Семкова Мария Петровна : другие произведения.

Милая жизнь

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Интерпретация начала повести А. Платонова "Джан"

  
  Андрея Платонова воспринимают как писателя либо скучного, либо элитного. Авторы предисловий видят его лириком или сатириком, его считают фантастом. А что, если написанное им, его взгляд на людей - не фантастика, а чистая правда? Его метафоры и символы невероятно коварны, если воспринимать их именно как метафоры и символы - они тут же оказываются телесными и совершено буквальными. Его язык совершенно точен, он описывает архаичные процессы и состояния, сохранившиеся с младенчества. Его герой - это инженер-конструктор земного мира (но не души нового человека), рабочее тело и одновременно взрослый младенец. Все это могло показаться странным и фантастическим, когда Андрей Платонов был заново открыт. Но теперь, когда мы знаем о теории привязанности, об отношениях матери и младенца (описанных Д. Винникоттом, М. Малер, многими другими), мы можем понять более точно, какого человека имеет в виду писатель и почему его язык кажется таким странным.
  1. Уйти без возврата
  "Молодой нерусский человек" Назар Чагатаев закончил Московский экономический институт и защитил диплом, а это значит, что ему придется строить социализм где-то на родине. То, что с ним происходит сейчас, напоминает пробуждение.
  "Он с удивлением осмотрелся кругом и опомнился от минувшего долгого времени. Здесь, по этому двору, он ходил несколько лет, и здесь прошла его юность, но он не жалеет о ней, - он взошел теперь высоко, на гору своего ума, откуда виднее весь этот летний мир, нагретый вечерним отшумевшим солнцем".
  Это похожем на быстрое пробуждение, хотя о состоянии сна Платонов прямо и не говорит. Назар опомнился от целой массы времени, и для него значимо то, что он ходил по этому двору, в этом замкнутом пространстве. Он очнулся быстро, чтобы видеть весь мир, и мы теперь можем понять, кто он такой, в чем важность его мировосприятия. Он в воображении продолжает именно идти; выражение "взойти на гору своего разума" приходит к нему как знак его среднеазиатского образа мысли и происхождения. А восприятие им мира голографично - пусть сейчас это только вечерний разогретый дворик института, но даже в этом Назар видит весь мир. Мир воспринимается как пространство, целостное, а время в нем преходяще, оно исчезает, и жалеть об этом не стоит; время выглядит бесформенным, а не голографичным, однородным, но не пустым, и его длительность нельзя определить. Для Назара Чагатаева пространство и время сводятся воедино в движении, в пути.
  Тем не менее кажется, что путь свой, очнувшись, он пока продолжает по инерции, потому что его время еще не обрело формы. Его создают вещи - трава, самородный камень и колесо девятнадцатого века. Но среди вещей нет ничего, что могло бы стать памятью о личном времени молодого человека. Неподвижное время этого двора никак не связано с событиями - его личными и любыми другими. Язык Платонова сложен, мы не сможем понять, когда он говорит о вещах, всегда ли они были такими, каковы сейчас, стали такими или изменяются прямо у нас на глазах.
  "Двор был пуст. Молодой человек сел на порог сарая и сосредоточился. Он получил в канцелярии института справку о защите дипломной работы, а самый диплом ему вышлют после по почте. Больше он сюда не вернется. Он втайне прощался со всеми здешними, мертвыми предметами. Когда-нибудь они тоже станут живыми - сами по себе или посредством человека. Он обошел все ненужные дворовые вещи и потрогал их рукою; он хотел почему-то, чтобы предметы запомнили его и полюбили. Но сам в это не верил. По детскому воспоминанию он знал, что после долгой разлуки странно и грустно видеть знакомое место: ты с ним еще связан сердцем, а неподвижные предметы тебя уже забыли и не узнают, точно они прожили без тебя деятельную, счастливую жизнь, а ты был им чужой, одинок в своем чувстве и теперь стоишь перед ними жалким неизвестным существом".
  Что мы видим здесь? Людей нет, Чагатаев один - и знает, что больше сюда не вернется. Особенность героев Платонова в том, что каждый из них действует, следует какой-то задаче, но нет очень важного для современного взрослого человека различения: принимает ли герой решение сам или же таково его бытие, в котором действовать мотивированно и осознавать это совсем не надо? В этом персонаж Платонова очень напоминает ребенка лет двух, который уже умеет ходить, играть предметами, чувствовать, но еще не называет себя "Я" и не противопоставляет своей воли чему бы то ни было. Воля как таковая для этих персонажей значения не имеет.
  Для чего сосредоточился Назар? Для какого чувства или умственного действия? Мы не знаем, действовал ли он - или же просто созерцал. Решение ли это - больше сюда не возвращаться - или просто необходимый порядок вещей? Кажется, что Назар видит, что это он неподвижен, а вещи сами уходят от него. Они остаются неизменными, никак его не запоминают, никак на него не реагируют, но при этом сильно изменяются. Они то ли стали мертвыми, потому что он расстается с ними, то ли и были такими, и "мертвые" означает просто "неживые". Пока Назар Чагатаев переживает прощание, объекты и субъект, человек и вещи меняются местами: вещи незыблемы, а он сам изменяется во времени; это не он их забывает, а они его. Это слишком архаично для проекции - Назар сделал так, что это вещи его игнорируют, а не он их оставляет. Состояние его похоже на проективную идентификацию, но вещи не смогут никак реагировать на его чувства. Чувство возвращается обратно, и он становится "жалким неизвестным существом". Есть в этом переживании не только грусть, но и зависть - ведь вещи могут ожить даже сами, их жизнь "деятельная и счастливая" (может быть, потому, что вещи как-то используют, у них есть цель).
  Важно, что Назар Чагатаев просто переживает это состояние. Кто-то иной мог бы заставлять вещь запомнить его - мы видим множество предметов с надписями вроде "Здесь был Вася Пупкин". Как ни заставляй вещи помнить, они забывают сразу же, они не вступают в контакт - и кто такой этот самый Вася Пупкин, остается неизвестным навсегда. Так или иначе, Назар поступает мудро, никак не вмешиваясь в процесс прощания, и в этом переживании на его глазах предметы забывают его, и запоздавшее настоящее становится прошлым. Слово "скучно" Платонов здесь употребляет в народном значении: "пусто, одиноко, меня не существует", а не в современном - "нечего делать, недостаточно стимулов".
  Что ж, оставаться наедине с забывшими тебя предметами нет смысла - ты становишься неподвижным, привязанным к ним, "жалким неизвестным существом". Для того, чтобы быть, нужен другой объект идентификации. Он всегда с тобой. Назар "нечаянно" уснул, оказался в состоянии предельной регрессии, его сознание на время перестало быть - но уснул не грустно, а "с тем ощущением внезапного телесного счастья, которое бывает лишь в молодости".
  Тело в произведениях Платонова воспринимается весьма непривычно для нас - сейчас подобным образом относиться к телу может, пожалуй, человек соматически больной. Персонаж и является телом, он взаимодействует с миром с помощью телесных действий, движений, и тело является объектом, наподобие запаса веществ или технического приспособления. Герои Платонова не обращают внимания на цвета, не чувствуют боли, не переживают голода - они воспринимают тепло, движение, слабость, а их самые важные органы (кости и сердце) тем временем ведут свою автономную, надежную жизнь - такое отношение к телу станет в новелле "Джан" особенно важным. Телесное счастье - переживание довольно редкое, но тут необходимое. Сон, сновидение будут описаны Платоновым дальше как важнейшая защита, как средство сохранить жизнь и не в некоторых случаях исцелиться. А сейчас внезапный сон делает так, что Назар отлепляется сердцем от внешних вещей. Он становится телом. Став телом, становишься собой, становишься автономным - потому что тело может двигаться и что-то делать для себя. Потому-то после сна Назар немного иначе воспринимает вещи:
  "Все его имущество лежало под подушкой и в тумбочке около кровати. Чагатаев, уходя на вечер, с сожалением поглядел во внутреннюю тьму своего шкафа; скоро он забудет его, и запах одежды и тела Чагатаева навсегда исчезнет из этого деревянного ящика".
  Выражение "внутренняя тьма" может использоваться и для описания тела, нутра. Когда исчезнут телесные метки, это нутро станет обыкновенным деревянным ящиком. Здесь не очень понятно, кто кого забудет - шкаф забудет бывшего владельца или сам Чагатаев оставит шкаф, потерявший значение навсегда - и эта небрежность имеет смысл. Ведь шкаф, одежда - это телесные продолжения Назара, и он отрывается от них, становясь автономным, подвижным телом, чтобы идти дальше.
  
  Он идет один на выпускной вечер. Вечер устроен для таких же одиноких молодых специалистов. Никаких связей, никакой общности студенчества на этом вечере нет, хотя всем им предстоит общая, советская, судьба. Эта общность судьбы при внутреннем одиночестве, состояние, подобное стаду - тоже важный лейтмотив "Джана".
  "Музыка играла. Молодые люди сидели за столами, готовые разойтись отсюда по окружающей земле, чтобы устроить себе там счастье. Скрипка музыканта иногда замирала, как удаленный, слабеющий голос".
  Пока речь идет об уходе без возврата. Это не движение к некоему объекту-счастью, уже готовому, а создание его. Созданный тобою объект куда надежнее того, который уже существует и может потеряться, погибнуть - это сквозная тема почти всех произведений Платонова. Пока и речи нет о том, как на удаленных землях будет создано общее счастье - голос уходит и теряется вдали.
  Что мы видим? Речь идет о сепарационной тревоге - она переживается как скука и грусть, переживание одиночества и ничтожества. Это состояние описано М. Малер для ребенка 18 - 24 месяцев - он увлечен исследованием мира и может уходить от матери, заигравшись. Но ребенок переживает ужас, когда забывает, где он оставил мать. Это называется субфазой воссоединения ("рапрошман") Тогда он зовет ее; в начале этой фазы он зовет ее, чтобы она его нашла, а в итоге научается держать ее в памяти и возвращаться к ней. По устному сообщению гештальттерапевта С. Серова, детям этого возраста могут психологически затеряться безвозвратно, потому они очень уязвимы, а в традиционных обществах на этот возраст приходится максимум детской смертности. Но что это за состояние у взрослых молодых специалистов? Они уходят от своей alma mater чтобы не вернуться уже никогда. Маленький ребенок уходит и возвращается, чтобы эмоционально подпитать себя и чтобы заинтересовать мать тем, что он нашел в мире. Персонажам Платонова не к кому возвращаться, они вынуждены, по выражению М. Малер, "практиковать" и создавать себе мир надежных объектов. Отношения матери и младенца в мире А. Платонова настолько хрупки и ненадежны, что задачи младенческого возраста приходится решать взрослым людям - и совершенно не младенческими способами.
  Проверим, есть ли в самой повести отсылки к отношениям матери и младенца. Да, есть.
  "Чагатаеву казалось, что это плачет человек за горизонтом, - может быть, в той, никому не знакомой стране, где он когда-то родился, где теперь живет или умерла его мать.
  - Гюльчатай! - сказал он вслух.
  - Что такое? - спросила его соседка, технолог.
  - Ничего не значит, - объяснил Чагатаев. - Гюльчатай - моя мать, горный цветок. Людей называют, когда они маленькие и похожи на все хорошее...
  Скрипка играла снова, ее голос не только жаловался, но и звал - уйти и не вернуться, потому что музыка всегда играет ради победы, даже когда она печальная".
  Отношения ребенка и матери в этом диалоге оказываются невероятно противоречивыми. Чагатаеву кажется, что это его зовет на помощь кто-то беззащитный - хотя сейчас одинок и вброшен в мир именно он. Зовут его, и он называет в ответ имя матери. Он зовет ее не мамой, а по имени, и это кажется странным. Младенец в стадии воссоединения зовет на помощь мать - тут же Назара зовут из-за горизонта. Он одновременно становится и младенцем, и матерью. Эта одновременность ставит его перед выбором. Называя мать по имени, он не зовет ее - он воссоздает ее образ. Д. Винникотт писал, что в памяти младенца образ матери сохраняется некоторое время - а когда он исчезает, психика ребенка распадается (до ее прихода). Назар не зовет - он воссоздает образ матери, но как? Почему он говорит, что им сказанное имя "ничего не значит"? Может быть, он держит так на расстоянии соседку. Может быть, имеет в виду то, что не ведет с соседкой диалога, что это имя значимо только для него.
  Но потом оказывается, что мать он ассоциирует с ребенком - ее назвали цветком во младенчестве. Назар чувствует разницу между матерью как внутренним объектом и реальной матерью, о которой он давно уже ничего не знает. Но он делает из материнского образа образ ребенка. Это очень важный переход. Дж. Боулби исследовал психологию привязанности - на грани этологии и психологии. Надежная привязанность (к) матери создает среду для развития психики ребенка. Но что происходит, если мать травмирована, больна, ненадежна? Ребенок становится для нее опорой и спасителем - это состояние называется инверсией привязанности. Инверсия привязанности невероятно важна в концепции мира А. Платонова: мать в нем имеет значение почти божественное, но мать невероятно хрупка и обычно умирает; кроме того, она происходит из старого, убитого Революцией, мира, и в советской жизни не нужна или совершенно беспомощна. Ребенок должен ее восстановить своей заботой или воссоздать (используя даже кости покойной матери) - так, например, происходит с матерью девочки в повести "Котлован". Надежнее всего в мире А. Платонова - если ребенок, усыновленный советской властью, может или воссоздать свою мать, или построить мать-страну для своей матери. Именно такой выбор созревает в Назаре Чагатаеве - потому-то музыка и напомнила ему о победе. Музыка - тоже своего рода сделанная ребенком мать; она - контейнер для чувств, которые иначе не могли бы быть осмысленными.
  
  Выбор в Назаре совершился, молодой человек больше не исчезает. Его выбор связан с долгим временем, деятельностью и сопротивлением:
  "Чагатаев глядел на людей и в ночную природу; ему еще долго предстояло здесь находиться, может быть вечно, бороться с мученьем, работать и быть счастливым".
  Назар не мыслит в понятиях выбора, как мы, не принимает осознанных решений - он действует, сначала чувствуя, а потом воплощая это в жизнь. Но это состояние - настроение, и нужны какие-то внешние гарантии того, что оно не пройдет и будет воплощено. И выпускной вечер, как по заказу, предлагает Назару еще одну ситуацию выбора, почти мифическую. Мифических и сказочных мотивов в произведениях А. Платонова много, но они никак не отделяются от реальности, где все равноценно - миф, действие, чувство, мысль и сон: все это не просто события, а деятельность. С Назаром происходит примерно то же, что с персонажем Таро на карте "Влюбленные" или с Гераклом - он встречает двух женщин и остается с одной из них. Первая была приятной, чувственной, Назар ей нравился, и она давала ему это понять. Но это не он отказался или проигнорировал ее, выбор его был сделан почти без его участия:
  "Женщина, сидевшая против Чагатаева, исчезла - она танцевала теперь на садовой тропинке, обсыпанная разноцветными бумажками, и была довольна".
  Назару был подан знак, он им не воспользовался, и женщина исчезла без возврата, хотя осталась видима ему. Он же ушел из этой области предполагаемого вечного счастья (точно так же он удалится и с другого праздника), его чувство склонилось к другой женщине:
  "Другие женщины, оставшиеся за столом, тоже были счастливы от внимания своих друзей, от окружавшей их природы и от предчувствия своего будущего, равного по долготе и надеждам бессмертию. Лишь одна между ними была без цветов и конфетти на голове; к ней никто не склонялся с шутливыми словами; и она жалко улыбалась, чтобы показать, что принимает участие в общем празднике и ей здесь приятно и весело. Глаза же ее были грустны и терпеливы, как у большого [рабочего животного]] . Иногда она чутко глядела по сторонам и, убедившись, что никому не нужна, быстро собирала со стульев соседей упавшие цветы и красочные бумажки и прятала их незаметно. Чагатаев изредка видел ее действия, но понять не мог; ему уже стало скучно от долгого одинакового торжества, и он собирался уйти отсюда. Женщина, собиравшая цветы, павшие с других людей, тоже ушла куда-то, - время вечера вышло, звезды стали большими, начиналась ночь. Чагатаев встал с места и поклонился ближним товарищам - он не скоро с ними увидится.
  Чагатаев пошел мимо деревьев и заметил ту женщину с [лошадиным] лицом, спрятавшуюся в тени; она его не видела, она сейчас накладывала себе на волосы цветы и ленты, потом она вышла из-за деревьев опять к освещенному столу. Чагатаев сейчас же возвратился туда: он хотел немедленно опрокинуть столы, повалить деревья и прекратить это наслаждение, над которым капают жалкие слезы, но женщина была теперь счастливая, смеющаяся, с розой в темных волосах, хотя глаза ее были заплаканы. Чагатаев остался в саду; он подошел к ней и познакомился; она оказалась студенткой-дипломницей химического института. Он ее пригласил танцевать, хотя сам не умел, но она танцевала отлично и вела его в такт музыке, как нужно. Глаза ее быстро высохли, лицо похорошело, и тело, привыкшее к дикой робости, теперь с доверием прижималось к нему, полное поздней девственности, пахнущее добрым теплом, как хлеб. Чагатаев забылся около нее, сон и счастье исходили от этой чужой женщины, с которой он, вероятно, не встретится более; так часто живет рядом с нами незаметное блаженство".
  Цитата очень длинная, но необходимая. На что же следует обратить внимание? Что ж, Назар впервые не просто дрейфует во времени и пространстве настоящего, которое вот-вот кончится, он сам приглашает эту женщину. Почему ее? Она, как и он, одна. Он хочет спасти ее от унижения и разрушить, развалить это веселье. Как и он, она - функция, она похожа на рабочую лошадь. Эта женщина делает для себя то, что ей не дают другие - притворяется, что тоже счастлива и со всеми вместе. Ее жаль - ее "жалкие слезы" похожи на его состояние "жалкого существа". Если для Назара "жалкий" означало "ничтожный", "почти не существующий", то ее жалкие слезы вызывают жалость, гневную, а потом деятельную. У Назара Чагатаева не так хорошо с рефлексией, как у нас, и гнев он готов именно отреагировать. Создается впечатление, что праздник ему уже надоел, раздражает, давит, кажется лишним. Давление тщетных чувств, мучающее людей - еще один важный лейтмотив этой повести.
  Одинокую женщину зовут Верой - может быть, упущенная Чагатаевым красавица звалась Надеждой? То, что дальше происходит между Назаром и Верой - это ни в коей мере не символ, а сама что ни на есть реальная ситуация. Это не символ точно так же, как не символичен телесный симптом - все происходит вполне чувственно и в мире вещей, но встреча эта воплощается так, что становится очень похожа на символ. Все происходит на рассвете - это время нового начала, а пограничное время выпускного вечера и веселой ночи уже прошло. Сейчас все ново и неопределенно. На рассвете Чагатев любит этот город, уходящий в прошлое, и благодарен ему, а Вера становится красивой. День выявляет старые тайны, но не раскрывает их.
  "Прошло время, небо стало высоким и чистым, напряженное солнце беспрерывно посылало свое добро земле - свет. Вера шла молча. Чагатаев изредка всматривался в нее и удивлялся, почему она кажется всем нехорошей, когда даже скромное молчание ее напоминает безмолвие травы, верность привычного друга. Ведь это только издали можно ненавидеть ее, отрицать или быть вообще равнодушным к человеку. Но когда Чагатаев видел теперь вблизи морщины утомления на ее щеках, выражение лица, прячущего ее желания, глаза, хранимые веками, опухшие губы - все таинственное воодушевление этой женщины, скрытое в ее живом веществе, все доброе и сильное создание ее тела, то он робел от нежности к ней и не мог бы ничего сделать против нее, и ему даже стыдно было думать о том, красива она или нет".
  Мы снова возвращаемся в мир вещей. Восприятие мира героями Платонова даже не проективно, а построено на мистическом соучастии. Высота и чистота неба равна их состоянию. А "напряженное солнце" может быть чистой правдой: в жару кажется, что солнечный свет горячо давит на плечи и голову. Солнце напряженно действует - отдает свет. Свет - это "добро". Это слово, "добро" будет нам часто попадаться и дальше, и оно не то чтобы двусмысленно, а целостно, используется в древнем значении. Это доброе деяние, да. Но это еще и своего рода имущество, которое надо отдать ради блага других. Свет сейчас позволяет видеть друг друга и переживать недоумение. Назар не понимает, почему Вера кажется нехорошей - но может и догадаться: она привычна, невидима, она - фон. Он сам в нее вглядывается - хотя принято, что женщина сама должна делать так, чтобы на нее обратили внимание. Чагатаев думает так, как для нас непривычно - для него ненависть и равнодушие оказываются одинаково активными чувствами-действиями; для нас ненависть была бы активной, равнодушие - просто игнорированием, а отрицание - так-сяк, переходным состоянием. Для него же это чувства одного ряда, уничтожающие человека. Вера есть, и только, она не привлекает внимания. Но для других людей она точно так же не существует, как и Назар для предметов на дворе института. Кажется, что он, видя ее, начинает проникать ей внутрь, как бы взламывать ее - и не зря Платонов пишет о ее бытии как о способе скрыть, сохранить, спрятаться. Назар может проникнуть внутрь, это его останавливает, он колеблется на границе проникновения, и потому охвачен то нежностью, то стыдом.
  
  В доме Веры Чагатаева снова подстерегает реальная ситуация, очень похожая на символ. Но теперь это уже не отношения, а картина, что к символу гораздо ближе. Над ее кроватью висит такая картина:
  "Картина изображала мечту, когда земля считалась плоской, а небо - близким. Там некий большой человек встал на землю, пробил головой отверстие в небесном куполе и высунулся до плеч по ту сторону неба, в странную бесконечность того времени, и загляделся туда. И он настолько долго глядел в неизвестное, чуждое пространство, что забыл про свое остальное тело, оставшееся ниже обычного неба. На другой половине картины изображался тот же вид, но в другом положении. Туловище человека истомилось, похудело и, наверно, умерло, а отсохшая голова скатилась на тот свет - по наружной поверхности неба, похожего на жестяной таз, - голова искателя новой бесконечности, где действительно нет конца и откуда нет возвращения на скудное, плоское место земли".
  Для Назара Чагатаева мир, может быть, и не целостен, но един. Сам он в мире есть, и все в нем на него влияет, понемногу изменяя. Он сопричастен тому, на что направляется его чувство. Но что означает этак картина, почему она так важна для Веры, что женщина поместила ее над кроватью? Мы бы спросили себя или ее об этом, но Назар только чувствует. Картина эта может касаться и состояния Веры - предельной телесной диссоциации, когда живет только душа или разум, а тело в лучшем случает существует для них; в ней - предчувствие смерти. Сам Назар готов уйти за горизонт и не вернуться, так что картина предупреждает и его, угрожает и ему. Быть может, обезглавленный человек касается и отношений Назара и Веры?
  "Но Чагатаеву, как больному, ничто теперь стало не мило и не интересно. С оробевшим сердцем он обнял Веру, склонившуюся близ него по своему хозяйскому делу, и прижал ее к себе с силой и осторожностью, будто желая как можно ближе приникнуть к ней, чтобы согреться и успокоиться. Вера сразу поняла его и не оттолкнула. Она выпрямилась, склонила его голову ниже своей и стала ласкать его черные жесткие волосы, а сама глядела в сторону, отстраняя лицо, но все же слезы ее изредка падали на голову Чагатаева и там высыхали. Вера плакала бесшумно, одними слезами, бегущими из глаз, стараясь не менять выражения лица, чтобы не всхлипывать. Чагатаев услышал ее, однако ему было все равно, что сейчас случается, и он бы не мог теперь никому помочь".
  Его мировосприятие - это сумма чувств, а чувства его сильно напрягают и в конце концов мучают. Он ищет им телесного разрешения. Но получается так, как и изображено на картине - их отношения лишены телесности - настолько, что Вера даже плачет беззвучно. Чувствовать Назар внезапно перестал, как бы исчез (или разозлился так из-за отказа?). Но что ему было надо? Вроде бы он хотел секса, но не ради наслаждения. Чувства и сомнения напрягли его - он видел напряженность солнца, но не свое. И теперь ему необходим регресс, восстановление во сне, и восстановление прежде всего для тела, которому он доверяет, которым он и является. Он хотел бы вернуться в тело, но не смог. Если предположить возможность в нем более смелых желаний, то он мог бы так вернуться в лоно матери, найти ее в Вере - ведь согреваются и успокаиваются на руках все-таки младенцы. Но она является, по сказочному выбору, его истинной невестой, олицетворением его души, и его матерью стать не может.
  "- Я ведь беременная, - сказала Вера.
  - Пусть! - ответил Чагатаев, прощая ей все, храбрый в сердце, как обреченный на смерть.
  - Нет! - печально говорила Вера, закрываясь концом рукава, чтобы высушить слезы и скрыть свое некрасивое лицо, о котором она помнила даже во сне. - Нет. Я ничего не могу.
  Чагатаев оставил ее. Ему не нужно было обязательно утешать себя яростным наслаждением с Верой, чтобы иметь счастье. Достаточно быть с нею вблизи, держать ее руку и спросить, почему она плачет - от горя или оскорбления.
  - У меня недавно умер муж, - сказала Вера. - А мертвого, вы знаете, как трудно забыть. И ребенок, когда родится, он не увидит отца, а одной матери ему мало будет... Ведь правда, мало?
  - Мало, - согласился Чагатаев. - Теперь я буду его отцом".
  И Чагатаев вынужден снова подчиниться необходимости. Он снова задействует инверсию привязанности. Вера беременна, в ней уже есть плод, и никому другому в ее теле места нет. О том, чтобы как-то поселиться в ее чувствах, речи пока не идет. В этом отрывке основная фраза - "как обреченный на смерть". Что происходит? Назар колеблется: вернуться к матери - это вернуться в ее плоть, в утробу; отделиться - уйти навсегда и затеряться. Контакт "мать - ребенок" в его детстве, видимо, не развивался, не дозировался - человек может быть или психологическим эмбрионом при матери (часто обществе), или вброшенным в мир, ничтожным, потерянным. Назару, если бы Вера дала согласие, было бы легко остаться с нею. Пока их отношения развиваются так, что они должны отвергнуть друг друга, чтобы что-то сделать для других - своего народа или нерожденного ребенка. Колебания (даже не осознанное противоречие) такого рода - эмбрион или потерянный - характерны для всех важных персонажей Платонова. Как разрешается это противоречие в повести, мы еще увидим.
  Что касается Веры, то она действительно истинная невеста для Назара. Она осталась одинокой, и для нее мертвый объект надежнее живого. Мертвого трудно забыть, он навязчив, он заставляет горе длится и занимает место, предназначенное живым. Чтобы сохранить в неприкосновенности память умершего, приходится отвергать живых. То, что мертвого сохранить легче, чем живого - это мы еще не раз прочитаем у Платонова. Так происходит с Сашей Двановым и памятью его отца в "Чевенгуре", с девочкой в "Котловане".
  Чагатаев занимает место при ребенке, становится его ненастоящим отцом - пока ребенка нет, ничего не нужно делать, разве что беречь его, обращаясь с матерью предельно осторожно. Ненастоящий отец, ненастоящий муж - отношения эти эфемерны и потому совершенно безопасны.
  "Она словно боялась погубить в страсти свое бедное утешение, которое явилось внезапно и странно; или она просто хитрила, расчетливо и разумно, желая иметь в своем муже неостывающую теплоту, чтобы самой согреваться в ней долго и надежно".
  Что это - Вера становится ребенком Чагатаева, и он на это соглашается? Если говорить о его более или менее осознанных намерениях, то это так. Но другой эмоциональный тон, опасный фон предполагает, что близость способна разрушить - точно так же Чагатаева пугали и попытки понять, что у Веры за душой, когда они бродили по утренней Москве.
  "Однако Чагатаев не мог вынести своего чувства к Вере на одной духовной и бесчеловечной привязанности, и он вскоре заплакал над нею, когда она лежала на кровати, по виду беспомощная, но улыбающаяся и непобедимая".
  Она подобна матери, до которой не доплачешься; кроме того, она - мать другого, она беременна. И Назар снова становится обиженным ребенком
  "Чагатаев не умел терпеть силу своей жизни, он знал ее невинность и доброту, поэтому его оскорбляла чужая недоступность, и он терял память и соображение. Еще в детстве он так же топал босыми ногами в землю, обливался слезами от безутешного неистовства и грозился прохожим, когда видел еду за толстым стеклом и не мог ее немедленно съесть".
  Значит, желание невинно и безопасно? Но тогда что же делать с массой весьма противоречивых чувств? Этот вопрос может задать читатель, но не Чагатаев, который ничего злого от тела не ждет. Странно, что для сексуального влечения делается исключение как для абсолютно хорошего - ведь иные переживания давят и мучают.
  В сексе Назар остается ребенком, сексуальность и оральность сливаются, не отличаются друг от друга - это одно наиболее важное влечение. Если речь идет о голодном народе, то это справедливо и для взрослых - мы еще увидим, как живут соплеменники Чагатава. Он не умеет терпеть, если что-то есть, но недоступно. Возможно, что и гнев свой он тоже переживает как невинный.
  
  Долго длиться такое положение не может. Судя по всему, этот брак - некий контейнер, как и Московский экономический институт. Цель этого брака - восстановить детскую душу Назара Чагатаева, его влечения и фрустрации. Он должен уйти, у Веры для него нет места.
  
  2. Прошлое
  Такая жизнь Назара Чагатаева продолжается; кажется, что напряжение растет - но на самом деле зреют изменения - так же, как в этом предложении накаленность внезапно сбрасывается:
  "Лето продолжалось. От жары тлели торфяные болота вокруг Москвы, и по вечерам в воздухе стояла гарь, смешанная с теплым парующим духом удаленных колхозов и полей, точно всюду в природе готовили пищу на ужин".
  Пища, еда будет основной потребностью, которая имеет значение дальше.
  Прошлое и настоящее Чагатаева одновременно есть в этой необходимости ухода, и Платонов ради этого даже нового абзаца не делает:
  "Чагатаев проводил с Верой последние дни: он получил назначение на работу; ему нужно было уезжать на родину, в середину азиатской пустыни, где жила или уже давно умерла его мать. Чагатаев пропал оттуда мальчиком, пятнадцать лет тому назад. Старая мать его, туркменка Гюльчатай, надела ему шапку-папаху, положила в сумку кусок старого чурека и еще добавила лепешку, испеченную из растертых корней камыша, катрана и ярмалыка, затем дала тростинку в руку, чтобы вместо старшего друга шло растение рядом, и велела идти.
  - Ступай, Назар, - сказала она, не желая видеть его мертвым рядом с собой. - Если узнаешь отца своего, ты к нему не подходи. Увидишь базары и богатство, в Куня-Ургенче, в Ташаузе, Хиве - ты туда не иди, ступай мимо всех, иди далеко к чужим. Пусть отец твой будет незнакомым человеком".
   Сейчас о разлуке Чагатаев знает, тогда не знал, потому-то воспоминания и всплывают - как цель его поездки, разрешение кризиса в своем прошлом и у себя на родине, так и здесь. Здесь они воплощаются в разрыве с Верой, чужой матерью и ненастоящей женой. Родина - сердце пустыни, место, для жизни почти невозможное - жива или мертва его мать, все равно, и не только поэтому - она осталась в памяти, в прошлом и существует там неизменно, как и любые мертвые надежные объекты А. Платонова. Что ж, завещание матери Назар исполнил точно. Но почему же мать направила его вдаль? Назар - сын незаконный, безотцовшина, и вряд ли мать хочет, чтоб он хорошо и относительно сытно устроился. Наверняка в ней говорят ненависть к той самой пище, которая ей заведомо не достанется. Она отправляет сына, чтобы он исчез и умер не на ее глазах.
  Вот что произошло тогда:
  "Маленький Назар не хотел уходить от матери. Он ей говорил, что привык умирать и больше не боится, что он мало будет есть. Но мать прогоняла его.
  - Нет, - говорила она. - Я уже так слаба, что любить тебя не могу, живи теперь один. Я забуду тебя.
  Назар заплакал около матери. Он обнял одну ее худую холодную ногу и долго стоял, впившись в ослабевшее привычное тело; небольшое сердце его стало тогда больным, оно сразу вдруг утомилось и билось тяжело, как намокшее. Мальчик сел в пыль земли и сказал матери:
  - Я тоже тебя забуду, я тоже тебя не люблю. Вы маленького человека кормить не можете, а когда умрете, то никого у вас не будет".
  Сердце пустыни, его собственное сердце... Формируется структура наподобие матрешки. Наверное, в пустыне, в одиночестве матери ребенку нельзя было отойти от нее, отделиться - иначе, если он уйдет неизвестно куда, то погибнет. И мать оставалась вечно обремененной младенцем, вечно беременной. Связь их оставалась именно телесной, цепляющейся. Сколько лет было мальчику Назару? Наверное, лет семь, но он оставался не то чтобы инфантильным, но младенцем - взрослеть в этом скудном мире не для чего.
  Состояние "привык умирать" встречается куда чаще, чем можно подумать. Так притворяются мертвыми, чтобы пережить любую безвыходную ситуацию при отсутствии ресурсов, и сделать это довольно просто. Это состояние не дискомфортно - в нем не страшно и особо не хочется есть. Они с матерью, как чувствовал Назар, могли бы постоянно умирать (не жить) вместе. Ситуация сепарации-воссоединения так же переворачивается с ног на голову, как и позже будет совершена инверсия привязанности. Сейчас Назар хочет не восстановиться у матери (в этом ему отказала и Вера), а восстановить жизнь для матери. Тогда он не хотел уходить (сытый младенец с надежной матерью уходит от нее сам), а она прогоняла его. Как сейчас, так и тогда Назар имел в виду прежде всего тело - тогда умирание и голод, а взрослым - секс. Но мать прогоняет его не из-за недостатка ресурсов для тела. Она говорит, что ослабела так, что не сможет любить его. И как опору-спутника предлагает посошок. Он уйдет безвозвратно, потому что мать его забудет (и она действительно забудет - и не сможет восстановить память о нем, даже когда он будет рядом). Это походит на прерывание затянувшейся без срока беременности или на откладывание яйца. Матери в произведениях Платонова действительно похожи на тех, кто мечет икру: ребенка отправляют в мир без возврата и без определенных гарантий того, что он сумеет выжить. Такова в мире Платонова сепарация. А вот привязанность - это вечный симбиоз, но не поглощение младенца матерью - он остается вечным эмбрионом, между ними нет строгих телесных границ, и потому он не может быть поглощен. Такой вечный эмбрион похож на хрупкого кенгуренка в сумке, но эту сумку создает не мать. Ребенок, болеющий в сумке с отрубями (для тепла) умер и в Чевенгуре, его мать и все остальные оказались беспомощны.
  Но мать Назара Чагатаева знает, что ему нужен не телесный контакт (без него он обойдется) и не еда (он что-нибудь найдет). То, что ему надо, а она дать не может - любовь. Может быть, поэтому она требует не оставаться на базаре, искать не пищи, а любви?
  Но их связь витальная: плача, он слабеет, слишком маленькое сердце делается больным. Чтобы не исчезнуть телесно, он угрожает матери тем же, чем и она ему - забвением. Это еще один урок и подарок матери - забыв ее, он избежит страданий и, может быть, останется в живых. Так что же спасло его?
  "Он лег лицом вниз и заснул в сырости слез и своего дыхания".
  Прежде всего, это было создание некой влажной среды из своего собственного тела - так поступает личинка, чтобы окуклиться.
  "Проснулся Назар в пустом месте. Мать ушла, с пустыни шел ничтожный чужой ветер - без всякого запаха и без живого звука".
  Теперь мы знаем, что значит "ничтожный". Понимание этого слова тоже архаичное - неживой, почти не существующий, лишенный ощущений, чужой (для человека - чуждый самому себе). Мать Назара поступила мудро и по-доброму: она не убежала, не бросила его в пустыне одного - тогда бы он мог умереть или сойти с ума, исчезнуть психически, - она была рядом, а он в это время мог пережить одиночество. Она ушла незаметно - эта склонность будет потом слабым местом самого Чагатаева и источником его опасений, что вещь или человек были, а потом перестают быть, а он этого не заметил. Незаметное исчезновение в дальнейшем станет обыденностью и не будет вызывать у него горя и ужаса.
  "Некоторое время мальчик сидел смирно, он ел материнский чурек, оглядывался и думал ту мысль, которую теперь с возрастом забыл".
  Мать оставила еду - то, что можно принять внутрь, часть ее самой, и вернуть свое существование. Жаль, но чурек можно съесть только один раз, это не материнская грудь. Что за мысль забыл Назар? Может быть, горестная, страшная и живая -может быть, это был образ матери, которую он грозился забыть?
  "Перед ним была земля, где он родился и захотел жить. Та детская страна находилась в черной тени, где кончается пустыня; там пустыня опускает свою землю в глубокую впадину, будто готовя себе погребение и плоские горы, изглоданные сухим ветром, загораживают то низкое место от небесного света, покрывая родину Чагатаева тьмою и тишиной: Лишь поздний свет доходит туда и освещает грустным сумраком редкие травы на бледной засоленной земле, будто на ней высохли слезы, но горе ее не прошло".
  Мы не знаем, так ли видел свою пустыню мальчик Назар - или ее так вспоминает взрослый Чагатаев. Эта пустыня существует в некоем едином времени, где нет тогда и теперь. И похожа она на конец мира и на царство мертвых. Это снова не символ, а реальная пустыня, по-настоящему смертоносная. В этой пустыне никакие проекции Назара не приживутся - только его забвение.
  "Назар стоял на краю темной земли, павшей вниз; далее начиналась песчаная пустыня, более счастливая и светлая, и среди песчаных покойных бугров даже в тихое время, в тот исчезнувший детский день, ютился мелкий ветер, бредущий и плачущий, изгнанный издалека. Мальчик прислушался к этому ветру и повел глазами за ним, чтобы увидеть его и быть с ним вдвоем, но не увидел ничего, и тогда он закричал. Ветер пропал от него, никто не отозвался".
  Назар отвлекается от темной пустыни - если ее слезы высохли, а горе не прошло, это значит, что время здесь остановилось на этом моменте травмы и расставания. Переживание горя здесь не живит и не восстанавливает, как это происходит при нормальном горевании. И брошенный мальчик начинает искать себе новый объект для проекций и привязанности, потому что этот горький день исчез, ушел в небытие темной пустыни. Это ветер, а не Назар, бредет и плачет, это его, а не мальчика, изгнали! А Назар только видит ветер - пока он смотрит, он сам на время исчезает. Но ветер - плохой выбор: даже много лет спустя объекты Назара будут такими же, существовать и не существовать одновременно, так будет чувствовать себя и он сам.
  "Вдалеке наступала ночь; на темную низкую землю, откуда вывела его мать, уже легла тень, и лишь курился белый дым из кибиток и землянок, где прежде жил ребенок. Назар в недоумении попробовал свои ноги и тело: есть ли он на свете, раз его никто теперь не помнит и не любит; ему нечего стало думать, будто он жил от силы и желания других близких людей, а сейчас их нет, и они прогнали его..."
  Лишь возникнув, объект-ветер заставил Назара чувствовать и принимать решения. Мать вывела его из мертвой земли, но не привела никуда, она не надеялась на то, что близко ее сын сможет жить. Мальчик одновременно есть, потому что он - это ноги и тело; его одновременно нет, потому что никто не хочет, чтобы он был, его не хотят любить. Он расщепил это переживание - он-тело есть несомненно; его бытие в чувствах других людей сомнительно и ранит. Даже взрослым он будет доверять именно телу, а вот отношения с людьми будут создавать для него пульсирующее, дискомфортное ощущение, что-то похожее на маятник.
  Для того, чтобы это пережить, не нужно оставаться брошенным в пустыне, не надо быть сыном полумертвой матери. Это состояние шизоидного спектра - для него достаточно эмоционального отвержения. Одновременное желание и позвать, и уйти, и спрятаться, и быть в контакте описывают Г. Гантрип и Н. Мак Вильямс - для такой шизоидной динамики не нужны экстремальные травмы. Это состояние частое, но для него не так много подходящих описаний. А описание Андрея Платонова очень хорошо дает прочувствовать это одновременное бытие и небытие.
  "Шершавый куст - бродяга, по-русски - перекати-поле, без ветра склонялся и перекатывался по песку, уходя отсюда мимо. Куст был пыльный, усталый, еле живой от труда своей жизни и движения; он не имел никого - ни родных, ни близких, и всегда удалялся прочь ".
  Вот он, объект и для идентификации, и что более значимо, для привязанности! Мальчик Назар ведет себя как любой теплокровный детеныш и следует за любым материальным объектом, который подвернулся в нужным момент. Назар сопричастен перекати-полю, а куст существует сам по себе, этим он и сильнее, и надежнее любого живого, даже матери.
  
  Назар пошел за кустом перекати-поле и шел до самой тьмы. Во тьме он лег и уснул от слабости, трогая куст рукой, чтоб он остался с ним. Наутро он проснулся и сразу испугался, что нет с ним куста: он укатился один ночью. Назар хотел заплакать, но увидел, что куст шевелился сейчас на верху ближнего песчаного холма, и мальчик догнал его. Это куст удаляется прочь и не имеет никого. А вот истощенная натруженность, состояние еле живого - это будущее Назара и обычное состояние его матери, его народа. Эта чистая функциональность тела, работающего на минимальных ресурсах - нормальное состояние тел в мире А. Платонова.
  "Назар потрогал его ладонью и сказал ему: "Я пойду с тобою, одному мне скучно, - ты думай про меня что-нибудь, а я буду про тебя. А с ними я жить не хочу, они мне не велели, пускай сами умрут!" И он погрозил тростниковой палкой на родину и забывшей его матери. Родина и мать давно скрылись - пусть их забудет его сердце, пока оно растет".
  Куст - вещь. Он не чувствует, не разговаривает, и Назар делает то же самое, что и с матерью, что потом с Верой - цепляется за него, прикасается. Он играет(?) в то, что куст способен о нем думать. он играет в диалог с вещью. Но вот решение матери об изгнании он принял, не сопротивляясь. И даже не попробовал цепляться за кого-нибудь другого. Люди, вероятно, опасны. Мальчик выбирает куст из-за убийственного гнева по отношению к людям. Они не велели ему жить, а он приказывает им умереть! Это немного разные состояния, "не живи" и "умри": не жить можно и при этом не чувствовать, это может тянуться как угодно долго; а вот гневно убивать - это насыщенно чувством и быстро! Может быть, поэтому взрослому Чагатаеву и Вере близость кажется разрушительной, убийственно опасной?
  Но ключевая фраза этого отрывка - о забвении, необходимом сердцу "пока оно растет". Это только какой-то срок, когда силы отвлекаются на рост. Потом - а с получением диплома и женитьбой Назвар Чагатаев вырос - забвение должно прекратиться.
  Перекати-поле, а потом стадо овец с пастухом вывели мальчика из пустыни. Он никуда не стремился, просто следовал за ними. Потом слепнущий пастух отдал ненужного ребенка "Советской власти, как не нужного никому" (не сделал поводырем, своим живым орудием!). Люди пустыни крайне ограничены в возможностях, очень бедны. Лучшее, что они могут сделать - прогнать, расстаться с ребенком, передать его дальше. А Советская власть пока воспринимается как весьма пассивная приемная мать, что-то вроде мусорщицы:
  "Советская власть всегда собирает всех ненужных и забытых, подобно многодетной вдовице, которой ничего не сделает один лишний рот".
  К каждому конкретному приемышу Советская власть, в восприятии людей пустыни, безразлична. Ненужные не навредят ей своими аппетитами, не сожрут ее - и то хорошо. Назар Чагатаев мог убедиться дополнительно, что лучшая поддержка - это безразличная справедливость ко всем. Так удобнее - так проще не иметь своих потребностей, которые, не удовлетворяясь, обижают и выматывают.
  Проявляется история появления на свет самого Назара - русский солдат подкармливал его мать, а та расплатилась с ним тем, "что выросло у нее от природы". Муж его матери, казалось, жил совершенно отдельно от ребенка. Назар - человек случайный, ненужный, мать радовалась ему и оплакивала его. И сам он мирно живет в положении ненастоящего отца - и уже не одного ребенка Веры, но и ее старшей дочери. А Вера готовится к его отъезду - он, как она чувствует, должен исчезнуть.
  "Вера уже собрала его в дальнюю дорогу: заштопала чулки, пришила нужные пуговицы, сама выгладила белье и несколько раз перепробовала и проверила все вещи, лаская их и завидуя им, что они поедут вместе с ее мужем.
  На улице Вера попросила Чагатаева зайти с нею к знакомым. Может быть, через полчаса он навсегда перестанет любить ее".
  Важно, что Вера, замкнутая в себе, словно бы заразилась отношением Чагатаева к миру: она чувствует вещи как продолжение его тела, относится к ним как к живым - это его влияние. А вот ожидание того, что он перестанет любить ее - неизвестно: может быть, это его обыкновение - уходить без возврата (он поведет себя так еще дважды), его восприятие телесности - или ее, ведь живой любимый человек ненадежен?
  Вера познакомила Назара со своей дочерью, Ксеней. Ксения - имя говорящее (как и Вера) оно означает "Чужая, иностранка". Дети всегда чужестранцы, они предназначены жить в будущем, об этом Платонов не раз писал. Но ее имя может значить и просто "чужая". Девочка жила не с матерью, и теперь воссоединившаяся семья находится в неопределенности. Вот как Ксеню видит Назар:
  "Чагатаев пожал странную руку, детскую и женскую; рука была липкая и нечистая, потому что дети не сразу приучаются к чистоте.
  Ксеня улыбалась. Она не походила на мать - у нее было правильное лицо юноши, немного грустное от стыда и непривычки жить и бледное от усталости роста. Глаза ее имели разный цвет - один черный, другой голубой, что придавало всему выражению лица кроткое, беспомощное значение, точно Чагатаев видел жалкое и нежное уродство. Лишь рот портил Ксеню - он уже разрастался, губы полнели, словно постоянно жаждали пить, и было похоже, что сквозь невинное безмолвие кожи пробивалось наружу сильное разрушительное растение".
  Коннотации странности, андрогинности связаны и с именем, и с тем, что это пока ребенок. Оттенок чуждости относится и к ее собственной жизни, к ее телу - жить и расти непривычно, смущает. Кротость, беспомощность, уродство - то, что повлекло Чагатаева и к Вере, он безошибочно выбрал ту чуждую миру отношений душу, какая могла бы стать наиболее близкой ему самому. Но его преданность вещам и телу и защитная замкнутость Веры, где ему нет места - явления схожие, но разного порядка и, пожалуй, даже враждебные, опасные друг для друга. Чагатаев не сравнивает, не соотносит мать и дочь, он видит Ксеню так, как когда-то видел Веру. И, кажется, неудачи в близости задели его, травмировали, и теперь прежде невинная и добрая чувственность кажется опасной - так опасно и растение губ, прорастающее сквозь кожу. Но это раздражает, задевает чувства и заставляет смотреть еще настойчивее, чем скромное лицо взрослой женщины.
  "Чагатаев поцеловал ее и попрощался.
  - Назар, ты больше не любишь меня? - спросила Вера на улице. - Пойдем разведемся, пока ты не уехал... Ты видел - Ксеня моя дочь, ты ведь у меня третий, и мне тридцать четыре года.
  Вера умолкла. Назар Чагатаев удивился:
  - Почему я тебя не люблю? А ты любила других мужей?
  - Я любила. Второй умер, и я по нем и теперь плачу одна. А первый оставил меня с девочкой сам, я его тоже любила и была верна... И мне пришлось долго жить без человека, ходить по веселым вечерам и бумажные цветы самой класть себе на голову...
  - Но почему я тебя не люблю?
  - Ты любишь Ксеню, я знаю... Ей будет восемнадцать лет, а тебе тридцать, может, немного больше. Вы поженитесь, а я вас посватаю. Ты только не лги мне и не волнуйся, я привыкла терять людей.
  Чагатаев остановился перед этой женщиной, как непонимающий. Ему было странно не ее горе, а то, что она верила в свое обреченное одиночество, хотя он женился на ней и разделил ее участь. Она берегла свое горе и не спешила его растратить. Значит, в глубине рассудка и среди самого сердца человека находится его враждебная сила, от которой могут померкнуть живые сияющие глаза среди лета жизни, в объятиях преданных рук, даже под поцелуями своих детей".
  Вера хочет держать под контролем начало и конец отношений - если для Назара отъезд равен тому, что она исчезнет, то брак этот нужно завершить. Если Назар влюбился в Ксеню, значит, он больше не любит Веру - для Веры это так. Для Веры горе - более надежный объект, чем живой человек, который любит ее потому, что оказался рядом. Она требует вечного, а он достаточно легко сменяет одни отношения другими, ни одних при этом не завершая.
  Полюбить и дочь, и мать - редкий, но эффектный мифический мотив. Его использует Т. Манн в "Признаниях авантюриста Феликса Круля": это мотив полноты, победы над убегающим временем, своего рода всемогущество. Это "и... - и...", обеих одновременно - но с Назаром Чагатаевым такого не происходит. Вера истекла и незаметно исчезает, но наступает Ксеня:
  "Они говорили еще, в сердце Чагатаева было неясное сожаление - он сидел с легким, грустным чувством, как во сне и путешествии. Забывая обыкновенную жизнь, он взял руку Ксени к себе и стал держать ее, не разлучаясь.
  Ксеня сидела со страхом и удивлением, разноцветные глаза ее смотрели мучительно, как двое близких и незнакомых между собой людей. Ее мать, Вера, стояла в отдалении, молча улыбаясь дочери и мужу".
  В этом эпизоде оформляется то, что будет чудесным ресурсом - подобное сну забвение (уже не оглушающее, а мягкое, почти добровольное), движение в пути - и все это дается только потому, и это абсурдно, что перед самым отъездом Чагатаев не переживает сепарационной тревоги, не испытывает разлучи. Как если бы Ксеня оказалась образом и переселилась в его сны. Возможно, ее мучает именно это, а не только желание незнакомца, взрослого мужа матери. Не знаю, важно ли, что Назар не подходит по возрасту ни одной из женщин - он много моложе Веры и безнадежно старше Ксени. Может быть, важно, потому что простое течение времени обязательно бы разлучило Назара и Веру, но зато оно же может привести к нему Ксеню. Тогда в этом эпизоде разгадывается, чего ради была затеяна бесплотная близость Чагатаева и Веры: поодиночке оба выпали бы из мира, как на картине над ее кроватью; теперь же он существует в эпизодах времени, которым все равно, что тогда, что сейчас - но зато от него зависит пространство и вещи в пространстве; а Вера предчувствует, куда текут их отношения, и ей в некоторой степени подвластно время. Вот так живет Вера:
  "Она стала среди своего жилища, не снимая плаща, равнодушная и чужая для собственных окружающих предметов. Если бы был сейчас внезапный случай, она подарила бы всю свою утварь соседке; это доброе дело немного утешило бы ее и вместе с уменьшением имущества уменьшило бы размер ее страдающей души.
  Но затем ей пришлось бы раздать свое тело до последнего остатка; однако и этот последний остаток мучился бы с тою же силой, как все тело вместе с одеждой, инвентарем и удобствами, и его также нужно было бы отдать, чтоб уничтожить и забыть.
  Отчаяние, тоска и нужда могут сжиматься в человеке вплоть до его последней щели: лишь предсмертное дыхание выносит их вон.
  - Ну, как же мне быть теперь? - спросила Вера, произнося эти слова для себя".
  Вера чувствует вещи как продолжение тела - может быть, так стало, когда Назар сделался ее мужем. Путаница вещи и тела - похоже на то, как воспринимает мир он, но не совсем, и это важно. Вещи Веры нужны, чтобы отбросить их, исчезнуть и перестать мучиться. Она теряет Назара, потеряла мужа и скоро будет рожать - ее тело и душа действительно расточаются. Легче избавиться от тела и имущества, чем от страдания; она не переживает утраты, она стремится ее отыграть в действии - и это влияние Чагатаева, достаточно опасное, ведущее к смерти.
  Но Вера спросила, как ей быть. Предполагается, что она думает вслух - но Чагатаев отвечает и на это. Он уже приходит на помощь, действует, хотя его не звали. Вера, во избежание дополнительной боли, сохраняет чувства в себе или готова расточить его, избавившись от вещей, а он снова предлагает знакомое утешение - для нее, может быть, и не слишком подходящее, потому что действует оно недолго. Назар сейчас делает то, что ему придется делать и для спасения своего народа - облегчать страдания, когда его об этом прямо не просили. Фраза-действие Веры неоднозначна - то ли она просит утешения, то ли обращается к себе, чтобы собраться с силами.
  "Чагатаев понимал Веру. Он обнял ее и долго держал близ груди, чтобы успокоить ее хотя бы своим теплом, потому что мнимое страданье наиболее безутешно и слову не поддается.
  Вера начала отходить от горя".
  Он ее действительно хорошо понимает. В чем причина ее страдания? Она старается закрыться от лишней боли и не может разделить с ним ни прежнего, ни нынешнего горя. То, что она страдает - факт. Но Платонов называет такое горе мнимым - может быть, потому что оно поддерживается силами воображения, становится эмоциональным стержнем личности. Вера, вопреки времени и направлению жизненных сил, старается сохранить то, чего не существует - как если бы она пыталась заморозить след на воде. Чагатаев вступает в контакт иначе, его стиль отношений - поверхностный (тело рядом с телом), без ясного конца (он ускользает в другое настроение, а его партнер остается ни с чем), с долго длящимся уходом; он присутствует физически, когда отношения уже прерваны - так его самого когда-то прогнала от себя мать и какое-то время была рядом.
  Прежде и Назару, и Вере принадлежала болезненная, травматическая разновидность прошлого, вторгающегося в эфемерное настоящее, но теперь, перед самой разлукой, Вера создает для него некий вариант будущего. Она старается дать в ответ что-то хорошее - за сиюминутное, очень краткое облегчение, но не может ничем ответить сейчас. Для этого и нужно соблазнительное будущее.
  "- Ксеня тебя тоже полюбит... Я воспитаю ее, внушу ей память о тебе, сделаю из тебя героя. Ты надейся, Назар, - годы пройдут быстро, а я привыкну к разлуке.
  - Зачем привыкать к худому? - сказал Чагатаев; он не мог понять, почему счастье кажется всем невероятным и люди стремятся прельщать друг друга лишь грустью".
  Видимо, на возвращение Назара Вера не надеется, и тогда память о нем будет полностью принадлежать ей.
  Ситуация получается крайне двусмысленная - отец или жених получится из Назара, когда Вера воспитает Ксеню? Где здесь прошлое, настоящее и будущее? Что обозначает эта искусственно созданная семья? Вот тут-то и обостряется противоречие в том, как чувствуют Вера и Назар. Он начинает понимать ее, и жить в этом для него невозможно. Вера говорит о том, что создаст для Ксени некоего воображаемого Назара, а для него Ксеню уже создала; сама останется вне отношений, может освободиться от них обоих, как от причиняющих боль вещей, и исчезнуть. Она пытается удержать их при себе - но это невозможно, и тогда выбрасывает себя за пределы этой пары. То, что ей остается - власть над отношениями - такими же бесплотными, как были у нее с Назаром, но куда более воображаемыми и похожими на идеал.
  Назар этот "план развития отношений", кажется, отвергает. Он ничего вроде бы не чувствует, но ему непонятно. Почему можно прельстить грустью? Из-за вины перед грустящим, потребности заботиться о нем - но в отношениях с Верой это не ведет ни к чему. Счастье вероятно в переживаниях собственного тела, телесного контакта, но все это очень ненадолго, все эти связи и состояния мимолетны - знание этого ранит Веру.
  Сам он этого страдания ни понять, ни разделить не может:
  "Чагатаеву горе надоело с детства, а теперь, когда он стал образованным, ему оно представлялось пошлостью, и он решил устроить на родине счастливый мир блаженства, а больше неизвестно, что делать в жизни".
  Он горе и обесценивает, и отрицает. Может быть, ему надоели сейчас непонятные чувства Веры. Ни он, ни она еще не чувствуют горя. Вера близка к тому, чтобы начать горевать. Состояние Назара кажется более странным: ему не больно, чувства женщины он понимать не может - на фоне его решительного, счастливого, направленного в будущее и "всеобщего" настроения ее мучения кажутся досадным упрямством. Чагатаев находится где-то на границе, перейдя которую, может растеряться - ведь он практически не злится, не раздражается, прямо не отвергает того, что кажется помехой.
  В этом отрывке о надоевшем с детства горе проявляется еще одна особенность их отношений - может быть, самая главная. Вера - человек замкнутый, она старается сохранить чувства к утраченным людям и их образы внутри, продолжать любить их там. Она - отдельный человек, и ее горе - ее собственное, как и нерожденный ребенок. А чье же горе надоело Чагатаеву? Его личное? Вряд ли - он не был отделен от матери, а мать была неотделима от народа джан. Горе не было ни личным, его или ее, ни общим - которое можно разделить с другими и исцелиться. Горе народа джан было его средой, состоянием, каждый в нем жил постоянно, и не было нужды понимать, все ли переживают его одинаково. Чагатаев до сих пор так и чувствует. Наверное, он осмелился почувствовать, что горе ему надоело, только тогда, когда его приняла под крыло Советская власть. В этом есть что-то от магического всемогущества - горе надоело и его одновременно больше нет. Поэтому сейчас, когда Вера страдает от будущей утраты, но не смеет этого проявить, Назар очень интересным способом уходит от контакта и оказывается для нее совершенно недосягаем. Он хочет заменить среду-горе миром счастливого блаженства. Человеком-средой он пытался стать для Веры, и это у него получилось - хотя его собственных потребностей она принять не могла. Сейчас он понимает, что горе Веры - внутри, его оттуда без ее воли никак не вытащить. И он уходит во всеобщее, готов строить новый счастливый мир на родине. Границы его личности исчезают совершенно - и кажется, что несчастную женщину утешает некий божок.
   "- Ничего, - сказал Чагатаев и погладил Вере ее большой живот, где лежал ребенок, житель будущего счастья. - Рожай его скорее, он будет рад.
   - А может, нет, - сомневалась Вера. - Может, он будет вечный страдалец.
   - Мы больше не допустим несчастья, - ответил Чагатаев.
   - Кто такие вы?
   - Мы, - тихо и неопределенно подтвердил Чагатаев. Он почему-то стыдился говорить ясно и слегка покраснел, словно тайная мысль его была нехороша.
   Вера обняла его на прощанье - она следила за часами, разлука подходила близко.
   - Я знаю, ты будешь счастлив, у тебя чистое сердце. Возьми тогда к себе мою Ксеню".
  Опять вмешивается мифический мотив - и снова все происходит совершенно реально, в самом обыкновенном мире. Назар и Вера не мечтают, не грезят, они говорят о будущем в действительности. Он разрешает ей родить, просит родит скорее, как будто бы это зависит от ее желания. Назар говорит как отец, приводящий ребенка в мир. Он - мифический, благой отец, он знает, что построенный им мир будет ребенка радовать - потому что это мир счастья. Вера, мать, тревожится - она ждет, что ребенок будет страдальцем. Назар говорит - "он будет рад", и состояние ребенка в будущем зависит от того, что внешний мир хорош. Вера отвечает: "он будет страдалец", определяя не состояние мира, а личность ребенка. Кто такие "мы", которые не допустят страданий, сказать нельзя, это смущает точно так же, как необходимость раскрыться лично (то же самое смущало Назара во время утренней прогулки по Москве). Мы - это сопричастность, где никаких границ отдельной личности нет, где все не то чтобы одинаковы, но живут одной и той же важнейшей целью. Вера, так преданная своим личным, внутренним чувствам, видимо, равнодушна к состояниям мира внешнего - то ли поэтому, о ли подыгрывая Назару, она соглашается с ним, что счастье возможно. Но она просит принять в этот новый мир не себя и не того ребенка, который еще не родился; ребенок находится в ней, запрятан в ней точно так же, как и воспоминания. Она просит принять туда уже отделившегося ребенка, Ксеню.
  Может быть, Вера мужу еще и завидует, считает более пригодным для будущего и поэтому завещает ему дочь? Подыгрывает ему? Горевать она умеет, но ее горе сейчас не разделяется и делается бессмысленным - сначала безобразным, а потом чужим:
  "Она заплакала от своей любви и неуверенности в будущем; ее лицо вначале стало еще более безобразным, потом слезы омыли его, и оно приобрело незнакомый вид, точно Вера глядела издалека чужими глазами".
  Очень много пишут об отношении Андрея Платонова к матери, о том, что этот образ для него значит. Считается, что образ матери в его произведениях светел, добр и определяет не только судьбу, но и саму жизнь героя. Если вглядеться, материнские образы Платонова достаточно амбивалентны. Нет, речь не идет о всем известной Плохой - удушающей или пожирающей - матери, все не так просто. Во-первых, для матери в произведениях Платонова важен принцип "все или ничего": она либо симбиотически связана с ребенком (в предельном случае, как в повести "Джан" - беременна), либо полностью отчуждена. Во-вторых, у нее не хватает ресурсов - она нищая, больна, "бывшая" (исключена из общества) или умирает. Если ребенок рискнет отправиться в мир, вернуться к ней он уже не сможет. У нее едва хватило сил на то, чтобы выносить его в скудной утробе. Мать находится в двойной ловушке - ни оставить ребенка при себе, ни отпустить его она не может, и то и другое смертельно опасно. Ребенок находится в двойной ловушке - в мире он может потеряться и исчезнуть, а вернуться в утробу не сможет, потому что уже родился. Кажется, затеряться, быть покинутым для него не так опасно - это типично шизоидное состояние (Нэнси Дж. Догерти, Жаклин Дж. Вест "Матрица и потенциал характера"). А вот в утробе или в ее символическом аналоге смертельно опасно - так ребенок умирает от жара в сумке нищенки, и ему видится, что люди отламывают от его тела хлебные ломти и постепенно съедают ("Чевенгур"). В итоге сам мир воспринимается как очень скудная материнская утроба, где человек обречен на прозябание под постоянной угрозой исчезнуть. Поглощающая утроба мира не нападает, как зубастый хищник - она расточает тело человека по крошкам, но это почти такое же поглощение.
  Отсюда герои Платонова делают предсказуемые жизненные выводы.
  Первый - развивать инверсию привязанности, поддерживать мать, ухаживать за ней. Так поступает девочка в повести "Котлован". При этом упускается из виду, что такую мать отвергают - дока не раз называет ее "бывшей" и считает, что такая мать не нужна. Назар Чагатаев то же самое говорит матери, уходя - она совсем негодная, не может даже прокормить "маленького человека". О вине за "пожирание материнской груди", описанной М. Клейн, Платонов упоминает очень редко, и только тогда, когда речь идет о замещающей матери - например, о том, что Советской власти не причинит вреда еще один лишний рот. Эта вина может быть описана косвенно - при упоминании лишних, ненужных; того, что маленький Назар будет мало есть и не станет матери обузой. В этом скудном мире дети - действительно обуза.
  Второй - создать мать самим. Это, например Советская власть. В создании такой коллективной матери есть и стремление к слиянию, к симбиозу - и в то же время к сепарации. У Платонова мало описаний настоящего долгого гнева или обид, но можно предположить, что, создавая общую мать, хорошую, повзрослевшие младенцы отвергают свою - настоящую, скудную, постоянно не дающую важного, ненадежную. Можно пригласить своих бедных матерей в этот новый мир (который станет общей бабушкой), но для чего там эти нищие женщины, как они станут там жить и работать?
  Назар Чагатаев примиряет оба этих варианта судьбы - он хочет создать мать для своей матери и для Веры. И добавляет что-то еще - ему важен процесс созидания, умение сделать что-то для слабых, и он, как часть и приемный сын Советской власти делается для несчастных еще и отцом. То, что он предлагает Вере, это самое Мы - комплексная родительская фигура, отец и мать для всех.
  3. Старческое и детское
  Время перехода в повести не отмечено точно - если его представить как непрерывно текущую ленту, то она была передернута, и при этом время вроде бы не изменилось. Изменяется пространство, подчиненное ходу поезда. Третья главка повести очень важна, это состояние перехода, и время то не замечается, то изменяется внезапно.
  "Поезд давно покинул Москву; прошло уже несколько суток езды. Чагатаев стоял у окна, он узнавал те места, где он ходил в детстве, или они были другие, но похожие в точности".
  
  Мы видим: Назар возвращается, но состояние его в точности такое же, как и во время прощания с институтом. Он узнает предметы и ландшафты, а узнавание - это функция памяти, которая развивается первой, к двум-трем годам. Точно так же, как в Москве, он видит вещи, но есть проблема - те же они или иные, но похожие? Чтобы понять, что происходит, нужно вспомнить о понятии константности объекта, введенном Гартманном и разработанном М. Малер. Объект в норме после трех лет воспринимается одним и тем же, ребенок вкладывает в него как влечения, так и когнитивные представления. Для Чагатаева так нет ответа - одни и те же это вещи он встречает на пути? Значит, он не смог сформировать и константного материнского объекта, и она для него, взрослого, является и нужной, и отвергаемой, и донором, и реципиентом, и живой, и мертвой. Назар не мыслит в категориях "и... и...", что ему уже сейчас может сильно помочь - об этом чуть дальше. Он совершенно одинаково переживает и расставание с институтом, и встречу с родиной, для него это одно и то же. Поэтому он не испытывал горя тогда - и сейчас ничего не планирует и не предвкушает
  
  "Такая же земля, пустынная и старческая, дует тот же детский ветер, шевеля скулящие былинки, и пространство просторно и скучно, как унылая чуждая душа; Чагатаеву хотелось иногда выйти из поезда и пойти пешком, подобно оставленному всеми ребенку".
  
  Дихотомия детского и старческого придает смысл всем будущим событиям повести. Мир, в котором живет еще очень хрупкий новый человек - мир ветхий и скудный. Ветер бесцельно двигается и не привязывается к земле, в переживании этого ландшафта нет эмоционального смысла, тут нет ничего, к чему можно привязаться, за чем можно следовать. Переживание этой пустоты, этого ничто проецируется на былинки, это их постоянно шевелит ветер, причиняя дискомфорт. Земля и ветер в восприятии Чагатаева могут быть насыщены архетипическими энергиями Старца и Дитяти. Но он настолько младенец, его психика находится в очень архаичном шизоидном состоянии, и архетипические энергии не дают ему ничего, а травмируют, подвергают душу эрозии. Былинкой, которую постоянно треплют, может стать он сам или любой другой человек пустыни. Поскольку Чагатаев не мыслит в категориях противостояния, противоречия, ему не нужно сознательно переживать ни конфликта, ни выбора, и в этом его сила. М. - Л. фон Франц, интерпретируя "Маленького Принца", пишет, что, приручив Лиса, Принц оказался в конфликте: он понял, что должен вернуться к Розе, но Лис останется на Земле. Для Маленького Принца конфликта в этом не было, он не переживал боли из-за разлуки с Лисом и в итоге погиб. Чагатаев должен был бы разрываться между Верой и Ксеней, Верой и матерью, Москвой и Средней Азией, но этого не происходит. Для него нет константности объекта, нет разлуки и возвращения, прошлого и будущего - они едины, есть постоянное настоящее.
  
  "Но детство и старое время давно прошло. Он видел на степных маленьких станциях портреты вождей; часто эти портреты были самодельными и приклеены где-нибудь к забору. Портреты, вероятно, мало походили на тех, кого они изображали, но их рисовала, может быть, детская пионерская рука и верное чувство: один походил на старика, на доброго отца всех безродных людей на земле; однако художник, не думая, старался сделать лицо похожим и на себя, чтобы видно было, что он теперь живет не один на свете и у него есть отцовство и родство, - поэтому искусство становилось сильнее неумелости. И сейчас же за такой станцией можно видеть, как разные люди рыли землю, сажали что-то или строили, чтобы приготовить место жизни и приют для бесприютных. Порожних, нелюдимых станций, где можно жить лишь в изгнании, Чагатаев не видел; везде человек работал, отходя сердцем от векового отчаяния, от безотцовщины и всеобщего злобного беспамятства".
  Он имеет дело с пространством, с лицом земли. Оно служит знаком очень обобщенных, равнодушных, по сути, отношений - архетипического, нечеловеческого свойства. Ему легко перестать быть человеком, личностью, слиться с этими влияниями. Получается парадокс: типичного современного шизоида перспектива того, что архетипическое вот-вот прорвется, грозит уничтожением, травмирует. А Назар Чагатаев, еще в детстве привыкший умирать (постоянно, постепенно, незаметно) живет в состоянии, более архаичном, чем шизоидное, и сохранность его Я не беспокоит его. Это еще один важный момент его силы - совершенное отсутствие страха уничтожения, аннигиляциооной тревоги. Поскольку у него не развито привычное нам Я, то и инфляция (неправомерное раздувание этого Я) ему не грозит. Он никогда не скажет "Советская власть - это я", он станет ее воплощать. Он может стать живым инструментом Советской власти, и это для него нормальное и желанное состояние. Так, портреты вождей означают для него привязанность к отцу - не свою, а всех советских людей.
  
  Для самого Чагатаева расставания не происходит - прошлое исчезло, а он остался. Потому-то Вера вынуждена первой отстраниться от него - освободить от себя, негодной, как когда-то мать. Да и расставание это означает для Назара возвращение к матери после того, как он выполнил ее завет; институт держал его при себе, как мать, и прогнал, перестал видеть, когда Чагатаев вырос:
  "Чагатаев вспомнил материнские слова: "Иди далеко, к чужим, пусть отец твой будет незнакомым человеком". Он ходил далеко и теперь возвращается, он нашел отца в чужом человеке, который вырастил его, расширил в нем сердце и теперь посылает снова домой, чтобы найти и спасти мать, если она жива, похоронить ее, если она лежит брошенной и мертвой на лице земли".
  Такое всеобщее, безличное чувство может ранить очень больно - как это произошло с Верой. Ксеню он задел иначе - он притворялся отцом, но чувствовал как любовник. Но сейчас, когда ты один, когда ты чужой, можно вдали от работающих переживать это якобы общее состояние, проецировать его на "всех". Это умение чувствовать за других нечто всеобщее в пустыне станет для Чагатаева необходимым. Пока он едет в поезде, он остается уединенным человеком, сопричастным всеобщему, по его мечтаниям, чувству. Но этого мало, он должен не только вернуться на родину но и стать этой родиной. И вот как это происходит:
  "Забыв свое дело, Чагатаев почувствовал запах влаги; где-то вблизи было озеро или колодезь. Он направился туда и вскоре вошел в какую-то небольшую, влажно растущую траву, похожую на маленькую русскую рощу. Глаза Чагатаева притерпелись ко мраку, он видел теперь ясно. Затем начался камыш; когда Чагатаев вошел в него, то сразу закричали, полетели и заерзали на месте все здешние жители. В камышах было тепло. Животные и птицы не все исчезли от страха перед человеком, некоторые, судя по звукам и голосам, остались, где были. Они испугались настолько, что, ожидая гибели, спешили поскорее размножиться и насладиться. Чагатаев знал эти звуки издавна и теперь, слушая томительные, слабые голоса из теплой травы, сочувствовал всей бедной жизни, не сдающей своей последней радости.
  Поезд неслышно поехал. Чагатаев мог бы его догнать, но не поторопился; уехал лишь чемодан с бельем, и то его можно получить обратно в Ташкенте. Но Чагатаев решил его не получать, чтобы спешить по своему делу и не отвлекаться. Он уснул в траве, среди спокойствия, прижавшись к земле, как прежде".
  Он возвращается в свое привычное, продуктивное и творческое состояние сопричастности, телесного соответствия земле. Но этого мало, нужен еще один переход - иначе это состояние станет бессознательным (на что указывает сон, лишающий Назара сознания как раз в самые важные переходные моменты), и он будет растворен, поглощен этой землей. Нужно более ясное ощущение границы. Такой границей становится его разговор с чиновником о том, что это за его народ - джан.
  "- Я знаю этот народ, я там родился, - сказал Чагатаев.
  - Поэтому тебя и посылают туда, - объяснил секретарь. - Как назывался этот народ, ты не помнишь?
  - Он не назывался, - ответил Чагатаев. - Но сам себе он дал маленькое имя.
  - Какое его имя?
  - Джан. Это означает душу или милую жизнь. У народа ничего не было, кроме души и милой жизни, которую ему дали женщины-матери, потому что они его родили.
  Секретарь нахмурился и сделался опечаленным.
  - Значит, все его имущество - одно сердце в груди, и то когда оно бьется...
  - Одно сердце, - согласился Чагатаев, - одна только жизнь; за краем тела ничего ему не принадлежит. Но и жизнь была не его, ему она только казалась.
  - Тебе мать говорила, что такое джан?
  - Говорила. Беглецы и сироты отовсюду и старые, изнемогшие рабы, которых прогнали. Потом были женщины, изменившие мужьям и попавшие туда от страха, приходили навсегда девушки, полюбившие тех, кто вдруг умер, а они не захотели никого другого в мужья. И еще там жили люди, не знающие бога, насмешники над миром, преступники... Но я не помню всех - я был маленький.
  - Езжай туда теперь. Найди этот потерянный народ - Сары-Камышская впадина пуста.
  - Я поеду, - согласился Чагатаев. - Что мне там делать? Социализм?
  - Чего же больше? - произнес секретарь. - В аду твой народ уже был, пусть поживет в раю, а мы ему поможем всей нашей силой..."
  Этот диалог очень ритмичен. В нем определяются границы - вот здесь область социализма, а там - только души и тела. Чагатаев становится и человеком из народа джан, и эмиссаром Советской власти - с народом он никогда не сольется полностью и сумеет до конца сохранить эту двойственную маргинальность (что станет жизненно необходимым и для народа, и для него самого).
  Окончательно поставит "точку невозврата" письмо Веры о том, что рождение ребенка означает его безвозвратный уход и брошенность матери:
  "Но я ласкаю его, я глажу свой живот и, согнувшись лицом ближе к нему, - писала Вера, - говорю: "Чего ты хочешь? Тебе там тепло и тихо, я стараюсь мало двигаться, чтобы ты не раздражался, - зачем ты хочешь уйти из меня?.." Я привыкла к нему, все время живу с ним как с другом, как хотела жить с тобой, и рождения его я боюсь - не потому, что мне будет больно, а потому, что это будет начало разлуки с ним навек, и его ножки, которыми он сейчас стучит, спешат уйти от матери, и они будут уходить все дальше и дальше - по мере его жизни, пока мой сын не скроется совсем от меня, от моих заплаканных глаз... Ксеня тебя помнит, но скучает, что ты далеко, не скоро приедешь, даже ничего не известно. Не умер ли ты уже где-то?
  Чагатаев послал Вере открытку, что он целует ее и Ксеню - в ее разноцветные глаза, и пройдет недолго, как он приедет, когда он сделает счастье среди одной земли".
  Назара Чагатаева отправили спасать целый народ, позволили ему вернуться к матери и уйти от матери-жены. Если в первой главке повести путь Чагатаева напоминал движение маятника: уход (от института), конец - некий маргинальный период, для него не особенно важный - попытка ложного возврата к чужой матери и отказ, то путь во второй главке делается куда более плавным, с рывками и остановками, вроде движения поезда: предчувствие разлуки/возвращения на родину и восстановление биографической памяти - отвержение Веры и "присвоение" Ксени - путь в Среднюю Азию - отождествление с землей - окончательный переход границы. Сепарация сейчас происходит куда более плавно, и на пути героя встречается несколько персонажей (в т. ч. портретов, ландшафтов), которые могут стать временной опорой.
  4. Деятельный путь
  В Москве Советская власть стала для Назара Чагатаева комплексной, общей родительской фигурой. По пути поезда мир физический, которому он был непричастен, мог бы оказаться материнским полюсом целого мира. А мир новых социальных отношений со своими знаками - портретами вождей - стал миром отцовским. Материнский мир был в прошлом, отцовский только начал воплощаться, и в этот сложный мир Чагатаев еще не совсем вошел. Слившись во сне с землей и отстав от поезда, он решил одну проблему и попал в другую. Если он не взаимодействует с миром, если о нем никто не думает, то существует ли он? Для него границы (а поезд, вагон - это границы очень плотные) - это угроза небытия. В пути Назар только смотрел в окно и видел постоянное, тщетное взаимодействие старой земли, детского ветра и скулящих былинок. Для дитяти очень сложно быть эффективным, что-то сделать, заставить кого-то старого контактировать с собой. Это выматывает. Выматывает и чисто зрительное восприятие мира, непричастность ему. Созерцание бесплотно. Например, я смотрю на облака. Я вижу их цвет, форму, движение и объем, но не могу услышать, как трутся в их толще ледяные кристаллы, не могу ощутить их холод и влажность. Восприятие ограниченно, целостность недоступна, и все новые и новые попытки созерцателя воссоединиться со своим объектом всецело истощают и обижают. Назар ушел в тростник, уснул и стал на какое-то время един с ним, но при этом лишился сознания, исчез. Слияние, нежелание отпустить, дать родиться подчеркнуто и письмом Веры, и ответом на него Чагатаева - ведь он фактически отрицает, что ушел надолго или навсегда. Он вообще очень небрежен ко времени, неотчетливо его воспринимает.
  В этой главе очень важны топонимы. Каждое место, в котором был Назар, обозначается по имени. Пространство становится структурированным, константным, надежным - это не прежнее где-то в пути. От Чарджуя путь Назара сильно изменился. Прежде он был пассивным и отдаленным, его вез поезд, и он видел пустыню очень обобщенно и отстраненно. Теперь же в пути он действует сам - сначала нанимается матросом до Хивинского оазиса.
  "Наступили долгие дни плавания. Утром и вечером река превращалась в золотой поток благодаря косому свету солнца, проницающему воду сквозь ее живой, несущийся ил. Эта желтая земля, путешествующая в реке, заранее была похожа на хлеб, цветы и хлопок и даже на тело человека. Иногда на камышовой вершине сидела разноцветная незнакомая птичка, она вертелась от внутреннего волнения, блестела перьями под живым солнцем и пела что-то сияющим тонким голосом, будто уже наступило блаженство для всех существ. Птица напоминала Чагатаеву про Ксеню, маленькую женщину с цветными глазами, думающую что-нибудь сейчас про него".
  
  Материнский полюс мира - ландшафт, биотоп - сначала почти мертвая пустыня, а потом переполненные жизнью тростники. Этот полюс или очень скуден, или чрезмерно щедр. Там, где скудно, Чагатаев видит, там он бдителен. Там, где щедро - лишается сознания, восстанавливается, немного и незаметно для себя изменяется. А каков же отцовский полюс? Это техника, рабочие отношения, направленное движение к цели, транспорт, новая советская социальность. Теперь Назар действует, участвует в мире. То, как он видит, немного изменилось -теперь он видит землю как будущие еду, одежду и тело, он причастен земле воображением и предчувствием будущего. Изменились, но не полностью, и его объектные отношения. Поющая птичка воплощает собою уже совершившееся будущее, которое только надлежит воплотить. И Ксеня, объект из прошлого, не исчезает без возврата, а как-то совпадает с красивой птичкой и ее голосом. В этот момент прошедшее для Чагатаева не исчезает, и что-то становится константным, не зависимым от времени. Вряд ли эта константность устойчива - восприятие объекта и воспоминание о нем, скорее всего, зависят от душевного и особенно телесного состояния Назара. Важно, что он не выбирает для привязанности реальный объект - в детстве он цеплялся за куст перекати-поля, сейчас бы мог уцепиться за птичку - но нет, птичка существует сама по себе и служит только напоминанием о счастливом будущем мире и о Ксене. Формируется способность к символизации.
  
  Время наконец становится исчислимым, но не надолго. После четырнадцати суток плавания Чагатаев сходит на берег. Дни, во время которых он работал, исчисляются (потому что их оплачивают деньгами или проездом?). А вот несколько дней в Хиве, нерабочие, так и остаются не сосчитанными.
  "Побыв несколько дней в Хиве, Чагатаев пошел на родину, в Сары-Камыш, дорогой детства. Он помнил эту дорогу по слабевшим признакам: песчаные холмы теперь казались ниже, канал более мелким, путь до ближайшего колодца короче. Солнце светило такое же, но менее высоко, чем в то время, когда Чагатаев был маленьким. Курганчи, кибитки, встречные ослы и верблюды, деревья по арыкам, летающие насекомые - все было прежнее и неизменное, но равнодушное к Чагатаеву, точно ослепшее без него. Он шел обиженный, как по чужому миру, вглядываясь во все окружающее и узнавая забытое, но сам оставался неузнанным. Каждое мелкое существо, предмет и растение, оказывается, было более гордым и независимым от прежней привязанности, чем человек".
  
  В поезде вещи казались теми же, так они были велики, и ставили перед созерцателем неразрешимую задачу - те самые они или уже иные? Сейчас вещи стали мельче (не в том смысле, как воспринимает их путник), это не плоский ландшафт, а отдельные детали. Теперь Назар видит их иначе, менее крупными, чем в детстве, и понимает это. Вещи остались неизменными, так что с когнитивным компонентом константности объекта все в порядке. Правда, мы-то, читатели, не знаем - действительно так знакомый мир сделался меньше в глазах вернувшегося взрослым, или же на самом деле он уходит в более слабый, в более детский, более скудный мир? Может быть, правда и это.
  Но что происходит с его отношениями, с его чувствами к вещам мира? Чувства изменяются меньше, чем образы. Он может сравнить образ в памяти и реальный предмет - за счет этого сравнения выделяет себя из ситуации, может воспринять себя. Но основной тон его чувства остается прежним, довольно горьким. Он воспринимает равнодушие мира как обидное для себя - ему по-прежнему важно, что вещи его не видят. Но чувство пустоты и скуки, совершенно беспомощное и неразрешимое, ушло. Теперь он обижается и, вероятно, завидует гордым и независимым вещам, у которых есть привязанность. У них есть, а у него пока нет.
  Но что же имеется в виду под привязанностью? Это привязанность в пространстве, к конкретному месту. Такой привязанности здесь и сейчас для Назара не может быть, он долго отсутствовал и сейчас живет в движении, в пути.
  Так как же обрести привязанность, если она нужна для того, чтобы быть видимым, гордым и независимым? Как сделать, чтобы шизоидное состояние вброшенности в мир, растворенности в нем, прилипания к ненадежным объектам сменилось нарциссическим - таким, чтобы твое существование было отражено другим, как зеркалом? Назар решает важнейшую задачу, но решение с ним случается, он его не обдумывает, тем более, в таких словах, и не ищет того, что могло бы ему помочь. Соответствие, сопричастность миру он сохраняет, это его основной способ контакта с миром, и потому ему везет на ситуации, помогающие ему развиваться. Вот и сейчас произошла нужная встреча.
  "Дойдя до сухой реки Кунядарьи, Назар Чагатаев увидел верблюда, который сидел, подобно человеку, опершись передними ногами, в песчаном наносе. Верблюд был худ, горбы его опали, и он робко глядел черными глазами, как умный грустный человек. Когда Чагатаев подошел к нему, верблюд не обратил на подошедшего внимания: он следил за движением мертвых трав, гонимых течением ветра, - приблизятся они к нему или минуют мимо. Одна былинка подвинулась близко по песку к самому его рту, и тогда верблюд сжевал ее губами и проглотил. Вдали влачилось круглое перекати-поле, верблюд следил за этой большой живой травой глазами, добрыми от надежды, но перекати-поле уходило стороною; тогда верблюд закрыл глаза, потому что не знал, как нужно плакать".
  Верблюд этот очень похож на Назара, когда его прогнала мать - он почти мертв. Но ему хуже, он не может двинуться за кустом перекати-поля, как это сделал мальчик.
  
  "Чагатаев осмотрел верблюда кругом; животное давно стало худым от голодной нужды и болезни, шерсть его выпала почти вся, остались лишь некоторые клочья, поэтому верблюд дрожал от непривычки и озноба. Он, наверно, был разгружен и оставлен здесь каким-либо прохожим караваном вследствие слабости своих сил - либо его хозяин сам погиб, а животное
  начало ожидать его, пока не истратило в себе жизненного запаса. Потеряв способность движения, верблюд уперся остатком силы в передних ногах и привстал, чтобы видеть былинки трав, нагоняемые на него ветром, и поедать их. Когда ветра не было, он закрывал глаза, не желая тратить напрасно зрения, и был в дремоте; опуститься и лечь он не хотел, тогда бы он снова приподняться уже не смог, и так оставался сидячим постоянно - то бдительным, то дремлющим, пока смерть не склонила бы его вниз или пока любой ничтожный зверь пустыни не кончил бы его одним ударом маленькой лапы".
  
  В Москве воспоминания Назара возникали сами параллельно событиям его жизни, реальность и воспоминания становились едины - это подчеркивалось даже ритмом текста. Сейчас Чагатаев сознательно думает, применяет воображение и конструирует прошлое верблюда. Назар точно так же совершает умственные действия, как прежде совершал физические, трудовые. Положение его, мальчика, в детстве было лучше - его покормили, он мог двигаться и ушел вслед за кустом. Верблюд выбрал ожидание и почти погиб. Чагатаев сейчас не вспоминает этого, не сравнивает себя и верблюда - но это сознательное действие и не нужно. Он видит то, что не случилось с ним, он активен, силен и сыт. Он понимает смысл неудобной позы животного, бессмысленность его ожидания (которое все-таки помогла дождаться хоть бы и его, прохожего) и необходимое сочетание сонливости и бдительности. Умение вовремя задремать и вовремя проснуться позволяет не растрачивать последних сил, но вряд ли может их хоть немного восстановить. Назар верблюду нужен. Верблюд ему - вроде бы нет, но он оказывается важной вехой на пути. Чагатаев думает не лирично, не о себе, а о полудохлом животном, это позволяет еще немного повзрослеть ему самому.
  "Чагатаев долго сидел около этого верблюда, наблюдая и понимая его. Затем он принес издали несколько охапок перекати-поля и дал верблюду их съесть. Напоить он его не мог, у него самого было только две фляги воды, но он знал, что дальше по руслу Кунядарьи есть пресные озера и мелкие колодцы. Однако трудно нести на себе верблюда по песку".
  
  Сначала Назар действует привычно - созерцает, становится сопричастным. Совершенно невнятным оказался момент перехода - когда и почему он решил пойти и накормить животное. Но он это сделал: теперь не его спасают - он спасает. Так же бережно, как верблюд обращался со своими ресурсами, Чагатаев обращается со своими; он знает, что может сделать сейчас, а что - в будущем, чего делать не станет. Это не привычный нам спасатель из Драматического Треугольника - тот бы потащил верблюда на себе. Верблюд живет-умирает точно так же, как мать Назара, прогнавшая его в тот момент, когда любви не осталось, так существует и весь народ джан.
  
  "Наступил вечер. Чагатаев кормил верблюда, доставая ему траву из ближних окрестностей, пока тот не положил своей головы на землю; он уснул кротким сном новой жизни".
  Мы привыкли, что "отражение" - это обязательно реакция на чувства, некая оценка - что-то речевое. Поскольку Назар Чагатаев почти не мыслит словами, то и феномен отражения для него другой. Он накормил животное, состояние верблюда изменилось: он расслабился и по-настоящему уснул целительным сном. Отражение телесно, оно воплощается в том, как именно ты можешь изменить состояние другого. И - вот оно, решение проблемы гордости, независимости и привязанности: Назар ждал, что кто-то заметит и примет его, что он станет для кого-то объектом - таким же, как другие, виденные им, важные. Но он сделал совершенно противоположное - накормил верблюда, спас его, и тот к нему привязался. У привязанности есть и другая сторона, более деятельная и могущественная, очень подходящая Назару сейчас. И вот что из этого вышло.
  
  "Благодаря ночи, стало холодать. Чагатаев поел лепешек из своего мешка, потом прижался к туловищу верблюда, чтобы согреться, и задремал".
  Привязанность и забота взаимны и реализуются телесно - отдаешь еду, получаешь тепло. Лишенное взаимности расточение сил смертоносно. Дальше будет видно, что Чагатаев действительно стал взрослее, перестал быть психологическим младенцем.
  
  "Он улыбался; все было странно для него в этом существующем мире, сделанном как будто для краткой насмешливой игры. Но эта нарочная игра затянулась надолго, на вечность, и смеяться никто уже не хочет, не может. Пустая земля пустыни, верблюд, даже бродячая жалкая трава - ведь это все должно быть серьезным, великим и торжествующим; внутри бедных существ есть чувство их другого, счастливого назначения, необходимого и непременного, - зачем же они так тяготятся и ждут чего-то? Чагатаев свернулся калачом около живота верблюда и уснул, удивляясь необыкновенной действительности".
  
  Меньше месяца назад сопричастность Чагатаева миру заключалась в том, что он провалился в сон без сновидений в тростниках. Тогда он слился с целым биотопом, его состояние было ближе растительному. Теперь с ним есть животное, индивидуум. Поскольку верблюд - зверь домашний, то он предназначен привязываться к человеку. Даже засыпая, Назвр существует как индивидуальность - но для этого обязательно нужен другой - тот, кому он был полезен. Чгатаев приобретает еще одно новообразование - внутренний мир (он выделяется, по Л. С. Выготскому, к семи годам), так что путник может одновременно дремать и размышлять на философские темы. Его состояние можно было бы счесть диссоциативным, дереализацией - из-за того, что мир кажется странным. Но это не тревожит, а приносит, кажется, удовлетворение. Мысли Назара текут в обыкновенном шизоидном ключе - о случайности и тщетности мира, его игры. Но приглядимся, как сильно это переживание изменилось! Раньше, попадая в состояние пустоты и скуки, он сам становился ничтожным, знал, что его не видят, и он поэтому не существует. Теперь же он не проваливается в это состояние, а думает о нем. Он есть, он опирается на верблюда, он греется и воспринимает сразу целый мир, полный тщетной игры! Кроме того, он сравнивает, хотя и не очень-то логически строго - он знает, что есть для каждого существа иное, идеально счастливое состояние. Может быть, эта его способность мыслить мимолетна, и причиной ей - верблюжье тепло. Пусть так, пусть способность Назара думать зависит от физического комфорта и от того, что он чувствует себя существующим, когда действует, приносит пользу, но это состояние - ценный ресурс.
  
  Обычно считается, что шизоид "уходит" в мир фантазий. Это неточность - он не может уйти в мир, который еще не создан. Шизоид - философ или просто мечтатель - конструирует мысленный или фантазийным мир, перестраивает его. Если это удается - шизоид существует. Вот эта самая умственная активность и позволяет ему быть - а проваливается он тогда, когда ничего сделать не может. И не в мир фантазий и идей, в котором можно действовать, а в некую копию реальности и психики, в состояние без ресурсных идей. Провал, уход происходит не в фантазии, а в очень примитивные эмоции, на которые от мира одновременно ждут и не ждут ответа. Персонажи Платонова - не мыслители. Они думают, используя для этого самую обыкновенную деятельность, труд. И преобразуют они физический мир - это позволяет им не просто существовать, но быть.
  
  
  5. Карнавал смерти
  В этой главке намечается несколько более четкая (трехчастная) структура, чем в предыдуших главах. С первого же предложения оказывается, что время Чагатаева сосчитано - он шесть дней идет к Сары-Камышу. Как и в прошлый раз, исчислимы дни, проведенные им на реке. Река задает направление движения и режим труда - прежде Назар исполнял работу матроса, теперь - скотовода. На краю песков, в начале спуска к Усть-Урту, он снова останавливается.
  "Чагатаев сел на краю песков, там, где они кончаются, где земля идет на снижение в котловину, к дальнему Усть-Урту. Там было темно, низко, Чагатаев нигде не разглядел ни дыма, ни кибитки, - лишь в отдалении блестело небольшое озеро. Чагатаев перебрал руками песок, он не изменился: ветер все прошедшие годы сдувал его то вперед, то назад, и песок стал старым от пребывания в вечном месте.
  Сюда его мать когда-то вывела за руку и отправила жить одного, а теперь он вернулся".
  Место это не жилое, но и не мертвое, вода там есть. Пространство хорошо структурировано по вертикали и горизонтали, но существование теряет направление: ветер перегонял песок вперед-назад, и это сделало его старым. Старый, вечный, пассивный, подверженный колебаниям, изношенный - это свойства одного и того же порядка. Неизменность песка здесь в больше степени означает не константность объекта, не раскрывающее душу узнавание - это неподатливость, закрытость, лишенность формы - то, что позволяет сохраниться, но не позволяет жить. Само настроение Чагатаева довольно апатично, он подчиняется бесформенности песка и колебаниям ветра, просто перебирает его без цели. Он снова сопричастен ландшафту и теряет ощущение времени. Он выбирает, как вступить с этим в контакт - ощупывает, перебирает руками. Теперь его опорой становится не местность, не путь, а тело - пока только тактильные ощущения. Его собственные изгнание и возвращение подобны маятникообразному движению ветра
  
  "Он пошел дальше с верблюдом, в середину родины. Как маленькие старики, стояли дикие кустарники; они не выросли с тех пор, когда Чагатаев был ребенком, и они, кажется, одни из всех местных существ не забыли Чагатаева, потому что были настолько непривлекательны, что это походило на кротость, и в равнодушие или в беспамятство их поверить было нельзя. Такие безобразные бедняки должны жить лишь воспоминанием или чужой жизнью, больше им нечем".
  Сейчас его движение изменилось - это что-то вроде падения в центр, возвращения в утробу: дальше мы увидим, что изменилось и ощущение времени, отпала необходимость помнить точное число дней. Куст когда-то был заместительным объектом привязанности для мальчика, и он возвращается к подобному восприятию этих кустов, он очеловечивает их. Кусты непривлекательны (их за это время никто не съел) и безобидны, это порождает неназванное чувство, похожее на жалость, на сострадание. Кусты живут почти совершенно без ресурсов, потому они не горды, не независимы, они Чагатаева не отвергают. Кусты стали чем-то вроде людей, и Назар непроизвольно угадал, как живут здесь люди - их жизнь растительная, но очень скудная, ресурсов нет, они должны быть привнесены извне. Фраза "жить воспоминанием или чужой жизнью" кажется странной, но очень точна - она указывает на разницу внутреннего, неизменного, объекта (воспоминание) и на необходимость опоры от объекта внешнего (это называется анаклитическими отношениями). Секрет этой жизни очень прост - здесь нет зрелости, а детство не развивается и превращается в ветхую, но неизменную и очень надежную старость. В одной из мемуарных записей А. Платонов вспоминал, что лет в 6 - 7 ребенку становится скучно жить - скучно и стыдно. Л. С. Выготский описывал это состояние как возрастной кризис, как появление внутреннего мира. Платонов же говорит о ветшании дошкольного детства - в его условиях оно очень ярким и не было. Видимо, если этот возрастной кризис не развернулся, то остается ощущение пустой скуки, старости и слабости.
  Однако, у Чагатаева есть иная цель. Мы видим, он направляется к людям, но для того, чтобы их понять, ему люди, собственно, и не нужны - достаточно сопричастности ландшафту (предположим, что в пустыне и другие живут именно так). Не нужен и верблюд - он в основном объект заботы. Понимание не нуждается в людях. Когда появляются люди, происходит что-то ненадежное, и потому Платонов пишет, что Назар проблуждал в поисках людей несколько дней - там, где близки люди, все становится бесформенным и зыбким, теряется ощущение времени и пространства.
  "Несколько дней Чагатаев потратил на блуждание по этой своей детской стране, чтобы найти людей. Верблюд самостоятельно ходил за ним следом, боясь остаться один и заскучать; иногда он долго глядел на человека, напряженный и внимательный, готовый заплакать или улыбнуться и мучаясь от неуменья.
  Ночуя в пустых местах, доедая свою последнюю пищу, Чагатаев, однако, не думал о своем благополучии. Он направлялся в глубь безлюдной впадины, по дну древнего моря, спеша и беспокоясь".
  Что же происходит с верблюдом? Человек просто блуждает, теряется - больше ни с кем и ни с чем не контактирует и не чувствует ничего определенного, хотя и сильно тревожится. Упоминается, что его страна - детская. Это значит, что Назар сейчас переживает заново самую страшную опасность своего детства - заблудиться одному и погибнуть в пустыне. Сейчас он словно бы один, а верблюд по своей воле следует за ним. Но происходит процесс проективной идентификации: Чагатаев делает так, что на грани паники, в одиночестве остается верблюд, он мучается и чувствует беспомощность - бедное животное этот страх быть покинутым и контейнирует, только эти чувства Чагатаев не возьмет назад, не присвоит.. А Назар просто идет - сохраняет эффективность.
  Умение игнорировать свое благополучие станет ему необходимо потом. Сейчас у него есть контейнер для чувств, которые могут его уничтожить - это верблюд. Посмотрим, кто дальше станет выполнять функции такого контейнера - если станет. Но пока тревога нарастает и может заставить его остановиться.
  "Лишь однажды он лег среди дневного пути и прижался к земле. Сердце его сразу заболело, и он потерял терпение и силу бороться с ним; он заплакал по Ксене, стыдясь своего чувства и отрекаясь от него".
  Сейчас кажется, что Назар прощается с любимой перед смертью. Но его отречение может иметь и иной смысл. Во время плавания к Хивинскому оазису этот внутренний образ Ксени вне времени и пространства был нужен ему, оживлял его и был причиной внутреннего роста. Сейчас для роста ресурсов нет; тревога нарастает и делается нестерпимой. Назар будет вынужден обращаться с собою как с живым орудием, и расходование души на себя может его убить. Чувство к девушке, просто будучи, может мучить, выматывать, оттягивая ресурсы, нужные для самосохранения. Его психика уйдет в область недоразвития, он станет инструментом - и это не болезнь, не совсем регрессия, а переструктурирование для решения определенной задачи непсихического свойства. Падение на землю - несомненно, регрессия, проявление потребности в опоре. Опора эта парадоксально зыбка, надежна и смертоносна; персонажи Платонова крайне редко испытывают боль, и боль эта бывает важным сигналом угрозы. В этот момент у Назара болит сердце - так же оно сделалось больным, когда его отвергла мать. Теперь чувство к Ксене отвергает он, повторяет то же самое - не то чтобы сводит чувство утраты к минимуму, он заставляет его не быть.
  
  "Он видел ее сейчас близкой в уме и в воспоминании; она улыбалась ему жалкой улыбкой маленькой женщины, которая может любить только в душе, но обниматься не хочет и боится поцелуев, как увечья".
  Характерно и недоверчивое отношение Платонова к сексуальности - такие переживания появляются как предсмертные (например, эротическое видение и оргазм Саши Дванова перед расстрелом). Реализация сексуального заставляет душу что-то потеряет, упустить; сексуальность существует сама по себе, и это настораживает. Ксеня - еще не женщина, сексуальность как травма - реальная опасность для нее, но у Платонова становятся асексуальными взрослые герои. Если принять, что Ксеня олицетворяет не совсем женственную, хрупкую и детскую душу-аниму Чагатаева, то оберегание ее от сексуальных влечений, чтобы сберечь, естественно. Но опасность заключается в чем-то еще - ведь видение Чагатаева оказывается вне пространства - он словно видит то, что происходит в Москве. Если его опорой становится смертоносная и скудная земля здесь, а душу он заставит не быть и этим сохранит, то чем же он будет жить? Он сам должен стать орудием Советской власти и будущего для своего народа. А его орудием станет тело. Для тела-орудия потребности и влечения опасны, они причиняют страдание, и особенно опасна сексуальность, затрагивающая душу.
  
  "Вера сидела вдали и шила детское белье, сокращая разлуку с мужем и уже почти равнодушная к нему, потому что внутри ее шевелился и мучился другой, еще более любимый и беспомощный человек. Она ждала его, желала увидеть его лицо и боялась расстаться с ним. Но ее утешало, что еще долгие годы она будет целовать и обнимать его, когда захочет, пока он не вырастет и не скажет ей: "Будет тебе, мама, приставать ко мне, ты мне надоела!"
  Состояние анимы Назара сильнейшим образом зависит от влияний материнского комплекса. Его реальная мать, Гюльчатай, стала бесполезной. Вера явно воплощает собою иной - тот, что мог быть потенциально, - вариант материнского комплекса - это тот самый максимум его развития, который возможен при таком высоком уровне депривации, при такой травме. Наибольшее зло для него - сепарация, которая означает затерянность ребенка и отвержение им матери. Гордые и независимые вещи, существуя сами, отвергают мать, нелояльны ей. Оставить мать самому - это проклятие. Самостоятельная жизнь (даже эмбриона!) - это мука, достаточно быстро пресыщающая. А конфликт чувств Веры - хочу увидеть лицо ребенка и боюсь расстаться с ним - это разгадка того смущения, которое испытывал Чагатаев, прогуливаясь с нею. Увидеть - означает увидеть Другого, и тем самым отвергнуть. А слияние, симбиоз - тоже не выход, потому что если ты проглочен миром или ограничен в утробе, ты обречен на дискомфорт. Таков материснкий комплекс Назара Чагатаева - и эта форма комплекса довольно часто встречается и в наше время. А Ксеня - отдельно живущая, но не взрослая дочь Веры; она соблазнительна и хрупка. Такая анима порождает типично шизоидное страдание в отношениях: "подойди сюда - мне одиноко; но оставайся на месте - ты меня поглотишь, удушишь". Дистанция в таких отношениях предпочитается близости, ее еще хоть как-то можно регулировать.
  
  Выходом из этого сноподобного состояния и заканчивается первая часть этой главы.
  "Чагатаев поднял голову. Верблюд жевал какую-то худую, костлявую траву, маленькая черепаха томительно глядела черными нежными глазами на лежавшего человека. Что было сейчас в ее сознании? Может быть, волшебная мысль любопытства к таинственному громадному человеку, может быть, печаль дремлющего разума.
   - Мы тебя одну не оставим! - сказал Чагатаев черепахе.
   Он заботился о существующем, как о священном, и был слишком скуп сердцем, чтобы не замечать того, что может служить утешением".
  
  Черепаха с томительными девичьими глазами - еще один подходящий облик такой анимы. Она мало доступна, но теперь защищена. Назар снова потерял грань реальности и воображения (то, что обретается в возрасте 6 - 7 лет, когда его прогнала мать). Он не воображает, как это было с птичкой, что черепаха похожа на Ксеню. Он словно бы играет - обещает ей лучшую жизнь, и уже только это кажется ему заботой. Выражение "скуп сердцем" кажется довольно странным. Имеется в виду, что Назар подбирает любые ситуации, любые впечатления, которые могут быть ресурсными. Но это, скорее, алчность, а не скупость - скупой с трудом отдает. Может быть, имеется в виду то, что черепахе он ответил всего лишь обещанием?
  Так или иначе, реальность Назара Чагатаева снова перестала быть символичной и сделалась однородной. В этом был бы соблазн - тут и человеческое, и живое, и геологическое едино. Ожидается дивный, "прекрасный и яростный" космический мир, от которого Я ничем не отделено. Но пережить такую полноту не удастся - потому что душа превратилась в тело, а тело стало инструментом для выполнения одной задачи. Но иные, в обычном состоянии малозаметные телесно-душевные переживания будут, как побочные эффекты страданий, и они позволят понять очень архаичные и ранние состояния психики.
  
  Что вообще значит: "он заботился о существующем, как о священном"? Верблюда он скудно покормил, а дальше не обращает на него внимания; в черепахе увидел сказочное существо. Забота, видимо, не предполагает удовлетворения потребностей живого существа - это некий минимум, да к тому же расщепленный. В черепахе он видит тайну, возможность души - да и он ли - или Платонов вместе с читателями? А на самостоятельность и силы верблюда он полагается. То же самое будет его заботой о народе джан.
  
  А дальше, на границе необитаемой области, возникнет интересная ситуация. Партнером по контакту впервые станет человек - не ландшафт, растение или животное. Чуть раньше я писала о проблеме нарциссического зеркала. Но тогда не было понятно, не было нужды понимать, кто кого отражает - Назар - свой объект или наоборот. Человек и не-человек сливались в сопричастности и как-то действовали или бездействовали. Сейчас отзеракливание станет более привычным.
  
  Итак, у подножия Усть-Урта, на самой границе, живет старик Суфьян. И этот самый старик безо всякой просьбы, безо всякого усилия узнал Чагатаева, сказал, что он когда-то был мальчик Назар! Это ли не величайший дар человеку, который, если его не увидели вещи, исчезает? Суфьян и Назар ведут длинный разговор, а я здесь остановлюсь только на вещах принципиально важных. Суфьян выглядит так:
  "Он ночевал в землянке, вырытой в сухом спуске холма, и питался мелкими животными и корнями растений, находившимися в расщелинах плоскогорья. Древняя старость и убожество
  сделали его мало похожим на человека. Он прожил давно человеческий век, все чувства его удовлетворились, а ум изучил и запомнил местную природу с точностью исчерпанной истины. Даже звезды, многие тысячи их, он знал наизусть по привычке, и они ему надоели.
   Его звали Суфьян; одет он был в старинную шинель русского солдата времен хивинской войны и в картуз, а обувался в обмотки из тряпок.
   Когда он заметил Чагатаева, он вышел к нему из своего земляного жилища и уставился в пространство безлюдными глазами".
   Суфьян забыт, его глаза "безлюдны", но он, несомненно, есть. Его одежда принадлежит прошлому, он связан с растениями и землей - это вполне мифический старик, и он опять-таки существует в самой что ни на есть действительности. А почему он есть и, возможно, даже бессмертен? Он закончил развитие, не тратит никаких впечатлений на это, и потому они в нем сохраняются. И оказывается, что память и знание Назара куда фрагментарнее - старик этому даже завидует; Назар не задает вопросов, а старик уже отвечает ему и дарит еще одно отражение:
  
  "- Ты не знаешь, ты живешь, как ешь: что в тебя входит, то потом выходит. А во мне все задерживается.
  
  Старик сморщился, вспоминая улыбку привета, но его лицо, даже спокойное, было похоже на пустую кожу высохшей умершей змеи. Удивившись, Чагатаев потрогал руку и лоб Суфьяна. О жизни и живых никто не заботился, но теперь наступила пора..."
  Заботиться - значит, воспринимать, быть сопричастным; для того, чтобы сделать это, Чагатаев полагается на телесный контакт и трогает Суфьяна. Тот не совсем жив уже, не совсем мертв - но пуст и может быть наполнен. Дальше старик и юноша заботятся так друг о друге, обмениваются дарами:
  "Чагатаев сказал старику, что он пришел издалека, ради своей матери и своего народа, но есть ли он на свете или уже давно кончился?
   Старик молчал.
   - Ты встретил где-нибудь своего отца? - спросил он.
   - Нет. А ты знаешь Ленина?
   - Не знаю, - ответил Суфьян. - Я слышал один раз это слово от прохожего, он говорил, что оно хорошо. Но я думаю - нет. Если хорошо - пусть оно явится в Сары-Камыш, здесь был ад всего мира, и я здесь живу хуже всякого человека.
   - Я вот пришел к тебе, - сказал Чагатаев.
   Старик опять сморщился в недоверчивой улыбке.
   - Ты скоро уйдешь от меня, я умру здесь один. Ты молод, твое сердце бьется тяжело, ты соскучишься".
  Старик может подарить прошлое, молодой человек - поделиться будущим; в этом они минимум общего понимания могут найти. В их разговоре выявляются два противоречия. Первое - житейских (телесно-душевных потребностей, потребностей сердца), которые могут быть помехой, служат индивидуальному росту - и способности жить лишенным всего, как в аду. Это противоречие порождает второе - пути и неподвижности: Назара уведет его тяжело бьющееся сердце, а Суфьян останется и умрет. Все вместе это означает: как им быть вместе, что для этого делать? Оба понимают суть и значимость проблемы - и для сравнения мы опять можем вспомнить о том, каким легкомысленным М. - Л. фон Франц считала решение Маленького Принца импульсивно вернуться к Розе и даже не вспомнить о том, что Лис остался один на Земле.
  
  Вот что происходит дальше:
  "Чагатаев приблизился к старику и поцеловал его, как раньше целовал Веру, крепко и неутомимо. Странно, что уста старика имели тот же человеческий вкус, как губы далекой молодой женщины.
   - Здесь ты умрешь от сожаления, от воспоминаний. Здесь, персы говорили, был ад для всей земли..."
   Поцелуй - это обращение с человеком - в самом начале Назар потрогал старика так, как прикасался к предметам. Лицо старика в процессе поцелуя делается живым и наполненным. Назар так делает его живым. И старик отвечает, что живым тут не место. Предполагается, что надо сделать так, чтобы воспоминаний не было; Чагатаев уже сделал это с памятью о Ксене, вернувшись к своему привычному способу - делаться сопричастным к не-людям, когда отрекался от Ксени и давал обещание черепахе. В этом мире жизненно важно не отличать живое от неживого, но как? Не отличать себя от ландшафта - заблудиться. Насыщенно жить телом - страдать и умереть. Сделать из тела орудие - но как тогда обходиться с памятью?
  
  Решение находится само - личная память становится исторической. Сначала Суфьян ведет Назара к себе, и возникает память старика.
  "Чагатаев слышал в детстве это устное предание и теперь понимал его полное значение. В далеком отсюда Хорасане, за горами Копет-Дага, среди садов и пашен, жил чистый бог счастья, плодов и женщин - Ормузд, защитник земледелия и размножения людей, любитель тишины в Иране. А на север от Ирана, за спуском гор, лежали пустые пески; они уходили в направлении, где была середина ночи, где томилась лишь редкая трава, и та срывалась ветром и угонялась прочь, в те черные места Турана, среди которых беспрерывно болит душа человека. Оттуда, не перенося отчаяния и голодной смерти, бежали темные люди в Иран. Они врывались в гущи садов, в женские помещения, в древние города и спешили поесть, наглядеться, забыть самих себя, пока их не уничтожали, а уцелевших преследовали до глубины песков. Тогда они скрывались в конце пустыни, в провале Сары-Камыша, и там долго томились, пока нужда и воспоминание о прозрачных садах Ирана не поднимали их на ноги... И снова всадники черного Турана появлялись в Хорасане, за Атреком, в Астрабаде, среди достояния ненавистного, оседлого, тучного человека, истребляя и наслаждаясь... Может быть, одного из старых жителей Сары-Камыша звали Ариманом, что равнозначно черту, и этот бедняк пришел от печали в ярость. Он был не самый злой, но самый несчастный, и всю свою жизнь стучался через горы в Иран, в рай Ормузда, желая есть и наслаждаться, пока не склонился плачущим лицом на бесплодную землю Сары-Камыша и не скончался".
  
  Вряд ли Платонов и его герои размышляют в привычных для нас терминах ответственности, но в этом отрывке речь как раз идет не только о несчастиях народа джан, но и о доле его ответственности (или вины) за то, в каком положении он оказался. Бесконечная фрустрация изматывает, приводя в отчаяние, печаль и ярость. Но циклы разрушительных вспышек, эти периодические набеги не дают ничего, и народ изгоев снова и снова их совершает, не разрешая самой проблемы. О каких потребностях одет речь? О всех телесных - о недифференцированном драйве, о слитых оральных, агрессивных, сексуальных влечениях - о жадности и зависти. В сытых городах Ирана народ джан позволяет себе их удовлетворить и нападает на тех, кому удовлетворение доступно; джан ненавидят эти потребности, потому что их удовлетворять необходимо. Потому что потребность нельзя удовлетворить раз и навсегда, они снова и снова возникают и мучают. Возвращаясь в пустыню, джан расправляются с потребностями иначе, более радикально - они перестают жить, постоянно умирают. Недоверие и ненависть к потребностям возникают не только при такой тотальной депривации - такое состояние (напрямую не связанное с желаниям тела) очень часто возникает и сейчас. Это довольно обычное явление, описанное Фэйрберном и Гантрипом, типичное для шизоидных состояний - под гнетом фрустрации эго распадается на частичные эго. Одно из них, либидинозное эго, постоянно в чем-то нуждается, чего-то требует, причиняя дискомфорт. Вот его и преследует другое частичное эго, агрессивное. В Иране можно все это отыграть вовне - напасть на сытых, объесть, изнасиловать их. В пустыне так поступить не с кем и не ради чего - там и агрессия, и оральные влечения затихают (но потом мы увидим, что сексуальность странным образом выживает). Враждебность наслаждению ничего не дала народу джан. Назар Чагатаев к наслаждению недоверчив, но такое прямое нападение - не его способ. Он пытается понять это на свой собственный лад, когда они вместе с Суфьяном и верблюдом уже целенаправленно с утра отправляются разыскивать остатки народа.
  Значит, решение быть вместе принято - и способом, естественным для Чагатаева: двигаться, быть в пути, идти навстречу, предвосхищать движение другого. Верблюд все еще "работает контейнером" для переживаний, которые могут причинить страдание:
  "Верблюд тоже пошел за ними, боясь одиночества, как боится его любящий человек, живущий в разлуке со своими".
  
  В еще одном месте-границе Назар поймет еще одну важную вещь - о связи старости, матери смерти, о том, куда и как ведет путь.
  "На краю Сары-Камыша Чагатаев вспомнил знакомое место. Здесь росла седая трава, не выросшая больше с тех пор, как было в детстве Назара. Здесь мать сказала ему когда-то: "Ты, мальчик, не бойся, мы идем умирать" - и взяла его за руку ближе к себе. Вокруг собрались все бывшие тогда люди, так что получилась толпа, может быть, в тысячу человек, вместе с матерями и детьми. Народ шумел и радовался: он решил идти в Хиву, чтобы его убили там сразу весь, полностью, и больше не жить".
  Хивинский хан использовал народ джан для устрашения собственных подданных - забирал людей время от времени и казнил как смутьянов. А джан впадал в состояние выученной беспомощности:
  
  "Сперва от страха; они переставали заботиться о себе и семействе и только лежали навзничь в беспрерывной слабости. Затем стали бояться все люди, - они глядели в чистую пустыню, ожидая оттуда конных врагов, они замирали от всякого ветра, метущего песок по вершине
  бархана, думая, что это мчатся верховые. Когда же третья часть народа или более была забрана без вести в Хиву, народ уже привык ожидать своей гибели; он понял, что жизнь не так дорога, как она кажется, в сердце и в надежде, и каждому, кто остался цел, было даже скучно, что его не взяли в Хиву".
  Джан измотаны ожиданием. Жизнь в постоянной фрустрации - и так обуза, она смертносно скучна. Народ, однако же, не отказывается от надежды - но надеется на смерть. Пресечь опасные, постоянные потребности невозможно, и только смерть может реально облегчить их. Так, где жизнь состоит только из нежеланных инстинктивных импульсов, нет связного эго, а бессвязность причиняет дополнительные мучения. Такое эго бесполезно; лишиться его, будучи живым, невозможно. А смерть может избавить сразу от всех фрустраций.
  
  "Но молодой Якубджанов и его друг Ораз Бабаджан не хотели зря ходить в Хиву, если можно умереть на свободе. Они бросились с ножами на четверых ханских стражников и оставили их на месте лежачими, сразу лишив их славы и жизни. А маленький Назар, увидев чужих вооруженных людей, побежал к матери за одной острой железкой, которую он спрятал себе для игры, но обратно он прибежал уже поздно: стражники умерли без его железки".
  Для Назара, кажется, не было различия между смертью и убийством, его действие не было реализацией агрессивного драйва - странники умерли без него, ну и ладно. Ни зависти, ни разочарования. Кажется, эго его было совершенно недифференцированным тогда - даже оружие он держал не при себе, а хранил у матери.
  
  "Ораз и Якубджанов исчезли после того, сев на лошадей убитых солдат, а остальной народ пошел
  толпой в Хиву, счастливый и мирный; люди были одинаково готовы тогда разгромить ханство или без сожаления расстаться там с жизнью, поскольку быть живым никому не казалось радостью и преимуществом и быть мертвым не больно".
  Поскольку нет эго - нет и объекта: нет разницы, убивать или быть убитыми. Двое, названные по имени - это зачаток очень примитивного Эго-комплекса, наподобие парных героев-мстителей из индейских мифов. А вот народ джан - это единое целое, коллективная душа-тело, которой жизнь и смерть, субъект и объект не различаются. Кажется странным, но джан идут в Хиву не гневными, а умиротворенными, за облегчением. Ярость, разрушение - это не влечение и уж тем более не чувство, а что-то вроде операции, холодного физического действия. Если и есть там теплота, то она тратится на сплочение, превращение в единую массу.
  
  А дальше начинается подобие карнавала.
  "Впереди пошел бахши, бормоча свою песню, а рядом с ним был Суфьян, и тогда уже старый человек. Назар смотрел на мать; он удивлялся, что она теперь веселая, хотя шла помирать, и все прочие люди шли также охотно. [...] Дорога до Хивы была тяжелая и медленная, но трудность и нужда неподвижной жизни тоже требовали привычного сердца, поэтому люди не чувствовали раздражения от излишней усталости. Около самой Хивы пришедший народ окружило небольшое ханское конное войско, но тогда народ, видя это, запел и развеселился. Пели все, даже самые молчаливые и неумелые; узбеки и казахи танцевали впереди всех, один русский несчастный старик играл на губной гармонии, мать Назара подняла руки, точно готовясь к тайному танцу, а сам Назар с интересом ждал, как их всех и его самого сейчас убьют солдаты.
  Около ханского дворца стояли толстые смелые стражники, берегущие хана от всех. Они с удивлением глядели на прохожий народ, который шел мимо них с гордостью и не боялся силы пуль и железа, будто он был достойный и счастливый. Эти дворцовые стражники вместе с прежними всадниками должны постепенно окружить сары-камышский народ и загнать его в тюремное подземелье; но веселых трудно наказывать, потому что они не понимают зла".
  Монотонное движение инертно, ничем отличается от сидячей жизни. Люди то ли утомлены, то ли находятся в эйфории и не чувствуют ничего - веселятся. Их мирное настроение очень сомнительно - ведь своими танцами они приводят воинов в недоумение, одновременно умиротворяя и провоцируя их. Постоянные фрустрации и мучения, воздействуя снова и снова, вызвали такое омертвение, что расшевелить душу народа может только очень грубое и страшное. Они начинают танцевать и петь, проявлять любопытство только под угрозой смерти (безразлично, своей или чужой). Мы знаем, так проявляет себя состояние запредельного торможения. Их поведение похоже на провокации социопата или на дурашливое, незаразительное веселье возбужденного шизофреника. Народ, толпа, переживает психоз, и этот карнавал одновременно провоцирует, умиротворяет и приводит в недоумение врагов".
  
  
  "Один помощник хана подошел близко к старым людям из Сары-Камыша и спросил их:
   - Чего им надо и отчего они чувствуют радость?
  Ему ответил кто-то, может быть, Суфьян или прочий старик:
   - Ты долго приучал нас помирать, теперь мы привыкли и пришли сразу все, - давай нам смерть скорее, пока мы не отучились от нее, пока народ веселится!
   Помощник хана ушел назад и больше не вернулся. Конные и пешие солдаты остались около дворца, не касаясь народа: они могли убивать лишь тех, для кого смерть страшна, а раз целый народ идет на смерть весело мимо них, то хан и его главные солдаты не знали, что им надо понимать и делать. Они не сделали ничего, а все люди, явившиеся из впадины, прошли дальше и вскоре увидели базар".
  Кто-то в толпе - неважно, кто именно, но это старик, понимает цель происходящего - так что эти проявления все-таки контейнируются. Толпа оказывается неуязвимой, а стража - беспомощной, все встает с ног на голову - память об этой неуязвимости, о манипуляции ханской стражей из-за безразличия народа к смерти следует держать в памяти, чтобы заставить этот народ двигаться.
  
  "Там торговали купцы, еда лежала наружи около них, и вечернее солнце, блестевшее на небе, освещало зеленый лук, дыни, арбузы, виноград в корзинах, желтое хлебное зерно, седых ишаков, дремлющих от усталости и равнодушия.
   Назар спрашивал тогда мать:
   - А когда же будет смерть? Я хочу!
   Но мать сама не знала, что будет сейчас, она видела, что все еще живы, и боялась опять возвращаться в Сары-Камыш и снова там вечно жить".
  Пища есть, но Назар и его мать равнодушны, он требует смерти и капризничает от скуки, а она боится жить. Так становится понятным, что же позволило Назару все же отделиться от толпы и выжить - смертельная угроза стимулировала его, а мать была достаточно храбра или бессердечна, чтобы встряхнуть его так и этим дать шанс. Она могла бы остаться настоящей матерью-смертью, оставив его при себе. У смерти есть два варианта - тление и взрыв исчезновения. Гюльчатай выбрала для сына второй, более связанный с надеждой. Наверное, она видела, как он ждал подобной смерти. А люди джан вели себя иначе.
  
  "На хивинском базаре народ стал брать разные плоды и наедаться без денег, а купцы стояли молча и не били этих хищных людей. Назар ел медленно, он глядел кругом, ожидая убийства, и успел съесть только одну дыню. Наевшись, народ стал скучным, потому что веселье его прошло и смерти не было".
  Люди утоляют голод, а ему любопытно. Это несовпадение интересов останется на всю жизнь и станет одной из причин его успеха в спасении народа. Джан - больше не толпа - толпа рассыпалась, как песок; это едящие животные. Шли они на казнь, как отара овец, а сейчас их привели на пастбище и не трогают.
  
  "Гюльчатай повела Назара в пустыню, все люди также ушли прочь, в старое место своей жизни
  Назар с матерью вернулись назад в Сары-Камыш. На этой жесткой седой траве, где Чагатаев сейчас стоял с Суфьяном, они тогда отдыхали, и мать сказала сыну:
   - Давай опять жить, мы не умерли!
   - Мы с тобою целы, - согласился Назар. - Знаешь что, мама, мы будем жить - ничего не думать, нарочно нас нет.
   - Хорошо тем, кто умер внутри своей матери, - сказала Гюльчатай.
   - У тебя в животе? - спросил Назар. - А почему ты меня там не оставила? Я бы умер, и меня сейчас не было, а ты ела и жила и думала про меня: нарочно я живой.
   Гюльчатай посмотрела тогда на сына: счастье и жалость прошли по ее лицу".
  Совершенно безумным, но логичным и необходимым образом мир становится с ног на голову. Жизнь становится вечным мучением, разновидностью смерти; смерть - выживанием. Мать заставляет сына жить, а он предлагает: будем притворяться мертвыми - и это не очарованность смертью, не тяга к ней, как у Саши Дванова, а необходимое условие для того, чтобы выжить и сохранить хоть какое-то подобие индивидуальности! Беременность смертоносна, лучше умереть в утробе - говорит мать, а сын отвечает: хорошо бы, я умер, не был бы обузой, а ты бы меня вообразила. Вспомнив это, Назар может лучше понять Веру - но сейчас он об этом не помнит, Веры уже нет. Сейчас мы подумаем так: мальчик получал и получал от мамы смертоносный посыл "не живи!" (правда, посыла "не будь собой!" Гюльчатай не давала сыну никогда, это его и спасло). В нашем мире культивирования и удовлетворения потребностей Назар стал бы совершенно бесперспективным - может быть, погиб бы или психически заболел. Но в своем мире он получил важный урок и додумался до необходимого. Когда ели другие - он не обжирался; значит, он выпал из этого цикла удовлетворения и завистливого разрушения потребностей. Он научился запрещать им быть и стал способен притворяться мертвым, выживать в смерти - и, в отличие от соплеменников, обрел дар сочувствия, воображения и игры. Самое важное происходит с ним на границах временных периодов и территорий, как сейчас. Место прежнее, но ситуация другая: раньше он был здесь с матерью и превратился в жертвующего собой, заботящегося ребенка из любопытного капризника. Тогда ему удалось принести в жертву и отстранить либидинозное частичное эго, помеху скупой и доброй деятельности. А сейчас он в иной, мужской парадигме и пришел сюда с мудрым старцем.
  И сейчас достаточно много таких жизненных положений, когда выбор притвориться мертвым необходим - хроническая фрустрация и травма, тяжелая болезнь, невыносимое горе, близость смерти... Так что опыт Назара Чагатаева и то, как пишет об этом Андрей Платонов, вполне может нам пригодиться.
  
  "Теперь Чагатаев лишь погладил ту давнюю траву, живущую поныне без изменения, потому что она умерла еще до рождения Назара, но все еще держалась, как живая, глубокими мертвыми корнями. Суфьян понимал, что в Чагатаеве происходит сейчас какое-то волнение жизни, но не интересовался этим: он знал, что чем-нибудь надо человеку наполнять свою душу, и если нет ничего, то сердце алчно жует собственную кровь".
  Прикосновение рукой всегда означает для Чагатаева принятие решение, следование определенному пути - и прощание. Теперь он понял траву, стал этой умершей травой и может быть живым в смерти. Полностью он, наверное, не смог бы ожить никогда - слишком много ресурсов требуется для этого. Он отчасти умер, но стал существовать, у него снова появилась внутренняя жизнь. Суфьян контактирует не так, как Назар - старик видит со стороны и слышит то, что ему говорят, он запоминает; но в душу не лезет, сопричастным не становится. Однако он служит прекрасным зеркалом - и не зря именно в этой главе Чагатаев дважды показан не "изнутри", а увиденным его глазами. В мыслях старика о волнении жизни и о питании собственной кровью чувствуется ожидание опасности: если не будешь скуп сердцем, если будешь чувствовать, то сожрешь себя - но это старика уже не касается. Он не навязчив и знает, когда и куда таращиться не нужно.
  
  Это изменение контекста памяти - от индивидуальной и фрагментированной к исторической памяти, создающей притчу, происходило во второй части этой главы. Часть третья очень коротка, но многозначна - потому что это не миф, не легенда, а вполне реальная ситуация.
  "Через четыре дня Суфьян и Чагатаев настолько захотели есть, что стали видеть сновидения, в то время как ноги их шли и глаза видели обыкновенный день. Верблюд не покидал людей, но двигался в отдалении от них, где была ему попутная пища из травы. Суфьян глядел в свои плывущие сны без надежды, а Чагатаев то улыбался от них, то мучился. Дойдя до протока Дарьялык у Мангырчардара, два пешехода стали на обычный ночлег, и Суфьян размешал воду у берега, чтоб она была мутнее, гуще и питательней, а потом, напившись, оба человека легли в пещерку, дабы тело забыло, что оно живет, и скорее миновала ночь".
  Время опять становится исчислимым, потому что путь идет по берегу Амударьи. Пространство очень хорошо структурировано, и все ориентиры названы по именам - это не пограничные зыбкие территории и не мертвенные земли народа джан - это обычная, понятная для всех земля. голодные галлюцинации названы сновидениями - сновидения и сон в этой повести имеют значение ресурса, восстановления. Сейчас эти "сновидения" позволяют идти голодными четыре дня. Появляется еще одно новшество - раньше Назар не обращал внимания на свой голод, но понимал голод верблюда. Сейчас людей двое, и оба вместе хотят есть. И сейчас многие забывают поесть в одиночестве, им неловко делать это только для себя. Назару теперь, вдвоем, можно хотеть есть, и запрет жить, испытывая потребности, снимается. Ему можно не только хотеть есть, но чувствовать что-то связанное со снами, он теперь не просто тревожится, а улыбается и мучается (он теперь различает приятное и неприятное, раньше с этим было труднее). Забвение, умение игнорировать тело и время - а это основное, что вызывает фрустрацию - тоже разрешено и необходимо. Телесная жизнь Назара Чагатаева на время становится более естественной, и он не должен быть из-за этого виноватым, быть обузой.
  
  
  "Проснувшись наутро, Чагатаев увидел мертвого верблюда; он лежал вблизи с окаменевшими глазами, на его шее замерла кровь разреза, и Суфьян рылся в его внутренностях, как в мешке с добром, выбирая оттуда сырые части с чистой кровью и насыщаясь ими. Чагатаев тоже подполз к верблюду; из открытого тела его пахло теплом и сытостью, кровь еще капала и текла по скважинам в дальних ущельях его туловища, жизнь умирала долго. Наевшись, Чагатаев и Суфьян в блаженстве уснули опять и проснулись не скоро.
  Затем они пошли далее - в разливы, в устье Амударьи. Они взяли с собой в запас верблюжьего мяса, но Чагатаев ел его без аппетита: ему было трудно питаться печальным животным; оно тоже казалось ему членом человечества".
  
  Суфьян сделал доброе дело - зарезал верблюда так, чтобы Назар этого не видел. Неважно, помнил ли старик о чувствах молодого - или просто делал им еду. Живое и убитое, умирающее у Платонова различаются плохо, и кажется, что Суфьян и Назар едят верблюда заживо. Это здесь нормально: верблюд живой, но его едят, тому и служит привязанность животного к человеку. Если ты не убьешь, то умрешь сам - мы, к сожалению, не автотрофны. Поедание верблюда имеет значение причастия, сопричастности, спасения - не зря остатки мяса берут с собой для людей джан. Крестьянский цикл отношений привязанности с животным - его убийства - съедения ради восстановления человека жизненно необходим; дальше этот же самый цикл будет служить и народу джан. Это грустно и в народном значении этого слова, скучно, но это так. Вина, тяжесть на сердце и отсутствие жадности в еде при этом тоже, наверное, должны быть. В этом отрывке впервые, кстати, появляется отождествление тела (сейчас - не туши, а именно тела животного) и добра, имущества - это очень примитивное отождествление будет очень важно позже. Это жертвоприношение той сентиментальной привязанности, веры в то, что чувства имеют значение сами по себе, которые так типичны для жизни и развития в комфортных условиях. Соблазнительно думать, что убийство верблюда - это и жертвоприношение прежнего, нечеловеческого объекта (в переживаниях Чагатаева) новому объекту - общности людей. Это будет очень примитивная общность, не предполагающая ни настоящего контакта, ни диалога, ни индивидуальности - а только общее движение стада, общую еду и прикосновения тел. Считается, что шизоиды нечувствительны к общественному мнению, к мейнстриму, драйвам толп, но это не так. Шизоиду достаточно легко влиться туда, слиться с ним и даже попытаться понять и возглавить это. Вспомним, например, Альфреда Розенберга - он был одиноким, нелюбимым и странным, его не воспринимали всерьез; он написал книгу, которую не обязательно было читать ("Миф ХХ века") - и при этом он создал этот миф из разрозненных идей дал ему толчок - двигаться, охватывать умы. Моральное значение этой сопричастности мейнстриму у Розенберга и у Назара Чагатаева, естественно, отличается - но что-то общее в этом есть: притворяться живым, игнорировать индивидуальное, обходиться минимумом чувства...
  
  
  6. Обмены
  Возвращение Назара Чагатаева к своему народу кажется неоправданно долгим. Он размечен пространственными рубежами, которые приходится не одолевать силой, а понимать их, уподобляться им и производить некие обмены и превращения - прошлое можно сопоставить с настоящим и обменять; обменять песок и ветер на растения, растения - на верблюда, верблюда - на старика. Путь из мира живых в царство мертвых (не-живущих) и должен быть переходом с уровня на уровень - иначе странник пройдет это пространство насквозь и никак его не изменит, или погибнет сам. Точно так же путь в тридевятое царство волшебной сказки требует целого ряда испытаний м небольших трансформаций в пути.
  Теперь осталось уже недолго. Пока именно Назар идет к центру пустыни и встречает тех, кто становится ему важен - не пришло время для того, чтобы сердце пустыни вышло ему навстречу.
  Народ джан сменил свое место и рассеялся. Из Сары-Камышской впадины он ушел в камыши устья Амударьи, и это произошло около десяти лет назад. Время и пространство маркированы достаточно точно - мы имеем дело с историческим фактом. Движение к устью реки - мотив древний, в мифологии народов Сибири он означает движение к смерти (так хоронят эвенкийских шаманов - отправляют вниз по реке). А. Платоновым этот мотив использовался с той же целью - погребения заживо - в повести "Котлован" на плоту отправили сразу всех кулаков. Это достаточно примитивный мотив: отправить с глаз долой, забыть, очень просто сразу всех уничтожить.
  
  В повести "Джан" есть одна деталь, которая говорит о вынужденности этого перехода:
  "Комары вначале разъедали людей так, что они раздирали себе кожу до костей, но спустя время кровь их привыкла к комариному яду и стала вырабатывать из себя противоядие, от которого
  комары делались беспомощными и падали на землю. Поэтому комары теперь боялись людей и не приближались к ним вовсе".
  Добровольно в такие места не уходят. Приспосабливаются люди к среде только биологически, и это грозный знак - они перестают что-либо делать, действуют их тела. Народ незаметно для себя перешел границу человеческого и животного способов выживания и стал мелко-неуязвимым.
  
  Но важнее всего то, что народ перестал быть народом - даже просто толпой или стадом.
  "Некоторые люди народа расселились отдельно, по одному человеку, чтобы не мучиться за другого, когда нечего есть, и чтобы не надо было плакать, когда умирают близкие. Но изредка люди жили семьями; в таком случае они не имели ничего, кроме любви друг к другу, потому что у них не было ни хорошей пищи, ни надежды на будущее, ни прочего счастья, развлекающего людей, и их сердце ослабело настолько, что могло содержать в себе лишь любовь и привязанность к мужу или жене, - самое беспомощное, бедное и вечное чувство".
  Для джан имеют значение еда и смерть. Мы видим, что даже у Чагатаева, воспитанного в СССР, четкого эго нет. Тем более ничего подобного сильному эго нет у его соплеменников. Им важно не свое состояние, а привязанность к другому, страдания другого. Чтобы экономить силы и не страдать напрасно, многие из джан уходят в себя.
  В этом отрывке мы видим все, что составляет суть очень примитивной, младенческой привязанности. Что для этого надо? Нужна пища, нужна надежда (она тут - не совсем чувство - скорее, способность к постоянному волевому усилию), какое-то будущее - но этого нет и не будет. Пища и надежда как-то связаны с любовью - и когда они есть, и когда их нет. Когда Андрей Платонов пишет о сердце, он имеет в виду душу, принявшую телесный облик, очень архаичный, телесный образ ядра психики. Сердце это слабое, ничего свыше одной-единственной связи оно удержать неспособно. Объектные отношения людей джан так примитивны, что не предполагают не только связи с группой, но даже простейшей триангуляции. Это типичные диадные отношения, какие бывают в самом раннем младенчестве (М. Балинт). Настоящих детско-родительских отношений здесь нет, они требуют слишком многого, ресурсов, ответственности и заботы. Поэтому джан формирует отношения привязанности (в очень архаичном виде, анаклитических отношений) между равными, одинаково нищими телом и душой. Муж и жена формируют отношения симбиоза, который состоит не столько в заботе друг о друге, сколько в телесном контакте и в том, что один становится для другого единственным объектом и благодаря этому может чувствовать, что пока существует. Счастье, надежда, пища и любовь оказываются в одном ряду - это "счастье" как имущество, как то самое "добро", в которое превратилось тело верблюда. Все это играет роль и внутренних объектов, и собственного тела людей джан - их внутренний мир ни в каких границах не нуждается. Их тела пусты и заполняются всем этим, как туловище мертвого верблюда, превращенное в "мешок с добром". Пищу можно съесть только один раз, и ее больше не будет. А секс можно практиковать снова и снова, не обязательно с одним и тем же человеком (и не обязательно даже с человеком) - и от этого ничего не изменится, но какая-то поддержка все-таки будет. Сексуальность в произведениях Платонова почти всегда такова - иногда и потенциально разрушительна, - отсюда недоуменное и недоверчивое отношение к ней.
  Сам Назар Чагатаев, человек более благополучный физически и развитой, строит точно такие же диадные отношения, довольно мимолетные и очень функциональные. На каждом этапе пути его сопровождает определенный, единственный спутник. В пограничных областях Назар незаметно меняется, и нового спутника сменяет другой, соответствующий новому состоянию. Или вытесняет его - как Суфьян вытеснил верблюда. И при неумении поддерживать хоть минимальные отношения триады Назар должен спасти целый народ, который еще и живет в рассеянии! Эта задача кажется невозможной, но один выход все-таки есть: нужно сделать так, чтобы джан стали однородной массой и могли быть единственным объектом для своего спасителя. Посмотрим, этим ли способом воспользуется Назар - или будет взрослеть дальше. Взросление, чреватое конфликтами, распятостью между противоположностями, в таком нищем мире, наверное, нежелательно.
  
  Интересно, что время, пока Назар блуждает вместе с Суфьяном, не теряет свойства быть исчисленным - они ищут людей двое суток и находят еще одну пару - старого слепца и его дочь.
  "Суфьян и Чагатаев сперва блуждали двое суток в сумрачных камышах по сырой земле, прежде чем увидели один травяной шалаш. В нем жил слепец Молла Черкезов, его берегла и кормила дочь Айдым, девочка лет десяти. Молла узнал Суфьяна по голосу, но говорить им было не о чем. Они посидели один против другого на камышовой подстилке, попили чая, приготовленного из растертых и высушенных корней того же камыша, и попрощались".
  Слепец и его дочь - очень стабильная и (для этого мира) эффективная система-диада. Эта пара так умеет существовать сама по себе, что нет необходимости выходить за ее пределы, незачем разговаривать о новостях. Слепота Черкезова не случайна, она позволяет жить только в своем теле, не выходить за его пределы. В очень конкретной ситуации снова реализуется миф - вроде того мифа об Илии и Саломее, который К. Г. Юнг описал в своей "Красной Книге". Старик слеп, но не создается впечатления, что дочь находится у него в плену, что он злоупотребляет ею. Напротив, Айдым - очень правильная, полезная девочка, полностью реализовавшая инверсию привязанности (она стала матерью для собственного отца) и потому для нового мира А. Платонова совершенно необходимая.
  
  Но слепец хочет большего:
  " - Есть у вас новости? - спросил Суфьян, прощаясь.
   - Нет, жизнь идет одинаково, - ответил Черкезов. - Жена моя, милая Гюн, утонула в воде и умерла.
   - Отчего утонула твоя достойная Гюн?
   - Не стала жить. Возьми у меня девочку Айдым и приведи мне молодую ослицу, буду с ней жить по ночам, чтоб не было мыслей и бессонницы.
   - Я беден, - сказал Суфьян, - ослицы у меня нету. Ты обменяй дочь на старуху. Живи со старухой: тебе все равно.
   - Все равно, - согласился Молла Черкезов. - Но старухи скоро помирают, их не хватает человеку.
   - Ты слыхал, к нам приехал Назар из Москвы; ему велели помочь нам прожить нашу жизнь хорошо.
   - Четыре человека приезжали раньше Назара, - сообщил Черкезов. - Их искусали комары, и они уехали. Я слепой человек, мое дело - тьма, мне хорошо не будет.
   - Тебе хорошо даже от ослицы и от старухи, - сказал здесь Чагатаев. - Твое счастье похоже на горе.
   - С женой время идет незаметно, - ответил Молла Черкезов".
  Мы видим, что в этом разговоре участвуют уже трое; это не триада, но границы пары уже нарушены. Молла кажется совершенно равнодушным - новостей нет, но, оказывается, утопилась его жена. Он говорит, избегая упоминать того, что она не хотела жить - не стала, и все. Говорит, словно о вещи, хотя Гюн он, видимо, любил и теперь горюет. Гюн - любимая вещь, и Айдым - тоже вещь, но не совсем его телу подходящая, он хочет обменять ее на более полезную, на ослицу. Видимо, он не хочет привязываться снова и горевать - старухи, мол, слишком быстро умирают. Черкезову важно забыться, не замечать времени. Этот диалог важен для того, чтобы определить отношение к сексу - он очень функционален, вроде лекарства. Значение секса и значение сна, вытесняющих мучительную дневную реальность, очевидно. В представлении Веркезова секс должен вытеснить еще и чувство, и горе; Назар подметил верно, что Молла делает так, что счастье и горе для него больше не различаются, он не доверяет возможности хорошего. Надеяться на хорошее вообще довольно травматично - оно может не наступить, испортиться: плохое надежнее. И, самое главное: хорошее требует от человека душевных ресурсов, чтобы он ожил, а это мучительно или даже убийственно. Молла приспособился и хочет приспособиться еще больше, ценою души. Он живет в камышах, спит на камышах, ест камыши. От крови джан замертво падают малярийные комары. А теперь слепец не хочет ни думать, ни горевать, ни замечать времени, хочет сожительствовать с ослицей - если он приспособится так, как хочет, то превратится в животное, и это его устроит. Молла хочет секса с ослицей, но не мастурбирует - видимо, собственное тело не воспринимается как источник жизни и наслаждения (герои Платонова получают "топливо" извне, а онанисты считаются вредными избалованными изгоями, растратчиками вроде Козлова в повести "Котлован"). Отношения диады в таком виде позволяют умирать небыстро и без особых мучений, но не жить и тем более не годятся для развития. Торг - ослица или старуха, молодая или старая - это предварительная перестройка диады так, чтобы она была наиболее удобна Черкизову.
  
  А в это время Айдым варит суп:
  "Девочка Айдым сидела на земле и, раздвинув ноги, растирала маленьким камнем на большом корневище камыша; она была здесь хозяйкой и приготовляла пищу. Кроме камыша, около девочки лежало несколько пучков болотной и пустынной травы и одна чистая кость осла или верблюда, выкопанная где-нибудь в дальних песках, - для приварка. Вымытый котел стоял между ног Айдым, она бросала в него время от времени то, что готовили ее руки, она собирала суп на обед. Девочка не интересовалась гостями; глаза ее были заняты своею мыслью, - вероятно, она жила тайной, самостоятельной мечтой и делала домашнюю работу почти без сознания, отвлеченная от всего окружающего своим сосредоточенным сердцем".
   У джан нет самостоятельной материальной культуры - есть обычная везде каменная зернотерка, но котел сделан не здесь - это вещь из города. Судя по ингредиентам для супа, девочка может уходить далеко от дома, ее деятельность достаточно сложна. Забота не слишком ее утруждает, она готовит, почти не замечая этого. Ее замкнутость отличается от слепоты ее отца. Девочка не забылась, не потеряла чувства времени и себя, ее сердце сосредоточенно на чем-то внутреннем. Она похожа на ту черепаху, которой Чагатаев пообещал помощь. Видимо, ее отец серьезно собрался превратиться в животное, замкнуться в пределах тела и умирать; прогонять такую хозяйку - чистое безумие! Молла поступает сейчас точно так же, как мать Чагатаева когда-то, и не из великодушия - он озабочен собой (живет-то он в дефиците), и даже такая полезная девочка - обуза для него, потому что не все его потребности удовлетворяются. Хозяйство ведется, оно есть, и потому Молла его не замечает. А вот забвения нет, это заметно. Забыться поможет секс, а дочь этого сделать то ли не может, то ли сам Черкизов не хочет инцеста. В мире джан есть только один значимый другой, только одна значимая потребность - та, которая не удовлетворена сейчас, это Назару-спасителю следует иметь в виду.
  
   "- Отпусти со мною твою дочь! - попросил Чагатаев у хозяина.
   - Она еще не выросла, что ты будешь делать с ней? - сказал Молла Черкезов.
   - Я приведу тебе старую, другую.
   - Приводи скорее, - согласился Черкезов.
  Чагатаев взял за руку Айдым, она глядела на него черными, ослепительно блестящими, как бы невидящими глазами, пугаясь и не понимая.
   - Пойдем со мною, - сказал ей Чагатаев.
   Айдым потерла руки о землю, чтобы они очистились, встала и пошла, оставив все свои дела на месте недоделанными, не оглянувшись ни на что, словно она прожила здесь одну минуту и не покидала сейчас живого отца".
  Чагатаеву нужна девочка, чтобы для нее построить новый мир (она конкретна и сейчас тут, а Ксеня далеко, ее нет здесь и потому нет), чтобы о ней заботиться - глаза у нее такие же, как у черепахи, сверкающие, невидящие. Чтобы не оставаться в одиночестве - без материальных конкретных объектов Назар не существует, исчезает, он просто меняет один объект на другой, но всегда остается рядом с чем-то, потом - с кем-то. Айдым в этом на его похожа - она уходит, не завершив дел, просто потому, что этот период окончен и исчез - сам Назар так же закончил институт. Ни тревоги сепарации, ни радости освобождения. Это даже не состояние диффузной привязанности, когда ребенок-сирота или брошенный котенок следует за любым человеком и трогательно ведет себя. Были отношения симбиоза - нет собственного Я, нет полноценного отдельного объекта, а значит, нет и разлуки. Айдым вроде бы девочка-вещь, девочка-орудие. Суп она не доварила - значит, это не было целенаправленной деятельностью в привычном значении этого слова. Она ходила далеко, откапывала кость, собирала травы, мыла котел, но все это определялось не ее целью - она просто реагировала на какую-то необходимость. Сейчас потребовалось уйти, она и уйдет... Если нет целенаправленности, а есть реакции - следовательно, нет и полноценного чувства времени (есть только моменты настоящего, типа выражения Будды Гаутамы "Монахи, мир пылает", делается новый мир с каждым новым мигом). Нет ощущение непрерывности сознания во времени. Девочка теперь будет опираться на Чагатаева, заботясь о нем. Но зато есть сосредоточенное сердце, какое-то таинственное ядро внутри, которое мир рассеять не может.
  Но с точки зрения мифа, который опять воплощается предельно конкретно и практично, это - хороший обмен. Когда объективно требовалась телесная опора, появился верблюд. Когда стали важны телесные потребности и прошлое, историческая память, верблюда вытеснил старик Суфьян. Назар Чагатаев оказался в сизигии Сенекс-Пуэр, в роли Юноши, следующего за мудрым Старцем. Это помогло увидеть смысл отношений Назара с матерью, со смертью, с народом джан - но с дистанции, как бы с горы его разума. Сейчас требуется конкретность, забота. И не для Моллы и Суфьяна нужно строить новый мир - они и к старому приспособились, научились ничего не хотеть и себя не расточать. А Айдым - ребенок, новый мир делается для нее. Она - идеальная дочь-мать, заботящийся ребенок с инвертированной привязанностью. Заботится о родителе, потому что он жизненно важен, а Назар в этом смысле лучше отца, какая-то надежда его ведет. Черноглазая девочка идеально воплощает аниму Назара, уже освобожденную от влияний комплекса мертвой матери и сильную, молодую и толковую часть его материнского комплекса. Но еще не определено, кем сам Назар станет для Айдым.
  
  С Назаром всегда получается так, что сначала появляется новый объект, а потом исчезает старый. Сейчас тоже происходит именно это.
  "- Суфьян, тебе ведь одинаково - идти со мной или нет? - обратился Чагатаев к старику.
   - Одинаково, - ответил Суфьян.
   Чагатаев велел ему остаться у слепого, чтобы помогать Черкезову кормиться и жить, пока он не вернется".
  Все. Обмен Старца на Ребенка-Мать завершен. Всех это устраивает - а в таком мучительном мире очень важно поступать так, чтобы не причинить лишних мучений. Молле Черкизову нужно живое орудие, так пусть это будет Суфьян, с котором не о чем разговаривать - обоим все равно. У Моллы появилась надежда, что ему пришлют старуху в уплату за девочку, это тоже хорошо, хоть какое-то будущее. Айдым и Назар необходимы советскому будущему. Очень бережно Чагатаев действует во время обмена, все происходит само собою. Девочка нужна ему, но он приноравливается сначала к житейским интересам Черкизова, а потом и Суфьяна. Такая ненасильственная забота позволяет действительно что-то сделать для этих хрупких, исчезающих людей.
  
  "Назар пошел с девочкой по узкому следу людей в камышовом лесу. Он хотел увидеть всех жителей этой заросшей страны, весь спрятавшийся сюда от бедствия народ. Про свою мать Гюльчатай он ни разу не спросил у Суфьяна, он надеялся неожиданно встретить ее живой и помнящей его, а про то, где остались лежать ее кости, он всегда успеет узнать".
  Лес обычно символизирует бессознательное. Но здесь лес камышовый, трава выросла выше людей. Речь идет об их вегетативной жизни, о хрупкости и навязчивости жизненной силы этого народа, о его разрозненности и одинаковости. Предположение о том, что народ джан стал для Чагатаева объектом, подтверждается - он хочет видеть сразу весь народ. Он экономит душевные усилия и не хочет переживать утрату, поэтому и не спрашивал о матери. Его личная задача - возвращение к матери, воссоединение, должна произойти сама собою, словно бы чудом.
  
  А что происходит с Айдым?
  "Айдым шла покорно за Чагатаевым всю долгую дорогу. Камыши иногда кончались. Тогда Назар и девочка выходили на пустые песчаные и илистые наносы, на мелкие озера, обходили жесткие старческие кустарники и опять входили в камышовую гущу, где была тропинка. Айдым молчала; когда она уморилась, Чагатаев взял ее себе на плечи и понес, держа ее за колени, а она обхватила ему голову. Потом они отдыхали и пили воду из чистого песчаного водоема. Девочка смотрела на Чагатаева странным и обыкновенным человеческим взглядом, который он старался понять. Может быть, это означало: возьми меня к себе; может быть: не обмани и не замучай меня, я тебя люблю и боюсь. Или эта детская мысль в темных, сияющих глазах была недоумением: отчего здесь плохо, когда мне надо хорошо!..
   Чагатаев посадил Айдым к себе на руки и перебрал ее волосы на голове. Она вскоре уснула у него на руках, доверчивая и жалкая, рожденная лишь для счастья и заботы".
  
  Айдым, наверное, боится или тревожится. По положению своему она рабыня, даже для отца, потому и идет покорно. Кем бы ни был ее покупатель, нужно идти за ним, чтобы не погибнуть в зарослях. Мир теперь живой, растительный, молодой, и старческое в нем оба обходят. Старики здесь не живут и не умирают. Чагатаев хочет ее понять. В этом мире, да и во многих привычных для нас отношениях, куда важнее угадать, что происходит с другим, чем спрашивать и отвечать. Возможность понять ценнее - тебе не солгут, ты не солжешь, и отношения окажутся более близкими (двое будут сопричастны друг другу, ведь разговор не только сближает, но и отчуждает). То, как понимает Назар чувства девочки, сейчас называется шизоидной дилеммой, конфликтом потребности в привязанности и страха - "возьми меня к себе" комментариев не требует, а вот "не обмани и не замучай меня" означает "не вторгайся, будь осторожен, оставайся на месте". В положении вещи, рабыни, беззащитного ребенка рядом с незнакомцем это правильно. Айдым не по-советски, а изнутри сердца чувствует, как должно быть, что хорошо. Здесь плохо, и это "здесь" может быть связано и с состоянием всего народа джан, и с этим странствием в неопределенности.
  
  "Наступил вечер. Идти дальше было темно. Чагатаев нарвал травы, сделал из нее теплую постель для защиты от ночного холода, переложил девочку в эту травяную мякоть и сам лег рядом, укрывая и согревая небольшого человека. Жизнь всегда возможна, и счастье доступно немедленно.
   Чагатаев лежал без сна; если бы он уснул, Айдым раскрылась бы голым телом и окоченела. Большая черная ночь заполнила небо и землю - от подножья травы до конца мира. Ушло одно лишь солнце, но зато открылись все звезды и стал виден вскопанный, беспокойный Млечный Путь, как будто по нему недавно совершился чей-то безвозвратный поход".
  Да, счастье возможно немедленно и всегда, если это точное следование ритму, общему для Земли и для человека. Если это удовлетворение потребности, которая мучает именно сейчас. В истории ухода народа джан в камыши было два важный компонента привязанности - пища (=тело, = имущество) и присутствие объекта. Сейчас появился третий, общий для того и другого - тепло. Несколько дней назад Назар согревался о верблюда, сейчас он сам согревает девочку и не спит. Отношения с домашними животными и между супругами джан очень похожи. Это, конечно, отношения привязанности, но в них принципиально не определяется, кто здесь мать и кто ребенок. Взрослое животное следует за человеком, как детеныш - но приходит время, и оно дает ему пищу, словно мать. Даже настоящую мать время от времени маленький ребенок должен оберегать и защищать, не то она умрет. Супруг - это и ресурс, своего рода эмоциональная пища, и родитель, и ребенок одновременно. С супругом возможности быть в симбиозе реализуются наиболее полным и приятным способом.
  Назар воображает, что девочка совершенно беспомощна, что ради ее обогревания нужно не спать. Айдым прежде заботилась не только о себе, но и об отце, а дальше станет опекать целый народ. Сейчас Назар дает ей возможность регрессировать и восстановиться, зато сам становится необходимым и сильным. Ночью мир не исчезает, как исчез бы для Черкизова, если б была жена или ослица. Что страшно, что нужно и прекрасно - чтобы он исчезал или чтобы оставался и отдыхал от солнца? Что означает безвозвратный поход небесного странника - он пропал без вести или изменился необратимо в пути, ведь и то, и другое возможно. По Млечному Пути могли пройти всадники или стадо, там могли трудиться, почему он и стал беспокойным и вскопанным. Теперь у странствия Назара есть два измерения. Одно очень приземленное и плоское, без особой видимости - пески и камыши. Втрое - космическое. Но точки их соединения нет пока - разве что его обыкновение быть не одним человеком, а в паре.
  К финалу этой главы складывается представление о человеке. Это тело. В нем есть сердце, орган-душа. Тело нуждается в тепле, для тепла есть пища и физический контакт (в идеальном случае секс). Одинокий человек не существует, а исчезает. Он - предельно открытая и очень нестабильная живая система. Тепло должно приходить (дариться) извне, и наиболее прочная гарантия близости - нужда одного и потребность заботиться другого. Эти партнеры равны и постоянно меняются местами, то дают, то берут. Те, кто имеет источник жизни внутри, таинственны - если они живут сердцем. Или горды, отвергают, если они каким-то образом сами получают тепло и привязанность. Нормальные отношения - это симбиоз, диада. В этой диаде реализуются сразу отношения партнеров и отношения матери и младенца, пищи и поедающего. Основная потребность - опираться на объект, одинокий не существует.
  
  Вскользь упоминалось бедствие, от которого джан спрятались в камышах. То ли оно всем известно, то ли давно забыто? Кажется, это Революция и войны с басмачами.
  
  7. Мать пришла
  
  Все-таки Назара сморило, он сам уснул и оказался в состоянии полезной регрессии. Как и все важные трансформации, эта произойдет прямо сейчас, когда его сознание ушло, и он потерял бдительность. Бдение позволило ему обрести связь с Космосом, но не это.
  "Свет зари осветил спящих на траве. Одна рука Чагатаева находилась под головой Айдым, чтобы ей не жестко и не влажно было спать, другой он закрыл свои глаза, укрываясь от утра".
  Бдительным он был ночью, прозревал всеобщее, а сейчас, во время перехода и начала, скрывается от дневного света. Достаточно частое явление, когда день мешает думать, если сознание перегружено мелочами. Но сейчас происходит не мелочь, а решается вторая из его задач у народа джан, личная.
  "Неизвестная старуха сидела около спящих и смотрела на них без памяти. Она трогала, еле касаясь, волосы, рот и руки Чагатаева, нюхала его одежду, оглядываясь вокруг, и боялась, что ей помешают. Потом она осторожно вынула руку Назара из-под головы девочки, чтобы он никого сейчас не чувствовал и не любил, а был с нею одной. Спина ее давно уже и навсегда согнулась, и когда старуха разглядывала что-либо, лицо ее почти ползало по земле, точно она была невидящая и искала потерянное. Она осмотрела все, во что был одет Назар, перепробовала руками ремешки и тесемки его штанов и обуви, помяла в руках материю его куртки и провела пальцем, смоченным во рту, по черным запыленным бровям Чагатаева. Затем она успокоилась и легла головой к ногам Назара, счастливая и усталая, как будто она дожила до конца жизни и больше ей ничего не осталось делать, как будто у этих башмаков, гниющих изнутри от пота, покрытых пылью пустыни и грязью болот, она нашла свое последнее утешение. Старуха задремала или уснула, но вскоре поднялась опять".
  Отрывок начинается с путаницы. Почему старуха неизвестная и кому она неизвестна, если ясно, что опять все произошло само собой и к Назару пришла мать? Неизвестная - потому что ее не видят, не воспринимают, ее как бы и нет, и она свободна делать то, что считает нужным. Она очень древняя в обоих смыслах этого слова, определившемся в главе о старческой земле и детском ветре. Она древняя из-за возраста - и примитивная, как дитя или зверь, потому ее лицо и ползает по земле. Она - уже третий персонаж с дефектом зрения - кроме нее есть однозначно слепой Молла Черкизов и Айдым с невидящими глазами. В состоянии такой ранней депривации и травмы зрение и определение расстояний в пространстве ненадежны, увиденное исчезает из памяти, и потому надежнее опереться на обоняние и осязание. Дефект зрения персонажей повести связан еще и с беспомощной приземленностью, с полным отсутствием временной перспективы - из самой мелкой обыденности тут же выпадают или в бесконечное пространство, или в Космос, или в новый счастливый мир, который существует потому, что его пока нет.
  Мать трогает и нюхает его - так поступают младенцы и животные, это обыкновение сохраняется у аутичных детей, такой контакт кажется надежнее, потому что причастен телу. Старуха хочет, чтобы и он касался только ее.
  
  "Чагатаев и Айдым спали по-прежнему: дети спят долго, и даже солнце, бабочки и птицы их не будят".
  Видимо, в этом предложении написано, как память матери оформляется в обобщенный образ: это она думает о спящих как о детях и вспоминает, как трудно их разбудить. Малого масштаба телесная обыденность творится на земле, для этого не помеха даже сон, сознание не требуется. А вот то, что не с земли (птицы, бабочки, солнце - образы ментальности и ясного сознания) в этом состоянии не требуются, они отвлекали бы.
  
  " Проснись скорее! - сказала старуха, обняв руками спящего Чагатаева. Он открыл глаза. Старуха стала целовать его шею, грудь через одежду, руку, ползя лицом по человеку, и проверяла, и рассматривала вблизи все его тело: целы или нет его части, не отболело и не потеряно ли что-нибудь в разлуке.
   - Не надо: ведь ты моя мать, - сказал Чагатаев".
  Мать "присвоила"его в близком соприкосновении, вспомнила, увидев, каковы дети, и теперь хочет сама быть увиденной. Когда Чагатаев целовал Суфьяна, он этим оживил и создал снова его лицо, бывшее прежде пустым; в этом формировании лица был и сексуальный подтекст - секс здесь используется как универсальный и безотказный способ близости, а губы старика ничем не отличались от губ оставленной Веры. Из-за этого оттенка Чагатаев смущается и останавливает мать. А она, наверное, просто продолжила свое дело и теперь пробует на вкус его самого (а не одежду, не ботинки) и снова формирует его тело, если оно по какой-то причине перестало быть целым. Она проверяет, не утратил ли он чего. Утрату она понимает как потерю части тела. Душу - как тело. Себя саму и его, утративших друг друга - тоже как тело. А сын смущается. Может быть, он приписывает поцелуям сексуальный смысл и смущается - или боится быть поглощенным, снова прилипнуть к матери. Он встает, и младенцем кажется она.
  
  "Он встал на ноги перед ней, но мать была сгорблена настолько, что не могла теперь видеть его лица, она тянула его за руки вниз, к себе, и Чагатаев согнулся и сел перед ней. Гюльчатай тряслась от старости или от любви к сыну, но не могла ничего сказать ему. Она только водила по его телу руками, испуганно ощущая свое счастье, и не верила в него, боясь, что оно пройдет".
  Да, он противодействовал поглощению. Мать его не съест - скорее, она к нему прилипнет своей поверхностью или затянет, как трясина, в очень низкий мир у поверхности земли. Он не будет ни по-настоящему съеден, ни отпущен. И снова Чагатаев приспосабливается - склоняется и садится. Не поднимает ее, не говорит с ней, потому что ничего этого Гюльчатай сделать не может. Она его ощупывает, присваивает - она не чувствует счастья, она превращает сына в объект-счастье, в живой предмет или даже имущество. Счастье-состояние мимолетно, имущество-пища тоже, и она боится утратить сына снова. Он действительно ей не принадлежит, он существует отдельно, и что с этим делать? В состоянии лишения, крайней депривации действительно нужно сделать так, чтобы одну и ту же "пищу" съесть сразу и оставить навсегда доступной. С вещью и сексом это сделать можно, с едой - нельзя. Люди в таком состоянии путают саму потребность, которая будет удовлетворена и исчезнет, и объект, который не настолько мимолетен. Гюльчатай, как любой человек в таком состоянии, и избегает эмоционального контакта (чтобы не "съесть" объект и не лишиться его тут же, потеряв из виду удовлетворенную потребность), и переживает будущую утрату. Сын остается недоступным, она его не обретает, и ее переживания замыкаются в порочный круг вечной фрустрации. В этом состоянии, чтобы избежать боли, уничтожается и целостность эго, и восприятие времени, и вместе с ними - боль, даже физическая. Состояние с утратой временной перспективы и вместе с нею болевой чувствительности описывал В. Н. Пугач у бомжей аутичных детей.
  
  "Чагатаев смотрел в глаза матери, они теперь стали бледные, отвыкшие от него, прежняя блестящая темная сила не светила в них; худое, маленькое лицо ее стало хищным и злобным от постоянной печали или от напряжения удержать себя живой, когда жить не нужно и нечем, когда про самое сердце свое надо помнить, чтоб оно билось, и заставлять его работать. Иначе можно ежеминутно умереть, позабыв или не заметив, что живешь, что необходимо стараться чего-то хотеть и не упускать из виду самое себя".
  Так поздно завершить сепарацию воссоединение с матерью правильным образом невероятно сложно или вообще невозможно. Мать прогнала Назара, он ушел - он вернулся, но к кому, это она или неизвестная старуха? Даже его прежнего навязчивого вопроса - это те же или другие вещи? - не возникает. Это и мать, и неизвестная старуха сразу. Она теперь как младенец - трогает, нюхает, касается губами. Сияние черных глаз теперь есть не у матери - у Айдым. Если остаться с матерью и отвергнуть девочку, совершить привычный обмен, то Назар будет поглощен - не зря теперь у Гюльчатай хищное и злое лицо. Ее сердце ненадежно, его нужно заставлять не останавливаться - а сосредоточенное в себе сердце тоже есть у Айдым. Теперь девочка может быть одновременно и матерью и дочерью, быть объектом заботы и поддержкой - эта двойственность надежнее, чем неоднозначность воссоединения с матерью. Но Айдым не может стать невестой - ею стала Ксеня, разные глаза которой так отличаются от черных сияющих глаз молодой Гюльчатай (Ксеня может быть плотским слепком двойного происхождения самого Назара - с русским голубым глазом и восточным черным).
  А состояние Гюльчатай - возможность в любой момент заставлять себя жить и незаметно умереть - обычная не то чтобы опасность, но постоянная возможность для персонажей Платонова в их обычном шизоидном состоянии, когда опасно и уйти в себя, и бесследно раствориться в мир.
  
  "Назар обнял мать. Она была сейчас легкой, воздушной, как маленькая девочка, - ей нужно начинать жить с начала, подобно ребенку, потому что все силы у нее взяло терпение борьбы с постоянным мученьем, и она не имела никогда свободного от горя остатка сердца, чтобы чувствовать добро своего существования; она не успела еще понять себя и освоиться, как наступила пора быть старухой и кончаться.
   - Где ты живешь? - спросил ее Назар.
   - Там, - показала Гюльчатай рукой".
  
  Чагатаев может либо забыть Айдым и остаться с матерью, либо отвергнуть мать во имя девочки, и тогда он останется в единственно возможных для него диадных отношениях. Матери в каком-то смысле действительно больше нет, он не вернулся к ней, потерялся навсегда - она не дождалась его, состарилась и стала совершенно иной. Он мог бы совершить инверсию привязанности и стать матерью для нее, подарить ей возможность жить. Сама Гюльчатай сейчас рада как раз тому, что теперь кончить жизнь можно, все уже сделалось. Мать стала младенцем-девочкой. Ее легкость и воздушность указывает не только на пустоту ее сердца, заполненного тем, чтобы справляться с жизнью, но еще и на то, что она - мечта, ментальное содержание, уже не так нужное, отжившее и пустое. Мать уже как бы слепила снова тело сына, поняла его и никаких отношений больше поддержать не сможет. А сын, как и прежде, уже создал себе новый объект, на который можно опереться, из Айдым, и теперь мать может быть замещена.
  
  
  "Она повела его через мелкие травы, через редкий камыш, и вскоре они дошли до небольшой деревни, расположенной на поляне среди камышового леса. Чагатаев увидел камышовые шалаши и несколько кибиток, связанных тоже из камыша. Всего было жилищ двадцать или немного больше. Ни собаки, ни осла, ни верблюда Чагатаев не заметил в этом поселении, даже домашняя птица не ходила на воле по траве.[...]
  Шалаши и кибитки кончились. Дальше опять начинался камыш. Чагатаев остановился. Здесь было все, - мать и родина, детство и будущее. Ранний день освещал эту местность: зеленый и бледный камыш, серо-коричневые ветхие шалаши на поляне с редкой подножной травой и небо наверху, наполненное солнечным светом, влажным паром болот, лессовой пылью высохших оазисов, взволнованное высоким неслышным ветром, - мутное, измученное небо, точно природа тоже была лишь горестной, безнадежной силой. Оглядевшись здесь, Чагатаев улыбнулся всем призрачным, скучным стихиям, не зная, что ему делать. Над поверхностью камышовых дебрей, на серебряном горизонте, виднелся какой-то замерший мираж - море или озеро с плывущими кораблями и белая сияющая колоннада дальнего города на берегу. Мать молча стояла около сына, склонившись туловищем книзу".
  Мать превращается в живой символ родины; о том, есть или нет народ джан, она уже не помнит. Она равносущна миру физическому - но в этом отрывке мир ландшафта и растений отделяется от мира людей и животных, социального по своей природе. Тут нет ни ресурсов, ни будущего, нет места Назару - непонятно, что тут делать. Теперь для него стихии стали призрачными, ненастоящими - и, возможно, больше не будут так мучить, как мучили раньше забывчивые вещи. Здесь есть все, но это ничего не значит. Накануне небо было Космосом, а сегодня оно измучено и бесформенно, как песок. Целей и и будущего здесь нет, мать уже мертва и живет по инерции. Кровная связь его с людьми джан тоже ушла в прошлое и исчезла. Мираж-город или море может говорить о народе джан больше, чем кибитки. У них нет своей материальной культуры, они живут в подачках или мусоре из города. Нет и "добра" - домашних животных, которых надо пасти. Их еда - тоже мусор, растения и кости. Даже Гюльчатай забыла, есть джан или нет. Их жизнь не значит ничего, кроме обузы - надо постоянно делать усилия, чтобы ее продолжать.
  
  Мать мертва, и нет ничего, чтобы могло ее оживить - только камыш и остатки старых вещей. Она даже не связана с ландшафтом, как раньше был ему сопричастен сам Назар.
  "Мать Назара жила здесь бобылкой-колтаманкой. Она удивилась, что Назар еще жив, но не удивилась, что он вернулся: она не знала про другую жизнь на свете, чем та, которой жила сама, она считала все на земле однообразным".
  Если так, то Назар не только не может ничего у нее получить - он и дать ничего не может (это обычная проблема отношений матерей со взрослыми детьми. Чагатаев уводит за собой, и это дает крошечную надежду - или просто реализует детский инстинкт следования за матерью. Но для Гюльчатай все одинаково, нет смысла никуда идти. Она не рискует чего-то хотеть.
  
  Дальше мы увидим, что деятельность, которую так равнодушно прервала Айдым - на самом деле не деятельность. И даже не реализация какой-то витальной потребности.
  "Чагатаев сходил за девочкой Айдым, он разбудил и привел ее в камышовый шалаш матери. Гюльчатай ушла рыть коренья травы, ловить мелкую рыбу камышовой кошелкой в водяных впадинах, искать птичьи гнезда в зарослях, чтобы собрать на пищу яиц или птенцов, - вообще поджиться что-либо у природы для дальнейшего существования. Она вернулась лишь к вечеру и стала готовить еду из трав, камышовых корней и маленьких рыбок; она теперь уже не интересовалась, что около нее находится сын, и совсем не глядела на него и не говорила никаких слов, точно весь ее ум и чувство были погружены в глубокое, непрерывное размышление, занимавшее все ее силы. Краткое человеческое чувство радости о живом, выросшем сыне прошло, или его вовсе не было, а было одно изумление редкой встречей. Гюльчатай не спросила даже, хочет ли есть Назар и что он думает делать на родине, в камышовом поселении".
  Да, Айдым может появиться, и мать уходит, старый объект вытесняется новым. Но об этом говорится очень неопределенно, Айдым и Гюльчатай вроде бы никак не соотносятся - пока есть в пределах видимости одна, нет другой. Отношений между ними нет, нет триады, нет конфликта - все это так же примитивно, как было прежде. Платонов не пишет: "После того, как ушла мать, Чагатаев сходил за девочкой Айдым..." или "Пока Чагатаев ходил за девочкой Айдым, мать ушла". Мир камышового леса настолько лишен какой-либо формы, что эти действия никак вроде бы не зависят друг от друга, текут параллельными потоками. Люди настолько разобщены тут, что такой идеи просто не возникает. Из-за этого отсутствия структуры, соподчинения ни о какой константности объекта речи не идет - Гюльчатай может помнить либо о сыне, либо о добыче и приготовлении еды. Ее радость не может стать чувством - для этого нет связей во времени. Правда неизвестно, то ли она была рада сыну, то ли изумлена. Это прошло и исчезло, ее прежняя жизнь продолжается, сын своим появлением ничего тут изменить не может. В таком состоянии трудно приписывать человеку выбор, но что-то подобное выбору происходит: мать забыла о сыне, занявшись едой, а Айдым поступила наоборот - забыла о супе и пошла с Чагатаевым. Одновременно быть в режиме "пища" и режиме "привязанность" у народа джан невозможно. Способности понимать мысли и чувства другого тоже нет. Гюльчатай поесть надо, и она не держит в памяти, что и сын может быть голоден. С его стремлением к сопричастности Назар почувствовал бы, наверное, и голод, и желание накормить ее. Она живет в теле, он распространяется за пределы только собственного тела. А уж о будущем и о намерениях она даже спросить не могла, это вне сферы ее представлений.
  Вообще кажется, что у одинокой старухи развивается маразм. Такой распад чувства себя и времени, такой эгоцентризм (при отсутствии связного эго) мы очень часто наблюдаем именно при медленно развивающемся старческом слабоумии.
  
  Происходит нечто новое - мать Назара не замечает, и это не причиняет ему ни ужаса, ни боли, ни сильной тревоги. Он не впадает в состояние дереализации и деперсонализации, как прежде, когда был один. То ли он так окреп, что теперь может выносить, когда он забыт, то ли опирается теперь на Айдым, то ли ему достаточно просто быть рядом с матерью и самому видеть ее - и тогда все равно, что она его не воспринимает? Мы пока не знаем, возможен любой ответ. Попробуем определить его состояние точнее.
  "Назар глядел на нее; он видел, как она шевелится в привычном труде, и ему казалось, что она на самом деле спит и движется не в действительности, а в сновидении".
  Что-то похожее на деперсонализацию (симптом, позволяющий не переживать прямо сильную тревогу) все-таки есть, но проецируется на мать. Назар наблюдает ее со стороны, как подвижную куклу. Он в трансе, но чувствует: спит не он, а она. Это проекция, но его проекции обычно очень точны в силу слабо развитых границ эго. Он напрямую ловит состояние другого и обычно правильно. Ее реальность на самом деле фрагментарна, как сон - нынешний фрагмент есть, а все остальное исчезло.
  "Глаза ее были настолько бледного, беспомощного цвета, что в них не осталось силы для зрения, - они не имели никакого выражения, как слепые и умолкшие".
  Мать его не видит, ее глаза ослепли. Но что значит "умолкшие глаза"? Наверное, они не стремятся к контакту с другим глазами, ничего не выражают, не говорят. Дальше, раз мать не видит, Назар проникается этой ее закрытостью и начинает рассматривать отстраненно.
  "Судя по большим зачерствелым ногам, Гюльчатай жила всегда босой; одежда ее состояла из одной темной юбки, продолженной до шеи в виде капота, залатанной разнообразными кусками материи, вплоть до кусков из валяной обуви, которыми обшит подол".
  Он видит сам, за себя и за нее. За себя и за нее делает умозаключение - по настоящему состоянию ее ног и одежды восстанавливает, что было в ее прошлом.
  "Чагатаев потрогал платье матери, оно было надето на голое тело, там не имелось сорочки, - мать давно отвыкла зябнуть по ночам и по зимам или страдать от жары - она притерпелась".
  Тут он снова делает умозаключения: она почти раздета - значит, не чувствует холода и жары, ее кожа тоже стала неживой. Он как-то очень вовлеченно в прикосновения думает. И при этом повторяет то, что мать делала с его сонным телом: ощупывает одежду. Он становится ею, границы теряются, это благодаря одежде и телу.
  "Назар позвал мать. Она отозвалась ему, она его понимала".
  Он снова повторил ее утренние действия - позвал. Она откликнулась. Пусть контакт мимолетен, но он действительно состоялся - и опять благодаря способности Чагатаева очень осторожно вживаться в состояние другого.
  "Назар стал помогать ей разводить огонь в очаге, устроенном в виде пещерки под камышовой наклонной стеной".
  Дальше уже несложно - продолжать контакт как помощь, как участие в чужой деятельности даже принято.
  
  "Айдым смотрела на чужих черными чистыми глазами, храня в них сияющую силу своего детства, свою робость, которая была печалью, потому что ребенку хотелось быть счастливым, а не сидеть в сумраке шалаша, думая о том, дадут есть или нет".
  Назар не спешит с тем, чтобы присоединиться к одной из них и забыть другую. Формируется мимолетная триада (кажется, сознает это отчетливо именно Айдым): мать и Назар - это чужие, диада, а она - аутсайдер в треугольнике, о ней забыли. Ее источник жизни - не в другом, не в отношениях и слиянии, а внутри - это жизненная сила детства. Взрослый или вещь в мире Платонова не должен существовать сам из себя, на внутреннем топливе - это нежелательно, гордо, это отвергает других. Но Айдым - ребенок, она предназначена для того, чтобы любить кого-то и чтобы любили ее и не кажется, что своей детской самодостаточностью она кого-то отвергает. Ей одиноко, и она хочет счастья прямо сейчас. А что это такое, счастье? Это новое состояние мира? Какое-то блаженное телесное состояние? Или связь с другим человеком? Она сама не знает, но вместо счастья ей придется откладывать утоление голода, а это обыкновенна мучительная скука.
  
  "Чагатаев вспоминал, где он видел такие же глаза, как у Айдым, но более живые, веселые, любящие, - нет, не здесь, и та женщина была не туркменка, не киргизка, она давно забыла его, он тоже не помнит ее имени, и она не может представить себе, где сейчас находится Чагатаев и чем занимается: далеко Москва, он здесь почти один, кругом камыш, водяные разливы, слабые жилища из мертвых трав. Ему скучно стало по Москве, по многим товарищам, по Вере и Ксене, и он захотел поехать вечером в трамвае куда-нибудь в гости к друзьям. Но Чагатаев быстро понял себя. <Нет, здесь тоже Москва!> - вслух сказал он и улыбнулся, глядя в глаза Айдым. Она оробела и перестала смотреть на него".
  Айдым хочет немедленного счастья, а Назар пытается понять, что выражают ее глаза.
  Он вспоминает, восстанавливает связи мира во времени. И Айдым оказывается заместительницей другой женщины, с которой распалась даже внутренняя связь Назара, эти отношения выпали из памяти, потому что кончились. Непонятно, Веру ли он имеет в виду, или забытые женщины заменяли друг друга и исчезали и прежде. Айдым - не простая заместительница: она не вытесняет собою ту, а наоборот - своим присутствием позволяет ей всплыть в памяти. Получается треугольник внутренний: Назар и женщина - пара, а Айдым - аутсайдер. Сам Назар - тоже вечный аутсайдер. Это персона важная - мы видим, как благодаря тому, что Айдым отступает в сторону, Назар может вступить в контакт с матерью или вспомнить женщину из прошлого. Если бы Айдым не стала чем-то вроде противовеса, Назар мог бы потерять себя рядом с матерью или потерять ту женщину, никогда не вспомнив его. Аутсайдером часто бывал и он сам - оставляя, например, Ксеню с Верой и Суфьяна с Моллой Черкизовым.
  Назар вообще очень искусно лавирует между новыми и прежними объектами, никогда ни к какому из них не прилипая намертво и не оставаясь в одиночестве. Наверное, поэтому он прямо сейчас, как Айдым счастья, хочет в Москву, к своим. Но сейчас - момент уже сознательного выбора, и даже мысленного бегства он себе не позволяет..
  
  "Мать сварила себе жидкую пищу в чугуне, съела ее без всякого остатка и еще вытерла пальцами посуду изнутри и обсосала их, чтобы лучше наесться. Айдым внимательно следила за Гюльчатай, как она ела, как еда проходила внутри ее худого горла мимо жил, но она смотрела без жадности и зависти, с одним удивлением и с жалостью к старухе, которая глотала траву с горячей водой. После еды Гюльчатай уснула на облежанной камышовой подстилке, и в то время уже наступил общий вечер и ночь".
   Старуха ест сама, гостей не угощает. Она сейчас становится аутсайдером и, забывая, отвергает сына и девочку, и парой становятся они, хоть и не общаются сейчас. Айдым смотрит на старуху точно так же внимательно, как Назар. Завидовать и хотеть тоже есть смысла нет. Появление потребности - вовсе не гарантия ее удовлетворения. Что можно попросить поесть у матери Назара, девочке и в голову не пришло, ведь старуха сама голодна. Читая об Айдым сейчас, мы можем понять, откуда оно берется, это переживание сопричастности: девочка хочет есть, а еды ей не дадут; хотеть дальше мучительно; старуха хочет есть - и ест; надо слиться с ней, переживать ее, а не себя. Тогда я перестану быть на время, мучающие меня потребности исчезнут, а мне будет интересно, я буду понимать... Так, наверное, было и с Назаром Чагатаевым. Понимать, чтобы не переживать фрустрации, не хотеть, не завидовать и не злиться.
  
  8. Бедное счастье
  "Первый день жизни Чагатаева на родине прошел; сначала светило солнце на что-то можно было надеяться, теперь небо померкло и уже появилась вдалеке одна неясная, ничтожная звезда
  Стало сыро и глухо. Народ в этой камышовой стране умолк; его так и не услышал Чагатаев".
  Кажется, что символы очень просты, лежат на поверхности и не нуждаются в более глубоком понимании - было солнце и была надежда, пропавшая с появлением ничтожной звезды. Это определение - ничтожный - раньше касалось самого Чагатаева. Так же, как и здесь, оно означало не столько "малоценный", сколько "не имеющий отношения к ситуации, ненужный, бессильный, не имеющий определенного места и значения". Символы не являются символами в точном смысле этого слова: это похоже на так называемый "символизм мышления" больных шизофренией - очень буквальное понимание случайных вроде бы предметов и отнесение их значения именно к себе. К кому же имеет отношение эта символика небесных светил - к Назару Чагатаеву или его народу? Может быть, пока даже такое разграничение, где он и где они, неправомерно. Прежде он воспринимал и себя, и важных для себя людей (Веру или старого Суфьяна) даже не на фоне его среды, а в единстве со средою, от нее не отделяя. Когда речь шла о встрече с Суфьяном, казалось, что речь там идет об экологии некоего мифического животного, старого разумного ящера и о среде, которая является частью этого существа. Человек не может быть оторван от своей индивидуальной среды обитания - но при этом он не способен ею управлять, хотя зависит от нее витально. Никаких посредников для контроля среды нет - ни механизмов, ни простейших орудий, а ведь способы эксплуатации Вселенной для блага человека всегда занимали А. Платонова: можно было построить эфирный тракт, откармливать электроны и выращивать вещества, обходя закон сохранения массы; можно было покорять пространство с помощью паровоза, который для машинистов куда живее, чем любой (случайный, согласно их чувству) человек. В повести "Джан" нет никаких паровозов - даже кисти рук, единственный инструмент голого человека, писатель никогда тут не упоминает.
  Народа пока нет; Назар беспокоится. Думать, не двигаясь или не вспоминая, он не умеет. Укладывает девочку спать, уходит и возвращается, привычно исследует с помощью ходьбы то пространство, в котором живет народ.
  "Мощная ночь уже стояла, над этой страной, мелкий молодой камыш шевелился у подножия старых растений, как дети во сне. Человечество думает, что в пустыне ничего нет, одно неинтересное дикое место, где дремлет во тьме грустный пастух и у ног его лежит грязная впадина Сары-Камыша, в котором совершалось некогда человеческое бедствие, - но и оно прошло, и мученики исчезли. А на самом деле и здесь, на Амударье, и в Сары-Камыше тоже был целый трудный мир, занятый своей судьбой".
  Что это? Настроение - ничего конкретного. Что означает выражение "человечество думает"? Речь идет о расхожем мнении и о сопоставлении его с прошлым опытом Чагатаева - когда он отстал от поезда, он спал в похожих камышах и чувствовал, созерцал там тайную, мелкую, но богатую и непрерывную жизнь. Тогда это были животные, сейчас - люди, но и те, и другие различаются плохо и подобны сонным зарослям; речь идет о чисто вегетативном образе жизни (в том числе и человека), совершенно не стремящейся к контакту. Персонажи Платонова, чтобы что-то постигнуть, должны ходить и смотреть, и тогда у них зарождаются мысли, способные стать судьбой; так происходит всегда - от ранней фантастической повести "Эфирный тракт" через "Чевенгур", полностью посвященный странствию, и до позднего рассказа "Возвращение".
  Но в выражении "Человечество думает" есть и иное содержание. Чагатаев чувствует себя эмиссаром человечества, но не прежнего, а нового. Он занимает позицию на границе, являясь и частью советского народа (нового человечества), и народа джан. Правда, пока это не дает ему надежды на контакт, ведь за целый день его не заметили, а мать успела вспомнить ненадолго и снова забыть. В его собственном настроении вроде бы нет ни переживания боли, иначе Платонов упомянул бы о "мучении", ни тревоги. Хотя боль могла быть спроецирована на "трудный мир", а тревога - на состояние "ничтожной звезды"; и здесь, и в повести "Котлован" есть странная подробность - персонажу становится не по себе, тоскливо или тревожно, когда он смотрит вверх, в ночное небо. Видимо, по поверхности мира странствовать можно, видеть и ощущать дорогу, а небо совершенно недоступно и этим причиняет непонятный дискомфорт. Мысли Чагатаева (или Платонова) предельно обобщены - бедствие или жизнь как бедствие, трудность мира, исчезновение мучений вместе с мучениками, забвение. Каково чувство, окрасившее эту мысль? Если мы, читатели, встречаем подобные отсылки к давно забытым историческим событиям, например, во "Властелине Колец", нас может охватить нетерпеливое, романтическое любопытство, оно может запустить фантазию. Но тут о бедствии и жизни забытого народа сказано очень скупо и быстро, и это чувство не успевает возникнуть. Грусть и боль - тоже: судьба народа воспринимается как обыкновенная, житейская. О том, что чувствует Назар Чагатаев, прямо не сказано; вряд ли он наделен сильной и точной рефлексией. Его чувства - целостные восприятия прошлого и настоящего, себя, человека и ландшафта. Может быть, он очарован и внимателен. Но более вероятно, что он во время своей ночной прогулки одновременно отрешен, сливается с миром, наблюдая его со стороны и испытывает состояние наподобие скуки, но переносимой легко, не тяготящей, а, напротив, затягивающей. Это чувство никак не называется и описать его довольно трудно. Трудный мир тоже был. Это открытие для Чагатаева очень важно. Прежде, уходя сам, Назар Чагатаев вроде бы исчезал. Мученики пустыни исчезли и забылись. Мир был и исчез, но это не значит, что его бытие исчезло бесследно. Констатация этого - трудный мир был - может принести радость сейчас и послужить опорой в будущем.
  Да, сопричастным в своем воображении он стал, но это не дает никакой надежды на то, что джан его вообще заметят. Идти и смотреть - этого мало, и Назар начинает слушать. Как в сказке, он посетит, прислушиваясь, три места - и поймет, что такое счастье народа джан. Он сам мало воспринимал себя - есть лишь два эпизода, где об этом говорилось ясно. Это были диффузные, захватывающие и добрые ощущения - телесного счастья и сексуального желания. Созерцать народ джан он мог бы очень и очень долго, но это не дало бы возможности понять, осталось ли у него что-то, понятное людям джан. И может ли он сам понять, чем они живут.
  Первая "встреча", первое наблюдение - это два похожих эпизода.
  "Чагатаев прислушался: кто-то говорил вблизи, насмешливо и быстро, но оставался без ответа. Назар подошел к камышовому жилищу. Слышно было, как внутри него дышали спящие люди и поворачивались на своих местах от беспокойства.
  - Подбирай шерсть на земле, клади мне за пазуху, - говорил голос спящего старика. - Собирай скорее, пока верблюды линяют...
  Чагатаев прислонился к камышовой стене. Старик сейчас лишь шептал в бреду, не слышно что. Ему снилась какая-то жизнь, вечное действие, он бормотал все более тихо, как будто удалялся.
  - Дурды, Дурды! - стал звать голос женщины; она шевелилась, и циновка под ней шелестела. - Дурды! Не убегай от меня, я уморилась, я не догоню тебя... Остановись, не мучай меня, мой ножик острый, я зарежу тебя сразу, ты поддайся.
  Они умолкли и спали теперь мирно.
  - Дурды! - тихо позвал Чагатаев снаружи.
  - А? - отозвался изнутри голос бормотавшего старика.
  - Ты спишь? - спросил Чагатаев.
  - Сплю, - ответил Дурды".
  Из бормотания спящих мы можем узнать о джан почти все. Они - пара. В паре они могут быть чем-то одним, цельным (наподобие алхимического Гермафродита), но реплики говорят о другом. Голос старика становится тише, и старуха боится его упустить, не догнать. Видимо, не о целостности человека в паре идет речь, а о куда более примитивных переживаниях опоры и своего рода "имущества". Люди спят тревожно, даже во сне они не регрессируют, не пребываю в покое. Они продолжают некую постоянную деятельность, их сознание (пусть во сне) работает. Оба в сновидении трудятся, но мы пока не понимаем, служит ли их труд исполнению желаний ил же отнимает последние силы. Старик руководит сбором верблюжьей шерсти. Верблюды, видимо, случайные, проходящие мимо, ведь персонажи сновидения не вычесывают их, а собирают опавшую шерсть. Верблюд линяет обильно, и пазухи не хватит, чтобы эту шерсть упаковать, тут нужны мешки. Но старик требует, чтобы шерсть клали ему за пазуху. Наверное, он просто утепляется - у нас так делают бомжи, наполняя одежду газетами. Труд тех, кем командует старик, теряет очень важные составляющие - сохранение ресурсов (ведь верблюды могут перестать линять или исчезнуть куда-то) и орудия (шерсть собирают руками за пазуху, а не в мешок какими-то орудиями). Это в полном смысле не труд, а собирательство, которым занимаются даже птицы и звери. Вместо орудий остается тело, а вместо целенаправленности - случай и следование телесным потребностям. Труда в нашем понимании больше нет, есть путаница - где потребность и где объект потребности, где человек и где животное - ведь шерсть кладут под одежду, прямо на тело. Она - и животное, и тело самого человека, и его имущество. Точно такая же путаница возникла (правда, в использованных метафорах) в той сцене, когда Суфьян разделывал верблюда - тело верблюда, еще не окоченевшее, было описано как мешок с добром (а добро - это еда).
  Старуха хорошо слышит мужа, она начеку даже во сне. Вроде бы во сне они общаются, но каждый исходит из своих сновидений, и они разобщены предельно, их связывают беспокойство и общее тепло. Старухе снится, что старик удаляется, а она нагоняет его. Кажется, что во сне она уговаривает не человека, а барана, которого решено зарезать. Но при этом зовет скотину именем мужа. Зарезать его, превратить в "добро", а, может быть, даже и съесть - этого она хочет? Вполне возможно. Человек греет своим телом, а пища тоже превращается в тепло. Вероятнее всего, старуха хочет, чтобы Дурды был в ней или с ней всегда и при этом не исчез, как исчезает съеденная пища. Это состояние описано как шизоидное, очень архаичное - с объектом обращаются так, чтобы поглотить его, а он при этом остался целым и служил дальше. С реальной пищей поступить так невозможно - ее или едят, или сохраняют на потом. Слова старухи свидетельствуют об очень глубокой регрессии (или о том, что развитие психики прекратилось очень рано). При этом сознание не может позволить себе исчезнуть на время, ведь оба супруга спят очень бдительно и способны даже общаться во сне. Здесь не живут бессознательно, автоматически - нужно постоянно помнить о том, что живешь, и что-то делать, иначе жизнь прекратится. Что еще можно понять об этих стариках? Сейчас они - примитивные собиратели вроде пасущихся ворон. Настоящий труд им, видимо, уже недоступен. Но образ мыслей у них все еще связан со скотоводством; может быть, в более благоприятных условиях они смогли бы заботиться о скоте? Но такая надежда может возникнуть у читателя - а Чагатаев думает не об этом. Он просто вспоминает, узнает этого Дурды.
  "Чагатаев вспомнил этого Дурды в синеве своего детства; был в то время один худой человек из племени иомудов, который кочевал вдвоем с женой и ел черепах. В Сары-Камыш он приходил потому, что начинал скучать, и тогда сидел молча в кругу людей, слушал их слова, улыбался и был доволен тайным счастьем своего свидания; потом он опять уходил в пески ловить черепах и думать что-то в своей душе. Одинокая женщина (Назару тогда она казалась тоже старой) шла вослед мужу и несла за плечами все их семейное имущество. Маленький Назар провожал их до песков и долго глядел на них, пока они не скрывались в сияющем свете, превращаясь в плывущие головы без тела, в лодку, в птицу, в мираж".
  Чагатаев наблюдает, он не мучается нетерпением и не пытается превратить стариков во что-то иное. Дурды был собирателем и раньше, не трудился ради приумножения имущества. Старики жили так и прежде, и не зря женщина названа одинокой - не только из-за бездетности. Супруги жиля рядом, но, вероятно, никогда не были близки в нашем понимании. Дурды мог побыть человеком, находясь рядом с оседлыми людьми, но и сними никак не взаимодействовал - а, уходя в пустыню, мог стать кем угодно. Ему становилось скучно, хотелось побыть рядом с другими - вот и вся потребность в контакте... Но эти двое, опирающиеся друг на друга, не безумны и в состоянии выживать.
  Вторая встреча, второй эпизод, устроен иначе.
  "Рядом была другая камышовая хижина, построенная в форме кибитки. Около нее сидела небольшая собака. Чагатаев удивился ей, потому что никаких домашних животных он здесь ни разу не видел. Черная собака смотрела на Чагатаева, она открывала и закрывала рот, делая им движение злобы и лая, но звука у нее не получалось. Одновременно она поднимала то правую, то левую переднюю ногу, пытаясь развить в себе ярость и броситься на чужого человека, но не могла. Чагатаев наклонился к собаке, она схватила своей пастью его руку и потерла ее между пустыми деснами - у нее не было ни одного зуба. Он попробовал ее за тело - там часто билось жестокое жалкое сердце, и в глазах собаки стояли слезы отчаяния".
  Это жилище - видимость. Оно построено в форме кибитки, но неподвижно: ни колес нет, ни везти ее некому. Почему там оказалась собака? Она тоже пытается жить так, как привыкла, хотя сторожевая собака тут не нужна? Вряд ли о ней заботится хозяин - она истощена до предела. Вряд ли он сохраняет ее так же, как и форму кибитки для хижины - вероятнее всего, собака прибилась к кибитке сама пытается жить так, как положено домашней собаке. Но вот почему ее не съели? Скорее всего, она слишком крупная и неудобная, хоть уже и не опасная добыча. Собака не может чувствовать и действовать так, как ей полагается; Назар сопереживает ей и понимает нарушение сердечного ритма из-за дистрофии как отчаяние. Как и собака, бывшие разбойники джан не могут быть агрессивны. Так же, как и собаке, этим людям может причинять страдание любое чувство, особенно гневное.
  Но для чего нужно трогать собаку? Почти так же, пробуя за тело, с Чагатаевым поступила его мать, узнавая. Назар хочет понять собаку? Но ее состояние и так на виду. Может быть, он хочет вступить с ней в контакт, понять смысл ее пребывания здесь - хотя бы соприкоснувшись? Прикосновения, телесный контакт - достаточно грубый, пугающий и даже агрессивный способ, но среди джан другие способы контакта, кажется, не работают. После того, как Назар "пробует ее за тело", собака надолго выпадает из повествования, и не совсем понятно, как она реагирует на прикосновение. Она хотела напасть, видя Назара. Ощупанная, словно исчезла, хотя он успокоить ее не пытался. Прикосновение, ощупывание превращает существо в вещь - и не зря Назар смутился, когда с ним так повела себя его мать. Перед камышовой кибиткой состояние самого Назара незаметно для него меняется и он ведет себя непонятно и примитивно. Собаки он не пугается и не злится на нее. Определяет ее состояние, ощупывая (вспомним, что найденного верблюда он обошел кругом, рассмотрел, и этого ему было достаточно, чтобы понять, каково животному), а потом она исчезает из его сознания. Чагатаев вообще очень зависим от среды уподобляется ей так же, как хамелеон - цветной поверхности. И при этом изменение состояний Назара вроде бы не беспокоит, дискомфорта ему не причиняет - он сам как будто перестает быть, а остается только его партнер по контакту (сначала это были ландшафты и растения, потом животные), воспринятый наиболее полно. Сейчас Назар словно бы забыл, что у него есть зрение и что с помощью зрения можно понимать кого-то.
  "В кибитке кто-то изредка смеялся кротким, блаженным голосом. Чагатаев поднял решетку, навешенную на жерди, и вошел внутрь жилища. В кибитке было тихо, душно, не видно ничего. Чагатаев согнулся и пополз, ища того, кто здесь есть. Жаркий шерстяной воздух томил его. Чагатаев ослабевшими руками искал неизвестного человека, пока не нащупал чье-то лицо. Это лицо вдруг сморщилось под пальцами Чагатаева, и изо рта человека пошел теплый воздух слов, каждое из которых было понятно, а вся речь не имела никакого смысла. Чагатаев с удивлением слушал этого человека, держа его лицо в своих руках, и старался понять, что он говорит, но не мог. Переставая говорить, этот сидячий житель кибитки кратко и разумно посмеивался, потом говорил опять. Чагатаеву казалось, что он смеется над своей речью и над своим умом, который сейчас что-то думает, но выдуманное им ничего не значит. Затем Чагатаев догадался и тоже улыбнулся: слова стали непонятны оттого, что в них были одни звуки - они не содержали в себе ни интереса, ни чувства, ни воодушевления, точно в человеке не было сердца внутри и оно не издавало своей интонации".
  Интересно, что иллюзия правильного жилья, совершенно абсурдная здесь, в камышах, заразила Чагатаева - кибитка построена из камыша, а пахнет в ней шерстью (правда, запах, похожий на пыльную шерсть, бывает в жилищах людей, которые редко выходят на воздух, старятся или страдают нарушениями обмена веществ). Состояние человека описано очень точно. Так говорят больные шизофренией в состоянии глубокого дефекта и пациенты с поражением лобных долей. Назар Чагатаев правильно понял состояние этого человек. Но, кажется, он не смог почувствовать обитателя кибитки. И опять, как и с собакой, он его ощупывает - за лицо, потому что именно лицо делает человека субъектом, личностью. Человек реагирует на прикосновение, но это для него ничего не значит. Самому Назару прикосновение помогает понимать, но что понимать и как? Какого-то эмоционального компонента его прикосновения не имеют, это что-то вроде исследования предметов младенцем - так исследуют неживое. Человек предельно чужд и себе, и гостю, но прикосновение для чего-то все-таки нужно (может быть, чтобы собака и хозяин показались реальными)?
  
  Нелепая камышовая кибитка может выполнять функции некоего контейнера - человек в ней живет, она охраняется собакой, все выглядит подобием нормальной жизни. Тело жителя кибитки чувствительности не потеряло, но смысла для него больше не имеет, а хижина защищает его. Бессмысленная вроде бы речь кое-какой смысл все-таки имеет.
  "- Возьми поди взойди на Усть-Урт, подними что-нибудь и мне принеси, а я в грудь положу, - сказал этот человек, а потом снова засмеялся.
  Ум его еще жил, и он, может быть, смеялся в нем, пугаясь и не понимая, что сердце бьется, душа дышит, но нет ни к чему интереса и желания; даже полное одиночество, тьма ночной кибитки, чужой человек - все это не составляло впечатления и не возбуждало страха или любопытства. Чагатаев трогал этого человека за лицо и руки, касался его туловища, мог даже убить его, - он же по-прежнему говорил кое-что и не волновался, будто был уже посторонним для собственной жизни".
  Уже трижды говорилось о том, что что-то надо поместить внутрь человека: Гюльчатай хранит под одеждой вещи сына, Дурды требует во сне, чтобы ему клали шерсть за пазуху - и теперь об этом же просит сумасшедший. Для Дурды и Гюльчатай вещи за пазухой полноценного символического смысла не несут - это что-то вроде переходных объектов, телесных продолжений (себя самого или значимого другого), то слова безумца могут быть символичными. Никаких мотиваций у него нет, ничто не имеет смысла, ни стены кибитки, ни беззубая собака не сохранили его от распада. Значит, центр его психики, его душа должна быть внутри. Он просит что-то, что может стать "шерстью за пазухой" - любую вещь с родины. Он обращается к гостю, просит помощи - но так, что для Чагатаева сказанное смысла не имеет, и помогать в этом он не станет.
  "Снаружи была прежняя ночь. Чагатаев, уходя дальше, хотел вернуться, взять и унести с собой бормочущего человека; но куда его надо нести, если он замучился до того, что нуждался уже не в помощи, а в забвении? Он оглянулся; безмолвная собака шла за ним, в камышовых шалашах лежали люди во сне и в своих сновидениях, по вершинам камышовых зарослей иногда проходила дрожь слабого ветра, уходя отсюда до самого Арала. В шалаше, рядом с тем, где спали мать и Айдым, кто-то тихо разговаривал. Собака вошла туда и вышла назад, а потом бросилась назад домой, боясь потерять или забыть, где находится ее хозяин и убежище".
  Хозяин кибитки как раз и просил о помощи - но так, что сделать это оказалось невозможным. Его состояние лишено чувства и потому Чагатаева не заражает. Тот сам решил, что житель кибитки безнадежен и нуждается в забвении. Так это или нет, но определилось, чем Назар может помочь людям, а чем - нет. Идти у них на поводу, выполнять просьбы он не станет. Он будет разделять их чувства и, быть может, воодушевлять своим представлением о счастье. Он будет думать вместо них, придавая их жизни общественный, исторический и космический смысл. То, что собака боится забыть хозяина и жилье - вероятно, проекция Чагатаева (свидетельство того, что он был травмирован до того, как смог пройти стадию воссоединения в своих отношениях с матерью). Забыть хозяина, который о ней не заботится, собаке могло быть довольно просто. Привязываться здесь, среди этого народа, очень трудно, ведь привязанности не замечают. Может быть, и народа никакого нет - джан не трудятся и не едят коллективно, разве что супруги вместе добывают пищу и спят. Общности здесь нет, а человек в своем теле почти не доступен контакту, и особенно человек одинокий.
  Складывается смутное впечатление и о хозяине кибитки. В то время, как другие джан следуют необходимости, опускаются, действуют автоматически, занимаются собирательством, этот человек попытался сохранить видимость культуры - собаку и кибитку. Его собака ведет себя вполне адекватно, но совсем лишилась сил. Видимо, житель кибитки перерасходовал силы, потратив их на сохранение лица (был более сознательным, чем другие, ил просто более инертным) и сошел с ума. Важно, что именно одинокие люди в этой повести оказываются сумасшедшими - хозяин кибитки и Гюльчатай. Если ей еще можно помочь (сделать подарки на память, отправить жить к старику - и все эти связи телесны, вещны: сыновство или секс), то одинокий человек кажется совершенно безнадежным.
  "Чагатаев пришел обратно к матери и лег, не раздеваясь, рядом с Айдым. Девочка дышала во сне редко и почти незаметно, было страшно, что она может забыть вздохнуть и тогда умрет. Лежа на глине, Чагатаев слышал в дремоте, как по глухому низу земли раздавалось сонное бормотание его народа и в желудках мучительно варились кислые и щелочные травы".
  
  Все, что может Назар - это сочувственно беспокоиться; как бы он ни пугался, это не поможет девочке продолжать дышать. Он испуган тем, что она во сне не сохраняет сознания - в последующих главах станет понятным, как важно для джан сохранять хоть какое-то минимальное сознание, чтобы контролировать витальные функции; будет понятно, как близки и соблазнительны здесь забвение и смерть. Единство народа, переваривающего свои травы, и ландшафта существует только в представлении Чагатаева - и неизвестно, сможет ли оно помочь этим разобщенным людям.
  Жизнеспособные и относительно сохранные люди живут здесь семьями.
  "В соседнем травяном жилище муж говорил с женой; он хотел, чтобы у них родился ребенок - может, он сейчас зачнется.
  Но жена отвечала:
  - Нет, в нас с тобой слабость одна, мы десять лет его зачинаем, а он не начинается во мне, и я всегда пустая, как мертвая...
  Муж молчал, потом говорил:
  - Ну, давай чего-нибудь делать вдвоем, нам нечему радоваться с тобой.
  - Что же, - отвечала женщина, - мне одеться не во что, тебе тоже; как зимою будем жить!
  - Когда будем спать, то согреемся, - отвечал муж, - от бедности чего же больше делать: одна ты осталась, поневоле глядишь и любишь!..
  - Больше нечего, - соглашалась женщина, - нету никакого добра у нас с тобой, я все думала-передумала и вижу, что люблю тебя.
  - Я тоже тебя, - говорил муж, - иначе не проживешь...
  - Дешевле жены ничего нету, - ответила женщина. - При нашей бедности, кроме моего тела, какое у тебя добро?
  - Добра не хватает, - согласился муж, - спасибо хоть жена рожается и вырастает сама, нарочно ее не сделаешь: у тебя есть груди, живот, губы, глаза твои глядят, много всего, я думаю о тебе, а ты обо мне, и время идет...
  Они замолчали. Чагатаев почистил уши от скопившейся серы и стал слушать далее - не будет ли еще оттуда слов, где лежат муж и жена.
  - Мы с тобой плохое добро, - проговорила женщина, - ты худой, слабосильный, а у меня груди засыхают, кости внутри болят...
  - Я буду любить твои остатки, - сказал муж.
  И они умолкли вовсе, - наверно, обнялись, чтобы держать руками свое единственное счастье.
  Чагатаев прошептал что-то, улыбнулся и уснул, довольный, что на его родине среди двоих людей уже существует счастье, хотя и в бедном виде".
  Эти двое разговаривают в ясном сознании и стараются восстановить связь с помощью секса. Жена Дурды была сильно встревожена исчезновением этой связи во сне и стремилась заставить мужа остановиться. А эти супруги осознают, что и для чего они делают. Есть та же сама путаница, как в отношениях Дурды и его жены - где здесь одежда, где имущество - вероятно, для них, бывших кочевников, имущество - это скот; это значение слова "скот" сохранилось и в русском языке - и где человек, супруг. Они сами - имущество; жену не надо, как скульптуру, создавать из чего-то, она растет сама (хотя ее надо бы наполнять пищей, чтобы она создавала себе тело). Есть жизненная энергия - в предельно простом виде, тепла, которым можно поделиться. Любовь необходима, потому что ничего другого, поддерживающего жизнь, нет, они вынуждены любить. Любовь полностью приравнивается к сексу (так считают, если недостаточно развита паралимбическая кора, ответственная за эмоции, особенно за их витальный компонент), но секс не служит ни наслаждению, ни деторождению. Муж прямо говорит, что заняться сексом надо, потому что радоваться нечему, скучно (нет иных приятных и возбуждающих стимулов). Жена отвечает, что у них ничего нет, и принимает предложение, чтобы не беспокоиться о будущих холодах - все равно смысла нет, одежды они тут не добудут. Сексуальное наслаждение, особенно мастурбаторное, для Платонова вообще подозрительно, выглядит как насилие, эксплуатация партнера - и свидетельствует о том, что человек наслаждающийся у кого-то украл и тайно использует для себя жизненные силы. Ребенок не зачинается - да и не выжил бы, скорее всего, если б даже его получилось зачать.
  Так что же такое счастье? Назар засыпает, зная о том, что счастье здесь есть. Это не наслаждение, не оживление (супруги считают себя скорее мертвыми, чем живыми). Это общность, связь, возможность разделить чувство - эти двое в разговоре постоянно соглашаются друг с другом. Секс=любовь=опора - это универсальное имущество - я имею человека, живущего со мною, вижу его, это заменитель одежды и пищи, который не надо добывать, он появляется сам собой и не исчезает. Это способ скоротать время - а времени у джан в избытке, оно скучное, бессодержательное, голодное: его проживают, добывая пищу, и оно мучает, заставляет напрягаться. А счастье - это вот такой универсальный объект, одновременно внутренний и внешний (потому что границ между миром и психикой нет даже у Чагатаева и тем более у остальных людей джан). Это состояние, похожее на покой: в нем нет времени и нет вызванного временем напряжения (нет зазора между возникновением потребности и ее реализацией); сознание остается ясным и не вызывает страха, что, забывшись, человек нечаянно умрет.
  Чагатаев постиг, что такое бедное счастье народа джан. Параллельно он, не осознавая этого, в чистом действии, сделал и кое-что для себя: он ушел от поселения и вернулся, воссоединился с ним. Ни он, ни народ не потеряли друг друга, не исчезли. Он ушел от пары, разговаривавшей во сне, и вернулся к паре, беседующей в ясном сознании. Можно предполагать, что он снова вернулся в субфазу воссоединения (младенца и матери) и теперь свою отдельность воспринимает спокойнее, уже не как фатальную покинутость.
  Такое счастье кажется и впрямь очень надежным. Но оно реализуется в диадных отношениях, в паре (есть только один объект, вызывающий это счастье, но не более), а вот может ли оно распространиться на группу людей, на весь маленький народ?
  
  Кто такие джан и что такое советская власть
  Кто такие джан? Являются ли они народом? Представим себе, что джан существуют в действительности и применим к ним кое-какие этнографические представления.
  Народ имеет название (самоназвание). Назар Чагатаев думал, что имя "джан" эти люди выбрали себе сами, но ситуация окажется сложнее, и история этого названия будет разворачиваться дальше.
  У народа должна быть определенная экология и определенный способ хозяйствования. Джан обитают в низовьях Амударьи, в болотах, там должно быть много птицы и рыбы. Однако же, они только собирают мелкую живность, рыбу и камыш, но не занимаются ни охотой, ни рыбной ловлей. Не говорится о том, что они пользуются оружием, ловушками, сетями и лодками и тем более о том, что все это они умеют изготовить. Джан именно подбирают пищу, но не добывают ее никакими более сложными способами - у них нет сложных трудовых навыков (плести верши и силки, например), привычки к коллективному труду (так перегораживают реки для рыбной ловли или тянут невод), они не добывают пищу и с риском для жизни, как на охоте. Тому может быть не одна причина. Джан живут обособленно, замыкаясь в паре, и организоваться не могут. Они очень расчетливо относятся к трате энергии и действуют наверняка - в т. н. традиционных энергетически выгоднее и дает более гарантированный результат женский труд: проще собрать килограммы растительного продукта и мелких животных, чем преследовать и убить одного быка. Любой сложный труд требует предварительного вклада - обучения, организации, изготовления орудий, а у джан нет для этого ни сил, ни времени, ни навыков. Конечно, сложно ожидать от этих людей таких же навыков выживания в природе, как от бушменов или индейцев Калифорнии - эти народы тоже подвергались геноциду и выживали на скудных территориях - менталитет народа джан указывает на их кочевое, скотоводческое происхождение. Среди них могли бы быть и потомки земледельцев. Но в любом случае от природы они уже оторвались и используют ее ресурсы, свой подножный корм, крайне неэффективно.
  У народа должна быть определенная материальная культура, зависящая от способа хозяйствования. Известно, что джан строят хижины из камыша, едят камыш (клубни и, видимо, ростки), плетут из него циновки. Этот ресурс они используют вовсю. Но речи нет о том, что они изготавливают орудия труда или одежду, речи нет о ткачестве или производстве войлока хотя бы из собранной шерсти линяющих верблюдов. Вряд ли они могут вернуться к изготовлению каменных или костяных орудий, эта традиция давно позабыта в Средней Азии. Но вот валяние, примитивное ткачество из растительных волокон, плетение или вязание из них были бы вполне возможны; в Кунсткамере есть такие носки и ворсистые плащи, сплетенные из травы, - может быть, изготовление одежды отнимало бы у джан слишком много времени и труда, не давало бы им заниматься собирательством?
  Точно так же нет и речи о том, чтобы джан делали посуду, хотя они ею пользуются. У них есть вещи городского происхождения - котлы, одеяла, одежда и орудия, но все это ветхое, изменившееся до неузнаваемости. Это подачки или мусор.
  Вряд ли джан - потомки крестьян. Ирригационное земледелие коллективно, одиночка так не выживет. Известно, что предки джан нападали на города, но не угоняли скот, не уносили имущество, если то, что им попалось, прямо на месте. Они могут быть не только потомками пустынных кочевников, чья основная деятельность - разбой; скорее, они - потомки городских бедняков, которые могут выжить за счет отбросов города.
  Джан не вкладывают в добычу пищи никаких ресурсов. Они именно подбирают, пользуются легко доступными ресурсами и хранят их. Особых навыков не имеют, никаких традиций потомству не передают. Они все получают извне - само собой разумеется, что получают они очень дешевые ресурсы. И превращают их непосредственно в биомассу, в свое тело, в тепло.
  Это то, что касается труда и хозяйства, но этого недостаточно. У народа должна быть этническая идентичность, и поддерживают ее очень сложными способами. Например, Назар Чагатаев - полноправный член новой общности, советского народа - и для того, чтобы эта идентичность сохранялась, существует сложнейшая система власти, производства, общественных отношений. Назар по наивности думает, что достаточно быть никому не нужным, нежадным, отдавать себя другим и получать поддержку советской власти, но и этого мало; спасая народ джан, он будет понимать советскую власть все глубже и глубже. Но советская идентичность - новая и небывалая. А в любом традиционном обществе существуют сложные системы родства по крови и по браку. Даже если система родства примитивна, она позволяет определиться, каково место данного человека в этнической группе. Д. Л. Эверетт был миссионером и много лет прожил с индейцами пираха, надеялся привести их Господу. Но оказалось, что язык пираха настолько буквален, что с его помощью нельзя описывать события, непосредственным свидетелем которых человек не был. Так что повествования о Христе оказались совершенно вне того, чем живут эти индейцы. Эверетт писал о примитивности их быта и образа жизни и предполагал, что народ пираха когда-то стал жертвой геноцида или культурного шока, а после этих забытых бедствий развивался, ориентируясь только на сиюминутные потребности. Это похоже на ситуацию, в которой живут джан. Но при этом пираха не растеряли охотничьих навыков и способов работы в огороде(этому можно обучить без слов, за счет подражания и имитации). Важнее то, что пираха, у которых нет сложных систем родства, активно общаются, знают друг друга и воспринимают друг друга как родственников. В более сложных обществах системы родства позволяют упорядочить не только отношения между людьми, но и определить место человека в доступной и известной ему природе - особенно ярко это проявляется, если мы имеем дело с обществами, чьим организатором служит тотем. К. Леви-Строс писал о том, как австралийские аборигены из разных сообществ оказались согнанными в один барак. Прежде они не общались, у них не было способов соотносить свои тотемические структуры со структурами других обществ. Но за очень короткое время они, совещаясь, создали некую общую структуру и определили место каждого в ней.
  Джан не делали ничего подобного. Настоящего родства и свойства у них нет. Единица общества - это супружеская пара. Супруги не отличаются от сожителей, потому что дети у джан почти не рождается (нет необходимости определять, кто чей), а имущества, которое можно наследовать, нет. Более того, у сообщество джан не возобновляется естественным путем, оно пополняется за счет городских изгоев. О том, как устроены семейные отношения в Средней Азии, хорошо известно. У джан мы можем увидеть фрагменты этого патриархального уклада: например, муж называет жену "добром" (имуществом); жена Дурды несет на себе всю поклажу, хотя ее муж в пути не занят охотой на черепах; для Моллы Черкезова нет разницы между женой и ослицей. Никакой новой системы семейных отношений не сложилось. Для воспроизводства народа эти люди используют точно такие же отходы, как и их вещи. Джан - не народ, а диффузная группа без определенных границ и связей. У нас так живут колонии бомжей и жители многочисленных слобод под названием Шанхай или Нахаловка: в примитивных строениях, но безо всяких признаков огорода или домашней скотины.
  Вряд ли джан способны к рефлексии, но мы, читатели, можем заметить нечто общее, что может стать определяющим для человека из этого народа: труд очень прост и не требует никаких вкладов; все берется извне, это то, что больше никому не нужно; потребности опасны и удовлетворяются по минимуму; по-настоящему необходимо только присутствие кого-то рядом; человек и его еда, живое и мертвое различаются плохо.
  Жизненный интерес человека из народа джан не выходит за пределы его тела. Единственное исключение из этого правила - секс, очень среди джан популярное занятие. Но и тут, вероятно, нет выхода за пределы себя - супруг, имущество воспринимается как тело, такое же, как свое. Речи об индивидуальности и границах нет совсем.
  
  Очень часто пишут об особенном отношении А. Платонова к матери. Мать - это единственная гарантия того, что человек вообще живет. То, что ребенок развивался в утробе, уже считается заботой. Но мать в произведениях Платонова очень хрупка, она нуждается в том, чтобы о ней заботился ее ребенок - и он заботится, даже в ущерб себе (как девочка в повести "Котлован"), потому что, если умрет она, то и ребенок отправиться вслед за нею. Вряд ли тут речь идет о переживаниях уже рожденного младенца - скорее всего, это переживания эмбриона, который не отделится от матери никогда (потому что мир для жизни не приспособлен, а рождение подобно выходу в открытый космос без скафандра); но переживает сознательный эмбрион, который ни в коем случае не должен быть обузой и обязан поддерживать мать.
  Поддержка эта выглядит довольно иллюзорной, но при этом вполне материальной. Вспомним, что мать прогнала Назара (вроде бы искать лучшей доли, так он ее понял) потому, что была не в состоянии больше любить его. Эта любовь воспринимается как вполне материальная сила. Он, хороший мальчик, еще раньше говорил ей, что согласен был бы стать мертвым плодом в ее утробе и не истощать ее. Для Гюльчатай, которая теперь занята только собой и своими вещами, тогда было важно, что она не может больше любить ребенка - может быть, она и прогнала-то его, чтобы не видеть, как он умрет рядом с нею. Назару в то время было или 6 - 7 лет (так кажется по его поведению), либо около 10 (если Вера правильно оценила его возраст, предположив, что лет через пять ему будет тридцать или больше); кажется, что он и впрямь был бесполезным младенцем-переростком, не достигшим в своем развитии даже стадии воссоединения, психологически менее чем двухлетний. Если он остался "мертвым эмбрионом", то это вполне понятно. Но это приводит в недоумение - ведь мальчишка такого возраста может быть очень полезен собирателям, может стать кормильцем; дети такого возраста подбирают и ловят все, что им попадается. Судя по тому, что мальчик-изгой не погиб в пустыне, бесполезным иждивенцем он не был.
  
  Состояние народа джан довольно сложно описать на привычном нам языке, даже психологическом. Вспоминаются идеи Л. де Моза об отношениях эмбриона и плаценты: плацента питает, но она может быть очень опасной и даже токсичной, она может не кормить эмбриона, а пожирать его. Между плацентой и плодом идет постоянная латентная борьба. Точно такая же борьба за ресурс происходит между матерью и ребенком в произведениях А. Платонова, но она не описана как борьба - напротив, ребенок всячески защищает мать от своей прожорливости. Плацента де Моза, словно небеса, покрывает не каждого человека по отдельности, а целое сообщество. Она опасна и способна поглотить всех, но в этом ее преимущество: она создает общность просто тем, что накрывает сразу всех, и людям больше нет необходимости как-то самим наводить друг с другом связи, вступать в контакт. Они, одинаковые и изолированные, существуют, как спички в коробке. Примерно так же существуют и джан.
  Но все-таки джан не самодостаточны, и нужно говорить о том, каковы для них объекты. Они используют далеко не все ресурсы, которые есть в их окружении. Кажется, что еда, одежда, орудия отсутствуют вообще, словно они живут в необитаемом мире, состоящем только из неорганики (например, на Марсе). То, что они получают без проблем - только воздух. Они не способны добыть, они именно получают, при этом не предполагается, что им кто-то что-то даст, тем более, просто так. Чтобы что-то добыть, нужно вложить силы и умения, которых нет. Нужно уметь ставить цели, планировать и организовывать. Джан ничего этого не делают, действуют примитивно и стереотипно. Вероятно, у них нет и полноценного чувства времени - есть сегодня и есть забытое и отнесенное в неопределенность бедственное прошлое.
  Зато есть ощущение (не представление и не мечтание) некоего универсального объекта, о котором Чагатаев случайно узнал, слушая разговор супругов. Этот объект не является внутренним или внешним (внешнее и внутреннее даже для Чагатаева еще не разделены), он приносит облегчение, согревает, служит заместителем пищи и одежды, делает незаметным время. Если бы речь шла о том, что один берет, а другой дает, можно было бы подумать, что этот объект - кормящая мать. Но кормление предполагает и отношение к матери как к отдельному объекту, и приложение усилий младенцем. Так что речи идет, видимо, о матери-среде, о беременной и ее плоде. Плоду предстоит трагедия - он должен родиться, и это опасно и для матери, и для него.
  Джан существуют в очень примитивных диадных отношениях. Диада - термин М. Балинта, описывающий отношения матери и младенца, потребности которого (а не свои) она удовлетворяет. Если появляется кто-то третий, это приносит чрезмерное напряжение. Счастье у народа джан, пусть и бедное, по мнению Чагатаева, уже есть. Но супруги говорили как раз не о счастье. Разговор касался того, чего им не хватает, чего у них никогда не будет. Вероятно, вот так, чисто телесно, джан осознают, в каком состоянии они находятся - а это состояние, описанное Балинтом же, его известное представление о базисном дефекте. Джан не обращают внимания ни на что, кроме своих непосредственных потребностей. Потребность предполагает объект, и они достигают отношений с этим объектом разве что в сексе. М Балинт выделял три типа таких объектных отношений: гармоничное взаимное скрещение, окнофилическое цепляние за объекты и филобатическое предпочтение безобъектных пространств. Эти виды объектных отношений четко определяются при одном условии - объект должен быть само собой разумеющимся (хотя бы существовать). Все супруги, услышанные Назаром, его мать и даже сумасшедший вроде бы цепляются за объекты, и если объект - человек, то в этом и заключается бедное счастье человека джан. Но объект здесь само собой разумеющимся не является: если он есть, то его сразу нет - съеден, уснул или единение во время секса завершилось. Для того, чтобы объект был (был всегда доступен) нужно приложить усилия. Рожденный в нашем обществе благополучный младенец этого не осознает, его мать сама поддерживает свое существование и всегда готова удовлетворить его потребности. Ребенок джан, родившись, преимущества не получает. Ему нужна мать, чтобы жить (чтобы она его воспринимала и любила), но он должен быть предельно деликатен, чтобы не разрушить ее. Предпочтение безобъектных пространств (субстанций), обычно ландшафтов, предполагает, что они не опасны. Либо то, что человеку уходит в совершенно виртуальные пространства языка, математики или музыки. Такой духовности от джан ожидать нечего, у них нет даже суеверий, они предельно конкретны. Пространства же пустыни опасны, и передвигаться там трудно. Чагатаев кажется на первый взгляд убежденным филобатом, тяготеет именно к ландшафту, а люди, даже близкие, его отстраняют или игнорируют. Но для него само пространство - это объект или совокупность объектов без четких границ между ними, он здоровается с растениями, а определенные ландшафты возвращают его в прошлое, к детским воспоминаниям. Даже такой масштабный объект, как пространство, для него исчезает и становится недостижимым. Так произошло, когда он вернулся в места своего детства, и все показалось ему чужим, маленьким и уже скучным. То же самое происходило и с экономическим институтом: Назар его окончил - а территория института никак не изменилась, но стала для него чужой и исчезла. Пока нет и путаницы в том, кто же перестал быть - институт или выпускник, потому что понятия об отдельном бытии еще нет, есть какое-то пограничное состояние, связанное с небытием, но переживаемое без явной тревоги. Он не разделяет предмет и фон, для него растения, ландшафт и люди являются одушевленным единством, и он улавливает их настроения, переставая на время существовать сам. Это умение прекратить быть ради того, чтобы выявилось бытие другого, и склонность к странствиям, к тому, чтобы уйти вслед дальнему зову - все, чем он может помочь своему народу. Джан сидят на месте и преданы не ландшафту, а вещам и пище.
  Что ж, ни окнофилии, ни филобатизма в чистом виде в произведениях Платонова не найти, его персонажи не имели возможности расти в таких условиях, чтобы существование матери и бытие младенца разумелось само собой. Отсутствие разницы между собою и другим, живым и убитым, бытием и небытием может быть ресурсом для спасения не только джан в этом произведении, но и для построения такого социализма, до которого дожить нам так и не удалось.
  В переживаниях более или менее благополучных людей безнадежно перемешаны представления об общественном и их личном благе. От государства почему-то ждут, что оно будет заботиться о них, а человек государству при этом принципиально ничего не должен. Такие переживания описывает М. Балинт:
  "Меня должны любить и заботиться обо мне все те, кто имеет для меня большое значение. Никто не может требовать от меня за это усилий или какой-то платы. У людей, которые так важны для меня, либо вовсе не должно быть интересов, желаний и потребностей, которые отличались бы от моих собственных, либо они должны иметь второстепенное значение. При этом у моих близких не может возникать чувства негодования или напряжения, потому что, подлаживаясь к моим желаниям, они должны получать удовольствие или радость. Имеют значение только мои желания, интересы и потребности. Если все происходит именно так, то я чувствую себя хорошо, мне приятно, но и только. В противном же случае меня ожидает кошмар, но тогда содрогнется и весь мир".
  ... и имеет в виду переживания ребенка, изложенные "взрослым"языком. Статусные и аффилиативные потребности, потребность в безопасности в обыденной деятельности так перепутаны, что выделить из них чистую деловую мотивацию практически невозможно. Такую индивидуальную суету лучшие из героев Платонова отметают, потому что жить ради свих личных потребностей скучно и одиноко (обо всем этом очень точно и формулообразно говорится в рассказе "Афродита"). Жить ради общего дела - да таким образом можно очень легко выбраться из захваченности ранними объектными отношениями. Очень многие из современных взрослых клиентов возлагают ответственность за свое состояние именно на мать, которая их не долюбила. И теперь они, недолюбленные, живут во власти фатального и невосполнимого базисного дефекта и не могут приложить никаких усилий, чтобы создать себя по-новому. А это действительно парадокс - чтобы измениться, нужно приложить усилия, сил и ресурсов для которых у человека нет, и он должен вытаскивать себя за косичку из болота. В психотерапии ресурсы - это терапевт, метод, терапевтические отношения. Но все это не способно сделать человека по-настоящему общественным. А. Платонов пишет о вполне советском выходе - об одухотворенном общественном труде. Поскольку его герои не видят особой перспективы в отношениях, им легко видеть труд и общество с высоты космического полета, и получается так, что и те, кого спасают - человечество, и те, кто спасает - то же самое человечество. Сейчас нам кажется, что разжиться ресурсами, хотя бы для физического комфорта, довольно легко. Но Платонов был инженером, а детство его прошло в настоящей бедности. Он прекрасно знал, что из ниоткуда никакие ресурсы (прибавочный продукт) не появятся. Даже в повести "Эфирный тракт", посвященной победе над законом сохранения массы, электроны до вмешательства человека жили впроголодь. Они поедали мертвых электронов, превратившихся в эфир. Главный герой рассказа "Мусорный ветер" хочет накормить умирающую от голода мать умерших детей. Он отрезает кусок "говядины" со своего бедра. Герои буквально кормят тех, кого спасают, собою. Отдача будет, их вклад многократно приумножится, но не сразу. И приумножится лишь при том условии, что люди будут жить общей жизнью, не придавая излишнего значения своему житейскому интересу.
  Персонажам Платонова в голову не приходит обвинять и так еле живых матерей в том, что их жизнь не так хороша, как хотелось бы. Человек, еще в утробе ради выживания вынужденный не мешать матери, в детстве пытается ее как-то восстановить и оживить. Мать Чагатаева - и старуха Гюльчатай, и его народ - находятся в таком плачевном состоянии, что уже не могут ничего хотеть, не могут дать понять, что им действительно нужно. Один Назар здесь ничего сделать не сможет. Его смутные представления о счастье, которое есть у джан сейчас, и о том, которое создается Революцией, пока не пришли в конфликт, но и вообще никак не взаимодействуют. Судя по позднему рассказу "Афродита", достаточно убрать плиты, давящие траву, и она прорастет. Это при том, что уже создана система таких трудовых отношений, в которых труд не будет вытягивать жизнь из человека. У Чагатаева есть воспоминания о Москве, где живут именно по-советски. о, что это существует, уже служит ему опорой. То, что Москва неопределенно далеко, кажется, делает этот ресурс еще более незыблемым. Вторым ресурсом служит то, что было - воспоминания об истории народа джан. Явных сопоставлений Назар не делает, но он является частью той силы, которая создаст для людей новую среду, где труд не будет отнимать у них жизнь.
  Можно еще раз вспомнить цитату М. Балинта об ожидании заботы. Эти ожидания остаются в силе, но получается, что человечество заботится о тех, кто наиболее слаб - никаких проекций на государство, никакой навязчивой требовательности. Герои Платонова действуют одновременно в двух направлениях. Оставив мир обременительных ранних объектных отношений и личных потребностей, они, во-первых, общаются с людьми напрямую, воодушевляют и сплачивают их" во-вторых, создают техносферу, которая может легко удовлетворить базовые телесные потребности человека. Выглядит это так, как будто бы создается новая утроба - но более богатая ресурсами, более удобная и просторная, поддающаяся контролю людей и помогающая им развиваться дальше. Это не та матка, где находится один эмбрион, а целая колыбель человечества. Она распространится до предела Земли, а потом станет расширяться во Вселенной.
  В таких условиях не будет речи ни о цеплянии за объект, ни об избегании объектов. Надежных естественных объектов для персонажей Платонова, кажется, вообще не существует. Надежно то, что ты сделал сам. В небольшом рассказе "Никита" речь идет как раз об этом. Маленький мальчик остался дома один, он гуляет во дворе, и предметы кажутся ему лицами. Возвращается с войны его отец, начинает всякий хозяйственный ремонт, а сынишка ему помогает. Маленький Никита спрашивает про гвоздь, который выпрямил сам:
  "- А отчего другие злые были - и лопух был злой, и пень-голова, и водяные люди, а этот добрый человечек?
  Отец погладил светлые волосы сына и ответил ему:
  - Тех ты выдумал, Никита, их нету, они непрочные, оттого они и злые. А этого гвоздя-человечка ты сам трудом сработал, он и добрый.
  Никита задумался.
  - Давай все трудом работать, и все живые будут.
  - Давай, сынок, - согласился отец. - Давай, добрый Кит".
  Если нет четкой разницы живого и неживого, человека и вещи, то какой должна быть хорошая вещь? "Добрый" - это не только "неагрессивный", это еще и "надежный, крепкий". Гвоздь добрый еще и потому, что он послушный, потому что Никита сумел его выпрямить. С другими "людьми" он не знал, что делать. Естественные объекты не только капризны (то они есть, то их нет, они изменяются), но и по-своему неприступны, человек не может ими управлять по своему желанию. Он умеет управлять машинами, поэтому машины в произведениях Платонова становятся самостоятельными героями, куда более живыми, сильными и правильными, чем люди. Вещи управляемы, они отвечают человеку, удовлетворяя его потребности.
  Возникает впечатление, что тяжелый и сложный труд в мире А. Платонова должен служить вовсе не удовлетворению индивидуальных потребностей. Идеально было бы, чтобы они могли быть удовлетворены без особого напряжения, а силы человека - освобождены для куда более интересной и важной деятельности. Постоянно возобновляемый, рутинный труд ради денег и пиши, совершаемый без интереса, легко теряет связь с человеческими потребностями и заставляет быть скучным одиноким мещанином. То, что базовые потребности должны быть удовлетворены не слишком трудоемкими и времязатратными способами - это общее для джан и для будущих коммунистических людей. М. Балинт назвал этот вид ранних объектных отношений "гармоничным взаимным скрещением". Как пример он привел отношения человека и воздуха - никому не придет в голову спрашивать, принадлежит ли воздух в легких атмосфере или человеческому телу. Объект в этих отношениях не надо звать, искать и с трудом присваивать, он просто есть для человека. То же самое должно было произойти и с другими объектами физических потребностей - люди джан в сексе добиваются именно этого (хотя результат получается во многом иллюзорным и быстро исчезает).
  Только вот люди джан - это замкнутые в себе тела. А достижение того состояния, какое им необходимо, для отдельно взятого тела невозможно.
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"