Шалина Марина Александровна : другие произведения.

Имя - Русь. Роман-хроника. Часть 1. Перепутье

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Великая Тишина трещала и рвалась, но все еще держалась... из последних сил. По смерти последнего из сыновей Калиты Москва потеряла великий стол, и Русь оказалась на перепутье: пойдет ли она далее по непростой дороге "собирания земель", намеченной московскими князьями, свернет ли на иную? Будушее, впрочем, творилось не в одних княжих теремах. Будущее рождалось и в глухом лесном уголке... С НОВЫМИ ИЛЛЮСТРАЦИЯМИ!


Имя - Русь.

Роман-хроника.

   Сквозь янтари сквозистой рыжей хвои
   Лети, душа, в предбывшее стремясь!
   Ты отыщи то пращурово поле,
   Что вспахано задолго до меня...

Часть I. Перепутье.

  

1352.

  
   Мальчик смотрел на ящерицу. Ящерица, коричнево-серая, в белесых продольных полосах, между которыми ровными рядками расположились ярко-коричневые пятнышки, была едва заметна на чешуйчатом серо-коричневом стволе старой сосны, опушенном понизу празднично-яркой, в солнечный день казавшейся совсем изумрудной порослью. Мальчик не шевелился, даже почти не дышал; ящерица тоже не шевелилась, припав к стволу и напружив выгнутые лапки, готовая в любой момент прянуть прочь. Ящерица была пуганная, недаром вместо долгого хвоста позади торчал выразительный обрубок; значит, не пустые байки, что они умеют отбрасывать хвост...
   - Ва-а-ня-а-а!
   Мальчик, вздрогнув, обернулся; ящерица живо шмыгнула вверх по стволу.
   -...я-а! - откликнулось эхо.
   - Ваня, ау-у! - присоединился другой звонкий голос.
   Ваня, подхватив корзину, побежал на зов, мимолетно пожалев о спугнутой ящерице.
   Стайка белоголовых ребят, составив лукошки, расселась на траве подле небольшой водомоины, точнее, ямы, в которой глянцевито блестела темная, настоянная на листьях вода.
   - Прошка яиц набрал, сейчас печь будем, - повестил один.
   Он, ловко управясь с кресалом, устроил костерок; остальные стали разворачивать захваченный из дому хлеб, печеные репины - у кого что было. Ваня тоже присел у костра, подумав - ноги гудели от ходьбы по лесным буеракам - стал разуваться. Все ребята были кто босиком, кто в лаптях, а у него лапти были особенные, плетенные из кожаных ремешков.
   - А не жалко? - спросил он вдруг.
   - Чего? - не понял Прошка.
   - Птицы вот летали, гнездо свое устраивали прехитро - ты помысли, ведь одними носами! - яички свои лелеяли и берегли, а мы их детишек возьмем и съедим.
   - Постник! - зареготал Прошка.
   - Так, по-твоему, ничего и не съесть! - заметил старший из мальчиков, тот, что разводил костер. - Птичек жалко, рыбок жалко - им тоже, поди, больно, когда на крючок цепляют - про телушек уж и говорить нечего. Одной капустой питаться придется, да и то не уверен, что капусткам не больно - не зря на Ивана Постного ее рубить не полагается*.
   *По народной примете, в день Усекновения Честной Главы Св. Иоанна Предтечи (Ивана Постного) нельзя есть никаких круглых овощей, напоминающих голову, и особенно рубить капусту - на кочане появится кровь.
   - Одно слово - попович, - снова хохотнул Прошка.
   - Не попович, а монахович, - поправил доселе молчавший курносый мальчонка.
   - А правда, Вань, кто у тебя батька - поп или монах? - полюбопытствовал кто-то из ребят.
   - Инок, - строго поправил Ваня. Церковными делами он живо интересовался и хорошо разбирался во всяких тонкостях. - В пустыне, в лесу творит подвиг.
   - И на кой надо, - проворчал Прошка, лениво развалясь на траве и закинув руки за голову. - Все добрые люди в монастырь на старости лет идут, чтоб доживать в спокое...
   - Ты ничего не понимаешь! - мгновенно вспыхнул Иван.
   - А что? - Прошка поднялся, упер руки в боки; уже намеренно задиристо высказал. - Все люди как люди, один твой как незнамо кто. Вот чё он в лес поперся, а?
   - Ты... - Иван вскочил, сжимая кулаки. Он знал, точно знал, почему, но объяснять этому, который все равно ничего не поймет, и не хочет, да и не возможет понять... Прошка нависал над ним, здоровенный, нагло лыбящийся в ожидании драки, в которой, конечно, победит. - Ты... - вместо всех объяснений Иван выдохнул в ненавистную в этот миг рожу единственное, - отца не замай!
   - А то что? - он был старше и никакой пыжащейся мелюзги, ясное дело, не боялся. Накостылять такому слегонца даже полезно, для науки.
   Иван отступил на шаг. В драке ему явно не выстоять, но... Сдвинулся еще чуть-чуть, назад и вбок.
   - А то что? - повторил Прошка с издевкой.
   - Бог накажет!
   Прошка кинулся... Иван змеей вильнул в сторону. И обидчик с разгону бултыхнулся прямо в темную воду.
   Ребята со смехом протягивали бедолаге руки, помогли выкарабкаться. Прошка, мокрый и злой, облепленный водорослями, стучал зубами.
   - Ну, ты... я тебя сейчас...
   - Довольно.
   Старший из ребят вдруг твердо шагнул вперед.
   - Довольно, я сказал, - повторил он с нажимом, и драчун сразу сник; со старшим связываться не стоило. - Тебя предупреждали.
  
   Боярский двор в одночасье не разоришь. Хоть и жили ростовчане на новом месте почти крестьянским побытом, а за стол (холопов кормили отдельно) во всякий день садилось одних взрослых до десяти душ. Дядя Петя, так-то величают уже Петром Кирилловичем, хоть и молод, не исполнилось еще и тридцати, но - хозяин, глава рода, и какого! Тетя Катя, хозяйка дома, а еще захаживает тетя Аня, Анна Кирилловна, со своим мужем, которого почему-то все зовут Дюденей, как того татарина*. А работники, прежние боярские послужильцы, что не оставили господина в трудноте, а старые слуги и ключница, перевалившая на десятый десяток, которую никто в доме уже не может ни вспомнить, ни даже представить хотя бы в средних летах. И детишек - собьешься со счету: сыновцы Клим и Ваня, Клим - уже почти юноша, вытянулся, на щеках пробивается невидимо-светлый пушок, и рука сама тянется подкрутить пока несуществующий ус; он уже косит наравне с мужиками, а в этот год впервые и пахал. Семилетний шебутной Мотя, Таньша, одногодка Ване, и маленькая Агаша, будут, должно быть, и еще, а чего бы не быть, если хозяин с хозяйкой молоды, здоровы и друг с другом в ладу; опять же, дети-внуки слуг и послужильцев.
   * Дюденя (Тудана), брата хана Тохты, в 1293 году "навел" Андрей Городецкий. "Дюденева" рать была одной из самых страшных в истории Северо-Восточной Руси.
   На простом дубовом столе, на льняной скатерти та же каша, те же грибы да зелень, что и у всякого простого людина. Разве что суетится, подавая то-другое, девка, а хозяйке можно и посидеть за столом, так и в добром крестьянском дому непременно есть работник или работница, а то и холоп. Серебра мало, серебро берегут на праздничный день, а в будний домочадцы едят из глиняной и каповой посуды, хлебают уху деревянными ложками, и только по тому, как привычно управляются с двузубами вилками, да по тому, что тарель стоит перед каждым, и угадаешь былое.
   Ваня подцепляет вилкой жареный грибок (чистил, так еще чернота не сошла с рук), опрятно отламывает хлеб. Жует и думает. Он привык думать, обмысливать происходящее. Ведь нельзя сказать, что Прошка худой человек (сволочь, простым словом, но такие слова в семье настрого запрещены). Они приятельствуют, они прекрасно играют вместе, как-то, когда Ваня сильно содрал коленку, Прошка лепил ему подорожники. Но откуда у него эта тяга задирать, причем того, кто слабее? От желания непременно быть победителем, причем даже и тогда, когда в победе немного чести?
   Летний вечер светел. Легкий ветерок заносит в окно запах трав. Где-то вдалеке мычит корова. Мужики торопятся довершить остатние дела, девка трет песком закоптившуюся сковороду. Хозяйка с дочерьми сидит за рукодельем, Таньша на швейке доканчивает сорочку (сшила себе сама от начала до конца), Агаша с великим усердием кроит саянчик для куклы. Кукла у нее новая, еще не успевшая обтрепаться, набитая овечьей шерстью, а не золой или еще какой-нибудь ерундой, и на волосы матушка выделила крашеной пряжи, так что кукла у Агаши с каштановой косой, вот! Она ею очень гордится и мечтает нарядить как княжну; даве матушка справила себе новый летник, так дочка запасливо собрала все оставшиеся лоскутки.
   - Ваня-я! - тянет она, когда двоюродный брат за какой-то надобностью забегает в дом. - Ты колты обещал!
   Ваня обещал, и даже выпросил у золотых дел мастера кусочек тонкой-претонкой проволоки. Медной, конечно, но для куклы вполне заменит золото. От Ростовской, до разорения, старины удалось сберечь книги; в искусно украшенном "Шестодневе"* Ваня и присмотрел узор. Он ищет, где посветлее, принимается за дело. У Вани острый глаз и чуткие пальцы, никто другой не осилил бы такой мелкой работы.
   *Сочинение Иоанна экзарха Болгарского (конец IX - начало X в.) об устройстве и сотворении мира.
   Колты готовы, и пора бы вернуть книгу на полицу, но глаз зацепился за страницу. "Захотел же Он сотворить не столько, сколько мог бы, но столько, сколько знал, что нужно. Мог бы Он легко сотворить вселенных таких, что зовутся миром, и десяток тысяч, и два десятка великих светил. Это и значит: творение много легче хотения". Агаша пристроила кукле украшение, хвастаясь, всем сует, показывает. Ваня читает. "Из сотворенного же одно видим мы и чувствуем, другое мыслим. Область мысленных созданий - эфир и небо. Одно - земное, другое - небесное. Как и надлежало, Он и живые существа сотворил: одни чувственные, а другие мысленные. Мысленным он дал для житья небо и эфир, а земным землю и море". Воображение живо рисует мальчику эфир, наполненный мысленными существами, прозрачными, колеблющимися, как бы из сгущенного воздуха...
   - Ваня-а!
   Мальчик подскакивает, вырванный из мечты ежеденной действительностью. Темнеет, а еще не все доделано!
   Летний вечер долог, да ночь коротка. Наработавшиеся мужики давно уж повалились, детей тем более пора укладывать, но тете Кате хочется докончить работу и докончить рассказ. Ваня навел-таки разговор на свою любимую тему: о прежней жизни в Ростове и переселении в Радонеж. Родители Катерины тоже перебрались из Ростова, но давно, сама она родилась уже здесь. Она прилежно повторяет все, что слышала от свекра со свекровью, от старых слуг, от мужа - но тот был тогда совсем маленьким и мало что может прибавить. Она по крупицам восстанавливает рассказ: как дедушко Кирилл был великим боярином, как ездил со своим князем в Орду... Ване вживе представляется никогда не виденный им (чувствуя близость смертного часа, дед постригся, в один день со своей женой, как раз незадолго до Ваниного рождения. Дедушка с бабушкой и умерли в один день, как в сказке или как Петр и Феврония) дед: высокий, осанистый и могучий, в блистающей броне. Видятся кони, мчащие сквозь снег... Как именем нового великого князя грабили их дом московиты. В который раз - Ваня знает уже наизусть и подсказывает, когда тетка запинается - про то, как бабушка закинула в крапиву сережку, а вторую не успела, московский ратник выдернул прямо из уха, поранив боярыню до крови. Сохранившуюся единственную сережку берегут, точно святыню, изредка-изредка, когда дети упросят показать, достают из ларца. Ваня, закрыв глаза, легко может представить себе: сплетенные тончайшей филигранью, ажурные полые бусины, усаженные зернью. Серьгам уже тогда, верно, было больше ста лет - сказывают, делали такую тонкую работу в дотатарские времена, а после перевелись добрые мастера.
   После того семья впала в великую скудость, доходило до того, что в иной день бабушка не знала, чем накормить сыновей, когда те вернутся из училища. Даже за помощью было обратиться не к кому: разорена была вся земля. И вдруг - странное, почти невообразимое известие: московский князь выделяет землю для ростовских поселенцев, на десять лет освобождает от всех налогов и даней. Тот самый, который довел их до такового бедствия! Трудно было решиться, но все ж пришлось. И ничего, на новом месте мало-помалу выстали...
   Когда все уже улеглись, и тетя Катя подошла поцеловать детей на ночь, Ваня шепотом спросил:
   - Теть Кать, а почему отец ушел в монахи?
   Он спрашивал уже не впервые, и знал ответ, но сегодня тетя Катя сказала совсем другое:
   - С горя!
   И, спохватившись, торопливо подправила племяннику одеяло:
   - Спи, касатик!
  
   На другой день Ваня с удвоенным старанием взялся за свою работу. Особенно тщательно он обиходил коней, вычистил до атласного блеска, расчесал гривы, а своей любимице Яблоньке даже заплел в косички, с грустью думая, что больше не увидит их, разве что через много лет. На прощанье поднес каждому крупно посоленный ломоть ржаного хлеба и чуть не расплакался, когда кобыла шелковыми губами коснулась ладони, чуть не перерешил обратно.
   И дома, за трапезой, он с острой виноватой нежностью вглядывался в лица домашних, впрок запоминая перед разлукой и заранее винясь в том огорчении, которое принесет им. Агаша с гордостью объявила: "У меня жуб выпал!", стала всем казать. Так и запомнилось: красный мокрый ротик с трогательной щербинкой... Ибо прошлой ночью решение, которое давно зрело в Ивановой душе, наконец окончательно сложилось и упало в руки спелым плодом: он пойдет искать отца.
  
   Сидя на пеньке, вытянув ноющие ноги, Ваня отдыхал. И зачем надел в дорогу сапоги, нет бы ременные лапотки, или даже обычные, лыковые... Нарочно ведь выбрал самую удобную обувку. Но в потемнях Ваня сбился с пути и угодил в болото, насилу выбрался на твердую землю, в какой-то миг даже показалось, что все, останется здесь навеки. Вымок до нитки, начерпал в обувь гнилой болотной воды. Лапти б давно просохли, а сапоги хлюпали на каждом шаге, и ноги мгновенно сопрели и сбились до крови. И сейчас мальчик сидел на пеньке и не знал, как заставить себя подняться, обуться, идти дальше.
   То и помогло, что цель была уже близка. Впереди, на холме, через заросли малинника и дальний лес просматривалось что-то бревенчатое.
   Ваня морщась, замотал онучи, натянул противно мокрые, чуть не булькающие сапоги, взялся за посох, который, стойно бывалому путешественнику, накануне вырезал себе из орешины. Можно было поискать торного пути, но уж очень призывно мерцали в малиннике рубиновые ягоды.
   Сперва он срывал по малинке, не замедляя шага, потом стал тянуться за теми, что получше, затем он вовсе отложил посох и насел на куст. Мелкие, плотные ягоды наполняли рот духовитой сладостью, и уставшему отроку казалось, что он никогда не ел ничего вкуснее. За спиною вдруг затрещали ветки. Ваня обернулся... узрел здоровенную бурую морду и рванул через кусты.
   Так рванул, что не успел даже подумать, куда, и только когда сердитое пыхтенье за спиной начало отставать, сообразил, что безотчетно двинулся в правильную сторону - к жилью. Иван выдрался из малинника, теряя клочья одежды. Впереди вилась тропинка, едва заметная среди сосен. Иван припустил по ней.
   Бревенчатые стены мелькали все отчетливее. Иван уже начал задыхаться. Звериное сопение за спиной слышалось, кажется, даже ближе. Иван с отчаяньем вспомнил, что медведю нужно кинуть шапку - шапки, как на грех, не было, даже посох он давно выронил. Из последних сил он еще рванулся, споткнулся, нелепо замахал руками... Ограда выросла перед глазами внезапно. Откуда взялись силы - Иван в два мгновенья домчал до нее, забарабанил в калитку, дернул на себя раз, другой... только тогда заметил, что дверь замкнута на ветку: людей не было ни в доме, ни поблизости. Как назло, ветка накрепко засела в петлях, Иван, обдирая руки, то тянул, то толкал ее, но легонький, от мимохожих зверей, засов не поддавался, верно, зацепился каким-то сучком. Что-то мокрое ткнуло Ивана в ногу. Он мгновенно обернулся... бежать... некуда уже бежать... вжался спиной в стену... хоть на вершок подале от косматого ужаса. Глянцевито блестел влажный кожаный нос, маленькие глазки среди бурого, как будто даже выгоревшего в рыжину, меха глядели с почти человеческим, любопытствующем выражением. Иван чувствовал тяжелое, вонючее дыхание зверя.
   - Уходи... - прошептал он с отчаяньем.
   Медведь, словно понял слова, отшагнул назад, мотнул большой головой.
   - Уходи! - выкрикнул Иван уже в голос, с провизгом. - Прочь! Уходи!
   Медведь снова досадливо мотнул башкой и стал подыматься на дыбы. Мальчик зажмурился и выдернул из-за пояса ножик...
  
   Высокий молодой монах оглаживал приникшего с нему ребенка.
   - Ты что же это, с мишкой драться надумал? Зверь к тебе со всем сердцем, а ты!
   - Да-а... а чего он... - Ваня шмыгнул носом. Он еще вздрагивал, отходя от недавнего ужаса.
   - Кушать захотел. Разве ж такой здоровый одной малиной напитается? Мишка сюда который год ходит, привык к человеку, и от тебя ожидал, что ты дашь ему что-нибудь вкусненькое. А ты чего глядишь, как займодавец? - отнесся монах уже к медведю. - Сегодня еду на троих делить будем.
   Он зашел в калитку (Ваня опасливо покосился на зверя, но побоялся показаться трусом и остался снаружи) и вскоре вернулся с сухарем, положил его на пень, примолвив:
   - Ну, держи свой укрух*.
   * Кусок.
   Медведь немедленно принялся за еду, а закончив, присел на задние лапы, повел передними несколько раз друг к другу и вниз, словно бы хлопал в ладоши.
   - Благодарит, - пояснил монах. - Ладно, пошли в дом. Умоешься, поешь, потом все расскажешь. Кажется, рыбный хвостик еще остался. Мишка, конечно, припасы подъел изрядно. Зато поотвадил волков, а то прежде совсем одолевали.
   - Дядя... э-э, отче... отец Сергий! - Ваня все-таки не утерпел с вопросом. - А где мой отец?
   Сергий остановился, долго оглядел племянника.
   - Твой отец в Москве. В Богоявленском монастыре. Отведу, - отмолвил он на невысказанный вопрос. - Завтра из утра.
   Мальчик разочарованно вздохнул. Так нескоро! Он уже не помнил об усталости и готов был прямо сейчас идти на край света.
   - А сегодня, чаю, нам предстоит объясняться совсем с другим родственником.
   Сергий, отвернувшись, стал шарить на полице. Ваня почувствовал, что краснеет, и порадовался, что дядя не видит этого.
  
   Сергий не ошибся. Он вообще редко ошибался, в чем мальчику еще предстояло убедиться.
   Ввечеру явился Петр Кириллыч, вместе с соседом Онисимом. К этому времени Ваня, накормленный (в самом деле, рыбным хвостиком и двумя сухарями), вымытый и намазанный чем-то от царапин и комариных укусов, сидел на лавке, завернувшись в вытертое до полупрозрачности одеяло, а Сергий вывешивал на просушку его постиранную сряду. Заслышав голоса, Ваня приоткрыл было дверь, но остоялся: понял, что взрослые должны прежде переговорить сами.
   Петр в бешенстве кричал на брата, называя его Офромеем*, мирским именем:
   - Сидишь в своем лесу, и сиди! Чего удумал - детей сманивать! Святоша!
   * Варфоломеем
   Он хотел выкрикнуть еще какие-то укоризны, но Сергий выставил вперед ладонь, и брат внезапно смолк на начатом слове, побагровел ликом.
   - Медленно читай "Отче наш", - повелел Сергий.
   Петр дернулся, попытался возразить, но снова не вымолвил иного слова, трудно начал:
   - Отче наш, иже на небеси...
   Самое удивительное, что к нему присоединился и помалкивавший доселе Онисим.
   Петр докончил молитву - краснота уже почти сошла с лица - и с выражением удивления на лице склонил выю перед старшим братом:
   - Благослови, отче...
   А Онисим даже бухнулся на колени.
   Сергий осенил обоих легким движением.
   - Успокоился? Теперь и поговорим. Ты садись. - Он кивнул брату на пенек, с которого давеча забрал свой укрух медведь, сам присел на приготовленное - колоть на дрова - бревно. - Ну сам посуди: как я, сидя в лесу, могу кого-то сманить? Иван отца искать отправился. Давно об этом думал, а тут еще ребята распалили... словом, вот так.
   - Искатель... усвистел ч... бог весть куда среди ночи, хорошо хоть записку оставил - угольком на двери нацарапал, можешь себе представить? А тут не знай, что делать, не знай, что думать: может, уж волки давно заели?
   - Такого заешь! Он тут с мишкой столкнулся, иной все порты измарал бы, а он за ножик схватился, драться изготовился.
   А Ваня-то думал, что драпал, как распоследний трус.
   Дядя Петя одобрительно хмыкнул. Снова насупился:
   - И все ж, того...
   - Уж чего хорошего. Но, с другой стороны, ты, может, еще и не отпустил бы.
   - Да ясное дело!
   - Ну вот. Но, брат, пойми, как бы то ни было, а отец отроку необходим.
   - Мы ни его, ни Клима и от своих не отличаем! - возразил дядя Петя с легкой обидой.
   По сравнению с братом Петр был чуть-чуть меньше ростом, чуть-чуть плотнее. Высокий, сухо-подбористый Сергий казался одновременно и старше, и моложе: ликом, прозрачной легкостью проникающего в самую душу взора.
   - Ведаю. Чем ты, чем Катерина, лучшим воспитателем для ребят никто не стал бы. Может, даже родной отец. Но есть еще что-то такое... необъяснимое, наверное. В чем самый любящий дядя не заменит отца.
   Дядя Петя посопел, глянул в сторону приотворенной дверцы.
   - Искатель, выходи, - сказал Сергий, не оборачиваясь.
   Ваня старательно подтянул одеяло, завернулся как мог плотнее. К несчастью, много времени на это уйти не могло.
   Он чувствовал жгучий стыд за тайность своего ухода, и вместе с тем знал, что во всем ином прав. Вот и Сергий так же говорит.
   - Ты его сильно не брани, - попросил Сергий. - Виноват, чего спорить. А только мы думаем, что человек выбирает свой путь. Но бывает и так, что путь выбирает человека.
   - И все-таки скажи, - домолвил он, чуть помолчав. - Ты воспитываешь его десять лет. Неужто ты всерьез полагаешь, что его кто-то может сманить... или удержать?
   На ночь дядя Петя не остался, торопился успокоить жену. А Сергий пел в своей церквушке вечерню - все то из службы, что дозволено не имеющему священничества - и Ваня умело подтягивал, и так дивно было слышать этот ясный высокий голос здесь, среди пустых бревенчатых стен, еще хранивших в себе эхо гудящих вьюг и волчьего воя. И после, перед сном, он дольше обычного стоял на молитве, пытаясь восстановить душевное равновесие. Радость волнует паче беды.
   Ваня уже спал. Сергий подошел поправить одеяло, как всякий взрослый непременно подойдет к спящему ребенку. Он смотрел на нежную линию детской щеки, на рассыпавшиеся волосы, казавшиеся в лунном свете серебристыми, и сердце его наполнялось пронзительным, отвычным - а может, и неизведанным доселе? - чувством. Так ли было, когда много лет назад он качал маленьких племянников на коленях? Он не мог вспомнить, но казалось - нет, не так. Тогда было умиление, какое всегда вызывают маленькие. А ныне он всем своим существом, всем переполненным нежностью растревоженным сердцем чувствовал, что вот, здесь - пусть не сын, племянник, пусть! - и все же родная кровь, родная плоть. Тоненькая ниточка в грядущее.

1353.

   Чума пришла на Владимирскую Русь. Пришла в запахе погребального ладана, в сладковатом запахе трупов, которые не успевали убирать с улиц, в едком запахе уксуса, которым обтирали все подряд, чая спастись от заразы, хотя и это мало помогало; в общем запахе безнадежного ужаса.
   В Твери умерла маленькая Дуняша, дочка Ильи Степанова. Резвушка, веселушка, рыжая, как солнышко. Наряжаться любила... Нацепив мамины бусы, склоняла набок головку, кокетливо опускала ресницы: "Плавда, я класавица?". Как ни следили, не пускали из дому ни на шаг... Не уберегли.
   Вести в парализованной мором стране двигались медленно, потому и об участи великокняжеской семьи в Твери узнали с запозданием, обо всем разом. Илья в который раз вспомнил свою умершую дочку, и душу оледенило мертвенной жутью... Перед глазами встала Мария Александровна, тогда еще княжна. Ночь, заснеженные ели нависли над головой, теряясь во мраке, колеблющийся рыжий огонек и она около огня; молча сидит, бросив на колени саблю, которая все равно ей не погодится, если что... Каково это - разом потерять четверых детей и мужа. Всех.
   Илья не ведал иного: когда умер Симеон, княгиня была тяжела и выкинула на другой день. Даже не удалось узнать, мальчик ли был, девочка ли; немногие и ведали обо всем, а иные удивлялись, почему в духовной великого князя был оставлен пробел вместо имени наследника.
   А Илье судьба послала иное дитя взамен потерянного. Проезжая безлюдной улицей - старались не ходить пешком и ничего не касаться, чтоб не цеплять заразы - он вдруг услышал какие-то слабые звуки, всхлипы не всхлипы, сперва подумал даже, что котенок, но тут узрел мертвую женщину; крохотный ребенок, в серой от пыли рубашонке, не понять даже, какого пола, сжался рядом в комочек. С захолонувшим от жалости сердцем, даже не помыслив путем, что он делает, Илья соскочил с коня, подхватил на руки невесомое, дрожащее тельце.
   Дома Лукерья, тяжело поднявшаяся было с лавки навстречу мужу (была непраздна, дохаживала уже последние дни), увидев его ношу, отшатнулась:
   - Сдурел? Погинем все!
   Илья растеряно стоял, не находя, что отмолвить в ответ, и жена вдруг, судорожно дернув горлом, высказала совершенно будничным тоном:
   - Чего стал, баню топи. Да лопотину потом сжечь не забудь.
   Ребенок - это оказалась девочка лет двух от роду - так и прижилась в дому. Имени своего она назвать не сумела, потому кликали ее сперва Найденкой, потом Наденькой. И - Господь награждает за добрые дела! Больше никто из Илюхиного семейства от мора не пострадал, а в положенный срок появился на свет вполне крепкий и здоровый мальчик. Имя было загадано давно: Степан, по деду, но Илья вдруг передумал и назвал старшего сына Семеном, в честь покойного князя.
  
   Михаил Кашинский, получив вести из Москвы, почуял внезапную ослабу в ногах и не сразу заставил себя встать, чтобы пойти повестить жене. Но по тому, что Василисы не находилось ни в горницах, ни в службах, Михаил начал догадываться, что его опередили.
   Василиса сидела на полу, обхватив руками колени; подняла к мужу мокрое лицо, и у Михаила слова застряли в горле. Он тихо присел рядом.
   - Одна... - горько выговорила она.
   - А как же Вася? А я?... - по отчаянному взгляду жены Михаил понял, что говорит не то, что она не про то... - А... дядя Иван?
   - Было... род... - она имела в виду Семеновичей, - только что был... и опять одна!
   Ему нечего было ответить. Он только молча привлек жену к себе.
  
   Сергий c Ваней успели чудом. Буквально проскочили под носом у беды.
   Они явились в Москву, в Богоявленский монастырь, и Ваня наконец увидел отца, такого, какого и представлял себе: высокого, яркого. Отец, как оказалось, был игумен и духовник самого великого князя. Ваня с замиранием сердца принял благословение, и уже потом, в келье, когда остались наконец втроем, одни родные, рассказывал, спеша и захлебываясь от волнения, про все-все и всех, чуя все время некую отстраненность отца и не обижаясь, понимая, что сие - надлежащее монаху отстояние от мирского. А Стефан вдруг порывисто обнял сына, ткнулся лицом в невесомые, как одуванчиковый пух, детские волосы, и Ваня счастливо и благодарно всхлипнул, уткнувшись носом в черное сукно.
   В последующие дни Ваня вдосталь нагулялся везде, налюбовался и надивовался шумной пестроте большого города, который и сравнить нельзя было с Радонежем. Видел торг, видел сказочные бело-золотые каменные церкви, разряженных бояр с боярынями и иноземных гостей, узрел даже самого великого князя, когда тот посетил монастырь. А потом Стефан взял его за руку, подвел к Сергию и торжественно сказал:
   - Вручаю тебе сына своего, дабы постриг ты его во иноческий чин.
   Потому что за эти дни Иван твердо решил, что будет он только монахом, и не где-нибудь, в только в лесу вместе с дядей.
   Они покинули город, а на следующий день в Москве открылся первый случай чумы.
  
   По возвращении Сергия ожидала нежданность. Старик, прибредший из соседнего села, уже два дня жил в незапертой келье, ожидая хозяев и подкармливая медведя. Он пришел проситься к Сергию монахом.
   Без хозяина в дому работы накапливается много. Сергий носил ведро за ведром, поливал огород, следя, как жадно впитывает воду растрескавшаяся земля, и думал. Прежний замысел был - жить вдали от мира, преодолевая все тяготы, подобно древлим пустынникам, одному, а допрежний, самый изначальный - вдвоем с братом. Рушить замысел не хотелось. Но ныне все складывалось одно к одному. Сказать для простецов - судьба, или лучше - воля Божия... а всего точнее - как раз тот случай, когда путь выбирает человека.
   На другой день, в два топора с посильной Ваниной подмогою, принялись рубить вторую келью.
  
   Белый снег засыпает кельи по самые окна. На крышах выросли шапки сугробов. К заутрене каждый день братья выходят с лопатами, наново расчищают недлинную дорожку до церкви.
   Вести до лесной обители доходят нечасто; вести тревожные и страшные, но белый снег, чистый снег заметает дороги, и здесь пока не ведают, разве что один Сергий неким сверхчувствием смутно прозревает, истинный размер беды.
   Но от беды не укрыться снегами. И было страшное известие: из Кириллова рода в живых не осталось никого. Совсем. Трудно выговорить, почти невозможно представить... Ни-ко-го. И было отчаянье, и были темные волны погребальных песнопений, и тогда, лежа на холодном полу церкви, вздрагивая и судорожно хватая воздух, отходя от недавних рыданий, Иван начал постепенно познавать и признавать неизбежность случившегося, которое остается лишь смиренно принять как часть неисповедимой Господней воли.
   И был разговор с дядей - трудный, мужской. Сергий сидел, чуть ссутулясь, уронив между колен тяжелые руки.
   - ... Ты избрал благой путь, и я не уговариваю тебя и не отговариваю. Но помысли еще раз: ты - единственный, кто может продолжить род. Тебя никто не осудит.
   - А ты, - спросил Иван, и Сергий удивился, каким взрослым племянник выглядел в этот миг, - если бы ты еще не успел принять пострига; ты переменил бы свое решение?
   Можно знать настоящее, прошлое, можно прозревать грядущее, но кто ведает о небывшем?
   - Не знаю, - честно ответил Сергий. - Скорее всего - нет.
   - Вот и я не переменю.
   Иван принял постриг двенадцати лет от роду и стал третьим по счету, после Сергия и Василия, мирским прозвищем Сухого, монахом в новой обители.
  

1354-1359

  
   Падает кружевной снег. Служка, торопясь, возжигает свечи, радостно пробуждаются золотые огоньки. Святки. Там, за окнами, звенят бубенцы, проносятся разубранные сани, там - пляски и поцелуи, а скоро, ближе к полуночи, девушки, замирая от суеверного ужаса, учнут устанавливать свечи и зеркала. Или станут лить воск, или принесут в дом курицу, смотреть, что прежде клюнет. Сказать бы, что грех, но не хочется. Не хочется обличать и прещать. Святки! Радостно на душе, хоть и совсем иной радостью.
   Подбежал служка, помогать митрополиту снять облачение. Алексий с облегчением вздохнул, избавясь от тяжелой парчи. Наконец выдалось немного времени, можно поработать для души; ну и для дела, конечно. Алексий сейчас трудился над переводом с греческого "Устава литургии" патриарха Филофея*. Бывшего патриарха... странно и сказать такое. Страшно! В самом сердце православия владыки сгоняют друг друга со стола, как князья на Руси. Этот Каллист... понимает ли он сам, что обмирщает церковь, из духовного отца превращается просто в одного из представителей власти? О Филофее такого не подумалось... Алексий, как всякий живой человек не мог быть совершенно непредвзятым!
   *Филофей - Константинопольский патриарх в 1353-1354, 1364-1376 гг. Не вызывает сомнения, что "Устав литургии" и ряд других богослужебных книг были переведены в ближайшем окружении Алексия. Не могло ли что-нибудь из этого быть сделано им самим? Алексий занимался переводами; он проводил церковную реформу; наконец, он был в хороших отношениях с Филофеем.
   Впрочем, в святочный вечер о бедах и опасностях не думалось совсем. Греция вспомнилась лазурным морем и виноградом. И, конечно, соборами и дворцами. Тысячелетнее духовное богатство! Алексий побывал там дважды, досыти наполнил очи красотой. И все ж - тянуло. Иногда снилось ночами: море и мозаики.
   Впрочем, оба раза Алексий попадал не в хорошее время. Как раз в пору патриарших скаканий. Раздел митрополии, Ольгердов ставленник Роман (из Твери! Опять и снова Твери!), с коим Алексий ничего не возмог содеять, хорошо хоть отстоял города из своей половины по старому, еще Феогностовых времен докончанию. А обратный путь, зимние штормы, волны через борта! Тогда-то и понял Алексий, почто лазурное море, Понт Евксинский*, зовется Черным.
   * Греч. "Гостеприимное море".
   А первый... С первой поездкой у Алексия прочно связалось чувство вины. В Москве в это время умер князь Симеон. Без него, Алексия... так можно подумать, он смог бы чем помочь, хоть что-то содеять! Сам чудом проскочил, проскользнул, увернулся от беды. В Византии ведь тоже умирали от чумы. И все же...
   С Иваном у него уже не было той духовной близости. И, конечно, никогда бы не сказал ему Иван: "Помоги мне, брат!". Как Семен когда-то... Что ж, хоть и завещал Семен "слушать отца нашего владыку Алексия, да старых бояр, которые отцу нашему и нам добра хотели", а у нового князя новые люди, ничего с этим не поделаешь. Иван был умен - умом книжным, не житейским. И обманчиво кроток. Всех выслушает, покивает, поблагодарит за совет. И сделает по-своему. Вот на что вернул Хвоста? Тысяцкое ему отдал! Ну да, считал, что тот несправедливо обижен Семеном, ну да, искал равновесия, боялся, что Василий Васильевич, великокняжеский шурин, осильнеет сверх меры. Ну и что путного вышло? Самого же Хвоста и прирезали в темном переулке. Вельяминовым тогда пришлось бежать из Москвы, Иван их винил, и больше всего почему-то Воронца. У сильных бояр всегда много недоброжелателей. Доказательства вельяминовской вины искало пол-Москвы. И раз не нашли, значит, они непричастны, вопреки первому впечатлению. Значит, это был кто-то другой, изобиженный Хвостом. Или попросту тать ночной. Да и что это за тысяцкий, у которого посреди Москвы людей убивают! Хвоста Алексий недолюбливал за все его шкоды противу покойного Семена, за наглость и стремление везде вылезти на первое место. Первым надо быть по достоинствам, тогда и место найдется! Ну, не то что недолюбливал, поправил сам себя владыка, но любил не более, чем одному христианину подобает любить другого.
   А Тверские дела? Василий Кашинский, с искренними слезами на глазах обнимавший племянника, уступившего ему великий стол, в сей любви пребывал недолго. Начал заново злобиться, вспоминать Всеволоду все обиды (коих было довольно с обеих сторон, но, чисто по-человечески, Васильем сотворенные казались гаже), искать, чем бы утеснить Александровичей. В прежних которах Семен стоял за Всеволода, так Иван поддержал Василия. Иван не беседовал со Всеволодом у костра, не добывал себе тверской княжны... Словом, Всеволод Ивану был нет никто и звать никак. А в Кашине сидела Василиса, с коей у дяди Вани еще с детских лет было полное взаимопонимание. И важнейшее: со Всеволодом нужно было считаться. Говорить на равных. А Василий согласен ходить в подручниках. Честно сказать, здесь Алексий был согласен скорее с Иваном, чем с Семеном. Василий Кашинский для Москвы был удобнее. В прошлом году* митрополит призывал соперников во Владимир, тщился примирить. Но без особого успеха. Ныне оба отправились судиться в Орду. И глядишь, хан оправит Василия. Семена нет, и Джанибек будет решать не сердцем, разумом. А голос разума прямо в уши они устроят, за этим дело не станет. Ах, Семен, названный мой брат, сколь многое порушилось с твоей смертью!
   *1357. Здесь и далее, кроме особо оговоренного, применяется сентябрьский год.
   На налое призывно белела бумага, но прежде надо было сделать еще одно дело. Старый пес, когда хозяин взошел, поднялся на лапы, вышел на середину покоя и теперь стоял, медленно водя из стороны в сторону долгим хвостом. Черкес был уже ужасно старый и подслеповатый, кряхтел и пыхтел на ходу, а шерсть на морде около носа и у основания ушей совсем поседела.
   Алексий смазал собаке гноящиеся глаза особым, им самим изобретенным средством; пес пару раз недовольно рыкнул, и Алексию приходилось гладить и успокаивать животное. Вот ведь, царицу вылечил, а псу пока помогает слабо. Об излечении Тайдулы* Алексий все еще вспоминал с содроганием, удивляясь и до конца не веря: как же возмог?
   *В августе 1357 г.
   Вот пока его не было в Москве, пса и запустили. Конечно, Черкес и так уже захватил чужого песьего веку. Но и служки, а паче иные обитатели митрополичьего подворья косились недовольно: где это видано, пес живет у владыки в палатах! У покойного Феогноста был кот, так это им ничего: про кошек, вишь, в Писании худого слова не сказано. Ну что ж, давайте докатимся до язычества, станем делить скотов на нечистых и чистых. Может, еще и священных выделим? Кто зрит в Писании единую лишь букву, не чувствуя духа, никогда не поймет, что все, сотворенное Господом, благо, и все чисто. В деревнях на холодную пору берут телят в дом, за это же никто не укоряет. Нет никакого греха в том, чтобы заботится о животных и холить их, важно лишь, чтобы животные в сердце человеческом не заменяли человека. А Черкес... Черкес был памятью о покойном Семене.
   Алексий работал, вчитывался в греческие слова, подбирал к ним русские и произносил вслух, вслушивался в их звучание. Ему работалось легко, и все же мысли, зацепившись то за одно, то за другое, вновь улетали к друзьям, живым и покойным. Иные живут с тобой рядом годы и годы, с самого детства, иные обретаются внезапно, с первого, много со второго погляда. Друзья уходят, порой в дальние дали, порой в невозвратный край, за грань бытия. Друзья остаются в сердце. В святочный вечер Алексий думал о Семене. О Стефане. О Стефановом брате. И представлял, как кружевной снег опускается на сосновые лапы, и искрится в лунном свете оснеженный купол крохотной церквушки, затерянной среди белого леса.
  
   Иван - впрочем, теперь уже Федор - моет пол. Выкрутив в очередной раз тряпку, он выпрямляется и некоторое время, опершись о стену, пережидает головное кружение. И почто старец Василий Сухой, у коего Федор состоит келейником, велит мыть именно так - вниз головой, кверху... ж...ой, простым словом, но такие слова, как нетрудно догадаться, в монастыре настрого запрещены. На корточках получается ничуть не хуже. А Федор не может долго находиться вниз головой, голова начинает кружиться. Никаких других болезней у него нету, да и это, наверное, не болезнь, просто какая-то особенность телесного устроения. С самого детства, когда иные мальчишки лихо кувыркаются, стоят на голове и готовы подвиснуть на любой поперечной палке. И чего бы Василию не понять такой простой вещи? Нет, уперся. Что за чушь, вот у меня до пятидесяти лет ничего нигде не кружилось. А что Господь сотворил людей разными, для него это, видно, слишком сложный догмат. Федор постоял, посмотрел на ведро. Не должно перечить наставнику... но мыть оставалось еще много, а после того еще таскать дрова. Да и обедню стоять тоже надо! Федор украдкой перекрестился и присел на корточки.
   И конечно, старец явился в самое неподходящее время. И, конечно, разбушевался: ты чистоту наводишь или грязь размазываешь?
   Федор заново тер тряпкой уже отлично вымытое место и думал: первая заповедь монаха - послушание. Даже явно бессмысленным требованиям? А не своеумие ли: решать, что осмысленно, а что нет? Но здравого смысла никто не отменял. И для каждого человека есть такие вещи, которые он заведомо знает лучше кого-либо иного. А с другой стороны, какая заслуга в том, чтобы повиноваться тому, чему и так станешь повиноваться по здравому размышлению? Латыняне разрабатывают доказательства бытия Бога. В православии этого нет, ибо какая заслуга верить в то, что знаешь? Вера выше всех возможные знаний, вера - это ощущение сердца, вера - это дыхание. Не так ли и здесь? Быть может, в таком пустяке (а мытье полов, как бы то ни было, пустяк, часть телесной жизни, которая обеспечивает жизнь духовную, но отнюдь не должна ее затмевать) и проверяется вера? Или, вернее, смирение, способность к самоотречению? Надо - значит, надо делать и не спрашивать?
   Федор моет пол. Бегут года, за монастырскими стенами Господь щедро разбрасывает россыпи событий, да и в самой обители происходят вещи более чем значимые. Но телесной жизни никто не отменял, и Федор моет пол, вниз головой, кверху... Растет, взрослеет, приспосабливается. От головокружений он так и не избавился, но наловчился их предотвращать, теперь уже знает, сколько можно наклоняться безопасно и когда нужно делать перерывы. Эта работа остается для него самой нелюбимой, и именно поэтому он не хочет ее бросать. Смиряет себя. Ибо не только путь выбирает человека. И человек выбирает путь.
  
   Черная смерть бушевала на Руси три года. Наполовину обезлюдела Москва, сильно пострадали Тверь, Новгород, Псков, принявший на себя первый удар. В Смоленске осталось в живых четыре человека. Белоозеро вымерло полностью.
   Федору снился ночами мертвый город. Сероватая зимняя мгла, пустые дома, пустые глазницы распахнутых окон. Там - прялка с брошенной куделью, там - валяется на земле лопата, наполовину занесенная снегом. Безмолвие. Лишь где-то воет, надрывается оставленный на цепи пес. И тяжелые, окованные железом городские ворота с медленным скрежетом качаются на кованных петлях...
  
   По счастью, до затерянной в лесу обители чума не добралась. А когда схлынула волна мора, начали приходить люди. Монахи и миряне, ищущие пострига. Иные - за утешением. Иные - за покаянием. Иные, вдохновленные примером Сергия, жаждали иноческого подвига среди трудов и опасностей дикой пустыни. Иные - тишины. Были и просто любопытные, но они не задерживались надолго. Словом, монастырь разрастался, как снежный ком, и Сергий, познав должность и, паче того, неизбежность происходящего, уже не задавал себе таких вопросов, как прежде, с Василием Сухим. Да, монастырь. Ибо именно так начали называть пустынники свое сообщество.
   Так вот и жили. Пережили еще одну страшную, волчью зиму. За стеною выла и стонала на разные голоса вьюга, и порою в голосе ее явственно чудился бесовский визг. В такие ночи Федор с ужасом и преклонением думал: как же дядя возмог выдержать все это? Один среди белого безумия, и так год за годом...
   На Рождество мело так, что всерьез опасались: сумеет ли иеромонах Митрофан, в праздничные дни приходивший к ним служить литургию, добраться до обители? Но Сергий со спокойным упрямством велел делать все, что полагается. И уже к самой ночи, когда стало окончательно ясно, что придется в этот раз обойтись без рождественской службы, старец, облепленный снегом так, что не видно было лица, постучал в ставень ближайшей кельи.
   Летом копали огороды, без устали строились: рубили новые кельи, разные службы, в которых теперь, с умножением братии, обозначилась явная нужда. И постепенно, как-то сам собою, встал вопрос: монастырю нужен свой игумен. Вопроса, кто это должен быть, даже и не встало.
   Когда речь об этом зашла впервые, Сергий твердо отказался, заявив, что и помышления никогда не имел хотеть игуменства. Его стали уговаривать. Сергий стоял на своем.
   Сергий говорил, что сам еще не достиг начал монашеского устава и жития, и сам искренне верил в это. Как и во всякое свое слово. Говорил, что сам желает от иных обладаем быть паче, нежели иным обладать и началовать, и этому верили и остальные. Власти - не душевной, основанной на любви и уважении, а иной, установленной внешним решением и сопряженной со зримыми атрибутами - Сергий не искал, не желал и даже не представлял, как принять ее на себя.
   Потом старец Митрофан надумал насовсем поселиться в монастыре. Митрофан, хотя и не возглавлял никакого монастыря, имел звание игумена, точнее, игумена-старца*, и разговоры на некоторое время приутихли. Однако с первыми холодами старик слег и уже больше не поднялся. Это была первая смерть в обители, и она глубоко потрясла людей, только что переживших самый страшный за все время бытия Руси мор. "А прежде в мире не было смерти..." - прошептал Федор, когда на гроб посыпались первые комья земли.
   *Игуменом-старцем назывался иеромонах, служивший священником в приходской церкви, являвшийся духовником местного населения и имевший право постригать в монахи.
   Меж тем братии все прибывало. Некоторые скоро уходили, осознав, что сей безначальный монастырь - отнюдь не место легкой жизни. Иные оставались. Наконец появился брат соизмеримого с Федором возраста. И не сказать, что отроку как-нибудь не по себе было единственному среди возрастных мужей, но парню он обрадовался. Постригли того с именем Иакова, но бывают такие люди, коих никак неможно звать полным именем, что-нибудь уменьшительное так и просится на язык; и очень скоро, несмотря на все монастырское благочиние, парень сделался Якутой. Некоторое время братьев было тринадцать, или, как предпочитали говорить суеверные монахи (а монахи тоже бывают суеверны), двенадцать и один. Без Митрофана осталось просто двенадцать.
   Со смертью старца прошения насчет игуменства вновь возобновились. Сергий отвергал их с прежней настойчивостью, пока Василий Сухой однажды не брякнул в сердцах: "В конце концов, у нас монастырь или постоялый двор? Если ты трусишь взять на себя ответственность, так иди к епископу, пусть ставит со стороны!".
   Сергию о трусости говорить не стоило. А может, как раз следовало сказать это. Сергий сказал: "Похоже, мы ни о чем не договоримся". А потом надел лыжи и отправился в Переяславль, к епископу Афанасию, замещавшему митрополита на время пребывания последнего в Царьграде. Что и как там сложилось, потом домысливали, сам Сергий об этом не рассказывал. По слухам (и Федор им легко поверил), владыка рек: "Возлюбленне! Все ты стяжал, а послушания не имеешь". Как бы то ни было, а вернулся Сергий уже в игуменском сане.
   А потом вернулся Стефан. Поседевший и опустошенный.
  
   С приходом Стефана монахов снова стало двенадцать и один.
   - Это всегда теперь столько будет? - сказал как-то Якута. - Как апостолов?
   Дело происходило на огороде. Федор перевернул лопатой пласт плотной, влажно пахнущей земли, осторожно откинул в сторону жирного червя. Улыбнулся про себя наивной похвале, которой дядя, конечно, не одобрил бы.
   - Или как двенадцать колен Израилевых, - предположил он. - Или как источников вод, или как избранных драгих камней на архиерейских ризах по Аронову чину.
  
   Несмотря на огород, в смысле хлеба насущного монастырь жил весьма неровно. Порою доходило до того, что за счастье были кривые заплесневелые сухари, целодневным трудом выслуженные у запасливого монаха*. А в другие дни, милостью щедрых жертвователей, случалось полное "изобилие всего потребного". Пока Сергий был один, его это не заботило. Но одно дело - единственный пустынник, и совсем другое - целый монастырь. Или, как заявил Сухой, окончательно взявший на себя обязанность говорить грубые, но верные истины: "Такую ораву голодных мужиков травой не прокормишь!".
   *Историю про "решето хлебов гнилых, скрилевь" см. у Епифания. Читатель может удивиться, что о столь важных эпизодах говорится лишь мимоходом, поэтому поясняю сразу. При всем уважении к святому, цели описывать житие Сергия я не ставила. Это уже сделал Епифаний, и лучше него не скажешь.
   Загорелись мыслью сеять хлеб. Дружно взялись валить деревья. Однако поле, достаточное для прокормления тринадцати человек, лопатами не раскопаешь. Есть работа, что ужасает трудностью и может быть свершена только предельным напряжением всех сил. А есть то, что сделать попросту невозможно.
   Нужен был конь. В обители с благодарность принимали пожертвования, небольшие, но без которых трудно было бы обойтись в лесном хозяйстве: куль ржи, соль, какую-нито ковань. На то, что кто-нибудь подарит коня, надежда была весьма призрачной. Купить тем более было не на что. А просить Сергий запретил раз и навсегда.
   Росчисть с осени братья все-таки заготовили. Выковали лемех (собственная кузня уже имелась в монастыре), сладили соху. А как-то солнечным весенним днем, Федор, набивавший остатним снегом бочку, предназначенную для полива, услышал, как неподалеку заржала лошадь.
   Даже самые важные гости на Маковец* приходили пешком: тропинка, ведущая к монастырю, была слишком узкой и извилистой, и лошадь едва-едва можно было провести в поводу. Тем более удивительно, что голос показался Федору знакомым. Он побежал было к воротам, но остоялся. Брат-вратарь учнет спрашивать, куда да по какой надобности, а то и упрется, не похочет выпускать без игуменова слова. Пока уговоришь сурового старика, чудо может исчезнуть! И Федор, зная, что поступает нехорошо и вечером на исповеди сам себе попросит епитимьи, все же подпрыгнул, подтянулся на руках и перелез через тын. А через пару минут он уже, с криком "Дядя Онисим! Яблонька!", на крыльях мчался вниз по тропе. Ему хотелось смеяться и вопить во весь голос, обнимать соседа, на которого и досадовал порой в прежней, почти небылой жизни. Соображение о сдержанности, надлежащей иноку, все же не дало ему кинуться дяде Онисиму на шею. Со слезами на глазах мальчик припал к шее лошади. Серая кобыла, признав бывшего хозяина, осторожно прихватила большими зубами его за ворот. А мальчик плакал, уже не стесняясь слез, и обнимал свою Яблоньку, частичку прошлого, вернувшуюся из небытия.
   *Название местности, где был основан Сергиев монастырь: на вершине, "маковке" холма.
   И снова число братьев осталось неизменным, поскольку старик-вратарь вскоре умер от внезапного удара, а Онисим, занявшийся освободившуюся келью возле ворот, занял и его должность. Так и пребывали монахи, пока не явился человек, окончательно разрушивший мистическое число. И был сей муж славный, нарочитый, паче же рещи добродетельный, а именно Смоленский архимандрит Симон.
   Сергий с именитым гостем затворились в келье для беседы. У монахов аж работа валилась из рук от любопытства, быстрым шепотком от одного к другому рыскали слухи, что прославленный архимандрит (коего прочили на Смоленскую кафедру!) мечтает быть простым монахом под крепкой Сергиевой рукой, и что он привез как вклад два чомоданца* золота. Федор, сам принимавший у гостя вьючного коня, в последнем не усомнился и теперь гадал, что скажет дядя гостю, желающему поселиться здесь и не ведающему, что здесь не стяжают земных сокровищ. Просто откажет или велит раздать бедным? С маленькой хитростью он даже взялся подметать хвою возле игуменской кельи, и вскоре был вознагражден. Игумен с архимандритом вышли и направились в сторону церкви, продолжая беседу, и потрясенный Федор услышал, как дядя благодарит за дар, который будет очень полезен обители.
   Вечером он бросился к дяде:
   - Как же это? Ты же сам всегда... сокровища, которые червь точит т тать крадет... отречение... пребывать в труде и возвышенной бедности! Ты же говорил! И вот... - рваными словами пытался он изъяснить свое недоумение, даже обиду.
   Сергий выслушал, начал расспрашивать о каких-то посторонних вещах, вроде того, доделал ли Федор грядку для моркови.
   - Ну да... - Федор все-таки изрядно навык в послушании и не ответить не мог.
   - А если бы ты, копая землю, вдруг вырыл клад?
   - Да откуда бы ему там взяться!
   - Мало ли. Например, в Ахмылову рать* кто-нибудь схоронил добро, а сам погиб, или в полон увели. Что бы ты сделал с кладом?
   * В 1322 г.
   - Ну... - Федор задумался. - У нас ведь уже столько стало народу, что в церкви умещаемся с трудом, новую бы, попросторнее. Колокола. И росписи, как в Ростове, как ты рассказывал, - унесся он мечтами во вдохновенные дали, - которые называются фряжским словом, фрески, вот! И книги... у нас ведь все на бересте... - домолвил он уже неуверенно, изумленно расширив глаза. Начиная и все еще не желая понимать. - ...неудобно же, рассыпаются....
   - А в чем разница? - отмолвил Сергий. - Ведь нам действительно нужна новая церковь. И зри сам, какова на нашей обители милость Господня: едва нам что-нибудь понадобится, так вмале обретется. Как тогда с хлебами, помнишь?
   - Но ведь золото!
   - Серебро, - поправил игумен. - Если для тебя это важно. Так что же, нам отвергнуть то, что посылает нам Бог по нашему же молению, да еще и обидеть человека, который дарит от чистого сердца? Тебе не кажется, что это сильно смахивает на гордыню? А Господь дарует по-разному, - прибавил Сергий с доброю улыбкой. - Не всегда, как на Благовещенскую церковь, зело дивного коня, кротко стоящего. Иногда и вместе с ездоком.
   - Ты... - в дядином объяснении все всегда начинало выглядеть совсем иначе! И всегда выходило, что прав именно дядя, а не возражающий. Федор смотрел в Сергиево просветленное лицо и наконец решился высказать. - Ты сейчас такой счастливый!
   Сергий молча склонил голову, соглашаясь. В мечтах он был уже весь там, среди звонкого перестука топоров и аромата стружки.
  
   Господь послал в лице Симона гораздо больше, чем показалось вначале. Стефан очень переживал, что сын не имеет возможности учиться, и даже посылал его в Москву, ко Благовещенью, но Федор решительно отказался: несмотря на тягу к знаниям, покидать обители он не хотел. Стефан, успевший получить образование в Ростове, древнем средоточии книжности, взялся сам заниматься с сыном, но без книг и иного потребного дело шло туго. Смоленский архимандрит привез с собой книги, более того - он сам был живой книгой. И с радостью взялся учить отрока.
   Появились в обители и изографы... и Федор пропал. Навсегда и навеки пропал в волшебном мире линий и красок. Коротко сказать (во многом глаголании несть добродетели) уже очень скоро подающий надежды ученик Федор под мерный стук краскотерки выспрашивал мастера о правилах его искусства, нетерпеливо ожидая, когда и ему дозволено будет взять в руки кисть.
   Невдолге после этого в монастыре был введен общежительный устав. Тогда еще никто не мог и вообразить, что это грандиозное событие определит всю последующую церковную жизнь Руси на несколько столетий вперед.
   Троицкий монастырь, не созданный, а сложившийся стихийно, и не мог сложиться иначе, чем особножительный. Однако Сергий, держа в уме истинный смысл монашеского бытия, стремился, насколько это возможно, съединять братию. Работы у них были общие, общие трапезы устраивались как можно чаще, а по праздникам - так непременно. (К сожалению, умножившаяся братия с трудом втискивалась и в самую просторную келью, а трапезной в монастырях не общежительных предусмотрено не было). Так что казалось, дело за формальным изменением устава. Федор, не раз разговаривавший об этом с дядей, недоумевал, отчего Сергий медлит. Игумен со вздохом отвечал, что дело зело непростое, и здесь требуется вышняя власть.
   Впрочем, Сергий того, что задумал, добивался всегда. Тем более при столь горячей поддержке владыки. И в один прекрасный день ко Троице явились посланцы самого Константинопольского патриарха Филофея с грамотой и дарами*. В патриаршей грамоте, с которой Сергий немедленно отправился к Алексию, было много теплых слов "сыну и съслужебнику нашего смирениа Сергию" и самое главное: "Но едина главизна еще недостаточьствует - яко не общежитие стяжаесте". С советом вселенского патриарха и одобрением митрополита Всея Руси новый устав был принят в тот же день.
   * "...поминки вдаша ему: крестъ, и парамантъ, и схиму"
   Назначены были иноки на новые должности: келарь*, екклесиарх**, параекклесиархи***, пономари, заложена наконец трапезная... и как будто ничего не изменилось. Но дни шли за днями, и между братией росла непонятная напряженность, обиды и даже ссоры на пустом месте. Федор не мог понять, что происходит, пока не поймал самого себя на том, что разозлился, когда Якута, не спросив, взял его резчицкий нож.
   * заведующий благоустройством
   ** церковный уставщик
   *** помощники екклесиарха
   Нож был на редкость сподручный, и то один, то другой брат постоянно его одалживали, Федор и Якуте дал бы его без слова, если бы тот попросил. Да что там - прежде всякий, не обретя хозяина в келье, спокойно брал потребное для работы орудие, и большинству братьев и в голову не приходило обижаться. Тот же Якута не раз брал этот злосчастный нож... так почему же? Неужели... теперь, когда всякая вещь сделалась общей, ощущение "своего" обострилось до предела. Неужели же и он, Федор, настолько привержен к собине? Открытие это настолько потрясло отрока, что он уже хотел кинуться к другу и отдать ему несчастный нож навовсе... и остоялся, осознав, что теперь уже никто ничего ни отдавать, ни принимать не может.
   Федор с собою все же совладал. Как и многие другие. Но не все. А тут к одному прибавилось и другое.
   С возвращением отца, когда вся семья, хоть и изрядно поменевшая, снова оказалась в сборе, с обретением Яблоньки (конечно, это было несоизмеримо, но счастье складывается и из мелочей), с появлением в обители молодежи и началом учения Федору стало казаться, что в его жизни установилась полная гармония. Однако именно из-за Стефана в обители и начался, сперва едва заметный, разлад.
   Сергий давно освободился от прежней обиды и теперь понимал брата. Стефан, конечно, убоялся трудностей лесной жизни, но не таких, как голод, холод, звери и тому подобное. Ему необходимо было жить с людьми, среди людей, и именно безлюдия не смог он вынести. В Москве он был на своем месте и не покинул бы столичного монастыря, если бы не чума. Стефану пришлось гораздо тяжелее, чем Сергию, чем Ване. Он потерял сына. Он потерял все.
   Симеон Гордый умер, а у нового великого князя был свой духовник, были свои возлюбленники, свои приближенные, также привычные к иным духовным пастырям. Стефан оставался в городе все время бедствия, не страшась возможной гибели, причащал умирающих, отпевал мертвых, утешал живых. Он исполнил свой долг до конца. А когда все кончилось, вернулся туда, откуда бежал в свое время к иному, обернувшемуся тщетой и горем. К истоку.
   Но в лесу уже все было иначе. Были люди, было монастырское устроенное хозяйство, привычное ему, и Стефан постепенно начал приходить в себя.
   Бывший Богоявленский игумен был деятелен по натуре, он умел руководить людьми и устраивать многоразличные хозяйственные дела. Наконец, у него был опыт, которого пока еще не хватало младшему брату. Стефан начал браться за одно, за другое. Там советовать, там велеть. Все это было правильно, все по делу, но явно не соответствовало положению рядового монаха. Он начал уже захватывать игуменские полномочия. Между братией начались разговоры, и в конце концов Сергий оказался вынужден поговорить с братом. Ведь настоятель обязан поддерживать порядок в обители.
   Сергий приступил к беседе со всей возможной кротостью, но Стефан все же обиделся. И семейная размолвка начала перетекать в борьбу за власть.
   Может, это грубо сказано. Братья, говоря о происходящем в обители, предпочитали использовать слова "молва"*, "некие нелады" и даже "козни врага, ненавидящего добро и не могущего терпеть себя уничижаема". Но, как ни назови, сущность не изменится.
   *"Млъва" у Епифания. У Лихачева переведено как "смятение". "Млъва" у Епифания. У Лихачева переведено как "смятение".
   Стефана можно было понять. Обитель они с братом заложили вместе, причем, по внешности, Стефана даже скорее можно было назвать основателем, поскольку он был тогда монахом, а Варфоломей - еще мирянином. В сане они были равны, но против человека, много лет возглавлявшего первый столичный монастырь, против духовника самого великого князя и многих иных влиятельных (и потому трудных в духовном отношении) лиц, против лучшего друга митрополита, с коим тот нередко советовался, недавний игумен Сергий, конечно, казался новоуком. Наконец, Стефан был попросту старше!
   Тем более понять можно было Сергия. Как бы то ни было, Стефан сбежал, бросив брата одного среди зверей и демонских страхований. А когда тот все преодолел, выстоял и обустроил на месте пустыни благополучную обитель, является как ни в чем не бывало и начинает распоряжаться. Сергий все понимал. Смирял себя и молился о смирении. Но и праведникам бывает обидно.
   А Федор не знал, что вершить. Ах, был бы это кто-нибудь иной, а не жданный, идеальный, наконец обретенный отец! Это предполагаемый брат давно бы уже ознакомился с Федоровым мнением. Федор не мог молчать, но не мог и говорить, и потому молчал и мучился.
   Все свершилось, как часто бывает, из-за пустяка. Стефан с утра не мог найти понадобившуюся ему книгу, а во время вечерни вдруг узрел искомое в руках у канонарха*. Стефан спросил, откуда она у того. Монах, не чая худого, ответил, что дал игумен.
   *Клирик в монастыре, являющийся руководителем церковного пения. Клирик в монастыре, являющийся руководителем церковного пения.
   - Да кто здесь игумен? - вдруг рявкнул Стефан, и побелевший канонарх отшатнулся, едва не выронив злосчастную книгу. - Кто первый явился на это место?
   Остановиться бы! Повиниться, попробовать перевести в шутку! Но Стефана уже несло. Остановиться он не мог.
   Федор со злыми слезами ухватился за стену, чувствуя крушение мира. Да что же это! Только твердо усвоенное, что служба не должна прерываться ни в коем случае, удержало Федора на месте. Голос Стефана разносился по всей церкви, Федор слышал его с противоположного клироса. Тем более Сергий, находившийся в алтаре, должен был слышать каждое слово.
   Стефан вдруг оборвался на полуслове, верно, опомнившись. Только что высокий и яростный, ссутулился и быстро пошел к выходу.
   Едва закончилась служба, Федор кинулся из церкви вслед за отцом. Сухой схватил его за руку на пороге.
   Федор вскинулся:
   - Пусти!
   Старик ухватил крепче, до боли, оттеснил в сторону от выхода, и сказал, строго глядя в лицо:
   - Не смей.
   - Да он же...
   - Сами разберутся. А ты - не смей, - повторил он твердо. - Стефан тебе отец. А Сергий - дядя. Да, Стефан везде неправ, а Сергий везде прав, как ты рвешься высказать. Неужто ты думаешь, оба сами этого не знают? А вот ты, если сунешься, окажешься неправ перед обоими.
   А поутру Сергия не обрелось в монастыре. По тому, в каком виде осталась его келья, стало ясно, что он не только не ночевал, но и не заходил туда после вечерни.
   - Судишь меня? - спросил Стефан, оставшись с сыном наедине. За ночь он словно бы постарел на несколько лет. - А я ведь хотел уйти поутру. Котомку вон собрал. - Он даже попытался улыбнуться. - Опередил...
   Как опережал всю жизнь.
   Федор молча смотрел в измученные, ставшие огромными отцовские глаза, постигая, насколько прав был старец.
   - Заутреню служить пора, - отмолвил он наконец, отвернувшись. Стефан понял, поднялся.
   Власть нерасторжима с ответственностью. Как две стороны мать-и-мачехового листа. Но иногда к человеку оказывается повернута лишь одна из сторон. За власть Сергий драться не стал. Предпочел уйти и оставить власть тому, кто ее искал. И ныне Стефану достоило принимать ответственность.
  

1360.

  
   Княгинин возок радостно протарахтел по подъемному мосту. Василиса почуяла сладкое стеснение в сердце. Москва!
   Высунувшись из возка, она жадными очами ловила, что осталось неизменным, что переменилось. Многое! И площадь уже не кажется такой огромной, как в детстве. Накануне, предвкушая близкую встречу, она ожидала этого и опасалась разочарования, но теперь не ощущала ничего подобного. Не город переменился, переменилась она сама, Василиса. Прежде, при жизни отца, она была на Москве дочерью великого князя, ныне приезжает удельной княгиней. Которая очень скоро может оказаться безудельной.
   Кашинская княгиня ехала не по хорошему поводу, и не на доброе гостевание. Всеволод сидел в Литве. Упросит шурина помочь, так как бы не слететь Василью с Тверского стола! Василиса, обмысливая происходящее, всякий раз испытывала чувство, которое вернее всего было бы выразить словами: ну ничего без меня не сделают, как надо! После обретения великого тверского стола Василий проникся к снохе уважением, будучи твердо, хотя и безосновательно, убежден, что все дело сладилось Василисиным ухищрением. Теперь уже и удивился бы, поди, напомни кто, как бранил нахалкой и грозился прибить.
   Однако Василий был точь-в-точь послушное, но неразумное дитя. Что укажешь - содеет, а стоит отвернуться, как тут же чего-нибудь натворит. Хуже Васи, право слово! Ну ведь не ехать же за ним в Орду. Да и срок подходил. Ребенок, второй, был жданным и желанным, роды предполагались трудные, и Василиса позволила себе уехать в деревню, подальше от шума и пыли, в сухой хвойный воздух. Хан выдал Всеволода дяде головой. Нет бы Василию, как и задумывалось, обласкать пленника и отечески наставить, давая понять, что на чужое он не зарится, но и от своих прав не отступит, а удельному князю надлежит ходить под рукой князя великого, тогда и сам пребудет благополучен. Но Василий поковал Холмского князя в железо, издевался, как только хватало воображения, бросил в поруб. Вечно четвертый! Видать, под хвостом жжет!
   Имя первенцу, само собой разумеется, выбирал Михаил из своих родовых, но второй, Василиса заявила сразу, всяко будет Александр. На пять поколений вглубь, в честь того, чьим сыном был Даниил, прародитель Московских князей. Так дитя и окрестили. Только не Александром, а Александрой.
   Василиса долго оправлялась после родин, еще потеряла время, Михаилу и подавно было ни до чего. Так что когда она яростно примчалась в Тверь, дорогой свекор уже испортил все, что мог. Ясное дело, она устроила бучу до небес, ясное дело, заставила извести Холмского князя из затвора. А в порубе обнаружился почти до конца ископанный подкоп. Промедли еще день, и утек бы полоняник, вовсе не обрелись бы сорому! Освобожденный Всеволод, кто бы сомневался, рванул в Литву...
   Вот по таким делам ехала Василиса Семеновна на Москву. Да и на Москве... У кого и искать заступы, не у десятилетнего же племянника, не у старых Симеоновых бояр, коих большинства уже и не было в живых. Ныне вся Василисина надежда была на владыку Алексия. Но - Москва! Город детства. И радость, радость узнавания все дальше вытесняла тревогу.
   Запах Москвы. Дуба, выпечки и конского навоза. Удивительно, ведь и в иных городах все то же, но запах этот только московский, узнаваемый, который сразу ощутит всякий, въезжающий в город.
   Василиса, не удержавшись, велела завернуть на улицу, где в прежние годы почасту покупала пирожки. Толстуха-пирожница немного постарела и еще больше раздобрела. Василиса выбрала один с бараниной и кашей, еще один с изюмом, запустила зубы в воздушное, обалденно пахнувшее тесто, сожалея об оставленной на лотке зайчатине, горохе, маковниках... Хотелось всего, и не от голода, от совсем иной алчбы. Боже мой, Боже мой! Родина.
  
   Так уж сложилось, что в Радонеж по всякому делу посылали Якуту, а в Москву - Федора. Последний отнюдь не возражал, город нравился ему, а в Богоявлении, где он обычно останавливался на ночлег, завелись приятели.
   Троицкий монастырь - такое название ныне носила прежде безымянная лесная обитель - за истекшие годы еще разросся, но из первых, Сергиевых, двенадцати, что были почти как апостолы, ныне оставалось лишь трое. Первым в новую Сергиеву обитель на Киржаче ушел Василий Сухой, прямо заявивший новопоставленному игумену: "Воплотил свою мечту? Ну и рад за тебя. А мне здесь делать нечего. Кто как, а я приходил не куда, а к кому". За ним, по одному, по двое, стали уходить остальные. Федор остался. Как бы ни был отец не прав, бросить его сейчас было бы предательством. Якута остался, потому что остался Федор. А Даниил был слишком ветх деньми, чтобы трогаться с места.
   Федор как раз натягивал сапоги, когда явился старец Даниил. Спросил:
   - В город бредешь? Прихвати мне тогда лампадного маслица, уж почти все вышло. - Старец прославлен был своей редкостной запасливостью. - Да зверобоя бы набрать неплохо... не мне же, старому, по бурьяну шариться!
   Федор незаботно пообещал. Старик посмотрел, пожевал губами. Молвил:
   - А все ж, помене бы ты ходил в город.
   - Почто? - не понял Федор.
   - Соблазну б не стало!
   - Да какой там особый соблазн? Сделаю, что велено, полюбуюсь на храмы Божии, побеседую с умными людьми, да и назад.
   Старик молчал, обдумывая что-то, непонятное Федору. Тот даже подосадовал: переняли едва не в дверях! Скорей бы уходил, что ли, путь-то предстоит не близок.
   - Ты красивый, - произнес вдруг старец. - Тебе будет трудно в жизни. Уже... Телесная красота - суть дьявольское наваждение, с коим надлежит бороться всеми силами, а ты, гляжу, вовсю потакаешь. Сапоги вон новые надел.
   Даниил оставил молодого монаха в некотором душевном смущении. Федор прежде как-то и не задумывался о таких вещах. Вроде как само собой разумеется, что по лесу лучше ходить в старой обуви, а в город надеть новую.
  
   Семен Мелик невольно сощурился, зайдя с яркого света в полумрак конюшни. Княжича, ясен пень, на месте не было. Ну ни на мал час не спусти глаз с сорванца! Мелик взял за обычай, чтобы княжич чистил своего коня собственноручно; он желал вырастить своего воспитанника настоящим воином. Отрок отнюдь не противился, проявляя и рвение, и способности к ратному делу. Вот и коня обиходил лучше некуда.
   - Балуй мне! - прикрикнул Мелик на солового угорца, что игриво пытался потянуть его за рукав, и полез обратно на двор.
   - Митя! - покликал он, озираясь. Куда ж и делся-то? И в этот миг что-то рухнуло сверху.
   - Митька! Тьфу ты, Мишка, нелегкая тебя забери, - ругнулся воин не без облегчения, потому как мальчишка, только что спрыгнувший с крыши конюшни, был вовсе не княжич. Сверху послышалось довольное хихиканье. Мелик задрал голову, запоздало сообразив... - Митька, не смей сигать! Уши оборву!
   Но Митька уже приземлился рядом с приятелем.
   - Не оборвешь! - заявил он авторитетно. - Не имеешь права.
   - Безо всяких прав оборву, - пробурчал седеющий воин, отворачиваясь. - Вдругорядь.
   Беседа эта повторялась слово в слово уже много лет, и, конечно, Мелик никогда и пальцем не тронул бы своего воспитанника, хранимого не только княжеским званием, но и чистосердечной Меликовой любовью, хотя постоянно обещал себе, что в следующий раз именно так и поступит.
   - Семен, а Семен, - подпрыгивая от нетерпения, запросился княжич (впрочем, уже мало не год, как князь - Мелик вечно забывал об этом), - пойдем на вымолы лодьи смотреть! Бают, фряжский* корабль прибыл, венецийский, а у него вот такие щеглы**, и вот такие ветрила***... - Митя попытался изобразить руками косые венецианские паруса, но не достиг успеха, вопрошающе глянул на дядьку и, пока тот не успел возразить, радостно вскинулся, - Пойдем, да?! - кивнул Мише, мол, айда, и вприпрыжку припустил со двора.
   *Итальянский
   **Мачты
   ***Паруса
   И, огибая угол конюшни, чуть не врезался в митрополита, шедшего навстречу в сопровождении молодой темноглазой женщины.
   Митя немедленно склонил голову, попросил благословения. Миша последовал его примеру.
   - А мы на вымолы! - радостно выпалил княжич через мгновенье. - Фряжский корабль смотреть!
   Он весь светился, кипел жизнью, детством, радостью; какими-то бурлящими в глубине, нарождающимися силами.
   - На вымолы? - переспросил Алексий с ласковой твердостью. - А урок ты уже выучил?
   Митя несколько смутился:
   - Мы, это...
   - Про "мы" я не спрашиваю. Миша, я уверен, все сделал. А вот ты?
   Митя смутился еще больше.
   - Батюшко-о-о Алексий, ну можно я не буду учить про земное устроение? На что сие государю? А понадобится, так сведущие люди расскажут. Ну я лучше из Псалтири чего-нибудь выучу. Там складно и слова красивые.
   - И как же ты это себе представляешь? - не поддался Алексий. - Все будут отвечать одно, а ты, такой особенный, совсем иное?
   Отрок насупился:
   - Я князь!
   - И иные князья. А если ты старейший, так тем паче должен служить для иных примером. Ладно, - смягчился владыка, глядя на огорченного мальчика, которому так не хотелось расставаться с мечтой о венецийском корабле. - Ты, в конце концов, уже не маленький, должен уметь распоряжаться своим временем. Только смотри, никаких поблажек тебе завтра не будет.
   - Похоже, это безнадежно, - заключил Алексий, обращаясь к своей спутнице, когда обрадованные мальчишки унеслись прочь. - Каждый день вот так бьюсь.
   - Но одолевает Мелик, - понимающе кивнула Кашинская княгиня. - В его науке Иваныч, кажется, преуспел больше.
   - Добрый воин будет! - отмолвил митрополит со сдержанной гордостью. - В Невского. Еще бы вот от отца книжности перенял хоть самую малость... Старший из четверых, а учится хуже всех.
   - Четверо - это кто? - полюбопытствовала Василиса.
   - Димитрий, Ваня, Владимир Андреевич, да Миша Бренко к ним пристроился. В Законе Божьем он усерден, - проговорил Алексий, возвращаясь к юному князю, но в том, что в устах духовного лица должно было бы звучать похвалой, Василисе услышалось некоторое сомнение. - Но, как бы это сказать... не совсем так, как мне бы хотелось. Как ты, например, или Иван. Он открыт сердцем ко Господу, он остро чувствует духовную красоту... да ты слышала. А вот книжной мудрости избегает.
   - Быть может, он духовные книги в сердце своем носит, - возразила Василиса.
   - А из мирских пользу для одних проказ извлекает. Ты даже представить себе не можешь, что учинил намедни! Читали из летописи, как княгиня Ольга сожгла Искоростень с помощью птиц, так Митя с Мишей наловили голубей, навязали им к лапам трут и давай пущать в небо... - Алексий, взглянув на княгиню, заметил, что та беззвучно смеется.
   - И... что вышло?
   - И ничего. Они его вверх - голубь покрутится и камнем вниз. И никуда не летит. Стояла бы погода посуше, как есть что-нибудь запалили бы!
   - Все-таки... я... была умнее... - выдавила Василиса сквозь смех. - Сообразила, что можно устроить пожар, и не стала пробовать.
  
   В Богоявлении Федора предупредили, что нынче много богомольцев, и отдельной кельи ему выделить неможно, придется делить на двоих. Федор незаботно пожал плечами: лишь бы незнакомый брат не храпел.
   Приближалось время вечерни, и Федор забежал в келью привести себя в порядок с дороги. Высокий монах в старой, какой-то пелесоватой* рясе стоял на коленях перед божницей. И, еще прежде, чем тот обернулся на звук шагов, Федор счастливо выдохнул:
   - Дядя!
   * Неравномерно прокрашенной
  
   Федор, торопясь - ведь столько всего свершилось за три года! - и от того еще больше сбиваясь и перескакивая с одного на другое, рассказывал о монастыре, о новых колоколах и о том, что вокруг монастыря образовалось несколько починков, и лесная пустыня помалу начинает терять свою пустынность. А Сергий рассказывал о Киржаче, о монастыре, освященном, по митрополичьему слову, в честь честного Благовещения пречистой владычицы нашей богородицы, о том, что здесь сразу установили общежительный устав и очень хорошо все сложилось, и о Стефане Махрищенском, который помог с обустройством на новом месте, о крещенном пермяке, что живет в Троицком монастыре*, и о том, что Стефан, не игумен, другой**, загорелся идеей нести слово Божье язычникам тех земель и теперь учит пермяцкий язык.
   *Троицкий Махрищенский монастырь.
   **Будущий первый Пермский епископ, создатель зырянской письменности.
   Федор спросил о странной рясе; Сергий отмахнулся: прежняя изорвалась, другого сукна не нашлось, ну и сшил. Федор живо представил, сколько братьев перед тем сбагривали ткань один другому, и жестоко устыдился своих новых сапог. Не того, что надел, а того, что так много о них думал.
   Далеко заполночь родичи, ученик и наставник, все не могли наговориться. Оба избегали суесловия, весьма неподобного для монаха греха, но это ничего общего не имело с пустой болтовней. Духовная близость может обходиться и без слов, но и ей нужно порою излиться в словах.
   Тогда Федор и поделился с дядей сомнениями, что породили Даниловы речи. В иное время и неловко было бы заговорить, но в ночной тишине, когда полная луна заливала келью волшебным серебристым светом, слова прозвучали весомо и тревожно. Он действительно так красив? И это действительно от дьявола?
   Сергий задумался. Еще давеча, едва узрев, он поразился, как изменился племянник. Оставлял ребенком, обрел юношей. Красивым юношей, чего уж отрицать очевидное. Федор был невысок ростом, легок и строен, и в каждом его движении чувствовалось самим им неосознаваемое, врожденное изящество. Правильные тонкие черты, долгие ресницы, нежная и удивительно белая кожа, какая бывает только у рыжеволосых. В пышных русых волосах, в самом деле, просвечивала легкая рыжинка, волосы эти, невесомым облаком разлетавшиеся от всякого движения, казались пронизаны солнечными нитями. И все же, несмотря на внешнюю мягкость, любящий и проницательный Сергиев взгляд с уверенностью читал в родниковых серых очах вдохновенную твердость истинного воина духа. Единое слово - и ринется в какой-нибудь безумный пост. Должно всего себя посвятить служению Господу, до последнего предела сил. Но вот различить сей благой предел от разрушительных крайностей - это приходит с опытом.
   - Вполне так себе пригож, - постановил наконец дядя, и легкая усмешка в его голосе племянника весьма порадовала. - Да и есть в кого. Среди Кирилловичей уродов не водится. - Федоров отец был весьма видным мужчиной. А мать... мать была такой красавицей, что Стефан, твердо решивший посвятить себя Господу, уже послушник, уже и постриг должен был свершиться через несколько дней, увидел ее - и забыл обо всем на свете. - Дьявол - отец зла, отец лжи и сам ложь, хаос и скверна. Так неужто он может создать что-нибудь хорошее? Если, конечно, ты не предпочитаешь какого-нибудь учения манихейского толка о том, что мир вообще - творение Сатаны и потому ужасен, а человеческие души мучаются в тенетах плоти, кою потому следует старательно разрушать.
   - Да, старец Симеон баял о том! - обрадовался Федор. - Собственно манихеи, болгарские богумилы, фряжские патарены, франкские катары, персидские зиндики, они же, кажется, исмаилиты - это ведь одно и то же? Даже в Повести Временных лет рассказывается, как Ян Вышатич расправился с волхвами, которые клеветою погубили многих достойных жен... Только на самом деле это были, наверно, не волхвы прежней славянской, языческой, веры, а те же богумилы - судя по их учению, которое они сами же и излагали. Летописец тогда не умел их различить.
   - Или, что вернее, не пожелал.
   - Но почему же тогда, Даниил... - вопросил Федор с расширившимися от ужаса глазами, - он, что же... тоже?
   - Видишь ли, у Даниила в молодости приключилось одно некрасивое, как бы это лучше сказать... происшествие.
   - Связанное с женщиной? - догадался Федор.
   - С женщиной. Подробности рассказывать ни к чему, да и не имею права, это тайна исповеди. Тому, что говорят тебе, внимай, но всегда помни, что каждый судит о мире по своему разумению, и каждому мир видится иным. И если человеку удобнее именно так наименовать свою духовную трудноту, чтобы преодолевать ее, стоит ли ему препятствовать? Ведь, в конце концов, неможно отрицать, что диавол существует, действует, и подстерегает человеческую душу ежечасно.
   - Но дьявол не творит, - тихо и твердо заключил Федор.
   - Зло не творит, - повторил Сергий. - Значит, ты не считаешь, что мир ужасен?
   - Мир прекрасен, и этого даже не нужно доказывать, ссылаясь на древлих мудрецов. Достаточно в солнечный весенний день выйти на улицу.
   - Так прими себя как данность и не заботься попусту.
   - Впрочем, Даниил не так и неправ, - домолвил Сергий, перемолчав. - Телесная красота - дар божий, так же, как ум, как талан стратилата или изографа, как многое иное. А кому многое дано, много и спросится.
  
   На другой день Сергий с Федором стояли обедню в Успенском соборе, где в тот день служил сам митрополит, по чьему слову, как оказалось, игумен и притек на Москву.
   Федор был в соборе не впервые, и всякий раз у него замирало сердце пред красотой белокаменной громады. Жаркими кострами пылали свечи, и лики святых в колебании нагретого воздуха казались живыми и внимающими, и слова молитвы летели ввысь, к самому престолу Господню. Федор весь был в молитвенном восторге и не заметил, как люди зашевелились, расступаясь - пропустить какого-то важного запоздавшего богомольца - пока сосед, отодвигаясь, случайно, но весьма чувствительно не заехал ему локтем в бок. Федор встрепенулся, поднял глаза... Образовавшимся проходом шла невысокая стройная женщина - легко, едва касаясь пола и вместе с тем столь стремительно, что шелковый подол вился у ног, словно бы не успевая за нею. Миг - и проминовала, овеяв шелестом шелка и благовониями.
   Федор, сам не ведая, для чего, оборотился к соседу:
   - Кто это?
   - Кашинская княгиня, - охотно пояснил мужик, - Василиса Семеновна, покойного Семена Иваныча дочерь, нонешнему князю, стало быть, двухродная сестра.
   Народу в соборе набилось - яблоку негде упасть, ближе к великим местам стало вовсе не протиснуться, и Василиса, дабы излиха не нарушать благочинное течение службы, только издали кивнула великой княгине, приветствуя, и не стала пробираться ближе. В храме ни к чему величаться.
   Василиса, крестясь и творя поклоны вместе со всем оступившим ее людским множеством, более следила не за вдохновенным служением владыки, а, насколько это было возможно с ее места, за княжеской семьей. Княжичи и маленькая княжна, Аннушка, сосредоточенно шевелили губами, в нужных местах согласно поднимали ручонки для крестного знамения, Александра, с заботным ликом, не сводила глаз с детей, временами светлея и снова прихмуриваясь какой-то своей мысли. Марья Ивановна, Андреева, напротив, молилась истово, не обращая внимания ни на что вокруг; в том числе и на то, что Володе в конце концов прискучила долгая служба, и мальчик начал вертеть головой во все стороны, потом зашептал что-то на ухо Мите, Александра одернула обоих...
   Боже правый, какие же они еще маленькие! А Александра - мать... А Всеволод - в Литве. И уж тут, в сущности, пустяк, сидеть ли Василисе в Кашине хозяйкой или придется пустить свекра на прежний его удел. Александра, Василь Василич, Алексий, наверное, сумеют взрастить хорошего государя из мальчика, предпочитающего не читать книги о землеустройстве, а смотреть на веницийские корабли... но когда это будет! Не осыплется ли к тому дню прахом все, созижденное трудами деда, отца, дяди? Невозможно, непредставимо еще десять лет назад - потерять великий стол! Временно, в этом Василиса не сомневалась ни на миг. В Орде, вроде бы, более-менее поустроилось, в ближайшие дни Алексий ладит ехать туда с маленьким Дмитрием. "Да не выйдет у них - сама поеду, зубами, ногтями выцарапаю!" - яростно подумала Василиса, и в этот миг хор грянул грозно: "Господу помолимся!". Вместо смирения в знакомых с детства словах явилась грозная энергия свершения.
   А Федор не спускал глаз с Кашинской княгини, и созерцание это отнюдь не нарушало молитвенного вдохновения. С появлением этой маленькой женщины громадный храм обрел завершенность. Так ложится последний камень, замыкая свод.
   Прихожане по одному стали подходить к причастию, начиная, как и подобает, с княжеской семьи. Причастилась и прошла к выходу Кашинская княгиня, и вновь проминовала Федора так близко, что едва не задела краем подволоки*, зеленого шелка оттенка листьев ивы, и расшитой серебряным узором тоже долгими то ли листочками, то ли перышками. И снова повеяло весенней речной свежестью и едва уловимой терпкой ноткой аравитских благовоний. Проминовала - Федор успел даже взглянуть в лицо, узрел тонко выгнутые брови и строгие темные очи.
   *Женская накидка или мантия, надеваемая в торжественных случаях.
   Он в свой черед принял причастие. Никогда еще прежде он не чувствовал себя столь полно причастным - телу и крови Христовой, и более того - непостижимой и вечно истинной троичности Божества, и еще более - всему величественному, прекрасному, мудрому Божьему миру. Сергий спросил его, возвращается ли он в Благовещенье. Федор тряхнул солнечными волосами. Такой день, хочется пройтись. Сергий покачал головой вослед племяннику. Если бы кто-нибудь спросил его, он сказал бы, что рано или поздно это должно случиться со всяким мужчиной. И это нужно просто пережить.
   Федор шел, не думая, куда и зачем, и сам не заметил, как оказался вне города. Тропа вилась по лугу, среди высоких, уже ждущих косы трав. Федор шел, все ускоряя шаг. Сердце его распирала беспричинная радость. Хотелось бежать, хотелось кричать. Раскинуть руки и полететь. Он пустился бегом. Травы шелестели вокруг зеленым шелком. Он пал в траву, лицом в небо, широко разбросав руки. В небесной голубени плыли прозрачные облачка. Федор закрыл глаза. Лицу было горячо, солнечные лучи струились с небес, проникали сквозь опущенные веки, в самые глубины естества, и это были уже не просто лучи, а те незримые энергии, что пронизывают и вечно творят мир. В этот час Федор всем своим существом ощущал присутствие Божества.
  
   На другой день Сергий повестил, для чего его призывал владыка. (Ведь ведал и накануне, почто же молчал? Стало быть, так было нужно. Федор, еще не всегда понимая своего наставника, уже начал привыкать доверяться, не вопрошая.) И не просто вызвал, оказывается, прежде сам побывал в его обители. Федор ощутил прилив гордости за дядю. Столько всего случилось, умер великий князь, утерян Владимирский стол, сам Алексий столько претерпел в Ольгердовом плену, едва не лишился жизни (давеча рассмотрел - митрополит совсем поседел, не осталось ни единого темного волоса), чудом бежал... И первое, что содеял он, воротившись, первый, к кому обратился - Сергий.
   Владыка, оказывается, задумал основать монастырь по обету, данному им несколько лет назад, когда на обратном пути из Царьграда его корабль попал в страшную бурю, и в игумены просил Сергиева ученика Андроника. Ныне строительство уже шло полным ходом, и Сергий пришел посмотреть, что и как, не нужно ли иньшей помощи. Впрочем, хорошо зная дядю, Федор подумал, что ради одного этого тот не стал бы задерживаться надолго. И верно - оказалось и еще одно, важнейшее, о чем сдержанно повестил Сергий:
   - Владыка хочет, чтоб я возвратился ко Троице. Даже обещает творящих мне досаду извести из монастыря.
   - А ты? - выдохнул Федор, еще не смея верить.
   - Если братия не будет против, то я... - Сергий склонил чело, - буду рад.
   - А... да, конечно же будут! То есть не будут, а все, наоборот, обрадуются, все тебя и ждем! Как единый человек... - Федор остоялся, сообразив, кто именно окажется изведенным в первую очередь. И все же, все же... мотнув головой, он упрямо домолвил, - Мы все ждем тебя, отче! - потому что это была правда.
   - Хуже стало при Стефане? - спросил Сергий. В его словах не было ни малейшей насмешки, торжества, желания услышать, что да, конечно же, хуже.
   - Не то чтобы хуже, - заговорил Федор, тщательно подбирая слова. - Но - инако. - Монастырь был все тот же. Все так же оступали его, шумя темными кронами, сосны, по-прежнему шелестела опавшая хвоя, и хрустели шишки под ногами иноков, идущих к обедне. И все же... Лесная обитель медленно, но неотвратимо начинала походить на Богоявление. - Троицкий монастырь - это твое и ничье более. Как рожденное дитя. - Федор снова запнулся. И с дитями не все всегда так просто. Как же прав был старик Василий... - Так я повещу братии? - торопливо прибавил он, чтоб скорее уйти от неловкости.
   - Перемолвишь с братией, - твердо уточнил Сергий. - И, если все пожелают того, и я буду к вам невдолге, только обустрою дела на Киржаче. Только... - Сергий поднял ладонь, воспрещая племяннику говорить, - Алексий смерти заглянул в лицо и оттого ожесточел душою; ему потребуется время, чтобы отойти. А я прошу одного. Чтобы никого не выгонять... и никого не удерживать.
  
   Федор возвращался к себе в обитель, пешком, как обычно, сначала наезженной дорогою мимо весело зеленеющих, еще далеких от спелой позолоты полей, затем, ради сокращения пути, лесом, где узкой, мало кому ведомой тропинкой, а где и вовсе без пути.
   В лесу звенели мошки, и пели птицы. Хрустальные нити паутины вдруг невесомым чудом вспыхивали на солнце и снова растворялись, делались почти невидимыми. Лесные, туго сплетенные травы пружинили под ногой, то тут, то там любопытные синие глазки цветочков выглядывали из травы, провожая путника. И кто сказал, что Божий мир мучителен и страшен? Лишь тот, кто и не хочет быть счастливым, оглядевшись вокруг, не обретет себе хоть малой радости.
   Эта мысль напомнила Федору о Данииловой просьбе, он стал смотреть по сторонам внимательнее, и на дубовой опушке обнаружил искомое. Он с бережением принялся обламывать жесткие волокнистые стебли зверобоя: не переломится в первый након*, так весь размочалится, и останется только выдергивать с корнем, оставляя место пусто, или же бросать, но зачем тогда было и губить неповинный цветок?
   *Раз, попытка.
   Он нарвал достаточный пучок зверобоя, к желтым цветам добавил несколько веточек тех, синеньких - тоже, наверно, обладают какими-нибудь целебными свойствами - сорвал еще долгих трав с красивыми пушистыми метелками. Невдолге он выбрался к лесному озерцу и подумал, что неплохо было бы искупаться в такой жаркий день. Он сложил на берегу свою охапку трав и дорожную котомку, а сам спустился к воде. Озерная гладь была неподвижна, как зеркало. Федору снова пришли на ум слова старца, и он, с легким стеснением, внимательно вгляделся в свое отражение. Из воды на него смотрел вполне ладный, разве что слишком худой парень, и ничего ни дьявольски-ужасающего, ни столь прекрасного, чтобы об этом стоило говорить, как ни старался, разглядеть он так и не возмог. Махнув рукой и заключив: "Вольно же придумывать!" - он нырнул в маняще-прохладную воду.
   Накупавшись и наплававшись всласть, до гусиной кожи, Федор выбрался из воды, оделся и, освеженный, вновь зашагал по тропинке, размахивая цветами.
   Спустя некоторое время он снова выбрался на проезжую дорогу, обогнал и, оборотившись, благословил старуху-странницу, бредущую куда-то с суковатым посохом и котомкой, улыбнулся встреченной телеге, обсаженной со всех сторон, точно пенек опятами, шумной разновозрастной детворой, коей и правил ужасно серьезный мальчонка, явно гордящийся доверенным ему делом и потому важно выпячивающий губы, хмурящий брови и без конца понукающий неторопливого сивого мерина. Сзади заслышался приглушенный топот копыт, в воздухе запахло пылью; оглянувшись, Федор узрел идущий на рысях богатый возок, окруженный конными гриднями, и соступил обочь дороги, чтоб дать ему проехать. Поравнявшись с монахом, поезд остановился... Федора вдруг толкнуло в сердце: уж не Кашинская ли это княгиня?.. И верно, из отворенной дверцы соступила на землю Василиса Семеновна. В простом полотняном, дорожном, с вышитыми разноцветными нитками цветами светлом летнике и завязанном назад легком платке, отличимая от любой простой женки не нарядами, а царственно вознесенной главою и строгим, вдумчивым взором. Иконописностью очей.
   Княгиня склонила голову:
   - Благослови, отче.
   Сглотнув тугой ком, Федор с трудом поднял руку в потребном движении... А потом, с мокрыми волосами и растрепанным веником в руках, долго смотрел вослед возку и повторял в уме все те умные слова, которые, конечно, поняла и оценила бы Кашинская княгиня... но которых он ей так и не нашелся сказать.
  
   Весть о возможном возвращении духовного отца всколыхнула весь монастырь. Ведь сами ходили, писали грамоты владыке, просили уговорить вернуться, мол "живем, яко овцы, не имущи пастыря... не терпим не насыщатися святого его зрения". И сами мало верили в успех. Ибо никто и никогда еще не возмог сдвинуть Сергия с избранного им пути. И вдруг!..
   Нашлись, впрочем, и недовольные. И... все это деялось за спиной игумена, и Стефан все же знал об этом и ничего не предпринимал противу, и деявшие знали, что Стефан знает и ничего не предпринимает. Возможно, он предпочел положиться на судьбу. Федор так и спросил его.
   - Судьбы не существует! Есть Господняя воля и человеческое делание.
   Отец уходил от ответа. Мудрец и книжник, чего-то главного так и не понявший в жизни. Федор возразил:
   - Он тебя простит!
   - Прощу ли я... - глухо отмолвил Стефан, и Федор не решился спросить, кого. Сергия? Или самого себя?
  
   А жизнь, между тем, шла своим чередом. "Кузьма с Демьяном пришли - на покос пошли". Мужики, в белых рубахах распояскою, валили сочные травы, бабы в ярких цветных сарафанах споро ворошили сено, потом его еще предстояло метать в копны... И троицкие монахи, вздев, жары ради, светлые холщовые подрясники и засучив рукава, точно так же косили, ворошили и метали, и дух травяной свежести перетекал в медвяный запах сена.
   Федор косил вместе со всеми, время от времени разгибаясь и переводя дух, чтобы предотвратить головокружение, и затем с удвоенной силой принимался работать горбушей, не желая отставать от остальных. Бают, есть такая коса, которой можно работать не внаклонку, в Литве, кажется, в ходу. Иное бы не худо перенять и у язычников. Он снова выпрямился, по пока что едва заметному ощущению поняв, что пора; взглянул на небо. Солнце плавило синеву вокруг себя. Всевидящее Божье око... Доводилось ли ей, вот так же подняв лицо к небесам, ощущать ток незримых энергий? Должно быть... Федору вспомнился темно-внимательный, сосредоточенный взор - и как вьется зеленый шелк, не успевая за стремительностью шага. Должно быть! Ведь она сама - сгусток энергий, съединенные мысль и делание.
   - Федо-о-р, о чем замечтался? - Якута вжикнул косой в нарочитой опасной близости. Подхихикнул, - никак, о бабе?
   Федор вздрогнул и, наклонившись, заработал живее, чувствуя, как жарко пылают щеки. Потому что это действительно было так. Он, монах, думал о женщине. И вместе с тем все было совсем не так, и эти грубые слова и вмале не выражали его чувств, не имели к ним ни малейшего отношения - и, непостижимым образом, все равно были правдой.
   Федор работал истово, понимая, что уже лишнего, что поднимись теперь - и поведет, но все равно не останавливался. Сейчас ему нужно было освободиться от навязчивых мыслей. Сейчас. Что ему нужно делать потом, он уже знал твердо.
  
   Вечером от работы ныли плечи и все еще слегка подкруживалась голова, но спать - и это было хорошо - не хотелось вовсе. Волнение само жило в ладонях. Федор, опустившись на колени, молча прочел молитву Богородице, стараясь достичь наивысшей сосредоточенности. Поднялся. Задумался на несколько мгновений. Это было нехорошо, и недолжно, и все же он заложил дверь. О том, что творилось с ним, можно было бы рассказать игумену. Или отцу. Но не обоим вместе. Федор внимательно, не глазами, ощупью, выбирал подходящую доску, пока не ощутил в кончиках пальцев тепло, говорящее о том, что вот она, та самая. И принялся покрывать ее левкасом.
  

1360-1363

  
   Василий Кашинский все же удержался на столе. У Ольгерда были иные заботы, а может, он опасался до поры раскоторовать с Москвою, но в итоге Василий возвратил сыновцу Тверскую треть, и на том и сошлись.
   Сергий вернулся в первых числах месяца серпеня*, жданный и все же неожиданный, как в детских сказках, как раз тогда, когда нужно, приходят добрые волшебники. Была середина дня, все братья разошлись по обычным работам, кто в поле, кто в пределах монастыря, когда вдруг услышали заполошный крик: "Идет!". Сергий поднимался по тропинке. Иноки высыпали на двор, сбегались отовсюду, кто кинулся навстречу духовному отцу, кто бежал созывать остальных. А Федор стоял у ворот, и губы его дрожали в счастливой улыбке.
   *Августа
   Отец игумен вернулся не один, и с Киржача на Маковец братьев пришло больше, чем прежде уходило с Маковца на Киржач. Обаяние Сергия было сильнее обаяния места. Новоприбывших требовалось устраивать, и Сергий кивнул племяннику на молодого монаха:
   - Пока не срубили кельи, Епифания поселишь к себе?
   Епифаний был долговязый, худущий и сутуловатый, с огромными очами, дитячьи-любопытно распахнутыми навстречу миру.
   Поздно по павечернице забегавшийся Федор зашел в келью на цыпочках, чая обрести соседа давно спящим с дороги, однако тот сидел и что-то писал при свете лучины. Епифаний смутился. Федор полюбопытствовал. Епифаний смутился еще больше:
   - Так, мало нечто... себе пишу, запаса ради.
   Федор все же уговорил его, поднес поближе к свету мелко исписанную полоску пергамента. "Когда же услышано же было в монастыре о его приходе, изошла братия во сретение его, его же и видяще, мнили, яко второе солнце воссияло. И было чудно зрелище и умиления достойно: овии* руку отцу лобызали, иные же нози**, овии же, риз касаясь, целовали, иные же предтекущи*** только от желания зрети на него, иные же в стороне стоя, молча радовались****. Все купно радовались и славили Бога о возвращении своего отца".
   * Некоторые
   ** Ноги
   *** Шли впереди
   **** Этой фразы в Житии нет.
   Юноша расцвел от похвалы, заалел, что маков цвет. Федор улыбнулся про себя, ощущая себя ужасно взрослым и мудрым - и счастливым. Несмотря ни на что. Накануне, как угадав, обитель покинул Стефан. ("Это у вас семейное, уходить в ночь", - сказал Сухой.) Но этого вдохновенному Епифанию рассказывать пока не стоило.
  
   Ордынское затишье оказалось обманчивым. Хан Кульпа, называвший себя уцелевшим сыном Джанибека (многие считали его самозванцем), стола не удержал. Попытать счастья в Сарае Алексий рискнул лишь через год с лишним, когда к власти, и кажется, более-менее надолго, пришел Наврус. "А по-русски - Новолетие", - со смешком сообщил Миша Бренко, провожая друга в дальний путь.
   Туда же устремились и Суздальские князья: Андрей, сын гречанки, с ромейской кровью унаследовавший и слабость или, быть может, мудрость, добровольно отвергнувший великий стол, но готовый помогать брату его удерживать, Дмитрий, нынешний Великий Владимирский князь, воплотивший наконец вековую мечту Андреева рода, и Борис, мизинный, распираемый жаждой деятельности, все равно, какой.
   Права в Сарае не осталось давно. Ныне не осталось и интересов, хоть сколько-нибудь долгосрочных и взвешенных. Ныне вес имело лишь серебро. Наличными. Немедленно. А лучше золото.
   Хан Наврус сидел на троне. Над курильницами вился благовонный дымок. Неподвижно застыли по сторонам жены, с открытыми лицами, но набеленные и нарумяненные так, что не требовалось и покрывала. Чего-то, с угодливыми минами, говорили придворные. Хан пропускал половину мимо ушей, потому что смотрел на русского князя. Он с удовольствием, коего не мог скрыть, взирал на не по годам крупного, плотного подростка, силящегося изобразить покорность. Хан Навруз был ханом еще очень недолго, еще не привык, еще упивался хмельным вкусом власти, и ему сладко было думать, что он может все. Может содеять с этим мальчиком, глядящим волчонком, все, что захочет. Одарить ярлыком... или махнуть рукой, и нукер, предано заглядывающий повелителю в глаза, полоснет кинжалом по белому горлу. Как Узбек... или, лучше, как сам Чингиз.
  
   Поздно вечером московский боярин Федор Кошка, перед сном, разоболокшись до исподнего, стал на молитву. Повторял привычные слова, а сам думал, кто ж еще из ордынских вельмож удоволен не вдосталь. И чего Неврус медлит? Решил бы уж так или сяк. Хочет вытянуть побольше серебра? Растягивает удовольствие? Кошке припомнилось едва ли не сладострастное выражение на ханском лице. Да уж, ощущение власти слаще многих иных, только бы уж пора понять, что не все в жизни так просто... А то, может, он как раз и боится принять окончательное решение, ищет, на кого можно незаметно спихнуть?
   - Боярин...- вкрадчиво послышалось за спиной.
   Кошка обернулся, узрел (горница освещалась единой лампадою в красном углу), как в углу шевельнулось что-то маленькое и темное.
   - Боярин... тиха... гаварить нада!
   Федор Андреевич разобрал, больше по голосу, чем на погляд, что это женщина, татарка, и вспыхнул мгновенным гневом: да что ж такое! Кто ни попадя шляется по подворью, а ведь здесь князь, владыка... так вот охраняют! Кмети, что ли, таскают сударок? Вот ужо устрою утром! Меж тем он подтащил ночную гостью ближе к свету... и поодержался. Старовата она была для таких дел.
   - О чем говорить? - Кошка перешел на татарский.
   Женщина выдохнула ему в лицо:
   - Этой ночью хан Навруз будет убит!
   В голове закрутилось: попробовать упредить и стать спасителем престола? Выйдет ли? Или первым поклониться победителю? И: кто?
   Угадав, женщина замотала головой:
   - Большего не могу сказать! - и страстно зашептала, - Уходи, боярин! Уходи сам, уводи своего большого попа и своего коназа-ребенка, не медли ни часу!
   - Кто тебя послал?
   Могла быть и западня.
   - Никто. И я ни за кого. Джанибек был последний истинный хан! Джанибека нет. А все эти мне едино... псы! Не веришь? Спроси, знает ли кто Фатиму! Тебе скажут! Только спроси после, а теперь уходи! Скоро станет поздно. У тебя нет и половины ночи.
  
   Алексий еще не ложился. Выслушав боярина, он не стал колебаться. Пока спутники спешно и бесшумно собирали в дорогу самое ценное и вооружались, Семен Мелик с трудом растолкал заспанного князя, не сразу и вникшего, что - беда. Торопясь, покидал наружу первое, что попалось, из лопоти. Дмитрий, наконец поняв и чуть побледнев, спешно наматывал онучи, натягивал сапоги - созывать слуг не было времени.
   Собрались мгновенно. Часть людей решено было оставить на подворье, спешки и тайности ради, а также для охраны. Владыка вопросил глазами: а ты? Федор Андреевич отмотнул головой: остаюсь! Прибавил:
   - Выясню что, подам весть.
   Алексий твердо перекрестил боярина и всех иных, остающихся, быть может, на смерть. Взял за руку князя, и они вышли под звезды.
   Было холодно. Город недобро притих, словно не одни русичи ожидали этой ночью беды. Алексий быстро шагал, крепко сжимая ладонь отрока. Ехать было решено водой, не горой, поэтому до вымолов шли пешком, чтобы не создавать лишнего шума. Дай Бог, посланный наперед ратник упредил корабельщиков, и те успеют приготовиться к отплытию.
   За домами приглушенно взоржал конь, слитно простучали копыта, как бывает при движении конного отряда. Русичи вжались в стену. Комонные проминовали соседней улицей. Мелик судорожно выдохнул и вернул в ножны вытянутый до половины клинок. Снова шли в темноте. По ветру, ставшему злее, почуяли, что река уже близко. Вдругорядь заслышался приближающийся цокот и звяканье, с этими, похоже, было не разминуться. Алексий тихо сказал:
   - Бегом.
   Топот ног показался оглушительным. Теперь князя за руку держал уже Мелик, в другой руке сжимая обнаженный меч. Алексий скоро начал задыхаться, мысленно ругнулся на долгую рясу, путающуюся в ногах. Впереди открылся причал, лодья - слава Богу, парус уже взлетал! Сзади вымчали комонные татары, на скаку выхватывая оружие. Кто такие, чего хотели от русичей? Может, просто врожденное: бежит - нужно догонять? По знаку Алексия несколько кметей развернулись, вскинули луки. Пока не стреляли, еще оставалась надежда обойтись без кровопролития. Дмитрий дернулся было назад, хотел что-то сказать, но Мелик уже втаскивал его по сходням. За ними влетел Алексий, за ним - остальные, в последний миг, когда весла уже вспенили воду, последний из остававшихся на берегу воинов перемахнул через увеличивающуюся на глазах полосу воды, не долетев, едва уцепился за борт, товарищи живо втянули его наверх. Митя от внезапного толчка растянулся на палубе, ткнулся носом в шершавые доски, и в тот же миг стрела, свистнув, вонзилась в щеглу. Мелик крепче ткнул питомца в спину, прошипел: "Лежи и не высовывайся!", - пригибаясь, едва не ползком, пробрался к кормчему. Владыка стоял на палубе во весь рост.
   - Сунутся впереймы, - зашептал Мелик, кивнув в сторону покачивавшихся у причала лодок, - на таран и топи к чертовой матери!
   И в сердцах прибавил еще неподобное.
   Но стылая волжская вода уже подхватывала ладью, спеша унести от опасного берега, и никаким челнокам уже было не догнать ее.
  
   В тот день Федор так и не решился, но назавтра, сказав себе: "Доколе ж таиться!", - зазвал Сергия к себе в келью и дрожащими руками поднял покров. Сергий неотрывно смотрел на нежный продолговатый обвод лица, на тонкие, без улыбки, губы и выписные, круто выгнутые атласные брови, на темные очи, взиравшие вдумчиво и строго, словно бы проникающие в самую душу смотрящего, и в лике Богоматери узнавал, не точно повторенные, но все же вполне внятные небезразличному оку, черты. Он смотрел долго, стараясь уловить и свести воедино свои ощущения, наконец, молча перевел взгляд, встретил жадные очи изографа. И Федор, встретив, в свою очередь, Сергиев взгляд, смутился, пошел горячим румянцем, столь жалкими и безлепыми показались ему все его мелкие, мирские - теперь-то он понимал - хитрости.
   Запинаясь, он покаялся, что взялся писать, не испросив благословения. Сергий ответил не сразу. Он не любил обличать, да и не умел. Всегда старался подвести к тому, чтобы человек сам осознал и признал свою вину. Тут... да, налицо было явное нарушение всех возможных правил. Но не было ли в сем и его, Сергиевой, вины? Образ был хорош! На нем лежал горний отблеск.
   Сергий, медленно подняв десницу, осенил крестом своего восемнадцатилетнего племянника. Сказал просто:
   - Ныне же освящу.
  
   В мелко переплетенное слюдяное окно двор выглядел размытым и с радужными переливами.
   - Федя, убери нос от окна, - велела нянька. - Примерзнет.
   - Не примерзнет, - отверг Федя, но нос от свинцовой решетки все-таки убрал. Покосился на няньку, исподтишка стрельнул глазами по сторонам, но ничего заслуживающего внимания в горнице не было, и он снова приник к окну. - Мой нос, хочу и примораживаю.
   - Что за неслух! - ворчала нянька, проворно работая иглой. - Ужо воротит батька, все ему доложу. И порты где-то изорвать умудрился... сущий голтяй*!
   *Оборванец, голытьба.
   Сестрица тоже залезла коленками на лавку, ткнулась в мелкий слюдяной квадратик. Она и углядела первой.
   - Батя! Едет!
   - Ахти! Куды ж на мороз! - всплеснула руками нянька, выбегая вслед за детьми. - Хоть шубейки накиньте!
   Старший, Иван, стоял на крыльце, по-отрочески чуть дичась отца, которого видел так редко, двухлетний Сашенька, на всякий случай крепко уцепившись за мамин палец, таращил любопытно блестящие глазенки на незнакомого дядю с заиндевелой бородою - когда отец уезжал в Орду, меньшенький еще лежал в колыбели, а средние уже кучей повисли на бате.
   - Ах вы мои котятки! - приговаривал Федор Андреевич, силясь разом обнять все свое немалое семейство (Кошки, они быстро родятся!). - Соскучились?
   Кошкина хозяйка, маленькая улыбчивая пышечка, лучистыми очами оглядывала своего долгожданного супруга, ойкнула, когда тот, стащив тулуп, открыл глазу старую побуревшую повязку выше локтя.
   - Пустое! - поторопился успокоить ее боярин. - И рубца не будет. Разбоев расплодилось, по всей степи шкодят, - прибавил он сердито. - Вон Ростовского князя, бают, разволочили до исподнего.
   - Ты в бою бился, да? - спросил Федя, гордясь отцом.
   - Ага... Погоди, то все после! - остановил Кошка жену, уже распоряжавшуюся баней, обедом, всем прочем. - Мужиков корми, а я сейчас к владыке. Токмо умоюсь да платье переменю с дороги... Чтоб не облезлой кошкой явиться.
   - Привез?! - ахнула жена, догадавшись.
   Кошка кивнул.
   - Привез. Но до поры ни полслова!
   Теперь все зависело от Алексия.
  
   Спешно покидая Орду, Алексий еще не ведал, что там свершился не просто новый виток Великой Замятни, а самый кровавый из бывших доселе. Царствования мелькали, как спицы в катящемся под гору колесе. Известие о воцарении нового хана еще не успевало дойти до Руси, а его голова уже красовалась на копье, и новый повелитель по-хозяйски осматривал покои голубого дворца. Навруза убил Кидырь, Кидыря - Темир-Хожда, его родной сын. Бердибек им всем подал пример отцеубийства! Впрочем, царствование Темир-Ходжи оказалось не дольше Бердибекова. Резались в Сарае, резались на Волге. Булат-Темир взял Булгары, перекрыв Волжский путь. Да и кому было ходить тем путем, когда творилось такое! Словом, все сочли, что положение наладилось, когда в Орде осталось всего два хана: Абдулла и Мюрид, или Амурат, как чаще именовали его русичи. У Амурата и добыл Федор Кошка для своего князя драгоценный ярлык.
   Алексий потом сам удивлялся, как быстро и просто все свершилось. Московское войско собралось мгновенно и без лишнего шума, Дмитрий Константинович не успел прознать ни о чем до сроку. Затем Алексий явил ярлык. Дмитрий Константинович, как и ожидалось, признать его отказался. Москва посадила на коней обоих юных князей и выступила к стольному Владимиру. После нескольких сшибок стало очевидно, что противустать московскому войску Суздальский князь не возможет. Иные русские князья, возможно, и поддержали бы его, но москвичи своей стремительностью не предоставили им такой возможности. Дмитрий Константинович рассудил здраво. Он оставил Владимир и вернулся в свою отчину. И вскоре в Дмитриевском соборе стольного Владимира митрополит Алексий венчал двенадцатилетнего Дмитрия Ивановича на великое княжение.
   Андрей Константинович, володетель Нижнего Новгорода (Несбывшейся Симеоновой мечты! Так вспомнилось Алексию в час московского торжества), первым поцеловал крест новому великому князю. Высокий, седеющий князь с красивым греческим профилем и печальными очами. Он чем-то сходствовал с Семеном-мелким, не внешне, этой вот тоской в глазах: "Да не надо мне ничего этого!", - и Алексий, которому всегда нужно было все, по-человечески пожалел его. Почему-то подумалось, что Андрею недолго осталось жить на свете.
   Как полагается, был и пир, и Митя, умница, посидев немного, ушел сам, не пришлось, миру на посмех, отправлять государя в постелю. Алексий ушел чуть позже и, случайно умедлив за дверьми, услышал, как сразу гораздо шумнее стало застолье. Ничего, пускай! Сегодня их день. Затворившись в отведенной ему горнице и отослав служек, стоя перед образами, митрополит спросил сам себя: а ты, Алексие, счастлив? Да, это еще не победа, ступень, шаг к иному, более трудному восхождению, к более тяжким трудам, но вот сейчас, достигнув этой ступени - счастлив?
   Скрипнула дверь, Митя, на цыпочках, пробрался в горницу, похоже, тайком от дядьки вылез из постели. Он был разлохмаченный, путанный, сегодня он впервые попробовал хмельное, и, кажется, это оказалось для него лишним, говорил, говорил, много, бестолково, перескакивая с одного на другое, неожиданно высказал:
   - Это по-настоящему?
   И замолк, требовательно уставясь на своего наставника, как смотрят лишь подростки, порой загоняя взрослых в тупик вопросами, на кои трудно ответить, но и не отвечать нельзя.
   - Это - по настоящему, - тихо ответил Алексий. - Сегодня. Но дальше все будет зависеть от тебя.
   Счастлив ли ты, Алексие? Ты полагаешь свои труды во имя Русской земли, но ведь земля - это прежде всего люди. И, может, счастье не в том - не только в том - чтобы венчать на княжение своего государя, свою осуществленную надежду, веруя и зная, что торжество твое есть торжество Русской земли и православной веры. А и в том, что отрок проберется к тебе босиком среди ночи, чтобы спросить что-нибудь и ждать ответа, и взглянет тебе в глаза требовательно, как смотрят лишь подростки в глаза человеку, которому верят.
  
   В прекрасный, солнечный майский день, день святых князей Бориса и Глеба, Соловьиный день*, в Твери крестили третьего сына князя Михаила Микулинского. Захлопотанные слуги бегали туда-сюда, готовя пир, а родители с волнением ожидали, пока дитя, бывшее доселе масеньким, зайчиком и, на всякий случай, Ваней**, окончательно станет Борисом. Князь, высокий, могутный, в окладистой каштановой бороде и непокорно вьющихся кудрях (посадские женки сладко вздыхали, когда он проезжал по улице на своем тонконогом караковом скакуне) во время крестин всякий раз ужасно волновался. Хоть и не бывало случаев, чтоб с младенем в купели случилось что-нибудь худое, а не мог Михаил избыть сей боязни; мать и то меньше тревожилась, передавая дитя в чужие руки.
   *2 мая по старому стилю, День перенесения мощей Св. Бориса и Глеба, назывался Соловьиным, так как по примете, в это день прилетают соловьи.
   ** В средневековой Руси существовал обычай давать ребенку так называемое "прямое" имя (по святому, в день которого он родился), которое потом заменялось или дополнялось именем крестильным.
   Михаил взглянула на свою супругу, и та, поняв без слов, вложила свою ладошку в его большую руку. Так и сидели, словно молодожены.
   Как это было давно, уже двенадцать лет назад! Михаил Микулинский, по княжим делам, ездил ко князю Константину Васильевичу в Нижний Новгород. Сей город уже тогда был второй столицей Суздальской земли (а впоследствии Андрей Константинович сделал его стольным градом). Нижний был не только торговым городом, удачно контролирующим волжские пути, не только крепостью, но и опорной точкой для продвижения по Волге и освоения окрестных земель. Земли вокруг было! Дикой, богатой всяческими богатствами, редко заселенной, ждущей лишь рук. Лишь чуть-чуть помочь вначале, дать леготу, малую ли ссуду - и все будет. Князь Константин не просто понимал это, это было его главной заботой, и год от года возникали все новые починки, русичи все дальше выдвигались по Оке, по Суре, смыкаясь с мордвой и чувашами, а там и начинали смешиваться, обменивались невестами, постепенно приобщали язычников к христианской вере, когда и сами перенимали что полезное.
   Михаил, жадный до впечатлений, все облазил и оглядел, смотрел, слушал, дивился, принимал к сведению. Константин Васильевич оказался радушным хозяином; чести ради, приветствовать гостя выходила княжна. Молодой князь тогда и не придал встрече особого значения, это было еще одно впечатление, не более.
   Михаил проснулся среди ночи. И с чего-то ему пришла на ум Константинова дочка. Вспомнились голубые смешливые очи, и подумалось: какой у нее, верно, легкий нрав! Такая не станет пилить мужа за всякую промашку. И отец у нее сильный князь, один из пяти сущих на Руси великих князей*. И собой пригожа, белолицая, золотоволосая, высокая, как раз ему, Михаилу, под стать, тонкая станом, но с той плавностью линий, которая обещает в будущем приятную женственную округлость. И, главное, в чем не признался Михаил даже самому себе, ничем не напоминала Овдотьюшка темноглазую московскую княжну...
   * Суздальский, Московский, Тверской, Рязанский, Смоленский.
   Он еще несколько раз виделся с Евдокией, даже перекинулся парой слов. А воротившись домовь, первым делом поклонился в ноги государыне-матушке: благослови свататься! Княгиня Анастасия счастливо вздохнула, ибо за тем и посылала сына в Нижний, в убеждении, что негоже навязывать чаду невесту, нужно предоставить ему возможность выбрать самому: ту, что уже выбрала для него мудрая родительница.
   Михаил улыбнулся воспоминанию, и Овдотья улыбнулась в ответ - наверняка, тому же. Как же все-таки хорошо! Любимая жена, дети, с дядей Василием более-менее улажено, в Орде замятня и наконец-то можно жить без оглядки, как посмотрит Сарай на то-иное. Жаль, шурин не удержал Владимирского стола, Евдокия очень расстроилась, но... Посмотреть беспристрастно, так не окажется ли Алексий куда лучшим правителем для Руси? А у него - третий сын, и в глазах жены играют искорки, и весна, и соловьиный день, и молодость кипит в груди.
   Приняв на руки своего сына, с еще влажными после купели пуховыми волосиками (Борис, успевший проголодаться за время церемонии, требовательно пискнул, предупреждая, мол, если что, сейчас начнет орать), князь еще чуть-чуть подержал младеня, прежде чем передать матери, и в этом миг подумал: а ведь он счастлив!
  
   Венчая Димитрия на княжение, Алексий в глубине души был уверен, что это еще не конец. Так оно и оказалось. В Москву прибыл посол от хана Авдула. И... привез ярлык, никем у него не прошенный. За спиной Авдула стоял Мамай. Темник, потомок половецкого рода, в нынешней ордынской замятне неожиданной возвысившийся вровень с природными Чингизидами. Про Мамая рассказывали нехорошие вещи. Он был гургеном* покойного Бердибека и участником всех его скверных дел; если Бердибековой правой рукой называли Товлубия, то Мамай был, по меньшей мере, левой. А теперь вот сажает на престол ханов... пытается посадить. Для чего отчаянно нуждается в русском серебре.
   *зятем.
   Алексий - сидели, тайности ради, с послом наедине - медленно прошелся по палате, подыскивая слова. Снова сел.
   - Судьбе был угодно, чтобы Амурат первым дал ярлык князю Димитрию. По степному древнему обычаю, который чтят и русичи, по Ясе Чингисхана, худший из грехов - обман доверившегося. Как же я смогу предать доверие Амурата?
   Он в самом деле хотел бы знать ответ на этот вопрос.
   - Так же, как он при первом удобном случае предаст твое! - выкрикнул татарин, оскалясь. Узкие глаза сошлись в ножевые щели. - Яса ныне мертва! Ныне мертв даже шариат, - вдруг примолвил он, и в голосе просквозила усталость обреченности. - Теперь в степи один закон: власть возьмет тот, кто сильнее. И чем скорее это произойдет, тем лучше. В том числе и для вас. Ты зрел, как по степным дорогам гонят полон? На рынок в Кафу, мужчин - на веницийские галеры, девушек - ублажать генуэзских богачей, мальчиков, девочек, которым на чужбине предстоит утратить язык, веру отцов, утратить свою судьбу, гонят пешком, а за караваном - кровавый след в пыли, и побелевшие кости прошедших раньше и не дошедших даже до рабского торга, не удостоившихся даже человеческого погребения... Не русский полон, татарский - ты рад этому, главный русский поп?
   - Нельзя радоваться несчастью другого, - возразил Алексий.
   - Так решайся же! Поддержи хана Абдуллу, и он успокоит степь. Здесь, пока мы одни, я могу тебе сказать... Не покорись - поддержи. Если желаешь, могу произнести и иное: прошу.
   Алексий слушал ордынца и молчал. Неглупого, относительно честного - настолько, насколько это еще возможно в Орде, где мертвы и Яса, и шариат... где, в самом деле, ныне действует лишь закон силы. И нужно как-то выживать. Достаточно ли у Авдула... или Мамая?.. у Авдула с Мамаем сил, чтобы победить? Есть ли смысл ставить на них, или лучше не рисковать, придержать свою синицу в руке? А совесть? Жаль, нельзя отмахнуться, как отмахнулся в свое время Узбек: "Райя!". Взвесить выгоду и опасность, и ничего более. Христианину, русичу нельзя сего!
   - Кому ты веришь - Мюриду, сыну отцеубийцы Темирь-Ходжи, самому немногим от него отличающемуся? - татарин верно понял его молчание. - Мамай, по крайней мере, честен с тобой! И честно спрашивает: сколько?
   В былые времена русские князья вот так же торговались, чтобы получить заветный ярлык, унижались и истощали казну. Ныне можно поторговаться за то, чтоб ярлык принять. Алексий сдержал торжествующий возглас: "Не сколько, а что!". Вместо этого отмолвил, неотрывно глядя в раскосые глаза ордынца:
   - Половину.
   Прибавил, не дав времени возразить:
   - Больше не соберем все равно. И - мы здесь одни, так позволь и мне быть откровенным - больше не получил бы и Мюрид.
   Посла убедило это невзначай оброненное "бы".
   - Ах да, вот еще что, - словно бы спохватился Алексий, а у самого похолодело в груди. Вот оно, самое главное. - Для спокойствия... ведь никто не может ведать своей судьбы и кто знает, что случится завтра! Князь Димитрий молод и, слава Богу, крепок здоровьем, я молюсь о нем Господу неустанно... как ныне стану молиться и за царя Авдула, да живет он тысячу лет! И все же ни от чего нельзя зарекаться. Словом, чтоб быть уверенным, что в случае... в случае чего договор сохранится в силе. Лепше бы написать, что ярлык дан князю Димитрию и его возможному наследнику... как-нибудь так: "в вотчину и в род". Мне ведь семьдесят лет, - приврал Алексий, зябко потерев руки феогностовым жестом и с трудом удержавшись от стариковского кхеканья. Переигрывать все же не стоило. - Не хотелось бы все зачинать сначала... Да и царю спокойнее.
   Ярлык был составлен по Алексиевому слову. Но, исполнив свой давний замысел, он не чувствовал торжества, как тогда, во Владимире. Вот она, горечь власти. Великий стол в вотчину и в род - это, во всяком случае, было соизмеримо с Амуратовой головой. Вот только соизмеримо ли с совестью? Нет большей любви, чем если кто положит душу за други своя...
  
   Алексий ошибся на чуть-чуть. Буквально на волос. Авдул с Мамаем одолели. Амурат был убит. Но до того он успел узнать обо всем и послать ярлык Дмитрию Суздальскому. А Дмитрий Суздальский - занять Владимир.
   Просидел он там ровно двенадцать дней. Московские полки были собраны менее чем за неделю. Выступили и иные князья, подвигнутые отчасти авторитетом главы русской церкви, отчасти быстро возродившейся привычкой к первенству Москвы. И то сказать, за сорок лет давние лествичные счеты подзабылись, и не очень думалось, что Московские князья, начиная с Юрия, сидели на великом столе не по праву; зато очень хорошо помнилась Калитина "великая тишина". Кто не встал за Дмитрия Ивановича, предпочли выждать. В итоге Дмитрия Константиновича поддержала, помимо своих братьев, лишь кое-какая удельная мелочь - да и те не успели подтянуть полков. Вдругорядь оставив стольный Владимир, Дмитрий Константинович отступил к Суздалю. За ним по пятам шли московские полки. Город сел в осаду. Первый приступ был отбит. Суздальцы торжествовали. Московляне больше не совались в драку, обложили град плотным кольцом, переняли все дороги. Дмитрий Константинович с заборола следил муравьиную возню под стенами, казавшимися страшно нагими без привычно пестрого, по его же слову сожженного посада. Его заметили, признали. Московский ратник, расхмылясь, вскинул лук. Князь - похолодело внутри - распрямил спину. Так и стоял - высокий, сухой, гордый - несколько невыносимо долгих мгновений. Московлянин не выстрелил, помахал луком, даже крикнул что-то приветное... что, князь не расслышал, отходя от недавнего ужаса и думая только о том, как бы незаметнее вытереть вспотевшие ладони. И еще отчего-то подумалось, что ему, Дмитрию Суздальскому, чего-то недостает и будет недоставать всегда... таких вот молодцов? Или чего-то в себе самом. Вечером пробравшийся в город лазутчик донес, что шедший на подмогу Галицкий князь, напоровшись на московский полк, повернул назад, не приняв боя. А еще черед два дня, посидев у костра среди кметей городовой тысячи и похлебав - неловко было отказываться - прямо из котла жидкой недосоленной ухи, посмотрев в смурные рожи мужиков, на коих читалось: "Готовы, княже, честно измереть за тебя, но помирать все ж не хочется", он подписал с Дмитрием Московским мир, отступаясь Владимирского стола.
  
   Дмитрий Константинович ворочался в Нижний Новгород побитым псом. Против московских полков он не сумел выстоять, и в том не было сорома - ратное счастье переменчиво. Но земля, теперь Дмитрий уже не пытался обманывать себя, не слишком-то его хотела... иначе черта с два что возмог бы этот юнец, смешно пыжащийся в тщетной попытке придать себе великокняжеской властности и алеющий щеками с непривычки. А может, оно того и не стоит! А - родной город, и дети, что с визгом повиснут на шее, не заботясь, всех ли врагов победил тятя... а иньшего и не надобно искать.
   Брат, по счастью, не укорил, не сказал чего-нибудь вроде: "Я ж тебе говорил!". Дмитрий оттаивал душою, оглядывая свое семейство, дружно орудующее ложкам. Маленький Ванюша, балуясь, гонял по тарели жирные блестки. Уха была отменная, из наваристых волжских стерлядей. Можно подумать, за столом в стольном Владимире показалась бы вкуснее! Несколько дней передохнуть, собраться, и домой в Суздаль. Дмитрий заблаговременно отправил семейство в Нижний, чая его более безопасным, как оказалось, справедливо. А теперь пора и ворочать!
   Отъев, дети послушно поднялись из-за стола, чередою подошли к отцу. Дмитрий Константинович, как обычно, поцеловал на ночь сперва дочек, Машу и Дуняшу (Марья, старшенькая, уж невеста, пора и жениха присматривать. А с великого стола, может, и дальше было б видать, подумалось в противоположность давешнему.), Семена и Ванюшу, тринадцатилетнего Васю, старшего из сыновей (и ровесника московскому Митьке!). Василий сухо поворотил к отцу щеку, повременил уходить, и Дмитрий Константинович вздохнул, поняв, что и в дому не обойдется без укоров. Сыновья растут. И тятя уже не всегда оказывается самым-самым сильным, и не так уже безразлично, победил ли он врагов, как мнилось только что.
   - Так скоро! - гневно выговорил сын.
   Князь вздохнул:
   - Как пришлось.
   - Седьмицы не высидел!
   Оказалось, сын говорил не о Владимире, о Суздале. И это стало еще обиднее.
   - Почему? - почти выкрикнул Василий.
   - Знать, такова судьба, - вновь вздохнул Дмитрий Константинович.
   - Почему не дрался? Почему?!
   Среди Дмитриевичей боролись две породы. Маша, Сема и маленький Ванюша - еще пока трудно было разобрать, но похоже было на то - уродились в отца, высокими, сухими, с узким твердым лицом, а Вася с Дуней - помягче и лицом покруглее, в свою бабку, княгиню Елену. Особенно это заметно было у Василия, которого даже прозвали на мордовский лад Кирдяпою.
   - Кому драться? - возразил Дмитрий Константинович своему так непохожему на него сыну. - Свои суздальцы, и те в бой не рвались, а уж из Владимира проводили мало не с песнями и плясками. И все ж таки было драться, людей положить, и все одно проиграть? Град отдать на разор! Того хотел бы? А греха не боишься?
   - Чернь! - зло сплюнул Кирдяпа. Князь задумчиво проследил грязный белый ошметок. В другое время, не задумываясь, отвесил бы парню подзатыльник... но в сем трудном разговоре замаранный пол был сущим пустяком.
   - Не говори так! - возразил он сыну. - Без мужика и князю пропасть. Землею правишь, с земли и кормишься, так с землею, волей-неволей, а приходится считаться. В бой плетью не погонишь.
   - Татары!
   - Ну да, грозное войско - тридцать татаринов. Кабы три тумена... - Да и того не нать, додумал про себя. Свою землю разорили б наперед вражеской. Да и... это Владимирщина-то - вражеская земля?
   - Да кажный сотню московитов разгонит, не взопрев!
   - Ой не скажи...
   Не то, не про то баять надобно! Сказать бы тебе, сын, то, что и сам понял только что, с запозданьем на две войны. Да не подобрать слов... Спросишь: неужто ты глупее? Трусливее? Чего ж тебе недостает! А для того, чего недостает, самый мудрый мудрец еще не придумал слова. Чего-то безымянного и неосязаемого, но что важнее всего остального. Без чего бесполезны и полки, и звонкое серебро, да что само - было бы! - притянет и серебро, и полки, даже ум притянет, недостанет своего, так чужой, что лучше своего окажется. Нет, этого, что ведал Андрей, и ныне уразумел он сам, все равно не понял бы его яростный сын, не понял бы и брат Борис. Разве что еще через двадцать лет.
   - Я этого так не оставлю! - взвизгнул Василий (голос-то ломается, с легким удивлением заметил отец), со всей дури двинул кулаком по столешне. Непристойно так вести себя при родителе-батюшке... но князь и на этот раз не окоротил сына.
  
   Лукерья, подойдя к калитке, сняла с плеч коромысло, поставила тяжелые водоносы на землю, собираясь отворить, и тут заметила соседку, окликнула, приветствуя. Варюха, выйдя со двора, пыталась закрыть ворота, но никак не могла сдвинуть створку. "И на что такую тяжесть навешивать, от кого хорониться?", - проворчала про себя Лукерья, ухватившись за кованое железное кольцо, потянула со всей силы. Ворота захлопнулись очень даже легко. Изблизи она увидела, что соседка выглядит нездоровой, лихорадочно горит лицо.
   - Ай занедужила? - посочувствовала она.
   Варюха кивнула. Глаза у нее были красные и воспаленные.
   - Верно, простыла... - и вдруг согнулась пополам, хватаясь за горло. Ее вырвало кровью. - Или съела чего-нито... - выговорила она с трудом.
   Лукерья потеряно смотрела на грязно-розовые брызги на своем подоле.
  

1364

  
   Илья был в отлучке, когда умерла Лукерья. Он, раскрасневшийся от быстрой скачки, влетел в сени и враз остоялся. Понял еще до слов, по резкому запаху уксуса. Надя яростно терла пол. Он выдавил:
   - Кто?
   Они молча стояли у свежей могилы, и Надя крепко держала за руки Семена и Степана. А Илья думал: надо радоваться, что это случилось сейчас. Скоро уже ни у кого не будет отдельных могил.
  
   В прошлый раз чума пощадила Тверской княжеский дом, но ныне взяла свое сторицей. Первой умерла маленькая литовская княжна, дочка Ульянии, в недобрый час приехавшая погостить у бабушки. Затем княгиня Анастасия. Судьба была к ней милостива, не дав узреть смерть сыновей.
   Всеволод умирал долго и мучительно. Сильное тело отчаянно боролось с болезнью, и Илье даже часом, дуром, поверилось, что хоть на этот раз случится чудо. Он не отходил от своего князя, подносил воды, поддерживал голову, Всеволод пил, захлебываясь, и его тут же выворачивало наизнанку, и Илья кидался подавать посудину, уже не обращая внимания на запах, не боясь измараться кровавой мокротой... Хоть на этот раз, один-единственный раз, Господи!.. О смерти жены князю не сказали. Всеволод впадал в забытье, вновь приходил в себя, попытался улыбнуться, прошептал - говорить уже было трудно, и Илья разобрал с трудом:
   - Как Семен...
   Всеволод Холмский умер восьмого января.
   Илья вышел на мороз. Колючий воздух обжег легкие. С удивившим его самого равнодушием Илья подумал, что не стоит идти домой, тащить заразу. Было жаль только, что перед смертью он так и не увидит детей...
   После Всеволода умерли Андрей, Андреева жена, Владимир. В Дорогобуже умер Семен Константинович. Михаил уцелел - единственный из братьев-Александровичей. Уцелели, по счастью, Овдотья и дети. И два Всеволодова сына, Юрий и Иван. На Москве чума, унесшая маленького Ваню, Ивана Малого, и княгиню Александру, во второй раз обошла стороной Марию Александровну. И Ульяница пересидела беду в Литве, далекой и вновь отчего-то почти не затронутой мором. А Илья наконец-то уверился, что если и суждено помереть ему черной смертью, то не в этот раз.
  
   Люди привыкают ко всему. Даже к смерти. А может, просто устают бояться. Принимают обычные меры предосторожности - не прикасаться к вещам умерших, все протирать уксусом, окуриваться дымом - а там Божья воля! И в сей раз уже не замирал, хотя и потишел, торг, скакали по дорогам гонцы и ползли обозы, игрались свадьбы (и, в пору беды, слаживались особенно быстро - вдруг назавтра суженную, тебя ли самого унесет чума, так хоть денек вместе!), не прекратились даже усобицы. В Тверской земле назревал спор за Семеново наследство. В Суздальской - умер князь Андрей Константинович, и Борис немедленно захватил Нижний Новгород, коему, как стольному граду, надлежало отойти следующему по старшинству брату, Дмитрию.
   К середине 1365 года мор пошел на убыль, и стало мочно помыслить о будущем. Илью Степановича, человека во Всеволодовой дружине уважаемого, мужики созвали на серьезную говорку. Он шел по княжему двору, где бывал едва ли не всякий день, и, как во всякий день, сновали туда-сюда люди, ржали кони, перебрехивались псы, где-то в дальнем углу, невидимые, высокими голосами бранились бабы-портомойницы, пробежали, с легким радостным топотом крохотных сапожек, маленькие княжичи, за ними, охая и отдуваясь, проковыляла грузная старая нянька. У стены двенадцатилетний княжич Иван поправлял подпругу. Отчего-то он никак не мог поймать дырочки, и рыжий конь уже начинал коситься недовольно, изгибая крутую шею, Иван, злясь, дергал и дергал непослушный ремень. Илья приостановился: не помочь ли? Да как бы не обидеть княжича непутем. Иван наконец справился, поднял глаза, заметив знакомого ратника. И Илья поразился детской беззащитности взора...
   Дружина волновалась.
   - Ну и куды нам теперь?
   - Не куды, а куда, - сзанудствовал Илья.
   Сильный князь был Семен Иваныч. Вот как зацепили Илюху несколько мимоходом брошенных, случайно услышанных слов. В самом деле. Нечистота в словах, нечистота в мыслях... что дальше? А как оказалось увлекательно: как сказать правильно? Почему именно так? Илья и сам избавился ото всех словесных завихрений, и в чужой речи уже коробило...
   - Туда, где нет труда! Делать-то чего? Всеволодовичи малы, при них службы путной не станет. К Михайле отъезжать, к Василью ли? Или все ж оставаться? Был бы жив Всеволод, ин был бы и разговор! А сыны пока еще войдут в возраст, так до той поры княж-Михайловы нас вовсе позатеснят. Аль уж сразу на Москву податься?
   Илья молчал. Сам уж не пораз задумывался о том. Со смертью Всеволода его сыновья, а с ними и все, кто им служил, проваливались в третий ряд, почти что в никуда. Да и разделенный надвое Холмский удел (особенно Иванова часть, в которой оказалось село Богатеево) - плюнь, за границу перелетит. С каких животов жаловать Всеволодовичам своих слуг? А Михаил ныне осильнел, со всеми унаследованными им уделами он становился вровень с дядей Василием, да даже как бы не побольше у него оказалось земли, если не считать того, что надлежит Василию как великому князю. И великий стол унаследует рано или поздно. К Василию Кашинскому Илье пути не было, а к Михаилу можно бы. Ивану двенадцать лет, так что до поры все равно придется ходить в Михайловой руке, а честь все равно не та! И все бы было так, если бы не беззащитный детский взор... Но этого не скажешь вот прямо так, спроста, мужикам - у всех у самих семьи, которые нужно кормить.
   - Я вот что мыслю, други, - заговорил Илья наконец. - Присягали мы Всеволоду, а Юрий с Иваном его наследники...
   - Вольный муж в службе волен!
   - Так и я про то же. Конечно, ты во всякий день можешь отъехать, вручив князю складную грамоту. Только вот кто ее у тебя примет?
   - Как кто, Иван, конечно. Ну или Юрий, у кого он.
   - А как же он грамоту примет, ежели он сам млад сущ и княжеские дела вершить пока не может? Вот как в возраст войдет, так тогда конечно.
   В память ли Всеволода, собственной ли совести ради, но дружину князю Ивану Илья сохранил.
  
   Чудно устроен человек - горюет, когда смерть уносит родных, и ведь горюет неложно, а получит наследство и обрадуется прибытку. Может, потому, что истинно близкого человека никогда не связываешь с его серебром, иным ли там зажитком, остается оно где-то там, само по себе, пришло - вот и славно.
   Конечно, сын сестры не бог весть какой наследник, но Онисим составил духовную, да и оспаривать наследство было некому: черная смерть унесла и все Онисимово семейство. Илья зверем въелся в работу, почернел с недосыпу, и сам уже чуял, что не в подъем, но, сцепив зубы, только мотал головой на все уговоры: не откажусь!
   Двух сыновей поднимать, оба пойдут в княжью службу, так каждому нужно и коня, и бронь, и всякую ратную справу, да и дочерь выдать замуж - так пристойно приданным наделить. С одного поместьица не больно-то разгуляешься. Но было еще и другое, родовое. Андрей Басенок просил продать, давал хорошую цену, расписывал выгоды. Отец у него был из немцев*, так и сам... все просчитал до полушки. И не по чину простому ратнику перечить боярину, взять бы серебро да поблагодарить, тем более что лучшего и ожидать было неможно. Так нет! Мы не бояре, а гордость своя имеется! От родной земли, где могилы матери и отца (отца Илья почти не помнил, и все же!), всей родни-природы, где поле, расчищенное дедовыми руками, где терем, самим же ставленый, взамен погоревшей пять лет назад избы... от всего этого не мог отступиться Илья ни за какое серебро. И вместе с тем яснело, что одному ему, по крайней мере, пока не подрастут сыновья, столько земли не сдюжить. И работника негде нанять по нынешней лихой поре. После мора мало оставалось на селе рук, по всей земле осиротевшие поля зарастали бурьяном. Нужно было холопа, хотя б одного, но где взять? Покупать - дорого, да и соромно, живого-то человека. Вот и приходилось Илюхе неволею ожидать какой-нибудь, махонькой, ратной грозы.
   *Согласно родословию XVI века, Андрей, основатель рода Басенковых (самый знаменитый представитель - Федор Басенок, воевода Василия Темного), происходил "из немец", от боярина князя Всеволода Холмского. Зимин вслед за Веселовским говорит о "сомнительности этой родовой легенды". Однако полностью исключать такого варианта нельзя. Известно, что Александр Тверской, возвратясь из Литвы, привез с собою множество литвинов и "немцев", обласканных им, кажется, даже в ущерб своим русским боярам.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   54
  
  
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"