Шелепов Сергей Евг. : другие произведения.

Диконький, часть 1 Шмырдя

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:

  Автор благодарит Яранский краеведческий музей за предоставленные материалы, позволившие создать это произведение
  
  Яранск
  1999 год
  
  Все началось с банной печки. С трубой, но копоти да угару как с 'черной' - помыться можно, а попариться рискованно: можно 'угоревши околеть'. Новую каменку надо складывать, но кирпича не хватает. Всего-то полсотни штук требуется. В магазине дорого, алкаши за литру могут наносить требуемое количество. Но лучше 'даром' - в соседней деревне. Там мой прадед Алексей Иванович живет со своей снохой, приходящейся мне 'баушкой Машей'...
  У деда Олеши прозвище Шмырдя. У него всякие кирпичи есть, только надо подход найти к старику да выслушать все его претензии к правителям российским от царя Николая до Ельцина - он при всех жил и живет, за девяносто ему, но до веку не хватает чуть.
  Выслушал, подъехал, получил - так можно кратко описать 'промысловую операцию' по приобретению кирпичной халявы. Еще 'последствие' услышанное надо переварить в мозгах - узнал 'краешком головы' о происхождении прозвища прадеда. Оказалось, оно ему через матушку Агафью от деда Кузьмы Клестова передалось. А кто такой Шмырдя? Тут что-то туманное.
  'Окаянный, с которым Кузьма тот - свекров дед - совладал да девку свою отбил у ево...' - такое пояснение услыхал я от баушки Маши, растолковавшей мне 'детали' исповеди деда Олеши. Уж очень несуразной показалась мне эта исповедь...
  
  1857 год
  Еринец
  
  Горе за бедой, за горем нужда, за нуждой несчастье - так и катится жизнь, будто сани по разухабистой зимней дороге среди суметов навислых да берез, при царице саженных. А дорогу не только столбы верстовые помечают да дерева саженные и по-дикому взросшие, но и места разные: то гиблые и темные, то светлые да развеселые. То сельца с церковками на бугре манят. То убогие деревни косоглазыми оконцами изб таращатся на проезжих и пеших.
  Так и в Ернице летом 1857 года, когда готовились после Петрова дня к жатве, заканчивая сенокосные дела на дальних полянах да в излучинах стариц, случилось событие неладное: утонул крестьянский сын Кузька Клестов двадцати двух лет от роду. Похоже было, что сам утонул, что сам и смерть такую избрал для себя. И причину называли: барин не позволил жениться Кузьке на Алене Еринцевой. Кузька отказ воспринял как смертную обиду и муку. Впал после этого в пьянство, по этому делу и утонул.
  Ниже мельницы возле самой воды на травке лежала его нехитрая одежонка и рядом стояла недопитая бутыль браги. Еще пятна крови обнаружили на травинках. Видно, от злой браги кровь горлом пошла или носом, вот парень и сиганул в омут. А может, просто к воде нагнулся, чтоб переносицу помочить и кровь остановить, да и свалился в реку. Как только одежку Кузькину нашли, сразу и к поискам тела утопшего приступили. С трех лодок полдня полосовали 'кошками' мужики омут, но зацепить утопленника так и не смогли. Да и не мудрено: глубина в речной прорве не цифрами измерялась, а словом 'бездонная'.
  К тому же дубовые колоды пронзали глубины омута заострившимися вершинами. За них 'кошка' цеплялась при каждом забросе. Мужики матерились и чертыхались: кому хочется впустую воду бороновать? Плюнули, успокоив себя тем, что течением все равно утопленника из-под коряг вынесет на перекат.
  Отец у Кузьки к тому времени уже помер. И вот теперь Глафка Клестова осталась на белом свете одна-одинешенька. Конечно, родня была у нее. Где-то и сестра при барине в прислугах - через родительницу-то крепость им перешла. Где-то и двоюродные братья и сестры жили, но поди отыщи кого в жизненной кутерьме. Вроде и замужем была за отставным солдатом, но без ведома барина и шагу не шагни.
  Стояла Глафира на берегу омута и тупо глядела на водную поверхность, пытаясь углядеть сквозь темно-зеленую толщу, где же там, под какой корягой спрятался ее неуемный сын? Бабы пытались увести ее от реки, но она противилась и все взывала к православному люду, чтобы нашли тело ее сына и по-христиански предали его земле. Да чтоб над погребеньем крест постави-ли - не посреди же омута памятник ладить да слезу горькую материнскую ей лить.
  На Глафиру никто внимания не обращал. Что на нее глядеть, если она и до смерти сына была уж год не в своем уме - с того дня, как мужика ее Фаддея схоронили. Пора бы в себя прийти бабе, а то неладно получалось. Многие бабы к пятидесяти годам вдовели, но ведь жили, потому что внуки есть, за которыми пригляд нужен. Да детей взросших кто на ум бы наставил в сложном жизненном устройстве? Жизни-то не хлебнувши, такое могли натворить, что и не распутать.
  Муж у Глафиры на двадцать семь лет старше ее был. Помер и помер - сколько жить-то можно? Почти семьдесят годов откуковал на белом свете. Глафире понять бы это да опамятоваться, но она ни в какую - вот и верь после этого, что муж-старик молодой бабе в наказанье. Правда, жили они душа в душу. Никто не слышал, чтоб ругались да лаялись Клестовы. А лупцевал ли Фаддей Глафку, так даже и не пытали: пылинки сдувал с молодой жены. Вот ей и привычно стало жить как у Христа за пазухой, а тут все порушилось: мужик помер, сын утонул.
  Стоит Глафира на берегу и уже не Кузьку кличет, а мужа своего, чтобы гнал домой сына непутевого. Понятно все с сердешной: съехала с катушек. Увели ее бабы под руки домой. Там всякими снадобьями успокоительными напоили. Заснула Глафира. Но надолго ли? Когда очнется, что в ее смущенную башку полезет? Не кинется ли в омут за Кузькой, не наложит ли руки на себя каким другим способом? Пригляд за ней нужен. Согласилась присмотреть за Глафирой соседка Катерина - Степки Тышни жена. Устроило это всех: какой-никакой присмотр есть и ладно, а в ином пускай Бог судит-рядит...
  Через две недели на Прокла всплыл Кузька. Вода в реке после дождей поднялась, и течение ее стало более сильным и завихрястым, вот и выдрало утопленника из пут прорвы. Тело к острову прибило.
  Обнаружил всплывшее из темнин омута тело Кузьки Клестова мельник Федор Сеич. Отца Федора звали Алексеем, но еринцы, торопкие на речь и дела, сократили сначала имя отца до Ексея, а потом уж отчество сына до Сеича.
  Вставал Федор Сеич раньше всех домочадцев. Первым делом пинал и материл дрыхнувшего караульщика, завернувшегося в тулуп так, что и не сыщешь сразу его в обширном и уютном одеянии. Затем направлялся мельник к берегу реки. И там с масляной улыбкой на лице мочился сверху на осоку, норовя угодить струей в дремлющую под ней лягуху. Если удавалось обдать сонное земноводное мочой, то смеялся ехидно и квакающе, содрогаясь всеми расплывшимися телесами, задирая острый 'цыганского аршина' нос-клюв и растрепанную бороденку.
  - Ух... Эх... У-эх... - опускал голову и глядел на реку, будто на детище свое великовзросшее, умильно и приветно. Ведь река была его кормилицей, а также объектом забот и тревог.
  Оглядев реку, уже добродушно молвил:
  - Слава Богу, утро-то како баское... - и, торопко развернувшись, обычно шел в дом, где надо было поднимать работников, челядь и подчелядье отеребье - родню да приживальщиц разного рода-племени.
  В то утро Федор Сеич успел только караульщика облаять да лягуху утренним 'фунтаном' потревожить. Тут и произошел сбой в обычном распорядке: взор мельника, скользнув по водной глади, вдруг завернулся к выходу из омута. И не сразу сообразил Федор Сеич, что не куль прибило к прибрежной кочке, а нечто другое. Когда взгляд сосредоточился на белом бесформенном куле, ожгло мельника жутким прояснением: 'Утопленник! Никак, Кузьку омут вернул'. И, на ходу крестясь да бормоча соответствующий наговор, кинулся Федор Сеич в избу. Посреди избы встал как вкопанный, но очнулся быстро и начал креститься.
  - Спаси-сохрани, Матушка Пресвятая Богородица... И это надо же такому случиться в самый мой именинный день! Что будет-то? Ох, что будет? Плохо дело...
  По горнице заходил туда-сюда...
  - Не важна примета та. Как это возвернулся-то от водяного лешак Кузька? А уж вздут-то как! Не иначе, подменили в воде тело Кузьки. А с телом, поди, тешится супостат водяной. Кузке на спину, поди, взгромоздился, как на сома, и катается... - осекся.
  'Почему это я решил, что утопший Кузька? - запутался в своих умозаключениях. - Что, народу мало тонет в реке?'
  Заспанная жена с полатей сползла, босыми ногами по полу зашлепала. Глаза еле открыты.
  - Ты чо ето, суматошный, мечесся?
  - А то и мечусь, курица ты безмозглая, что лихо настало. Лихо-то како! Кузька Клестов всплыл, и на перекат его вынесло. А может, и не Кузька это вовсе.
  - Свят! Свят! Свят!
  Федор Сеич начал было жене растолковывать, что и как. Та лишь охала и ахала после каждого слова мужа. Так и оставил ее Федор Сеич остолбеневшую посреди горницы, а сам в деревню побежал. Полчаса не прошло, а к омуту полдеревни сбежалось. Утопленника на берег вынесли, положили на траву. Бабы в рев, детишки с испугом в глазенках из-за мамкиных подолов на утопленника таращатся. Мужики, хоть и воротит их от вида мертвеца, все же геройствуют. На утопленника глядят будто с равнодушием и обсуждают происшедшее как малозначащий факт.
  Узнать в утонувшем Кузьку было сложно. Лицо до неузнаваемости пообглодало толстомордое налимье. По телосложению вроде он. По смолью волос, оставшихся клочьями на почерневшей голове, тоже Кузька как будто. Еще налимы отгрызли у покойника мизинец на левой руке и вместе с костяшкой уволокли. Вот ахидье! Половина лица у мертвеца черная, а другая половина до белых костей черепа обглодана налимами да раками.
  - Не Кузька ето... - предположил один.
  - А кто же? - согласен другой, но привык сомневаться, потому и спрашивает.
  - А про ето у водяного спрашивай, кого он вместо Кузьки 'обменом' подсунул.
  - Как это 'омменом'?
  - Али не понимаешь? Кузька-то молодой да резвый, а этот куль кулем, будто боров.
  - Так ведь от воды разбух.
  - Хватит болтать, мужики. Отойдите-ко! - деревенский староста и судебный следователь, приехавший по делу из города, подошли.
  Мужики пропустили начальство. Те осматривать утопленника стали.
  - Хлестов это али нет, мужики? - вопрошает уездный чин.
  - Вроде он...
  - Не-е, Кузьма худой...
  - И, позвольте-с... - староста к следователю. - Клестов его фамилья. От птицы, значица, такой.
  - Ну-ну... Так Клестов это или нет? Кто скажет?
  Мужики попятились, мелко оттаптываясь назад.
  - Не отходите, а подойдите. И гляньте.
  Народ приостановился, чтобы после дружно еще сделать полшага от утопленника.
  - А родственники есть у него?
  - Так за маткой послали.
  Тут говор толпы разорвал вопль-мольба.
  - Ку-зень-ка! Ку-зень-ка!
  Люди раздвинулись, и к утопленнику подбежала сорокалетняя старуха - мать Кузьки. Упала на утопленника и воет, будто зверица раненая.
  - Ку-зень-ка! Ку-зень-ка! - только и бормочет в промежутках между завываниями.
   Люди смолкли. У баб слезы на глаза вывернулись крупной капелью. Кто-то в голос с Глафкой подвывать тихонько начал. Дети заплакали. Мужики глаза потупили. Беда-то какая! Год с небольшим прошел, как мужика схоронила, и вот сын утонул. Каково в сорок-то лет вдовой одинокой остаться?
  Муж у Глафиры старше намного был. В рекруты его взяли перед самой войной с Наполеоном. Двадцать пять лет отслужил, а, вернувшись в Еринец, через год женился на восемнадцатилетней девице. Здоровье, понятно, все на службе осталось, потому и родился у них один малец-первенец, а по сути - поскребыш. Один в семье был, потому и непутевым оказался, потому и от девки умом тронулся да руки на себя наложил. Может, спьяну все получилось. Но какая в том разница. Главное, что не стало утешения матери на старости лет.
  Бабы кое-как оттащили старуху-мать от сына. Служивый вывод сделал, что раз мать опознала сына, значит, так и быть тому. Утопленника на подводе в деревню отвезли, чтоб проводить затем в последний земной путь.
  Готовить покойника, да еще пролежавшего более двух недель в теплой летней воде, дело особое. На утопленника глядеть страшно, а тут его еще и обрядить надо. Без стакана самогону и не подойдешь, а, чтоб еще дело ладить, надо и второй стакан зелья пропустить. После самогона не так глаз режет, что одно ухо есть, а другого нет. В глазницах какая-то 'суспензия' кровавая от всякого движения тела, будто холодец, трусится.
  Обрядили утопленника и в избу занесли, чтоб последнюю ночь в родном углу провел перед тем, как опуститься в вечную могильную темноту. Сладив дела скорбные, мужики и бабы на лавочке под окном клестовской избы расселись, а кому сидячего места не досталось, в стайки сбились и обсуждают происшедшее. Вспомнили, что у Кузьки мизинца нет. Спор затеяли, куда он подевался? Одни доказывали, что палец налим отсосал вместе с хрящами. Их противники на щуку пеняли. Дескать, такие зубищи у нее, что и руку запросто откусит. До драки дело не довели, хотя страсти кипели нешуточные. Одно и удержало, что событие скорбное и сварой его нельзя разнообразить.
  Другие судили-рядили о том, что не водяной Кузьку вернул, а Бог. Считалось, что под омутом вход в преисподнюю. На сороковой день все грешники ухали в подомутную бездну, чтоб сначала охолонуть в студеной воде, а потом уж в пекло. Если сразу на раскаленную сковороду попадет грешник, то и мучаться долго не будет. А вот после водяной купели подольше помурыжат его чертушки. Залетали в преисподнюю сразу после полуночи. Караульшик с мельницы это подтвердил.
  - Позавчерась по купцу Бодыреву сороковой день был, так слышали, как он пьянющий да с матерщиной в омут прямо и просвистал. Деньги во все стороны швырял - и медные, и серебряные, - расписывает на все лады брехун ухнувших в последние дни на судилище.
  - Так ты, поди, тех денег-то полны карманы набрал?
  - Не-е... Они же все в омут попадали.
  - Так нырял бы.
  - Скажешь тоже. Полезешь за деньгами, а там тебя водяной в свои коряги заташшит, либо черти ухватят и в чертоги свои уволокут.
  Народу такие байки по душе.
  - А третьего дни две девицы, которых у кабака зарезали, туды же ухнули, - караульщик и рад вниманию односельчан.
  - И что? Ревели, поди?
  - Не-е... Подолы позадирали и все места свои срамные пытались выказать.
  - И все видел?
  - А то как же.
  Разговор пошел по паскудному руслу.
  - Ты что, охальник, мелешь-то? - бабы заругались. - Че другое лучше рассказал бы. С Кузькой-то как будет?
  - А так и будет. Если б грешил, так его черти прямо от водяного бы и прибрали к себе. А раз на перекат всплыл, значит, блажен и должон быть похоронен по-христиански.
  Похоронили утопленника рядом с Фаддеем Клестовым. После сорокового дня Глафка отпросилась у барина в монастырь для вечного служения. Никто ее не удерживал. Ушла. Еще Алена ходила сама не своя. Но и с ней все ясно. Любовь у них с Кузькой приключилась нешуточная. И к тому же поговаривали, что совратил Кузька девку. Кабы не брюхата от него оказалась. Так и вышло...
  Что теперь судить-рядить? Кузьке в земле лежать, а бабе Алене в незамужестве век вековать.
   Но и этот расклад Господь исправил - умер сынок Степка, не прожив и года на белом свете.
  Алена после этого будто умом повредилась. Да и как не повредиться, если из девок сразу на вдовий чин ее бабий поменялся. Да еще и сыночка малого схоронила следом. Тиха сделалась и молчалива. Глаза ее вроде глядели, но не видели никого. Устремлен был взор ее в бездну бездонную, куда иному человеку даже на миг глаз скосить страшно. Бояться ее не боялись, но старались пройти мимо, убыстряя невольно шаг...
  Не сгинул Кузьма в омуте. Парень решил: хоть и не будет ему жизни без Алены Еринцевой, но руки на себя накладывать он не станет. Зачем грех такой тяжкий на душу брать? Что-нибудь другое придумает. Ведь не может такого быть, чтоб не нашлось выхода из жизненного тупика.
  Не знал он еще таковых в краткой своей жизни. Однако умом понимал, что на веку человеческом их много встретится, и если каждый раз, уткнувшись в стену, биться об нее или обратный ход искать, то либо лоб расшибешь, либо душу свою ослабишь. Долго ломал Кузьма голову над тем, какую стезю ему выбрать. И не находил. Все свершилось само по себе.
  Сидит он возле бездонного омута, бражку попивает и вглядывается в пугающую темень вод. А мысли то об Алене, то о нескладной своей доле. Оженят его, понимает, на нелюбимой, и будет куковать с ней долгий век без любви, пусть и в согласии.
  С первого семейного дня ложь змеей-подколодницей в их совместную жизнь прокрадется. И не где-нибудь, а во время венчания, когда надо будет сказать, что согласен взять в жены нелюбимую. Он соврет, суженица в голос ему подтвердит согласие, и пойдет ложь их жизнь совместную курочить. Дети народятся не в любви, а получается, что в грехе. Кем они станут? Какое им будет родительское наставление от отца-матери, если не любы сами друг другу, а будто в одной клетке две птахи посаженные?
  Пьет Кузьма брагу: в голову хмель ударяет, в душу злость жабой вкрадывается. Мысли разные о том, чтобы всем и все наперекосяк сделать, тут же о доводы здравые расшибаются - люди-то тут при чем? Да самому ладно ли в татьство да окаянство ударяться? К запрету барина - Андрея Илларионовича Дувано - жениться на Алене как отнестись? Принять или воспротивиться? Не просто так женитьба-то Кузьки расстроилась, а с вывертом. Через старосту позвал Андрей Илларионович Кузьку.
  - Ты, Кузьма, с сыном моим Андреем ведь дружен был? - завел разговор, который сперва смутил парня.
  'Это-то к чему?' - удивился Кузька и тут же почувствовал подвох со стороны барина. Он-то думал, что разговор об его женитьбе пойдет. А тут слова непонятные и взгляд барский не прожигает, а в сторону куда-то сквозит. Да и староста шепнул, когда шли в его избу, что отказ будет на женитьбу. У Кузьки предположение в голове сразу же вырисовалось, что хотят Алену в прислуги барские взять. С какой радости, понятно: чтобы потешиться с красивой девкой и прогнать. Барин-то полтора года как во второй раз овдовел. Совсем молодая барыня-то была. Да куда-то запропастилась. Одни говорили, что сбежала с молодым 'гуссарином'. Другие клялись, что умыкнули ее злые люди в леса, где надругались над несчастной. Следствие проводилось, но так ничего и не выяснили о судьбе пропавшей жены Андрея Илларионовича...
  'Куда там...' - злорадствует он оттого, что все у них с Аленой уже было, а, значит, перед Богом она его суженая, а барин силой ее отнимает у него. Размышляет так, но ответ барину надо давать.
  - Так это... Мы... Да... Я вроде ученика был, а он, ваш сын Андрей, учителем...
  - И мечтали вы ведь в далекие страны уплыть?
  Непонятно парню, куда разговор уводится.
  Кузька думал, что барин начнет уговаривать да ублажать посулами, чтоб от Алены отказался, а тот совсем непонятное спрашивает.
  'Может, хочет голову затмянить?'
  - Так это... Детские игры-те... Всяко в игре-то напридумывать можно.
  - Иногда и детские игры отпечаток на всю судьбу накладывают.
  Молчит Кузька в полнейшей растерянности.
  - Андрей через год учебу в Германии заканчивает и предполагает в дальнейшем карьеру свою делать по горному ведомст-ву, - совсем непонятно, куда барин гнет.
  'Неужто на Олене решил женить сына!' - в башку так и шибануло. Даже кулаки сжал, чтоб сдержаться и не плеснуть в холеное барское лицо упрек: 'Что вам, своих барчугских невест мало?' Удержался.
  - Письмо Андрей прислал. Как ни странно тебе покажется, вспоминает тебя и даже привет передает, - не замечает барин, как лицо Кузькино повело злостью.
  - Нужны мне его приветы... - не сдержался Кузька, истолковав прямой взгляд барина издевательством.
  - Зря ты так, Кузьма, - в голосе барина смущение послышалось.
  'Знать, пробрало! Боитеся правды-то!' - мысленно радуется Кузька, что зацепил барина.
  - Андрей ведь от всего сердца. Я понимаю, что на меня ты зол. Но, понимаешь, в чем дело...
  - Понимаю. Хочете на Олене Андрея женить, - совсем осмелел Кузька. Да и как иначе, что ему терять?
  Барин замер. Смотрит на Кузьку не то удивленно, не то растерянно.
  - Ты что, Кузьма? Нет-нет... Вот, оказывается, о чем ты подумал.
  - А что, не так?
  - Не так, Кузьма. И в услужение Алену не собирался брать, как ты, верно, подумал, когда об отказе узнал.
  Тут уж Кузька осоловел.
  'Че, он мыслимое читать умеет?' - и взгляд потупил.
  - Нет, Кузьма. Не так все. Пусть Алена с родителями живет. Отец у нее уж не молод, а мать - сам знаешь, больна очень.
  - И что?
  - А то, Кузьма... Хочет Андрей практику получить на горных предприятиях в Сибири и даже свой рудник затевает заиметь.
  - Пусть имеет, Олена-то при чем? - пробубнил Кузька.
  Барин слова эти мимо ушей пропустил.
  - Ему товарищ там надежный нужен. Не слуга, а именно товарищ. Чтоб и грамотный, и толковый, и надежный. Вот Андрей и просил в своем последнем письме, чтобы тебя с ним я отпустил.
  - А я че... - сбился с мыслей Кузька, сказать не знает что. Нашелся наконец: - Но у меня эть тоже мать здеся одна.
  - За мать не беспокойся. Будет получать от меня пенсион в виде харчей разного рода, а ты еще и часть жалования посылать ей будешь.
  Если б не Алена, то такое предложение на небо вознесло Кузьку. А тут как быть? Почему бы Алену с собой не взять? Спросил и об этом барина, но тот суров сделался.
  - На службу тяжкую отправляешься в далекую землю, Кузьма. Какая тут Алена? Обживетесь там, в Сибири, тогда и о семьях подумаете. Сколько на это времени уйдет? Пять, десять лет? Но и через пятнадцать лет вы еще в поре мужской будете, а девке столько ждать не с руки...
  Запутался в суждениях своих несостоявшийся жених. От браги осоловел совсем: какой-то грек-не грек перед глазами ножом размахивает будто. Покрутил башкой в разные стороны - исчезла грекова образина. Виденье прогнал и глянул на перекат, что за омутом начинается, а там будто утопшего к острову прибило. Сразу же все мысли прочь отлетели. Быстро одежку с себя скинул и вплавь через омут кинулся - вдруг еще не захлебнулся человек и откачать можно его?
  Омут переплыл и по перекату поспешил к утопшему. Тот за корягу, что выворотнем торчала из воды, зацепился. Подбежал к человеку и на спину его перевернул. Понял, что опоздал. Не один час в воде пробыл мужик. Закоченел уже.
  'Вот беда-то... Вот беда... Делать-то че?' - растерялся. От тела отпрянул и хотел в деревню за людьми бежать, чтобы позвать кого-нибудь, но остановился. В лицо утонувшего глянул, а это Ахмедка, не из Еринца. Откуда взялся тут, непонятно, но тоже глаз на Алену положил. Подходец к ней искал.
  'А в реке-то как очутился?' - ожгло вдруг мысли. Тут еще вспомнил, что когда уж бражки изрядно отхлебал, подходил к нему этот басурманин. За поясом нож у него, а рука так и тянулась к нему.
  'А о чем же мы калякали-то?' - вспомнить пытается и не может. Еще немного мысли поднапряг: 'А не вчерась ли то было-то? Вчерась-то эдак жо бражничал этта...'
  На песчаную косу выволок мертвеца и в лицо его вгляделся. Невольно подумал, что и он так же бы лежал безжизненным, если бы утопился. По спине мурашки пробежали от такого предположения. Никак взор отвести не может, будто себя со стороны увидал - бывает такое во сне, когда себя осматриваешь откуда-то сверху и пытаешься даже подсказать 'себе-не себе' что-то. Роста с мужиком одного, волосы у обоих курчавы-смолисты. Вот только ликом несхожи, да постарше чуть утопленник, лет под тридцать ему. И мизинца на левой руке нет.
  'Если в воде побудет пару недель, то непонятно будет - при жизни палец потерян или в воде налимы отгрызли? Да и кто обратит внимание на то, что мизинца у мертвеца не хватает? Никто. А если даже и увидят это, то подумают на того же налима, водяного или еще какую нечисть, живущую в омуте, - наматывает вязь предположений Кузька, не отводя взгляда от мертвого лица. - Вот уж попридумывают небылиц про Кузькин мизинец!' И, как о решенном деле, стал думать, где тело на пару недель притаить, чтобы налимье над харей мертвеца потрудилось.
  Вспомнил, что выше мельницы есть в реке дубовая коряга. В колодине той дупло такое, что и человек поместится. Налимье под той коряжиной очень любит в жару прохлаждаться. Не одного налима из-под той коряги Кузьма выловил. Дупло своей зияющей пустотой на людей жути нагоняло, но Кузька не боялся. Он однажды по запарке нырнул под нее. Глянул, а там, будто в жилище подводном, просторно и ничего страшного нет. День был ясный, в воде все светилось и сияло, потому даже ужасное дуплище казалось в лучах пробивающегося солнечного света норкой-прибежищем доброго зверька. После того раза Кузьма и приноровился налимов ловить под корягой.
  Никто про эту Кузькину 'тайну' не знал, считалось, что под ней живет царь-батько всех раков, налимов и прочей рыбы, обитающей в Ярани. Царь тот распоряжается всеми утопленниками, которые попадают в его царство. Если бы прознали в Еринце о Кузькиных ныряниях, то неизвестно, как отнеслись бы к ним односельчане. Может, посмеялись бы, а может, и сочли, что он с нечистью знается. За якшанье с 'водяным отродьем' могли камень на шею привязать да в омут кинуть...
  Кузька из мужиков вятских, а они народ решительный и загниголовый. Что затеют, оглоблей не перешибить. Либо башку свернут, либо своего добьются. Взвалил утопленника, будто куль с мукой, и потащил его по воде вдоль берега до коряги. Затолкал басурманина под колодину. А чтобы случайно тело бедолаги не вынесло течением раньше срока, привязал его к отросткам дубового ствола полосками из ивового корья. На берег выбрался, хотел обратно к омуту идти, чтобы одежку свою забрать да остатки браги. Но тут собаки на мельнице залаяли. Под берег снова спустился, чтобы подождать, когда свора мельникова успокоится.
  Уселся на кочке, свесив ноги в воду, а собаки, будто обожрались дурным зельем, брехали без умолку. Кузька замерзать стал, но холод, остужая тело, в голове взметнул мысли. Вспомнил: говорили с Ахмедкой об Алене, но что - никак не вспомнит. И как ушел его соперник, тоже забыл. 'А может, я его в омут-то?' - страшно стало, подволосье холодом проняло, а сами вихры приподниматься стали. Однако успокоился: 'Кабы я, дак не сидел бы сиднем...' Мысли отступили на время, но вскоре снова явились, но уже о другом - что делать с бутылью и одежонкой?
  Собаки к тому времени угомонились, а Кузька решил, что одежку и брагу (жалко, конечно, оставлять половину недопитой бутыли на берегу, но что не сделаешь для исполнения задуманной каверзы?) забирать не стоит. 'Пусть лежит все как есть. Зато завтра, когда обнаружат все это, решат, что утонул я', - недобро усмехнулся 'новопреставленный утопленник', предположив, какой переполох назавтра начнется в деревне, когда обнаружат на берегу его одежку и початую бутыль браги.
  Будут искать и не найдут. Решат, что затянуло парня под колоды, и прекратят поиск по причине бесполезности. Не беда также и то, что без одежды остался: разжиться ею труда не составит. На огородах в каждой деревне столько всяких ремков развешивалось, что за ночь можно воз портков и зипунов набрать. Повеселел, даже холод отступил. Глянул через реку на мельницу. Тихо в Сеичевом 'царстве'.
  'Хорошо, пред сном не фурит Сеич на лягух... - усмехнулся, вспомнив мельникову слабость. Еще сухость ощутил во рту. - Бражки-то бы хлебнуть...' - и к воде шагнул.
  Кузька через реку переплыл, на бережок выбрался. Покуда с утопленником валандался да собачьего угомону ждал, промерз до косточек, зуб на зуб не попадает. Браги отхлебнул, но теплей не стало. Тут увидал около воды пояс татарина, а еще чуть в стороне кинжал его.
  'С етим-то че делать?' Однако раздумывать не стал долго. Накрутил пояс на кинжал и зашвырнул обмоток в омут. Еще раз оглянулся на рубаху свою и порты, лежащие на травке. К губам бутыль поднес, но пить не стал: вонью сивушной в нос шибануло - аж передернуло всего. Посудину поставил на землю и к воде направился. По отмели через реку перешел, на берег поднялся.
  Однако и десятка шагов не сделал, споткнулся. Оказалось, о подкову, потерянную каким-то верхоглядом-возчиком. Хотел её в омут зашвырнуть, но остановился. 'Эть счастьё... - но нагому-то зачем оно. - На посля...' К ветле вернулся и под корень закопал находку. Огляделся для порядку и зашагал в сторону соседней деревни.
  Ходьба, однако, не согрела. По лугу пробежался, теплей стало, но голышом много не набегаешь, надо и одежкой разживаться. В свою деревню, чтобы не увязали пропажу вещей с его исчезновением, красть ремки с тынов не пошел. Для воровства и другие деревни были. К одной из них - Малой Отшатне - и направился. Можно было разжиться требуемым поближе - в Большой Отшатне, но там уж очень собаки злые и караульщик ходит, по доске палкой брякает так, что в ночи звуки на всю округу разносятся.
  Малая Отшатня по правому берегу Куможи чуть не на версту вытянулась. Беглец перед деревней к воде спустился и прямо по речному руслу до ближайшей усадебки побрел. Поднялся на бережок, оглядел тын по краю огорода - не развешана ли какая одежда либо обувка для просушки.
  На заборе только валенки стоптанными подошвами лоснились в лунном свете. В баню заглянул. В предбаннике висел какой-то зипунишко. Примерил. Маловат оказался - руки из рукавов чуть не по локоть высовываются. Хозяина Кузька знал - мужичок мелковат, про таких говорят: метр с шапкой. Понял, что ничего подходящего не найдет, хоть все сундуки переверни в клети, но зипунишко стаскивать с себя не стал. Для начала и это хорошо.
  Хотел к следующей бане идти прямо через огородец. Но тут в соседнем доме кобель забрехал, Кузька пса знал - ленивый, но здоровенный лешачина и сильно надрываться не будет, но вдруг кто-нибудь на его брехню выйдет? Пришлось снова к воде спуститься.
  У речки затаился, а на кобеля нашло что-то, никак не уймется. А тут и другие псы проснулись. Разлаялись, будто завоевательское войско вошло в деревню. Пришлось Кузьке по речке идти к устью ее. Там на берег вышел, прислушался. Собаки в Малой Отшатне успокоились, лишь изредка погавкивали.
  В Большой Отшатне караульщики тоже угомонились. В ней и решил поискать одежду. Только с другого конца ее: там и собак меньше, и не шибко гавкучие. По краю огородцев прокрался к околице. У крайнего дома баня на отшибе - к ней и двинул.
  В предбаннике да с палок тына насобирал одежки всех сортов и фасонов. Почти новые лапти сушились на заборе и портянки рядом развешены. Тут же и обулся. Зипун по размеру подобрал и портов пару справил. К реке вернулся. Оделся, обулся. Часть украденной одежды, что на себя не напялил, в узелок увязал, на палку укрепил. С поклажей на плече снова двинулся в луга, но уже знал для чего: чтобы затаиться на день и отоспаться. Уж когда отдохнет, тогда и думать будет, что дальше делать.
  В паре верст от Еринца была старица, выгнутая тележным колесом, будто к линии реки прилаженным. За почти правильную круглую форму называли старицу местные жители Круглышкой. Было старое русло затянуто камышом да кочкарником, а внутри 'колеса' будто остров небольшой. Никто на этом 'пятачке' не бывал. Люди не совались сюда, так как считалось, что на Круглышке живет некое чудище. Никто его не видел, но знали: если зайдешь на Круглышку и в это момент скроется солнце, то из ветвей развесистой ветлы вылезет чудище 'осьмиглавое и с глазищами бельмастыми, но огненными'. Что случится при этом, сказать никто толком не мог. Было и того достаточно, что 'вылезет' и что 'бельмастое'.
  Как такое представить - 'бельма огненные', было непонятно, но ужас и заключался в непредставимости такого. Кузька на Круглышке уже бывал, поспорив с друзьями, что сходит в поганое место. Сходил и даже залез на ветлу, но перед тем осмотрелся, чтобы не было на небе ни единого облачка. Договорился со спорщиками, что белым платком помашет с ветлы, когда заберется на нее.
  Первым делом Кузька хотел найти следы когтей на коре ветлы. Если кто-то в кроне дерева жил, то не мог не поцарапать ствола. До ветлы Кузька дошел и полез на нее. До первых развесистых сучков подтянулся, сел в расщелину между стволами. Отдышался и дальше полез. Почти до верхних веток добрался, но схватился неудачно за сухой сучок и грохнулся вниз, подвернув ногу при падении. Прежде чем пронзило ногу острой болью, в глазах полыхнуло. Кузька даже не успел испугаться после падения, но от 'полымени' душа в пятки провалилась. Ожгло его мыслью, что это и есть 'бельма огненные', что в следующий момент сожрет его чудище. От ужаса зажмурился, и так крепко, что возле уха что-то хрустнуло. Пламя больше не зажигалось, но боль, подавленная было испугом, вернулась. Кузька глаз открыл, затем второй. По-прежнему светило солнце. Было тихо. Парнишка глянул вверх, но там никого не было. Хотел снова лезть на дерево, но сильно болела нога. К тому же со стороны реки наплыло облако, и солнечный свет на время померк. Кузька обмер, но глаза его не закрылись, а, наоборот, расширились. Когда же бесформенный ком небесного блина отнесло, а луч солнечный стрельнул сквозь крону в глаза Кузьке, он чуть было не лишился чувств. Однако в то же мгновенье какое-то отчаянье подтолкнуло Кузьку, и он, схватив палку, попавшуюся ему под руку, метнул ее в сторону прорвавшегося лучика. Палка, ударившись о сучки, упала к ногам 'богатыря'. Кузька сел. Надо было платком махать с дерева, но слабость в руках появилась, и нога не слушалась - не то что лезть на дерево, шаг шагнуть не мог, чтоб от боли не сморщиться. Но и возвращаться битым не хотелось. Все же, пока ковылял к ожидающим его дружкам, сочинил целую героическую повесть о том, как он стал взбираться на ветлу, и тут облако скрыло солнце, что соответствовало правде. Лишь немного добавил о том, что тут и появились 'бельма огненные' крыластые да восьмиголовые.
  - Оно как взмахнуло крылом-то и по харе мне! У меня аж дыхание перехватило, а руки отнялись будто. Я и полетел. А оно еще и смеется дико. Вы слыхали, поди?
  - Не-е...
  - Не слыхать было...
  - Ага. Вам не слыхать, а мне каково? - вошел во вкус Кузька и вспомнил, как в ухе хрустнуло. - Оно около уха-то как заржало по-звериному, у меня в голове затрещало, волосы иглами поднялись, как у ежа. Я хотел их пригладить, а только пакши исколол, - и в доказательство последнего показал исколотые о ветки шиповника руки.
  - Ниче себе!
  - А потом-то че? - загалдели слушатели.
  - Че-че? Брякнулся я на землю. А он сверху хохочет и будто насквозь меня огненными шильями прожигает. Я думал, что вспыхну. Такой огонь был в бельмах, что и не описать.
  Наговорил тогда Кузька всего столько, что даже барин его к себе велел доставить для дознания. Предстал перед господином брехунишка. Стал и Андрею Илларионовичу небылицу плести, но тот грамотный, остановил сразу.
  - Хватит чушь нести.
  - Да я и не несу... - сник Кузька.
  - Видел что? - 'бельмами огненными' глядит, будто прожигает.
  - Не видел ничего. В беспамятстве был. Только, когда упал и подвернул ногу, показалось, будто вспыхнуло что-то перед глазами.
  - То-то... - промолвил удовлетворенный ответом барин и, помолчав, добавил: - Эх, темнота наша. Один наговорит с три короба, другой подхватит, и вот на тебе - в окрестностях Еринца поселился дракон огненный.
  Барин разобрался, но другие не захотели вникать в Кузькину брехню. Уж больно баско все ложилось в давние выдумки. Вот и пошла гулять история о 'драконе', которого 'люди видели', который живет на Круглышке и выползает в ненастную погоду поохотиться. И коровы с овцами пропадали, и бабы молодые. Ни тех, ни других не находили. Так и пошло-поехало, дескать, виноват в пропажах 'дракон', живущий на Круглышке.
  А еще сколько всяких легенд бродило по Яранской стороне. В пору молодости Андрея Илларионовича ходила легенда о жившем чуть ли не в одно время с Христом народом - ярии. Находили якобы даже следы той цивилизации. По слухам и перемыслам, жили тогда люди очень мирно и справедливо. Все у них было ладно и славно, но сгубила их любовь вождицы и простого кузнеца.
  - А кто ж и в какой земле не в ладу с законом и совестью жил? Если послушать всякого рода историеплетов... - не один раз говорил барин Дувано - уж очень урожаист Яранский край на легенды...
  
  Кузька всю подноготную небылицы о 'драконе' знал и поэтому смело отправился на 'остров'. Там проспал до самого полудня, чего не бывало, наверное, с самых беспортошных времен, когда болтался в зыбке под заунывные песни баушки.
  Отоспался Кузька под ветлой, подложив узелок под голову и укрывшись маленьким, не подошедшим по размеру зипунишком. А тут новая незадача - есть хочется. Выползать же из-под ветлы не хотелось, но голод не прогонишь. Перекусить можно рыбой и раками, но как в реку полезешь? Вдруг кто-нибудь случайно увидит барахтающегося в воде 'утопленника' Кузьку? Один выход - ждать ночи. Только в июле-то она не скоро наступит.
  Наловить рыбы Кузьке труда не составит. Всяк может ее выудить из рачьих нор да из-под коряг. Однако с удочкой проще обрыбиться. 'Будет мокреть-то несусветная, дак как полезешь в реку? А с удочкой-то поначе'. И вспомнил, что дома у него наготовлено и лес, и крючков - вопрос: как за ними сходить? Близок локоть, да не укусишь.
  Удочки он сам умел делать. Только крючки приходилось заказывать соседу - Алениному отцу. У того все было для этого - целая кузенка на шестке. И меха небольшие, чтоб уголья раздувать да металл ослаблять; и щипчики мелкие, чтоб тоненькие пруточки держать. А к этому еще наковаленка и несколько молотков да молоточков. Федор Еринцев сам делал и крючки для рыбаков, и для баб иголки всякого 'колибру': от самых маленьких до большущих - черемисских. Еще один важный элемент удочки - леса. У баринова сына Андрея была настоящая английская удочка в сборе. Тут и крашенный поплавок, и кованый крючочек - острющий-преострющий. Леска и вовсе почти не видимая в воде.
   Хороша удочка, но не купить такую - два с половиной рубля! Кто отдаст такие деньги на баловство? Поэтому лесу делали сами, выдергивая для этого волос из хвоста белой лошади. Кто-то жилку сучил в несколько волос, кто-то сплетал косичкой - такая леса прочней была. Кузьке поводки мать готовила. Бабе делать это куда сподручней: что пряжу, что волосья конские в нити сплетать. Он только 'колена' готовил да связывал их между собой. Да и сами волосья нужно было поочередно укладывать - один 'луковицей' вперед, другой вершиной. Иногда вплетали в лесу конопляную нить, чтобы она извивалась около дна, будто речной 'шелк'. Тогда и рыба от толстой нити не шарахалась, и улов был выше...
  Все же отважился, покинул свое убежище, но в реку не полез. Стал смородину да малину собирать. Ягод немного на Круглышке - от чувства голода не избавишься, но время убьешь. Желудок ягодами набил, но сытости не ощутил.
  Солнце лишь краем дальнего бугра коснулось, а Кузька уже к реке по кустам прокрался. На луговую сторону Ярани по перекату перебрался, на берег поднялся и по сторонам посмотрел - не шастает ли кто по лугам. Не увидев никого, в речку вошел и нырнул с переката, чтоб в рачьих норах 'урожай' собрать. Ходов в обрыве под водой нарыто много. Клешастые углубились в глинистую твердь настолько, что руки едва хватало, чтобы вытащить упрямого хозяина из норы. В пустующие рачьи норы и рыба забиралась в летнюю жару. Не только налиму да голавлю любо это полуподземное-полуподводное уединенье, но и мелкая сорога стайкой заворачивала в 'подземные покои'.
  Прошарил Кузька несколько нор, выудил несколько ра-ков - ими не насытишься. Пришлось в темноте выискивать под водой дуплистые колоды, где налим летом и днюет, и ночует. Повезло. Выловленную рыбу - голавль, два налименка - и раков с десяток уложил в рубаху и пошел к ветле.
  После купания холодно, но у Кузьки огниво имелось - в баньке чьей-то прихватил. Костер развел под ветлой, согрелся. Когда огонь приутих, на углях зажарил пяток раков и налима, обвалянного предварительно в глине. Рыбу съел, в клешнях и шейках рачьих покопался, а сытости все равно нет. Какая сытость без хлеба-соли? Надо где-то добывать жито. А где? Не идти же на паперть. Лежит Кузька в своем 'логове', мысли, как воду в ступе, толчет. Не знает, как свободой, свалившейся на него, распорядиться. Еще об Аленушке своей печалится: узнает, что утонул, маяться будет девка. 'Как бы ей знак подать, что жив?' - но тут же и удерживает себя, что нельзя раньше времени объявляться ей. Что 'раньше', понятно. Но какого 'времени', и предположить не может. В голове не укладывается, возможно ли такое вообще.
   И еще надо с телом подколодным что-то делать. Управятся ли налимы с тем, чтобы лицо покойника до неузнаваемости отделать? Не перестараются ли толсторожие? Изгложут всего мертвеца так, что решат, будто не Кузька это. Что тогда? Начнут искать среди живых? Объявят беглым и поймают ведь.
  Еще и с Ахмедкой не все ясно. Что-то смутное в памяти шевелилось: пояс, валяющийся возле воды, как там оказался? А кинжал почему рядом лежал? Ведь если б схватились в драке, то уж сумел бы как-то нанести удар им басурманин. 'А может, я его сзади? И после в омут...' - не складывались в правдивую картину предположения да домыслы. Почему рубаха наполовину мокрая на траве валялась, а порты и вовсе как мокруша, которой полы намывают у бар?
  Надо бы временное убежище ладить, чтоб от дождей спасаться и до осени пожить. А потом что? Может, в северные леса нескончаемые уйти? Последнее кажется беглецу самым доступным. Только понимает: чтобы до тех лесов добраться, желательно бы документ какой-нибудь раздобыть на служивого или вольного ремесленника. Опять же вопрос: где и как? Не татьством же и не убийством. Бумагу можно и самому какую-нибудь написать, но, опять же, печать нужна. А где ее взять?
  От вопросов голова у Кузьки кругом. А то, что можно попробовать бумагу самому состряпать, понравилось беглецу. Только образец надо и принадлежности для письма. Грамоте Кузька обучен. Его тетка в барской прислуге состояла. К ней иногда мать отправляла Кузьку в гости. Мол, при господском доме еда лучше, хоть и объедки, вот и покормись, сынок.
  Кузька с барчонком Андреем ровесники. Барчонок ленивый - учителя его своими науками изводили. И он, чтобы как-то отыграться за это, придумал игру - сам учитель, а Кузька ученик. Что за день Андрею наговорят, он все 'ученику' пересказывает. А Кузька слету услышанное схватывал. Да еще и под дверями подслушивал, что барчонку умные люди преподавали. До того дошло, что в конце концов стал Кузька не соглашаться с 'учителем', перечить и свое доказывать. А тому зазорно - обиделся барчонок и отказался играть с Кузькой 'в учебу'. Забаву эту забросили, но что-то вроде дружбы зародилось между ними - если может быть дружба между барином и крепостным. Стал барчонок Кузьке свои книжки да учебники на ночь давать.
  Так Кузька грамоте обучился: читает без всякой запинки, а математические задачки за барчонка решает - будто семечки щелкает. Только с правописанием нелады: набивать руку на этом деле надо, а Кузьке где этим заниматься? Разве что на речном песке летом да на снегу зимой.
  Чтение Кузьке больше всего нравилось. Особенно про разные приключения. От книг о мореплавателях и вовсе Кузька сам не свой делался, и однажды не выдержал, умыкнул у барчонка одну книгу - наставление о парусах. В поучении растолковывалось, какие они бывают; разъяснялось, как с их помощью корабль движется и управляется.
  Кузьку за ту книгу высекли, но он, приняв муку, хранил ее, как самое большое сокровище, в кожаном мешочке на чердаке избы, зарыв в землю на потолке возле трубы. Перечитал книжку Кузька несчетно раз и помнил ее почти наизусть. Была у него мечта построить парусный корабль, спустить на воду в половодье и уплыть на нем до Волги, а из нее уже в Каспийское море. Карту Волги и ее притоков, среди которых значилась и Ярань, Кузька перерисовал на бумагу из барчонкова учебника географии. По другую сторону Каспия, как следовало из той карты, находилась чудная и чудесная страна Персия, куда в итоге и мечтал приплыть Кузька. А там его ждало...
  Во-первых: построит там дворец на манер султанского. В нем на самом почетном месте будет сундук с драгоценностями и множество книг про все страны, моря, а также по всем известным наукам. Во-вторых: у него будет гарем, но в нем (он же не басурманин) всего одна жена, но из красавиц раскрасавица. Для жены построит Кузька карету. Но не простую, а самобеглую - отец рассказывал, что дед его матери построил такую и даже отвозил самокатку царице Елизавете.
  Кузька тоже мечтал построить такую. Представлял даже, что будет коляска вся в позолоте, будто спустившаяся с небес. Отец рассказывал про прадеда и 'движенку', но от чего катится она - ни слова. Кузька думал об этом, но, кроме лошадиной тяги, ничего ему в голову не лезло. Всякой телеге нужна лошадь. А без лошади как?
  Но ведь была такая 'телега безлошадна' - барчонок тоже про нее рассказывал. Даже фамилию изобретателя 'самобеглой коляски' называл - Шамшуренков. Еще похвалялся, какие талантливые люди живут в их медвежьем углу.
  Кузька думал о своей 'самобеглой коляске' и даже решил: когда разбогатеет в Персии, как султан, то соберет тамошних звездочетов, чтобы они придумали тягу для коляски. Когда же будущий персиянец вызубрил книжку про паруса, то решение, как двигаться его 'самобеглой коляске', пришло без всяких звездочетов - надо приладить к ней паруса, которыми будет управлять обученный слуга-арап...
  Лежа в своем убежище под ветлой, Кузька вспомнил те детские мечты. 'Вот ведь какие дела - дожил. Свобода уже есть, осталось до Персии добраться'. Только он уже не парнишка, а мужик и понимает, что в Персию попасть не так просто - не паруса нужны, а деньги и бумага-документ, в которой было б указано, что он не крепостной крестьянин, а ремесленник, но лучше, если бы значился служителем в церкви. Тогда прикинулся бы странствующим монахом, который заблудился и попал вместо Иерусалима в Персию...
  Сытый да убаюканный радостными мыслями о дальних странах, задремал Кузька и продрых почти до полудня. Может, и дальше бы спал, но пустой желудок напомнил о себе. Пришлось лезть в малинник. Набрал ягод не одну пригоршню, но не насытился.
  'Рыбки бы... - но в реку днем лезть не решился, чтоб не попасть случайно на глаза кому-нибудь из знакомых. - Вот ужо, как стемняет...'
  Рыбалки не получилось. Задождило. К вечеру хмарь в небе собралась, а среди ночи мелкий моросящий дождь зашебуршал в кронах деревьев. Первое время на Кузьку не капало, и он спал, слыша сквозь забытье шорох дождя над головой. Но вот мелкая морось собралась по краям листьев в крупные капли, которые разбухли до размера горошин и, оторвавшись, стали падать. Едва слышно хрусталинки влаги зашевелили траву; застучали редко по спине беглеца, кутавшегося в украденный зипунишко. Холстина быстро намокла, и вот уже капли проторили стежки по лицу лежебоки. Кузьке стало не до сна.
   Ползает он в потемках вокруг ветлы, приютившей его, и ищет, где еще не пробила дождевая сыпь крону. Да разве найдешь такой уголок? Даже по стволу стекают тонкие прерывистые струйки дождя. И, будто живые, ищут спрятавшегося от них блудню, чтоб за шиворот к нему забраться.
  К утру Кузька промок насквозь, продрог до костей. Рассвело, костерок-тепленку бы развести, но сухого мха или бересты для растопки не удосужился заготовить с вечера. А ведь понятно было, что не миновать дождя. За это и костерил себя Кузька, и даже надавал бы себе за такую непредусмотрительность, но разве легче станет оттого, что рожу свою расквасишь? Одно спасение - бегать вокруг ветлы.
  Но и это мало помогало. Пока носится как угорелый вокруг дерева, вроде согреется, а как присядет к дереву, снова и вода по спине сочиться начинает, и холод следом лезет змеей ползучей. Кузька поболее стал круги нарезать. Три-четыре круга отмотает и под ветлу сядет - зипунишко выжмет и над головой на сучки повесит вроде крыши. Но проходило с полчаса, и сквозь эту кровлю вода, будто сквозь решето, литься начинала.
  Снова круг, другой, третий... Добегался. Не сразу и сообразил, что с ним произошло - одна нога провалилась в какую-то яму. Еще не разогрелся, окоченевшие члены не успел размять - ноги ходулями, руки крюками. Лишь вполовину смог руки выставить вперед по ходу падения. Шваркнулся о небольшую ольху лбом так, что из глаз искры-не искры, а, скорее, пламя полыхнуло. В себя пришел, поднялся, к яме вернулся - дыра в земле темнеет. Опустился на колени, руку в пустоту просунул - во все стороны расходится подземелье. Попытался расширить лаз. Получилось - вполне может человек проскользнуть через него.
  Кузька не решился сразу лезть в прорву: кто знает, какой черт там обитает? А тут еще и про дракона вспомнил: не его ли логово внизу? Не в него ли он, проклятина, баб да скотину таскал? От мысли такой жарко стало, волосы, прилипшие к голове, вдруг вздыбились и шевелиться стали, будто от дуновения ветерка, но кругом тишина, нарушаемая лишь шелестеньем дождя да капелью. Вскочил, бежать хотел, но остановился. Куда? Да и убежишь ли от дракона, если разбередил его логово?
  Обмер Кузька, встал и в нору, что под кусты шиповника круто уходит, таращится. А дождь не прекращался. По спине струйки крались - то ли воды, то ли страха, холодя кожу до самого нутра. Мокреть и озноб, что прошибали насквозь, прогнали боязнь. Мысли на здравый манер повернулись и другой ход дали. 'А может, сдох дракон-то? Давно уже ни бабы, ни скотина не пропадали бесследно', - предположил и руку просунул в образовавшуюся дыру. Еще носом покрутил: если умер дракон, то должно бы из норы падалью вонять. Но из норы даже сыростью почти не тянуло.
  'Наверное, уж одни кости от вражины остались', - осмелел и стал дыру расширять, чтоб пролезть в нее. Без труда это сделал - оказалось, что вход накрыт плетеным щитом и прилепленным к нему дерном. Вичи щита сгнили - бегун и провалился, разрушив ветхий остов западни.
  Проем наконец расширен, но глубина неизвестна. Притащил жердину длиной в две сажени. Затолкал в прорву. Вся тычина ушла вглубь, пока достала до дна подземелья. Кузька жердину выволок из ямы, положил поперек лаза и стал осторожно спускаться в нору. Сперва брюхом повис на жердочке и ногам стал болтать по сторонам, определяя ширину хода. Нашарил стену и еще ниже опустился - уж грудью налегает на перекладину. Снова ногами туда-сюда помотал. Ступеньку обнаружил. На нее и встал, а затем сел. Ногу опустил - пол нашарил. Встал в полный рост. Попытался вглядеться в темноту норы - не увидел ничего, хотя и свет падал сверху через проломанный люк. Руки в стороны развел, наткнулся пальцами на стену и стал шарить по ней. Вверх повел было, но потолка не достал. Глаза немного привыкли к темноте, удалось разглядеть кое-что в подземелье.
  Само подземелье имело форму четырехугольника со сглаженными углами. В дальнем углу - подобие топчана. Кузька подошел к нему. На нем шкуры валялись. Потрогал, на ощупь вроде коровьи. 'Знать, и бабьи кости должны валяться вокруг - не с костями же он их пожирал?' Внимательней посмотрел вокруг. Ничьих костей не увидел. А шкуры на топчане мягкие, будто от скорняка. 'Он че, еще и шкуры выделывает? Или у него свой скорняк имеется?' Усмехнулся от своего предположения.
  'А сам-то он где?' - тут же вздрогнул. Снова по сторонам поглазел - нет ли какого тайного лаза из земли? Не нашел такового. Стены были сухие и однородные по цвету. Никакого намека на то, что может быть еще один вход, не было.
  В подземелье тепло, Кузька на топчан сел. Шкуру на себя накинул. Стал согреваться. Но от мокрой одежды холодило. Снял все с себя до последней рубахи. Снова в шкуру закрутился. Прилег на топчан. Потянуло в сон. Сперва Кузька наплывающее забытье отгонял, боясь, что его сонным застукает дракон в своем логове и сожрет, не раздумывая. Однако тепло и приютность шкурного одеяния сделали свое дело, и Кузька сдался.
  'Хоть перед смертью посплю и согреюсь, - решил. - Пускай жрет, ахид. Сонный-то, может, и мучиться не буду. Уж лучше пусть теплым сожрет, чем под ветлой околею'. В сон стал проваливаться, будто в глубь земную. Успокоенный мыслью, что в тепле пребывает, даже обрадовался тому, что летит не важно куда, в какую бездну.
  Сколько проспал Кузька, даже не понял, но очнулся в бодром настроении. Стал вспоминать. Сначала подумалось в состоянии полудремы, что все происшедшее лишь сон, но коровья шкура, которой укрывался, была явной. Такая же действительность и нора, в конце которой свет виделся.
  'Ну и ладно', - успокоился. Поворочался на топчане. 'А чье же это обитище?' - вопрос в голове всплыл. Прикинул, кто может хозяином быть. 'Пожалуй, для дракона маловато здесь места. Если он один сюда влезет, то, возможно, и поместится, - рассуждает. - Для бабы нетолстой тоже уголок отыщется. Но как корову сюды втиснуть, да еще и шкуру с нее здесь сдирать? Нет, не драконова это нора, - полегчало. - А чья?'
  Дальше просчитывает: зверю такое не сделать. Чтобы нора сухая была, может зверь выкопать яму, но лежанку никакой медведь или барсук делать не будет. И шкурой застилать ее тоже им незачем. Тогда кто?
  Может, какой монах от мира ушел и здесь поселился? Но и человеческого присутствия тоже не виделось. Хоть и монах, но для воды-то кружка нужна хотя бы берестяная и миска для еды деревянная. Ничего на ум Кузьке не пришло вразумительного и ясного. Боязно было оставаться, но и покидать уютную нору не хотелось.
   Выглянул на улицу - дождь не прекращается, сырость кругом. С деревьев капли бухаются. Стукоток, будто горох о стенку. Обратно в подземелье спрятался, завернулся в так понравившуюся ему коровью шкуру, и засыпать стал. А в голове мысли - человек не человек, зверь не зверь, дракон не дракон?
  'Шмырдяй какой-то', - выдохнул, будто подытоживая умственные поиски, да и заснул успокоенный. Кто такой Шмырдяй, он не знал и даже не слыхивал раньше о нем, а потому и бояться не следовало того, кого нет...
  1857-1858 годы
  Еринец
  
  Лежебочничая в обнаруженной пещере, Кузька и про то, как с Ахмедкой схлестнулись в споре-тяжбе, вспомнил. Получалось следующее...
  Ахмед - торговый человек - заехал по какой-то надобности в Еринец и Алену увидал. Что-то сдвинулось у него в голове от вида русоволосой девки.
  - Ах, какой дэвушька! Ей бы не в вашей Ереньсе девкой крепостной у барина, а в гареме султана первой жиной быть.
  Ахмед дела свои забросил и, уединившись в летней светелке Федора Еринцева - отца Алены, предался думам о красивой девке. Все думает, как бы к Алене подступиться да разговор начать. А тут еще и Кузька Клестов к девке клинья подбивает, а той это по нраву.
  - Ух, шакал-Куска! - злится Ахмед.
  И невдомек обоим, что расклад в любви к Алене не в их пользу. Ахмед веры другой, не православной, а Кузька тоже в крепостных значится у барина. Андрей Илларионович басурманину свою крепостную не отдаст, потому что веру чтит - с одной стороны, а с другой - и не продаст, потому что взглядов он передовых и торговлю людьми отвергает абсолютно. Но и Кузьке мало чего в этом деле светит. На какой девке велит барин жениться, та и будет суженой его, иначе батогами побьют за ослушание. Хоть помещик и передовых взглядов придерживается, но не до такой же степени, чтоб от самых действенных и доходчивых методов воспитания отказаться - поучит, еще как поучит...
  Кузька и Ахмед, хотя и веры разной, и происхождения, но ликом, будто братья, схожи. Да еще и на одной девке их жизнь клином сошлась - вот и думай после этого, что люди других стран иные по сути своей человеческой. Не так это. Отнюдь не так.
  Получился 'треугольник' в Еринце, как в шутовском водевиле-представлении.
  Ахмед о торговле уж и не помышляет - к Алене подходец ищет. У калитки ее караулил - вдруг выйдет. Сюда же и Кузька подкатил, на лавочке под окном уселся и песню тихую напевает о том, что, мол, девка красна, выйди на улку. Кончил Кузька песню и к Ахмеду подошел. Попенял: 'Слышь, басурманин, потешишься ты девкой да и был таков: улетучишься в свою сторону 'запирсидскую''.
  У Ахмедки огонь в глазах полыхает-мечется, рука кинжал сжимает - вот-вот на противника бросится джигит. Однако понимает, что поножовщиной не решить дела. А Кузька будто поддразнивает соперника: мол, коли люба тебе Алена, то докажи.
  Ахмед кинжал из ножен выхватил. Занес над головой:
  - Хочешь, руку себе отрэжу? - и другую руку для экзекуции вперед выставил.
  Кузька не кровожаден.
  - Каку руку? Ты хоть мизинчик оттяпай, а потом руку сули отхватить.
  Бжик - сверкнул кинжал, и отлетел мизинец левой руки в траву под ветлой.
  Кузька затылок зачесал. Надо же, и впрямь басурманин не шутил. Зауважал соперника, предложил хлебнуть бражки из бутыли, которую в руках держал. Ахмед отказался.
  Алена меж тем на улицу и не думает выходить. Кавалеры скучают. Да еще и вечерняя духота да мошкара донимают.
  - Пойду-ко я скупаюсь, - Кузька поднялся и под гору в сторону мельницы направился.
  Ахмед следом, зажав рану, поплелся. Думал, а вдруг сговорилась Алена с Кузькой и придет к реке. К омуту меж тем парни спустились. Кузька бражки выпил, разделся, в воду собирается заходить. Ахмед на траве уселся.
  - А ты, Ахмед, чего не купаешься?
  - Я высе могу... - тоже одежку с себя скидывает.
  - Ну что, джигит, давай так решим - кто омут перенырнет, с тем и Олена будет.
  Слово за слово, Ахмедко пояс снял, на траву отбросил. Туда же кинжал швырнул. Одежду снял, аккуратно свернул и на травяную кочку положил. К воде шагнул. Оглянулся, в глаза соперника уставился. Тот усмехнулся, но взор чуть скосил - не выдержал.
  - Давай, - не дожидаясь ответа Кузьки, в воду прыгнул.
  Кузька хотел следом нырнуть - не дай Бог басурманин опередит. Он-то дважды мог омут под водой пересечь - туда и, высунув из реки руку у противоположного берега, обратно. Не одну бутыль браги-медовухи на этом деле выиграл. Но не успел с себя даже рубаху скинуть - Ахмедко из воды показался, руками по воде колотит, будто курица квохчет - крикнуть пытается. Он, оказалось, плавать не умеет.
  Кузька пояс Ахмедкин схватил, в воду заскочил и конец его кинул джигиту.
  - Хватай!
  Ахмед уже под воду уходил, но успел конец пояса ухватить. Снова его голова над водой показалась. У Кузьки отлегло от сердца, чуть на погибель живую душу не толкнул. Но тут будто кто-то его за язык потянул.
  - Если от Олены не откажешься, кушак отпущу.
  - Не откажусь, - хрипит Ахмедко, захлебываясь.
  А Кузька тащить Ахмедку из воды не торопится.
  - Отпущу ведь, коли не откажешься от Олены, - как с мышкой кот, играется.
  - Оп-пускай, шакал! Только я... - не договорил Ахмед, кулак разжал.
  Пояс в руке у Кузьки остался. Миг, и пропал в безднах омута Ахмед. Кузька пояс отбросил, в воду заскочил по пояс. Остановился на миг, рубаху стянул и, на берег зашвырнув ее, за соперником нырнул, но схватить его не успел, утянуло Ахмеда в омут.
  Долго нырял Кузька, пытаясь найти соперника, но все безуспешно. Хотел уже бросить бесполезное занятие. Сел на берег, браги хлебнул, а когда та растеклась по утробе сладостью и теплом, даже вздремнул чуть. Когда в себя пришел, увидал на другой стороне утопленника. Подивился, что сразу вынесло того из глубин. 'Верно, Ярани нашей не нужны басурмане'. Переплыл реку, поглядел на утопленника. Убедился, что Ахмедка, а тот уж, понятное дело, неживой. Хотел так и оставить его на отмели возле кочки, к которой вынесло, чтоб подумали, будто сам утонул торговый человек.
  Все ж закинул его голову на кочку, чтобы тело водой не стащило и дальше не уволокло по реке. Поднялся и огляделся - не видел ли происходящее кто со стороны. Никого не увидел и обратно через омут переплыл, к браге приложился. Брага и согрела, и мысль подвернула...
  А дальше все было, как было: спрятал тело Ахмедки под корягой в реке и пошел одежку воровать в Отшатнях. Лишь одно никак не мог уразуметь - в тот ли день, когда всплыл Ахмедка, они с ним пошли к реке или накануне. Сомнение вкрадывалось: не успел утонуть басурманин, как тут же и всплыл. Не бывало так, но ведь могло случиться. И еще что-то смутное в голове крутилось: разговор с отцом Алены Федором, отрывки маткиных упреков. Когда что было - не вспомнит. Хороша, знать, брага была у Тышней...
  Сидит Кузька в норе-берлоге и ненастье пережидает. Как есть захочет, бежит к реке. Ныряет, пока не околеет до костей, рачьи норы прошарит, в известные дупла коряг руку сунет - обрыбится и снова в тепло берлоги с уловом бежит. Рыбу, слегка посолив, уминает, а после голодухой мается - какая еда без хлеба? Чистое наказание. Долго так не проживешь. Лето кончится, и все. Выбор небольшой: хочешь, околевай с голоду, хочешь, голодай, пока не околеешь.
  Ненастье кончилось. Днем жарко. Хотя и миновал Ильин день, вода в реке еще теплая. У Кузьки новая нужда: как бы нож Ахмедкин выудить из омута. Все же кинжал - како-никако оружие, вещь нужная в его положении. С таким ножищем можно было б и на 'большую дорогу' выходить - не страшно. 'Достану...' - решил.
  Дождался, когда блин луны, масляно лыбясь, над лесом за Отшатнями повиснет, и к мельнице отправился. Подкрался к омуту. Тишина. На мельнице даже псы сторожевые дрыхли, не взбрехнули ни разу. Разделся Кузька, одежку под куст положил. Ежась от вечернего холодка, в воду ступил. Прикрыл срам, опасаясь, что бес речной вынырнет и вцепится в незащищенное портами блудило. Зашел в воду по пояс и осторожно, чтоб всплеском не разбудить злых мельниковых псов, поплыл к тому месту, куда вещи Ахмедкины зашвырнул. В омуте течение по кругу воду гоняло, поэтому трудно предположить, куда снесет поклажу. Надо нырять, но не хочется Кузьке в темную воду погружаться. Днем не всяк отважится сигануть в омут, а тут среди ночи надо совать голову в бездонную, хотя и беззубую, его пасть.
  Луна округу освещала, будто фонарь вдалеке, но от этого мертвенного освещения еще более жутко делалось. Перемог оторопь Кузька и погрузился 'солдатиком' под воду. Опустился до первой колоды, дыбящейся в водной толще омута, пригнулся и стал под ней шарить. Колода гладкая и скользкая, бодягой облеплена, будто в шубу наряжена. Кузька попытался и под корягу ногами опуститься, но там другая колода вкрест верхней лежит на аршин глубже.
  Воздух кончился, всплыл Кузька, чтобы отдышаться. Минуту-другую на воде удерживался и с духом собирался, чтобы повторить погружение в жуткую глубь.
  Снова полные легкие воздуха набрал, и снова водная гладь сомкнулась над головой ныряльщика. Сколько так ботался Кузька, неизвестно. Уже силы кончились, руки-ноги судорога вот-вот сведет. За срам свой уже не боялся, как бы самому не утонуть, самого бы омут не поглотил. Тут уж как в поговорке: 'Потерявши голову, по мудям не плачут'.
  В азарт вошел и водяного уже даже мысленно не поминает, жуть лунного сияния побоку. Из сил выбился. Так уработался, что показалось, будто вспотел. Даже рукой по лбу провел во время очередного передыха, будто пот, глаза застилающий, вытер. На берег выполз, под куст улегся, чтобы отлежаться немного. Куда там. Комары будто со всей округи слетелись, чтобы полакомиться его кровью.
  Первые петухи загорланили в Еринце. Пора уже и в берлогу возвращаться. Обидно, что впустую потратил ночь. Неужто в самую глубь омута одежку снесло течением?
  'Не должно бы', - рассудил и решил еще один заплыв сделать. Вспомнил, что у слива мельничного пару лет назад куст ивовый вместе с участком берега съехал в реку. Возле него голавли паслись до пяти фунтов весу. Было их там много, ловить - не переловить. Подлые голавли, схватив наживку, сразу же в сучки ивовые лезли. Захлестывали жилку за подводные отростья, и дери их сколько влезет, не выдерешь. Сколько крючков Кузька на том кусту оставил, не сосчитать...
  Нырнул Кузька в то место, где ивняк подводный топорщился, и стал сучки перебирать. Повезло - в куст под водой затащило пояс Ахмедкин. Нащупал сверток желанный под водой. Схватил, а тот в ветках осклизлых запутался. Стал перебирать вещи, ручку кинжала нашарил, но воздуха совсем не оставалось в легких. Последним усильем рванул ручку кинжала и всплыл, держа в руках желанное. Выбрался ныряльщик на берег и, озираясь по сторонам, подошел к кусту, под которым свою одежду сложил. Светало уже, убегать надо быстрее, а то, не дай Бог, увидят, как он, утонувший и похороненный, снова из омута выполз змеем поганым. 'Вот переполоху-то будет. А попадешься под руку, так оглоблями да кольем забьют до смерти...' - оценил ситуацию Кузька, натягивая порты.
  Однако на мельнице по-прежнему было тихо. Лишь одна собака взлаяла совершенно неуместно. Сидела она на цепи со стороны деревни, и, скорей всего, не на Кузьку голос подняла, а на луну.
  Одеваться Кузька не стал. Подхватил свою одежку да находку под мышку и побежал к своему лежбищу. Пока бежал, согрелся, а переведя дух, и рубаху натянул. Ухайдакался совсем, бултыхаясь в омуте, но был очень доволен тем, что теперь он при оружии. И если бы удалось умыкнуть где-нибудь курицу, а лучше гуся, то было чем разделать домашнюю живность. Про гусятину подумал, и слюна обильная во рту разлилась, а брюхо урчанием отозвалось. Мысль о гусе прогнал. 'А почему бы не овцу?' - на смену другая пришла.
  
  Вольная жизнь началась у Кузьки. До морозов по ночам он в свою берлогу и одежды разной натаскал с деревенских заборов, и посудой разжился. У него теперь и крынки были глиняные, и чугунок, чтобы похлебку сварить, и даже ложка деревянная, не самодельная из липы, а раскрашенная и баская, будто у ложечника в ярмарочный день купленная.
  Но главным приобретением беглого шаромыжки был самовар, который он спер в дальнем селе верст за тридцать от своего логова. Теперь по ночам он чинно чаевничал, а днями отлеживался и отсыпался.
  Мясо теперь ел даже во время постов. Уходил в дальнюю деревню и тырил там овцу или барашка. Летом хорошо на этот счет. Баранье племя бестолково, редкий день какая-нибудь скотинка не отбивалась от стада. Кузька еще и хитрость при татьстве своем применял. Прежде чем скотинку умыкнуть, он отыскивал место, где волки пировали. Все остатки звериной трапезы в мешок совал и после шел на свою 'охоту'. Овцу крал и где-нибудь недалеко остатки волчьего пира выкладывал в том же виде, как собрал.
  А то еще ради смеху разложил требуху да остатки овец между той деревней, из которой сам спер овцу, да другой, где волки поразбойничали. Нашли останки хозяева овец из обеих деревень одновременно и свару затеяли - чья это овца тут съедена. До драки дело дошло. Кузька к тому времени овцу разделал, мясо в мешок сложил, а останки в землю закопал. На дерево забрался в полверсте от выложенных клочков шкуры да требухи и смотрит издали, как мужики лаются да за грудки друг друга хватают. Хоть бы подумали - из-за чего?
  Зимой житье у Кузьки совсем худое стало. Скотину не выгоняют, а со двора овцу не унесешь: и собака почти в каждом дворе, и хозяева востро ухо держат при добре своем. Одна надежда на праздники, когда народ гуляет. Тогда уж, не таясь, шастал по округе. На Рождество Кузьке даже удалось прижиться у одной вдовицы в пижемской лесной деревне.
  И дальше бы зимовал под крылышком у бабенки. Но, во-первых, у нее сын почти ровесник Кузьке и, во-вторых, дочь - ни дать ни взять Алена. Отогрелся около вдовицы Кузька, но не прижился. К тому же документов не было никаких у него. А без бумаги как? Пока гуляют народ и начальство всех статей, можно и без бумаг шаромыжничать. А как прочухиваться начнут и обнаружат, что совершенно неизвестный человек в их деревне объявился, да начнут пытать - кто, откуда?
  Да он еще по наивности-то, губошлеп эдакий, своим именем настоящим назвался. И тут бы ничего страшного, но сосед у вдовы староста деревенский. Зашел как-то к соседке и Кузьку стал между делом расспрашивать. Вдовице-то Кузька сказал, что он из Еринца. По-другому теперь как плести новую сказку? Пришлось и старосте свое имя назвать.
  А тот про родителей расспрашивать стал. Ответил, как есть. Оказалось, что староста с отцом ровесники и к тому же в молодости знали друг друга. Но потом Фаддея - отца Кузьки - в рекруты забрили на целых двадцать пять лет.
  - Знаю, знаю твоего родителя, Кузьма. Как он? Жив ли?
  - Помер тятенька два года назад.
  - Поли-ко ты! Время-то! - заохал староста. - Молодым его знал. Посля уж видел его, когда по надобности в Еринец ездил. Заходил к вам в избу. Батьке твоему уж за пейсят было, но молодцем выглядел. Чего расхворался-то?
  - Так ето... Простудился и все...
  - Вона как. И тя ведь, Кузя, помню. Те года два было тодды. А теперь гли-ко - мужик мужиком. А матка-та как твоя?
  - Жива-здорова покуда.
  - Ну и лады. Она ведь моложе Фаддея годов на двадцать с лишним. Тяжко во вдовстве-то, поди.
  - И не говори, соседушко. Ох, как трудно... - и вдовица свое сказала.
  Сосед засобирался, а у порога оборотился и еще вопрос Кузьке задал:
  - А ты, Кузьма, по какой к нам надобности? По делам али в бегах?
  Кузька замялся:
  - Так ето... Я...
  - Значица, в бегах. Насовсем али погулять да на бадоги заработать?
  - На бадоги... Но праздник эть...
  - Ну-ну... Раз знаешь, за че гуляшь, то и погуляй. Хребет-то у тя молодой, выдержит...
  Ушел, а Кузьме не сидится на месте. Все думается, что придут за ним.
  - Не бойся, Кузечка. Сусед - человек хороший. Не выдаст, - вдовица успокаивает.
  - Кто его знает, - сомневается Кузька.
  - Я-та знаю... Ну, Кузя, не куксись. Может, медовушки испьем для веселия?
  - Давай.
  После медовухи, и правда, посветлело на душе. А после еще пары чарочек и вовсе со вдовицей в любовное заиграли, будто голубенки.
  Под утро проснулся Кузька, вдовица рядом сопит, а к нему прежние страхи вернулись. Потихоньку, чтоб вдовицу не беспокоить, попытался вылезть из пухового рая. Удалось. Но, когда у порога был, окликнула его хозяйка.
  - Ты куды, Кузь?
   'Услыхала подлая баба!' - а вслух, стараясь голосу небрежность придать, молвил:
  - Так я ето... На волю...
  - Мотри, не застуди там че.
  - Не застужу, - а сам у двери замешкался.
  Услышал, снова вдовица засопела. Быстро одежонку собрал, за печку заглянул и там какой-то пестерь нащупал. Собрал в охапку одежку и короб, у порога положил.
  Затем устроил проверку - спит ли вдовица? Ковш взял и воды зачерпнул из ведра. Баба, как пыхтела во сне, так и пыхтит. Тогда он еще и брякнул ковшом о ведро. Снова тихо. Шубейку с гвоздя в кути снял, накинул. На печь заглянул. На ступеньку лесенки встал и с казенки еще и пяток луковиц прихватил да в карман затолкал. К двери тихо подкрался и в сени шагнул. А там уж летом полетел. Еще о погоне подумал: 'Вдруг хватятся - убежал сам да и добра с собой вдовьего прихватил'.
  'Грех-от какой!' - попенял себе Кузька и побежал шустрей по заснеженной дороге от приютившей его деревни и сладкой вдовы.
  От села отбежал с версту, остановился. Пестерь со спины скинул, заглянул в него. Мешочки матерчатые в нем. Пощупал верхние - похоже, грибы сушеные да ягоды. 'Малина, видать...' - пригодится в голодное время. Еще одно выяснилось, что шубейку не свою взял, а сына вдовы. Дух перевел и зашагал скоренько, шпыняя себя за воровство: 'Новую-то шубу когда они справят, да и справят ли вообще?' Все же успокоил себя тем, что когда-нибудь при случае обязательно вернет украденную одежку.
  Уболтал совесть, успокоился. Но тут разговор со старостой деревни вспомнил о родителях своих. От мыслей о шубе вдовицыной избавился, так на смену им об отце-матери думы навалились. Тяте-то, получалось, без разницы теперь, что сын его вытворяет - бегает от барина или служит ему. 'А вот с маткой-то похуже дела обстоят, - размышляет. - Каково ей-то одной, без мужа и сына?' Одной-одинешенькой на белом свете куковать матушке. Некому дров нарубить, воды из ключа принести. А случись, какая хвороба привяжется? Кто за ней ухаживать будет? И тут ответ - некому.
  После смерти отца сама не своя ходила. А что теперь? Отошла ли от беспамятства того или нет? Ладно, если бы все еще смерть отца переживала, а вдруг оклемалась?
  'Каково ей узнать еще и о смертушке моей? Что не утонул я, она же не знает' - мысленно унесся Кузька к матушке в осиротевший дом.
  'Кабы знать ей какую дать, что жив-здоров', - подумал Кузька и мысли этой испугался. Не один раз помышлял Алене объявиться. Но тут, подумав о матери, рассудил, что лучше никому не являться в образе живом. 'А ну, скажу и той и другой, что будет? Через неделю вся округа будет знать, что не пропал, а прячусь', - уже с раздражением подумал гуляка.
  Разошелся Кузька - ногами, как землемерским аршином, машет, мысли далеко носятся, глаза к небу устремлены. Поэтому не заметил, что поперек дороги жердина валяется. Споткнулся об нее и растянулся вдоль дороги. Поднялся, обматерил недотепу, потерявшего жердь. Варежку о варежку похлопал, треух, съехавший на глаза, небрежным жестом на затылок удвинул так, что цыганистый чуб по лбу расплеснулся. На жердь глянул, а это вовсе и не жердь.
  'Вот нелегкая-то носит их! - неизвестно о ком пробубнил Кузька. - И все у них валится. Сено, видать, пропили, а бастриг по пьянке потеряли'. Плюнул в сторону. Плечами туда-сюда передернул, чтоб пестерь на спине угнездился, и зашагал дальше.
  Когда падал, голова встряхнулась немного, мысли больше не рвались в выси, а угомонились и не будоражили мозг ни шпыньками совести, ни отговорками да оправданьями. Легкость и в ногах появилась. Быстро зашагал. От ходьбы скорой и на душе стало спокойней, а потом и вовсе веселое завертелось в Кузькиной суматошной голове.
  Светать стало, а Кузька по дороге санной шагает. Надо было куда-то затаиться на день, но лес в стороне - чуть не полверсты идти до него по снежной целине. В сугробы без особой нужды лезть не хотелось - пока дорога пустынна, шагай себе. Наконец увидал свертку к лесу. Малонаезженная дорога - может, пару раз проехали по ней, но этого достаточно - снег не надо месить ногами.
  До лесу добрел, усталость почувствовал. По санному следу саженей на триста углубился в лесное заснеженное царство. Остановился, головой покрутил и к овражку, вдоль которого узкая дорога петляла, свернул. По бровке низины прошел полсотни саженей и в небольшой отрог спустился, чтобы внизу бивуачок на дневку сладить. Много для этого не надо: под кровом разлапистой ели снег разгреб и костер-тепленку развел. Когда дрова взялись малым огоньком, наложил сверху толстых сучков да пару коряжин-пней, вывернутых тут же из земли. Тепло стало от огня, а больше от работы. Пестерь под мышкой приладил. Воротник у шубы поднял. К дереву прислонился спиной и задремал.
  Часа два проспал. Костер к тому времени прогорел, холодно стало. Сколько ни пытался спрятаться от морозца, закрадывающегося под шубейку, заворачиваясь в нее, никак тепла не добавлялось телу. Вскочил и стал угли из золы выискивать палочкой да в кучку собирать. Нагреб малую горку углей и раздувать их стал. Покраснели они, но пламени не дают - надо сухих щепочек да веток добавить. Наломал тонких еловых сучков, сложил 'шатерком' поверх углей и снова за дутье принялся. Палочки сперва едва тлели. Поднатужился, щеки пошаровистей выпузырил. Задымилась растопка, а потом разом вспыхнула. Еще мелкого топлива наломал Кузька, но уже потолще - с палец в окружье. Когда и толстые сучья загорелись, перегоревшие коряжины уложил на костер.
  Пестерь к елке прислонил, а сам рядом уселся на трухлявый пенек, привалившись боком к берестяному коробу. Тепло стало, но не столько от огня, сколько от движений.
  Верное правило - чтоб согреться у костра, надо дров нарубить.
  Разомлел у костерка Кузька, о еде вспомнил. Дело к полудню. В это время вдова всегда потчевала его кашей да поила молоком. Привык он, хотя и недолго баловали его доброй едой. Сидя у костра, вспомнил кашу вдовью с сожалением - мол, надо было еще поприживальничать у ней, но раз ушел, то ушел - чего теперь задним числом себя корить да изводить. От 'кабы да вот бы' ни хлеба, ни воблы...
  О пестере подумал. Не оборачиваясь, нашарил его рукой, выволок и крышку откинул. Достал из берестяного короба мешочки матерчатые. В одном были грибы сухие, в двух других ягоды - малина да рябина. Попробовал пожевать грибы, а они будто деревянные: не жуются, да и вкуса никакого во рту от них. Взял в пригоршню ягод сушеных и в рот затолкал. Подержал их немного, пока от слюны размягчеют, и сжевал. Сытости нет, но приятный вкус во рту ощутил. Еще пару пригоршней ягод съел, но брюхо лишь раззадорил - урчать стало, каши ему надо.
  Чтобы не думать о еде, вновь полез по снегу выламывать сушину для костра. Нашел бескорую ель в три вершка толщиной, навалился на нее всем телом, и вместе с корневищем вывернулось дерево. Возле комля ухватил лесину обеими руками и вершину между двух берез, растущих рядом, протиснул. Затем протолкнул сушину через 'тиски' деревьев так, что сучья мелкие отвалились. Елку чуть повернул и обратно вытянул - получилась жердь без сучков. В тех же 'тисках' переломал дерево на поленья. Комель длиной в две сажени не ломался, а пружинил да болезненно отдавал в руки и грудь. Пришлось отступиться от него. Остальные дрова собрал в охапку и возле костра сложил. Времени до вечера много оставалось, и не раз заправлять костер дровами предстояло.
  'Даже и комель в дело уйдет...' - и сходил еще за толстым обломком елки.
  Костер поправил, на лапник под деревом уселся, пестерь под мышкой приладил.
  'И вздремнуть теперича не грех...' - воротник шубейки чуть не к носу притянул. Дрема же не брала, а вот думы разные навалились. Детские годы вспомнились не такие уж далекие, когда в первый раз отец его взял в лес дрова заготавливать. Была такая же погода - легкий морозец и ветер слабый. В лесу тишина и покой. Фаддей лихо управлялся со всяким инструментом - что с топором, что с пилой. Кузька же неповоротлив в теплом тяжелом одеянье. Топором махать не с руки ему, а за пилу взялся, так отец его издергал всего. Не поспевал Кузька за отцом - когда надо тянуть пилу, он от себя ее толкал и наоборот. Не один раз Фаддей попенял сыну за безрукость. Но, увидев, как ухайдакался Кузька, пожалел его - развел такую же тепленку. Накидал прямо на снег елового, а поверх пихтового лапника. Разложил свой тулуп. Сам сел и сыну рядом местечко определил...
  Под шубой да рядом с отцом приютно стало Кузьке, и он задремал. Как встал отец, уложил его и укрыл тулупом, уже не слышал - спал крепко. Так и продрых до самой темноты. Может, и дальше бы не просыпался, но отец растолкал его - пора, мол, уже и домой идти.
  По дороге Кузька думал, что дома отец его ругать будет или подначивать за безрукость и лень, еще и матери попеняет на квелость сына. Получилось же все наоборот. Из лесу вышли на тракт, отец повеселел отчего-то, стал Кузьке рассказывать про далекие страны, в которых бывал, когда гнала русская армия Наполеоново войско через всю Европу. Да и само-то слово 'Европа' Кузька чуть не в первый раз услыхал и не мог понять, почему страны разные в ней помещаются. Он представил ее китом, на спине которого помещались перечисляемые отцом страны. Россия же, получалось, на другом ките. И когда эти киты сблизились, то войско с одного перескочило на другого. А потом случилось обратное: уже русская армия перебралась на европейского кита. Вспомнив про тех китов, Кузька усмехнулся: 'Надо же, каким темным был. Спасибо баринову сыну Андрею, многое узнал, якшаясь с ним...'
  Да и отец много интересного рассказывал о далеких землях. И когда из лесу шли, и потом не один раз, когда хорошее настроение было у Фаддея. Вот только в памяти у сына ничего не отложилось: уж больно все замудреным казалось.
  Домой пришли уже поздним вечером, в редкой избе светились окна - люди уж спали. Сели ужинать. Фаддей уже не помнил, как костерил в лесу сына за безрукость, а, наоборот, похвалял.
  - Вот, матка, теперича у тя уж два мужика в доме. Кабы видела ты, как Кузьма топором махал.
  - Так уж и махал? Какая у него сила-та?
  - Не в силе дело, а в том, как рука топор держит. Не всяк у малого удар получается, и ручонки быстро устали, но ведь в первый раз все было.
  - Да уж. Вот и сын к топору ладиться стал, - почему-то с грустью в голосе проговорила Глафира.
  Кузька же, наоборот, повеселел, и даже слезно ему стало от радости, как сверстнице его Аленке Еринцевой, которая слезу пускает на дню по сто раз.
  Вспомнил Кузька ушедшие те дни, сидя у костра, и посчитал: 'Ак ведь десяток годов и прошло-то всего, а как будто в давнем даве', - и погрустнел, вспомнив мать, которая неизвестно где и как живет.
  Сумерки в лес прокрались, можно и на дорогу выходить, хотя и не хочется покидать добрую тепленку, согревшую не только тело, но и душу светлым воспоминанием. Поднялся с коряжины-пенька, но лишь для того, чтобы костер поправить. Снова уселся. Костер вспыхнул ярко, искры рассыпались гривой к лапам ели, зашевелились ветки неслышно, будто помахивая вослед кому-то. Кузька шубу распахнул, к огню подался всем телом. Согрелась грудь, вобрала в себя благотворного тепла овчина тулупа, будто запасалась этим жилом на долгий путь. Пламя качнулось от какого-то дуновения, возле самого лица порхнуло багряным призраком и снова устремилось ввысь.
  'Пора... Перед смертью не надышишься', - Кузька запахнул шубу, пестерь подхватил и стал выбираться сквозь сумеречный лес, в котором дневная веселость и белизна сменились ночной таинственностью деревьев и мертвенностью снегов.
  Кузька из овражка выбрался на санный след, в сторону тракта направился было, но тут обратил внимание, что кто-то днем проехал вглубь леса на санях. След копыт указывал направление движения, а утрешние Кузькины следы были сглажены санными полозьями.
  'Надо, пожалуй, быстрей отсюда выбираться. Кто знает, кого тут по ночам черти носят - в лес заехали, а обратно не ворочались' - и, оглянувшись опасливо, зашагал прочь.
  Прошел несколько шагов и услыхал, будто кто-то матерится позади. Прислушался. Похоже было, что мужик свою лошадь костерит за какую-то провинность.
  'Что-то стряслось, не иначе...' - предположил Кузька и повернул обратно. Саженей сто прошел, за деревья свернул и увидал, что мужик около лошади стоит, а рядом сани, груженные с верхом дровами, на бок завалились. Ближе подошел. Мужик, услышав Кузькины шаги, оглянулся. Сперва смутился, даже испугался незнакомца, вышедшего из лесу. Но взял себя в руки и, поздоровавшись чинно, стал пенять на безголовую скотину.
  'Понятно, у хренового возчика всегда кобыла виновата', - истолковал увиденное и услышанное на свой лад Кузька.
  То, что сани на боку лежали, беда небольшая. Долго ли вдвоем разгрузить их, на дорогу поставить да обратно уложить дрова? Беда в другом: когда воз набок заваливался, оглобля серединой к дереву прижалась да и сломалась пополам.
  Стоит Кузька и на мужика смотрит, что сказать не знает. Помочь бы надо, но мужик будто язык прикусил - молчит, а самому ввязываться в помочь - не ладно дело. Все же первым заговорил. Стал объяснять, что по тракту шел, а потом решил отдохнуть и к лесу свернул. Костерок развел, подремал и онучи высушил. Хотел на тракт выходить, но услыхал, как кто-то ругается на лошадь.
  - Вот, думаю, может, помошш нужна?
  - А как же! А как же, мил человек. Пособи уж.
  - Конечно, как не пособить?
  - А я вот, - засуетился мужичок, - хотел по свету на дорогу большую выехать, да вот кака незадача случилась. Уж помоги, братец.
  - Ага...
  Сани разгрузили, на след прежний поставили. Стали думать, что с оглоблей делать? Если б пустые сани тащить, то просто стянули бы концы оглобли, и худо-бедно до дому доехал бы мужик, но дрова жалко бросать. Столько сил и времени потрачено - ужель напрасно? Все же смикитили - две палки приложили к оглобле и веревкой смотали так, чтобы оборот к обороту лег по всей длине палок. Сладили - вроде держится соединение. Загрузили дрова снова. Потихоньку с места тронулись и поехали медленно. Мужик рядом с лошадью шел, увязая в снегу и спотыкаясь о спрятанные в белой толще сучки да кочки. Как мог, правил при этом и на связку оглобли смотрел. Кузька позади колом сани толкал и тоже на связанную упряжь поглядывал.
  Покуда выбрались на санный путь, разговорились. Егорка Кузнецов жил в малой деревеньке недалеко от Просты. Днем, покуда светло, плел он из лозы корзины да морды* для рыбаков, а после обеда за дровами ездил.
  - Изба-та у меня, - пожаловался, - малая да худая, дров надо много.
  На дороге попрощались было: беглому в одну сторону, а Егорке - в противоположную. Кузька не отшагал и сотню саженей, услышал: зовет его Егорко. Снова оглобля сломалась. Точнее, веревки распустились, и концы тягла разошлись. Вернулся Кузьма, как же иначе? В потемках снова концы оглобли связали.
  - Кузьма, Христа ради, подмогни... - Егорко просит чуть не слезно
  - А че не помочь-то? Только вот ночевать у тя придется.
  - Ак и ладно, Кузьма. Переночуем. Хоть и мала изба, но разместимся. Казенка, считай, твоя на седни.
  'На казенке спать хорошо, - подумал Кузька, - она хоть и меньше полатей, но зато один ночуешь, без суседству'.
  Кузька кол, которым в сани упирался, в темноте отыскал, снова налег на него. Ехать в потемках несподручно, несколько раз Кузьма оступался - то нога провалится, то за дорожную неровность запнется. Сани отпустит от себя на краткое время, связка оглобельная сразу же слабнет, а то и вовсе расходится. Пока до Просты добрались, два раза веревку на оглобле перематывали. А от села еще ведь полверсты, но тут повезло - незадач не случалось больше. К Егоркиному дому подъехали ближе к полуночи. Возчик кобылу распряг, в ясли поставил, сена кинул. Жена его Настасья на волю выскочила неодетая: заждалась мужа-то. Гостя увидала, смутилась и, ничего не сказав, обратно заскочила в избу поздний ужин готовить.
  Наконец Егорка с лошадью управился. Зашли в избу. Она и впрямь оказалась малой да неказистой. Мужики за стол уселись, а есть и не хотелось. От тепла в сон потянуло. Ложками пошваркали в блюде с варевом и стали спать укладываться. Семья у Егора большая: детей шестеро, его мать и жена. Детвора на полатях, как снопы в овине, один к другому спали уже. Мать Егора на лавке возле печки ворочалась. Хозяин с женой спали барами на деревянной самодельной кровати в кути. Гостя на казенке определили на ночлег.
  Улегся Кузька спать, а сон не берет, хотя перед этим рот зевотой наизнанку выворачивало. Долго крутился на жесткой казенке с боку на бок. Наконец одолела Кузьку дрема, но ненадолго. Очнулся от сна и чувствует, что знобит его. С головой под шубу залез, согрелся вроде. Снова в полузабытье погрузился, а в нем виденья разные наплывают - одно несуразней и причудливей другого. Лишь под утро, когда мать Егорки баушка Афонасья с лавки своей сползла и начала печь растапливать, провалился в сон.
  Встал Кузька, когда уже на дворе светло было. К тому времени даже детвора с полатей слезла и по избе носилась и шумела. Баушка их уж не один раз добродушно шпыняла.
  - Да уйметесь вы али нет, стадо лешачье?
  Спустился Кузька с казенки, а его шатает, будто пьяного, хотя и не пил вовсе. Баушка Афонасья на Кузьму глянула и сразу же определила:
  - Да ты никак застудился, парень?
  - Да ниче, баушка...
  - Как ниче? Лежать те надобно.
  - Да уж ладно... Я так...
   Кузька баушке перечит, но и сам понимает, что идти не сможет.
  - Ты давай-ко, парень, не гоношись. Вот молочка горячего попей и на печь залазь, а я тем временем тебе отвар приготовлю от хворобы простудной.
   Послушался старуху. Молока выпил, сколько смог, и на печь. На горячие кирпичи улегся и сверху шубой укрылся. Полежал какое-то время, слышит: за ногу его кто-то тихонько дергает. Из-под шубы высунулся, а это мать Егорки отвар ему принесла.
  Попил Кузька зелья баушкиного и снова лег. Вскоре уснул и до конца дня проспал. Хворь основательно Кузьку прищемила. День на исходе уже, думал, легче станет, ан нет - к вечеру жар еще больше стал.
  Два дня еще отпаивала его баушка Афонасья своим отваром. На третий день проснулся Кузька в пребодрейшем настроении - летать хочется. Совсем оздоровел. Идти собрался, баушку Афонасью благодарит.
  - Спасибо, баушка.
  - Да кака я те баушка? Это вон стаду баушка. Ну да ладно. Ты седни-то идти не вздумай. Не окреп ишшо. Свалисся где в дороге, так беда будет...
  Согласился с этим доводом Кузька. И то правда - куда ему было торопиться? Берлога выстужена, а он после болезни - сразу же застудится сызнова. Сел за стол, молоко пьет. Баушка напротив него присела и глянула на Кузьку пристально так, будто изучающе.
  - Да, Кузьма. Нелегко тебе приходится, будет и того хуже.
  Смешался Кузька - что это ему старая пророчит? Неужель каторгу? Но ответил, стараясь виду не подавать, что задели его слова баушки:
  - А кому легко-то ныне?
  - Всем нелегко. Но вот взять Егорку, хоть и тяжко ему, но изба у него кака-никака есть, женка, робятешки. Максимка - старший-то - головастый какой!
  - Да-да... Меня вон замучил: все буквы прочитай, на дощечках нацарапанные.
  - Это он их в церкви на иконах усмотрел. Запомнил и дома нацарапал на досках. У всех спрашивает, но кто их знает.
  - Я показал кое-какие. Он слово уж одно сложил.
  - Да, ужо грамотный будет, но сколь через то хлебнет-то... Боже упаси. И ты эдак же. По жизни-то все через себя спытаешь.
  - Ну, дак че...
  - Дак особо-то ниче... Вот только скажу тебе, что на вашем родстве 'наложенье' от судьбы есть.
  - Какое 'наложенье'?
  - Тако... Батько твой начальству в конце службы не угодил, так всех своих привелегиев и наград лишился. То же и тебе грозит.
  - А у меня-то каки-таки награды?
  - Будут, будут... Погоди ужо. Но вот должностев вам, Клестовым, и потомкам вашим не занимать никогда, хотя и разуменьем, и старанием вы горазды.
  - Ну и ладно.
  - Ладно-то ладно. Но ведь разумным бы людям и быть при должностях.
  - Не всем же...
  - Не всем. Но вот если останешься еще на несколько дней, то я с тя болести-то и сниму ети. Надо токо в бане все делати, а Егорко ее будет в субботу топить.
  Занятным это Кузьке показалось. Но до субботы сидеть и томиться не хотелось.
  С другой стороны - чем это ведовство закончится? Может, поправит что-нибудь в его судьбе баушка. А вдруг наоборот?
  - Все слажу, молодец. Не беспокойся.
  - Я и не беспокоюсь.
  - Ну, это ты напрасно. Я же вижу. И тебе ведь судьба чин сулила?
  Кузьма вспомнил барина и его отказ дать разрешение на Алене жениться. Он и впрямь тогда обещал что-то вроде должности при сыне своем Андрее. Говорил, мол, другом и товарищем при нем будешь. При этом еще сулил за службу пособие матери выдавать.
  - Сулила... - и тут же подумал, что теперь из-за его бегства не сбудется то предложение барина.
  - Все еще поправимо.
  - Ну-у?
  - Да, Кузьма, исправить все можно, только судьба за каждый правеж плату берет.
  - А у меня и заплатить-то вам нечем, - смутился Кузьма, поняв это на свой манер.
  - Не мне, Кузьма. Я и так сыта-одета и пригрета тута. Судьбе нужно плату, чтоб она по-иному завернулась.
  - А ей-то как заплачу? - изумился Кузька.
  - Ты ничем не заплатишь. И род твой продолжаться будет, но иногда в роду вашем будет робенок рождаться больной падучей болезнью.
  - Не-е... Тодда не надо ничего.
  - Не все же, Кузьма. Я же сказала, что род ваш не загаснет. Если будет у тя сын, то ему ниче не грозит. Вот коли двое или больше деток будет, тогда может неладное с одним из них случиться.
  Кузьма на миг представил ребенка, бьющегося в припадке.
  'Из-за меня! Чтоб я при должности был!' - в голове мелькнуло, а вслух сказал:
  - Нет, баушка Афонасья. Благодарен вам премного, но ведовством судьбу свою менять не буду.
  - Ну и ладно. Я так и знала.
  - А зачем тогда пытала?
  - Разве я пытала? Спросила. Потому что видится иногда мне наперед в человеке его жизнь.
  - И мою увидала?
  - А твою че не увидать? Она у тебя на лице и в глазах явственно видна.
  Кузька за печку зашел. Там маленькое зеркальце над рукомойником прилажено - покарябано местами, поэтому лицо в нем будто лишаем покрытым видится. Пригляделся - ничего особенного не видно. Образина волосьем заросла, глаза воспалены - так это последствия хвори...
  Переночевал Кузька, встал до свету. С хозяевами попрощался. А те его благодарят за то, что Егору пособил, не бросил одного в лесу с бедой.
  - Да как можно бросить человека, коли неладное с ним? - смутился Кузька и замялся у порога - чтобы в ответ сказать доброе хозяевам. Не нашел слов, взял пестерь, чтобы уйти уж. А пестерь набит чем-то до самого верху. При хозяевах не стал открывать, чтобы посмотреть, чего там наложили добрые люди. Глянул вопросительно на Егорку.
  - Путь-то у тя, Кузьма, неблизкий. Пирогов положили, а матка трав лечебных приложила, чтоб лечился, если занеможется.
  - Побольше мешочек - от простуды, а маленький который, тот заваривай, кодда душевно устанешь, - напутствует и баушка Афонасья.
  Ребятишки с полатей раньше времени слезли, из-за родителей лупоглазят, будто мышонки. Им тоже интересно проводить дядю Кузьму. Ведь он их батьку спас - от медведя или еще какого лиха.
  Попрощался Кузьма с Егоровым семейством и отправился в свое зимовище. Дошел до того места, где в лес свернул и где Егорку встретил, остановился: 'А не остаться ли еще на одну дневку? Уж больно место-то баским оказалось'.
  Раз подумал об этом, то остальное уже ноги доделали. Место под елью казалось уже насиженным и обжитым. Быстро тепленку развел и под деревом уселся, приставив пестерек к дереву. Костер разгорелся, и вовсе уютно стало. Из пестеря пирог достал и уплетать принялся его, поминая добром Егора и его семейство. 'Баско ведь якшаться с простолюдинами-то - ни пачпорту, ни другого документу имям не надо. Пособил и уже как родной стал', - вздохнул неровно, будто пирог поперек горла встал.
  День пересидел Кузька у костерка, а как смеркаться стало, путь свой продолжил. К утру без передыху тридцать верст отмахал и, лишь с большака свернув, усталость почувствовал: заснеженным полем, а затем заливными лугами идти не сахар. С полверсты отшагал, спина взмокла, по лицу пот заструился. На краю поля, где спуск к заливным лугам начинался, на упавшую березу сел дух перевести. Пить хотелось, но снегом жажду утолять не стал. Еще один пирог вытащил из пестеря и умолотил его.
  В жилище свое вернулся, а в нем холодина. Самовар разжег, но много ли от него тепла? Снова стало знобить. Вспомнил про баушкины травы. Заварил в кипятке ту, которая от простуды. Попил, вроде согрелся. В шубейку завернулся и лег. Незаметно и уснул.
  На Николу Кузька тоже ходил 'промышлять' в село Покровское, где в этот день праздник большой, и оттуда приволок с полпуда муки да соли. Одно неважно - мука не хлеб. Без печки какой от нее прок? Можно из самовара залить ее кипятком и похлебать болтушку. В голодуху-то не до сладкого, кишку бы набить. А тут и припас съестной имеется, а все время не сыт. Обидно...
  В Крещенье Кузька в уездный город Яранск отправился, чтобы карманы гулящего люда подчистить. Как это делается, Кузька не знал.
  'Но ведь как-то получается у других', - подбодрил себя перед выходом на промысел.
  На ярмарочной площади Яранска городской люд гулял. Да и как не прогуляться, коли рядом дивное творилось: возводился новый храм. Над городом колокольня возвышалась, будто небеса подпирала. Со всех сторон она видна, и с нее все дали загоризонтные открываются. А баяли, что еще одну колокольню построят - выше этой чуть не вдвое. Проект храма у столичного архитектора заказан. Кузька перед тем, как приступить к воровству, тоже хотел на строящийся храм поглядеть да порадоваться вместе со всем яранским людом.
  Зимой народ веселился. Забот никаких. С морозом, когда солнце на лето сворачивало, забавы нескончаемы до самых Святок. Все баско, все чудно. Не то что летом, когда и то над душой висело, и это. Ушедшее лето удалилось по времени, но происшедшее в минувшем июле все еще будоражило город. Было такое!
  Строители копали фундамент Троицкой церкви и наткнулись на дубовую домину. Так бы и оставили, не тронув ее, но надо ладить кладку поверх захоронения. Расковыряли вокруг колодянищи и на край траншеи выволокли ее. Разглядывают почерневшее дерево, а что делать, не знают. Послали мальцов, сбежавшихся саранчой к находке, в полицию. Сами же рассуждали - кто же покоится в домовине. Любопытство до того разобрало, что нашли маленькую щелочку, в нее клин вогнали. Да и приподняли крышку. Заглянули, а там баба-не баба, девка-не девка лежит! В одежах неведомых, а будто сейчас в гроб положена. Лицом славна, но какой-то чужой и невиданной красой рассвечен лик.
  Поглядели, да и ладно. Надо крышку опускать, да начальство еще не пожаловало, чтоб порешить, как быть дальше с находкой. Еще что-то смутило вдруг копальщиков. Впились взорами в лицо чужестранное и наглядеться не могут. А тут еще и заметили: вдруг темнеть стала баба лицом. Почернели щеки сперва. Затем лоб и вовсе от кожи освобождаться стал. Кость лобная белизной проступила.
  Тут и начальство пожаловало и тоже в недоумении пребывает. Все же нашелся полицейский глава - рукой махнул: мол, закрывайте домовину. Еще и попенял:
  - Нечего таращиться...
  Бухнули крышку домовины на место, и опять все осоловело друг на друга пялятся - копальщики на начальников, начальники на небо...
  Батюшка пришел. С вопросом к нему, дескать, не к мору ли да пагубе такая находка? Дескать, совсем недавно холеру холерову пережили, а что теперь ожидает?
  Успокоил батюшка народ. Мол, люди здесь и раньше жили, и потому ничего страшного нет, что наткнулись на древнее захоронение. Утихомирился люд яранский. Стали судить-рядить, что делать с домовиной? Последнее слово за батюшкой.
  - В женский монастырь надо, раз бабьего роду умершая... - распорядился, чтоб перенесли домовину через Ярань, а уж оттуда по назначению, им оговоренному.
  Кому охота надсажаться? Стали сомнения всякие высказывать. И главное то, не басурманка ли? И тут батюшка все по местам расставил.
  - Раз в нашей земле, значит, православная ноне... Значит, по-христиански и справить все полагается...
  Народ, как разговор о помощи, так сразу о делах вспомнил. Пришлось копальщикам - мол, вы нашли, вы и прите тяжелищу через реку - дело править нелегкое.
  Перенесли дубовую домовину через Ярань и там на низком бережку оставили, а дальше, мол, подвода из монастыря приедет и заберет гроб. И все бы ничего, но случилась сильнейшая буря. Сутки почти круговертило. Когда же успокоилась природа, оказалось, что уровень воды в Ярани повысился чуть не на две сажени. И оказалась найденная домовина под водой. Вытаскивать ее не стали: еще и утонет кто при этом.
  Через три дня уровень в реке понизился. Вода тиха, вдоль берегов лопушки порыжевшие плавают, балаболки желтоглазо таращатся на одобревшие небеса. Все вроде, как и до бури, только нет домовины неподъемной. Как ее-то унесло, стали голову ломать?!
  А тут рыбаки из Борка (деревня ниже Яранска) рассказали свое виденье. Мол, в ночь, когда буря буревала, они-то на реке были: им, полоумным, что погодь, что непогодь - ремесло их такое. Прятались от бури под берегом в устье протоки Чернушки и видели нечто.
  - Значица, коды сама-то болесь была, то... - и дальше поведали, что видели, как плыла по Чернушке баба на дубовой колоде. Стояла в лодчонке своей на одном колене и гребла одним веслом. - Да так ладно, что и нам эдак не угрести...
  И еще на веревке за бабой плыла пустая колода - верно, крышка домовины. Когда же по Чернушке плыла ведьма (а кого еще в таку непогодь из дома выгонишь? Даже борковские под берегом сидят), то плевала во все стороны и на каком-то тарабарском языке кляла какую-то Черняшку...
  Над ними смеялись сперва, но потом 'довод' предъявили - кусок веревки, которой обмотали домовину, когда через Ярань тащили. Копальщики свою вещь признали и забрали, добро ведь казенное. С них уж грозились по пятаку снять при расчете за нее.
  - А как далее-то без веревки? - резонно спросили борковских, но они и тут все вывернули на нужный им лад. Мол, дальше-то домовину толкали лещи.
  - Так все лешшыки-то с ей и уплыли в низа... - и в самом деле в тот день лещами борковские рыбаки не торговали. А когда привезли на базар лещей через неделю, то продавали их вдвое дороже, костеря при этом 'бабу бусурманскую'...
  
  Кузька меж гуляк затерялся, но на карманный промысел не решался: уж больно ручищи расхватисты. 'Лучше уж, - думал, - у кабака пастись. Морозец на улице знатный, и редкий гуляка для согреву в заведенье не заглянет'. Набрался Кузька наглости, в кабак зашел и смотрит, с кем бы дружбу завести. Но никто на него внимания не обращал. Стоял Кузька и облизывался мысленно. Вот мимо него мужик прошел, еле на ногах стоит.
  'А крыльцо-то обледеневшее, - прикинул расклад Кузька. - Как есть шваркнется'.
  В руке у мужика полштофа водки почти непитые. Следом за ним вышел Кузька из заведения. Так и есть: только на первую сверху ступеньку, а их всего-то две, шагнул пьяный мужичок, и тут же ноги у него в разные стороны разъехались. Упал, но водку в руках над головой удержал. Кузька ему подняться пособил, на лавку усадил. Мужик отряхивать со штанов снег принялся, а полштофа Кузьке в руку сунул.
  Кузька это по-своему истолковал. Посудинку за пазуху спрятал и за угол шагнул, а там лишь шагу прибавил, направляясь в следующий кабак. Мужик очнулся, за угол высунулся, руками машет, но снова поскользнулся и шмякнулся навзничь. Кузька испугался было за обворованного. Оглянулся и даже хотел бежать к нему, чтоб помочь подняться. Однако увидел, что упавший сам встает, держась за угол кабака. Потому раздумал еще раз оказывать внимание. 'Не околеет...' - и зашагал скоро, не оборачиваясь на пьяные бессвязные крики мужика.
  Пошаромыжничал так Кузька до полуночи. Немного денег выудил из карманов пьяного служаки. С этим проще было - сидит гуляка прямо в снегу и околевает. Кузька его обратно в кабак завел. Мол, пригрели бы хозяева душу забулдыжную - не басурманин же. Пока в тепло писареву душу затаскивал, бумажник вытащил и мелочи пригоршню. Служивого пристроил и ходу из заведения. Под фонарем остановился, посчитал 'барыш'. Невелико богатство оказалось. В бумажнике ни одной ассигнации, только записки от барышень. А в записках все: 'Милый Валерьян... Милый Валерьян... Ах! Ох!' Хорошо, в карман успел руку запустить. Медных денег целую пригоршню выгреб. Даже все деньги не уместились в кулак, а второй раз Кузьке совестно стало рукосуить по карману писаря - и этого хватит.
  Выйдя за город, Кузька водки хлебнул, чтобы веселей шагалось, хотя и без зелья было приятно на душе. В мешке, что за спиной прилажен, сладкий припас немалый: пряников пять фунтов, сахару головка и чай не какой-нибудь, а самый настоящий 'индецкий'...
  'Сладкая жизнь' у Кузьки закончилась скоро. Пряники да сахар в безделье за пару недель смолотил, мука да соль остались, а к ним неплохо еще чего-нибудь бы. Но где этот приварок взять, если от берлоги не уйдешь? Во-первых, снег тяжелый, а, во-вторых, по снегу следы остаются. Не приведи Господи, увидит их какой охотник да нагрянет нежданным гостем в убежище - как от него отделаться? Только если кинжал, прости грешного, в дело пустить. На смертоубийство идти? Нет, конечно...
  Однажды утром вылез из своей берлоги, а рядом следы лосиные. В аршине-другом от убежища. След к реке спускался. Зверь выходил на берег реки, чтобы осиновой корой потешиться. Затем на лед спустился. Последнее Кузьке на руку - по лосиным следам пошел, но не сразу на лед, а к ветле, нависшей над рекой, свернул. По горизонтальному отростку дерева прокрался на четвереньках и на замерзшую наледь опустился. Ни следов тебе, ни мороки для головы - придет или не придет кто-нибудь по следу.
  Наметив такой путь на лед, Кузька стал думать, а как теперь рыбу изловить? Для рыбалки можно морду сплести и под лед запустить, но опять же отметина на льду останется. Не дело следы оставлять, но рыбки-то хотелось. Сидит в берлоге, мысли, как пустую воду по кишкам, гоняет. А голод, известно, лучший тычок в поиске решений.
  'А че это я буду ставить морды, когда это другие ладней делают? Надо только узнать, где стоят они'.
  Мысль показалась дельной, и в ближайшую ночь, спустившись по ветле на лед, отправился Кузька искать, кто же рыбой промышляет. Нашел. По приметам да по снасти определил, что морды Федора Еринцева. 'Ну и что, - решил, - я же не буду всю рыбу выгребать. Так, на ушицу немного возьму, и все'.
  Так и сделал, но в следующий раз пошел чуть пораньше, чтобы после его проверки рыба вновь набилась в морду. Побоялся, как бы Еринцев не обнаружил кражу. А Федор хитрован известный: мог и засаду устроить для поимки вора. И еще один резон был не выгребать рыбу подчистую: если не будет ее в мордах, то уберет снасти рыбак или на другое место переставит. А так-то уж очень все ладно - выскочил на часик из берлоги, по льду пробежался, и опять сытый.
  Ворованную рыбу заливал Кузька кипятком из самовара. Солил навар - и готово кушанье. Юшка, конечно, хорошая получалась, но рыба не проваривалась. Ни сыра ни варена делалась. Однако Кузька и тут приноровился. Рыбу резал мелко-мелко и в миску деревянную складывал. От крутого кипятка куски рыбы почти проваривались, а с голодухи и недоприготовленная рыба вкуснятиной казалась. Целый месяц бедовал на рыбе и юшке. О пряниках, сахаре и чае 'индецком' даже и не мечтал.
  На Масленицу снова отправился в поход за провиантом Кузька. Уже ученый - целую неделю по деревням и селам ночами шастал. Напоследок и в уезд заглянул. В итоге - полная берлога провианту.
  'После половодья снова лето - праздник шаромыжному люду', - еще весну не пережив, уже о лете думает Кузька. Все пахать-сеять будут, а он, ровно барин, бока пролеживать. Никаких забот у него, кроме пропитанья, а летом всегда какой-нибудь едой запасется. Не рыба, так грибки первые. Надоест пост, так можно и гусятинкой-курятинкой побаловаться. Все хорошо в мыслях, кроме одного - нет-нет да и об Алене вспоминал.
  'Как бы ей, - думал не один раз, - весточку подать, что жив-здоров?'
  Но не решается, боится и сам не знает чего - может, того, что замуж ее уж выдали.
  'Не за басурманина, главное, - с ехидством под нос себе бубнит, но здравая мысль проскальзывает и прогоняет ухмылку с лица. - А какая разница, за кого? Не за меня ведь...' - тоскливо делается Кузьке в теплом и обжитом убежище.
  Одна радость у него была - хлебнуть 'индецкого' чаю. Им-то он разжился на славу. В Масленицу помогал купцу в Яранске подводу с товаром разгрузить. Купец замешкался, а приказчик у него был слегка нетрезв. Вот и получилось у Кузьки мимо склада коробку с чаем пронести да в снег зашвырнуть. Купец с Кузькой рассчитался. Денег на чай дал и стал коробки пересчитывать. Когда обнаружил недостачу, Кузьки и след простыл. А кто такой, откуда - ни сам, ни приказчик, что счет товару вел, не знали. Даже если б следствие завел дознаватель, как бы описали ему вора? По описанию никак Кузьку не признать в 'мужике лет сорока и бородатом да темном' - так он выглядел после пещерного зимования. А что в шубейке был и малахае, так все в шубах и при малахаях на башке...
  Весну Кузька услыхал. Именно услыхал. Вокруг его жилья снегу по пояс. Лишь у стволов деревьев слегка подтаяло да покато провалилось белое покрывало. Солнце было таким ярким, что слепило Кузьку, когда он выползал из темной своей берлоги на свет божий, поэтому днями он отлеживался на топчане, укрывшись сворованной у пижемской вдовицы шубой. И вот в один день, когда нежился в послеобеденной дреме, услыхал звуки какие-то на воле - будто ругается кто-то. Испугался, ведь за зиму к его лазу тропка протоптана. Вдруг завернет кто-нибудь по следам да обнаружит его здесь? Притих, но звуки не исчезли. Невольно прислушался - уж больно незлобливо ругаются-то. Непохоже, чтобы так долго грызлись, не вцепившись в патлы друг друга, спорщики.
  Снова ушки на макушку. Нет, не ругань. Что-то знакомое и притягивающее в звуках слышалось. С топчана поднялся, крышку лаза приоткрыл: 'Ах, вот в чем дело!' - обрадовался, увидав на дереве прилетевших грачей.
  Из берлоги выполз и на вестников добрых во все глаза таращится.
  'Ну и славно. Знать, весна к нам пожаловала', - а вслух уже молвил:
  - Милости просим, - и число месяца вспомнил - 17 марта.
  'Ух ты! Как ладно-то все. Сегодня же Герасим-Грачевник!'
  
  Зря Кузька радовался весне. Знать, забыл, что весной половодье бывает. Река разлилась на версту, и его берлогу чуть не затопило. Оказался он среди полых вод, как заяц-мазаец, плененный разливом на малом островке. У него даже челна не было, чтобы до берега сплавать по шаромыжным делам. Запасы все подмерил. Еще неделя-другая и, кроме кипятка из самовара, никакого пропитанья не осталось бы.
  Вечером бродил Кузька вокруг жилища своего и все на старицу косился - затопит его маленький клочок суши или смоет, как клок сена, оставшийся на месте прошлогоднего стога. Вода мутными струями по Круглышке неслась, а он, как луговая мышь на кочке, сидел да ждал решения судьбы. Ну, мыши-то, ясно, твари бестолковые. Их норы каждый год на лугах вешние воды заливали, а они, выбравшись на сушу и оклемавшись после весенней купели, возвращались и заново рыли норы в пойменном дерне.
  Из еды у Кузьки один чай 'индецкий' остался, а им только душу можно ублажить, но никак не живот. Чаю набуздырялся, брюхо полное, как в полупустой бочке, булькает в нем, а голод не проходит. На солнце березы пригрелись, сок по их стволам потек. Стал березовку вперемежку с 'индецким' заливать в утробу. Эффект тот же - есть больше хотелось. Голод, будто лихоманка, прицепился и не отпускает.
  И еще одна беда: в берлоге вода появилась. Чуть не по колено ее набралось: то ли влага из оттаявших стен выступила, то ли с реки просочилась. Пробовал откачать воду деревянной миской, но ничего из этого не вышло: только вычерпает, а через час снова она до прежнего уровня поднимается. Одно утешение, когда из пустого в порожнее перекачивал, голод на время отступал, но, как воду вытаскает, снова в животе тягота - кушать просит. Тогда отступался от своего пустого занятия и самовар запускал, чтоб чай заварить. От сырости и холод вдобавок. Приходилось самовар и для тепла растапливать, подкидывая шишек в топку его и подливая воды, чтоб не выкипала.
  Днем проще, на солнце выползет и сидит, привалившись к дереву. Лицо солнце греет; сзади ствол, набравший тепла от весеннего светила, холит спину. Хорошо и благостно на душе у Кузьки, но заснуть на солнышке боится: а вдруг какой рыбак на челне приплывет и его тут застукает? Куда тогда бежать? И самое главное, как? Не вплавь же. Чай, не лето, когда он уже и сам 'получеловеком-полувыдером' стал, промышляя рыбу. Да и покидать убежище не хотелось. Привык уже к нему - то ли иноком, покинувшим мир, себя ощущал, то ли добрым разбойником, о которых читал книжки в доме барина.
  Иногда задумывался о хозяине норы. Может, думал, монах здесь жил в уединении, а потом либо вернулся в мир, либо помер. Иного на ум не приходило, и Кузька решил, что раз до сих пор хозяин не объявился, то теперь он владелец этой норы.
  Под разные мысли задремал Кузька, а очнулся от близкого всплеска. Испугался спросонья, что пожаловал гость незваный. Глаза открыл, вокруг глянул. Понял, кто его потревожил. И даже успел разглядеть расходящиеся круги на воде в том месте, где сбулькало. А еще, как показалось Кузьке, тень рыбья мелькнула в воде.
  'Ешкин кот! - чуть не подпрыгнул от радости Кузька. - Щука же икру мечет'.
  Щука на икромет в самый разгар половодья выходит на отмели. В траву заплывает до самого берега. Совсем близко оказывается локоть - вот только укусить его как?
  Недолго Кузька снасть рыбацкую изобретал. Прикрепил кинжал к палке и у воды затаился. Ждать щуку пришлось долго. Часа два сидел, появилась рыбина фунтов на шесть. Плавник из воды на миг показался. Кузька свое орудие метнул в щуку. И одновременно с движением облизнулся, шаркнув языком по верхней губе. Промахнулся, согласно поговорке о 'гопе', который надо сперва перепрыгнуть...
  Пришлось все заново начинать. Ноги размял и вновь у воды уселся, пошевелиться боится. От предвкушения свежей рыбки с икоркой и чай 'индецкий', и сок березовый из желудка слюной вышли.
  Дождался удачи. Прищучил рыбеху фунта на два. Не такая крупная, как та, что хвост ему показала да бить приказала, но все же добыча знатная. Сразу же рыбинку разделал. Голову, печенку, икру и хвост в деревянную миску сложил и крутым кипятком залил, а саму рыбину на угольках поджарил. Чуть она скворчать стала, сразу же и съел полусырой. Юшкой запил и снова самовар поставил кипятиться. Еще раз кипятком потроха и голову залил и, когда они пропрели какое-то время, снова за трапезу принялся. Первым делом сладкое - икру и печень - употребил, затем с хвостом расправился. Напоследок долго и неторопливо выедал мясо из щучьей головы. И снова юшки попил. Насытился наконец. И уже не так противна сырость в берлоге, и в животе спокойствие полнейшее. Заснул.
  Очнулся через какое-то время. Ночь уже на улице, а у Кузьки снова приступ голода.
  'Че с етой кишкой делать?' - с досадой подумал и, взяв орудие лова, собрался на новую охоту. Только лаз чуть приоткрыл, голоса какие-то услышал. Ухо навострил - Федор Еринцев. Отец Алены сети ставил в протоке вокруг острова, на котором Кузька обитался. Со снастями путался и костерил кого-то.
  'Вот наболесть ту! - плюнул Кузька. - Мало ему реки, так он еще и сюда приперся со своими сетями'. Люк приоткрыл пошире и прислушался, кого же ругает Федор. Ничего не понял. То родительницу поминал матерно, то уже о чьей-то матери говорил, сожалея, что не доглядела та за дитем, а сейчас ревмя ревет.
  'Про кого это он?' - пытался понять Кузька. Так и не разобрал, о ком толковал Федор. Уж очень путано изъяснялся, а вскоре и отдалился - слова не разобрать.
  'Ну и ладно... Всегда он так, когда делом занят, бубнит... - усмехнулся Клестов, так как на себя переиначил такую разговорчивость Еринцева в одиночестве. - Скоро и я буду разговаривать с самоваром...' - и на топчан уселся.
  С рыбалкой пришлось погодить. Хотел снова залечь на боковую, но вспомнил, как кишка в лежачем положении негодует. Поднялся и снова примостился у щелки. Глядел в нее и потешался, как Федор мучался, в одиночку путаясь с сетями. И в самом деле - смешно смотрелось, как там рыбак руками за все разом хватается: и грести ему надо, и сети распускать, и лодку направлять, и матерное слово в нужный момент подобрать да изречь. Так и подмывало Кузьку выскочить из берлоги да крикнуть рыбаку: 'Дядь Федь, давай пособлю!' - и еще больше от смеху давился, представив, что может сделаться с мужиком, когда ему утопленник помощь предложит. Пожалуй, с перепугу сам утопленником станет, только не беглым, как Кузька, а настоящим.
  Подавил Кузька смех: не вредный мужик Федор Еринцев и на их любовь с Аленой смотрел, как на дело ладное и достойное.
  В щелку таращился на рыбака, а сам уже каверзное замышлял - как бы снова слегка подполовинить улов Федора. 'Эх, кабы и у меня был челн, то поживился бы рыбешкой из сетей дядьки Федора...' - мечтает и представляет, как он увертливой посудиной управляет.
  Голова у Кузьки не чан пустой, а кое-что имелось в ней и по части умственной, хотя и нередко шалопайской. Прикинул: если пару бревен связать, то можно и потрясти сети Еринцева. Рассудил так, что дядя Федор сети проверяет вечером, и если их потрясти под утро, то к вечеру в них снова рыба попадет. Зимой из морд рыбы всем хватало - и Кузьке, и Федору Еринцеву.
  'Почему бы и весной не пополовинить улов? Если б не барин, - думает Кузька, - то, может, уже бы и зятем ему был, так что все по-родственному делается'.
  Только Еринцев за кусты заплыл, Кузька за топор схватился и к сухой елке побежал, чтоб свалить ее. Хотел сразу же к делу приступить: давно глядел на нее, как на источник опасности. Кабы не забрели, мол, рыбаки на остров да не устроили себе становище возле нее. Не надо Кузьке соседей, поэтому елку срубить ему в радость. И для успокоения дум. И для ублажения постоянно требующего еды желудка. И, конечно, для разнообразия праздного существования.
  Уже топор занес, чтобы по елке рубануть, но остановился. Даже испугался, что глупость чуть не сотворил. Звуки от удара топора о сухую елку и днем за версту разносились, а ночью и того громче стукоток - не дай Бог, услышит Федор, как кто-то рубит дерево на Круглышке, и вернется. Сунул Кузька топор за кушак и к жилищу своему направился. Решил обождать с часик, а до того чайком душу потешить.
  От чаю пустого никакого успокоения ни голове, ни кишке ненасытной. Не сиделось спокойно в ожидании позднего часа, когда можно делом заняться. Сколько можно томиться? Выскочил на улицу и к елке. Со всего маху по ней топором рубанул, а звук эхом вернулся - будто из ружья ахнули. Может, и не громким был стук топора, но Кузьке он громом среди ясного неба показался. Про Федора сразу же вспомнил: вдруг он не уплыл далеко, вдруг где-нибудь поблизости остановился еще сети ставить?
  Замер Кузька и ухо навострил. Тишина, только сердце в груди колотилось, как топор об ту елку - часто и раскатисто. Несколько минут сидел неподвижно, слушая, как утихает сердечное биение. Наконец угомонилось в груди, с реки тоже не доносилось никаких звуков, кроме тихого бурчания струй и водоворотов.
  'Уф-ф... Кажись, пронесло', - Кузька вздохнул облегченно, но решил, что ночью рубить елку нельзя.
  'А днем-то тоже эть не сильно порубишь. И днем далеко слыхать стук топора. Услышит кто-нибудь, как топор на Круглышке стучит, и подумают, что Окаянный, который баб и скотину ворует, из подземелья вышел и к пакостям готовится. Что тогда? Возьмут да и войско пригонят...' - еще одно здравое сомнение появилось.
  И рыбки хочется Кузьке, и взять не знает как. Вот уж действительно - близка рыбка, а не укусишь, как собственный локоть.
  'А если вплавь? - отчаянная мысль взметывается в голове Кузьки и тут же рассыпается о разумный довод. - Тогда уж точно в утопленника превращусь'.
  Все же придумал, как и к сетям дорожку 'протоптать', и не вымокнуть при этом. Вырубил из осины шестик длиной в три сажени и отправился к реке. Взобрался на ветлу, нависшую над рекой, и стал вглядываться в проносимый по реке хлам. Пока шевелился на берегу, не мерз, а как на сучке засел в ожидании добычи, проколел до костей. Все же своего дождался: принесло к ветле нетолстое бревно в пару саженей длиной. Кузька его к берегу оттолкнул и дальше сидит. Еще одно бревнышко выловил - толстое, но короткое. Прикинул, что для небольшого плота, который бы человека держал, еще бы надо одну лесинку. Река и третье бревно доставила ему, но далековато от берега оно проплывало. Кузька змеем на сучке извился, чтоб зацепить бревнышко. Получилось, но при этом не удержался и с ветлы шваркнулся на него, ударившись задницей. Боль, обида и околевотина разом ожгли Кузьку. С бревна съехал, по грудь в воде стоит и матерится. Кулаком по обидчику шибанул - еще и руку сам себе чуть не отшиб. На берег вышел, вода с него ручьем, а он уже не обращает внимания на это, так колотит его. Выловленные бревнышки затащил на берег одним концом и к самовару побежал - греться 'индецким'.
  Мокрую одежду скинул с себя и в шубейку, украденную у вдовы, завернулся. На топчане сидит, трясется весь и невольно про вдову вспоминает. Мол, хорошо бы ее сейчас под шубейку, тогда бы вмиг согрелся. Но далеко сейчас хозяйка шубейки, и если б объявился к ней, то, наверное, такого согреву получил - не обрадуешься.
  Шуба да мысли о вдове сделали свое дело. Сперва трясти перестало, а потом и вовсе убаюкался Кузька. Спал, однако, недолго. Мысли о еде как улетучились, так и вернулись - будто в бок ткнули. Из-под овчинной одежки нос высунул - холодно в берлоге, сыро, но делать что-то надо. Первым делом натянул на себя мокрую рубаху - так быстрее она высохнет. Снова в овчину закрутился, ожидая, когда одежка к телу приживется.
  Прижилась рубашка к телу, можно и самовар запалить. Затеплились шишки в топке самовара, жилом робко дохнуло. Закипела вода в самоваре, теперь за чаем дело, чтоб нутро проколевшее им оживить.
  Где ты, чай 'индецкий'? Кузьма гулять будет!
  Нахлебался чаю и хотел еще подремать. Не вышло - нужда погнала из теплого гнезда-берлоги. На улице уже светало, холодом от воды тянуло. В берлогу вернулся и под шубейку юркнул. Однако полежебочничать не получилось, другая нужда в голову лезет.
  'Лежи-не лежи, а делать дело надо', - откинул шубейку, натянул на себя мокрый зипун и, взяв топор да веревку, отправился к бревнам, чтобы их в плот увязать.
  Бревна на берег вытащил, рядом сложил - длинное тонкое бревно посередине, толстые по краям. Канавки прорубил для поперечин, с верхней и нижней сторон бревен. Перекладины под них протолкнул и сверху такие же приладил. Потом увязал все. Плот получился ладный. Вырубил шест, чтобы отталкиваться им.
  Плот на воду столкнул. Попробовал, выдерживает ли он вес плавателя. Все хорошо, только шест, вырубленный из осины, тяжеловат, но еловый искать некогда, да и негде. Все деревца на Круглышке Кузька помнил наперечет - подходящей елки на острове не было...
  С плота проверять сети несподручно, но Кузька справился. И рыбы навыбирал, и добром помянул хозяина сетей. И было за что: сети у Федора Еринцева знатные. Вязал он их из конского волоса одному ему известным способом. Рыба в сети к нему лезла, будто осы на мед. Кузька даже не всю сеть проверил - саженей пятнадцать перебрал и довольно. Выудил двух лещей фунтов по пять каждый, да еще голавля и щуку весом чуть поменее. К острову вернулся, плот в кустах ивняка спрятал. К самовару поспешил: надо и ухой потешить себя, чтобы ладом завершить все хлопоты минувших вечера и ночи.
  Перебедовал Кузька половодье на рыбе да чае с березовкой. Чуть пригрело, на елках молодые побеги появились - марешки. Это почти сладость. Вкус у них, как у кедровых орешков. Вместо пряников они Кузьке к чаю. 'Индецкий' у него заканчивался, приходилось экономить - только по утрам чаевничал, успокаивая себя тем, что делает это не от нужды, а оттого что все баре так поступают. А плохо ли себя к барскому сословью пристроить с какого-нибудь боку? В остальное время чагу заваривал - цвет такой же, одна беда - слишком уж мочегонно питье. Живот больше не ерепенился, но тихо посасывал, будто прося, что хлебца бы ему. А где взять хлеба? Никто не пахал-не сеял на Круглышке, и мельницы нет, где бы можно хотя бы отсевами разжиться.
  На Пасху отправился Кузька в очередной 'набег', и сразу в Яранск. К церкви не пошел: мало ли кто из еринецких надумает городскую родню проведать и крестным ходом вокруг Успенской церкви пройти. Да и что, с другой стороны, можно добыть из пропитания у храмов? На паперти к нищим не пристроишься - шуганут, мало не покажется. У них свои чины и звания, а также места - всяк свое знает, и к тому же у каждого свои телесные и душевные изъяны, которые они выпячивают, чтобы сердобольства побольше вызвать у подающих. А у Кузьки какой изъян? Косая сажень в плечах, лицом красен. Он скорее молодицу какую-либо смутит, нежели разжалобит кого.
  Прикинув расклад, отправился Кузька в кабак на окраине города, где прилепилось на склоне бугра темное заведение, в которое не всяк и зайти решится. Летом поднимались к нему по скользкому, а зимой по обледенелому склону. И еще не очень баловали здесь посетителей хозяева - приезжие басурманского виду, как их здесь называли, 'абреки'. Питейцу в каждом заведении рады - выбранное Кузькой не исключение. Кого можно, обирали, кого и обходили воровством. Однако для всех одна незадача приготовлена - осклизлый склон. Напившегося посетителя на крыльцо выводили под руки, а дальше бедолага уж сам съезжал то по грязи, то по льду, гремя костями.
  Весной склон не только грязен. Вода по нему сочилась из земли, будто выжатая из банного мочала. Пьяные, вывалявшись в грязи да измочившись в воде, превращались в 'греков'. В Яранске даже поговорка такая была: 'мокрый, как грек'. Так это про посетителей того кабака и говорилось.
  Придет в себя 'грек' и обратно пытается взобраться, чтобы выразить свое отношение хозяевам да допить недопитое. Все тщетно. Еще больше вываляется в грязи да хляби. Даже если доберется до дверей кабака, кто же его примет в таком виде? Никто. Попеняют, мол, отмойся сперва, а потом приходи. Разумный довод для пьяного. Даже пинка не потребуется. Идет отмываться и еще раз прокатится по 'свиногорке'. После двукратного катания у всякого пропадут нужда и силы возвращаться в заведение.
  Кузька в кабак не стал заходить. Он под горкой у ветлы пристроился и ждет, когда кто-нибудь к нему съедет. Дождался. Прямо к его ногам мужик на заднице соскользил из заведения. У Кузьки сердобольческое дело уже отлажено. Стал помогать мужику на ноги подниматься, а между делом по карманам шнырькает.
  Мужик оказался не совсем пьян, как показался шаромыге. Сообразил, что за 'помощник' к нему приклеился, за руку ухватил Кузьку:
  - Ты что, паскудник, деешь-то?
  - Да я же тебе... - сбился тот. - Я это... Помочь хотел.
  - Ты брось молоть чепуху, - мужик поднялся уже, но руку Кузькину не отпускает. Будто тисками сжал ее и держит. Больно стало, аж нестерпимо. Кузька не слаб рукой, но этот и вовсе коновал какой-то.
  - Так это... Я... У всех праздник, а у меня и нет никаких праздников, - стал плакаться шаромыжка.
  - Знаю я вас...
  Но день и впрямь праздничный. Слово за слово, помягчел мужик. Оказалось, что скорняк из Царевококшайска приехал к родне, да вот занесла нелегкая в поганое заведение. Кузька стал мужику небылицы плести, а на них он мастак редкостный, что его и самого обокрали.
  - Все подчистую выскребли. А мне еще до Казани надо добираться. Придется, наверное, пехом шкандыбать.
  У мужика за пазухой полштофа водки было. Выпили. Показалось мало. Кузька после рыбного поста окривел быстро. О своем нескладном житье стал рассказывать собутыльнику. Как в церкви исповедался бы, но, к счастью, мужик еще сильней опьянел и тихо сполз по стволу ветлы. Так и заснул, прислонившись к дереву.
  Кузька протрезвел быстро. Можно было бы и к делу воровскому приступить и обобрать мужика. Но Кузьке совестно стало. Как это? Только что так душевно говорили с человеком, и вот нате - в карман к нему залез? Нет.
  'Кузьма не таков!' - и стал мужика тормошить да поднимать.
  Поднял, а тот на ногах не стоит. Подхватил Кузька собутыльника и где волоком, где на горбу потащил его к родственникам - благо дом их недалеко оказался. На завалинку посадил товарища, но перед тем, ругая себя последними словами, все же сунул руку в один из карманов скорняка. И, вытащив оттуда сколько-то мелких денег, стал стучать в окно. Когда там кто-то отодвинул штору и стал вглядываться в темноту улицы, крикнул:
  - Захар вот на лавке сидит. К вам из Царевококшайска прибыл, - и сам быстро зашагал обратно к заведению.
  Той мелочи, что выгреб у Захарки, хватило бы разве что на калачи. А хотелось еще и пряников да чаю. Но больше всего хотелось хлеба. Поэтому, хоть и клонило ко сну, хоть и лезла в голову благостная мыслишка, что на калачи хватит и ладно, вернулся Кузька к шинку. Пристроился на корточках к ветле и закемарил.
  Может, и вовсе бы уснул, но наверху шум послышался, и спустя минуту вперед головой съехал к ногам Кузьки очередной 'живец'. Этот был пьян до полнейшей мертвенности. Съехав с горы, 'живец' даже не пошевелился. Но лучше бы шевелился - карманы его были уже основательно вычищены. Лишь жалкий семишник нашел Кузька в его карманах и сунул монету обратно - последнее даже вор не берет. Кузька оттащил 'живца' к ветле - там посуше было - и прислонил головой к дереву, чтоб во сне не захлебнулся горемычный своей же блевотиной.
  Следующий 'хрен с горы' был в ярости. Вскочил, съехав по горке, и кинулся на Кузьку с кулаками. Пришлось его успокаивать. Кулаки у Кузьки крепкие, а 'хрен' оказался хлипким. Кузька его один раз тихонько тюкнул по голове, тот и затих, но на мгновенье всего, а прочухавшись, откуда только резвость взялась, кинулся наутек. Ловить его Кузька не стал. 'Еще, - подумал, - не одна 'хрень с горы' приедет'.
  Так и вышло: тягомоть работала исправно всю ночь...
  Под утро с котомкой, полной провианта и с рублем (Кузька посчитал, отоваривая в лавке остаток денег) за пазухой направился шаромыга в свою нору. Однако случилось неладное. Уж на выходе из города перегородили ему дорогу три молодца разбойного вида. Два постарше бородатые и вахлацки одетые. Третий молодой и одет пристойно, однако шрам от глаза почти до уха - был куда грозней бород и ехидных взглядов.
  - Стой, паря... - и в обе руки выше локтя будто тиски впились. Мужики под рученьки подхватили Кузьку.
  - Ты што это, любезный, наш промысел перебиваешь? - Резана Щека (так Кузька прозвал молодого) допрос начал.
  - Какой... Я че?
  Стащили с Кузьки мешок, отобрали деньги. Бить не стали.
  - Робяты, я эть ись хочу... - взмолился обобранный.
  - Ак, слышь, Сав, - один из бородатых к Щеке обратился. - Может, че отсыплем?
  - В другой раз. Пусь сперва позволенье...
  - Я бы рад... - начал Кузька. - Да начальство вашо где...
  'Начальство' развеселило троицу лихую.
  - Ак пошли, покажом... - и привели Клестова в дом на самой окраине городка.
  Домишко неказист, но внутри пристойно и даже роскошно: на стене ковер, большой стол застелен скатертью, расписанной жар-птицами. И возле окна этажерка - несколько книг на ней. Рядом с этажеркой кресло и в нем здоровенный мужик с бородой. А глаза... Лишь стрельнул ими на Кузьку хозяин, сразу и вспомнились парню 'бельма огненны'.
  - Это кто к нам пожаловал?
  - Кузьма я...
  - А меня Акинфий Петрович звать. Он кто? - уже к спутникам Кузьки обратился.
  - Да вот, на Склизняке нашом ночь пасся, - и котомку Кузькину на стол положил.
  - Да ето... Я эть ись хочу... - затараторил гость.
  - Сейчас отужинаем, и все расскажешь. Накрывайте на стол, ребятушки...
  Мужики кинулись выполнять приказ, Щека ушел в другую комнату. Кузька от нечего делать к этажерке подошел и книжку взял с полки. Стал читать название - уж давно не держал в руках писанного - губами шевелит вослед буквам: 'Необыкновенные приключения Робинзона Крузо...'
  - Грамотный? - спросил хозяин.
  Кузька подтвердил.
  - Поли-ко! А по роже не скажошь...
  За трапезой Кузька коротко поведал о себе: мол, прячусь от людей и живу в лесу...
  - А ты у нас поживи. Сытно у нас. И книги вон есть, - предложил Акинфий.
  - И нам вслух почитай, дак мы за тя... - предложил один из мужиков.
  - Савушка правильно говорит... Поживи. Почитай ребятушкам. А то они меня просят, а мне таку дребедень не по мысле читать...
  Остался Кузька в доме Онучина Акинфия. Днем (сразу сказал, что в город не пойдет) хозяйством занимался, а вечером читал о приключениях Робинзона, невольно сравнивая себя с героем Дефо. Когда же 'ребятушек' не было, разговаривал о всяком разном с хозяином. Вызнал, что живут они 'тихо', но сытно.
  - Я ребятушек от злодейства обороняю. Без него можно получить многое. Вот для Савушки - сына своего - лавчонку открываю. Чтоб скупал и продавал...
  Неделю гостил Кузька в доме Онучина. Прочитал о Робинзоне и стал в свою нору налажаться. Его уговаривали остаться - ведь на две зимы дров наколол, во дворе такой порядок навел, что не плюнешь. Крыльцо новое сколотил. Двери во дворе навесил так, что они открываться стали, а не отставляться, как до Кузькиного прихода.
  - Я уехать хочу с Оленой... - оправдывал свой уход Кузька.
  - Как Робинзон, - ухмыльнулся Акинфий.
  - Да... То есь нет... Я, чтоб среди людей...
  - И правильно. Среди людей проще затеряться. Ребятушки, соберите Кузьме Фаддеичу на дорожку...
  В итоге вернулся Кузька в свою берлогу с мешком, полным всякой еды. Чай 'индецкий', пряники, сухари, хлеб, а главное - необходимая (летом особенно) соль. Бросил мешок рядом с топчаном и упал на шубейку. Поворочался с полчаса - не спится.
  Лежит Кузька, бессонницей мается. От сытости в брюхе уркает, в голове картинки мельтешат, как пьяные мужики съезжают к его ногам, будто по горке ледяной или на ленте тягомоти. Тягомоть на своей мельнице еще отец Федора Сеича соорудил. От мельничного колеса отходил еще один вал, движение которому передавалось через конусные шестерни, выкованные по чертежам барина, потакавшего всякому затейству. На дополнительном валу, выходящем на улицу, был укреплен деревянный барабан. По плоскости его прибиты поперечные планки, цепляющие полотно тягомоти - подобие веревочной лесенки, ступеньки которой цеплялись за пластинки-зубья барабана.
  В Ярани на уровне воды еще один круг желобастого сечения (если поперек его раскроить) свободно вращался на металлической оси. Чтобы тягомоть не елозила постоянно, барабан включался в зацепление шкворнем. Надо было выловленное из реки бревно вытащить на берег, комель его закидывали на ленту тягомоти, стопорили барабан и пожалуйста, принимайте колодину на берегу. Так же и челн вытаскивал на берег Федор Сеич - по весне, когда рыба на нерест шла, и в иное время, когда не до рыбалки.
  Была у тягомоти и другая 'хвункцея' - забавная. Когда у мужиков праздное время наступало, начинали они после ковша медовушки состязания: кто на скользящей ленте тягомоти прокатится.
   Затейник вставал на тягомоть в верхней точке - у барабана. В это время внизу выдергивали тормозной шкворень, от тяжести вставшего на ленту удальца она начинала с ускорением сползать. Во время движения надо было сперва устоять на ленте, а перед нижним колесом соскочить на кочку возле самой воды. Мало кому удавалось выполнить фокус и устоять на кочке. Можно, конечно, и раньше было соскочить с ленты, но это жульничество просмехалось нещадно. Стократно почетней считалось оказаться в воде, нежели спрыгнуть с тягомоти. Из мужиков только Фаддей, когда после службы вернулся в Еринец, бравый и удалой, выделывал выкрутас на тягомоти. Но и то не всегда.
  Удавалась затея лишь ребятне: они медовухи не лакали. Да и попроворней взрослых мужиков были. К тому же лента под их бараньим весом разгонялась медленней. Устоявший на кочке малец получал непременный семишник за удальство или пряник. Кузька среди детворы первым ходил в этой забаве - не один семишник заработал на тягомоти...
  Вспомнил те забавы Кузька, и вовсе серо-черно сделалось на душе. Много ли годов-то прошло, когда он в последний раз уже не за семишник, а за медовуху свое удальство на тягомоти выказывал? И двух лет не прошло.
  Об Онучиных подумал и предложении к их шайке присоединиться, но их легкий хлеб не казался притягательным. Сел на лежанке, свесив ноги. Нагнулся, достал из мешка шкалик с водкой. Прямо из горлышка хлебнул пару добрых глотков и набок завалился.
  'А эть воровством-то вряд ли на дорогу до Персии наберу. Попадуся. Не-ет... Я хитрый...' - и сон тут же принял его в свои объятия. Захрапел богатырски Кузька, отключившись от всех забот и жизненных реальностей...
  Борис-день, Борис и Глеб сеют хлеб - поспела земля. Посевная шла в Еринце и по всей округе. А Кузька в своей берлоге, будто барин, лежал да в потолок поплевывал. Зачем ему пахать да сеять? Он уже придумал, как мукой разжиться...
  Рябина зацветает на Епифана, а под рябиной Кузька лежит и на дорогу глазеет. Он-то знает, где телеги застревают. Кому это каверзное место известно, тот осторожно проезжает низину. Прежде чем в нее соваться, ходит, дрыном тычет, где земля потверже да хлябь не так глубока и не так засасывает колеса повозки. Другой даже на такое идет: перед низиной воз ополовинит да два раза путь до мельницы, если с зерном, или от мельницы, если с мукой, совершает. А верхогляд какой-нибудь и не глядит на небольшую калужину. Прется с оловянными глазами, да еще и лошадь винит, когда телега застрянет.
  Такую бестолочь и поджидает Кузька, лежа под кустиком да травинку зубами пожевывая. Видит, телега со стороны мельницы едет. Рядом мужик шагает и покачивается. Гора мешков такова на возу, что кобыла еле тащит его. Мужика кобыльи тяготы не волнуют: он на мельнице бражки хлебнул и теперь на все ему наплевать. Знает, что лошадь к дому все равно вывезет. Никто с этим и не спорит, но для этого надо низину переехать.
  'Ну вот, - Кузька масляно улыбается, - сейчас и мучицей разживемся'.
  Как по писаному все получилось. Телега на бок наклонилась, колесо в колдобину ухнуло. Лошадь на дыбы, а телега будто вкопанная, не шелохнется от кобыльей натуги. Мужик с телеги соскочил, вокруг воза бегает, матерится, клянет клячу бестолковую, а должно бы наоборот - страдалице тягомотной надо извозчика крыть тем же матом.
  Бессловесно стоит животное и глазами лупает, из которых от обиды да бессилия слезы выступили. Понятно, обидно страдать от дурня и за дурня. Мужик видит, что дело гиблое, топор схватил и к березнику побежал, чтобы вагу вырубить.
  'Ну, совсем дурак!' - Кузька смеется, потому что ясно - никакая вага не поможет, надо воз разгрузить, муку перетащить на сухое место, а потом уж телегу вытаскивать из ямы.
  Кузька не побежал втолковывать бестолковому, что надо делать. Он на то и рассчитывал, что дурень попадется. Только рассчитывал, что будет помогать телегу перегружать и при этом постарается мешок муки умыкнуть, а тут все гораздо проще вышло. Пока мужик за вагой бегал да в лесочке с березой вошкался, обрубая ветки, Кузька быстренько мешок с воза на горб себе скинул и снова в кусты.
  'Все легче - и мужику, и кобыле', - еще и надсмехается.
  С мукой-то чего не жить? Под горой в печурке выпекает на углях 'растекаи' - стряпню свою так называет. Муку разбалтывает и тестом рыбу мажет. Ночью делает этот 'ермолад' - день и сытый. В норе лежит-прохлаждается, хотя и дожди на улице - Андрон с дождем, небесные ворота отворяет, чтобы зерно, в землю брошенное, полить.
  Сытым хорошо валяться в праздности, но до одного момента. Когда брюхо изнежится на добрых харчах, в голову ударяет думность, а мысли все разные и бестолковые. От таких проку нет, но и вреда особого тоже. А вот если какая из дум совьет гнездо в башке и начнет там кочевряжиться, то от нее обязательно случится морока.
  Кузьку мысль о персидской царевне просто охомутала. Каких только планов и мечтаний не возникло в его голове - и все от сытости да безделья. Правда, он понимал полнейшую неосуществимость этих грез, но занять-то себя надо было чем-то. Вот и тешился, вспоминая сказки про 'ковер-самолет' да 'семимильные сапоги'. А то еще и 'самобеглую коляску' представлял. Наслушался сказок от матери в детстве, и видно, так она их складно рассказывала, что и в зрелые годы голова его смущается от них...
  Федот дубовый лист развернет. Время идет, Кузьке бы стоящее что-нибудь придумать. Не все же в берлоге прятаться.
  'От людей еще, - думает Кузька, - можно как-нибудь отбояриться или харю отвернуть' - вспомнил, как в городе с Федором Еринцевым нос к носу столкнулся. Разминулись. Федор лишь глянул мельком, как на всякого иного незнакомого встреченного, и дальше пошел. Не признал в бородатом и лохматом мужике Кузьму - несостоявшегося зятя своего. Вроде полегчало.
  'А вот барин...' - вдруг до барина дойдет слух, что бродит, дескать, душа Кузькина по округе и ворует: то мешок муки утащит, то карманы у пьяного мужика обчистит? Барин человек образованный, не поверит, что душе нужны деньги да мука, и все на существенный манер переиначит. В полицию обратится, чтобы разобрались, а уж те все на свои места расставят - будь уверен. Отловят, и если не в рекруты забреют, то упекут на вечную каторгу, да еще и бадогами или плетьми все нутро поотшибают. Что в солдаты, что в рудники - верная погибель. А не хочется этого в двадцать с малым лет. Ему еще и с Аленой хочется полюбезничать-пополюбовничать.
  Один раз наяву у них грех приключился, и несчетно раз во снах да грезах то дивье повторилось. Всего одна ночь была, и неужто на всю жизнь? Одной-то маловато.
  'Хоть бы с десяток или сотню', - торгуется с судьбой Кузька. А у судьбы, известно, свое разуменье, человеку непонятное да потаенное. Неведомо человеку его будущее, Кузьме тоже. Полнейший разлад в голове. То о персидской царевне мечтает, то думает, как бы к Алене Еринцевой подъехать. Но то и другое в дали туманной, будто легкие облака от дуновений ветров расползаются по синеве небес, кривляясь и дразня смурное сознание.
  Заснул Кузьма, а в дреме Ахмедко к нему явился.
  'Кинжал, - говорит, - я тебе даю, чтобы ты Алену защитил, коли будет угроза жизни ее', - и оружье протягивает. Кузька понять ничего не может - зачем ему еще кинжал, если один уже у него в изголовье лежит?
  - Возьми, Кузя-джан. Возьми... - Ахмедко не отстает.
  - Ну, давай уж, - соглашается и руку протягивает, чтобы дар принять. Но взять кинжал не может: стена невидимая между ними возникла.
  Кузька по преграде саданул кулаком, надеясь прошибить ее, чтоб до орудия дотянуться. Но та даже не содрогнулась: крепче стали, хоть и насквозь просвечивается, будто хрусталь барских посудин. От бессилия слезно стало, и тут же очнулся. В руке боль невыносимая. Видимо, по стене берлоги во сне колотил.
  'Тьфу, нелегкая...' - и кулак стал растирать, чтобы боль утихомирить.
  На лежак сел, ноги свесил. Хотел идти лепешки печь. Но вспомнил, что сперва надо морды проверить. Их у него три. В разных местах поставлены, причем так, что лезть за ними в реку не надо. Стоило лишь потайное лыко потянуть, и вот на берегу мордушка - только улов из нее выбрать оставалось. Затем так же аккуратно забрасывалась снасть в речную протоку - ловись, рыбка.
  Из убежища выбрался, к реке направился, но вдруг на лугу смутные тени, приближающиеся к старице, увидал. Обратно в берлогу заскочил, сердце стучит, будто барабан с палочками проглотил. Успокоился, дыхание перевел - и к лазу. Крышку приподнял и прислушался. Голоса раздались из темноты. Один явно принадлежал Федору Еринцеву, да и другой голос тоже знаком будто. Когда на фоне слабого послезакатного сияния появились фигуры мужиков, посчитал - трое.
  'Че ето мужиков ночью сюда принесло?' - крышку приопустил, оставив небольшой зазор. Держать на весу щит несподручно. До ложки деревянной дотянулся и под входную плиту подложил. Через получившуюся прорезь стал подсматривать, что мужики затевают, да подслушивать, что они говорят. Видимости почти никакой, но разговор понятен.
  Мужики не просто пришли, а ящик какой-то длинный с собой приволокли. В нескольких аршинах от входа в Кузькино логовище поставили его. Затем отошли чуть и что-то обсуждать начали. Из невнятных и сбивчивых фраз мужиков Кузька понял, что они собрались что-то раскапывать или, наоборот, закапывать.
  'Не иначе, клад решили искать', - предположил Кузька, но тут же отмел это предположение - а ящик при чем?
  'Неужели прятать...' - ошалел от радости непонятной Кузька, снова подумав про клад.
  Мужики за работу взялись. Около часа пыхтели, сопели, матерились и плевались, копая яму. Наконец закончили работу, а может, просто передохнуть решили. На ящик стали разный провиант раскладывать. Первым делом полчетверть самогону поставили, а рядом хлеб и прочую закуску. Федор у мужиков за старшего был. По чашкам самогон разлил.
  - Ну че, мужики, помянем раба Божьего Кузьму Клестова. Царство ему Небесно.
  - Царство Небесное...
  - Царство Небесное... - вторили ему мужики.
  Кузька совсем с мысли сбился, услыхав свое имя.
  'Чо это они столько времени спустя помянуть меня решили?'
  И тут ударило ему в голову: 'Это они мою берлогу ищут!' - и дальше, уж совсем перепугавшись и признав в ящике гроб, начал лихорадочно прикидывать, что ему делать. Значит, прознали про убежище и пришли убить, чтобы, положив в гроб, похоронить в могиле, в которой должен лежать он, а не Ахмедко.
  Ахмедку вспомнил, тут еще сыростью в нос ударило.
  'От гроба это сырость-то! - ужаснулся. - Это гроб с Ахмедкой. А зачем его сюда притащили?'
  Попятился Кузька, сел на топчан, совсем обессиленный, и, теряясь в догадках, пришел к выводу, что Ахмедку из гроба выкинут, а его поместят на его место.
  'Только зачем гроб-то таскать туды-сюды? Могли бы здесь пристукнуть да унести и там поменять нас местами?' - кажущаяся нелогичность действий мужиков слегка отрезвила Кузьку, а то он хотел уж выскочить из берлоги и убежать. Споткнувшись же о нелепость поведения Федора и его товарищей, решил продолжить наблюдение за пришельцами на Круглышку. К щелке вернулся и снова вслушался в разговор мужиков.
  Мужики меж тем сидели и тихо беседовали уже совершенно на другие темы. Выпив и неторопливо закусив, самокрутки свернули. Федор, некурящий, отсел от товарищей своих на кочку рядом с гробом. Получилось, что ближе всех к убежищу несостоявшегося зятька.
  Пещерник не шевелится. Дышать боится. А мужики продолжают беседу.
  - Кол-то осиновый скрозь гроб протыкать будем? - один из мужиков спрашивает между затяжками Еринцева.
  - Зачем?
  - Как зачем? А вдруг он и отсюда начнет порчу напускать?
  - Знахарка про кол ничего не сказывала. Велела закопать где-нибудь в нечистом месте, а чтобы колом гроб протыкать, ничего не сказала.
  - Так ведь он опять начнет пакостить.
  - Не начнет. Отсюда ему ходу не будет. Место это как называется?
  - Ну, Круглышка.
  - Во! А называется оно потому так, что здесь все нечистое кольцом крутится, а выходу не имеет, как в круге заколдованном, - просвещает товарищей Федор Еринцев.
  - Это так. Но ведь кто знает? - ноет один из мужиков.
  - Знахарка верная, - поддерживает Еринцева другой. - У меня зубы болели однова так, что спасу нет. Так она в два счета боль сняла зубную. И с женкой моей...
  - Че ты сравниваешь зубную боль да бабью. Тут скотина мрет. У Федора он не тронул, паршивец, ни одной головы, а у меня и корова, и телка в могильнике.
  - Так Федору и так досталось.
  - Чего досталось? Что Алену за Кузьку не отдал? Так другого жениха найдет, девка-та Алена ладная и Федор не оборванец какой. А что не за Кузьку отдал девку, так не его вина. Не твоя ведь, Федор?
  - Не моя. Я супротив Кузьмы ничего не имел. Парень он хороший, да грамоте вон от баринова сына научился. И родитель у него Фаддей - мужик героический. Как тут будешь против? Никак. Против-то барин был, а не я.
  - Вот потому и не тронул он твою скотину.
  - Так и мою не тронул. Я-то вообче рядом с Клестовыми живу, - тут Кузька признал своего соседа Степку Тышню. - Мы с Кузькой-то ох как мальцами дралися. Я его старше на год, потому перепадало ему.
  'Врешь, Тышня, - чуть не заорал Кузька, а в мыслях отметил с ехидством: - Я только раз приходил домой с расквашенным носом, а ты несчетно', - но тут же и вспомнил, что у Тышни нос и разбивать не надо, чуть задел, и кровища пошла.
  И еще всплыло из памяти Кузьки, что Тышней-то прозвали Степку после того, как погиб страшной смертью здесь, на Круглышке его отец. Пропала у них телка. Вечером с пастбища не вернулась. Мирон, отец Степки, пошел искать шалопутную скотину. Кто-то подсказал ему, что видели около Круглышки чью-то непутевую телку или корову.
  Вечер уж приближался, когда Мирон отправился на Круглышку. Что с ним там случилось - непонятно, но на следующее утро нашли его тело на берегу старицы, а голова оторванная в осоке валялась. Не отрезанная, именно оторванная. Мясо в месте разъема висело клочьями. Видимо, злое жулье украло телку, а с хозяином таким вот зверским способом расправилось. Про такое слыхивали. Лошадями людей разрывали, но чтоб люди человека так порешили - не бывало. Будто другого способа нет лишить его жизни? Но уж такое племя разбойничье, что в башке у них совершенно необъяснимое происходило от безнаказанности да невольной власти над людьми.
  Следствие по этому делу провели, но пришли к тому же выводу: мол, неизвестные воры при краже телки убили хозяина 'путем отрывания головы от туловища'.
   В гроб укладывая покойника, голову с туловищем, понятное дело, соединили. Мирон в домовине лежал, а родня вокруг воем исходила. Еринцы, что пришли проститься с Мироном, слезы смахивали и носами шмыгали. Один лишь малый Степка, не понимая происходящего, между ними вышагивал да за полы зипунов всех дергал, прося при этом:
  - Тятенька спит... Тышно... Тышно... Не будите тятеньку.
  На мальца внимания не обращали, лишь кое-кто гладил его по головке и плаксиво сочувствовал сиротинушке.
  Время утихомиривает самые злые распри, убаюкивает самую лютую боль, и даже самое ужасное былое приобретает всевозможные оттенки. Так и со Степкой. Кто-то вспомнил, как он потешно дергал за полы одежды односельчан и родню, прося не будить погибшего отца. Посмеялись горько, а к Степке приклеилось прозвище - Тышня.
  - Так то мальцами, - продолжали мужики обсуждение своих докук.
  Вернулся и Кузька к действию, творящемуся пред его глазами. Чуть отлегло от сердца: непонятно, что творят мужики, но ясно стало, не каверзу против него.
  - А если б ты к Алене присватался, а не к мельниковой внучатой племяннице Катерине, то, думаешь, уцелела бы твоя корова после этого?
  - Ладно, мужики, - Федор поднялся с кочки, а отрывая зад от сиденья, дух пустил звучно и протяжно так, что вонь до носа Кузьки донеслась, аж глаза защипало и в носу щекотно стало. Даже чуть не чихнул смачно. Удержался.
  - Да-да...
  - Надо кончать дело...
  - Еще, пожалуй, надо крест сделать и холмик нагрести после. Все же человек. Может, потому и вредность от него, что невеста сразу вдовой сделалась, да еще это... - у Федора голос задрожал.
  - Ну ладно, Федор...
  - На то воля Божья, - успокаивают его мужики.
  - Воля-то Божья, кто спорить будет? Только терять-то сразу двоих каково? Сначала вот Кузьма, а потом и сынок его Степка.
  Помутилось в голове у Кузьки от этих слов. Что же получалось? А то: пока он тут пролежни на боках наживал да изживал, сын у них с Аленой родился и даже помереть успел. Боль сжала его грудь. Не выдержал он и с возвратившимся выдыханьем проорал, насколько мочи хватило:
  - А Олена-то как? - и, отшатнувшись от щелки, сел на земляной пол берлоги.
  Мужики замерли. Федор обернулся, глянул куда-то в вершины деревьев.
  - Жива-здорова Алена, слава Богу, Кузьма...
  И тут до всех троих дошло, кто их спросил про Алену. Забыли про фонарь, висящий на кусте, самогон, гроб да инструмент. Кинулись сквозь заросли ивняка и осоку.
  Минуты не прошло, стихло. Кузька вылез из убежища. Подошел к гробу.
  'Да, гроб...' - убедился. Подумал малость.
  'Они же говорили, что мой. Значит, Ахмедка в нем'.
  Подошел к яме, которую мужики выкопали. Два аршина глубины могила.
  'Это что получается? Скотина у них дохнет, а я виноват. А сами нехристя похоронили по православному обычаю. Вот и вся недолга. И что за знахарка такая, если не могла все правильно истолковать да объяснить, что к чему', - усмехнулся Кузька.
  'И хорошо, что не объяснила дурням, а то бы пришли не закапывать, а откапывать меня'. Подошел к гробу, полчетверть-бутыль в руку взял. Две трети еще самогона в ней. Выпил и тут же вспомнил слова Федора о сыне их с Аленой - Степке.
  'Это что же получается? Сын у нас был? Получается, что был. Только помер младенцем. Как его звали-то? Степка. Ну вот, значится, Степушка, за твой упокой и выпью'. Пил Кузька самогонное зелье прямо из горлышка, как воду, так что по бороде и усам побежали две струйки вина, скатываясь на грудь. Остановился. В голове какое-то благостье разлилось. Даже проговорил тихо, будто обратившись к невидимому собеседнику:
  - Значит, Олена жива. Замуж ее теперь никто не возьмет, ибо обесчестил девку. Только вот зачем-то 'утонул'. Получается, что зря 'тонул'? Да-а...
  'А что делать-то теперь? Как с Оленой лад наладить?' - снова болью сердце обнесло.
  'Спасать ее надо', - и еще выпил. Хмыкнул.
  'А от кого? От себя, что ли? Так уже наспасал всех: и ее, и себя, и сына, что и не собрать, не сложить все, как должно бы по разуменью-то быть'. На яму-могилу глянул.
  'А с Ахмедкой-то что делать? Ведь завтра припрутся дело доканчивать, поди. Еще, чего доброго, и меня найдут здесь. А если еще и барину все обскажут?' - мысли в разные стороны разбежались. Хотел еще самогону хлебнуть, чтобы их в одну собрать, но остановился: 'Нет, не время... Надо думать'. Не думается.
  'А че думать? Бежать надо отсюда, хотя бы на время'.
  Кузька собрал в узелок мучицы пару пригоршней, самогон да еду, что на гробе лежали, и пошел. С версту отшагал по лугам, чуть успокоился.
  'А куды идти-то? Может, и уходить-то не надо вовсе? Решат мужики, что с пьяных глаз им померещился голос мой, и придут в следующую ночь да докончат дело. Только мне лучше пару дней-ночей где-то перебедовать на всякий случай. Ну и что, перебедую, не в первый, не в последний раз'. Решив так, направился Кузька к лесу, что чернел за отшатнинскими полями. До леса добрел и вспомнил об Онучиных - вот и проведаю, мол. Зашагал в сторону Яранска быстро и проворно.
  Светать едва начало, а он уж на окраине города. В проулок свернул - третий дом Онучиных-то - и шагу не ступил, а понял: что-то неладно.
  И впрямь - где дом стоял, лишь пепелище чернело.
  'Вот те раз! И где оне? - о жильцах сгоревшего дома подумал. - У соседев надо спросить'. Хотел постучать в ближайший дом, но из него аккурат старуха вышла и в противоположную от Кузьки сторону посеменила. Кузька старуху догнал, стал про соседей спрашивать, а та руганью разразилась - дескать, так и надо с осиным гнездом.
  - А хоть живы сами-то?
  - Сами-то живы. Поди, дальше воровать пошли на нову избу.
  Ничего не выяснил Кузька об Онучиных, но и болтаться по Яранску не стал - рискованно. Решил обратно вернуться к своей берлоге. За Борок вышел и прилег в березничке. А пред тем приложился к бутылке. Без закуски-то сразу шарахнуло в башку...
  День Кузька продрых в лесу, допив перед тем самогон, а к вечеру, слегка оклемавшись, решил вернуться на Круглышку, чтобы понаблюдать со стороны, как будут мужики дело с его 'погребеньем' до конца доводить.
  Пришел к своему логову. Первым делом пустую бутыль к гробу приткнул горлышком вниз. Как будто мужики сами опрокинули ее, когда убегали.
  Полночи сидел Кузька в кустах, но тихо было вокруг. Не заметил, как закемарил. Когда проснулся, уже светать стало. К гробу подошел, на месте домовинка. И бутыль на прежнем месте вниз горлышком к гробу прикособочилась. Все равно чего-то не хватало. К яме подошел и понял - чего. Инструмента не было.
  'Ах, вот оно что! Инструмент приходили-таки забирать, а дело до конца не довели. Испугались, видимо'. Убежали так убежали, но с гробом-то что-то делать надо. Да и с человеком тоже, пусть и другой веры.
  'Решили, верно, что раз нечистый Кузька, то пусть и валяется в гробу на Круглышке, где место всем окаянным. Как, мол, угодно 'камарилье' круглышкинской, так пусть и упокаивают своего. Что ж, придется самому с этим делом разбираться'.
  Хотел сразу же и покончить с захоронением Ахмедки, но удержался: вдруг совесть мужиков замучает и придут они доканчивать погребенье? А тут все сделано. Начнут доискиваться до причины, а ее нет. Доложат в уезд, а оттуда приедут дознаватели. И хана Кузькиной вольнице.
  'Пусть дня три так все побудет, а там видно будет', - рассудил Кузька и затихарился в своей норе.
  Три дня прошло. Никто не приходил к гробу. Пришлось Кузьке за нечисть прибирать домовину. Подтащил гроб к вырытой яме. Хотел опускать, но тут вспомнил, что Ахмедко мусульманин. У них в гробах не хоронят, знал Кузька, а в ковры заворачивают покойника и в могиле сидя располагают.
  'Как же уважить Ахмедку в смертном обряде?' - задумался. Ковра у него не было, чтобы завернуть покойного, и взять негде. 'А, ладно. Так похороню', - решил. С гроба поднялся, на котором сидел, и дальше размышляет: 'Нет, не пойдет так', - снова сел.
  'Если не в чего заворачивать, то надо хотя бы похоронить его в сидячем положении. А как это сделать?' Все же вывернулся из этого положения. 'Шкелет в гробу-то, поди уж, - предположил, - и если гроб 'на попа' поставить, то кости сами в гробу усядутся'.
  Вытащил лопату из берлоги и стал могилу углублять с одной стороны. В этот приямок и опустил гроб с Ахмедкой. Затем могилу закопал и холмик небольшой нагреб.
  'Надо будет еще и столбик с полумесяцем приладить', - подытожил свои дела Кузька. И еще мысль пришла, что его-то ведь похоронили без отпевания, как самоубийцу - вроде басурманина. 'Тогда в чем огрех-то при хороненьи?' - и вывод сделал, что в любом случае в падеже скота ни он, ни Ахмедко не виноваты.
  'Сами, поди-ко, нагрешили, а виноваты невиноватые...' - и еще раз пожалел Ахмедку.
  'Я полумесяц-то слажу, а Федор придет с крестом? Что будет, непонятно. Нет, надо и с этим погодить, а уж после, буде, слажу и полумесяц...' - тут же извернулся между жалостью и боязнью.
  Разделавшись со скорбными делами, залег Кузька в свою берлогу и всецело отдался грезам. Но уже не о персидской красавице-принцессе, а об Алене. Одно только не мог придумать, как подходец к ней найти.
  'Вот бы встретиться как да поговорить...' А там, глядишь, само все срастется, и пускай несет их с Аленой 'самобеглая коляска' либо 'снежный корабль' - сани с парусом - в любые дали дальние. Даже мысленно нарисовал этот 'корабль снежный с парусами'.
  'Сделать их просто... - морока виделась в другом: как правильно скроить и сшить ветрило? Для этого нужна книжка, спрятанная на чердаке его избы. - Если бы удалось достать книгу да холста...' - уж остальное-то он бы сладил, и тогда отправились бы они с Аленой в далекую Сибирь с ветерком, как на тройке...
  
   Федул на двор заглянул, а это значит, краснолетье пожаловало, и пора серпы зубить, к жнитву готовиться загодя. Кузьки эти дела не касались. Хотя и не барин, но не сеял-не жал, а с урожаем надеялся быть. Считал, что все равно пару мешков муки умыкнет с телег бестолковых возчиков, застрявших у известной ему колдобины.
  Нравилось Клестову вольное житье. Только мысли разные одолевали - все больше масляного свойства. Неплохо бы, мыслил, баньку в подземелье сладить и бабенку к хозяйству приноровить.
  Без бани плохо. Зимой самовар нагревал. Кипяток со снегом перемешивал в шайке, украденной из чьей-то бани в Отшатне то ли Малой, то ли Большой, и намывался. Толку от такого мытья никакого, только грязь по телу размазывал. После такой помывки тело еще сильней зудилось. Плохо без бани, особенно с третьего месяца. По чужим баням иногда хаживал - после того, как хозяева отмоются. Тепло от каменки, если труба закрыта, почти до утра держалось. Вот только парку не бывало. Весь пар хозяева выгоняли, да еще и на ночь трубу открытой оставляли, чтобы в бане сырость не застаивалась. Какое тут мытье? Никакого. Но это лучше, нежели в шайке у самовара грязь по себе размазывать. А однажды к тому же чуть не застукали его в чужой бане.
  Забрался после полуночи в чью-то баньку. Парок остался в ней после хозяев. Только поддал да на полок влез, тут и услышал, что кто-то идет. Выскакивать да убегать поздно уже было. Схватил одежку свою и под полок залез. Едва уместился в уголке, баба с мужиком зашли. По разговору понял, что после дальней дороги сын хозяев с молодой женкой пришли попариться. Если б только мылись, то ладно. Но они еще и о любви вспомнили да с такими аханьями-оханьями, что Кузька чуть не выскочил от обиды. Еще мысль была мужика за дрыгающиеся ноги схватить, но удержался, губу прикусил и в одежку рожей уткнулся, чтоб не слышать похотливых вздохов-охов. Долго парились-мылись молодые, а Кузька под полоком околел, зубами, еще немного, и стучать бы начал. Дождался наконец, когда утомленные мойщики ушли. Так умаялись, что, уходя, трубу не открыли, да и пару немного осталось в каменке. Отогрелся чуть и деру: а вдруг еще надумают молодые в баню прибежать для любовных утех?
  С хозяйкой тоже раздрайство полное получалось - Алену не будешь же на обихаживанье берложного жилья приноравливать. С ней, разномыслилось Кузьке, голубковаться да ворковать, но тоже не в этой пещере. Временно бабу сюда притащишь, Алену тогда куда? Не годились на роль хозяйки ни та, ни другая.
  Вот уж если доберутся они до Персии, то там работницу найдет, когда дворец на манер султанского отстроит. Служанку надо бы взять православной веры, а лучше еринецкую. Все же своя. Ихние-то персидские бабы, кто знает, какие профуры. Подберется такая к сундуку с сокровищами, и пиши пропало. Иди тогда на паперть. А какая в Персии паперть? Нету. Там церкви не такие, а мусульманские, и православного человека близко к ним не подпустят. У них своих побирушек хватает. С другой стороны, если пофартит в Персии на паперти оказаться, то зачем туда переться, да еще и Алену с собой тащить? Нет, уж лучше в Сибирь либо на север в печорские леса править путь. Там, слыхать, вера старая, но ведь не басурманская, а значит, вроде своего будешь. Даже если оберет тамошнее жулье до нитки, то не пропадешь, даст Бог.
  Иванов день миновал. Петр-Павел день убавил, а следом и Илья-пророк два уволок. Только у Кузьки никакого движения - ни туда ни сюда. На Трофима-бессонника лежал в своей пещере и маялся - то ли спал-не спал, то ли дремал. И сквозь полузабытье услышал, что у входа в берлогу кто-то трется. Глаза открыл, но что толку их в темноте таращить. Не видать ничего, но вот щелка появилась - крышка лаза отодвинулась чуть. Потом дальше, клочок неба ночного мелькнул в открывшейся прорехе, а затем снова на краткое время стемнело и что-то на земляной пол шмякнулось возле топчана. Снова на миг небо будто колыхнулось да пропало, и темень - глаза выколи. Затем звуки послышались - то ли хрип, то ли мычанье, и кто-то громоздкий в берлогу протиснулся, едва пролезая в узкое отверстие лаза. Небо овчинкой всполохнуло, и тут увидал Кузька в темноте два огромных жутких горящих глаза, устремленных на него. Светящиеся шары будто висели где-то под потолком, и потому вошедший казался исполином полуторачеловеческого роста, каким, впрочем, и был.
  Кузька от страху ноги поджал и в угол забился, перепугавшись. Вошедший глядел на Кузьку, не моргая, а тот сидел в углу и глаз не мог отвести в сторону.
  'Вот и Шмырдя объявился, - дошло до него. - Так вот это кто!'
  Только подумал это, как почувствовал, что сильные, даже сильнющие руки подхватили его и усадили на пол рядом с самоваром. Кузька весь ватный сделался, и без разницы ему, где погибель принимать - что на топчане, что у самовара. Но даже перед погибелью, которую предстояло принять, Кузька не о себе вдруг подумал, а о том, что самовар такой хороший - кормивший, поивший и согревавший - достанется какому-то недочеловеку, а может, зверю лесному, которому прозванье в их краях - диконький.
  Однако вошедший ничего против Кузьки не предпринимал. Бросил ему к ногам шубейку вдовицину, котомку, с которой Кузька ходил промышлять провиант по окрестным селениям. В ней же хранился и нехитрый его скарб - запасные порты, пара онуч, кинжал Ахмедки, мешок с остатками муки.
  Кузька за мешок схватился, кинжал нащупал и в себя чуть пришел: он теперь при оружии, а значит, погибель примет не бессловесной тварью, а как джигитко, каковым был Ахмед. Знать, об этом и предупреждал он во сне, когда протягивал свое оружие. Мол, в споре по плаванью ты, Кузька, выиграл, а сможешь ли Шмырде лесному противостоять?
  Котомку Кузька разгреб и за кинжал взялся, готовый выхватить его, чтобы не выглядеть трусом перед Ахмедкой. Уверенность почувствовал и даже осмелился на Шмырдяя поглядеть прямо и остро. Но тот на Кузьку не смотрел, а уселся на топчан как хозяин и поднял что-то с пола.
  'Вещи, не иначе', - предположил Кузька. И еще подумал, что даже такие бродяги, как диконькие, не могут без дорожного припасу и походной котомки. Однако ошибся. В руках у Шмырди была овца. Голова и ноги у животного были оторваны, а шкура снята 'чулком'. Требуху Шмырдя тоже, видимо, выкинул где-то.
  Посмотрел Шмырдя на постояльца, оторвал переднюю голяшку и протянул.
  - У-у...
  Кузька понял - жри, мол. А как сырое мясо есть? Если б мороженое, то еще ладно. А сырое даже молодым зубам не под силу разжевать, да и противно еще теплое мясо в рот совать. Но от предложения такого как откажешься? Не получится. Обидишь это чудище, оно возьмет, овцу отбросит и тебя живым есть начнет.
  Ногу взял, а к еде приступить не решается. Подумав, на улицу стал выбираться. Отползая от Шмырди, ждал, что тот схватит его за шкирку и удержит, но этого не последовало. На улицу выбрался благополучно и не верит освобожденью. Бежать бы следовало по всем раскладам, но Кузька к печурке своей направился, где лепешки да 'растекайные' кушанья выпекал. Прикинул, что если убежит, то останутся Шмырде все его благоприобретенья - хоть и не велико богатство, но свое. Решил мясо поджарить, а потом уж убегать и при этом постараться вещи прихватить. А вдруг, обнадежило, уснет хозяин или унесет его нелегкая куда-нибудь, он этим воспользуется и, прихватив свое кровное, тогда уж драпанет.
  Чтобы с мыслями собраться, к печурке присел. Угли раздул и на жару ногу баранью поджаривает. Подрумянилось мясо, аромат от него слюну вышибает у Кузьки. Только есть собрался, а сзади Шмырдя на запах подошел и мясо приготовленное отнял. Ест, чавкает, да еще и рычит от удовольствия - незло и тихо, будто кошак-лешак дремный.
  - Ры-ы... Ры-ы...
  Кузька, лишившись лакомства, решил хоть какую-то пользу извлечь из этого. Попытался вещи умыкнуть из пещеры и деру дать. Только стал отодвигаться от печурки, как почувствовал, что Шмырдя руку-лапу ему на плечо положил: сиди, мол. А сам поднялся и в пещеру залез. Через малое время с другой голяшкой нарисовался в проеме лаза. Кузьке протянул мясо и на печурку кивает: мол, жарь. Кузьку от такой наглости прорвало, материть да костерить стал Шмырдю самыми погаными словами, какие знал, лишь в конце чуть сгладил ругательства и с обидой закончил:
  - ...Я тебе, ехидна твоя рожа, жарить буду, а ты пожирать? Нет уж, - и смотрит на хозяина берлоги: понял или нет тот слова его? У того образина от 'ласковых' Кузькиных слов да съеденного мяса блином расплылась, мурлычет.
  - Ур-р... Ур-р...
  'Не понимает нашего языка, а может, и вовсе никакого', - сообразил Кузька. Ногу на угли приладил и дальше костерит хозяина за его ахидский нрав. А тому нравится речь человеческая, он даже подражать ей пытается. Кузька это понял и поливает хозяина то матом, то изреченьями заковыристыми. Откуда только брал слова? Все же иссяк источник ругани, а Шмырдя только во вкус вошел. Просит еще что-нибудь помолоть.
  - У-у... - и по губам своим водит пальцами, как в бирюльки играет.
  - Не иначе, учиться языку человеческому хочет? - предположил Кузька и, подивившись такому обороту, приступил к уроку.
  - Ну, тогда слушай, - и пальцем на себя указывает, - Кузь-ма... Кузь-ма.
  - У-а-а... - ворочает языком и губами Шмырдя.
  - Немтырь ты лесной. Да легче ворону обучить языку человеческому, нежели тебя, образина ты поделовая, - кипятится Кузька от бестолковости 'ученика' и снова тычет себе в грудь, а ответно слышит лишь: 'У-а-а'.
  - Вот недоумок-то на мою шею! И на кой черт тебя сюды принесло?
  Шмырдя же в последней фразе легкое слово прослышал и в ухо учителю рявкнул, тот аж подпрыгнул от неожиданности:
  - Кой, - помолчал, глядя, как оценит его 'успех' Кузька и снова: - кой!
  Обрадовался, будто дитя, кость обгрызенную откинул в сторону и закружился вокруг учителя, будто в танце, приговаривая при этом:
  - Кой! Кой!
  Между тем мясо поджарилось. Надо бы вытаскивать его с углей, но Кузька боялся, что опять Шмырдя жаркое отнимет. Стал в такт пляшущему приговаривать на разные лады:
  - Кой-кой-кой! Кой-кой-кой, кой-кой-кой-кой!
  Шмырдя, увлекшись танцем, скакал вокруг Кузьки, а тот мясо по кусочку отщипывал и в рот. Жевал неспешно да покойкивал. Так всю ногу и объел. Шмырдя, когда увидел в руках Кузьки обглоданную кость, осердился не на шутку, остановился. Кость вырвал из рук. Рявкнул зло.
  - Ко-ой! - зыркнул зло и снова в пляс пустился.
  Приплясывал и кость обгладывал, но уже не койкал. Понял, что сожителец купил этим койканьем. Наплясался и к берлоге направился. У входа обернулся и рукой Кузьке знак делает - мол, пошли домой, хватит прохлаждаться. В берлогу спустились. Шмырдя Кузьке на пол указал - твое, дескать, место. Сам же крышку лаза закрыл и на топчан завалился.
  'И тут барин на мою шею', - подумал Кузька, заворачиваясь в шубейку и подкладывая под голову котомку с пожитками да мешок с остатками муки.
  Долго ворочался на новом месте Кузька, уснул лишь тогда, когда утренний свет стал пробиваться через маленькую щелку неплотно прикрытой лазейной заглушки. Очнулся к полудню - тишина кругом. Когда засыпал, Шмырдя сопел и пыхтел, как самовар, а тут даже комара, зудящего где-то под потолком, слышно. Щелка, через которую свет пробивался, исчезла. Значит, крышку кто-то двигал. Пошарил на топчане - никого.
  'Значит, хозяин и сдвинул крышку, когда уходил, - догадался Кузька. И следующая мысль: - А надолго ли ушел-то? Может, насовсем? Вот бы хорошо-то! А то ладно ли в ногах у какой-то образины лесной валяться'. Задумался - а как же их называют-то? В книжках барчонка он читал, но вот из головы выпало названье этих лесных людей. Долго пытался отыскать пропащее слово в памяти, но безуспешно.
  'Диконький, он и есь диконький. А как в разных странах обзывается, дак пусть оне и ломают головы... - отпустило, но другое всплыло в мыслях: - Откуда взялся этот Шмырдя? И куда девался?' Вопросы, вопросы...
  'Если умотался насовсем, то зачем вообще появлялся здесь? Одно из двух получается: либо вернется, либо не вернется', - хотя других-то вариантов и не могло быть.
  'Если же не вернется, значит, у них - этих шмырдей - здесь вроде постоялого двора. И когда они из леса в лес странствуют, то останавливаются в таких вот 'нумерах''. Много непонятного у Кузьки в голове, а ответов не находится.
  Коли шляются диконькие по лесам, то какая цель у этих шатаний? Возможно, они, как цыгане, кочуют, чтобы в одном месте скотину не красть, а то могут обнаружить пропажу и поймать их. Правда, диконькие очень хитрые да изворотливые, но медведи тоже не простодырые, а попадаются в ямы и на рогатину охотнику. И на этих, наверное, уем есть.
  Поизводив себя бесполезными вопросами, Кузька снова заснул. Баранины преизрядно нащипал, пока Шмырдя скакал да койкал - что теперь не дремать с полным-то брюхом? К тому же осталась задняя часть овцы. Этого мяса на неделю, а то и на две хватит. Ночью на углях кусок приготовит, а остальное закоптит на ольховых сырых дровах.
  Ближе к вечеру нужда выгнала Кузьку на улицу. Разделавшись с надобностью, осмотрелся - нет никого. Спокойно кругом, тихо. Хотел уже копчением мяса заняться, но не решился - пожалуй, рановато. Самовар взогрел и теплого чаю со смородиновым листом попил - 'индецкий'-то чай подмерил к тому времени и довольствовался настоями из листьев да чагой. Нутро прополоскал и опять на боковую. Снова себя хозяином засчитал - на топчан залег, уложив пожитки под голову и накрывшись шубейкой. После чаю да на привычном месте заснул крепко, а очнулся оттого, что кто-то столкнул его с топчана. Следом и вещи полетели в него, он их едва успевал ловить и укладывать возле самовара.
  'Вот досада-то! Вернулся хозяин', - подумал Кузька и стал всматриваться в Шмырдину образину. Видно было, что не в духе тот. Куль какой-то валялся около топчана.
  'Может, еще одну овцу стащил?' - предположил Кузька. Однако тут же отказался от такого предположения: лежащее на топчане не было мешком и по очертаниям не походило ни на какую скотину.
  'Человек! - в голову шибануло. А еще и уточнением ожгло. - Баба!'
  Шмырдя, скинув Кузькины вещи с топчана, за 'куль' взялся.
  Крышка входа до половины задвинута была, поэтому свет проникал в берлогу. Кузька привстал, уложив пожитки, и на 'куль', принесенный Шмырдей, уставился. Когда разглядел, что было Шмырдиной ношей, дара речи лишился. Дыхание перехватило.
  - Э-э... - и руку вытянул вперед, будто пытался до 'куля' дотронуться.
  Да и как было необеспамятоветь, если он увидал Алену. Та, будто неживая, лежала, а Шмырдя таращился на нее и по груди рукой гладил.
  Алена, видимо, от прикосновений рук насильника, а иначе Шмырдю и не назвать, очнулась и застонала. Шмырдя обрадовался, что жертва пришла в себя, стал с нее одежку стягивать так, что материал трещал. Вот и груди обнажились.
  Кузька в себя пришел и на Шмырдю с диким воплем кинулся, но что это для лесного исполина? Как куренка, откинул защитника вражина. Да и не мудрено: рост Кузьки восемь вершков, две трети Шмырдиного, а вес и вовсе чуть не вдвое меньше. Заступник около топчана свалился и от бессилия тихо повизгивал. Дошло до него, по какой надобности 'шмырдяйки' шастают. Это они, а вовсе и не драконы (надо же, какую напраслину на сказочных зверей народ наплел!) баб и скотину таскали.
  Руки в кулаки сжал, но чувствует, что нет в них той силы, которая бы Шмырдю свалила. И тут будто светом ожгло его мозг. Ему же Ахмедко во сне какие знаки подавал! Кинжал в руки вкладывал и защитить Алену в лютый момент просил! Быстро в котомке стал шарить, нащупал ручку кинжала и вытащил осторожно оружие. Сжал его, но не знает, куда же вонзить острие.
  А насильник от вожделения, словно кошак, мурлякает, Алена в беспамятстве лишь редкие стоны издает да руками пытается во что-то невидимое упереться или оттолкнуть что-то ненавистное ей.
  Кузька, почувствовав силу и уверенность, прикинул, где сердце находится у Шмырди - примерно в том же месте, что и у человека - под левой лопаткой. Потихоньку приподнялся. Еще раз мельком прикинул, куда кинжал вонзить. Двумя руками сжал рукоять ножа и в волосатую спину вражины вогнал свое орудие. Острие кинжала, скользнув по ребрам, вошло в тело Шмырди по самую рукоятку.
  Взревел Шмырдя, подниматься стал. Страшный взгляд, повернув башку, на Кузьку наводит, но тот обеими руками вцепился в нож. Коленями в топчан уперся и не дает развернуться врагу. Но у Шмырди сила, как у тех драконов, на коих поклеп возводил местный люд, сатанинская. Кузька чувствовал, что не удержит Шмырдю в таком положении. С силой собрался, выдернул кинжал из спины, но этого момента и ждал Шмырдя, вывернулся и над Кузькой приподнялся.
  Кузьке бы перехватить орудие свое да снизу еще под сосок таким же образом, как и под лопатку, воткнуть кинжал.
  Мгновенье на это надо, но не было его у Кузьки. Полмгновения всего.
  Видимо, душа Ахмедки рядом была да ангел-хранитель за плечом - подсказали, что когда скотину режут, то горло перерезают, чтобы сонную артерию перехватить. Так и сделал Кузька - не глядя ножом ткнул чуть ниже того места, откуда дух поганый Шмырдин исходил дыханьем да хрипом. Последним усилием дернул на себя кинжал и упал рядом с топчаном. Никто уже не удерживал его в жутких объятиях.
  Рев на хрип перешел, бульканье какое-то послышалось.
  'Будто из бутыли самогон льется в глотку чью-то луженую', - подумать успел Кузька, и тут же туша Шмырди накрыла его. У Кузьки аж ребра хрустнули. С трудом от туши безжизненной освободился, выполз. С головы до ног мокрый. Думал, что самовар на него опрокинулся, оказалось, что это кровь Шмырдина на него вытекла.
  Поднялся, воздуху хватил полной грудью. Хотел на волю выползти, но вспомнил, что Алена тут же рядом на топчане - то ли живая, то ли нет. Нагнулся над ней, прислушался - вроде дышит. Но выносить ее на волю не стал - всю в крови перемажет. Вылез из берлоги и к реке побежал. Хотел раздеться, но, подумав малое время, так и забежал в реку. Окунулся, на берег выбрался. Одежду с себя снял, скомкал и на траву бросил. Еще раз окунулся с головой и голый побежал к берлоге.
  Заскакивать в берлогу нагишом не стал - вдруг Алена уже очнулась.
  'Кабы не перепугать...- остановился перед жилищем. - Хотя куда уж дальше-то пугать?' - заглянул в берлогу - лежит Алена по-прежнему без памяти. И ладно.
  В нору спустился, быстро из котомки запасные порты вытащил. Быстро их натянул и к Алене. На руках ее из подземелья вынес и на траву уложил под деревом. Одежку на ней, Шмырдей изодранную, как смог, прибрал, чтоб оголенные места прикрыть. После этого стал ее в чувство приводить. По щекам похлопал тихонько - толку никакого. За водой сбегал и в лицо брызнул. Алена очнулась. Кузьку не узнала, конечно.
  - Где я?
  - Тута ты, Оленушка... Со мной...
  - А ты кто?
  - Ужель не узнала? Кузьма я Клестов.
  Алена глаза закрыла и при этом будто выдохнула.
  - Значит, и я померла, - из обоих глаз покатилось по слезинке, но на лице появился едва заметный румянец.
  - Нет, Оленушка. И я не померший, - крутится вокруг Алены Кузька.
  Алена глаза приоткрыла, в лицо бородатое вглядывается, а Кузька на плечо себе указывает, где у него родимое пятно с семишник.
  - Помнишь, Олена? Помнишь? Ты его трогала, когда мы с тобой...
  - Да, помню. Но то был Кузечка мой. А ты оборотень. И когда меня из-под скирды утащил, то был другим - огромным и лохматым.
  - Так то не я был! Тебя Шмырдя уволок, а я его убил. И сейчас он мертвый в норе валяется.
  - В какой норе?
  - Ну, в той ихней шмырдяевской. Они живут в ней. А я не знал. Наткнулся на нее, когда в непогодь околевал здеся. Ну и поселился, - сбивчиво поясняет Кузька.
  - Но ты же утонул!
  - То не я был. Похожий на меня человек... Ахмедко. А подумали, что я.
  - Бедный Ахмед. Его же куды-то утащили мужики, чтобы скотина не мерла.
  - Я знаю, где он похоронен. Если батько твой не чухнется, то я сам столбик с полумесяцем поставлю на Ахмедкиной могиле. Он ведь и тебя, почитай, спас ноне, когда мне кинжал свой в руки вложил.
  Алена чуть повеселела ликом.
  - А я думала, что померла, - на лице сквозь бледность румянцем живость проступила, слабая улыбка хмарь со лба прогнала. Но тут же пропал свет с лица. Увидала Алена одежонку свою изодранную и стала стягивать рванье сарафана. Руки ее не слушались, сведенный вверху сарафан расходился на животе. Обессилено откинув руки в стороны, на таращащегося Кузьку цыкнула.
   - Отвернись, бесстыдник!
  - Хорошо... Хорошо, Олена, - у Кузьки сухо во рту сделалось вдруг, губы стянуло. Прежде чем башку отвернуть, еще раз на Алену глазом стрельнул. Улыбка масляная пробежала по лицу.
  - Ух, нелегкая! Надо же... - хотел еще добавить, что, мол, от такой красы глаза бы не отводил, но удержался: обидится Алена.
  - Так, значит, ты спас меня?
  - Получается, что спасли.
  - А кто еще с тобой тут живет? - испуганно проговорила Алена и по сторонам глядит.
  - Да один я. И тебя спасал как бы один. Но кинжал-то мне Ахмедко во сне дал и просил слезно, чтоб я тебя защитил. Вот я и вспомнил, когда Шмырдя на тебе одежку стал драть.
  - Но он же такой огромный!
  - А мне че! Мне-то... Это... Я его враз... - начал бахвалиться Кузька. Только слов героических подобрать не может - заспотыкался. И нашел бы, но тут на лугах голоса послышались. Кузька из-за кустов глянул в сторону звуков.
  - Мать честна! Вся деревня сюды бежит.
  Алена испугалась, но быстро пришла в себя.
  - Кузечка, прячься быстрей, а я скажу, что этот... Ну, который меня уволок, убежал и меня здесь бросил.
  - Ага, - Кузьку два раза просить не надо. Да и кого надо упрашивать живот свой спасать? Тут же никто разбираться не станет - спас Кузька Алену или снасильничал.
  Увидали бы драный сарафан девки, отчихвостили сначала парня до полусмерти, а может, и до полнейшей погибели. Уж после, может, и спросили бы Алену - он ли насильник? Но, скорее всего, и спрашивать не стали бы. Какой смысл? Убили супостата, туда ему и дорога - что напрасно лясы точить.
  Кузька резво в берлогу занырнул, а когда уже крышку задвигал, спросил:
  - А когда тебя увижу теперичь, Олен?
  - Не знаю... Я приду... Может, на Евдокимово заговенье. Мы собирались в Яранск с тятей и маменькой. Но я скажусь больной и не поеду...
  - Ага, понял. Через неделю, значица...
  Кузька спрятался в берлогу, крышку входную задвинул. Но от убитого Шмырди такой дух шел, что не выдержать. Крышку чуть отодвинул и к щелке нос приладил, чтобы свежим воздухом дышать, пусть и наполовину со смрадом.
  Алена не стала ждать спасителей и, чтоб отвести их от спрятавшегося на Круглышке Кузьки, сама пошла навстречу бегущим выручать ее односельчанам. Ноги ее проваливались в жижу старицы, холодная вода за икры хватала. На берег поднялась и вовсе на четвереньках, но упредила воинство, вооруженное чем ни попадя: вилы, топоры, колья - ни дать ни взять народное ополчение.
  Алену 'воины' обступили со всех сторон, обрадовались ее спасению, и каждый пытался свое участие в этом деле подчеркнуть, отчего факт самого спасения несколько отступил на второй план. Все же разумное прорвалось, и наконец спросили спасенную, а куда же делся супостат?
  Кузька через щелку видел этот 'птичачий базар' и, задыхаясь от вони, ждал, когда же это воинство отправится восвояси. Дождался: Алена стала указывать рукой куда-то в сторону леса, выступающего за Круглышкой. До него было около двух верст. Вражины не было видно. Значит, уже в лесу спрятался, и догонять его смысла нет, как и желания - без того пробежались славно. К тому же победа была в их руках. Алена пребывала пусть и в изодранном сарафане, но в полном здравии. А самое главное, не обесчестил ее враг...
  Ушла 'армия победителей', а Кузька уж еле сдерживался, чтоб от духа Шмырдиного блевотиной не изойти. Чуть удалились еринцы от Круглышки, как ошпаренный выскочил. От берлоги отбежал и, как рыба, свежий воздух глотает, широко открывая рот. Пришел в себя, а тут и вопросец занятный - что со Шмырдей делать? Понятно, что земле предать вражину требуется, но как это сделать, если в нем чуть не десяток пудов весу? Надо обратно в нору лезть, обмотать тело веревкой и потом тащить на свет божий супостатину.
  Снова в духотищу-вонищу, как в отхожее место головой, нырнул. Хотя и замотал нос и рот рубахой, но запах и сквозь эту завесу проникал да шибал зловоньем. Быстро Шмырде под мышки веревку пропустил, концы на 'удавку' стянул и на волю выскочил.
  - Ух-х... - снова рыбьи вздохи-выдохи освобождают легкие и нутро от смрада.
  Отдышался и стал Шмырдю вытаскивать из берлоги. Для начала веревку вокруг дерева обмотнул. Шмырдю поднял чуть. Зафиксировал это положение, выбрав слабину бечевы на стволе березы. Снова вдох-выдох глубокие. Когда образина окровавленная да озлобленная страшной кончиной показалась, перепугавшийся Кузька руки чуть не разжал. Все же, отвернув в сторону лицо, удержал тушу на весу. Уработался так, что пот ручьями по лицу стекал - отдохнуть надо. Конец веревки закрепил и к реке пошел, чтобы лицо освежить да дух перевести: работа еще немалая впереди, а сил уж и нет.
  Все же Кузька выволок Шмырдю. От входа в пещерку оттащил на пару саженей и снова, обессиленный, сел на землю. Отдышался чуть и снова на реку потопал, чтоб харю, от мороки да деяний сделавшуюся похожей на Шмырдину, ополоснуть. Отдохнул около воды и снова к делу. А дело-то непростое - тушу закопать. Яму выкопать - полбеды. Надо еще и до могилы тело дотащить, чтобы следов от волочения не осталось. Придется жердочки подкладывать и по ним с боку на бок тело переворачивать.
  На воле от Шмырди уже не так воняло, как в берлоге. Поэтому чуть полегчало Кузьке.
  Лежит Шмырдя, шкура на солнце переливается да играет.
  'Добрая шкурешка', - думает, глядя на нее, Кузька. Не выдержал, подошел и рукой по ворсу провел - баска шкура.
  'А не содрать ли маненько на шапку хоть шкурешки-то?' - шибануло в голову Кузьке. А у Кузьки так: раз мыслешка взбрыкнула в башке, значит, либо гнать ее надо батогами, либо следовать ей. Начал Кузька шкуру со Шмырди снимать 'на шапчонку'. Больше-то боялся сдирать - а вдруг под шкурой человеческое тело окажется, а это уже грех.
  'Даже вон медведица, если шкуру с нее снять, на бабу нагую похожа', - вспомнил он, как лет десять назад мужики шкуру снимали со зверицы.
  Знали, что жутковатое это дело, потому ведро самогону рядом поставили. Заправлял делом Федор Еринцев, а на подхвате у него были еще двое еринецких мужиков да двоюродный брат Савелко из Малой Отшатни. Толку от Савелки мало было: худосильный и под рукой только крутился да мешался. Росту в нем два аршина с шапкой, а весу и четырех пудов нет. Разве это мужик? Зато гонору в нем сверх всякой нормы. Особенно после того, как пару раз ковшом в ведро снырял.
  Шкуру с медведицы содрали, а тушу в темный чулан затащили и прямо на полу бросили. Подивились при этом, как та на бабу раздетую похожа и пошли самогон допивать.
  Самогоном тешились мужики, а тут на огонек зашла соседка Еринцевых Анфиса - вдовая баба. Ее, понятное дело, к столу пригласили, самогоночкой угостили. Раскраснелась баба, да и как не раскраснеться, если в такую веселую компанию попала, в которой двое женатых да по одному холостой и вдовый? В холостых Савелко значился. Уж как он перед вдовой-то петушился! И с одного боку - голубка, и с другого - рыбка. Разошелся так, что принародно за пазуху к вдове полез. Явно поспешил. Вдова, конечно, того желала, но не во время же застолья. Не приспела баба до ласк и легонько звезданула кавалеру по загривку, а тот под лавку. Да и как иначе, если в Анфисе весу десять пудов, а ростом на поларшина выше ухажера.
  Савелко из-под лавки выползать не стал: обидно ему стало. От досады там и обосновался, как кутенок. Поскулил сколько-то, согласно чину да месту, и затих. Мужики дальше пировали. Про Савелку уж забыли. Вдовец с Анфисой удалились, как и хотели того оба, а Федор еще посамогонничали чуть, и надо бы расходиться, а у них самое веселое расположенье в душе. Савелко под лавкой зашевелился. Хотели его на полати закинуть, но там детвора спала - Алена с сестрой да соседский парнишка Кузька. Ну и надумали: уложить Савелку спать рядом с медведицей. Рядом со зверицей кинули соломы, поверх Савелку уложили, а руку у него на то место пристроили, к которому он стремился, обхаживая Анфису. Сверху тулуп кинули, чтоб не околел голубок. Хоть и оттепель на улице, и дождь прыскал, но ведь полузимник на дворе.
  Савелко под утро прочухался. Предмет вожделения потрогал. Рука знакомый контур враз опознала. А голова хоть и смурная еще была от самогона, но сработало в ней: холодная грудь-то у бабы. Померла никак, сердешная. Перепуганный Савелко в избу прибежал и орет, что какая-то баба мертвая в чулане лежит.
  - То Анфиса, поди, - издевается Федор.
  - А я почем знаю. Я-то тут при чем? - скулит Савелко.
  - Как при чем? От любви твоей жаркой бабе колентышки настали. Ох, и горазд ты, Савелко, в любви-то! Ох, и горазд! - притворно восхищается Федор.
  - Да не касался я ее! - в отчаянье кричит Савелко. - Я и сам как мертвый был.
  Налили Савелке самогонки ковш. Тот его, как воду, одним махом проглотил. Стал прощаться с родней и плакать, что теперь ему дорога в острог, а потом на вечную каторгу.
  А тут и Анфиса вошла проведать соседей с дружком-вдовцом. Жива-здорова. Савелко ее увидал, креститься стал и благодарить Бога, что воскресил 'рабу Анфису', а это значило, что не грозило ему оказаться на каторге в рассвете молодых лет.
  - Анфисушка! Душа моя!
  А та злая, потому как вдовец у порога упал и всю ночь там провалялся. К тому же смеются непонятно отчего хозяева: и Федор, и женка его. Савелка к 'воскресшей', хлебнув от радости самогону, с поцелуями полез.
  - Отстань, судорожный, - злится Анфиса и снова летит Савелко под ту же лавку. Там снова сворачивается калачиком и начинает плакать о своей злой судьбинушке да о том, что страдает от любви к подлой вдове, не признающей его 'чуйствие'. К тому же ведьма она: то помирает - он под лавку летит; то воскресает - там же валяется, как ненужная тряпка.
  Анфиса сжалилась, пригрела Савелку. И зажили малый да большая. В гости идут чинно, как баре. Она его под руку держит. Из гостей Анфиса, бывало, своего мужика в мешке на горбу таскала, а он ей песни пел в благодарность. Однажды не потрафил возчице, так она куль прямо с плеча и в грязную лужу зафитилила. С тех пор 'репертуар' у Савелки изменился в сторону любовно-ласкательного, и пел он о своей 'рыбке-пташке' в самых распрекрасных словах...
  Кузька про медведицу вспомнил, подробности того случая в голове прокрутил. Он ночевал в ту ночь у Еринцевых и все видел с полатей, на которых его спать уложили. За воспоминаниями не заметил, как всю шкуру с одного боку снял. А когда опомнился, решил, что теперь уж все равно один конец, и полностью ободрал диконького. Аппетит у него разыгрался, и он уже не о шапчонке думал, а о большем - о шубе.
  'Вот ужо обделаю ее и Алене шубу закажу. Будет одежка теплая, ладная, как у барыней господских. Да и в Сибирь-то как без шубы ехать?' - размышляет Кузька.
  Шкуру прибрал, а тут новая мысль, что неплохо бы для того, чтобы народ от Круглышки отпугивать, еще и образину Шмырдину куда-нибудь приладить. Подумал об этом и отчекрыжил голову Шмырдину. Затем на костерке из ольховых полешков подкоптил, чтобы мухи не лезли, и на верхушке дерева приладил вялиться образину.
  'То-то попугаю кого-нибудь, кто сюда сунется', - представил свое паскудное творение. Еще и чуть смехом не подавился, как подумал, что возьмет образину в Яранск.
  С такой-то маской сходил на ночку пошаромыжничать - и деньги, и провиант будут. Вообразил, как такую рожу перед чьим-либо носом выставит. От этого еще больше засмеялся, потому что от ужасного вида завяленной хари мало кто в обморок не упадет.
  Когда с дерева спустился, стал остатки Шмырди хоронить. Уложил его на дно могилы. Прикинул, что просто так землей закидывать нельзя: все же существо почти человеческое. Пошел веток еловых наломал и накрыл обезглавленное тело Шмырди, а срам и вовсе тряпицей накрыл из мужской солидарности.
  Когда похоронил Шмырдю, сел возле могилки и даже пожалел лесного человека, потому что жизнь диконького чем-то напомнила и его собственную.
  'Где им в лесу невест-то сыскать, вот и приходится к людям лезть да девок красть. Так по-людски бы и поступали, а то силком... Эх, Шмырдя, Шмырдя...'
  Башка Шмырди высохла - страшней рожи не бывает. Вместо глаз вставил Кузька обломки 'чертова пальца', и теперь глядел Шмырдя мутными бельмами, будто слепец. Губы засохшие раздвинул, чтобы зубы были видны. Да меж зубов также зазор сладил, чтобы еще и пасть страху нагоняла. И снова усмехнулся своей проделке.
  'Вот уж если привидится эта рожа, то умом запросто повредишься...' - думал, когда три дня спустя отделывал чучело, когда томился ожиданием Алены.
  При этом еще пытался найти слова, которые скажет девке при встрече. Безуспешно.
  'Здравствуй, Оленушка...' - а что еще сказать и не знает.
  Голову ломает, а слова не идут на ум. Но, с другой стороны, за этим головоломством время быстрей идет. Чуть забудется делом каким пустым, так и часы тащатся, будто коровы недоенные. Когда же начнет 'любовные речи' сочинять, будто в яму какую проваливается - ни одного слова не придумал толкового, а времени не один час прошел.
  Покончив с кровавыми делами, Кузька навел порядок и в берлоге. Дух поганый, сколько смог, выгнал. Пол своего жилища почистил и землю, пропитанную кровью, в старицу выкинул. Шкуры, которыми был застелен топчан, на волю вытащил. На сучок ветлы повесил и стал палкой выбивать пыль да застойный дух. Несколько раз хлестнул тычиной по рванью, тут что-то сверкнуло и из шкурья выпало на траву. Нагнулся Кузька, подобрал блестящую ляльку, оказавшуюся кольцом. Потускнело слегка, но все ж, предположил парень, золотое. Видел он такие у разных барынь на пальцах - обручальное, понял.
  Стал разглядывать находку. По внешнему контуру гладкое, только маленькое пятнышко прозелени на ребре. 'Надо луком потереть' - вспомнил, как тетка в барском доме ручки дверные натирала, чтоб потемнения стереть. На внутренней стороне колечка надпись будто, но не прочитать - уж очень мелко. Только букву разглядел - на 'К' похоже, а далее не читаемо, а может, просто мелкие зазубринки. И цифра '1853'.
   'Откеля оно этта... - подивился сперва, но после обрадовался: - Вот подарочек-то Алене будет!' Находку в тряпицу завернул и под самовар спрятал.
  Шкуру свернул и на прежнем месте внутри жилища расстелил. Затем (смеркаться уж стало) на луга сбегал и со стога надергал большую охапку сена. Наложил на топчан духмяного разнотравья, вонь почти забило запахами луговыми. В изголовье вещи положил - котомку свою босяцкую да мешок с остатками муки. На топчан прилег и тут же уснул. Однако забытье было недолгим, и поползли из стен будто разные чудища. Кузька их отгонял батогом, но они все лезли и лезли, протягивая клешни-руки, чтобы вцепиться ему в горло. Уже руки батог не держали, а нечисть никак не унималась. Хорошо, Ахмедко на помощь прибыл и кинжалом от упырей отмахивался.
  Вот нечисть отступила, но из-за их спин появился Шмырдя с раной в горле. Кровь уже запеклась, но при каждом движении чудища сквозь коростяной сгусток сочились сукровица и гной. Жижа эта крупными каплями падала под ноги вражине. Однако тот стоял, лишь больше злобился. Волосатые ручищи-лапищи его тянулись к Кузькиному горлу, а огненный взгляд прожигал насквозь. Ахмедко куда-то удалился, Кузьке одному приходится бить бадогом Шмырдю. Уже не только по пакшам волосатым, но и по башке норовил ударить вражину. Однако уворачивается великан, кровавые лохмотья по сторонам разлетаются, а ему хоть бы что - стоит. Умаялся донельзя Кузька, руки занемели, ноги в коленях подгибаются. Хотел уж сдаваться на милость вражью, но снова Ахмедко появился. Из соперников вдруг басурманин в самого первейшего друга превратился. У Кузьки кол отнял, и уже он лупит Шмырдю куда ни попадя, да еще и подбадривает: 'Держись, Кузка, держись. Мы его сейчас...'
  Что будет 'сейчас', Кузька не расслышал - очнулся от забытья. В голове стучало, а перед глазами - Ахмедко-друг. Так жалко стало его, что глаза стали слезиться. Кто ему еще так помог в жизни, как басурманин? И волю через него получил, и Алену защитил от Шмырди благодаря Ахмедке. Причем в последнем случае помогал уж из могильной тьмы.
  Да и сам Шмырдя - зверь-не зверь, и Ахмедко - басурманин, но ведь живут на земле, думал Кузька, оправившись от видений, и так же место им есть на белом свете. И вот оба зарыты на Круглышке.
  'И все через меня... - слезно аж стало. - Ак, может, и нет такой заповеди Божьей: 'Не погуби...', но эть не значит, что всякого зверя или басурманина можно эдак-то...'
  Вскочил Кузька с топчана, и так захотелось ему вдруг покаяться, что он тут же надумал бежать в ближайшую церковь, находящуюся в селе Покровском, да исповедоваться в своих поступках. Тамошний священник отец Арсений по родне приходился матушке - ужель не выслушал бы, ужель не облегчил душу? Пусть, думал, потом каторга и кандалы, но душа чиста будет. И побежал бы, но об Алене вспомнил. А она как? Только встретились и снова навек расставаться? Нет уж. Пусть подождет покаяние, всему свое время - рассудил. Покойней стало на душе...
  'Алена придет на Евдокимово заговенье, а сегодня только 'Прохоры да Пармены - не затевай мены' с утра будет. Значит, еще три дня ожидать голубушку', - подсчитал Кузька.
  С мыслями об Алене успокоился, заснул крепко до самого утра. Очнувшись с рассветом в бодром настроении, тут же стал готовиться к встрече со своей ненаглядной. Первым делом пошел к реке и отыскал окровавленную одежду, брошенную накануне в осоку. Долго тер ее и полоскал, покуда следы не застирал. Затем шкуру от жира отскребал часа два так, что руки ничего не чувствовали к окончанию дела. Отдохнув, растянул шкуру в кустах ивняка, куда взору чужому не проникнуть.
  Из зарослей выбрался. Вздохнул облегченно и по сторонам глянул. По краю ивняка малины изобилие. Ягоды уже перезрели, осыпаются. Кузька из бересты лукошко сладил и стал ягоды в него собирать для Алены. Посудинку лакомством наполнял, а в мыслях уже угощал девку малиной, сожалея при этом о ее нелегкой доле. У нее полтора года назад мать параличом разбило - еле двигается старуха. Теперь Алена в доме за хозяйку.
  'А надо ведь еще и в поле работать. В сенокосную пору наломалась, поди-ко, а теперь вот жатву заканчивают в деревне. Как без баб? Никак. А дома скотины полон двор: корова, поросенок да курей с десяток. Всем надо корму подать да уходом угодить...' - дальше считает Аленины заботы, а их нескончаемо. Федор-батько бедствует при больной жене, кто его одежку стирать да обшивать будет? Все ей, голубушке, достается.
  В последнюю ночь и день перед приходом Алены места себе Кузька не находил. Уж, казалось, все подготовил, чтоб встретить ее пристойно - пусть и в подземном 'тереме'. В берлоге свежее сено настелил и на полу, и на топчане. Траву выбирая, думал, чтоб подушистей да попушистей было ложе. А на пол, наоборот, выбирал жесткие травы со стеблями - пижму да конский щавель. Самовар золой начистил до такой зеркальности, что глядеться в него можно красавице его. Рыбы наловил и в тесте зажарил 'растекайское' свое кушанье. Ягоды, которые собрал раньше, съел сам, но перед приходом Алены снова насобирал целое лукошко свежей малины. В полуштоф, найденный у реки в том месте, где рыбаки пировали однажды, налил воды и поставил белую кувшинку.
  Смеркаться стало, но Алена не появлялась. Кузька в луга ей навстречу вышел. На берегу старицы стоял и в даль лугов таращился, но идти боялся: вдруг еще кто-нибудь надумает теплым августовским вечером пошататься по лугам да погрешить в стогах сена? Наконец показался знакомый силуэт. 'Олена!' - сердце застучало часто и гулко, как в тот момент, когда над спиной Шмырди кинжал занес. Об этом и подумал.
  'Тьфу ты, лешак', - сплюнул Кузька, вспомнив супостата лесного.
  Все же не выдержал и навстречу Алене зашагал. Остановились в шаге друг от друга, растерялись оба. Обезмолвели будто. Наконец разогнали немоту.
  - Ой! - вскрикнула Алена.
  - Ух-х! - филином ухнул в ответ Кузька.
  Парень робко полшага вперед сделал. Алена же будто взлетела и на шее у Кузьки повисла.
  - Кузенчик...
  - Оленушко... - закрутилось все, сошлись в мгновение дни.
  Надо прощаться: уже двое суток Алена гостила у Кузьки. Пора в Еринец ей возвращаться, Федор Еринцев должен приехать из города. У сестры, ухаживающей за матерью, в своей семье дел не переделать.
  Вроде словом надо обмолвиться, как дальше жизнь ладить, но так и не поговорили об этом. Лишь ласки, сменяемые пустыми разговорами, да краткое забытье сна в крепких объятиях. Прощаясь, все же растолковал Кузька Алене, где на подловке в его доме спрятана украденная у барчонка книга о парусах.
  - Прямо за трубой и ищи...
  - А зачем она тебе, Кузенчик?
  - Надо, Оленушка, я такой корабль сделаю, на котором мы уедем с тобой в Сибирь или на север печорский.
  - Но на корабле эть не ездят.
  - Никто не ездит, а мы поедем. Я знаю как...
  - Хорошо бы, - мечтательно произнесла Алена.
  В Еринце первые петухи заорали, а они от норы в паре десятков саженей стоят под березой и никак распроститься не могут. Алена Кузьку отталкивает от себя, а лишь он от нее отдаляться начинает, тут же обнимает его. Так по очереди - то обнимаются смертными объятьями, то шпыняют друг друга, мол, расходиться пора.
  В низину спустилась Алена, а тут Кузька про кольцо вспомнил. Окликнул девку, мол, вернись, и за подарком в пещеру нырнул. Обратно выполз и с драгоценностью к Алене.
  - Вот, Оленушко, от меня... - и, левую руку схватив, на безымянный палец стал примеривать найденное колечко - будто по заказу сделано, подошло.
  - Зачем?! - испугалась девка. - Оно ж денег стоит.
  - Тебе... Тебе... - долдонит будто заученно Кузька. - Эть ты тепереча супруга мне...
  Все же расстались. Алена задами огородов к дому поспешила, а Кузька к реке спустился, вброд ее перешел и лугами быстро зашагал в сторону Круглышки, чтобы ждать следующего счастливого свидания...
  Редки были свидания Кузьки с Аленой. Вырваться на Круглышку трудновато девке: то домашние дела-хлопоты, то тяжкая деревенская работа по два уповода иногда - с раннего утра до полудня и после краткого отдыха до позднего вечера.
  Однажды вечером Кузьке удалось пробраться к овину Еринцевых. Алена вышла. Все вроде ладно, но до полуночи тряслись оба - а ну кому-нибудь в голову взбредет проведать ночью овин? Никому такое на ум не приходило, но у осторожности, как и у страха, глазищи по ложке. Свидание не получилось, и больше не повторяли подобное. Осталось надеяться на праздники, когда никому не было дела, кого и куда понесла нелегкая.
  Жилище Кузькино уже язык не поворачивался берлогой обозвать. Потолок, откуда в ненастье капало, в вёдро земля сыпалась, Кузька плетеной лозой обделал. На топчан тоже уложил такую же циновку, а поверх чуть не каждый день приносил свежего сенца, теребя стога на лугах. Самовар - единственное богатство в 'доме' - начищал перед каждым приходом Алены до блеска и даже сияния, чтобы краса временной хозяйки отражалась в нем. Сам же самовар занял свое место на грубо сколоченном столе из вырубленных топором плах. Там же и полуштоф с водой, в котором летом стояли луговые цветы, а к осени, когда все в природе предзимним забытьем одолевалось, веточки ели да сосны. От ароматов лесного да лугового и сырость не так в нос шибала, и в душе доброе да ласковое теплилось.
  'Ишшо бы подкову над входом, как в избе... - не один раз вспомнил зарытую под ветлой у мельницы давнюю уже находку. Однако двери в подземном убежище не было, а на земельные стены не повесишь 'счастье'. - Ужо вот сооружу...' И начинал думать над 'самоходьем', которое смастерит для поездки 'в Персею али ишшо куда'...
  Урывками встречались Кузьма и Алена в пещере Шмырдиной.
  Сбежать на север в леса тамошние не получилось. Всю осень парень уговаривал девку бросить все и махнуть в печорские дебрищи. Уж так сладко разрисовывал он будущее их житье, что вроде и соглашалась Алена, но в последний момент вдруг вспоминала о родителях. Ближе к зиме и вовсе редки встречи стали. Однажды прибежала голубушка Кузькина шибко-шибко перепуганная и, глотая слова, будто рыба на мели, забормотала:
  - Ет-то... Ну-у... Куз-зя... Придут эть... Беги...
  И Клестову передался испуг девичий. Понял, что бежать надо. А вот куда и от кого - догадался все же спросить. Чуть успокоилась Алена и пояснила, что мужики деревенские болтали, будто на Круглышке опять нечистый хороводиться стал с какими-то 'явленья-ми - то ли бабского волосатого обличья, то ли мужского и тоже косматого да с грудями'. Дескать, надо бы туда с батюшкой сходить...
  Призадумались голубки. Прикинули так да сяк и порешили, что надо затаиться хотя б до Крещенья и свиданий не устраивать. Слезно прощались и клялись, что будут верны и пересилят разлуку 'с чесью, как баре из французских романов'.
  Алена ушла, а Кузька задумался - что ему-то делать в этой норе, и решил снова прогуляться по селам да весям вятским. Для начала завернул к другу своему Егору. Там много чего поменялось. Матушка его померла в конце зимы неизвестно от какой болести. Гостю хозяин не обрадовался - верно, связывал кончину родительницы с прошлым гостеваньем явившегося.
  - Ты, - говорит, - Кузьма-не-Кузьма и вощще не знай хто, помог мне оннова, но теперича уж звиняй. Мне в дом не надобно Куролесю, посля которого погибель в ем...
  Переночевать, конечно, Егор ему позволил, но не более. Они даже покалякали вечерком, но поутру гостя до свету подняли и на порог вежливо указали.
  Клестов не огорчился и отправился в Просту-село, где была добрая питейня. В заведении Кузьма заказал себе щей, водки шкалик. Пока ждал выполнения заказа, у мальца, зашедшего с отцом-коробейником, купил маленькую книжку для записей и грифелек.
  Похлебав щей и выпив водки, открыл книжку и написал:
  'Сего дня на Акиндина записал о том... - остановился, думая, как означить начало записок, - што сидел хлебал шшы да пил в заведенье добром'. На этом и кончилась запись. Грифелек положил в книжку и спрятал ее во внутренний карман, пришитый к изнанке рубахи...
  1859 год
  Еринец
  
  На Святки только и привелось свидеться Алене и Кузьке. Зато с весны и до осени часто случались их свидания. А с Параскевы-Грязнихи в ожидании очередного прихода Алены занялся Кузька строительством 'самобеглых саней'. Они уже твердо решили: зимой уехать на них в Сибирь или в северные лесные края, где намеревались начать новую свободную жизнь. Сначала он смастерил широкие полозья в треть аршина шириной. К ним приладил по металлической полоске, чтобы сани не заносило. Не одну кузницу обшлындал в округе, пока нашел такую, в которой кузнец ворона - материалу полная мастерская. И ни замка, ни собаки. Еще пару вылазок в дальние деревни совершил Кузька за холстинами для парусов. В одной деревне лишь ремки одежные по заборам висели - напрасно сходил. В другой - доброй материи чуть не восемь аршин уволок. Ниток, чтобы сшить ветрила, принесла Алена. Она же из своей подклети прихватила добрый моток веревок, с помощью которых предстояло парусами управлять. Федор пропажи хватился, даже шуметь начал. Но потом понял, что это дело местных шаромыг, которые на пропой тащили все и отовсюду. Однако спросу с них не было - бесполезно.
  'Что пропито-унесено, в дело угораздено', - с этим законом мирского устройства не спорили даже в старину.
  Книгу о парусах Алена принесла недели за две до этого. Натерпелась девка такого страху при этом, что ничего не видела и не помнила, когда шарила в земле у печной трубы на подловке.
  Получив книгу, Кузька днями, приоткрыв лаз в жилье, неторопливо читал ее. Иногда отрывался от этого занятия и начинал что-то вычерчивать острым прутиком на земляном полу, растолкав ногами травянистое убранство его. Делами Кузька занимался рано утром и вечером - опасался. Поздней осенью все работы у крестьян закончены, в луга они не ходили. Но охотники, бывало, бродяжничали по лугам, и не дай Бог им показаться.
  Ладно, если кто чужой, то отбрехаешься - мол, пошел в лесок за жердями. А встретишься с еринецким? Да признает? А признав в нем утонувшего оборотня, еще и с перепугу из ружья шарахнет. Если не прикончит дробью, то потом прикладом добьет - уж это непременно.
  Еще Кузька сходил однажды в Еринец. Пришел в деревню ночью и подкрался задами к своему дому. Что мать в монастыре, он знал от Алены. Просто решил взять что-нибудь на память. На всякий случай в клеть завернул, где в сундуках лежал отрез шелку, купленный еще отцом незадолго до кончины на платье жене. Пока матушка собралась наряд заказать белошвейке, отец помер. Перед кем красоваться стало? Вот и лежала материя 'для невесты Кузиной'. На стене в клети был развешен отцовский плотницкий да столярный инструмент - для строительства саней вещь просто необходимая.
   Дверь в избу была подперта палкой, как и полагалось, но в клети и на подловке, где хранились вещи, все было выметено, будто под метлу. Только и взял на память пару ложек да столько же деревянных плошек. Еще в красном углу была почерневшая и прокопченная иконка Божьей Матери. Вот и вся память о родителях и доме, в котором родился, где в детской люльке качался малым да взрос молодцом.
  На Федота-Корчемника закончил Кузька строительство своих 'самобеглых саней'. Сделал он их по своему разуменью. Широкие полозья с металлическими пластинами предполагали, что в снег проваливаться сани не будут. Не должно их заносить и на поворотах при движении по льду рек да по накатанным дорогам, если будет возможность открыто по ним проскочить. Передок у саней заостренный, как у ладьи, а на самый нос прилажена страшная образина Шмырди. Для мачты сделал гнездо в центре саней, укрепив на 'дно' их колесо от телеги. На корме сплел сиденье, как на тарантасе, только не лозой оно обделано - продувать будет, - а выгнуто из осиновой доски толщиной в треть вершка. Спина сиденья еще и овчиной обшита. Для своей пассажирки в передней части саней соорудил небольшую каютку. В ней Алена могла бы сидеть в удобстве и уюте - ведь она была к тому времени беременна. В укромном месте спрятал свое детище и стал ждать день, когда испытает 'корабль' на снежной равнине заливных лугов.
  Откинул Кузька планы о поездке в Персию или Сибирь, а решил ехать на север, в печорские или мезенские леса. Туда путь не такой дальний, как в Сибирь, а места в Лешуконьи или в цилемских лесах, слыхал, такие, что затеряться среди тамошних жителей можно так же, как и за Уралом. К тому же Кузьке рассказывали бывавшие в тех краях, что народ там живет очень близкий вятскому. Даже названия у них такие же. Была там Пижма-река, как и в Яранском уезде. А большущая петля тамошней Пижмы длиной в сорок верст называлась Яранский Мег. В этом же 'меге' впадал в реку ручей Яранский...
  Все было готово для того, чтобы отправиться в дальний путь. Но хмарь осенняя затянулась и не пускала беглецов в дорогу. Торопиться вроде и некуда: зима все равно придет в свой час, но беременность Алены погодить не может. С другой стороны, неплохо бы и продуктами запастись в дорогу, чтобы не попрошайничать и не воровать еду в чужих местах. Но главное, надо бы испытать в действии сани. Вдруг каверза какая-нибудь произойдет из-за Кузькиных просчетов при их строительстве? Да, не дай Бог, в пути?
  Сала и свинины Алена обещала прихватить в дорогу. Еще сулилась денег три рубля прихватить, которые ей отец дал, когда она еще в девках была. Пора та уж минула, а три рубля так и хранились у нее в загашнике.
  Алена была готова уехать с Кузькой хоть на край света, но очень жалела остававшихся без ее помощи родителей. Мать больная, отец уже староват и в работе уставал быстро - как они с хозяйством без нее управятся? На сестру надежды мало. Замуж ее выдали в соседнюю деревню. У нее самой к тому времени было семеро по лавкам, а старшей дочери всего двенадцать лет - немыслимо от такой оравы оторваться, чтоб еще и родителям помогать. Поможет, конечно, но много ли?
  Кузька, как мог, успокаивал Алену, мол, как устроятся, начнет он охотой или еще каким промыслом зарабатывать и непременно часть денег с оказией будут ее родителям отсылать. Алена соглашалась, а у самой слезы ручьем от мыслей о родителях, которых она, получалось, бросала навек. Чтоб как-то ободрить родителей, попросила Кузьку записку написать родным, чтобы они не расстраивались, когда она убежит в дальние края. Все же, просила подчеркнуть в посланьице, с живым человеком и своим - еринецким, а не со Шмырдем лесным уезжает в лютые северные земли.
  В Юрьев день снег густыми хлопьями повалил, а ночью приморозило. Ветрено стало и холодно. Кузька для пробной езды 'сани самобеглые' из потаенного овражка выволок. Установил паруса и стал ветер ловить, как о том было в книге написано. Сдвинулись сани. Побежали нескоро, оставляя две полосы на свежевыпавшем снегу. Только стало их кидать из стороны в сторону, того и гляди, перевернутся сани.
  К лесу Кузька подрулил, там колодину весом пять пудов нашел и на сани уложил. Теперь при езде сани уже не клонило, не мотало из стороны в сторону. Да и управлялись они уже легче. Целый день крутился по лугу Кузька на своем 'сухопутном корабле'. Умаялся, сани в лес загнал, паруса снял и в жилище свое отправился.
  На следующий день ветер стих. Учебную езду пришлось отложить.
  Зато на Андрея Первозванного вьюга закружила, ветер с ног валил. По земле мело так, что через несколько минут след за путником исчезал, слизанный вьюжным языком. Самое время приспело для разбойных дел.
  Кузька сани из лесу выволок, паруса приладил и вверх по реке погнал. Ветер был боковой - поэтому пришлось все время от реки уходить в сторону, а ему надо было попасть в определенное место - в деревню Осинки, где на реке стояла мельница. Там удобное место было для воровства муки с саней: загруженные, они стояли обычно на берегу реки. С другой стороны росли вет-лы - за ними можно самому спрятаться и сани пристроить.
  Так Кузька и сделал. Вырисовав санным следом по снежной равнине дугу, к мельнице подъехал. Сани отогнал от берега реки за ветлы. Парус собирать не стал, а чтобы стояли сани на месте, загнал дрын с металлическим наконечником в землю. Для надежности еще и веревку с петлей на конце приспособил, накинув удавку на пенек от срубленной осины. Закрепив сани, стал за мельницей наблюдать.
  Прождал с час, покуда мужики на мельнице сани свои загружали. Закончили те работу скоро. Лошадь с санями оставили на берегу, а сами вернулись в дом мельника, чтобы выпить 'на посошок'. Кузька через реку перебежал. Перед тем как из-под берега выскочить, голову высунул, огляделся. Никого. Одна лишь кобыла заснеженными веками лупала и морду от ветра воротила.
  Охальник на ногу скор. Мешок на горб закинул и ходу. Один куль приволок, в сани уложил. Оглянулся - не видать мужиков, все еще бражничают. Раз дело так удачно складывается, решил еще один заход за мучицей совершить. Со второй ношей уж на свой берег выползал. Через снежный сугроб кинул мешок наверх. Осталось самому из снега на луговину выбраться и до саней три десятка саженей пробежать. Тут и заметили его вышедшие после 'посошка' мужики. Засуетились сперва - орать начали, что-то друг другу втолковывать. Один мельник сообразил, что к чему. Собак с цепи спустил. Псы тут же понеслись за вором, а мужики еще с минуту возмущались да руками размахивали, прежде чем в погоню кинуться.
  Кузька не бросил мешок. Сходу закинул в сани, веревочную петлю содрал с пня, тормозной дрын из земли вырвал. Оглянулся, сани оттолкнул, а ветер будто того и ждал, шибанул в паруса, аж холст затрещал. Зато сани с ускорением поехали.
   Собаки все же догнали 'летучий корабль'. Самая злобная из псов даже подпрыгнула, чтобы Кузьку схватить. Но Кузька не прост, 'тормозом' по башке псине треснул несильно - у той сразу пропало желание заскакивать в сани. Взвизгнула, на миг остановилась и снова за вором понеслась, но уже на расстоянии от саней. Образумели и остальные псы. Бежали рядом, но запрыгнуть в сани уже не пытались. Кому охота неизвестно за что получать по ушам батожьем? Собаки хотя и бессловесны, но не бестолковы.
  Шквалы ветра в парус бьются, в ушах свист от полета. Сани летят сквозь снежную замуть. Руки немеют, удерживая рвущиеся удила.
  - Эх-х! Мар-розова! - орет Кузька и оглядывается. Собаки языки высунули до ушей, измотались. - Уделались, сердешные, - жалеет их лихой наездник 'кобылы-ветра'.
  Сани чуть не переворачивались - так разогнались. Ивняки, примостившиеся там и сям по берегам стариц да пойменных болотец, мелькали на миг в мельтешащей снежной яви. В одном месте одинокая ветла размахнула ветки свои на десяток саженей. Чудом не зацепился парус за сучки. Однако летели сани между вырастающими на пути из круговерти препятствиями. Проносило ладейку сквозь шторм снежный.
  Все же зацепились ветрила несколько раз за ветки, но доехал Кузька до Круглышки. Шкворень затолкал в тормозное отверстие днища 'корабля', медленно поехали сани. В затишке между лесом и Круглышкой остановился, парус снял, свернул. Сани в лес затолкал. Муку в санях оставил, лишь овчиной накрыл, чтобы не отсырела. Паруса к жилищу своему принес. Около входа в него развернул их. Подивился, как это он доехал с таким лихом - дыра на дыре. Где по шву парус разошелся, где холстина напора ветра не выдержала - прорехи такие, что человек пролезет в них. С такими в дальний путь нельзя отправляться. Надо прочный шелк на паруса раздобыть. А где? Понятно где - украсть.
  Уложил паруса в жилище своем Кузька и голову стал ломать: изодраны ветрила донельзя, а следовало бы назавтра еще раз прокатиться. Когда собаки настигать стали воровские сани, Кузька мешок в снег столкнул. Вот и думал: то ли нашли куль с мукой мужики, гнавшиеся за ним, то ли валяется он в сугробе. Проверить следовало, но вопрос вертелся в голове - не устроят ли возле мешка засаду на татя?
  Все же решил рискнуть, а чтобы не угодить в ощип, надо сначала, мол, проехать мимо того места, где мешок скинул, и оценить - нет ли подвоха. Если нет ничего подозрительного, забрать мучицу; если же хоть что-то неладное привидится, то уезжать без раздумий. Все надо утром совершить, пока погода не наладилась, а до того ветрило починить. Свечку зажег и за дело принялся. Хорошо, был небольшой запас холста, а то не получилось бы залатать парус. Всю свечу спалил, пока последний шов закончил. Вздохнул облегченно. Спину расправил.
  - Эх... Мать твою...
  В самовар углей да шишек подкинул и на топчан забрался.
  К утру поутих ветер и не так бесновался в вершинах деревьев, полоща их оголенные ветви, но по лугам с хозяйской основательностью гнал поземку. Кузька вытолкал сани из леса, парус поднял. Раздулось ветрило, треснула холстина, но выдержала удар ветра. Сани нехотя тронулись.
  До места доехал быстро. Ветер к тому времени усилился, снег повалил. Кутерьма началась, свету белого не видно - сплошная белизна, казалось, полонила все пространство от земли до небес. Все же определил Кузька место, где сбросил мешок. Неподалеку на берегу Ярани ветла заметная - из одного корня росли четыре ствола. Но один ствол обломился в трех саженях от земли и поэтому в сумятице метельной казался хвостищем чудища. От этой ветлы, по подсчету Кузьки, до мешка с мукой было саженей сто.
  Кругами ездить, чтобы определить, нет ли засады, Кузька не стал. Какой дурень будет сидеть в схроне в такую непогодь, решил, и направил сани к ветле. Около дерева Кузька сани остановил, парус приспустил. Из саней вылез, к ветле подошел. Спиной к ней встал, чтоб определиться - в какую сторону шагать, и пошел по снежной целине.
  Идти по снегу, да еще и против ветра, нелегко. А надо еще и под ноги смотреть, чтоб не пропустить чего важного. Сначала наткнулся на следы собак и людей, саженей через тридцать и на свои. Вспомнил, что тут он парус из рук выпустил на секунду, чтобы мешок поддеть и выкинуть. Сани в этот момент крутануло в сторону, они выписали крендель, а собаки прямо промчались, мужики следом. Уже на выходе из этой петли Кузька и шваркнул самого ретивого из псов.
  Обрадовался, разглядев изгиб следа саней: значит, потерянное где-то рядом.
  Долго мешок не искал, он упал в снег так, что угол его торчал наружу. Как мужики его не заметили, подивился Кузька. Взвалил находку-пропажу на горб и к саням пошел по своему следу, стараясь угодить в углубления стежки шагов. Взмок от такой ходьбы. Да и не мудрено: в мешке пуда четыре, а снегу по колено, да еще и кочкастую низинку пересек, в которой снегу еще больше.
  Мешок кинул в сани, выдохнул облегченно. Вокруг своей сухопутной ладьи обошел, чтобы отдышаться. Спина от пота мокрая. Если ехать сразу, просквозит вмиг. Заболеть не мудрено, а это в Кузькином положении могло оказаться смертельным. Понимал это даже такой ухарь, как Кузька. Поэтому сразу не поехал, а спустился под берег, чтобы в затишье спина немного высохла. Однако порывы ветра и туда прорывались. Да за воротник Кузьке, будто в прореху, угодить норовили.
  Кузька на лед вышел и пошагал не спеша, сперва вверх по реке, подставив спину ветру. Сотню саженей отсчитал, постоял минуту-другую и обратно направился, стараясь отвернуть лицо от ветра. 'Может, за подковой ещё... Эть недалеко...' - но осадил себя. Ведь к самой мельнице надо подъезжать. На берег поднялся, парус развернул, шкворень-тормоз выдернул из прорези, покатились сани. Сначала нескоро, спотыкаясь о неровности снежного покрывала, но, разогнавшись, понеслись так, что в ушах у Кузьки засвистело, а холстина парусов затрещала по швам.
  По лугам едет Кузька, уже Большая Отшатня позади осталась, глядит - впереди чернеет что-то - будто присел кто-то. 'Пень, наверное, или колоду в половодье тащило, да застряла она тут', - но на всякий случай к колодине заворачивает и притормаживает.
  Саженей пятьдесят осталось, сомнения пропали - человек в снегах застрял и, видимо, уже замерзает. Остановился. Парус спустил и к замерзающему кинулся - может, жив еще? Еще и след увидел, не совсем еще заметенный снегом. Выходило, совсем недавно забрел сюда человек.
  Ближе подошел к человеку. По одежде, видит, баба. В шубейке куцей, на голове полушалок намотан. Воротник у шубейки лисий с черным пятном у левого плеча. Знакомой шубейка показалась. И в башку шибануло - ведь такая одежка у матери его была! Лису-то отец еще добыл на воротник своей жене, когда та ему сына родила.
  Подскочил Кузька к замерзающей матери (а это она и была и ничего уже не видела-не слышала), на руки подхватил, как пушинку - весу-то в ней и четырех пудов нет. Еще раз в лицо глянул - мать, только постарела уж очень. В сани уложил родительницу и своей шубейкой сверху накрыл. Ветер в лицо шибанул, за шиворот нырнул, по спине холодом-змеем просквозил, а Кузька и внимания не обращает на это - жарко ему сделалось.
  Парус поднял и к жилью своему погнал - благо до него с версту оставалось. Мать в берлогу свою занес, на топчан уложил, растирать руки и лицо стал. Мороза сильного не было, поэтому не пообморозилась Глафира, а лишь проколела до последней косточки. Отогрелась, но трясти начало - то ли от холода в землянке, то ли от вида бородатого детины, в котором что-то знакомое привиделось.
  Кузька, увидев, что мать в себя приходить стала, к самовару кинулся. Шишек да углей накидал, тепленку растопил и снова к матери повернулся. Глядел на нее, а она на Кузьку. Онемели оба будто. Все же Кузька, слова из себя будто выдавливая, пояснять стал:
  - Мама, это же я... Кузя я... Сын твой...
  Глафира крестится. Бормочет при этом непонятное - то ли молитву, то ли наговор - не разобрать. Кузька тогда, не обращая внимания на бормотанье матери, рассказывать стал о себе - как он вместо себя утонувшего Ахмедку подсунул, как прятался после, как Алену спасал от чудища лесного. Глафира замолкла, даже прислушиваться стала к рассказу Кузьки. В себя пришла немного и сразу же вопрос задала:
  - А что с домом-то нашим, Кузя?
  - Стоит. Только все из него вынесено, что можно.
  - Ну и ладно. Лишь бы крыша над головой была да стены, а остальное наживем. Верно ведь, Кузя?
  - Нет, мама. Нельзя мне в деревне объявляться.
  - Ну и ладно. Я одна поживу покуда. А посля, глядишь, и образуется все. Ведь так? Вот тебя-то вымолила у Господа. И дальше молиться буду за тебя.
  Весь вечер и всю ночь вели разговоры Кузька и Глафира. Уже рассвело, Глафира в Еринец засобиралась. Кузька на улицу выглянул, а там все еще метель гуляет. Отговорил мать.
  - Не ходи сейчас-то. Вон как метет. А вдруг снова потеряешься в суметице-то?
  - Нет, Кузя. Не потеряюсь я теперича. Теперь-то мне надо идтить...
  Кузька на своем стоял. И все же уговорил мать еще на сутки остаться, пообещал на следующий день до свету подняться и проводить ее до самой деревни. Согласилась Глафира. Да и как иначе: столько не видела сына, и снова оставить его в берлоге людоедской? К тому же сколько разговоров-то не договорено, слов не досказано.
  
  На следующее утро объявилась в Еринце Глафира Клестова. Степка Тышня с окон отбил доски, которыми, как крестом, были перечеркнуты проемы. Катерина, жена его, помогла мало-мальски в избе порядок навести да печь протопить.
  За делом да работой Глафира рассказала о своем житье при монастыре, а в конце по секрету сообщила, что в благодарность за ее усердие в богоугодных делах да молениях Господь вернул ей сына Кузьму. И еще поведала, что живет Кузьма в людоедской избе, а самого хозяина прирезал, когда спасал Алену Еринцеву от супостата.
  Через несколько дней эта 'новость' дошла и до Алены. Перепугалась она: теперь все будут знать о том, что жив ее Кузьма. Не выдержала, побежала к Глафире, а там уж кумушки обосновались - Катерина и ее сестра младшая Фроська. Сидят, чаи распивают и Глафиру выспрашивают о нынешнем житье Кузьки. Та рада гостям потрафить, и поливает были-небыли - сказительница-то Глафира известная и певунья знатная.
  Ушла Алена от Глафиры. Хотела бежать на Круглышку, чтоб Кузьму упредить о том, что вся деревня знает о его пребывании в полнейшем здравии. Раз так, дескать, то и до барина разговоры могли дойти, а после и поиски беглого начались бы. Однако час был поздний, и Алена никуда не побежала.
  Наутро в Еринец пожаловал урядник и сразу же к дому Глафиры направился. Больше часа сидел у нее. Почти вся деревня у дома Клестовых собралась. Народ ждал, что же дальше-то будет? Гадали: повезут Глафиру для дальнейшего допроса в уезд или выяснит на месте все служивый? Вышел урядник и объявил:
  - Не в себе баба. Явно не в себе...
  - А че сказывала-то? Че же с ей-то? - загалдела толпа.
   - Помешалась разумом сердешная. Ей, понимаешь ли, видение было в монастыре, что сын ее жив. Вот она и пошла его искать.
  - Нашла ли? - крикнул кто-то из зевак.
  - Ага, найдет ужо... Говорит, что он в людоедском логове проживает 'на дне земли', а самого людоеда будто бы прирезал, - посмеялся еще служивый, а после сел в сани да уехал к барину с докладом.
  Постепенно и люди разошлись. Одни соглашались с 'диагнозом' урядника, потому что видели Глафиру: и взгляд у нее отрешенный, и какая-то тупая уверенность в истинности несуразных слов. Другие сомневались, так как людоед существовал в их округе, чему свидетельством были пропажи баб, скотины и недавнее покушение на Алену. Девку тогда отбили всем миром, но теперь получалось, что это Кузька победил чудище.
   Кто же захочет победу уступать? Никто. Пусть доказательство победитель предъявит. Нет его? Тогда какой разговор? И нечего выдумывать про Кузьку. Да и кто он такой в сравнении с людоедом? Муха супротив слона. А вооружи муху ножом или еще каким копейком, что она, слона поразит? Нет, конечно. Значит, и Кузьке, будь он жив, не поразить людоеда. Кузька брехун известный - затаиться, конечно, мог. И про победу над людоедом такую сказку сочинить мог - не захочешь, так поверишь.
  Только ведь всей деревней его хоронили - с этим как быть?
  Ночью Алена снова пробралась в дом Клестовых. Глафира обрадовалась поздней гостье. Первым делом о здоровье матери расспросила, а потом вдруг предположила:
  - Может, теперь барин позволит вам с Кузей ожениться?
  - Вы что, теть Глафир! Да барин, как узнает, что Кузьма жив, в тот же день на него облаву устроит. И попадет Кузьма либо в острог, либо на каторгу.
  Изменилась в лице Глафира. Задумалась, будто вспомнить или понять что-то пытается.
  - Что делать-то, Оленушка? Я ведь всем про него наговорила.
  - Не знаю... Молчать надо про Кузьму вам. Говорите, что привиделось все. Уж когда утихнет все, тогда и подумаем, как да что.
  - А мне-то как быть теперь? - растерянность в лице Глафиры, но и здравое в голосе послышалось - то говорила, что жив и людоеда зарезал Кузя, а теперь молчать?
  Задумалась Алена, спустя минуту опамятовалась.
  - А может, наоборот, кто спросит, всем и говорите про это, покуда от вас открещиваться не начнут. Надоест когда вас об этом расспрашивать, тогда уж само все утихнет.
  Так и поступила Глафира и на следующий день уже ни от кого не скрывала 'сущей правды о своем сыне, победившем людоеда'. Сработало правило: чтобы скрыть правду, самое лучшее - трезвонить о ней на каждом углу. Глафиру сначала слушали, пытались понять смысл ее речей, но, не найдя здравого в словах, отступались. Одни как от сумасшедшей, другие с сожалением, что, дескать, остаться бы ей при монастыре и жить тихонько, поминая мужа своего Фаддея да рано скончавшегося сына. И еще сочувствовали ей люди, потому что понимали - нелегко ей придется одной-одинешенькой жить в Еринце с больной-то головой. Одна надежда у нее, понимали, на Бога да на людей, что рядом живут. Так и получилось. То одна соседка заглянет, то другая. Да и барин ей назначил пропитанье, как вдове отслужившего сполна Царю и Отечеству солдата...
  
  Отъезд в северные леса наметили Кузька с Аленой на Рождество, когда гулять весь народ будет. Тогда можно кое-где прямо по тракту лететь на санях, если невозможно полями да лугами ехать, либо по льду рек.
  Две недели до Рождества. Кузьке надо за это время еще два дела сделать: крепкий материал на паруса раздобыть и для Алены шубу-тулуп заказать из шкуры Шмырди. Хорошая одежка должна получиться - и легкая, и крепкая, а самое главное, теплая.
  Последние ночи Кузька шкурой укрывается. Уютно под ней, даже под утро холод не чувствуется. Вода замерзает, изо рта пар идет, а под шубой хоть нагой спи - не околеешь.
  На Евстрата вернулся Кузька в свое жилище после обкаточной езды и сразу спать завалился. Даже самовар греть не стал, чтобы перед сном нутро прогреть настоянным на листьях кипятком. Накатался так, что жарко и без всякого согреву. Утром из-под уютной шкуры вылез. Погладил по дивному ворсу и стал скатывать шкуру Шмырди. Бечевкой перевязал и в мешок затолкал. Вздохнул и в Яранск отправился, чтобы там лучший тулупник пошил Алене шубейку. Заказ сделал и по городу пошел, чтобы разузнать, в какой лавке есть нужная материя.
  В одной лавке не было шелковой ткани. В другой остался отрез малый, а когда новый завоз товара будет, приказчик толком не смог ответить. Зато в следующей пояснили: обоз с мануфактурой ждут из Нижнего Новгорода через день-два, и там должна быть среди прочего товара и материя, требуемая Кузьке. Точно предположить время прибытия обоза трудно. Ждать два дня, болтаясь по Яранску, не с руки Кузьке: мало ли с кем встретится. Возвращаться тоже нельзя: а вдруг опоздает к прибытию обоза?
  Лавка располагалась очень удобно. Если при разгрузке 'нечаянно' сделать несколько шагов в сторону, то за угол шмыгнуть и труда не составит - даже безногий ускользнет, а уж Кузька и подавно сможет воровской маневр совершить. 'К тому же подкова...' - все же выкопал ее Кузька из-под корня ветлы и Алене отдал. Мол, по ее веленью все у них счастливо складывается.
  Чтобы не пропустить день прибытия обоза, отправился Кузька навстречу ему в сторону Шанчурина. Отошел несколько верст и заночевал в одной деревне. Потом еще в безделье провел сутки ожидания. А к полудню следующего дня и обоз показался. Следом за ним вернулся Кузька в уездный город.
  В Яранске одни из саней с товаром отделились и подъехали к лавке, в которой шелк ждали. Кузька сразу же подошел и объяснил, что ему бы поскорей покупку сделать.
  - А сани-то я помогу разгрузить. Чтоб побыстрей... - объяснил хозяину лавки.
  Тот согласился - кто ж откажется от бесплатной помощи. Начали разгружать сани. Кузька отрезы носил да нужный высматривал. Обнаружил, а дальше по задуманному шаг сделал в сторону, другой и за угол шмыгнул. За углом вздох глубокий сделал, чтоб бежать, дух не переводя. Но отвернулась в тот день удача от Кузьки: какой-то прохожий подставил ножку и воришка растянулся на снегу. Вскочил, чтобы убежать уже без злосчастного отреза, но лавочник с приказчиком подоспели. Скрутили Кузьку и в участок повели.
  Кузька попытался разжалобить сопровождающих. Дескать, погорелец он из дальнего села и пришел в уезд, чтобы пособие какое-либо выхлопотать. Мол, готов даже отработать свой промах, так как и грамоте обучен, и некоторым ремеслам. В участке это же говорил. Даже попросил бумагу, чтобы показать свои способности писарские. Ему уж верить стали, бумагу подали. Уселся Кузька, чтобы письмом блеснуть, но тут заявился в участок тулупник, которому он шубу для Алены шить заказал. Увидал Кузьку и сразу же в крик.
  - Вот он! Вот он!
  - Кто? - удивились.
  - Ну, этот... Который мне шубу из человечьей кожи заказал пошить.
  Подивились в участке. Разбирательство пошло. Про шкуру сначала не верили, но тулупник предъявил ее служивым. Развернул и на себя примерил. Был он росту высокого, без малого сажень. Шкура Шмырдина чуть не в точности описала его долговязую фигуру. Одно смущало: уж больно волосата шкура. Кузька этим смущением воспользовался и стал небылицу плести, что ходил с паломниками в Иерусалим и справил на обратном пути шкуру 'облизянью'. Но пред тем Кузька уж столько наплел всего, что отнеслись к этой гипотезе с подозрением и стали расспрашивать - кто, откуда и зачем в землю Святую ходил? Заврался Кузька и сознался во всем.
  Для опознания Андрея Илларионовича пригласили. Барин явился. Личность Кузьмы Клестова удостоверил. Потом в сопровождении с полицейским чином и барином повезли парня его жилище на Круглышке осматривать. Пришлось и сани показать с рожей Шмырдиной. Тогда только и поверили. В изголовье на лежанке нашли записи Кузькины. Взял книжонку Андрей Илларионович. На свет божий выбрался и стал читать.
  'Сего дня на Акиндина записал о том...' - тут же чертыхнулся и проговорил тихо:
  - Вот уж и мужик салиасчеством занялся.
  Однако произнес это с нескрываемым доброжелательством в голосе. И попросил записки Клестова для ознакомления в спокойной обстановке кабинета.
  - Уж очень занятно, а коли нужно для следствия, так я верну...
  На обратном пути барин со служивым разговаривали о всяком чудном, творящемся в Яранском уезде. Подтолкнула к тому история Кузьмы - занятная, но ведь противозаконная. А еще вспомнили, что при копке могилы в юго-западном углу кладбища раскопал могильщик фундамент какого-то очень старого-старого строения. Ладно, что нижние венцы лиственничные, так еще и всякие безделушки попались - и все из меди. Приезжал даже ученый из Казани. Велел огородить место для последующих раскопок. Однако ж незадача приключилась - помер, сердце не выдержало. Уж очень взбудоражен был, а в доме приезжих еще и похвалялся, что строение такое древнее, каких совсем немного. По времени чуть не к фараонству египетскому отнес находку. Правда, когда протрезвился, то чуть поправился. Мол, вино ваше яранское злое, и от этого голова ученая дурной стала. Все же уточнил: очень-очень старые строения и надо раскопать все да изучить. На следующий день помер, сердешный...
  - Ак, неужель, Андрей Лариныч, правда в словах того ученого? - спрашивал чин полицейский.
  - Конечно, есть, но с превеликим преувеличением. Ведь люди-то давно поселились на берегах Ярани, кто будет спорить. Уж место-то очень для строительства и фортификации удобное.
  - Эдак... Эдак... - соглашался служивый.
  
  1860-1870-е годы
  Яранск
  
  Грозила Кузьке каторга, а вместо счастливой жизни в Печорском краю с Аленой ждал его рудник сибирский и кандалы. Жалко было Кузьку всем. Барину тоже. Наказать бы надо, но за что? Убежал, так вроде царем воля обещана крепостным? Шмырдю убил, так девка Алена подтвердила, что ее спасал - тоже нет особого преступления.
   Одно обидно барину, что уехал его сын Андрей в сибирскую сторону совершенно один. Тяжко ему там, предположил Андрей Илларионович, без верного товарища в делах новых да краях далеких. Однако в последних письмах сообщал, что приняли его в Иркутске-городе очень приветливо, что нет там такой дикости, про какую болтают. И еще писал, что в городе устраиваются балы и прочие развеселительные мероприятия - те же гадания в святки, масленичные катания на санях. Но самое главное, что и общество там не менее изысканно, чем даже в столичных городах.
  Поэтому барин на Кузьку обиды и зла не имел, просто досадно было за парня, что мог бы к делу пристроиться и даже к месту, а вот, получалось, светили молодцу острог или каторга. Федор Сеич - хитрован мужик - разрулил ситуацию. Его сыну Сельвану должно было в солдаты идти. Он и предложил, заплатив кому следует и сколько попросили, чтобы Кузька добровольно на службу солдатскую отправился.
  Куда было Кузьме деваться? С одной стороны каторга, с другой долгая солдатчина. С одной стороны позор, а с другой почет. Вон, батько-то каким уважаемым человеком был в Еринце - даже барин с ним за руку здоровался, покуда тот на крепостной не женился.
  Согласился Кузька на солдатскую службу, только попросил отпуск хотя бы на недельку, чтобы с Аленой попрощаться. Месяц ему дали на то, чтобы все дела уладить.
  Месяц пролетел быстро. Надо отбывать на службу. Не натешились голубки, но что поделаешь - надо расставаться.
  - Даст Бог, не на век, - решили они...
  Осенью родилась Агафья - их дочь...
  
  Покуда Кузьма в солдатах был, Алена на два дома жила.
  Первое время, пока отец ее Федор Еринцев в силе был да свекровка Глафира в здравом разуменье пребывала, так полегче было ей с хозяйством управиться. Пока она делами занята, за дочкой ее Агафьей свекровь приглядывала, а иногда и вовсе к себе забирала внучку на несколько дней. В эти дни будто оживала бабушка Глафира и одаряла Агафьюшку сказками да былинами, и была в них житейщина многовековая, передаваемая из уст в уста, от бабушек внучкам, от внучек, ставших бабушками, уже следующему поколению потомков.
  Первым из всей близкой родни помер отец Алены. Похоронили его, а мать совсем слегла. Хорошо, к тому времени Агафьюшке девятый год пошел - в малом, да поможет матке. А без помощницы как обиходить лежащую пластом мать Алены? Никак. А с другой бабушкой Глафирой в церковь ходила Агафьюшка. Одну-то свекровь опасно было отпускать: временами терялась она разумом и не всегда даже дорогу домой признавала, сколько раз из другой деревни приводили.
  Еще через три года схоронила Алена свою матушку, а свекровь привела в свой дом. Все же в одной избе легче и приютней. Клестовская-то изба совсем завалилась. Вот и жили втроем. Глафира головой совсем нездорова стала: сводит ее внучка в церковь - дня два-три тиха и спокойна свекровка. А потом будто звал ее кто-то - отпустите и все тут, сходить, дескать, надо. А куда, не говорила - как такую отпустишь? Вот и приходилось Агафьюшке за своей бабкой, как пришитой, хвостом ходить.
  
  Восемнадцать лет в солдатах был Кузьма. Вроде поблазнило в 1874 году, когда новый устав о службе вышел. По нему полагалось шесть лет служить в войске да девять после в запасе числиться. Но, получалось, надо всех распустить по домам, кто больше указанного срока прослужил. Никто на это не пошел, и оставили старых солдат дослуживать неопределенное время. И дольше служба бы его длилась, да попал он в Шипкинской битве под пулю. Всю коленку разворотило. Оклемался в лазарете да домой. С котомкой за плечами да клюкой в руке. Так и шкандыбал до Шанчурина и потом до того места, где обоз поджидал, чтоб после материю выкрасть на парус. Остановился. Ничего не изменилось в округе. Те же галки стаями носились в осенней непогоди, те же избы соломистыми кочками по земле разбежались. Посидел возле крайней избы, корочку пожевал да квасом, вынесенным доброй хозяйкой, запил.
  - Спасибо, хозяюшка, - поблагодарил.
  А та вроде и не прочь в избу служивого завлечь, но отказался Кузьма, хотя и облизнулся сладостно. Торопился - как там Алена да мать.
  Яранск показался вдали - высилось что-то над городом. Только сквозь завесу мороси не мог разглядеть, что. 'Ох, кривоват стаю...' - попенял себя солдат. Когда уж Большое Поле - пригород яранский - миновал, разглядел: новая колокольня в небо упирается - пока в лесах еще, но сквозь них просматривается величавое. Через Ярань по мосткам перешел да взгляд устремил к луковке колокольной - едва шапка на голове удержалась.
  - Поли-ко, диво-то какое! - и креститься стал. - А эть навечно оно эдак-то... - и снова башка кверху задрана. Загляделся и чуть не упал, споткнувшись.
  'Вот ты, колча нога, едри тя...' - чертыхнулся в мыслях. Не решился возле чудесного языком поганое изрыгать. И дальше пошагал. Чуть более десятка верст до дому-то осталось. За Яранск вышел и оглянулся - возвышается колокольня и с этой стороны над городом. А ведь за лесом по отношению к путнику находилась.
  'И наша солдатская слава, а к ей вот ета - и вечно будет так...' - даже прослезился от мысли такой 'величавственной'...
  Кузьма, когда с солдатчины вернулся, мать еще живой застал, но та его не признала. Все Фаддеем называла. Так и померла, не зная разницы между сыном и мужем. Да и ладно, пусть ей земля будет пухом. Когда на том-то свете все трое окажутся, тогда и разберутся во все земном.
  Однажды за чаем и подкову вспомнил, отданную когда-то Алене. Оказалось, хранила баба ее, как память о муже. И тоже считала, что коли и было у них счастье, так от неё.
  - Чудно как-то... - и в клеть направилась за реликвией.
  - Для кого как...- пробубнил вослед жене Кузьма. - А чудаку дак оккурат...
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"