Повторив античную банальность, заметим, что книги имеют свою судьбу. Судьбу, впрочем, могут иметь не только книги, но и другие предметы; но только книги обладают такой антропоморфной способностью, как умение вступать в диалог с читателем, или - менее часто, но более увлекательно - с другими книгами. Беседа книг между собой, зафиксированная внимательным наблюдателем, зачастую являет собой интереснейшее явление культурной жизни. Правда, не всегда этот разговор происходит в присутствии обширной аудитории (исключением является разве что бурная полемика), а поскольку у многих серьезных книг голоса негромкие и не звонкие (чем серьезнее книга, тем тише), то зачастую диалог книг так и остается частью их личной жизни, неведомой ни исследователю, ни читателю. Правда, в отличие от болтовни нас, грешных, общение текстов происходит еще в одном измерении - в Вечности, и, следовательно, не имеет конца и четких форм; это позволяет исправить легкомысленную небрежность современников и рассказать, пусть с некоторым опозданием, об одном любопытном диалоге двух текстов, появившихся на свет почти одновременно.
С самого момента своего появления на свет книги эти вели напряженный и плодотворный (помогающий глубже понять их самих) диалог, так и не услышанный их первыми читателями. А ведь мы имеем дело с феноменом не столь уж частым в истории европейской культуры: когда художественный текст служит, абсолютно помимо воли своего создателя (в его планы это не могло входить), великолепной иллюстрацией к философской работе - культурологическому эссе, которое, в свою очередь, делает более яркими и полнокровными художественные образы.
Культурологическое эссе, о котором пойдет речь, давно и заслуженно приобрело хрестоматийную известность. На 'Восстание масс' Ортеги-и-Гассета по тому или иному поводу хоть раз ссылался практически каждый активно пишущий гуманитарий; а если роман Марка Алданова 'Ключ' и уступает ему по популярности, то малоизвестным произведением его все же не назовешь. Созданные почти одновременно (работа испанского философа в виде статей публиковалась несколько лет, начиная с 1926 года, а роман Алданова был напечатан в 1929 году), оба текста были вызваны к жизни одной и той же потребностью -- зафиксировать радикальные изменения, происходящие (или произошедшие) в окружающем мире и выразить свое понимание этих изменений, итог 'ума холодных наблюдений и сердца горестных замет'. И хотя исследование Ортеги-и-Гассета посвящено текущему мгновению, концу 1920-х гг., а в романе Алданова описываются события более чем десятилетней давности, пишут они об одной и той же эпохе.
Эпоха эта характеризуется прежде небывалым в истории человечества торжеством среднего арифметического: того самого любимца статистиков, только облеченного в конкретный образ. Образ этот не радует глаз разнообразием вариаций: на смену индивидуальной ручной работе приходит массовая штамповка. Человечество, веками восторгавшееся деяниями героев, впервые подводит к постаменту славы обыкновеннейшую заурядность, и эта смена кумиров влечет за собой серьезнейшие последствия для общества. На арену истории выходят массы, и писатель с философом в двух разных концах Европы с тревогой вглядываются в их лицо.
Смотреть, по правде говоря, особо не на что. Еще современные Алданову критики (Вейдле), избалованные масштабностью героев классической русской литературы, отмечали удивительное сходство самых разных героев 'Ключа', массово лишенных индивидуальности. При этом следует учесть, что понятие 'массы' применительно к 'Ключу' следует интерпретировать именно в духе Ортеги-и-Гассета: 'деление общества на массы и избранное меньшинство - деление не на социальные классы, а на типы людей'. В 'Ключе', стилизованном под детектив, изображается жизнь того слоя общества, который должен был бы быть его элитой - столичной интеллигенции. Именно в создании коллективного портрета "передовой" петербургской интеллигенции конца 1916 - начала 1917 гг. и заключается замысел автора, потому что собственно детективная линия играет исключительно сюжетообразующую роль. 'Так ли уж важно знать, кто убил банкира Фишера?' -- задает своим стилем риторический вопрос насмешливый автор, и эта авторская уверенность, что совсем не важно, быстро передается читателю. Обыденная жизнь людей, прямо, косвенно или никак не связанных с этим преступлением, интересует автора (и читателя) куда больше, чем ответ на вопрос 'кто убийца'.
В сравнительно небольшом по объему тексте Алданова представлена почти вся 'интеллигентская' вертикаль, от низин до той части высокогорья, где еще присутствует флора. Добросовестный автор никого не обижает и никого не пропускает. Бойкий журналист дон Педро, у которого, помимо жены и профессионального азарта еще на содержании родственники в Чернигове ведет умные разговоры с либеральным следователем Яценко, в доме адвоката Кременецкого, 'известного' для петербургских и 'знаменитого' для провинциальных газет. Яценко, гордящийся своим пониманием языка философских книг и читающих их для своего рода 'умственной гимнастики', ведет дело об убийстве Фишера, а сын его, семнадцатилетний ученик Тенишевского училища, входит в кружок дочери адвоката Муси (и, разумеется, влюбляется в нее). Членами молодежного кружка, объединенными в основном жаждой развлечений, являются и помощники присяжного поверенного Никонов и Фомин, и левый общественный деятель князь Горенский, и поэт Беневоленский, и культурные барышни Сонечка и Глафира Генриховна. На приеме по случаю любительского спектакля, устроенного членами кружка присутствуют и богач Нещеретов, и член редакции журнала 'Русский ум' Василий Степанович, а ставит спектакль популярный передовой артист Березин.
Редкое стадо обходится без паршивой овцы, и писатель взваливает тяжкое обвинение в совершении убийства на плечи интеллигентного тунеядца Загряцкого, уязвимым местом которого является связь с легкомысленной дамочкой, вдовой Фишера, чьим гражданским истцом становится Кременецкий. Словом, роман люден и населен как следует, и однообразие его героев почти искупается их многочисленностью.
Рисует столь близкую и знакомую ему среду Алданов вполне по-джентельментски - не карикатуризируя одних персонажей и не идеализируя других. В этом легко убедиться, сравнив изображение той же среды в "Сестрах" А.Н.Толстого. У Алданова беспристрасность изображения равняется трезвости, но не беспощадности, что не делает картину менее убедительной.
В сущности, герои 'Ключа' - совсем неплохие люди. В подавляющем большинстве это усердные работники, влюбленные в свое дело, непьющие, некурящие и в порочащих связях не замеченные, и. быть может, именно потому так убийственен окончательный диагноз: все они, каждый по-своему, отмечены теми чертами человека толпы, которые так четко сформулировал Ортега-и-Гассет. Для них в высшей степени характерны рост жизненных желаний и неблагодарность ко всему, что делает возможным этот рост [2, c.47], самодовольство [2, c.49], заинтересованность только своим благополучием [2, c.48], инертность [2, c.51], нежелание искать высшие цели и служить им [2, c.50] и герметизм личности [2, c.53].
В глубине души человек массы уверен в том, что 'жизнь катится по надежным рельсам, и столкновение с чем-то враждебным и грозным мало представимо'. Это в высшей степени оптимистическое мироощущение характерно практически для всех героев 'Ключа' (кроме Брауна и Федосьева), хотя действие ро мана охватывает предреволюционную эпоху, октябрь 1916 - февраль 1917 г. Но 'под маской искреннего футуризма прогрессист не волнуется о будущем, он убежден, что оно не принесет неожиданностей..." [2, с.39]. И адвокат Кременецкий уверен, что 'ничего, Бог даст, не пропадем:' [1, с.173], товарищ прокурора Артамонов убежден, что 'этой весной с генеральным наступлением на всех фронтах будет покончено' [1, с.165], и даже в феврале 1917 г., когда уже идет стрельба на петербургских улицах, старик врач уверенно заявляет: 'Не будет революции, пропишут им казачки 'Варшавянку', все и кончится' [1, с.265].
Ситуация в стране, которая ведет тяжелейшую войну, близка к критической, о чем красноречиво свидетельствуют длинные очереди на заметенных снегом улицах: люди с ночи занимают очередь за хлебом. Герои 'Ключа' знают и о военных потерях, и о росте социального напряжения, но это не мешает им (как и положено человеку массы) жить только своими личными интересами.
Адвокат Кременецкий мечтает заполучить 'дело Фишера'. Следователь Яцен ко хочет это дело раскрыть. Барышня Муся хочет выйти замуж. Нещеретов хо чет заработать на перепродаже завода [1, с.121-122]. 'Должность второго парламентского хроникера составляла мечту дон Педро' [1, с.149] и т.д. Некоторые герои Алданова, такие как Никонов, и собственными делами занимаются спустя рукава [1, с.131], а иные, как восемнадцатилетняя Сонечка, и вовсе никаких дел не имеют. Все происходящее вокруг их не затрагивает их уютного мира, как бы не имеет к ним прямого отношения. И даже политик Горенский ничем, кроме риторических разлагольствований, не занят, во всяком случае, при 'исполнении партийных обязанностей' автор его не показывает.
Герои Алданова отнюдь не лишены нормальных человеческих чувств, таких как страх или сострадание. Но они живут в своем замкнутом мире, столкновение которого с реальной действительностью носит драматический характер (достаточно вспомнить эпизод с оскорбившей Мусю Кременецкую женщиной из очереди [1, с.261] или сцену сожжения суда [1, с.273-274]). Нельзя также сказать, что им не хватает интеллекта, чтобы осмыслить происходящее. "Речь не о том, что масса глупа. Наоборот, сегодня она еще более сообразительна, чем когда-либо...Но эта способность ни к чему не применяется... Раз и навсегда она освящает запас банальностей, предубеждений, хлам идей или просто пустых слов... и готова где угодно их навязывать" [2, c.55]. Диагноз Алданова и Ортеги-и-Гассета - это отнюдь не глупость, а интеллектуальная ординарность.
Примером практического использования 'запаса банальностей' служит одна особенность адвоката Кременецкого: 'мастерство и блеск характеристик' [1, c.113]. 'Семен Исидорович очень любил свою признанную особенность:' и порою в застольных речах говорил о том, что он 'обычно, по крайней мере в луч ших своих делах, исходил не столько из фактов, сколько из образов'. Этих образов он, собственно, почти не выдумывал, он как-то бессознательно заимствовал из неизвестно кем составленной сокровищницы, к которой имел доступ' [1, c.113]. Тут же писатель приводит развернутые образчики таких характеристик, почерпнутых из сокровищницы стереотипов.
Разговоры в гостиных сводятся к повторению одного и того же: это замечает даже подросток Витя Яценко, прислушиваясь к беседам старших. 'И об этом тогда на вечере говорили', - опять подумал Витя' [1, c.174]. Характерна неизменность интеллектуальной жвачки (дожившей благополучно до наших дней): 'Мы очень отстали от запада в смысле культуры материальной. Но по духовности, если так можно выразиться, запад отстал от нас на версту:' [1, c.173] (слова Кременецкого). 'А насколько я могу судить, наша молодежь, хоть и ломается немного, все же лучше и чище западной. Там только о карьере думают да еще о спорте:.' [1, c.172] (слова Яценко) и т.д. Адвокат и следователь искренне спорят о том, что им совершенно не знакомо: Кременецкий учился в Германии и всю жизнь провел в Петербурге, так что вряд ли его можно считать экспертом по части народной духовности, а Яценко знает заграницу исключительно по курортным впечатлениям от Ривьеры и Монте-Карло [1, c.57]. Нигде в тексте романа нет упоминания о их пребывании в Америке или хотя бы знакомстве с английским языком.
Как писал испанский философ о человеке массы, 'не осталось такой общественной проблемы, куда бы он не встревал, повсюду оставаясь глухим и слепым и всюду навязывая свои "взгляды" [2, с.56]. Левый политический деятель, прослушав пение Шаляпина, глубокомысленно рассуждает: 'Однако отчего он поет такие заигранные вещи?-спросил Горенский. - 'Два гренадера', 'Заклинание цветов': Ведь это банальщина! Не хватало только 'Спите, орлы боевые'!.. И почему 'Фауста' петь по-итальянски?' [1, с.45]. Он искренне убежден, что лучше певца знает, как ему составлять свой репертуар. Не менее характерна и реакция его собеседников: они обвиняют Горенского не в невежестве, а в том, что он не очень любит музыку [1, с.45]. Помощник адвоката Фомин 'считал Людовика XV сыном Людовика XIV, а Анну Иоанновну немкой, не то курляндской, не то какой-то другой. Однако он собирал старинные вещи и считался их знатоком' [1, с.54] и т.д.
Дискутируя о том, может ли экспертиза точно установить факт отравления, другой помощник Кременецкого, Никонов, не просто разлагольствует, сам признавая свою полную некомпетентность в вопросе (здесь великолепно смешение единиц измерения!), но и приводит совершенно неотразимый, по его мнению, аргумент: 'Позвольте, герр доктор, - сказал Никонов, - <:> Я, конечно, профан, но в 'Русских ведомостях' читал, что химический анализ может обнаружить одну тысячную или даже десятитысячную миллиметра яда: А? В чем дело? Виноват, я хотел сказать, миллиграмма. Сам читал в газетах.' (курсив наш - Е.Ш.) [1, c.46]. Рассуждения о политике не менее показательны, чем о науке и искусстве: '- Неужто, однако, князь, можно защищать сухановщину? - осведомился дон Педро: <:> - Позвольте, причем тут сухановщина. Я не пораженец. - К тому же сухановщина весьма неопределенное понятие. Ленин излагает те же мысли гораздо последовательнее, - заметил Василий Степанович. - Кто это Ленин? - спросил представитель магистратуры. - Ленин - эмигрант, глава так называемого большевистского и пораженческого течения в российской социал-демократии, - снисходительно пояснил Василий Степанович. - Как-никак, выдающийся человек. - Его настоящая фамилия Богданов, правда? - спросил дон Педро. - Нет, Богданов другой. Фамилия Ленина, кажется, Ульянов' [1, c.44].
Даже разоблачения промахов и ошибков не смущают героев 'Ключа', защищенных от самокритики непрошибаемым самодовольством. 'Семен Исидорович ... теперь был гораздо самоувереннее и потому счастливее, чем в молодые годы" [1, c.111]; ':не одна нажива увлекала Нещеретова. Самая работа его мощной машины доставляла ему подлинное наслаждение. <...> ...Именно ему, Нещеретову, много больше, чем работавшим у него инженерам и рабочим, Россия мог ла быть благодарной и за спички, и за химические продукты, и за рафинад, и за стаканы для шрапнелей:.' [1, c.122]. Не менее высоко ценит себя журналист дон Педро, который 'в минуты особенно горячей влюбленности в себя: называл себя 'журналистом Божьей милостью' [1, c.91]. Даже в самых неблагоприятных условиях самоуверенность не покидает до конца героев 'Ключа'. И даже обвиненный в убийстве Загряцкий во время тяжелого допроса говорит о том, что он нравился многим женщинам, с победительной улыбкой [1, с.187].
Многим персонажам 'Ключа' свойственна такая черта человека массы, как жажда развлечений, проявляющася порой трагикомически: так, вдова банкира Фишера, которого считают убитым, завершает рассказ о семейной драме следующими словами: 'Все это на меня обрушилось так ужасно: Я предполагала вер нуться в Петроград в самый разгар сезона' [1, с.129]. Гости на любительском спектакле у Кременецких и те иронически замечают: 'И юбилей, и спектакль: ' Слишком много цветов!' Что это они так развеселились?' [1, с.170].
Внутренний мир многих персонажей исчерпывающе описан следующими словами Ортеги-и-Гассета: "Когда кто-либо делает усилие, то только для того, чтобы убежать от собственного предназначения... избежать конфронтации с тем, что должно быть. Люди живут юмористично, и тем более, чем трагичнее маска, которую они надевают. Любая жизнь юмористична, когда она занимает спорные позиции, на которые нихто не готов встать твердо и безоглядно" [2, c.78]. 'Муся жила веселой иронией, и выйти из этого болезненного состояния ей было очень трудно, для нее оно давно стало нормальным' [1, с.210]. Еще более характерно это для Никонова: 'Говорил он всегда все с чрезвычайной энергией в выражении и всегда в шутливой или полушутливой форме' [1, с.37].
В высшей степени символична здесь главная пружина сюжетной интриги: причина смерти Фишера. Текст снабжен многими формальными приметами детектива, и читатель невольно ждет классической развязки: разоблачения убийцы. Но в том-то и скрыта авторская ирония, что Фишера никто не убивал, он умер от передозировки возбуждающего средства (что выяснится уже в 'Пещере', заключительном романе трилогии, первой книгой которого является 'Ключ'), и такая развязка вполне логична: человек, способный на собственноручное убийство, все же выделяется из толпы, хотя бы и в худшую сторону. Герои 'Ключа' так же не способны к преступлению, как не способны к подвигу.
Историософия 'Ключа' проявляется двояко: косвенно - через систему образов и изображение определенных общественных явлений, и прямо, когда в речи персонажей высказываются определенные идеи. Не меньшее место, чем исследование внутреннего мира "среднего" интеллигента, в тексте занимают диалоги двух наиболее крупных героев романа, 'мыслителей' Брауна и Федосьева, чьими устами сформулирована алдановская философия истории. Их дискуссии о судьбах России и предназначении интеллигенции - самые глубокие в философском отношении страницы книги. Они - единственные - предчувствуют катастрофу, но и к ним нельзя применить универсальную формулу по-настоящему мыслящего человека: "Всякий, кто серьезно относится к своему бытию и принимает за него полную ответственность, чувствует определенную неуверенность, которая всегда держит его настороже" [2, с.38].
На первый взгляд, такая ответственность - и не только за свое бытие - возложена на главу тайной полиции Федосьева самой его должностью. Но постепенно он привыкает не только к опасности, 'насколько к ней можно было привыкнуть' [1, с.189], но и к мысли о грядущей революции. На страницах романа Федосьева куда сильней занимает вопрос, убил ли Фишера Браун, причем интерес этот не угасает даже после отставки. Во многом такое поведение идет от утраты духовной гармонии, от поколебленных онтологических основ мироощущения. И в этом Федосьев не одинок. Те самые нормы, которые, согласно Ортеге-и-Гассету, являются основой культуры, больше не являются таковыми в сознании российской интеллигенции 1910-х гг. 'У нас, Александр Михайлович, военные по настроению чужды милитаризму, юристы явно не в ладах с законом, буржуазия не верит в свое право собственности, судьи не убеждены в моральной справедли вости наказания' [1, с.100].
По мнению автора 'Восстания масс', отрицание норм - знак приближения варварства. "Много вещей казались уже невоможными 19 веку с его неколебимой верой в прогресс. Сегодня, просто потому, что все нам кажется возможным, мы чувствуем, что самое худшее также возможно - регресс, варварство, упадок" [2, с.38]. Едва ли не теми же словами характеризует современную ситуацию Федосьев (и стоящий за ним автор): 'Я, Александр Михайлович, иногда себя спрашиваю: возможен ли в России социалистический или анархический строй? И по совести должен ответить: возможен, очень возможен. А то думаю другое: возможно ли в России восстановление крепостного права? И тоже вынужден честно ответить: отчего бы и нет, вполне возможно...' [1, с.103].
Политическим антагонистом главы охранки в 'Ключе' выступает увлекающийся на досуге философией ученый-химик, левый интеллигент Браун. Но системы позитивных ценностей, дающей духовную устойчивость, нет и у не го. Как философ, Браун близок к ортега-и-гассетовскому типу циника, который живет отрицанием цивилизации, именно потому, что он уверен, что она не пошатнется. Свой философское произведение Браун характеризует так: 'Моя книга, как вы изволили сказать, философская, во всяком случае, теоретическая. Я подвергаю критике разные наши учреждения и догматы. Отношение мое к ним какой-то остроумец назвал аттилическим: я, мол, как Атилла, все предаю мечу и огню. Но это очень преувеличено. Притом, повторяю, у меня чистая теория' [1, с.142]. В связи с этим нельзя не признать правоту Федосьева, говорящему своему вечному оппоненту о его разрушительной философии: страшен не бисер, то есть не чисто теоретические идеи, страшно отражение бисера в мозгу свиней. 'В современном мире и без того очень развиты аттилические инстинкты' [1, с.142]. Впрочем, когда цивилизация не просто шатается, а готова рухнуть, Браун сам признает: 'что толку и в моих мыслях, разрушительностью которых я забавлялся, как юноша? Я пробовал устроиться с комфортом в пороховом погребе и еще других приглашал в гости' [1, с.154].
В финале 'Ключа' метафора испанского философа обретает кровь и плоть на улицах Петербурга: восстание масс оборачивается бунтом. Через 10 лет после публикации первых глав 'Восстания масс' гражданская война начинается в Испании. И тот ответ, который дает Алданов на вопрос о причинах торжества со циального хаоса в Петербурге 1917 г., практически совпадает с трагическими предсказаниями Ортеги-и-Гассета: сила разрушительной стихии заключается прежде всего в слабости тех, кто должен был стоять нерушимо на ее пути.
Таким образом, текст Алданова можно интерпретировать как яркую и талантливую художественную аналогию размышлений Ортеги-и-Гассета. Эта близость - свидетельство не только глубины философского измерения алдановской прозы, но и знак ее художественного качества. Не случайно нобелевский лауреат Бунин, получив право выдвигать кого-либо из коллег, каждый год неизменно предлагал Нобелевскому комитету отметить творчество Алданова, в котором он справедливо видел живое продолжение лучших традиций русской прозы - с ее страстью к решению 'вечных вопросов', непреходящей актуальностью тем и даром редкого зрения, позволяющего видеть, как в банальных чертах повседневности проступает грозный лик Истории, а за суетою быта встает бытие.