Шерман Елена Михайловна: другие произведения.

Исповедь

Журнал "Самиздат": [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Оценка: 8.01*24  Ваша оценка:
  • Аннотация:
    История московской девочки из поколения родившихся в первой половине 1970-х, вместившая все, что можно втиснуть в одну человеческую судьбу: счастливое детство-сиротство-поиски смысла-невостребованное отрочество-университет--становление личности-неудачный брак-карьерный взлет - последнюю войну 20 века. И еще - все, что было с ее поколением. И еще - любовь, смерть и снова любовь. Все, как положено; все, во что трудно поверить, но что порой случается на Земле. Ах да, обо всем девочка рассказывает сама, книга от первого лица; так что имей автор малейшую склонность к мистификациям, текст можно было бы начать с классического "Ко мне в руки случайно попала толстая рукопись" - и уверять простодушного читателя в подлинности изложенных событий (впрочем, некоторые события действительно имели место.)


Елена Шерман

  
  

ИСПОВЕДЬ

  
  

Тем, кто знает, как прощаются на земле,

не надеясь на встречу на небе

Тем, кто знает, как долго эхо

несказанных слов,

Тем, кто не верит в любовь -

и все-таки любит,

посвящается эта книга.

  
  
   У обычного человека за всю жизнь только и есть две возможности испугаться по-настоящему: первый раз - осознав, что переход от бытия к небытию окончателен и неизбежен, а второй раз - что тебя больше не страшит этот переход. А когда уже не боишься ни жизни, ни смерти, тогда-то и настает время рассказать всю правду о себе. Но чаще всего эта последняя правда, не выбирающая ни места, ни времени, ни слов, предстает в виде нечленораздельного хрипения агонии или клочков предсмертного бреда, непонятных никому. Что до связных прижизненных исповедей, то они, как правило - более-менее тщательно перемешанное варево сознательной лжи и невольных искажений истины. (Впрочем, слово по своей природе влечет за собой ложь: раскладывая неразложимость первоначальных чувств и впечатлений на квадратики слов, мы пересоздаем мир заново - творя его таким, каким мы бы хотели его видеть. Мы лжем, даже когда пишем "для себя" - что уж говорить о текстах, предполагающих читателей). Но я постараюсь, я очень постараюсь написать все, как оно было на самом деле - а вы, разумеется, не обязаны верить.
   Что случилось? Да ничего особенного. Я обменяла всю свою жизнь на одну-единственную ночь. Даже не на ночь, на один миг в этой ночи. Но я ни о чем не жалею.
   Я хочу рассказать об этом мгновении и об этой ночи, и о том, что было после - не заботясь о стиле и композиции, не подбирая слова и не думая о впечатлении, которое они произведут. И начну с рассказа о предыдущей жизни, потому что если ее невозможно понять без этого мгновения, то и смысл мгновения невозможно оценить без всей предыдущей жизни.
  
  

Часть первая

  

Детство-отрочество-юность-замужество и прочие радости/гадости жизни

  

***

   Мое первое цельное воспоминание - катастрофа.
   Жаркий летний день, душегубка продуктового магазина, в котором мы стоим с мамой в очереди, обливаясь потом, и она позволяет мне постоять на крыльце, подышать воздухом: "Только ни на шаг не отходи!" Я обещаю стоять смирно, но через какое-то время не удерживаюсь и отхожу в сторонку на один маленький шажок, потом на другой - точно пробую свободу на вкус; и тут ноги сами несут меня к клумбе, на которой растут ярко-оранжевые маленькие солнышки. Ужасно интересно путешествовать самостоятельно - оглядываясь на магазин, конечно; а потом я и оборачиваться забываю, увлеченная новыми ощущениями - пока внезапно не оказываюсь на краю. Передо мной проносится поток громыхающих и визжащих чудовищ, каждое из которых может запросто раздавить меня (а мама строго-настрого запрещала подходить к дороге!). Сердце начинает биться быстро-быстро, и бросаюсь прочь, натыкаясь на толпу чужих взрослых. Толкая меня, они спешат во чрево подкатившего со скрежетом автобуса; быстро мелькают брюки и юбки, и я как в лесу в этой толпе.
   Но вот автобус уехал и лес поредел; я подхожу, робея, к наиболее безопасной на вид бабушке в ярком платье, чем-то похожей на мою бабушку. Я хочу узнать, как пройти к магазину: приключения приключениями, но мне пора возвращаться назад, а то мама заметит мое отсутствие. Но чужая бабушка не понимает, какой магазин мне нужен: она всплескивает руками -наверно, дает сигнал стоящим неподалеку теткам, и они начинают приближаться ко мне со всех сторон. Надо мной склоняется широкое красное лицо с прилипшими ко лбу кудряшками, и резкий голос спрашивает, как забивает гвоздь: "А как твоя фамилия, девочка?".
   Мне нечего ответить: от растерянности фамилия вылетела из головы. Но тетка не сдается и продолжает вбивать гвоздь за гвоздем: "А где ты живешь?" "В доме номер пять", - лепечу я. "А улица, улица какая?" Улицы я тоже не помню. "А где твоя мама, девочка?" - щелкает золотым зубом тетка, но я молчу: мне кажется, она все знает - что я не сдержала слово и ушла с крыльца. "Она потерялась!" - восклицает тетка, и чужие голоса вокруг начинают звенеть, как крики птиц: "Ребенок потерялся! Ребенок потерялся!".
   Ребенок - это я, значит, я потерялась. Меня не отведут домой, потому что никто не знает, где я живу. И сейчас будет что-то страшное, вот уже кто-то шипит за спиной: "Что с ней делать?"
   Меня заполнил ужас: мир рушится на глазах, разрываясь на две части: ту, где были мама, папа и я, мои куклы, бабушка, дедушка, моя кроватка, и этот давящий кричащий круг враждебного и чужого, который громко решает мою судьбу. Я маленькая девочка, позабывшая свое имя и потерявшаяся в огромном мире, и одной мне не найти дорогу назад. В отчаянии я заревела во весь голос, призывая маму. Мама, мама, мама! Если ты сейчас не придешь, меня куда-то уведут, и мы никогда не увидимся. Прости мне непослушание, я больше так никогда не буду! Приди, спаси меня, мама! Еще немножко, и случится что-то непоправимое - я не знаю этого слова, но я чувствую. Если ты не придешь, мы расстанемся навсегда, и прежняя жизнь закончится. Не оставляй меня одну в этом страшном мире! Я вопила так, точно от меня отрезали кусок, задыхаясь, захлебываясь в слезах и соплях - несчастный затравленный зверек, дрожащий в центре круга взрослых дур, - и мама услышала меня.
   Она появилась внезапно, и, отвесив мне с перепугу - на ней лица не было - две оплеухи, заорала: "Тебя зовут Лена Синицына! Запомни это навсегда!" - а потом судорожно прижала меня к себе и заревела сама.
   Так я запомнила на всю жизнь, как меня зовут.
   Алена Синицына, в замужестве Коробкова.
   Будем знакомы. Кстати, если вы следите за событиями за рубежом, то, несомненно, читали мои статьи.

***

   ...Все это было давным-давно, в некоем царстве-государстве, которого уже нет на карте. В том мире мужчины носили брюки-клеш и водолазки, а женщины выщипывали брови и укладывали волосы под Барбару Брыльску в фильме "Ирония судьбы, или с легким паром"; 7 ноября и 1 мая и те, и другие организованным колоннами выходили на праздничные демонстрации, а вечерние телевизионные новости начинались с очередного успешного полета в космос. Цветные телевизоры были дефицитом, для их покупки нужно было записываться заранее, зато счастливцы могли созерцать удивительную яркость рыжих кудрей восходящей звезды по имени Алла Пугачева. Подростки распевали ее песенку про Арлекино, а студенты, отправлявшиеся по комсомольской путевке на стройку века - БАМ - пели под гитару песню про сиреневый туман. Зимой улицы посыпали песком и солью, разъедавшей сапоги, зато летом можно было напиться газированной воды, бросив в уличный автомат 1 копейку - за стакан воды без газа, или 3 - за стакан воды с сиропом. Сначала тек сироп, и можно было вытащить наполовину полный стеклянный стакан и, снова бросив в прорезь 3 копейки, наполнить его второй порцией сиропа - вода получалась сладкая-сладкая, как сахарная вата в чешском "Лунапарке". По выходным взрослые показывали детям диафильмы, проецируя картинки с пленки на двери или на повешенную простыню с помощью специальных диапроекторов, а фотолюбители сами печатали домашние фотографии при магическом свете красного фонаря. Главной проблемой внешней политики была борьба за мир во всем мире, а во внутренней политике проблем как бы и не было, потому что весь советский народ был един в своих порывах и безоговорочно одобрял линию партии.
   В этом месте и этом времени - позже названом "застоем" - я была маленьким и мало что понимавшем ребенком, жившем в своем мире - детском, где главные персонажи - не телезвезды и не генсеки, а папа с мамой.
  

***

   Мои родители познакомились в очереди в магазине грампластинок. Очередь была коротенькая, в 5-6 человек, но им хватило времени, чтобы обратить внимание друг на друга и обменяться несколькими словами. По иронии судьбы, они стояли за одною и той же пластинкой - новым альбомом "Песняров".
   Две одинаковые пластинки до сих пор лежат на дне платяного шкафа.
  
  

***

   Вот они, мои лапушки, такие юные-юные, моложе, чем я сейчас, смотрят с единственной цветной фотографии, сделанной вскоре после свадьбы, во время поездки на юг. Конец сентября, бархатный сезон, но тепло по-летнему: отец в расстегнутой на груди клетчатой рубашке с коротким рукавом, мама в легком сарафанчике на бретельках, облегающем фигуру. За спиной у них синее-синее море. Внутри у мамы уже сижу я, пока в виде микроскопического зародыша, но пока никто об этом не знает. Я появлюсь только через 8 месяцев, 4 июня 1973 года и в городе Москве.
   В правом нижнем углу вьется красивая надпись: "Сочи-1972". Медовый месяц, жгучие радости узаконенной любви (надо ли говорить, что до свадьбы ничего не было, кроме поцелуев?), бесконечное, как морская гладь, будущее, мечты и надежды. Отец смеется, сверкая ярко-голубыми глазами, и выгоревшие на солнце волосы кажутся совсем белыми, а мама, с распущенными каштановыми кудрями, смотрит в объектив сосредоточенно, как всегда.
   Видно, что они счастливые, красивые и разные.
  

***

   На всех маминых фотографиях - даже на детских и школьных - у нее слегка сдвинуты пушистые брови, точно она сосредоточенно готовится к какому-то испытанию или напрягает память, боясь позабыть что-то важное. От этого привычного движения у нее меж бровей образовалась складочка, превратившаяся с годами в глубокую морщинку. Мир моей матери был суров и тревожен, в нем не прощали ошибок ни себе, ни другим, в нем бились за совершенство - безукоризненное исполнение Шопена, идеально чистый пол, безупречно связанный шарф (она переделывала каждую вещь раз пять, не меньше - вязала, распускала и начинала заново). Этот мир был мне неприятен - потому что безукоризненности требовали и от меня; непонятен, и в то же время внушал уважение. Возможно, потому, что основа его была в высшей степени благородна - все та же жажда Абсолюта, которая двигала пророками, гениями и романтиками; жажда совершенства и упоение чистотой. В ее упорстве порой проблескивало подобие жреческого исступления; и кто виноват, что служение порой принимало карикатурные формы? Если кто-то и страдал от маминого характера, то хуже всего приходилось ей самой. Всю свою жизнь моя мать не была счастлива - даже тогда, когда для счастья имелись объективные причины.
   Я очень любила свою маму. И теперь люблю, и любила б еще сильнее, будь она чуть менее строгой. В детстве я пугалась этой строгости, подростком бунтовала (не очень долго и не очень успешно), и только сама выйдя замуж, повзрослев, поняла и простила. Простила тот вечно звучавший во мне голос, твердящий: "так не годится", "так не делают", "нельзя", "посмотри на себя, как ты себя ведешь!" Так воспитали мою маму (она была из семьи военного), и она не представляла себе другого воспитания, другой жизни - не по правилам. В этих правилах было много здравого смысла, как во всем, что проверено веками, но она, похоже, так и не поняла, что быть правильной и быть счастливой - разные вещи.
   А отец мой был веселый и беспечный. Будучи старше мамы на два года, он казался моложе ее - из-за улыбки, из-за жизнерадостности. Отец любил хорошую кампанию, умные разговоры, путешествия, море, горы (в юности туристом объездил пол-Союза), сюрпризы, песни под гитару - и мою маму. Несмотря на вопиющее несовпадение характеров, они жили очень дружно, потому что прощали друг другу все недостатки и достоинства; точнее, прощала мама, отец просто не обращал внимания. Когда мама пыталась его воспитывать, он не взрывался, не спорил и не замыкался, а просто подходил и обнимал ее - и она таяла. Мой отец был очень обаятельным человеком.
  

***

   И любили они меня - единственное дитя - одинаково сильно, но каждый по-своему.
   Почему единственное? Сперва не было своего жилья, жили у папиных родителей, дедушки и бабушки, впятером в маленькой двухкомнатной квартире - весело, правда? Пока перебрались в кооперативную квартиру в новом районе, пока выплачивали - инженер и учительница в музыкальной школе (первый взнос - три пятьсот, потом ежемесячные выплаты в течение долгих лет), пока то да се, пока мама задумалась о втором (я очень хотела братика или сестричку!) - было уже поздно. Но о мрачном чуть позже.
   Пока мне три года, и я потерялась в огромном мире и снова обрела маму.
  

***

   Долго после этого происшествия я боялась отпустить мамину руку, но в конце концов расставанию с мамой пришлось научиться: в три года с половиной года меня отдали в детский садик. В первые недели я прилипала к оконному стеклу, с тоской глядя, как удаляется и уменьшается мамина фигура в клетчатом пальтишке. К тому моменту, когда она исчезала, заворачивая за угол, щеки уже были мокрыми, и из носа текло. Ежеутреннее прощание было мучительно, но меня поддерживало знание, что вечером разлуке придет конец, и меня заберут домой.
   Потом я, конечно, привыкла к садику, нашла друзей и тихие радости, научилась играть в классики, делать "секретики" (в земляную ямку кладут цветочки, кусочки фольги и придавливают композицию цветным осколком бутылки), вырезать снежинки из бумаги, скрывать слезы и давать сдачи. Но детский сад памятен доныне не детскими играми, а первым опытом взросления, опытом не своего, а казенного дома - когда ты делаешь то, что делают все, и нет своего уголка, и по сигналу, и укладываешься спать на глазах у чужих. Любое взросление - это разлуки: сначала на время, а потом навсегда; и нет горше разлук, чем те, что связаны с казенными домами.
  

***

   После обеда в садике - "тихий час". Воспитка Марья Антоновна, загнав старшую группу на железные кровати и проверив, все ли укрылись синими одеялами, садится у окна и раскрывает большой журнал с фотографиями актеров (потом мы узнали, что журнал назывался "Советский экран"). У Марьи Антоновны длинные красные ногти, как когти, и высокая прическа из желтых волос. Через пять минут она отрывается от журнала и обводит орлиным взором своих питомцев, которые неподвижно лежат в разных позах с закрытыми глазами. Убедившись, что дети уснули, Марья Антоновна тихонько - и половица не скрипнет! - выходит из спальной комнаты. Кто-то сообщает радостным шепотом: "Марья ушла!" - и все притворяшки тотчас открывают глаза. "Ну давай, рассказывай", - это шепчут уже мне девчонки. Пусть мальчишки демонстративно игнорируют мои рассказы, пусть; я-то знаю, что им тоже интересно, и, набрав полную грудь воздуха, начинаю рассказывать очередную историю. Иногда меня задерживали в столовой, заставляя доесть какое-нибудь омерзительное остывшее второе, которое и в горячем виде есть было невозможно, и тогда сеансы начинались с опозданием.
   Хотя все мои рассказы были, без сомнения, ужасной чушью, мне кажется, что тогда я была куда талантливее, чем сейчас. В самом деле, чтобы ежедневно из ничего сплетать более-менее связное повествование, способное удержать внимание аудитории в течение получаса, надо обладать очень ловко подвешенным языком и богатым воображением. Каждый день я рассказывала что-то новое: то приключения Буратино, не вошедшие в анналы, то жуткую историю про привидение, которое удушило маленького мальчика. Моим ужастикам верили безоговорочно, чтоб я не несла.
   Это доверие мучило меня, и, однажды я решилась на гражданский подвиг, первый и последний в моей пестрой биографии. Волнуясь в ожидании справедливого гнева, я созналась, что "это все - брехня!". На миг воцарилась тишина, которую разорвал нетерпеливый голос Виты Пеструхиной: "Ну и что! Какая разница! Давай дальше рассказывай!" "Да, да, рассказывай!", - подхватили другие, и я сдалась. Более того, у меня появилось сомнение: а может, неправа я и все это на самом деле было? Только где-то далеко и с незнакомыми ребятами.
   Все придуманные истории на самом деле происходили с кем-то - в соседнем городе или в другом мире.
  

***

   Кроме фантазирования на публике, из садиковой жизни в память врезалось еще происшествие на игровой площадке. Я пытаюсь качаться на доске, но не удерживаю равновесия и падаю на землю, ударяясь очень больно. Так больно, что даже не могу сразу встать. Но я не зову на помощь и не плачу. Другие дети падали и ударялись чуть-чуть, но они все равно громко плакали, и воспитательницы спешили к ним, и утешали; а я, даже когда больно ударялась, не плакала, сжимала зубы, чтобы не заплакать - и меня никто не утешал.
  

***

   Три года длился мой детский сад. Впоследствии мама созналась, что и ей было грустно оставлять по утрам свое единственное - и тогда совсем малое - дите, но - есть такое слово "надо". И в этом слове вся моя мама.
   В садик меня отдали потому, что одна бабушка работала, другая умерла, а держать няньку нам было не по карману.
  

***

   Летом 1980 года я впервые увидела море. В июне старшей группе устроили праздник прощания с садиком. Внутри все ликовало: заканчивалось плохое время и начиналась взрослая жизнь - я пойду в школу! Праздник означал, что желанный день уже близок.
   Встреча с морем подтверждала начало нового жизненного этапа. Оно было великолепное и живое, соленое и своенравное. А железная дорога! Едешь три дня и три ночи, как в сказке, обедаешь в вагоне-ресторане, а потом еще катишься в автобусе по настоящим горам. А белое здание, в котором мы поселились! И с балкона видно море! И песка сколько угодно, можно строить замки хоть до неба! И ракушки! И медузы... И Никитский ботанический сад с диковинными растениями. И лимонное мороженое. А соседи по балкону, прилетевшие из Мурманска (это далеко на Севере, там всегда холодно) с собственным магнитофоном (две бобины перекручивают тонкую блестящую коричневую ленточку) все время играют песню про привередливых коней. Хриплый голос твердит, что немного еще постоит на краю, и мне не очень понятно, о чем идет речь. Потом выясняется, что певец этот умер неделю назад, и песня проясняется: все, кто долго стоит на краю, умирают.
  

***

   По возвращении в Москву, буквально на второй или третий день, мне купили обязательную школьную форму, представлявшую собой в ту эпоху (хоть я этого тогда и не знала) подобие дореволюционной формы гимназисток (и горничных): коричневое приталенное платье из полушерстяной дряни, на которое надевался ежедневный черный передник - тоже полушерстяной, и белый для торжественных случаев. Воротник был отложной или стоечкой; к нему пришивали белый сменный воротничок (или просто полоску кружева), а на рукава - манжеты. Комплекты воротничка и манжет продавались готовые в галантерее, но мамы-рукодельницы вязали сами крючком или вышивали гладью. Форма была на редкость неудобна: зимой в ней было холодно - а кофты сверху надевать не разрешали; летом жарко. Ни один наряд я не проносила так долго - и не ненавидела так сильно. До сих пор в моем гардеробе коричневой бывает только обувь. Но тогда - в семь лет - я была в таком неподдельном восторге, что маме пришлось снимать с меня форму чуть ли не силой.
   И вот настало 1 сентября, и принаряженные родители везут меня, сияющую, в новой форме, с новым портфелем, с букетом пионов в руках, к белому нарядному зданию, в котором мне суждено провести шесть лет.
  

***

   Все ранние школьные годы слились в один бесконечный день, начинавшийся с подъема в 6 часов утра, потому что полтора часа занимала дорога до школы. Зимой за окнами было еще темно, и яркий электрический свет резал глаза. Как мне хотелось спать! Вялая, полусонная, я входила на кухню, где начиналась борьба с завтраком. Каждый новый день начинался с борьбы. Как многие тощие дети, я не хотела утром есть, а в меня впихивали скользкие яйца вкрутую и бледные полуобморочные макароны. Но самым главным врагом была манная каша. Ее было много, и она сбивалась в отвратительные комки, которые я пыталась выплюнуть украдкой. Когда сделать грязное дело тайком не удавалось, крохотную кухню оглашал резкий возглас матери: "Ты чего продуктами плюешься, паршивка?! Тебя бы в блокадный Ленинград, где дети умирали от голода!" Мои щеки заливались краской стыда: я понимала, что веду себя недостойно. Но есть комки манной каши было свыше моих сил.
   "Когда у меня будут дети, я буду кормить их шоколадом и мороженым", - думала я в автобусе, привалившись головой к оконному стеклу и постепенно погружаясь в сладкую дрему. "Не спи! Мы уже приехали!" - толкала меня в плечо мать, и я понимала, что утро закончилось: сейчас начнется новый школьный день.
  

***

   Не буду долго распространяться про свою первую школу: школа была старая, с традициями, и славилась сильным преподаванием языков. Мы учили английский с первого класса, причем работали с нами, за редким исключением, профессионалы высокого класса (тогда, конечно, мы этого не понимали, но я сужу по результатам). Было интересно, и многое в то же время запоминалось как бы само, без напряга.
   Положено рассказывать про первую учительницу; ладно, отдам дань штампу.
   Первая моя учительница была юной, неуверенной в себе и очень доброй выпускницей пединститута. Вероника Витальевна - так ее звали - казалась всем не учительницей, а старшей сестрой. Может, потому, что она внешне походила на старшеклассницу - тоненькая, среднего роста, с трогательным русым хвостиком вместо солидной, залитой лаком прически. Вероника называла всех только по именам (а в садике нас звали по фамилиям), каждые пятнадцать минут урока устраивала маленькие разминки и ходила с нами в цирк и кукольный театр. Ее, надо признать, не всегда слушались, но все любили.
   Рассказать о 1-А? Буду краткой, как телеграмма: дружный класс; удачное сочетание характеров, т.е. отсутствие козлищ и повышенный процент агнцев; пикники, экскурсии, культпоходы (активный родительский комитет). Как все на свете, по-настоящему я оценила эту благодать только после ее утраты; но это случилось позднее. А пока с удовольствием ходила в школу (и такое бывает) и наслаждалась обществом подруг- Люси и Тани.

***

   С Люсей мы дружили постоянно, и сидели за одной партой; а Таня то сдруживалась со мной, то уходила к Ритке Векшиной. Потом она ссорилась с Риткой и возвращалась ко мне, и я неизменно ее прощала - просто мне не приходило в голову, что можно поступить иначе и не прощать.
   Люся жила недалеко от меня, мы возвращались вместе из школы, и частенько с автобусной остановки сворачивали ко мне. К себе домой Люсе не приглашала и не спешила, потому что дома было сложно. Из ее недомолвок и обрывистых полупризнаний я знала, что раньше они спокойно жили с мамой, бабушкой и младшим братом, а потом вернулся от другой женщины папка - и "начался цирк". Люсин папка порол Люську и ее брата армейским ремнем с пряжкой, а когда приходил пьяный, то доставалось и ее матери; и все время ругался, обзывая домочадцев "спиногрызами", "паразитами" и "захребетниками". Еще он кричал, что зря вернулся и что ему "загубили жизнь". Мать Люси плакала тайком, но все равно прощала любые выходки. В этой семье все было непонятно: зачем Люсин папка вернулся, зачем ее мать терпела издевательства. Люсина бабушка говорила, что это "любовь такая", но ни Люська, ненавидевшая отца, ни я в наши девять лет не в состоянии были понять такой любви.
   У Люси был плохой папка, у Тани отца не было вовсе. Они с матерью жили в десятиметровой комнате в общежитии и ждали квартиру (ровно через 10 лет они ее дождались). Мать часто ездила в командировки, и Таня оставалась совсем одна: сама готовила себе есть, сама утюжила форму. На шее у нее всегда висел ключ от квартиры (под платьем, разумеется). Ранняя самостоятельность развила в Тане своеобразие мышления: о многих вещах она судила совершенно по-взрослому, на другие смотрела очень оригинально. Однажды она призналась, что не боится смерти: "Мы все равно продолжимся в наших детях". "А потом во внуках?" - догадалась я. "Нет, во внуках продолжатся наши дети. Человек продолжается в своих детях, его дети - в своих детях, и так до скончания веков". "Как это - до скончания веков?" "Когда солнце погаснет, и жизнь на Земле прекратится".
   Согласитесь, нетривиальная тема для беседы третьеклассниц.
   Таня была высокая, черноволосая, с плотно сжатыми губами и серьезными глазами, и даже внешне казалась старше своих лет. В ней действительно горел некий необычный огонек, хотя и не всегда свет был отчетливо виден. Жаль, что в четвертом классе мы поссорились окончательно, и я не знаю, как сложилась ее судьба.
  

***

   Школа была хорошая, но первосентябряшный восторг увял довольно быстро. Через несколько месяцев новое превратилось в рутину; груз свежеобретенных обязанностей начал тяготить, как переполненный портфель (синий с оранжевыми вставками и замком-защелкой, импортный, купленный "с рук"); и тут выяснилось, что помимо большого счастья ходить в школу есть еще большее счастье - не ходить туда. Спросите любого ребенка, как звучит самое прекрасное слово из школьного лексикона, и он ответит не задумываясь. Каникулы. Ка-ни-ку-лы. Ура! (Портфель летит в угол комнаты, где будет три месяца покрываться пылью).
   Летние каникулы - лучшее время года, особенно когда куда-то едешь с родителями (в пионерлагерь меня никогда не отправляли). Как все дети, я обожала путешествовать, куда угодно и на чем угодно. Но даже короткие передышки между четвертями ожидались с нетерпением, и судьба в младших классах, точно идя навстречу, подкидывала, помимо законных каникул и болезней, еще несколько незапланированных дней отдыха, а именно смерти генсеков.
   Кажется, это называется "вторжение большой истории в историю малую". Когда в школе, на большой перемене нам сообщили, что умер Леонид Ильич Брежнев, я испугалась. Теперь, когда СССР остался без руководителя, враги, несомненно, захотят воспользоваться моментом и напасть на нас. Что же будет? Неужели война? Дома мама меня успокоила, пообещав, что обойдется без войны. И точно, враги не посмели, а Пленум выбрал нового генсека, товарища Андропова. Я вздохнула с облегчением. Но товарищ Андропов через год тоже умер, и мы опять не ходили в школу в день траура. Старшие говорили, что следующий генсек, товарищ Черненко, тоже очень старенький и больной, и в мою душу закрадывалась мерзкая надежда - может, еще один день отдохнем?
   Так и случилось.

***

   На этой трагикомической ноте позвольте мне закончить рассказ о моей первой школе. Ну, кому это интересно? Мне и то не очень, слишком много лет прошло. Никогда не понимала писателей, считающих священным долгом ознакомить человечество с подробностями своего взросления, и ухитряющихся расписать один младший школьный возраст на двадцать печатных листов. Набоковские "Другие берега" вызвали у меня приступ непреодолимой зевоты - нет ничего скучнее чужих сентиментальных воспоминаний. Как любое повествование, детство должно иметь сюжет - войну, сиротство или, на худой конец, раннюю гениальность.
   Моему поколению, родившемуся в начале семидесятых годов прошлого века, в общем, повезло - сюжета не было, и детство мое ничем не выделялось среди миллионов других благополучных детств: мама-папа, садик-школа, игрушки-мультики и мирное небо над головой. Вундеркиндством меня боги также не покарали; впрочем, любой вундеркинд - это прежде всего озабоченная мама (реже папа), а потом уже способности. От других детей я отличалась, пожалуй, только страстью к сочинительству; а так все ранние школьные годы - лет до одиннадцати - я провела словно в полусне; и мое подлинное "я" тоже еще дремало. Это хорошо видно на любительской фотографии 4-"А", где я - тощее бесполое существо с короткой мальчишеской стрижкой, еще никак не ощущающее свой пол и мало что понимающее в окружающем мире. Одна из тридцати, ничем не приметная и выделяемая среди одноклассниц лишь самым любящим взором (впоследствии, когда я показывала знакомым старые альбомы, никто - никто! - не мог угадать меня на групповых школьных фотографиях до 12 лет).
   Впрочем, остальные детишки тоже не обрадовали б эстета: ни один из моих одноклассников не был отмечен ни Божьими печатями раннего дара или ранней красоты, ни каторжным клеймом. Будущие знаменитости в нашем 4-А не учились. Может, иные и преуспели на своих скромных участках, но выйти из тумана безвестности не удалось никому, так что подробное описание класса проезжаем.
   Только не сочтите меня циничной особой. Боже упаси, вся моя язвительность и ирония не более чем защитная маска, за которой, как водится, скрывается нежная и ранимая душа. Я куда слабее, чем кажусь. Просто раннее детство было так давно и настолько мало связано с дальнейшей жизнью, что мне лень погружаться в этот океан и доставать с его дна жемчужины - даже если предположить, что они там лежат.
  

***

   "С чего начинается Родина?" - вопрошала песня из популярного шпионского фильма, и сама же отвечала: "С картинки в твоем букваре, С хороших и верных товарищей, живущих в соседнем дворе". Хотите картинку моей Родины? Прямые улицы спального района, застроенные блочными серыми многоэтажками; с остановки автобуса идем мимо магазина "Продукты" наискосок через пустырь к детскому садику на улицу Строителей. Второй двор - наш. Мимо грязной песочницы и металлических качелей, крашеных в небесно-голубой цвет мечты, мимо площадки, на которой мальчишки вечно гоняют мяч, к 8 подъезду. Узкое стекло входной двери треснуло наискосок, но никто не торопится заменять; справа усилиями тети Паши с первого этажа разбита крохотная клумбочка, слева возле входа в подвал висит телефон. На его корпусе выцарапано слово "козел". А вот лавочки у подъезда нет, и бабушкам приходится собираться на детской площадке.
   Весь район - как памятник эпохе, но не спешите поливать грязью его архитектурную простоту, граничащую с примитивностью. Мы не арбатские, конечно; но я люблю свою сторонку. Все просто: здесь прошли мое детство и юность, и я помню эти деревья тонкими прутиками. Я помню Великое Переселение народов, когда из квартиры бабушки и дедушки мы переезжали по страшной грязи: многоэтажку только-только сдали в эксплуатацию, и не успели привести в божеский вид территорию вокруг. Я помню, как строили общежитие напротив, как распахивали пустырь под автостоянку. Наш район рос и менялся вместе со мной, и чуть ли не каждый метр в нем памятен - теми детскими, никому не нужными и ничего не значащими воспоминаниями, которые держат сердце на привязи крепче любых цепей.
   За магазином "Продукты" есть счастливый газон: однажды я нашла на нем целое состояние, то есть 1 рубль 60 копеек мелочью. В деревянной беседке детского сада мы с Люськой прятались от внезапного летнего дождя, и она показала мне на надпись, вырезанную ножиком на стене: "Оля я всегда буду любить тебя Дима", и сказала, что знает этих Олю и Диму. Тогда, глядя на кривоватые буквы, я впервые ощутила зависть к чужой любви - любви, способной на поступок. В совсем другой стороне, за Домом пионеров, есть нехорошее место, где нас с той же Люсей в зимние каникулы зверски "намылили" незнакомые мальчишки, то есть забросали снежками, норовя попасть по лицу (один снежок таки рассек мне немного щеку). А на качелях во дворе я обожала кататься, и согнать меня было невозможно. И в мутном, треснувшем узком стекле в подъездных дверях тысячу раз отражалась моя фигура, когда я возвращалась со школы. Красивая или нет, это была моя территория, мой мир - хоть я никогда не была дворовой девчонкой. Привычное, как хлеб, бедное и родное бытие. Дом.
  

***

   Мы жили на девятом этаже - обзор великолепный, небо и земля как на ладони, и линия горизонта видна с негородской отчетливостью. Летом я любила играть на балконе, где однажды открыла Звезды. Не забыть: в девять лет, летним вечером на балконе я подняла голову, и меня охватил восторг перед небом. Оно было великолепное в своей обыденности: черное, бархатное, многозвездное - и душа возносилась в порыве восторга к далеким, недосягаемым и прекрасным созвездиям. И невозможно было поверить, глядя на это чудо, в собственную тленность и смертность.
   Захлебываясь от счастья, я потащила на балкон родителей: "Смотрите! Смотрите! Правда, прекрасно?" Мама буркнула "Ты что, звезд не видела?" - и вернулась на кухню, а отец долго стоял и смотрел вместе со мной - как в первый раз. "А знаешь, что по звездам можно ориентироваться?" - спросил он. "Как это?" "Определяешь стороны света, и никогда уже не заблудишься. Нигде. Ни в море, ни в тайге, ни в пустыне". "Ой, научи меня, пап! Я хочу уметь ориентироваться!" "Конечно, научу". "Прямо сейчас!" "Нет, уже поздно. Давай завтра". "Давай".
   Но завтра отцу что-то помешало, потом звезды были покрыты тучами, потом наступила осень. Отец так и не успел обучить меня ориентированию, извлекать практическую пользу из красоты мне не суждено: я могу только любоваться звездным океаном.
  

***

   В предотрочестве я была весьма впечатлительна, но, стоило мне растрогаться над песней или фильмом, я начинала сама себя одергивать, высмеивая то, над чем готова была заплакать ("Ой-ой-ой, как он ее любит!") Эти насмешки над собственной сентиментальностью, эта ирония была частью охранных ритуалов: я словно оберегала сама себя от погружения в ту область чувств, которой суждено было стать губительной для меня.
  

***

   Воспитывали меня не слишком строго, причем мать старалась "воспитывать" больше, чем отец, читала нотации. Отец полагал, что главное - хорошая атмосфера в семье и личный пример родителей, а остальное приложится само. За плохие оценки меня не ругал никто - ни мать, ни отец. Немного меня и избаловали, конечно; но как этого избежать при единственном ребенке? Как там у Пушкина: она была единственное, следственно, балованное дитя. Но за что я им благодарна от всей души, так это за собственную комнату. С пяти лет у меня было свое собственное пространство.
   В 12-метровой комнате, оклеенной дешевенькими обоями, стояли кровать, платяной шкаф, в котором было много пустого места (т.к. мало вещей), письменный стол со стулом и пианино. Мать мечтала увидеть меня музыкантшей, но роковое отсутствие слуха, обнаруженное у дочери примерно в том же нежном возрасте, поставило крест на ее мечтах. Материнская стихия звуков, сплетающихся в гармонию музыки, промчалась мимо меня, и на пианино в свободное время играла мама. В общем, мебель составляли взрослые, солидные вещи. О том, что здесь обитает ребенок, напоминали лишь наклеенные на обои мои рисунки (большеокая девушка с косой у пруда; рыцарский замок из темно-красного кирпича) и прижавшиеся к стене картонные домики-коробки. Это был своего рода городок в табакерке, домик в домике: в квартире родителей жила я, а у меня жили мои пупсы, не длиннее 25 см, отечественного или гэдээровского производства.
   Пупсов было много, в лучшие годы штук 10-15, и это была не просто груда игрушек, а целый придуманный мир. Мои пупсы имели имена и крошечные документы (изготовленные мною), жили в домах, спали на игрушечной мебели или на склеенных мною кроватях. Обстригая волосы, я превращала пупсов женского рода в мужчин (бесполость игрушек весьма способствовала таким превращениям), и разыгрывала неимоверные романы - пупсы влюблялись с первого взгляда, переживали необычные приключения, женились и даже (позднее, лет в 11-12) занимались сексом, т.е. лежали друг на друге. У них рождались дети, роль которых исполняли совсем маленькие пластмассовые огольцы; дети ходили в школу и учились по учебникам, мною написанным - крошечные книжечки прекрасно получались из обычных трехкопеечных тетрадей, если вырезать квадрат вокруг скрепки.
   У пупсов, разумеется, была одежда - ее я шила сама; они регулярно питались (зубная паста, положенная на тоненькие маленькие пластинки мыла, изображала пирожные). В воспроизведении мельчайших бытовых подробностей скрыта необыкновенная притягательность для детей; но самым большим наслаждением было ощущение всевластия - от меня зависели повороты судеб и жизнь неких существ, в которые я же вдохнула жизнь. Маленькая имитация роли Творца, тем более невинная, что я не страдала манией величия.
  

***

   По описанию кукольного мира вы догадались, конечно, что у меня было благополучное детство - и это правда. Вообще я часто была счастлива в детстве - просто так, ни от чего. Вдруг в разгар игры или посреди весеннего вечера замираешь от острого чувства радости бытия - и душа воспаряет. Тогда ей легко было воспарять, ее не тянул к земле свинцовый груз опыта.
   Сколько их было, маленьких радостей: подружки, мультфильмы, взмывающие в бездонное небо качели (как я обожала это мгновение взлета!), прыганье через резинку во дворе, вкуснейший пломбир в шоколаде по 28 копеек - и передача "В гостях у сказки". Пятница, 16.00, тетя Валя рассказывала про фильм, показывала игрушки, сделанные юными зрителями, и рисунки, нарисованные ими же - и банальный кинопросмотр превращался в культурное событие. А сериал "Гостья из будущего" и песня про "Прекрасное далеко"? Восхитительная сказка, снятая в последний год существования мира моего детства. А "Приключения Петрова и Васечкина"?
   Бывали и болезни, конечно, и грустные и серые дни, но все же прошлое вспоминается в радужных тонах. Жизнь обычной культурной семьи среднего класса видится чуть ли не идиллией, хотя ели мы по большей части макароны и картошку, а новые вещи покупали редко. Но: каждое воскресенье мы куда-то ходить втроем - в зоопарк, в кино, в цирк, или просто ехали на Лосиный остров и долго гуляли в парке. Иногда отец устраивал что-то вроде экскурсий по старой Москве, которую он хорошо знал. Но: дома всегда царили царили мир и благодать. Родители никогда не ссорились, во всяком случае, при мне. Отец вообще никогда не повышал голос. Вместо ругани в нашем доме звучали музыка и смех. Раза два в месяц по воскресеньям изыскивались поводы для вечеринок, на которые приходили друзья и сослуживцы.
  
  

***

   Мама накрывала стол в гостиной, а после застолья включали магнитофон, слушали Джо Дассена и Высоцкого. Народ курил на балконе, громко спорил в гостиной, обменивался рецептами на кухне, расходясь иной раз далеко за полночь; но что интересно: за долгие годы моя память не сохранила ни одного инцидента типа драки, за исключением случая, когда папин сотрудник в пьяном виде упал в ванной и расшиб себе голову. Было не поздно, часов девять, меня еще не загнали в мою комнату спать, и я ринулась вместе со всеми смотреть на происшествие, но успела увидеть лишь большую лужу крови на полу - отец подхватил меня и выставил: "Нечего тебе здесь делать". Такое благопристойное времяпровождение наводит на мысль, что мой отец - а именно он был инициатором и режиссером всех вечеринок - хорошо разбирался в людях и умел подбирать гостей - и мысль эта совершенно верна.
   Помимо гостей временных, в нашем доме водились и гости постоянные, то есть такие, которым для визита не требовался повод или звонок. Эти гости приходили в пятницу или в субботу под вечер (а иногда и посреди недели), не требовали угощения, кроме чая, сидели на кухне, а не в гостиной, курили и разговаривали, разговаривали, разговаривали. По капризу судьбы они радикально отличались друг от друга, но для меня, конечно, все были "дядями": дядя Сема, дядя Сережа, дядя Леша и дядя Витя.
   От их разговоров в моей памяти уцелели лишь обрывки, и немудрено: хоть меня и не гнали с кухни, многое из того, о чем шла речь, долгое время мне было попросту непонятно, стало быть, неинтересно. Если я пыталась вставить пять копеек, мои реплики чаще всего игнорировались, да и мама ворчала насчет того, что нечего ребенку сидеть в сигаретном дыму, так что с кухни я убиралась восвояси быстро. Один вечер мне все же запомнился - возможно, потому, что я впервые, пусть и неотчетливо еще, поняла взрослый разговор.
  

***

   Летний вечер, окна открыты, я ем виноград, вокруг которого вьются неизвестно откуда налетевшие осы, и прислушиваюсь к рассказу мамы, вопреки обыкновению, также участвующей в вечернем "заседании Политбюро": мама повествует о турпоездке своей подруги в Чехословакию. Чехословакия меня интересует прежде всего потому, что там в свободной продаже полно пупсов с расчесывающимися волосами (не буду задним числом делать себя взрослее, чем я была); правда, игрушкам мама уделяет крайне мало внимания, точнее, совсем не уделяет.
   - Она очень довольна поездкой, только в последний день произошел неприятный случай: ей нахамила продавщица в обувном магазине...
   - Нахамила? - вскидывается чернявый и бородатый дядя Сема, друг отца со школьных лет, и очки его в широкой коричневой оправе начинают воинственно блестеть. - Пусть скажет спасибо, что в морду не дала.
   - За что это в морду? - краснеет вечный оппонент дяди Семы дядя Леша - сотрудник отца, длинный, как жердь, с копной русых волос. Дядя Леша добрый. Он единственный никогда не смотрит на меня сверху вниз, не подшучивает, не разговаривает снисходительно. - За то, что мы их освободили в 45-м?
   - Нет, за то, как мы их "освободили" в 1968-м, - недобро улыбается дядя Сема, и я понимаю, что он "язвит". Дядя Сема вечно язвит и недобро улыбается. Ничто не ускользает от его скептического взора и все подвергается критике: от грузинского чая до пейзажа за окном.
   - Ты хочешь сказать, что в 68-м у нас был другой выход? - это уже вступает в спор отец, добродушно, но твердо.
   - У умных людей всегда есть другой выход, - выделяет слово "умных" дядя Сема. - А наши ... не буду говорить кто... сделали из чехословаков врагов. Они нас ненавидят, и поделом. Мне до сих пор стыдно за август 68-го...
   - Ну уж и врагов, - пожимает плечами мама. - Нельзя на основании поведения одной продавщицы...
   - Оля, оставь, - машет руками дядя Сема, - ты прекрасно понимаешь, что дело не в одной продавщице...
   Тут суть разговора доходит до меня, и я тороплюсь исправить явные ошибки взрослых:
   - Чехословаки наши друзья, они члены СЭВ! - щедро делюсь я полученной в школе информацией. - А наши враги - американцы. Они занимаются гонкой вооружений.
   - Молодец, деточка, - кривится дядя Сема, - хорошо усваиваешь пропаганду. Хорошо вас в школе натаскивают. Как овчарок...
   Несмотря на дважды повторенное слово "хорошо", я чувствую, что меня отнюдь не хвалят, а скорее обижают. Отец хмурится, но его опережает молчавший дотоле дядя Сережа, или Серж, как он себя называл, модник, работающий "на базе" и щеголявший в черном кожаном плаще, как у Штирлица, и белом шарфе. Дядя Серж всегда приносил с собой что-нибудь вкусненькое и дефицитное: шпроты, лимоны, или шоколадного зайца, и умел пошутить так, что все покатывались со смеху. Сейчас он тоже говорит коротко, но смачно:
   - Сема, заткнись, или я тебе хобот к уху прикручу. - и уже мне: - Не обращай внимания, детка, дядя Сема дурак.
   Мне трудно не обращать внимания, я уязвлена, но несмотря на это или именно благодаря этому я ощущаю, что дядя Сема что угодно, но только не дурак.
   - В самом деле, Сема, - поддерживает его дядя Леша, - ребенок-то причем...
   Дядя Сема снова кривится, и новая гримаса долженствует изображать попытку примирения. До устных извинений он не снисходит.
   - Да ладно, ребята, - вдруг вмешивается самый редкий гость из всей четверки - дядя Витя-турист, друг бесшабашной папиной юности, - чего мы все о политике, о политике... А давайте я вам лучше Городницкого спою.
   В его руках возникает гитара, звучат первые аккорды, внимание поневоле переключается на него. Мама не любит дядю Витю (за то, что напоминает папе его молодость, то есть жизнь без мамы; за то, но все время стремился вовлечь в какие-то авантюры вроде походов на Саяны в октябре, а одним из условий брака моих родителей был отказ от активного туризма со стороны отца), но сейчас его выступление получает ее одобрение. Напряжение явно спадает, конфликт предотвращен.
   Дядя Сема был, что называется, диссидент. Никакого влияния его диссидентство на меня не оказало, а родители со мной о политике не говорили (точнее, не говорил отец, матери вся политика была до лампочки).
  

***

   Надо сказать, что наше поколение было сильно пропитано идеологией - в семь лет мы уже знали и про Великую Отечественную войну, и про революцию, и про дедушку Ленина, который маленьким кудрявым мальчиком смеялся с октябрятского значка. Все исторические фигуры неизбежно смешивались в еще сыром детском сознании со сказочными персонажами, и Ленин представлялся чем-то вроде божества: его нет, но он все видит и знает. Если ты спишешь упражнение у соседа по парте или нарисуешь на библиотечной книжке рожицу, глаза Ильича будут смотреть на тебя строго и сурово. На этом месте многие товарищи начинают рассказывать, как они еще в первом классе "все поняли" про эту власть и эту идеологию, но я врать не стану. Во все, что мне говорили в школе и с телеэкрана, я верила безоговорочно.
   Знание, что я живу в самой справедливой стране СССР, занимающей одну шестую часть суши, наполняло детскую душу гордостью; представление о том, что происходит за границей нашей страны и всего соцлагеря, было смутно-негативным; еще более мрачной представлялась жизнь до революции. Почему-то все известные мне куски классики повествовали о непосильном труде маленьких детей и разных невзгодах; не так уж редко дети вовсе умирали от излечимых в наше время болезней. Мир с богатыми и бедными не привлекал - сказывалась стихийная детская жажда равенства. (Она проявлялась не только у меня: сколько помню и в садике, и в младших классах обычной реакцией на съестное или игрушку было: "Дай откусить! Дай поиграть!" Поделись, не будь жадиной! Это стремление к равенству шло рука об руку с довольно взрослыми понятиями об ответственности и коллективизме: не выдавай, не стучи, не ябедничай!). Своя страна рисовалась чем-то привлекательно-сказочным: сибирская тайга и экзотические города Средней Азии, прибалтийские пляжи и синее Черное море, множество народов, языков и обычаев - но всюду человек человеку друг, товарищ и брат. Единственная тень, падавшая на этот солнечный мир, падала извне - из-за рубежа, и была это угроза ядерной войны. В моих размышлениях о жизни мысли о возможной всемирной катастрофе занимала не так уж мало места. Конечно, наши руководители борются за мир (вот везучая Катя Лычева поехала в Америку как маленький посол мира - а чем я хуже?), но вдруг не удастся и проклятый Рейган нанесет ядерный удар? Ой, тогда будет что-то страшное - мертвые города, как Хиросима, и ядерная зима. Правда, мы тоже нанесем ответный удар - но после обмена ударами вся наша планета погибнет.
   Гибнуть не хотелось. Я еще вступая в пионеры призадумалась, прочитав в клятве пионера обещание в случае необходимости отдать жизнь за Родину. Рассуждала я примерно так: мне всего 10 лет, я еще и не жила, ничего не видела - не рано ли в посмертные герои? Хотя пионеры-герои Великой Отечественной вызывали глубокое уважение - как и оставшиеся в живых ветераны. Каждый учебный год начинался с Урока мира, а 9 мая мы несли венки к Вечному огню. Оба моих деда воевали, один и умер молодым от последствий фронтовых ран. И оттого ли, что много говорили детям о той войне, оттого ли, что было много участников и свидетелей - Великая Отечественная не ощущалась историей, каким-то далеким прошлым. Это было до нас, да; но это было позавчера - и снова могло повториться.
   Так мы и росли: окруженные воспоминаниями войны отшумевшей и смутными тревогами о войне возможной беспечно прыгали через резинку и смеялись над неудачами Волка в "Ну погоди!", допоздна засиживаясь во дворе за игрой в дурака - потому как бояться было нечего. И фильмы, и книжки, и газета "Пионерская правда" внушали удивительную уверенность в своей сохранности и безопасности: глобальные проблемы во всем мире могут быть какие угодно, но с тобой персонально ничего не случится, а если вдруг - то наши немедленно прилетят, приплывут, приедут, прибегут и спасут.
   Знала ли я слово "дефицит"? Знала, конечно. И в очередях стояла. Но материальный мир до определенного возраста стоит для ребенка на втором плане. К тому же сравнивать было не с чем - другой жизни я не знала и не видела.
  

***

   Жизнь была настолько упорядоченная и устоявшаяся, что даже малейшие изменения казались маловероятными. Завтра будет также, как сегодня, а сегодня повторяет вчерашний день. Помню, как-то я ехала в автобусе, изучая билетик, и мне пришла в голову мысль: проезд всегда стоил 5 копеек, и еще до моего рождения были такие же билетики; я проживу свою жизнь, умру, а билетик останется неизменным, и на нем по-прежнему будет написано "5 копеек". На нем всегда будет написано "5 копеек".
   А потом вдруг все покатилось, понеслось, полетело с горы, как пустые санки. Размеренное течение жизни нарушилось необратимо: сначала в нашем маленьком семейном мире, а потом и во всей стране.
  

***

   Мой отец умер, когда мне исполнилось 12 лет.
   И счастливое детство закончилось навсегда.
   Впрочем, несчастливое тоже.
   Детство закончилось.
  

***

   Смерть к каждому находит свой путь. Всегда есть некое начало цепи (часто неуловимое), конечным звеном которой является деревянный ящик и могильный холмик. К отцу смерть подошла легкой, игривой походкой, шутя и подмигивая - словом, прикинувшись пустяком.
   В марте 84 года он поехал на неделю в очередную командировку куда-то на Урал, и то ли в поезде, то ли в гостинице его просквозило. Отец сам не помнил, где его обдало леденящим ветерком, и не придал первым, еще слабым симптомам, никакого значения; меж тем, вернувшись, он уже не мог согнуться из-за сильной боли в пояснице. Мама встревожилась, хотя и не сильно, но отец только посмеивался и сравнивал себя с древним дедом-ревматиком. Легкомысленному отношению к прострелу способствовали два обстоятельства: во-первых, жизнерадостный и веселый нрав отца, во всем видевшего прежде всего смешную сторону; а во-вторых, его непоколебимое здоровье. Бывший турист и мастер спорта по плаванию, он никогда ничем не болел. Вообще ничем. Даже гриппом.
   Разумеется, обратиться к врачу никому и в голову не пришло. Мать поставила отцу один спиртовой компресс, другой, и боль неохотно отступила. Про прострел все забыли, и когда спустя несколько месяцев отец с удивлением заметил, что у него по вечерам стали отекать ноги, никто не связал эти факты воедино. Про отек ног отец говорил с легким недоумением, но по-прежнему подшучивая: "Может, я беременный?" Мама оборвала его, сказав, что эта шутка глупа и неуместна при ребенке. Распухшие щиколотки сочли случайным сбоем, который организм отрегулирует без постороннего вмешательства: "само пройдет".
   Однако не прошло. Наоборот, у отца вдруг появились мешки под глазами, очень его портившие и старившие. Не помню, шутил ли по этому поводу отец, но здесь бабушка - его мама - забеспокоилась и уговорила заглянуть в поликлинику. Терапевт послал его на анализы, но до лаборатории отец не добрался, не нашел времени даже в отпуске: летом мы затеяли ремонт квартиры своими силами (потом мама не могла простить себе этого ремонта). Несмотря на вернувшиеся боли в пояснице, он по-прежнему отказывался воспринимать происходящее всерьез и упорно подсмеивался над внезапным недугом - и смерть веселилась вместе с ним.
  
  

***

   Утром седьмого ноября отец ушел на демонстрацию, но домой не вернулся. Кто-то из сотрудников позвонил маме и сообщил, что ему стало плохо в вестибюле института, вызвали скорую, она его и увезла.
   В первый раз отец пробыл в больнице недолго, чуть больше недели. Диагноз - пиелонефрит - звучал угрожающе, но, кажется, отец не до конца понял серьезность этой угрозы. После тридцати у всех появляются какие-то хронические болезни, что ж, пришел и его черед, придется жить с пиелонефритом (ключевое слово - "жить"; иные перспективы даже не рассматривались). Разрушительная работа, происходящая в его теле, представлялась чем-то обратимым, или, по крайней мере, замедлимым. В подобном заблуждении отца поддерживали врачи: то ли по советской методе не говорить тяжелому больному правды, то ли искренне заблуждаясь и недооценивая тяжесть состояния пациента.
   Потом, как водится, винили врачей - тех, кто лечил сначала; тех, кто лечил потом. Особенно упорствовала бабушка, обвиняя нефрологов в неправильном лечении, халатности и прочих грехах. Она даже писала жалобы в министерство здравоохранения, словно листки бумаги могли задним числом поправить непоправимое, словно сочиняя текст слезницы, можно было переписать жизнь и смерть. Любой поиск виновного - попытка не сведения счетов, но преодоления абсурда. Но в том, что лечение начали с опозданием, виноваты были никак не медики; а когда наконец дошло до интенсивной терапии, то стремительное, скачкообразное развитие болезни (точно установив диагноз и назвав ее своим именем, врачи узаконили ее существование и дали ей некие права) оставляло им не самый большой простор для маневра.
   Слишком быстро - ни опомниться, ни привыкнуть, ни осмыслить. Почему-то смерть очень торопилась.
  
  

***

   За первой госпитализацией последовала вторая, за второй - третья. И новый год, 1985-й год, отец встречал в больнице. Когда мы пришли к нему, меня удивила елка в вестибюле, маленькая, искусственная, но все же елка. Мне казалось, что в больницах елки не положены. Я ничего не понимала. Когда я услышала слова "искусственная почка", мне стало смешно, мне казалось, что это что-то забавное, вроде искусственной челюсти.
   Мать и родственники как могли, оберегали меня от правды. Я не знала, как он мучился, как сражался с болезнью, как угасающей свечой дрожало пламя жизни - то вспыхивая чуть ярче, то снова опадая. От меня скрывали не только физиологические подробности, действительно необязательные, но и серьезность положения. Чем дальше - то есть чем хуже был отцу - тем реже меня брали с собой в больницу ("зачем травмировать ребенка"). И тем сильнее был шок во время последней встречи.
  

***

   С улицы, залитой потоками майского дождя, из мира, пропитанного весенними влажными запахами - ароматами жизни, мы вошли в стерильное замкнутое пространство реанимационной палаты, в царство тишины, текущих по трубочкам спасительных жидкостей, лечебных аппаратов и белого цвета. В предсмертье.
   Отец уже не вставал. Его лицо страшно переменилось, губы были искусаны. Кожа на лице и руках была точно припудрена тончайшей белой пудрой. От его кровати шел неприятный запах, отчасти заглушаемый запахом лекарств. Но глаза его были живые! чуть помутневшие от муки, но живые! Той стеклянной стены, которая встает между миром и тем, кто уже готов к смерти, не существовало. Перед нами лежал не живой труп, а поверженный, но еще не сдавшийся боец. Упорно и безнадежно он вел одинокую битву со смертью, и в неистовстве этой битвы проявилась подлинная натура отца, проступили мужество и сила, стоявшие за веселостью и легким характером. Как каждый истинный мужчина, он был рожден воином. И утешал не выдержавшую и заплакавшую мать. И подмигнул мне:
   - У меня есть для тебя подарок. Возьми на подоконнике.
   На подоконнике лежал бледно-зеленый чертик, сплетенный из разрезанных капельниц - таких чертиков мастерил какой-то умелец из соседней палаты. Чертик дергался на разрезанной спиралевидно капельнице, ободряя и внушая бесшабашность.
   - Мне сказали, что чертик приносит удачу. Возьмешь его с собой на экзамен. Потом придешь и расскажешь, как прошло.
   В понедельник у меня был первый в жизни экзамен - по математике.
   Я глупо кивала, сжимая в потной ладошке гибкое игрушечное тельце. Душа разрывалась от жалости, но отец улыбался, и я улыбнулась ему в ответ. Потом вошел врач, что-то шепнул маме, и она начала прощаться, обещая завтра зайти снова.
   - Еще немного, - попросил отец, - еще пару минут. И мы молча стояли у его смертного ложа, молча, а он смотрел на нас не отрываясь.
   Как он не хотел уходить! Как не хотел расставаться с нами, с домом, с солнцем, со своими любимыми книгами, с планами и проектами! Как не хотел оставаться один, возвращаться на свое круглосуточное ристалище, где противник с каждым часом становился все сильнее, а он все слабел!
   Уже у двери я сорвалась, подбежала к нему, прижалась к соленой щеке.
   - Ничего, ничего, доченька, - прошептал отец. - Все будет хорошо. Вот увидишь: сначала будет много трудностей, слез и обид, а потом все будет хорошо.
   У тебя все будет хорошо.
  

***

   К великому прискорбию, я не успела по-настоящему понять отца. Только в эту последнюю встречу приоткрылась мне дверца - чтобы захлопнуться навсегда. Я хорошо помню его внешность, разные мелочи, вроде родинки над левой бровью и ожогового шрама на правой руке - след от неумелого разведения костра в школьные годы, но я так и не узнала его внутренний мир. И ни писем не осталось, ни дневников. Это безумно грустно еще и потому, что мой отец был очень хорошим человеком. Я поняла это спустя годы, когда какие-то случайные люди, совершенно неожиданно узнавая во мне его дочь, вдруг начинали говорить добрые слова, причем так, словно он ушел вчера. Его помнили сослуживцы и бывшие одноклассники, соседи и шапочные знакомые. Одни говорили о его доброте, редкой порядочности, другие о нереализованных талантах, об очень толково начатой и так и не написанной кандидатской - а я так ничего и не знала об этом, мне рассказали чужие люди, а не родные, третьи - об удивительном друге. И только мне нечего было сказать.
   Но я любила его, я очень его любила, даже не понимая. И еще мне было его жаль. Впервые укол жалости я ощутила в начале зимы. Наши мальчишки взяли манеру выбегать после уроков раньше девчонок из школы и закидывать выходящих снежками, метя прямо в лицо. Угодив пару раз под обстрел, я попросила отца, сидевшего дома на больничном, встретить меня после уроков возле школы. И он подошел, как и обещал, к двум часам, но я не смогла выйти - нас оставили после уроков тренироваться для конкурса строя и песни, и я видела через окно, как отец расхаживает взад-вперед на плацу перед школой, подняв воротник своего ветхого пальтишка. Мне стало его так жаль, словно это я была взрослая и сильная, словно не я нуждалась в его защите, а он в моей.
  
  

***

   В субботу вечером мать и тетя Катя долго сидели на кухне, говорили об операции, повторяли фамилию "Срезневский", наверно, так звали хирурга.
   А рано утром в воскресенье нас разбудил звонок: отца не стало.
   Он умер от острой почечной недостаточности.
  
  

***

   ...Чертика через 12 лет у меня украли в командировке вместе с сумкой, в которой были диктофон, деньги, ключи, но мне на все было наплевать, только этот самодельный сувенир имел цену! Или, точнее, не имел цены. И какая-то сука, выпотрошившая мою сумку, равнодушно выбросила последний подарок отца. Милый чертик закончил свою жизнь в уличной урне или на помойке.
  

***

   Мы опять собираем отцу передачу. Парадный костюм - темно-синий, гэдээровский. Галстук. Белье, носки. Черные туфли надо почистить. А белая сорочка чистая, но спереди немного примялась. И мама утюжит отцу рубашку. В последний раз.
  

***

   Прощание. Похороны. Обморок бабушки. Поминки. И звенящая тишина квартиры после них, когда все разошлись, и мы остались вдвоем с мамой. Она и теперь ранит мне слух, хоть прошло более двадцати лет.
   . Еще висят в шкафу вещи, а на стене красуется гитара... еще в углу стоят, свернутые трубками, его чертежи... и все его книги на месте... и множество стульев, своих и соседских, вокруг стола - как будто у нас опять была вечеринка, и отец пошел провожать гостей. Мама крепилась и на похоронах, и за столом, а тут вдруг завыла, заревела в голос и мгновенно побелела лицом, ухватилась за сердце. Меня охватил ужас: вдруг и она сейчас умрет, и я останусь одна?
   "Мама, не умирай!!!" - закричала я, обхватив ее руками, точно могла удержать, защитить от смерти. Кажется, у меня началась истерика. Потом мы обе пили корвалол и плакали - но уже спокойнее, без надрыва. Страшная минута прошла: то черное, что облюбовало нашу квартиру, насытилось одной смертью и улетело, задев нас своими крыльями.
  

***

   В тот вечер началось новое бытие: двух женщин в осиротевшем, опустевшем доме. Впервые на моей памяти жизнь переломилась внезапно и круто - и все точно покатилось под откос.
  

***

   Через два месяца, в конце июля, умер дедушка. Сердце не выдержало. Его похоронили рядом с сыном - моим отцом. Позже над ними поставили общий надгробный памятник: две фотографии, два имени - и печальнейшие в мире цифры под ними. По желанию бабушки в памятник была вмонтирована очень старая фотография дедушки, чуть ли не 50-х гг., и быстрому постороннему глазу мерещилось - при виде молодого лица рядом с молодым лицом - что здесь похоронены не отец и сын, а два брата.
  

***

  
   Сороковины по отцу и через неделю - поминки по деду, как одна затянувшаяся тризна. Последнее застолье в нашей притихшей квартире, на котором закончились вечеринки и посиделки (и некому больше перебирать струны отцовской гитары): в последний раз отец собрал друзей, собрал всех, кто его любил; собрал уже с того света. Какие хорошие слова они говорили, и как славно, что столько народу собралось помянуть отца; но почему-то мы с матерью молча сидели с краю стола, и распоряжался всем на правах хозяина привезший две сумки продуктов и ящик водки (в разгар антиалкогольной кампании!) добрейший дядя Сережа. К концу затянувшегося застолья про нас как бы забыли, увлеченные своими воспоминаниями, и мне стало казаться, что мы здесь - чужие. И тот же осадок оставили поминки по деду: собрались его ровесники, однополчане и бывшие сотрудники, бодрые члены ветеранского комитета, дальние родственники и сомнительные свойственники, шумели, пили, пускали старческую слезу - как бы не замечая нас.
   А потом все исчезли, причем очень быстро. Пару раз забежал дядя Леша, позвонил дядя Витя - и все. Может, где-то промеж себя они и вспоминали отца, даже несомненно вспоминали, но помощь вдове в программу воспоминаний не входила. Отпустить падающего быстрее и легче, чем поддерживать, а вытирать слезы благородной скорби удобнее, когда руки ничем не заняты.
   Мать недоумевала ("надо же, а какие друзья были! Не выгонишь"), но я не удивилась, потому что поняла: дружили не с нами, а с отцом. Мы были лишь приложением. И это маленькое печальное открытие было лишь одной из множества низких и горьких истин, обрушившихся на меня тем убийственным жарким августом.
  
  

***

   Человек познает мир только через боль. Маленькая девочка весело бежала через жизнь - и вдруг с разгона напоролась головой на бетонную стену до неба. И обратно дороги нет - за спиной тоже выросла стена, и слева, и справа, и ты дрожишь на дне бетонного колодца и в ужасе смотришь вверх, ожидая, что небо обрушится и додавит тебя. Этот образ - колодец с падающим небом - из моих кошмаров, начавшихся после первой встречи со смертью, когда в душу, вскрытую болью, хлынул поток совсем недетских мыслей и вопросов
   Я - умру, однажды я умру, МЕНЯ БОЛЬШЕ НЕ БУДЕТ.
   И мама - умрет.
   И бабушка - умрет.
   Настанет день, и я повезу маму на кладбище - если все пойдет, как запланировано природой. А если случится несчастный случай, они повезут меня. Но почему запланировано именно так?!
   Зачем жизнь, если есть смерть?
   Зачем нам дают бескрайнее небо над головой, если потом все равно настанет небытие? Зачем надеяться, оклеивать стены обоями, зачем вообще что-то делать, если финал один - умрешь и зароют? Зачем любить, если тот, кого любишь, умрет, непременно умрет? и всей мукой своего сострадания, всей силой своей любви ты не выпросишь для него даже одного денечка жизни.
   Я не знала, что иду по проторенному пути, что эти вопросы задавали себе миллионы людей, что все возможные ответы давно придуманы, и сходила с ума в духоте опустевшей квартиры.
   Вот она, главная правда жизни - не детские секреты зачатия и рождения, а правда смерти.
   Все - умрут.
   Все живущие приговорены, и вся повседневная суета - лишь попытка отгородиться от этой истины, попытка не думать о неизбежном. Но я уже не могла не думать: сознание человеческой обреченности вошло в каждую клетку тела, как болезнь, и бетонные стены кошмаров отгородили меня от мира. Привычные занятия перестали интересовать, привычные радости вроде сказок по телевизору или болтовни друзей раздражали и утомляли. И куклы мои умерли. Я спрятала их в ящик и больше никогда не играла.
   Детство закончилось.
  

***

   ... И я поняла, что так оно и будет, что это и есть взрослая жизнь - брести вперед, зная, что все дороги мира заканчиваются в одной точке; возводить здания и сажать сады, помня, что все обратится в прах; смывать по утрам с лица бессонные ночи; болтать вслух о пустяках с живыми чужими людьми и молча беседовать с родными мертвыми; звать тех, кто не услышит; любить тех, кто не вернется - и так до того мгновения, когда небо обрушится на тебя.
   О нет, я не бунтовала; если б я бунтовала, мне было б легче, но до бунта я еще не дозрела. Я скорее удивлялась каким-то ледяным, жутким удивлением - такой страшной оказалась жизнь и так чудовищно устроенной. В ней лучшие люди уходят первыми, лучшие чувства приносят страдания, а из смертей надо благодарить ту, которая приносит меньше мучений.

***

   Отравленная непрестанными черными мыслями, я с таким горьким сожалением смотрела на других людей, занятых повседневным, смеявшихся и строивших планы, точно они не знали о своей обреченности, словно главная тайна открылась мне одной - а я не смею заговорить о самом важном. Мне и впрямь не к кому было ткнуться со своей мукой - чужие не поняли бы, а говорить о смерти с мамой и бабушкой - значило резать по незажившему. И они не говорили со мной о своей боли. В нашей семье - в том, что от нее осталось - каждый страдал в одиночку.
   Что характерно: ни мне, ни моей матери не пришло в голову поискать если не исцеления, то хотя бы облегчения страданий. Мама, помнится, даже валерьянку не пила, не говоря о более сильных препаратах. Не думаю, впрочем, что она упивалась своим страданием: скорее подсознательно наказывала себя за то, что жива. Мне бы помогли преодолеть стресс несколько разговоров с толковым психологом, психотерапевтом - или просто с мудрым, много видевшим человеком; но в то время психологи еще не вошли в моду, а мудрые друзья отца, как я уже говорила, куда-то подевались. И все пережитое, выплаканное и несказанное так и осталось во мне, легло на дно, как густой слой черного ила.
   Вместо психолога в качестве лечебного средства мне предложили новую школу - и я до сих пор не могу простить этого матери.
  

***

   Идея с переводом в другую школу, в 15 минутах ходьбы от дома, возникала у матери периодически уже несколько лет - с того момента, когда я стала добираться до школы самостоятельно, а она, соответственно, принялась "переживать за меня". Шутка ли: ребенок тратит два часа на дорогу туда и обратно, добирается двумя видами транспорта, переходит улицы с оживленным движением! А водители такие недисциплинированные, а дочка такая рассеянная: того и гляди выскочит из-за поворота пятитонный грузовик, ребенок не успеет отскочить, пронзительный скрежет тормозов, отчаянный крик - и все, труп ребенка лежит на обочине. Отец посмеивался над этими леденящими душу картинками (и я хохотала вслед за ним), и всячески тормозил дело со сменой школы - до последней весны, когда ему стало не до смеха; и тут мать немедленно перешла в наступление.
   Не помню, когда именно меня поставили перед фактом, что 1 сентября я пойду в новую школу, но несомненно, это случилось уже после похорон, потому что я не сопротивлялась - мне все стало все равно. Кажется, я даже покорно кивала головой, в тысячный раз выслушивая доводы матери и не понимая еще, что за ними стояло. А стоял - банальный и неосознаваемый материнский эгоизм в не менее банальной маске Заботы о ребенке: почему бы ребенку не отказаться от друзей и привычной среды, если маме от этого станет спокойнее?
   Да я была не против ради мамы, я жалела ее, я, может, сама и с радостью - но не тогда, только не тогда! Нельзя было отбирать последний островок прежнего и устойчивого в обступившем меня хаосе - ведь у меня и так отняли все, от отца до собственного "Я", и я сама себя не узнавала. Не тогда, когда "распалась связь времен" и хлеб мой стал горек.
   И уж однозначно - не туда.
  
  

***

   Вместо ампирного старомосковского особняка - бетонная коробка, вместо углубленного изучения английского языка - профилактические визиты инспектора по делам несовершеннолетних, вместо победителей олимпиад и умников в очках - раскованная публика без комплексов; короче, окраинная школа и цветы обочины. Каждый год в этой школе кто-то из пацанов попадал под следствие (а то и откидывался на зону), а кто-то из девок беременел. С уроков сбегали, в туалетах курили, матерились почти все.
   Мужское меньшинство (на 18 девчонок в 7-А приходилось 12 пацанов) открыто презирало учебу и тратило молодецкую удаль в играх и забавах, любимейшей из которых было затаскивание на большой перемене в женский туалет Андрея Семечкина. Плюгавый и лопоухий Семечкин брыкался ногами и отчаянно вопил фальцетом, что придавало действу особую пикантность. Еще Семечкина изводили громкими рассказами про "зверское изнасилование итальянской женщины Адрианы Семечини" и обзывали нехорошим словом "вафлист". Насыщенную и богатую новыми ощущениями жизнь Семечкина разделяли Заика и Хрущ. Эту троицу чморили не только пацаны, но и отдельные девки, такие как Наташка Гапонова, ужасная матерщинница и драчунья; но звезды класса, считавшие себя окончательно и несомненно взрослыми, с презрением относились к подобным ребяческим выходкам.
   К звездами первой величины принадлежал "актив": председатель совета отряда (а позже комсорг) Вика Крылова и главная красавица (она же модница) школы Жанна Колесниченко. Ах, Жанна, голубоглазая богиня школьных дискотек, королева влажных мальчишечьих снов, образец для подражания и эталон стиля! Когда она шла в чудовищно укороченной форме по школьному двору, ее провожал взглядом даже шестидесятилетний завхоз. Вокруг Вики и Жанны поблескивал сонм звездочек второй величины, а где-то на обочине силилась заблестеть, попискивая и заискивая, группа серых мышей, из которых еще не все даже носили лифчик.
   Сила здесь значила больше, чем ум, хитрость больше, чем доброта, а хорошие оценки и вовсе ничего не значили. Вместо добродушного коллективизма здесь витал дарвиновский дух конкуренции, иерархия была выстроена со стайной простотой и обнаженностью, а на вершине ее находились самые сильные, самые бесцеремонные - и одетые лучше всех.
  
  

***

   Само собой, все это я поняла не с первого дня; в первый день я вообще мало что разглядела (только подивилась насыщенной речи новых одноклассников), да и в последующие тоже. Отрешенная от мира черными мыслями, одурманенная болью свежего сиротства, я была как во сне - отсиживала шесть уроков, почти ни с кем не разговаривая, и бежала домой. Я сидела одна за партой, и на переменах стояла в стороне от всех. Бесспорно, я вела себя неправильно, но мне не хотелось общаться, и я почти не присматривалась к людям, рядом с которыми мне предстояло прожить пять лет, не сравнивала этот коллектив с прежним классом - зато тридцать пар глаз очень внимательно присматривались ко мне, и их обладатели делали свои выводы. Довольная уже тем, что меня не тормошат, не пристают с расспросами, я не замечала, как день ото дня меняются эти взгляды, не обращала внимания на многозначительные мелочи, наподобие внезапного прекращения разговора, когда я подходила к кучке девчонок - пока не очнулась.
  

***

   Стоял прохладный, но сухой и солнечный день, из тех последних хороших деньков осени, которые так и приглашают на прогулку. Шестым и последним уроком была музыка; но учитель заболел, а замена задерживалась, и Утюг первым озвучил мысль, пришедшую одновременно во многие головы: "А давайте все слиняем!" Дамское большинство, как правило, встречало идеи противоположного пола в штыки; но на этот раз инициативу Утюга подхватили.
   - Так, все смываемся! - громко провозгласила Гапонова и вдруг обратилась ко мне, причем железным командным голосом:
   - И ты тоже уходишь!
   - Конечно, - удивилась я (тогда я еще удивлялась). - Как все, так и я. Почему ко мне персональное обращение?
   - Потому что ты тупая, - пояснила Гапонова, - и подлиза при этом. Правда, девки, она дура?
   Девки согласно загоготали, табунчиком выбегая из класса вслед за пацанами. За ними поплелась я, униженная и оскорбленная. Мне хотелось сказать этим дурехам, что я замороженная, потому что 4 месяца тому у меня умер отец, что я просыпаюсь ночами от кошмаров; что мир обрушился на меня и чуть не раздавил - но пока я придумывала слова, юные девы умчались. В общем, я так ничего и не ответила, невольно подтвердив диагноз Гапоновой.
  

***

   Ничтожный эпизод заставил меня встряхнуться и оглядеться по сторонам. Недолго я могла утешать себя тем, что Гапонова обыкновенная хамка - что, кстати, было правдой - и что случившееся досадная случайность. С каждым днем отношение одноклассников ко мне вырисовывалось все яснее, и все отчетливей было видно: оказавшись впервые в жизни в роли новенькой, я справиться с ролью не сумела и "проверку на вшивость" не прошла.
   Наконец-то до меня дошло, как интерпретировали мое поведение новые одноклассники. Когда я молчала на переменах, мое молчание считали признаком тупости. Когда я на уроке поднимала руку - а такое вначале случалось частенько - в моей активности видели проявление подхалимства. По мнению большинства, я была "заторможенная" и "пристукнутая", но добивавшаяся при этом хороших оценок благодаря нечеловеческой усидчивости. Не знаю, кто первый это придумал, но класс свято поверил, что я все учу наизусть, от алгебры до ботаники, скрывая таким образом от учителей свою тупость; а учусь я хорошо потому, что больше мне нечего делать.
   Многое было откровенно, по-детски глупо. Например, когда учителя спрашивали, есть ли желающие добровольно отвечать у доски, мгновенно звучала моя фамилия: "Синицына хочет, она энциклопедию выучила наизусть". Последняя фразочка закрепилась после "географической викторины" на уроке, когда я одна правильно ответила, что такое вади - высохшие русла рек в пустыне. Когда меня спросили, откуда я знаю слово, я честно ответила: "Из энциклопедии" - и обрекла себя на новую дразнилку. Еще к спине могли прицепить бумажку с обидными словами или просто смешной рожицей, и все хихикали, когда я вставала. Я, пытаясь понять, что со мной не так, поправляла волосы, одергивала фартук, осматривала перед платья - и получалась забавная пантомима, доводившая наиболее смешливых до колик.
   Чепуха, скажете? Не спорю. Беда была в том, что эти глупости ранили меня. У меня совсем не было защитного слоя, я еще не нарастила панцирь, и в изначально простодушное, доверчивое, мягкое существо ежедневно втыкали иголки.
   В довершение всего меня лишили имени: я превратилась в Синицу, иногда - в Синицу-глупую-птицу или Синицу-нервную-птицу. Раньше у меня никогда не было кличек, и я, не сообразив, как надлежит реагировать, повела себя неправильно - взрываясь или обижаясь до слез (а на обиженных известно что возят), чем способствовала окончательному закреплению прозвища.

***

   Что-то стерлось в памяти, что-то не сотрешь, но не хочется вспоминать. Например, тот зимний день, когда пигалица Колтунова отпросилась с урока алгебры, сказав, что ее тошнит. Она не солгала: когда после звонка класс высыпал в коридор, в двух метрах от двери смердела лужа блевотины. Колтунова не успела добежать до туалета. Вслед за нами вышла математичка Кира Георгиевна, наш классный руководитель. Она поморщилась, увидев лужу, и спросила:
   - Кто дежурный?
   Дежурной была я, о чем Крылова немедленно сообщила строгой Кире Георгиевне (кстати, ужасной взяточнице, как выяснилось потом).
   - Синицына, убери это.
   По традиции, дежурные после уроков подметали свой класс и протирали доску - но не убирали в коридоре. Тем более это... беее. И я застыла в растерянности и недоумении: с какой стати? Впрочем, к тому моменту меня все же здорово затюкали, иначе реакция была бы иной.
   Кира Георгиевна отдала распоряжение и поплыла дальше по коридору, даже не оглянувшись, чтобы проверить, как его выполняют, но ее приспешницы остались. Добрые девочки взяли меня в кольцо и зашипели:
   - Ты слышала? Бери тряпку и вытирай!
   - Ну! - процедила Жанна. - Я кому сказала!
   - Синица, что стоишь! - толкнула меня Гапонова.
   Кто-то, кажется, Любка Сокол, даже принесла из класса влажную темно-синюю тряпку и сунула в руки.
   - Ты дежурная, Синица! Вытирай быстро!
   Такой азарт, такое злорадство горели в их глазах, что мне стало страшно. Спустя годы я отчетливо помню это позорное чувство, сжавшее внутренности. Нет, я испугалась не самих девок - в сущности, что они могли мне сделать? но чего-то, что стояло за веселыми огоньками в их глазах, что согнало их в круг. Чего-то, что в мгновение ока делает людей не людьми. Вместо лиц передо мной замаячили искаженные гнусные маски, и я не нашла лучшего средства вырваться из дьявольского хоровода, чем сделать то, что от меня требовали: склониться и вытереть чужую блевотину. А те стояли и смотрели.
   Я думала, зрители начнут смеяться. Но никто не смеялся. В полном молчании я проследовала со смердящей тряпкой в туалет, там кое-как прополоскала ее в раковине, чувствуя безграничное омерзение к себе и всему миру. Потом я отнесла тряпку в класс, потом долго мыла руки, потом пошла на урок ботаники, потом еще на какой-то урок, а потом вернулась домой.
   .... Вам хочется другой развязки? Чтобы Синица, обмокнув тряпку в рвотной массе, отхлестала ею по морде Жанну? И остальных девок? Или чтобы идиотское распоряжение математички стало предметом обсуждения на учительском совете и старая дура приползла на коленях извиняться? Мне тоже хочется, но что было, то было. А может, вы у нас ницшеобразное ("толкни слабого!") и предпочли бы вариант с повешением Синицы той же ночью в собственном сортире? Ни хуя. Все банально: ни бунта, ни самоуничтожения - одно бессознательное стремление отстраниться, точно это произошло не со мной. Я пережила этот день, и много других дней, когда бывало совсем хреново, и когда бывало терпимо - но никогда, ни-ког-да в этой ебаной школе мне не было хорошо.
  

***

   В детских книжках Хороший Ученик, попав в неблагоприятную обстановку, начинает учиться с удвоенным рвением. Он упорно поднимает руку на каждом уроке, невзирая на смешки и шипение за спиной; спокойно подходит к учительнице за разъяснением непонятного места, хотя его и так дразнят подлизой; выполняет в домашних упражнениях даже те задания, которые набраны самым мелким шрифтом и проводит свободное время в библиотеке, а не в самотерзаниях. Хороший Ученик ведет себя как ни в чем не бывало с одноклассниками, говорящими ему гадости, остается в классе, когда все убегают с последнего урока, и с гордо поднятой головой отстаивает свои принципы перед всеми. А в последней главе Хороший Ученик одерживает нравственную победу над классом и начинает положительно влиять на ровесников.
   К сожалению, я оказалась из какой-то другой книжки. После пары "веселых" эпизодов я предпочла не высовываться и не привлекать к себе лишний раз внимания аудитории. Чтобы как-то пережить шесть уроков и перемены без особого ущерба для психики, проще всего оказалось стушеваться, слиться с фоном - по возможности, конечно. С подниманием руки и прочими глупостями было покончено: на войне как на войне, да и желание учиться испарилось (зачем?). Естественно, оценки стали ухудшаться: первую четверть я еще закончила всего лишь с тремя четверками, а во второй появилась первая тройка.
   Мать устроила мне скандал и потребовала объяснений. Я угрюмо сослалась на недоброжелательство одноклассников.
   - Причем здесь одноклассники? Они что, запрещают тебе делать домашние задания? Мешают готовиться к урокам? Не дают писать контрольную работу?
   - Нет, но они смеются, когда я поднимаю руку, обзываются ... считают меня тупой...
   - Если ты на каких-то дурачков обращаешь внимание, значит, ты действительно тупая, - вздохнула мама. - Или, может, тебя бьют? Деньги вымогают? Нет? Тогда прекрати сочинять. И без тебя голова пухнет.
  

***

   Замечали ли вы, что жаловаться тоже надо уметь? Меня Бог этой способностью обделил, так что я и не пыталась никогда - куда там жаловаться, мне хотя бы объясниться. Но и это не выходило, все попытки наталкивались на стену непонимания, воздвигнутую, впрочем, исключительно в рамках самозащиты: понять - значит признать наличие проблемы, а если признать наличие проблемы, значит, надо действовать - но на любые действия, кроме самых необходимых, у матери не оставалось душевных сил. Проще было сказать себе, что дочь все придумывает.
   Допускаю, что мое предположение неверно. Возможно, я оказалась чрезмерно впечатлительна и подвержена влиянию среды. Вероятно, я забросила учебу (мерзавка этакая!) из-за того, что изначально моя мотивация была не слишком стойкой. Очень может быть, что мама правильно оценила ситуацию с высоты своего опыта - и все мои невзгоды не заслуживали переживаний.
   И то сказать: по сравнению с Семечкиным мне жилось не так уж скверно. Меня ни разу не затаскивали в туалет и не засовывали голову в унитаз, об меня не тушили сигареты и не били всем коллективом на заднем дворе. Меня вообще не били. Так только, шпыняли словами. Мне даже ни разу не вылили чернила на голову - так чего жаловаться-то?
   Все мои синяки были на душе, а там не видно, и мне не хватало словарного запаса объяснить, каково это: каждое утро идти в школу, как на каторгу, а возвращаться с таким чувством, словно тебя заставили наесться песка; каково это - быть отверженной.
  
  

***

   Проблема не в том, что не с кем перекинуться парой слов на перемене - хотя и это проблема - беда то, что каждый отверженный рано или поздно начинает стыдиться самого себя. Тебя отвергают, прогоняют из песочницы или из высшего света - стало быть, не принимают твое лицо, твой голос, твою одежду, твою манеру поведения; стало быть, ты плох, большинство не может ошибаться. Над тобой потешаются, тебя передразнивают - и ты начинаешь ненавидеть то, что отличает тебя от других, что выделяет, что служит поводом, зацепкой (хотя зацепкой для того, кто хочет прицепиться, может служить решительно все) - то есть то индивидуальное, отличное, что и делает тебя тобой, пусть даже это некий недостаток. И ты теряешься, ты перестаешь отличать то, чем впору было гордиться от того, чего можно было, пожалуй, и стыдиться - но не перед этими людьми. Из такой-как-все-и-даже-лучше-некоторых тебя превращают в "не такую как все" - а что может быть страшнее для подростка?
   Да, да, повторюсь, в происходящем имелась доля моей невольной вины - с самого первого дня я повела себя не так, как следовало бы; и как только я осознала это, в душе зародилась надежда. Если причина - во мне, то в моих силах все изменить, то есть измениться, то есть с опозданием, но "влиться в коллектив", то есть доказать тем, кто дразнил и травил, что я такая же, как они; что я не чужая, я - своя.
   Униженные и оскорбленные втайне мечтают походить на своих обидчиков, на унижающих их сильных, на оскорбляющих их хамов - Достоевский об этом не пишет, а зря. Чувствительная девочка, обиженная размалеванной хабалкой, страстно желает хоть на час перевоплотиться в эту хабалку: "стокгольмский синдром" в чистом виде, без примесей. Я решила уподобиться тем, кто издевался надо мной: слушать чужие песни, ругаться чужими словами, принять чужую шкалу ценностей, уподобиться хотя бы внешне - но и здесь, как на зло, я опять оказалась хуже всех.
  

***

   Раздевалка после уроков, дежурные выдают одежду. Леха Соколов берет двумя пальцами - как мышонка за хвост - за капюшон мою куртку из плащевки, синюю куртку на сером рыбьем меху и с гримасой протягивает мне. Стоящие рядом пацаны заливаются смехом, а Вика спрашивает с фальшивым сочувствием:
   - Тебе не холодно в этой куртке, Синица?
   - Нет, - бурчу я, пытаясь взять куртку и поскорее уйти отсюда, но Соколов быстрым движением отдергивает руку, и куртка оказывается вне досягаемости. Обычная глупая игра, но она задевает меня, и я чувствую, как к щекам приливает кровь.
   - А ну отдай куртку! - кричу я Соколову, но нас разделяет решетка, и я ему ничего не могу сделать - а протягивание рук сквозь прутья имеет убогий вид. Леха ржет, ему весело, как и всем вокруг, а я стою с обиженным и идиотским видом. Отсмеявшись, Вика командует:
   - Дай ей куртку, Соколов. Это ее единственная одежда.
   Соколов всовывает куртку меж прутьев, где она повисает, как подстреленное животное, и отходит к вешалке за модным дутым пальто Вики. Я беру свою обсмеянную, опозоренную одежду, натягиваю ее и бреду к выходу, шморгая носом и ощущая себя последней из людей. В этой куртке я действительно ходила с октября по конец марта - потому что ничего другого не было.
   Куртка была подарком отца - он привез ее из ленинградской командировки. Уже за одно это мне полагалось любить ее, а я возненавидела эту добротную, хотя и немодную вещь - и страдала от этой ненависти, потому что она мне казалась предательством.
  
  

***

   Конечно, в стенах школы до выпускного класса все ходили в форме - но верхняя одежда, обувь и аксессуары красноречиво свидетельствовали об уровне достатка семьи. Конечно, равенства не было и в прежней школе - но здесь все было слишком уж прямо и откровенно, а противопоставить культу вещей мне было нечего. Мой гардероб умещался на трех вешалках и одной полке и не имел ничего общего с модой. И я жадно и украдкой - как отвергнутый любовник предмет обожания - смотрела я на ажурные колготки девчонок, их блестящие лаковые туфли, модные клипсы, даже на яркие импортные ручки и пеналы. И так истерзала мою душу зависть к чужим тряпкам, что где-то глубоко-глубоко в подсознании вся попугайно-карнавальная мода конца 1980-х застряла, как застревают несбывшиеся мечты; и я до сих пор помню все модные фишки того времени.
   Хотите, с закрытыми глазами нарисую типичную модницу года так 88-го? Стрижка "каскад" с выбеленной челкой, ярко накрашенные глаза и густо нарумяненные скулы; в ушах болтаются массивные пластмассовые серьги. Костюм из джинсы-"варенки", состоящий из куртки со множеством молний и джинсов с высокой талией (штанины сужаются к низу) или облегающей мини-юбки. Если мини-юбка - то дальше блестящие лосины, черные или ядовито-яркого цвета, и настоящие кроссовки "Адидас".
   Как мне хотелось хотя бы примерить эти шикарные вещи! но даже примерить было нереально: в магазинах они не продавались, а с фарцовщиками моя мама не общалась принципиально; да и стоил такой костюм 200 рублей - больше, чем мама зарабатывала за месяц; и я продолжала ходить зимой и летом в синей куртке на рыбьем меху и туристских ботинках за 12 рублей 60 копеек - и страдать, страдать и завидовать.
  

***

   Именно одежда стала самым большим моим унижением, породившим идефикс: стоит мне одеться, как Жанна и Вика, и отношение одноклассников радикально изменится. Воображение рисовало картину полного и безоговорочного торжества над недругами: однажды я войду в бальный (непременно бальный) зал одетая как королева и невообразимо прекрасная - такая, что меня сначала и не узнают - а узнав, онемеют, сраженные наповал моей неземной красотой. Медленной походкой богини, одним взглядом разбивающей сердца, я пройду мимо Жанны с Викой - и их лица исказятся и позеленеют от зависти, а дура Гапонова откроет от изумления рот - и так и останется до скончания веков стоять с раскрытым ртом. И вся школа, от директора до первоклашек, станет свидетельницей моего великого торжества - ибо мне уже мало было простой победы: неудачники всегда хотят от жизни по максимуму, а подросткам необходим оглушительный, невозможный реванш.
   "Золушка", конечно же, всем знакомая "Золушка". Любимая сказка моего детства и еще миллионов девчоночьих детств. Сладкая магия быстрорастворимой победы, чудеса мгновенного преображения. О, как я верила в 13 лет, что чудо возможно и что один вечер способен превратить замарашку в принцессу! И принц, которого надлежало покорить, тоже имелся, а как же? Куда ж без принца что в женских сказках? Знакомьтесь: Саня Депеш, самый модный пацан во всех седьмых классах, обладатель импортного плейера, кроссовок "Адидас" и способности покорять одним взглядом девичьи сердца. Все девки сохли по Сане Депешу - и я сохла! чем я хуже других? пусть они думают, что хотят! но и я посмела внести свою тайную лепту в поклонение всеобщему кумиру. Конечно, "влюбилась" я так, как влюбляются в 13 лет, то есть в свою мечту и смутную жажду любви, но какая разница? Когда мы сталкивались с Депешем у входа в столовую, мое сердце замирало; а он, как и положено в начале сказки, не обращал на меня никакого внимания.
   Честное слово, я буквально видела сцену триумфа, я грезила, бредила, придумывала невозможные варианты и в конце концов так надоела судьбе, что она швырнула мне желанное, как швыряют кость надоедливо скулящей собаке.
  

***

   Разговоры о грандиозной дискотеке, которую разрешат устроить 7-м классам перед Новым годом, начались еще в конце октября, и два месяца будоражили народ: бал то отменяли, то опять дозволяли. Окончательно утвердили празднество в середине декабря - и я заколебалась - идти, не идти? (Идти-то было не в чем).
   И тут - по законам жанра - из декабрьской метели материализовалась фея: стряхнула в прихожей снежинки со своей песцовой шубы, взбила легкими движениями и без того пышные черные волосы с моднейшими белыми перышками, и, покачивая изящными бедрами, позванивая длинными серьгами, отправилась на кухню, где давно уже не происходило ничего интересного.
   Разумеется, в наш материалистический век фея не могла обойтись без маскировки: в миру она звалась Натэлла Вартановна и преподавала в маминой школе сольфеджио, а к нам якобы зашла случайно - что-то срочно нужно было обсудить с мамой; но подлинная суть вечерней гостьи и главная причина ее появления открылись мне в первые же минуты знакомства. Только я упомянула про дискотеку (не помню, в связи с чем), Натэлла Вартановна вдруг спросила меня:
   - В чем ты хочешь идти? - и все встало на свои места. Я поняла, что мое страстное, безумное желание услышано - и сейчас мне предложат Платье. Именно платье. Только надо вести себя скромно и не напрашиваться.
   - Не знаю еще, - дипломатично ответила я.
   - Слушай, - заулыбалась Натэлла Вартановна, - у меня есть шикарное платье. Родственники прислали моей Бэлке из Америки, а на нее маленькое. Тут таких еще и не видели!
   - Нам американские платья не по карману, - попробовала вмешаться мама, плохо понимавшая, что происходит.
   - Я что, деньги у тебя прошу? - пожала плечами Натэлла Вартановна. - Я могу на один вечер одолжить. Просто оно ну как для твоей Алены сшито!
   Ну скажите, почему эта женщина, никогда прежде не бывавшая у нас, вдруг так озаботилась новогодним нарядом чужого ребенка? Зачем ей понадобилось предлагать - и чуть ли не навязывать - дорогое платье (я, кстати, могла его и испортить или порвать)? Чудо, однозначно чудо.
   Платье было настолько великолепно, что лишь теперь, спустя годы, я могу описать его словами; тогда же я издавала лишь междометия, периодически тихонько попискивая от восторга. Даже у взрослых женщин - мамы, бабушки, тети Кати и соседки с 6-го этажа - отвисли челюсти. Сшитое из шифона леопардовой расцветки, с рукавами "летучая мышь", широким поясом и вырезом на спине, летящее, струящееся, взрослое - но подходящее и для юной леди - оно пахло необыкновенными духами, одновременно тревожными и опьяняющими. К платью прилагались такие же пятнистые обруч и клипсы: полная экипировка хищницы; и Натэлла не поленилась придти перед балом, чтобы собственноручно накрасить меня и завить в локоны длинные волосы.
   - Ты посмотри, Оля, какая у тебя красавица выросла! - восклицала она, любуясь делом своих рук. - Настоящая красавица! Взрослая барышня! Невеста!
   Ярко накрашенная, с непривычной прической, я смотрела на свое измененное макияжем лицо плохо понимая, лучше я стала или хуже; но Платье! Платье было именно то, из моих грез. Слегка опьяненная (в тот вечер я впервые узнала это ощущение - до вина и без вина) воображаемым успехом, сопровождаемая мамиными напутствиями и ободрениями Натэллы Вартановны ("Вот увидишь, все парни твои будут!"), я полетела по заснеженной улице на свой первый бал, крепко сжимая в руке мешок от сменной обуви, в котором на сей раз лежали мамины парадные туфли -волшебные туфельки Золушки на высоком каблуке.
  

***

   Как положено Золушке, я немного опоздала и переобуваюсь одна в пустом классе - но это и к лучшему, и вхожу в актовый зал в гордом одиночестве. Елка, наряженная с избыточной щедростью; гирлянды, свисающие с потолка; огромные бумажные снежинки, приколотые к тяжелым портьерам; порхающие конфетти, транспарант "С Новым, 1987 годом!" над сценой - зал изменился до неузнаваемости, почти так же, как собравшиеся в нем семиклассники. Сделавшие прически и вставшие на высокие каблуки девчонки кажутся совсем взрослым, но и пацаны преобразились: даже отпетые двоечники и хулиганы выстрижены-вычесаны, многие в белых рубашках, в тонких модных галстучках, и среди них мой принц в джинсовой рубашке. Учительницы, присутствующие по долгу службы, тоже с прическами и в парадных костюмах, вздыхают при виде слишком короткой юбки или чрезмерно нарумяненных щек, но молчат: сегодня особенный вечер, сегодня можно все, и над толпой вместе с запахами хвои, мандаринов и духов витает напряженное ожидание волшебства. Хотя до 31-го еще 2 дня, для нас уже настал вечер, когда сбываются желания.
   Все классы перемешались; народ, как водится, толпится у стен, пацаны подначивают друг друга, девчонки рассматривают наряды подруг; и я с удовольствием замечаю, что в кои-то веки одета не хуже, а лучше других. Толстая Катя Цвигун нарядилась в какую-то длинную допотопную юбку, явно с матери или старшей сестры, а Колтунова нацепила на себя три или четыре нитки стеклянных бус. Но никто не обращает внимания на мое появление; никто не вопит в изумлении: "Смотрите, да это Синица!" "Не может быть!"; никто не зеленеет от зависти, и отступление от заранее нарисованной и разрисованной в воображении картинки вызывает легкое недоумение.
   Мои наблюдения прерывают звуки медленной музыки - это ди-джей прервал "Мы желаем счастья вам" и поставил медленный танец, бросая вызов публике: ну-ка, кто рискнет начать первым под перекрестным огнем любопытных взглядов? С минуту центр зала по-прежнему пуст, перешептывания и нервные смешки достигают апогея - и тут Саня Депеш, гордо тряхнув модной головой, отделяется от компании пацанов и идет через весь зал. Массы замирают - кого он хочет пригласить? - и я замираю вместе с ними. Он должен заметить и пригласить меня, меня! И точно, он приближается ко мне, и я едва удерживаюсь, чтоб не броситься навстречу, переполненная невыразимой радостью Золушки... но принц, то есть Депеш, проходит мимо и подходит к Жанне, стоящей в 3 метрах от меня, и массы выдыхают в едином порыве. Принц нашел свою королевну.
   Она стоит в кожаной мини-юбке и ажурных колготках; стройная, изящная, с распущенными по плечам золотистыми локонами, надменно взирающая на мир. Но и Депеш не лыком шит: он солидно, совсем по-взрослому наклоняет голову, приглашая даму, и лицо математички светлеет - правильно воспитали молодежь! Он говорит: "Позволь мне, Жанна, пригласить тебя на танец!" - и первая красавица царственным движением протягивает ему руку. Они выходят на открытое пространство и начинают медленно плыть по залу, точнее, кружить вокруг елки. С минуту никто не решался присоединиться к ним, и они танцевали только вдвоем - как на свадьбе. Этот танец надолго запомнила вся школа, а тогда все девчонки хотели быть на месте Жанки, а все пацаны - на месте Депеша.
  

***

   А я... можно, я не скажу, в каком месте была я? Где была я и что чувствовала, когда вслед за первой парой школы закружили другие, а меня никто, никто не пригласил? С каждой песней танцующих пар все больше, а стоящих у стенки все меньше. Вот и толстую Катю Цвигун позвал какой-то лопоухий пацан, и обвешанная бусами Колтунова пустилась в пляс с каким-то долговязым парнем. Приглашают всех - кроме меня. Ладно бы не обращали внимания одноклассники, но и из других классов, где не знают о моей невысокой репутации, никто не подходит. Все медленные танцы я стою у стенки.
   Меня по-прежнему не замечают, меня по-прежнему нет. И плевать, что на мне надето. Я опять промахнулась, я снова ошиблась; я была и осталась серой мышью. Еще далеко до двенадцати, но мой наряд превратился в лохмотья, а карета - даже не в тыкву, а в подгнившую кочерыжку. Бал настал, и он великолепен - но ты к нему не имеешь никакого отношения. И Принц танцует с другой.
   Звучали все модные песни, и "Форум", и "Модерн Токинг"; девчонки, счастливые, с раскрасневшимися под румянами щеками, хохотали и кокетничали; то в одном, то в другом углу зала сыпали холодные искры бенгальские огни. В половине десятого Жора из 7-Г танцевал брейк под визг девчонок и охи учительниц, крутясь на полу, а в туалете пацаны тайком откупоривали бутылку шампанского. В тот вечер кто-то впервые напился, кто-то впервые признался в любви, кто-то впервые поцеловался - убежав из актового зала в темные коридоры - а я впервые с ужасом догадалась, где мое подлинное место. У стенки.
   Я стояла там, не в силах плюнуть на неуспех, не в силах не думать о крушении надежд и развеселиться - и не в силах уйти. Мимо меня неслось чужое веселье, чужие радости и победы, а за плотно занавешенными окнами мел снег. Я достояла до окончания дискотеки, до одиннадцати часов - наверно, в глубине души все еще надеясь на чудо.
   Чуда не произошло.
   Как я ревела той ночью, запершись в своей комнате! Как ненавидела Жанку и как безумно завидовала ей! И как ревновала... Пусть повод для слез был детским, но боль - уже взрослая, настоящая, отягощенная смутным предчувствием, что это - не досадная ошибка начинающего сказочника, что мне показали в мутном зеркале мое будущее на много лет вперед.
   Так будет, так будет всегда, шептал мне злорадный голос, ты вечно будешь стоять у стенки, и, глотая соленые слезы, смотреть, как твой принц танцует с другой.
  

***

   Вот такая печальная история моей новогодней дискотеки - бала Золушки - "первого бала Наташи Ростовой". Я не забуду ее никогда: та давняя надежда, обернувшаяся горьким разочарованием, та полудетская неудача оставили гораздо более глубокий след, чем можно было бы предположить - ведь судьба куда чаще рождается из суммы мелких происшествий и никем не замеченных обид, чем из больших деяний.
  

***

   Надо ли говорить, что предчувствие меня не обмануло, и на всех последующих дискотеках повторялась та же картина? Никто меня не приглашал, никто за мной не ухаживал, никто не обращал на меня внимания. И я перестала ходить на дискотеки - и поверила в свою исключительную женскую непривлекательность. Когда на внутреннее неприятие собственного тела непрерывно накладываются внешние неудачи, комплекс формируется быстро. К тому же Платье пришлось вернуть, а бедность всегда унижение, в любом возрасте. Не уверяйте меня в обратном, а то подарю синюю куртку. На вытертом рыбьем меху.
   Бесспорно, само по себе все происходящее было болезненно, неприятно, но не смертельно. Мало ли у кого были проблемы со сверстниками, а те или иные комплексы возникают почти у каждого. Но беда в том, что этот жабопад неудач пришелся именно на тот период, когда угловатая и долговязая девчонка стала девушкой; когда, пораженная потерей самого главного мужчины в своей жизни, она начала смутно, наивно думать о будущем - и именно в этот период любые неудачи в общении воспринимались необычайно остро.
   Я формировалась как человек в крайне неблагоприятной атмосфере - попрошу это запомнить и учитывать. Я отвыкла открыто высказывать свои чувства, я сделалась мрачна и подозрительна, постоянно ожидая какого-то подвоха, и, главное, я утратила способность адекватно оценивать себя, то падая в бездну самоуничижения, то - много позднее - взлетая до небес завышенной самооценки. Психологически, кстати, это вполне объяснимо: мои любимые одноклассники так долго уверяли меня, что я "не такая, как все", что я сама - до того обыкновеннейшая из обыкновеннейших - в конце концов поверила в собственную исключительность, радикальное отличие от других двуногих. Но с годами эта отметина инородности постепенно превращалась из клейма отверженности в печать избранничества - ведь ежели мир распался на две неравные части, и на одной ты, а на другой галдящая, хохочущая, тысячеголовая толпа, где у всех одинаковые лица, то не так уж существенно, чем именно вызвано противостояние. И Квазимодо, и романтический гений одинаково противостоят толпе филистеров.
   С одной стороны, это, пожалуй, было недурно - без ощущения собственной незаурядности, без веры в свое предназначение я никогда ничего не добилась бы. Но с другой только увеличивало и утолщало и без того высокую и крепкую стену между мной и ровесниками.

  

***

   ....Впрочем, можно сказать и короче. Новая, начинающая женщина, робея, вошла в мир, а мир прищурился, сплюнул и сказал, что она ему даром не нужна.
   Мир повернулся жопой.
  

***

   Вы спросите, а как же мама? Разве она не поддерживала, не утешала, - хотя бы из естественной женской солидарности - свою невезучую дочку? Разве она, увидев за завтраком мои вспухшие, заплаканные глаза, не вызвала на откровенность, не обняла и не объяснила, что все девчонки, конечно же, заметили мое новогоднее платье, но промолчали из зависти, и что Санька Депеш - жалкая пародия на центровых мажоров ("уж не пародия ли он?") и уже потому недостоин? Разве она не наворожила, что однажды и меня полюбят? И потом разве мама не показывала, как красить глаза, красиво двигаться, повязывать шарф; не объясняла, как привлечь внимание парня, не становясь навязчивой; как выделиться на общем фоне, не становясь вульгарной; как добиться успеха, оставаясь собой - словом, не учила быть женщиной?
   Увы. Всю унаследованную от предыдущих поколений, найденную методом проб и ошибок сумму элементарных знаний, которую взрослая женщина должна передать женщине начинающей, моя мама благополучно оставила при себе. Более того - все важные темы шли у нас в режиме умолчания. О, если речь шла о какой-нибудь ерунде вроде мытья тарелок или четвертной оценки по геометрии, то на меня извергались потоки слов; но о серьезном - смерти, рождении, любви, сексе - мы не говорили с матерью никогда. Роды, как и секс, как и менструация, был частью специального женского мира, а все женское воспринималось как тягостное, запретное и постыдное.
   Мы громко ругались по мелочам и молчали о главном.
  

***

   Сама, сама, на ощупь в тумане, блуждая в трех соснах и утопая в слезах до третьих петухов. Можно было, конечно, отвести душу с прежними подружками, но они меня помнили другой, и мне не хотелось представать в образе неудачницы. А бабушка старенькая и "не поймет" (кто ж знал тогда, что у всех поколений женщин от Евы одни и те же проблемы); а тетю Катю я никогда не любила.
   Ах, мама, мама!... Ты готовила-стирала-убирала-плюс-полторы-ставки и вечно-на-ногах, и я ценю твой обычный, никого не удивляющий женский подвиг; ты выбивалась-из-сил, чтоб на столе был не только хлеб, но как же ты могла не видеть, что было мне в те годы неизмеримо важнее хлеба? Ведь я мучилась из-за такой ерунды - из-за волос на ногах (и даже начала прогуливать физкультуру, чтобы девчонки в раздевалке не увидели этот мохнатый ужас); из-за прыщей на лице; а ближайшая косметологическая поликлиника находилась в получасе езды, а бритвенный станок стоил копейки. Все мои внешние беды были так легко поправимы, а я не спала ночами и думала о самоубийстве.
   Глядя теперь на немногочисленные фотографии тех лет, я убеждаюсь, что была скорее недурна, но что стоило убедить меня в этом? Ну что стоило дать мне хоть немножко веры в себя? Чуть-чуть поддержать, хоть чуть-чуть - ведь все, что было мне нужно в 13 лет, все, что нам нужно в любом возрасте - это немного любви. Я знаю, ты любила меня, но почему ты молчала о своем чувстве? Я знаю, ты верила в меня - но почему ты сама стыдилась своей веры? Ведь ты всегда была на моей стороне, мама, почему же я никогда не чувствовала твоей поддержки? Почему мы ругались почти каждый день, и самые обидные слова в свой адрес я услышала из твоих уст?
   Почему я, узнав все горе и счастье, которое может изведать на Земле человек, пройдя через войну и смерть, взрослой женщиной плачу, вспоминая свое бедное, одинокое, не согретое солнцем отрочество? Почему так?
  

***

   Выговорилась - и стало легче, хотя все слова опоздали ровно на 20 лет, а значит - никому не нужны. Той девочки в синей куртке давно нет, а ответы я могу сформулировать куда отчетливей собственной матери. Хотите, поработаю адвокатом?
   Моя мать не могла сделать меня менее несчастной, потому что сама ни часа, ни дня, ни минуты не была счастлива.
   Теперь я все понимаю: каково ей было и что стояло за ее натянутой до предела, на грани истерики строгостью - вдова в 33, сама сирота, от семьи которой остались лишь дочь, сжавшаяся и внезапно выставившая иголки, и свекровь, попрекающая каждый день по телефону нежеланием съезжаться с ней и эгоизмом. Ее мир тоже рушился, и она цеплялась за то, что еще уцелело, что давало иллюзию порядка - чистоту поверхностей и упорядоченность передвижений. Переход на полторы ставки тоже был средством спасения - уцепиться за работу, погрузиться выше головы в рутину и не вспоминать. Ощутив, что я отдаляюсь, она вцепилась и в меня - требуя и отчитывая, ругая и заставляя, и вся эта суровость была столь же формой любви, сколь и проявлением страха одиночества.
   Она прожила с отцом тринадцать лет, он был ее первым и, по-моему, последним мужчиной. После смерти отца мужиков в нашем доме я не видела, и на сторону она тоже не ходила, я знала это из обрывков разговоров с тетей Катей: "О себе подумай, еще пару лет, и вообще никого не найдешь..." К сожалению, я той же породы, что мать. К сожалению, потому что за свою верность мать в конце концов начала расплачиваться - нервными срывами, женскими болезнями. При всем преклонении перед памятью отца нельзя не признать, что ей все-таки надо было найти ему замену - не расписываться, просто встречаться с кем-то... Когда я бросила ей это в глаза спустя десять лет во время очередного скандала, она только побелела, замахала руками, обозвала меня идиоткой... Конечно, мне не стоило говорить так, но юность слепа в своей беспощадной правдивости, и к тому же я еще ничего не знала о себе, ничего.
   Мать первое время после кончины отца говорила со мной о нем, но потом я увидела (или мне кто-то подсказал?) что ей очень больно, что эти разговоры только бередят и без того кровоточащую рану, и я перестала расспрашивать.
   И все же самая страшная наша ссора, когда я впервые посмела повысить голос на маму, была связана с отцом.
  

***

   Это случилось зимой, в одну из суббот - когда я пришла из школы, мама была уже дома, гремела посудой на кухне. Зазвонил телефон, она крикнула "Возьми трубку", и я прошла в гостиную, она же комната родителей. Кто-то ошибся номером. Положив трубку, я вдруг заметила, что комнате что-то изменилось, что что-то не так.
   Со стены над диваном исчезла отцовская гитара. Она висела там всегда, а теперь на ее месте вырисовывался лишь островок более ярких, не выцветших обоев.
   - Мама! - завопила я, уверенная, что в квартире побывали воры, - гитару украли! Посмотри, на месте ли твое золото!
   В коридоре послышались усталые, шаркающие шаги. Мать вошла в комнату и, словно не слыша меня, спросила:
   - Кто звонил?
   - Ошиблись. Мама, гитару украли.
   - Прекрати орать. Никто ее не крал. Я ее продала.
   - Как? Кому?
   - Олегу Витальевичу. Ты его все равно не знаешь, он гитарист, в нашей школе работает.
   - Как Олегу Витальевичу? Зачем?
   Несколько раньше мать продала отцовскую одежду и обувь - кто-то ей посоветовал, чтоб не мучиться, натыкаясь на вещи покойного мужа. Тогда я с максимализмом 12-ти лет я расценила ее поведение как предательство. И вот теперь новая подлость, новая измена.
   - КАК ТЫ МОГЛА? - завопила я. - Тебе денег не хватает, да? Тебе все мало, ты никак не подавишься?
   Мать попыталась закатать мне оплеуху, но я перехватила ее руку и сказала почти спокойно:
   - Если ты продашь книги, я убегу из дому.
   Мать побелела, упала в кресло и заплакала.
  
   Гитару продали, книги остались.
   Они меня и спасли.

***

   Главное отцовское наследство: четыре стеллажа до потолка, и еще отдельно - небольшой книжный шкаф, стоявший в коридоре, потому что в комнатах не помещался; книжная сокровищница, в которой было все; посмертное благословление - как в сказке; соломинка, протянутая с того света. Всю свою жизнь отец собирал книги, и мне дарил тоже, пытаясь привить любовь к чтению - но без особых успехов. Читала я мало и неохотно (возможно, еще и потому, что за редкими исключениями вся так называемая "детская литература" ужасная дрянь, которую ни в коем случае нельзя давать в руки детям). И тогда, после той ужасной ссоры, я кинулась к книжному шкафу не столько из смутного чувства вины перед умершим, сколько желание "доказать" живой, кричавшей, что я все равно ничего не читаю и библиотека мне ни к чему.
   Как банально выглядят в реальности так называемые судьбоносные моменты: ни барабанного боя, ни пения ангелов, ни знаков свыше, ни предчувствий. Просто долговязая школьница подошла к шкафу и шарит взглядом по корешкам книг, думая, какую ей книгу взять - потолще (чтоб произвести больше впечатления на мать) или потоньше (чтоб наверняка прочитать).
   Мне крупно повезло: первой сознательно и добровольно прочитанной "настоящей" книгой оказалась "Королева Марго". Сказать, что роман Дюма произвел на меня ошеломляющее впечатление - значит не сказать ничего. Я перечитывала "Королеву" и две остальные книги трилогии раз пять, и тяжеловесный стиль 19 века ничуть не охлаждал моей страсти. Именно страсти, ибо я влюбилась в двух героев Дюма: в Маргариту Наваррскую - такой я хотела быть сама (такой я должна была быть!), и в графа де Бюсси. Дуэлянт и поэт, красавец и аристократ, победитель женских сердец, любивший по-настоящему лишь одну женщину - и обменявший жизнь на любовь! - он стал для меня идеалом мужчины (какой Депеш? Причем здесь Депеш? Да не знаю я никакого Депеша, отвяжитесь. Подделки и уцененные товары меня больше не интересуют). И уж конечно, закрыв глаза, я видела себя на месте Дианы де Монсоро (а что в ней такого, кстати?), и задавалась вопросом: а бывает ли такая любовь в наше время? "Бывает, бывает, - шептала разгоряченная фантазия, - только не в этой дурацкой школе, а в настоящей, взрослой жизни". Ах!
   За Дюма последовали Вальтер Скотт и Морис Дрюон, Жорж Санд и Оноре Бальзак; потом - Толстой и Гончаров, Достоевский и Тургенев. Перемена произошла удивительно быстро: буквально за пару месяцев я настолько вошла во вкус, что превратилась из книгофобки в книгочейку. Меня больше не страшила толщина переплетов и абзацы на полстраницы - наоборот, чем больше была новая книга уже распробованного автора, тем сильнее я радовалась - значит, на дольше растянется удовольствие.
   В конце концов я принялась читать все подряд, запоем, и к 15 годам перечитала всю отцовскую библиотеку.
  

***

   Кто-то сказал, что запойное чтение, как и запойное пьянство, крайне редко проходит бесследно. Бессчетные часы, проведенные за пожиранием глазами печатных страниц, сильно отразились на мне еще и в силу особенностей возраста: чужие мысли, чужие слова и судьбы намертво впечатались в сознание и, застыв, стали частью моей души, наподобие цветов - или мух - в янтаре.
   Посмертное благословение отца спасло и удержало от разных глупостей и полного отчаяния: книги, пусть неполно, частично, но давали то, чего не мог дать никто из окружавших меня людей: ответы на мучавшие меня вопросы. Книги стимулировали мысль и формировали слог, избавляли от одиночества и заставляли забывать о неудачах; они стали утешением и лекарством - но чем сильнее лекарство, тем осторожнее нужно им пользоваться. Я же, по молодости и неопытности, сильно превысила дозировку - и несколько лет я жила двойной жизнью.
  

***

   Засев в своем углу с очередным романом, я переносилась в вымышленную вселенную - и реальный мир исчезал. Я была королевой Марго и Таис Афинской, леди Ровеной и Дианой де Монсоро, я кружила головы распутным французским дворянам, как Манон, и уходила в монастырь, как Лиза Калитина. Мне поклонялись, меня похищали, из-за меня дрались на дуэли. Вставая на цыпочки и затаивая дыхание, я вглядывалась в героинь моих любимых книг как в зеркала, стараясь там, в галерее хрустальных отражений, разглядеть свое подлинное "Я". Уже не Золушка, нет! зачарованная царевна в будничных одеждах, печальная и одинокая - но ее непременно узнает прекрасный суженый, и дальше все будет как в романах.
   Когда-то я рассказывала байки другим детям, теперь, за отсутствием слушателей, тешила сама себя.
   При моей и без того чрезмерно развитой фантазии подобный эскапизм был небезопасен: медленно, но верно я начинала жить не здесь и сейчас, а в мечтах и грезах, инспирированных прочитанным (и отчасти увиденным, например, фильмами с Жаном Марэ). Жизнь уходила на сны наяву, и плевать, что на самом деле ничегошеньки не менялось, что я по-прежнему стояла у стенки на всех дискотеках. К тому же парадоксальным образом мои грезы - форма психологической компенсации - уравнивали меня с самыми популярными девчонками школы, ибо по большому - "гамбургскому" - счету они были так же далеки от идеала, как и я. Но пока я сидела в углу и грезила, ровесницы бегали на свидания, трепались по телефону с мальчишками и пропадали на дискотеках, шаг за шагом осваивая азбуку отношений между М и Ж; а я перешагнула через порог, отделяющий отрочество от юности, с крайне романтическим пониманием того, что зовется любовью - и нулевым опытом.
   Увы, книги сформировали не только слог, но представления именно об отношениях мужчины и женщины (о том, что такое жизнь и какими могут быть люди, я уже могла судить по собственному опыту), и представления эти были безмерно далеки от реальности.
  

***

   ... Это опасная иллюзия - о безопасности искусства. В нем есть свои лабиринты и свои отравленные источники, и вряд ли стоит радоваться, если детская душа способна отозваться на прикосновение великих текстов так, как отзывается гитарная струна на прикосновение пальцев музыканта. Всегда неизвестно, чем закончится этот концерт. Конечно, конечно, романтичные мальчики, покончившие с собой после прочтения "Вертера", не принадлежали к интеллектуальному авангарду человечества - но их тоже жаль. Как жаль и Ницше, переевшего Достоевского; и Вейнингера, переевшего Ницше; и нескольких истеричек, удавившихся в начале ХХ века под влиянием нервной писанины юного женоненавистника.
   И, видно, что-то страшное узнал о литературе граф-пахарь; иначе не бросил бы прозу на старости лет и не ушел бы в пропаганду ненасилия.
  
  

***

   Сторонясь ровесников и упиваясь мечтами, я переходила с широко открытыми - и ничего не видящими глазами - через минное поле отрочества, завидуя простоте чужих взрослений и презирая их с высокомерием лисицы, которой вовеки не допрыгнуть до винограда. Все стандартные родительские страхи, все страсти отрочества обошли меня стороной: мне просто не было с кем грешить, а первая сигарета, первая рюмка, не говоря о первом поцелуе, не бывают в одиночестве.
   Опомнилась я - и то не до конца - лишь тогда, когда мутные воды фантазии дошли до подбородка: иными словами, когда я обнаружила, что целыми днями неподвижно просиживаю в кресле, уносясь куда-то уж очень далеко. Главный мечтатель русской литературы - герой "Белых ночей" Достоевского - был настоящим реалистом-практиком по сравнению со мной, и я сообразила, куда я иду и куда в конечном счете приду, продолжая двигаться в том же направлении; куда приходят люди, зажившиеся в воздушных замках. В дурдом. Перспектива напугала меня, но потребовалась вся сила воли, чтобы взять себя за шкирку, рывком вытащить из трясины и вышвырнуть обратно в реальность.
   Возвращение прошло не без сбоев, но все же успешно; тем более, что возвращалась я не в тот школьный мир куртки на рыбьем меху, от которого сбежала. И куртку наконец купили новую, нашу, но вполне приличную; и со школой вопрос решился. Собственно, он решился еще в период запойного чтения: я просто забила на школу - и проблемы как-то рассосались сами собой, как рассасывается синяк, о котором мы позабыли.
   Отношение одноклассников осталось прежним, но мне уже было плевать на это отношение; я молча и терпеливо дожидалась освобождения -последнего звонка. К тому же мной были найдены два отличных способа облегчения жизни, то есть сведения к минимуму пребывания в школе: больничные и прогулы.
  

***

   Никогда я так много и долго не болела, как в старших классах. Особенно хорошо болелось зимой: одно эскимо на ледяном ветру - и за 22 копейки тебе обеспечены как минимум две недели в тепле и заботе. Грипп, ангина, фарингит - верные друзья моих школьных лет. Болеть было выгодно во всех отношениях: и мама переставала допекать и воспитывать, и на любимые книжки оставалась масса времени, и школа отодвигались в туманную даль. Лучше сладостного безделья неопасной болезни были только прогулы.
   Доводилось ли вам сбегать из школы весной? когда воздух свеж и пьянящ и когда ты бежишь прочь от мрачного серого здания по аллее только что расцветших деревьев? Если да, то вы не можете не помнить этого удивительного чувства освобождения, настолько сильного, что кажется: еще одно, последнее усилие - и ты взлетишь, взмоешь ввысь над этим весенним миром. Прямо-таки экзистенциальное освобождение, не побоюсь этого слова.
   Начала я, как все - сбегая с последних уроков, но вскоре познала острое наслаждение раннего исчезновения - после третьего! после второго!! после первого!!! Мимо дежурных через главный вход или через запасной, по двору к дырке в заборе - и в лицо ударяет ни с чем не сравнимый шальной ветер свободы. Воля! До следующего дня я свободна.
   Когда дирекция школы проводила очередную кампанию по "улучшению дисциплины", я делала так: шла в противоположное крыло школы на первый этаж, где резвились младшеклассники, и засовывала за батарею свою сумку как можно дальше - чтоб детеныши не достали. После этого с пустыми руками и гордо поднятой головой направлялась к главному входу и бросала торчавшим с двух сторон учителям: я на минутку домой, дневник забыла. Выходивших без сумок выпускали беспрепятственно; вот только моя минутка затягивалась до конца уроков. Часа в три, когда все расходились, я возвращалась в опустевшую школу и вытягивала свою сумку. Разве не прелестно придумано, а? Вспомнишь - и теплеет у сердца.
   Самое любопытное, конечно, что все эти фокусы сходили мне с рук безнаказанно. Не помню, чтоб кто-то из учителей жаловался на мои прогулы, и мать так ничего и не узнала. Безнаказанность шла, с одной стороны, от специфики школы - на фоне других мое поведение выглядело терпимым, да и убегала я не шляться по барам, а к себе домой, так что заловить меня на улице не могли; а с другой - от времени, на которую выпала моя ранняя юность.
   Нас всех - умудренных опытом/убеленных сединами и вчерашних школяров, бородатых эмэнэсов из НИИ и шахтеров с въевшейся в морщины угольной пылью, провинциалов и столичных жителей, авантюристов и простаков, объездивших полмира матерых журналюг и не выезжавших за пределы своей области бабушек-одуванчиков, всех нас, все 250 миллионов, подхватил и понес сумасшедший вихрь, не уступавший по силе всем бурям, пронесшимся над моей землей в роковом 20 веке. Весь устоявшийся десятилетиями образ жизни заколебался и затрещал по швам, и на фоне этих глобальных процессов мое крошечное посягательство на порядок прошло незамеченным.
  

***

   Нам выпало жить в эпоху перемен.
  

***

   То, что началось с "усиления борьбы с алкоголизмом" после прихода к власти нового, молодого генсека Горбачева, продолжилось под названием "перестройка" и лозунгами "ускорение" и "гласность", чьими знаковыми событиями стал вывод войск из Афганистана, приземление придурковатого немецкого пилота-любителя на Кремлевской площади и публикация "Архипелага ГУЛАГа", закончилось распадом огромной страны - но каким же необыкновенным был воздух тех, незабвенных лет - 89, 90-го... Кто-то очень скоро учуял в этом воздухе запах крови, кто-то сам был подхвачен, как скорлупка, и выброшен из привычного мира - хорошо еще, если не на кладбище; но для нас, московских детей, этот вихрь долго был "ветром перемен" и свежим дыханием свободы.
   С каждым месяцем, как шелуха с луковицы, сдувалась им еще одна незыблемая истина официальной идеологии: разоблачения шли по нарастающей, и вот уже замахнулись на Ленина, на октябрь 1917-го, на Великую Отечественную - и дружный восторженный визг ("Даешь гласность!") перекрывал немногочисленные робкие вопросы: что же начнем строить, когда опять разрушим все до основанья? Тогда-то я впервые узнала гибельное обаяние разрушения, тем более неотразимого, что разрушение казалось умственной игрой, пиршеством избранных. Как приятно было сбрасывать только что осознанную тяжесть, и как хотелось принять деятельное участие во всем происходящем! Чутье не обмануло меня: на глазах творилась история, и причастность к чему-то историческому - пусть даже простое совпадение во времени - придавала вес собственной незначительной персоне. То, что было ново для меня, только вступающей в жизнь, было также ново и для седых людей, для поколения дедов и отцов. Это рождало ощущение превосходства - то, к чему они так долго шли, мы получили готовым и сразу.
   К кликушеству разоблачителей и звону полемических клинков периодически добавлялся грохот падающих стен: это рушились очередные табу и запреты, отменяли правила, расшатывали нормы. Что-то, вчера запретное, становилось дозволенным - подобные процессы всегда радуют юность, независимо от последствий. Наши подростковые гормональные бунты совпадали с политическими бурями страны, жажда юной вольницы совпала с всесоюзным праздником непослушания. Было немного боязно, но очень интересно и весело. И даже мною, отстраненной от ровесников и запершейся в четырех стенах фантазии, овладело ощущение, что это мое время, время подростка. И то: разве не мы - "первое свободное поколение" - были в центре внимания прессы? Разве не про нас снимали фильмы, писали статьи, делали передачи, и серьезные люди задавались, может, впервые с сотворения мира риторическим вопросом: "Легко ли быть молодым?"
   ...И все же в этом хаосе была своя гармония и был оптимизм - может быть, последний раз в 20 веке.
  

***

   Это была эпоха повального увлечения печатным словом с негласным паролем для опознавания своих: "А ты читал?" Чуть ли не каждую неделю появлялись статьи, которые нужно было непременно прочитать. Страну взрывало то интервью Гдляна о борьбе с узбекской мафией, то заявление писателя Солоухина, что Ленин был тиран и палач, то реакционное письмо коммунистки Нины Андреевой, которая никак не могла поступиться принципами. Тиражи газет были чудовищны - 5, 10, 15 миллионов. На подписку на толстые журналы-миллионники стояла очередь. Флагман перестройки "Огонек" чуть ли не рвали из рук. В 88, 89, 90 профессия журналиста была окружена ореолом славы и исключительности - как никогда до в 20 веке и никогда после.
   Тогда-то и начался мой роман с прессой.
   Я зачитывалась прессой тех лет, просто бредила профессией журналиста, и весь тот идеализм, весь тот всплеск, тот свежий ветер ... не знаю, как сформулировать, ну, да вы понимаете, о чем, навеки въелись в мою душу и предопределили такое... коленопреклоненное отношение к слову, печатному станку и шуршащим газетным полосам. Помните? "Московские новости", коротичевский "Огонек"... Отец выписывал разной прессы на сто двадцать рублей в год, и мать ничего менять не стала, хотя читать сама не успевала. Все читала я, начав с колонки забавных фактов в газете "Труд" и закончив собственноручной выпиской в одиннадцатом классе журналов "Октябрь" и "Даугава", был такой рижский журнал, очень интересный. Это стало необходимостью - в праздничные дни, когда газеты не выходили, я ощущала пустоту.
   А еще был такой фильм, давным-давно, еще до перестройки, назывался "На Банановых островах". Там западный, но прогрессивный журналист ценой своей жизни сообщает миру правду о захвате Банановых островов американскими империалистами. Возле микрофона в радиостудии его, по-моему, и расстреливают. Фильм, конечно, малохудожественный и пропагандистский, но в сознание тоже въелся и сыграл свою роль в отроческом представлении о профессии. Журналист - это был такой герой, который беспощадно обличает власть имущих, разоблачает коррупцию и сталинизм, и, если надо, с петлей на шее рассказывает правду о происходящем в горячей точке. В огне не горит, в воде не тонет и не знает слова "ложь".
  

***

   Мои детские и полудетские мечты въелись в душу, как угольная пыль в кожу, и так и остались там, пережив детство, эскимо по 22 копейки, последний звонок и Советский Союз. Оттуда, из книжек, грез, фильмов, пришли два бередивших сердце образа: рыцаря без страха и упрека, прекрасного духом и телом, который преклонит передо мной колено и станет моим защитником, а я - его Прекрасной Дамой, и героя-журналиста, точнее, героини.
   Конечно, с годами реальная жизнь сильно откорректировала эти наивные образы; но ведь детские мечты, как и детские страхи, никогда не уходят до конца.
  

***

   Когда я напоролась в газете на объявление о наборе в школу юного журналиста, решение было принято мгновенно - и я не помчалась по указанному адресу в ту же секунду только потому, что уже было поздно. Первый шаг к избранной профессии оказался и первым шагом из мира фантазий в реальную жизнь, и первым взрослым поступком. Примечательно, что мне не пришло в голову не то что посоветоваться с кем-нибудь - чего советоваться, все ясно, это - мое!; но даже просто осведомить мать о своих намерениях. (Все главные решения в моей жизни пойдут по тому же сценарию: сама, спонтанно, молниеносно, никого не извещая, не интересуясь ничьим мнением и никому не обязуясь отчетом).
   Разумеется, на следующее утро я помчалась записываться в школу, подгоняемая, как шилом в задницу, нетерпением и любопытством - и какое же счастье, какие неслыханные горизонты открылись передо мной в маленькой комнате с большим плакатом на стене, изображавшем цветок мака и шприц: "Вырвем с корнем ядовитые цветы!"! Телом я отвечала на анкетные вопросы тетки в белой блузке навыпуск, а мыслями уже настраивала микрофон на пресс-конференции глав государств ("Господин президент, готовы ли вы ответить теперь на вопрос "Хотят ли русские войны?").
   Только спецкор на встрече в верхах - на меньшее я была не согласна. Я видела себя повсюду - на экране телевизора в программе "Взгляд" и на первых полосах газет; меня печатали в "Огоньке", меня печатали в "Московском комсомольце", меня печатали в толстых журналах, меня повсюду печатали, и народ занимал с вечера очереди в киоски, если утром должны были завезти номер с моей статьей. Взвинченная до предела собственными фантазиями, я была как в горячке - мне казалось, что я уже журналист, что я уже знаменитость; мне казалось, что судьба моя решена.
   В сущности, так оно и было.
  
  

***

   На первое занятие я пришла не без внутренней дрожи: за последние годы я отвыкла от нормального коллектива и доброжелательного общения. А что, если и тут меня встретят неприязненные взгляды и перешептывания за спиной? Если и здесь я окажусь чужой? Но мои страхи быстро развеялись: ребята оказались классные и дружелюбные, занятия - интересные, и я приободрилась и ожила, я оказалась в своем мире, я начала активно общаться - причем первоначально с таким ощущением, точно я вышла к людям из тайги.
   Это чувство счастья - ты говоришь, и тебя слушают! и тебя понимают! - и осталось главным воспоминанием от школы; остальное как-то затерлось; хотя нет, вспоминается еще Григорий Матвеевич, мужчина неопределенного возраста с помятым лицом. Приглашенных звезд журналистики тех лет что-то не помню, а вот он, в неизменной кожаной куртке табачного цвета (вещь по тем временам остромодная и дорогая) и со своей дурацкой присказкой "Учитесь, пока я жив!" стоит перед глазами.
   Совершенно очевидно, что он ненавидел и нас, и свою вынужденную педагогическую деятельность лютой ненавистью - но 50 (или сколько там ему платили) рублей в месяц на дороге не валяются, и небритый, злой, мучительно жаждущий выпить Гриша два раза в месяц плелся на встречу с младым племенем, прикидывая по дороге, чем на этот раз заполнить время. Однажды он положил перед собой коробок спичек и предложил написать о нем заметку в 100 слов. В другой раз с восторгом рассказывал, как пил в Домжуре с Юлианом Семеновым. С нами же в целом он был грубоват и порой сгонял свое плохое настроение - правда, исключительно на парнях, к девочкам он был снисходителен, хотя и признался как-то: "Блин, ну что за личности тут собрались: две Мэри Поппинс, одна будущая старая дева, три серые мыши и три зубрилки в очках- и ни одной Лолиты!" Короче, не подарок: но я этого человека неизменно вспоминаю с благодарностью - потому что он - неумышленно, неожиданно - подарил мне веру в себя.
  

***

   Зима, каникулы, грипп: народу мало, и тот соплив. Гриша зол, несвеж и "измучен нарзаном" (хотя какой на фиг нарзан в Москве январе 90-го года). Ему физически трудно говорить с многодневного перепоя и он заставляет говорить нас. Все, что ему читают, он комментирует одинаково: "Бред". Доходит очередь до меня. "Ты кто, Синицына? А почему твое лицо мне незнакомо? Ты что, новенькая?" Что ответить? Что я робею читать свое и вообще стесняюсь? "Я старенькая. Просто у меня незапоминающаяся внешность". Он оценивающе смотрит. "Да, в самом деле. Первый раз вижу самокритичную девушку. У тебя есть что прочитать?" Сказать нет - примут за дуру, столько ходит и ничего не написала. Прочитать - боязно. "Да не бойся ты, на этом фоне выделиться в худшую сторону невозможно". И я начинаю читать свой опус "Если б директором школы была я".
   На фразе "И ввела бы обязательную неделю подхалимства, во время которой лучшие мастера демонстрировали бы старшеклассникам образцы жанра, а то обидно видеть, как падает уровень владения предметом" Гриша начинает ржать во весь голос. Я замолкаю, не зная, как реагировать. Он машет рукой - продолжай, я дочитываю до конца. "Цветы невинного юмора, - резюмирует Гриша. - Не ожидал. В хорошем смысле не ожидал. Тебя как в школе дразнят - Синица небось?" "Никак", - вру я. Не хватало, чтоб прозвище сюда перешло. "Ладно, не обижайся. Где ты пишешь свою нетленку, в тетрадочке? А ну, дай сюда тетрадочку". Бегло пролистав ее, он возвращает со словами: "А знаешь, в тебе что-то есть. Быстро пишешь?" "Быстро", - сознаюсь я. "Может, из тебя и выйдет толк. Только застенчивость свою брось. Вот что надо мне сейчас сказать, после того, как я тебя похвалил?" "Спасибо", - удивляюсь я наивности вопроса. "Ду-ра, прости Господи, - пожимает плечами Гриша. - Надо сказать: Григорий Алексеевич, давайте тему, я всю жизнь мечтала написать для вашей газеты. Поняла, дурочка?" "Давайте тему", - шморгаю я носом, обидевшись на дуру. "Сама бери, - пожимает плечами наставник. - Все в стиле "трудно быть молодым" - твое. Но одно условие: не растекаться мыслию по древу и строчить трактаты".
   Благодаря Грише к подаче документов у меня было аж 8 публикаций, и я с улыбкой думала о творческом конкурсе. Впрочем, он сделал публикации всем, кто хотел поступать на журфак, а кое-кому даже накатал тексты сам, за бутылку коньяка. Последним его напутствием нам было "Одного вам желаю: пацанам не спиться, а девкам не скурвиться. А продавать душу вам, может, и не придется: время уже другое".
  

***

   Весной 90-го - последнюю школьную четверть - я часто просыпалась затемно и не могла уснуть, вглядываясь в медленно светлеющее за окном небо - как в свое будущее. Влажный сок поднимался по стволам деревьев, земля пробуждалась от сна, вольный ветер бился о стекла. Моя юность, мое завтра были совсем близко на расстоянии руки, и сердце замирало в сладком предчувствии невиданно прекрасной взрослой жизни.
   Еще до того, как пали "тяжкие оковы" и школьная каторга формально закончилась, я почувствовала себя свободной. Я знала, что в любом случае через пару месяцев получу аттестат и покину навсегда это серое бетонное здание - и, по иронии судьбы (или по ее непреложному закону) именно в эти последние месяцы, когда мне стало все равно, старые мечты принялись торопливо сбываться. Кто-то прочел в газетах мои статьи, кто принес одну из них в класс - и в кои-то веки на Синицу посмотрели с уважением Жанна с Викой. Гапонова, правда, попыталась усомниться в том, что я это написала, но мне уже было наплевать на издевки дурочки - так же, как на снисходительное одобрение королев класса. Той весной я ощутила себя не просто чужой среди одноклассников - но много выше их.
   Промелькнули выпускные экзамены, и оценки в аттестате, в сущности, не так дурны: тройки по алгебре с геометрией и физике с химией - чепуха, эти предметы мне никогда больше не понадобятся. И вот финал, завтра выпускной вечер - но мне уже давно не интересно, кто в каком платье придет. Как я ни настаивала, мама сдала деньги на застолье; но она не смогла помешать мне попрощаться с "любимой школой" так, как я того хотела: придя вечером в актовый зал, я забрала свой "троечный" аттестат - и ушла! Первый и последний раз я сбежала из школы открыто, на глазах у недоумевающей директрисы, полного комплекта учителей и одноклассников: с гордо поднятой головой я прошла по проходу меж рядами к двери, прошла не оглядываясь и не слыша шипения матери "Ты куда?!"
   На бал я не пошла "принципиально": как мне казалось, мстила этим всем, от учителей до одноклассников, и до сих пор не знаю, кто напился и блевал, кто напился и удержался, и кто кому напоследок набил морду (без этого не один выпускной в нашей школе не обходился). Глупа была моя месть или не очень, но я до сих пор о ней не жалею - при том, что школьные годы вспоминаю очень редко (то есть никогда не вспоминаю), а одноклассников (где теперь эти люди?) давно простила.
  

***

   Абитуриентская суматоха, подача документов и знакомые лица в коридорах универа - приятели по школе юного журналиста; странное спокойствие во время экзаменов - хотя я знала, что решается судьба: может, именно поэтому? Написанная ручкой на запястье дата 20 съезда партии и начала коллективизации - уже эти темы вошли в программу; сдержанный скептицизм мамы и ободрение бабушки "Ты умница, ты поступишь!" И я, воодушевленная собственными мечтами и напутствием Гриши, смело ринувшаяся после школы поступать без всякого блата - поступила. Поступила!!!
   Журфак на Моховой, актовый зал, торжественное вручение студенческих билетов. Речь декана на вручении студенческих билетов ("Вы вступаете на эту стезю в сложное и прекрасное время, когда гласность и демократия"), вызвавшая у меня приступ умиления; я не слышала штампов, я верила в пафос слов, я уже знала, что в будущем, вспоминая эту минуту, буду укрепляться душой - как рыцарь вспоминает день, когда его впервые препоясали мечом.

***

   Блокнотик с тщательно переписанным расписанием, покупка "толстых" тетрадей в клеточку на 96 страниц в коленкоровом переплете, первое посещение библиотеки, очередь за читательским билетом, первый обед в столовке. Первая лекция и первый семинар (о, призабытое в школе удовольствие говорить, показывать, что знаешь, и ловить ответную радость в глазах преподавателя!); знакомство с преподавателями и, разумеется, с однокурсниками - с теми, кто не учился со мной в школе юного журналиста. Первая стипендия, 40 рэ - первые свои деньги (мать попыталась на них посягнуть, но попытка были отбита). Первое посещение общаги, первые тусовки с новыми друзьями, и осенний дым, уходящий в высокие небеса, и горячие бутерброды в маленькой кафешке, и куча телефонов, заполнивших записную книжку; и - солнечный ранний луч, озаряющий доску, на которой лектор записывает тему лекции, и первая сессия - все экзамены на "отлично"...
   Начало "взрослой жизни" - ведь школьные годы были лишь подготовкой, затянувшимся предисловием, одинаковым почти у всех, а в университете началось свое, причем свое уже не только в мечтах, в переживаниях, ведомых лишь тебе. Твоя вселенная, опознанная с первого взгляда, понятная с полуслова, где так легко, как тяжело бывало в школе. Именно в универе я впервые узнала, какое это счастье - выходить утром из дому с радостью, потому что идешь туда, куда не только нужно, но и хочется идти.
   Блин, сколько воспоминаний нахлынуло, и я боюсь в них увязнуть, боюсь впасть в сентиментальный тон. Ведь это - как первая любовь, и даже больше. "О, где бы я теперь была, учитель мой и мой спаситель, когда бы..." - да, да, именно так и не иначе. Где бы я была и кем, если б не корпус на Моховой?
   Вы ведь тоже где-то учились, верно? Так выпьем за студенческие годы - если не самые лучшие, то самые легкие - и затянем "Гуадеамус". Ничего, я тоже не помню слов. Зато я помню все остальное - как будто вчера.
  

***

   У меня сразу появилось много новых друзей, причем появились они сами собой (чуть не написала "завелись"), без каких-либо усилий с моей стороны. Подошли на перемене, разговорились, сели рядом на следующей паре, обменялись телефонами, столкнулись в университетской книжной лавке, заспорили о какой-то книге, разговорились, обменялись телефонами - и вот я полноправный член сразу двух компашек, сугубо девичьей (Лиза, Рая, Валечка) и сугубо интеллектуальной, собиравшейся на квартире Гриши. Я пыталась соединить воедино обе компании, но девчонок Гришины умники не заинтересовали. Так и повелось: с одними о девичьем, заветном - и скромные посиделки с тортиками под пение Малинина; а с другими - о судьбах мира и путях народов, до хрипоты и позднего вечера, и карту звездного неба порывались исправить - а как же без этого, чай, русские мальчики и девочки - если не все по крови, то все по духу.
  
  

***

   Как жить России, есть ли Бог и кто виноват - все эти вечные, истрепанные полторастолетними спорами (все той же полночью за все той остывшей чашкой чая) вопросы приобретали особое значение, и натянутая поколениями струна звенела по-особому, ибо мы были необычайно политизированным поколением. И та идеология, на которой нас так заботливо взращивали - и которая доживала последние месяцы; и диссидентская альтернатива, подводным течением 20 лет подтачивавшая подмерзшую глыбу официальной идеологии; и запоздалые прозрения старших; и тексты, опубликованные в толстых журналах впервые после 70-летнего забвения; и тонкий яд академический дискуссий, и ярость митингующих толп - все смешалось в наших душах, порождая необычайную озабоченность вещами, обычно далекими от семнадцатилетних. Если даже в моем классе смерть Сахарова в свое время вызвала бурные дискуссии с детективным элементом (несомненно, Сахарова отравили враги перестройки! такой великий человек не мог помереть своей смертью!), то что говорить о студентах журфака? Мы обсуждали каждое событие так увлеченно, так неистово, точно от нас что-то зависело в этом мире. И в каждом слове, как в зеркале, отражалось время.
   Демократ и интеллигент, либерал и человек мыслящий - в ту пору эти слова казались синонимами. Мало кто из нас мог дать четкие определения нашим же ключевым понятиям: что есть свобода? что есть демократия? и что есть свободный рынок? - но в определениях никто и не нуждался, ибо что значит сухая теория, когда мысль возносится ввысь, а перед глазами стоит живой пример земного рая? О, Запад - источник изобилия и неподкупный судия, культурный эталон и простивший побежденных победитель! Волшебный мир, где священные камни моют шампунем, а безработные разъезжают на собственных иномарках! По большому счету, все реформаторские задачи выражались коротенькой формулой "сделать тут, как там", а все саморазоблачительные филиппики сводились к истошному воплю "ну почему здесь не как там!".
   Как-то мы потратили целый вечер, пытаясь выяснить: а когда же у нас был золотой век? Ну, чтоб просто было более-менее хорошо, без войн и репрессий, без безумцев на троне и массовых неурожаев. И получилось, что никогда: не было в истории России ни одной светлой эпохи. Прошлое пришлось выбросить на свалку. Зато будущее творилось на наших глазах - и так хотелось верить, что именно наше поколение сумеет преодолеть вековечный гнет, исправить все ошибки предшественников и через тернии вывести страну к звездам. Мы - первое свободное поколение - в этой стране начнем историю с чистого листа (и я там чего-то напишу между строчек, непременно).

***

   Поскольку к 90-му году учебник истории мыслящие люди отменили окончательно, а потребность в вере в юном возрасте равна потребности в хлебе (для тех, кто вообще хоть чего-то стоит, конечно), то я принялась жадно впитывать новые истины, останавливаясь лишь перед явно неудобоваримыми вещами, которые уже ни на что не походили. Так, например, я сразу восприняла как шутку прозвучавшее с телеэкрана утверждение, что Ленин гриб. Но, разумеется, сомнений в том, что демократия есть лучшая из всех возможных форм жизнеустройства, у меня не возникало, и лет в 17 я с тяжким чувством вынуждена была признать: русский народ не дозрел до подлинной демократии. Не дозрели даже самые близкие люди - мама и тетя Катя, замершие перед лавиной больших перемен в каком-то испуге. Все роковые события начала 90-х, не говоря уже о собственных житейских проблемах (я два года ходила зимой в туристических ботинках, красных с синим, потому что не на что было купить сапоги), не поколебали моей светлой веры в идеалы демократии. (Зато теперь я могу уверенно подтвердить слова поэта: тому, кто верует, и впрямь тепло на свете. Даже в двадцатиградусный мороз в туристических ботинках).
  
  

***

   Как водится в компаниях, у каждого имелась своя роль: Гриша был хозяином и примирителем; Сева - главным экспертом; Леша подвизался в амплуа злого клоуна, Андрей (очень неглупый парень из приличной семьи) - записного алкоголика и почти пропащего человека. Мне долго не могли подобрать ничего подходящего, пока не остановились на роли отчаянной спорщицы. И действительно, не было разговора, в который я не влезла бы со своим особым мнением; а причиной тому был человек по имени Антон Гвоздецкий, время от времени небрежно и эффектно исполнявший роль неформального лидера и заслуживающий - не только поэтому - отдельного рассказа. (Если вам давно не хватало первой любви, то удваивайте внимание: сейчас начнется).
   Впервые я увидела Гвоздецкого, впрочем, не у Гриши, а в душном предбаннике университетской бухгалтерии, где в обществе старосты своей группы и еще кучи старост со всех курсов журфака ожидала выдачи стипендии. Народ колыхался и волновался, глядя на запертое окошко кассы, из которой вот-вот должен был хлынуть денежный поток, а алчущую злата толпу, в свою очередь, пристально и презрительно смотрел бледный красавец в черном пальто. Он демонстративно стоял в стороне от очереди, в гордом одиночестве, и произвел на меня сильное впечатление, еще усиленное внезапным уходом со сцены в тот драматический момент, когда окошко кассы наконец открылось.
   В течение нескольких дней я ломала голову, пытаясь угадать, кем был этот загадочный незнакомец и зачем он пришел в университетскую бухгалтерию. То, что он явился не за 60-рублевой же стипендией, казалось очевидным; но зачем же тогда? Не киноактер ли это, изучающий студенчество для вхождения в новый образ? Или философ, решивший понаблюдать за одним из наиболее низменных человеческих пороков - сребролюбием? Я задавала себе вопросы и даже строила фантастические планы поиска рокового красавца, не зная, что ответ поджидает меня там же, где всегда, и никого искать не надо.
  

***

   На послезавтра был назначен первый экзамен, и многое стоило бы подучить; но в тот метельный январский день нового, 1991-го года я не могла оставаться дома и поехала к друзьям. Накануне в Вильнюсе произошли страшные события, поразившие меня до глубины души. Войска КГБ попытались захватить телебашню, охраняемую кольцом защитников демократии, и пригнали на площадь танки - танки против беззащитных людей, вооруженных лишь верой в здравый смысл и жаждой свободы. 14 человек погибли, и среди них молодая девушка, показавшаяся мне ровесницей. Когда я увидела по телевизору среди прочих трупов ее тело, передавленное танком, меня охватило тошнотворное и жуткое чувство; мне померещилось, будто у меня тоже раздавлены тазовые кости и это я лежу там, на холодной земле, в задравшейся куртке и спущенных джинсах. Через несколько часов фантомная боль отошла, но ужас, злость и отчаяние остались. Я не могла успокоиться еще и потому, что догадывалась: события в Вильнюсе - репетиция, то же повториться в Москве, и не слишком удивилась, услыхав еще в коридоре Гришиной квартиры донесшийся с кухни аналогичный прогноз:
   - Вот увидите: это лишь репетиция. Скоро мы увидим танки в Москве...
   Голос был незнакомый, но совпадение - дословное - взглядов мгновенно расположило меня к новому Гришиному гостю. Еще не видя, я сочла говорившего, несомненно, умным человеком; а перешагнув порог кухни, узрела рядом с Севой за знакомым столом Его - загадочного красавца из бухгалтерии.
   От замешательства меня спасло лишь вмешательство Гриши, который, как хозяин, представил гостей друг другу:
   - Антон, это Алена Синицына, моя однокурсница... А это...
   - Антон Петрович Гвоздецкий. К вашим услугам, мадемуазель.
   Произнося эти слова, он встал и церемонно наклонил голову - как бы демонстрируя изысканность манер и одновременно насмехаясь над этой изысканностью. В 19 веке так вели себя денди, и, право, Гриша мог бы пропустить свою уточняющую реплику: "Антон учится на третьем курсе": подобным персонажам дипломы выдают с рождения.
   Мне налили чаю, и разговор, прерванным моим появлением, продолжился - точнее, продолжился монолог Антона.
   - Гражданская война неизбежна. Со вчерашнего дня это понятно даже идиоту. Война будет не только потому, что красные скоты не сдадутся, а потому, что в этой стране ничего никогда не обходится без крови. Ее запах витает в воздухе.
   - Да, в самом деле, - искренне поддакнула я, но на мою реплику никто не отреагировал: Антон, с расширенными зрачками, с дымящейся и забытой сигаретой в руке, слышал только себя; он уже не говорил, а пророчествовал, взвинченный собственными словами:
   - Еще будут баррикады на Красной Пресне, еще будут трупы на Красной площади. Главное, чтобы эти смерти не были напрасны, и это чудовище наконец издохло. Пусть погибнут тысячи, десятки тысяч, пусть это проклятое государство, построенное на крови, в крови же и захлебнется - и начнется история новой России с совершенно новым народом. И я не боюсь смерти. Жизнь имеет смысл только тогда, когда она достойна, а это разве жизнь? Пустые прилавки и пустые глаза люмпенов...
   Тревога и предчувствие смуты слились с восхищением оратором, его яростью, его бесстрашием, его непокорной прядью, падавшей на лоб.
   Из Гришиной квартиры я вышла не менее взволнованная, чем вошла туда, но волнение носило, как вы уже догадались, несколько иной характер. На одну баррикаду с Гвоздецким - выбор был сделан поспешно, но бесповоротно.
  

***

   Нетрудно было заметить, что этот человек произвел сильное впечатление не только на меня, и не потому, что был старше нас всех - ему уже исполнился 21 год, а нам было по 17-18. В нем было много притягательных черт: от матовой бледности красивого лица, на котором так часто играла презрительная улыбка, до несомненной эрудиции, сочетавшейся с широкой осведомленностью относительно текущих событий. Но главными козырями был, бесспорно, неслыханно свободный ум и необычайно острый язык: Гвоздецкий уверенно рассуждал на любые темы, и в самой резкости и горькой иронии его суждений таилось что-то необыкновенно привлекательное.
   Ницшеанец, смеющийся над своим кумиром; либерал, то и дело срывающийся в социал-дарвинизм; радикальный западник, хотя и не бывавший западнее Пскова, Гвоздецкий, когда появлялся у нас (а появлялся он когда хотел), менял не только ход мыслей, но и саму атмосферу нашего кружка, привнося в нее струю здорового цинизма и ироничной полемики. Он не щадил собеседника, но умел оценить и меткий довод оппонента, и злую шутку; изящно высмеивал чужое невежество и великодушно прощал чужую эрудицию. Равнодушный к немудреному угощению, он никогда не отказывался от спиртного - и никогда не был пьян. При этом Антон любил окружать себя ореолом таинственности, но никому и в голову не пришло иронизировать над этой причудой: таково было влияние сего скептика и вольнодумца на наши неокрепшие умы.
  

***

   В первые месяцы знакомства (остававшегося, впрочем, весьма поверхностным) Гвоздецкий казался мне демоном: не то Печориным на новый лад, не то демократическим изданием Ставрогина, и недостаток элементарной информации (я не знала даже, где и с кем он живет и есть ли у него девушка (ха, смешной вопрос)) только усиливал это впечатление. Ну не смейтесь, мне ж было всего 17 лет. От столь жуткого и притягательного человека логично было ожидать демонического поведения - и я представляла, как демонический герой, оценив обаяние чистоты невинного дитяти - то есть меня, решит завлечь дитя в сети порока, лишив его целомудрия; но я не дамся. Более того, я сумею преобразить его почти преступную страсть в высокое настоящее чувство и наконец вытащу героя из пучины пошлого разврата.
   Задумано, как видите, было прекрасно и в лучших традициях русской литературы, однако демонический герой повел себя незапланированно. Вместо того, чтобы завлекать невинное дитя в сети своего дьявольского обаяния, он вообще не обращал на меня внимания, никак не выделяя из общей массы. Несколько утешало то, что в сторону второй девчонки в нашей компании - Инны - он тоже не обращал пламенных взоров; но вскоре мне стало этого недостаточно. Я догадалась, что придется отойти от канонического варианта сюжета и начать завлекать демонического героя самой.
  

***

   Мини-юбки и боевой макияж не проходили; во-первых, мне по-прежнему не во что было одеться и я не умела краситься; во-вторых, я холодела при мысли, что кто-нибудь заметит мое особое отношение к Антону, потому что в нашей компании флиртовать было не принято, а над безответными чувствами (и вообще над лирическими) принято было посмеиваться как над "детством в заднице"; и в-третьих (с этого надо бы начать) я по-прежнему считала себя уродом. Я тщетно ломала голову, пока случай не подсказал мне способ, показавшийся наиболее уместным. Как-то я начала пререкаться с Севой, и кстати отыскавшаяся у Гриши энциклопедия разрешила спор в мою пользу. Когда разочарованный Сева захлопнул тяжелый том, я уловила внимательный взгляд Антона - и в этом взгляде мелькнуло уважение!
   Это был момент истины: я догадалась, что нужно Антону, и посетовала, что не сообразила раньше такой простой вещи: конечно же, умному мужчине нравятся умные женщины! Я сама виновата в том, что он не замечал меня: я мало говорила и слишком покорно слушала, я упустила тысячи случаев сверкнуть эрудицией, продемонстрировать логику, щегольнуть остроумием. Естественно, что Антон счел меня если не недалекой, то скучноватой особой, в лучшем случае способной воспринимать чужие мысли, но не генерировать идеи; но как только я встану перед ним в полный интеллектуальный рост, он оценит меня по заслугам - и....
  

***

   Был придуман безотказный способ: я демонстративно не соглашалась с каким-либо утверждением Антона, он начинал доказывать свою правоту, я парировала, не стесняясь проявлять эрудицию и цитируя избранных авторов, но через некоторое время - не слишком быстро, но и не слишком медленно, чтоб не надоесть - соглашалась с ним и принимала его точку зрения. В сущности, это была игра в поддавки, ибо я почти во всем - от проблемы отцов и детей до права народов на самоопределение - разделяла его точку зрения (и тем легче мне было признавать свои "ошибки" в финале дискуссии).
   Тактика имела некоторый успех: Антон стал охотнее общаться со мной (кому не льстят пусть мелкие, но регулярные победы?), но главной цели я так и не достигла. Даже если его мнение обо мне и улучшилось, то не настолько, чтобы увидеть во мне нечто большее, чем хорошая знакомая. Если во время наших мнимых схваток в глазах Антона загорались огоньки, то это были огоньки азарта, а не страсти. И все чаще те же огоньки загорались в моих глазах: как любая игра, эта игра засасывала и подчиняла мое поведение собственной логике. Споря, я сама странным образом начинала верить в отстаиваемые тезисы; при этом возбуждение словесной схватки пьянило меня, и я начинала забывать, чего же я хочу на самом деле: понравиться противнику, очаровать его - или победить. В результате получалось примерно следующая беседа:
   - Ты говоришь, что шоковая терапия ударит по самым слабым и незащищенным? Ну и в чем здесь трагедия? - спокойно и чуть надменно рассуждал Антон. - Эти существа обречены самой природой - слабейшие должны умереть. А кроме того, "пройдите по улицам больших городов и спросите себя, достойны ли эти люди иметь потомство". Я не эстет, но к женщинам в резиновых тапках на босу ногу, многодетным мамашам, алкашам, пенсионерам, бренчащим орденами, как собаки на выставке, не могу испытывать ничего, кроме брезгливости.
   - В таком случае ты должен быть всегда готов к харакири, - объявила я.
   - Это почему же?
   - Никто не застрахован от болезни или неудачи, то есть перехода в разряд слабейших. А став таковым, ты обязан будешь устранить себя хотя бы из принципа последовательности.
   - Ну нет, - засмеялся он, - харакири не наш путь. Я повешусь. Этот способ освящен традицией и многими поколениями самоубийц. Намылишь мне веревку, Синицына?
   - Только ради тебя.
  

***

   Да, не тот, не тот путь к сердцу мужчины я выбрала, однозначно. Но кто ж тогда знал? И подсказать было некому.

***

   Так мы дожили до лета, пререкаясь то яростно, то лениво, а иногда и вовсе не пререкаясь, а общаясь вполне миролюбиво. Однако о чем бы я ни говорила, за моими блистательными речами стояло все то же: "Ну увидь же наконец, как я тебя люблю! Увидь меня!" - а он упорно не хотел прозревать, и душу мою наполняла горечь. Правда, что именно страдало - сердце или самолюбие - по прошествии лет точно установить невозможно; а тогда мне казалось, разумеется, что первое. Но я запоминала все, что он говорил; старалась раздобыть книги, о которых он упоминал; радовалась очередному совпадению наших взглядов и досадовала, когда Антон долго не появлялся в нашей компании. Узнав случайно номер его телефона, я не устояла перед искушением и однажды позвонила, придумав убедительно выглядящий предлог. Он не удивился моему звонку, но и не обрадовался, и весь разговор продлился три минуты.
   После сессии Антон куда-то подевался, а за ним разъехались все наши: кто на юг, кто на дачу. На дачу звали погостить и меня, но идея натолкнулась на яростное сопротивление матери, вообразившей Бог весть что; в итоге я осталась на лето в Москве.
   Последнее лето детства и одновременно первое лето юности: длинные дни, наполненные мечтами и воспоминаниями, и губы шепчут строки стихотворений - о любви, только о любви; и все так всерьез, что дальше некуда; но тютчевское "Любовь, любовь, гласит преданье, союз души с душой родной" сливается с песней группы "Технология" "Странные танцы", и я сама не знаю, чего я хочу на самом деле. И только тоска, под вечер подступавшая к сердцу, была отчетливой и недвусмысленной. Нет, не по Нему; что-то такое было разлито в воздухе.
  

***

   В середине августа народ в массе своей вернулся в Москву, и снова пошли жаркие споры на Гришиной кухне. В углу стоят трехлитровые банки - завтра его мама будет варить компоты из груш, все распахнуты окна настежь, из соседнего дома снова доносится песня "Технологии" "Странные танцы" (тем летом ею бредила вся Москва), а мы решаем нешуточный вопрос: нужна ли нам армия? Ведь уже пишут в газетах, и справедливо, что самое наличие армии - рудимент тоталитарной эпохи: ну кто будет на нас нападать? Зачем нас завоевывать - чтоб потом кормить? Тем летом этот аргумент казался неопровержимым. (И долго потом представление о наших военных было как о людях недалеких. Знакомых военных не было (а дед давно умер), все из прессы и чужих рассказов). Все ретрограды повержены, нет, один еще трепыхается, и тут ему наносят последний удар:
   - Стоп, погоди, а ты сам - такой защитник военщины - ты сам хочешь служить в армии? Ты бы пошел туда прямо сейчас? Хочешь мыть унитазы, чистить сапоги дедам и есть кашу трижды в день? Хочешь? Только честно! - спрашивает Антон, и последний защитник проигравшей армии повержен, он не в силах солгать и сказать, что горит желанием встать в ряды ВС, он может только что-то жалко бормотать о необходимости реформ - но его лепет никого уже не колышет. Единодушие воцаряется в рядах прогрессивно мыслящей молодежи, и кто-то уже разливает по бокалам остатки "сухарика". Только вот за чью победу мы пили в то памятное лето?
   Потом выяснилось - за чью. Но что толку в крепости заднего ума...
  

***

   Через неделю мы в первый и последний раз с матерью подрались: я рвалась бежать к Белому Дому, а она не пускала и в конце концов удержала дома. По сей день я благодарна ей за это. Хороша была б дурочка: ведь я в угаре идиотского, восторженного, юного идеализма готова была лечь под танки, лишь бы не позволить растоптать "светлые идеалы".
   Посаженная под домашний арест, я обрывала телефоны друзей. Гриша был в шоке:
   - Не исключено, что завтра начнутся аресты! Сева говорит, что готовится к переходу на нелегальное положение...
   - А Антон? - забыв об осторожности, допытывалась я. - Ты знаешь, где он?
   - С утра не могу до него дозвониться! Никто не берет трубку...
   По телевизору показывали "Лебединое озеро", по улицам грохотали танки, мать плакала, президент не подавал признаков жизни из Фороса, у путчистов тряслись руки, и смелая девушка-журналист (почему не я?) смело спрашивала у Янаева в прямом эфире: "Вы понимаете, что совершили государственный переворот?". Страна стояла на грани чего-то ужасного, и единственная надежда была на тех лучших людей, которые не допустят возвращения к ужасам сталинизма; на ту соль земли, которая собирается вокруг Белого дома.
   Среди них непременно был и тот, кого я любила - или думала, что люблю; с кем так яростно спорила и о ком так безнадежно мечтала. Финальная битва добра и зла не могла обойтись без участия моего демонического героя: вокруг Белого дома возводили те самые баррикады, на которых мы должны были победить или умереть вместе, и горько было думать, что он не увидит меня на них и подумает, что я струсила.
  

***

   Впоследствии Гвоздецкий рассказывал, что провел три судьбоносных дня рядом с Листьевым. Правда, поскольку в другой компании он говорил, что провел их рядом с Ельциным, есть основания сомневаться в его правдивости; некоторые злые языки и вовсе утверждали, что судьбоносные дни Антон пересидел на даче родителей. Впрочем, большого значения все это не имеет: с помощью Гвоздецкого или без его активного участия демократические силы разгромили путчистов, и полное поражение врага привело всех нас в восторг.
   Ликование было пьяным, полным и беспредельным, и тесная Гришина квартирка (родители куда-то благородно удалились) только чудом вместила всех ликующих. Хозяин обнимал каждого вновь прибывшего со словами "Наши победили! Ты понимаешь?!" и тут же наливал; звенели, чокаясь, бокалы и в голове звенело. Я была не менее весела, чем прочие триумфаторы, но для полного, безмятежного счастья мне не хватало одного человека. А когда этот человек наконец пришел, солнце победы потемнело, потому что впервые Антон пришел не один. Рядом с ним красовалась высокая, хорошо сложенная и сильно накрашенная блондинка в мини-юбке.
   Пережив первый удар, я выпила залпом рюмку водки и принялась пристально наблюдать за парочкой. Антон сиял, как все, смеялся, громко и оживленно говорил, но на лице его спутницы первоначальные натянутые улыбки быстро сменились кислым, недовольным выражением. Это было непонятно. Сперва я предположила, что перед нами - политический противник, сочувствующий поверженному ГКЧП, но эту версию пришлось признать несостоятельной: у дам с таким макияжем политических убеждений не бывает в принципе. В разгар веселья блондинка принялась дергать Антона и нудить "Пошли уже"; и тут мое недоумение развеял короткий диалог Севы и Андрея, не предназначенный для моих ушей, но их достигший:
   - Как тебе телка Антона? Ноги охуительные! - восторгался Андрей.
   - Ноги да, но она дура. О чем он с ней говорит, не представляю...
   - А зачем с ней разговаривать?
   Итак, ларчик открывался просто: недалекая девица быстро заскучала, не понимая наших разговоров. Она была не из нашего мира, и я подняла голову. Еще сильнее меня приободрило то обстоятельство, что Антон таки ушел с блондинкой, буквально утащившей его за руку, но через 20 минут вернулся. То ли она жила неподалеку, то ли они поссорились по дороге - но он вернулся к нам, значит, там все несерьезно, это случайная женщина в его судьбе, и не стоит переживать по ее поводу, мы победили и все будет хорошо...
   - За нашу победу, Синицына! - чокался со мной едва держащийся на ногах Гришка, и я пила, механически улыбаясь, но ни водка, ни вино не пьянили меня.
   Хмель той победы оказался на редкость недолговечным.
  

***

   Герой, с которым я была готова умереть на баррикадах, явился к друзьям со случайной подружкой только для того, чтобы похвастаться перед пацанами новым приобретением. Мрачный демон, почти Печорин, почти Ставрогин предпочитал стандартных длинноногих блондинок в юбках, едва прикрывающих зад. И когда блондинка переутомилась от изобилия непонятных слов и новых лиц и дернула его за руку, гордый ницшеанец встал и пошел за ней, как идет покорный муж за стервозной женой, желая избежать очередного публичного скандала.
   Я не поверила бы, если бы не видела собственными глазами; но мне казалось, что я вижу совершенно другого человека. Честное слово, если бы он при всех поимел эту блондинку, как Калигула, я поразилась бы меньше. Но произошедшее было так мелко, так пошло, что я даже не смогла ревновать; меня задело, но не процарапало до крови. Мои неопределенные чувства походили на смесь недоумения, жалости и разочарования, но это все фигня; главное то, что я впервые усомнилась в своем герое.
   (Вот так живешь и думаешь, что с тобой происходит нечто необыкновенное, а потом выясняется, что самые большие твои комплексы и тайны давно описаны в дюжине популярных книг по психологии. Все уже с кем-то было и множество раз, так что ты и твоя жизнь - не более чем затасканный сюжет, стотысячная копия некого великого оригинала. Когда я поняла это впервые, стало так тошно-тошно - ведь мы все в 18 лет искренне веруем в свою неповторимость. Зато сколько раз потом эта мысль приободряла меня! "Ничего, все живут - и ты переживешь").
  
  

***

   Конечно, на следующий день я придумала ему оправдание; но появившаяся после памятного торжества трещина продолжала расти - сама, без моих усилий. Вдруг стало казаться, что Гвоздецкий - всего лишь начитанный и неглупый, но самый обыкновенный юноша, заглядывавший в нашу компанию попонтоваться перед младшекурсниками, и что я, так стараясь дотянуться до его уровня, могла не прыгать так долго и старательно. Можно было не читать Ницше и не продумывать заранее аргументы: хватило бы одолженной у Лизы мини-юбки и ленинградской туши в два слоя. И я напрасно принижала себя: не перед кем было унижаться.
   Мои чувства, доселе не слишком глубокие, но цельные, с каждым днем становились все противоречивее и запутаннее. Ослабевшие чары Антона отныне действовали только его в присутствии, а в одиночестве в меня вселялись дух противоречия и бес критики: я мысленно перевешивала каждое его слово - и слова теряли свой вес; я продолжала дискуссию спустя много часов после ее завершения - и разбивала в пух и прах любимого противника. Я размазывала его по стенке, я валила его на землю одним ударом и безжалостно прыгала по трепыхающемуся телу. Мысленно я сводила счеты, мстя не за то, что он меня не любил - девочка, стоящая у стенки, привыкла к тому, что ее не любят; но за то, что он оказался не тем человеком, в которого я верила. В восемнадцать лет этого не прощают.
   В этих навязчивых экзекуциях, бесспорно, имелось что-то болезненное, да и эмоциональные перепады порядком меня издергали. Разумнее всего было сделать паузу, какое-то время не ходить к Грише и не видеть Антона, переждать, так сказать, эмоциональный шторм в тихой гавани и успокоиться. Так поступила бы взрослая женщина, но не восемнадцатилетняя девчонка. С мазохистским упорством я регулярно являлась на ту же кухню, где продолжала разговоры ни о чем с человеком-занозой, втайне теша себя садистскими мечтами. Я больше не сдавалась в конце спора, но этого было мало, я все чаще хотела ударить его по-настоящему - и в конце концов сделала это.

***

   Получилось все спонтанно и довольно глупо. Сева завел речь об аббревиатурах, и мы принялись подбирать смешные или нелепые примеры, перебрасываясь репликами скорее лениво: на всех нашла приятная расслабленность, какая бывает после бутылки пива. Я упомянула ВОВ - распространившееся в конце 1980-х сокращенное название Великой Отечественной войны, заметив, что масштаб той войны не вместим в аббревиатуру.
   - О чем ты говоришь, - зевнул Антон. - Ведь мы не победили, а проиграли. Завалили трупами...
   И в содержании высказывания, и в интонации не было ничего необычного для Антона, но я вцепилась в его слова:
   - А что, бывает война без потерь?
   - А кто сказал, что надо было воевать? Пили бы баварское пиво, а не это дерьмо, и жили бы в Европе...
   Он сидел, небрежно развалившись, и глядя не на меня, а на остатки пива в бокале - и его поза, в прямом и переносном смысле, вызвала у меня приступ страшного раздражения. Вся муть со дна души, оседавшая не один день и не одну ночь, всколыхнулась, и я медленно проговорила, с наслаждением и страхом ощущая, что сейчас произойдет необратимое:
   - Ценить пиво выше свободы может только прирожденный раб.
   Он взвился.
   - О какой свободе ты лепечешь? Какая свобода могла быть в сталинском ГУЛАГе?
   - А что, между своей и чужой тоталитарной властью уже нет разницы? Сталины не вечны, а при чужой власти у народа будущего нет.
   - Третий рейх не имел шансов. Если бы Гитлер захватил Москву и сверг сталинский режим, его неизбежно разгромили бы объединенные силы союзников - и освободили нас. Зато у нас 45 лет было бы нормальное общество.
   - И кем бы ты был в 41-м с такими убеждениями? Полицаем? Дезертиром? Сидел бы за печкой на хуторе и ждал, чем все закончится?
   - Причем здесь я! Переводить стрелки на личность оппонента - убого.
   - И то правда. В 41-м мы все бы рыли окопы под Москвой, и ты тоже. Говорить можно что угодно, но только законченная сволочь может на самом деле желать поражения своей стране. Какой бы эта страна не была.
   Наотмашь, не глядя и не задумываясь, с диким упоением отчаяния: я разрушала воздушный замок, который так долго строила; я убивала последнюю надежду на взаимность - он не простит, никогда не простит! - а раз так, терять нечего.
   - Слушай, ты, сбавь обороты, - в глазах Антона плеснулась злоба, у ребят, ничего не понимавших (так хорошо сидим, и вдруг!) вытянулись лица.
   - А если не сбавлю, что ты мне сделаешь? Укусишь за задницу?
   - Да, - с кривой улыбкой заявил Гвоздецкий, обращаясь уже не ко мне, - должен сообщить вам, господа, пренеприятнейшую новость: Синицына оказалась законченной дурой.
   - Может я и дура, но на твоем фоне это незаметно.
   - Все, прекратили, - вмешался Гриша. - Люди, вы чего?
   ...Когда я уходила, все попрощались со мной, как обычно, и только Антон, демонстративно стоя спиной, не сказал ни слова. Я шла по знакомой улице, утирая слезы, а веселый ветер гнал по тротуару огненные и бронзовые листья и швырял их пригоршнями мне под ноги.
  

***

   Через два месяца, в декабре, страна, в которой мы родились, исчезла с географических карт: согласно Беловежским соглашениям СССР прекратил свое существование. Новость была воспринята нашей компанией со сдержанным оптимизмом, но праздничной попойки никто на сей раз не устроил.
   Примерно в то же время Антон исчез с нашего горизонта, но не из-за меня, конечно, а в связи с довольно гаденькой историей.
  

***

   Надо сказать, что лично я не присутствовала и знаю подробности из рассказов третьих лиц, а поскольку подробности не совпадали, то передаю историю в общих чертах.
   Антон и Сева задумали заняться бизнесом в доступных любителям формах: купи подешевле, перепродай подороже. Товар выбрали неинтеллигентный, но ходовой: водку. В качестве оптового продавца выступал шапочный знакомец какого-то знакомого Антона - личность, видимо, темная. Сева и Антон собрали 2 тысячи баксов - сумму по тем временам весьма значительную, причем из этих двух тысяч полторы были Севины. Сделка осуществлялась на условиях предоплаты: Антон передал деньги оптовому продавцу водки, который обязался на следующий день завезти водку. Почему-то передача денег проходила без свидетелей, во всяком случае, Сева при ней не присутствовал. Но ни на следующий день, ни через неделю никто ничего не привез, и продавец как сквозь землю провалился. Сева матерился, Антон злобно шутил в своем стиле, но, конечно, тоже переживал кидалово и даже как бы запил.
   История эта мало кого удивила по тем временам, и так бы все заглохло на стадии бессильной злобы и сожаления по утраченным деньгам, если б Сева каким-то чудом где-то (где - версии расходятся) не напоролся на того самого продавца. А продавец заявил, что при встрече Антон никаких денег ему не передавал и более того - от сделки отказался.
   Разразился скандал. Антон, разумеется, сначала поднял Севу на смех, а потом кровно обиделся, и, надо признать, многие были на его стороне и упрекали Севу за одно предположение, пока не всплыл любопытный фактик: у Антона имелись серьезные долги как раз на ту сумму - полторы тысячи баксов. Так что не только возможность была налицо, но и мотив. Не хватало лишь доказательств.
  

***

   В сущности, все упиралось в "верю - не верю"; и я была в числе скептиков. Я старалась думать, что имела место ошибка, роковое стечение обстоятельств, и слинял он из нашей компании исключительно из-за незаслуженного оскорбления. Кому хочется, чтоб первая любовь, задуманная как трагический интеллектуальный роман, в итоге обернулась бытовой комедией. Может, и что-то лирическое тянулось пунктиром до того промозглого дня в марте 96-го- уже в другой жизни - когда была поставлена точка.
   Кто-то хлопнул меня по спине в буфете Домжура; я вздрогнула и оглянулась.
   - Привет, Синицына!
   Передо мной стоял Гвоздецкий, бухой, небритый, и все в том же черном пальто. Именно пальто меня добило. То есть не само пальто, а то обстоятельство, что за пять лет презиравший неудачников демонический герой не то что не покорил мир, а даже не сумел заработать на новый лапсердак. Внезапно мне стало смешно до слез. Прав был поэт: мир кончается не вскриком, а взвизгом: сдерживая хохот, я хрюкнула и лишь спустя полминуты пробормотала что-то в ответ.
   Тогда Гвоздецкий вроде работал в АПН, потом куда-то пропал, потом опять всплыл, но большой карьеры не сделал. Спился мрачный демон - ну, да это почти общий удел мрачных демонов, которых черт дернул родиться в России с умом и талантом. Впрочем, по последним сведениям, он вроде зашился - дай Бог, конечно. Уже не то что любви не осталось - и память о ней почти растворилась, но все ж человек, не земноводное: жалко, если зеленый змий сожрет с потрохами.

***

   Скандальная история с Гвоздецким будоражила наши умы долго, став бурей в стакане воды, но она не поссорила нас. Еще полтора года мы собирались после пар все там же, продолжая взрослеть, пить чай, спорить и порой дурачиться, и конец этому положил лишь внезапный и сильно огорчивший всех отъезд хозяина в Израиль.
   Гришу (и не его одного) слишком потрясли события октября 1993-го. После расстрела Белого дома он непрерывно повторял, что "в этой стране" ничего хорошего не будет, что отсюда надо бежать, "пока ходят поезда" и в январе 1994-го воплотил свою мысль в жизнь - правда, не уехав на поезде, а улетев на самолете вместе с семьей.
   Все, что осталось от нашей компании - фотография с проводов: уезжающий посередине, худенькая девочка с хвостиком справа - я. Фотография получилась черно-белая и расплывчатая - как из-под воды. С отъездом Гриши народ разбрелся, кто куда: Андрей перевелся на заочное отделение; Леша и Инна были на год старше и раньше закончили универ; кто-то просто растаял в тумане. Разве что с Севой мы продолжали ежедневно видеться на парах. Словом, компания распалась: еще и потому, что исчезло постоянное место дисклокации: больше не у кого собираться не получалось (в том числе и у меня по причине категорического нежелания матери). Жаль.
   Эти три года многое мне дали. Я раскрылась как собеседник, я прошла полный курс словесного фехтования - и тяжкое школьное прошлое наконец-то перестало довлеть надо мной. Мне стало легко общаться, причем со всеми; я научилась не только нападать и держать удар, но и вставать на сторону оппонента и понимать его доводы. И пусть меня порой перехлестывало за край и уносило Бог весть куда, пусть меня саму пугал иногда собственный радикализм, но все же был полет, и я благодарна за него друзьям - всем, включая Гвоздецкого.
  

***

   В качестве утешения у меня остался круг юных дев - дружба более банальная, но по-своему не менее полезная. Все повторялось тысячи раз во всех городах мира: после (а иногда и вместо) учебы стайка начинающих проходила обычный курс спряжения женских глаголов: ждать, мечтать, любить, жалеть, прощать, терять, страдать, плакать, рыдать, реветь, забыть, верить, мечтать, любить. Главными были два главных русских глагола: любить и страдать.
   Сейчас, из бесконечного далека, несколько лет женской дружбы кажутся акварельными, воздушно-чистыми: невинные посиделки с одной бутылкой вина, культпоходы в кино, на концерт, изредка на природу, ничем не заканчивавшиеся уличные знакомства с ребятами - и, конечно, бесконечный треп по телефону. Не хочется подбавлять в рисунок сажи, а ведь было разное: и мелкие предательства, и чисто женские милые шутки, после которых начинаешь со страхом подходить к зеркалу, и не раз, если честно, любимых подруг хотелось послать к чертовой матери. Однако какие бы не были, но - свои, и если рассориться, то со всеми сразу, а рассоришься - останешься одна.
   Постепенно я поняла немудреную азбуку обычной женской дружбы: глубоко в душу не пускать, злых шуток не замечать (иначе поймут, где у тебя уязвимое место, и начнут жалить), на многое не рассчитывать, за мелкую услугу требовать аналогичную услугу, личных тайн не раскрывать, со своим парнем не знакомить. Последнее знание носило сугубо теоретический характер: парня-то у меня не было.
  

***

   У Лизы и Валечки дела обстояли получше, но ненамного: в нашей компании не было ни удачливых охотниц, ни ярких хищниц. Женские компании подбираются не по уровню интеллекта, а по уровню женской успешности. Впрочем, скромность личного опыта не мешала моим подругам рассуждать о мужчинах со знанием дела. Именно они раскрыли мне глаза на несостоятельность моего книжных представлений, согласно которым герой влюбляется в прекрасную даму и завоевывает ее. Оказалось, что в реальной жизни все наоборот: прекрасная дама сначала заставляет себя влюбиться в героя, а потом завоевывает его, причем по возможности так, чтобы он ничего не заметил. Практической проверкой этого теоретического положения в течение второго и третьего курса усердно занималась Лиза, тщательно обрабатывая глуповатого Валерку Крохмалева. В начале четвертого курса крепость наконец пала: прижатый к стенке беременностью Лизы, Валерка поплелся в загс.
   Когда я осторожно, не называя имен, рассказала о своей тактике завоевания Гвоздецкого, меня подняли на смех. "Идеал мужчин - глупая блондинка с большой грудью, - отсмеявшись, сказала Лиза. - А умных женщин они боятся". "Все, даже умные?" "Умные не боятся, но и видят в них не женщин, а конкурентов. Умный мужчина ищет не такую женщину, в спорах с которой он должен каждый день отстаивать свое первенство, а такую, рядом с которой он даже молча будет казаться гением". "А что делать тем, кто не тянет на этот идеал? Что делать умным?" "Госссподи, неужели ты не знаешь: притворяться глупыми". "То есть он несет чушь, а я должна поддакивать?" "Нет. Ты должна восхищаться молча".
  

***

   Непрерывно следить за своей внешностью и поведением, притворяться и лукавить, продумывать тактику и рассчитывать каждый свой шаг - тяжела ты, женская доля! но каково же было мое разочарование, когда я узнала, что со свадьбой ничего не заканчивается, нет! опять романы лгут! после марша Мендельсона все только начинается! После того, как мужчина завоеван и окольцован, его нужно воспитать под себя. "Мужчина это как бы полуфабрикат, из которого умная женщина умеет вылепить то, что ей нужно, - делилась Валечка опытом своей старшей сестры, к тридцати годам трижды побывавшей замужем. - Моя Анжела так воспитала своего третьего мужа, что он ночью к ребенку встает и кормит его из бутылочки". Но и когда мужчина выдрессирован и подает голос по сигналу, женщина не имеет права расслабиться: она должна денно и нощно следить, чтобы другая не увела выдрессированного мужчину, как барана.
   Свежеобретенные истины тяжелым бременем ложились на впечатлительную душу, и впечатлительная душа моя содрогалась. "А что делать? Иначе навсегда останешься одна!" - запугивали меня еще более жутким вариантом судьбы любящие подруги, и я покорно склоняла голову: в самом деле, что может быть ужасней доли женщины, которую никто так и не подобрал? Которая так и не сумела выйти замуж? Растревоженная разговорами, сбитая с толку единодушием подруг и неуверенная в себе после неудачи с Гвоздецким больше, чем когда-либо, я попыталась изменить свое поведение и пусть с опозданием, но приобщиться к славному племени охотниц. Кроме прочего, меня подталкивало и любопытство - это был своего рода социальный эксперимент.
   Попытки преображения были немного сумбурные, но искренние: я стала ежедневно краситься (не так для красоты, как для большей уверенности в себе), впервые высветлила волосы (тогда в моду снова вошли блондинки) и при каждом удобном случае делала вид, что кокэтничаю - именно делала вид. Флиртовать - шаг назад, шаг вперед, и вот возникает мотив танго - тоже надо уметь; мои же ужимки напоминали не танго, а фокстрот в исполнении дрессированного слона, и напрасно я усердно смеялась чьим-то несмешным анекдотам. Ну не получалась из меня глупенькая сексапильная блондинка: и сексуальность моя еще не проснулась, и в течение всей жизни я бывала порой дурой, но никогда - дурочкой. Но я старалась изо всех сил, и неизвестно, как долго продолжался бы мой эксперимент, если бы не туфли на высоком каблуке.
  
  

***

   В ту пору покупка туфель была для меня событием, а эти стали событием вдвойне: первые туфли на высоком - 7 см - и тонком каблуке. Недорогие классические черные лодочки, подходящие практически под любую одежду, я искала долго и нашла наконец на вещевом рынке. Правда, состряпаны они были какой-то артелью из кожзаменителя, но смотрелись более чем прилично, особенно издалека. Я несла туфли домой, и душа моя пела от радости. Дома я немедленно переобулась и замерла перед зеркалом. Да, "лодочки" были чертовски хороши! И ноги хороши тоже.
   Вскоре, однако, радость омрачилась открытием: в туфлях очень красиво стоять, но чертовски трудно ходить.
   Два выходных дня пошли на тренировки. Удерживать равновесие я кое-как научилась, но походка все равно исказилась: вместо стремительного летящего шага я ковыляла из комнаты в комнату на полусогнутых. Бегать в туфлях оказалось и вовсе невозможно; впрочем, необходимость в беге отныне отпала. Леди, как известно, никогда не торопятся и никуда не опаздывают. Посему утром в понедельник я вышла из квартиры медленно и с достоинством. Я была леди: на ногах красовались новые туфли, на лице - парадный макияж, а челка была тщательно начесана и закреплена лаком. И хотя леди направлялась всего лишь в родной универ на предэкзаменационную консультацию, предвкушение чего-то приятного сливалось с легким волнением - как перед балом.
   Хотя жесткие задники туфель ощутимо давили на ногу, приподнятое настроение сохранялось долго, около часа. Потом туфли перестали давить и начали впиваться в нежную плоть, и оживление улетучилось. В корпус на Моховой я вошла уже приувядшая, с поникшей головой и шаркающей походкой; но полуторачасовая консультация подарила мне передышку. Я незаметно сняла туфли под столом, с наслаждением шевелила затекшими пальцами и повеселела. Правда, в местах соприкосновения с задниками туфель кожа, насколько было видно под тонкими колготками, сильно покраснела; но мне казалось, что отдых позволит доходить день в новой обуви. Увы, последующие события живо доказали несостоятельность умозрительных предположений: когда я снова всунула ноги в туфли, обнаружилось, что они загадочным образом уменьшились как минимум на полразмера.
   Это были уже не туфли.
   Это были кандалы.
  

***

   Девчонки звали меня в кино, но мне уже ничего не хотелось. Каждый шаг живо воскрешал в памяти сказку о Русалочке и приносил неимоверные муки. Дождливое утро обернулось жарким днем, и, видимо, ступни здорово отекли от жары. Спереди пальцы ног были сжаты как в тисках, сзади жесткий борт наконец-то содрал кожу и начинал тереть уже обнажившееся мясо. И, точно всего этого было мало, начали ныть непривычные к каблукам икроножные мышцы.
   Я еще попыталась переиграть судьбу и доковыляла с девчонками до ближайшей аптеки в поисках лейкопластыря - но судьба показала мне язык. Аптека была закрыта на переучет. Пришлось попрощаться с подругами и поспешить домой.
   На обратном пути весь мир сузился до размера обувной колодки, а тысячи обуревавших меня желаний - блеснуть, покорить, обольстить, восхитить и т.д. - свелись к одному - сбросить тяжкие оковы. Выбравшись из автобуса, я поняла: если я не сниму их немедленно, я не доползу до дома. И, уцепившись рукой за фонарный столб, под недоумевающими взглядами прохожих я стащила сначала левую, потом правую туфлю, встав ногами в порванных колготах на пыльный асфальт.
   Ни с чем не сравнимое чувство облечения тотчас заполнило душу, как заполняются долины рая молоком и медом во время весеннего райского паводка. Небо и земля, люди и мчащиеся мимо машины показались удивительно прекрасными. Творец создавал этот мир, смеясь и пританцовывая - теперь я знала это точно. Я шла по родной улице босиком, держа туфли в руках; по лицу моему тек расплавившийся тональный крем, к потному лбу прилипла начесанная челка - а губы мои блаженно улыбались. На меня снизошло просветление: невозможно придти к успеху в чужой обуви, а пара, которую я несу в руках - не мое, однозначно не мое!
  

***

   С тех пор я только засматривалась - даже когда появились деньги - на туфли модного фасона, украшенные аппликациями, камушками, всякой фигней, безумно нарядные, бесконечно элегантные - и на высоченном, десятисантиметровом каблуке; засматривалась не как на вещь, а как на символ. Символ той жизни - легкой, манящей, ресторанной, авантюрной, вечерней - которой мне не жить никогда. В таких туфлях выхаживают по подиуму, проплывают по красным дорожкам Каннского фестиваля, такой туфелек гордо ступает на землю из открытой дверцы черного кадиллака. В таких туфлях занимаются любовью, глядя на гирлянду огней Эйфелевой башни, в них встают под венец с наследным принцем. Ах, ах, ах. Как прекрасно, но - не мое!
   Я вечно на низком, пусть уже не в кроссовках и не в балетках, но на низком, рабочем, удобном, потому что я вечно бегу, я вечно в хлопотах. Меня не возят, мой транспорт - маршрутки и троллейбусы, и я не прохаживаюсь - я топаю, проношусь, семеню. Я не умею красиво ходить, не умею спускаться по лестнице, не глядя себе под ноги. Я не хожу по ресторанам, я предпочитаю брюки юбкам, а плотные колготки, живущие несколько месяцев - тонким чулкам. Девушки, которые всегда на высоком каблуке и девушки, которые всегда на низком - две разных породы. Я купила шпильки, но переродиться мне не дано, и они завяли, захирели в шкафу, и ничье сердце не пронзил мой тонкий французский каблук.
  

***

   Одна задушевная подружка, больше других щеголявшая мнимой опытностью (не скажу, кто), в конце концов пошла работать в женский глянец; что называется, нашла себя. Но пусть теперь ворох житейской женской премудрости, опрокинутый на меня подруженьками, вспоминается с иронией - все же стоит сказать несколько слов в их оправдание. Поучая, просвещая и самоутверждаясь, девчонки искренне желали мне добра, и, самое главное, их модель поведения была если не самой мудрой, то и не самой худшей. Ибо то была Эра Великого Блядства. Именно так, а еще лучше - большими буквами, красными, как бордельный фонарь.
   Девочки, еще вчера певшие в школьном хоре песню про "прекрасное далеко", нормальные девочки, чьи бабушки гордились красными косынками, а мамы мечтали стать космонавтками, в 90-м году на вопрос социологов о самой престижной профессии писали "валютная проститутка". Может, и прибрехали социологи, может, не 75% так отвечало, а половина - но все равно, каково было смятение умов!
   От немного смешного и чопорного советского государственного целомудрия страна стремительно покатилась хрен знает куда, восторгаясь конкурсами красоты, где вышагивали длинным ногами по грязным подиумам юные красотки, и плача над двухсерийной мелодрамой о трагической судьбе простой, чистой, открытой девчонки - ленинградской путанки Таньки Зайцевой. И двусмысленные песенки, и недвусмысленные фильмы, и повальное обнищание, и недоступность появившихся ярких импортных вещей, и распад связи времен - все работало как одна огромная школа растления. Блядство не просто вошло в моду: оно почти стало нормой. Идеалом незрелых умов стала дорогостоящая красавица в норковой шубе до земли, с отчаянным бесстыдством вчерашней отличницы наклеившая ценник на самое видное место.
   В модели или содержанки - третьего не дано. Сегодня выгодно продать тело, а завтра, найдя лоха или раздобыв бабла, свалить заграницу. И даже в нашем, более-менее нормальном студенческом мире, обычным делом стало примерять на себя роль если не проститутки, то дорогой содержанки; если не в реальном мире, то в мечтах и грезах; и я примеряла тоже, мечтая порой о богатом - не спонсоре/любовнике, а муже. Однако скоро здравый смысл подсказал, что кому-кому, а мне и мечтать не стоит. Если я буду когда-либо ездить в вишневой "девятке" - тогдашнем пределе крутизны - то заработаю на нее сама.
  
  

***

   Я не Таис Афинская, не Маргарита - и даже не Мастер. Я всего лишь подмастерье - нечто расторопное, сметливое, бесполое, в традиционном головном уборе подмастерьев - беретике - осенью-зимой, с неизменно стянутыми в хвост (и не всегда чистыми волосами) весной-летом. Джинсы, кроссовки, блокнот, губы чуть подкрашены губной помадой - единственная моя косметика, все остальное излишне, на все остальное нет времени (и - не мое) - не девочка-кокетка и не искательница женихов: начинающий журналист в поисках материала и своего пути. Такой я была в пору ученичества, и мои короткие заметки, иногда без подписи, были самым важным, самым главным, что происходило со мной. Поняв, что коллекционировать победы не придется, я принялась собирать публикации. Нет худа без добра: мое женское одиночество высвобождало огромное количество энергии и времени, которые могли пойти на метания-страдания, а вместо этого шли на ремесло.
   Я смутно искала свою дорогу, смутно понимая, что и в любимом деле каждый выбирает участок по себе. Ведь есть журналистика многотиражек "Иван Петрович Сидоров - ветеран труда", есть журналистика глянца "Как заставить ревновать третьего мужа", есть желтая пресса "Пэтэушницу изнасиловал инопланетянин", есть информационное киллерство, есть качественный репортаж и есть сияющие аналитические высоты - и все это журналистика.
   И я - непременно - покорю эти вершины. Придет день, и я стану первой среди равных.
   Эх, хорошее было время, что ни говори.
  
  

***

   На втором курсе я принесла в одну крупную газету статейку (ну, не буду прикидываться, за меня замолвила слово одна дама, преподававшая у нас историю журналистики) о современном телевидении. Речь шла, в частности, о повальном увлечении сериалами; нечто иронически-язвительное, стильное и при том не без мыслей: я проводила культурологические параллели между образами античных божественных семейств и всякими "Династиями" и "Санта-Барбарами". В силу малой образованности мне казалось, что я первая обратила на это внимание, и я гордилась своей проницательностью.
   Завотделом культуры, бородатый ироничный мужик (показавшийся мне почти стариком, а ведь было ему лет 45, не больше) встретил меня, как водится, со снисходительностью, местами переходящей в пренебрежение. Не дослушав мой лепет, он начал лениво расспрашивать о своей бывшей подруге, направившей меня к нему: "Как Инночка, все такая же веселая? А что, вспоминает о былых битвах, делится опытом с подрастающим поколением? Что ты говоришь, доктор наук? Инка? Когда ж она успела, зараза? Недавно? Да, она всегда была шустрая, гибкая, скользкая - не поймаешь...Ха-ха-ха" На "ха-ха-ха" зазвонил телефон и начался долгий малопонятный разговор, словно меня и не было тут.
   Я, само собой, расстроилась и, наверно, ушла бы, если бы не две мысли. Первая - о результатах визита надо будет отчитываться перед преподавательницей, и, если я плохо отчитаюсь, она, пожалуй, больше мне помогать не станет. Вторая - отчетливое ощущение, что если я просто оставлю свою статью и уйду, ее никто не станет читать. Подавив усилием воли внезапно подступившие к глазам слезы, я принялась рассматривать комнату, но, наткнувшись на иностранный цветной плакат с изображением зеленого фаллоса (как выяснилось, это была реклама фестиваля авангардистского кино), смутилась и потупилась.
   Наконец бородач бросил в трубку "Пока!", потом, нажав на рычаг, тут же позвонил еще кому-то, но говорил недолго: то ли так следовало, то ли меня жалко стало. "Ну что, показывай свою писанину. Почерк хоть разборчивый?" "Я на машинке", - гордо пропищала я и дрожащей рукой протянула сероватые листочки.
   Он начал быстро пробегать глазами мой текст по диагонали, зацепился за что-то, хмыкнул, провел рукой по бороде и начал читать внимательно. Я сидела, как все начинающие, когда их текст читают при них же: напрягшись и чуть ли не дыша. Довольно скоро чтение было окончено, он поднял глаза и по взгляду, брошенному на меня, я поняла, что победила. Во взгляде была доброжелательность и приятное изумление.
   "Отлично! Это то, что надо! Молодчинка!" и т.д. и т.п. Статью оценили столь высоко, что по выходе из редакции я почти уверилась в собственной гениальности. Последовавшая очень быстро, чуть ли не послезавтра, публикация только подкрепила мою юную самоуверенность, тем более, что редакторская правка была минимальной. Значит, я пишу на та-аком уровне, что меня не считают возможным/нужным править! Преподаватели похвалили, мама и друзья прочитали, однокурсники позавидовали, три экземпляра газеты были куплены и спрятаны непонятно зачем - в общем, все было прекрасно, как во сне, и представьте себе мой облом, когда я, явившись через полгода к этому же завотделом, в эту же газету, натолкнулась на холодное недоумение: чего вы, девушка, приперлись? Новый материал? Оставьте, я прочитаю. До свиданья, я занят. До свиданья, вам позвонят.
   Все было так, точно я явилась впервые и с улицы. Я была так потрясена, что даже никому ничего не сказала. Мне никто не позвонил (да и кто бы искал мой номер), и я больше в редакцию не ходила. Молча переживала я произошедшее, придумывая какие-то невероятные объяснения, пока совершенно случайно и через другую жизненную ситуацию до меня не дошла истина: нельзя исчезать, нельзя делать дебютантам большие паузы. Этот человек просто забыл обо мне за полгода! Да что там, я вылетела из его головы, перегруженной информацией, на второй день. Чтобы войти в круг званых (не говоря уже об избранных), надо суетиться, надо напоминать о себе ежедневно, ежечасно, ежеминутно, надо приносить новые материалы, возьмут - не возьмут, но привыкнут к тебе, привыкнут, что ты есть, а привыкнув - запомнят по имени, начнут выделять из толпы, из массы начинающих-случайных-серых-безымянных, и вот тогда, возможно, у тебя появится шанс. Что такое одна статья? Она живет столько же, сколько газета, а газета - бабочка-однодневка.
   Я поняла: надо печататься всюду, где печатают и писать обо всем, что берут. Ха! На первом курсе мне доводилось слышать глубокомысленные рассуждения: начинать надо серьезно, лучше всего большим материалом на первой полосе "Известий" (или издания такого уровня). А заметки об обывателях, искусанных бультерьерами - это не начало, это самообман. Нужно ли говорить, что на первой полосе "Известий" статьи этого умника так и не появились, и вообще в журналистике он не остался.
  

***

   Начала я, разумеется, не с международной тематики. Где-то еще у Куприна (тоже поработавшего газетчиком) описываются низшие чины в журналистской иерархии: репортеры, заведующие пьяными извозчиками и бешеными собаками. Поразительна вечная правота классики: первые мои заметки в большой прессе были посвящены покусанным и оскорбленным. Маленькие - в абзац - кусочки городской хроники шли часто без подписи, давали смешные гонорары и бесценный опыт. Опыт не столько литературно-журналистский - как писать, мне, к счастью, объяснять было не надо, сколько житейско-практический.
   О, сколько нам открытий чудных! Сколько мелочей, которым негде не учат, или учат, но я пропустила. Точно датировать время и место записи, как и имена собеседников - а я вначале умудрилась не фиксировать, полагаясь на память - все ведь писалось по свежим следам! пока однажды не села в калошу. Писать так, чтобы как можно меньше резали, но! какой-то ляп - корявое предложение, ошибку в имени собственном или явно лишний абзац иным редакторам нужно было оставлять в обязательном порядке, ибо эти люди не в силах были выпустить из своих рук текст в том виде, в котором он к ним попал. Они обязательно должны были что-то исправить и почеркать, и, если предусмотрительный автор не оставит на грядке сорняк, садовые ножницы срежут цветочки красноречия.
   Оказалось, например, что сбор даже самой невинной информации требует упорства и дара убеждения, ибо собеседники, узнав, что ты из газеты, замыкаются и теряют интерес к разговору. Люди оказались зажатыми, недоверчивыми и страшились каких-то фантастических последствий в том случае, если их "узнают". Мои уверения, что я изменю и фамилию, и внешность, и место, действовали плохо. Вопрос же "А зачем вам знать мое мнение?" и вовсе выбивал меня из колеи. "Ну... наша газета хочет знать, что думают москвичи о переносе тела Ленина из Мавзолея". "Вот и спросите кого-то другого". Причем чем старше был собеседник, тем больше было шансов напороться на болезненную подозрительность.
   По неопытности я начинала разговор с насущного вопроса, не потрудившись расположить к себе человека, и часто получала по лбу - слава Богу, хоть не в прямом смысле. Так продолжалось до памятного дня, когда в мою голову залетела мыслишка отобразить в красках тяжкую жизнь продавщиц в водочных палатках - рассаднике порока и криминала.
  

***

   Задумано - сделано; легкой поступью я понеслась к ближайшей палатке, вдохновленная предчувствием удачи. Но после слов "Здравствуйте, я из такой-то газеты, не могли бы ли вы уделить мне несколько минут" меня довольно вежливо послали, заявив, что у них нет времени на общение с журналистами. Это бы еще ничего, но во второй палатке меня тоже послали, но уже невежливо; а с продавцами в третьей мне самой не захотелось разговаривать - уж больно уголовные физиономии у них были. Третья неудача расстроила меня всерьез: тему одобрил редактор, и я уже видела себя на второй полосе. По-детски шморгая носом, я плелась по осеннему бульвару и думала, куда идти дальше.
   Можно было пойти неверным путем и сочинить продавца с его монологом. Прием нечистоплотный, но распространенный не только в глянце (приоткрою страшную тайну: все эти "Марины, 26 лет, незамужем", которые щедро делятся интимными подробностями биографии, как правило, существуют лишь в воображении автора). С моей фантазией сочинить ничего не стоило; и именно потому мне претило. (Вот такой психологический парадокс... хотя, может, и не парадокс: то, что достается дешево, дешево и ценится, а мне мои фантазии и вовсе ничего не стоили - в отличие от настоящей информации. И потому все, о ком я писала, существовали в реальности). Можно было отказаться от статьи, то есть сложить лапки. Две недели особо сильного самоедства и ощущение собственного ничтожества гарантировались; но это было не то, чего мне хотелось.
   И тут меня осенило. Увидев очередную точку, продающую пагубное зелье, я распустила волосы и изменила походку, желая придать себе вид раскованной девицы, а подойдя, спросила нарочито хриплым, как бы от курения:
   - Девчонки, Артур есть?
   - Какой Артур?
   - Это разве не Артура палатка?
   - Нет...
   - Бля... Вот пролетела, - и доверительно: - Представляете, наколол меня:, каазел, обещали место, сказал, подойти к магазину "Рыба", там палатка Артура, он его лучший друг и все такое - а я и уши развесила. Устроилась, бля.
   - Может, ты адрес перепутала?
   - Да нет же, все сходится, наебал он меня просто... Слушайте, девки, а к вам нельзя?
   - Не знаю, это с хозяином говорить надо, с Рустамом... Ты где раньше работала?
   - Нигде, я из Самары поступать приехала и не поступила. А Рустам ваш нормальный мужик?
   Мы проговорили минут 20, за которые мне хватило материала на 2 статьи. Меня даже угостили отвратительной паленой водкой, и я опрокинула залпом грязный стаканчик, не понимая еще, за какую победу пью, но чувствуя, что одержала победу.

***

   Если бы мне поручили написать "Пособие для начинающего журналиста", это было бы самое краткое пособие в мире, ибо оно состояло бы из одного-единственного слова:

работать.

   Ежедневно, ничего не боясь, ни перед чем не отступая, пробуя на вкус темы, жанры, приемы, редакции, людей, события; тыкаться головой по всем углам, как кутенок, набивать все возможные шишки, завязывать все возможные контакты; мозолить глаза, тереться и втираться хоть тушкой, хоть чучелом, хоть девочкой на побегушках, а главное - писать, писать, писать! - и верить в себя. Пожалуй, никогда я не верила так в возможность полета, как в те незабвенные годы ученичества! и никогда я не ощущала такой бесшабашной свободы. Последнее, впрочем, неудивительно: никто так не свободен, как начинающий. Он свободен от груза репутации - ибо ее нет; от оков правил - ибо он не успел их выучить; от паутины связей и взаимных обязательств - ибо он еще ничей, у него есть мнения/убеждения, но не партия; он вне кланов, вне правил, и за спиной реют надежды, переходящие в иллюзии; и ты не только веришь в каждое слово, которое пишешь - ты веришь, что оно способно изменить мир - или, хотя бы, потрясти твой город. Твой единственный город, который ты только теперь начинаешь познавать по-настоящему.
   О, конечно, конечно, хватало слез-соплей-неудач, и грабли били по лбу, и жестокие люди обижали маленького птенца с большими планами: то выпускающий по номеру выбрасывает твою статью, потому что в последний момент поступила срочная реклама! Большая, жирная реклама, и все твои находки, все словесные блестки летят в корзину, то отказ - тема избита, слишком большой объем, и просто "не подходит" без объяснения причин. А горькая улыбка Лермонтова, выползающая на губы при чтении своего, родного текста, который обскубал и покромсал редактор? Все равно как отвести в школу дитя с ногами-руками и буйной шевелюрой, а забрать без ноги, без руки и наголо бритое. И ничего не возразишь, ибо таких подмастерьев много, да не каждый штатный автор осмеливается открыть рот. Все было и всякое. Но как же отчаянно хотелось жить! Как же хотелось быть! Вмешиваться, участвовать, видеть собственными глазами, переживать кино в режиме реального времени - и чтобы все, все было настоящее.
   Эти порывы, бесспорно, необходимые для профессионального роста, регулярно заводили меня порой Бог весть куда, в какие-то трущобы и чуть ли не вертепы; а одно приключение я не то что запомнила на всю оставшуюся - до сих пор не могу вспоминать без внутреннего холодка.
  

***

   Как-то к Грише заглянул смешной пацан, представлявшийся всем коротко-анекдотически: Вовочка. Вовочка промелькнул и пропал и хрен с ним; но судьбе было угодно в один прекрасный день усадить нас за один столик в университетской столовке. Дело было после третьей пары; очень хотелось жрать, и вполне естественно, что мы заговорили о пище.
   - Ты не находишь, что нашему обеду не хватает черепахового супа, жаркого из оленины, тостов с красной икрой и шампанского "Клико"? - пошутила я, накалывая на вилку распухшие серые макароны-рожки.
   - "Клико" не пробовал, - серьезно ответил Вовочка, - черепаховый суп тоже, а вот оленину и икру ел позавчера.
   Был он маленький - мне по плечо, кругленький, смахивающий на веснушчатого Колобка; но глаза у Колобка были холодноватые и с прищуром. Но глаза я рассмотрела потом, а тогда подхватила:
   - А ананасы? Ананасы ты тоже ел?
   - Не люблю ананасы, - тем же тоном ответил Вовочка, - но они на столе были.
   Стоял февраль 1992-го года - полуголодное, нищее, смутное время, эпоха пустых полок во всех магазинах и очередей за хлебом. Как можно было воспринять нелепую похвальбу убого одетого пацаненка?
   - Хватит заливать, Вовочка. Ну где ты купил ананасы? Простую шоколадку не достать.
   Шоколад действительно исчез, и меня иногда преследовала почти галлюцинация: вкус шоколадной конфеты.
   Вовочка обиделся в свою очередь:
   - Я не заливаю, Синицына. И не говорил, что что-то покупал. Меня накормили бесплатно.
   И поскольку я продолжала смотреть с недоверием, Вовочка раскололся, и я узнала о существовании неизвестного этнографам племени халявщиков.
   Это настолько яркая примета времени, что я должна о ней рассказать.

***

   В начале 90-х Москва превратилась в тот самый "город контрастов", о котором так обстоятельно рассказывали маститые международники на страницах еженедельника "За рубежом". С одной стороны, как я говорила, поэзия распада, проза голодухи и люди, роющиеся в мусорниках, с другой - порочный блеск и алчное сверкание нарождающегося капиталистического мира. Капитализм сверкал и искрился в пудовых златых цепях "новых русских", в белозубой улыбке дикторши первого коммерческого телеканала "2+2", в тонированных стеклах первых иномарок, в огнях валютных кабаков и особенно - в хрустальных фужерах крупных презентаций. Чуть ли не каждую неделю то один, то другой банк закатывал шикарные - особенно по сравнению с ассортиментом продмагов - фуршеты и банкеты для своих, и вот на эти-то абсолютно закрытые застолья повадилась проникать группа летучих граждан, которых, собственно, никто и не звал.
   Поскольку прессу на таких мероприятиях охотно прикармливали, хитрые халявщики обзаводились липовыми корочками, позволявшими проходить мимо охранников без ущерба для фейса, и устремлялись к ломящимся от снеди столам. Главной, но не единственной целью халявщиков было нажраться от пуза. Насытившись, эти существа принимались за работу: в многослойные наряды халявщиков упархивали с помощью легких движений руки бутерброды с икрой и бутылки коньяка, свежие фрукты и ломтики ветчины. Да, да, все сводилось к банальной краже пищи у тех, кто сам был повинен в куда более серьезных кражах - и потому я не осуждаю эту публику. Все равно пропало бы или официанты б доели.
   Халявщики все знали друг друга в лицо, в этой среде была своя иерархия, свои секретные технологии, свои предания и свои легендарные личности, например, знаменитый Гаденыш. Для настоящего халявщика делом чести было не пропустить ни одной презентации, и оставалось только удивляться, откуда они узнавали о некоторых мероприятиях.
  
   Неожиданный вираж случайного разговора закончился тем, что Вовочка предложил мне, упорно сомневавшейся в его способностях преодолевать любые преграды, пойти с ним на очередную презентацию и лично убедиться. На секунду я заколебалась: остатки здравого смысла подсказывали, что не стоит ввязываться в авантюру; но тут я вспомнила, что о халявщиках еще никто не писал! и я могу открыть эту тему, застолбить ее, а если повезет - даже прославиться! и кивнула человеку, которого видела второй раз в жизни:
  -- О?кей. Когда?
  -- В эту пятницу в половине девятого.
   Поздновато! И потом, кто знает, насколько затянется веселье... Будут проблемы с мамой. Хотя нет, не будут: мое бурное воображение тут же придумало отмазку для мамы в виде дня рождения Лизы.
  -- Идет.
  -- Ты, главное, не забудь под длинную юбку пакеты прицепить. На презентациях "Логоваза" можно набрать жратвы на неделю вперед.
  
  

***

   Конечно, Вовочка обманул; как говорила Лиза, мужчины всегда обманывают. Стол (точнее, столы), и роскошный - белоснежная скатерть до пола, дичь, паштеты, молочные поросята, феерия закусок и батареи бутылок - имел место, но вместо презентации "Логоваза" он привел меня на юбилей какого-то Георгия Петровича, уважаемого человека в среде крепнущего московского бизнеса.
   Об уважении, которым пользовался юбиляр, свидетельствовали бесчисленные тосты соратников - широкоплечих граждан в малиновых и изумрудных пиджаках. О, незабвенная яркость оперения гордых птиц, покруживших порой и над колымскими просторами и слетевшихся на излете 80-х годов в столицу на великий пир наживы! Их шейные цепи были в палец толщиной, их охранники признавали только спортивные костюмы "Адидас", их девицы были только высокими крашеными блондинками с ярким макияжем, облаченными в лосины без юбки. Как они кутили! как сорили деньгами, обесценивавшимися с каждым днем, как упивались своим эфемерным могуществом, первые ласточки капитализма - и как недолго длился их полет. Их отстреливали солнцевские и таганские, их ловили в капканы менты, но чаще всего их подставляли свои же соратники, и именно тогда родился знаменитый афоризм Задорнова: "Наши бизнесмены живут ярко, но недолго".
   Не многие, пившие в тот вечер до дна за долголетие и удачу, умерли своей смертью. А те, кто уцелел, давно стали другими, серыми и скучными, как их корректные костюмы от Хьюго Босса; их биографии вычесаны пиарщиками, интерьеры загородных домов безукоризненно стильны, а новые жены образцово-гламурны. Эти люди больше не заказывают конкурентов - но и не делают красивые жесты, какой сделал Георгий Петрович после исполнения девчонками из "Комбинации" всенародного хита "Бухгалтер, милый мой бухгалтер". Разорвав татуированной рукой бумажную ленточку, скреплявшую пачку сотенных купюр, юбиляр засыпал деньгами певиц. Бумажки весело порхали в воздухе, из тени в свет перелетая. Зрелище было впечатляющее, особенно для нищих вроде меня и Вовочки. По деньгам, как по листьям, прошел Георгий Петрович к микрофону и с чувством произнес:
   - Благодарю от всего сердца! А теперь чего-нибудь медленного.
   Как все дети подземелья, он тянулся к свету, то есть стремился к культуре, то есть к тому, что он принимал за культуру; и как все жестокие люди, он был сентиментален. Когда Апина затянула "Любовь уходит не спеша", что-то подозрительно похожее на пьяные слезы блеснуло в уголках стальных глаз юбиляра.
  

***

   - Ну что ты сидишь, как зачарованная? - зашипел мне на ухо Вовочка. - Пока народ наслаждается культурной программой, работать надо!
   - Ах, оставь, - отмахнулась я, - дай насладиться духовно! Когда еще увидишь вблизи такой зоопарк!
   - Как хочешь, но я с тобой делиться не буду. Здесь каждый сам за себя.
   Вовочка извлек из правого кармана аккуратный целлофановый пакетик и ловким движением стряхнул в него блюдце с консервированными маслинами. "Комбинашки" допели грустную песню, и юбиляр лично обнял и расцеловал их.
   - А эту песню сможете? Не знаете? - допытывался он, и, махнув рукой, вызвал на сцену какого-то долговязого хромого типа с пальцами в татуированных перстнях. - Валера, давай мою любимую.
   Кто-то подбежал, поднес Валере гитару, и в зале ресторана воцарилась тишина. Пронзительные и простые слова полились в зал, покоряя души слушателей.

Я сижу в одиночке

И побег вспоминаю:

Пред людьми я виновен,

Перед Богом я чист.

   Им всем так хотелось в это верить...

Надо мною икона,

И запретная зона,

А на вышке все тот же

Надоевший чекист.

   Вовочка поднял свитер и засунул за специальный пояс плоскую бутылку с коньяком.
   Мое ироническое возбуждение, вызванное двумя рюмками коньяка, постепенно угасало, и я с возрастающей тревогой осматривалась по сторонам. Эти лица, эти разговоры, это пиршество в центре агонизирующей страны были настолько дики, точно вернулись времена Стеньки Разина - а может, и Гришки Отрепьева. Вчера грешили, окаянные, а завтра ответ держать придется - зато сегодня пир горой. Завтра, может, приголубит соколиков топор острый, палаческий - но пока девица-забава целует! И дым коромыслом, и вино рекой, и пропади все пропадом, и совершенно непонятно, какое тысячелетье на дворе.
   - Вовочка, давай уйдем на фиг, - попросила я своего Вергилия, но тот огрызнулся:
   - Хер уйдешь! Быки на входе никого не выпускают! Блин, какого лешего я с тобой связался - ты несчастье приносишь.
   Именинник разрешил покинуть его пир лишь в третьем часу ночи. И хотя я предупредила мать, что "могу задержаться на дне рождения", я заранее представляла скандал, который мне устроят.
  

***

   Натянув куртки, мы вышли в освещенный дворик, покрытый свежевыпавшим снегом, и остановились в двух шагах от двери - у Вовочки развязался шнурок на ботинке. Пока он возился, я, переевшая и слегка захмелевшая, с наслаждением вдыхала морозный воздух. Было свежо и морозно - необычайно свежо после прокуренного кабака.
   В центре дворика стояли, разговаривая, несколько мужчин. Мимо меня прошел, прихрамывая, Валера, очень близко, так, что мы едва не соприкоснулись, и я увидела его раскрасневшееся узкое лицо. Оставляя четкие следы на белом снегу, он направился к своей "девятке". Один из мужчин отделился от стоявшей в центре двора группы и пересек ему путь. Валера остановился.
   Все произошло очень быстро и непонятно. Вовочка выпрямился, мы наконец сдвинулись с места, и он спросил меня вполголоса, что из продуктов я успела прихватизировать. Я честно созналась, что не взяла ничего - не смогла преодолеть стыд. "Эх, ты", - презрительно бросил мой спутник, и хотел добавить что-то еще, но не успел.
   Внезапно прогремели очень громкие хлопки - один, другой - и у нас заложило уши. Валера, стоявший спиной в шагах четырех от нас, вдруг торопливо попятился и упал навзничь. Его дорогая шапка-ушанка слетела с головы прямо мне под ноги. По лицу лежавшего, теперь белому, как снег, стекала из правой глазной впадины густая мутная струя крови, смешанная с остатками глаза. Левый глаз неподвижно смотрел в черное небо.
   Мы застыли, потрясенные, не в силах отвести глаза от свежего трупа перед нами, и неизвестно, чем бы все закончилось, если бы чья-то сильная рука не оттащила меня за рукав куртки в сторону.
  -- А ну нах отсюда, шелупонь! - рявкнул какой-то соратник Валеры, и мы
   рванули прочь, не дожидаясь последнего акта криминальной разборки.
  

***

   Перепуганные до смерти, мы бежали по заснеженным улицам, преодолевая бешеное биение сердец, задыхаясь и глотая ледяной воздух с солоноватым привкусом крови, а мимо нас время от времени с музыкой проносились машины ночных хозяев города. Спасительный сумрак ночи, в который мы погружались, улепетывая в паутину переулков, в любую минуту мог обернуться новой бедой - страшное время во всех смыслах стояло на циферблате, но мы не думали об этом, мы уже ни о чем не могли думать. Инстинкт гнал нас вперед, пока силы не иссякли, и именно физическая слабость вернула нам, как ни странно, способность соображать. Мы словно очнулись в колодце какого-то проходного двора: под ногами скрипел снег, над головой был темный купол непроглядной ночи, накрывшей наш город.
   - Ты где живешь? - спросил Вовочка. Я объяснила.
   - Далеко. Доехать не на чем, а идти до утра. Пойдем ко мне?
   Он предложил неуверенно, но я намертво вцепилась в его рукав. К нему, к его друзьям, куда угодно, и пусть сделает со мной что угодно, лишь бы не остаться среди этого морозного мрака одной! После пережитого мне нужен был живой человек рядом, кто-то живой рядом, иначе я сойду с ума.
   Конечно, с ума бы я не сошла, да и Вовочка был чужд порочных намерений - но это все ясно теперь, а тогда сердце неистово билось, как зверь в ловушке, и мир распадался на части.
   В несколько студнеобразном виде, но мы все же добрались до Вовочкиного дома: Бог, как известно, хранит дураков. Вовочка обитал в коммуналке, в маленькой комнате, полной старых вещей. Стараясь не шуметь, он включил настольную лампу, и на обшарпанные стены легли резкие тени. Совсем рядом, за стенкой, кто-то надрывно кашлял во сне, потом проснулся, забормотал.
   Все было так странно: чужая квартира, чужой человек напротив, чужие звуки, чужое время - в четыре утра я обычно крепко спала. То ли от стресса, то ли от нарушения распорядка сна меня немного мутило.
   - Да, блядь, ебаный в рот, - задумчиво выругался Вовочка, - ночка, твою мать... Чуть, блядь, жизнью за этот коньяк не заплатил. Охуеть, что творится!
   Дрожащими пальцами он открутил крышку плоской бутылки и отхлебнул из горла, как алкоголик. - Хочешь?
   - Нет, спасибо. У тебя есть телефон?
   - В коридоре. Только говори тихо, а то соседей разбудишь.
   Тяжело поднявшись, я вышла в неосвещенный коридор, где на столике под круглым зеркалом стоял белый телефон. Вовочка не закрывал дверь, чтоб я могла различить цифры на циферблате.
   - Мама?
   Я ожидала брани, но на том конце провода, на том конце города заплакали:
   - Слава Богу, живая.
   Все перепуталось в моем ошалевшем мозгу, и я поверила, что мама все знает, знает все, что случилось этой ночью.
   - Мама, я больше не буду, честное слово. Прости меня.
   Горячие слезы потекли по щекам - и страшная сжатая пружина внутри медленно, со скрипом, начала распрямляться. Меня отпустило.
   - Мама...
   Мы плакали вместе, снова соединенные через пространство, ставшие опять, как в детстве, неразрывным целым - матерью и ее детенышем.
   - Дай трубку матери Лизы, я хочу ей сказать пару слов, - наконец взяла себя в руки мать. - Уже половина пятого, а ты сказала, что будешь в двенадцать!
   И тут у меня начался истерический смех сквозь слезы. Если бы не эта фраза, я сама выдала бы себя, придя домой - и мама получила бы инфаркт.
   - Лизиной мамы тут нет. Но я ей передам все, что ты скажешь. Я утром приеду, ложись спать.
  

***

   В ту ночь я впервые увидела, как убивают человека. И можете считать меня сентиментальной идиоткой, но мне до сих пор кажется, что Бог в ту ночь простил Валере все его грехи.
   Что произошло между Валерой и его убийцей, и чем закончилось горькое похмелье этого пира во время чумы - еще одним трупом, или чем еще - не знаю, и никогда не пыталась узнать. Богатый материал не пошел впрок: я ничего не написала. Тему халявщиков открыли другие люди. А мама до сего дня уверена, что я загуляла до утра на дне рождения Лизы.
  

***

   Грандиозный скандал разразился только после обеда, когда мы поспали и восстановились: утром ни у мамы, не спавшей всю ночь, ни у меня элементарно не осталось сил для выяснения отношений. Не обошлось без эксцессов, например, без попытки закатить мне парочку бодрящих оплеух. Я перехватила руку матери, но не оправдывалась и не огрызалась, зная, что виновна: не в том, что вернулась домой в семь утра вместо двенадцати ночи, а в том, что могла никогда не вернуться.
   Встревоженная моим непривычным смирением, мама заплакала.
  -- Дай мне слово, что больше такое не повторится.
   Я легко дала слово, умышленно не уточняя содержание расплывчатого определения "такое", и сдержала его: больше никогда я не видела Вовочку и не посещала тот ресторан; более того, с тех пор я ни строчки не написала на криминальные темы. Но мама, конечно, ждала совсем других чудес, и перепалки между нами продолжали вспыхивать с удивительной регулярностью. Ей не нравились мои друзья, как мужеского, так и женского пола (виденные только на фотографиях, так как домой их приглашать запрещалось). Ее бесили мои возвращения домой в восемь, девять, десять вечера ("Ты посмотри, что творится на улицах!"). Ее возмущало мое резкое изменение образа жизни ("То из дому не выманишь, то домой не загонишь!"), а пуще всего то, что мама не слишком изящно определяла как "поиск приключений на задницу".
   Мне казалось, что я сражаюсь за свободу - но как и большинство войн, домашние войны ведут ради власти. Мать по-прежнему считала меня ребенком и настаивала на своем верховенстве; я же была убеждена, что диктатуру одного человека должен заменить дуумвират. И никто не хотел уступать.
   О, гнусность бесчисленных стычек, победа в которых носит тот же гнилой привкус, что и поражение! Жестокость гражданских войн - свой против своего - сочеталась с женским отсутствием правил. Мы били не задумываясь по уязвимым местам друг друга, причем я попадала чаще, потому что лучше знала мать: я-то менялась, и она не успевала за всеми переменами, она промахивалась, жаля туда, где уже не болело, и не зная о новых проблемах. Утомившись в бесчисленных сражениях, мы заключали вечный мир, и плакали вместе, и просили друг у друга прощения - но через неделю все начиналось опять, с тою же учительской нетерпимостью, с тою же юной беспощадностью.
  

***

   Мама жаждала и ждала возвращения к прежнему облику: домоседки с неизменной книгой в руках, и прежнему поведению - примерного домашнего существа, и я, в общем, признавала за ней право требовать и уговаривать. Мне только жаль было совершенно нерационального расходования энергии: слишком много пара уходило в свисток, то есть в крик, слезы и прочие манипуляции, и все зря, потому что сидеть дома я не только не хотела, но и не могла. Вся моя бурная деятельность второго-третьего курсов, от "поисков приключений" до оббивания редакционных порогов, имела еще одну цель, кроме славы, а именно деньги. Пусть порой кидали, пусть платили мало, пусть платили с опозданием (и инфляция сжирала половину гонорара) - но мне платили за мои статьи! И деньги эти я, между прочим, несла домой, а не в кабак.
   И здесь кроется какая-то загадка, которую я до сих пор не могу разгадать: мои гонорары почему-то не радовали маму. "Лучше бы ты ничего не зарабатывала, но я была бы спокойна". Нет, я понимаю, что ей не хотелось видеть наглядные свидетельства взросления дочери, что ее материнскому эгоизму хотелось, чтобы ребенок вечно оставался ребенком - но уж больно неподходящей для разыгрывания психологического этюда "Стареющая мать и взрослеющая дочь, или Соперничество на кухне" была экономическая ситуация в нашей семье.
   Наше финансовое положение в те годы было не просто плохое. Его невозможно описать нецензурными словами: не потому, что неприлично, а потому, что еще не придумали таких слов.
  

***

   После смерти отца мы превратились из представителей среднего класса в бедное, но благородное семейство; но все познается в сравнении, и прежняя бедность году к 92-му начала казаться чуть ли не достатком. Подумать только, ведь мы могли прожить всю жизнь и так и не узнать, какая бездна лежит между гарантированной бедностью в относительно стабильной стране и полной нищетой в условиях полного беспредела! но молодые демократы-рыночники начали р-р-радикальные экономические реформы - и мы узнали все и даже больше. Когда гигантской метлой смело все товары с прилавков государственных магазинов, а в коммерческих цены, дружно взявшись за руки, начали дикую пляску, а рубль полетел вниз вверх тормашками, как пьяный с пожарной лестницы - вот тогда-то маме начали задерживать зарплату. Ну, конечно, задерживали не только маме, и не только в музыкальной школе, и не только в Москве - но сознание того, что другим тоже нечего жрать, желудок не насыщает. Зато каждый день приносил богатую пищу для размышлений.
   Выплатят ли зарплату с задержкой на неделю или на месяц? А если задержат на месяц, то у кого занять и чем потом отдавать? Сколько будет стоить завтра буханка хлеба? И удержится ли до послезавтра в магазине эта подозрительная ячневая крупа, которой мы планируем запастись впрок, или ее к тому времени раскупят такие же всеядные? Мы гадали-рядили, а когда наконец в наших руках оказывались стипендия и зарплата, бежали тратить их, потому что время работало против денег. Рубль обесценивался едва ли не с каждым днем, и стипендия через две недели после выдачи была уже совсем другой стипендией, зарплата - другой зарплатой. И не раз получалось так, что мы дотягивали до конца месяца только благодаря помощи бабушки.
   Мы неделями сидели на картошке с луком, мы штопали и перештопывали колготки, проживавшие долгую жизнь под брюками, мы месяцами не платили за квартиру. Я уже писала, что покупка новой пары обуви была событием - но покупать мы могли только самое дешевое и дрянное. Туфли на высоком каблуке, которые я подарила матери, развалились через полгода - а ведь она надевала их нечасто.
   Тому, кто прошел через нищету, навеки памятен ее свинцовый гнет. Я никогда не забуду дождливый день, когда у меня не хватило денег даже на самое дешевое блюдо в студенческой столовой, и я купила четвертушку черного хлеба в булочной, и шла по улице, и жевала этот хлеб - мокрая, голодная, несчастная, а люди шли навстречу и смотрели на меня.
  
   Самое парадоксальное, что вообще-то деньги у нас имелись. Но мы не имели к ним доступа.
  
  

***

   На счету в Сбербанке у мамы лежала тысяча рублей, а у бабушки - шесть тысяч - то есть две "Волги" по ценам на начало великих экономических реформ. Собссно, тысяча тоже была бабушкина - заветная тысяча, подаренная с условием снять деньги (с наросшими процентами) на мою свадьбу. Как по мне, умнее было не ждать мифической свадьбы, а поехать отдохнуть после вступительных экзаменов - после смерти отца мы проводили каждое лето в Москве; однако деньги принадлежали не мне, и я смолчала.
   В начале сентября 1991 года поползли слухи, сильно меня встревожившие: грядет драконовская денежная реформа! ахтунг! снимайте деньги со счетов и вкладывайте их во что угодно! Слухи были упорные и повторялись из разных источников. О грядущем обесценивании денег шли толки в очередях и городском транспорте, информацией обменивались даже незнакомые. А потом я собственными глазами увидела невиданное ни до, ни после той осени зрелище: очередь в ювелирный магазин и напирающую на прилавки остервенелую толпу покупателей, скупавших - сметавших - все, независимо от стоимости и качества; все, в чем был хоть грамм драгоценного металла. Люди толкались, протискиваясь вперед, размахивая пачками денег, и при виде этого бешеного напора мне стало немного не по себе.
   Придя домой, я категорически потребовала у матери снять тысячу с книжки и превратить ее во что-то ценное; если не успеем в золото, то хоть в импортные сапоги из коммерческого магазина. Такая тревога витала в воздухе, что я до сих пор удивляюсь, как моя мама умудрилась ничего не почувствовать и заявить мне: "Прекрати нести чушь".
   - Но если ты купишь золото, деньги же не пропадут, золото не упадет ниже себестоимости! Если слухи не подтвердятся, ты всегда сможешь его продать и опять положить деньги на счет.
   Мать заколебалась и позвонила бабушке под тем предлогом, что "она потом не простит, что мы сняли деньги, не посоветовавшись с ней". А я вспомнила, что и у бабушки что-то есть на книжке (тогда я не знала точно сумму ее сбережений).
   Бабушка была бодра и оптимистична.
  -- Вздор! Никакой реформы не будет. Я слышала по радио. Это дураки и паникеры умышленно сеют панику. В войну таких паникеров к стенке ставили.
   Бабушке было семьдесят лет, и она прожила жизнь в совсем ином мире.
   Перебудить ее не удалось.
   Короче, коллективный разум в лице старшего поколения порешил счета не трогать, и все мои уговоры и предупреждения оказались напрасны.
   А в январе 1992 года толстомордый премьер-министр Павлов объявил, что все рублевые счета в Сбербанке замораживаются до лучших времен (то есть, судя по всему, навсегда) ради блага трудящихся.
  

***

   Бесспорно, мама и бабушка повели себя чересчур доверчиво, но они были не одиноки; такими же по-детски доверчивыми оказались миллионы. Не все ринулись опустошать ювелирные: большинство населения страны верило властям и не тронуло свои вклады. И все потеряло в одночасье. Все, что заработали люди горбатясь на стройках, губя здоровье во вредном цеху, вкалывая на Севере, все скопленные на машину, на свадьбу, на похороны, на кооперативную квартиру рубли, то есть все не съеденные детьми фрукты, не подаренные женам обновки, все тайные слезы и пустые макароны на обед, все радости гобсеков и наивные надежды на будущее работяг, первыми за много поколений "выбившихся в люди" - все накрылось огромным медным тазом.
   Гримасы нарождающегося капитализма, хуле: у людей сначала отобрали сбережения - так, мелочи, каких-то 14 миллиардов рублей, потом годами не выплачивали зарплату, и при этом их же упрекали в том, что они привыкли сидеть на шее у государства (причем упрекали преимущественно те, кто присвоил плоды их трудов).
  -- А что делать? У реформаторов не было иного выбора! - рассуждал Гриша,
   и я согласно кивала головой. Новый мир и новый строй, как водится, рождались в тяжких муках, да и что такое обесценившиеся деревянные рубли по сравнению с завоеванной свободой слова! - а все ж тысячи было жаль. Несовершенен человек, даже самых демократических убеждений.
  

***

   Как вы, верно, уже заметили, мы с мамой стоили друг друга: она, увязая в нищете, гордым жестом отвергала мои гонорары, а я искренне поддерживала экономическую политику тех, кто сделал из меня рыцаря, лишенного наследства. Гены, что ж вы хотите. Но как хреново нам не жилось, все же я переносила безденежье и бескормицу много легче, чем мать. Во-первых, меня поддерживала вера в светлое капиталистическое завтра, а во-вторых, эгоизм юности - великое дело. У меня если и болела голова, то только за себя, и если мама в порыве гнева не брала у меня деньги, то я не настаивала и быстренько тратила их на свою персону. Зато мама, как глава семьи, ощущала ответственность не только за меня, но и за себя, и даже за сестру с племянницей, тоже бедствовавших. И если вы думаете, что она лишь охала и плакала, то вы плохо знаете мою маму - или точнее, я плохо ее описала.
   С присущим ей упрямством и максимализмом мама искала волшебную лестницу, которая поможет нам выкарабкаться из финансовой пропасти. Впрочем, в нашем кругу все ее искали. Знакомые изворачивались кто как мог: бомбили на купленных в благополучные времена машинах, жили с дачного огорода, переквалифицировались в "челночницы". У нас же не было ни машины, ни дачи, а таскать огромные клетчатые сумки с товаром мама не могла по состоянию здоровья, и она ринулась в репетиторство, развесив по всем столбам объявления "Преподаватель с 20-летним стажем подготовит к экзаменам в музыкальное училище по классу "фортепиано". Недорого. Звонить с 17 до 22-х по будним дням". Несмотря на идеально отпечатанные мною на машинке строчки, никто не позвонил ни в 17, ни в 18, ни 22.00. Тогда мама рискнула и изменила текст объявления, самонадеянно добавив к музыкальному училищу консерваторию. Несколько человек все же откликнулось, и мама уже предвкушала расширение ученической аудитории, но закончились визиты чужих людей весьма печально: нашу квартиру обворовали. Красть у нас, впрочем, было нечего, кроме папиного обручального кольца, маминых сережек с бирюзой и серебряных украшений - вот их и украли.
   Следователь, ведший дело, долго допытывался: застраховали ли мы имущество от кражи. Версия, что мы имитировали кражу с целью получения страховки, была, конечно, самой удобной, да вот незадача: никаких страховых договоров мы отродясь не подписывали. Уразумев это, следак погрустнел, расстроился, утратил к нам интерес и выпроводил из кабинета, пообещав вызвать, когда кого-то найдут. Поскольку вызова не последовало, дело, надо думать, так и кануло в Лету нераскрытым. Мама поставила крест на своем репетиторстве - но не на попытках подлатать расползающийся, как изношенный халат, семейный бюджет.
  
  

***

   Как справедливо заметил один классик, каждый человек - загадка. В смысле, что заранее не узнаешь, какой фокус он может выкинуть.
   Когда на экранах появилась реклама знаменитой финансовой пирамиды "МММ", организованной гениальным махинатором Мавроди, я долго смеялась. Уж больно гнусным оказался главный рекламный персонаж, плюгавый испитой мужичонка "Леня Голубков", с сияющими глазами проповедовавший высшее счастье люмпена: ни фига не делать и иметь много денег. "Ты не прав, брат, я не халявщик! Я не халявщик, я - партнер!" - отвечал он на упреки старшего брата, держа в руках стакан с водкой. "Верно, Леня: мы - партнеры. АО "МММ" - провозглашал барственный голос владельца кукольного театра, и мне хотелось показать телевизору комбинацию из трех пальцев: фиг тебе, а не партнерство. Другие рекламные герои "МММ": "одинокая женщина Марина Сергеевна", молодожены-студенты Игорь и Юля, чета пенсионеров были под стать люмпену Голубкову, и я не могла понять: как здравомыслящий человек может отождествлять себя с этими персонажами и отдать заказчику рекламы хоть копейку? Даже если ему обещают удвоение капитала в течение месяца.
   Мать со мной не спорила и даже, кажется, улыбалась, слыша мои пародии ("Буратино однажды обманули Кот и Лиса, и с тех пор он никому не верил, кроме "МММ"). Тем сильнее было мое удивление, когда в один далеко не прекрасный вечер она приволокла домой пачку бумаги - акции пресловутого фонда, купленные, как выяснилось, на "ее сбережения".
   Разразился скандал.
   - То есть мы питаемся гнилой картошкой, а ты деньги откладываешь?
   - Мои деньги! Что хочу, то и делаю! Не смей указывать матери!
  -- Ты ничего не понимаешь! Это аферисты! Шанс заработать был лишь у счастливчиков, первыми принесшими свои денежки - им выплачивают их огромные проценты за счет следующих вкладчиков! Но это не может продолжаться вечно!
  -- Это ты ничего не понимаешь! Светлана Петровна румынскую "стенку" в гостиную купила, продав свои акции!
   Светлана Петровна была бывшей сослуживицей матери - бывшей, потому что несколько раз успешно купив и продав акции "МММ", она уволилась из школы и занялась исключительно перепродажей "ценных бумаг". Подозреваю, что именно она подбила мать на покупку билетов. Кстати, таких дурачков, приведенных в состояние эйфории первыми легкими деньгами и утративших почву под ногами, было немало.
   - Когда она их купила? Полгода назад? Неужели ты не понимаешь, что это мошенники? Не знаю, что зарабатывает твоя Светлана Петровна, но если ты не продашь их немедленно, то потеряешь все!
   Так и случилось. Через месяц после покупки злосчастных "мавродиков" в АО "МММ" пришла налоговая инспекция и заявила о грубейших нарушениях, чреватых закрытием фирмы. Вкладчики пришли в ужас, мгновенно перешедший в панику. Народ рванулся сдавать акции.
  

***

   Где-то в начале двадцатых чисел июля 1994 года мы с матерью приехали к офису "МММ" на Варшавском шоссе - и увидели огромную многотысячную толпу, гудящую, как встревоженный улей, и злую, как встревоженный улей. Чтобы пристраиваться в хвост очереди, надо было дойти до последнего градуса отчаяния - а моя мама еще, как выяснилось, сохранила некоторые надежды.
   - Поворачиваем назад, Алена. Тут нам ничего не светит. Да это просто Ходынка какая-то, - рассуждала мать. - Ничего, скоро паника уляжется, тогда и получу свои деньги.
   Светлана Петровна, чтобы сдать свои акции, стояла в очереди ровно четверо суток. Повезло этой дуре несказанно - она подобралась к заветному окошку 26 июля, а на следующий день вышел приказ руководства компании о снижении котировок акций в 125 раз - то есть, попросту, они превратились в бумагу. Пирамида с оглушительным грохотом рухнула. 11 миллионов душ по всей России - вкладчиков "МММ", партнеров Лени Голубкова - остались с носом.
   В августе Мавроди был арестован, и Светлана Петровна звала маму на какую-то демонстрацию в его защиту (впоследствии его даже избрали - ненадолго - депутатом Госдумы). Мама не пошла, но оптимизма не теряла:
   - Нас слишком много! Государство не допустит, чтобы миллионы людей лишились последних денег.
   На мое возражение, что государство уже отобрало у миллионов их сбережения, она не отреагировала. Мне ее оптимизм был непонятен, но я не доискивалась его истоков. С сентября началась моя практика в Газете, я была полна волнующих предчувствий и громадных планов, и мне было не до иррационального поведения матери. Хочет верить в чудо - пусть верит.
   Как известно любому ребенку из нравоучительных сказок, судьба жестоко карает за пренебрежительное отношение к ближнему. Мое равнодушие к душевному состоянию матери заслуживало строгого наказания - и наказание не заставило себя ждать. Как-то вечером мама, посмотрев очередной разоблачительный сюжет про злополучную пирамиду, тяжко вздохнула:
   - Да, надул нас всех этот жулик. Нам крупно не повезло.
  -- Ну, все не так мрачно, - бодро отозвалась я. У меня было отличное
   настроение: практика шла самым лучшим образом, и со мной уже беседовал завотделом городской жизни о дальнейших профессиональных планах. - Нам еще ничего, а вот тем дуракам, которые заняли деньги в расчете разбогатеть - вот им да, не повезло по-настоящему.
   Вместо того, чтобы улыбнуться вместе со мной, мама переменилась в лице, встала и принялась расхаживать по комнате - взад-вперед, взад-вперед. Я недоумевающе следила за ее маневрами. Наконец она видимо взяла себя в руки, села за стол и сказала тихо:
  -- Наверно, надо было сказать тебе раньше... Ты имеешь право знать...
  -- Что такое? - вступление мне сильно не понравилось, но я и не предполагала, что за ним последует.
  -- Когда Светлана Петровна... Ох... Когда акции выросли в три раза... Я не один раз покупала акции... В общем, полгода назад я взяла у знакомых 1000 долларов.
  -- Зачем? - я искренне широко раскрыла глаза. Сумма для нас по тем временам была совершенно фантастическая.
  -- Ты что, не понимаешь? Я заняла тысячу долларов... И купила на них еще акции МММ. Но тогда котировки росли как на дрожжах!
  -- Интересно, какой дурак одолжил тебе такие деньги, - пробормотала я, все еще не веря своим ушам.
  -- Одолжил... Потому что я заняла их под залог квартиры.
  

***

   Должно быть, при этих словах мое лицо стало страшным, потому что мама побелела как полотно, ринулась ко мне и с воплем "Прости меня, дуру!" попыталась обнять за плечи. Но я молча оттолкнула ее и ушла в свою комнату. Мне вслед неслись громкие, много дней подавляемые и наконец прорвавшиеся рыдания.
   Занимала она одна, не посоветовавшись со мной, а отдавать придется сообща. А если мы не отдадим, то останемся без квартиры. Нашей квартиры. Помнящей шаги отца и звуки его голоса. Без моей комнаты, где я прожила всю жизнь. И все из-за гребаной идиотки Светланы Петровны! Из-за гребаного "МММ"! Из-за нашего идиотского законодательства! Из-за доверчивости матери! Страшная вспышка ненависти к той, что рыдала за стеной, пронеслась через душу, как комета, и рассыпалась мелкими искрами, перепугав меня до смерти.
   О нет, что угодно, только не ненависть! Лучше не иметь крыши над головой, чем ненавидеть родную мать. Слишком многими нитями связаны души матери и ее дитяти, чтобы они могли ненавидеть друг друга, не убивая в то же время себя. И потом, разве мама виновата? Разве она это сделала из жадности, стремясь разбогатеть? Она ввязалась в эту идиотскую пирамиду ради меня, ради бабушки, ради сестры; она рискнула всем ради тех, кого любила - и проиграла. Мы все потеряли все: сбережения и иллюзии, завтрашний день и безопасность; но неужели теперь мы должны отдать последнее - родственные связи и дочернюю любовь? Нет, не дождутся. Пусть мы униженные, пусть мы обманутые, но мы вместе, а значит, еще не все потеряно. Пока любовь к родной душе значит больше, чем деньги, все социальные эксперименты обречены.
   Слезы потекли по моему лицу, но на душе стало много легче, точно некая опасность прошла стороной. Мне было жаль маму и жаль себя; но случившееся перестало казаться непоправимой катастрофой. В конце концов, деньги надо отдавать не завтра; а до того времени что-нибудь придумаем, заработаем. А сейчас надо утешить маму. Умыться, собраться с мыслями и успокоить ее.
  

***

   С кухни доносился резкий запах валерьянки. Мама с посеревшим лицом капала дрожащей рукой в стакан мутноватую жидкость из пузырька. При моем появлении рука ее дернулась, и валерьянка капнула на стол.
  -- Мам... ты не переживай, - сказала я, стараясь держаться максимально спокойно. - Я понимаю, что ты хотела как лучше.
  -- Да, - жалобно ответила мама. Как непохожа она была на себя в эту минуту! - Если бы я знала, чем все закончится! Но я отдам долг, я все отдам...
  -- Мы отдадим. Я помогу тебе.
  -- Ты меня простила?
  -- Конечно. Ты сейчас постарайся успокоиться и ложись спать. А завтра на свежую голову напиши все: как тебе пришло в голову купить акции, о чем ты думала, почему поверила, какие истории счастливых вкладчиков слышала - в общем, все до сегодняшнего момента. И что почувствовала, когда "МММ" рухнул, тоже напиши.
  -- Зачем это?
  -- Хочу выдрать с паршивой овцы хоть один клок шерсти.
  -- Не понимаю...
  -- Я хочу написать от лица обманутого вкладчика, пока тема актуальна. Твоя история - готовый материал.
  

***

   Успех "Записок Буратино" стал неожиданностью для меня самой. Текст всем понравился: не новизной информации, конечно - никаких открытий там не имелось; но оригинальной композицией, и, главное, интонацией - злобной и веселой, беспощадной и к Мавроди, и к вкладчикам, и к властям. Меня поздравляли с успехом и совершенно серьезно воспринимали как будущую коллегу; но я боялась поверить в свою удачу, боялась сглазить и шуткой пресекала разговоры до того дня, когда Инна Гриб бросилась ко мне, едва переступившей порог редакции, с воплем:
  -- Андрей Платонович сегодня дважды спрашивал, где ты! Беги к нему в кабинет, ты еще можешь его застать!
   Хотя Андрей Платонович был тогда лишь заместителем главного редактора, все знали, что связанные со штатом вопросы решает он и только он.
   Я растерялась и принялась мямлить, что мне надо почистить джинсы, я не могу в таком виде являться к начальству. Шел дождь, и джинсы действительно были забрызганы грязью чуть ли не до колен.
  -- Да плевать ему на твои джинсы, идиотка, - прошипела Инночка, схватила меня за шкирку и на потащила, как на буксире, по коридору к заветной двери. За дверью слышался барственный голос: Андрей Платонович говорил с кем-то по телефону.
  -- Уф, успели. Давай, заходи, и ни пуха ни пера! - Инна решительно открыла дверь и втолкнула меня вовнутрь, хотя, по моему мнению, вежливее было подождать окончания телефонного разговора и только потом заходить.
   Андрей Платонович, увидев меня, растерянно топчущуюся у двери, сделал приглашающий жест рукой - садись, мол, и я робко присела на один из стоявших под стеной стульев. Сердце мое сильно билось.
  -- Да, да! Только так и не иначе! До вечера, - решительно закончил свой разговор Андрей Платонович, шмякнул трубку и в том же кавалерийском темпе перешел к моей скромной персоне.
  -- Я тебя еще не хвалил, Синицына? Молодец! Хорошо начинаешь. Хочешь к нам в штат? Пока полной ставки нет, проведем как половинку, а после получения диплома оформим на полную. Идет?
   Пока он говорил, душа моя переполнялась счастьем, и к последней реплике оно стало таким огромным, что я едва удержалась, чтобы не броситься к нему и не осыпать поцелуями лицо, шею и руки. То был экстаз, редко выпадающий на долю смертного.
  -- Что молчишь? Согласна?
  -- Согласна.

***

   Здесь необходимо кое-что разъяснить, чтобы у вас не сложилось превратное представление о моем трудоустройстве как следствии одной удачной статьи.
   Впервые в Газету я попала практиканткой на 4-м курсе. Тогда Газета только-только организовалась, все было такое новое и свежее - побелка стен, оргтехника, сияющие свежевымытые окна, веселые люди, что несколько недель практики запомнились мне как праздник. "Была пора, наш праздник молодой, шумел, кипел и розами венчался..." Мы все так крепко верили в свою победу и в сверкающее завтра, а когда все верят во что-то одно, общение легко и приятно, как зефир. Ко мне, зеленой практикантке, отнеслись необычайно милостиво, без покровительственного тона и превращения в девочку на побегушках. На практику в Газету, кроме меня, из нашей группы направили еще Севу, но он чем-то заболел и почти не появлялся в редакции. Таким образом, заманчивый и сияющий мир раскрывался только для меня. Может, я и не была на равных с мэтрами и грандами, но мэтры со мной не общались, со мной возились почти ровесники - Саша Воронин (он потом ушел в "Независимую"), Жека Ефимов и Инна Гриб. Инна тогда была худая, почти как я, в огромных очках на носу, и говорила строгим тоном. В первый раз увидев ее, я оробела, но через полчаса выяснилось, что это добрейшее и милейшее создание; и с тех пор я Инна люблю. Жаль, что она ушла из журналистики.
   Вечером первого же дня Саша, Жека и Инна потащили меня в убогую кафешку, Мекку окрестных алкашей, с толстой краснощекой буфетчицей, гранеными стаканами и чебуреками на закуску. Теперь таких, по-моему, уже нет, но тогда реликты советского общепита еще сохранялись. Мы дружно обмыли мой первый день, выпив по 50 г какого-то дерьма, после чего ребята принялись учить меня уму-разуму, засыпая советами как писать, что писать, и каким штилем. Они были так молоды, мои учителя, и так искренни в своих благородных намерениях! Захмелевшая, я покорно кивала головой, плохо разбирая сбивчивую речь моих благодетелей и понимая лишь одно: во мне видят не конкурентку, а друга, и это прекрасно.
   Это действительно было прекрасно.
   За время практики я написала (и напечатала) две статьи и несколько заметок; результаты очень хорошие, чтоб не сказать больше. Заметки были так себе, мелкая городская хроника - чью-то машину взорвали на стоянке, какую-то школу закрывают на ремонт, чьей-то бабке исполнилось 100 лет, и она еще дышит. Бабку мне подарил Саша, гонявший по Москве с каким-то таинственным расследованием и не имевший больше ни на что времени (так и не помню, чем оно закончилось). Кажется, бабка жила в его доме. Статьи были посерьезней: одна называлась "Люди из Подмосковья" и представляла собой довольно поверхностную попытку анализа московского рынка труда; в другой я рассказывала о какой-то выставке. Впоследствии я не могла их перечитывать без умиления, относившегося не к самим текстам, не стоившим доброго слова, но к воспоминаниям о той светлой атмосфере, в которой они родились.
   Олег Семенович, руководитель практики, услышал обо мне немало лестных отзывов, которые частично мне и передал. "Ты всем понравилась, смотри, Синицына, не упусти шанс!" Шанс я, как нетрудно догадаться, не упустила, памятуя об открытом законе постоянного напоминания о себе, и когда на пятом курсе руководство Газеты захотело видеть на практике именно меня из всего курса, никто из однокурсников не сомневался, что с дальнейшим трудоустройством проблем не будет - никто, кроме меня.
   Но сбылось, состоялось: прежде, чем диплом, я получила свой стол (ну, вместе с Инной и Сашей, какая разница) в редакции. Пожилая кадровичка извлекла из недр стола серую трудовую книжицу, велев мне пойти в университетский отдел кадров, чтобы внести годы учебы, и я стала работать официально, в штате, со всеми правами и привилегиями. И на вручение диплома мне пришлось отпрашиваться у начальника, ура, ура, ура.
  

***

   Период ученичества закончился: из подмастерья я стала одним из членов цеха, к легкой зависти однокурсников. Еще бы - попасть в Газету - флагман демократии, символ перемен, самое серьезное ежедневное издание. Чужая зависть льстила моему самолюбию, но если бы приятели и однокурсники знали, как мало перемен в финансовом плане принесла мне перемена в статусе, зависти поубавилось бы мигом. Я по-прежнему ходила в купленной в одиннадцатом классе и окончательно вышедшей из моды голубой куртке и обедала пирожками. Нет, меня не обижали в бухгалтерии, и старшие коллеги не отбирали у меня гонорары. Все было куда прозаичнее: вся моя зарплата уходила на выплату долга. И гонорары тоже. Почти год я, наконец-то начав зарабатывать по-настоящему, не могла распоряжаться собственными деньгами. Но даже тяжесть долгового бремени не портила удовольствия от работы: наконец-то я нашла свое место в этом безумном мире.
  

***

   "Будешь писать на городские темы", - сказал мне главный, и я не посмела возражать; впрочем, возражать было нечего. В ту пору я готова была писать о чем угодно, лишь бы оправдать высокое доверие; мне казалось (видно, из-за моего комплекса неполноценности), что не газета приобрела толкового молодого сотрудника, а что несчастную полусиротку взяли из милости. Впрочем, городские новости ничем не хуже криминальной хроники или телеобозрения, а то, что про эти новости писали еще двое, меня не смущало. Сердце мое было совершенно свободно, а ноги быстры - и я шпарила статьи одну за другой, легко, как бы резвяся и играя. В юности все легко и понятно, а понятие "неинтересная тема" существует лишь для непрофессионалов. Для настоящего журналиста нет неинтересной темы. Профи о, пардон, какашке, плавающей в унитазе, может написать так, что читатель не оторвется до самого конца статьи, а потом еще перечитает. Другое дело, что когда человек дошел до такого уровня мастерства, "скучные" или фекальные сюжеты его не колышут - он пишет уже на совсем другие темы.
   Идя верной тропой Гиляровского, я "живописала" Москву, толкаясь на вещевых рынках, приглядываясь к пестрой вокзальной публике (у меня был цикл статей о московских вокзалах), вытрясая душу из заезжих рыночных торговок, официанток, охранников, "магистров черной и белой магии", моделек по вызову, преподавательниц русского языка для иностранцев, попавших под руку иностранцев (статья "Я лублу Москва!"), менеджеров финансовых "пирамид", многодетных мамаш, мальчишек-беспризорников, директорш брачных агентств (тогда они начали расцветать буйным цветом)... На любой вопрос у меня был готов ответ; о любом событии я могла накатать на какое угодно количество знаков; но особенно мне нравились репортажи из серии "журналист меняет профессию". (И вот мистика: очень скоро придуманные ситуации станут частью моей реальной жизни (к примеру, я "снимала квартиру по объявлению", а через пару лет вышла замуж и вопрос съема квартиры встал на повестке дня как насущная необходимость)).
   Я перебираю старые газеты, и в памяти всплывают давно позабытые эпизоды, порой смешные, порой неприятные, но чаще всего окрашенные радостью. Пусть нет ни времени, ни желания перечитывать бесчисленные статьи, обезличенные редакторской правкой и безжалостно сокращенные - свою роль они сыграли. Но спустя года полтора меня все чаще стало охватывать ощущение, что вместо долгих рацей можно ограничиться двумя строками: "Ну что вам сказать о городских (властях, органах правопорядка, коммуникациях, проститутках, мигрантах, деятелях культуры, ассенизаторах, нуворишах и т.д.)? Есть там один порядочный человек, да и тот свинья". К тому же наша газета ходила под мэром, а сколько можно изображать экстаз дебила с выпученными глазами: гип-гип ура, Москва обновляется! Москва строится! Москва как картинка, гы-гы! В общем, нагрузка на мой естественный московский патриотизм приблизилась к предельной, и я принялась подумывать о смене репертуара.
  

***

   Первый звоночек прозвенел 14 июня 1995 года. Я спозаранку сидела за чужим компьютером, полная великих дум. Вдруг вбежал Жека с лихорадочно блестевшими глазами: Басаев захватил Буденновск! Бандиты держат в заложниках беременных женщин и новорожденных детей! Все бросили дела, собрались кучкой, конечно, первая растерянность, охи-ахи, версии и прогнозы, все разговоры на повышенных тонах, у кого-то злость, у кого-то (и у меня) горестное недоумение - и при этом дикое оживление - не радость, конечно, боже упаси! - но оживление, порождение здорового профессионального интереса и азарта. Еще бы: такая сенсация. Через час выясняется, кто летит на место событий; и хотя полетел человек достойный во всех отношениях, я не могла удержаться от горестного вздоха: ну почему не я? Что ему, он уже и так маститый и знаменитый, а для мне репортажи из Буденновска дали бы настоящий шанс: не писать же мне до седых волос о конкурсах рисунка на асфальте "Я люблю свой город" и проблемах мигрантов! Конечно, меня послать никак не могли, и надеяться не приходилось - но разве зависть считается с доводами здравого смысла?
   Теперь, надо признать, оживление вспоминается не без привкуса гадливости; но именно оживление, а не злость и зависть. Мои эмоции шли из здорового источника: я не обманывалась, понимая, что городские темы - не потолок для меня, а пол; что я способна на большее; что я могу так, как мэтры - и даже лучше.
   Впрочем, как я ни была наивна, у меня хватило ума держать последнее соображение при себе. Никто не радуется сопернику на своей территории. А еще я поняла, что чем медленнее движешься, тем быстрее приходишь к цели. И что ничто так не вводит в заблуждение, как искренность.
   Слишком много банальностей? Пожалуй, но ведь, в сущности, что такое взросление? Радость - или горечь - от самостоятельного открытия общеизвестных истин.
  

***

   Отчетливо помню прощание с детством, с детским идеализмом, иллюзиями, восторженностью: это случилось, когда один очень уважаемый мною (дистанционно) политический человек внезапно перешел на другую сторону баррикад, начав восхвалять то, чем еще вчера возмущался, жать руки непримиримым врагам и петь осанну власти... Я не могла понять, что происходит, пыталась увидеть в этом макиавеаллистический расчет, недоступный толпе, пока меня не просветили добрые люди, назвав сумму, в которую этот человек оценил свою непримиримую позицию. Сумма была сравнительно небольшая, и меня это почему-то поразило больше всего. Все было слишком просто и слишком пошло. Я оглянулась вокруг и вдруг поняла, что в политике нет чистоты, есть лишь разные виды грязи; нет убеждений, есть лишь разные виды демагогии. Никто не верит в то, что говорит, и все хотят лишь одного - власти. Власти хотят, чтобы удовлетворить амбиции и набить карман.
   Для разумного взрослого человека здесь нет ничего нового, но мне было лишь 19 лет, и русская литература учила не так. "Как же жить? - спрашивала я себя в растерянности. - Ведь это бордель, а я туда не хочу". Кажется, Юра Шифер меня успокоил, сказав, что мне никто и не предлагает. "Что мы, журналисты? - с горьким пафосом сказал он. - Обслуга..." "Ты, может, и обслуга, - оскорбилась я, - а я буду вести свою линию!" Он не обиделся, а засмеялся. Цинизм имеет великое преимущество честности, но я ненавижу и ненавидела цинизм. Я хотела верить, я слишком долго хотела верить, мне нужны были идеалы посвятее, и потому каждое прозрение приносило почти физическую боль. Я действительно намеревалась вести "свою линию" (не замечая ее вторичности) и искренне обрадовалась, убедившись, что если относительно внутренней политики это дело дохлое (все СМИ поделили без меня), то относительно внешней кое-где порой удается. Впрочем, тут я забегаю вперед.
  
  

***

   В ту пору мне очень хотелось стать политическим обозревателем или переквалифицироваться в международники. Правда, и тех, и других у нас хватало, но ничто не мешало мне присматриваться, анализировать и накапливать информационную базу. Особенно прельщали меня внешнеполитические сюжеты. Во-первых, журналист-международник - это элита, а мне, как всем, хотелось в элиту. Во-вторых, сказывалось очарование министра иностранных дел: мне очень нравился обаятельный Козырев, и я до хрипоты спорила с критиками его политического курса. Потом Козырева сняли, но очарование осталось. И в-третьих, сказывалось более могущественное и давнее очарование - прелесть Запада, страны святых чудес; прелесть, общая почти для всех представителей моего поколения.
   Больше всего это походило не на традиционное западничество, а на идолопоклонничество; при этом мир, на который мы молились, был знаком нам преимущественно по старым книгам и сравнительно новым фильмам. Данное обстоятельство усиливало накал экстаза: чем меньше знаешь местность, тем легче поверить в ее близость к раю (и наоборот: ни один кумир не выдерживает продолжительной очной ставки). Мы непрестанно сравнивали единственную знакомую нам реальность с сияющей мечтой и краснели от жгучего стыда.
   Увы, здесь - в стране, где нам не повезло родиться - никогда не было так, как надо. Дикие монгольские набеги и унизительное иго сменялись правлениями темных Василиев и грозных Иванов, власть которых по жестокости мало чем отличалась от гнета ордынцев - а в Европе Петрарка писал сонеты Лауре, а рыцари ломали копья на турнирах за прекрасных дам. Русского дворянина могли высечь кнутом в ту самую эпоху, когда в Лондоне предприимчивый актер и стихотворец из Стратфорда-на-Эйвоне при покровительстве некоторых вельмож основал театр "Глобус". А крепостное право, затянувшееся до 1861 года? А поголовная неграмотность, невежество и нищета? О двадцатом веке и вовсе страшно говорить - ни одной светлой страницы! провал столыпинской реформы, война, переворот, гражданская война, чудовищные репрессии, раскрестьянивание, расказачивание, чудовищные репрессии, война, чудовищные репрессии, быстро свернутая "оттепель", ссылка Бродского, ввод войск в Чехословакию, стагнация экономики, дружба с одиозными режимами, ввод войск в Афганистан, "стройки века" черти где в глухой тайге, потом путч, потом расстрел парламента, короче, ужас, мрак, гниль.
   Совсем недавно у нас у всех появился шанс превратиться в нормальную страну - но ретрограды тянут нас назад, во мрак деспотизма, и Зюганов на митингах запугивает народ риторикой времен холодной войны, и немало граждан все еще искренне верят, что цивилизованный мир - наш враг, а кровожадные режимы вроде режима Саддама Хуссейна - друзья и союзники. И всем сомневающимся и колеблющимся надо разъяснять на пальцах, что к чему, разжевывать азбуку геополитики - и почему бы, черт побери, этим не заняться мне?
  

***

   Как это бывает в кино и в жизни, все решил случай. Один наш гений-международник запил, другой пребывал в отпуске, третий уехал в командировку, и я решилась вылезти со своими пятью копейками, как бы спасая родную газету - хотя, конечно, о спасении говорить не приходилось, всегда что-то есть в загашнике. Но загашник отдает тухлятиной, а мой текст был свеж, оригинален, доступен широкому читателю и в то же время по-хорошему полемичен, и назывался так, что любо-дорого, хоть на первую полосу:

7 причин, почему Россия должна вступить в НАТО.

   И мой опус действительно попал на первую полосу, и массы замерли, и мир перестал быть прежним. (Надеюсь, понятно, что это шутка). Я боялась трений с коллегами, но трений не было. Никто не обиделся, наоборот, самый главный международник снисходительно одобрил мой опыт. За первым шедевром последовал второй, третий, четвертый, и через некоторое время, когда в международном отделе освободилось место (человек перешел в некий новый журнал, благополучно почивший в Бозе через месяц), я плавно спланировала на его место. Так все и должно происходить: плавно, без напряга и как бы само собой. Не помню шипения завистников: может, думали, что я не удержусь, и предпочли поберечь слюну. Но я не только удержалась, я расцвела.
   Увы, моя уверенность в себе как в профессионале равнялась только моей женской неуверенности в себе.
  

***

   В школе я верила, что большая любовь придет после ее окончания, во взрослой жизни; в универе, обжегшись на воде, я ждала появления настоящего героя - но вот уже настала та самая взрослая жизнь, а любви все нет, и никто не приходит. Мои губы по-прежнему нецелованные (т-с-с, не дай Бог, узнают: засмеют), но я уже не прежний ребенок. Чуть позже, чем у других, проснулось давно созревшее тело, сбросило, как ночную рубашку перед зеркалом, холодноватое оцепенение ранней юности, и таинственный дразнящий свет полной луны скользит по округлившимся грудям, по тонкой талии, по стройным бедрам. Но это тело не знает другой ласки, кроме ласки моих же рук, оно ничего не знает, и дни и ночи отцветают пустоцветом. (Здесь, видимо, надо объяснить недостаточно быстро соображающим гражданам, что речь шла не о страданиях в стиле "мне 16 лет, и я все еще девственница" - я уже вышла из возраста, когда наличие или отсутствие кусочка кожи вызывает гордость или наоборот, чувство неполноценности).
   Когда же? Проходит долгая пора метелей и холодов, тают снега, и в черных венах деревьев начинает бурлить сок, и в земле пробуждаются семена, и безумную ночь полнолуния пронизывает самый древний зов, понятный на всех языках звериных и человеческих без перевода. По веселым улицам идут парочки, а из каждой подворотни доносятся песни - о любви, и все немного пьяны от весеннего хмеля, разлитого в воздухе. Мимо меня проходит чужое счастье - пусть мимолетное, но реальное! - напоминая, чего я лишена, и мне хочется плакать.
   Я не могу точно вспомнить, когда произошел перелом, но уже к годам к 22-м безмятежная надежда все чаще сменялась вспышками отчаяния с все более отчетливым пониманием того, что никто не придет и великой любви нет в природе. Ранняя юность была упущена.

***

   Одна моя подруга сказала совсем по другому поводу: "Кто все время смотрит в небо, однажды свалиться в дерьмо". Наверно, мои идеалы и впрямь были чересчур возвышенны и я слишком много требовала от людей, но я и теперь не понимаю, почему я должна была идти к кому-то домой и давать просто так, без всяких не то что обещаний или признаний, но даже без ужина вдвоем? Да и с ужином тоже. И получался замкнутый круг: для успеха необходима уверенность в себе, для уверенности нужен успех. А вместо этого каждая неудача била по самолюбию, лишая уверенности в себе; и чем меньше ее оставалось, тем меньше было шансов на победу в следующий раз. И я по-прежнему жила с мамой, чей авторитет обесценился вместе с акциями МММ, упав в итоге до нуля, и мечтала об отдельной квартире, и ссорилась с ней - о, как все это надоело за столько лет! и материнский контроль становился все более нестерпимым.
   Конечно, существовал выход из состояния вечной войны, и даже не один, но мы бежали по туннелю нашей вражды, не замечая красных букв над резервной дверью. Размен квартиры, положим, был делом хлопотливым и небезопасным, но ничто не мешало мне перебраться к бабушке (и бабушка не возражала). Видимо, подсознательно наша вражда нужна была обеим: она заполняла ту потребность в эмоциональной полноте бытия, в страстях и переживаниях, которую у более удачливых женщин заполняют отношения с мужчинами.
  

***

   Вроде ушли в прошлое отроческая застенчивость и юная робость, и внешне я уже ничем не отличаюсь от других, более успешных, и круг общения самый что ни на есть широкий - а не везет, упорно не везет. О сомнительных субъектах, свистевших из машин и звавших прокатиться, речь, разумеется, не шла; равно как и о придурках, пару раз спрашивавших меня средь бела дня посреди улицы "сколько?" (хотя я проходила мимо молча, ускоряя шаг, в душе мне было смешно). Но не раз и не два мне намекали в трезвом виде и говорили прямым текстом в пьяном вполне симпатичные молодые (и не очень) люди из ближнего и дальнего круга - и в стенах родной редакции в том числе. Все могло произойти очень легко и быстро просто при наличии согласия, но я не искала дефлораторов и меня не снедало нетерпение: именно потому, что этот плод не был запретен и висел так близко - только протяни руку (или другие части тела). Впрочем, пару раз наклевывалось нечто, что могло бы перерасти в приличный роман, хотя и без полетов и феерических восторгов, но я все портила.
   Иллюстрацией может служить эпизод, мысленно называемый мной "сцена в ресторане N 1".
   Человек позвал меня не ради меня, но чтобы произвести впечатление свежеприобретенным богатством. Это было уже после универа, но я-то была та же. Я же, как Буратино, заказала "три корочки хлеба", т.е. кофе и пирожное. Мне, видите ли, было неловко вводить его в расходы! Он обиделся, расстроился и хотел было выпить, но и тут облом: я отказалась от спиртного! Пить один он не захотел, не желая казаться алкашом, и вышел в прескверном настроении. Дома я опомнилась и пожалела, и посетовала на свою тупость, но поздно. Больше я его не видела, тщетно и долго жалея о щедром и состоятельном кавалере.
   Впрочем, с ресторанами мне всегда не везло. Помню, как-то еще на пятом курсе позвал человек много старше и, не спрашивая меня, заказал кучу жратвы, поставил передо мной тарелки и начал то, ради чего пришел: долгую слезную исповедь. Ему было плохо, и я искренне жалела его, польщенная доверием взрослого человека, не понимая, какую унизительную роль я играю - как любая женщина, служащая для слива - эмоций ли, спермы - уже не важно. "А может, он в меня влюбился?" - думала я, воспитанная на кающихся героях Достоевского. Но страдалец так и не позвонил, оставив меня в некотором недоумении.
   По-прежнему все срывалось на ранних стадиях - или оставалось на уровне одностороннего увлечения.

***

   Однажды мне (с пьяных и потому беспощадно искренних глаз) сказали такую вещь. Мне тогда было 19.
   - Тебя невозможно любить. С первого взгляда ты нравишься, потому что внешне симпатичная, но при более близком знакомстве все бегут... ведь правда, бегут? Бегут от такой чистой, умной, правильной? Вот потому они и бегут, что ты такая чистая и правильная. Рядом с тобой нормальному мужику не-ком-форт-но. Вот я сейчас, отражаясь в твоих ясных трезвых глазах, чувствую себя пьяной грязной свиньей. Потому что я напился, а ты только пригубила. Я пьяный и ругаюсь матом, а ты трезвая и культурная. А мне не нужна женщина, рядом с которой я чувствую себя ничтожеством. Мне нужна такая, рядом с которой я буду человеком высшего класса. Поэтому, кстати, многие мужики женятся и будут жениться на б.... Знаешь, как приятно чувствовать свое моральное превосходство? Знаешь, как хорошо иметь, чем попрекнуть жену? А чем тебя попрекнешь? Девственностью? Так в твоем возрасте это пока еще не попрек. Мне нужна ровня, понимаешь? А еще лучше - баба ниже меня. А до тебя, Василиса Премудрая и Прекрасная, не дотянешься.
   - Получается, - лепетала я, потрясенная и сжавшаяся, дрожа, как после обливания холодной водой, - мои достоинства - это мои недостатки?
   - Да, - гнул свою линию этот человек, - твои достоинства - это твои недостатки. Их слишком много, понимаешь? Это как яблочный джем. Я люблю джем, но если мне давать на завтрак только джем и на обед только джем, меня вечером стошнит при виде джема.
   - Так что мне, напиться? Или переспать с первым встречным? - я пыталась защищаться, но защита выглядела как капитуляция.
   - Зачем? - искренне удивился он. - Твоей сути это не изменит. Будет просто хорошая девочка, сдуру напившаяся. И не трахнет тебя первый встречный. Ты ж к бомжу или абреку не пойдешь, правда? А нормальный мужик, как я, не сможет. Что называется, рука (не член, заметь), рука не поднимется. Это ж как сломать цветок...
   Он засмеялся, я, почти плача, хлопнула рукой по столу.
   - Прекрати издеваться надо мной! Я уйду!
   - Ну извини, мое солнышко, я не хотел тебя обидеть, - он попытался меня обнять, я отшатнулась. - Ну, вот видишь... Я просто объясняю тебе вещи, которых тебя никто больше не объяснит - ни мама, ни подружки, ник-то. Тебя может запросто трахнуть ровесник, который не понимает, что ты за человек, и вообще ничего не понимает: у него молодой столбняк. А если он чуть поумнее, чем обычно бывают пацаны, то и он не сможет. Потому что он поймет, какая ты, что с тобой так нельзя: легкий трах и разбежались, он поймет, что с такой, как ты, все должно быть всерьез. А зачем ему чувствовать себя подонком, который поиграл чистой девочкой и бросил?
   - Ну почему подонком, мне же не 14 лет.
   - Да потому, солнце мое, что тебе нужна любовь. Не трах, не деньги, а любовь. У тебя это на лбу написано. Ты хочешь все по максимуму, и ты права, так и должно быть, вот только где найти желающего карабкаться на такую высоту? И ради чего, деточка? П...ду сейчас можно получить на гораздо более льготных условиях, а о прочих достоинствах я уже говорил.
   Я моргала глазами, силясь загнать обратно выступающие слезы. Голос уже начал садится от спазмы в горле, и я успела пробормотать только:
   - Если так, значит, это мир плохой, а не я, если нет идеалов...
   - Мир всегда был дерьмо, не только сейчас. Просто сейчас твой тип вышел из моды, он неактуален, понимаешь? Зачем мне Наташа Ростова, если я сам не Болконский или Безухов? Зачем мне эта возня с антикварным образцом, когда кругом полно ширпотреба?
   И это еще не все. Нет, уж если я начал говорить, я договорю до конца. Ты сама не сможешь с первым встречным. Нет? Ну тогда в чем вопрос, пошли со мной. Я и так в дерьме по уши, ну, стану еще чуть грязнее. Не хочешь? И дело не в том, что я пьяный, дело в том, что ты трезвая. Будь даже я трезвый, ты элементарно не смогла бы. Потому что ты меня не любишь. Потому что ты "просто так" не можешь. Ты смогла бы только напившись, и знаешь, что было бы утром? Ты не знаешь, а я знаю. Ты возненавидела бы и себя, и меня. Но больше всего себя. Глубинное ество человека, его суть, она мстит, понимаешь? Б... не может быть порядочной, она тогда болеет от воздержания; ты не можешь быть б.... Ты сложная, и тебе будет сложно. Знаешь, мне тебя жалко. А помочь ничем не могу. Потому что ты хочешь любви, а полюбить тебя невозможно.
   Этот человек еще что-то бормотал, постепенно погружаясь в крепкое алкогольное полузабытье, но я уже не слушала, убежала, долго бежала по улицам, полным темной тревогой - всего неделю тому горел Белый Дом. Памятный октябрь 1993 года... Мне было холодно в горло, я позабыла шарфик, но не хотела возвращаться, гори оно все пропадом, домой, домой, встать под душ и смыть с себя эти гадкие слова, эту мерзость. Тем вечером я чуть не попала в жуткую переделку, могущую закончится очень скверно, какие-то тени отделились от стены, кто-то уже тянул лапу к моему лицу (а их лиц я и не разглядела в полутьме), уже мелькнуло в сознании обреченное "неужели все?", как вдруг чей-то хриплый голос сказал: "Оставь, это сестра Егора из тыща двенадцатой школы", и все, тени растаяли, я побежала дальше, спасенная, видимо, случайностью - тогда все ходили в таких куртках, и меня несколько раз принимали за другую - и плохим освещением улиц. Дома я увидела в коридорном зеркале свое лицо. Оно было совершенно белого цвета, как мука.
   Потрясенная и тем и этим и не желая пугать мать только что пережитым страхом, я отказалась от ужина (да и есть не хотелось), и под предлогом сильной головной боли легла спать. Было уже не рано, около одиннадцати, в принципе, пора на боковую. Я легла и честно попыталась заснуть - и, разумеется, ворочалась полночи. Страх от встречи в подворотне улетучился, как только я ощутила полную безопасность, а вот гадкие слова снова зазвенели в ушах, против моей воли, против желания. Они словно впечатались в сознание, и, как я смутно почуяла, навсегда.
   Конечно, навсегда, если я и теперь их помню.
  
  

***

   Обычно после подобных разговоров я (как и многие), не доспорив в живом общении, мысленно продолжала дискуссию, доказывала, убеждала. Тогда не было ничего, никаких внутренних монологов, я была слишком потрясена. Я еще не знала, как легко убить человека неуместной откровенностью. Мне показалось, что на мне поставили клеймо неполноценности, которое невозможно смыть, что это приговор. Я ходила с этой мукой две недели, пока, следуя мгновенному порыву, не открылась Рае Раппопорт. Пересказав в очень общих чертах диалог с тем человеком, я замолчала, ожидая окончательного диагноза.
   Милая, славная Раечка, бесконечно добрая - самый добрый человек из всех встреченных мною, как ты утешила меня тогда, какую тяжесть сняла с сердца!
   - Неужели ты не понимаешь, - с бесконечной убедительностью сказала Рая, широко распахивая голубые глаза, - что он просто алкоголик!
   Одно слово - и в конце туннеля показался свет, камень со свистом покатился с души, жизнь снова обрела смысл.
   - Обыкновенный алкаш, - подтвердила Рая.
   Спасибо, Раечка, спасибо тебе за тот миг. (Как жаль, что ты уехала, и я потеряла подругу, остались письма из Хайфы, но что письма? А потом и переписка оборвалась. Как ты там? Нашла ли свое счастье, тебе ведь тоже не везло?)
   Конечно, он был алкаш, конечно, все это чушь, в которой концы с концами не сходятся и вообще каждый человек кузнец... и швец, и жнец, и на дуде игрец.
  
  

***

   С годами к психологическим комплексам добавилось социальное давление: хор негреческой трагикомедии, исполнявший песню "А когда ж ты замуж выйдешь?" Солистом хора выступала родная мать: "Пора, пора, пора, о чем ты думаешь, скажи?" Ей подпевала тетя Катя, непонятно с какого бодуна озаботившаяся моим здоровьем: "Поздние роды опасны, поздние роды ужасны" и здоровьем моего потомства: "Рожай скорей, а то родиться даун". Короткие, но яркие партии принадлежали университетским подруженькам: "По-прежнему одна? Не может быть! Давай уже хотя б гражданским браком", и прочим знакомым женского полу (к чести мужчин должна признать: ни один из них в этом хоре не участвовал).
   Теперь все это вспоминать смешно, а тогда этот назойливый вой, как писк комаров душной ночью, буквально стоял в ушах. Мой политический либерализм не распространился на сферу личную: там я была и оставалась консерватором. А там все просто: ты можешь говорить все, что угодно, уверяя окружающих в любви к свободе; но никто не верит, и даже в сочувственных взглядах проскальзывает снисходительная усмешка. Все знают, что если женщина не замужем/у нее никого нет, это не потому, что ей самой этого хочется.
   Женщина тогда одна, когда она никому не нужна.
   Приговор вынесен. Точка.
   А может ли быть такое, чтобы на первосортный товар не нашелся купец? Нет, даже в условиях перенасыщенного рынка такой товар непременно купят. Стало быть, ежели товар невостребован - значит, он с дефектом. С порчей. С гнильцой. Короче, неликвидные остатки, поеденные молью.
   И давай, докажи широким массам пустыни, что ты не верблюд.
  
  

***

   Вот такая у меня была личная жизнь. Забавно, правда? Обхохочешься.
   А, мне все время чего-то не хватало: сначала нормальной одежды, потом одежда появилась, но мне все чего-то не хватало, может быть, уверенности в себе, но откуда, к черту, было взяться уверенности, когда неудача шла за неудачей?! И чем больше мне не везло, тем сильнее я страшилась остаться одна, доходя до совершенно бредовых фантазий, например, ответить на письмо зэка, ищущего добрую не полную девушку от 18 до 25 со своей жилплощадью. Письма я, к счастью, не написала, зато сделала другую глупость - вышла замуж за первого попавшегося, кто начал всерьез со мной встречаться. Очень смешная история, но ее нужно рассказать, чтобы многое стало понятно.
  
  

***

   На школьные темы я не писала сто лет, с памятного кружка во Дворце пионеров, но тут меня попросили зайти - все равно по дороге домой - в некую школу, где завелся учитель-новатор, и сделать махонькую статеечку про этого Песталоцци. Буквально чуть-чуть: три строчки про него и интервью в два вопроса. Ларчик открывался просто: педагог-новатор был одноклассником человека, который попросил меня об услуге. У всех есть если не друзья детства, так приятели юности, которым хочется свои пять минут славы. А мне, в силу некоторых причин не хотелось отказывать.
   В школу я попала в не самый удачный момент: педагог-новатор торопился на урок, и попросил меня подождать его 45 минут в учительской. "Марья Петровна вам пока про школу расскажет..." И Марью Петровну, и школу я видела в одном месте, но меня уже деликатно вталкивали в двери учительской, в общество тетенек среднего возраста, смотревших с интересом и страхом ("Живой журналист! Про нас писать будет!"). Впрочем, тетеньки оказались достаточно радушны и быстро соорудили чай с каким-то печеньем и даже конфетами - дорогими, из коробки. Чаепитие было в разгаре, когда в учительской незаметно появился еще один персонаж, который так и остался б незамеченным, если б не та же Марья Петровна. Краснея, он протянул мне руку и пробормотал "Коробков Виктор Николаевич... Учитель".
   Краткость характеристики можно было расценивать как проявление застенчивости, а можно было и как обмолвку по Фрейду: и Христа называли просто Учителем. Но тогда я была далека от подобных мыслей: передо мной сидел худой, выше среднего роста молодой человек в старенько синей рубашечке, с простым, ничем не примечательным лицом - нос картошкой, немного вытянутый подбородок, выпуклый лоб, голубовато-серые глаза за стеклами очков. Мне он показался добрым и стеснительным. Говорил он какие-то банальные вещи и смотрел заискивающе. Потом вернулся с урока новатор, оказавшийся дельным человеком: он набросал на листочке четким учительским почерком свои основные педагогические идеи и тем, а заодно и краткие биографические данные, избавив меня от лишнего труда. Он проводил меня к выходу и даже галантно открыл тяжеловатую входную дверь.
   На улице начался дождь, а зонтик остался дома. С минуту я раздумывала, стоит ли вернуться в школу и переждать или поспешить к остановке и промокнуть - и тут вышел тот самый Виктор Николаевич. В убогом сером плащике, но с зонтиком в руках. Зонтик был большой, нарядный, ярко-синий, резко отличавшийся своим качеством от остальной одежды Коробкова. Я обрадовалась:
   - Вы не могли бы меня проводить до остановки?
   Другой бы честно признался, что для того и вышел, одолжив чужой зонт, но этот разыграл маленькую комедию:
   - А вам в какую сторону? И мне туда же. Рад, что могу быть вам полезен!
   И мы пошли под одним зонтиком как два ежа: боясь сблизиться и в то же время не отдаляясь, потому что дождь полил сильнее и высунуться из-под защиты купола из плащевки означало вымокнуть до нитки.
   На остановке он видимо решился и голосом утопающего попросил у меня телефон в такой форме: "Может, я вам пригожусь..." Мне стало смешно, и я продиктовала телефон - рабочий. Подъехал троллейбус, и мы расстались.
   Это было в начале апреля 1996 года.
  
  

***

   Звонил ли Коробков в редакцию - не знаю, я там не сидела, а вот звонок домой искренне меня удивил. Как оказалось, он узнал телефон через коллегу-новатора, с которым мы обменялись визитками. Я только пришла домой и с жадностью ужинала, и так и схватила трубку с набитым ртом:
   -Алло?!
   - Это Виктор Коробков, помните такого?
   "Почему я должна его помнить?"
   - Я из школы... учитель...
   - А... Вспомнила, - пробормотала я, прожевывая кусок сосиски.
   - Я прочел вашу статью...
   - Извините, вы очень спешите? Нет? Тогда перезвоните мне через полчаса, я ем.
   - Извините, пожалуйста! Я не знал... - Коробков еще рассыпался в извинениях, а я уже швырнула трубку на рычаг.
   - Пожрать не дадут.
   - Кто это? - полюбопытствовала мама. Она всегда интересовалась, услышав в трубке незнакомый голос. Я пояснила.
   - А что ему нужно?
   - Фиг его знает.
   - А он женат?
   - Не знаю... Нет, наверно.
   - А сколько ему лет?
   - На вид - лет 25.
   - Наверное, ты ему понравилась.
   - Ну и что?
   - А то, что он, судя по твоему описанию, приличный молодой человек... Могла бы и встретиться пару раз.
   Мне стало смешно.
   - Ты начинаешь в каждом холостяке видеть потенциального зятя?
   - Ты как раз меня потенциальными зятьями не балуешь, - уколола она. - Вот и этому ты так ответила, что он больше не позвонит.
   - Позвонит, - начала спорить я из принципа.
   Он действительно перезвонил и пригласил в театр в уклончивой манере:
   - У меня есть лишний билет... Может быть, вы бы хотели...
   Субботний вечер был совершенно свободный, и я согласилась.
  
  

***

   Как видите, все начиналось до тошноты банально.
  

***

   Не помню, как прошел культпоход в театр, но, коль скоро мы продолжили общение, надо думать, что прошло более-менее нормально. Инициатором встреч, не слишком частых, всегда был Витя. Именно встреч, а не свиданий - наше общение носило скорее дружеский характер. Так, прогулки, разговоры, редкие посиделки в дешевых кафе (я настояла, что каждый платит за себя). Как мужчина Коробков мне не нравился. Точнее, я его не воспринимала как мужчину.
   Спросите, зачем я тратила на него время? Во-первых, не так уж много времени на него уходило, да и не такой это дорогой товар в юности, чтоб его жалеть. А во-вторых, область личного напоминала пустыню, украшенную несколькими засохшими кустиками - воспоминаниями о несбывшихся романах. Коробков вносил свежее дуновение ветерка в эту пустыню.
   Самое странное, что я так и не разобралась, что за человек передо мной. Подлинное его "я" оставалось для меня книгой за семью печатями. Происходило это от формальности нашего общения: мы ни разу не оказались в ситуации, делающей возможной хотя бы минимальную проверку - даже никуда не выезжали вместе за пределы Москвы. Конечно, опытная женщина поняла бы все по мелочам - но я не была опытной женщиной.
   Коробков не курил, был равнодушен к спиртному, аккуратен в высказываниях, не употреблял нецензурных слов, всегда гладко выбрит и тщательно вымыт (и нелепо одет). Он не прочь был поспорить и в споре побеждал не аргументами, а упорством; шутить не любил и шуток не понимал (отсутствие чувства юмора сильно охладило меня). В кафе он прежде всего искал туалет, чтоб вымыть руки перед едой, и придирчиво осматривал чашки и вилки на предмет чистоты. Однажды на краю чашки обнаружился слабый намек на след губной помады: губы Коробкова презрительно дрогнули, точно он увидел змею. Чистюля, да; но уж лучше чистюля, чем тип, от которого за версту несет немытым телом и пропотевшими носками. Москвич, как и я; живет с мамой, отец умер (вот и что-то общее обнаружилось). Пошел работать в школу по зову сердца, с детства мечтал быть учителем; платят мало, иногда подрабатывает репетиторством. Правильный, немного скучный тип, но, похоже, человек хороший.
  

***

   В феврале Коробков исчез - перестал звонить, перестал появляться. Поначалу я не обратила на это внимания - он и раньше замолкал недели на 2. Но прошла и третья неделя, а он все не возникал. Чего проще - позвонить самой, но что-то не хотелось. Я решила, что ему надоели наши встречи, и не то чтобы огорчилась, но ощутила легкий укол самолюбия. 24 у него было день рождения, я колебалась - позвонить, поздравить напоследок, или не стоит? 23 он позвонил сам, и сказал, что заболел, у него гнойный отит, оттого не появлялся. Как ни странно, я обрадовалась и на следующий день поехала к нему.
   По счастливому совпадению дома никого не было. Коробков открыл мне дверь в пижаме, с перевязанным ухом и осунувшимся лицом. Кончик бинта торчал, делая его похожим на смешного одноухого зайца. По глазам видно было, что он рад. А мне стало его жаль. Он вдруг перестал быть чужим.
   Он усадил меня в гостиной за круглый стол, покрытый длинной скатертью из клетчатой ткани, и ушел в кухню, сказав "Я сейчас все принесу". Пока он возился на кухне, я с любопытством рассматривала эту гостиную - не с холодным любопытством зеваки, а как-то сочувственно, заранее готовая извинить бедность обстановки и недостаток комфорта - если понадобиться, конечно. Не понадобилось: эта гостиная, самая обычная, со стандартной полированной мебелью 80-х гг., гэдээровским сервизом с пастушками в серванте и зеленым торшером слишком походила на нашу гостиную. И как у нас - книги, полки до потолка; и тоже - трещины на потолке, паутинные следы времени. И мне показалось, что я пришла к себе - или, как минимум, к родным.
   Он вошел, с трудом удерживая в ослабевших руках переполненный поднос с угощением, но помощь мою отклонил: "Я все сам". Он очень старался, расставляя тарелки, раскладывая ножи и вилки по всем правилам, как на приеме, и мне льстило, меня трогало это усердие; мне очень понравилось, что он так хочет понравиться мне. Все было мило, просто, уместно: точно и с меня, и с него слетели какие-то маски (а я и не подозревала, что ношу ее). Скованность исчезла, мне стало легко; и он стал другим. Слабый, робкий, почти влюбленный, стесняющий ся своей пижамы и перевязанного уха - и в то же время втайне торжествующий, точно он что-то загадал и загаданное сбылось.
   Мы выпили по бокалу сухого вина в честь дня рождения, закусили бутербродами. Он искренне обрадовался моему подарку - сборнику поэм Цветаевой. Поговорили о книгах (у него книги собирали оба родителя, и мама, и покойный отец), о поэзии и даже решили погадать на сборнике: я раскрыла его наугад, закрыв глаза, и ткнула пальцем в страницу справа. Выпали строки из "Поэмы конца":

Прости меня! Не хотела!

Вопль вспоротого нутра!

   Строки страшные и поэма мрачная; но нас гадание не насторожило, а рассмешило. Мы немного захмелели оба... За окном мел мокрый снег, а нам было хорошо в теплой комнате. Даже минутное молчание не тяготило: мы сидели и улыбались, глядя друг на друга. И вдруг подумалось: а не так уж плохо было просидеть всю жизнь за столом с этим человеком.
   Это была необычная встреча, разрушившая прежний шаблон, в который уже начали отливаться, окостеневать наши встречи, и прощались мы совсем другими, чем встретились. И - не хотелось прощаться.
   Вечером он перезвонил - спросить, как я доехала, все ли в порядке.
  
  

***

   Судьба не умеет ставить точку вовремя. Ну что стоило ей разлучить нас после того февральского снежного дня! Остались бы приятные воспоминания, смешанные с легкой грустью. И я неизменно тепло отзывалась бы о трогательном, сдержанном юноше, который раскрылся не сразу, а когда наконец раскрылся, и я оценила его чистую душу, и поняла, что готова полюбить - то дуновение рока погасило едва разгоревшееся пламя, и мы расстались навеки. И тихие слезы умиления катились бы по щекам слушателей.
  

***

   Когда Коробков выздоровел, наш роман, до того буксовавший, наконец выбрался на более-менее накатанную колею и я перестала задавать себе вопрос, что это такое: дружба, влюбленность или детство в жопе. Он, правда, не признался мне в любви, но сделал вид, что признался - и его тонкие губы потянулись к моим затрепетавшим губам, рука скользнула в область бюстгальтера, и что-то похожее на жажду обладания зажгло глаза. Я вздохнула с облегчением: не импотент. Просто очень стеснительный.
   Зажегся ли во мне ответный огонь? Чисто физически его объятия были приятны - в отличие от поцелуев, но опытный массажист мог доставить моему телу не меньшее удовольствие. Опытному мужчине ничего не стоило бы разогреть меня дальше, однако Коробков всегда останавливался в неподходящую минуту - черт его знает почему; во всяком случае, я не знала. Впрочем, стеснительность не помешала ему попытаться заполучить главный приз даром: "Мама уезжает на две недели в санаторий... поехали на дачу!". Я отшутилась, вспомнив "Формулу любви": "На сеновал я хожу с кузнецом", и никуда не поехала. Зато открыла новое удовольствие, легонько щекочущее нервы: дразнить его, намекать и обнадеживать, зная, что не дам "просто так", пусть и не надеется. А почему нет, соббсно?
   Ах, я была настолько глупа в те годы, что мне казалось: после того, как девушка становится женщиной, у нее меняется лицо. (Стыдно признаться, признаемся в скобках: и в 23 после первой брачной ночи, будь она неладна, я не удержалась, утром рассматривала свое лицо: приобрело ли оно новое выражение?). Ни один Казанова не думает столько о сексе, как девственник/девственница. Неопытность сильно искажает масштабы: мне казалось, что речь идет не о банальном акте, а о чем-то значительном, неком поступке, на который решаются и который все решает - и не только с этим отдельным человеком, но чуть ли не судьбу решает.
   Коробков, поняв, что секс века откладывается на неопределенный срок, ужасно наивно обиделся, так наивно, что даже до меня дошло:

я могу женить его на себе.

   И эта мысль заставила сердце забиться.
  
  
   Секса я хотела постольку-поскольку, но замуж - о, однозначно!
   И вот впервые замужество оказалось на расстоянии вытянутой руки, и я могла до него дотянуться.

***

   Что стояло за жаждой замужества? Мотивов набралось немало (и все довольно заурядные, ничего необыкновенного). Во-первых, желание изменить свой статус, свое место в негласной, но всем знакомой женской иерархии. Взойти на еще одну ступеньку - ту, на которой уже красовались мои подруги; утереть им нос, навсегда отобрав право посматривать на меня со слишком показной (чтобы быть искренней) жалостью или с плохо скрытым превосходством. "Бедненькая, никак не устроит личную жизнь". Во-вторых, желание отделиться наконец-то от матери, избавиться от ее все более невыносимой опеки; желание стать полностью, окончательно взрослой и самостоятельной - в глазах родных, знакомых, всех, кому могла быть интересна моя самостоятельность - вплоть до бабулек на лавочке у подъезда. В-третьих, и это пошли уже мотивы личные, не обусловленные давлением "общества" - желание попробовать себя в ново й роли, испытать нечто дотоле неиспытанное - и в сексуальном плане, разумеется, тоже. Новый личный опыт никогда не помешает. Каюсь, мне было просто интересно: каково оно - быть женой, жить в одной квартире со своим мужчиной. Ну и в-четвертых, меня вело желание доказать себе, что я смогу, что я не хуже других - как всегда, как всегда.
   В общем, за жаждой замужества стояло что угодно, кроме любви к человеку, с которым я собралась под венец.
   Конечно, я уверяла себя, что таки полюбила, или, точнее, полюблю, когда узнаю ближе. Одно время мне очень хотелось его полюбить. Пока же чувства мои походили на дружескую привязанность - но мало ли людей соединяют свои судьбы без пылкой страсти? Моя душа была открыта в тот момент и готова к любым переменам. И теперь, спустя годы, я утверждаю, что все было возможно - даже любовь, если бы другой человек приложил хоть немного усилий. И пусть Коробков никак не походил на мужчину моих отроческих грез, на благородного рыцаря без страха и упрека: я простила ему несходство с идеалом просто из благодарности - ведь идеал, он где-то там, а лица, приближающиеся к идеалу, любят других, а вот Витя здесь, сейчас и со мной.
  
  

***

   Насколько мне захотелось замуж, настолько не торопился Коробков - что, впрочем, естественно. О совместных планах на будущее он на заговаривал, да и личными не считал нужным делиться. Я судорожно припоминала рекомендации юности: как прижать мужчину к стенке, как заставить сделать предложение. Лучшим орудием прижимания к стенке выступало пятимесячное пузо, но это орудие было мне, понятно, недоступно. Вожделение же Коробкова было не столь сильно, чтобы сделать на него ставку; и я тревожилась, строила планы и откладывала их, опасалась сделать ложный шаг. В таких метаниях прошла дождливая, теплая, суетливая весна 97-го, последняя юная весна.
   Самым точным, хотя и грубым определением происходившего со мной будет жесткая фраза "пропеллер в жопе заработал". Во мне точно включился некий моторчик, утраивавший мою активность по делу и нет, обрывающий на рассвете неглубокий сон и производящий немереное количество слов. Нечто подобное бывало в раннем детстве, когда мне обещали подарить страстно желаемую игрушку на день рождения и я считала дни. Теперь я ничего не считала, но игрушку жаждала, не задумываясь - а мне оно нужно?
   Первой мое лихорадочное возбуждение заметила мама - и, забавно, как раз накануне очередного дня рождения.
   - Что твой Витя? - спросила она вечером без всякой связи со сказанным ранее. - Еще не говорил о свадьбе?
   Она уже видела однажды Коробкова, когда тот заходил за мной; они даже познакомились и обменялись несколькими словами.
   - А почему он должен об этом говорить? Может, он и не хочет вовсе.
   - А ты? Ты хочешь за него?
   - Допустим, и что?
   - Так чего ты ждешь?
   Я ничего не ответила, умолкла и мама, о чем-то размышляя. Результаты ее размышлений стали известны 4 июня в обед, когда она помогла накрыть мне стол и заявила:
   - Я с вами тоже посижу.
   Предполагалось, что мой праздник мы отметим вдвоем (а друзей я позвала на завтра в кафе), и у меня глаза на лоб полезли.
   - ???
   - Надо ж тебе помочь, - самым обычным тоном сказала мать, и у меня внутри все оборвалось. Несомненно, она сделает какую-то глупость, неловкость, что-то ляпнет, все испортит, и мне останется только повеситься в сортире от стыда.
   - Мама, не надо...
   - Не бойся и не считай меня дурой.
   В отчаянии я взглянула на стенные часы: половина пятого, он уже в дороге.
   - Мама, я тебя очень прошу, не надо водевиля!
   - Водевили ты устраиваешь, - отмахнулась мать и пошла к зеркалу красить губы.
   Когда через полчаса раздался звонок в дверь, я вздрогнула всем телом: сейчас начнется.
  

***

   - Если вы не против, Витенька, - сладеньким голосом говорила мама, заманивая замешкавшегося на пороге гостя в глубь квартиры, - я часик-другой посижу с вами. Я понимаю, что вы хотите вдвоем, но подруга, с которой я договорилась, перезвонила и попросила придти позже - у нее кран прорвало, ей не гостей...
   Слушая этот бред, я готова была провалиться сквозь землю; но Коробков владел собой недурно, надо отдать ему должное. Как говорится, ни один мускул не дрогнул в лице разведчика.
   - Да что вы, помилуйте... я даже рад, - пробормотал он и сунул большой аляповатый букет не мне - имениннице, как бы невесте - а потенциальной теще.
   За столом мама, не смущаясь, взяла разговор в свои руки, и, надо сказать, не без успеха: узнав, что они с мамой коллеги, Коробков заметно оживился. Поделились забавными случаями из педагогической практики, обменялись наблюдениями над племенем младым. Я участвовала в разговоре больше междометиями, не зная, досадовать или смеяться: на моем дне рождения меня оттеснили в сторону.
   - Вы, наверно, репетиторствуете, - кивнул Коробков на стоявшее в углу пианино, перекочевавшееся пару лет назад из моей комнаты в гостиную.
   - Уже нет, играю для себя, - не без кокетства отозвалась мама. - Правда, реже, чем хотелось бы... и хуже, чем когда-то... Теперь-то я скверно играю...
   Разумеется, Коробков тут же усомнился и пожелал услышать; мама села за пианино и сыграла что-то из Грига. Когда умолкли последние аккорды, Коробков сидел с мечтательным лицом - то ли и воспарил в небесные выси, то ли просто чуток размяк от музыки - и тут за размягченную душу взялись.
   - Эту вещь особенно любил мой покойный муж... Ах, если бы вы знали, Витенька, какой это был человек...- искренне сказала мама, - и как рано ушел. Мы были такой счастливой парой, пока...
   Коробков помрачнел, заморгал, наверно, хотел что-то сказать и подбирал слова.
   - Как бы я хотела, чтобы Аленушке Бог послал такого мужа, каким был ее отец, - вздохнула мама.
   - А отчего он умер? - осторожно спросил Коробков.
   - Почки отказали. Пиелонефрит. Год он боролся, но... Алена говорила, что ваш папа тоже умер молодым?
   - Да, и совсем внезапно... Это случилось осенью, в субботу, рано утром. Мы должны были ехать на дачу. Мама готовила завтрак, он принимал душ...мама как раз сделала омлет, он любил омлет, а она чаще делала яичницу, а тут - омлет. Он вышел из ванны, увидел на столе омлет и сказал радостно: "О, спасибо!" - и вдруг переменился в лице. Побелел, схватился рукою за сердце, сел на стул - и повалился вперед, потерял сознание. Все произошло мгновенно. Мама немедленно вызвала скорую. Скорая приехала быстро, через 15 минут. Пока они ехали, мы все ждали, что он придет в себя, а он не приходил... Врачи со скорой вынесли папу, и мама настояла, что поедет с ними в больницу. Мне она обещала перезвонить из больницы. Они ушли, а я сел возле телефона и ждал. Я взял справочник и высчитывал по адресам больниц, сколько ехать до каждой из них - ведь я не знал, куда его отвезут, и прикидывал, когда, самое позднее, мама сможет позвонить. Прошли два часа... они должны были доехать куда угодно... а она не звонила. Через 4 часа я понял, что случилось что-то страшное. Папу забрали в 8 утра, а в половине второго мама вернулась и сказала, что папы больше нет. Обширный инфаркт.
   Такой длинный, личный и подробный рассказ был совсем не в стиле Коробкова, и к моему сочувствию примешивалось удивление. Он рассказывал глухим голосом, опустив голову; видимо, начал - и ощутил необходимость говорить, потребность рассказать все. Конечно, если подобные воспоминания поднялись, всплыли со дна души, их нужно выплескивать, даже выплюнуть, потому что начнут душить; но не на дне рождения человека, который пережил то же самое, проделывать подобную процедуру. Я подосадовала на него, и тотчас мне стало стыдно за мою досаду. Вообще не припомню более идиотского дня рождения.
   - Мне было тогда 15 лет. Они были для меня образцом... и мама с тех пор...
   - Я знаю, как это бывает, - мягко тронула мать его руку. - Я тоже не вышла и не выйду замуж. - И, словно спохватившись, добавила после паузы: - Ну, что это мы о мрачном... Давайте еще раз выпьем за нашу именинницу.
   Мы выпили. Коробков видимо растрогался, в нем явно пришли в движение какие-то скрытые потоки. А я смотрела на свою строгую маму и не узнавала ее. Даже досада испарилась. Как прав был О`Генри: "она была мать ребенка женского пола, следовательно, соучредитель древнего ордена Мышеловки". Она говорила с кем - в сущности, с приятелем дочери - как говорят с зятем, и он не мог хоть на миг не ощутить себя таковым. Она делилась семейными апокрифами и набросками к мемуарам, потом внезапно перешла на потенциальный ремонт - и Коробков, чья матушка наконец собралась освежить квартиру, обещал поделиться координатами найденных хороших маляров. Завершила сольное выступление фраза, показавшаяся мне и поспешной, и грубой, и глупой, но что сказано, то сказано:
   - Знаете, Витенька, мы так истосковались по мужчине в доме, что я уже готова любить зятя не как зятя, и не как сына... не хочу врать...но как любимого племянника.
   Надо признать, что слово мама сдержала.
  

***

   Надо думать, с того дня в сознании Коробкова отчасти прояснилось, чего от него ждут, и пошла внутренняя работа в нужном направлении. Работа шла три недели, до памятной встречи в парке культуры в конце июня. Стояла жара, народу была масса. Мы погуляли, потом сели на освободившуюся скамейку возле аттракционов. Речь зашла об отпуске, и я не без умысла сказала, что наконец-то скопила некую сумму и хочу поехать на юг.
   - С подругой?
   - Отдых с подругой - испорченный отдых. Сама.
   - Как сама? Одна?
   - Я большая девочка.
   Он замолчал.
   - Странно, не ожидал от тебя...
   - Чего не ожидал?
   - Знаешь, есть устойчивое мнение насчет женщин, которые едут одни на юга..
   - Хочешь сказать, что я поеду на блядки? - мне стало смешно. - Да ты ревнуешь!
   - Я не ревную. А что твоя мама? Она не против?
   - Нет, она лучше меня знает и не боится, что я пойду по рукам, опьяненная сочинским воздухом.
   Я говорила, глядя не на своего спутника, а вдаль, туда, где визжали дети и крутилось чертово колесо.
   - Понятно.... И когда ты едешь?
   - Не знаю пока... когда удастся достать билеты.
   Я никуда не собиралась ехать.
   - Как не знаешь? У тебя что, и путевки нет? Дикарем?
   - Угу.
   Колесо крутилось, дети визжали.
   - Знаешь, я почему-то думал, что ты посоветуешься со мной... я ошибался...
   - А мы вместе, Витя? Я этого не ощущаю.
   - Чего ты не ощущаешь?
   - Не ощущаю, что мы пара, которой не годится отдыхать порознь.
   Колесо крутилось, дети визжали. Сердце бешено стучало, нервы были натянуты, но странно: далеко в душе, как ледяное озеро высоко в горах, лежало холодноватое: а зачем это все? Ничего не нужно, я играю в чужую игру. И в то же время я отдала бы в ту минуту 10 лет жизни, чтобы выиграть.
   Я думала, он скажет сейчас; нет, промолчал, и неясно было, я проиграла или выиграла. Колесо замедлило ход и остановилось, дети высыпали на землю.
   - Пойдем выпьем пива, - предложил он. И мы пошли.
  
  

***

   Через два дня, во вторник, меня позвали к телефону в редакции.
   - Алло! Синицына слушает, - сообщила я кому-то сквозь треск и щелчки эфира - слышимость была ужасная.
   - Это я, Виктор, - раздался знакомый голос, и я обомлела: я не давала ему свой рабочий номер, что случилось? И тут же стало ясно, что:
   - Мама дала мне твой телефон... Я хотел сказать.. Я хочу.. Короче, я согласен.
   В первый миг я не поняла, но тут же озарило светом: неужели?
   - Ты! Мне! Делаешь! предложение! Выйти за тебя! замуж! - заорала я, позабыв, где я и что я (впрочем, в вечном шуме меня никто не расслышал).
   - Ну да, делаю... - то ли он сник, то ли связь ухудшилась.
   - Я согласна! - завопила я, - да-да-да-да! Приходи к нам сегодня домой в семь! Ты можешь в семь?
   - Могу. Я приду... Плохо слышно...
   - Да. Да. Жду!
   Я хотела еще что-то сказать, но в трубке раздались гудки. Офигевшая и боящаяся поверить в свою победу, я положила трубку, и тут же раздался новый звонок. Он опять! Но это оказалась мама:
   - Мне звонил Витя и попросил твой рабочий телефон. Я спросила, зачем...
   - Мама, он звонил и сделал предложение!
   Пауза.
   - Ой, серьезно? Поздравляю! Но почему по телефону? Как-то невежливо...
   - Ой, да все в наше время вежливо. Он придет сегодня в семь и повторит официально, если захочешь.
   На самом деле мама была права и этот звонок был немного странен: зачем так спешно? Зачем на работу? Зачем не подождать до следующей встречи или не придти вечером? Скорее всего, имел место порыв, он торопился потому, что боялся отложить свое решение хоть на час - знал, что через час решимость исчезнет. Так бросаются в пропасть, так торопятся пустить пулю в лоб - завтра захочется жить. А может, что-то еще. Откуда он звонил, что предшествовало звонку - я так никогда и не узнала.
   Пожалел он о своих словах быстро, и в семь часов пришел без цветов, в застиранной футболке, с кислой рожей - чего там, пришел взять свое предложение обратно, сам потом сознался. Но я ничего не увидела, я прямо на пороге бросилась ему на шею и обняла с возгласом "Люблю! Как я счастлива!", и так, вися на нем, втащила в кухню, где мама, встав, торжественным срывающимся голосом произнесла сакраментальное: "Аленушка мне все сказала... Витенька, я отдаю вам дочь с радостью и благословляю!" - и пути к отступлению были отрезаны. Витя тяжко вздохнул и, освободившись из моих объятий, кое-как облобызал будущую тещу.
   Щелк! Мышеловка захлопнулась.
  

***

   Потом он сознался: "Я подумал, что все равно придется жениться на ком-нибудь - мама хочет, чтоб у меня была семья, чтоб она могла спокойно умереть. Правда она хотела позже, к тридцати - но какая разница - раньше, позже, если все равно придется? Так почему бы не теперь и не на тебе?"
   Но это он признался потом. А тогда внутри меня все пело: наконец-то!
   И растерянные лица подруг, которых я специально собрала для обнародования великой новости, и искренние поздравления в редакции, и новые взгляды наших мужиков (или мне так казалось?), и мамино тихое счастье, и беготня по магазинам, и неизбежные хлопоты, и примерка колец - и примерка новой жизненной роли - все слилось в одну сияющую радость, и я мчалась через остаток лета в этом сиянии, как катится, гонимый ветром, подожженный куст перекати-поля. В этой беспрерывной спешке был свой смысл: я не успевала задуматься. Ни о чем.
  

***

   Ну как выходит замуж чуток перетомившаяся, наподобие утки в духовке, и перечитавшая в отрочестве романов о большой и мытой любви 23-летняя девственница? Конечно же, с самым фантастическим представлением о браке, совершенно не зная, как это бывает в реальной жизни, когда двое малознакомых, в сущности, людей, решают жить в одной квартире и вести общее хозяйство - причем людей с нулевым опытом самостоятельного плавания по житейскому, хозяйскому и прочим морям. Меня волновали до бессонницы две жизненно важные вещи: а) где найти свадебное платье мечты; б) давать или не давать Коробкову до брака. Где мы будем жить, из чего будет состоять наш общий бюджет, как распределятся обязанности по хозяйству и т.д. - все эти пустяки меня не занимали совершенно. С детьми все было ясно (и эту ясность поддерживала мама) - не предохраняюсь, беременею и рожаю первого, благо возраст идеальный. А там видно будет.
   За две недели до свадьбы судьба, любящая поиздеваться над идеалистами, неожиданно пошла нам навстречу: какие-то дальние родственники хорошей знакомой Витино й мамы за символическую плату согласились сдать нам квартиру. Правда, без ремонта. Правда, там, куда даже сильно пьяный Макар не загнал бы телят. Правда, всего на полгода. Но с каким истерическим счастьем я перевозила в эту жуткую халупу свое барахло - ура, свобода! Начало самостоятельной жизни! Смотрите все: я вью гнездо! И как завидовали мне подружки-мученицы, искусанные свекровями: с первого дня я буду сама себе хозяйкой!
   Платье в итоге взяли напрокат (атласное, кринолин, верх гипюровый, короткий, почти символический рукавчик, умеренное декольте - показывать нечего, в руках маленькая театральная сумочка, расшитая фальшивым жемчугом, простые белые туфли без прибамбасов), а с сексом я решила погодить до загса. Видимо, уже тогда в глубине души жил страх - а вдруг не понравлюсь? Страх сделать что-то не так, страх ошибиться. Впрочем, Коробков не настаивал: он, как я теперь понимаю, тоже боялся.
  
  

***

   Свадьба вспоминается как глупое домашнее видео пьяного любителя - при том, что оператора не было (денег не хватило). Но и фотографий хватает. Я, с трехслойным гримом, с поглупевшим от напряжения лицом, то с испугом, то с детской шаловливой радостью в глазах (такие глазки бывают у пятилеток, наложивших в чай бабушке соли), в платье с чужого плеча, с пейсами и идиотским цветком в высокой прическе (начес - наше все), и Коробков, мертвенно-бледный даже после поллитра, в темно-синем парадном костюме, только теперь понявший, что его женили ни за что ни про что - не могут вызывать иного чувства, кроме жалости. За кадром остался каблук, отлетевший от правой туфли сразу после приезда в ПТУ... мы сняли столовую ПТУ - много места и недорого. До стола я кое-как доковыляла, а там хорошо, что у нас мамой один размер - она под столом сняла свои туфли, передала мне, и я танцевала вальс уже в черных туфлях.
   Пришли родня и друзья - как водится. Тамады не было. Роль тамады играл наиболее пьяный на данный момент из гостей. В два часа ночи моя мама плакала в объятьях новоиспеченной свекрови - сошлись две вдовушки на узкой тропочке. Чуть ли не всю Витину родню я видела в первый и в последний раз. Лизка приперлась с карапузом - не на кого оставить. Карапуз мило улыбался, пока не разревелся на весь зал. Подружка тети Кати тетя Света, неизвестно кем приглашенная, напилась с трех рюмок и громко сетовала, что нет гармони. "Да что за свадьба без гармони! Вот увидите, трех лет не проживут!" От ора, водки, волнения я уже к полуночи превратилась в зомби. И хотелось под конец одного: скорее бы закончилось веселье.
  

***

   Про брачную ночь я расскажу чуть позже, хотя что там рассказывать: разочарование после первой брачной ночи - классика жанра. Как каждая классика, оно потихоньку уходит в прошлое, потому что у нормальных людей первая ночь и брачная ночь разделены если не годами, то месяцами, но со мной все случилось в лучших традициях жанра. Вторым пунктом идет "открытие Америки", то есть быта - и, разумеется, быт был открыт.
   Дома я не готовила, не стирала, и с боем отстояла право убирать в своей комнате тогда, когда захочу - то есть, в основном, на святого Лентяя. В браке, естессно, мне пришлось взвалить хозяйственную ношу на свои хрупкие плечи, причем ее, эту ношу, изрядно отяжелила квартира, куда мы вселялись с такими сияющими лицами.
   Внешность квартиры живо напоминала о бренности всего земного: рассохшиеся половицы, висящие клочками обои, украшенные разнообразными пятнами и несколькими загадочными надписями (над изголовьем кровати были нашкрябаны в столбик семь цифр, и я долго ломала над шифром голову. Тайну разгадал Коробков: это оказался номер телефона, и пропитый голос в трубке ответил: "Алло, Элла на связи!"), ржавые трубы в ванно й и треснувшее оконное стекло в спальне. Но несоответствие традиционным эстетическим представлениям было еще цветочками. Буквально на второй день обнаружились новые неиссякаемые источники сильных ощущений.
  

***

   Во-первых, оказалось, что мы арендовали недвижимость вместе с движимым имуществом, причем движимого были целые стада. Пока в квартире никто не жил, они где-то прятались в плинтусе, но стоило нам оставить на ночь на столе печенье и еще что-то съестное - древнейшие из обитателей Земли выползли, шевеля усиками. Раньше я никогда не видела тараканов вблизи, и первое впечатление было шокирующим. В растерянности я воззвала к мужу, быстро прибежавшему в кухню (о, тогда он еще откликался на мой зов) - и замершему на пороге. Лицо его побледнело и исказилось.
   - Лена, убери их! - пробормотал он, пятясь. - У меня идиосинкразия к насекомым.
   Защищая мужа, я раздавила мерзкого длинного таракана, поползшего было к двери, и принялась оправдываться:
   Я хотела тебе показать, какую свинью нам подложили твои знакомые! Ни слова не сказали про тараканов!
   - Я сейчас им позвоню! - Коробков быстро-быстро убежал в комнату, обрадовавшись предлогу, а я осталась давить тараканов. Насекомоциду в разных видах - от примитивного, механического, до утонченно-химического - суждено было стать спутником моих серых будней ближайшие полгода. Как и любые военные действия, он не повышал качество жизни. Раздавленных тараканов надо было либо заметать, что неприятно, или стирать их останки с обоев, что вообще отвратительно. Газовые атаки заставляли нас или гулять часами вокруг дома, или страдать головной болью (а сколько денег потрачено на всякую химию!). Безобиден был лишь мелок "Машенька", но мелок не помогал.
   Осознав, что сила на их стороне, тараканы вконец обнаглели. Они заползали в комнаты, падали нам на головы и даже сношались в нашем присутствии, бравируя своим эксгибиционизмом. Все продукты приходилось хранить в непроницаемой таре, тарелки мыть и вытирать насухо сразу после еды. А однажды какой-то хам выполз на подушку, когда мы занимались тем, что у нас называлось сексом. Хозяева квартиры на наши претензии отвечали коротко: "Вы их завели, вы и выводите". Доказать аборигенность тараканов нам не удалось.
   Вторым тыловым врагом оказался унитаз. История войны с унитазом заслуживает отдельного рассказа, и если я под давлением обстоятельств начну зарабатывать на хлеб пошлой юмористикой, она будет открывать собрание сочинений. Унитаз возненавидел нас с первого взгляда. Для начала он принялся издавать по ночам тревожные булькающие звуки, заставлявшие нас спохватываться с кровати - неужто кран забыли закрутить? Когда мы попривыкли к звукам, унитаз перешел к активным действиям, извергая из недр своих гуано. Делал он это исключительно из пакостности, т.к. мы даже туалетную бумагу в него не бросали, не говоря о чем-то большем. Пробивать его всегда приходилось мне - а кому ж еще? Апофеозом войны стал саморазрыв сливного бачка в тот момент, когда Витя уже снял штаны, готовясь к большому процессу, пардон, но еще не сел. Недели две после этого он вздрагивал при каждом шорохе.
   Добавьте к этому три с половиной часа на дорогу каждый день - в лучшем случае! - и представление будет полным.
   И платила за эту музыку я. Из своего кармана. Все наши съемные квартиры оплачивались мною.
  

***

   Брак уничтожает романтику: слыша трубные звуки из туалета, ты при всем желании не можешь считать партнера неземным созданием; но это не самое страшное. Телесное можно сделать если не небесным, то максимально привлекательным (или, точнее, минимально непривлекательным) - особенно при наличии раздельных спален и двух санузлов. Но беда брака в том, что он все опошляет. Не знаю, как вас, а меня много лет учили, что непрерывно думать о деньгах, трястись над деньгами, скрупулезно подсчитывать каждую копейку - мещанство и пошлость, а уж подсчитывать, сколько съел другой - пошлость в квадрате. И вот я, нежная, ранимая, высокодуховная, уже на третий месяц брака опустилась до этой квадратной пошлости. Понимаете? Не прошло и восьми недель, а я уже занялась мелочными наблюдениями и меркантильными расчетами. Единственным оправданием моей гнусности является то обстоятельство, что меня вынудила к ней насущная необходимость.
   Дело в том, что я никак не могла понять, куда исчезают деньги.
   Я работала, мой муж работал. Все заработанное мы приносили в клюве в шалаш любви и складывали в один коробок, именовавшийся общим бюджетом. 180 долларов в месяц стоила квартира с коммунальными платежами (да, да, господа, в то благословенное время можно было снять квартиру в Москве за эту смешную сумму). Общественный транспорт-мыло-носки-средства от тараканов-мел в школу - ну, еще полтинник гринов на двоих на всякие неизбежные расходы. Таким образом, должно было после неизбежных трат оставаться никак не меньше 250 долларов на двоих. Примерно на эту сумму мы кормились месяц с мамой и по тем временам нормально кормились, и еще вещи покупали. А с мужем деньги закончились как-то стремительно и неожиданно: еще только 23-е число, а у нас уже ни копейки, а должно было хватить до конца месяца.
   В первый месяц, правда, хватило, но у нас оставалась некоторая сумма из подарочных денег. В отличие от более ловких молодоженов, мы не "заработали" на свадьбе на свадебное путешествие, но расходы окупили и еще немного осталось. Но это был случайный, экстренный доход, а с обычными, запланированными доходами мы почему-то вылетели в трубу.
   Целую неделю я судорожно вспоминала расходы, записывала, подсчитывала и пересчитывала. Математик из меня как из коровы, так что подсчеты отнимали много времени. Но и в третий, и в десятый раз не сходилось! С нашими расходами у нас должны были остаться деньги! Получалось, что то ли кто-то украл из коробка около ста баксов... то ли забыл их положить.
  

***

   Своим открытием я, мелочная баба, поделилась с мужем. Муж помрачнел, и чело его окутало облако скорби. Воцарилось молчание, глубокое, как Нил, и густое, как деревенская сметана. Я еще не понимала, что сделала не так, но сердце уже сигналило тревогу.
   - Ты долго считала? - строго разомкнул муж уста сахарные, и я склонила повинную голову:
   - Долго. И никак не могу понять...
   Я робела, не решаясь настаивать и не имея еще привычки к семейным сценам.
   - Что ты не можешь понять? Я не олигарх, я не ворую деньги, и взяток не беру.
   - Дык нам должно было бы хватать того, что мы зарабатываем...
   - Инфляция! Оттого и не хватает. И вообще, о чем этот разговор, я не понимаю? Это упрек мне?
   - Нет, это вопрос. Витя, а ты всю зарплату положил в коробку, как условились? И никаких крупных трат у тебя не было? О которых мне неизвестно? Потому что я могу отчитаться до трех рублей включительно о всех расходах. И я внесла в наш бюджет все деньги. И ничего себе не покупала.
   Коробков отвел глаза и забарабанил пальцами по столу.
   - Можешь не отвечать, конечно. Но ведь я все равно увижу, кто сколько внесет в следующем месяце.
   Коробков начал краснеть, точно его душили. Прорвало его через пять минут: внезапно выяснилось, что мои подсчеты неверны изначально, потому что в коробочку он положил не всю, а лишь ползарплаты, вопреки первоначальным договоренностям.
   Вторую половину любящий сын отдавал маме.
   Старой, доброй маме, единственной маме на свете (помните песенку про мамонтенка?)
   - И так будет всегда, - сказал мой супруг, покидая поле боя. - Так будет всегда.
   И так было всегда: жили мы преимущественно на мои деньги. Мы снимали квартиру на мои деньги, питались на мои деньги, он покупал себе одежду на мои деньги и все время был чем-то недоволен. Мне не жаль денег, к ним я всегда была безразлична. Но половину своей зарплаты он отдавал своей маме, чтобы она зимой кушала витамины - апельсинчики, помидорчики. Мама была большой ученый и соавтор большой книги: "Гигиена умственного труда". А я тоже хотела зимой помидорчик, красненький, вкусненький, но когда я покупала в дорогом супермаркете две штучки, мой муж начинал ворчать.
  
   Но что такое жена, господа присяжные заседатели, и что такое МАМА? Разве можно сравнивать эти величины?
  

***

   Так, попрошу тишины. Оркестр, туш! Медленно поднимаем занавес: на сцену выходит, поигрывая плечиками, хомо свекровус. Наша вторая мама, чтоб ее приподняло и стукнуло. О, сколько крови выпито ими - Дракула отдыхает; сколько невидимых миру слез выжато из невесток! Живое воплощение тезиса об очищении души страданием - свекровушка, дар бич Божий. Нет, есть, есть исключения, честь им и хвала - но это исключения, стойко подтверждающие правила.
   Мадам Коробкова исключением не была. То обстоятельство, что родной и единственный сын не пожелал обитать с нею под одной крышей, исчерпывающе характеризует это кроткое ангельское создание. Первый раз я сцапалась с ней при первой же встрече, когда она заявила, что "мне повезло", видите ли, что ее сынок на мне женится; но я тут же объяснила доброй тете, что мой социальный статус выше, чем у ее сына, зарплата больше и экстерьер привлекательнее, так что еще неизвестно, кому повезло. Змея зашипела и свилась в клубок - храбрый мангуст Рикки-Тикки-Тави нанес меткий удар. К окончанию визита она даже снова начала походить на человека, и надежда робкой поступью вошла в мое сердце.
   Я надеялась, что физическая удаленность помешает очередной экранизации триллера и не позволит тем вежливо-корректным отношениям, которые установились перед свадьбой, скиснуть до вялой неприязни или наоборот, вспыхнуть пламенем ссоры. И точно, в первые месяцы нашего брака я почти охотно посещала почти каждое воскресенье квартиру свекрови. Визиты не затягивались, проходили в теплой дружественной обстановке, и, главное, потом мы часто гуляли вдвоем - скромное подобие семейной идиллии.
   Однако, как известно, единственное, что может произойти с идиллией - это ее гибель.
   Первая серьезная ссора со свекровью произошла очень быстро - через полтора месяца родственных отношений.
  

***

   Ах да, я забыла описать внешность свекрови, если кому интересно. Это была худая, плоская женщина среднего роста, еще не старая и не страшная, с продолговатым узким лицом и очень холодными голубыми глазами. В костюме, с хорошей прической (волосы были сухие и густые) она выглядела весьма представительной. О чем бы не шла речь в начале, рано или поздно ее разговор выруливал на одну из двух любимых тем: "моя научная карьера" и "мое здоровье". Собственно, научной карьеры как таковой не получилось: она всю жизнь проработала в каком-то НИИ, и даже, как я упоминала, числилась среди коллектива авторов гигиенической монографии, но даже не сумела написать и защитить кандидатскую диссертацию, не говоря о докторской. Полностью отдаться науке ей помешала семья и непосильная ноша домашнего труда. Правда, покойный отец Вити как мог облегчал жену, вплоть до мытья полов - но, видно, облегчал недостаточно, а потом и вовсе умер, подлец этакий. Я не иронизирую: когда у нас еще были нормальные отношения, мне рассказали историю какого-то знакомого, который благоразумно застраховал жизнь на большую сумму. Когда он внезапно умер, семья его получила деньги, несколько смягчившие утрату. "Но мой супруг на подобный разумный шаг был неспособен", - резюмировала свекровь.
   Муж умер, пришлось жить вдвоем с сыном на одну зарплату младшего научного сотрудника, которую к тому же после 91-го года стали задерживать по месяцам. "Вы не представляете, милая, что мы пережили!" После драматического рассказа о том, сколько потерял мир из-за реструктуризации ее НИИ и прекращения ее собственных научных исследований, начинался еще более драматический рассказ о подорванном годами страданий здоровье. Оставалось только удивляться, каким образом человек с таким букетом смертельных болезней ухитряется есть, пить, нормально выглядеть, ходить на работу три раза в неделю - в уцелевшую под обновленной вывеской часть того же НИИ, а все свободное время проводить на даче.
   Дача, кстати, и стала камнем преткновения.
  

***

   Располагалась дача далеко от города, в полутора часах езды электричкой, зато в живописном месте - на берегу речки, и являлась совместным владением свекрови и ее младшей сестры Таисии Петровны. Дом - деревянный, большой, с просторным мезонином - построил их отец, и, надо сказать, построил на совесть. Справа к дому примыкал сад, за домом располагался огород, отделенный от реки ветхим сараем. Хозяйство было большое, место обжитое, быт налаженный. Насколько я поняла, дача никогда не пустовала - в зимние месяцы там жил муж Таисии Петровны, неудачливый художник-декоратор (то есть бывший муж); с ранней весны до поздней осени наезжали то свекровь с Витей, то дочь Таисии Петровны с мужем, то сама Таисия с младшим сыном подростком. Это я все к тому, что на даче было кому работать и было кому о ней заботиться и без моей персоны.
   На свекровиной даче я побывала дважды, и оба раза не вошли в золотую копилку воспоминаний. Первый раз меня чем-то отравили... ну ладно, все же трапеза проходила не в палаццо Борджиа: я отравилась сама и провела большую часть ночи в деревенском сортире. Во второй раз меня припахали к огородным работам, заставив выкапывать из земли картошку. Картофелины оказались маленькие, а лопата большая и тяжелая, так что ладони покрылись волдырями, потешавшими - как свидетельство "изнеженности" - моего муженька и его мамашу. Волдыри потом заживали долго, но вовсе не они заставили меня в следующую пятницу спокойно сообщить мужу, что в эти выходные на дачу я не поеду. И в следующие тоже.
   Попрошу понять меня правильно. Меньше всего я хотела вставать в позу и заявлять своеволие. Я не возражала даже против Витиного участия в семейных полевых работах. Если кто-то привык к именно такому проведению досуга - Бога ради, я не настаиваю и не вмешиваюсь в чужой жизненный распорядок. Я только попросила избавить от дачных радостей меня, и считаю, что имела на это право. Потому что дача - не моя, никакого отношения я к ней не имею, и ни картошка, ни смородина, ни укроп из свекровиных угодий мне не нужны, и я торжественно поклялась их не есть.
   Да, я равнодушна к живой природе во всех ее проявлениях - от аскарид до березок с осинками; когда я слышу пение птичек, во мне ничего не шевелится. Прелести деревенской жизни мне недоступны, и даже пресловутое купание на речке, воспетое чуть ли не всеми великими русскими писателями, меня не прельщает: во-первых, я не умею плавать, а во-вторых, речка грязная. Как этнографическая вылазка посещение дачи еще имеет право на существование; но проводить там выходные, по мне - это какое-то скучное извращение, начисто лишенное возбуждающего пряного привкуса подлинных извращений. Весной тащиться в переполненной электричке или набитом автобусе с торбами в зубах к черту на кулички; месить грязь деревенской улицы; два дня не разгибаться, убирая дом после зимы - и потом копаться, копаться, копаться в земле, ползать меж грядок, выдергивать сорняки, поливать водой в жаркие дни; превратиться в кентавра - полуселянина-полугорожанина, и все ради того, чтобы осенью собрать чахлый и никому не нужный урожай - какой в этом кайф, объясните мне? Ведь в экономическом смысле дачное растениеводство нерентабельно, это давно известно.
   Но свои экономические и прочие соображения я держала при себе. Я объяснила - и это тоже правда - что никогда не жила на даче, у нас ее не было, что не привыкла к дачному труду, и, главное, я тяжело работаю, и в выходные хочу отдыхать, а не пахать.
   Я думала, что меня поймут, но ошиблась. Меня не поняли; более того, на меня обиделись.
   Отказ от дачных радостей свекровь восприняла как смертельное оскорбление, причем нанесенное не только ей, но и всей их семье.
  

***

   Вплоть до Нового года меня изводили, терзали и ломали, добиваясь с маниакальным упорством одного: моих регулярных приездов на дачу. Уже и снег выпал, и все огородные работы закончились до весны, а мне все клевали мозги. Впервые к семейным неурядицам подключили мою маму, и впервые моя мама продемонстрировала, как она любит зятя - взяв в споре не мою сторону. Меня обзывали лентяйкой и эгоисткой, мне приписывали чудовищные замыслы и самые низменные мотивы, но я не поддавалась ни на уговоры Вити, ни на его крики. Именно потому, что на меня так давили, я решила во что бы то ни стало показать характер.
   Ах, как все было глупо, нелепо, неудачно! На какую ерунду потратили мы первые месяцы нашей совместной жизни, на какую дрянь разменяли драгоценное время, данное, чтобы прислушаться друг к другу, чтобы понять, чтобы найти свой путь и свою систему отношений. Еще ничего не прожив вместе, мы уже озлобились, мы уже начали цапаться и лаяться, мы уже делили что-то - а еще и делить-то было нечего. Добрый дух нашего семейного очага улетел прежде, чем мы успели заметить его существование.
  
   Вы скажете, что я должна была уступить, быть мудрее и т.д.? что нужно было поискать компромисс? Но чем дольше собачишься, тем меньше хочется компромисса и тем менее он возможен.
  

***

   Первого января мы нанесли визит к свекрови. Накануне она как бы капитулировала, разрешив мне не ездить на дачу - точнее, согласившись-таки с моим решением. Почему-то эта капитуляция показалась мне подозрительной, и я шла к свекрови с опаской.
   Сначала все было нормально: посидели за скромным угощением, после чего свекровь завела длинную и малоинтересную беседу о своих знакомых, сопровождая рассказы демонстрацией фотографий. На одной из них была изображена немолодая супружеская чета (не помня фамилии, для простоты назову их Ивановыми), у которой Надежда Петровна была на серебряной свадьбе. Последовала длинная история знакомства с Ивановыми, в завершение которой Надежда Петровна изрекла фразу, с которой все началось.
   - Ивановы - очень состоятельные люди.
   Нетрудно догадаться, в каком именно месте я видела всех знакомых свекрови, и мне не было никакого дела до их материального положения, так что по всем соображениям мне стоило смолчать, но какая-то сила потянула меня за язык:
   - А что, эти Ивановы дальше сдают комнату?
   - Да, у них квартира в самом центре Москвы.
   - И вы считаете их богатыми людьми?
   Ничего обидного в моем замечании не было: богатые люди, по крайней мере богатые в моем понимании, не имеют нужды в квартирантах. Но свекровь при этих словах переменилась в лице, на котором проступили красные климактерические пятна:
   - Вы хотите сказать, что я лгу? Как вы можете обливать этих людей грязью, вы же их не знаете!
   Я попыталась объяснить, что я имела в виду, но меня не желали слушать. Хрупкий мир был нарушен, лед, по которому следовало передвигаться мелкими шажками, треснул, и на поверхность проступила мутная вода.
   - Витя! Почему ты молчишь?
   Витя дожевал ломтик апельсина и открыл рот:
   - У Алены такая профессия - поливать людей грязью.
   Теперь клевали уже двое, и я ощутила, как к глазам подступают слезы. Я сорвалась, начала что-то нервно кричать, путая слова местами и мало что соображая, кроме одного: меня жестоко и незаслуженно обижают. Тот визит закончился двумя истериками и долгим домашним разговором с любящим мужем, в результате которого я так и не признала свою вину. Назавтра мне сообщили, что из-за меня у свекровушки произошел сердечный приступ, и надо поехать извиниться.
  

***

   И я поехала. Воспоминание об этом унижении жжет меня до сих пор, потому что это было унижение. Меня унизили, меня оскорбили, придравшись к случайным словам, и извиниться в этой ситуации значило на годы вперед принять подчиненную позу. С этой целью все затевалось, и затевалось давно: обломать слишком много думающую о себе невестку, показать ей подлинное место - на коврике у двери.
   Я просила прощения за то в чем не была повинна - ни делом, ни помыслом; я признавала, что я - плохой человек, что я заранее достойна всех будущих оскорблений в свой адрес. "Прошу извинить меня за случившееся первого января... и обещаю, что это не повторится". Давно не имела подобного опыта - и ничего, кроме школьной формулы, не всплыло в памяти. Да меня и превратили - я позволила себя превратить - в провинившуюся школьницу, в нашкодившего ребенка, и как нуждающемуся в опеке дитю мне полчаса читали мораль.
   Протомив сколько надо, меня "простили" - с демонстративной, торжествующей улыбкой. Я смолчала. Потом мне тонко хамили весь вечер, прохаживаясь по моему ничтожеству, по изъянам внешности и воспитания, по моим статьям - я молчала. Я дала себе слово стерпеть и терпела. Но когда на обратном пути муженек что-то тявкнул про дачу, меня наконец прорвало, и я заорала на весь троллейбус так, что люди вздрогнули:
   - Я больше никогда не буду на твоей даче, заруби себе на носу! И у твоей мамаши - тоже.
   На следующей остановке Коробков вышел, вернулся к маме, а я поехала дальше, в нашу съемную тараканью квартиру, в которой проплакала до рассвета.
  

***

   Подмять меня у свекрови так и не получилось, и она никогда не простила мне этого. Я не ездила на дачу, и встречались мы за общим столом по очень большим праздникам. Знаю, что говорили обо мне в свекровниной родне - но мне на это было наплевать. Я отстранилась от войны, которую мне навязывали, просто отошла в сторону, максимально дистанцируясь - не потому, что кто-то мне подсказал эту мудрую тактику, а потому, что у меня для полномасштабных боевых действий не хватало ресурсов. Затяжную семейную войну я не потянула бы ни физически, ни морально. А поскольку нерационально и неразумно палить по пустому окопу, то вместо артиллерийского сражения свекровь взялась за дипломатические маневры - вербовку союзников. Впрочем, главный союзник - он же сын - всегда был на ее стороне. Я всегда знала, каким он вернется от свекрови (а Витя-то маму навещал еженедельно) - мрачным, озлобленным, придирающимся ко всему. Я знала, откуда идут самые нелепые идеи, кто автор самых злых критических реплик, из какого источника питается недоверие ко мне, к моим планам и задумкам. Все как обычно, как в миллионах семей.
   Вы спросите, зачем все нужно было свекрови, ведь она сама планировала женить сына? А зачем это нужно всем свекровям мира? Разве не разумнее сдружиться с невесткой - если она не законченный монстр, конечно, -- и сообща манипулировать сыном и мужем? Разве не удобнее жить своей жизнью, наслаждаясь той сладкой сентябрьской порой, когда все долги уплачены, все обязанности выполнены, никто не нуждается в твоей заботе, а сил еще масса? Так ведь нет, всякий мир с невесткой - худой, всякая ссора - хороша, и всякий сын - невинный барашек, попавший в когти хищницы.
   Мою свекровь, думаю, отдельно раздражало то обстоятельство, что не она выбрала сыну жену. Она привыкла все решать за него, а здесь он проштрафился и принял решение сам. Любая невестка в этих условиях была изначально плоха - даже "Мисс Вселенная" с миллионным приданым, и к любой невестке сына бы ревновали. Я думаю, она ревновала бы сына и к собственноручно выбранной невестке, и выбранной в нужный срок (а так сын женился непростительно рано), но в таком случае она пыталась хотя бы ввести ревность в приемлемые рамки, а в моем и попыток не было. Сын выбрал жену сам и ушел жить на съемную квартиру - ответственность за два этих чудовищных преступления лежала на мне, и как можно было меня не ненавидеть? Как можно было не наговаривать на меня, не ссорить нас, не придумывать заочные каверзы?
   Впрочем, если свекровь и делала что могла, чтоб посеять между нами рознь, то доля моей вины в наших ссорах тоже есть. Мне не хватало женской мудрости, ловкости, а насчет опыта вы и сами все знаете, и я ухитрялась проигрывать даже там, где другая выиграла с разгромным счетом.

***

   Когда муж позвал меня на школьный концерт, посвященный 8 Марта, я изобразила на лице неподдельную радость. Концерт, действительно, запомнился навсегда.
   Начался памятный день хорошо: я подкрутила концы волос плойкой, накрасила глаза, нарядилась в парадную блузку и поехала на троллейбусе в школу, где меня ждал супруг - в белой сорочке, галстуке и свадебном костюме. Он провел меня в битком набитый актовый зал и познакомил с оказавшимися под рукой учительницами ("Марь Иванна, это моя жена... Светлан Петровна, это моя жена..."). На подбородке одной из учительниц росла огромная, с земляничину, бородавка, окруженная жесткими черными волосками. В этой бородавке было что-то неприличное, как в вещи, которую нельзя выставлять напоказ - хотя учительница, конечно, ни в чем не была виновата.
   Концерт, подготовленный силами школьной самодеятельности, начался, как все такие концерты, с опозданием. Из-за кулис торжественным шагом вышла завуч по учебной работе в новом костюме с люрексовой ниткой, с сознанием собственной значительности на лице и с жутко начесанной "бабеттой" на голове. Сильный запах лака для волос ощущался даже во втором ряду, где мы сидели. Остановившись у микрофона, завуч обвела зал орлиным взором и громовым голосом произнесла всем известное вступительное слово, заканчивавшееся неизбежным "нашим мамам посвящаем мы концерт". Зал зааплодировал. Особенно старалась учительница с бородавкой.
   Завуч скрылась за кулисами, уступив место ведущим-старшеклассникам - толстой, румяной и очень волновавшейся девочке (явно стопроцентной отличнице, упорно идущей на золотую медаль со второй четверти первого класса), и вихрастому пареньку с умными глазами, у которого уже пробились усики и басок. "Начинает наш праздничный концерт", - пропищала отличница, "ученик 2-А класса Гребешков Саша", - пробасил паренек. "Он прочитает стихотворение "Мамины руки".
   Ведущие испарились, зал затих, и на подмостки выкатился маленький, ростом с пятилетнего, ученик второго класса. Подстрижен он был очень коротко, почти под ноль, и большие уши торчали по обе стороны лица, как ручки кастрюли. Видно было, что опытные педагоги дрессировали Гребешкова не один день, так что стихотворение он отбарабанил без запинки, вот только уши малыша к концу выступления стали совсем красные. Выкрикнув последнее слово, Гребешков юркнул за кулисы, не дождавшись аплодисментов.
   Следующим номером был танец в исполнении школьного ансамбля "Журавушка". Потом пели песню Пахмутовой и Добронравова, потом ученики 6-Б Фима Кац и Равиль Ганаутдинов исполнили матросский танец "Яблочко", потом ученица 9-го класса с очень длинным лицом прочитала с выражением отрывок из Горького про сердце матери, потом завхоз сыграл на гитаре романс, а потом мне захотелось швырнуть на сцену одну дымовую шашку, а в зрительный зал - другую, чтобы все с писком разбежались и наконец настала тишина.
   Конечно, я была не права в своем раздражении. Такие концерты интересны трем категориям зрителей: учителям, ученикам и родителям, а если мне, случайному человеку, было нестерпимо скучно, то это мои проблемы - не надо было ходить. Вон, супруг смотрел с видимым наслаждением, хлопал в ладоши и обменивался с коллегами довольными взглядами. Оценивать самодеятельность следует исключительно по количеству затраченных усилий (а здесь их затратили много), но в ту пору я изображала из себя эстета Петрония и, когда на сцену вышел завершающий номер насыщенной программы - хор учительниц (и сцена содрогнулась), разразилась истерическим смехом. Что пели учительницы - не помню; все силы ушли на то, чтобы по возможности не ржать слишком громко. Я прикрывала рот руками, трясясь от смеха, а Коробков толкал меня в бок и недоуменно шипел: "Что с тобой?"
   Что было со мной, я попыталась объяснить по дороге домой, но слова были потрачены зря. Слишком разными были наши миры. Он не понимал, как можно смеяться, я не понимала, как можно все это воспринимать всерьез. "Нет, я не понимаю, что здесь смешного?" О завуче он сказал, что она очень любит детей, и тут черт меня дернул съязвить: "Доктор Менгеле тоже по-своему любил детей". Не знаю, откуда взялась такая жестокая ассоциация; может, потому, что мне стало жаль маленького, дрессированного, с красными ушами.
   После этой фразы Коробков взорвался. Я узнала, что я циничная сволочь и много другого. Мы ругались полночи, до слез, до битья тарелок, причем, самое страшное, я не понимала, что происходит. Теперь-то все понятно: своей иронией я отрицала то, что было смыслом, целью, основанием жизни моего мужа, а, стало быть, отрицала и его самого. Тут и самый спокойный взовьется. Если б он объяснил это словами, я, конечно, тут же извинилась бы, потому что не хотела его обижать. Но он не мог сформулировать, не мог объяснить, а моего ума не хватило.
  

**

   Немного лести, немного притворства - не такой жестокосердый человек был мой муж, чтоб не оттаять, и все пошло б на лад - но нет, вместо ласки я иронизировала, вместо комплиментов критиковала. Я не настолько была глупа, чтоб не понимать, как ждет муженек демонстративного подчинения, как он его жаждет - но в том-то дело, что подчиняться именно этому человеку мне не хотелось. Пошла борьба самолюбий, и в этой борьбе я порой действовала против себя, что называется, сама нарываясь.
  

***

   На старом месте, до переезда на Тверскую, в редакции раз в неделю, как правило, ближе к ее концу, устраивались сабантуйчики не сабантуйчики, тусовки не тусовки - короче, веселые и неформальные собрания, которые мы называли посиделками. От сабантуйков и пирушек в полном понимании слова они отличались скудностью и горючего - как правило, одна-две бутылки на 7-9 человек, и то так, для затравки, и закуски - на скорую руку сооруженные из остатков сыра и колбасы бутерброды, чипсы, какое-то печенье. С другой стороны, собирались не столько для обсуждения профессиональных вопросов, сколько для живого общения. Посиделки никогда не начинались раньше восьми вечера, а закончиться могли и в 8 утра - в редакционных анналах был зафиксирован и такой случай. В среднем люди сидели до полуночи, реже - часу, обменивались новыми анекдотами и слухами, делились опытом или вешали тень на плетень, сплетничали и представляли начальство в лицах. Начальство, кстати, никогда в посиделках не участвовало - берегло статус. Но и быть завсегдатаем посиделок (с которых, кстати, никого не прогоняли), шутить и трепаться на равных тоже означало некий статус: окончательный переход на уровень своего, что очень важно в любом коллективе. И потому, когда мужики мне впервые небрежно бросили: "Светка хворает, Ален, возьмешь на себя женскую часть?", мое сердце забилось от счастья и я ринулась резать крошащийся батон тупым ножом с чрезмерной и смешной экспансивностью. В тот вечер я, впрочем, говорила немного, напряженно прислушивалась и выпила от волнения чуть больше, чем надо. Я очень боялась, что когда Света выздоровеет, меня больше не позовут, но в следующую субботу я снова сидела за старым, тяжеленным столом, жевала бутерброд с засохшим сыром и страстно доказывала, что в основе образа Чубайса лежит средневековая мифологема о "злых боярах, околдовавших доброго царя".
   Надо заметить, что, хотя кроме меня и Светы Такер все постоянные участники посиделок были мужчинами, ничего мало-мальски похожего на флирт там не имело места. За тяжелым столом собирались профессионалы, а профессионализм в нашей древнейшей профессии пола не имеет. В чем-то это было и не очень хорошо, т.к. выражений никто не выбирал, и в пылу спора мог запросто забыть об уязвимости женского психики. Иногда потом приходилось извиняться, но на аргумент типа "Коробкова, ты просто дура, если этого не понимаешь!" обижаться не приходилось. Сперва я стеснялась, а потом начала разить не в бровь, а в глаз. Интересно, что многие хлесткие эпитеты и язвительные комментарии, украшавшие мои статьи, возникали в моей голове именно во время этих споров.
   Опять не нужно путать наш некруглый стол с братством рыцарей короля Артура: совместное времяпровождение не мешало отлично интриговать друг против друга, если надо. На посиделках собирались живые люди, а не ангелы, и, что важно, творческие люди, значит, со своими тараканами в голове и непростыми характерами. Но это была своего рода школа, некий клуб, членство в котором мне - журналисту еще молодому, хотя и сбросившему яичную скорлупу начинающего - приносило немалые моральные и психологические дивиденды. Опять же, повторюсь, мы не так много говорили о работе, мы и так говорили и думали о ней больше, чем следовало, и немного советов я там получила (но советы были веские); ценность этого общения состояла в активном вхождении в новую роль, новый и очень желанный для меня образ: общаясь на равных с профессионалами высокого уровня, я начинала ощущать себя одним из них и - что еще важнее - становилась одним из них в их глазах.
   Мало делать хороший продукт, чтобы войти в братство мастеров, в цех; нужно еще, чтобы тебя признали. Меня признали не после кучи статей, и даже не после нескольких удачно проведенных расследований, меня признали после этих посиделок, за что я им безмерно благодарна и была б благодарна еще больше, если бы все изложенное выше не было моими ночными оправдательными речами, сочиняемыми для супруга Коробкова.
  
  

***

   Увы, что я ни говорила и как я не объясняла, Коробков моих поздних возвращений раз в неделю категорически не принимал, устраивая убогие по форме и исполнению сцены ревности. Ему казалось, что я участвую в каких-то оргиях Калигулы, широко известных общественности по фильму Тинто Брасса.
   "О чем можно говорить по пять часов подряд?" - вопил он, и лицо его покрывалось пятнами. "Ты что, меня за идиота держишь?"
   Он не понимал искренне: другой жизни, кроме школы, он не знал, а из пропахшей женским потом и запахом дешевых духов учительской педагогини стремились разбежаться по домам как можно быстрее, по домам, по детям, по магазинам. Сам Витя в учительской тоже не любил сидеть, чувствуя понятный дискомфорт среди тридцати баб, и если задерживался в школе, то общаясь со школьниками, членами его кружка "История Москвы". Но кружок, понятное дело, заканчивался рано, а не в полпервого ночи. Проще всего было уступить и отказаться от посиделок, но я действительно не могла, особенно в начале! Откажешься раз, два, и начавший разрушаться незримый барьер возникнет вновь. Это потом, когда он окончательно исчез, посиделки утратили свою важность, но к тому моменту на Тверской этот обычай как-то заглох, если и собирались, то по конкретному поводу. Но потом моя семейная жизнь дошла до такой точки, что мне уже самой не хотелось идти домой. Я сидела и играла до десяти вечера в компьютерные игры. Но это было потом, а тогда я терпела постоянные скандалы.
   Возможно, я была не права, но меня поддерживало сознание своей полной невиновности. Ведь абсолютно ничем плохим мы не занимались, и никто не ухаживал за мной, и близко такого не было! Из редакции я звонила, он знал, где я, поводов для волнения не было, а если расходились поздно, кто-нибудь из мужиков подвозил меня и Светку... Ладно бы дома дети плакали, но разогреть ужин Коротков мог сам, без посторонней помощи. Мое поведение было нетипично, не спорю, особенно для патриархальных нравов, но ведь мы жили не в глухой деревне! Неужто так трудно было понять мои доводы человеку с высшим образованием? А, вечные мужские комплексы, желание подмять под себя, растоптать, обезличить; желание высечь двойную мораль на базальтовом столпе наподобие Кодекса Хаммурапи: "МНЕ можно, а ей - фиг!" Что можно? Да все и можно: от безумного увлечения своей профессией до демонстративной полигамии.
  

***

   В конце концов я устала спорить и оправдываться и, воспользовавшись каким-то предлогом, позвала его в редакцию. Пусть наконец посидит, посмотрит, пусть лично убедится в отсутствии причин для ревности. Восторга у коллег эта идея не вызвала, но приняли его нормально, без шуточек и переглядываний, хотя Коробков явился, как Каменный гость: вошел, тяжело ступая, чуть не опрокинул стул, и тяжело опустился на свое место с застывшим лицом.
   За столом сидели люди опытные, видевшие все и даже больше, и талантливые собеседники: угрюмый вид Коробкова их не удивил, и ради меня они неоднократно пытались вовлечь его в общую беседу - осторожненько, деликатно, мигом сообразив, с кем имеют дело. Но случай оказался тяжелым: на любую реплику Коробков отвечал односложно и снова замыкался в чугунном молчании, и его покрасневшее от выпитого вина лицо в течение вечера оставалось таким же застывшим. Со стороны могло показаться, что человек терпит тяжелую муку.
   Отчасти так оно и было: темы наших разговоров - а говорили мы в основном о политике - его не интересовали, общего прошлого, общего фона и быть не могло, обилие новых людей сбивало, и увенчивало этот дискомфорт ощущение собственной ущербности. Несладко сидеть за столом и понимать, что делаешь все не так, что нужно говорить хоть что-то, но, как назло, способность составлять простейшие фразы куда-то улетучилась, и руки трясутся (не от выпитого), и остатки сил уходят на то, чтобы скрыть эту дрожь, и внутри пустота и желание уйти отсюда. Напоследок он перевернул бокал и окончательно сконфузился.
   Ушли мы рано, часа через полтора, и всю дорогу домой он отыгрывался на мне за свои мучения. Мои коллеги были подвергнуты жесточайшей критике ("алкаши, трепачи, снобы и хамы"), мое приглашение теперь расценивалось как попытка поиздеваться над ним.
   - Я чувствовал себя чужим! Они надо мной смеялись!
   - Никто над тобой не смеялся, ты бредишь!
   - Тебе наплевать на мои чувства! Я никогда тебе не прощу этот вечер.
   И что вы думаете? Не простил. Вину за неудачный вечер переложили на мои плечи, хотя, объективно - кто ему был виноват? И чего он вообще хотел, на что рассчитывал? Самое забавное, что на недолгое время я действительно ощутила себя виноватой.
   А вообще, если вспомнить, сколько было тех посиделок? До переезда на Тверскую, где они, как я говорила, заглохли, где-то с марта по декабрь, исключая летнее затишье, и не каждую неделю собирались, бывало, и раз в неделю, и болела я, и не всегда оставалась, и частенько, ближе к концу, уходила пораньше (впрочем, увидев моего супруга, сотрудники этому не удивлялись)... Он раздувал проблему на ровном месте, накручивая сам себя, как все закомплексованные люди. Но ведь звать людей домой тоже не дозволялось, это тоже была трагедия. Запомнилась смешная фраза: "Я не буду кормить орду дармоедов". Милый кормилец...
  

***

   Легче всего обвинить другого человека, вы правы. Но я ведь ничего не утаиваю про себя, я не скрываю, что была далеко не идеальной женой. И не только потому, что засиживалась в редакции, полы мела редко, а пироги не пекла никогда. К сожалению, меня не всегда хватало на полноценное общение: сколько раз я приходила домой усталая как собака, изнуренная бесконечными людьми (ведь все хорошо в меру, в том числе и люди), хотевшая только одного: горячего душа и тишины. А ты начинал ненужные разговоры, то сердился, что я задержалась и не позвонила, то начинал рассказывать что-то свое, важное для тебя, но абсолютно ненужное мне в эту минуту! Стоило, наверно, победить свою усталость, прислушаться, не отфутболивать тебя, вникнуть... Но ведь ты никогда не вникал, вот в чем дело! Ты тоже не хотел слушать мои рассказы о работе, об отношениях с другими людьми. Тебя не интересовала моя работа, меня откровенно смешило то усердие, с каким ты занимался всякой чепухой - за нищенскую зарплату учителя. Например, конкурс москвоведения. Ты сидел до часу ночи и придумывал задания, рылся в книгах... Зачем? Ты не обязан был это делать, во всяком случае, не ты один. Мы здорово поругались тогда, и эпитеты "дурачок-бессребреник" и "корыстная стерва" были самыми мягкими из всех, какими мы наделили друг друга. Мы не упускали случая покритиковать друг друга, но редко поддерживали, редко утешали.
   Конечно, мы были разными людьми - но ведь все люди разные. Но ведь уживаются и очень разные люди. К тому же было нечто, объединявшее нас - прочитанные книги, просмотренные фильмы, любимые песни, тот же город, те же улицы, по которым мы гуляли в детстве, и детство тоже пришлось на одну эпоху. Мы принадлежали к двум разновидностям одной и той же породы, именуемой русский интеллигент. Стало быть, найти общий язык было не так уж сложно. (Как сказал в одном прекрасном рассказе Бальзак: "возможно, они оба упустили момент, когда могли понять друг друга").
   Мы с самого начала по-разному представляли семейную жизнь - я как реинкарнацию семьи моих родителей: открытый дом, друзья и посиделки, вылазки за город и переборы гитары, ты - в традициях своей семьи: "мой дом - моя крепость", узкий круг, никаких посторонних. И здесь никто не виноват: ты не обязан был разделять мои представления об идеальном браке, ты имел право на свой идеал - как и я. Конечно, всегда можно найти компромисс - но мы оба были слишком молоды и неопытны, чтобы начать его поиски.
   И все-таки наши проблемы были самыми обычными - быт, финансовая нестабильность, свекровь - это есть у миллионов молодых семей, и все драматично переживают начальный бестолковый период, и характеры притираются друг к другу не сразу, и деньги постепенно появляются, и свекровь смиряется со временем; и мы могли бы пережить, и у нас выросла бы нормальная семья, не хуже чем у других, тоже поженившихся без пылкой любви всех, если бы не отсутствие самого главного, без чего теряют смысл все компромиссы, притирки и уступки.
   У нас могло бы все получиться, если бы не отсутствие полноценного секса.
   И если бы не отсутствие детей.
  

***

   Тот, кто сказал, что подлинная причина 90% всех супружеских ссор находится в спальне, был совершенно прав.
  
  

***

   Тогда, в первый раз, ночью, я так ждала, я все представляла и вдруг испытала облом - ничего. Совсем ничего. С моим телом проделали какие-то малоприятные манипуляции - и все. Я знала, что в первый раз всегда не очень, и стала ждать второго раза, но второй был как третий, а третий как десятый и сотый - ничего. Он спросил меня: "Тебе хорошо?" Я побоялась его обидеть. Я побоялась признаться в собственной несостоятельности и сказала "Да".
   С того и пошло. Он мог только раздразнить меня и никогда - удовлетворить. Он начинал ласкать, и иногда мне казалось, еще чуть-чуть - и все будет хорошо, но тут все и заканчивалось, он уходил в ванную, а я оставалась лежать, стиснув зубы, никчемное, поганое бревно! Как я ненавидела себя! Мне казалось тогда, что это я неполноценная, что я фригидная, что я ничего не чувствую.
   Мы редко бывали близки, не чаще раза в две недели, и я в первые месяцы замужества в одиночестве упорно осматривала себя голую в зеркале, пытаясь понять, что во мне плохо, почему он не хочет меня чаще, почему он не хочет меня иначе. Я запоминала всю критику с его стороны, потому что это могло помочь мне разобраться в его чувствах. Ему не нравилось, что я худая, что у меня слишком маленькая грудь, слишком высокий лоб, слишком бледная кожа.
   "Скажи спасибо, что я тебя захотел". "Если б не я, ты б до сих пор пальцами обходилась..." "Если я могу с тобой, значит, я настоящий мужчина".
   Эти фразы до сих пор жгут, как следы от пощечин. Уж лучше б ты и впрямь ударил меня. Я дала бы сдачи и ушла в тот же день. А так я оставалась и искала в себе оправдание половой неполноценности другого. О, как объяснить это тем, кто не знает: какое унижение испытывает женщина, которую избегает ее муж. Ее законный муж, ее собственный мужчина, ее единственный мужчина. Это похоже на маленькое убийство, когда человек отворачивается от тебя и смотрит в стенку: он хочет, чтобы ты отстала от него, чтобы тебя здесь не было, чтобы тебя не было - пусть ненадолго, но он хочет, чтобы тебя не было, потому что ты ему - что? противна? не нужна? не достойна? не такая, как надо? А ты и не знаешь, какая ты - такая или не такая, потому что ты дурочка без опыта, потому что ты ничего не знаешь и веришь мужчине - первому - единственному - к которому хоть что-то да чувствуешь, раз ложишься в постель и целуешь...
   Сколько горечи, сколько тяжелых воспоминаний, сколько пустых ночей, сколько никому неведомых слез, сколько незаслуженных унижений - и это все был мой брак, это были три года моего брака! три года самой большой ошибки, когда-либо сделанной мною.
   И никогда, никогда он не мог вразумительно пояснить, что же ему надо? Что во мне плохого, я узнала быстро, но чем я могу загладить вину? Непонятно. Торопливость без причины, отчуждение неделями без объяснений. То, что он сам был не слишком опытен (или вовсе неопытен), я поняла быстро, но слишком поздно догадалась, что он сам сознавал свою мужскую ущербность и боялся меня, то есть боялся, что я пойму и высмею его. Язык у меня язвительный, это правда. Но честное слово, клянусь, я и не подумала бы обижать, мне и в голову не пришло бы! Если бы он сказал, что у него не всегда получается, не всегда хочется и можется, я пожалела бы его, я придумала что-то, я переступила бы через себя и делала то, что не люблю, я поддержала бы его, как могла - хотя бы ради себя самой. Но он не открылся, он прятал все в себе, и я прятала, но он еще и унижал меня, убеждал в собственной неполноценности - чтобы я тоже боялась постели, чтобы я не посмела пойти к другому, не узнала, как оно должно быть, и не раскрыла его страшную тайну - тайну закомплексованного полуимпотента.
  
  

***

   Однажды я попыталась что-то изменить. Как-то я купила дешевое кружевное белье, эротическую бутафорию из фильмов для взрослых: корсет, чулки, пояс. Я пришла с работы пораньше, надела все это на себя, обулась в туфли на высоких каблуках, ярко накрасилась и стала ждать мужа. Я хотела сделать ему сюрприз, чтобы он увидел меня новыми глазами, и все стало бы по-другому. Я придумала специальные ласки, подобрала музыку, я даже думала свечи зажечь, но не успела: он пришел. Я так ждала его. Я воображала себе его реакцию, я хотела увидеть его глаза... Я сама возбуждалась, когда натягивала эти дешевые чулки. Неужели я не заслужила в законном браке хоть чуть-чуть, хоть на столечко того банального счастья, которое имеет любая шалава со случайным собутыльником! Как я хотела, чтоб он увидел во мне женщину, единственную, желанную, прекрасную, увидел меня такой, какой никто меня еще никто не видел! Во мне жило столько нерастраченного огня, что не удивительно, что однажды я сгорела дотла.
   Он открыл дверь, увидел мой плащ на вешалке, бросил мне: "ты сегодня раньше?" ("Да"!" -- с замиранием сердца ответила я, не выходя из комнаты), не спеша разделся-переобулся, потопал на кухню, погрохотал кастрюлями, и увидев, что там нет ужина, со словами "А что, ужинать сегодня не будем?" вошел в комнату, где ждала его я.
   Никогда не забуду выражения его лица, когда он увидел мой эротический наряд. Он посмотрел на меня очень строго и недоуменно, потом помрачнел, потом сморщил свое птичье личико в брезгливую гримасу:
   - Ну что ты вырядилась как проститутка... Зачем это?
   Я отступила на шаг, как будто он собирался меня ударить, закачалась на своих высоких каблуках (я на них и ходить-то не умела), чуть не упала, плюхнулась в кресло. Видно, у меня было такое перевернутое лицо, я лепетала ("это сюрприз!") таким жалким раздавленным голосом, что он счел за нужное меня утешить, в глазах его появилась жалость, как у юного натуралиста при виде больной лишаем собачки:
   - Да не переживай ты так... Каждый может сделать глупость...
  
  

***

   Чтоб ты сдох, и если есть ад - гореть тебе в аду, а если нет - чтоб ты прошел его на земле, как прошла его я. Смешно, да? Неудовлетворенная сучка. Очень весело. Хорошая тема для шуток. А ты знаешь, что чувствует женщина, снова и снова беззвучно плачущая в темноте рядом с безмятежно храпящим мужем, женщина, выпрашивающая ласки ("ну еще чуть-чуть"), женщина, которая, три года будучи замужем, снова и снова каждую ночь отдается призраку, испытывает во сне то, чего никогда, никогда не знала наяву? Двадцать три, двадцать четыре, двадцать пять - лучшие годы проходили бессмысленно, пусто, еще хуже, чем прежде. Раньше у меня была мечта, что вот, встречу мужчину и все, чего я так жду, само упадет мне в руки, как спелое яблоко, а теперь не осталось ни иллюзий, ни мечтаний. Прекрасный мир, живший в моих полудетских фантазиях, где я была любима и любила, так и остался мечтой. И я подумала, что если это любовь, то я не хочу такой любви.
   Если вдуматься, то история моего брака очень банальна. Первые чувства такие робкие, неверные, нежные, их так легко растоптать, смять, даже не заметив, что творишь! И тут женщине порядочной (а попросту - глупой), правильной девочке приходится куда хуже, чем оторве. Во-первых, оторве есть с кем сравнить. Опыт - великое дело. Я могла сравнивать только с книжками, фильмами и брехней подруг, а это не то. Во-вторых, ее меньше всего заботят такие тонкие материи, как чувства другого человека. Если ей не нравится, она говорит об этом прямо и это уж его проблемы, что он при этом испытает. Я же смертельно боялась обидеть Витю именно как мужчину. В-третьих, сто первого куда легче бросить, чем первого. К тому же моя полудетская неуверенность в себе как в женщине после брака переросла во взрослый комплекс неполноценности.

***

   Чем хуже женщине с мужчиной, тем ничтожней она себя чувствует - и тем крепче за него держится.
  

***

   Эх, Витя, Витя... Но я простила бы все - дура баба, что поделаешь, как все бабы - если бы у нас был ребенок.

***

  
   Может показаться странным, что от такого мужчины мне хотелось родить. Но мне хотелось родить не от него, него и не ради "сохранения семьи" - для себя.
   Редкий случай: я могу назвать день и час, когда меня впервые посетило абсолютно новое чувство: жажда материнства. Это случилось в четверг, 6 октября 1997 года, через две недели после свадьбы, в квартире моей университетской подруги Оли, когда я рассматривала ее трехмесячную дочку Нату. Ната была толстенькая, откормленная, с перевязочками на пухлых ручках; на лысую пока голову мама надела чепчик с рюшем, и этот чепчик в сочетании с вторым подбородком и пухлыми щечками придавал малявке потешный вид. Маленькие голубые глазки с интересом наблюдали за окружающими. Когда Оля взяла чадо на руки, Ната потянула ручку ко мне.
   - Ты ей понравилась, - сказала Оля и поднесла дитя поближе, чтобы оно насладилось созерцанием новой тети; и тут крошечные пальчики с малюсенькими розовыми ногтями ухватили меня за волосы довольно чувствительно. Неизвестно чего мы рассмеялись, и вслед за нами растянулся в улыбке беззубый ротик - Нате тоже было весело. Оля осторожно высвободила мою прядь из кукольных пальчиков и предложила мне подержать дочку, пока она будет перестилать Натину коляску. Я не без опаски приняла шевелящийся, пахнущий молоком, неожиданно тяжеловатый комочек - и вдруг не захотела отдавать. Она была такая потешная, как живой пупс, и в то же время такая беззащитная, такая беспомощная, что мне захотелось одновременно играть с ней и оберегать, пестовать, лелеять.
   Прилив робкой нежности заполнил мою душу, и я призналась полушутя Оле - пряча, как водится, за смехом подлинное чувство - что, кажется, влюбилась в ее дочь.
   - Тебе пора своих иметь, - ответила Оля и забрала у меня малышку - немного поспешнее, чем следовало бы, словно опасаясь, что я могу забрать дитя, и повинуясь тому же могучему инстинкту.
   Она была права. В 23 года я поняла, что готова стать матерью. И хотя о материнстве я знала не больше, чем о браке - до замужества, эта жажда была взрослее и серьезней, ибо не проистекала из внешнего и наносного, но шла из глубины "Я". В первый же месяц замужества я приняла решение.
  

***

   Мы снимали квартиру, наш бюджет зависел от моих заработков, муж перед очередным редким занятием сексом с маниакальным упорством натягивал на член презерватив - но все эти препятствия казались незначительными по сравнению с могучей силой, шептавшей мне "пора!" и дарившей волшебные сны, в которых у меня на руках лежал мой собственный младенчик - тепленький, мягонький, хорошенький. Но! но, господа, у нас имелись две молодые потенциальные бабушки, мы сами были молоды и здоровы, и я знала, что смогу вернуться после декрета на прежнее место. К тому же - и это немаловажно - писать статьи можно было и в декретном отпуске. И во мне вызрело твердое, неколебимое решение - беременеть и рожать, несмотря ни на что. Даже если муж уйдет, ребенок останется. И я не буду одна.
   В свои планы я никого не посвятила. И тогда, и теперь я считаю, что это личное дело женщины - беременеть или не беременеть, и она никому не обязана отчетом. Да и посвящать особо было некого. Мама всегда была "за", в истерической негативной реакции свекрови я была слишком уверена, а Коробков еще в самом начале высказался, что не жаждет стать отцом - но и "не возражает в принципе". Может, потому он с удивительной доверчивостью согласился отказаться от презервативов, когда я солгала, что стала принимать таблетки. То есть "марвелон" был действительно куплен и продемонстрирован, но, понятное дело, таблетки из блистера переходили в унитаз, а не в мой желудок. А может, ему просто было удобнее без презерватива; так или иначе, я перестала предохраняться и принялась с нетерпением ждать.
   Поскольку мои месячные не отличались пунктуальностью - то два раза в месяц, то три месяца ничего, первую задержку я не заждалась. С тайным ликованием я побежала в ванную с загодя купленным тестом беременности, но тест разрушил мои надежды, а через неделю началась менструация. Я ненадолго опечалилась и снова принялась ждать.
   Через месяц все повторилось: задержка, радость, проверка, разочарование. И с тех пор повторялось чуть ли не каждый месяц, по одному сценарию: задержка и ложная надежда, задержка и ложная надежда. Мое собственное тело точно смеялось надо мной.
   Через год я встревожилась: что-то явно было не так.
  

***

   Первым делом я погрешила на Коробкова. Разумеется, это он, болезненный и слабый, с вечными насморками и несварениями желудка виновен в том, что я никак не могу забеременеть. Навязчивая мысль, взлелеянная в тишине бессонных ночей, вырвалась наружу совершенно неожиданно, во время очередной ссоры, когда я в сердцах обозвала его "бесплодным ". Новый эпитет озадачил милого супруга, и он перешел в наступление:
   - Что ты имела в виду? Что значит "бесплодный"?
   - А то и значит. У тебя проблемы, - махнула я рукой на конспирацию в безумном желании отыграться за свои разочарования, - ты не можешь мне сделать ребенка, ты чем-то больной...
   - Как ребенка? Ты же пьешь таблетки!
   - Пила, а потом перестала. Что смотришь? Не пугайся, от тебя забеременеть невозможно! Ты, наверно, болел свинкой, мамочка не уберегла...
   - Ах ты сука! - взорвался Коробков и выбежал, хлопнув дверью.
   Я притихла в ожидании последствий, и они не замедлили явиться, только в совсем другом виде, чем я представляла себе. После трехдневного ледяного молчания Коробков подошел ко мне и спокойным тоном предложил провериться нам обеим.
   - Если я нездоров - хорошо, я буду лечиться. Но если ты сама бесплодная - ты передо мной извинишься. Иначе я подаю на развод. Врачи выяснят, кто из нас неполноценный.
   Я поспешно согласилась, хотя какой-то внутренний голос говорил мне, что соглашаться не стоит.
   Первым обследование - причем полное - прошел Коробков. У него нашли гастрит, песок в почках, плоскостопие и сложный астигматизм: левый глаз -минус 3,5 диоптрии, правый - минус 5. Зато репродуктивная функция, по заверениям андролога, была в идеальном состоянии.
   - Извинишься? - посмотрел он в упор.
   - Погоди, я еще не обследовалась, - увернулась я и отправилась к гинекологу - первый раз в жизни.
  

***

   Данное дикое обстоятельство нуждается в разъяснении. Как правило, первый раз девочку к гинекологу ведет за ручку мама. Но моя мама никуда меня не повела. Подозреваю, что "своего" гинеколога у нее и не имелось. В 11-м классе нас направили всех скопом, но решено было не ходить "из принципа": как они смеют проверять, кто девочка, а кто нет? (разумеется, цель обследования представлялась в юных мозгах именно такой). Никто не пошел, даже те, кто успел сделать аборт; а поскольку времена были либеральные, никаких последствий наш отказ не имел. В университете во время медосмотра на первом курсе у меня были месячные, и я упросила гинекологшу поставить штамп так, без осмотра. Как я отвертелась на втором курсе не помню, а на третьем мне не повезло: я нарвалась на какую-то вульгарную бабу, скомандовавшую мне "Чего уставилась? Раздевайся и ложись!" "Я... эээ... еще девушка", - краснея, призналась я. На беду, в тот день я накрасилась и надела короткую юбку. Не знаю, очень ли легкомысленный был у меня вид, но врачиха заорала, как базаре: "Да кому ты лапшу на уши вешаешь! Целка нашлась, клейма ставить негде! Ты на себя посмотри!" "Сама дура", - ответила я невпопад и вышла, ощущая, как на глаза набегают слезы.
   Больше в кабинет университетского гинеколога я не заходила. Штамп о медосмотре мне на последних курсах ставил главврач за бутылку коньяку. И после окончания универа посещать данного врача мне не приходило в голову. Во-первых, у меня ничего не болело, не было никаких выделений или жжения; а во-вторых, у меня и не должно было ничего болеть, т.к. я ни с кем не спала. По моему дремучему представлению, посещение гинеколога было обязательно только после начала интимной жизни. Что до нерегулярных менструаций, то кто-то мне сказал, что менструальный цикл устанавливается после 25 лет.
  

***

   К гинекологу (разумеется, к мужчине) я шла уверенная в своем здравии: ну бывает ведь так, что оба супруга здоровы, а дети у них не получаются?
   Гинеколог был немолод, солиден, спокоен, нетороплив. Узнав причину моего визита, он сперва тщательно расспросил меня и лишь потом приступил к осмотру. Я была так оглушена своим смущением, что не расслышала его слов, и лишь когда я сошла с кресла и стала одеваться, до меня дошло, что мне говорят.
   - У вас проблемы с яичниками.
   - Как? Откуда?
   - Будем разбираться. Для начала сдадите анализы.
   ... Это был шок, настоящий шок, когда после анализов, после дополнительных осмотров и УЗИ мне сказали, как вынесли приговор: вы не можете забеременеть, потому что у вас не вырабатываются в яичниках яйцеклетки. Овуляция не происходит. Сейчас не сможете.
   - А когда смогу? - только и хватило меня на вопрос.
   - Может быть, после курса лечения. Если он пройдет успешно.
   Это было невероятным, невозможным: как так - я бесплодна? Я, спавшая только с законным мужем, не простужавшаяся по-женски, не поднимавшая тяжестей, не знающая, что такое венерические болезни? Где же справедливость: какие-то шлюхи беременеют походя и бегут в потрошилку, чтоб избавиться от плода, а я - не могу? Мне не дано то, что дано последней из уличных девиц? Как же так, а? И горькие, неостановимые слезы текли по лицу, и рыдания сотрясали тело.
   Мне снова напомнили о моей неполноценности. Напрасно я прикидывалась, напрасно радовалась замужеству, мне никого не обмануть. И вся похороненная на дне души муть снова поднялась, отравляя существование.
   Мне пришлось извиниться перед мужем. Коробков сполна насладился торжеством. А потом я отправилась лечиться.
  

***

   Со времени смерти отца я возненавидела больницы, и, как выяснилось, не зря. Медицина неточная наука: она всегда лишь предполагает, а природа располагает. Я перепробовала и рядовых врачей, и светил, и никто не смог мне помочь. Начать с того, что они установили непосредственную причину, но не корень проблем: почему нарушена овуляция и яйцеклетки не вырабатывались? Гормональный баланс был нарушен, но незначительное повышение тестостерона, по мнению светил, не могло вызвать такой сбой. Впрочем, это не помешало предложить мне гормональную терапию, которая, как я понимаю, к большому для меня счастью, "не пошла". Я похудела, у меня начала портиться кожа и характер, но яйцклетки в яичниках не появились.
   За год лечения из меня выцедили не меньше литра крови на анализы, мою печень потравили самыми разными препаратами, мои несчастные яичники обследовали вдоль и поперек, и все для того, чтобы в один далеко не прекрасный день посоветовать мне - если я так уж хочу ребенка - подумать об усыновлении.
   За этот год мысль о материнстве стала моим идефиксом, именно потому, что мое тело каждый месяц напоминало мне: ты не способна. Повышению самооценки все эти переживания и манипуляции, наподобие ежеутреннего измерения температуры влагалища (когда эти ебаные яйцеклетки вызревают, она повышается) не способствовали. Я все упорнее ощущала себя ненастоящей женщиной, обманщицей, вводящей людей в заблуждение. Ведь главная миссия женщины, ее предназначение мне недоступна. Я с браком. Как телевизор без звука.
  

***

   То, что стало для меня без преувеличения трагедией, для Коробкова превратилось в неиссякаемый источник приятных эмоций. Он не стремился к отцовству и страстно жаждал взять надо мной верх - и судьба чудесно исполнила оба его желания. В моих долгих хождениях по врачам и процедурам я так и не дождалась моральной поддержки от законного мужа. Особенно остро чувство одиночества кололо душу при виде других несчастливиц, которые тоже лечились, тоже стремились и никак не могли - но которые шли по больничным коридорам с мужьями (или, во всяком случае, с любимыми мужчинами); которых ждали у кабинетов, которых поддерживали за ручку после мучительных манипуляций. Женщины, приходящие без группы поддержки, как правило, были одиноки; и мне казалось, что люди с недоверием смотрят на мое обручальное кольцо, подозревая во мне самозванку, нацепившую символ брака ради престижа. Конечно, никто на меня не смотрел - это была не более чем игра расстроенного воображения, пляска нервов. Спасаясь от мрачных мыслей и легкого покачивания крыши, я заводила разговоры с другими женщинами - и неизменно слышала на редкость ободряющую историю.
   То долгожданный ребенок, которому уже полностью обставили детскую, родился удавленным пуповиной; то муж 10 лет терроризировал жену требованием родить наследника и ушел от нее на седьмом месяце наконец-то состоявшейся беременности; то совершенно здоровая женщина умерла родами по вине акушеров. Кровь, смерть, боль. Аборты, болячки, операции, больные дети, изменившие мужчины. Женский мир, от которого так долго меня уберегала мама, в своем изначальном проявлении был первобытно правдив и первобытно жесток; и порой меня начинало тошнить от спровоцированной мною же чужой откровенности. Но один рассказ, одна история, поведанная очень хорошо одетой, эффектной и ухоженной дамой лет сорока, навсегда запала мне в память.
   Дама эта, как и я, в молодости была раздавлена приговором врачей; муж от нее ушел, и она выстроила свою жизнь сама, причем весьма успешно. Однако ни престижная работа в банковской сфере, ни большая роскошная квартира, ни иномарка не могли заменить ребенка, и она всерьез задумалась об усыновлении. Эти размышления стимулировал пример: соседка ее сестры, жившей в Зеленограде, в 40 лет решилась и взяла мальчика из детдома. Приезжая в гости к сестре, она неизменно видела эту соседку и ее приемного сына - милого светловолосого мальчика. Со слов сестры выходила идиллия, и, возможно, там и была идиллия, пока приемный сын не вступил в отроческий возраст и не узнал, что он приемный. Дурная наследственность (биологическая мать, написавшая отказ от него в роддоме, была алкоголичкой, а в графе "Отец" стоял прочерк), проявила себя со страшной силой. За какой-то год тихий мальчик стал неузнаваем: бросил школу, пропадал по целым суткам Бог весть где, пил и, главное, подсел на иглу.
   Наркотики и ускорили развязку. Приемная мать принесла домой пенсию, сынок потребовал отдать ему деньги. Она отказалась отдать все, и тогда он взял нож, нанес 12 ножевых ударов в область грудной клетки, брюшины и таза, взял деньги и исчез. Ломка - страшная вещь. Несмотря на множественные раны, вызванная соседями милиция нашла приемную мать еще живой. Ее угасающее бормотание "Что ж наделал, сынок" подсказало, кто убийца. Что характерно, он и не отрицал, только утверждал, что не хотел убивать, а только попугать - но так вышло, что убил. "Как же ты мог, щенок, она ж тебя с двух лет растила!" "А я ее просил меня растить? - не без логики заметил убийца. - Она мне не мать, и точка".
   - Когда я узнала, чем закончилась эта идиллия, то сказала себе: нет. Никаких приемных детей. Дети с нормальной наследственностью в детдома попадают крайне редко - даже если вдруг погибли оба родителя, всегда есть другие родственники. А ставить эксперимент: проснутся гены алкаша или бандита или нет - увольте. Будет кому подать стакан воды перед смертью - подадут, нет - умру, мучаясь жаждой; но по крайней мере меня не зарежет приемыш, - закончила свой рассказ ухоженная дама, и я молча признала ее правоту.
   Не судьба - что ж, умру бездетной. Благо, мне есть о ком заботиться - мой супруг стоит по-своему десяти сирот из приюта. И чем дальше, тем сомнительнее выглядела целесообразность материнства с таким отцом.
  

***

   Не будучи глупым человеком, мой супруг порой вел себя как последний придурок, и это не мое раздражение, а горькая правда. Доказательством служит история с гимназией, куда он устроился на полставки осенью 1997 года. Зарплата в частной гимназии на 0,5 ставки превышала зарплату на полную ставку в рядовой школе; но не только это привлекло Коробкова. Утверждения дирекции о "элитном обучении" отчасти соответствовали истине: детей туда брали с известным разбором, и Коробков очень хвалил своих новых учеников. Уклон в гимназии был гуманитарно-юридический; кажется, ее выпускники имели какие-то льготы при поступлении в юридические вузы. Понятно, что эти льготы выступали главной приманкой, но хватало и детей, которых привлекла именно гуманитарная направленность гимназии. Коробков накупил кучу новых книг и тщательно готовился к урокам, но по его довольному лицу видно было, что это усердие не в тягость, а в радость. Ну и наконец, до гимназии было очень легко добираться: 15 минут на метро, и ты на месте. Директор заключил контракт первоначально на год; подразумевалось, что если Коробков себя позитивно зарекомендует, на следующий учебный год ему предложат полную ставку.
   Хорошие ученики, хорошая зарплата - что еще нужно человеку, чтобы встретить старость профессионально реализовать себя? Поначалу Коробков реализовывал себя весьма успешно: по его словам, какая-то мамаша из родительского комитета даже сочла нужным поделиться с ним восторженным отзывом ее сына: дескать, давно у них не было такого отличного историка. Допустим, мамаша подлизывалась, но известные основания для комплимента, несомненно, имелись. На день рожденья ребята из 7-А подарили Коробкову красивую и недешевую книгу: роскошный альбом репродукций картин русских и иностранных художников, и букет из 7 темных роз.
   Одно было скверно: работая на полную ставку в своей школе и на 0,5 в гимназии, он страшно уставал. К концу недели его лицо приобретало землистый оттенок, в выходные он спал до обеда. И когда оказалось, что с Нового года в его школе можно перейти на полставки (кто-то выходил из декрета), мы решили, что стоит пожертвовать часами и деньгами. Все равно с нового учебного года он будет работать уже только в гимназии. Итак, с января 1998 года мой муж имел полставки в своей школе, полставки в гимназии и много мечтаний о светлом будущем. Мечтала и я: неужто груз общего бюджета снимут с моих плеч? И Коробков станет добытчиком и кормильцем, в кои-то веки зарабатывая прилично.
   Но мой муж все испортил так нелепо, как только можно было.
  

***

   В гимназии работал некий заслуженный педагог по имени Ардальон Дмитриевич. Несмотря на огромный методический опыт и медальку "Ветеран труда", отдельные дерзкие и циничные дети не смогли оценить масштабы трудового подвига старого учителя - и непочтительно прозвали его Пердильоном. Короче, не любили его дети. А может, не любили точные науки, которые он преподавал. Но это полбеды. Заслуженного математика невзлюбило начальство, хотя что значит невзлюбило? В марте Ардальону стукнуло 60, по закону ему пора было на заслуженный отдых, и вот пошли слухи, что Пердильона таки туда и отправят в конце учебного года. Как видите, никакой вселенской несправедливости, банальная ротация кадров; но отдельные лица увидели в планах руководства признаки чудовищного волюнтаризма и вопиющего произвола.
   Одним из этих лиц была некая Элеонора Максимовна, дама-персик в стадии урюка, обладательница самого шикарного голоса из всех мной слышанных: когда она звонила нам домой, даже мое неизбалованное ухо получало от ее богатых модуляций и бархатистого тона своего рода звуковой оргазм. Преподавала она французский язык. Сия сирена, очаровывавшая слух, была завзятой интриганкой и возмутительницей спокойствия: именно она возглавила ту часть коллектива, которая осуждала отправку Пердильона на пенсию.
   В школах всегда интриги, и Коробков должен был, по идее, к ним привыкнуть и выработать иммунитет; но тут, видно, взялись умело. Несколько недель я только и слышала, что о мужественном старом учителе, о правах коллектива, о том, что не все продается и что директор гимназии хочет устроить на это место своего племянника, но не выйдет, потому что коллектив не попустит. Слушала - и недоумевала. Мои советы держаться в стороне и плюнуть на Пердильона простой стерильной слюной отвергались в острой форме. Увы, я не предполагала, до чего дойдет; а дошло до того, что мой дурачок согласился принять огонь на себя и отправился к директору как выразитель требований коллектива. Подлинные же зачинатели интриги остались в тени.
   Директор, по словам дурака Коробкова, выслушал его очень вежливо и сказал, что учтет мнение масс. "Я держался очень уверено", - гордился собой кретинчик до мая, и что-то лепетал про демократию в отдельно взятом коллективе. В конце мая Пердильона отправили на пенсию, подарив телевизор и томик Блока - заступничество Коробкова и негодование прогрессивной части учительской не помогли. А с моим дурачком не продлили контракт.
  

***

   Убийственную новость Коробкову сообщил завуч, но он не поверил и побежал к директору. Директор подтвердил: да, в услугах Коробкова гимназия больше не нуждается.
   - Как так? Вы обещали взять меня на полную ставку, - Коробков пытался говорить решительно и уверенно, но голос его дрожал, а губы побелели. (Меня, понятное дело, при этом объяснении не было, но представить, как все происходило, нетрудно, зная моего мужа).
   - Кто обещал? - удивился директор. - Да, я говорил, что если вы себя хорошо зарекомендуете, то ваш контракт будет продлен, и, если будет возможность, то вас впоследствии переведут на полную ставку. Но ситуация изменилась и возможности нет.
   - И даже на полставку нет возможности?
   - Нет.
   - Но количество часов не изменилось, их нужно будет кому-то читать!
   - Это уже не ваша забота. У меня много работы, до свиданья.
   При этом явном пренебрежении Коробков вспыхнул, собрал остатки мужества и сказал довольно твердо:
   - Я имею право знать, почему мой контракт не продлен, и не уйду, пока вы не дадите мне вразумительный ответ.
   И тут взвился директор.
   - Ах, вы хотите знать? Хорошо, я скажу все. Когда я брал вас на работу, молодой человек, я мог предположить все, что угодно, любые недостатки: нехватку опыта, изъяны профессионализма, амуры со старшеклассницами, наконец, учитывая ваш возраст. Все мы не ангелы. Но я и думать не мог, что пригрею такого законченного интригана и лицемера. Когда мне сказали, что вы распускаете сплетни о моем якобы племяннике, которого я хочу посадить на место Ардальона Дмитриевича, что вы раскололи коллектив своими происками - я не поверил. Но когда вы сами с неслыханной наглостью явились сюда, в этот кабинет с хамскими заявлениями и угрозами - тогда я поверил и понял, что был слеп. И вот что я вам скажу, юноша: будете искать работу - не упоминайте в резюме мою гимназию, потому что если меня спросят, почему я не продлил контракт столь перспективному молодому специалисту, я скажу все как есть. А теперь будьте добры выйти вон и закрыть дверь с той стороны.
  

***

   Домой Коробков вернулся с лицом, напоминавшим по цвету творожную массу, и такой несчастный, что я не решилась ничего сказать. Мне было очень жалко его в тот вечер. Ладно, случилось такое, постараемся пережить и забыть. Но забыть не получилось: возникали новые последствия глупого поступка.
   Через неделю оказалось, что вернуть Коробкова на полную ставку в следующем учебном году в его родной школе не смогут: у Анны Павловны ушел муж, ей нужно дать полторы ставки, то есть ту половину, от которой он отказался, отдадут ей. Таким образом, получалось, что весь 1998-99 учебный год Коробков будет работать в школе на полставки и получать соответственно. Это был финансовый крах - разве что он найдет работу еще где-то... Даже его мама устроила по этому поводу сцену недальновидному сыну; но я молча жалела.
   Еще через какое-то время мы в Доме книги встретили румяного, лысого и сияющего здоровьем Ардальона. Он сам кинулся к Вите:
   - Мой друг, я все знаю! Большое вам спасибо! Вы не поверите, я в учительской всем разговоры про скверную молодежь пресекаю вашим примером: какие есть молодые люди!
   - В какой учительской? - вздрогнула я. - Вы... работаете?
   - Да, такие кадры на дороге не валяются, - гордо сказал Пердильон. - Есть еще порох в пороховницах. Я теперь в Н-й школе, у Марка Семеновича. И очень, очччень доволен...
   Посвистев еще немного бодрым щеглом, крепкий пенсионер удалился к кассе. Побледневший Витя смотрел ему вслед. Потерпеть за униженного и оскорбленного брата своего - это еще куда ни шло; но убедиться, что униженный и оскорбленный вовсе и не пострадал, а напротив, в полном порядке, в отличие от тебя - это не в какие рамки не лезло.
   Как у любой бабы, у меня вертелось на языке "Что, убедился, что я была права и не стоило вмешиваться?" - но я мужественно сдержалась. Я сдерживалась бы и впредь, если б дома мой муж не заявил, что он по-прежнему намерен спонсировать маман. С тех жалких грошей, которые он отныне будет приносить домой.
   Вот тут я психанула и сказала все.
   - Тебя использовали, как последнего дурака, тебя используют все жизнь, все, начиная с собственной мамаши! Идиот! Нищеброд!
   - Ты бесплодная сучка! Все, что ты можешь - писать статейки, которых никто не читает!
   После безобразного скандала я хотела уйти ночевать к маме, но он опередил меня и выбежал из квартиры первым. Оказалось, что побежал он к моей маме, а не к своей - первым сообщить о скандале и представить свою версию произошедшего. В результате я оказалась виновата: он пострадал, он мучается, а я его бессердечно добиваю, такого чистого, такого дон-кихота. И "Я не ожидала от тебя такой черствости. Ты ведешь себя просто бесчеловечно".
  

***

   Я, бесплодная сучка, вела себя бесчеловечно с чистым, беззащитным человеком, чеховским героем, трагически неприспособленным к этому миру. От меня отвернулась даже родная мать, потрясенная моей гнусностью. Сам страдалец в течение 2 (двух) недель не удостаивал меня словом. Даже приготовленную мной пищу он ел, не глядя на меня.
   Это был первый ледниковый период в нашей жизни, и с непривычки он подействовал на меня очень сильно. Я похудела, и у меня развилась бессонница. Ночами, слушая его храп, доносившийся из соседней комнаты, я до одури ходила по кругу, мысленно разговаривая с человеком, не желавшим меня слушать, и перемалывая в памяти одни и те же эпизоды. После ночной каторги я поднималась с постели разбитая, с головной болью.
   Через неделю от бессонницы я стала плохо соображать, и тогда-то произошел казус, который я никогда не прощу своему мужу.
   Сидя в редакции, я писала статью про Украину, про использование русскоязычной диаспоры в российских интересах. Писала я, вопреки обыкновению, мучительно долго - в голове стоял туман. И вот, уже заканчивая текст, я механически нажала на клавиши "Копи-паст", и в конец вклинились два абзаца из чужой спортивной статьи, сохранившиеся в буфере. Свою статью я не перечитала перед сохранением (не до того, все монологи в голове прокручивались) и как есть сдала в печать. Выпускающий редактор поймал ляп в последний момент.
   Последний абзац статьи начинался резонным и банальным вопросом: "Так как нам активнее использовать во внешней политике русскоязычный сегмент украинского электората?", но ответ бил рекорды оригинальности:
   "-Американский футбол - это то, что нам нужно, - уверен Гиви Маханадзе, бессменный тренер школы олимпийского резерва". И дальше Гиви Маханадзе рассказывал о достижениях своих питомцев и о значении данного вида спорта в воспитании подрастающего поколения.
   В общем, не статья, а письмо мальчика Феди родителям из деревни Простоквашино.
   За каждым журналистом числится подобный казус, но в моем случае это было уж очень некстати. Мало того, что замредактора в тот день был не в духе и разделал меня под орех. Начальство что? наорало и забыло, а вот народ не забыл и подхватил с радостью. Надо мной стебались с неделю все кому не лень; попытался даже практикант-третьекурсник, но этого я быстро поставила на место. "Американский футбол - это то, что нам нужно", - эта фраза едва не стала моим прозвищем, и, может, только из-за длины она им не стала. Словом, моя еще не установившаяся репутация была едва не загублена в самом начале.
   Я старательно смеялась вместе со всеми, потом игнорировала, но представьте, каково мне было - и дома черти что, и на работе потешаются. Впрочем, нашелся и тот, кто пожалел и начал утешать, повествуя про разные смешные неудачи ляпы. Он так старательно утешал, что надо было быть дурой, чтоб не раскрутить его как минимум на ресторан - или мной.
  
  

***

   Если бы я захотела, я легко могла бы изменить своему благоверному. "Легко" относится к наличию разнообразных возможностей такого действия, но не к легкости его совершения для меня. К моему удивлению (хотя удивляться тут можно было только по крайней неопытности), мое замужество вызвало повышение доселе незначительного интереса к моей тусклой персоне со стороны мужской братии. Нет, в браке я не похорошела и не посвежела; здесь срабатывал извечный мужской инстинкт соперничества: хоть на миг, но отбить чужую самку. Не скажу, что за мной принялись ходить поклонники толпами, но среди сотрудников и знакомых гораздо чаще стали появляться желающие пригласить меня на чашечку кофе, на обед, на ужин, домой и даже в кратковременную командировку ("хочешь, поговорю с твоим завом, махнем вместе? И командировочные получишь..."). Среди этих мужиков попадались довольно симпатичные; один человек мне даже очень нравился. Он не сулил златые горы и вечные узы, да я и не хотела б провести рядом остаток жизни, но нам могло быть очень неплохо вместе, пусть и ненадолго. Но я отказалась.
   За коротким "нет" стояло множество причин, которые полностью ясны мне только теперь. Тогда я же я лгала и лукавила перед самой собой, уверяя себя, что главная причина - моя порядочность, за которой стояло мое воспитание, моя жажда совершенства, моя требовательность к себе и другим. Мне слишком прочно вдолбили в голову, что "лгать - недостойно", а "изменять - грязно", и вот я не лгу и не изменяю. Я даже гордилась собственной чистотой, что было необычайно глупо, ибо "чистота" эта истекала не из горного родника высоких помыслов, а из мутного болота комплексов. Да, теперь я ясно вижу, что я боялась. Страх любовного фиаско вообще-то больше присущ мужчинам, но я впадала в мандраж не хуже любого полуимпотента. Мой муж с виртуозной ловкостью таки сумел внушить мне, что я на редкость отвратительна как женщина. Не внешне, а именно полным отсутствием сексуальности. И если на счет сексуальности я еще сомневалась - если я холодна, то откуда такие горячие сны? -- то на счет моей непривлекательности уверовала крепко. А если и другого мужчину я разочарую также, как своего мужа, и услышу те же слова? Или еще страшнее - он смолчит, но его полный отвращения взгляд скажет мне все?
   И тогда это будет самая полная правда обо мне, самое полное поражение. Так хоть оставалась робкая надежда, что виновата все же не я, а мой муж. Но если и с другим все будет так же...
   Не знаю, стоило ли действительно пробовать. Возможно, комплексы, предрассудки и мораль были всего лишь голосом инстинкта самосохранения. Вполне вероятно, что с другим было бы так же, а то и хуже. Чувственность моя была не разбужена, и не со случайными людьми в торопливых эпизодических связях следовало ее будить. Правда, можно было завести и длительную связь, но я слишком много и напряженно работала, чтобы меня в дополнение к двум легальным жизням - на работе и дома - хватало еще и на третью, тайную.
  

***

   К неудачному браку привыкаешь, как к хронической болезни.
   Настал день, когда я поверила, что в мире нет любви, и начала сживаться с цинизмом, как сживаются с мерзким, но редкостным зверьком, вроде грызуна агути, чтобы похвастаться перед знакомыми необыкновенной домашней живностью. Но мой зверек мерещился мне чем-то вроде сторожевой собаки; я была убеждена, что цинизм сохраняет разум трезвым и помогает выжить. Ирония придавала ему почти благопристойный вид, но мне и теперь стыдно за некоторые свои тогдашние пассажи. Господи, как я была молода и глупа.
   А вообще, о чем речь, думала я иногда. Саше, моей школьной подруге, муж переломал позвоночник. Врачи собрали позвоночник с трудом, а он пришел в палату и стал просить ее забрать заявление, потому что он не хотел и был пьяный. Лариску любовник заразил гонореей. Нату муж бросил с двумя детьми и ушел к бабе на двенадцать лет старше себя, но зато при деньгах. Может, я в самом деле... Ведь мой и не пил, и не дрался, и не гулял, а то, что он поучал меня высокомерным тоном, поедая еду, купленную на мои деньги, одетый в рубашку, купленную на мои деньги и все время выискивал во мне недостатки - так это можно понять. Я была журналист в большой газете, а он кто? Рядовой учитель истории. Его давило это, я знаю. Теперь не давит. Теперь все нормально. Но, конечно, понять было можно, и я понимала.
   Когда понимаешь, что выздоровления не будет, начинаешь подстраивать жизнь под болезнь. К тому же если нет лекарств, приносящих исцеление, то есть паллиативы, дающие временное облегчение и устраняющие боль. Не сразу, но я нашла средства, позволяющие пережить очередной ледниковый период, сменяющий очередной период ссор. Помнится, вскоре после ляпа с американским футболом кто-то показал мне новую компьютерную игру - "Цивилизацию" Сида Мейера - и пошло.
  

***

   Компьютерная игра- несколько нетипичный для женщины способ ухода от действительности. Я пристрастилась к ней на работе, а с покупкой компьютера получила возможность отвлекаться от окружающего мира и дома. Ничего хорошего в этом не было. Увлечение компьютерными играми - тревожный симптом. Чем дольше я играла, тем, следовательно, хуже было у меня на душе. Длительность игры равнялась серьезности проблемы, а время меж тем уходило в никуда, бессмысленно и бесплодно. Сколько книг не прочитано, сколько статей не написано, пока я создавала города и водила армии на покорение чужих царств! Я понимала это и ничего не могла с собой поделать. Другого столь же сильного средства переключения сознания после очередного семейного скандала у меня не было (не водку же хлестать). Пейзаж после битвы был такой: в очередной раз поскандалив, мы расползались, я утыкалась за компьютер и играла до одури, а он запирался в туалете, где якобы читал старые газеты.
   "Цивилизация" забирала меня с головой: нужно было построить свою цивилизацию, успевая при этом разрушать чужие. Отсидеться не получалось: если ты не искала чужие города на предмет уничтожения, они крепли, создавали армии и приходили к тебе, и тогда приходилось отбиваться. Сообразив стратегию, я, едва создав первый город, немедля посылала боевые единицы - какие имелись под рукой - на поиск чужих, чтоб раздавить гадов в зародыше. Мне нравилось их давить, особенно громить города катапультами и боевыми слонами. Но после уничтожения большого и пышного города мне становилось его жалко, а потом смешно - ведь их же нет, это виртуальный мир.
   В соседней комнате бубнил телевизор - муж смотрел новости.
  

***

   От "семейного счастья" я стала язвительной, в душе накапливалась и накапливалась горечь. Ничто так не убивает душу, как несбывшиеся надежды. Это шло на пользу моему "творчеству" (не могу писать это слово без кавычек), статьи получались запоминающиеся, острые, ироничные - их замечали. "Когда б вы знали, из какого сора..."
   Меня стали узнавать, признавать и уважать в тех кругах, о которых я еще три года тому не смела и мечтать. Читатель меня, может, и не помнил; но коллеги однозначно внесли в первую десятку. И это за год, понимаете? Да нет, ни фига не понимаете, ну так приведу более доступный аргумент: мне увеличили зарплату на треть. С гонорарами я вырабатывала в месяц до 600, 700, 800 долларов; для того времени (1998 - начало 1999) это было очень неплохо.
   Короче, к осени 1998 я начала "выходить в люди"; но чем шире было наступление на передовой, тем тревожнее становилось в тылу.
  

***

   Пошли какие-то новые стычки, непохожие на прежние, которые - при всех умолчаниях - еще можно было принять за неизбежное притирание характеров и за столкновение самолюбий. В прежних ссорах видны были изъяны воспитания, недостаток самообладания, словом, обычные человеческие недостатки с обеих сторон, и сами злые слова, вырывавшиеся в пылу ссор, при всей их обидности, все же именно вырывались, и, как всякий порыв, подлежали прощению. Теперь же Коробков все реже ругался, точно сознательно стараясь не выходить за рамки литературной речи; но язвительные реплики его задевали сильнее, чем брань. Эти реплики, казалось, были заранее тщательно обдуманы: человек заранее присматривал больные места, потом придумывал, как бы поглубже задеть рану, и наконец наносил удар с большой меткостью, так что я дергалась и неделю спустя. Он знал, как страстно и трепетно я отношусь к своей работе, как дорожу достигнутым и как сильно хочу добиться еще большего успеха - и делал все, чтобы я разуверилась в своих силах и способностях.
   Так, например, найдя в одной статьей стилистическую погрешность, пропущенную корректором, он прежде грубо подколол бы меня ею ("тоже мне малограмотный журналист, халтурщица!") и на том бы все закончилось. Не то теперь: он показал мне ошибку с лицемерно-сочувственным видом, и принялся разглагольствовать о том, что именно такие речевые недочеты способны затмить все достоинства текста и именно они остаются в памяти читателя. "Это если бы вышла знаменитая певица петь арию, спела бы великолепно и вдруг в последний момент на ней лопнуло бы на боку платье. Все запомнили бы только это лопнувшее платье, а не арию". И дальше, больше: я, дескать, слишком быстро пишу, тороплюсь, спешу за мыслью, не люблю шлифовать и отделывать, и, вероятно, подобные погрешности есть и в других статьях... но переживать мне, пожалуй, не стоит, потому что в общем культурном упадке мои авторские недостатки не бросаются в глаза.
   Чепуха, скажете? Чепуха, но я тут же бросилась перечитывать свои недавние статьи - искать незамеченные шероховатости и ошибки. Кое-какие фразы мне действительно не понравились, и садясь за новый текст, я была пусть на полпроцента, но уже менее уверена в себе, я начала сомневаться в тех воспарениях духа, в той творческой лихорадке, которая мне прежде так нравилась; я даже попробовала работать по утрам, но против природы не попрешь - утром я вообще писать не могла.
   Или такое: замредактора всегда хорошо ко мне относился, и я была уверена, что его отношение вызвано исключительно моими профессиональными качествами; а тут Коробков вдруг высказал предположение, что я ему просто нравлюсь как женщина. Это было ужасно глупо, но меня задело: выходило, что карьеру я делаю благодаря женским достоинствам - пусть и не в том смысле, в котором это обычно понимают.
   Много всякого было, и постепенно до меня дошло, что значила эта тактика, из какого мутного источника шел этот яд и почему мой муж так стремился подорвать мою уверенность в себе как в профессионале.
   Мой карьерный рост был смертельным ударом по его самолюбию. Он не мог простить моей карьеры - на фоне его неудач.
   Только безумно влюбленный мужчина способен простить женщине ее превосходство над ним.

***

   Тогда-то я и полюбила командировки.
  

***

   Бесконечные поезда, я вечно ездила ночами и порою, лежа на узкой жесткой полке, под стук колес придумывала себе - как в детстве - другую судьбу, убегая из этого мира. Как инъекция безвредного наркотика: раз, и блаженство. А за немытыми окнами бежали пустые поля, черные леса, тускло освещенные станции и неслась по небу круглая осенняя луна.
   Что хорошо в командировках? Конечно, смена впечатлений. И пусть ездишь не развлекаться - все равно туристический элемент присутствует. И потом, главное - свобода. Ты вырываешься из налаженного ритма нормальной жизни, из постылого быта. Дыши и наслаждайся. Смотри широко открытыми глазами на тот мир, которым ты бредила с отрочества, не веря ушам своим, вслушивайся в стук твоих каблуков по священным камням Европы. Комплексуй из-за несовершенного английского, из-за растянутого свитера, пробуй вкус чужой жизни, как утренний кофе за просторным шведским столом гостиницы среди разноплеменной толпы постояльцев. Впрочем, я ездила не только и не столько по Европам - хватало поездок и по СНГ. Киев, Астана, Минск, Ереван - лишь бы подальше от себя. Лишь бы стучали колеса поезда.
   Один очень умный человек, с опытом, которого хватило бы на три жизни, когда-то сказал мне: "Хочешь сохранить семью - никуда не езди". Мне б смолчать, а я глупо спросила: "Почему?" "Потому что или ты загуляешь, или он загуляет, или вы оба пуститесь во все тяжкие. И кирдык семье". Я не стала спорить, но про себя гордо ухмыльнулась: "Я не такая". И правда - я действительно оказалась не такой.
  

***

   ...Когда оно зародилось, это чувство, странное, мимолетное, всплывающее в самый неожиданный момент и также внезапно исчезающее? Кажется, после очередной командировки. Но точно я не помню. Помню отчетливо эту тоску, странное ощущение: что все вокруг ненастоящее и я тоже. Словно я играю роль в каком-то длинном и ненужном фильме. Это никак не было связано с житейскими неурядицами и ничего общего с ними не имело. Удачи, неудачи, вечеринки, хлопоты, снег, дождь, жара - какая разница, если в сознании всплывало "зачем я здесь?" Всплывало и тут же шло на дно. А тоска оставалась.
  

***

   У каждого есть глупая мечта. Моя мечта звалась Венеция. Мне страшно хотелось там побывать. Я даже не помню, откуда это взялось - то ли из какой-то книжки, то ли из какого-то фильма. Каналы, гондолы, площадь Святого Марка. Увидеть Венецию и умереть. Когда, уже в студенческие годы, поездка за границу перестала быть громадным событием в жизни совка и появились первые турфирмы, я пару раз начинала копить деньги, но безуспешно: и доходы были ничтожные, и вечно появлялись непредвиденные расходы. Потом у меня появилась другая мечта - выйти замуж, и Венеция отошла на второй план. И все-таки я хотела попасть туда, может, именно потому, что мне там ничего не нужно было и я там ничего не забыла.
   Однажды я рассказала об этом Вите. Он выразительно посмотрел на меня и покрутил пальцем у виска:
   - Мама болеет (его мама, разумеется), за квартиру два месяца не плачено, мне надо передний зуб ставить, а ты в Венецию! Молодец!
   Он говорил с присущей ему брезгливостью, как будто я предложила съесть червяка, но я не сдалась так быстро. Я попыталась объяснить, что это чистая мечта, как бывает химический элемент в чистом виде, и этим она прекрасна, но меня тут же поставили на место:
   - Да что там смотреть, в этой Венеции, у меня знакомый был летом, так там страшная вонь от этих каналов, дерьмо в них плавает, жутко несет гнилью, а зимой такая сырость, что зуб на зуб на попадает. И вся она прогнившая, дома осыпаются, всюду плесень... Уж если куда-то ехать летом, то в Алупку или Саки, я там когда-то отдыхал, отличный курорт! А можно и нам на дачу - хоть ты не хочешь! - там тоже неплохо.
   И я в который раз ощутила себя дурой со своей Венецией.
  
  

***

   Вот так я и жила - хотя мыслимо ли рассказать целую жизнь? Для этого нужно время, как минимум втрое большее, чем эта жизнь, потому что каждое событие с течением времени обрастает кучей интерпретаций, воспоминаний, эмоций - как утонувший якорь обрастает ракушками. И попробуй вытяни этот якорь из воды. Пока все вспомнишь, пока все расскажешь, пока объяснишь, как тебе это виделось тогда и как видится теперь - все, пора гасить свет, ваше время истекло. Скажем коротко: я жила, как все, и в чем-то даже немного лучше некоторых.
   У меня были командировки, освежавшие жизнь, и были вечера, когда все постепенно стихало - в квартире, в доме, во мне, были вечера, переходившие в ночь, когда я писала; когда из торопливого стука клавиш рождалось нечто, чему суждено было быть прочитанным сотнями тысяч людей, и в эти мгновения, когда я чувствовала, что вот, вот оно, пошло! - я ощущала себя всесильной, всезнающей, всемогущей. Только в эти мгновения я и была собой, только в эти мгновения и была счастлива.
   Потом я сохраняла файл, сбрасывала его на дискету, выключала компьютер, совала дискету в сумку и ложилась спать в неласковую, не согревающую постель, рядом с чужим, ненужным человеком, который был моим мужем, и которого я искренне пыталась любить. А утром начинался новый день, с круговоротом забот, с работой в две смены, и я начала выбиваться из сил в этом бесконечном марафоне, я уставала до отупения, до равнодушия ко всему и приняла эту вечную, хроническую усталость за долгожданный покой и начинающуюся мудрость зрелости.
  
   В общем, я жила нормально. "Нормально", "как у людей", "ништяк" - если б эти слова были камнями, теперь я закидала б ими тех, кто их придумал, но тогда я воспринимала их спокойно, потому что не знала еще:

"жить нормально" - это значит не жить вовсе.

***

   Примерно в то же время, когда у нас с Коробковым начались затяжные холодные войны, то есть в октябре 1998 года, в Европе впервые с мая сорок пятого запахло серьезной войной - то есть войной с участием тех же фигурантов, что и во второй мировой. Правда, конфигурация сил предполагалась несколько иной: не прогрессивные демократии во главе с Великобританией против вооруженной до зубов гитлеровской Германии и фашистской Италии, а альянс вооруженной до зубов прогрессивной демократической Германии, прогрессивной демократической Великобритании и прочих демократий во главе с США против жалкого огрызка большой страны Югославии. Новая Югославия, унаследовавшая имя, но не мощь прежней державы, состояла из Сербии с Черногорией, причем в составе Сербии выделялись еще два автономных края: Воеводина и Косово; и вот в этом Косово (тогда я впервые услышала это название) и происходили бесчинства, требовавшие вмешательства международного сообщества. НАТО пригрозило югославскому президенту Милошевичу, притеснявшему в Косово бедных албанцев, бомбардировками. Милошевича и лидера косовских албанцев Ругову вызвали в замок Рамбуйе близ Парижа и усадили за стол переговоров.
   Надо сказать, что хотя данные события и привлекли мое внимание, но как-то не зацепили и прошли, что называется, по касательной. Во-первых, о Рамбуйе писала не я, а Перепелицын. Во-вторых, я ни на минуту не сомневалась, что никакой войны не будет. НАТО просто пугает несговорчивого диктатора. Мое западничество, чуть подкорректированное личными впечатлениями, оставалось неизменным, и я искренне не понимала, зачем мы играем в какую-то особую балканскую дипломатическую игру. Помнится, мы даже долго обсуждали эту тему с Перепелицыным за чашкой кофе. А в-третьих, человеку не дано знать свое будущее.
  
   В общем, к перспективе новой войны на Балканах я отнеслась легкомысленно, в вопрос вникла поверхностно - и тем сильнее был шок.
  

***

   24 марта 1999 года НАТО начало бомбардировки Югославии.
   И все мои представления об этом мире полетели вверх тормашками.
  

***

   Знаете, как начиналась моя первая статья на эту тему? "До 24 марта я любила НАТО. Теперь я его ненавижу". И это была правда, подкрепленная действием: в тот день я была в толпе, швырявшей яйца в американское посольство, и была не как журналист - как человек, испытывавший неудержимое желание сделать хоть что-то, чтобы остановить начавшееся безумие войны. Впрочем, я скоро ушла, оставив народ бесноваться и выкрикивать антиамериканские лозунги. Не мелкое хулиганство и не патетические статейки были нужны этому миру, замершему в недоумении под облачным мартовским небом! И не это нужно было мне. Если я хоть чего-то стою, как журналист, то мое место там, где падают бомбы.
   Один знакомый, мало разбирающийся в специфике моего ремесла, как-то задал глупейший вопрос: как журналистов заставляют ездить в горячие точки, на войну? Ведь это так опасно. И долго не мог понять, что заставлять никогда и никого не приходится; приходится только удерживать.
   Самая крутая командировка - командировка в горячую точку.
  

***

   Можно долго рассказывать про бурлившие во мне эмоции, про попытки собрать заново расколовшийся мир, про мелкие интриги, имевшие самую возвышенную цель - выбить командировку в ад, но все это давно мертво и ненужно, все это никому не интересно; просто я робею, я боюсь перейти к самому важному, самому трудному, самому светлому и самому страшному - тому, ради чего я пишу все это.
   Моя прежняя жизнь вот-вот должна была закончиться, но я еще не догадывалась об этом, страдая от мировых проблем и по-прежнему ругаясь с супругом.
  

***

   Последняя наша ссора произошла из-за бритвы. Он обвинил меня в том, что я использовала для устранения волос на ногах бритву, подаренную ему друзьями на день рождения. Тщетно я объясняла, что мне даром не нужна твоя бритва, что у меня есть одноразовые станки: он с тупой агрессивностью повторял неотразимый аргумент: "Если ты не брала, почему лезвие такое тупое?" И "сколько раз я просил не трогать мои личные вещи!" И "ты идиотка, ты не имеешь представления о том, что такое культура поведения!" Все это было утомительно, унизительно и в то же время жалко - словно человека неведомые злодеи обобрали до нитки, и он с яростью защищает последний предмет, уцелевший от всего имущества. Предмет, на который никто не посягает.
   Не позавтракав, я убежала от бессмысленной ссоры, не желая отравлять только начавшийся день, и уже в автобусе, обычном месте утренних послескандальных рефлексий, мне пришло в голову не лишенное вероятности объяснение поведению мужа. Не помню, правда, есть ли у Фрейда, но бритва вполне может считаться фаллическим символом. Он с пеной у рта обвинял меня в тайном использовании его бритвы - хм, не воспринял ли он подсознательно это как попытку покуситься на его фаллос, отобрать его мужское "я"? И отсюда такая агрессивность. Разложив ситуацию по полочкам, я испытала на миг подобие облегчения: любое объяснение, любая причина легче, чем тоска бессмысленности.
   За грязноватым стеклом с отчетливо видными на свету длинными потеками - свежей памятью вчерашнего холодного дождя - мелькали бесконечные многоэтажки нашего спального района.
   В тот день должно было решиться, кто поедет в Югославию - я или Перепелицын.
   Я жила последние несколько дней только этой желанной-невозможной возможностью, и едва автобус, везший меня в редакцию, вырвался из наших новостроек и застрял в первой пробке, утренний скандал сменился мыслями о предстоящем дне, который (меня действительно озарило предвидение тем утром, или я это досочинила потом?) мог стать судьбоносным. Одно помню отчетливо: я волновалась, как в школе перед экзаменом - до сердцебиения и замирания в животе; я не шла, а бежала в редакцию, кого-то даже толкнув, и, остановленная сильным ударом сердца, замерла в двух шагах от здания, судорожно втянув в себя прохладный и весенний воздух; я думала только об одном - и все-таки, когда я проходила по вестибюлю мимо вахтера, о чем-то трепавшегося с длинным костлявым охранником Сашей, меня словно ударило: не мудрствуй и не глупи, Алена, при чем здесь фаллические символы и прочие добродушные фрейдовские зверства? Разве это первый? - это тысячный скандал на ровном месте, и он просто тебя ненавидит.
   Мне стало тошно, но я не успела додумать свое открытие до конца: через секунду возле лифта я столкнулась с Красницким, пророкотавшим вместо приветствия:
   - Ты уже в курсе? Едешь ты, а не Перепелицын.
   И сразу душу заполонила, вытесняя все, радость - урааааааа!
   Я выбила у редактора командировку в ад.
  
  

***

  
   Тр-р-р! Прокрутим ленту, в том лихорадочном темпе, в котором прошли эти последние сутки.
   Еду, еду, еду! Самолетом, поездом, автобусом - неважно. И то, что происходит здесь, в Москве, уже не имеет значения, разберемся по приезде, все не важно, настоящее мгновенно становится прошлым, значение имеет только будущее. Завтра мы вылетаем в Будапешт, целая группа журналистов - и я, виза не нужна, загранпаспорт есть, советы коллег ("советы бывалых"), пораньше домой, собрать вещи, супруг уже спокоен и практичен: "вот как? Горячая точка? И какие там суточные? Конечно, в долларах?" Как всегда в последний момент, обнаруживается, что сумка у матери, значит, придется вечером ехать через всю Москву, мать жарит блинчики - или оладьи? что-то жарится на сковородке, - на кухне дымно, "ты зачем?", лицо мгновенно вытягивается - все, сейчас будет вечерняя сцена, в пару утренней, но в другой тональности, и, кажется, с использованием главного оружия - нескупой материнской слезы.
   О чем говорить, мама, мы уже говорили на эту тему, когда-когда, в воскресенье, ах, ты не думала, что я поеду? И я не думала, боялась загадывать, но видишь, еду, и все разговоры уже опоздали. Синяя сумка у тети Кати? Это правда или ты пытаешься таким примитивным образом удержать меня? Я знаю, что там война, но в данный момент меня интересует, где сумка. Действительно у тети Кати? Черт с ним, давай старый зеленый рюкзак. Я и забыла, как он выглядит, а рюкзак рваный и страшный, ехать с ним невозможно. Я хочу выматюкаться, но вместо этого сажусь на табуретку и начинаю смеяться. Не надо никуда звонить, уже поздно, ты всех разбудишь, черт с ней, с этой сумкой. Лучше не ехать домой, а переночевать у тебя? Да, пожалуй, тут ты права. Глупо вместо героической гибели под натовскими бомбами быть прирезанной накануне отъезда малолетними наркоманами возле собственного дома. Шучу, шучу. Хорошо, не буду так шутить. Супруг не подходит к телефону - ну и фиг с ним. Тем лучше. Не надо завтра - уже сегодня - меня провожать, долгие проводы - лишние слезы. Спи.
   Обычно перед отъездом, как перед любым событием, я сплю отвратительно. В ту ночь спала изумительно, лучше чем в детстве, с какими-то чудесными снами. Если верить книгам, так спят перед казнью.
   Мама по такому поводу задержалась утром дома, яичница на завтрак, охи-ахи, опять слезы, дзи-инь в дверь, тетя Катя с сумкой, в глазах плохо скрываемое желание повертеть пальцем у виска, "мать бы пожалела", на фиг, на фиг с пляжа, чем же вы так умудрились запачкать сумку, краской, что ли? все, все, нет времени, целую-обнимаю-улетаю, солнечный день, новая сумка покупается в первом же магазине с первого взгляда, до вылета пять часов, куча времени, я собираюсь быстро, дома никого, слава богу. Не забыть диктофон! Вещи летят в сумку, все необходимое - кипятильник, аспирин, кроссовки, а это зачем? Но оно само упало мне на руки, когда я открыла шкаф - длинное алое платье. Детская привычка одушевлять вещи давно в прошлом, но платье просилось, без сомнения, оно умоляло его взять, и я принялась выкладывать все, уже уложенное - такие вещи кладут на самое дно, чтоб не помялись.
   Телефонный звонок, редакция, срочно номер загранпаспорта в связи с внесением изменений в списки, здрассьте, все данные я сдала еще неделю тому, что напутали, кто напутал, еще скажите, что командировка отменяется, я не психую, все в порядке, записывайте, хорошо, приеду, что, сразу с сумкой, логично, доставят в Шереметьево, спасибо, а я как думала? не знаю, я никак не думала, я впервые еду на войну.
   Наверно, так и не простимся, ого, уже час дня, сумка тяжелая, такси, что ли, вызвать? Скрежет ключа, супруг, мгновенное потепление у сердца, не смог так расстаться! ан нет, он что-то забыл, раздаточный материал, примерный учитель, он не может провести урок без раздаточного материала, но конечно, он скажет на прощание свое веское слово, проводить? нет, он не может, у него урок, война 1812 года, но сказать напутствие, отчего бы и нет?
   - Я тут подсчитал (великий математик!), что если ты будешь тратить командировочные разумно, то немного и домой сможешь привезти. Так что смысл в этом есть (произносится веско, снисходительно). Ты там, главное, поосторожнее...
   - Конечно, о чем речь. Увижу, летит бомба - сразу отойду в сторону... - ответила я, застегивая тугую "молнию" битком набитой сумки.
   Вызываю такси, спускаюсь с тяжелой сумкой на лифте, стою у подъезда, жду, во дворе девочка катается на скрипучих качелях - привет из детства, я обожала качели, и вечно они скрипели, небо высокое, бездонное, бескрайнее. Через два часа я взлечу в это небо навстречу неведомому, салон самолета будет полон журналюг, говорят громче обычного, все немного на взводе, рядом со мной Сургучев из "Известий", я его немного знаю, хороший мужик, смеется, шутит, ты что, какой коньяк, мне и так хорошо. Но это будет через два часа, а сейчас я стою у обшарпанного подъезда многоэтажки и смотрю в небо, еще не зная, что предисловие к жизни закончилось, что я прощаюсь с собой - прежней - навсегда.
  
   Моя прежняя жизнь - до жизни - истекла.
  

Предисловие закончилось.

Часть вторая

  

Война

  

***

   На вокзале в Будапеште у меня остановились часы. Само по себе происшествие ничтожно, и я забыла бы о нем тотчас же, если б не странное ощущение, охватившее меня еще там, в преддверии ада, и заставившее увидеть в поломке механизма некий символ. Мне показалось, что прежняя жизнь закончилась. Что-то неизъяснимое и очень личное, витавшее в воздухе; предчувствие перелома, перемены.
   Конечно, это ощущение можно обосновать логически: новая эпоха в истории, первый вооруженный конфликт в Европе с участием стран НАТО после второй мировой, "нарушение принципов суверенитета во имя прав человека" и т.д., и т.п. Отчасти так и было, но было и что-то другое. Кстати, часы (вполне приличные, марки "Сейко") так и не удалось отремонтировать - не было ни времени, ни желания искать в Белграде часового мастера. Проще оказалось купить новые.

***

   День приезда прошел в суматохе. Все хотелось записывать и описывать: новых людей, их рассказы, первые впечатления, новый мир вокруг. Я ожидала увидеть мертвый город, с закрытыми магазинами, вымершими улицами, может, с танками на площадях. Но ничего подобного не было. Столица войны, не сходившая с новостных лент, оказалась таким же живым городом, как тот, который я только что покинула.
   Уже месяц Белград жил в условиях почти ежедневных бомбежек, и никто не знал, когда закончится этот кошмар. И весь этот месяц жизнь в городе не останавливалась, не замирала ни на миг. Улицы были полны людей решившихся и решивших, людей взвинченных недосыпанием, отчаянием, знаменитым сербским упрямством, ненавистью, и тем особым, ни на что не похожим чувством, овладевающим человеком, когда он один стоит против разъяренной толпы, готовясь дорого продать свою жизнь. Теперь это чувство овладело народом, который один, со старыми орудиями ПВО, противостоял суперсовременной летающей армаде НАТО; противостоял целому миру, ибо сочувствующие просто сочувствовали, а враги били и били с неба, превращая заводы и мосты в груду руин.
   Картинки, обошедшие мир: люди стоят на мосту, ожидая налет; толпа слушает концерт под бомбами; дети с бумажными мишенями - были самыми эффектными, но не единственными свидетельствами мужества. Потому что в Белграде в апреле 1999 года каждый поступок, каждое обыденное действие, такое как чтение книги, посещение кафе, встреча с друзьями автоматически превращался в акт сопротивления. Мелочи, не имеющие смысла в упорядоченном бытии, обретают самостоятельное - и зачастую высокое - значение в экстремальной ситуации, в бытии разрушающемся и распадающемся на глазах. Одно дело петь дома на кухне, готовя обед, и другое - петь стоя на краю окровавленного рва, заполненного трупами, и глядя в глаза палачам (причем в обоих случаях уже совершенно неважно, что поешь). И нет лучшего способа высказать презрение к смерти, чем жить так, словно ее нет.
   Агрессоры хотят сломать не только внешнее, восстановимое, материальное, но внутренний лад, разрушить не только казармы, но и государство, превратить горожан и крестьян в озверевшую толпу, - значит, нужно поддерживать президента, стоять за Милошевича вопреки своим убеждениям, ибо другой власти и другого порядка нет, ибо признание другого порядка означает капитуляцию. Они, смеясь, пишут на сброшенных в Пасхальную ночь бомбах "Happy Easter" - значит, нужно до самого конца оставаться людьми. Пить утренний кофе назло натовскому пилоту, поднимающему в это мгновение свою машину с итальянской авиабазы; смеяться над анекдотом о бомбежке, зная, что завтра можешь погибнуть; вытаскивать из-под руин тело соседа - и не терять рассудок. Есть только один способ противостоять хаосу: любой ценой сохранить внутренний порядок.
   По утрам, после бессонной ночи, хозяйки готовили завтрак собирающимся на работу членам семьи - как всегда, а придя в цех, офис или на кафедру, сотрудники, с облегчением убедившись - все живы! - обменивались ночными впечатлениями и прогнозами на день грядущий: будут бомбить или нет? В культурных центрах проводили выставки, в концертных залах певицы в длинных платьях выводили арии, а молодежь оттягивалась на рок-концертах, а на улицах продавали мороженое и цветы. И рассказывали анекдоты.
  

***

   - Что чувствует серб, просыпаясь утром?
   - Промахнулись!
  
   - Как звонят колокола в Сербии?
   - Клин-тон, Клин-тон.
  
   - Как теперь переходить улицу в Сербии?
   - Посмотрев влево, вправо и вверх!
  

***

   Я вошла в эту плотную атмосферу и не почувствовала нехватки воздуха, наоборот. И даже неправдоподобная кинематографичность некоторых эпизодов ничего не меняла.
   Не помню, кто и в какой связи заговорил в тот день о телецентре. То ли кому-то из журналистов удалось туда попасть (или не удалось?), то ли кто-то знал кого-то из телецентра? Неважно. Я вспомнила, что накануне отъезда из Москвы НТВ сообщало, что вроде на 19 апреля планировалась бомбежка телецентра, и сказала об этом. Подобные слухи ходили и по Белграду, но мои собеседники - Сургучев и его сербские знакомые - дружно усомнились в том, что подобное может случиться. "Понимаешь, для натовцев сейчас главное сохранить реноме в глазах всего мира. Бомбежки военных объектов - да, но телецентр... Это нанесло б удар по их же пропаганде". Я, как человек новый, не освоившийся толком с ситуацией, спорить не стала.
   Вечером я вернулась в свой номер, села за стол, пытаясь собрать воедино, воплотить слова - пусть приблизительные, черновые - все, увиденное в первый день. Но увы, в большом зеленом блокноте, с клетчатой бумагой, специально купленном для югославской командировки в магазине канцтоваров, после первых записей - "самолет, Сургучев, Будапешт, одуряющий сладкий запах круассанов в подземных переходах, потерянные часы, венгерские пограничники" - идет страничка сплошных зачеркиваний. В тот первый вечер 23 апреля слова еще не пришли. Все было великолепно, все понятно, масса эмоций, можно сказать, был эмоциональный подъем, но чего-то не хватало и я зачеркивала упорно выпрыгивавшие из каких-то захламленных чуланов шаблонные фразы типа "стойкость белградцев не может не поразить даже стороннего наблюдателя". Самым умным было бы лечь спать, тем более, что я сильно устала, но я включила телевизор. В первые дни по приезде я понимала по-сербски с пятого на десятое, но при просмотре телепередач понимание всегда облегчает картинка.
   После пропагандистских роликов, уже поздним вечером началось интервью с Милошевичем. Я еще подивилась ему: я б на его месте не давала никаких интервью американцам. Внезапно раздался вой сирен. Я вздрогнула, вскочила, подбежала к окну, ринулась к сумочке с документами, не зная, что делать. Странно, что страха не было, была только растерянность. Пока я колебалась, бежать ли вниз, остаться ли на месте, за окнами раздался страшный грохот, от которого вздрогнули стекла и сумочка полетела из моих рук на пол. Экран телевизора погас. И тут меня охватил страх, бессмысленный, животный, из которого меня вывел стук в двери, кто-то забарабанил со всей силы. "Алена, это я, Сургучев! Ты есть?!" Я распахнула дверь. "Телецентр разбомбили".

***

   Мы поехали к телецентру, куда со всех концов города стекались люди. В первые часы можно было подойти очень близко, потому что полиция еще не оцепила окрестности. Высотное здание, которое я мельком видела днем, стало неузнаваемо. Верхние этажи снесло взрывом. Страшный столб черного дыма стоял над руинами, он держался и на следующий день. Погибшие свисали из окон, похожие на макаронины, и почему-то головами вниз. Вой сирен "скорых", плач и брань стоящих людей, запах гари, от которого меня начало тошнить... Какая-то женщина, в халате и домашних тапочках, упорно звала кого-то "Велько! Велько!". Все слышали ее зов, и никто не отзывался, потому что Велько был там, под руинами.
   "Сейчас главное - достать раненых из-под завалов", - довольно спокойно сказал Сургучев. "А вот и бульдозеры". Он хотел еще что-то сказать, ему было проще, для него это была четвертая война, но я не могла слушать, не могла на это смотреть и побежала прочь, расталкивая людей. Простите мне мою слабость, она была первой и последней. Больше я не отворачивалась.
   На момент бомбежки в телецентре было около ста человек. Шестнадцать погибло - одни мгновенно, под рухнувшими стенами, другие сгорели заживо. Среди них была и моя ровесница - девушка-гример телестудии.
   Остаток ночи я провела у себя в номере, тщетно пытаясь унять озноб. Мне было холодно, меня трясло до самого утра. Я натянула на себя свитер, куталась в одеяло и все не могла согреться. Я то садилась за стол и пыталась сидеть, то ходила по комнате, бесцельно, бессмысленно, замирая то у двери, то у окна. Надо было выпить, и в баре было, но руки дрожали и я не смогла открыть ни одну бутылку, и нечем было, и не позовешь никого - ночь, и никого не хотелось видеть. Этот кошмар, длинный, тошнотворный, тягучий - как во сне, когда задыхаешься, длился почти до утра. Потом на экране телевизора, который я так и не выключила, снова появилось изображение. Увидев его, я отчего-то успокоилась, прилегла на кровать и через минуту провалилась в тревожный сон. Мне снилось что-то страшное, я вздрагивала, на миг просыпалась, не открывая глаз, и снова проваливалась. Спала я недолго, часа два, потом немного привела себя в порядок и села писать.
   Так началась моя югославская командировка.
  
  

***

Кто говорит, что на войне не страшно,

Тот ничего не знает о войне.

  

***

   Не угадаешь, когда: чаще ночью, но может и днем, внезапно начинает истошно, заполошно выть сирены. Это значит - прилетели, сейчас начнут бомбить. Если вы не спрятались в подвале, надо распахнуть все окна, чтобы не вылетели стекла, и ждать. Ждать недолго: ударяет где-то рядом, земля вздрагивает, и с нею вздрагивают дома, стены трясутся, раскачивается люстра, шатается мебель, звенит посуда, особенно эффектно трясет верхние этажи: кажется, что здание сейчас рухнет. Но это только кажется: если вас тоже затрясло вместе с гостиницей, если вы свалились со стула или чувствуете панический страх, это хорошо, это значит, что бомба попала в другой дом. Если она попадет в вас, вы уже ничего не почувствуете.
   Специалисты по гражданской обороне рекомендуют во время бомбежек спускаться в бомбоубежище, а если его нет - то в глубокий подвал, но у подвала есть серьезный недостаток: если бомба попадет в дом, он может не выдержать и обрушиться вместе с домом. Придавленный бетонными плитами человек может агонизировать и час, и два, и три - и умереть, когда его наконец вытащат на поверхность. Можно, конечно, погибнуть мгновенно и в подвале - но это уж кому как повезет. Так что никто из нас, журналистов и авантюристов, обитателей гостиницы "Москва", в подвалы не спускался; вместо подвала народ спускался в бар.
   В баре людно, в баре пьяно и шумно; в баре жизнь бьет ключом, как на арктическом берегу во время птичьего базара. Каждый говорит о своем, и все об одном и том же.
   - Нет, ну как они могли разбомбить телецентр? Это же нарушение всех правил ведения войны! Это нарушение права человека на информацию!
   - А как они могли сбрасывать на Пасху бомбы с надписью "Хэппи Истер" - "Счастливой Пасхи"? Как они могут бомбить больницы и роддома?
   - Боже мой, ведь пилоты - это люди, а не машины, неужели они не понимают!.... - и реплика обрывается на полуслове-полувзвизге, моя собеседница-итальянка застеснялась своих эмоций и сейчас скажет "извините". Ее выучили, что слишком сильные эмоции неприличны. О, точно:
   - Извините.
  

***

   Не, они не монстры. Они никого не убивают. Они играют.
   Впервые на рынке симулятор нового поколения, компьютерная игра в реальном времени с реальными объектами, дарящая незабываемые ощущения: "Точечные бомбардировки".
   Описание игры. Каждый игрок является профессиональным пилотом, вылетающим на задание на сверхмощном истребителе. Одним нажатием кнопки он сбрасывает бомбы (мощность и виды бомб задает уровень игры) на жизненно важные объекты противника (маленькие квадратики внизу, на земле). За каждое точечное попадание в мишень игроку засчитывается 1 балл. Важными объектами считаются казармы, мосты, заводы, электростанции. За попадание в автобус или больницу снимается 1 балл.
   Необыкновенные спецэффекты, мощная графика, увлекательный сюжет! Сядь в кресло пилота. Вруби в наушниках подходящую музыку - например, Мэрилина Мэнсона. Поднимись в воздух и нажми на кнопку, поравнявшись с нужным объектом. Стань супергероем, спасающим цивилизацию от коварного монстра Милошевича, предводителя злых сербов.
   Ощути себя сверхчеловеком.
   Примечание: только для пилотов НАТО.
  

***

   Спор в маленькой компании, пережидающей в баре очередной авианалет почти так, как пережидают внезапную грозу: какая это война? Nomen est omen: назвав вещь, определяешь ее суть и пределы. Итак, это отдельная, локальная война, назовем ее "война НАТО против Югославии" или это Третья мировая? Я не участвую: у меня, как всегда от коньяка, закружилась голова, но я очень стараюсь слушать.
   - Не то и не другое, - возразил Сургучев. - Это Четвертая мировая.
   Все дружно взъерошились: как четвертая, да так можно прицепить любой номер! - но он стоял на своем.
   - Это Четвертая мировая. Третьей мировой была холодная война, которую мы проиграли.

***

   Шутовские гримасы войны: граффити на стенах зданий: НАТО = свастика, изощренный мат в адрес Олбрайт и Клинтона и риторические возгласы типа "Зачем мы спасли эту суку?" Разбитые стекла белградского "Макдональдса", изгнание американских фильмов из кинотеатров и из программы ТВ - всех, кроме "Хвост вертит собакой". И, само собой, пресловутые мишени - бумажные кружочки, которые нацепили на себя многие белградцы, да и наши журналисты. Как объясняли, кружочек означал вызов: "стреляй, я тоже мишень" и символизизировал черный юмор, но мне этот мазохистский "юмор" не понравился. Кто-то предлагал и мне, но я отказалась. Я не хотела быть мишенью: после свисавших из окон телецентра трупов я безумно жаждала быть снайпером.

***

   Разработчики всех военных операций, от наполеоновского похода на Россию до гитлеровских блицкригов, помешаны на цезаревском "пришел, увидел, победил": понятно дело, чем короче война и быстрее победа, тем меньше расходов и громче слава. Натовская акция против десятимиллионной Югославии не стала исключением: в брюссельском генштабе рассчитывали уложиться если не в 3 дня, то в 7 или в 9 - все разбомбить, полностью обезоружить страну в считанные дни и довести до вынужденной капитуляции. Но блицкриг сорвался к чертям: техника была надежно спрятана, ангары и казармы пусты, и цели поменялись на ходу: коль не вышло раздавить югославскую армию, так избавимся от устаревающих ракет и опробуем новое оружие. Одна бомба падала на военный объект, вторая - на гражданский; табачная фабрика и автозавод, больница и нефтехранилище, архитектурный памятник и кладбище - список "отклонений от курса" непрерывно пополнялся новыми объектами.
   Ни один сербский город не избежал атаки с неба. Смерть вошла цех и в детскую, в офис и родильную палату: ни один день не обходился без новых жертв. Среди них люди в форме составляли ничтожный процент (потери армии и полиции - это почти исключительно в боевых действиях в Косово). Гибли те, кто подвернулся под руку: албанский крестьянин и православный священник, китайский дипломат и цыганская девочка, сербская беженка из Хорватии и турецкая семья из Приштины - кто там будет разбирать с тысячеметровой высоты! Вечный девиз самой гуманной, самой прогрессивной цивилизации мира: "Убивай всех, а Бог узнает своих".
  

***

   Треть имен в мартирологах - мертвые детки. Крошки уходили с игрушками в руках, подростки - с мечтами и первыми любовями.
   На небесных лугах хватит места для всех: и для 12 детей из города Сурдулицы на юге Сербии, убитых одним махом 28 апреля (чего мелочиться в век больших цифр и высоких технологий?), и для трехлетней Милицы Ракич из Батайницы - пригорода Белграда, убитой 17 апреля, и для ее албанской ровесницы Кассандры Зульфури из Призрена, раздавленной стенами собственного дома вместе с беременной мамой 28 апреля; для одиннадцатилетнего Куйтима Кастрати, пасшего вместе с двумя братьями скотину возле косовской деревни Радосте 26 мая. А юная умница Саня Миленкович, мечтавшая стать ученым, и там небось сидит за книгами, жадно впитывая недочитанное здесь, на Земле. Саню убьют на Троицу, 30 мая, бомбя Варваринский мост в Белграде.
   У Десанки Максимович есть стихи о расстрелянных школьниках, которые на том свете продолжают учить свои уроки, которые так и ушли в вечность с тетрадками и книжками: это стихи о второй мировой, написанные после, написанные, несомненно, "чтобы не повторилось"; но вот повторилось, снова апрель и снова бомбят Белград, и снова мертвые дети, и снова кто-то должен писать об этом.
  

***

   "Зачем ты приехала? Чтоб посмотреть на нашу боль?" Эти обидные и несправедливые слова бросили однажды в лицо мне, но правильней было бы адресовать их тому профессионалу высшего класса, которого я видела в Нише: он суетился, ища лучший ракурс для фотографирования бьющегося о землю возле дымящихся руин собственного дома человека. На лице коллеги не было ни жалости, ни скорби, один здоровый азарт профессионализма. Вот он мог быть горд своей объективностью истинного мастера: будучи из страны - члена НАТО, он не скрывает отдельных ошибок альянса. Вот у этого человека, явно мирного жителя, погибла семья от не туда упавшей бомбы. Возможно, этот человек и является носителем коллективной ответственности, поскольку он наверняка голосовал за кровавый режим Милошевича, проводящий этнические чистки, но в данной ситуации он - пострадавшая сторона. Смотрите, он в отчаянии бьется о землю. Он не может смириться с потерей близких. Сейчас приедет скорая помощь и сделает ему успокаивающий укол. Уф-ф, снято. Перейдем к другим сюжетам. Вот труп пожилой женщины, спешившей домой с рынка. Это видно по тому, что рядом с трупом валяется кошелка с продуктами. И т.д., и т.п.
   Однажды ночью мне пришла в голову безумная мысль: а может, эта война - всего лишь шоу? Не решение каких-то политических проблем, не банальная - сколько их было с начала истории! - экспансия, не масштабные маневры в реальных условиях и не избавление от залежалых боеприпасов, не способ свалить евро и не средство замены режима в Белграде - но всего лишь шоу ради шоу? Что, если люди умирают только ради повышения рейтинга новостных передач? Если зрелище горящего города имеет единственной целью развлечь развалившегося в кресле телезрителя? (И этот универсальный телезритель непременно рыж, пузат и сентиментален - как Нерон). Что, если войну затеяли только для того, чтобы не было скучно?
   Как и все версии, эта тоже имеет право на существование.

***

   30 апреля погасли экраны: натовцы окончательно разрушили телебашню на горе Авала. Вскоре вещание восстановили, и я прониклась некоторым уважением к югославским телевизионщикам: значит, не так уж топорно и по-домашнему вели они контрпропаганду, если НАТО пошло на международный скандал, чтобы их заткнуть.
  

***

   Белградская больница, когда-то обычная, теперь - прифронтовая. По ней меня водит симпатичный Вергилий в белом халате, врач-анестезиолог Лиляна, матюкающая Олбрайт с Клинтоном на чем свет стоит и тут же смеющаяся: "второй месяц никакой личной жизни"; но я уже знаю этот смех, спасающий от ужаса и отчаяния, эту анестезию, помогающую вытерпеть нестерпимое.
   Койки в коридорах травматологического отделения, густой запах горя, стоящий в воздухе - как запах лекарств. Больница забита ранеными, врачи работают в три смены. Нужна кровь для переливания, нужны медикаменты - как всегда на войне, но обычно госпитали расположены в тылу, а тут тыла нет, и бомба, настигшая человека, шедшего по улице, может вторично угодить в него же, лежащего на больничной койке. В палате полная пожилая женщина показывает на загипсованную и подвешенную ногу - ей повезло, что она так отделалась, дом рухнул. Девочка-подросток с забинтованной головой и марлевой повязкой на правой щеке переживает, не останется ли шрам. Рядом лежит молодая женщина с раздробленной ключицей и остановившимися глазами - ее муж погиб у нее на глазах, шепчет мне Лиляна. В коридоре седая старуха на костылях подходит к нам, говорит мне, Лиляне или самой себе, непонятно: "Не думала, что снова увижу бомбежки, как весной 41-го".
   К нам подходит завотделением, высокий, седеющий, смущенно просит меня на ломаном русском покинуть больницу. "Чего вы боитесь?" "Ничего". "У меня есть разрешение, посмотрите". Не хочет смотреть, настаивает на своем. Перестраховщик. Врач Лиляна провожает меня до ворот: "Каждый дрожит за свое место, сама понимаешь" - и подмигивает. Она совсем молодая, моя ровесница, но черные от недосыпания подглазья делают ее старше.
   "Мы так боимся, что вырубят электричество".
   Она боялась не зря.
   В ночь на 3 мая на город упала тьма: натовцы впервые применили хитрые графитовые бомбы, вырубившие электричество на двух третьих территории страны. Короткое замыкание - и нет света, нет связи, нет воды. Летит к чертовой матери техника, замирает электрический транспорт, отказывает дорогое оборудование, и, самое страшное, отключаются системы жизнеобеспечения в реанимационных палатах и роддомовских инкубаторах.
   Р-раз - и огромный город погружается во апокалиптический мрак: кроваво- красное от зарева пожаров небо и черные дома без электричества и воды.
  
  

***

   Материальный ущерб, нанесенный Югославии бомбардировками, впоследствии оценили в 100 (сто) миллиардов долларов.

***

   Где мрак, там свет. Любая экстремальная ситуация сближает людей. У меня неожиданно быстро появилась куча новых знакомых, причем без сколь либо заметных усилий с моей стороны. Собственно, это были знакомые Сургучева, очень быстро ставшие моими знакомыми. Любопытные, разговорчивые и не слишком церемонные, мои новые белградские друзья на сербском и ломаном русском охотно рассказывали о себе, расспрашивали меня, ожидая такой же откровенности - и говорили комплименты.
   Суть была не в отдельных мнениях и репликах, а в том, что я впервые увидела себя и свой брак совершенно другими глазами. Стоило ли ехать за тысячи километров, чтоб узнать, что ты очень красивая женщина? Я смеялась, не верила, принимала это за южную галантность, но меня почти уверили, что я красива. И как-то слилось в одно: страх (бомбили каждую ночь), приподнятость, напряженность, предчувствие творческой удачи, новые люди, новые слова, новое ощущение вселенной.
   Это была первая - и последняя - заграница, в которой я никогда, ни единого часа не ощущала себя чужой.

***

   Из солидарности, из любопытства, из стремления понимать 100%, а не 50-70% (в зависимости от терпения и темпа речи собеседника) появилось желание выучить сербский язык. Первые опыты оказались на редкость обнадеживающими, и маленький словарик составился сам собой.
   Бомба - бомба.
   Бомбить - бомбардовати.
   Война - рат ("не хвались, идучи на рать..."). Пословица: "кому е рат, а кому е брат". Это точно.
   Враг - неприятель.
   Победа - победа.
   Смерть - смрт.
  

***

   Начало мая, разговор с Сургучевым. Почти Хемингвей. Сначала о графитовых бомбах, кассетных бомбах и снарядах с урановой начинкой, а потом Сургучев спрашивает почти без перехода:
   - Хочешь стихи?
   - Какие?
   - Хорошие. Tired for all this...
   - Ты чего заговорил на языке агрессора?
   - Это Шекспир. 66-й сонет. О безумии этого мира.
   - Не понимаю, к чему ты. Вроде ж не пил с утра.
   - У тебя на все черный юмор. А у меня, может, мысля пошла, меня на хвилософию потянуло: Шекспир против натовского стервятника.
   - Да ты что? Может, еще скажешь, что этой войной европейская цивилизация предает сама себя, предает свои истинные ценности - Шекспиров там всяких, неприкосновенность человеческой туши эт цетера?
   - Ура, просекла! Я всегда говорил, что женщины - тоже люди!
   - Дурак ты, Саша.
   - Я ж любя. Я вообще женщин люблю.
   - Я не про это. Я про западную цивилизацию. Шекспир не противоречит натовским стервятникам, это тебе померещилось. Война всех против всех и торжество силы - вот это и есть западная цивилизация. И в елизаветинской Англии, и сегодня.
   - Но Шекспир, Алена? Гамлет?
   - А разве Гамлет христианин? О чем вообще эта вещь, Саша?
   - О преступлении без наказания. О бессилии добра. О том, что сейчас происходит, и ты меня не переубедишь. Шекспир, как и Достоевский, совершенно бессмертен.
   - Вот именно. О бессилии добра. Целая цивилизация как туннель, из которого нет выхода, и нет света. Добро бессильно, человек жалок, сила и порок торжествует. А о чем этот 66-й сонет?
   - Я же сказал: о безумии этого мира. И о том, что только любовь, так сказать, удерживает нас над бездной. Не веришь?
   - Да ты романтик, Саша. Не верю.

***

   Разрушенный частный дом в пригороде Белграда, один из многих разрушенных домов по всей стране. Глядя на соседние особнячки, которым повезло, можно представить, как он выглядел: обычный кирпичный дом в два этажа под черепичной крышей, строенный, верно, каким-нибудь удачливым гастарбайтером. Долгие годы на немецкой стройке: подъем в шесть утра, барак или жалкая комнатка на шестерых, обед-сухомятка, яростные споры с подрядчиком, болезни, переносимые на ногах - безрадостная кабала, тяжелый труд без вдохновения, вечная усталость и унижения, и все ради великой цели. В каждом письме жене, в каждом телефонном разговоре все одно и то же: потерпи еще немного, еще чуть-чуть, и у нас будет свой дом, настоящий, каменный, такой как у дяди Зорана или в сериале "Династия", с двумя спальнями и подземным гаражом. И вот, наконец, построили, успели - в самом конце 80-х, и две спальни, и подземный гараж, и, наверно, архитектор ухитрился всунуть даже маленький балкончик - наверно, потому минувшей ночью в долгожданный, долго мечтаемый дом угодила бомба и от него остались лишь взлохмаченные руины. Точнее, ничего не осталось. И никто не выжил.
   Трупы уже увезли, но в груде щебня среди битого стекла, между какими-то тряпками и черепками виднеются жуткие лужицы мясного месива, и туда лучше не смотреть. Лучше рассматривать уцелевшие вещи: погнувшуюся ложку, светлополированную спинку стула, насадку от фена, дверную ручку. Под тяжелым обломком балки лежит какая-то раскрытая книга, чуть обгоревшая по краям. Я вытащила ее, пожертвовав несколькими страницами и прочла название: "Геополитика. Учебник". Символично.
   Вероятно, у вчерашнего гастарбайтера был толковый сын, университетский отличник и перспективный умница.
   Рядом с руинами плачет бабка в шерстяной кофте, плачет по соседям, которых больше нет. Я хочу спросить, какими были эти люди, но к старухе подскакивает английский журналист, знакомая рожа; у него тоже наготове диктофон, он тоже хочет урвать свою долю сенсации. Мы обмениваемся взглядами, и в его стеклянных глазах я ясно читаю: "два охотника на одного зайца". Но я не охотник за чужим страданием, и когда я слышу истошный вопль несчастной старухи:
   - Будьте вы все прокляты! Прокляты! - у меня все переворачивается внутри. Только моих расспросов ей сейчас не хватает.
   Я останавливаюсь в трех шагах, а англичанин начинает через переводчика доставать бабку идиотским вопросом:
   - Как вы считаете, кто виноват в происходящем?
   Но она не слышит и не видит, ей плевать на все СМИ мира. Морщинистое бледное лицо застывает, кажется, ей сейчас станет плохо, но тут подходит высокая растрепанная женщина, видимо, дочь, берет старуху под руку, что-то шепчет ей и осторожно уводит. Напрасно скачет переводчик и талдычит англичанин - с ними никто не хочет иметь дела. Если б не было так тошно, я непременно позлорадствовала бы неудаче англичанина, но даже сейчас на миг что-то мелькает вроде мрачного удовлетворения.
   К англичанину подходит полицейский, требует документы. Тот неохотно достает, протягивает полицейскому, тот рассматривает, вертит, чем-то недовольный. Англичанин вдруг оглядывается на меня, чуть ли не указывает пальцем, и я догадываюсь: он хочет, чтобы я подтвердила если не его личность, то его статус. Мы действительно живем в одной гостинице и несколько раз сталкивались в баре. Но я не спешу на выручку коллеге, я стою неподвижно, и приходится полицейскому подойти ко мне.
   - Вы тоже журналист? Ваши документы
   - Да, я журналист из России.
   Мое удостоверение успокаивает полицейского (сытое, холеное лицо с намечающимся вторым подбородком), и он спрашивает, знаю ли я англичанина. Сдается мне, этот тип просто взятку хочет. Но ладно, врать не буду:
   - Да, он живет в одной гостинице со мной.
   Поняв, что выжать деньги не удастся, полицейский читает коротенькую мораль об ограничениях, накладываемых на представителей иностранной прессы в условиях военного времени, не обращая внимания на то, что переводчик и не думает переводить, и отпускает нас.
   Англичанин жмет мне руку и тут же, чтобы не быть обязанным, готов отплатить услугой за услугу - довезти до гостиницы, если мне туда. Мне туда, переводчик садится за руль, мы обмениваемся визитками и несколькими фразами и визитками, и я не могу отказать себе в удовольствии подколоть его, заметив, что сегодня не только у погибших, но и у него не слишком удачный день.
   - Почему? - он оглядывается с искренним удивлением.
   - Соседка-то не захотела с вами разговаривать.
   Он улыбается и пожимает плечами: какая, мол, чепуха.
   Действительно, чепуха. Через неделю я прочту в Интернет-версии его газеты (чудная вещь Интернет) прелестный репортаж, подписанный фамилией с визитки, где будет и такой абзац:
   "Население Белграда с каждым днем все отчетливее понимает, кто подлинный виновник их несчастий. Как сказала одна старая женщина, подошедшая ко мне возле разрушенного дома: "Будь проклят президент Милошевич! Это из-за него мы все страдаем."
   Так думают многие белградцы, но говорить вслух такие вещи небезопасно. Не успела моя собеседница проговорить эти слова, как к нам подошел полицейский и потребовал документы. Только благодаря моему вмешательству и известной сумме денег старуха избежала ареста...."
  

***

   Сволочь, скажете? Да нет, всего лишь рядовой информационного фронта. Но никто из тех журналистов, кто на протяжении почти десяти лет успешно создавал демонический образ народа-монстра, никогда не ощутит своей вины и не признает свою долю ответственности за убитых детей и разрушенные больницы. И вряд ли вообще поймет, о чем речь.
   Прежде всего потому, что мозг журналиста, как и всех людей, выросших и сформировавшихся в определенном социуме, нашпигован основными идеологическими установками данного социума. Его сознание начинают обрабатывать в колледже, потом продолжают эту работу в университете, потом идет первая работа - какая-нибудь провинциальная газета или второразрядный канал; так что к моменту, когда человек становиться ведущим репортером CNN или корреспондентом "Нью-Йорк таймс" возможность несовпадения его личных убеждений с официальной доктриной равна нулю. Те, кто усомнился, как правило, отсеиваются раньше.
   Далее, у любого медиа существует информационная политика, которая и так очевидна, но которую доводят до ведома неофитов в официальном порядке, и пойти против нее не позволяет не только страх потерять работу ("Безумству храбрых поем мы песню"), но и корпоративная этика, возводящая в первую заповедь лояльность фирме. И, наконец, не стоит сбрасывать с чаши весов такой вульгарный фактор, как обыкновенное невежество, незнание и нежелание знать. За комментарием невежественный (а кто может объять необъятное?) журналист обращается к эксперту, а эксперт тоже недаром ест свой хлеб, и, как хорошо выдрессированная собака, понимает сигнал с полувзгляда. И плодятся бесконечные тексты о кровавых сербах и последнем диктаторе Европы.
   Есть работа, и желаемый результат ясен без долгих комментариев. Никто не выдает журналисту подробных инструкций (хотя черт его знает, может, где-то и выдают), он сам знает, что писать. Ничего личного, это всего лишь работа. Завтра поменяется информационная политика - и пойдут статьи о несчастных сербах и кровожадных албанцах. Не все ли равно, если и те и другие глубоко по барабану?
   Вроде раскрыла пунктиром тему. Хотя стоп, стоп. А жажда сенсации? А маниакальная тяга к сочинительству? Отдельные персонажи самозабвенно лгут просто так, из любви к искусству, и чтобы просто облегчить себе жизнь. При минимальных писательских способностях можно писать километры репортажей из мест, до которых ты не добрался, и рассказывать душераздирающие истории людей, никогда не живших на свете. Например, исповедь сербского добровольца, который резал маленьких албанских мальчиков на мелкие куски, скрупулезно засекая время, а потом добродушно рассказывал об этом немецкому журналисту на семейном пикнике. Вы спросите, какой дурак будет такое рассказывать? Ну, а я о чем? Тот дурак, которого придумал в момент необычайного творческого подъема одаренный богатой фантазие й коллега.
   Да, и еще ведь на Западе не в чести штучки а-ля рюсс: думать одно, писать другое, критиковать политику партии на кухне. Раздвоенность неауктуальна, популярен душевный комфорт, а есть ли высшая форма комфорта, чем осознание, что ты в правильном месте в правильное время играешь за лучшую команду сезона?
  
  

***

   8 мая натовские пилоты ошиблись в очередной раз, угодив вместо больницы или нефтехранилища... пардон, вместо казармы или моста в посольство КНР. Погибли четыре человека: два сотрудника посольства и два журналиста; среди них совсем молоденькая девушка. Разразился очередной международный скандал.
   Я как раз заканчивала, по свежим впечатлениям, писать об этом, как раздался резкий стук в дверь, заставивший меня вздрогнуть - нервы, однако.
   - Алена, к тебе можно?
   На пороге возник Сургучев, поддатый, улыбающийся, с бутылкой в руке.
   - Ждал, что ты в бар спустишься, но если гора не идет к Магомету...
   Я недоуменно воззрилась на него.
   - А что за праздник?
   -Ты что, забыла? Сегодня Девятое мая.
   Впервые в жизни я забыла про День Победы.
   После того, как чокнулись "За нашу Победу!" и закусили, Сургучев потащил меня к себе в номер:
   - Увидишь, что у меня есть.
   На столе лежала черно-белая фотография, очень старая и успевшая пожелтеть. По смутно знакомой улице маршировали парадным шагом солдаты в гимнастерках, в круглых касках, с автоматами наперевес; а справа и слева их приветствовали горожане, женщины с букетами в руках, мужчины, поднимающие шляпы. Возглавлял колонну приложивший руку к фуражке офицер в светлой гимнастерке, офицер, щеголевато перетянутый ремнем, но в пыльных, стоптанных сапогах. Все солдаты были в пыльных и стоптанных сапогах, с усталыми и строгими лицами - непраздничные победители, прошедшие бесконечно долгий и нечеловечески тяжелый путь. А горожане смотрели на солдат и счастливо улыбались - потому что солдатам еще предстояло шагать и шагать, а для них война уже закончилась.
   - Не узнаешь знакомые места? Это Белград 30 октября 1944 года встречает Красную армию.
  
  

***

   9-го мая мы пили за победу, а 10-го Сургучев уехал. Я так и не успела его поблагодарить, как-то все не выпало момента, и замялось. Но я была и остаюсь ему благодарна - за дружбу и чувство локтя, за ненавязчивую помощь - не ощущаемую, как помощь; за личный пример (Саш, прости пафос). Все эти громкие слова, смешные в грубой прозе жизни - считай, что я их не говорила. И я пишу слово, так и оставшееся не сказанным: спасибо.
   Если он прочтет и узнает себя, я знаю, как он отреагирует: пожмет плечами и скажет удивленно: "Ну а спасибо-то за что?"

***

   Мечта любого журналиста - интервью у президента. Но не выгорело, увы. Придется отложить этот замысел до лучших времен или писать, как другие: рассказать о родителях и дяде президента в стиле гашековского симулянта ("моя мать отравилась, отец повесился, сестра кинулась с моста, а тетка отравилась фосфорными спичками"), после чего изящно перепрыгнуть через тридцать лет и убедительно объяснить все повороты политической стратегии Милошевича плохой наследственностью. Дескать, потомственный самоубийца потянул за собой в мрак Аида свое государство, выпустив из бутылки "джинна сербского национализма". Не забыть упомянуть о женитьбе на Мирьяне Маркович, похождениях его сына Марко и странностях его дочери Марии - не важно, что похождения и вовсе никакого отношения к внутренней или внешней политике не имеют, читатель любит жареное; и закончить каким-нибудь эффектным сравнением, например, сравнить Слобу и Миру с четой Макбетов. Хотя нет, про Макбетов пишут западники, наши пишут про "седовласого балканского сфинкса".
   Активист, коммунист, чиновник, банковский работник, зять крупного номенклатурщика, портрет Тито в кабинете, партийные взносы, - и вдруг чета Макбетов, страсти, драма погубленной совести, призраки и замок в шотландском тумане. Не смешно ли, господа? Нет, я понимаю, мучительно хочется романтики, хочется титанов - голова в облаках!, хочется несгибаемых борцов с мировой закулисой, хочется маньяков на троне и кровожадных тиранов, хочется чего-то необыкновенного, но поздно, слишком поздно.
   Отшумели страшные бури первой половины 20 века, и ушла эпоха подлинных лидеров, вождей, людей неистовой воли, людей по-настоящему крупных, недосягаемых и по масштабам творимого зла, и по масштабам личности. Вся постялтинская история Европы - это история измельчания политиков, вплоть до карликовых фигурок наподобие Йошки Фишера или безликих функционеров. Каким бы не был Тито, он был эпохой; но если время Милошевича в Сербии назовут когда-либо его именем, то лишь потому, что остальные вожди были еще мельче. Он мог казаться гением - пусть и "гением зла" - лишь на фоне своих западноевропейских оппонентов.
   Главная "загадка личности Милошевича" в том, что никакой загадки нет. Наше время бедно вождями, и из какого только малопригодного материала не приходится создавать их усердным писакам! Какие технологии разработаны, какие деньги затрачиваются, чтобы создать на кончике пера что-то, что можно показывать. А все политики планеты одинаковы, все мазаны одним миром, и всех волнует только одна переменная величина: власть. Здесь начинаются сильные эмоции, тем более, что всегда полно желающих отобрать любимую игрушку. В странах, где власть политика условна, где все решает система, а он озвучивает решения, там баталии послабее, но там, где власти много, где ее жрут большими кусками, давясь и не разжевывая - там бьются всерьез. Но разве это ново, господа? И о чем тут писать?
  

***

   Апрель-май Милошевич отчаянно пытался торговаться. В тот день, 23 апреля 1999 года, когда впервые разбомбили телецентр, выдающийся посредник и специальный дипломат Черномырдин отрапортовал прогрессивному человечеству о том, что Милошевич - пока - "в общем признал необходимость международного присутствия" в Косово. Проведение переговоров, разумеется, не отменяло необходимость бомбежек: как говорил Аль Капоне, пистолетом и добрым словом добьешься больше, чем одним добрым словом.
   Президент пятился, идя на уступки, позволяя часами убалтывать себя Черномырдину, отпуская трех захваченных в плен солдат, выводя "лишние" подразделения армии и полиции из Косово. Он все надеялся умилостивить беспощадного врага, как окруженный дворовыми беспредельщиками мальчик-одуванчик пытается оттянуть неизбежную расправу, предлагая то извиниться, то откупиться, хотя всем понятно и ему тоже - сейчас повалят в пыль и будут молотить ногами по печени. Ничего не получилось и у югославского президента. Все явные жесты доброй воли, такие как освобождение трех американских солдат (единственных пленных за все 78 дней войны) игнорировались; все тайные попытки договориться натыкались на железобетонное требование полной и безоговорочной капитуляции: полный вывод войск из Косово и ввод контингента НАТО, то есть утрата провинции.
   И каким трогательным в своей наивности жестом был крик отчаяния - и пропагандистская акция - поданный Югославией в Международный суд ООН в Гааге иск против стран НАТО. Не знаю, надеялся ли кто-то всерьез на честное решение, скорее всего, нет; но это был призыв ко всему миру: посмотрите, посмотрите, что творят! Но мир был слишком увлечен репортажами из лагерей албанских беженцев и крик не расслышал.
  
   Президент торговался, а армия сражалась.
  
  

***

   За спящее лицо убитого ребенка и руины соседского дома, за безумный факел нефтяных хранилищ и отравленную урановыми снарядами землю, и пуще всего - за насмешку, за цинизм, за попытку унижения - пронзающие черное небо огненные стрелы - ответные удары югославских ПВО. И какая радость, когда полет огненной стрелы заканчивается вспышкой - значит, попали, подбили еще один самолет. Одну такую вспышку в первые дни мне посчастливилось видеть своими глазами: есть! Где-то высоко стервятник, получивший смертельную рану, утратил управление и теперь свалится на землю. Пусть потеря этого самолета не решит исход битвы: но она говорит о том, что битва продолжается.
   Впервые мне открылась не знакомая доселе и чуждая женскому "я" красота современного оружия; оружия, спасающего разорванное небо над Белградом - сколько ему хватало сил. Эти мощные гусеничные звери, ощетинившиеся длинными острыми ракетами, похожими на остро заточенные карандаши - установки ПВО. Рядом другой гусеничный и ушастый зверь, с вражающейся тарелкой и прямоугольником под ним - это радарная установка. Шестьдесят сбитых натовских самолетов (по версии югославской стороны) - это их заслуга, их и людей рядом с ними. Каждый огненный штрих, прочерченный карандашом-ракетой - послание обеим сторонам: и тем, кто обреченно вздрагивает при звуках сирены на земле, и тем, кто вообразил себя повелителями вселенной в небе. И весь Белград с неистовой надеждой читал эти знаки, с жадностью ловя любые слухи о потерях врага.
   Как бы не оценили грядущие историки действия югославской армии той весной, но о войсках противовоздушной обороны они обязаны написать хотя бы несколько хвалебных предложений. Они не дали себя уничтожить - ни за три, ни за 78 дней. Не позволяя натовцам спускаться ниже 10000 метров и наладив безукоризненно действовавшую систему предупреждения гражданского населения, они спасли десятки тысяч жизней. И, главное, они сбивали их. Установками конца восьмидесятых и даже конца семидесятых они сбивали самолеты 21 века. Они превращали постмодернистскую игру в реальность. И если это не героизм, то я не знаю, какого рожна им вообще надо, этим историкам, и что у них считается героизмом.
  

***

   Один мой знакомый написал, что в Белграде невозможно работать из-за произвола спецслужб, запрещающих буквально все. Бесспорно, сеть из запретов и инструкций, которую югославские власти пытались накинуть - как пытался некогда на песке цирка гладиатор на своего противника - на нашу журналистскую братию, существовала, но воспринимать всерьез заявления о "кровавом режиме балканского мясника" мог только человек, никогда не бывавший в Югославии. На передвижения по стране иностранных журналистов, "освещавших балканский кризис", были наложены ограничения, на съемку требовалось разрешение властей - но даже эти скромные требования, вполне естественные в военных условиях, вызывали ух какое раздражение! злобу, даже ненависть; и все равно тот, кто очень хотел, проникал повсюду и снимал, что считал нужным.
  

***

   В Приштину - столицу автономного края, самое сердце конфликта - очень неохотно пускали журналистов. Попасть было почти невозможно, значит, я должна была оказаться там. А как же, ведь это я! Мой коллега после долгой перебранки вышел из кабинета матюкаясь, и я поняла, что надо взять слабостью, а не силой, и так убедительно плачущим голосочком рассказала о злом редакторе, который непременно меня уволит, если я не привезу ему репортаж из Приштины, что вконец разжалобила круглолицего чиновника в штатском. Он только предупредил, что там очень опасно, еще опаснее, чем здесь, и лучше мне все же не ехать, не взирая на разрешение. "Репортаж оттуда можно написать и сидя в белградской гостинице", посоветовал он совершенно искренне, не догадываясь, что злой редактор существовал только в моем воображении, и никто меня никуда не гнал, кроме нетерпеливого биения собственного сердца. Я вполне могла вернуться, отбыв три недели в Белграде и получив заслуженное право гордиться своим мужеством. Но, получив разрешение, я уже через час на стоянке такси нашла какого-то отчаянного водилу, потребовавшего у меня триста марок, сумму совершенно свинскую. Услышав эпитет, он рассмеялся: "мы любим свиней, свинское мясо". Этот смех мне понравился: мне отчего-то показалось, что с этим субъектом я не пропаду и непременно доеду.
  

***

   Ну что, поехали. От Белграда до Приштины - пять часов езды, не больше, сказал черноусый водитель - и забыл добавить, что это пять часов мирного времени. А наш "Юго" катится по раскаленному асфальту на юг через жаркий весенний день и через войну. Артерии дорог пережаты блокпостами: возле каждого машина со скрипом тормозит, и пока полицейский, хмурясь, просматривает паспорта и среди них главную бумажку - разрешение на посещение Косово, водитель жадно пьет воду из пластиковой бутылки. Чем ближе Косово, тем сложнее дорога: подъемы чередуются с крутыми спусками, на которых раздолбанный "Юго" дребезжит, а порой чем-то позвякивает, как цыганка монистами, но водитель не обращает на эту музыку никакого внимания, непрерывно болтая о всякой всячине - забалтывая меня, себя и страх.
   За разделенной рекой на две части Косовской Митровицей начинается территория, где война идет непрерывно и в воздухе, и на земле. По напряжению полицейских на очередном блокпосте почти физически чувствуется, что мы пересекли границу между "опасно" и "очень опасно": но пока не особенно страшно, и водитель дальше травит байки, а я смотрю на проносящиеся мимо ярко-зеленые поля, дубовые леса, древние церкви, белые дома сел, сады и виноградники, охваченная противоречивыми чувствами. Во вдохновенную минуту задумал Бог Косовский край - огромную плодородную котловину, окруженную невысокими, поросшими лесом горами; очень красива эта земля - но как же она опоганена, как истерзана! Как и положено в мае, она цветет, согретая солнцем, цветет по-южному неистово; но на прекрасном, цветущем теле как бубоны чумы чернеют пепелища, воды отравлены натовскими снарядами с обогащенным ураном на сотни лет вперед, на обочинах гниют трупы животных.
   В синем небе с ревом проносятся натовские бомбардировщики, в придорожных зарослях таятся засады, и призрачна безлюдность брошенных деревень: когда мы проезжали мимо одного такого селения, вслед нам донесся отчетливый треск автоматной очереди. Что это была автоматная очередь, а не что-то другое, до меня дошло спустя минуту или две, и то при виде изменившегося лица шофера, судорожно выжимавшего из машины все, что можно. Тут стало страшно по-настоящему, до дрожи, но злополучное село уже осталось позади, мы проскочили, уцелели, мы несемся дальше по пыльному шоссе, и водитель, глядя на болтающийся на ветровом стекле крестик, шепчет побледневшими губами благодарственную молитву; и я мысленно присоединяюсь к нему: спаси и сохрани.
   Завизжали колеса на резком повороте у искривившегося дорожного указателя с названием села, которого больше не существует. Под указателем валяется в пыли окровавленный, грязный, растрепанный комок когда-то белой шерсти, из которого торчат сухие палочки ног. Бедный ягненок. "Скоро Приштина!" - ободряет меня/себя водитель, но когда же? Он уже не треплется, не забалтывает страх, и я молчу: замучили жара, жажда и напряжение. Уже ничего не хочется - только доехать! но на дне души упрямо трепыхается из последних сил все то же, первоначальное: какая земля! От усталости путаются мысли, смешиваются стили: "Та земля, что могла быть раем, Стала логовищем огня...", а дома все каменные, белые, не то что наши черные, деревянные избы, и дороги гладкие, совсем Европа - и чего им всем не хватало?
   Ничего, я непременно найду ответ - если доеду.
   Только к двум часам дня - выехав в девять утра из Белграда! - наша машина подкатила прямо к единственной работающей гостинице в Приштине, носившей гордое имя "Гранд-отель".
   "Счастливо вам! И побыстрее возвращайтесь в Белград!" - пожелал на прощание водитель и по-дружески помахал мне из окна машины рукой.
   Я очень надеюсь, что ему удалось доехать обратно живым и невредимым.
  
  

***

   У входа в гостиницу стояли рослые и коротко стриженые молодые люди в камуфляже, вежливо расступившиеся передо мной и даже вызвавшиеся занести сумку. На креслах в холле сидели и переговаривались военные и спецназовцы, так что к стойке портье я прошла сквозь строй пристальных взглядов. Торчавший за стойкой рослый детина в черном сперва глянул на меня мрачно ("на кой черт эта ... приперлась сюда?" - читалось в его глазах), но мои бумаги, а может, и выдавленная улыбка сделали его более приветливым. Номер стоил 60 марок в сутки и выглядел вполне прилично. Из окон виден весь город: разрушенный центр с его многоэтажными зданиями - точнее, тем, что от них осталось, и застроенные однообразными особняками спальные районы, уползающие в горы. Обои в блеклый цветочек, шторы в яркие букеты, меблировка стандартная - двуспальная кровать, тумбочка с настольной лампой, стол, два стула, шкаф, совмещенный санузел, облицованный белым кафелем.
   В ванной я оживилась при мысли, что сейчас приму душ, но не тут-то было: из крана потекла тоненькая, как стержень авторучки, струйка холодной воды, которой хватило лишь на то, чтобы умыться. Я вздохнула, прошла в комнату и села на кровать, усталая и твердо убежденная, что сегодня я больше не сдвинусь с места под страхом расстрела. Но уже через пять минут я расстегнула сумку и принялась заполнять шкаф и тумбочку своими вещами, попутно облекая мысленно в слова впечатления от рискованного путешествия. Потом в дверь постучала черноглазая веселая горничная Любица, с которой мы мигом сошлись и разговорились; а еще через два часа я ужинала в гостиничном ресторане за одним столом с офицерами спецназа.
   Зал был переполнен мужчинами в форме: недалеко от "Гранд-отеля", по иронии судьбы, располагался штаб югославских войск.
  

***

   В воздухе качаются волны сигаретного дыма, смешивающегося с запахом гари из раскрытых окон; громкие и огрубевшие голоса, мат, раскрасневшиеся лица, горящие глаза, пятнистые униформы разных расцветок - преобладают серо-голубые полицейские и серо-черные спецназовские. Едва я вошла, народ уставился на меня, а я на них, испуганно и растерянно, ибо беглый осмотр показал, что в зале, кроме меня, нет ни одной бабы.
   Единственная женщина среди мужчин, да еще в вечернем кабаке, да еще в зоне военных действий: мечта авантюристки, цель кокотки и ложное положение для такого закомплексованного существа, как я. Ощутив себя голубицей в стае хищных птиц, я хотела упорхнуть обратно в номер, но тут подошел метрдотель или некто, выполняющий функцию оного, и предложил проследовать за ним к дальнему столу у стенки, где имелось свободное место. Стараясь думать, что смех и громкие восклицания относятся не ко мне, я засеменила через весь зал за метрдотелем, нервно спрашивая себя: "И куда ты забралась, девочка?" Такая же напряженная, с прямой спиной, я села на краешек стула, обводя округлившимися глазами грозного вида соседей и готовясь выпустить иголки в случае необходимости.
   Необходимости не было, да и тревога длилась недолго, секунд 50-60: до того момента, пока все эти опасные мужчины не подобрались поближе и вместо потока грязных предложений, которого я опасалась почти со стародевической готовностью, не осыпали меня конфетти безыскусных комплиментов. Грозные воины оказались такими дружелюбными, веселыми и, главное, адекватными собеседниками, что, когда я, окончательно успокоившись, рассказала им о своих первоначальных тревогах, мы несколько минут неудержимо хохотали вшестером.
   Что там крякали западные журналисты про "сербских карателей"? Передо мной сидели самые обычные мужики, поднятые по тревоге и привезенные сюда во всех концов страны; мужики, показывавшие мне фотографии жен и детей. Пропахшие табаком и потом трудяги, выбравшие когда-то тяжелую и опасную работу и честно тянущие лямку - не ради славы и не ради дополнительного пайка. Такие же профессионалы, как и я, спаянные общностью судьбы - спаянные близостью смерти, смертельно усталые и готовые стоять еще столько же. Этот вечер в пропитанном табачным дымом ресторане, эта чашка кофе и идущие по кругу немудреные шутки были для них чем-то несравненно большим, чем банальное развлечение: эти считанные часы были возвращением к нормальной жизни, к подобию нормальной жизни; кратковременным забытьем, дающим силу продолжить путь в никуда. И потому я, поняв их, никогда больше не испытывала ничего похожего на страх.
   То, что я журналистка, мои соседи по столику догадались сами; но когда стало ясно, что я русская журналистка, их восторгу не было предела. Отсутствие прекрасного пола в гостиничном ресторане в тот вечер оказалось случайностью: в последующие дни в зале были и дамы; но это ничуть не уменьшило интереса к моей доселе скромной персоне. Меньше всего ожидая этого, я вдруг попала в атмосферу флирта и ухаживаний, причем ухаживаний каких-то школьных: так ребята, сбежавшие с уроков на футбольный матч, клеятся к единственной девчонке на их трибуне. Ясное дело, здоровые молодые и немолодые мужики за пару месяцев без жен и подруг должны были ошалеть, но вот что поразительно - я не помню ни то что ни одного грубого, но даже ни одного пошлого слова. Мне рассказывали о моей красоте, о том, что я похожа на Мэрилин Монро (общими у нас были только обесцвеченные волосы), меня приглашали - после войны - в Белград, Будву, Новый Сад, Ниш и Крагуевац выпить чашечку кофе, полюбоваться фамильным садом, позагорать и покататься на мотоцикле; но за всем этим трепом чувствовалось уважение - за то, что я не побоялась приехать сюда. И еще, наверно, за то, наверно, что не походила на искательницу приключений.
   Я отшучивалась и краснела, чуть-чуть смущаясь изобилием внимания - и вдруг неожиданно, не к месту, ни ко времени изнутри поднялись и захлестнули душу огромная, нелепая радость и неистовое желание жить, жить во чтобы то ни стало в этом безумном и прекрасном мире. Беспричинная радость, опьянение без спиртного: не тогда ли впервые меня посетило нечто неуловимое, как сон, и мимолетное, как дуновение крыла бабочки - предчувствие?
   Напоследок мои новые знакомцы честно заявили, что как они не рады меня видеть, здесь - в Приштине, в Косово, а не в ресторане - все-таки не место для женщины. "Мне тоже так кажется, если честно", - ответила я. "Значит, уедешь завтра?" "Нет".
   Вставая из-за стола с этими словами, я очаровательно улыбалась, давая всем возможность оценить мое мужество, и его оценили; но в темном коридоре я едва не свалилась возле своего номера - удержалась на ногах, ухватившись за стену - так внезапно закружилась голова от нечеловеческой усталости. Мне жизненно необходимо было поспать хоть семь часов, но семь часов поспать не удалось. Ровно в час ночи началась очередная бомбежка и длилась до рассвета.
  

***

   "Приштина была очень красивым городом", - сказала мне Любица, и у меня не было причин ей не верить.
   Но та Приштина, которую я увидела после бессонной ночи, напоминала женщину с обожженным лицом. От свежих пепелищ тянуло гарью, из свежих развалин - еще вчера бывших крепкими домами - словно кости из растерзанных трупов, торчали опорные балки и перекрытия. Целые улицы были превращены в усеянные обломками пустыри - здания в полном смысле слова сравняли с землей. Щебень, обломки, битое стекло, куски и обрывки вещей - спутников чьих-то жизней, уничтоженных вместе с хозяевами. Бесчисленные груды мусора, который никто не убирал и где рядом с отбросами, трупами животных и выброшенным на помойку испортившимся продуктами гнили теории о конце истории. Сломанные, сожженные деревья, обгоревшие остовы автомашин. Покорно застывшие в ожидании своей бомбы уцелевшие здания, и ослепительно сверкающие под лучами майского солнца острые края разбитых вдребезги витрин - витрин, цинично предлагающих полюбоваться не на товар, а на выпотрошенное нутро разграбленных, опустевших магазинов.
   В густом нагретом воздухе стояло ощущение катастрофы и всепроникающее зловоние: злокачественное дыхание падали, истинный аромат Смерти. Вонь была нестерпима, она забиралась вместе с дыханием в мозг, выворачивая его наизнанку, она подкатывала рвотным комом к горлу: это гнило мясо, разлагаясь под жарким солнцем, гнило безостановочно, потому что на смену старой, перепревшей падали непрерывно приходила новая. Разлагались трупы людей, трупы убитых при налетах животных и мясные запасы города, содержимое рефрижераторов и холодильников, и никакой ветер не мог развеять этот запредельный смород, он лишь разносил вонь. Привлеченные запахом смерти, над тлением непрерывно кружили тучи огромных трупных мух.
   Мертвечина и руины, обнаженные под беспощадным, неистовым солнцем - это был бы мертвый город, кошмарное видение отравленного наркотиком мозга, если бы не люди.
   Приштину заполонили люди в форме, мужчины с автоматами: пальцы на спусковом крючке, хмурые загорелые лица, настороженный взгляд. Чуть ли не каждые двадцать метров мне попадались полицейские и военные патрули. Они прочесывали разрушенную и опустевшую столицу края, в которой из ста тысяч горожан едва имелась в наличии треть. Большая часть албанского населения еще в начале апреля организованными колоннами покинула город (потоки беженцев потекли к македонской границе, где их поджидали заранее подготовленные лагеря и телевизионщики), но сербы остались. Детские голоса почти умокли в этом царстве смерти, детей увезли; но остались мобилизованные мужчины, из которых были сформированы вспомогательные отряды; остались старики, твердившие, что им все равно, где и как умирать; остались подростки и остались женщины, упорно ходившие на работу, варившие обед и красившие глаза.
   Ирреальное, фантастическое зрелище - приштинские женщины с гордо поднятой головой, с освеженными макияжем лицами, в нарядных светлых платьях - скоро лето! - цокающие каблуками по битому стеклу, плывущие королевами мимо дымящихся руин, мимо смрадных куч; глядящие отчаянно и залихватски! Женщины - те, кто еще не потерял родных, но уже хоронил соседей; кто еженощно - ежечасно! - дрожал и волновался за мужей и братьев; женщины, прижимающие к себе плачущих детей во время налетов ("Мама, скажи, чтоб они перестали!"), и находящие в себе силы выходить на улицу при полном параде, как на банкет. Вызов миру, вызов войне, плевок в лицо смерти - высокий каблук и тщательно подобранный в тон губной помаде лак для ногтей. И на миг перебивающий смертное зловоние аромат хороших духов. Они были как яркие, благоуханные цветы на груде развалин, эти женщины, такие трогательные и такие сильные, и, глядя на них, я поняла, каким когда-то был их город.
   Все разрушенные города были прежде необыкновенно красивыми.
  
  

***

   Обойдя разрушенный центр, я вернулась в гостиницу. Коридор четвертого этажа с ковровой дорожкой был безлюден, но из-за неплотно прикрытой двери моего номера доносилось негромкое гудение пылесоса: Любица делала уборку. Она работала так энергично и усердно, засовывая щетку пылесоса под диван и прочие малодоступные места, что я, еще отошедшая от тяжелых уличных впечатлений, невольно подивилась: зачем она так старается?
   - А что, - выпрямилась горничная, - если война, то убирать не надо? - и тут же, без перехода: - Ну, как тебе Приштина?
   - Ужасно. Но меня удивили женщины - такие нарядные...
   - Чему ты удивляешься? Умереть тоже хочется красивой. Представь - вытащат тебя из-под развалин, а ты лежишь страшная, в рваном халате, голова свисает набок, и та растрепанная, корни волос отросшие... Если уж родилась женщиной, то надо быть ею до конца. Тем более,