Он никогда не оплакивал мертвых. Зачем оплакивать того, кто просто ушел вперед, и с кем можно будет встретиться потом? Но даже если нет, если встреча не состоится, то плакать все равно незачем. Правда, иногда он злился, что они уже там, а он еще здесь, и тогда долгое время ходил молчаливый и хмурый, потому что тоже хотел туда, но ему еще было рано, и уйти все равно не давали.
Он никогда не оплакивал мертвых. Потому что они уже там, идут дальше, а если оплакивать, это значит - тянуть обратно, туда, откуда они ушли, держать при себе, как конфету, которую не ешь сам и не даешь никому. Конфета нагревается в кулаке, становится липкой, но ты все равно не выбрасываешь ее и никого не угощаешь, даже собаку, потому что - твое.
Он никогда не оплакивал мертвых. И никто не знал, что ему снятся пустые сны, сны, в которых нет ничего, кроме отсутствия. Ведь он улыбался, и смеялся, и говорил обо всем, и шел вперед, и его считали неунывающим, сильным и мудрым. Но иногда, когда становилось совсем тяжело, они приходили сами, возвращаясь ненадолго со своих дорог, которые увели их далеко-далеко, но все же не настолько далеко, чтобы не услышать. Они приходили, старые друзья, с которыми когда-то бродили ночами по сонным городам, спорили до хрипоты, смеялись до слез, шлепали по лужам под летним дождем, играли в снежки по первому снегу, пили глинтвейн и кофе с горячими вафлями, сидя на большом толстом пледе, брошенном на деревянный пол дома на отшибе, и вспоминали, что было, и мечтали, как будет, и тихо потрескивали дрова в камине, и ухала сова в лесу, и оранжевая луна цеплялась за конек крыши, и снег все падал и падал.
Они приходили, когда первый снег белым пухом ложился на желтые листья, и оранжевый свет фонарей прокладывал тропинки по нетронутому покрывалу. Они приходили, не оставляя за собой следов, и стучались в окно, чтобы он услышал и открыл. И он открывал, и они входили, чтобы ему не было одиноко этой ночью первого снега, и он варил крепкий кофе и глинтвейн, а они доставали горячие вафли из корзинки и стелили на пол большой толстый плед, чтобы сидеть на нем и спорить до хрипоты, смеяться до слез, и вспоминать, что было, и мечтать, как будет, и пол в комнате вдруг становился деревянным, и тихо потрескивали дрова в камине, и ухала сова в лесу, а какой-нибудь фонарь превращался в оранжевую луну, которая цеплялась за конек крыши, и снег все падал и падал.
Он никогда не оплакивал мертвых. Даже под утро, когда они уходили с корзинкой и пледом, обещая не забывать и ждать в где-то там, и он знал, что они не забудут и подождут. Он провожал их до окна и долго махал вслед, пока они шли по оранжевому свету фонарей, не оставляя следов, и тропинка за ними стиралась, а потом исчезала совсем, и сова засыпала, превращаясь в сугроб. И тогда он закрывал окно, и мыл кофейные чашки и стаканы от глинтвейна, переминаясь на полу, который уже не был деревянным, и оглядывался через плечо туда, где уже не было камина, и только снег все падал и падал.
Он никогда не оплакивал мертвых. И однажды в ночь первого снега он тихо встал, чтобы никого не разбудить, надел теплый свитер и брюки, и теплую куртку, и ботинки, и перчатки, и закутал шею шарфом. Он открыл окно и посмотрел на желтые листья под белым пухом, и на оранжевый свет фонарей, который прокладывал тропинки по нетронутому покрывалу. И он шагнул на одну из этих тропинок, и сова полетела вперед, ухая и тихо шелестя перьями, и он ушел, не оставляя за собой следов, туда, где его ждали те, с кем он снова будет бродить по сонным городам, спорить до хрипоты, смеяться до слез, шлепать по лужам под летним дождем, играть в снежки по первому снегу, и пить крепкий кофе и глинтвейн с горячими вафлями, сидя на большом толстом пледе, и вспоминать, что было, и мечтать, что будет, туда, где деревянный пол в доме на отшибе, и тихо потрескивают дрова в камине, и ухает сова в лесу, и оранжевая луна цепляется за конек крыши. А снег все падал и падал, а он уходил все дальше и дальше, не оглядываясь, пока черный проем открытого окна не скрылся из вида, и пустые сны остались за этим окном, чтобы больше никогда не сниться ему.