Всякий раз, подъезжая к родному селу Матышево, чувствую себя так, словно впервые молодым ещё парнем иду в дом невесты. Что скажут обо мне земляки? (знаю, почитывают они меня, кто статью в газете, кто рассказ в журнале, один прочтёт, другому передаст - как отнесутся к написанному?) На главный экзамен езжу сюда каждый год, на два-три дня, а приеду. Здесь свободней дышу, лучше думаю о себе, о России, о никем не разгаданном, грубоватом и нежном, непредсказуемом и на диво открытом, неуёмно-размашистом, добром и щедром, доверчивом русском народе, в гневе непостижимом, в неистовстве беспредельном, из противоречий сотканном. (Не в том ли и сила его? Не потому ли неодолим?)
Улица наша растянулась вдоль безымянной речки, повторяя её изгибы. Кругом степь. Бытует легенда, якобы в давние времена обосновались тут некие варлаши, люди пришлые, вольные (может, беглые), лихие, выносливые, ко всему приспособленные, много умеющие. Так пошла Варлашовка. Охотно верю этой легенде. Не случайно в селе у нас на моей уже памяти каких только не было мастеров, мастериц! Стулья венские делали - изящные, крепкие, до сих пор кое у кого сохранились, варлашовские мужики кожу под хром умудрялись выделывать, шили обувь, корзинки отменные из прутьев плели, вырезали из дерева ложки, женщины вязали платки из козьего пуха, кружева, ткали разные коврики, посконное полотно... Более всего развито было "овчинное дело", каждый хозяин и выделать мог, и шубы пошить всей семье, рукавицами тёплыми обеспечить, шапками. Для повседневной носки шубы шили безо всякой окраски, лишь натёртые кирпичом, для работы - дублёные, чёрные, обработанные дубовой корой, дочкам любимым отцы кроили шубки из овчины выделки белой, полегче, помягче да в талию чтоб и расклёшенные - идёт девушка, залюбуешься!
За многие годы Варлашовка превратилась в большое село, семьи росли, отпочковывались, появлялись новые улицы, красавицу-церковь построили... Название за селом утвердилось "Степная", Варлашовкой осталась лишь улица.
В советское время умные головы призадумались: как же так, село - среднего рода, а название (Степная) - женского, неграмотно получается. На сессии сельсовета председатель Ананьев, стоя за красным столом президиума (животик вперёд, глаза выпучил), убеждал депутатов:
- Мы - не деревня. Ольховка - это деревня, а мы - село. И название надо сделать таким же: село - оно, и Степное - оно.
Депутаты чуть было не проголосовали за изменение окончания в родном названии, да художник Немов всё им испортил, поднялся в заднем ряду и на весь зал:
- Неужели вам, товарищи дорогие, заняться больше нечем? Открытие сделали - женский род! Да это ж история наша! У нас в селе был когда-нибудь средний род-то? Не было его никогда. Окно - она, ведро - она, полотенце - он, полотенец, яблоко тоже он, яблок, а село - она, потому и Степная. Где живёшь? В Степной. Куда едешь? В Степную. А село это, деревня, мужской, женский род - меня это не волнует, это вас почему-то разволновало, полезли в правописание.
Немов после училища живописи работал в Саратове, теперь на родину перебрался, мутит тут воду - то одно ему, то другое, то студию открывай, то выставку. Интеллигент несчастный! И не депутат вовсе, а припёрся на сессию, концерт ему тут! Стоит, каланча, шевелюрой своей трясёт, волосы чуть не до плеч и бровищи, как у Брежнева - бровеносец в потёмках!
- Алексей Димитривич, - пытается осадить его председатель, - ты вечно склоку заводишь.
Алексей к неумным слова придираться не стал, одно зарядил:
- Вам что, делать больше нечего?
Словом, сорвал заседание, не то пошло бы решение дальше - в район, а оттуда в область, утвердят там замену "ая" на "ое", и другая цепочка потянется - о новых печатях, штампах, бланках и прочем. Вот какую волну остановил непонятливый Немов!
Сказать, что Степная ныне живёт хорошо, не могу, но и плохо - тоже неверно. До недавних пор был тут колхоз - конечно, одно название, но всё же был, как-то объединял людей, давал прокормиться, поворовывали, как могли... Теперь колхоза не стало, кооператив никак не наладится, и основой деревенского бытия вновь стали свои хозяйства.
Наши соседи Розитовы, отец с двумя сыновьями, затеялись ставить дом - старший женится, хочет отдельно хозяйствовать. Жить решили одним двором, окна к окнам, благо место есть, двор просторный. Купили готовые щиты, собрали - всё, как положено: стены, потолок, крыша... Но чтобы зимой не промёрзло, надо щиты утеплить, а утепляют в наших степных краях глиной, обмазывают внутри и снаружи - работа тяжёлая, трудоёмкая, своими силами не обойтись, бросай клич, созывай "помощь". По сути, вся трудоспособная Варлашовка пришла. И я тоже.
Не успел подойти к раскрытым соседским воротам, как навстречу мне двинулся кузнец Пискунов, мужик ладный, крепкий, жмёт, как клещами, руку, ехидненько представляется:
- Селеман.
А мне послышалось в голосе: "Я покажу тебе сейчас Селемана!" Лихорадочно вспоминаю, где я вывел его под этим уличным прозвищем. Опережаю вопросом:
- Откуда у тебя такие морщины? Это у полных, когда худеют, а ты полным и не был.
- Не был... А пьём-то мы тут (улыбнулся) - пухнем, потом сжимаемся, вот и морщины.
- Так говорят, ты бросил пить.
- Да ты что! Я же работаю, я кузнец, ко мне люди идут, одному то сделай, другому это, а не буду пить.., - развёл руками.
Дел хватило для всех. Кто глину подносил, кто мазал, разравнивал, штукатурил. Шутки, смех. Разбитная бабёшка подходит к мужику помоложе, ладошками в глине р-рраз его по щекам, тот хватает её, поднимает, тискает, она вырывается, хохоча. И снова за дело. Завершив, искупавшись в речке, отмывшись, идём на задворок Розитовых, где готовы столы с едой и напитками. Застолье русское, несмотря ни на что, не скудеет. Хозяин зарезал барашка, щей мясных наварили, котлет наготовили, натушили картошки с потрохом, именуемом здесь гуськом, наделали холодца, киселей, огурцов солёных вдоволь... Что ещё нужно! Шумно расселись, дружно подняли рюмки, пьём азартно и едим от души. Ещё выпили и ещё закусили, и пошли разговоры - кто о чём, о политике непременно, без этого как! О Европе, Америке.
- Какого они суются в наши дела! - рявкнул двухметровый Иван Лобачёв. - Вот им! - сделал выразительный жест правой рукой от локтя. - Плохо они знают Россию, мы им не Садам Хусейн. Ты думаешь (это мне), почему они, Европа с Америкой, вертятся вокруг нас? Боятся! Ты думаешь, они хотят, чтобы у нас лучше было? Не-ееет! Хуже! Вот что им надо. Но хэ им, извини за выражение. Ты извини, Валя, матерюсь. Не замечаю! Матюгнусь, потом на себя: "Да что ж ты, дурак, делаешь!" А пройдёт немного - опя-а-аать...
С третьей рюмки запели. Троюродный брат мой Михаил Большаков (по уличному Горбачёв - грузный, лицо сработано грубо, губы толстые, расшлёпанные) берёт свой баян, баянист он! Тракторист - это да, но баян ему... Разорвёт же, сомнёт медведь этакий! А он мехи плавненько растянул, склонив лобастую голову, толстыми пальцами пробежал по ладам, ровно повёл мелодию про степь-матушку, и все подхватили вовсе не пьяно. Степан Курдин, бригадир недавний, держит ноту, баяном взятую, шаповал Яшка Ломов, по виду Мишке Горбачёву под стать, такой же медведь, низом идёт, басом, поёт тяжело, набычившись, но старательно, а Ленка, жена его, звонко, заливисто по-над голосом Курдина вьётся.
Перекур. Вышли из-за столов, лишь Фёдор Валюнин остался, средних лет, но седой - как выпьет, так горько ему становится. Валя Краюшкина, тоже пьяненькая, подсела к нему:
- Выбрось, Федя, из головы, не права твоя Клавка, не-пра-ва!
Фёдор, видно, не слушал её, встал, обняв хозяйского сына, как раз сюда подошедшего:
- Вот, Гена, не делай, как я, не женись без любви. Я ведь как? Знал, что девка любое простит, приставай к ней, как хочешь, но никогда не простит, если совсем приставать не будешь. Ну и пристал я так, а она забеременела. Делать нечего, женился. Вот теперь и пью. Нынче пьян, завтра пьян - кому понравится? А жена, говорят, стала погуливать. Поди и нет ничего, болтают, а я ещё резче пью. Так и живём.
Туча скворцов пролетела, тень от них по земле прошла.
- Во-оот сядут где-то - что от вишни останется! - Фёдор сказал...
Подходит ко мне Николай Мусацков. Когда-то спортивно-подтянутый, теперь сутулый, в морщинах, кепка на нём с пластмассовым козырьком, ворсистые тапочки.
- Вижу, Валя, - с улыбочкой начал, - нравится тебе тут отдыхать. Родина, что ни скажи (достал сигареты). Ничего, я закурю? (шагнул в сторонку, пустил дымок вверх, щадит меня некурящего). И как только живёте вы там, в своих городах? Был я у Сашки, у брата, недели не выдержал - как в тюрьме, в одиночной камере. Ни дров принесть, ни за водой сходить, ни в баню - всё в квартире. Одуреть можно! Попрятались вы там по своим чуланам, а мы тут - смотри вон! Воля! (чуть помолчав) Мы сейчас, Валентин, ну прямо как заново жить учимся, крестьянствовать учимся, колхозы начисто отучили, а теперь кто свиней штук по десять откармливает, кто коз пуховых, кто в огороде выращивает всего на продажу. У Саши Микитова с Таней трое ребят - вот крутиться приходится! Скота навели, понасажали, понасеяли всего: картошки, свёклы, тыквы, пшеницы, ячменя, проса... Зато и живут, как люди. Теперь надеяться не на кого, кроме как на себя. Виктор Антонников с горбачёвской перестройкой дошёл до того, что детишек в школу не в чем было пустить, а тут пригнал от брата из Камышина задрипанный "Запорожец" с одним сиденьем, стал на нём мясо в город возить продавать - берёт у людей и везёт продавать, потом рассчитывается. И тем хорошо, и ему, в прибытке. Теперь у него и машина приличная, и детишки обуты-одеты. А на него: а-ааа, спекулянт! Да попробовали бы вы так спекулировать! Мужик ни дня, ни ночи не знает... И вы там, в городе, не голодаете... Так что не пропадёт Россия, найдёт выход. Я думаю, если на земном шаре останется даже всего хоть один русский, и то Россия восстановится, будет жить...
Михаил Большаков с Груней Шилкиной в сторонке стоят, оживлённо толкуют. Груня - бой-баба. Мишка во хмелю хвастанул своими мужскими способностями.
- Плети-иии! - Груня весело ткнула его в живот.
- Доказать? - разошёлся. Но в этот ответственнейший момент откуда-то вывернулась жена его Зойка, маленькая такая козявка, хлоп его по плечу:
- Иди играй!
И Мишка покорно потопал за ней - в мгновенье решился спор!
Снова играет. Начинаются танцы, вальс сменяется переплясом с частушками, озорными, солёными.
Ах, тёща моя, дай опохмелиться,
Что-то дочка твоя плохо шевелится.
Ах, зять дорогой, что-то мне не верится,
Под хорошим мужиком и доска шевелится.
На круг выходит наша невестка Люба, плясунья с младенческих лет. После смерти мужа она изменилась - грусть на лице, грусть в глазах. Бывая в компаниях, больше молчит, а гармонь заиграет - неистово пляшет. Природа ничем её не обидела, ни красотою, ни формами, даже, может, лишку дала мужикам на волнение. С каждым ударом её каблучка сбитое тело встряхивается, груди вздрагивают, юбка взлетает, и крякают мужики: "Ах, хороша!" Пляска русская! Это же диво дивное! И в веселье идёт человек плясать, и в тоске. Охватит, особенно женщину, грусть, когда жить на свете невмоготу, и отдаётся вся она пляске, словно умереть хочет в ней, в каком-то угаре бьёт каблуками, рвёт душу. Что было бы с нами, не будь у нас пляски? Тоска кругом поселилась бы и смертей было больше бы.
От Розитовых уходил я с подружками детства. Одна их них, Вера Подгорнова, всё хвалила меня:
- Какой же ты молодец! Как ни приедешь - делаешь, делаешь что-то. Слышу, у Большаковых пила визжит или молоток стучит - значит, Валя приехал. А мой лодырь ну хоть бы что! Говорю ему: бери вон пример с Валентина, а он вылупил зенки: ха, говорит, с Валентина! Валентин книжки пишет - что ж теперь, и мне сесть писать.
Вторая подружка моя бесценная - Рая Калиничева. Смолоду была сумасбродной, и муженёк ей достался такой же, бывший артист областной филармонии с прозвищем Арара, солист танцевальной группы, изгнанный "ни за что". Шумно жили они на улице Варлашовке, скандал за скандалом. "Один одного стоят", - говорили о них. Раз пять расходились, взбалмошные. Уйдёт Раиса к матери, Арара едва ли не следом туда же, за ней. Шутками, смехом сгладит всё, обратно идут, как и не было ничего.
Какое-то время тихо живут. Но сорвётся Рая на танцора своего, изрядно подпившего, заведётся: "Нарезался, азиат, басмач чёртовый, дурак полоротый! Шваркну сейчас терпугом!.." И опять скандал.
Двое ребят у них было, но старший, собираясь на охоту, нечаянно застрелился. Хоронить - хватились, рубашки новой нет. Подружка, Надя Синельникова, дала из своих запасов: "Возьми, потом купишь". Но Рая, если взяла у кого вещь какую - считай, пропало, пока сам не придёшь, не напомнишь. Мать, зная за ней эту слабость, спрашивает Надю:
- Отдала тебе Рая рубаху-то?
- Нет, тёть Марья... Да ладно!
- Как это ладно! Я ей скажу.
- Тёть Марья, Христом-богом тебя прошу, не говори ничего.
А мать всё думала: как бы ей намекнуть? И надумала:
- Сон я нынче видала, Шурку. Вроде лежит он в гробу и говорит: "Чё ж эт я в чужой рубахе, надо отдать".
- И-иии, так тебе чёрт-те чего и снится, - сказала Рая, на том история с рубахой и кончилась.
Когда-то тётка Марья прочила мне девоньку эту в невесты, но моя мама, хотя были они с Марьей подругами, сказала: "Да лучше я привяжу ему камень на шею и утоплю, один раз поплачу, чем плакать всю жизнь".
Сейчас Рая тянет меня к себе:
- Пойдём, посмотришь, что у меня творится. Полный двор скота держу, дура, угробляюсь.
Вошли. За воротами чего только нет: свалены в кучу старые листы жести, лемех от плуга, железная ось, колёса разных размеров, однорогие вилы, половинка двуручной пилы, почерневшие доски в трещинах, куски шифера...
- Видал чего! Плюшкин! - смеётся, уловив мой взгляд на этом хламье.
Всё тащит во двор. Рассказывают, была она в клубе уборщицей, убирает однажды, видит рейки в углу, столяр накануне приготовил для стенда. Рая по-хозяйски их собрала, связала верёвочкой и домой. Столяр хватился: где рейки? "Ах, Арариха, это она забрала". Догнал её: "Рая, зачем же ты?" - "А что, нужны?" (невинно так!) Возьми, возьми, я думала, не нужны, смотрю: эх, хороши рейки-то!" Отдала. Не то валялись бы они в куче у неё во дворе.
Показывая хозяйство, жаловалась то на мужа, которому "только плясать да водку жрать", то на младшего сына, живущего в Волгограде: "Так парень как парень, жена, ребёнок, зарабатывает неплохо, а сюда приедет, напьётся, стервец, паразит такой - ну дурак дураком! - и добавила повеселевшим голосом, будто в похвалу. - Выыы-литый отец!"
Пошли в дом.
- Какой же ты, Валька, худой! Сала пожарить тебе? Будешь?
- Буду, а как же!
- С яичницей?
- Конечно!
- А с собой в Москву возьмёшь? Дам тебе и солёного, и копчёного, и свежего, сам посолишь. Бери!
Ели потом жареное сало с яичницей, словно с молотьбы пришли, а не от щедрых Розитовых столов.
Тут пустилась она гвоздить направо-налево районные власти:
- Новые русские там, засели, гады! Сами ворюги и жулья кругом наплодили, мародёров. Сроду чего у нас не было, скот со дворов стали уводить, я уж свет на ночь не тушу, всё не каждый полезет... Руководители! Поддержка производителей! Что-то меня они не поддерживают. Или вон Витьку Антонникова. Заклевали. Только о себе пекутся, а ты тут как хочешь, возись в г.... с утра до вечера, так ухайдакаешься, пожрать чего приготовить сил нету, хорошо хоть Люба ваша, приду к ней, накормит меня...
Утро я встречал за селом, вышел ещё до зари, любуюсь.
Степь родная! Скажи, открой свой секрет: чем притягиваешь нас к себе? Порой неприветлива и сурова, с зимними вьюгами, летним зноем, суховеем и пылью, нам же, пленникам твоим, матерински мила. Незабываемы поездки зимой за соломой и сеном! Стога в белых шапках, словно пасхальные куличи на столешнице, возвышаются здесь и там, снег блестит до рези в глазах, мороз под сорок, пар изо рта, на бровях и ресницах иней. Такие поездки обычно, как полёт в неизведанное, всякое может случиться в дальней дороге: то позёмка наделает косых переносов - бери лопату, расчищай себе путь, то поломаются сани или воз сползёт. Двое-трое в безмолвном просторе, темнеет уже, а мы ещё бьёмся. Домашние наши, небось, извелись. И вот со скрипом саней въезжаем в село. "Ееееду-у-уут!" - несётся навстречу. Короткие возгласы, вопросы, скупые ответы. Таинственность. Будто вернулись с боевого задания и сухо докладываем, не разглашая секретов.
Летом степь берёт нас другим - воздух насквозь прогрет, настоян на травах, гудит в груди, дышится легко и петь хочется. У нас много поют. Сколотится группа и повела на три голоса, высоко, разливисто, слабым голосом не возьмёшь. Есть припевы чисто мужские, для мужских голосов. Сначала один кто-то (быстро): "Варлашовочка широка, можно городом назвать". И тут же единым мощным выдохом: "Варла-шово-ооо-чка-а широ-оо-ка, можно горо-оо-до-ом назва-аа-ать". Жаль, бумага не воспроизводит звуков, не то пропел бы я вам!
Возвращаясь, остановился у речки - сколько связано с ней! Весной, в половодье, она становится бурной, метровой толщи льдины, оторвавшись от берегов, несутся по стремнине, на поворотах врезаясь в кручи, а в пологих местах выскакивают наверх, подминая под себя ограды прибрежных садов. В конце Варлашовки, на изгибе реки, стоит водокачка, и мужики со всей улицы приходят сюда с баграми отталкивать лёд - бывает, поздно уже, темно, а они ещё там улюлюкают, далеко раздаётся.
В годы юности коронным трюком было у нас перебежать речку по плывущим льдинам, нарвать на поляне подснежников и вернуться. Случалось, уже на последнем прыжке, у самого берега плюхнешься в воду, и пока стечёт с тебя, пока выльешь всё из сапог, выжмешь носки, обуешься, мама уже, извещённая беспроводным телеграфом, бежит с ремнём гнать своего шалопая домой. И слыхом не слыхивали, чтобы кто-то у нас утонул. Если говорят "утонул", значит в воду в одежде сорвался, обычно это вызывало улыбки: "Утонул? Да как его угораздило?"
Подойдя к своему дому, слышу со двора трубный голос Лобачёва Ивана, мужика одинокого, того самого, который вчера в застолье у Розитовых Америке угрожал:
- Люба, гость у тебя, давай петухами меняться, тебе всё равно рубить, дай мне нормального, а я тебе своего великана, не то он, Гулливер такой, всех кур у меня покалечит.
Увидев меня, пожал молча руку, сказал:
- Пошли, ухой угощу.
Признаться, я об этом мечтал, и было у него очень вкусно, по рюмке выпили, поели, поговорили.
- А жареную рыбу любишь? - спрашивает. - Завтра нажарю тебе, приходи. (назавтра, когда я зашёл к нему, он о рыбе ни слова, я напомнил, а он: "Не получилось. Выпустил рыбу в ванну, а вода вытекла, рыба уснула. Я варю и жарю только живую". Повторного приглашения не последовало. Что-то хитрит он, крутит!)
В тот день навестила меня активистка из активисток Манухина Юля Петровна - заправляет тут всем: совет ветеранов, парторганизация КПРФ, нештатный корреспондент... Невысокая, быстрая, глазки голубые с прищуром, говорит, как с горки бежит. Зовут её многие Юлюшкой - кто с ударением на первом "ю", вроде ласкательно, кто на втором, это уже, как филологи выражаются, уничижительная форма. В одном конце села слышишь: "Читал Юльпетровну в газетке? Вот молодец!" В другом: "Ну написала! Ну шалашовка!" Ко мне заходит она как "журналист к журналисту", обсудить наболевшее.
- Скоро у вас там наверху кончат базар? Один то, другой это, ничего не поймёшь, газеты совсем задурили нам головы, а телевидение так вообще. Ты не выступишь в клубе? Разъяснишь народу, что к чему. Как бы их, политиков наших, отрезвить? У нас тут в одной молодой семье нелады были, муж с женой лаялись, как собаки, парнишка у них лет семи, слушал-слушал и высказал: никогда, говорит, не буду жениться! Это почему ж? - отец спрашивает, а он: "И будет она на меня так вот орать!" Родители опешили. И ты знаешь, в семье с тех пор мир. Вот так бы и там, наверху, встряхнуть их чем-то. Мы-то уж тут ничего не сделаем, коммунисты у меня, семь человек, все пенсионного возраста, а других не затащишь, особенно начальников. Раньше сами лезли в партию, а сейчас прихожу к Володе Капкову, Владимир Петрович теперь уж он, директор элеватора, как .же! Говорю: чего не вступаешь? А он: литр поставишь - вступлю. Видал? Литр ему! Два не хочешь? А которые сейчас у меня - что с них взять? Всю партийную работу веду сама. Кругом я! Художественная самодеятельность в клубе тоже на мне. Собрала голосистых старух, фольклорную группу, вынесем на сцену прялку, сядем полукругом и поём. Хор у нас есть, солисты, чтецы. Всё я! Не я, так ни одного бы культурного мероприятия не провели... А по телевизору смотрим, на сцене сплошная пошлость, не поют, а чёрт знает что, ноги в раскорячку, головами трясут, девки полуголые, крутят бёдрами, дрыгают - обезьянник! А реклама! Когда перестанут эксплуатировать женское тело в целях рекламы? Рекламируют зубную пасту, а показывают голый женский зад. Неужели некому остановить это? Я бы запретила...
Высказалась! (думаю, не впервые)
Иду навестить соседку Настю. В девичестве была она Пищаевой, и никак не вязалась эта фамилия с её мощной, высокой фигурой и зычным, на всю улицу, голосом. А муж ей сыскался в другом, за десять километров, селе, где сплошь украинцы - Лихой. Вот это Насте подходит! Не знаю, как муж, а уж она-то лихая. До дерзости! "С дурцой девка, - говорили о ней, - голову оторвёт, если что". Бывало, парни подступиться боялись. И как только этот хохол сумел обломать её? Жили они недолго, ушёл он (сбежал, скорее всего), а она осталась с ребёнком в родительском доме. Тремя дворами дальше - дом уже знакомого нам Лобачёва Ивана, он тоже недолго женатым был, переходил от родителей в пятистенку жены, полгода примерно жил, вдруг зачастил к отцу-матери, потом видят: домик стал себе собирать на краю Варлашовки, где жил его дед когда-то. "Что это ты? - удивлялись прохожие. - Такой домище с Верой у вас, а ты новую стройку затеял" Сначала отмахивался, так, мол, надо, позже раскрыл карты: "Не хозяин я там, зятем чувствую себя, примаком. Отстрою свой дом, пойду к Вере, скажу: хочешь жить со мной - переходи ко мне. Тут я хозяином буду". Плотников не нанимал, всё делал сам. Получилось неплохо. Покрасил, забором обнёс, деревца посадил, отправился звать жену. А она - не пошла: "Ославил меня на всё село - хватит!"
Так остался один. Вот Настя на него и позарилась, стала к нему захаживать, всё по делу: то косу отбить, то пилу наточить. Зашушукали бабки, будто заполночь уходит она от него. Было ли так - это нам не известно, но остановили однажды бабки Ивана, говорят: "Ваня, поженились бы вы с Настей, чё уж там, да и жили бы себе по-людски". - "Что вы! - ответил весело. - Я дурак, а она ещё дурее меня, два дурака соберёмся - что делать будем?" Посмеялись да и всё. Однако же с того дня Иван старался не давать Насте повода бывать у него: "Ещё, чего доброго, обженит на себе!" А Настя в ответ на всё это, на "двух дураков", решила ему отомстить, просто-напросто (взыграло в ней ретивое!) спалить его дом. И спалила бы, не окажись парень быстрым и хватким, вскочил, почуяв горелое, выпрыгнул из окна, бочка с водой у него наготове, ящик с песком, всё, как предписано, затушил, стены ещё не успели заняться, сгорело только крыльцо да дверь коридорная, кусок пола. Пошёл сразу к Насте, в окно постучал: "Выдь на минуту", она вышла быстро, он, ни слова не говоря, с левой руки хлестанул её в ухо и, удовлетворённый, пошагал назад.
Наутро вызвали его к участковому. Лейтенант милиции Грицанов сначала настраивал Настю уйти: напрасно жаловаться, коли не видел никто, но заупрямилась девка, и он решил Ваню выручить, спросил строго, когда тот ввалился в его кабинетик:
--
Ты за что же, Лобачёв, ударил сегодня ночью, когда все спали и никто не видел, гражданку Лихую? ("Сейчас откажется, и все дела").
--
А за каким чёртом она меня подожгла?
--
Ты видел или кто-нибудь видел? - ставит вопрос участковый.
--
А какая ещё дура такое удумает? (Насте) И ещё жалуешься! У тебя вон никаких побоев не видно, а у меня там всё налицо, есть доказательства, я могу и в суд на тебя подать.
Настя пыталась кричать, но милиционер пригрозил штрафом, и она ушла. На том дружба их кончилась, живут - Иван себе, Настя себе. Митя, сын её, вырос хорошим парнем - высокий, степенный, покладистый, работящий, прошёл армию, электриком стал. Впору жениться, да не уживётся никто с его матерью - это он знал. Она ему: "Что ж не женишься?" Он ей: "Тебе со мной плохо? Женюсь - будет плохо. Ты хочешь плохо?"
В ту пору в доме напротив поселилась молодая бабёнка с тремя ребятишками. Не прошло и года, как появился четвёртый - девочка. Появилась и появилась, новость не велика, новостью стало, когда девочка подросла и увидели все: вылитый Митя Лихой. Отцовства своего не скрывал, Настя тоже признала девчонку за внучку, брала её на весь день к себе, вечером та уходила к матери. Так и росла на два дома. Дмитрий с работы идёт - она в проулке поджидает его, с ней другие девчонки, стайкой бегут к нему. Кто-либо из встречных пошутит: "Это что, все твои?" - "Нет, только некоторые", - улыбнётся.
С годами Настя стала мягче, рассудительной сделалась, не узнать былую "грозу". Да беда вот - что-то с ногами, нарывают и пухнут. В больницу бы, полечиться, да как тут полечишься, когда дел полно, в хозяйстве и скот, и птица, в огороде всего понасажено, Дмитрию одному не управиться. "Настя еле ходит, - сообщала невестка мне, - с двумя палками ходит, плачет без конца". Теперь, зайдя к ней, я и сам едва не заплакал, увидев, как ходит она. Да какое ходит! Еле передвигается, согнувшись, опираясь на короткие палки - будто на четырёх ногах. Черепаха. А передвигаться, плачь не плачь, приходится много: двух коров подоить, свиньям корм замесить - мало ли дел неотложных! Вот и ползает по двору вся в слезах.
... Мы сидим с ней в летнике, превращённом в жильё постоянное, сын утеплил хорошо, печку сложил, в дом она и не ходит, там крыльцо высоченное, да и что ей там делать? Сыну покоя не будет от вскриков и стона.
- Ну какая это жизнь? Разве это жизнь? - вздыхает. - Днём ещё так-сяк, а ночью криком кричу, не сплю вовсе. Эти проклятые ноги! Сплошной нарыв, а не ноги. У-уу! - ткнула вниз кулаком. - Так бы и отрубила их! Аж мозги сжимает, в глазах темно. То сердце схватит. Свалюсь на кровать, не могу шевельнуться - ну, думаю, всё! А чуть отпустит - вставай, за тебя никто не сделает.
Вижу, её ломает, но пытается скрыть, хочет встать, сменить положение - перекосило всю, плюхнулась снова на стул.
- Када и подохну!
Утёрла слёзы, смотрит на меня - глаза крупные на крупном, в морщинах, лице, взгляд исстрадавшегося человека.
- Да ведь, Валя-ааа! И помереть-то нельзя мне! Что ж он, Дмитрий, один будет делать? Как жить? У него зарплата - смех один, а не зарплата. А ему дочь учить надо, она у нас в техникуме, её и одеть надо, и за квартиру. Вот Дмитрий и бьётся, свиней откармливает и сдаёт. Без моей пенсии им не потянуть, всё же я две тыщи получаю, это деньги.
Помолчала немного, приложила ладони к щекам, покивала печально и продолжала:
- Плохо живём, Валентин, плохо, чего говорить...(и тут же) А када мы лучше-то жили? Вспомни, в чём ходили? А ели? Щи да каша - пища наша. Картошка ещё. И это было хорошо - куда там! Теперь коммунисты: ла-ла-ла, ла-ла-ла. Взяли б да помогли, если знаете, как лучше. А то одна болтовня. А нам что, пенсию вовремя платят - вот и Путин хороший.
Приезжая в село, гостинцы привожу что Любе, невестке нашей, что Насте, одинаковые. И провожают они меня одинаково: рубят по курице, яиц каждая по полсотни даёт... Не берёшь - обижаются. На этот раз я сказал им заранее, что ничего не возьму, потому что поеду не сразу в Москву, а сначала в Камышин, племянников навестить, на могилу брата сходить. Люба молчала, а Настя принялась выговаривать мне:
- Нехорошо ты делаешь, Валя, нехорошо, нам с Любой это не нравится. Съездил бы в свой Камышин да и вернулся сюда. Мы бы курочек зарубили, яичек набрали, а так что ж, уедешь с пустыми руками...
При этом лицо её изменилось, тень страдания сгладилась, проступила житейская озабоченность.
Мне ещё надо увидеть Володю Капкова - что-то, говорят, на него "наезжают". Может, чем помогу, подскажу? Родители его живут здесь давно, обрусевшие украинцы, он же всегда подчёркивает: "Я хохол!" Высокий, плечистый, шутливый шофёр. Когда жена родила ему сына, он ездил по селу и хвалился, вынимая из кармана бутылку, предлагая обмыть, и к вечеру был хмельной.
--
Семьдесят пять сантиметров! Богатырь, а!
- Семьдесят пять? - женщины удивлялись. - Да ты что? Таких никто не рожает.
- Ну и что, не рожает! А моя родила. В меня! Да и Людка у меня не из маленьких, не из слабых.
- Всё ж, наверно, пятьдесят семь.
- Пятьдесят семь?.. Эх, точно. Пятьдесят семь. Это у меня в мозгах, - покрутил пальцем. - Я ещё и подумал: что-то очень большой (отметил ладонью рост), это ж пацан уже... Но и пятьдесят семь - тоже ж большой?
- Очень большой.
Работал Володя на элеваторе, машина всегда у него исправна, водил он её играючи, никакая грязь не страшна ему, никогда не застрянет. Частенько подбрасывал меня со станции домой. Однажды едем, он говорит:
--
В район завтра надо, в райком.
--
Чего это?
--
Да вступаю, в эту КПСС, ит-тт её!
--
Так зачем же вступаешь?
--
Техникум заочно кончаю, тут плачь, а вступай, иначе должности никакой не дадут.
Теперь он директор. Элеватор в Степной большой, со всей округи везли сюда хлеб, у проходной обычно машины, машины, одни туда, другие сюда. Ныне здесь тихо, вяло идёт работа. Володя (Владимир Петрович, конечно!), завидев меня в окно, вышел встречать. И вот мы сидим в его кабинете. Он располнел, поседел, но по-прежнему бодр. Я о деле его, а он:
--
Да какое дело! Мало везут. Продают зерно, кто как может. Это раньше сдавали всё подчистую, до зёрнышка выгребали, теперь никого не обяжешь, элеватор посредником стал, коммерческое предприятие, акционерное общество. У кого нету в хозяйстве складов - везут к нам на хранение, за плату, конечно. Или продать не знают как и куда - тоже к нам, у нас связи, отгружаем. Крутимся! А начальство, как всегда, не довольно. Раньше райком вешал выговора, но там дурачки сидели, я их обводил вокруг пальца. Я же хохол! А где один хохол, там двум евреям делать нечего. Теперь у нас совет директоров в области, бывшее наше областное управление, президент компании есть - такие зубры! Чем-то я им не угодил, а скорее всего - кого-то своего хотят посадить на моё место, вот и копают, копают. Но не того напали! Не родился ещё такой, чтоб хохла обойти! Я им не дамся!
Выходит, подумал я, ни в какой помощи он не нуждается. Повспоминали былое, на том и расстались.
(Месяцем позже невестка писала мне, что Капков уже не директор. Приехали члены правления, собрали акционеров и протащили своё решение. "Чего доброго, - писала невестка, - а это они умеют, поднаторели народ охмурять, так провернули всё, что людям и возразить вроде нечего. Капков хотел в суд подавать, потом плюнул, да пошли они, говорит, сельским хозяйством займусь, покажу им!").
Перед отъездом, как всегда, ухожу я подальше в степь - послушать её на прощанье, звонкую, вольную, заряд её впитать про запас. Иду. На пути, на краю Варлашовки, красиво смотрится ухоженный дом Саши Микитова, о котором говорил мне Мусацков. Я знал его деда, отца. Трудяги! Такой же и Саша. Нелегко им приходится с Таней, трое детей - крутись!. Смотрю сейчас: Саша сидит у ворот на мешке (должно быть, с отходами для свиней). Обычно он бодрый, улыбчивый, а тут такой замотанный! Перед ним свалено кучей ещё мешков двадцать. Останавливаюсь, смотрю на него вопросительно.
- Да вон, - устало кивнул на мешки. - Сейчас перетаскаю в амбар...
- Помогу.
- Да брось, дядя Валя! Перетаскаю - что, в первый раз, что ли?
Я не ушёл, пока не отнесли с ним последний мешок. Тут выглянула из сеней его Таня.
- Дядя Валя, молочка парного, только что подоила, у вас же нет своего.
Вхожу в дом. Просторная кухня-столовая, газовая плита, гарнитур, далее зал: диван, кресла, большой телевизор, ковёр во весь пол - гостиная. У меня в Москве такой нет. Это загадка наша российская: кругом нехватки, только и разговоров об этом, а посмотрите, как одеваются люди, что покупают, из магазинов несут полные сумки, идущих в школу деревенских ребят не отличишь от московских, куртки на них заморские с буквами, магнитофонные проводочки в ушах... Таня наливает литровую кружку. "Побольше посудку не могла найти?" - шутя говорю. "Ой, да Саша у меня её залпом!". Саша тоже себе наливает, пьём. Хозяйка смотрит с улыбкой, довольна.
Во дворе появился Сашин сосед дед Кочубей.
- А-аа, Валентин, здорово, - рассматривает меня. - Ты что-то похудел, нелёгкая, видно, у тебя жизнь... А мы тут держимся! Сами себя держим, надеяться не на кого, государство всем не поможет, вся надёжа на себя. Ничего, де-е-еержимся!
Далее он заговорил с Сашей, зачем и пришёл, а я - иду в степь. За поддержкой. Что бы ни делал я, о чём бы ни думал - живёт она во мне, вижу и слышу её, силы её живительные ощущаю. Без неё мне не жизнь.