Андеев Александр : другие произведения.

Петр и Пауль

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
Оценка: 9.47*4  Ваша оценка:


  
   Открылась вагонная дверь, и я увидел низкую узкую серую платформу с разбитым асфальтом. Спускаясь, поставил ногу и неловко замешкался, прежде чем поставить вторую. Отошел на пару шагов от вагонной двери, опустил на платформу большую дорожную сумку, сел на нее и огляделся.
   Станцию в Межеге узнал сразу. Несколько темных дощатых домишек непрезентабельного вида. Ничего здесь не изменилось за столько лет. Сразу же за первым путем оказался светло-серый щебень, такой же, как и тогда. Что-то холодное опять завертело в животе. Неужели медвежья болезнь случится? Уже на подъезде к станции, когда поезд пересекал по мосту серо-коричневую в этот хмурый день Вычегду, начало омерзительно крутить в животе.
   Тридцать семь лет, и я опять в этих богом забытых местах. Неприветливое августовское небо. Несколько мрачных елок и берез рядом со станцией. Пышные кусты бересклета и снежноягодника. Скупой в своей красоте Архангельский лесной север, места моего детства.
   Вспомнилось, как жена отговаривала:
   - Не надо себя мучать, не надо, не езди туда! Зачем ворошить, если сейчас у тебя все хорошо? Не дразни собаку. Жалеть будешь!
   Но вот собрался и приехал.
  
  
  
   Сколько раз я смотрел на него издали, и выворачивало от тоски, так убить его хотелось. Вот он, так близко, метрах в пятидесяти. Рукой подать. Сидит на крыльце. Курит. Набросил на плечи телогрейку. Летняя северная ночь гонит куда-то низкие серые облака-цеппелины. Ненавистное лицо в тени, я едва различаю его. Вдыхаю всеми легкими запах махорки. Конечно же, это дрянь, как говорит мать. Что кроме дряни мог он курить, немчура поганая. А все равно вдыхаю этот запах, его запах. Всего лишь заборчик разделяет нас, а там другой мир. Мир немчуры, Этого. Кончик самокрутки горит ярко. Вот бы мне карабин. Пальнул бы из стволов, сперва из одного, потом из другого. Прямо в огонек, в ротяру, в ненавистный нос верблюдом. А потом бы с карабином в лес. С карабином можно прожить в наших местах в лесу, так все говорят.
   - Миш, ты чего опять не спишь, а?
   Рука матери осторожно тянет меня за локоть. Огонёк за забором летит на землю. Этот встает и топчет его. Отворачивается. Услышал и отвернулся от нас. Гордый. Все говорят, гордый.
   - Миш, не надо. Пойдем домой. Пойдем. Уже два часа. Пойдем.
   Голос у матери треснутый. Она пытается повернуть меня к себе, но я смотрю, как немчура, втянув голову в плечи, входит обратно в дом. Хлопнула дверь. Брехнул пару раз пес. Где-то вдали, на Кижмоле, жутко застонала ночная птица.
   Я сдаюсь, и матери удается повернуть меня. Щека у нее блестит. Она прижимает меня к себе и ведет в дом.
   - Ложись, - шепчет она, - и подтыкает вокруг меня старое лоскутное одеяло, которое я помню с тех пор как вообще себя помню.
  
  
  
   Зачем сюда приехал, в очередной раз спросил я себя. Зачем? Столько лет одна только мысль о здешних местах ужасала. Вычеркивал из памяти все, что мог. Трепет был внутри, боязнь неодолимая, детская.
   И все равно манило. В снах вставал под низким небом ветреный Яренск, плескала холодной водой печальная Кижмола. Улыбалась мать, молодая, красивая. И этот проползал в сны, непрошенный, темный и злобный, как ночной черный таракан.
   Мы жили по соседству, и не видеть его я не мог. А так хотелось никогда не видеть. И он не мог меня не видеть. Но никогда за столько лет он не поздоровался ни с матерью, ни со мной. Слова не сказал. За всю жизнь он сказал мне не больше пары десятков слов.
   Ни разу не посмотрел в мою сторону.
   Ни на меня, ни на мать. Он нас не видел. Просто не замечал, как не замечают воздух. Мы жили в параллельных мирах.
   Нет. Не совсем в параллельных. Иногда он все-таки замечал меня, вынужден был заметить. Я специально становился на его пути, когда он слегка прихрамывая шел навстречу. Но он обычно опускал глаза и брезгливо огибал меня, очень аккуратно, чуть ли не по окружности.
  
  
  
   Мне пять лет. Я гоню обруч на палке вдоль забора. Обруч Димке принес вчера отец. Димкин папа, дядя Сережа, полный, усатый, развернул своими большими руками с плоскими, желтыми от табака ногтями кусок грязной мешковины и достал серый металлический обруч с железной палочкой, загнутой на конце в крюк, чтобы обруч не выскакивал, и мы по-щенячьи запрыгали и запищали. Димка сказал, что будет давать мне покатать обруч. Отец сделал ему где-то, а мне обруч сделать было некому, так что я полностью от зависел от дружбана.
   Сегодня Димка целую вечность гонял обруч сам, а потом устал и разрешил мне, но все равно бежал рядом и давал советы. И вот всего-то несколько раз я пробежался по улице, как обруч вильнул в сторону и врезался во взрослые сапоги.
   - Куда смотришь, дурак?
   Обруч Этот отпихнул ногой и зыркнул на меня с такой ненавистью, что я от невесть откуда взявшегося страха сел на землю.
   - Фашист, - наскочил на него Димка, - не смей мой обруч трогать, фашист! Гад!
   - Фашист! - заорал я тоже, поднимаясь с земли, - Фашист! Немчура! Гад!
   Этот быстро захромал прочь, уставясь в землю, а мы катили за ним обруч и кричали:
   - Фашист! Гад! Пауль - в говне плавал!
   Проводили мы его аж до Огородной и всю дорогу бросались камнями. У Огородной он остановился и кинулся на нас. Бегун он был неважный, и мы проворно переместилиь на безопасное расстояние. Мы подпрыгивали как два поплавка на Кижмоле, сверху серые рубашки, снизу темно-синие трусы, и кричали:
   - Фашист! Гад! Фашист! Гад! Фашист! Гад!
   Вот так я впервые с ним поговорил.
  
  
  
   От Межеги до Яренска ехать рейсовым автобусом минут сорок. До ближайшего было три часа. Так сейчас мне нужных три часа. В крошечном обшарпанном магазинчике неподалеку от автостанции оказалось "Жигулевское". Полная блондинка-продавщица, сероглазая, по-северному приветливая, продала мне пять бутылок. По чуть-чуть потяну, глядишь, на три часа хватит. Заодно и нервы успокою.
   Ему уже должно быть лет девяносто. Если даже жив, то развалина. Ну что он мне может сделать? Даже при такой ненависти он не в состоянии что-то сделать. Даже его правильность немецкая, непонятная, даже честь, которой у него не было и нет,- ничто ему не поможет. Я просто плюну на него, и он рассыплется.
   Плюну - и рассыплется.
   Мне в прошлом году стукнуло пятьдесят.
  
  
  
   -Здорово мы его, а?! - Димка победно протрубил в кулак: - Ту-ру-ру-ру-ру! Красноармеец Мишка, Чапай вам объявляет благодарность! Ты герой, Мишка, не струсил перед врагом рабочего класса! Ну что, побегём дальше?
   И тут мне стало тоскливо, так тоскливо, как никогда. То есть, я наверно и не знал до той поры, что значит тоска, слово знал, а не понимал. А тут скрутило внутри, так жалко себя стало, хоть плачь. А плакать не хочется, Димка засмеет.
   -Пойду я, Димка, домой, - сказал я, глядя в сторону.
   - Чего?!
   - Живот скрутило, - скорчил я жалостную гримасу, -так скрутило-о-о. Побегу домой.
   - А может тебе фашиста жалко? А?
   - Дурак ты, Димка! - разозлился я, - Я его убил бы! Дурак, не вожусь я с тобой больше!
   Я помчался домой, а Димка кричал мне вслед:
   - Сам дурак набитый! И фашист! Это я с тобой не вожусь!
   Слезы сами начали течь из глаз, и я стремглав мчался домой, ворвался в калитку, забежал за сарайчик, сел на пенек, на котором мать обычно дрова рубила и разрыдался. Плакал я долго и горько, пока не выплакался. Мать с бабкой были на работе, никто меня не утешил, не пожалел. И не защитил никто. И не защитит. У всех отцы есть, а у меня нет. Этот меня ненавидит.
   Как же мне захотелось, чтобы жесткая и тяжелая, как у дяди Сережи, мужская ладонь погладила меня по голове. Каждая волосинка на голове требовала отцовской ласки, уши мои полыхали, лицо горело. В таком состоянии меня и застала мать.
   - Мишанька, ты не заболел часом?
   Она присела на корточки и осторожно потрогала мой лоб влажными губами.
  
  
  
   Не знаю, что это было за наваждение, может что-то физиологическое, как сейчас модно говорить - "съел что-нибудь". Но именно тогда я понял, что хочу обнять отца.
   Я никогда не знал отца. Когда дед был жив, я и не задумывался, что у меня что-то не так. Вот уже год, как деда не стало. Дома я общался только с женщинами, и меня начало томить - то, что раньше было ясным и понятным, стало тревожить и превращаться в мучительные для матери вопросы.
   Я не один рос без отца. В том году закончилась война, и на этой страшной войне погибли многие. Я знал, что отца нет у Борьки Оленева, у Костика Рослякова, Федьки Широкого, и это только на нашей улице.
   Но у них отцы были герои. А у меня наоборот.
  
  
  
   Я поставил пустую бутылку на землю, под куст жимолости. Может, еще в магазин схожу, сдам пустые бутылки, возьму одну в дорогу.
   Ехать необходимо. Нет мне обратного пути: могилу матери надо было проведать давно, ведь не был там почти что целую жизнь. Не зря же мать мне стала сниться так часто.
   Бедная мама, как же тяжко ей тогда было. Все в этой жизни видится на расстоянии, в обратной перспективе. Чем больше проходит времени, тем крупнее и значимее прошлое, тем ярче и выпуклее подробности. Когда проживаешь неуловимый миг настоящего, каждую несущуюся вперед частицу "сейчас", толком не успеваешь понять ее значимость, которая вызреет потом, иногда - через десятилетия. Особенно, когда проживаешь такую несладкую жизнь, как наша.
   Даже в моей детской памяти, которая сохранила влажную густую зелень летнего бора, ярую золотую россыпь осени, стылую иссиня-фиолетовую северную зиму c багровым горизонтом, преобладает серое, коричневое, черное. Серые и черные телогрейки и сапоги, почти всегда, в любое время года. Одежда в основном темная, а если посветлее, то все равно - серых или коричневых оттенков. По городу струились серые заборы - вокруг школы, сельсовета, музея, вокруг всех государственных контор. Рябила перламутровыми оттенками то серая, то палевая в частую непогоду вода Кижмолы. За окнами шли серые дожди, которых в памяти осталось больше, чем солнечных дней. По бледному небу мчали серые облака. Устало смотрели серые лица с запавшими глазами. Ползли серые колонны врагов народа и пленных, пересекавших Яренск волей далеки х вождей. Волны частично оседали в Яренске и окрестных спецпоселках, и катились дальше, в еще большую глушь. Дома в Яренске были старинные, темные, черно-коричневые. Белое здание краеведческого музея, бывшего собора, посерело от времени. По окраинам вместо дощатых заборов часто можно было встретить серо-коричневый плетень, рядом с которым кудахтали бледно-серые куры. Улицы широкие и грязные. Ездили по ним в основном темные грузовые ЗИСы, которые возили в кузовах как людей, так и поклажу. Много было лошадок, запряженных летом в серые телеги, зимой в серые дровни.
   На темном и сером праздничными огоньками вспыхивал красный. Красные флаги на сельсовете, милиции, школе. Красные пионерские галстуки, пламенеющие в сырых классах школы. Красные знамена и транспаранты на праздничных демонстрациях - этом прямом заимствовании античных шествий в честь богов. Цвет был по-особенному небудничным, то тревожным, то торжественным. Он зримо напоминал о той запредельной реальности, ради которой мы всей страной жили, о некоем то ли рае, то ли золотом веке - счастливом будущем, которое прорастало и расцветало красными цветами вокруг нас. А пока - пока даже фильмы в доме культуры показывали черно-белые и сознание воспринимало это как норму.
   Каков ты сейчас, мой - осторожно пробую на вкус это слово, мой ли - Яренск? Как ты меня встретишь?
  
  
  
   - Мам, а почему его зовут Этот?
   - Кого?
   - Ну Этого, немчуру, соседа.
   Мать перестала мыть полы, выжала тряпку в ведро и страдальчески улыбнулась.
   - О господи, Миш, ты же знаешь, что его зовут Пауль. Почему "Этот"?
   - Так ведь вы с бабой всегда говорите - Этот. Этот прошел, Этот сказал. И деда всегда говорил - Этот.
   - Так ты и подумал, что его зовут Этот? Прозвище такое?
   Я кивнул.
   - Вот дурачок, это не имя. Это мы его просто так называем. И так понятно, о ком речь, чего о нем говорить.
   Мать снова принялась мыть полы. Бабка, слушавшая разговор стоя в дверях, сплюнула и пошла на кухню. Я некоторое время озадаченно молчал.
   - Мам, а почем у он фашист?
   - Он не фашист, Миша, не говори глупостей. Кто тебе сказал такое?
   - Ребята говорят, раз немец - значит фашист. Все немцы - фашисты.
   - Ну что ты с дурачками водишься, Миш?
   Мать опять бросила мыть полы, и развернулась ко мне, сидя на корточках.
   - Слышишь ли, ну какой он фашист? Фашистов к нам сюда присылать год назад начали. Это пленные - фашисты. Они и по-русски ни бельмеса. Они из фашистской Германии. А он в России родился, и родители у него в России родились. Какой он фашист-то, он даже на фронте не был. Он сюда еще до войны приехал, в тридцать восьмом.
   - Значит, враг народа. Гад.
   Я с удовольствием повторяю это слово.
   - Гад.
   - Может он и гад, - тихо говорит мать и долго смотрит на меня печальными серыми глазами, - но не враг народа. Просто он в молодости ошибку сделал, воевал у Деникина, за белых. Так ему всего восемнадцать было! Он же еще не соображал ничего. Таких как он много было. Между прочим, он офицером был.
   - Белым офицером? - удивленно говорю я.
   - Да, офицером, - с непонятным воодушевлением говорит мать.
   Некоторое время я ошеломленно молчу, потому что мне неясно, что хуже - фашист или белый офицер. Осторожно интересуюсь:
   - Так чего ж он против красных воевать пошел?
   - Миша, ошибся человек, большой будешь - поймешь, что жизнь - штука непростая.
   Я уже подозреваю, что жизнь - штука не простая, но как сказать об этом пока не знаю.
   - У него красные родителей расстреляли. Отец учителем был в гимназии, ничего плохого никому не делал.
   - Наверное богатый был, - предполагаю я, - вот и расстреляли.
   Разговоры о том, что все спецпереселенцы были раньше богатыми, я слышал с первых шагов, поэтому догадаться мне было несложно.
   - Не знаю я, - говорит мать, - он говорил, что не очень, а как на самом деле, не знаю.
   - А я знаю, гады все богатые.
   - И гад он, и фашист, правильно малый говорит! - кричит из кухни бабка и окончательно сбивает меня с толку.
  
  
  
   Прошло несколько лет после того разговора с матерью, прежде чем я перестал называть Пауля странным именем Этот. Но все равно, даже сейчас, после всей вереницы моих нелёгких лет, время от времени приходит на ум невероятно ёмкое слово. Этот, и все тут. Ну кто он мне - просто "Этот".
   Стоит сказать это слово, и он передо мной. Среднего роста, жилистый. Черные слегка волнистые волосы с проседью. Нос с горбинкой.
   Как я ненавидел эту горбинку, такую редкую в наших местах. И ведь надо же, годам к семнадцати эта горбинка появилась и у меня. Мне казалось, что это верх уродства, что нос должен быть или прямой или курносый, что это так несправедливо - мне, именно мне, еще и горбинку!
   Нос с горбинкой и нерусская фамилия Вальб, вот и все что осталось мне от него.
   Пиво закончилось, теперь уже ничто не утешало меня в моих невеселых воспоминаниях.
  
  
  
   С тех пор, как я понял, что отец мне нужен, жизнь моя превратилась в пытку. Я часами наблюдал, как он возится во дворе. Как рубит дрова, ладит утварь, копает огород. Иногда он оглядывался и встречался с моими глазами, но тут же отворачивался.
   Я знал его привычки, его расписание. Мне даже не надо было выглядывать в окно, чтобы выскочить на крыльцо именно тогда, когда он выходил покурить, и выбежать на улицу незадолго до того, как хлопала его калитка, и он торопился куда-то, старательно не замечая меня. Я просто чувствовал его, как животные чувствуют приближение землетрясения.
   Сам не понимал, чего добивался. Откуда-то знал, что никогда не буду ему нужен. Никто мне не объяснял, а я знал. У него в соседнем дворе было трое детей - две дочери, Эльза и Альбина, и сын - Жорка, все старше меня. Младший, Жорка, - на пять лет. Общего у нас ничего быть не могло, кроме фамилии. Я его ненавидел, не так сильно, как отца, но тоже ненавидел. Он был драчун, и один раз, когда я вместе с Димкой дразнил его, догнал и больно съездил по уху.
  
  
  
   Наконец приехал серый от грязи пазик. Я загрузился в него вместе с десятком пассажиров из местных. Но ведь я тоже местный, осознал я вдруг и с любопытством вгляделся в лица попутчиков. Интересно, может узнаю чьи-то знакомые черты?
   Да нет, глупейшее занятие. За эти долгие годы многое могло измениться. Сверстники могли разъехаться, старшие - умереть. Умерь свою прыть, главное - могилу матери в порядок привести, а встретишь знакомых, или нет, это уж как получится. Да и нужны ли они тебе, эти знакомые? Наверное, нет. Никогда не хотелось даже слышать о Яренске, может поэтому никогда и не слышал. Ни в разговоре никто не обмолвился, ни в газете ничего не прочел, ни по радио, ни по телевизору ничего не слышал. Яренск стал для меня запретной зоной, непригодной для жизни. Когда-то давным-давно писатель Дефо отправил своего любимого героя Робинзона Крузо путешествовать по России, и в своих путевых заметках тот упоминает, как посетил Яренск по дороге в Архангельск. Подозреваю, что это было самое знаменито лицо, посетившее здешнюю глухомань. Я усмехнулся, представив, как на старости лет Робинзон решил снова пожить годик-другой на необитаемом острове. Наверное, он должен был испытывать что-то подобное тому, что сейчас испытываю я.
  
  
  
   К восьми годам моя тоска приутихла. Мы жили двор в двор, и ежедневное доказательство моей ненужности истощало организм. Я стал злиться, смотрел на всех букой, огрызался. Летом, перед школой бабка отвезла меня к старшему брату, в деревню под Горьким. Лето было по нашим понятиям жаркое, душное. Я объедался белым наливом, купался в теплой светлой Волге, жарился на горячем песке и смотрел из-под полуприкрытых век на высокие белые облачка в далеком светло-светло-голубом небе. Хворь и тоска с меня осыпались сами собой. К сожалению, бабкин брат до следующего лета не дожил, и больше в этих краях я никогда не был.
   Вернувшись в Яренск, я понял, что болезнь моя прошла : друзья и улица снова интересовали меня куда больше, чем Пауль.
   Но одна беда прошла - пришла другая.
   Я пошел в школу, и выяснилось, что я - немчура и фашист. Пока я играл с ребятами на своей улице -не был ни немчурой, ни фашистом. Один только раз Толька с Кишерской, худосочный золотушный придурок из ватаги Лехи Жукова, крикнул мне: "Фашист!", но я так и не понял, за что. Димка тоже удивился, и сказал, что жуковские - все как один дураки и гады, и мы этому Тольке еще по шее надаем, когда он на нашу улицу сунется.
   В первом классе кроме меня, Димки и Лешки-заики никого с нашей улицы не было. Из жуковских были завзятый драчун Сережка Калинин и Вовка Прохоров по кличке "Жиртрест", они и начали меня дразнить фашистом и гадом. Я гонялся за ними на переменках и дрался, Димка мне помогал, но толку было мало. Сережка с Вовкой были заводилами, а остальные их поддерживали, смешно им было. Мы с Димкой были в меньшинстве. В классе был еще один "фашист" - Пашка Шлегель, ему тоже доставалось, но у него вся семья были немцы-поволжцы, а я-то с чего был фашистом? Я был русский по матери.
   Из-за Пауля, из-за Этого, из-за проклятущей немчуры надо мной издевались в школе. Я приходил из школы, делал уроки и смотрел в окно, как идет с работы домой мой отец. "Ну разве это отец? Хоть бы раз слово сказал..." - тоскливо думал я, - "У всех отцы как отцы, а у меня вот этот...", - внутри у меня зло ныло, - "Пауль! Злой как собака. Ненавидит меня..." - кулачки у меня сжимались, - "Немец, да ещё имя такое паскудное - Пауль!"
   Так и пошло-поехало, мысли мои постоянно возвращались к одному и тому же. Ну как и кому можно сказать, что твоего отца зовут Пауль? Легко ли жить, зная, что ты по отчеству Паулевич? Смеются, и правильно делают, что смеются. Так мне и надо, раз я Паулевич. Как можно быть Паулевичем? Ну разве может человек с таким позорным именем быть отцом? Вот дядя Сережа - отец. И имя у него человеческое - Сергей. Даже у Пашки Шлегеля отца зовут Петром. Немец, а все-таки - Петр. Не Генрих какой-нибудь, не Адольф - вообще подумать страшно об отце с таким именем! Петр. Такое красивое имя. Вот поэтому он и отец хороший, пусть даже немец, потому что Петр.
   Ну как же мне хотелось, чтобы отца моего звали Петр, так по сердцу пришлось мне это имя! Был бы Петром, был бы настоящим папкой. Он бы любил меня, он бы никогда не допустил, чтобы меня в школе дразнили. Да и не смеялись бы над Петровичем. Михаил Петрович, это же так обыкновенно, даже глупую фамилию Вальб можно не заметить. Михаил Петрович Вальб. Мы бы с папой Петром гуляли, он бы меня учил машины ремонтировать, дрова рубить. На санках бы меня возил, когда я маленький был. И обруч у меня был бы свой, как у Димки, папа Петр обязательно бы сделал мне обруч. И мать бы мою любил, а не эту толстозадую Луизку, которая вечно поджимает губы, когда нас с матерью видит.
   Петр и Пауль, ну разве это сравнимо?
  
  
  
   Я долго стоял рядом с матерью и мялся, пока, наконец, она сама не кинула мне короткое: "Ну?"
   В принципе я сам все знал. Сложилась в голове мозаика из путаных воспоминаний тех времен, когда взрослые говорили при мне разные малопонятные вещи, из озлобленных обмоловок бабки, из туманных намеков взрослых, и даже из подслушанных Димкой разговоров его родителей. Но мне уже было этого мало, мне было нужно твердое знание.
   - Мам, почему отец нас не любит? Почему вы не женаты? Почему у меня отец - немец? Ты что, другого не могла найти? Зачем я мучаюсь с таким отцом?
   Зрело во мне долго, а выдохнулось быстро, вывалилось слово к слову, звонко и часто, как горошины об эмалированную миску.
   У матери в глазах мелькнул короткий испуг, она отложила штопку и некоторое время молча глядела на меня. По щекам ее медленно покатились слезы.
   -Ма-а-ам... - я потянулся к ней, она судорожно обняла меня, и мы разрыдались.
   -Ну, дождалась... - рядом с нами стояла, тяжело дыша, бабка и краем фартука вытирала заблестевший глаз, - дождалась...
   - Все равно рано или поздно пришлось бы говорить, - грустно сказала мать, а потом поцеловала меня в лоб, - Ладно, беги, умывайся, говорить будем.
  
  
  
   Я прижался щекой к приятно-холодному автобусному стеклу. Дорога петляла среди темного елового леса. Сосед, полноватый лысеющий мужичок лет сорока, задремал. Значит до конечной едет, в Яренск. А мне не дремалось.
   Честь. Это жестяное, негибкое слово я возненавидел с того давнего разговора. Мы с матерью стали жертвами чести. Уже тогда у меня все нутро перевернулось от холода - "честь не позволяет, ошибка ты". Бедная мать, бедная. Наверное, я застонал, или засопел, потому что мужик проснулся и недовольно уставился на меня. Я поспешно отвел глаза и встретился еще с одним неприветливым взглядом. Над лобовым стеклом, под потолком, подобно иконе висела фотография изрядно подзабытого серьезного усача в военном френче.
  
  
  
   Через полчаса, умытый, со стаканом горячего чая с брусничным вареньем, я сидел за столом и слушал рассказ матери.
   - Отец твой приехал в тридцать восьмом. Тогда еще была бабка Макарёва жива, соседка наша, старая дева, последняя в роду. К ней на постой и определили Пауля. Он должен был вместе с другими переселенцами ехать строить леспромхоз, но попал в больницу, повезло ему. А потом, когда поправлялся, еще раз повезло. У Вечерникова, начальника больницы, ЗИС сломался, никто починить не мог. А он сумел как-то, на все руки мастер. Вечерников с комендантом договорился, разрешили отцу твоему при станции остаться механиком, по состоянию здоровья. И определили его на жительство к Макарёвой. Он тогда помоложе был, красивый. И так улыбался, так улыбался.
   Голос у матери дрогнул.
   - Спецпоселенцы все хмурые, даже те, кому в Яренске остаться удалось. Мы-то к ним нормально относимся, к нам ведь испокон веков ссылают. Многие тут оставались, корни пускали. Все люди, рога ни у кого не растут. Враги народа, конечно, но ведь исправляться сюда приехали. А он - улыбался. Говорил мне потом, думал - смерть ему будет. На строительстве леспромхозов от голода холода-то многие враги народа умирали, вот он и боялся смерти. И вдруг - спасся. Такой был весёлый, общительный. Так улыбался, глаза сияли.
   Мать покрутила головой.
   - Познакомились, соседи ведь. Потом в кино встретились, фильм смотрели. "Машенька". Подошел. Кажется мне, сказал, что героиня с экрана в зал сошла. Красиво сказал, у нас так никто не говорил. Ну и встречаться стали, разговаривать. Лето было, морошку собирать ходили. Про семью ничего не говорил. Потом сказал, что нет семьи. Сказал, что любит. И я его полюбила. Веселый, умный, говорит красиво. Знает много. Судьба у него тяжелая была. Жалела я его. Зря жалела.
   Мать утерла краешек глаза.
   - В феврале выяснилось, что ты у нас будешь. Он обрадовался. Что это чудо, что он всего год в ссылке, у него уже будет ребенок. Чудо-то чудо, говорю, а жениться надо. Хорошо, говорит, поженимся обязательно. Глупая я была, от счастья глупая. Родители-то предупреждали меня, не связывайся с врагом народа, да еще с немцем. Наплачешься. Как в воду глядели. Буквально на следующий день выхожу я на улицу, а он шасть мимо. Задумался ли, нет ли? Кричу, а он идет себе да идет. Люблю, люблю - и на тебе. Родители говорили, подруги говорили - зачем тебе ссыльный. А я-то решила, что всех умнее буду. Но все равно, пошла на завтра с ним говорить. Что делать-то, ребенок будет. Нужно идти уговаривать, как ни стыдно. Пошла. Забежала перед ним. Не пущу, на всю улицу орать буду. Ори, говорит, мне дела нет. Я тебя разлюбил. Как же так, слышишь ли, вчера любил, а сегодня разлюбил? Вот так, говорит, вчера любил, сегодня видеть не хочу. А как же ребенок, говорю, ты жениться обещал. Ну что, ребенок, говорит. Это твой ребенок, мне он не нужен. Ты девка молодая, найдешь себе еще мужа. С ребенком возьмет. Видно было, что хорохорится, что тяжко ему, но не сдвинешь. Поняла я, что дурой последней вышла.
   Голос у матери был глухой и сырой, глаза опухли. Я слушал сжавшись. Смутные надежды мои таяли. Никаких следочков отцовской любви не нашел я в рассказе. Все то же, что знал - ему до нас дела и раньше не было. Но как ни странно, я успокаивался. "Вот так, значит, ну так и быть", - тоненько звенело в сознании. Так, значит так и быть.
   - А что было делать? Стыдно было за глупость свою, но жить нужно было. Нужно было тебя рожать. А один раз выхожу - живот у меня уже заметный был - а у него во дворе семья. Жена и дети. Тут мне и понятно все стало, почему вдруг любил, а потом разлюбил. Так мне обидно стало за весь свой позор. Нашло на меня что-то, стала я криком кричать: "Ах ты мерзавец, гад, говорил, что жены нет, семьи нет. Надругался, гад, натешился, опозорил, жизнь сгубил!"
   При каждом слове мать вздрагивала, и я невольно вздрагивал вместе с ней.
   - Луиза его опешила, рожу скорчила и в избу пошла. А он выскочил из двора, схватил меня за руку, так что закричала, и потащил к дому. Думал, говорит, что отказалась от меня семья, сам велел отказаться. И следователь ему так сказал, а он вроде уже готов к этому был. А вышло так, что обманул он меня. Никто от него не отказался. Предлагали им, а они сюда приехали, и жить с ним будут. И обидеть их, говорит, мне честь моя офицерская не позволит. А ты, говорит, - просто ошибка. Не могу я с тобой быть, не позволяет честь, и все тут.
   - А о твоей чести подумал ли, фашистяра? Сколько сраму-то было, - бабка, слушавшая мать сидя на кровати в темном углу, погрозила кому-то невидимому кулачком. В последнее время она стала прихварывать и частенько ложилась передохнуть.
   - Да, тяжело было, - горько согласилась мать, - родила одна, хорошо хоть папа тогда жив был, из роддома встретил. А через год с небольшим война случилась. Слава богу, пережили. Папа только не дожил до победы, царство ему небесное. Теперь вот тебе десять лет, уже не маленький, помогаешь, полегчало.
   Она немного помолчала, опустив глаза, а когда подняла, в них был какой-то мягкий свет.
   - А все равно, ты у меня есть. Уже мужик в доме какой-никакой. Растешь. Даст бог, выдержим. Мы же северные, крепкие. Никакие мы не ошибки.
   Горячая волна подняла меня со стула, я подбежал к матери, уткнулся в материнское плечо и крепко-крепко обнял ее. Сзади тоненько заскулила бабка.
  
  
  
   Проехали Казлук. Я с любопытством взглянул на крошечный поселок. Одноэтажные дома, окруженные соснами. Двухэтажное здание школы. Тогда была зима, темно, горело несколько фонарей. В Казлуке остановились, и Никита Фомич сходил в магазин и купил мне кулек пряников. Один пряник я съел при нем, из благодарности. А что было с остальными просто не помню, делось куда-то из памяти. Будущее мое было темно, как северный поселок за окнами ЗИСа. А в Межеге меня ждали совсем незнакомые люди, чтобы везти дальше.
  
  
  
   Как ты не храбрись перед жизнью, а она сильнее тебя. Методов у нее много, и все они вроде лома, от которого нет приема. Вот и мы с матерью понаобещали себе, что выдержим, а не случилось.
   Через год после той памятной беседы слегла бабка. Она была еще не старая, около шестидесяти, и ей неловко было лежать целыми днями и быть, как она считала, в тягость.
   - Всё что-то немогётся, совсем всё, пухну чего-то, а пью да ем мало, - печально вздыхала она, - на кого я вас оставлю?
   Стала слезливая и капризная. Несколько раз приезжал доктор, Юрий Иваныч, выписывал какие-то таблетки. Мать и бабка на несколько дней приободрялись, а потом снова сникали. В избе было мрачно, мы почему-то разговаривали полушепотом.
  -- Да не шепчитесь вы, знаю что помру, - ворчала бабка.
   В начале декабря мы ее похоронили. Дома мать горько выла, ей было страшно в жизни одной.
   - Ма, ты не одна, - теребил я ее за плечо, - ма, прекрати. Мне уже вот-вот двенадцать, я с тобой.
   Мне самому было страшно, что мы остались вдвоем. Одни, но вдвоем.
   За два года, которые мы возились с бабкой, мы как-то не заметили, что умерли все материны родственники.
   - Это судьба меня наказывает, за то что связалась с этим, - сказала как-то мать, - только ты-то в чем виноват? Хоть бы выжить как-то!
   Зарабатывала мать мало. Запасались картошкой, грибами, ягодами. Деньги тратились в основном на одежду.
   Я сильно вытянулся и был матери уже выше плеча. В школе меня дразнили меньше , привыкли наверное. Я подружился с Петькой Шлегелем, Димка тоже остался со мной. Мы были для своего возраста высокими и крепкими. Втроем нас задирать остерегались даже жуковские.
   Только с отцом все было по-прежнему. Он не мог не замечать нас, но не замечал. Даже его дети, мои братья-сестры нас не видели, так их Пауль воспитал. Я тоже научился не обращать на них внимания. Жили и жили рядом. Если бы не позорное отчество, ничто бы нас не связывало.
  
  
  
   Безразличный взгляд мой сам собой встрепенулся. Кажется, Яренск близко. Да, до этих мест мы добирались , когда были пацанами. Как работает память! Не был, не видел, боялся вспоминать лет тридцать, а узнало, проснулось, ударило по мозгам, так что носом прилепился к стеклу! Вот она, лощинка между невысокими насыпями, вот охотничий домик у ручья за поворотом, рассыпался, темно-серый, крыша обрушилась. А вон за тем валуном был ключ, в котором можно было пить вкусную холодную воду. А чуть дальше за ключом были самые морошковые места. А вот пошли широкие поля по обе стороны дороги. В мое время их засевали рожью или ячменем, по которым в июле ветер гнал серо-зеленые волны. В детстве я бегал по этим полям, и колосья били мне по груди, а когда садился на корточки, можно было спрятаться от всего мира и слушать, как светло шуршит зеленый мир северного поля.
   Я почти всю жизнь прожил на севере, и когда после шестьдесят четвертого года разрешили жить в европейской части, вспомнил про деревню на Волге, где я провел одно-единственное незабвенное лето, и махнул в дом отдыха под Самарой по подвернувшейся путевке. Помню, как, искупавшись, пошел побродить по рощице, прилег в траву и обомлел от густого гудения жизни. Почему-то в детстве, в деревне у бабкиного брата, не обратил внимания, насколько трава здесь гуще, жизнь мощнее и яростнее. Шорохи, поскрипывания, птичий свист. У нас тоже все это есть, но не такое - реже, прозрачней, бледнее, скромнее. А запахи - такой силы горячий травяной дух ударил мне в нос, что решил я - все, перееду на юг. Устроился бульдозеристом в ростовской области, но выдержал всего год. Во-первых, работа у меня такая, что природу мало видишь. Во-вторых, мощь природная, так очаровавшая меня поначалу, оказалась для меня утомительной. Через год мне стали сниться спокойные северные пейзажи, долгое небыстрое течение жизни. А на юге все было так суетно, да и люди были какие-то злые, на севере народ попроще и посердечнее. Так и прожил на севере всю жизнь. И если и тянуло куда в последнее время, то только в Яренск.
  
  
  
   То ли мы были худосочные, то ли изба у нас была большая, слишком большая на двоих. Мы никак не могли заполнить ее животным теплом, как у Димки в доме, как в других избах, и как раньше было у нас. Димкин дом был живой, даже дом Пауля был живой, а наш уже умер, только мы этого еще не знали.
   Нам было холодно в доме, по вечерам мы садились рядом, как будто держали круговую оборону. Я делал уроки, мать бесконечно чинила нашу одежку. Мы рассказывали друг другу наши нехитрые новости, и на что-то надеялись, прежде всего, на то что я скоро вырасту, потом пойду в армию, женюсь, нарожаю детей и заберу мать к себе.
   Началось все с малого. У матери под глазами появились темные круги. Я тревожился, мать отшучивалась, говорила, что вот лето придет, и все пройдет. Лето пришло, но лучше не стало. Мать стала жаловаться, что устает, что все болит. Видимо, это была та же болезнь, что и у бабки. С трудом уговорил мать вызвать доктора. Приехал тот же врач, Юрий Иванович, что лечил бабку. Выгнал меня, осмотрел мать и остался недоволен. Прописал какие-то таблетки и велел матери сходить сдать анализы в районную больницу.
   Анализы оказались плохие. Мать перепугалсь. Только теперь я понял, что испугалась она за меня. А тогда я немного обрадовался, подумал, что раз боится, значит, вылечится. Старался брать на себя что мог - заготовку грибов и ягод, стирку, уборку. Мать сперва сопротивлялась, потом бросила. С осени она на работу уже не ходила, ей дали больничный с каким-то сложным диагнозом. Через месяц положили в районную больницу, сказали, что будут делать операцию.
   Я остался один в мрачном холодном доме. Спалось мне тревожно, сны снились мрачные, нехорошие. После школы навещал похудевшую, грустную мать. Наконец сделали операцию. Через три недели после операции мать выписали домой. После обеда приходила медсестра Катя и делала какие-то уколы, брала анализы. Иногда приходил доктор, осматривал. Матери лучше не становилось. Перед ноябрьскими праздниками снова пришел доктор, осматривал мать мало, всё больше говорил и как-то вяло и мрачно осматривал нашу избу.
   Когда я вышел проводить его, он некоторое время молчал, глядя в сторону, а потом заговорил бесстрастным, быстрым голосом, по временам быстро, по-птичьи, оглядывая меня и опуская глаза вниз:
   - У матери твоей рак печени оказался. Операцию сделали, была надежда. Но... Наверное поздно, нужно было раньше. Улучшение было кратковременное, а сейчас анализы совсем плохие. Надежды никакой. У тебя родственники есть?
   Я потерянно молчал.
   - Родственники-то есть?
   - Дядь Юра, - как-то совсем по-мальчишьи пропищал я, - она умрет? Скоро?
   - Трудно сказать, по-разному бывает. Может месяц, может полгода. Ты ей не говори, не стоит. Если будет нужно, и ты захочешь, я сам скажу. Тебе сколько лет?
   - Тринадцать. Четырнадцать через месяц.
   - Понятно. Родственники есть?
   - Нет, - сокрушенно покачал я головой, - умерли все, не осталось никого.
   - Даже дальних?
   - Даже и не знаю, вроде никого. Мать говорит, что в войну многие погибли, остальные умерли. А кто и остался, мы не знаем их. Вдвоем мы с ней.
   - Трудно тебе придется, пацан. Ну ладно, Катя поможет, я тоже может чем помогу. Надо к Никите Фомичу сходить поговорить, - быстро, по-деловому, сказал доктор и собрался было уходить.
   - А кто такой Никита Фомич? - испугался я.
   - Потом расскажу, некогда, - рассердился почему-то доктор и быстрым шагом пошел к медицинской машине, стоявшей за калиткой.
   Долго я стоял перед дверью и не решался войти. Как будто придавило меня чем-то, чувства и мысли мои разбежались, попрятались в тайные щелки моего тела. Как войти и посмотреть в лицо матери, зная, что она умрет? Страшно было, непосильно страшно. Кое-как собрался и на ватных ногах зашел в дом, разделся, подошел к кровати.
   - Что так долго-то? - мать пытливо глядела на меня печальными серыми глазами, - что он говорил-то тебе?
   - Да ничего он не говорил, за поленницу зацепился и дрова рассыпал. Я собирал вот, вот и долго тебе.
   Мать печально улыбнулась:
   - Вот неловкий...
  
  
  
   Пазик въехал в Яренск. Я с любопытством смотрел на мелькающие в окне деревянные избы на прямых широких улицах. Изменилось мало что, время здесь всегда текло медленно. Заправка . Кладбище, собственно сюда я и ехал. Стадион построили. Автовокзал. Раньше была простая остановка, сейчас нехитрая каменная хибарка, ну хоть какая-то. Приехали. Пассажиры засуетились и бодро высыпали из автобуса. Получилось так, что я вышел последним.
   - Приезжий?
   Это мужичок, который проспал всю дорогу рядом со мной.
   - Да, приезжий.
   - Местный ли?
   - У-у, - осторожно мотаю головой. Мало ли что, я пока не знаю, чего мне ждать от местных, - Говорят, гостиница есть?
   - Есть, на Кишерской. Проводить ли?
   - Да нет, не надо, найду.
   - А говоришь, не местный-то, - мужичок хитро щурится.
   - Да так, бывал тут. В командировке, - бессовестно соврал я и зашагал в сторону Кишерской.
  
  
   Мать угасала дольше ,чем предположил Юрий Иваныч. Теперь-то я понимаю, что ей хотелось подольше побыть со мной.
   После того как Юрий Иваныч рассказал мне что мать умрет, она что-то почувствовала. Она не решалась спросить, только начала смотреть как-то по-особенному. Чувствовал затылком, как она осматривает, ощупывает меня всего.
   Дел у меня было много, только успевай поворачиваться. Дом большой содержать за двоих, в школу ходить, уроки делать, за матерью ухаживать. Хорошо Катя помогала убираться, Юрий Иванович иногда угощал то картошкой вареной, то пирогом с нельмой, то еще какой-то домашней снедью, которую, как он говорил, ему жена сунула.
   - Послушайте, а у Миши ведь отец есть, - спросил он как-то у матери, - а он мне сказал, что родственников нет. И почему он не помогает сыну, раз вы болеете?
   Мать и когда здоровая была относилась к вопросам про отца болезненно, а теперь совсем растерялась и просто отвернулась, ничего не ответив.
   - Поможет он, гад этот, - зло ответил я за мать, - он нас ненавидит. Ему только и надо, чтобы нас не было, - и ехидно добавил, - А что ваш Никита Фомич, с которым вы поговорить обещали, он может помочь? Добрый наверно, да? Кто он вообще такой, этот Никита Фомич?
   Доктор смущенно крякнул и искоса глянул на мать. У матери странно расширились глаза, а потом взгляд как-то потух, обмяк. Доктор почему-то законфузился.
   - Потом с тобой поговорим, некогда мне сейчас. Да, с отцом твоим я сам побеседую. Может получится чего, - промямлил он и быстро убежал.
   Мать лежала и глядела в потолок. Видно было, что ей плохо.
   - Ма, ты как там? - я робко тронул ее за плечо.
   - Никита Фомич, товарищ Карпенко, - начальник социального обеспечения, - мать повернула горькое лицо ко мне, - не так-то и давно к нему ходила, отмечала мамину смерть, нужно было, чтоб пенсию не начисляли-то.
   - Ну и что?
   Мать некоторое время молчала, внимательно вглядываясь в меня.
   - Значит я умру, - тихо сказала она с какой-то утвердительной интонацией.
   -Мам, ты чего, да ладно тебе, - промямлил я.
   - Раз о собесе речь, значит ты один останешься, то есть умру я. Мишаня, - она приподнялась, опершись на локоть, и потянулась ко мне, - Мишаня, у тебя ведь отец есть. Они не должны тебя в детдом отдать, не имеют такого права!
   Я приуныл, потому что даже не задумывался о детском доме. Сама возможность потерять мать не давала ходу мыслям о будущем. Я понимал, что как-то должен буду жить, но как...
   В детский дом я не хотел. Зачем? У меня есть дом, я в принципе все уже умею. Какой еще детский дом?
  -- Мне что, с Паулем жить? Зачем? Я и так проживу!
   - Дадут ли? Не положено тебе, тебе четырдцать всего, не разрешают детям одним жить, заберут-то тебя в детдом!
   У матери потекли слезы.
   - И дом отберут, выйдешь из детдома в восемнадцать - ни кола, ни двора, никого и ничего! Жизнь с нуля начинать придется, без родственников, без жилья.
   Я оглушено молчал.
   - Так что, мне к Паулю идти жить придется?!
   Мать горестно застонала.
   - Просить тебе его придется. Я сама-то бы пошла, в ноги кинулась, но не могу, сил уже нет. Нужно тебе идти, самому. Попроси его взять тебя жить. Пусть даже понарошку. Будешь здесь жить, только иногда заходить к нему, и все.
   Я слушал мать, и внутри у меня все переворачивалось. До меня никак не доходили простые истины. Ну как это, в самом деле, мать, и умрет? А тут, когда узнал, что надо к Паулю идти, понял, что все, конец.
  
  
   По пути в гостиницу зашел в магазин - он оказался на том же месте, с таким же убогим ассортиментом, и даже хмурая продавщица удивительно напоминала тогдашнюю тетю Раю, может родственница? Купил бутылку водки и закуску под пытливыми взглядами местных алкашей. Никто, слава богу, не признал меня.
   Гостиница оказалась такой, как и полагается сельской гостинице. Несколько унылых номеров на троих с железными кроватями, общие душ и туалет в коридоре. В номере я оказался один. Вот и славно. Несколько дней перекантуюсь. А сегодня - выпить водки и спать. С утра - на кладбище.
  
  
  
   Была середина зимы, в этом году лютой, морозной. Мать угасала, ей кололи морфий. Оставались считанные дни. В больницу ее не положили, сказали, что мест нет. Но я был даже рад - больше повидаемся напоследок. В школу я не ходил уже месяца три, боялся мать оставить. Пауля доктор так и не уговорил помогать. Он его выставил, и все тут.
   Приходил к нам Никита Фомич, товарищ начальник собеса Карпенко, полный, высокий, в белых бурках. Обмел их веником небрежно, ходил, дом осматривал, вздыхал, следил тающим снегом. Наконец взял стул и уселся перед матерью.
   - Никита Фомич, - начала мать прерывающимся голосом, - нельзя ли Мишаню в детский дом-то не отдавать? Ему уже четырнадцать. Через полтора года восемь классов закончит, в училище-то поступит, с общежитием. Ему бы всего года два потерпеть, а он умеет все по дому. Картошку посадит, грибков насобирает, проживет. Родители Димины, друга его, помогать обещали, Юрий Иванович, Таисия Петровна, учительница. Все помогут-то.
   - Да ты что, Марья, - замахал руками Никита Фомич, - ты что, не имеем права! Узнает кто, а ведь узнают, донесут - в лучшем случае с работы выгонят, а скорее всего посадят! Ты что, и думать не моги! А чего ты переживаешь? Советские детские дома - замечательные, я ж в собесе, я точно знаю. Обещаю его в самый лучший определить, постараюсь обязательно. Ты не волнуйся, доживай спокойно, никто у нас в стране не пропадет, комсомол, партия не позволят. У нас все за каждого в ответе. Я тебе лично обещаю. Выучится, вырастет, образование получит. Человеком станет. Не переживай, Марья. Правда, не стоит, в самый лучший определю.
   Никита Фомич говорил убедительно, видно было, что верит. У матери по щекам покатились слезы, и Никита Фомич беспомощно оглянулся на меня.
   - При живом отце - в детский дом, - прошептала мать, - ужас-то какой.
   - Ну что ж, Марья. Видишь, не можем мы заставить его. В браке-то вы не были. Он отцом со слов матери записан, через суд от отцовства не отказался, но... Вроде как отец, а вроде и не отец. Мы с ним, по сути, и не поговорили, он даже и слушать не хочет. Ни меня, ни доктора и слушать не стал. Не ваше, говорит, дело, нос свой в него и не суйте.
   Он помолчал.
   - Ну ничего, Миш, сходи ты сам к нему. Какой он ни есть, а ребенку своему в такой ситуации отказать сложно. Пусть даже живет себе отдельно от Мишани, главное, чтобы согласился отцом считаться и хоть какую-то заботу о тебе иметь. Тогда не надо будет тебе в детдом ехать.
   - Да вот и я так говорю, - встрепенулась мать, - а Мишаня не хочет, боится ли?
   - У-у, а чего бояться-то, - удивился Никита Фомич, - в худшем случае откажет. Как он, сука, это делать будет? Да согласится он, ему ж прохода в деревне не дадут, если не согласится. Ты только не сейчас иди, попозже. Сейчас все равно не до этого. Время у тебя еще будет.
   Он встал и ободряюще потрепал меня по голове.
   - В любом случае парень твой не пропадет, Марья, я его отслежу. Так что не печалься по пустякам, живи себе спокойно.
   Как-то нам с матерью легче стало, когда он ушел. И в самом деле, надеяться надо всегда на лучшее, решили мы.
  
  
  
   С утра я пошел на кладбище. Это было главное, да, пожалуй, и единственное, для чего я приехал. Кладбище было на окраине села, недалеко от стадиона.
   Погода стояла солнечная и ветреная. Березки, которые предпочитали сажать около могилок в здешних краях, превратились в могучие деревья, гулко машущие в вышине под летним ветром. Этот гул, да крики ворон, вот и все звуки, которые встретили меня на кладбище. Такая русская, мирная картина. Нечасто мне приходилось бывать на кладбищах, но на севере они все похожи - разливы воздуха, прозрачная печаль берез, и резкие крики самой неромантичной из птиц, которые, как ни странно только добавляют очарования этим уголкам, где так видно неистребимое желание людей облагородить все - даже бренность бытия, самоё изнанку жизни.
   Кладбище разрослось за эти почти сорок лет. И хотя мне пришлось побродить почти час, память меня не подвела - я нашел могилы и матери, и бабки с дедом. Железные коробки-постаменты проржавели и прогнили, таблички с именами осыпались.
   Ну ничего. Главное - нашел, теперь все будет по-другому.
  
  
   Мать умерла ночью. У нее началась агония. Она металась, и как-будто что-то пыталась сказать, а потом сильно задрожала и замерла. Я сидел, смотрел на весь этот ужас, и сделать ничего не мог. Когда мать затихла, я, как меня учили, взял зеркало и приложил к ее губам. Влаги не появилось, значит, дыхания не было. Я закрыл маме глаза и сел ждать рассвета, чтобы идти в больницу, говорить, что больной Марии Векшиной больше нет.
   Похоронить мать помогли ее сослуживцы. Они купили все необходимое, и еще передали мне какие-то небольшие деньги. На похороны кроме них пришла Таисия Петровна, моя классная, и Димка с Петькой, мои друзья, как представители класса. Пришел Никита Фомич. Доктор прийти не смог. Погрузили гроб, отвезли на кладбище. Никита Фомич сказал короткую речь и мать закопали рядышком с дедом и бабкой.
   Вот и все, остался я один. Никита Фомич подвез меня до дома. Зашел, забрал свидетельство о рождении и сказал:
   - Ну, даю тебе две недели. Иди к отцу, договаривайся. А не захочет, так продавай что сможешь и собирайся, повезу тебя в Межег, а там тебя люди из приемника-распределителя заберут и повезут дальше, в детдом.
   Когда он ушел, меня догнали слезы. Некогда было плакать раньше, а теперь плакалось, долго и горько, и легче не становилось. Наконец слезы кончились. На душе стало пусто и грустно, как будто выдуло ветром оттуда все что было, остались что-то малое, которое само себя от малости не сознавало, и просто лежало и боялось жить.
   Все две недели, отпущенные Никитой Фомичом, я собирался пойти к отцу и никак не мог решиться. Встречался по вечерам и Димкой и Петькой, пытался обсудить с ними, как мне с Паулем разговаривать. Но мы почти сразу начинали ржать, представляя в лицах, как я буду просить Пауля бога ради не отдавать меня в детдом, так что ничего путного не выходило.
   Да как было с ним говорить? Он и все семейство моих родственничков сделали вид, что ничего не знают и не замечают, единственные в деревне. Меня ведь все, кто хоть чуть-чуть знал, хоть словом поддержать пытались, а отец как и раньше -насупится и в сторону.
   Как и что было ему сказать? Вся моя жизнь казалась мне цепью холодных, не принимающих снисхождения обстоятельств, последовательно исключающих из жизни. А в начале этой цепи стоял он, отец, спокойно объявивший нас с матерью ошибками, которым нет места в его жизни, потому что мы мараем какую то его непонятную честь. И теперь, когда мать из жизни уже исключена, получается, что он будет решать, есть ли место в жизни мне. Он, который был так мне нужен до последнего времени. А теперь, когда он мне уже безразличен, почти безразличен, он опять мне нужен. А сил пойти к нему проситься жить - нет.
   Нет никаких сил.
  
  
  
   Нужно было заказать оградки, металлические кресты с табличками, таблички желательно из нержавейки. Когда еще сюда приеду?
   Скорее всего, все это можно заказать у какого-нибудь умельца в мастерских. Я задумчиво плелся по главной яренской улице - братьев Покровских - и припоминал, как пройти к мастерским где работал Димкин отец, дядя Сережа. Словоохотливый парень не только подсказал мне, но и проводил меня прямо до места.
   Я пристально вглядывался в лица работяг, выбирая, к кому бы подойти. В конце концов, мужик под пятьдесят бросил мне короткое:
   - Ну, мнёшься что?
   - Оградки заказать хочу на кладбище. И кресты с табличками. Три.
   - Местный ли?
   - Нет. - решительно сказал я.
   - Ну а не местный, чего заказываешь-то?
   - Нужно. Приятель попросил, узнал что в этих краях буду, и попросил.
   - Ладно. Сделаем. Что на табличках писать-то будем?
   Мужик подошел к столу, достал бумагу и карандаш.
   - Фамилия? Имя? Отчество?
   - Векшина Мария Пахомовна.
   Мужичок посмотрел на меня долгим взглядом и сказал:
   - Ну да. А я тебя сразу узнал, Мишка Вальб. А ты меня, конечно не узнал?
   Я догадался, что передо мной Димка. Догадался, а не узнал. А после этого, как это иногда и бывает, и узнал тоже.
  
  
   Поход к Паулю я отложил на предпоследний день.
   Я долждался, пока Пауль придет с работы. Выждал полчаса и вышел за ворота. Потоптался перед его калиткой, и под лай собаки пошел через его двор в избу.
   За несколько шагов до избы дверь открылась и высунулась Луиза. Сердце мое ёкнуло.
   - Тебе чего? - сердито сказала она.
   - Поговорить с Паулем Людвиговичем нужно.
   - Нет его, уехал.
   - Пусть проходит, - властно прозвучал из дома голос Пауля.
   Луиза поджала губы, посторонилась и пропустила меня в избу.
   Я мялся в дверях, а Пауль сидел на стуле, развернувшись ко мне.
   - Ну, что тебе надо? - требовательно спросил он.
   Язык мой не слушался. Я попытался что-то сказать, но получилось что-то невнятное.
   - Что-о? - скривился Пауль.
   Еле ворочая тяжелым языком в пересохшем рту я выдавил:
   - Меня в детский дом забирают, а мне не хочется. Прошу пожить с вами два года. Чтобы вы мне отцом были. Могу в своей избе жить.
   Пауль помолчал, и как мне показалось, задумался. Потом встал и медленно подошел ко мне. Посмотрел на меня сверху вниз.
   Искры посыпались у меня из глаз, и я рухнул навзничь. Пауль схватил меня за грудки, рывком поднял с пола и снова ударил. Луиза завизжала. Я снова упал, вскочил и кинулся к двери. Рука Пауля схватила меня за ворот, и новый удар пришелся мне по голове.
   - Пожить со мной захотел, дрянь такая! - проорал Па уль, - да кто ты такой, бляденыш?! Как посмел?!
   И снова удар, такой что искры из глаз. И снова, и снова. Я падал на пол, потом меня рывком поднимали и после одного-двух ударов я снова падал. Вначале я пытался закрыть лицо руками, потом просто кричал, что больше никогда не приду к ниму, и ничего мне не надо. Потом я перестал сопротивляться, а он все вопил что-то яростное и бил меня, бил, бил, как будто вся его многолетняя ненависть ко мне, к ошибке, прорвала наружу.
   Луиза продолжала визжать на одной ноте. Из соседней комнаты выскочил Жорка и вцепился отцу в руку.
   - Хватит, - кричал он, - убьешь!
   - Пауль! Пауль! - прыгала перед отцом Луиза, - не надо, он же ребенок!
   Я лежал на полу еле живой от ужаса и боли и тоже кричал:
   - Я не хочу, не буду. Отпустите!
   - Все, - заорал Пауль родственникам , - отошли от меня, а то точно убью его!
   Он схватил меня за шиворот и поволок к воротам, сзади с причитаниями тащились Луиза с Жоркой. За воротами он еще раз приложил мне так, что я отлетел в сторону и упал лицом в мягкий навоз, который оставила недавно проехавшая лошадка.
   - Чтобы я тебя близко никогда не видел около моего дома, ублюдок, - проорал сверху огромный, жуткий, показавшийся мне гигантским, голос Пауля, - если когда-нибудь снова появишься в Яренске, я тебя убью, слышишь меня, я тебя изувечу! То, что сегодня было, - ничто по сравнению с тем, что будет. Чтоб и духа твоего здесь никогда не было!
   Минут десять я просто лежал, собираясь с силами. Встал, кое-как поплелся к своей калитке. Вытер смесь навоза, крови и слёз снегом и поплелся в избу. Запер дверь, свет включать не стал. Мне казалось, что если что, пока Пауль будет искать меня в темноте, я успею выскочить. Из последних сил доплелся до кровати и рухнул. Плакать сил не было. Только выскуливалось что-то: страх, обида на всю жизнь, стыд за глупость свою, за надежды, за то что отца смел хотеть...
  
  
  
   Из заказа я оплатил только стройматериалы - так решил Димка. И хотя в народе место по-прежнему называлось "мастерскими", это уже был кооператив "Северный металл", и Димка был хозяином.
   - Растешь, старик, - порадовался я за него.
   - А ты еще не? Так давай к нам, в долю возьму по старой дружбе, - хохотнул Димка.
   Старый мой дружбан сказал, что уйдет буквально через час , и мы отметим это дело у него дома. Я настоял, что для начала встретимся на нейтральной территории - в гостинице.
  
  
  
   Утром в окном постучал Димка. Он забежал ко мне по пути в школу, боялся, что если я уеду - то не увидимся.
   - Вот это да-а-а! Кто ж тебя так?!
   - Пауль.
   - Это за что?!
   - За что, за что... За то что жить к нему попросился. Чуть не убил. Луизка с Жоркой отбили кое-как. Думал убьет. Грозился. Сказал, что если появлюсь еще раз в Яренске - убьет точно.
   - Вот это да...
   - Послушай, Димка, - я вцепился ему в руку. - проводи меня к Фомичу, он через час меня ждет. Проводи, если Пауль нас двоих встретит, не тронет, а если тронет, ты сбегаещь позовешь кого-нибудь.
   - Что, так страшно? - поразился Димка.
   - Тебя бы так избили, тебе бы тоже страшно было.
   Спасибо Димке, он плюнул на школу и остался со мной. Мы сидели в избе и молчали, на душе было муторно. Перед тем как идти я прошелся по избе, попрощался. Я здесь родился и рос, и мир без избы был для меня воистину другим миром. Наверное, моллюску сменить раковину было бы также тяжко, как мне навсегда покинуть избу.
   Ничего я не продал, не мог даже думать об этом. И брать с собой ничего не мог. У меня были сложены относительно новые брюки, уже ставшие мне короткими, и штопаная рубашка. Вот их я и взял, да еще материн гребень на память.
   В утреннем полумраке мы дошли до собеса. У дверей я попрощался с Димкой. Мы пожали друг другу руки и крепко обнялись. Оба мы понимали, что расстаемся навсегда, но пообещали писать друг другу. Мы потоптались некоторое время, но расставаться все равно нужно было, да и не стоило Димке так сильно опаздывать.
   Я дождался, пока Димка повернет за угол, и поплелся к Никите Фомичу.
   Когда я вошел, Никита Фомич, плотный, высокий, аккуратный, сидел за столом в ярко освещенной, теплой комнате. Перед ними лежала раскрытая папка с документами. На самом верху я увидел свидетельство о рождении.
   -Н-да... Неужто отец так разукрасил?! - потрясенно сказал Никита Фомич.
   - Да какой он мне отец! - закричал я криком, - Не отец он мне, фашист проклятый! Он... - продолжить я не смог, какой-то клёкот - то ли всхлипы, то ли вскрики - шел горлом.
   - Ладно, ладно, давай чаю выпьем, успокоишься, давай, садиь в уголок, давай.
   Никита Фомич усадил меня под фикусом, налил сладчайшего чаю и потихоньку я рассказал ему все что случилось вчера.
   - И впрямь не отец. Мерзавец, а не отец. Это же надо так глумиться над ребенком. Уму непостижимо, - Никита Фомич негодующе закивал головой, зацокал языком.
   - Какой он отец... - уныло сказал я, - никакой он не отец. Не хочу, чтобы он был отцом! Не хочу! Не хочу! Просто убрал меня из свой жизни, и все. Никогда ни слова не сказал, не помог ни чем. Мать умерла-то - как не заметил. Все время мимо смотрел. Как через стекло глянет - и дальше. А теперь убить грозится!
   - Это он у меня попляшет, убить, язык свой сожрет поганый, - нахмурился Никита Фомич, - оборзели спецпереселенцы. Язык я ему, вражине, укорочу, не бойся.
   - Укоротите, дяденька, -взмолился я, - Представьте, как мне приходится с этим отчеством жить - Паулевич! Дразнят, смеются. Как можно быть Паулевичем, дядя Никита? Ну как мне жить с таким отчеством и знать, что этот гад - мой отец?!
   Никита Фомич задумчиво посмотрел на меня, побарабанил пальцами по кожаной обивке кресла.
   - Вот что. Жалко мне тебя страшно. Жалко. К сожалению, могу сделать для тебя только одно. Можно Пауля этого из твоей жизни навсегда убрать.
   Он еще немного помолчал.
   - Только чтоб никому не слова. - тихо и выразительно сказал он, - а то загремишь из детдома к своему Паулю, да и меня засудят.
   Он выглянул в коридор, и закрыл дверь на ключ.
   - Могу тебе другое отчество оформить. Любое, какое захочешь. Выдам тебе новое свидетельство о рождении. Сейчас напишешь заявление об утрате задним числом. Я схожу к сестре, она в ЗАГСе работает, и выпишет тебе дубликат сегодня же. А отчество как будто перепутает. А я все остальные документы по нему выправлю, тоже вроде не заметил. Комар носа не подточит. Правда, поедем тогда после обеда, нужно все переделывать. Согласен?
   -Да, - сказал я твердо, сомнений у меня не было.
   - Но только если решился - чтобы молчал, никому не говорил. Иначе и тебя посадят и нас. Никто ж не посмотрит, что у тебя отец такой, что позор невыносимый его отчество носить. Подделка документов. Решено?
   - Да.
   - Ну так какое отчество берешь? Может Павлович? Русское, но на Паулевич похоже.
   - Нет, - я давно знал как должны звать моего отца, - Петрович. Моего настоящего отца зовут Петр.
   - О как, - опешил от моей твердости Никита Фомич, - отчего Петр?
   - Не знаю, просто всегда хотел отца Петра.
   - Ну Петра, так Петра, значит будет Петр. Все, за дело, -сухо, уже по-деловому, сказал Никита Фомич.
   После обеда, уже с документами на имя Михаила Петровича Вальбы, я вместе Никитой Фомичом и рыжим улыбчивым шофером Серегой ехал на служебной машине на станцию в Межег. Ехали мы быстро, потому что подзадержались. Нужно было успеть на вечерний поезд.
   В Казлуке Никита Фомич попросил остановиться и купил мне в местном магазинчике кулек пряников. Мне так давно никто не покупал пряников, наверное, несколько лет. Я съел один пряник, и он показался мне сказочно вкусным, ничего вкуснее этого пряника я не ел ни до, ни после. Всю жизнь я помнил этот кулек пряников, который с каким-то виноватым видом, с неумелой лаской вручил мне чужой человек, везший меня в детский дом.
  
  
  
   Пока я ждал Димку в гостинице, он успел смотаться домой и притащил сумку с домашней снедью, солеными яренскими грибами, моченой морошкой и замечательным первачом на травах, ценимом аборигенами.
   - Жалко, что ты как-то зажался. А то бы с Нюркой моей познакомил, с детьми. Их у меня двое, Машка и Олежка. От дочки уже двое внуков. Сын - балбес, у меня работает, да еще и не женился пока. А у тебя как на личном фронте?
   - Женат. Сын, Андрюха. Женился недавно, внуков пока нет.
   - Ну что, за встречу? - с места в опор рванул Димка. Он так и остался резким и быстрым, даже седина и расплывшаяся к фигура не могли обуздать неукротимо рвущуюся энергию.
   - А где Петька?
   - Шлегель-то? Да вот, год, наверное, как слинял в Германию со всем семейством. И братан его туда подался. Немцев наших, северных, много туда поехало. Письмо прислал, что поселили их в каком-то поселке, пособие платят. Жить-то там вроде хорошо. Изобилие. Сам ли не собираешься?
   - Нет. Мать у меня русская, семья была русская, среди русских всю жизнь прожил. Никогда немцем себя не чувствовал. Отец от меня отказался еще в детстве. Я до восьми лет и не понимал, что к немцам какое-то отношение имею. Помнишь, как дразнили?
   - Да. Но в этом возрасте-то всех дразнят. Петьку ж тоже дразнили, помнишь?
   - Но не фашистами. Но не в этом дело. Отец и его немецкая семейка от меня отсюда просто выкинули. Папаша сказал на прощанье, что убьет, если я еще раз в Яренск приеду. Если честно, долго боялся.
   Димка как-то по-особенному, исподлобья, посмотрел на меня.
   - Чего так смотришь? Что-то случилось? Он живой? Ты ему сказал, что я приехал?!
   Димка снова покрутил головой, и снова взглянул на меня исподлобья.
   - Некому говорить.
   - Умер?
   Димка кивнул.
   Ну вот, он все-таки умер. Навсегда сбежал от меня в могилу.
   Если не врать самому себе, я надеялся его увидеть. Просто посмотреть, какой он стал. Издали, конечно. Опоздал.
   - То есть не убьет теперь меня... Н-да... Помянем? Какой-никакой, а отец. Другого не случилось.
   - Помянем. Не чокаясь.
   Димка снова странно посмотрел на меня.
   - Он давно умер. Искал тебя повсюду.
   - Что?
   - История... Тут такое было, дурка полная. Буквально через три месяца после того как тебя в детский дом отвезли, является твой папаша к Фомичу. Так и так, хочу сына забрать из детдома, воспитывать буду. Чего глаза выпучил? Тогда все село так вот глаза выпучило. Никто не ждал. Зрел три месяца - с ним никто на селе не разговаривал. Даже жена пилила. Да и он стал на нее орать, что из-за нее ребенка выгнал и избил. Виноватую нашел. В общем, договорились, получил он Луизкино согласие.
   Я стукнул кулаком по столу и выматерился, вспомнив мои ужасные одинокие годы в детдоме, когда мне почти каждую бессонную ночь память подкидывала доказательства отцовской ненависти, нелюбви, моей исключительной ненужности. Практически у всех родителей не было, некоторые были в детдоме из-за бедности, кого-то забрали от алкашей. И только я был такой исключительный - родной отец не просто отказался от меня, но еще избил и выкинул из дома.
   Как медленно, с каким трудом возвращалось ко мне подточенное чувство собственной ценности.
   В детдоме я старался держаться в стороне, в разборки не ввязываться. Не чувствовал в себе достаточно внутренней силы, чтобы выставлять себя напоказ. По счастью, в детдоме народ подобрался довольно тщедушный, пару раз я удачно подрался и меня оставили в покое. В армии тоже старался быть в стороне, не лебезил перед стариками, но и на рожон не лез.
   Только когда женился, что-то изменилось. Рассказал жене свою историю, и получил такое количество внимания, тепла и заботы, которое может дать только любящая женщина. Это тепло не залечило до конца мою рану, но боль ушла в сторону, донимала редко. Постепенно вернулась уверенность в себе. А когда родился сын, отступать уже было некуда - ответственность. Взял себя в руки, и жил, как мог, старался никакой боли в себя не пускать, никаких мыслей расслабляющих в голове не держать.
   Чего оно мне на самом деле стоило...
   - Да, и это еще цветочки, - осторожно продолжил Димка, - ты как, ничего? Дальше можно?
   - Давай. По маленькой и дальше.
   - Ну так вот. Фомич сказал, что сдал тебя в распределитель, а куда ты попал - не знает. Если б ты хоть мне письмо написал, как обещал, знали бы тогда, где тебя искать. Стали запросы делать по всем домам. Везде искали, везде - нигде нет Вальба Михаила Паулевича.
   -Ё-о-о... Так я же поменял отчество. Я теперь Петрович. Михаил Петрович Вальб. Всегда хотел отца Петра и вот получил.
   Руки мои сами собой горестно накрыли мои седые виски.
   -Ё-о-о...
   - Ничего себе, давно?
   - Еще тогда, когда мы с тобой расстались возле собеса. Когда Фомич мою морду разукрашенную увидел, когда я рассказал, что папаша со мной сделал, предложил он мне отчество поменять. А я, понимаешь, давно мечтал, чтобы у меня был другой отец, любящий, и почему-то мне хотелось, чтобы звали его обыкновенно - Петр. "Мечты сбываются и не сбываются..." После того что он сделал, у меня только одно желание было - избавиться от него. Всякую память о нем стереть. Не достоин он был отцом называться, так я считал. Вот Фомич, добрая душа оказался, и выправил мне документы на новое отчество. А видишь как вышло... А может и к лучшему, надолго бы моего папашку хватило, как думаешь?
   - Я тебе еще много чего не рассказал... Теперь понятно, почему тебя не нашли. Отец твой много лет тебя искал, все четыре года, пока ты школу не кончил. Было сообщение, что есть мальчик Михаил Петрович Вальб. И возраст подходил. Но отчество не совпало. Думали, ошибка, проверили - нет, все правильно, по всем документам. Значит не тот. А это Фомич постарался...
   - Н-да, а сказать он уже не мог, что это я. Тогда бы его подлог выплыл, и посадили бы его, а может и меня.
   - Ага. Может бы и посадили бы, но вряд ли. Не тот гусь Карпенко, чтобы не свалить все на тебя и не выкрутиться.
   - Димка, наверное, даже наверняка, он - ловкач. Не каждый бы такое придумал, но он - хороший человек... Да в общем-то никто меня не пожалел, а он - пожалел, хоть и рисковал.
   - Сомневаюсь. Не тот тип. А насчет того, что никто не пожалел тоже неправда. Просто не у всех была возможность что-то сделать, тем более все знали, что у тебя отец есть. Так вот, после того, как папаша твой понял, что ему тебя никогда не найти, он выпивать начал. Раньше никто не видел, чтобы он пил, а тут - как прорвало. Луизу свою начал винить, что из-за нее тебя на воспитание не взял. Как выпьет - так бить ее начинает всем на потеху. Оказывается, он всю жизнь мать твою любил и тебя. Но вот решил, что не имеет права на две семьи жить, про честь говорил офицерскую. Только что это за честь, если ребенок твой загибается, а ты его знать не желаешь.Он решил, что вам же лучше будет, если вы о нем и думать не будеть. Мать твоя замуж выйдет, а ты к врагу народа никакого отнешения иметь не будешь. Ну сам себя и перехитрил. Спился ссовершенно. Ходил, бормотал: "Миша, Миша.." и все как будто гладил по голове ребенк, рукой этак делал. Всю жизнь мечтал тебя по голове погладить, оказывается. Что с тобой, нормально все?
   - Нормально, - ответил я, и вытер большим пальцем слезу в уголке глаза, - просто... - мне пришлось еще раз утереть слезу, да и голос мой предательски дрогнул, - все нормально. Ну, и что дальше-то было?
   - А что было, ничего хорошего не было. Умер он году так в шестидесятом - шестьесят первом.
   - Вот такой-вот, спившийся и чокнутый?
   - Да. В народе говорили, что это ему свыше наказание, за то что с собственным сыном так поступил.
   - Знают они... А родственнички что? Повидаться может надо...
   - Не надо, Миш. Невозможно это. Луиза еще до твоего отца померла. Жорка вместе с отцом пить начал, да так и не смог остановиться. Помер от пьянства году в семидесятом, в тридцать пять лет. А девок никто замуж не взял - худая о семье слава была. Одна уехала счастья искать, да и сгинула, никто о ней ничего не слышал. Другая, Эльза, лет десять назад умерла, тоже выпивать начала от одиночества. Все. Вот и получается, что ты, ненужный, и есть последний Вальб. Изба пустая простояла столько лет, никто жить не захотел. Крыша прохудилась, внутри полы сгнили... Чего молчишь-то?
   А говорить не хотелось. Не прошло внутрь, не пережилось, застряло оглушающим переизбытком информации. Поэтому просто вытер лицо полотенцем, налил полстакана и залпом выпил.
   - Так значит? Ну и я выпью. Что не спрашиваешь, что с твоей избой стало? Стоит ли, нет ли?
   - Так много на сегодня, вот и спросить боюсь. Ну и что с ней стало?
   - А с ней все нормально. Стоит. Сын Карпенко в ней живет. Да. Сперва Юрий Иванович, врач, собирался въехать. А потом - сын Фомича въехал. Только-только из армии вернулся и въехал. Распределили как остро нуждающемуся, а какая там острая нужда у него была.
   - Ну и хорошо, что не стоит пустая, как отцовская. Понятно было, что заберут.
   - Да в том-то и дело. Народ-то что говорил. Тебе уже четырнадцать с половиной было. А с пятнадцати могли разрешить опекунство, жил бы ты один, опекуном могли и учительницу назначить, и детский дом бы не был нужен. Всего-то нужно было потянуть полгода. Ну и что, что отец не захотел брать, и родственников не было? Разослал бы с твоих слов запросы по стране, пока письма бы ходили, пока проверяли бы, глядишь - тебе и пятнадцать бы исполнилось. Просто не хотел он этого.
   - Ну все, Димка, все, хватит. А может хотел, да боялся, а может и нельзя было так сделать. Всегда за других все ясно, а как до самого дойдет, так и не поймешь ничего. Домыслы одни, даже думать не хочу. Не могут же все люди плохими быть, не так это. Я жизнь прожил, знаю, что всяко бывает.
   - Всяко, конечно, бывает, но сколько раз я видел, что прижмет человека, и дерьмо из него полезет. Особенно из того, кто речи толкать любит . Насмотрелся.
   Мы снова выпили, и снова, и снова.
   Говорить не хотелось. Жизнь подвела итоги, и как бы они не были горьки, мне с ними надо было жить.
  
  
  
   Я стоял над его могилой и плакал. Думал ли я, что буду стоять и плакать на его могиле?
   Ну что мешало тебе быть добрым Петром? Почему ты предпочел быть злым Паулем?
   Что же ты наделал, старый дурень, что же ты наделал, сломал жизнь и себе и мне, упрямый дурак. Сломал жизнь матери, сломал жизнь своей семье. Пустил под откос все, что мог, и из-за чего, из-за ложно понятой чести.
   А ведь все началось с хитрости, с попытки судьбу изменить. Придумал себе, что семья от тебя откажется, вот и пошло поехало одно за одним.
   Не знаю, не знаю, не мне, наверное, судить, но грехи нужно не искоренять, а исправлять.
   А я, я? Сам-то хорош, ведь отказался от отца, отказался буквально за несколько месяцев до его прозрения. Стоило потерпеть. Ведь когда он избивал меня, ему было так же больно, как и мне. Может еще больнее. Но вот подвернулся бес-искуситель, Никита Фомич, и не выдержало сердце стольких бед, отвернулось от будущей любви. И столько лет, столько лет я шел к тебе, отец. Столько лет.
   Да, не железными мы с тобой оказались. Недостойными времени. Пытались быть такими, как требовали. Но не сдюжили.
   Маттео Фальконе - идеал тех лет, которого в обязательном порядке ставили в пример всем школьникам, взял и убил хренового сына, ошибку, и пошел себе трубку курить. Павлик Морозов плохого отца наказал, и раскаяться не успел, не было у железного времени возможностей на сантименты. Солдаты в плен попадали и не кончали жизнь самоубийством, значит слабаками были, и Родина-мать от них отказывалась, не нужны были Родине-матери слабаки.
   Должны мы были терпеть муки ужасные, голод, холод и презирать слабости свои и слабаков просто ради права жить. Так хотело время, которое безжалостно сортировало нас и пропалывало, пропалывало, пропалывало, как сор, разбрасывало как мусор.
   И выживали лучшие, такие как Фомич, которые всегда выход находили, сдавали чужих слабаков вместо своих, и жили праведниками и святыми в нашем безудержно летящем в неведомое светлое будущее мире.
   Прости, отец, прости. Я был еще мал и испуган, я еще не мог спасти нас. А ты уже не мог, потому что белый офицер не смог бы стать ловкачом.
  
  
  
   Я стоял на остановке и ждал автобуса. Все было сделано. Вместо трех могил пришлось выправить целых семь. Я ведь остался последним сразу в двух родах - Вальбов и Векшиных. Провожал меня, как и много лет назад, Димка.
   - Ну что, опять на тридцать лет?
   - Нет, конечно, все. Та жизнь закончилась, Димка. Начинается новая. 90-й год на дворе. Все - время другое, и мы - другие.
   - Да те же мы, Миш. Время другое.
   - Нет. Мы все-таки уже при свободе живем, нюхнули. Мы уже другие и нас опять рабами не сделать.
   - И то. Короче, приедешь? Может избу отца починишь, жить будешь?
   - Не знаю, не хочу загадывать. Но хочу иногда приезжать. Нужно за могилами следить хоть раз в несколько лет.
   - Да я тоже присмотрю. Своих проведывать буду и за твоими присмотрю.
   Грязный белый пазик тормознул на остановке и открыл двери.
   - Ну что, пиши!
   - Обязательно. До встречи.
   - До встречи.
   И мы обнялись на прощанье.
   Пазик тронулся, я махнул пару раз Димке и поехал. Прошлое было изжито, по всем счетам было заплачено. Начиналось новое время, так хотелось верить, что оно будет счастливым.
   Пазик мчал меня в будущее.
   Сверху, из-под потолка, на меня строго смотрели глаза солидного усатого мужчины в военном френче.
  
  
  
  
  
  
  
  

35

  
  
  
  

Оценка: 9.47*4  Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"