Штурман Дора Моисеевна : другие произведения.

Голгофа Безбожников

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Посвящается Зоре и Игорю Пятницким

  
  
  
  
  
  
  
  
   В 1989-90 годах (точной даты не помню) позвонил мне по иерусалимскому моему телефону незнакомый человек и приятным молодым баритоном представился Игорем Oсиповичем Пятницким. Он приехал в Израиль из СССР, остановился в Хайфе, в Иерусалиме собирался пробыть недолго и попросил о встрече. Из разговора выяснилось, что он разыскивает материалы о своём отце, Осипе Пятницком, одном из основателей и ведущих деятелей Коминтерна, погибшем в годы "большого террора". Ему сказали, что мною написана то ли книга, то ли статья, затрагивающая эту тему, и дали мой телефон. Он собирался восстановить историческую и личную правду об отце, о Коминтерне, о Троцком, о Сталине. Казалось бы, для тех, кто по-настоящему этой правды жаждал, она даже в Москве сломала уже к тому времени все печати, её хранившие, и явилась воочию. Но сын Осипа Пятницкого (Иосифа Аароновича Таршиса) хотел со мной поговорить, и мы условились о его визите. Он приехал с женой, Зорей, моложавой, красивой и миловидной женщиной (Томас Манн в "Иосифе и его братьях" так говорит о Рахели: "красивая и миловидная"). С ней мы за день, проведенный у нас Пятницкими, сошлись и стали понимать друг друга с полуслова. Не то с Игорем. С ним разговор был трудным и оказался не последним: мы ещё несколько раз беседовали по телефону. Вопреки упорному сопротивлению Игоря, взаимопонимание явно росло: он почувствовал, что я знакома с вопросом и не лгу.
   Вскоре после отъезда Пятницких я заболела. Потом дошли слухи о скоропостижной смерти Игоря от повторившегося инфаркта (он и в Израиле был после первого). С Зорей связь оборвалась. Если попадёт ей на глаза этот очерк, пусть знает, что мы её помним и что симпатия не остыла.
   Игорь оказался старше своего голоса. Худощавый, изящный, совсем седой. Он был арестован в 1938 году, семнадцатилетним; мне тогда было пятнадцать. Через шесть лет и я оказалась на Архипелаге.
   Вряд ли я вернулась бы письменно к нашей встрече, хотя мысленно возвращалась к ней не раз, если бы не попала мне в руки только теперь, через семь лет после выхода её в свет, маленькая книжечка в издании Chalidze Publications 1987 года. Это был "Дневник жены большевика" Юлии Пятницкой с безликим, чтобы не сказать резче, предисловием С.Максудова. Но содержание книги не утратило и, я думаю, никогда не утратит своей значительности.
   Книга принадлежала фактически двум авторам: Юлии Пятницкой, жене Осипа Пятницкого, погибшей страшной лагерной смертью, и их сыну Игорю, комментировавшему дневники матери после реабилитации - отца, матери и своей. Как попала к Игорю копия дневника Юлии, хранившаяся в её "деле" (ведь до начала 1990-х годов документов, хранившихся в делах реабилитированных, им и их наследникам на руки, кажется, не выдавали), в книге не сказано. Но дневник потрясает своей подлинностью. Игорь был, как мне представляется, человеком, не способным "ни прибавить, ни убавить" ни слова в тексте, написанном не им. Все свои вставки он заключил в скобки, выделил их курсивом и подписал своим именем. Выделение одиозных мест самого дневника сделано матерью, а не им. Он только добавил к её текстам несколько документов, кладущих завершающие штрихи на портрет его так и не изменившего себе отца и несчастной Юлии.
   Я думаю, что столкнись мы с Игорем Пятницким в лагере 1940-х годов, мы, почти ровесники, говорили бы на одном языке. В нас билось бы одно стремление: дожить и рассказать правду о замученном поколении наших отцов. Но более года тому назад вернулись ко мне из приоткрывшихся архивов Министерства любви (Орвелл) мои пожелтевшие, выцветшие тетради 1939-1944 годов. И я увидела, что мы и тогда, в 1940-х и даже 1930-х годах так же страстно спорили бы, как в Иерусалиме конца 1980-х или начала 1990-х годов.
   Мы конечно же были людьми одного поколения. Более того: мы были людьми если не одного, то близких слоёв этого поколения. Отец и мать мои никогда в партии не состояли и к происходящему относились с ужасом и недоумением. Отец погиб рано - в 1933 году. И не без участия "органов". Но в семье отца были и фанатичные "руководящие" коммунисты высшего республиканского уровня. К тем же кругам принадлежали родители и родственники многих моих друзей. Судьбы их оказались сходными. У детей - сиротство, полусиротство, детдом для детей репрессированных (как у кого). У родителей - аресты, пытки, в большинстве случаев - вырванный пытками самооговор, расстрел. Изредка - лагерь, гораздо чаще для женщин, чем для мужчин. В редчайших случаях - смерть под пытками или от бессудного, позднее оформленного "тройкой", выстрела - за сверхчеловеческий в своём мужестве отказ от самооговора. Именно так случилось с отцом Игоря, Осипом Пятницким.
   В чём же была разница между нами? Не только в том, что Игоря арестовали гора-
  здо раньше, чем меня, и более молодым (его - семнадцати лет, в 1938 году, меня -двадцати одного, в 1944-м). И не в том только, что у меня давно уже не было отца, а мать и брат так и остались "на воле". Игорь отличался от моих "однодельцев" и от
  меня (а также и от наших ближайших друзей, в тюрьму не попавших) тем, что дальше сомнений в коммунистической безупречности Сталина и его окружения он не шел тогда и не дошел, в отличие от своей жены, до дня нашей встречи. Правда, еще в 1940-х годах, в лагере, сомнения превратились в однозначное осуждение Сталина и "сталинщины". Но не больше того. А нас, как подтвердили мои воскресшие рукописи (до их обретения я боялась, что корректирую наши мысли и настроения ретроактивно), больше всего мучила мысль о том, правильный выбран ли путь изначально. И хотя эта мысль звучала лишь одинокой, то возникавшей, то глохнувшей ноткой в буре недоуменных вопросов и сомнений, но постепенно она превратилась в лейтмотив поиска. Боюсь, что Игорь тех лет нам этой нотки, пусть едва ещё слышной, простить не мог бы. Наш окончательный ответ на роковые вопросы сложился поздно: к началу 1960-х годов. Но к Игорю дней нашей встречи (1989-1990 год) он так и не пришел. Точнее, он убедился до конца в том, в чём жаждал убедиться, чтоб иметь право на чистоту своей совести: в коммунистической непогрешимости отца, в чудовищности действий Сталина и его клики. В остальном он был тождествен себе, семнадцатилетнему: коммунизм (правда не в сталинском, а в троцкистском его варианте) оставался основой его миропонимания, его святыней. Мы проспорили день до хрипа, трое (Зоря, мой муж Сергей и я) против одного. Нашими союзниками были книги, которыми мы буквально забросали Игоря. Пятницкие уехали последним автобусом с корзиной книг.
   При всей непримиримости наших позиций, мы всё-таки хорошо понимали друг друга. В чём-то и мы, и Игорь законсервировались на общей позиции: для него и для нас всё это было равно серьёзно, жизненно важно. Правда о времени, о наших родителях, о их выборе была для нас, почти семидесятилетних, так же злободневна, как и для нас, семнадцатилетних. "Мы одной крови - ты и я", - могли мы сказать друг другу, как Маугли волку - сыну выкормившей обоих волчицы. Но уж очень далеко развели нас наши дороги. Сознание Игоря словно хранилось все эти годы в вечной мерзлоте лагерного Севера. И только теперь Время начало обкалывать вокруг него лёд. Надо сказать, что, разделив миссию времени, мы своего собеседника не щадили. И это тоже было реликтовым качеством части нашего с ним поколения - непримиримость. Большинство же людей этого поколения проявляло покорную всеядность. И лишь очень немногие - ясность в сочетании с добротой, спасавшей не столько их, сколько окружающих. Тогда везти с собой книги в Союз рисковали немногие. Игорь читал их только тут, в Израиле, перезваниваясь со мной по телефону. Времени у него было немного: за чтением он так и не заметил страны. А жаль. Впрочем, каких бы то ни было национальных сентиментов он, истинный сын коминтерновца, был совершенно чужд. Как еврейских (по отцу), так и русских (по матери, русской дворянке).
   Я не знаю, в какой среде вращался в Москве Игорь и как относились к нему в этой среде. Меня поразило, что человек с активными идеологическими и политическими интересами, с полемическим темпераментом, совершенно не читал Самиздата и Тамиздата. Он, разумеется, разделял предубеждение социалистической "образованщины" против Солженицына. Это меня не удивило. Но он не читал ни Авторханова, ни Конквеста, ни Кестлера, ни Орвелла, не говоря уже о таких трудах, как "Утопия у власти" Геллера и Некрича. Он, конечно же, не держал в руках серьёзных системологических и экономических работ западных учёных, переведенных на русский язык в 1960-е - 1970-е годы. Нобелевские лауреаты Винер, Фридман, Хайек и другие деятели науки, произнесшие приговор социализму вне политики, на основе чистого и точного знания, оставались вне поля его зрения. Не знал он и русских дореволюционных мыслителей. В конце 1980-х годов он в Москве не видел того, что мы прочитали в списках, в копиях, в Тамиздате и, главное, в Госиздате ещё в Харькове середины 1970-х. И при этом он выглядел политически страстно ангажированным человеком. Он хотел написать правдивую (и, разумеется, апологетическую) историю Коминтерна, не подозревая о том, какие горы исследований, документов и мемуаров об этом монстре, о его инициаторах и функционерах опубликованы во всём мире на множестве языков, в том числе - и в эмигрантской печати, на русском. Незнание зарубежной и дооктябрьской литературы по занимавшим его всю жизнь вопросам было еще более или менее объяснимым фактом, хотя, впрочем, не в конце 1980-х годов. Но ведь и в официально издаваемых сочинениях Ленина и Сталина, в "Ленсборниках" и в опубликованных стенограммах съездов и пленумов РКП(б) - ВКП(б) - КПСС сколько можно было прочесть!
   Даже не между строк, а прямым текстом.
   Игорь выглядел так, словно он только что вышел из герметической изоляции и решил написать историю Коминтерна, руководствуясь критериями школьника-ком-
  сомольца 1930-х - 1940-х годов. Да и тогда уже столь твёрдая вера в чистоту истоков была нечастой среди ребят думающих: сомнения "в путях страны и в правоте вождей", как писала я в юношеском стихотворении, истязали и право-верных.
   Смею надеяться, что заполненный спорами и монологами иерусалимский день заронил в душу Игоря пусть не сомнения, но возможность сомнений. Не в личной честности его отца, но в правоте и, главное, в реализме, в осмысленности его задач, в его партийном миропонимании.
   Зоря правду чувствовала безошибочно и давно. Но ей не хватало научных, ли-тературных, логических доказательств, не хватало знаний. У неё не было последо- вательной ясности всей картины. Игорь отметал её доводы, как чисто эмоциональные. Тем более, что она была моложе его и к моменту крушения не могла, по его мнению, получить от родителей достаточно прочной идеологической закалки (ей было лет восемь-девять, когда уничтожили её семью). Игорь считал, что она так и осталась несмыслёнышем. А она была зоркой и меткой в своих суждениях.
   С тех пор, как начались разоблачения "культа личности" (примерно с середины 1950-х годов) миллионы поименованных и безымянных голосов сливаются в два антагонистических хора трагедии. Лейтмотив одной партии: мы ничего не знали, ни о чём не подозревали - мы принимали за чистую правду казённую версию событий. Лейтмотив второй: лжете! Невозможно было не видеть, что происходит за этим грубо размалёванным пропагандистским фасадом.
   Но этот поединок голосов упрощает и уплощает правду не менее, чем каждая из партий в отдельности.
   Что в нём означают слова "знали" и "не знали"?
   Оставим за скобками крайности: героев и подонков, прозорливцев и совершенных тупиц; избравших Голгофу и распинавших. Огромное большинство населения гигантской страны знало правду, как говорится, своим горбом, но не вдавалось в её анализ и обобщение. У него не имелось для этого ни сил, ни времени, ни познаний, ни призвания. Это и не дело большинства: на то в нормальном обществе имеются учёные, писатели и публицисты. Но в нормальном, а не в таком, в котором наука, искусство, литература и публицистика находятся в ведении министерства госбезопасности.
   Тем, кто ко времени крушения и гибели семьи Пятницких остался "на воле", нашел какую-то нишу для себя и близких, притерпелся и приспособился к обстоятельствам, жизнь стала казаться сносной. А теперь, на продолжающих рушиться обломках прошлого, оно, это прошлое, представляется им сравнительно (или даже очень) благополучным. Тем более, что впереди грозная неизвестность. Нельзя забывать: ведь живые относятся к числу уцелевших. А уцелеют ли они там, впереди, как знать?
   Естественно, что было много людей (и семей), видящих смысл событий и пред-чувствующих грозный финал - для себя, и своих детей, и для всей страны. Вне своего ужайшего, а то и только семейного круга они молчали. Во всяком случае - старались молчать, часто - при детях тоже, что их, добавим, далеко не всегда спасало. Но ведь и в стране, и, как это ни странно, за её пределами (как в эмиграции, так и в народах её рассеяния) имелись массивные слои, которые, вопреки очевидности, сохраняли веру. И, главное, стремились её сохранить. Утопия застит им глаза по сей день. В СССР же 1930-х - 40-х (ещё и 50-х) годов эти истово верующие больше всего страшились потерять объективность. Они мучительно подозревали себя самих в том, что их вера рушится из-за личной обиды. И боролись прежде всего с этой обидой. Они и в тюрьмах, и в лагерях боялись (порой ещё больше, чем "на воле") из-за личной обиды поднять руку против "общего дела", просмотреть и упустить "исторически главное". Те, кто ни в какие периоды жизни не разделял их веры, их безбожной религии, никогда не поймут их упорства в отстаивании своих миражей и иллюзий. Тем горше и упорней были их мученичество и слепота, что многие из них (в основном - отцы) взяли на свою душу к тому времени страшные, смертные грехи. И не имелось этому оправдания ни в их собственных глазах, ни в глазах детей, кроме одного: высокой "конечной цели" совершаемого. Как же им было не оберегать достоинство этой цели вопреки очевидности?
   Очень немногих я знаю людей поколения и общественного положения старшего Пятницкого, несколько больше - возраста и судьбы Игоря Пятницкого, своевременно рискнувших принять всю полноту разоблачения не только неправедных исполнителей, но и самой идеи. Может быть, другим повезло больше, чем мне.
  
  * * *
  
   Когда приоткрылись архивы ЦК-ГБ, оказалось, что не так уж мало подлинных документов сохранилось от того времени. Игорь не дожил до их раскрытия, но до-арестный дневник его матери дошел до него в гебистской печатной копии. Две фотографии, воспроизведённые в тексте, помогают проникнуть в душу повествова- тельницы: юная красавица с чистым и одухотворённым лицом и типичный большевик с лицом восточного типа, в косоворотке и при усах a la Орджоникидзе (вообще похож на Серго, как брат, хотя и еврей, а не грузин).
   Юная Юлия Соколова, соседка по имению и подруга детства Михаила Тухачевского, успела стать вдовой царского генерала, скорее всего расстрелянного красными (сказано об этом невнятно). Она перешла на сторону победителей ещё до их победы и стала большевистской разведчицей. Её разоблачили и арестовали. Отступая, белые оставили её в погребе-тюрьме, где её нашли, умирающей и полубезумной, красные. Вернувшись к жизни, она стала женой большевика Пятницкого, матерью его двух сыновей.
   Оставим в стороне трагедию Осипа Пятницкого, человека, из идеалистических побуждений стоявшего у истоков самых чёрных дел Коминтерна. К его рукам не прилипло ни крупицы из тех сокровищ, которыми он манипулировал в вербовочных, шпионских и диверсионных целях во всём мире. Правда, жили он и его семья до ареста так, как жили тогда в нищей стране немногие. Осип Пятницкий осмелился пойти против Сталина в защите Бухарина и в протесте против предоставления Ежову чрезвычайных полномочий на июльском пленуме ЦК ВКП(б) 1937 года. Он не отозвал своего протеста ни после подкупающих обещаний, ни после угроз Сталина. Он не оговорил себя под пытками, чем сорвал открытый процесс по "делу" Коминтерна: без его "признаний" не мог состояться этот адский спектакль. Отец Игоря был честен в своих убеждениях. Но беда в том, что реализация его убеждений превращала земную жизнь в ад. Его жизнь оборвалась в 1938 году, после долгих пыток и двадцатиминутного закрытого "судебного разбирательства". Остался, как уже было сказано, Юлин дневник с более поздними комментариями и дополнениями Игоря - живое свидетельство проклятой эпохи.
  
  * * *
  
   Записки Юлии начинаются с рассказа о реакции мужа на события того самого пленума, о котором выше. В официальных сообщениях об июльском пленуме 1937 года и в открытой его стенограмме нет ни слова об этом вопросе "повестки дня". Юлия пишет 18.07.37 г.:
   <<Приехала вечером. Пятницкого нашла в ванне -- на пленуме ему было выражено недоверие и подозрение в причастности к троцкизму.
   Сообщение делал Ежов. Пятницкий на вывод из ЦК не согласился, просил расследования и обвинение, предъявленное ему, отклонил. 28.06 не пошел на работу. Наступили тяжкие дни...>>
   (Заметим в скобках: Игорь упоминает о пленуме дважды, и оба раза Лазарь Каганович фигурирует в его сообщениях как человек, заслуживающий доверия, - это в 1987-то году!).
   Но вернёмся к рассказу Юлии. Тучи над головой Пятницкого быстро сгущались и снижались, с тем, чтобы вот-вот превратиться в глухой каменный свод.
   Казалось бы, летом 1937 года логика вещей должна была подготовить родителей Игоря к роковой развязке их мучительного ожидания. Кому, как не им, следовало видеть и знать, что набирает ход машина террора, перемалывающая как раз их круги? Кому могло быть яснее, чем им, что вопрос о "виновности" или "невиновности" (в чём? перед кем?) просто не стоит. Зубчатым колесом террора мог быть захвачен практически любой. Уцелевали и погибали случайно, как при стихийном бедствии. Закономерности проявлялись разве что в том, какие круги пропалывались, в данном случае, в первую очередь. Настала их очередь. Но почему-то даже там, на верхах партии, отправлявших в топку одного своего "вождя" и сочлена за другим, каждый бывал до глубины души потрясён, когда "это" обрушивалось на него. Скольких вчерашних своих соратников и товарищей успели вычеркнуть из списков живых и прикасаемых Пятницкие к июлю 1937 года? Не говоря уже о каких-то там интеллигентах, инопартийцах, кулаках, нэпманах или соседях Юлии Соколовой и Миши Тухачевского по имению?.. Рефлекс потрясения не срабатывал на протяжении всех этих "чисток" ни разу, хотя "брать" начали совсем рядом, на их лест-ничных клетках. Но чтобы и с ними так?!? За что?! И начинались безнадёжные апелляции к вожакам стаи, к "вельможам в случае", у которых нередко тоже впереди маячили дыба и плаха.
   Юлия Пятницкая пишет:
   <<Очень хотелось умереть. Я ему это предложила (вместе), зная, что не следует. Он категорически отказался, заявив, что он перед партией так же чист, как только что выпавший в поле снег, что он попытается снять с себя вину, только после снятия с него обвинения он уедет. Обедал всегда со мной эти дни (обед ему привозила уборщица его кабинета). Каждый день он звонил Ежову по поводу очной ставки с оклеветавшими его людьми: Абрамовым, Мельниковым, Черномордиком, Бела Куном, Кнориным... Ежов обещал, несколько раз назначал день и час и откладывал. Наконец, 3.07 он ушел в 9 часов (21 час - И.П.) в НКВД.
   Я волновалась за его страдания, легла в кабинете у него и ждала...
   Наконец, он вошел в 3 часа утра... Это был совершенно измученный и несчастный человек. Он сказал только: "Очень скверно, Юля".
   Попросил воды, и я его оставила>>.
   "Уедет", по-видимому, на дачу, куда собиралась переезжать семья. Но как мог-ло получиться, что мы, семиклассники, в 1937 году чувствовали чудовищность происходящего, видели, что уничтожают и невинных (разумеется, с нашей вчерашней точки зрения), а Пятницкий надеется на очную ставку? С кем? С людьми, находящимися в клещах того же Ежова? Неужели в 1937 году старый, опытный большевик-подпольщик Пятницкий не знает, как добываются их признания? Доверяет Ежову и думает, что можно доказать ему свою невиновность? В чём?
   Горная болезнь эпохи - надежда высокопоставленных безумцев: уж ко мне-то, такому верному, такому преданному, идущему ради "идеи" (то есть по приказу власти) на всё, не могут не проявить доверия! Они ждут справедливости из того же источника, из которого бьют наповал по своим. И при этом обживают чужие квартиры и дачи, где недавно их радушно принимали. Они изо всех сил стараются верить, что дыма без огня не бывает. А у самих уже занимаются полы под ногами и крыша над головой.
   Пятницкий был несколько прозорливей других: после бесполезного визита к Ежову он, по словам жены, ждал ареста. Но все средства семьи (облигации, деньги) вручил Юлии, изъятия их при обыске не предполагая. И о её аресте (а уж тем более - об аресте семнадцатилетнего сына) просто не думал, хотя другие исчезали семьями.
   Я помню, что в годы, когда террор обратился против верхов партии, одни жены, после ареста мужей, обивали пороги учреждений и засыпали инстанции бесполезными прошениями, а другие хватали детей и исчезали с ними в человеческих водоворотах империи, где-нибудь на просторах огромной страны, в её отдалённейших захолустьях. Им удавалось иногда уцелеть. Впрочем, некоторые уцелевали и не сменив места жительства. "Органы" то ли намеренно путали карты и вели себя непоследовательно, то ли не могли за всем уследить. Их канцелярии работали ещё вручную, без компьютерного учёта. Пятницкая была из тех жен, кто обивал пороги. Одновременно она вела в тетрадке отрывочные записи, будучи, видно, не в силах носить в душе неразделённым и не излитым ужас, который её обуревал. Эти бесхитростные, по следу событий, записи, не подвергшиеся никакой обработке, представляют собой не документ эпохи, а кусок эпохи, кусок сознания человека, на которого валится потолок. Очень важно, что в руках у нас не воспоминания (они всегда содержат в себе более позднее переосмысление: их пишет другой человек). И не письма, предназначенные для чьих-то глаз: в них может присутствовать некая целевая избирательность. Юлия одинока (детям всего не скажешь, даже старшему). Она лишилась своего ведущего, старшего, своего многолетнего конфидента и советника. Лист бумаги становится клапаном, предохраняющим от взрыва и распада мутящееся сознание.
   Вчитаемся же в один из первоисточников безмолвной, казалось бы, эпохи. Сразу
  бросается в глаза ощущение нарастающей опасности, чувство обречённости. И одновременно - загипнотизированность кролика взглядом удава, отсутствие побуждений к малейшему неподзаконному шевелению. Она только справляется о судьбе своих арестантов и пытается что-то им передать. Мысль о бегстве не приходит ей в голову. Разве что смутные соображения о передаче семейного фонда из одних обречённых рук в другие обречённые руки.
   <<6.07 мы гуляли с Пятницким по берегу реки (был дождливый день) людeй было мало. Мы мучительно говорили, т.е. не было выхода для него иного, как только положиться на волю Ежова, и даже не Ежова, а тех, кого он, Ежов, выбрал для него, чтобы пытать его, чтобы сделать с ним всё, что вздумается. Вот эти мысли, они ужасно отвратительные, я ему высказывала.
   Отвратительность не в том, что, может быть, воля людей, ведущих рассле-дование, такова, чтобы обязательно найти врага в Пятницком, а это нетрудно: наводящие вопросы к арестованным шпионам из Коминтерна, подобрать материал у [тех], с кем он был в работе не согласен, и человек погиб. Шансов больше на гибель, чем на спасение, тем паче, что и Ежову выгоднее, коль он начал дело против старого, ничем до сего времени не запятнанного большевика, закончить дело полной победой, то есть раскрыть ещё одного троцкиста, члена ВКП(б) с 1898 г. Всё равно, после этого, в случае оправдания для Пятницкого и для всякого большевика - жизнь невозможна. Вот потому и было несказанно тяжко...
   Я говорила тогда ужасно, то есть, то, что чувствовала. Я не оставляла ему ни крошки надежды, я доказывала, что он не сможет возвратиться, упирая на то, что при отсутствии фактов и полной невиновности, которая будет ясна и Ежову, и Сталину - его больше не выпустят, что для дела так выгоднее, что всё равно он старый и разбитый человек...
   Он просил меня не говорить так - очень серьёзно и значительно, он сказал: "От таких слов, Юля, мне действительно лучше было бы застрелиться, но что нельзя теперь".
   ...Ведь 23.06, когда начался пленум, а я с Игорем была в Нагорном и не ждала его... пленум должен был работать выходной, он вдруг приехал, когда я уже спала. И проснулась я от его взгляда, необычайно светлый и печальный взгляд был у него... Я сразу проснулась и почувствовала, что он чем-то потрясён. Он сказал мне: "Кнорин шпион", а потом он говорил о детях, о всех этих невинных, несчастных маленьких гражданах Советского Союза, которые должны мучительно жить в ненормальных психологических условиях, в нужде...
   Он часто говорил о детях и следил за ними, начиная с этих преступлений и процессов. Как же он должен был страдать за своих двоих, которых он крепко любил... Об Игоре он сказал, ещё мы не переезжали на дачу (но Игорь узнал от меня, и Пятница прямо испугался, как я могла это сделать? Всё-таки у него иногда была надежда, что всё кончится хорошо, но это только мимолётно). Он сказал мне об Игоре: "Он далеко пойдёт, если не сломается. У него есть своя воля и голова. Он уже очень идейный мальчик, он несравненно сильнее и лучше тебя.>>
   Может быть, на столь высоком уровне и невозможно было спрятать в предвидении ареста жену и детей? Но я знаю людей того же ранга, которые так поступили и спасли семью: их дети и внуки живы поныне. Был и другой путь: застрелились же вовремя Орджоникидзе (?) и Томский... Но, по его словам, застрелиться "теперь нельзя". А когда? И это нелепое для столь осведомлённого человека, как Пятницкий: "Кнорин - шпион". И требование от Ежова очной ставки с уже оговорившими его подследственными. Он - что, в 1937 году не знает ещё, как выбивают признания?
   Зажмуренные глаза, замкнутый слух, самозапрет додумать и попытаться спасти хотя бы семью. И это ещё наиболее, как покажет следствие мужа и лагерная судьба жены, стойкие и совестливые.
   Я думаю, здесь действовала внутренняя невозможность перечеркнуть всю свою предыдущую жизнь. Ведь они и потом, когда у матери и у сына (что думал в свои последние дни отец, неизвестно) состоялось мимолётное свидание в лагере, решились на осуждение только Сталина и "сталинизма", но и не помыслили посягнуть на основы. Игорь - вплоть до конца 1980-х годов.
   Накануне ареста мужа Юлия вроде бы не сомневается в чистоте Пятницкого перед "партией".
   Запись следующего дня:
  
   <<5-го и 6-го, гуляя, мы заходили к Илько Цивцивадзе.
   5.07 сказала сказала Анне Степановне и Илько о положении Пятницкого. Они были потрясены. Пятница был рассержен на меня за болтовню, дескать она (Анна Степановна, жена Илько Цивцивадзе - И.П.) всё разболтает в Институте Ленина. Я не понимаю его: зачем нужно скрывать? Как будто можно об этом не закричать на весь мир, когда обвинён и страдаешь напрасно? Всё равно, я этого не пойму.
   Мы застали Илько синегубого, зелёного, со слезами на глазах.
   Дрожащим и тихим голосом он сказал: "Вчера меня исключили из партии" (на парткоме). Он сказал, как это произошло.
   Нужно было видеть Пятницкого - он о себе забыл, а был только товарищ, он убеждал Илько не волноваться так сильно, он успокаивал, он давал советы. И простились они замечательно. Илько, потрясённый и несчастный, даёт ему руку. Пятница говорит: "Чего, Илько, мы ни делали, ни переживали ради партии. Если для партии нужна жертва, какова бы ни была тяжесть её, я с радостью всё перенесу".
   Сказал ли он для бодрости Илько, или сам хотел освятить себе свой последний тяжелый путь - этого я не знаю, только слёзы душили меня и не было для меня святее и прекраснее человека...>>
   Хотела бы я знать, что обозначает для Пятницкого загадочное слово "партия"? Жена его готова пока ещё кричать о его невиновности "на весь мир". Но он говорит
  о готовности всё перетерпеть "ради партии". Его рассуждения напоминают извращённую логику Залмана Рубашова (А. Кестлер, "Мрак в полдень") и его первого следователя. "Ради партии" надо молчать о преступлениях партии, о её самопожирании и распаде, о превращение её в орудие преступной верховной касты, внутри которой тоже никто не защищён от расправы. Рубашов объяснял это тем, что "партия", такая, какая она есть, всё-таки "строит коммунизм". Скорее всего Пятницкий рассуждал так же. Ведь и в 1980-х гг. большее, на что рискнул Игорь, которого я успела увидеть и услышать (я ничего не знаю о том, как он вёл себя в СССР - до этого и после этого), это была мысль о том, что Сталин встал на пути у строителей коммунизма и надо вернуться к позиции большевиков, уничтоженных Сталиным.
   Эволюция Осипа Пятницкого в заключении и Юлии в лагере представлены в книге достаточно скупо. Но мне хотелось бы обратить внимание читателей на ту драму, которую переживает несчастная женщина в последний период своей сталинской "воли". Это весьма типическое состояние духа для человека, чьё сознание целиком находится во власти некоего набора догм, воспринятых с чужих голосов, без тени критики. Сомнения, когда такой "человек идеологический" их в свою душу допускает, касаются только лиц, только носителей власти, пользующихся этой идеологией как политическим инструментом, но ни в коем случае не её священных основ. "Разоблачение культа личности", как называлось на партийной "фене" посмертное низвержение Сталина, очень точно передаёт суть процесса: "личности", но не основ идеологии как таковых. Восприняты эти основы, уже было сказано, весьма схематически и односторонне, с чужого голоса (государство, школа, семья). Но они усвоены достаточно рано и глубоко для того, чтобы стать органикой скованного ими сознания. И главное, основы эти внеконкурентны: ничего другого человек по-настоящему не знает и не может услышать. Для такого сознания сомнение в справедливости высших ступеней властной иерархии уже подвиг. Знаний для перепроверки идеологии у этого скованного разума нет. Главное, однако, что нет даже мысли о таком кощунстве. Игорь Пятницкий конца 1980-х годов был так же далёк от подобной перепроверки, как его мать - в короткий период между арестом мужа и сына и последней страничкой дневника.
   Жутко читать, на расстоянии более, чем в полвека, её лихорадочную самоистребительную исповедь.
   Сначала она переполняется возмущением против насильников:
   <<7.07 в 11 часов я легла спать. Игоря не было, лёг ли уже Пятница, я не знала, только вдруг входит Люба ко мне и говорит: "Два человека прошли к Пятницкому". Не успела я встать, как в комнату вбежал высокий, бледный, злой человек, и когда я встала с постели, чтобы набросить на себя халат, висевший в шкафу, он больно взял меня за плечо и толкнул от шкафа к постели. Он дал мне халат и вытолкнул в столовую. Я сказала: "Приехали чёрные вороны, сволочи", повторила "сволочи" несколько раз. Я вся дрожала. Человек, толкавший меня, сказал: "Мы ещё с Вами поговорим в другом месте за оскорбления". Я сказала громко: "Пятницкий, мне угрожают какими-то ужасами". Тогда вышел военный человек, похожий на Ежова, наверное, это был он, и выяснил у толкавшего меня, что и сказал, обращаясь ко мне: "С представителями власти так не обращаются советские граждане". ...Были минуты или секунды, я не знаю, когда я ничего не видела, что было в эфире, но потом возвращалась... Одно сознание, что больше его никогда не увижу и страшное сознание бессилия и праведности его жизни, беспрестанное служение делу рабочего класса, и эти люди - молодые, грубые, толкавшие меня - преступный, извращённый человек, он на всех производил тяжкое впечатление, когда он пришел в столовую, когда меня толкнул. Он взял с особым выражением столовый нож со стола.
   ...Были и другие военные: кто стоял, кто ходил за Ежовым. Может быть, это не был Ежов, хотя все сказали, что это его рост и лицо. Он положил на стол часы Пятницкого, ручку и карандаш и записную книжку, он полон иронии и серьёзен, в нём я врага не чувствовала. Единственный страшный враг - это тот грубиян, которого я так оскорбила, но он, правда, враг.
   Потом, в последнюю минуту вошел в мою комнату Пятница (я была в своей комнате потому, что позвала Ежова посмотреть на работу "врага". Ежов сказал - это арест, ничего в этом особенного нет).
   Пятницкий пришел и сказал: "Юля, мне пришлось извиниться перед ними за твоё поведение. Я прошу тебя быть разумной". Я сразу решила не огорчать его и попросила прощения у этого "человека", он протянул мне руку, но я на него не смотрела. Я взяла две руки Пятницкого и ничего не сказала ему. Так мы простились. Мне хотелось целовать след его ног...
   ...Пришел Игорь, он сразу догадался. Я сказала, папа увезен, просила его лечь в папиной комнате, но он ушел к себе наверх. Ночь я не спала. Не знаю, кто спал. Было очень нужно умереть>>.
   Это "Мне хотелось целовать след его ног", "Было очень нужно умереть" - вы-зывает страшное чувство жалости.
   Потом Юлия едет в город.
   <<Пришла на квартиру. Всё взломано. Комната Пятницкого опечатана: что там я не знаю. Портфель со всем содержимым (то есть деньгами и облигациями - И.П.) , патефон с 43 пластинками, детские ружья, готовальня Игоря со сломанным стеклом, все мои и детские книги, мои документы об образовании - то есть всё, что могло дать нам возможность первые 2 - 2,5 года прожить без него, - всё похищено. Даже у отца похищена его сберегательная книжка на 200 рублей, и его трудовые облигации (не знаю, на какую сумму).>>
   Она ещё не сомневается в муже, и у неё вызывают глубокое отвращение его вчерашние товарищи. Правда, она готова признать правоту Игоря, когда тот беспощадно её одёргивает:
   <<Игорь всё время лежит и читает. Он ничего не говорит о папе, ни о действиях его бывших "товарищей". Иногда я говорю ему злые мысли, ядовитые, но он, как настоящий комсомолец, запрещает мне это говорить. Он говорит иногда: "Мама, ты мне противна в такие минуты, я могу убить тебя".>>
   Подобно многим другим женам, не взятым одновременно с мужьями, Юлия сразу же начинает ходить по инстанциям. Вот её выводы из первых хождений по "парадным подъездам" и из разговоров со своими сотрудниками:
   <<13.07 я ходила на "Кузнецкий 24" узнать о Пятницком и посоветоваться насчёт денег, ждала 2,5 часа, с 7-и 40-ка до 10 часов. Принял зевающий, равнодушный и враждебно отнёсшийся ко мне человек - "представитель наркома". Насчёт Пятницкого сказал, какой это Пятницкий? Их много. Когда я сказала, какой, он мне сказал, о нём можно будет интересоваться в окне Љ 9 и не раньше 25-26 июля. Насчёт денег он сказал: "У нашего брата не бывает таких денег", то есть ясно выразил мысль, что Пятницкий жулик и вор. Он сказал, что такие суммы обычно не возвращают и что после процесса или суда можно будет узнать, как ими распорядятся. Заявление насчёт облигаций и денег он пропустил мимо ушей.
   Два раза ходила в партком Замоскворечья, что на Пятницкой, но милиционер оба раза не пропустил: оба раза секретарь отсутствовал, хотела с ним поговорить насчёт Игоря.>>.
   Постепенно в ней начинает нарастать обида на мужа. Сначала раздражение против Пятницкого связано только с тем, что он не позаботился о будущем семьи на случай ареста (ведь он знал, что берут невинных - это вытекает из подтекста записей). В отчаянии Юлия задаёт себе роковые вопросы и сама их пугается.
   <<Даже если б всё кончилось и Пятница был реабилитирован - жить невозможно. Нужно только дожить до конца расследования. Видеть же ни в чём неповинных детей - это мука, которую трудно выразить, это положение страшнее террора в Испании, они всё время борются за свою лучшую жизнь и умирают в надежде, а здесь - никого нет. Зачумленные дети "врага народа", можно только тихо умирать. Если выброситься из окна, тихо зароют в землю, и даже никто не узнает. ... Если упасть под поезд в метро, скажут - нервно-больная, а дети совсем без помощи. Нужно всё-таки немного побороться, как продать вещи. Это самое трудное для меня.
   Сегодня целый день дождь. От Игоря постепенно отвернулись его товарищи - Самик, Витя Дельмачинский, никто ему не звонит. Вчера вышел было и сейчас же вернулся. Сегодня не встаёт с постели, всё лежит.
   Чем это может кончиться? Кому какое дело?
   Я выяснила, что горе имеет какой-то запах, от меня и от Игоря одинаково пахнет, хотя я ванну принимаю каждый день, от волос и от тела.
   ...Вчера вечером о Пятницком думала со злобой: как он смел допустить нас до такого издевательства? Что же это он работал, работал с ними и не знал их методов, не мог предупредить, что они могут обречь нас на муки и голод, я бы отдала сберкнижки какому-нибудь хористу, и дети бы не погибали, а разве можно работать в такой обстановке продуктивно?
   ...На Пятницкого вся обида горькая. отдал своих детей на растерзание, какие деньги, во всём ограничиваемый и отдал этим, кто грабит и вещи и деньги, но кто же эти люди? В чьей мы власти - страшный произвол и все боятся. Опять схожу с ума, что я думаю, что я думаю?>> (Выделено всюду автором дневника. Пунктуация сохранена).
   Разумеется, Юлию страшит перспектива жить с двумя детьми на зарплату рядовой совслужащей или работницы. Она ещё не знает, какое было бы счастье, если бы ей даровали такую тяжесть.
   Но - до чего въелись в сознание штампы времени, как застилает глаза мысль о "врагах". Как естественно мыслить своего мужа жертвой "ошибки" (оговора, недо-разумения), а миллионы других людей - уничтоженными "за дело" и "закономерно". Всё это выделено Юлией:
   <<Для меня ясно, что так как многих мерзавцев поймали, и работы много, - не сумеют разобраться в правоте Пятницкого - и должен он вынести до конца свой тяжелый крест. Подойдут к нему, как к "замаскированному троцкисту", и так как гадов и врагов в партии много, - поверят в "правду", которую скажут о Пятнице. Страшный конец его светлой жизни. С какими мучениями он оставит жизнь? И никто об этом не узнает... Вместе с врагами его... Доля вины есть и на нём. Как часто я ставила пред ним вопрос: почему ты терпишь, а не борешься с разложением отдельных людей, почему ты не кричишь о правде, которая живёт в твоём сердце? Почему молчишь и послушен?
   Большевик должен не только слушать вождей, но и бороться, но и своё -проявлять? Он должен всегда творить новую жизнь, а у нас терпят факты Стецкого, терпят нахальство Ляпкина-Ярославского. Разговор всегда кончался ссорой. Он называл меня "бабой". Говорил, что я завидую, что сама так бы хотела жить. В общем, оскорблял, потому что даже последний паёк я всегда получала как наказание, не зная, как выйти из этого положения, ждала, что прекратят это, как только Наташа и Пятница пойдут в отпуск...
   Пятница говорил: "Какой я был всегда, таким и останусь: не лучше и не хуже. Мне дела нет до других, пусть будет на их совести."
   Тогда я отступалась, в душе с ним не соглашалась>>.
   О. Пятницкий конца 1937 года видит, конечно, насколько возможна "борьба с ошибками", видит, кто инициирует эти "ошибки", знает, когда они начались. Но, старый большевик, да ещё коминтерновец, он давно врос в эту политику, он её соучастник и связан её круговой порукой по рукам и ногам. Его выступление на пленуме (1937) было слабой попыткой отделить себя от этой политики. Но как непоследовательно и противоречиво он мыслит! Его жена вспоминает:
   <<И Пятница сказал: "Только терпение и терпение - я никогда не признаюсь в том, чего я не делал, поэтому процесс может длиться два года, а ты терпи и борись. Денег вам пока хватит, должно хватить. Трать на самое необходимое".
   Он не представлял, что нас раздавят одним взмахом. Ну и пусть он не знает, ему будет легче бороться>>.
   А Игорь дополняет её свидетельство:
   <<(Должен сообщить, что ещё в Москве, до переезда на дачу, но за несколько дней до его ареста, отец позвал меня в столовую и сообщил мне о возможности своего ареста. Он сказал, что была очная ставка его и Бела Куна, его и Кнорина, и что они на него клеветали. Он сказал, что ни в чём не виноват перед партией, что своей вины не признаёт, что будет бороться за правду. Но может пройти очень длительное время, пока признают его невиновность. Он предупреждал меня, что не следует бороться против Сталина. Это главное, что он мне сказал. - И.П.)>>
   Неужели Пятницкому-старшему неизвестна была цена признаний Бела Куна и Кнорина? И почему против Сталина не надо бороться? Потому ли, что бесполезно (сотрут в порошок), или потому, что Сталин незаменим? Игорь этим вопросом не задаётся. Но, судя по тому, что и в конце 1980-х гг. грядущая победа мирового коммунизма была для сына превыше всего, то и для отца, по всей вероятности, Ста-
  лин был ценен как самый сильный человек партии, единственный гарант грядущей победы.
   "Бороться за правду" в застенках ЧКГБ было немыслимо. Но умереть с честью у некоторого меньшинства первобольшевиков сил хватило. Игорь пишет:
   <<Бороться за правду" ему фактически не дали. А просто били его и требовали, чтобы он оклеветал себя и других. Били его целый год. Били и после окончания так называемого следствия. Следователь Ланфанг вызывал его к себе для того, чтобы бить, когда "дело" отца ждало своей очереди для так называемого суда. В это время отец сидел в одной камере с А.С.Тёмкиным, и последний это засвидетельствовал. Во время реабилитации я узнал от помощников главного военного прокурора СССР тт. Борисова и Терехова, из материалов, представленных мне для ознакомления в Комиссии Партийного Контроля при ЦК КПСС, что отец не признал себя виновным и его били сотни часов. Например, за два месяца было 200 часов следствия с битьём. Таким образом, он выполнил своё намерение "не признаваться в том, чего он не делал", но и только. В те годы он не доказал своей правды. - И.П.)>>.
   Cамым печальным из всего, что мне довелось сказать Игорю в день нашей встречи, оказалось утверждение, что не было у его отца никакой "своей правды". В камере пыток, которой тогда оборачивалось политическое следствие, самым искренним коммунистам не только некому, но и нечего было противопоставить. Для коммуниста доказывать свою "правоту" означало кричать палачам: "Братцы, вы что делаете? Вы обознались: я - свой!" Но они и так знали, что свой, что их обвинения - липа. Что можно было доказать механической мясорубке? Напоминать, что завтра перемелют и их? Это бы только прибавило им злобы.
   Записи 1937 года обрываются разговором матери с сыном. Опасения Юлии мучи-тельны для неё. Но всё то, что действительно ждёт её и старшего сына (судьбы младшего я не знаю), расположено просто в ином измерении: она неспособна даже этот ужас предвидеть.
   <<А скоро переезд, последние вещи, наверное, придётся оставить так же, как в Серебряном бору - осталось в чью-то пользу немало... И как будем жить? Может быть, специально в клоповниках поместят, без воды - вообще "со всеми удобствами". За что?.. Игорь собирал велосипеды, у Вовы потерялись части (постарался Лёня Гр.), но он всё-таки продал Вовин, а свой - нужно продать. Потом он собрался гулять и раздумал было, позвонил Саре М. "Кажется её отец переживает то же, что и наш", - сказал Игорь. То есть "он сидит дома и ждёт"... (Речь идёт о Мусабекове и его дочери Саре. - И.П.) Всё-таки я его уговорила, и уж очень, наверное, вид у меня был печальный, он сказал: "Мама, покончить всегда можно, возобновить нельзя. Ты не сиди без дела, всё время работай, и не будешь думать". (На этом кончаются записи, относящиеся к периоду лета 1937 года. - И.П.)>>.
   Запись 15 февраля 1938 года сделана уже после ареста семнадцатилетнего Игоря.
  Теперь в сознание несчастной матери начинают проникать капли самого страшного для неё яда: она временами сомневается в невиновности мужа, в его коммуни-стической непорочности. Веря, что мужа её не расстреляли, а сослали в дальние лагеря "без права переписки", Юлия пишет (напоминаю: всё выделено ею):
   <<Я думаю о том, как же партия легко осудила своего старейшего, преданнейшего и (безусловно) скромнейшего товарища, назвали его контрреволюционером и даже не расстреляли, то есть более жестоко наказали, чем мерзавцев, всегда чуждых партии, - Зиновьева и Каменева... Очевидно, я не так думаю. Очевидно, Пятница никогда не был профессиональным революционером, а был профессиональным мерзавцем - шпионом или провокатором, как Малиновский. И потому так жил он, и был таким замкнутым и суровым. Очевидно, на душе было темно, пути иного не было, как ждать, когда его раскроют или когда он сумеет удрать от кары.
   А все мы - я, жена, и дети - для него не имели особого значения. Теперь другой вопрос: кому же он служил? И почему? Начал потому, что было трудно портняжить - неинтересно, начал входить в революционную борьбу и как-то под влиянием трусливого характера перешел в провокаторы... и он все годы работал на контрреволюцию, окружив себя подобными себе. Так тоже может идти жизнь Пятницкого. Но кто он был - тот или этот? Неизвестно мне, и это мучительно. Думаю о первом - невыносимо жалко, хочется погибнуть или бороться за него. Думаю о втором - невыносимо, отвратительно, грязно, хочется жить, чтобы видеть, как их всех переловили - ничуть не жалею.
   Способна плюнуть ему в лицо, назвать его именем "шпион". Наверное, так же относится и Вова. И хочется тогда, чтобы были друзья, именем товарища из НКВД, только чтобы они помогли выбраться из бездны. Горя, - вот так и мечусь целыми днями в противоположных мыслях. Это - внутренняя моя жизнь в основном. Остальное - дети, сама я, а внешняя жизнь - существование, тяжкая борьба.>>.
   Её начинает преследовать мысль о том, что она должна добиться работы в НКВД или устроиться вольнонаёмной в лагерь. То ли, чтобы доказать свою преданность и спасти детей, то ли чтобы увидеть происходящее своими глазами, чтобы перестать, наконец, сомневаться и метаться из крайности в крайность.
   Одновременно в поисках куска хлеба для себя и ребёнка, в разговорах с руково-дителями учреждений, где она пробует найти работу, она замечает:
   <<Чувствую, что каждый из начальников разговаривает только для того, чтобы хоть что-нибудь узнать об одном из погибших. Для всех же тайна. Кормятся случайными слухам.>>.
   Ощущение, что истинное положение дел прячется за непроницаемой завесой лжи, овладевает ею всё чаще. Юлия сопротивляется ему изо всех сил.
   <<Мальчиком я гордилась. Не его отношением ко мне, он не уважал меня, а его отношением к своей задаче - жизни, его отношением к обществу, к советской власти... И его же изъяли из общества, как врага. Больше уже говорить нечего. ...Всё равно пропасть, из которой намеченным не выйти. И ясности насчёт теперешних действий получить не от кого.
   ...Об Игоре узнала, что он там, но ему передача не разрешена. А что это значит, я не знаю. Наверное, вымогают то, чего Игорь не знает, не говорил, не делал. Вымотают из него последние силы. Он уже был измучен за 7 месяцев, у матери нет слов, когда она думает о своём заключённом мальчике...
   В мыслях о нём даже себе страшно признаться. Буду ждать, пока есть немного разума и много любви. Но предвижу страшные для моего сердца пытки в дальнейшем. Могут его совсем загубить (физически уничтожить), могут убить в нём желание жизни, могут зародить в нём страшную ненависть, направленную не туда, куда надо (а без ненависти в наше время при двух системах - жить невозможно /подч. Д.Ш./), - могу я никогда не встретить. Могу его встретить и [не] найти в нём, что растила, что особенно в нём ценила. Могу его встретить физическим и нравственным калекой. Потому что арестовывают того, кого хотят уничтожить. (Мама постепенно осознавала, что арестовывали не виновных в чём-либо людей, а тех, кто мешал Сталину, - это из высоко стоящих. За ними тянулись другие, много других, которые уже мешали мелким людишкам, жаждущим карьеры и просто уворования чужой собственности. - И.П.)>>
   Комментарий Игоря представляется мне надуманным. Он по-видимому, не обратил внимания на подчёркнутые мною слова: посчитал их естественными. А ведь в них - гвоздь программы: "без ненависти - при двух системах жить нельзя", - этим можно оправдать всё. Но до определённой границы: пока ненависть не коснётся тебя лично или ближайших, самых родных и необходимых тебе людей. Только тогда, когда ты попадаешь в кафкианскую машину уничтожения, тебя не может утешить пресловутое: "Лес рубят - щепки летят". Тогда начинает грызть душу недоумение, граничащее с безумием. Тем более, что никак не удаётся перебороть жалость и доверие к ним, к ближайшим.
   <<Когда вспоминаешь детали, - открывается внутренний строй человека, его сущность. Не может быть Пятница контрреволюционер, не может быть среди мерзавцев-двурушников. Что же произошло? За что его осудили? Почему ему не поверили? Ошибки очень тяжкие (доверие, слепота к врагам) допустили все. А отдавал он всего себя работе. А как он был недоволен собой последние годы: мало сна оставалось, не видел хороших результатов, мучился этим (это - последняя его работа в ЦК). А Коминтерн его периода не казался ему таким. (Как важно то, что сказала мама о Коминтерне. До 1935 года Коминтерн был ленинским учреждением, а после там заправляли Ежов и Москвин-Трилиссер. - И.П.)
   Он думал, что кое-что делал. И не предполагал, какая пропасть, какие гады его окружали, как всё губили. А... тоже ведь не видел. (Видимо, мама имела в виду самого Сталина - члена Президиума ИККИ. - И.П.). Ничего не поймёшь...
   ...Знать хочется, как пойдёт дальше, какие будут жертвы, и победим ли мы, и выявится ли правда о некоторых погибших, и когда выявится, и умирать самой ещё не хочется...>>
   "...о некоторых погибших". Невиновности более, чем "некоторых", Юлия пред- ставить себе не может: это ей психически не под силу, как многим другим. Я понимаю, что даю основание упрекнуть меня в сострадании к людям, которых не заставила ни в чём усомниться смерть миллионов, но потрясла до основания гибель близких. Но разве нами открыто, что "мы почитаем всех нулями и единицами себя"? Добавим: и тех, кого мы полностью отождествляем с собой. Не будем так строги к Юлии: многих ли из нас лишают аппетита телевизионные новости, в которых всегда говорится о стольких ужасах? Но стоит задержаться вашему сыну или внуку в автомобильной поездке - и вам не до ужина. В переживаниях Юлии Пятницкой с общечеловеческой точки зрения одиозно не то, что судьба миллионов для неё значит неизмеримо меньше судьбы мужа и сына. Противоестественна её готовность усомниться скорей в честности мужа, чем в "партии" (?) и в священной, непогрешимой "идее". И это феномен не единичный, а типичный для тотально идеологизированного сознания.
   Игорь вплоть до поездки в Израиль и знакомства с несколькими документальными книгами (что было позже, не знаю: возможно, и книги его не переубедили) считал великим достоинством Коминтерна его ленинские истоки. "До 1935 года Коминтерн был ленинским учреждением", - пишет он, и это, в его глазах, исключало все сомнения в этой организации. Правда о Коминтерне отвергалась им сходу. Он яростно оберегал свой миф от любых посягательств. Хотелось бы знать, до самого ли конца? Могла же мать его, сомневаясь в виновности "некоторых", в частности - своего мужа, и полностью доверяя сыну, писать:
   <<Не удивило меня сообщение во вчерашней "Правде". Я знала, что процесс б-р будет (Что такое "б-р"? Бухаринцы-рыковцы? - И.П.). Только не знала, когда и какие именно люди. О врачах - это ново для меня.1 Хорошо, что страшный узел всё-таки сумели развязать. Будет легче дышать. Вот из-за таких сволочей и погибли настоящие товарищи. Без жертв ничего больше нельзя совершить.
   Игорёчек, мой мальчик, мой светлый, если бы нервы твои выдержали, ты бы понял и простил того, кто несправедливо тебя так обидел... Ты бы жить захотел и продолжать дело отца своего. Только умнее, прозорливее, с накопленными знаниями. Отцу-то не пришлось учиться... , а без знаний большевику нельзя>>.
   Кого - "Ты бы понял и простил"? Очевидно, Сталина. И дальше:
   <<Грозный меч правосудия революционной диктатуры занесен над 21-м врагом. Для некоторых из них расстрел - слишком гуманное наказание. Я бы жизнь им сохранила. Книги и газеты не давала и заставила работать 15 часов в сутки, и изолировала бы их от людей: чтобы они сами взмолились освободить их от жизни, чтоб они сами себя возненавидели, как только может ненавидеть человек... Это они посеяли недоверие, вражду, наговоры, жестокость>>.
   Чуть ниже Юлия пишет:
  
   <<...я вдруг очнулась от боли внизу живота, не заметила, как протанцевала "танец радости" по поводу окончательного разгрома этих "зверей", а ведь кой-кого из них я уважала, хотя уже Пятница предупредил меня насчёт Б. Это мразь какая, и рассказал, как он стал среди всех, обросший бородой, в каком-то старом костюме на полу... И никто с ним не поздоровался. Все уже смотрели, как на смердящий труп. И вот он ещё страшнее, ещё лживее, чем можно себе представить. Мала для них кара - "смерть", но дышать с ними одним воздухом невозможно трудящимся. О, Пятница, не можешь ты быть с ними, моё сердце это никак не хочет принять.
   Если нужно так, если не распутались насчёт твоей виновности, я стану на официальную точку зрения насчёт тебя во всём моём поведении, я не буду никогда около тебя, но не могу я тебя видеть ни лжецом перед партией, ни контрреволюционером>>.
   Пароксизм дикой ненависти к "врагам" обходится дорого:
   <<...нет сна, вот никого не хочется видеть, ни двигаться. И страшно в шлёпанцах Пятницкого (без каблуков), так нехорошо после пляски. Это первый раз такое вдохновение телу после ареста Пятницкого. Сумасшествие или просто потребность, ведь не с кем делиться. (Противоречия измучили маму и она была близка к помешательству рассудка. Конечно, её пляска при жестоком приговоре - это уже болезнь, тем более, что она ещё в 1921 году болела шизофренией. - И.П.)>>.
   И в первый раз (в молодости), и во второй (1938) душевное состояние Юлии соответствовало, на мой взгляд, страшным событиям. Достаточно проследить за теми местами её дневника, которые она своей рукой подчеркнула, чтобы увидеть, как бедное её сознание разрывается между намертво вбитыми в него бесчеловечными догмами и собственными наблюдениями, собственным сердцем и разумом.
   А тут ещё - младший сын:
   <<10.03.38 г. "Эх, мать, ну и сволочь же отец. Только испортил все мои мечты. Правда, мать?" У меня предчувствие такое, что Игорь наш не виноват, только проболтался, а отец - какой-то большой виновник. В 11,5 часов вечера Вовка разговорился сначала о моральной силе Красной Армии, о пограничниках (всегда ведь мечтает о жизни пограничников) - и решил, очевидно, что его не возьмут из-за отца. Я разговор не поддерживала, сказала только: "сначала выучись, будь хорошим общественником, а там посмотрим, а папу не забывай так. Мы ещё не знаем, может быть, он не виноват, а ошибся, может быть, его враги обманули".
   А Вовка сказал: "Нет, не верю (т.е. он думает, что отец - враг). Могут ли эти дети не думать о том, что произошло с их отцами, матерями? Что произошло с "Наркомами", как работает сейчас НКВД, как поступает с семьями, с детьми? Могут ли они обо всём этом разговаривать друг с другом? Вовка увлекается очень серьёзно военным делом. ...Вот сегодня он читает, как должен относиться красноармеец к своему командиру. "Он должен во всём доверять командиру". Вовка сделал замечание: "Нет уж, такому, как... Егоров, например. Мама, здесь неправильно">>.
   А вот о старшем:
   <<Он так был уверен в справедливости всех арестов, в хорошем человеческом отношении. Он говорил: "Это всё логично", то есть арест отца, конфискация, издевательское ко мне отношение, то есть "логично", раз мы поставлены в положение врагов. Но как он смирится с тем, что он-то ведь не враг. Он рос и хотел много знать, предложить свои силы революции. А его бросили в тюрьму, может быть, отправят в лагерь отбывать наказание, и оттуда он может приехать уже взрослым, измученным душевно, мрачным и больным. ...А у Игоря больные лёгкие - 4 раза он пережил воспаление лёгких, и нервы измотаны. Вот из-за него-то я и жить не хочу и должна умереть. Как я жалею, что написала письмо в НКВД. Это был приступ отчаяния. Как я не учла, что им безразличны все наши страдания, ведь они всех в один котёл, в одну бросовую яму. Умру, тем лучше. Ни с Вовкой, ни с Игорем не будут человечны. Значит, только я у них, из-за них надо бороться за себя>>.
   Похоже ли это на душевную болезнь, на сумасшествие? Нет, это жизнь противоестественна и безумна, а не мать и жена с её поневоле раздвоенным сознанием. Более сильные и развитые умы двоились между массовым гипнозом идеологизированного кошмара и естественным чувством друга, матери и жены. Это кажется сегодня психической аномалией. Но лишь потому, что уже забыты читателем "Любовь Яровая" Тренёва, "Сорок первый" Лавренёва, циническое двоедушие утончённого Катаева, "Итальянские сказки" Горького с их убийствами мужей, возлюбленных, сыновей - во имя Идеи. Патриотической ли, революционной ли - какая разница? - Но Идеи. Это воспевалось, как высшая жертвенная доблесть.
   Чуть ниже Юлия пишет:
   <<Самое страшное во мне - это развивающийся процесс недоверия к качеству людей, которые ведут следствие, налагают право на арест. Конечно, я знаю, что Ежов и некоторые другие, среди них - крупные и мелкие работники - прекрасные, настоящие люди - борцы ведут необычайную, тяжелую работу, но большинство... тоже ведут тяжелую работу, как люди низкого качества: глупые, пошлые, способные на низость. Меня очень мучает, что я так настроена, но факты (то, что сама испытала, то, что вижу - отдельными штрихами, то, что приходится слышать просто случайно от знакомых, стоящих в тюремной очереди...) не позволяют настроиться иначе. Всё зависит от того, к кому попадёшь в лапы: к человеку или к с..., к умному или к тупице, к культурному или к невежде, к настоящему коммунисту или к шкурнику. Горе тем, кто попадает ко второй категории - "именно так">>.
   Если терзания Юлии Пятницкой покажутся вам чересчур наивными и примитивными, припомните, как Пастернак рвался поговорить со Сталиным "о жизни и смерти" во время знаменитой беседы по телефону о Мандельштаме. Или историю семьи Эфрона-Цветаевой.
   Дневник заканчивается комментарием Игоря:
   <<(Что было с мамой дальше, позже конца мая 1938 года? Получила назначение на работу в Кандалакшу, там жила с Вовой, была арестована и по ОСО осуждена к лагерям, попала в Карлаг, в Чурбай-Нуринское отделение, где работала экономистом, отказалась жить с начальником отдела и он ей отомстил тем, что отправил на строительство Мухтарской плотины в Бурминское отделение "с использованием исключительно на общих работах", там мама, осенью 1940 года, простудилась и умерла в больнице, где лежала с женой Мусабекова, которая также там умерла. Где маму похоронили, я не знаю. Осенью 1939 года мама получила свидание со мной и приехала ко мне на ЦПО. Мы провели с ней в садике, вдали от людей, несколько часов. Тогда я услышал от неё категорическое и безнадёжное осуждение всего, что произошло в стране за 1937-39 годы, осуждение Сталина, как деспота и палача лучших коммунистов и советского народа. О её жизни в Кандалакше знает Вова. Меня обрадовала одна молодая женщина, освобождённая и пришедшая из Чурбай-Нуры на ЦПО - посмотреть на сына Юли - необыкновенной женщины, как она мне сказала. Вероятно, это было незадолго до отправки мамы на Бурму. - И.П.)>>
   Но это ещё не конец. За комментарием следует новая главка, ранящая и своим трагически детским названием ("Как умерла моя мама"), и своим содержанием. Вот выдержки из неё (в записи жены Игоря, Зори):
   <<В сентябре 1986 года к нам неожиданно пришла старая женщина, худощавая, подвижная, с необычайно яркими для её возраста глазами. Это была З.Н.Н. Последний раз Игорь виделся с ней в 1958 году.
   Прошло 28 лет. Ей было уже за 80. Она всматривалась в сидевшего перед ней 65-летнего человека, пытаясь узнать в нём мальчика-заключённого, в судьбе которого когда-то она старалась принять посильное участие.
   Она говорила о себе, о своём пути в заключении. А потом сказала:
   - Я, Игорь, искала тебя не потому, что хотела рассказать тебе о себе. Когда-то я дала слово Юле, твоей маме, что не скажу тебе ни слова о её последних днях. Но недавно она пришла ко мне во сне, очень отчётливо я видела её. И она спросила о тебе: "Как мой сын? Как мой Игорёчек, как он живёт?" Это было настолько отчётливо, что, проснувшись, я начала искать тебя. Мне казалось, что это знак, что теперь я должна, обязана рассказать тебе, какими были последние дни твоей мамы. Она не умерла в больнице. Это ложь. Ты помнишь, меня послали за сельхозмашиной в Бурминское отделение. Ты сказал мне, что у тебя там мать, попросил повидать её. ...Так я её видела.
   - И молчала?
   - Да, молчала 46 лет. И не только из осторожности, но и слово держала, слово, которое дала ей.
   Я приехала в Бурму и стала спрашивать о Соколовой (Пятницкой) Юле, спрашивала многих, но мне никто ничего не отвечал; неопределённо пожимали плечами, очень странно смотрели и старались побыстрее отойти. Наконец, одна женщина мимоходом, не останавливаясь, тихо сказала: "Она там, но вы меня не выдавайте". Я проследила за её взглядом и увидела старую кошару... Было холодно. Резкий ветер, поземка. Я настолько промёрзла, что уже хотела только спрятаться от холода, и не знала, правильно ли я поняла её. Возле кошары не было ни одного человека. Ни на что не надеясь, я направилась к кошаре. В кошаре сгрудились, спасаясь от непогоды овцы. Продуваемая насквозь, она обогревалась только овцами, их телами, их дыханием. Я пошла буквально сквозь них и вдруг услышала слабый стон. В середине кошары, на какой-то тряпочной подстилке в лёгкой кофточке лежала твоя мать. Она умирала, у неё всё было воспалено, она горела, её трясло. Овцы стояли за ограждением и не защищали её ни от ветра, ни от снега, который лежал вокруг подстилки. Я встала перед ней на колени, она силилась подняться, но не могла. Я взяла её руки, пытаясь согреть их своим дыханием.
   - Кто вы? - выдохнула она. Я не назвала себя, а только сказала, что я от тебя, ты просил навестить её, ты работаешь со мной, я вижу тебя ежедневно. Как она встрепенулась: "Игорёчек, мальчик мой, - шептала она пересохшими губами, - мальчик мой, помогите ему, я умоляю вас, помогите ему выжить..." Я успокаивала её, обещала позаботиться о тебе (как будто от меня что-нибудь зависело!). "Дайте мне слово, - шептала Юля, - что вы не расскажете ему, как умирала его мама, дайте мне слово..."
   Она была в полубреду, я стояла перед ней на коленях, клянясь, обещая, когда услышала окрик: "А ты откуда взялась, как сюда попала, зачем пришла?!.." - Почти пинками выпроваживал меня из кошары конвоир.
   - Но моя мама умерла в лагерной больнице, - возразил Игорь.
   - Ложь, - ответила З.Н. Я тебе рассказала, как она умирала, а сейчас расскажу, как она умерла. Я узнала об этом от Лиды, ты знал её, она работала там, где находилась твоя мать. Через два дня после моего посещения, конвой принёс ей пищу, она была мертва.
   Сколотили ящик, вызвали двух уголовников и велели им вынести и закопать труп. После этого эти уголовники исчезли>>.
   Остаётся заметить, что такой исторический и человеческий документ, как днев-ник Юлии Пятницкой и её сына, мог бы стать основой для ещё не написанного романа (называю этот жанр, ибо не умею изобрести другого определения) о её поколении, о её круге и о детях этого круга.
   Д.Штурман
  
  
  
  
  
  
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"