Штурман Дора Моисеевна : другие произведения.

Городу И Миру. Часть вторая

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    II. СОЛЖЕНИЦЫН И ДЕМОКРАТИЯ Это - историческая роковая ошибка либерализма, не видеть врага слева. Считать, что враг всегда только справа, а слева, мол, врага нет. Эта та самая ошибка, которая погубила русский либерализм в 1917. Они проглядели опасность Ленина, и то же самое повторяется сейчас, ошибка русского либерализма повторяется в мировом масштабе всюду и везде

  II. СОЛЖЕНИЦЫН И ДЕМОКРАТИЯ
  Это - историческая роковая ошибка либерализма, не видеть врага слева. Считать, что враг всегда только справа, а слева, мол, врага нет. Эта та самая ошибка, которая погубила русский либерализм в 1917. Они проглядели опасность Ленина, и то же самое повторяется сейчас, ошибка русского либерализма повторяется в мировом масштабе всюду и везде (II, стр. 407-408).
  ...я не говорю, что демократии находятся при конце, а что они - в упадке воли, упадке духа и веры в себя. И цель моя - вдохнуть в них эту волю, вернуть им эту твердость или призвать их к этой твердости (II, стр. 211).
  ...я не против демократии вообще, и не против демократии у нас в России, но я за хорошую демократию и за то, чтобы в России шли мы к ней плавным, осторожным, медленным путем (II, стр. 130).
  Гласность, честная и полная гласность - вот первое условие здоровья всякого общества, и нашего тоже (II, стр. 13. Разрядка Солженицына).
  Отчасти мы уже касались этой темы в предыдущей главе. В значительной степени нам придется к ней возвращаться в той части книги, в которой мы будем говорить об отношении Солженицына к Западу (и Запада - к России и СССР) и о проблемах сопротивления коммунизму, исследуя интерпретацию этих проблем Солженицыным. И все же некоторые аспекты истолкования им сложного феномена современной западной демократии и этого строя как некоего социального и этического принципа хотелось бы рассмотреть в отдельной главе.
  Из Письма IV съезду ССП, из Нобелевской лекции, из "Образованщины", из призыва "Жить не по лжи", из "Письма вождям" (с некоторыми компромиссными ограничениями, вытекающими из психологии его адресатов), из некоторых других упомянутых и не упомянутых нами выступлений Солженицына непредубежденный читатель вынесет отчетливое впечатление: свобода печати, свобода самовыражения граждан, гласность - краеугольные камни, на которых должно быть построено, по его убеждению, здоровое общество. Эта мысль с предельной полнотой выражена в маленьком публицистическом шедевре - в "Открытом письме Секретариату Союза писателей РСФСР" от 12 ноября 1969 года по поводу исключения Солженицына из ССП. В этом торжественном и яростном монологе знаменитое письмо Л. К. Чуковской М. Шолохову названо "гордостью русской публицистики". В нем Солженицын защищает от предстоящего исключения из ССП Л. Копелева, "фронтовика, уже отсидевшего десять лет безвинно, - теперь же виноватого в том, что заступается за гонимых, что разгласил священный тайный разговор с влиятельным лицом, нарушил тайну кабинета" (Солженицын II, стр. 12-13).
  И далее следуют слова, которые самому последовательному демократу нечем дополнить:
  "А зачем вы ведете такие разговоры, которые надо скрывать от народа? А не нам ли было пятьдесят лет назад обещано, что никогда не будет больше тайной дипломатии, тайных переговоров, тайных непонятных назначений и перемещений, что массы будут обо всем знать и судить открыто?
  "Враги услышат" - вот ваша отговорка, вечные и постоянные "враги" - удобная основа ваших должностей и вашего существования. Как будто не было врагов, когда обещалась немедленная открытость. Да что б вы делали без "врагов"? Да вы б и жить уже не могли без "врагов", вашей бесплодной атмосферой стала ненависть, ненависть, не уступающая расовой. Но так теряется ощущение цельного и единого человечества - и ускоряется его гибель" (II, стр. 13. Разрядка Солженицына).
  В том расхожем стереотипе образа Солженицына, которым так часто манипулирует критика со времени "Письма вождям" и "Образованщины", он предстает изоляционистом и ксенофобом. Иначе, как непрочтением большей части его работ, я не могу объяснить это заблуждение. На самом деле тот основной демократический принцип - требование гласности, который он считает неотъемлемым свойством нормального человеческого общества, он выводит из наших неотъемлемых всечеловеческих - общечеловеческих свойств:
  "Все-таки вспомнить пора, что первое, кому мы принадлежим, - это человечество. А человечество отделилось от животного мира - мыслью и речью. И они естественно должны быть свободными. А если их сковать - мы возвращаемся в животных.
  Гласность, честная и полная гласность - вот первое условие здоровья всякого общества, и нашего тоже. И кто не хочет стране гласности - тот равнодушен к отечеству, тот думает лишь о своей корысти. Кто не хочет отечеству гласности - тот не хочет очистить его от болезней, а загнать их внутрь, чтоб они гнили там" (II, стр. 13. Разрядка Солженицына).
  В коротко, витруозно отточенном обращении "На случай моего ареста" (август 1973 года) Солженицын категорически отрицает право правительства определять судьбы литературы:
  "Я заранее объявляю неправомочным любой уголовный суд над русской литературой, над единой книгой ее, над любым русским автором" (II, стр. 41).
  Нельзя забывать о том, что в 1969-1973 гг., о которых мы сейчас говорим, Солженицын, с одной стороны, остро страдает от невозможности легального, открытого печатного самовыражения в родной стране, то есть фактически от отсутствия в ней демократии; с другой - он мучительно занят поисками бескровного, сравнительно благополучного, постепенного раскрепощения родной страны. Это настойчиво приковывает его внимание к возможности не взрывного, революционного, а медленно, ответственно проводимого сверху перехода к более выносимым общественным обстоятельствам. Мы уже обращались к этому варианту российского будущего в публицистике Солженицына (с его всегда вопросительной, а не утвердительной интонацией). Вместе с тем у него начинает вызывать все больше сомнений нравственное и политическое благополучие Запада.
  В статье "На возврате дыхания и сознания" (I, стр. 24-44) (подзаголовок: по поводу трактата А. Д. Сахарова "Размышления о прогрессе, мирном сосуществовании и интеллектуальной свободе"), написанной в 1969 году, тогда же переданной Солженицыным Сахарову, дополненной и пущенной в Самиздат в 1973 году, непосредственно затронут, среди многих прочих, и вопрос об отношении Солженицына к демократии.
  Независимо от того, какой видится Солженицыну будущая Россия, приговоренность подсоветского общества к молчанию о самых существенных проблемах жизни представляется ему безусловным злом:
  "Кажется, мучителен переход от свободной речи к вынужденному молчанию. Какая мука живому, привыкшему думать обществу с какого-то декретного дня утерять право выражать себя печатно и публично, а год от году замкнуть уста и в дружеском разговоре и даже под семейной кровлей.
  ...За десятилетия, что мы молчали, разбрелись наши мысли на семьдесят семь сторон, никогда не перекликнувшись, не опознавшись, не поправив друг друга. А штампы принудительного мышления, да не мышления, а диктованного рассуждения, ежедённо втолакиваемые через магнитные глóтки радио, размноженные в тысячах газет-близќнеќцов, еженедельно конспектируемые для кружков политучебы, - изуродовали всех нас, почти не оставили неповрежденных умов.
  И теперь, когда умы даже сильные и смелые пытаются распрямиться, выбиться из кучи дряхлого хлама, они несут на себе все эти злые тавровые выжжины, кособокость колодок, в которые были загнаны незрелыми, - а по нашей умственной разъединенности ни на ком не могут себя проверить" (II, стр. 24, 25. Выд. Д. Ш.).
  Свободная речь и свободная мысль, себя в ней выражающая (основа и неотъемлемый атрибут любой формы демократии), представляются писателю одним из первичных, главных условий нормального существования человека и общества. В 1969-73 гг., на гребне собственного взлета к свободной, не связанной ничьими запретами речи, он с нетерпением ожидает массового прорыва брони молчания и лжи от своих сограждан, но прозорливо предвидит и трудности этого перехода:
  "Но и обратный переход, ожидающий скоро нашу страну, - возврат дыхания и сознания, переход от молчания к свободной речи, тоже окажется и труден и долог, и снова мучителен - тем крайним, прóпастным непониманием, которое вдруг зинет между соотечественниками, даже ровесниками, даже земляками, даже членами одного тесного круга" (II, стр. 25).
  Что и произошло, заметим мы, и в Самиздате и в эмиграции. И даже в советском, так и не пережившем еще (1987) неподдельной раскрепостительной эволюции или революции обществе, те, кто мыслят чуть шире быта, тяготеют, чаще даже не зная того, к различным мировоззренческим группам Самиздата и эмигрантской литературы, являющимся объективно их выразителями. Если же это разномыслие зазвучит массово, обретя (не будем предугадывать - как) действительную легальность, можно ли будет избежать деления общества на группы более близких друг другу мировоззренчески людей, то есть на партии, союзы, движения, оформленные или не оформленные организационно? И как может рядовой член общества, не занятый непосредственно политикой и (или) литературой, отобрать для себя более желательную, более близкую программу без выбора из некоего разнообразия таковых - без происходящего на его глазах свободного, открытого соревнования личных и - неизбежно - групповых (т. е. партийных) мнений?
  Солженицын же в этой статье настойчиво выражает сомнение в целесообразќности партийной, в том числе многопартийной, самоорганизации общества. Вот часть его доводов:
  "Partia - это часть. Всякая партия, сколько знает их история, всегда защищает интересы этой части против - кого же? против остальной части этого народа. И в борьбе с другими партиями она пренебрегает справедливостью для выгоды: вождь оппозиции (кроме разве Англии) не похвалит правительство за хорошее - это подорвет интересы оппозиции; а премьер-министр не признается честно публично в ошибках - это подорвет позиции правящей партии. А если в выборной борьбе можно тайно применить нечестный прием, - то отчего ж его не применить? А своих членов, меньше ли, больше ли, всякая партия нивелирует и подавляет. От всего этого общество, где действуют политические партии, не возвышается в нравственности. И в сегодняшнем мире все больше проступает сомнение, и маячит нам поиск: а нельзя ли возвыситься и над парламентской много- или двухпартийной системой? не существует ли путей внепартийного, вовсе беспартийного развития наций?" (I, стр. 38. Курсив Солженицына).
  Полагаю, что при свободном и не искаженном противоестественными запретами существовании "путей внепартийного, вовсе беспартийного (курсив Солженицына) развития наций" не существует. Даже и при дворах абсолютных монархов и вокруг этих дворов всегда существовали явные и конспиративные партии. И только тотал стремится искоренить в обществе все институции, кроме тех, через которые осуществляет свою диктатуру его верхушка.
  А в свободном расслоении нынешнего изгнаннического и эмигрантского Зарубежья разве не ближе Солженицын к "Вестнику РХД", к его издателям, авторам и читателям, чем к "Синтаксису" или "Стране и миру"? И не с тем же ли кругом он стал бы сотрудничать в свободной России? Партия ("partia - это часть") отнюдь не всегда "защищает интересы этой части... против остальной части... народа", но сплошь и рядом в условиях демократии гласно защищает свои представления о благе всего народа или его большинства. И много ли зла в том, чтобы некоторые партии представляли и отстаивали интересы определенных частей (групп и кругов) народа? Ведь и у прочих не отнята такая возможность! В начале своей статьи Солженицын защищает право "привыкшего думать общества" "выражать себя публично и печатно", называет осуществление этого права "возвратом дыхания и сознания". При наличии такого права любые лица, круги и сообщества должны быть вольны высказывать свои credo и критику чужих воззрений. Кроме очень немногих социально опасных групп, поставленных вне закона (в порядке демократической процедуры!) уголовным кодексом. Идеал и тут не запрещение, а умение здоровых общественных сил уничтожительно разбивать аморальные и асоциальные взгляды в публичной полемике и привлекать общество на свою сторону. Это, правда, потребовало бы от зрячей и этически цивилизованной части общества гигантской активности и перманентных усилий, которые в наши дни не расходуются на защиту нравственных и социально перспективных воззрений нигде в мире. А на внедрение смертоносных мифов расходуются с избытком...
  Если свободные люди не могут не сближаться по родству воззрений и интересов (как бы мы такие союзы ни называли и ни оформляли), то отсутствие партий (союзов, движений, объединений, течений, сообществ, содружеств и пр.) не означает ли запрещения партий? Не потребует ли отсутствие и фактически запрещение партий каких-то карательных санкций за создание таковых? Не загоняется ли неизбежное разномыслие внутрь лишенного свободы союзов общества? Не остается ли при запрещении партий (без запрещения они не умрут) единственной легальной партией в стране государственный аппарат с его иерархией? Не возвращаемся ли мы, надеясь на "внепартийное, вовсе беспартийное развитие наций", к исходной однопартийной ситуации, всегда чреватой тоталом ("монополией легальности" - Ленин - единственной партии)? Итак, на вопросы Солженицына и мы отвечаем рядом встречных вопросов.
  Через 4 года, в 1973 году (год "Письма вождям"), Солженицын развивает свою аргументацию против "многопартийной парламентской системы". Он пишет:
  "Многопартийная парламентская система, которую у нас признают единственно-правильным осуществлением свободы, в иных западно-европейќских странах существует уже и веками. Но вот в последние десятилетия проступили ее опасные, если не смертельные пороки: когда отсутствие этической основы для партийной борьбы сотрясает сверхдержавы; когда ничтожный перевес крохотной партии между двух больших определяет надолго судьбу народа и даже смежных с ним; когда безграничная свобода дискуссий приводит к разоружению страны перед нависающей опасностью и к капитуляции в непроигранных войнах; когда исторические демократии оказываются бессильны перед кучкою сопливых террористов. Сегодня западные демократии - в политическом кризисе и в духовной растерянности. И сегодня меньше, чем все минувшее столетие, приличествует нам видеть в западной парламентской системе единственный выход для нашей страны. Тем более, что готовность России к такой системе, весьма низкая в 1917 году, могла за эти полвека только снизится" (I, стр. 41).
  Солженицын здесь весьма зорко (хотя пока еще издали) подмечает несовершенства современной западной демократии, но делает из своих наблюдений ошибочный, как нам представляется, вывод - что Россия в ее будущем устроении должна выплеснуть из корыта дитя (свободу союзов и партий) вместе с грязной водой (ее затруднениями, недостатками, болезнями и опасностями). Демократия не запрещает и не исключает активного привнесения этического элемента в деятельность своих союзов и движении всех видов - не преследует и не убивает за это привнесение. Другое дело, что такое привнесение требует колоссального труда. Но если, по Солженицыну, даже тотально несвободные условия не исключают "возможности развиваться к целям нравственным" (I, стр. 41), то тем более не исключают ее условия свободные. Они лишь требуют бессонной работы, цепи ответственных выборов, осознания и внушения другим необходимости "развития к целям нравственным". Не для этого ли (если верить, что в нашем личном и общем существовании есть высший смысл!) и освобождает нас демократия от тирании, от необходимости лгать и - чаще всего - от нужды телесной, заслоняющей для большинства духовные цели? Принципы демократии не содержат структурного, объективного запрета нравственно совершенствовать себя и других. И привлечь к этой трудной, но реальной работе можно многих, но кто этим всерьез занят?
  "Ничтожный перевес крохотной партии между двух больших определяет надолго судьбу народа" - это зло. Но означает ли это несомненное, хотя и не неизбежное зло, что определение судьбы народа одним лицом или авторитарной олигархией лучше? Зло коалиционного шантажа маленьких партий мы уже увидели и осознали. Его можно законодательно предупредить; его нет в США или в Швейцарии. При этом неуголовные меньшинства, не представленные в парламентах, не теряют в условиях последовательной демократии права самовыражения. В обстоятельствах же агрессивной несвободы бескомпромиссная верность высоким нравственным принципам может легко стать синонимом конца земного существования диссидента. Даже для верующих - массовый ли это выход?
  При гораздо меньшей затрате усилий, чем та, которой требует высокая нравственность в условиях несвободы, можно преодолеть опасную запредельность демократических свобод, лишающую сегодня демократию жизненных сил и способности противостоять преступности и агрессии.
  Но в данной статье Солженицын рассматривает демократию не в ее оптимальных потенциях, а в ее современнных угрожающих ее же существованию недостатках. Потрясенный катастрофой российской восьмимесячной демократии - преддверья тотала, удрученный несовершенствами современной западной демократии, ее вероятной неустойчивостью в близящихся испытаниях, Солжениќцын на какое-то время обращается мыслью к додемократическим формам государственного существования:
  "Заметим, что в долгой человеческой истории было не так уж много демократических республик, а люди веками жили и не всегда хуже. Даже испытывали то пресловутое счастье, иногда названное пасторальным, патриархальным, и не придуманное же литературой. И сохраняли физическое здоровье нации (очевидно так, раз нации не выродились). И сохраняли нравственное здоровье, запечатленное хотя бы в народных фольклорах, в пословицах, - несравненно высшее здоровье, чем выражается сегодня обезьяньими радиомелодиями, песенками-шлагерами и издевательскою рекламой: может ли по ним космический радиослушатель вообразить, что на этой планете уже были - и оставлены позади - Бах, Рембрандт и Данте?
  Среди тех государственных форм было много и авторитарных, то есть основанных на подчинении авторитету с разным происхождением и качеством его (понимая термин более широко: от власти, основанной на несомненном авторитете, до авторитета, основанного на несомненной власти). И Россия тоже испокон веков просуществовала под авторитарной властью нескольких форм - и тоже сохраняла себя и свое здоровье, и не испытала таких самоуничтожений, как в XX веке, и миллионы наших крестьянских предков за десять веков, умирая, не считали, что прожили слишком невыносимую жизнь. Функционирование таких систем во многих государствах целыми веками допускает считать, что в каком-то диапазоне власти они тоже могут быть сносными для жизни людей, не только демократическая республика" (I, стр. 41-42).
  К великому сожалению, это рассуждение представляется недостаточно убедительным. Во-первых, объединим с демократической республикой и конституционную, или демократическую, монархию - как режимы в равной степени не противоречащие современному эмансипированному представлению о личном и гражданском достоинстве и гражданских правах. Во-вторых, "сносным" с точки зрения многих его подданных является и сегодняшний советский режим, если не учитывать его прошлого, его - сравнительно с экономически процветающими странами - нищеты, его потенций, его лживости, того, что он делает в мире, его нетерпимости к инакомыслящим, его воинствующего атеизма - его невыносимости именно для тех людей, которые не могут жить без свободы и правды. Сегодня, после семидесяти лет целенаправќленной идеологической и этической обработки, для многих и многих этот режим, в отличие от его экстремально террористических периодов, субъективно выносим или почти выносим. Именно поэтому, считая себя не вправе решать за лояльное конформистское большинство, толкать его в несвойственном для него направлении, не только искатели материального процветания, но и люди, взыскующие свободы и правды, в какой-то своей части ушли и уходят в эмиграцию.
  Конец XIX-начало XX века в российской истории Солженицын изучает всю свою жизнь. Другими историческими периодами в пути России и тем более - Запада он в деталях, очевидно, не занимался. Отсюда - доверие к "пасторальной литературе" в отличие от литературы исторической и обличительной. Отсюда забвение страшных феодальных, крестьянских и религиозных, войн и восстаний, сотрясавших в свое время Европу и Россию, забвение массовых исходов крепостного крестьянства в казачество и в Сибирь. Отсюда - слова о "физическом здоровье нации" - тогда как в Европе додемократического периода и смертность была существенно выше, и продолжительность жизни - существенно ниже, чем ныне. И звучат в современном радиопотоке в Европе и США не только "обезьяньи радиомелодии" и шлягеры, но и классическая музыка (неувядающе популярен тот же Бах и не он один). И есть большие писатели и большие художники. Бежавшие, вытесненные из СССР великие музыканты и большие артисты нашли для себя достойное место на Западе.
  Солженицын и сам весьма впечатляюще говорит о пороках авторитарной власти:
  "У авторитарных государственных систем при достоинствах устойчивости, преемственности, независимости от политической трясучки, само собой есть свои большие опасности и пороки: опасность ложных авторитетов, насильственное поддержание их, опасность произвольных решений, трудность исправить такие решения, опасность сползания в тиранию. Страшны не авторитарные режимы, но режимы, не отвечающие ни перед кем, ни перед чем. Самодержцы прошлых, религиозных, веков при видимой неограниченности власти ощущали свою ответственность перед Богом и собственной совестью. Самодержцы нашего времени опасны тем, что трудно найти обязательные для них высшие ценности" (I, стр. 42).
  "Ответственность перед Богом и собственной совестью" красила ли Людовика XI во Франции, Карла IX - там же - Варфоломеевской ночью, Генриха VIII английского, Ивана IV и многих, многих других? А сегодня и вовсе - что ограничивает неограниченного властителя? Следовательно, сегодня "авторитет, основанный на несомненной власти", есть не авторитет, а вынужденное подчинение насилию, не ограниченному ни изнутри, ни извне. "Власть, основанная на несомненном авторитете", возможна только либо в непредсказуеќмом случае редкостного совпадения достоинств и положения властителя, либо при выборных, а значит и конкурентных (ибо депутата из кандидатов единственной партии "выбирают" лишь при тоталитарных режимах) началах. Другой технологии формирования власти, основанной на несомненном - хотя бы для большинства сограждан - авторитете, социальная природа не выработала.
  Современное эмансипированное сознание в подавляющем большинстве случаев видит рядом с преемственной монархической властью выборных соправителей. При чистом наследственно-монархическом принципе существует не только опасность несоответствия личных качеств монарха его положению. Ситуацию осложняет и то, что объемы информации, необходимой для удовлетворительного руководства современным обществом, непосильны для одною человека. И Солженицын неопровержимо показывает это в "узлах" "Красного колеса", посвященных Николаю II.
  Выборная власть сменяема, то есть проверяется каждые несколько лет (оптимальный срок остается спорным) новыми выборами. Ее можно сделать достаточно стабильной и полномочной, но и не бесконтрольной посредством хорошего законодательства. Это во всяком случае реальней, чем предупреждение вне демократических обстоятельств перечисленных Солженицыным возможных пороков власти авторитарной.
  Солженицын этой эпохи открыл для себя провиденциальное значение личной нравственности в человеческом и общественном бытии и склонен это значение абсолютизировать. Цель человека и человечества, в его представлении, - нравственный рост, а потому:
  "По отношению к истинной земной цели людей (а она не может сводиться к целям животного мира, к одному лишь беспрепятственному существоваќнию). - государственное устройство является условием второстепенным. На эту второстепенность указывает нам Христос: "отдайте кесарево кесарю" - не потому, что каждый кесарь достоин того, а потому что кесарь занимается не главным в нашей жизни.
  Главная часть нашей свободы - внутренняя, всегда в нашей воле. Если мы сами отдаем ее на разврат - нам нет людского звания" (I, стр. 42-43).
  В применении к тоталу речь идет, однако, отнюдь не о том кесаре, которого, очевидно, имеет в виду Христос. Тоталитарный кесарь претендует и на Богову долю: он не удовлетворяется частью. Солженицын не раз говорит об этом, в том числе - и в данной статье.
  XX век продемонстрировал нам государственные устройства, уничтожающие своих подданных миллионами: внутренне свободных и несвободных, робких и смелых, нравственных - прежде, чем безнравственных, но и последних - массово, без разбора. По отношению к таким государственным устройствам нельзя сказать, даже мимоходом, обмолвкой, что они являются "условием второстепенным", если мы отказываемся от цели земного достойного и выносимого существования. Мы уже говорили, что связанному человеку достаточно одной лошадиной дозы инъекции аминазина или галопиридола - и все высочайшие свойства личности растворяются в ее беспамятстве и животных муках. И очнуться ей или не очнуться, выйти на весьма ограниченную советскую или нелегкую зарубежную волю или не выйти - зависит от милости того же государственного уст-ройства, игнорировать которое смертельно опасно. Солжеќницын, по всей вероятности, имеет в виду не тоталитарного, - ненасытного, претендующего и на души своих рабов, а сравнительно скромного авторитарного, традиционного кесаря, когда говорит:
  "И если Россия веками привычно жила в авторитарных системах, а в демократической за 8 месяцев 1917 года потерпела такое крушение, то может быть - я не утверждаю это, лишь спрашиваю - может быть следует признать, что эволюционное развитие нашей страны от одной авторитарной формы к другой будет для нее естественней, плавнее, безболезненней? Возразят: эти пути совсем не видны, и новые формы тем более. Но и реальных путей перехода от нашей сегодняшней формы к демократической республике западного типа тоже нам никто еще не указал. А по меньшей затрате необходимой народной энергии первый переход представляется более вероятным" (I, стр. 43. Выд. Д. Ш.).
  В этом отрывке знаменательны подчеркнутые нами слова: "... я не утверждаю это, лишь спрашиваю". Значительно позже Солженицын повторит, что он еще не уяснил для себя желательных форм государственного устройства новой России. И нигде не скажет об этом категорически, хотя (мы это увидим) во многих разрозненных его суждениях прорисуется облик России свободной. И еще одно: верно то, что ежели никому не видны ни пути, ни формы динамичќной - оздоровляющей, доброкачественной, умеренной авторитарности, которая позволила бы своим подопечным существовать благополучно и жить не по лжи, то не более явственны и "реальные пути перехода" от советской тоталитарной стагнации к "демократической республике западного типа".
  В статье "Мир и насилие" (для газеты "Афтенпостен", 5.IX.1973 г., I, стр. 125-133), примыкающей по времени к рассмотренным выше работам, есть исчерпывающее по своей полноте определение Солженицыным желательного для него государственного устройства грядущей России. Главная идея статьи состоит в противопоставлении мира не только войне, но и терроризму, и насилию деспотических государств над своими подданными. Солженицын пишет:
  "От большого объема и сложности того, что составляет мир, решающая борьба за него в современном человечестве происходит далеко не только на конференциях дипломатов или конгрессах профессиональных ораторов со сбором миллионов добрых пожеланий. Самые-то страшные виды немирности протекают без атомных ракет, без морских и воздушных флотов, так мирно, что могут восприняться почти как "традиционный народный обычай". И поэтому сосуществование на тесной слитой Земле правильно мыслить как существование не только без войн, этого мало! - но и без насилия: кáк жить, чтó говорить, чтó думать, чтó знать и чего не знать..." (I, стр. 130-131. Курсив Солженицына, выд. Д. Ш.).
  В подчеркнутых нами словах предложен полный набор основополагающих признаков демократии: нормальны те обстоятельства, в которых не государство, а человек решает, "как ему, человеку, "жить", что говорить, что думать, что знать и чего не знать". И никакой "традиционный народный обычай" не может, по Солженицыну, оправдать отсутствия в общественном и личном существовании человека этих начал. Ссылки одной (свободной) договаривающейся стороны на "традиционный народный обычай", оправдывающий несвободу другой договаривающейся стороны, здесь выступают как заведомое лицемерие.
  В следующем отрывке сказано о том, какое место в общественном бытии оставлено государству с его вмешательством:
  "Чтобы достичь не короткой отодвижки военной угрозы, а мира действительного, мира по сущности, по здоровой основе своей, - надо против "тихих", спрятанных видов насилия вести борьбу, никак не менее строго, чем против "громких". Поставить задачей остановить не только ракеты и пушки, но и границы государственного насилия остановить на том пороге, где кончается необходимость защиты членов общества. Изгнать из человечества самую идею, что кому-то дозволено применять силу вопреки справедливости, праву, взаимной договоренности.
  И тогда: служит миру не тот, кто рассчитывает на добродушие насильников, но тот, кто неподкупно, непреклонно и неутомимо отстаивает права угнетенных, покоренных и убиваемых.
  Такие борцы за мир на Западе, сколько я могу судить издали, - тоже есть, и, значит, у них есть аудитория, и это не дает нашим надеждам окончательно затмиться.
  Я не компетентен перечислять имена таких людей на Западе. У нас же естественно назвать - Андрея Дмитриевича Сахарова" (I, стр. 131. Выд. Д. Ш., разрядка Солженицына).
  Солженицын показывает в этой своей статье, что тоталитарное государство не защищает, а уничтожительно насилует своих подданных. Но его беспокоит и тот явный для него еще до изгнания из СССР факт, что современное западное демократическое государство может оказаться неспособным защитить своих подданных от насилия извне, как далеко не достаточно защищает их от собственного преступного мира и терроризма.
  Из приведенного выше отрывка следует, что государство должно применять силу лишь согласно "справедливости, праву, взаимной договоренности". Характерное для Солженицына предпочтение справедливости праву вызывает некоторое опасение: оно приоткрывает возможность для произвольного толкования права. Но если мы вспомним, как часто, судя по прессе, на Западе правоведческое крючкотворство освобождает от ответственности явных и очень опасных преступников, мы придем к выводу (весьма распространенному и в западной печати), что право должно быть приведено (и перманентно приводится) к бóльшему соответствию справедливости. Не даром в русском языке у этих двух слов общий корень.
  Солженицынское определение функций нормального и желательного государства вполне соответствует определению такового по Адаму Смиту: государственное вмешательство должно защищать от насилия членов общества и делать лишь то, чего общество без его помощи сделать не может. Но Смит, не видевший страшных государств XX века, не акцентирует этической стороны проблемы. Солженицына же устрашает и "демократия, не имеющая никакой обязательной этической основы, демократия, как борьба интересов (курсив Солженицына), не выше, чем интересов" (добавим еще: дурно понятых интересов), "борьба по регламенту всего лишь конституции, без этического купола над собой" (I, стр. 129. Выд. Д. Ш.). В другом месте он говорит:
  "Блаженный Августин написал однажды: "Чтó есть государство без справедливости?Банда разбойников". Разительную верность такого суждения, я думаю, охотно признают очень многие и сегодня, через 15 веков. Но заметим прием: на государство расширительно перенесено этическое суждение о малой группе лиц.
  По нашей человеческой природе мы естественно судим так: обычные индивидуальные человеческие оценки и мерки применяем к более крупным общественным явлениям и ассоциациям людей - вплоть до целой нации и государства. И у разных авторов разных веков можно найти немало таких перенесений.
  Однако, социальные науки - чем новее, тем строже - запрещают нам такие распространения. Серьезными, научными теперь признаются лишь те исследования обществ и государств, где руководящие приемы - экономичеќский, статистический, демографический, идеологический, двумя разрядами ниже - географический, с подозрительностью - психологический, и уж совсем считается провинциально оценивать государственную жизнь этическою шкалой" (I, стр. 45. Курсив Солженицына).
  Солженицыну же, хорошо знающему роковой опыт своей страны, парадоксальќным образом пережившей близкое к нынешнему западному распутье в 1860-1910-х гг., жутко видеть, что общество, добившееся свободы выбора, лишено в значительной своей части этических да и - в ближайшей перспективе - прагматических критериев целесообразно-го выбора (I, стр. 130). И он не устает об этом твердить в своих обращениях к Западу.
  
  Не так давно (1985) бывшая представительница США в ООН, смелая и проницательная Джин Киркпатрик, издала сборник статей "Диктатура и двойные стандарты". Речь идет о несовпадении мерок и требований, предъявляемых западным общественным мнением и большинством интеллектуалов Западу и Востоку, правым авторитарным режимам и левым тоталитарным. Требования ничем не урезанной гражданской и личной свободы предъявляются Западу и его авторитарным или полуавторитарным союзникам, в том числе - не на жизнь, а на смерть борющимся за свое выживание. К миру же тоталитарному прилагаются совершенно иные мерки: самые вопиющие ущемления свободы в нем игнорируются или оправдываются какими-нибудь чрезвычайными обстоятельќствами, высокой конечной целью, особой ментальностью и другими весьма расплывчатыми причинами. Позиция Дж. Киркпатрик в этом вопросе полностью совпадает с позицией Солженицына, высказанной им неоднократно, хотя бы в статье "Мир и насилие", в которой после ряда неопровержимых примеров следует вывод:
  "Лицемерие многих западных протестов в том и состоит: протестуют там, где не опасно для жизни, где ожидают отступления оппонента и где не попадешь под осуждение "левых" кругов (желательно протестовать всегда с ними заодно). И таковы же - распространеннейшие ныне формы "нейтралитета" или "неприсоединения": одной стороне всегда поддакивать и угождать, другую (притом кормящую!) всегда лягать.
  До наступления резвого оборотистого XX века одновременное существование двух шкал нравственных оценок в человеке, общественном течении или даже правительственном учреждении называлось лицемерием. А как назовем это сегодня?
  Неужели этот массовый лицемерный перекос Запада виден только издали, а вблизи не виден?" (I, 129. Курсив Солженицына).
  Виден: пример тому - книга Киркпатрик, и не она одна, но виден немногим, голоса которых заглушены ревом сторонников двойных стандартов, двух шкал.
  Солженицыну время от времени приписывается его оппонентами (а зачастую и интервьюерами в их весьма тенденциозных вопросах) стремление распространить отечественную несвободу на свободный мир. В действительности Солженицын предлагает западным архитекторам и сторонникам "разрядки" подходить к внутренней ситуации тоталитарного мира с теми же демократическими мерками, с которыми они подходят к своему обществу и к правым режимам. Настойчивая мысль о необходимости привнесения в западную свободу мощного нравственно-этического начала отнюдь не означает, что Солженицын отказывается от свободы в принципе. Не означает этого и его сомнение в том, что СССР с его нынешним накалом противоречий и привычкой к рабству может без губительных потрясений и потерь сразу шагнуть в не урезанную никем и ничем свободу. Возлагая основные свои надежды на духовное возрождение внутри страны и не ожидая (он не раз это говорил) спасения с Запада, Солженицын все-таки явно и однозначно хочет, чтобы Запад своей политикой (и, прежде всего, в своих собственных интересах) способствовал либерализации внутри тоталитарного мира. В маленьком обращении в газету "Афтенпостен" 25 мая 1974 г. (II, стр. 56-57), посвященном в основном защите Г. Суперфина и Е. Эткинда, он повторяет центральные мысли статьи "Мир и насилие":
  "Если в могущественных и динамичных странах насилию нет контроля и границ - это делает совершенно иллюзорными все кажущиеся достижения всемирного мира. Если общественность этих стран не только не может контролировать действия своих правительств, но даже иметь о них мнение, - то все внешние договоры могут быть смахнуты и разорваны в пять минут на рассвете любого дня. Подавление инакомыслящих в Советском Союзе не есть "внутреннее дело" Советского Союза и не есть просто дальние проявления жестокости, против которых протестуют благородные чуткие люди на Западе. Беспрепятственное подавление инакомыслящих в Восточной Европе создает смертельную реальную угрозу внеобщему миру, подготавливает возможность новой мировой войны гораздо реальнее, чем ее отодвигает торговля" (II, стр. 56. Разрядка Солженицына; выд. Д. Ш.).
  Какой же авторитарный режим, не превращаясь фактически в демократию, может позволить общественности контролировать свое правительство? Следоваќтельно, нынешней ситуации в СССР Солженицыным противопоставлен и здесь не авторитарный, а демократический строй. И так бывает всегда, когда, непосредственно или от противного, он описывает общественную ситуацию, которую считает нормальной и хотел бы видеть в своей стране.
  Произнеся панегирик "несгибаемому жертвенному духу" Г. Суперфина, подчеркнув, что при его слабом здоровье заключение грозит ему гибелью. Солженицын заканчивает так:
  "Суперфин не признал недоказанного обвинения в том, что он изготовлял "Хронику текущих событий". Но я предлагаю вдуматься: а если бы изготовлял? Только за беспристрастное беспартийное фактическое перечисление гонений свободной мысли, то есть повседневную рутинную обязанность прессы на Западе, человека на Востоке обрекают на смерть! И в этих условиях вершители западной политики полагают, что строят прочный мир?" (II, стр. 56-57. Курсив Солженицына).
  Далее он оценивает, пользуясь западными критериями гражданского поведения, еще одну типичную диссидентскую судьбу:
  "Вот профессор Ефим Эткинд. В один день растоптаны четверть века его научной и писательской деятельности, преподавания, воспитания молодых. На все обширное институтское собрание, чтобы подавить его, достаточно завораживающей гробовой "Справки из КГБ" (сравните эту обстановку с любым западным университетом!). "Справка" ссылается на "протоколы допросов КГБ", - но кто когда-либо докажет подлинность единого листа этих протоколов, если КГБ не затрудняется подделывать даже документы свободного внешнего обращения (я недавно дал пример в журнале "Тайм")? Воронянская не могла добровольно и со смыслом показать, что Эткинд в 1971 году получил на хранение два экземпляра "Архипелага", по той простой причине, что, законченная тремя годами раньше, книга с тех пор покоилась безо всякого движения. Но допустим и тут самое ужасное: что Эткинд касался пальцами прежде или прочел сегодня эту непростительную книгу, повествующую опять-таки о гибели миллионов невинных. В сегодняшнем Советском Союзе это считается достаточным официальным основанием, чтобы человека растоптать. И в этом случае многочисленные западные оптимисты снова поспешат с заявлением, что и эта расправа "нисколько не нарушает" международную разрядку?" (II, стр. 57. Курсив Солженицына).
  Каждым словом этой статьи Солженицын требует распространения на Восток принципов западной свободы самовыражения, западных критериев нормального права.
  Весь целиком погруженный в оставшееся за спиной, Солженицын в очередной раз постулирует неделимость мировых судеб и формулирует одну из излюбленных своих параллелей: разрядка - Мюнхен.
  "Но нельзя превращать разрядку напряженности в растянутый поступенчатый Мюнхен. Сегодня хрустят наши косточки - это верный залог, что завтра будут хрустеть ваши.
  Мои предупреждения исходят из многолетнего советского опыта, вся жизнь моя была посвящена изучению этой системы. От кого зависят судьбы Запада, могут и сегодня пренебречь моими предупреждениями. Они вспомнят их, когда клочок вот этого листа "Афтенпостен" нельзя будет достать иначе, как под угрозой тюремного срока" (II, стр. 57. Разрядка Солженицына).
  В том-то и дело, что судьбы Запада зависят не от узкого круга правителей, а от всех граждан, и в первую очередь от тех, кто формирует западное общественное мнение. Роль их, как никогда, велика. Они же, в массе своей, слышат лишь то, что хотят услышать, и это же ретранслируют обществу.
  
  Основа демократии - свобода печати, и мы уже много писали об отношении Солженицына к свободе печати в бытность его на родине: он требовал ее как правило безоговорочно, только в "Письме вождям", изначально построенном на компромиссах, соглашаясь на свободу лишь для неполитической литературы. Но пребывание его на Западе в первый же день ознаменовалось конфликтом с прессой: он отказался говорить с ее представителями. Один глубоко уважаемый мной и близкий мне по убеждениям человек писал мне не так давно по этому поводу: "Ему было нечего сказать! Каждый из нас был бы счастлив прорваться к микрофонам, но нам их к нашему рту не протягивали. А ему нечего сказать! Не ссылайтесь на то, что он потом говорил, момент был упущен. Он сделал хуже, чем молчал, он просто гнал журналистов, накидывался на них. Они могут быть назойливыми, но все же... Был уже сразу создан определенный образ, подтвержденный Гарвардской речью..." (Выд. автором письма).
  О Гарвардской речи - позже, а пока я все же сошлюсь "на то, что он потом говорил". Вся моя книга - о том, что он до этого и потом говорил: микрофоны остались у его рта, и он многократно ими воспользовался. Может быть, более удачной тактикой был бы выразительный монолог на уровне лучших речей Солженицына сразу по прилете. Тогда не возникли бы в первые же часы его пребывания вне СССР негативные, с точки зрения либеральной элиты свободного мира, его "media" и некоторых россиян на Западе, штрихи в его образе. Но он не смог произнести этот монолог, не переведя дыхания после переброски "Лефортово - Франкфурт-на-Майне". Да и слишком безопасной и оттого недостаточно веской, непривычно облегченной для говорящего показалась ему, быть может, первая возможная речь на ветру изгнания. Я приведу пространные выдержки из двух документов, в которых Солженицын говорит об этой короткой и неожиданной для всех немоте. Первый из них - "Бодался теленок с дубом", где сказано:
  "Вечером, в маленькой деревушке Бёлля мы пробирались меж двух рядов корреспондентских автомобилей, уже уставленных вдоль узких улочек. Под фотовспышками вскочили в дом, до ночи и потом с утра слышали гомон корреспондентов под домом. Милый Генрих развалил свою работу, бедняга, распахнул мне гостеприимство. Утром, как объяснили мне, неизбежно выйти, стать добычей фотографов - и что-то сказать.
  Сказать? Всю жизнь я мучился невозможностью громко говорить правду. Вся жизнь моя состояла в прорезании к этой открытой публичной правде. И вот, наконец, я стал свободен как никогда, без топора над головою, и десятки микрофонов крупнейших всемирных агентств были протянуты к моему рту - говори! И даже неестественно не говорить! Сейчас можно сделать самые важные заявления - и их разнесут, разнесут, разнесут - ...А внутри меня что-то пресеклось. От быстроты пересадки, не успел даже в себе разобраться, не то что подготовиться говорить? И это. Но больше - вдруг показалось малодостойно: браниться из безопасности, там говорить, где и все говорят, где дозволено. И вышло из меня само:
  - Я - достаточно говорил, пока был в Советском Союзе. А теперь - помолчу.
  И сейчас, отдаля, думаю: это - правильно вышло, чувство - не обмануло. (И когда потом семья уже приехала в Цюрих, и опять рвались корреспонденты, полагая, что уж теперь-то, совсем ничего не боясь, я сказану, - опять ничего не достраивалось, нечего было объявить.)
  Помолчу - я имел в виду помолчать перед микрофонами, а свое состояние в Европе я уже с первых часов, с первых минут понял как деятельность, нестесненную наконец: 27 лет писал я в стол, сколько ни печатай издали - не сделаешь, как надо. Только теперь я могу живо и бережно убрать свой урожай. Для меня было главное: из лефортовской смерти выпустили печатать книги.
  А у нас там в России, мое заявление могло быть истолковано и загадочно: да как же это - помолчу? за столько стиснутых глоток - как же можно молчать? Для них, там, главное было - насилие, надо мной совершенное, над ними совершаемое, а я - молчу?
  ...Так и среди близких людей разность жизненной встряски даже за сутки может родить разнопонимание" (III, стр. 478-479. Курсив и разрядка Солженицына).
  И тем более - среди неблизких. Это было в феврале 1974 года. А уже в марте начались короткие печатные выступления и затем интервью, в одном из которых (II, стр. 58-80; 17.VI.74) корреспондент телекомпании CBS Уолтер задает Солженицыну прямой вопрос:
  "- Хотелось бы знать Ваше мнение о западных средствах получать и передавать информацию, как оно сложилось после Вашей высылки.
  - Ну, что сказать? Надо сразу сказать: западная пресса помогла мне, Сахарову, всем нам выстаивать годами, а особенно помогла в августе-сентябре прошлого года. Так что я, конечно, могу быть западной прессе только благодарен. Но свежими глазами иногда можно увидеть то, чего люди, живущие постоянно, - не видят. Вот, я с этим кусочком хлеба, из Лефортово, из последнего недоеденного лефортовского обеда, внезапно приезжаю в Западную Европу, еще три часа назад я ожидал расстрела, три часа назад. Вдруг мне объявляют, что я высылаюсь, - куда? - и неожиданно во Франкфурте-на-Майне высаживают. И почти с этого момента начинается штурм, западная пресса обрушивается на меня. Я еще не могу в голове вместить того, что произошло, я сотрясен происшедшим, я не имею расположения что-либо заявлять. А они требуют, чтоб я высказывался, будто я приехал с готовыми высказываниями. Я нахожусь на единственную фразу, что я "достаточно говорил в Советском Союзе, а теперь помолчу". Но вот день за днем пресса от меня не отстает, она преследует меня всюду: дежурит около дома Бёлля, потом около дома адвоката, в осаде я нахожусь. Хочу выйти, хоть подышать, хоть ночью, когда никого нет. Выхожу на задний балкон, где корреспондентов нет, - вдруг два прожектора, вот таких вот прожектора на меня, и фотографируют, ночью! Я иду со спутниками, разговариваю, подсовывают микрофон, несколько микрофонов, узнать - что я говорю своим спутникам? и передать своим агентствам, - ну, я в такую минуту раздосадовался, говорю: "да вы хуже кагебистов!" - подхватили! первое высказывание: Солженицын приехал на Запад и заявил: "Западная пресса хуже КГБ", - как будто я собрал пресс-конференцию и так заявил. Я думал, скажу: "Господа, поймите, я сейчас не в состоянии с вами разговаривать, дайте мне отдышаться, я хочу побыть один", - и оставят в покое. Нет! И это потом продолжалось долго, когда я ездил в Норвегию, когда вернулся, когда приехала моя семья, семья приехала бессонная, измученная, - нет, позируйте, выходите, позируйте нам! Отказались. Тогда прорвались тут, вокруг нашего дома, топчут все, что соседи насадили, как стадо бизонов, - чтобы что-нибудь сфотографировать. Им говорю: "Ну почему так? раз я вас прошу: я сейчас не буду говорить; пожалуйста, оставьте нас." Отвечают, милые молодые люди, откровенно: "Никак не можем. Нам приказано, если мы не выполним, нас уволят." Знаете, вот это очень скользкая, опасная формулировка: если я не выполню - меня уволят. Так это сейчас любой угнетатель в Советском Союзе скажет: а я выполняю приказ, а если я не выполню - меня уволят. Видите, каждая профессия, если она начинает разрушать нравственные нормы жизни, должна сама себя ограничить. Действительно, западную прессу здесь не связывает, не останавливает ничто, никакая полиция, ни власти. Ну, тогда надо ограничить самим себя. Надо сказать: вот тут есть порог, нравственный, вот сейчас нужно отказаться. Всякие достоинства, если предела им не поставить, если не ограничить, переходят в недостатки" (II, стр. 59-60).
  На мой взгляд, этот отрывок вполне содержательно объясняет, почему Солженицын, а затем и его семья не поддались первому натиску средств массовой информации, ограничили свое общение с ними и в будущем и тем отвоевали для себя необходимую возможность работы и частной жизни. Но важно здесь и другое: Солженицын предъявляет свободной прессе то же требование, что и всему свободному обществу, - уметь остановиться в своей не ограниченной извне раскрепощенности на некоей нравственной границе, указанной изнутри, собственной этикой, собственным уважением к чужой свободе, к чужому праву (в данном случае - к праву на отказ от публичности).
  Наши недостатки суть продолжения наших достоинств - эта старая истина прилагается Солженицыным к его новой (и неожиданной) среде обитания - к западной демократии.
  Ни жажда свободы, ни стремление к неограниченной гласности, ни любознательность, ни тяга к достатку, комфорту, покою и развлечениям - никакие естественные и даже возвышающие устремления человека и общества не должны игнорировать той нравственной границы, за которой достоинства превращаются в недостатки, начинают действовать разрушительно - как в этической, так и в прагматической плоскости.
  Такова моральная максима Солженицына, и ею он хотел бы ограничить грядущую свободу в своей стране, если когда-нибудь его родина обретет эту свободу. В опыте России конца XIX - начала XX столетия он видит грозный урок для Запада, а опыт Запада хотел бы превратить в школу будущего для раскрепощенной России.
  Но в эти первые месяцы пребывания на свободе Солженицына ошеломляет не только бесцеремонность наступления средств массовой информации на его творческую и частную жизнь, которая представляется прессе общественным достоянием. Его поражает контраст между поведением большинства западных журналистов в свободном мире и в тоталитарных "больших зонах". Агрессивных и независимых добывателей новостей при пересечении ими границ тоталитарного мира словно бы подменяют: откуда берутся смирение и угодливость, естественные, казалось бы, только в "рабах по рождению" (II, стр. 61)? Из солженицынской оценки поведения западной прессы в ее метрополиях и в восточных командировках возникает в его изложении куда более широкая мысль - о пружинах поведения лиц и народов на свободе и в рабстве, но в рабстве настоящем, обеспеченном колоссальным репрессивным и пропагандно-дезинформационным потенциалом, не мнимом, не половинчатом. Люди массами попадают в ловушку - по стечению ряда обстоятельств и роковых заблуждений, не исключенных ни для одного народа, а попав, усваивают катастрофически быстро требуемую ловушкой мораль и манеру поведения, после чего сторонние, да и некоторые внутренние наблюдатели отождествляют народ с ловушкой, уродующей его бытие.
  Такое отождествление напрашивается само собой, потому что некоторая часть народа образует человеческую субстанцию этой ловушки.
  Но отождествлять с ловушкой весь народ и только данный народ нельзя: в разных странах у разных народов процесс развивается аналогично. Вдумаемся в следующие рассуждения Солженицына:
  "Хорошо. Можно было бы даже восхититься: как западная пресса в натиске таком - добыть истину - ничего не жалеет: ни себя, ни других, ну, как военные корреспонденты, лезут под самый обстрел, пусть меня убьют, но я сейчас сфотографирую и что-то такое сообщу. Но вот странное явление: оказывается, западная пресса далеко не всегда так необузданно стремится к истине. Я наблюдал эту же самую прессу у нас в Москве, да так и везде в Восточной Европе, и в Китае особенно. Вот поразительно: там западная пресса совершенно меняется. К счастью, не все, есть замечательные исключения, есть великолепные корреспонденты, которые себя не щадят, так их обычно и высылают. А большинство? - а большинство вдруг становятся такими скромными, такими осторожными, такими осмотрительќными.
  Но посмотрите, тут уже мы выходим за пределы прессы, это гораздо шире вопрос: вот мы, советские люди, - мы рабы по рождению, мы рождены в рабстве, нам очень трудно освобождаться, но каким-то порывом мы пытаемся подняться. А вот приезжает независимый западный человек, привыкший к полной свободе, - и вдруг мгновенно, без необходимости, без подлинной опасности, усваивает дух подчинения и становится добровольно рабом. Вот это страшно. Когда задают вопрос: "Да как это может быть, неужели свободные народы, попав под угнетение, вот как Восточная Европа, могут так быстро стать в рабское положение?" Конечно. Если свободный корреспондент, который ничем не рискует, кроме того что ему разобьют ветровое стекло машины или вышлют из Москвы, ведет себя рабски? - конечно. Но отсюда другой страшный вывод: две стороны Земли по-разному освещены, ну так, как вот Солнце освещает: половина Земли всегда под солнцем, а половина Земли - ночь, в тени. Вот так и информация освещает наш земной шар. Половина Земли, Запад - под ярким солнцем, видно все насквозь, обо всем сообщает западная пресса, западные парламентарии, любой общественный деятель, сами государственные деятели отчитываются, - и советская, китайская, восточноевропейская разведка тоже прощупывает и проходит Запад насквозь, она видит все, что хочет, очень легко, она знает, что ее разведчикам даже ничего не грозит на Западе. Почему я, допустим, мог там, у себя, составить какое-то мнение о Западе, и вот оно, вроде, не ошибочно? - да потому что Запад весь освещен, о Западе все решительно напечатано, написано, говорится. И почему советологи, так называемые, почему они с таким трудом, и так часто ошибочно судят о Востоке? Потому что Восток погружен в темноту. О Востоке западная пресса, которая туда приезжает, не дает сколько-нибудь серьезной информации. Если бы каждый корреспондент говорил так: я голову свою положу, пусть мне голову отрубят, но я одно известие, точное, важное, сообщу. Тогда хоть иногда бы что-то важное проходило. Но если каждый, почти каждый корреспондент боится или опасается, если почти каждый корреспондент дает поверхностные, скучные вещи, сидит, обрабатывает советскую прессу, из нее что-то возьмет, на поверхности, а иногда и прямой обман, - откуда иметь информацию о Востоке? Еще можно было бы от нашей прессы? - ну, тут смешно говорить. Наш парламент? - смешно говорить. Были бы в нашей стране свободные общественные дискуссии - так они и задушиваются у нас в первую очередь" (II, стр. 60-62).
  И опять здесь речь идет не о распространении восточной ситуации на Запад, а о распространении нравственно откорректированной западной ситуации на Восток. Солженицын говорит здесь о мужестве (или хотя бы принципиальности, ибо мужество для этого западному корреспонденту требуется чаще всего небольшое: не побояться быть высланным) оставаться самим собой перед лицом деспотических чужих правительств, без сентиментов к их деспотизму. Здесь для себя подразумеваются желательными свободная пресса, дееспособный парламент, нефальсифицированные свободные дискуссии, а не рабство - для Запада. Но интервьюер не воспринимает многообразия мыслей писателя. Он озабочен одним: не хочет ли Солженицын всем этим сказать, что ему "не нравится свобода прессы"? И получает прямой ответ:
  "Не только не критикую свободу прессы, наоборот, я считаю это величайшим благом, что она такая на Западе! Но я вот о чем: с одной стороны, не только пресса, но и всякая профессия, но и всякий человек должен уметь пользоваться своей свободой и сам себе находить остановку, нравственный предел. А с другой стороны, я настаиваю, что если пресса имеет такую свободу на Западе, то она должна отстаивать свою свободу, когда попадает на Восток. Какие бы на Востоке условия ни были, но если пресса привыкла к свободе - осуществляйте свободу и там. Тогда не будет таких поверхностных суждений, не будет так трудно объяснять советские поступки или предсказывать их, а ведь почти всегда ошибаются в предсказаниях, придумывают какие-то невероятные объяснения, будто бы в Кремле идет борьба "правых и левых", и вот этой борьбой все объясняют. Когда Сахарова и меня травили и вдруг кончили, в один день как оборвало, многие на Западе написали: "Почему остановилась травля? Загадка! Это, наверное, борьба правых и левых." И не скажут самого простого: что испугались в ЦК и "правые" и "левые", а их и нет там никаких правых и левых. И никакой загадки нет. Западная пресса вместе с нами, западная общественность вместе с нами, - мы вот стали так крепко - и струсили просто в ЦК, струсили и отступили. И так они всякий раз отступают перед всеобщей единой твердостью" (II, стр. 63. Разрядка Солженицына. Выд. Д. Ш.).
  После исчерпывающих обоснований Солженицыным его тезиса об односторонќности и ненадежном характере разрядки, игнорирующей насильственную политику Кремля внутри СССР, корреспондент задает вопрос, оставляющий впечатление, что он не слышал всего сказанного перед этим (или не в состоянии на ходу изменить запланированное течение интервью):
  "Почему Вы думаете, что разрядка напряженности не помогает положению в Вашей стране?" (II, стр. 72).
  И Солженицын снова, терпеливо, как дитяти, втолковывает, что внутреннего положения в СССР разрядка не изменила и изменить не может - при своем нынешнем характере. Есть один успех: расширение права на эмиграцию, которой Запад занимается, так сказать, прицельно (заметим, что вскоре была свернута и эмиграция). Солженицын повторяет свои доводы: если правительство совершенно неподконтрольно народу, если оно не выполняет собственных законов внутри своей страны, наглухо закрытой от мира, то нет никаких гарантий того, что оно будет выполнять условия внешних договоров. Контроля за этим ни извне, ни изнутри нет. Прессы и гласности тоже нет. Парламента в западном смысле слова нет. Западная пресса в советские дела по-настоящему не вникает и вникнуть не может. Остается доверие?
  "Какое ж доверие можно оказать правительству, которое собственной конституции никогда не выполняло, и ни одного закона у себя в стране? Нарушает любой закон - какое может быть доверие? Доверия тоже нет. Договора заключаются, но они ничего не весят и не значат. В любое утро можно их порвать. Ах, торговля?..
  ...А что ж торговля? от чего она оберегает? Да, пока нужно, пока выгодно - торговля идет. В тот день, когда мы получим то, что нам нужно, тонкую технику получим, - ну и нет этой торговли, как когда-то русские государственные займы - не платило советское правительство? не платило: нету - и все, конец. Торговлю можно пресечь в один день... "И когда ваши бизнесмены в согласии с нашими вождями, в союзе с нашими вождями говорят, что торговля обеспечивает мир, - так это просто ребенку видно, что - нет. Она ничего не обеспечивает. Наоборот: торговля течет, пока есть мир. А в любой день на рассвете вы можете проснуться и узнать, что договора разорваны и торговли тоже нет. Не будет общественных предупреждений, признаков, дебатов, запросов, ничего не будет, а сразу проснетесь - нет договора и мира нет" (II, стр. 73).
  Из этого делается отчетливый вывод: только соответствующие изменения в Советском Союзе, снимающие все перечисленные условия полной неподконтрольности советского правительства своему обществу и внешним партнерам, могут превратить разрядку в реальность:
  "Вот почему, когда вы защищаете свободомыслие в Советском Союзе, то вы не просто делаете доброе дело, но обеспечиваете собственную безопасность завтрашнего дня, вы помогаете сохранить у нас предупреждаюќщие голоса, обсуждающие, что происходит в стране, - и если их будет не десять, как сейчас, а тысяча, а несколько тысяч, - вас бы не ждали неожиданности. Вот почему преследование диссидентов в нашей стране есть величайшая угроза для вашей" (II, стр. 73-74).
  Заметим, что свободомыслие в Советском Союзе и диссиденты ("предупреждаќющие голоса, обсуждающие, что происходит в стране") защищаются здесь без какой бы то ни было мировоззренческой избирательности.
  В предыдущей главе, говоря о "Письме вождям", мы приводили ответ Солженицына Кронкайту на вопрос о том, оказывает ли он предпочтение авторитарной системе перед демократической. Солженицын тогда сказал:
  "Я обращался к вождям, которые власти не отдадут добровольно, и я им не предлагаю: "отдайте добровольно!" - это было бы утопично. Я искал путь, не можем ли мы у нас в России найти способ сейчас смягчить авторитарную систему, оставить авторитарную, но смягчить ее, сделать более человечной. Так вот: для России сегодня еще одна революция была бы страшнее прошлой, чем 17-й год, столько вырежут людей и уничтожат производительных сил. У нас в России - другого выхода нет сейчас, так я понимаю. Но это не значит, что я в общем виде считаю, что авторитарная система должна быть везде, и лучше она, чем демократическая" (II, стр. 76).
  Это последнее замечание Солженицына, как, впрочем, и многие другие его высказывания, игнорируется настолько упорно, что широко известный и весьма остроумный романист лихо изображает его не только воинствующим монархистом, но и маниакально целеустремленным претендентом на вакантный российский престол, а затем и тираническим монархом. И солидные уважаемые издания охотно публикуют этот прозрачный и одновременно лживый памфлет. Между тем, в этом же интервью Солженицын приводит пример демократии, которая привлекает его многими своими чертами. Он говорит:
  "Сейчас я приехал в Швейцарию, конкретно, и должен вам сказать - нисколько я не снимаю своей критики западных демократий, но должен сделать поправку на швейцарскую демократию. Поправку, ну, Швейцария маленькая страна, издали не присмотришься так внимательно, что здесь делается. Вот, швейцарская демократия, поразительные черты. Первое: совершенно бесшумная, работает, ее не слышно. Второе: устойчивость. Никакая партия, никакой профсоюз забастовкой, резким движением, голосованием не могут здесь сотрясти систему, вызвать переворот, отставку правительства, - нет, устойчивая система. Третье: опрокинутая пирамида, то есть власть на местах, в общине, больше, чем в кантоне, а в кантоне - больше, чем у правительства. Это поразительно устойчиво. Потом - демократия всеобщей ответственности. Каждый лучше умерит свои требования, чем будет сотрясать конструкцию. Настолько высока ответственность здесь, у швейцарцев, что нет по-пытки какой-то группы захватить себе кусок, а остальных раздвинуть, понимаете? И потом, национальная проблема, посмотрите, как решена. Три нации, даже четыре, и столько же языков. Нет одного государственного языка, нет подавления нации нацией, и так идет уже столетиями, и все стоит. Конечно, можно только восхититься такой демократией. Но ни Вы, ни они, ни я не скажем: давайте швейцарскую демократию распространим на весь мир, на Россию, на Соединенные Штаты. Не выйдет. В крупных странах, в Соединенных Штатах, в Англии, во Франции демократия, конечно, не такая, и она идет не к этой устойчивости, а от нее" (II, стр. 76-77. Разрядка Солженицына).
  А. П. Федосеев в своей книге "О новой России. Альтернатива" (OPI, Лондон, 1980) предлагает интересный, хотя в деталях спорный проект перенесения основных черт швейцарского конституционного устройства в будущую Россию. Солженицын не входит в этот вопрос специально, но в первом приближении считает швейцарскую ситуацию не подходящей для крупных стран. Вместе с тем его особенно привлекает швейцарский способ решения национальной проблемы, безупречно демократический. И еще пленяет его бесшумное самовоспроизводство швейцарской демократии, ее сбалансированность и устойчивость.
  Описывая эту первую увиденную им вблизи демократию, Солженицын выделяет в качестве ее основных достоинств стабильность режима и способность граждан и их объединений к самоограничению, к некоторому самостеснению ради интересов других сограждан (все та же забота об этических критериях свободного поведения).
  Переходя к ситуации в больших западных странах, Солженицын размышляет - как о главной опасности - о неустойчивости их режимов. Он много и тепло говорит в этом интервью о роли США в мире, о национальном характере американцев, близком, по его мнению, к русскому национальному характеру, с горечью упоминает о неблагодарности мира по отношению к США; он говорит о симпатии к Америке безгласного русского народа, о надежде избежать ядерной войны и - с опасением - о больших внутренних и внешних потрясениях, ожидающих СССР и США.
  В ходе беседы Кронкайт задает Солженицыну вопрос, из которого вытекает (еще до ответа), что Солженицын не признает за американской демократией никаких достоинств. Следует возражение:
  "Во-первых, неверно, что я не заметил хороших сторон американской демократии. Я очень много хороших сторон заметил. Но когда мы разговариваем с Вами, или публично, то без конца хвалить друг друга - что ж наполнять этим время? Хотя и видней нам ваши обстоятельства, чем вам наши, но серьезно говорить об американских делах я не готов сейчас, с Вами. Для этого я должен был бы поехать в Соединенные Штаты, пожить там хотя бы год, посмотреть, тогда я буду с Вами разговаривать конкретно. Я сказал лишь в общих словах, что в необузданном размахе страстей - большая опасность для демократий. Особенно, когда правительства почти везде неустойчивы: один-два-три голоса решают направление целой политики, какая партия придет к власти. То есть, буквально, половина страны - за, половина - против, и вот чуть-чуть-чуть перевешивает, да? Решаются важнейшие вопросы, таким вот образом? Это, как хотите с точки зрения физики - не стабильно. Не стабильно" (II, стр. 77).
  Солженицын боится "необузданного размаха страстей" подданных демократии, опасается ее нестабильности, то есть хочет видеть ее способной управлять своими страстями и стабильной. Уже одно это не позволяет считать Солженицына принципиальным противником демократии, потому что злу стабильности не желают.
  На пресс-конференции о сборнике "Из-под глыб" (16.ХI.1974; II, стр. 90-121), о которой мы уже говорили, тоже есть четкое перечисление основ существования, желательного для Солженицына на его родине:
  "Андрей Дмитриевич Сахаров недавно сказал, что эмиграция есть первая среди равных свобод - из свобод первая. Я никогда с этим не соглашусь. Я просто не понимаю, почему право уехать или бежать важнее права стоять, иметь свободу совести, свободу слова и свободу печати у себя на месте. Никогда не признáю этого.
  ...И когда Сахаров говорит: "Я подчеркиваю, что я также за свободный выезд литовцев, украинцев", - то я ушами литовцев и украинцев слушаю и скажу: по-моему, литовцам и украинцам хочется остаться у себя на родине и иметь ее свободной, а не уехать куда-то и мыкать горе десятилетиями" (II, стр. 112).
  При этом он не затрагивает вопроса о республиканской или монархической форме правления. Сделаю небольшое отступление. Солженицын считает несчастьем для России не только "октябрьский переворот Ленина и Троцкого против слабой русской демократии" - переворот, который он не раз называет "бандитским", но и февральскую революцию, создавшую недееспособную власть. Судя по его эпопее, в которой он пристально внимателен к этой проблеме, он, с высоты своего сегодняшнего опыта, желал бы для России начала XX века продолжения развития в рамках монархии, более ответственной, более прозорливой, более динамичной и волевой, чем правление Николая П. В публицистике же он говорит об этом редко, никогда не пытаясь, вопреки утверждениям его недобросовестных оппонентов, единолично предрешать за Россию будущего конкретные формы ее свободного существования. Но несколько высказываний о российской монархии в его публицистике есть. Так, в письме из Америки в редакцию "Вестника РХД" (июль 1975, II, стр. 214-225) Солженицын, в частности, замечает:
  "Ближе к истине укоряют Зарубежную церковь, что она настаивает на неразрывной (и неестественной) связи своей с государством - бывшим российским и будущим, мыслимым лишь как прямое восстановление бывшего. Здесь накладывается демонстративная, за полстолетия уже и чересчурная, преданность Зарубежной церкви - династии Романовых, даже и той ветви ее, чей родоначальник с красным бантом приветствовал февральскую революцию. (Свидетельствую для тех, кто так исповедует: среди сегодняшнего реального русского народа в СССР такие претензии могут вызвать насмешку. Не Россия отреклась от Романовых, но братья Николай и Михаил отреклись от нее за всех Романовых - в три дня, от первых уличных беспорядков в одном городе, не попытавшись даже бороться, предавши всех - миллионное офицерство! - кто им присягал.)" (II, стр. 221).
  Итак, для Солженицына будущая Россия мыслится отнюдь не как "прямое восстановление бывшего", а его отношение к мученически погибшим Николаю и Михаилу Романовым далеко от идеализации.
  Тот же мотив звучит и в беседе с Н. Струве 30 сентября 1984 года в Вермонте. Приведу соответствующий отрывок:
  "Н. С.: В "Октябре", пожалуй, больше, чем в "Августе", ощущается полифоничность романа. Поражает читателя Ваш огромный труд по овладению материалом, Ваш охват. В "Октябре" представлены все слои населения и затронуты многие коренные вопросы исторического бытия. В какой мере "Октябрь Шестнадцатого" помогает ответить на вопрос, который всегда и сам себе задаешь и Вам задают: почему случилась революция, кто виноват? Полифоничность создает впечатление, что виноваты все.
  А. С: Полифоничность, для меня, метод обязательный для большого повествования. Я его придерживаюсь всегда и буду придерживаться всегда. Я не сторонник избирать, считаю это вредным, любимого героя, и главным образом через него проводить свои главные мысли. Я считаю своей первой задачей привести разнообразие мыслей, поступков и действий самых разных слоев, вот в описываемый момент. И при этом, действительно, когда предстанут все точки зрения, то на вопрос: "кто виноват?" очень расплывается ответ. Да, виноваты все, Вы правильно сказали. Но, строго говоря, виноваты всегда больше правящие, чем кто бы то ни было. Конечно, виноваты все, включая простой народ, который легко поддался на эту дешевую заразу, на дешевый обман, и кинулся грабить, убивать, кинулся в эту кровавую пляску. Но все-таки более всех виноваты, конечно, правящие, потому что на них лежит историческая ответственность, они вели страну, и если они даже лично виноваты не больше других, то они виноваты, как правящие, больше других.
  Н. С. : Да, в "Октябре" царю и, в частности, царице достается довольно круто.
  А. С. : Конечно, круто. При всем том, что у них не было злых намерений. Но не было и полного сознания ответственности, не было адекватности той ответственности, которая на них лежала" ("ВРХД" Љ 145, 1985, стр. 190, 191).
  Задолго до этого, в письме тогдашнему главному идеологу КПСС М. А. Суслову 14.Х.1970 г. (III, стр. 544-545), Солженицын писал: ..."роман "Август четырнадцатого"... представляет детальный военный разбор "самсоновской катастрофы" 1914 года, где самоотверженные и лучшие усилия русских солдат и офицеров были обессмыслены и погублены параличем царского военного командования". Этот тезис "детального военного разбора" событий 1914 года остался центральным и в полном свободном зарубежном издании "Августа четырнадцатого".
  Все это, конечно же, ничего не говорит ни о принципиально положительном, ни о принципиально отрицательном отношении Солженицына к монархическому способу общественной организации как таковому. Речь идет лишь о данном конкретном царствовании. Ясно одно: монархическую или республиканскую Россию будущего Солженицын хочет видеть нравственно здоровой, стабильной и обладающей набором основных гражданских и личных свобод.
  Итак, построение желательного образца общественного и личного существоваќния от противного - от характеристики того, чтó существует в тоталитарном мире и неприемлемо для Солженицына, возникает в его статьях и речах неоднократно. Есть оно и в двух его больших выступлениях перед представитеќлями американских профсоюзов АФТ-КПП (Американская Федерация Труда - Конгресс Производственных Профсоюзов) в Вашингтоне (30.VI.1975; I, стр. 206-230) и в Нью-Йорке (9.VII.1975; I, стр. 231-255).
  
  У некоторых посюсторонних, эмигрантских, оппонентов Солженицына (трудно их, впрочем, назвать оппонентами, потому что спорят они как правило с ими же и сконструированным образом Солженицына) встречается утверждение, что Солженицын работает на московский Кремль, непрерывно дискредитируя Запад и демократию в глазах своих отечественных и западных читателей. Недавно одним из таких ругателей он был даже причислен к "пятой колонне" СССР на Западе (для того, мол, и выслан). Трудно себе представить более полное несоответствие истине.
  Обе упомянутые выше речи относятся ко многим примерам того, как Солженицын пытается вооружить и усилить наивный Запад правильным пониманием советского феномена. К этому лейтмотиву его публицистики мы еще вернемся. Пока же отметим еще раз, какие черты советской тоталитарной системы делают ее, по Солженицыну, глобально опасным явлением, что нужно для того, чтобы эта опасность исчезла, чтобы СССР сделался нормальным партнером для переговоров. Вдумаемся в следующие слова Солженицына о советской системе, произнесенные им в Вашингтоне - не в узком кругу единомыслящих соотечественников, а перед лицом демократической Америки, в которой он видит единственного равносильного антагониста кремлевской мафии - антагониста, на самом деле, к несчастью, всегда готового проглотить (и уже глотающего) советскую наживку:
  "Это система, где сорок лет не было настоящих выборов, но идет спектакль, комедия. Стало быть система, где нет законодательных органов. Эта система, где нет независимой прессы, система, где нет независимых судебных органов, где народ не имеет никакого влияния ни на внешнюю, ни на внутреннюю политику; где подавляется всякая мысль не такая, как государственная.
  ...Так что же из этого всего? Разрядка - нужна или нет? Не только нужна. Она нужна как воздух. Это единственное спасение Земли, чтобы вместо мировой войны произошла разрядка. Но разрядка истинная, и если ее уже испортили плохим словом, которое у нас разрядка, а у вас детант, так может быть надо найти другое слово. Я бы сказал, что даже можно очень мало признаков, главных признаков назвать для такой истинной разрядки. Я бы сказал, что почти достаточно трех главных признаков. Первый признак: чтобы разоружиться не только от войны, но и от насилия, чтобы не осталось аппарата не только войны, но и насилия, то есть не только того оружия, которым уничтожают соседей, но и того оружия, которым давят соотечественников. (Апл.) Это не разрядка, если мы сегодня здесь с вами можем приятно проводить время, а там стонут люди и погибают, и в психиатрических домах вечерний обход, и третий раз в день колют лекарство, разрушающее мозг и человека. А второй признак разрядки я бы назвал такой: чтоб это было не на улыбках поставлено, не на словесных уступках, чтоб это стояло на камне. Это евангельское слово всем известно: не на песке надо строить - на камне. То есть должны быть гарантии того, что это не оборвется в одну ночь или в один рассвет. (Апл.) А для этого нужно, чтобы там, вторая сторона, которая входит в разрядку, имела над собой контроль: контроль общественности, контроль прессы, контроль свободного парламента. А пока такого контроля нет - нет гарантии. (Апл.) А третье простое условие: какая же это разрядка, если вести человеконенаќвистническую пропаганду - то, что в Советском Союзе гордо называют идеологической войной? Нет уж - дружить так дружить, разрядка так разрядка! Идеологическую войну надо кончить!
  Советский Союз и коммунистические страны умеют вести переговоры. Они знают, как это делается. Долго-долго ни в чем не уступать, а потом немножечко уступить. И сразу раздается ликование: они уступают, пора подписывать договор! Вот европейские переговоры тридцати пяти стран. Два года мучительно, мучительно вели переговоры, тянули нервы и уступили: некоторые женщины из коммунистических стран теперь могут выходить замуж за иностранцев и некоторым журналистам теперь будет позволено кое-где немножко в СССР поездить. Дают одну тысячную долю естественного права, которое вообще должно быть с самого начала, вне переговоров, - и уже радость, и уже мы на Западе слышим много голосов: они уступают, пора подписывать!" (I, стр. 223-224. Выд. Д. Ш.)
  То же повторено перед представителями профсоюзов и в Нью-Йорке:
  "Пока в Советском Союзе, в Китае, в других коммунистических странах нет предела насилию, а теперь присоединяется к этому массиву, кажется, и Индия, кажется, миссис Ганди не зря ездила в Москву, она хорошо переняла их методы. Можно рассчитывать, что она еще 400 миллионов добавит к тому массиву, 400 миллионов человек. Пока нет границ насилию, ничто не сдерживает насилие на таком огромном массиве, больше половины человечества, - как можете вы считать себя в безопасности? Америка с Европой вместе - еще не остров в океане, нет, так я еще не скажу. Но Америка с Европой уже меньшинство. И процесс этот продолжается все время. Пока в тех коммунистических странах общественность не контролирует своих правительств и не может иметь суждения, да даже не может знать ничего, даже знать ничего не может, что правительства задумали, - до тех пор у западного мира и у всеобщего мира нет никакой гарантии.
  Говорит пословица: схватишься, как с горы покатишься.
  Понятно, вы любите свободу. Но в нашем тесном мире приходится платить за свободу пошлину. Нельзя любить свободу только для себя и спокойно соглашаться с тем, что пусть в большинстве человечества, на большей части земли царит насилие и душит людей.
  Их идеология: уничтожить ваш строй. Это цель их 125 лет. Она никогда не менялась. Лишь немножко менялись методы. И когда ведется разрядка, мирное сосуществование и торговля, они настаивают: а идеологическая война должна продолжаться! А что такое идеологическая война? Это сноп ненависти, это повторение клятвы: западный мир должен быть уничтожен" (I, стр. 241. Выд. Д.Ш.).
  Здесь пока что не идет речь о том, какими средствами Запад может помочь нормализовать положение в тоталитарном мире. Но зато здесь отчетливо выделены основы того "естественного права, которое вообще должно быть с самого начала, вне переговоров", и которого даже в "тысячной доле" в границах одной из договаривающихся сторон не имеется, что не позволяет ни в чем ей доверять. Из приведенных выше отрывков следует, что компонентами этого "естественного права" являются: "настоящие выборы", а не "спектакль, комедия"; полномочные законодательные органы: "независимая пресса"; "независимые судебные органы"; "контроль общественности, контроль прессы, контроль свободного парламента" над правительством; отсутствие "человеконенавистнической пропаганды" против других стран, прекращение "идеологической войны". Это ли не демократия?
  Но Солженицын не был бы самим собой, если бы вопрос о нормальном, естественном общественном устройстве не связывался для него с проблемами нравственными. В некоторых аспектах мы этого уже не раз касались. В речах перед представителями американских профсоюзов эта проблематика опять возникает как предпочтение нравственности перед правом, как абсолютизация понятий добра и зла. В нью-йоркской речи юридическое право и нравственность противопоставлены друг другу:
  "Среди юристов сейчас широко распространено такое понятие, что право - выше нравственности. Право - это такое отточенное, а нравственность - это, мол, что-то неопределенное. Нет, как раз наоборот! Нравственность - выше права! (Апл.)... А право - это наша попытка человеческая как-то записать в законах часть этой нравственной сферы, которая над нами, выше нас. Мы пытаемся понять эту нравственность, свести ее на землю и представить в виде законов. Иногда это удается лучше, иногда удается хуже, иногда получается карикатура на нравственность, но нравственность всегда выше права. И этой точки зрения нельзя покинуть. Надо душой и сердцем это признать" (I, стр. 227).
  Откуда эта альтернатива - "право - нравственность" ("выше-ниже"), в общем, понятно. Мы уже говорили о правовом крючкотворстве юстиции свободного мира, позволяющем преступнику иметь преимущества перед жертвой. Право подчас подсказывает Западу недальновидную и непорядочную международную политику. Но обойтись без его определяющих рамок и установок, не впав в произвол, ни в одной социальной плоскости невозможно. Право должно быть нравственным, то есть проистекать из высших нравственных принципов, его надо систематически ревизовать и совершенствовать в соответќствии с этими принципами, отправляясь от них, как от идеала, от максимы. Но последние трудно непротиворечиво формализовать из-за антиномий, наличествующих в иудеохристианской нравственности, лежащей в основе современного демократического права. Антиномии же эти порождены, по-видимому, противоќречивостью самой реальности. Поэтому в демократических обстоятельствах закон формулирует лишь общие границы решения правовой проблемы, а многосторонняя судебная процедура наполняет это решение конкретным содержанием, объединяющим закон и представление сторон о нравственности и справедливости.
  Солженицын говорит о нравственных абсолютах, но беда (или сложность ситуации) в том, что моральные абсолюты реализуются через людей, привносящих в них свои, неизбежно субъективные представления о справедливости. Поэтому и необходим компас закона. Солженицынская апология нравственных абсолютов проистекает в какой-то степени из его категорического неприятия нравственного релятивизма коммунистов:
  "Коммунизм никогда не скрывал, что он отрицает всякие абсолютные понятия нравственности. Он смеется над понятиями добра и зла как категорий несомненных. Коммунизм считает нравственность относительной, классовой. В зависимости от обстоятельств, от политической обстановки любой акт, в том числе и убийство, и убийство сотен тысяч людей, может быть плохо, а может быть - хорошо. Это в зависимости от классовой идеологии. А кто определяет классовую идеологию? Весь класс не может собраться, чтобы сказать, хорошо это или плохо. Кучка людей определяет, что хорошо, что плохо. Но я должен сказать, что вот в этом направлении коммунизм успел больше всего. Он успел заразить весь мир этим представлением об относительности добра и зла. Сейчас этим захвачены далеко не только коммунисты. Сейчас считается в передовом обществе неудобным, неудобным употреблять серьезно слова "добро" и "зло". Коммунизм сумел внушить нам всем, что это понятия старомодные и смешные. Но если у нас отнять понятия добра и зла, - что останется у нас? У нас останутся только жизненные комбинации. Мы опустимся в животный мир" (I, стр. 234).
  Ниже и хуже: животные безрáзумны, значит - безответственны и безгреховны. Но, принимая за идеал абсолютное добро и противопоставляя ему абсолютное же зло, приходится в каждом конкретном случае выбирать реальные шаги в сторону идеала и отвечать за них. Непротиворечиво следовать идеалу и умирать за него дано лишь святым - духовной элите элит. Но сколько людей самопожертвенно умирало и умирает за ложные идеалы? Ведь и коммунизм - Зло-Оборотень, Утопия-Оборотень, Иллюзия-Оборотень - в массе случаев работает за счет человеческой тяги к Справедливости и Добру!
  Солженицын говорит представителям профсоюзов в Нью-Йорке:
  "Я испытал глубокое впечатление, прикоснувшись к тем местам, откуда текли и текут ваши истоки. Еще раз задумаешься: люди, создавшие ваше государство, никогда не упускали из руки нравственного компаса. Они не смеялись над абсолютностью понятий "добро" и "зло". И свою практическую политику они сверяли с этим нравственным компасом. И вот удивительно: политика, рассчитанная по нравственному компасу, оказывается самой дальновидной и самой спасительной" (I, стр. 246).
  Трагедия состоит в том, что в реальных земных, всегда противоречивых условиях понятия "добро" и "зло" не обнаруживают спасительной однозначности: "Волкодав - прав, а людоед - нет", - говорит Спиридон Нержину (А.И. Солженицын "В круге первом"). В дальнейшем изложении материала мы убедимся, что и Солженицын не абсолютизирует заповеди "Не убий" и непротивления злу насилием. На несколько реплик в пользу последнего у него приходятся десятки примеров восславления или рекомендации противоположќноќго поведения. Если и есть высшие, абсолютные критерии Добра и Зла, то приходится выверять по ним свое поведение в каждом конкретном случае и чаще всего выбирать путь не абсолютного добра, но наименьшего зла, приближающий нас к добру. Страшная опасность, однако, состоит в том, что так же рассуждают в своих декларациях все ткачевы мира (ленины, полы поты и К№): они выдают свой путь за путь наименьшего зла, ведущего к абсолютному добру. Некоторые из них и особенно из их последователей делают это искренне. Так что на земле ясности нет: каждый шаг - выбор, соответствующий нашим критериям Добра и Зла. И без ограничительных и указующих рамок права здесь не обойтись. Задача всякого желающего быть здоровым общества - постоянное, посредством узаконенной демократической процедуры, совершенствование этого права, повышающее его способность быть в каждом конкретном случае справедливым, то есть приближающим нас к Добру в его максимах.
  20 марта 1976 года Солженицын выступил по испанскому телевидению и в тот же день дал пресс-конференцию в Мадриде.
  Возникшая после "Письма вождям" и "Образованщины" неприязнь к Солженицыну в кругах, почитающих себя либеральными (подсоветских, эмигрантских и западных), в значительной степени связана с его органической независимостью от мировоззренческих штампов этих кругов. Так, вопреки прочно устоявшемуся негативному восприятию этими кругами франкизма, Солженицын осмеливается утверждать, что режим Испании начала 1976 года вообще не является диктаторским и для СССР был бы беспрецедентным сдвигом в сторону демократии, крайне при нынешних обстоятельствах желательным. Солженицын отказывается также и от мирового квазилиберального стереотипа идеализации противников Франко в гражданской войне конца 1930-х гг. Я называю этот стереотип квазилиберальным, ибо на самом деле здесь идеализируется сторона, которая принесла бы Испании куда больше страданий и несвободы, чем победившая. Солженицын имеет мужество в ущерб своей популярности отстаивать этот еретический для большинства интеллектуалов мира взгляд. Он говорит:
  "Испания вошла в жизнь нашего поколения - как бы это сказать? - как любимая война нашего поколения. Нам, мне и моим сверстникам, было 18-20 лет в то время, когда шла ваша гражданская война. И вот удивительное влияние политической идеологии, этой бессердечной земной религии социализма, - с какой силой она захватывает молодые души, с какой мнимой ясностью она показывает им будто бы ясное решение! Это был 1937-38 год. У нас в Советском Союзе бушевала тюремная система, у нас арестовывали миллионы. У нас только расстреливали в год - по миллиону! Не говорю уже о том, что непрерывно существовал Архипелаг ГУЛАГ - 12-15 миллионов человек сидели за колючей проволокой. Несмотря на это, мы, как бы пренебрегая действительностью, всем сердцем тогда горели и участвовали в вашей гражданской войне. Для нас, для нашего поколения, звучали как родные имена - Толедо, университетского городка в Мадриде, Эбро, Теруэля, Гвадалахары, и если бы только нас позвали и разрешили нам, то мы готовы были тут же броситься все сюда, воевать за республиканцев. Это особенность социалистической идеологии, которая так увлекает молодые души мечтой своей, призывами своими, что заставляет их забыть действительность, свою действительность, пренебречь собственной страной, рваться вот к такой обманной мечте.
  Я слышал, ваши политические эмигранты говорят, что гражданская война обошлась вам в полмиллиона жертв. Я не знаю, насколько верна эта цифра. Допустим, она верна. Надо сказать тогда, что наша гражданская война отобрала и у нас несколько полных миллионов, но по-разному кончилась ваша гражданская война и наша. У вас победило мировоззрение христианское - и хотели войну закончить на этом, и залечивать раны. У нас победила коммунистическая идеология, и конец гражданской войны означал не конец ее, а начало. От конца гражданской войны собственно и началась война режима против своего народа. На Западе двенадцать лет тому назад опубликовано статистическое исследование русского профессора Курганова. Конечно, никто никогда не опубликует официальной статистики, сколько погибло у нас в стране от внутренней войны режима против народа. Но профессор Курганов косвенным путем подсчитал, что с 1917 года по 1959 только от внутренней войны советского режима против своего народа, то есть от уничтожения его голодом, коллективизацией, ссылкой крестьян на уничтожение, тюрьмами, лагерями, простыми расстрелами, - только от этого у нас погибло, вместе с нашей гражданской войной, 66 миллионов человек. Этой цифры почти невозможно себе представить. В нее нельзя поверить. Профессор Курганов приводит другую цифру: сколько мы потеряли во Второй мировой войне. Этой цифры тоже нельзя представить. Эта война велась, не считаясь с дивизиями, с корпусами, с миллионами людей. По его подсчетам, мы потеряли во Второй мировой войне от пренебрежительного, от неряшливого ее ведения 44 миллиона человек! Итак, всего мы потеряли от социалистического строя - 110 миллионов человек! Поразительно, что Достоевский в конце прошлого века предсказал, что социализм обойдется России в сто миллионов человек. Достоевский это сказал в 70-х годах Девятнадцатого века. В это нельзя было поверить. Фантастическая цифра! Но она не только сбылась, она превзой-дена: мы потеряли сто десять миллионов и продолжаем терять. Факт тот, что мы потеряли одну третью часть того населения, которое было бы у нас, если бы мы не пошли по пути социализма, или потеряли половину того населения, которое у нас сегодня осталось.
  Вас миновал этот опыт, вы не узнали, что такое коммунизм, - может быть, навсегда, а может быть, пока" (II, стр. 322-323. Курсив Солженицына).
  Солженицын еще не раз обратится к статистике профессора Курганова, сопровождая ее точной библиографической ссылкой.
  Вполне разделяя его взгляд на сопоставление франкизма и коммунизма, от которого спас Испанию Франко, хочу заметить: выражение "бессердечная земная религия социализма" ошибочно. Идеология эта не только "мнимо ясная", мнимо конструктивная, но и мнимо сердечная, ибо в своих декларациях печется и о миллионах, и о личностях. Надо долго наблюдать жизнь в социалистических условиях, надо непредвзято исследовать социалистические первоисточники разного толка (их хорошо знает и на них неоднократно ссылается Солженицын), чтобы увидеть мнимость и этой ясности, и этой сердечности. Именно поэтому социалистическая идеология властно увлекает "молодые души мечтой своей, призывами своими". А немолодые - своим обманчивым псевдорационализмом, своей созидательностью (на деле - несостоятельной).
  В тот же день, на пресс-конференции, Солженицын однозначно отвечает на упрек в одинаково негативном отношении к тоталитаризму и демократии:
  "Прежде всего, я не говорил, что сущность одинакова. Я никогда не приравняю тоталитаризм, в условиях которого не разрешается думать и подавляется жизнь личности, к свободным обществам Запада. Я сказал, что если проанализировать глубоко, то окажется, что оба общества, будучи совершенно различными, страдают одним недугом, поразившим человеческое начало: утратой духовных основ" (II, стр. 333. Выд. Д. Ш.).
  Слова Солженицына, подобные мною подчеркнутым, обычно игнорируются его оппонентами и антагонистами. Но именно потому он (вопреки господствуюќщим либеральным стандартам) положительно воспринимает позднефранкистскую Испанию, что ее социальные обстоятельства несравненно ближе к демократичесќким, чем к тоталитарным. И он стремиться объяснить это своим слушателям:
  "Ваши прогрессивные круги называют существующий у вас политический режим - диктатурой. Вот я уже десять дней путешествую по Испании. Путешествую никому не известный, приглядываюсь к жизни, смотрю своими глазами. Я удивляюсь: знаете ли вы, что такое диктатура, что называют этим словом? Понимаете ли вы, что такое диктатура? Вот несколько примеров, которые я наблюдал сейчас сам.
  Любой испанец не привязан к месту своего жительства. Он имеет свободу жить здесь или поехать в другую часть Испании. Наш советский человек не может этого сделать, мы привязаны к своему месту так называемой полицейской "пропиской". У нас местные власти решают, имею я право уехать из этого места или не имею. Это значит, я нахожусь полностью в руках местных властей. Они делают со мной, что хотят, и я не могу уехать.
  Потом я узнаю, что испанцы могут свободно выезжать за границу. Может быть, вы читали в газетах: из Советского Союза иод сильнейшим давлением мирового общественного мнения, под сильнейшим давлением Америки выпускают, и то с большим трудом, некоторую часть евреев. А остальные евреи и, кроме евреев, остальные нации не могут выехать вообще. Мы находимся в своей стране как в тюрьме.
  Я иду по Мадриду, по другим городам - я объехал уже более двенадцати городов, и вижу - в газетных киосках продаются все основные европейские издания. Я глазам своим не верю: если бы у нас, в Советском Союзе, выставили одну такую газету, на одну минуту, полиция сразу бы бросилась ее срывать. У вас они спокойно продаются.
  Я смотрю, у вас работают ксерокопии. Человек может подойти, заплатить 5 песет и получить копию любого документа. У нас это недоступно ни одному гражданину Советского Союза. Человек, который пользуется ксерокопией не для служебных целей, не для начальства, а для самого себя, получает тюремный срок, как за контрреволюционную деятельность.
  У вас, пусть с некоторыми ограничениями, допускаются забастовки. В нашей стране за 60 лет существования социализма никогда не была разрешена ни одна забастовка. Участников забастовок в первые годы советской власти расстреливали из пулеметов, хотя бы они имели только экономические требования, а других сажали в тюрьму, как за контрреволюционную деятельность, и сегодня в голову никому не придет кого-то призвать к забастовке. Я печатал в журнале "Новый мир" рассказ "Для пользы дела", там у меня один студент призывает других: "Давайте объявим забастовку". Не то что цензура, а сам журнал "Новый мир" вычеркнул эту фразу, потому что слово "забастовка" не может быть произнесено и напечатано в Советском Союзе. И я говорю: ваши прогрессисты знают ли, что такое диктатура? Если б нам сегодня такие условия в Советском Союзе, мы бы рты раскрыли, мы бы сказали: это невиданная свобода, мы такой свободы не видели уже 60 лет.
  У вас недавно была амнистия. Вы называете ее ограниченной. Политичесќким борцам, которые с оружием в руках действительно вели политическую борьбу, сбросили половину срока. Надо сказать: нам бы такую ограниченную амнистию один раз за 60 лет! За 60 лет существования советской власти, мы, политические, никогда не имели никакой амнистии! Мы уходили в тюрьму, чтобы там умереть. Лишь немногие вернулись об этом рассказать" (II, стр. 323-325. Курсив Солженицына).
  Прошло еще десять лет, и за это время Испания стала конституционной демократической монархией. Можно сюда добавить, что в Испании всего периода правления Франко существовала и полная экономическая свобода, частнохозяйќственная экономическая инициатива, проявления которой в условиях последоваќтельного тоталитаризма квалифицируются как уголовные преступления.
  Из утверждения Солженицына о том, что испанский режим 1976 года существенно ближе к демократии, чем к тоталитаризму, и поэтому был бы для СССР шагом в лучшую сторону, делается интервьюером абсурдный, но сплошь и рядом относимый к Солженицыну вывод, что он, осуждая "левый тоталитаризм", благосклонен к "тоталитаризму правому" и объективно работает на него. Его спрашивают, словно не слышали всего предыдущего:
  "Не думаете ли Вы, что Ваши нападки на отсутствие свободы в социалистических странах могут служить поддержкой тем правительствам других стран, где тоже отсутствует свобода? Не думаете ли Вы, что после Вашего выступления против левого тоталитаризма сторонники правого тоталитаризма, например, в Испании, будут очень довольны? Сознаете ли Вы опасность того, что нападки на тоталитаризм с одним знаком косвенно защищают другой тоталитаризм?" (II, стр. 336).
  И он опять объясняет:
  "Должен сказать, что в нашем Двадцатом веке мы смешиваем слова, не задумываясь над их содержанием. Мы употребляем термины "демократия", "социализм", "империализм", "расизм", "национализм", "тоталитаризм"... Мы манипулируем ими с легкостью. Они как монета, находящаяся в обращении сто лет, на которой трудно расшифровать надпись.
  То же самое происходит со словом "тоталитаризм". Я знаю только один тоталитаризм, существующий сегодня в действительности, - коммунистический. Был еще гитлеровский тоталитаризм, но его уже нет. Неполнота демократии - еще далеко не тоталитаризм. Слово "тоталитаризм" связано с тотальностью. Это означает, что полностью вся жизнь человека не принадлежит ему, человеческому существу, - ни его духовная жизнь, ни физическая, ни семейная, ни всякая другая. В современном мире никакого другого тоталитаризма нет. Это тоталитаризм, как он существует в Советском Союзе, в Китае, во Вьетнаме, в Камбодже, во всей Восточной Европе. Другого нет.
  Я сегодня по телевидению приводил примеры того, что я видел в Испании. Мы, будь то в нашей стране, стали бы говорить: "Да ведь это полная свобода! Что происходит? Я могу жить где угодно! Могу ездить за границу! Могу читать прессу других стран! Могу делать ксерокопии текстов!" Понимаете ли Вы меня?
  В Советском Союзе за то, что в Испании стоит пять песет - цена одной ксерокопии - дают десять лет тюрьмы или запирают в сумасшедший дом. Что это? Тоталитаризм. В Испании вы можете верить в Бога, а можете не верить. Никого не отправляют в психиатрическую клинику за его идеи и убеждения. В Испании вы можете воспитывать своих детей в своем любом духе. В Советском Союзе у вас за это детей могут отобрать. Нет, другого тоталитаризма на земле не существует.
  Во Франции меня спросили о Чили, повторив сплетню из газет, будто я побывал в этой стране во время каких-то праздников. Я ответил: "Если бы Чили не было, вам надо было бы обязательно его выдумать". Чили предложило Советскому Союзу: мы освободим своих политических заключенных, если вы освободите своих. Советский Союз на это никак не отреагировал, и весь мир воспринял это как нечто нормальное. Можно ли сравнивать? Ведь Чили впоследствии освободило около трех четвертей своих политических заключенных, и этот факт тоже был воспринят как нормальный. Но по сю пору кричат: "Почему в Чили есть еще политические заключенные?" А Советский Союз освободил только Плюща. В Советском Союзе в психиатрические клиники помещают душевно здоровых людей. И все на это смотрят спокойно. Нет, между тоталитаризмом и другими системами нельзя поставить знака равенства" (II, стр. 336-337).
  Историко-социальные системные феномены, подобно человеческим характерам и типам, не имеют четко прорубленных и локализованных границ: между ними наличествуют разностепенные по отношению к их определяющим качествам, "размытые" переходы. Поэтому иногда затруднительно отнести к той или иной категории (авторитарной или тоталитарной) тот или иной режим (например, угандийский времен Иди Амина, гаитянский времен Дювалье, иранский времен Хомейни и пр.). Переходные и эклектичные зоны по необходимости остаются вне обобщения. Но в конкретных приведенных им примерах несомненно прав Солженицын, а не те, кто испанскую ситуацию марта 1976 года характеризуют как диктатуру и даже как "правый тоталитаризм". Солженицын боится, что в своем естественном порыве к ничем не ограниченной свободе типа западноевроќпейской, североамериканской и т.п. Испания сгоряча минует область сочетания необходимых свобод со стабильностью и, увлеченная коммунистической демагогией, влетит в роковую зону тотала. Поэтому он и зовет к осмотрительќности и осторожности:
  "Сегодня естественно стремление ваших прогрессивных кругов получить как можно больше свободы и как можно скорее перевести свое общество в такой же разряд, как другие западноевропейские страны. Но я хотел бы напомнить, что в сегодняшнем мире демократические страны занимают на нашей планете уже - ну если не островок, то сравнительно очень небольшой участок. Бóльшая часть мира все дальше впадает в тоталитаризм и тиранию. Вся Восточная Европа, Советский Союз, вся Азия, вот уже и Индия погружается в тоталитаризм. Африка, недавно получившая свободу, как будто стремится, одна страна за другой, тоже отдаться тирании. И поэтому те из вас, которые хотят скорее демократической Испании, достаточно ли дальновидны, думают ли они не только о завтрашнем дне, но и о послезавтрашнем? Хорошо, завтра Испания станет такой же демократической, как вся Европа. Но послезавтра, послезавтра - сохранит ли Испания эту демократию, защитит ли ее от тоталитаризма, который хочет проглотить весь Запад? Тот, кто дальновиден, и тот, кто кроме свободы любит еще также и Испанию, должен думать и о послезавтрашнем дне" (II, стр. 327-328. Выд. Д. Ш.).
  Сегодня мы знаем, как близко прошла Испания в своей демократизации от этой опасной грани.
  Подчеркнутые мною слова заключают в себе тот лейтмотив, который возникает в публицистике Солженицына при каждой его попытке оценить западную ситуацию: его гложет сомнение в том, сумеет ли демократия, такая, как она есть, сохраниться, защитить себя "от тоталитаризма, который хочет проглотить весь Запад". Это всегда страх за демократию, а не боязнь демократии, которую Солженицын хочет видеть нравственно здоровой и обороноспособной. Так он говорит:
  "Мы видим, что западный мир ослабел в своей воле к сопротивлению. Каждый год он отдает без боя несколько стран во власть тоатлитаризма. Нет воли к сопротивлению, нет ответственности в пользовании свободой. Современная западная цивилизация может быть описана не только как демократическое общество, но также как потребительское общество, то есть как общество, в котором все видят главную свою цель в том, чтобы больше получать материальных благ, пользоваться ими неограниченно, наслаждаться и меньше думать о том, как защищать право на это, и меньше работать. Оказывается, однако, что социальное устройство и пользование материальныќми благами не являются главным ключом к достойной жизни человека на Земле" (II, стр. 328).
  Позволю себе опять не согласиться с последним выводом (не новым для нас), который Солженицын сам же неоднократно опровергает. Социальное устройство является тем ключом, который в одних условиях открывает возможность духовных и социальных поисков, возможность самосовершенствования человека и общества, не карает, не казнит за них, а в других - перекрывает наглухо любые возможности изменять себя к луч-шему. В одном из более поздних своих выступлений Солженицын сам говорит об этом, со свойственной ему выразительностью и полной определенностью:
  "Молодым людям Запада, сознающим пороки общественной системы, в которой они живут, но уже понявшим и цену коммунизма и честно ищущим некий "третий путь" построения общества, я хотел бы сказать: вместе с вами я тоже углядел достаточно пороков западной системы. И особенно в нынешний монополистический век она утратила многие черты прежде задуманной истинной, но и ответственной свободы; и страсть к обогащению и наслаждению перешла нравственные пределы; и нередко западные правительства направляются совсем не теми, кто выбран на выборах, а из тени; и безумные капиталисты сами же питают коммунистического зверя на всеобщую и свою собственную погибель. И, разумеется, для будущего мы обязательно должны искать и третий, и четвертый, и пятый пути, - не всем же одно, но все на высоту! не в примитивных экономических комбинациях, но в укреплении духовной основы общества. Однако так уплотнились опасности нашего времени, что на поиски те нет отдельного досуга - а уже раскрыта побеждающая пасть второго пути - откусить нам всем головы раньше тех поисков. И надо успевать и не трусить отбиваться от нее" (V, стр. 4. Выд. Д. Ш.).
  "Пороки общественной системы" западных демократий - это в значительной степени пороки людей, составляющих и образующих такую систему. Разноаспектный монополизм, действительно, угрожает и противостоит "истинной и ответственной свободе", которая должна бы лежать в основе всякого здорового общества. Не менее опасен и слепой, агрессивный, ищущий в жизни одних только наслаждений и острых ощущений аморализм, отождествляющий себя со свободой. У демократии есть и другие болезни и слабости: все на свете отбрасывает свои тени. Но "истинную и ответственную свободу" нельзя ввести, построить, запрограммировать, обеспечить раз навсегда. Если бы существенная часть общества признала ее необходимость, такая свобода могла бы реализоваться только в процессе непрерывного и постоянного выбора, преодоления опасных и негативных тенденций, самовоспитания и воспитания. Демократия (живая, несовершенная, с недостатками) не запрещает поисков лучшего, включения лучшего в жизнь, воспитания лучшего в себе и в других, пока она остается демократией, то есть открытым для критики, изменений, полемики, частной инициативы обществом. "И третий, и четвертый, и пятый пути", которые грезятся молодежному максимализму и не отвергаются априори Солженицыным, должны поэтому оставаться в пределах этой открытости - то есть в границах демократического принципа, предоставляющего человеку и человеческим объеќдинениям достаточно широкую свободу выбора. Солженицын совершенно справедливо указывает, что "второй путь" (коммунистическая альтернатива демократии) никаких поисков не допустит, поэтому и не является на самом деле альтернативой недостаткам свободного общества. И поэтому на поиски лучшего в свободном мире "нет отдельного досуга": их необходимо совмещать с сопротивлением экспансии коммунизма. Ни на минуту нельзя забывать, что "уже раскрыта побеждающая пасть второго пути - откусить нам всем головы раньше тех поисков". Как же можно в таких обстоятельствах утверждать, что "социальное устройство" не является одним из главных ключей "к достойной жизни человека на Земле" (II, стр. 328), если одно из этих устройств заведомо исключает достойную жизнь? Да и "пользование материальными благами" (там же) - не мелочь: вгрызаясь окровавленными деснами в жалкую пайку, многие ли сохраняют духовность? Другое дело, что все хорошо в меру, но и оптимальную меру возможно обрести лишь при свободе выбора.
  
  Вопрос о целесообразных и нравственных границах свободы, определяемых человеком внутренне, а обществом - юридически, не перестает занимать Солженицына неотступно. Осмелится ли кто-либо утверждать, что это не актуальный вопрос? Не только актуальный, но и стержневой для сегодняшнего свободного общества. Солженицын не упускает ни единой возможности его затронуть, хотя нестандартный взгляд на вещи не прибавляет ему популярности. Осознавая всю высоту и ценность обязывающего к великой ответственности дара свободы, писатель задумывается над его парадоксами. Так, в Слове при получении премии "Фонда свободы" (Стэнфорд, США, 1.VI.1976; I, стр. 276-279) он говорит:
  "Я живо тронут вашим решением присудить мне вашу премию. Принимаю ее с благодарностью и с сознанием долга перед тем высоким человеческим понятием, которое звучит, содержится, заключено в названии вашей организации, в символе, соединившем нас сегодня здесь. Этого символа естественно и коснуться в моем ответном слове.
  В такой ситуации, как сегодня, легче всего поддаться декламации о мрачных пропастях тоталитаризма и восхвалению светлых твердынь западной свободы. Гораздо трудней, но и плодотворней, посмотреть критически на самих себя. Если область свободных общественных систем на Земле все сужается и огромные континенты, недавно как будто получавшие свободу, утягиваются в область тираний, то в этом виноват не только тоталитаризм, для которого проглатывать свободу есть функция естественного роста, но, очевидно, и сами свободные системы, что-то утерявшие в своей внутренней силе и устойчивости" (I, стр. 276).
  И Солженицын обращается к определению условий "внутренней силы и устойчивости"; которых он всегда ищет для демократии и которых, по-видимому, раз навсегда, без непрерывной, вечной борьбы за них, добиться нельзя.
  "Понятие свободы нельзя верно охватить без оценки жизненных задач нашего земного существования. Я сторонник того взгляда, что жизненная цель каждого из нас - не бескрайнее наслаждение материальными благами, но: покинуть Землю лучшим, чем пришел на нее, чем это было определено нашими наследственными задатками, то есть за время нашей жизни пройти некий путь духовного усовершенствования. (Сумма таких процессов только и может назваться духовным прогрессом человечества.) Если так, то внешняя свобода оказывается не самодовлеющей целью людей и обществ, а лишь пособным средством нашего неискаженного развития; только возможностью для нас - прожить не животным, а человеческим существом; только условием, чтобы человек лучше выполнил свое земное назначение. И свобода - не единственное такое условие. Никак не меньше внешней свободы нуждается человек - в незагрязненном просторе для души, в возможностях душевного сосредоточения" (I, стр. 276-277).
  Итак, свобода - условие (возможность) и личного "духовного усовершенствования", и "духовного прогресса человечества", условие "нашего неискаженного развития" - условие, необходимое, если мы хотим "прожить не животным, а человеческим существом", но тем не менее не достаточное. Солженицыну представляется, что в современном свободном мире это условие ограничено, ослаблено недостатком "незагрязненного простора для души", недостаточными "возможностями душевного сосредоточения". Думаю, что опыт Солженицына и его семьи, опыт многих и многих людей, в том числе и наш (моей семьи и мой) скромный опыт, показывает, что нынешняя реальная западная свобода предоставляет нам в большинстве случаев достаточный внешний простор жить и работать по своему разумению.
  Все зависит от нашей решимости так жить. Второе необходимое условие достойного существования, кроме внешней свободы, заключено в нас самих: это наш внутренний критерий желательного для нас образа жизни. Немаловажна и наша готовность и способность влиять в этом направлении на других людей.
  В нынешних весьма несовершенных (а будут ли совершенные?) свободных странах на самом деле не существует внешнего запрета (невозможности) "покинуть Землю лучшим, чем пришел на нее, чем это было предопределено нашими наследственными задатками". Исход нашей общей судьбы в этих странах, не будь они осаждаемы несвободой извне, зависел бы только от того, освоит ли общество (решающее большинство его членов) здоровый и нравственный образ жизни. Важно, насколько большое число наших сограждан нам удалось бы приобщить к постулированному Солженицыным нравственному мерилу "жизненных задач нашего земного существования". Ведь свобода - это, действительно, только возможность, только условие. Как мы ее используем - вот вопрос вопросов. Замечу, что я, ничего не знаюшая о нашем существовании неземном, вполне разделяю критерий, предложенный Солженицыным. Но включение этого критерия в жизнь миллионов людей - титанический и бесконечный труд. Многие ли в мире им за-няты?
  Солженицын решительно не хочет сводить понятие желательной для человека и общества свободы
  "исключительно к свободе от наружного давления, к свободе от государственного насилия. К свободе, пóнятой всего лишь на юридическом уровне - и не выше" (I, стр. 277).
  Согласимся и с этим. Однако повторим: юридическая свобода - условие, пусть недостаточное, но обязательное для реализации более возвышенных аспектов свободы. Во всяком случае - для массы обыкновенных людей, а не для немногих подвижников, физически тоже весьма уязвимых, как все смертные, но - до Голгофы включительно - способных оставаться свободными внутренне. Поэтому не будем ни в коей мере юридической свободой (борьбой за нее) пренебрегать.
  Далее следует страстная патетическая филиппика против опасных и безнравстќвенных извращении и излишеств свободы - против асоциального, аморального, агрессивного своеволия, переходящего в насилие одних членов (институций) общества над другими:
  "Свобода! - принудительно засорять коммерческим мусором почтовые ящики, глаза, уши, мозги людей, телевизионные передачи, так чтоб ни одну нельзя было посмотреть со связным смыслом. Свобода! - навязывать информацию, не считаясь с правом человека не получать ее, с правом человека на душевный покой. Свобода! - плевать в глаза и души прохожих и проезжих рекламой. Свобода! - издателей и кинопродьюсеров отравлять молодое поколение растлительной мерзостью. Свобода! - подростков 14-18 лет упиваться досугом и наслажденьями вместо усиленных занятий и духовного роста. Свобода! - взрослых молодых людей искать безделья и жить за счет общества. Свобода! - забастовщиков, доведенная до свободы лишать всех остальных граждан нормальной жизни, работы, передвижения, воды и еды. Свобода! - оправдательных речей, когда сам адвокат знает о виновности подсудимого. Свобода! - так вознести юридическое право страхования, чтобы даже милосердие могло быть сведено к вымогательству. Свобода! - случайных пошлых перьев безответственно скользить по поверхности любого вопроса, спеша сформовать общественное мнение. Свобода! - сбора сплетен, когда журналист для своих интересов не пожалеет ни отца родного, ни родного Отечества. Свобода! - разглашать оборонные секреты своей страны для личных политических целей. Свобода! - бизнесмена на любую коммерческую сделку, сколько б людей она ни обратила в несчастье или предала бы собственную страну. Свобода! - политических деятелей легкомысленно осуществлять то, что нравится избирателю сегодня, а не то, что дальновидно предохраняет его от зла и опасности. Свобода! - для террористов уходить от наказания, жалость к ним как смертный приговор всему остальному обществу. Свобода! - целых государств иждивенчески вымогать помощь со стороны, а не трудиться построить свою экономику. Свобода! - как безразличие к попираемой дальней чужой свободе. Свобода! - даже не защищать и собственную свободу, пусть рискует жизнью кто-нибудь другой" (I, стр. 277-278).
  Заметим, что в этом гневном обличительном монологе смешаны моменты и разной степени важности, и разной меры опасности, и разных возможностей устранения. Почтовый ящик можно освободить и мусор выбросить, не засоряя своих глаз, ушей и мозгов (а иной раз, глядишь, реклама и пригодится в хозяйстве). Есть уже во многих странах телевизионные каналы, не прерываемые рекламой. Защищаясь от избытка информации, можно выбрать себе несколько изданий, которым веришь, и лишь изредка, для полноты картины, просматривать издания альтернативные. С дефицитом информации бороться куда труднее. От пошлых и поверхностных перьев не застраховать себя ни в каких условиях, но мы легко научаемся распознавать их и не читать вздора: у нас появляется некий кворум авторов, заслуживающих доверия. Зато и последние не лишены печатного поля. Тут же - и весьма серьезные болезни свободы: потоки растлевающей зрелищной информации и потребительское буйство подростков; крен правосудия к защи-те преступников, а не жертв; забастовочный шантаж, социальное вымогательство; беспечное пренебрежение безопасностью государства и общества; безответственное угождение предрассудкам и заблуждениям избирателей и потребителей; поддержка социально опасных сил; капитуляция перед террористами - возьмите в руки любую западную газету и вы убедитесь, что Солженицын не клевещет на демократию и не преувеличивает ее опасные стороны. Нельзя забывать, однако, что почти для каждого из этих примеров, рисующих эксцессы и издержки свободы, наличествует в демократических правовых обстоятельствах альтернативная возможность, которую не запрещено осуществлять или пропагандировать. Но это надо делать, и делать бессонно. И этим заняты многие, но, по-видимому, их усилий мало. В наличии глубокий кризис морали. Решимся ли мы утверждать, что этого кризиса нет или что Солженицын преувеличивает опасность? Я не решусь.
  Солженицын стремится сделать личной отправной точкой реализации свободы внутреннюю ответственность человека перед Богом - мировым источником абсолютных критериев Истины и Добра. Возможна и другая терминология, абсолютизирующая категорию Совести. Правда, верующие указывают на ее опасную произвольность и относительность, на отсутствие незыблемых точек отсчета при утрате ответственности перед Богом. Но когда нет свободы, нет и возможности без смертельного риска, не для многих посильного, осуществлять такую ответственность. Поэтому в наши дни нельзя говорить о второстепенном значении общественного устройства в жизни людей.
  Свободный мир всегда стоúт перед неотложной задачей цивилизации, очищения своего выбора, но несвободный мир лишен и самой возможности выбора. По этим причинам, отмечая тот грустный факт,
  "что ни в одной стране на Земле сегодня нет той высшей формы свободы одухотворенных человеческих существ, которая состоит не в лавировке между статьями законов, но в добровольном самоограничении и в полном сознании ответственности - как эти свободы задуманы были нашими предками" (I, стр. 278-279),
  надо бы еще напомнить себе и другим и то, что стрáны на Земле очень неодинаковы и что возможности нравственного существования в них несоизмеќримо различны.
  Несмотря на горечь приведенного выше вывода, конец выступления Солженицына оптимистичен:
  "Однако, я глубоко верю в неповрежденность, здоровость корней великодушной мощной американской нации, с требовательностью честностью ее молодежи и недремлющим нравственным чувством. Я своими глазами видел американскую провинцию - и именно поэтому с твердой надеждой сегодня высказываю здесь это все" (I, стр. 279).
  Сходный с вышеприведенным по интонации и обличительной страстности монолог об угрожающей избыточности современных западных свобод есть и в статье "Наши плюралисты" (1983 год), где Солженицын полемизирует с той частью эмигрантов "третьей волны" и диссидентов, которая никакой опасности и чрезмерности в запредельности этих свобод не видит. Вот этот монолог:
  "Все говоримое тут о плюралистах отнюдь не относится к основной массе третьей, еврейской, эмиграции в Штаты. В их газетах на русском языке круг авторов, а значит и читателей, далеко обогнал наших плюралистов в понимании Запада. Они - все яснее видят язвы Америки и все отчетливей о них говорят. Приехав в эту страну, эти люди хотели бы прежде всего не теоретизировать о демократии, а видеть тут элементарный государственный порядок. Но тем вопиюще обнажается тыл плюралистов, в котором они были уверены! И теперь они публично жалуются на еврейскую эмиграцию, что та находит американские свободы избыточными до опасности. Нельзя без улыбки читать жалобы ведущего плюралиста, его возмущение трезвыми пожеланиями новой эмиграции: ограничить вмешательство общественного мнения в дела правительства; усилить административную власть за счет парламентаризма; укрепить секретность государственных военных тайн; наказывать за пропаганду коммунизма; освободить полицию от чрезмерных законнических пут; облегчить судопроизводство, при явной виновности преступника, от гомерического адвокатского формализма; перестать твердить про права человека, а сделать упор на его обязанностях; воспитывать патриотическое сознание у молодежи (караул! что это делается? куда мы попали??); запретить порнографию; усилить сексуальный контроль; искореќнить наркотики из молодежного употребления; и еще о многом подобном - о гибели школы, о моральной гибели детей. Но это идет в полный развал идей высочайшего и широчайшего демократизма, с которыми наши плюралисты приехали из Москвы! Они-то привезли, что "Америка через Вотергейт очищалась от грязи вьетнамской войны", а тут - отчаяние: "большинство эмигрантов настроены антидемократически", "антидемократиќческое настроение как единственно возможное...", "выступления Солженицына воспринимаются большинством наших эмигрантов как выражающие очевидность", "почему среди выходцев из Советского Союза антидемократы берут верх?" Увы, и еще я должен отличить: иные авторы эмигрантских еврейских газет и журналов не скрывают, что навек пронзены русской культурой, литературой, и нападки на Россию в целом у них заметно реже, они открыли в себе глубину сродства с Россией, какого раньше не предполагали. Не то плюралисты. "Выбрав свободу", они спешат выплеснуть в океан самовыражения, что русские - со всей их культурой - рабы, и навсегда рабами останутся" (X, стр. 146-147).
  Мысль о том, что Запад уже проиграл в односторонней третьей мировой войне, которую ведет против демократии коммунизм, постоянно перемежается в публицистике Солженицына с надеждой (чаще - слабой, чем твердой), что Запад очнется и выстоит. Вспомним хотя бы один из эпиграфов к этой главе:
  "Я не говорю, что демократии находятся при конце, а что они - в упадке воли, упадке духа и веры в себя. И цель моя - вдохнуть в них эту волю, вернуть им эту твердость или призвать их к этой твердости" (II, стр. 211).
  Опасения и претензии к демократии, перечисленные здесь Солженицыным, звучат не только в русско-еврейских изданиях "третьей волны", но и во множестве других изданий, открытых всем "волнам" и всем национальностям эмиграции. Часть этих претензий и опасений вполне обоснована. Но кое-что в них вызывает, в свою очередь, опасения.
  Сколько раз Солженицын сам говорил о необходимости "контроля общественности, контроля прессы, контроля свободного парламента" над правительќством, без чего ненадежны никакие договоры, никакие "разрядки", никакая внутренняя законность. По-видимому, необходимо виртуозное правовое закоќнодательство, которое ограничивало бы этот контроль пределами, не лишающими правительство дееспособности. Тем более, что ошибки правительства не выйдут за пределы одной каденции - от выборов до выборов. Кроме того, существуют еще и такие чрезвычайные приемы противодействия правительству, как парламентский вотум недоверия и плебисцит. Все это очень сложно и требует высокопрофессионального юридического осмысления.
  Я не думаю, что надо карать за коммунистическую пропаганду - загонять ее в подполье, создавать вокруг нее ореол мученичества и придавать ей сладость запретного плода (иное дело - переворотные организации и меры пресечения их деятельности). Опять же - Солженицын не раз сам говорил, что, запрещая гласность, загоняешь болезни и заблуждения внутрь общества. Пропаганда дает нам право, возможность и повод противопоставить ей контрпропаганду еще большей мощи, обладающую преимуществами правоты и правдивости. Но никто этим, на нашу общую беду, не занят. А это едва ли не задача Љ 1 в нынешнем существовании демократии, если она хочет уцелеть в ведущейся против нее войне.
  Слова "усилить сексуальный контроль" пугают меня своей созвучностью бесчеловечным утопиям Т. Мора и Т. Кампанеллы. Я не знаю (это - социально-научная и этическая задача огромной сложности), как его усилить, не посягая на интимнейшую свободу людей. Но одновременно меня ужасают парады гомосексуалистов и лесбиянок, которых торжественно принимают мэры городов и их вероятные конкуренты на выборах. Я не могу не считать несчастьем наличие в США миллионов несовершеннолетних (нередко моложе пятнадцати лет) матерей-одиночек. И общество, и государство должны, несомненно, повернуться лицом к этим катастрофам, может быть, прежде всего - сосредоточив огромные моральные и материальные ресурсы на массовой школе, ныне пребывающей в бедственном состоянии и плохо выполняющей свои задачи. Не менее страшна и растущая наркомания, в том числе - детская.
  Во всяком случае, когда Солженицын вместе с теми, о ком он сочувственно говорит, "находит американские свободы избыточными до опасности", от этого нельзя беспечно и легкомысленно отмахнуться, как это делают многие его оппоненты.
  
  8 июня 1978 года в Гарварде, на ассамблее 327-го выпуска Гарвардского университета, Солженицын произнес свою знаменитую речь (I, стр. 280-297), вызвавшую множество разноречивых, чаще - отрицательных откликов, возќникающих периодически по сей день. Речь многократно комментировалась на Западе, в том числе - эмигрантами из СССР.
  Для многих она явилась основанием окончательно счесть Солженицына антагонистом Запада и его демократии. Попробуем же перечитать ее без полемического задора.
  Особенно огорчительным в обличительном пафосе Гарвардской речи было для многих то, что Солженицын произнес ее перед молодежью, и без того в значительной части своей негативно настроенной по отношению к западному обществу. Экстремизм молодежи, ее радикализм и нежелание терпеливо корректировать жизнь "малой тягой" (Солженицын, "Август 14-го") осторожными, а не разрушительными шагами, в "Узлах" представлены как один из истоков российской трагедии XX века. В ряде случаев Солженицын усматривает опасное сходство в молодежной (при симпатиях значительной части старшего поколения) психологии предреволюционной России и современного Запада и предостерегает против этого сходства. Но в Гарвардской речи, остро критикуя Запад и срывая тем частые аплодисменты своих молодых слушателей, он не подчеркивает самого, на мой взгляд, важного: улучшать, совершенствовать, облагораживать западную ситуацию можно и нужно, не посягая на ее основные структурные принципы, а, напротив, очищая их от искажений.
  В преамбуле к своему выступлению (выделяя это при публикации курсивом) он говорит:
  "Девиз вашего университета - "Veritas". И некоторые из вас уже знают, а другие узнают на протяжении жизни, что Истина мгновенно ускользает, как только ослабится напряженность нашего взора, - и при этом оставляет нас в иллюзии, что мы продолжаем ей следовать. От этого вспыхивают многие разногласия. И еще: истина редко бывает сладкой, а почти всегда горькой. Этой горечи не избежать и в сегодняшней речи, - но я приношу ее не как противник, но как друг" (I, стр. 280).
  
  Западная интеллектуальная среда (а выпускники Гарварда - ее пополнение) доходит в критике своего общества до мазохизма и, кроме истин горьких, насущно нуждается еще и в истинах положительных (именно в истинах, а не в иллюзиях и мифах), констатирующих несомненные ценности и ценные возможќности Запада.
  С одной стороны, Солженицын с тревогой констатирует - как величайшую угрозу для человечества - "раскол сегодняшнего мира" (I, стр. 280) не только по линии "Запад - Восток" (демократия - тотал), но и по бесчисленным иным трещинам:
  "На самом деле мир расколот и глубже, и отчужденней, и бóльшим числом трещин, чем это видно первому взгляду, - и этот многообразный глубокий раскол грозит всем нам разнообразной же гибелью. По той древней истине, что не может стоять царство - вот, наша Земля, - разделившееся в себе" (I, стр. 280).
  С другой стороны, он отмечает неизбежность этой множественности земных "миров", не сводимых к одному, для всех единому принципу, хотя Западу и представляется, что его способ существования потенциально универсален для человека.
  Солженицын говорит об историческом грехе колониализма и заключает:
  "Сейчас соотношение с бывшим колониальным миром обратилось в свою противоположность, и западный мир нередко переходит к крайностям угодливости, - однако трудно прогнозировать, как еще велик будет счет этих бывших колониальных стран к Западу, и хватит ли ему откупиться, отдав не только последние колониальные земли, но даже все свое достояние" (I, стр. 281).
  "Крайности угодливости" - понятие, окрашенное негативно. Они проистекают из чувства вины свободного мира по отношению к бывшим колониям. Комплекс вины, когда-то бросивший российскую интеллигенцию сквозь огонь революции во мрак тотала, не должен заставить Запад капитулировать. И сам он таким путем не откупится от притязаний своих постколониальных иждивенцев, и не осчастливит их. В молодых слушателях Солженицына этот комплекс вины очень силен, и надо бы, может быть, более четко предостеречь их от его угрожающих крайностей. Запад должен осознавать и защищать свои ценности, о чем Солженицын не раз напоминает ему, в том числе и в Гарварде. Тогда надо ли колебать его и без того нестойкую, слабую веру в свои достоинства? Гарвардская аудитория в большинстве своем весьма далека от ослепления западным превосходством, осуждающе отмеченного Солженицыным:
  "Все же длящееся ослепление превосходства поддерживает представление, что всем обширным областям на нашей планете следует развиваться и доразвиться до нынешних западных систем, теоретически наивысших, практически наиболее привлекательных; что все те миры только временно удерживаются - злыми правителями, или тяжелыми расстройствами, или варварством и непониманием - от того, чтобы устремиться по пути западной многопартийной демократии и перенять западный образ жизни. И страны оцениваются по тому, насколько они успели продвинуться этим путем. Но такое представление выросло, напротив, на западном непонимании сущности остальных миров, на том, что все они ошибочно измеряются западным измерительным прибором. Картина развития планеты мало похожа на это.
  Тоска расколотого мира вызвала к жизни и теорию конвергенции между ведущим Западом и Советским Союзом - ласкательную теорию, пренебреќгающую, что эти миры друг во друга нисколько не развиваются, и даже непревратимы друг во друга без насилия. А кроме того конвергенция неизбежно включает в себя принятие также и пороков противоположной стороны, что вряд ли кого устраивает.
  Если бы сегодняшнюю речь я произносил в своей стране, я, в этой общей схеме раскола мира, сосредоточился бы на бедствиях Востока. Но поскольку я уже четыре года вынужденно нахожусь здесь и аудитория передо мной западная, - думаю, будет содержательней сосредоточиться на некоторых чертах современного Запада, как я их вижу" (I, стр. 282).
  Попробуем разобраться в том, что здесь сказано. В этом отрывке Солженицын внятно говорит о том, что западные формы социального общежития не универсальны, что они могут не подойти для всего мира. Между тем ранее мы убедились, что во всех конкретных набросках желательного будущего для тоталитарного мира (а мы привели их не мало), в письмах, речах и статьях Солженицына возникает картина демократического, а не какого-то иного строя. Мы видели, что он желает России как естественных человеческих прав свободы литературного процесса, свободы слова, свободы печати, свободы от паспортного режима и от государственной хозяйственной монополии, полного отказа от распоряжения судьбами других народов, возможности для общества контролироќвать правительство и на него влиять, нефальсифицированного народного представительства.
  При этом, правда, нам встречалось у него предположение (только предполоќжение), что тоталитарную систему может вывести из ее удушающей стагнации и существенно либерализовать правовой ответственный, патриотический авторитарный режим. Но при этом подчеркивалось, что ситуация эта должна быть временной и что гарантией против весьма вероятного произвола такой режим не дает, а его конкретные формы не обсуждались. Встречалось нам и сомнение в целесообразности многопартийной самоорганизации свободного общества. Однако никакой другой принцип, исключающий наличие политических партий, но при этом сохраняющий для общества естественную свободу объединений и контроль над правящими, предложен не был. "Письмо вождям", призывающее смягчить тоталитарный режим до авторитарного, писалось почти без надежды на успех, и его апелляция к патриотизму правящих в других работах не повторялась. В этом совете Солженицына не мерить все в мире западной мерой есть существенная непоследовательность по отношению к ряду других его же высказываний. Как мы уже говорили, ранее он решительно восставал против обыкновения Запада подхо-дить к своей и чужой повседневной жизни с разными мерами. Повторим:
  "До наступления резвого оборотистого XX века одновременное существоќвание двух шкал нравственных оценок в человеке, общественном течении или даже правительственном учреждении называлось лицемерием. А как назовем это сегодня?
  Неужели этот массовый лицемерный перекос Запада виден только издали, а вблизи не виден?" (I, стр. 129. Курсив Солженицына).
  Несвобода тоталитарных миров всегда представляется Солженицыну главным источником опасности для свободного мира. Поэтому он настоятельно убеждал Запад добиваться капитуляции насилия на всей Земле. Приведем вторично малую часть этих высказываний:
  "Если в могущественных и динамичных странах насилию нет контроля и границ - это делает совершенно иллюзорным все кажущиеся достижения всемирного мира. Если общественность этих стран не только не может контролировать действий своих правительств, но даже иметь о них мнение, - то все внешние договоры могут быть смахнуты и разорваны в пять минут на рассвете любого дня. Подавление инакомыслящих в Советском Союзе не есть "внутреннее дело" Советского Союза и не есть просто дальние проявления жестокости, против которых протестуют благородные чуткие люди на Западе. Беспрепятственное подавление инакомыслящих в Восточной Европе создает смертельную реальную угрозу всеобщему миру, подготавливает возможность новой мировой войны гораздо реальнее, чем ее отодвигает торговля.
  ...Габриэль Суперфин не признал недоказанного обвинения в том, что он изготовлял "Хронику текущих событий". Но я предлагаю вдуматься: а если бы изготовлял? Только за беспристрастное беспартийное фактическое перечисление гонений свободной мысли, то есть повседневную рутинную обязанность прессы на Западе, человека на Востоке обрекают на смерть! И в этих условиях вершители западной политики полагают, что строят прочный мир?
  ...Вот почему, когда вы защищаете свободомыслие в Советском Союзе, то вы не просто делаете доброе дело, но обеспечиваете собственную безопасность завтрашнего дня, вы помогаете сохранить у нас предупреждающие голоса, обсуждающие, что происходит в стране, - и если их будет не десять, как сейчас, а тысяча, а несколько тысяч, - вас бы не ждали неожиданности. Вот почему преследование диссидентов в нашей стране есть величайшая угроза для вашей" (II, стр. 56-57, 73-74. Курсив и разрядка Солженицына; выд. Д. Ш.)
  Особенно убедительно необходимость выработки единого всеземного критерия нормального существования обоснована в Нобелевской речи. У слушателей и читателей Нобелевской речи Солженицына не возникает никаких сомнений в том, что этим общим критерием должен быть критерий демократический. В этом документе патетически обрисовано парадоксальное неумение западного человека примерять на себя то, что претерпевает десятилетиями пленник тоталитарной деспотии. Не поленимся перечитать это отрывок вторично:
  "В одной стране под гоненьями, не уступающими древнеримским, не так давно отдали жизнь за веру в Бога сотни тысяч беззвучных христиан. В другом полушарии некий безумец (и наверно он не одинок) мчится через океан, чтобы ударом стали в первосвященника освободить нас от религии! По своей шкале он так рассчитал за всех за нас!
  То, что по одной шкале представляется издали завидной благоденственной свободой, то по другой шкале вблизи ощущается досадным принуждением, зовущим к переворачиванию автобусов. То, что в одном краю мечталось бы как неправдоподобное благополучие, то в другом краю возмущает как дикая эксплуатация, требующая немедленной забастовки. Разные шкалы для стихийных бедствий: наводнение в двести тысяч жертв кажется мельче нашего городского случая. Разные шкалы для оскорбления личности: где унижает даже ироническая улыбка и отстраняющее движение, где и жестокие побои простительны как неудачная шутка. Разные шкалы для наказаний, для злодеяний. По одной шкале месячный арест, или ссылка в деревню, или "карцер", где кормят белыми булочками да молоком, - потрясают воображение, заливают газетные полосы гневом. А по другой шкале привычны и прощены - и тюремные сроки по двадцать пять лет, и карцеры, где на стенах лед, но раздевают до белья, и сумасшедшие дома для здоровых, и пограничные расстрелы бесчисленных неразумных, все почему-то куда-то бегущих людей. А особенно спокойно сердце за тот экзотический край, о котором и вовсе ничего не известно, откуда и события до нас не доходят никакие, а только поздние плоские догадки малочисленных корреспондентов.
  И за это двоенье, за это остолбенелое непониманье чужого дальнего горя нельзя упрекать человеческое зрение: уж так устроен человек. Но для целого человечества, стиснутого в единый ком, такое взаимное непонимание грозит близкой и бурной гибелью. При шести, четырех, даже при двух шкалах не может быть единого мира, единого человечества: нас разорвет эта разница ритма, разница колебаний. Мы не уживем на одной Земле, как не жилец человек с двумя сердцами" (I, стр. 13-14).
  В Гарвардской же речи (выше приведено это ее место) Солженицын с явно осуждающей интонацией говорит о стремлении (весьма, добавим от себя, платоническом) свободного Запада уподобить себе весь остальной мир, прилагать к происходящему в нем свои мерки. Но ведь в известном смысле несколько ранее он сам призвал Запад стремиться к такому уподоблению! Вспомним: в свое время он писал о разрядке: надо
  "чтоб это было не на улыбках поставлено, не на словесных уступках, чтоб это стояло на камне. Это евангельское слово всем известно: не на песке надо строить - на камне. То есть должны быть гарантии того, что это не оборвется в одну ночь или в один рассвет. А для этого нужно, чтобы там, вторая сторона, которая входит в разрядку, имела над собой контроль: контроль общественности, контроль прессы, контроль свободного парламенќта. А пока такого контроля нет - нет гарантии" (I, стр. 224. Выд. Д. Ш.)
  Если это не призыв к уподоблению основополагающих принципов государственного и общественного существования "второй стороны" основополагающим принципам демократии ("контроль общественности, прессы, контроль свободного парламента"), то что это такое? Не означает ли это, что демократические принципы гражданского существования естественны для современного цивилизованного сознания и Солженицын не исключение из этого правила?
  Боюсь, что неверно, будто теория конвергенции - это всего-навсего "ласкательный" миф и "эти миры друг во друга нисколько не развиваются... даже непревратимы друг во друга без насилия" (I, стр. 282). Ненасильственного превращения тоталитарного мира в демократию мы, действительно, еще не видели, но демократии сползают к социализму и без насилия: хватает собственных социально-экономических и психологических тенденций, подкрепќляемых массивнейшей тоталитарной пропагандой и агентурой влияния. В остальном мире носители тотала действуют комбинировано: где - силой, а где - влиянием. Верно ли и то, что "конвергенция неизбежно включает в себя принятие также пороков противоположной стороны" (I, стр. 282)? Если конвергенция произойдет под знаком социализма, это принятие неизбежно, ибо основные принципы социализма (огосударствление экономики, централизация социальной инициативы, единоплановость) - это и есть одновременно его пороки, получающие свое логическое завершение в строе типа советского. Принять социализм, не принимая этих его пороков (устоев), нельзя: без них это не будет социализм. Но основные принципы демократии (исключение из обихода общества экономического, политического и информационного, в том числе идеологического, централизма и монополизма) отнюдь не являются одновременно ее пороками. Сохранение этих основополагающих принципов не исключает активной и успешной правовой борьбы против излишеств, издержек и эксцессов демократий (эксцессов свободы). Это противодействие не может не быть перманентным: никогда нельзя будет предупредить или устранить расслабляющие издержки демократии наперед, радикально, раз навсегда. Эти издержки имманентны свободному существованию, это - недостатки человека и человечества как таковых, и не позволять им достигать разрушительного уровня следует постоянно, как воспитующими, так и юридическими приемами. Поэтому можно заимствовать основные начала демократии, перманентно нейтрализуя до приемлемого уровня ее теневые стороны, активизируя нравственные и самозащитные ее начала.
  Последовательная (без монополистских тенденций) демократия есть механизм удовлетворения запросов потребителя-избирателя. В эту машину, как в любую другую машину, известную нам, не вмонтированы нравственные критерии: то, что она выдает на-гора, в основном, зависит от спроса. Значит, мы снова приходим к задачам нравственной и экологической цивилизации спроса, очень трудной, однако мыслимой в условиях демократии, но исключенной в обстоятельствах тоталитарных. И, собственно говоря, Солженицын полемизирует не с принципами свободы, а с уродствами спроса. Облагораживание последнего, которое отнюдь не требует отказа от принципиальных основ демократии, синонимично тому нравственному самосовершенствованию человека и общества, о котором постоянно говорит писатель.
  Солженицын в преамбуле предупреждает, что горечь, сквозящую в его Гарвардской речи, он приносит как друг. Действительно, в нижеследующем отрывке присутствует стремление пробудить в слушателях, воспринимаемых писателем как некое представительство Запада, прежде всего мужество. В чем? В самозащите от сил, посягающих на самое существование свободного мира. Не означает ли это, что Западу есть что защищать, что по сравнению с угрожающими ему силами, перед которыми он, к сожалению, склонен заискивать, теряться и отступать, Запад обладает бесспорными для Солженицына преимуществами?
  "Падение мужества - может быть самое разительное, что видно в сегодняшнем Западе постороннему взгляду. Западный мир потерял общестќвенное мужество и весь в целом и даже отдельно по каждой стране, каждому правительству, каждой партии, и уж конечно - в Организации Объединенных Наций. Этот упадок мужества особенно сказывается в прослойках правящей и интеллектуально-ведущей, отчего и создается ощущение, что мужество потеряло целиком все общество. Конечно, сохраняется множество индивидуально-мужественных людей, но не им доводится направлять жизнь общества. Политические и интеллектуальные функционеры выявляют этот упадок, безволие, потерянность в своих действиях, выступлениях и еще более - в услужливых теоретических обоснованиях, почему такой образ действий, кладущий трусость и заискиваќние в основу государственной политики, - прагматичен, разумен и оправдан на любой интеллектуальной и даже нравственной высоте. Этот упадок мужества, местами доходящий как бы до полного отсутствия мужеского начала, еще особо-иронически оттеняется при внезапных взрывах храбрости и непримиримости этих самых функционеров - против слабых правительств, или никем не поддержанных слабых стран, осужденных течений, заведомо не могущих дать отпор. Но коснеет язык и парализуются руки против правительств могущественных, сил угрожающих, против агрессоров и против Интернационала Террора.
  Напоминать ли, что падение мужества издревле считалось первым признаком конца?" (I, стр. 282-283).
  Р. Рейган и М. Тэтчер несколько изменили привычный для нас шаблон поведения западного государственного руководителя. Но тем не менее слабости, предостерегающе отмеченные Солженицыным, остаются и по сей день угрожающе распространенными. "Смелость" проявляется там, где она не нужна ("против слабых правительств, или никем не поддержанных слабых стран, осужденных течений, заведомо не могущих дать отпор"). Речь идет, по-видимому, о правых авторитарных или не вполне демократических режимах, об идеологии их правительств, как правило, не экспансионистских и ориентирующихся на Запад (шахский Иран, Чили, Сальвадор, ЮАР, Южная Корея, Тайвань и пр.). Но последовательное, непреклонное и дееспособное мужество в подавляющем большинстве случаев не проявляется "против правительств могущественных, сил угрожающих, против агрессоров и против Интернационала Террора". Стремление пробудить в сознании активной части западного общества ощущение угрозы, исходящей от его планетарных антагонистов, пробудить на Западе мужество эффективно противостоять этой угрозе - один из лейтмотивов публицистики Солженицына, в том числе и Гарвардской речи. Иногда (в частности - в данном случае) лейтмотив этот звучит апокалиптически грозно. Но можем ли мы, положа руку на сердце, утверждать, что опасения Солженицына за Запад ("падение мужества" - "первый признак конца") совершенно не обоснованы или хотя бы чрезмерны? Я - не могу.
  Солженицына пугают и отталкивают свобода и благополучие без роста высоких духовных потребностей и тяги к их удовлетворению, без обретения приоритета воз-вышающих человека и общество устремлений над чисто потребительскими, гедонистическими задачами и целями. В своем обличительном пафосе он преувеличивает материальное благополучие и облегченность западной жизни, но это преувеличение возникает вполне естественно - по контрасту с его советским жизненным опытом и личными нравственными идеалами. Он говорит:
  "Когда создавались современные западные государства, то провозглашался принцип: правительство должно служить человеку, а человек живет на земле для того, чтобы иметь свободу и стремиться к счастью (смотри, например, американскую декларацию независимости). И вот, наконец, в последние десятилетия технический и социальный прогрессы дали осуществить ожидаемое: государство всеобщего благосостояния. Каждый гражданин получил желанную свободу и такое количество и качество физи-ческих благ, которые по теории должны были бы обеспечить его счастье - в том сниженном понимании, как в эти же десятилетия создалось. (Упущена лишь психологическая подробность: постоянное желание иметь еще больше и лучше и напряженная борьба за это запечатлеваются на многих западных лицах озабоченностью и даже угнетением, хотя выражения эти принято тщательно скрывать. Это активное напряженное соревнование захватывает все мысли человека и вовсе не открывает свободного духовного развития.) Обеспечена независимость человека от многих видов государственного давления, обеспечен большинству комфорт, которого не могли представить отцы и деды, появилась возможность воспитывать в этих идеалах и молодежь, звать и готовить ее к физическому процветанию, счастью, владенью вещами, деньгами, досугом, почти к неограниченной свободе наслаждений, - и кто же бы теперь, зачем, почему должен был бы ото всего этого оторваться и рисковать драгоценной своей жизнью в защите блага общего и особенно в том туманном случае, когда безопасность собственного народа надо защищать в далекой пока стране?
  Даже биология знает, что привычка к высоко-благополучной жизни не является преимуществом для живого существа. Сегодня и в жизни западного общества благополучие стало приоткрывать свою губящую маску" (I, стр. 283-284).
  Чтобы покончить с биологическим аспектом проблемы, заметим: на шкале жизни существуют два экстремума: с одной стороны, уничтожительное, ведущее к деградации или гибели неблагополучие, с другой - чрезмерное, расслабляющее, демобилизующее сверхблагополучие, резко снижающее приспособительные потенќции вида или особи.
  Оптимум находится посередине - жизнь, требующая активности и постоянных усилий, но усилий не чрезмерных, не уничтожительных, преград здоровых, но не непреодолимых. Однако человек - не животное. И если при экстремальном (уничтожительном) дефиците средств к существованию (типа эфиопского, камбоджийского, советского ряда голодных лет и пр.), при тотальной нужде, укрепленной тотальным насилием, человек не властен улучшить свое катастрофическое положение, то при избытке свободы и жизненных благ он всегда может ограничить себя целесообразными рамками их использования. На то даны ему разум, воля и способность к выбору. На экстремуме свободы и благополучия все остается в его руках (от излишнего всегда можно отказаться) - на противоположном конце шкалы (нищета, отсутствие необходимого) он ничего не может улучшить, не изменив основополагающих свойств социальной среды, его угнетающих. А как трудно менять подобные обстоятельства, мы уже знаем. Человечество тысячелетиями боролось за удовлетворительный уровень свободы и жизненных благ. В нескольких странах (примерно 15% земного населения) оно его добилось. В этих странах теперь и возникает вопрос - как распорядиться достигнутым. Это - эпохальный, решающий для человечества рубеж, и неудивительно, что в своих размышлениях о Западе Солженицын уделяет этой проблеме так много места. Когда достигнута "независимость человека от многих видов государственного давления, обеспечен большинству комфорт, которого не могли представить отцы и деды", человеку проницательќному становится ясно, что эскалация самоублажения - это не самоцель, и что будущее человечества зависит от того, как оно распорядится своими возросшими возможностями. Именно в этой точке человек может доказать, что он - не животное, обреченное погибнуть от ожирения (или от распутства, на что животные неспособны), но увидеть всю ресурсоемкость, всю необъятность и неотложность своих дальнейших задач - нравственных, самооздоровительных, творческих, познавательных, геополитических, в том числе самозащитных, экологических. Последние, кстати, на Западе, в частности в США, становятся с каждым днем все эффективнее. В этом отрывке Солженицын приводит лишь один пример гедонистического пренебрежения своим человеческим и гражданским долгом - "когда безопасность собственного народа" (почему и не свою, личную?) "надо защищать в далекой пока стране". Но если учесть всю совокупность названных и не названных нами насущных, не могущих быть отложенными задач, возникающих по обретении обществом свободы и, казалось бы, благополучия, то мы увидим, что это благополучие мнимое. Всегда будут существовать (в идеальном случае - поступательно разрешаемый) дефицит ресурсов и потребность в напряженных усилиях, необходимых для достойного и надежного существования человека в масштабах планеты, а позднее - и более широкой системы.
  Уровень задач, которые ставят перед собой человек, человечество, должен быть радикально повышен. В Гарвардской речи, как почти всегда, Солженицын формулирует эту задачу в религиозных терминах, что лишает ее релятивистской расплывчатости, антропоцентрической ограниченности и придает ей нравственную опору вне человека. Безрелигиозное миропонимание ощущается им как трагическое и тупиковое, как болезнь в равной степени обеих частей человечества - свободной и порабощенной тоталом. Мы уже говорили о принципиальной ошибочности такого отождествления в чем бы то ни было - о принципиальном различии возможностей человека в этих двух мирах (в том числе и возможностей мировоззренческих). Перед молодежью свободного мира, весьма критически относящейся к своим отечествам, склонной идеализировать угрожающую всему миру тоталитарную ситуацию, нельзя не подчеркивать тупиковости последней - в отличие от западной, тяжелой, опасной, но внутренне отнюдь не тупиковой ситуации. Не тупиковой, если Запад сумеет себя защитить. Во всяком случае, цéны, которые должны заплатить за возвышение своих задач, своего достоинства человек Запада и человек тоталитарного Востока, несоизмеримы. В Гарвардской речи Солженицын, к сожалению, не всегда акцентирует эту несоизмеримость и вытекающую из нее необходимость "политико-социальных преобразований" (I, стр. 296) тоталитарного мира. В конце своего выступления он говорит:
  "Путь, пройденный от Возрождения, обогатил нас опытом, но мы утеряли то Целое, Высшее, когда-то полагавшее предел нашим страстям и безответственности. Слишком много надежд мы отдали политико-социальным преобразованиям, - а оказалось, что у нас отбирают самое драгоценное, что у нас есть: нашу внутреннюю жизнь. На Востоке ее вытаптывает партийный базар, на Западе коммерческий. (Апл.) Вот каков кризис: не то даже страшно, что мир расколот, но что у главных расколотых частей его - сходная болезнь" (I, стр. 296).
  Нет, болезни несходные: "коммерческий базар" всегда предлагает и бездуховные, и духовные возможности (реализуются постоянно и те, и другие) и не принуждает к выбору первых. Соблазнов уйма, но решение остается за человеком, и отказ от бездуховного потребления отнюдь не смертельно опасен. Более того: гарвардской аудитории Солженицына он обнадеживающе близок, - посмотрите, где раздаются аплодисменты. Нужно избрать путь ориентации на высшие ценности, путь экологической целесообразности, путь эффективной самозащиты и этому выбору следовать, что в демократических обстоятельствах в принципе не невозможно. На Востоке же нет "партийного базара" (он есть скорее на Западе), а есть давящая, принижающая власть одной бесчестной, аморальной и близорукой партии, исключающей всякую свободу выбора. Солженицын и сам говорит об этом с достаточной определенностью. Вспомним его высказывание о тупиковости "второго" (коммунистического) пути, после победы которого головы западных "сердитых молодых людей", ныне свободно и безнаказанно ищущих лучшего строя, чем демократия, упадут с плеч при первой же попытке поисков чего-то отличного от коммунизма (V, стр. 4). Тем не менее, мысль Солженицына о судьбоносности для человечества перехода на более высокий, чем типичный сегодня, уровень личных и общих задач и целей представляется бесспорной. Правда, Солженицын из всех достойных и неотложных задач, стоящих сегодня и могущих встать завтра перед человечеством, выделяет одну задачу - приближение к нравственным постулатам Высшего духа. Но без "духовной вспышки" и не может быть "подъема на новую высоту обзора, на новый уровень жизни". Приведем это заключение целиком:
  "Если и минет нас военная гибель, то неизбежно наша жизнь не останется теперешней, чтоб не погибнуть сама по себе. Нам не избежать пересмотреть фундаментальные определения человеческой жизни и человеческого общества: действительно ли превыше всего человек, и нет над ним Высшего Духа? верно ли, что жизнь человека и деятельность общества должны более всего определяться материальной экспансией? допустимо ли развивать ее в ущерб нашей целостной внутренней жизни?
  Если не к гибели, то мир подошел сейчас к повороту истории, по значению равному повороту от Средних Веков к Возрождению, - и потребует от нас духовной вспышки, подъема на новую высоту обзора, на новый уровень жизни, где не будет, как в Средние века, предана проклятью наша физическая природа, но и тем более не будет, как в Новейшее время, растоптана наша духовная. (Апл.).
  Этот подъем подобен восхождению на следующую антропологическую ступень. И ни у кого на Земле не осталось другого выхода, как - вверх" (I, стр. 297).
  В Гарвардской речи Солженицын опять затрагивает издавна занимающий его вопрос о праве и справедливости, о том, что он называет юридическими нормами существования, об их ограниченности и обедняющем воздействии на общество.
  Он говорит:
  "Соответственно своим целям западное общество избрало и наиболее удобную для себя форму существования, которую я назвал бы юридической. Границы прав и правоты человека (очень широкие) определяются системою законов. В этом юридическом стоянии, движении и лавировании западные люди приобрели большой навык и стойкость. (Впрочем, законы так сложны, что простой человек беспомощен действовать в них без специалиста.) Любой конфликт решается юридически - и это есть высшая форма решения. Если человек прав юридически, - ничего выше не требуется. После этого никто не может указать ему на неполную правоту и склонять к самоограничению, к отказу от своих прав, просить о какой-либо жертве, бескорыстном риске - это выглядело бы просто нелепо. Добровольного самоограничения почти не встретишь: все стремятся к экспансии, доколе уже хрустят юридические рамки. (Юридически безупречны нефтяные компании, покупая изобретение нового вида энергии, чтобы ему не действовать. Юридически безупречны отравители продуктов, удолжая их сохранность: публике остается свобода их не покупать.)
  Всю жизнь проведя под коммунизмом, я скажу: ужасно то общество, в котором вовсе нет беспристрастных юридических весов. Но общество, в котором нет других весов, кроме юридических, тоже мало достойно человека. (Аплодисменты). Общество, ставшее на почву закона, но не выше, - слабо использует высоту человеческих возможностей. Право слишком холодно и формально, чтобы влиять на общество благодетельно. Когда вся жизнь пронизана отношениями юридическими, - создается атмосфера душевной посредственности, омертвляющая лучшие взлеты человека. (Апл.).
  Перед испытаниями же грозящего века удержаться одними юридическими подпорками будет просто невозможно" (I, стр. 284-285).
  Но почему же только "одними юридическими подпорками"?
  В правовом обществе, в котором большинство социально значимых проявлений граждан и их союзов подчинено демократическим правовым нормам, никому не запрещено указывать тому, кто юридически прав, на его "неполную правоту и склонять к самоограничению, к отказу от своих прав, просить о какой-либо жертве, бескорыстном риске", как никому не запрещено и приносить жертвы чужому благу. Иными словами, демократическое право не запрещает своего нравственного превышения, но должно исключать безнаказанную возможность своего искажения в сторону зла. Таков его идеал. Ситуация, при которой люди подвергаются репрессиям, и притом жестоким, только за то, что участвуют в работе благотворительного фонда (судьба Сергея Ходоровича и его предшественников по руководству Солженицынским фондом помощи политзаключенным и их семьям), в демократическом обществе исключена.
  В свободном мире бесшумно работает множество добровольцев, помогающих ближним в своих и чужих странах. Ежечасно люди отказываются от существенной части своего имущества ради благотворительности (подкрепляемой, кстати, и юридически - налоговой политикой). Иными словами, демократическое право, защищая лицо или объединения таковых от насилия и несправедливости, не запрещает нам пренебрегать своими правовыми возможностями в пользу других людей (помогать им, отдавать им то, что принадлежит нам). Право должно исключать возможность действовать во вред другим людям. И если оно этого не делает или делает это плохо (вполне справедливые примеры Солженицына - отступление западных стран перед террористами или практический перекос американской юстиции в сторону преимущественного внимания к правам преступника, а не его жертвы и потенциальных жертв), то его следует откорректировать, ибо оно в этих случаях противоречит самому себе. Борьба за такую коррекцию в условиях демократии не невозможна. Но поступаться своими правами в пользу других людей надо учить с первых часов жизни. Я не преувеличиваю. Таким образом, речь идет не о том, чтобы в обществе не было "других весов, кроме юридических", а о том, чтобы определенного рода "неюридические весы" (убеждения, частные интересы, эгоизм, корыстолюбие и пр.) не могли действовать во зло ближним и обществу.
  Это задача права и многоаспектного воспитания, но ни в коем случае не только права или только нравственно-этического воспитания. Достойное существование, свободное существование требуют сочетания того и другого. Моралист и законодатель должны работать в плодотворном единстве. Должно быть возможно благодетельное для других лиц пренебрежение собственным правом и невозможно пренебрежение чужими - узаконенными - правами.
  Я думаю, что такие эксцессы западного права, как возможность диверсии нефтяных компаний или пищепроизводящих фирм, могут быть предупреждены юридически же. Для этого надо лишь проявить некоторую изобретательность в общепринятых правовых границах. И таких случаев много.
  Право, несомненно, влияет на общество благодетельно, остерегая большинство людей от совершения несправедливости и обеспечивая защиту их интересов. И не оно создает "атмосферу душевной посредственности, омертвляющей лучшие взлеты человека", а недостаточная внутренняя ориентированность большинства людей на такие взлеты - на использование права только во благо и на превышение правовой нормы добра. Демократическое право не диктует, но и не запрещает пренебречь своим ради чужого и общего, возвыситься в нравственном подвиге. Мешает себе в этом в условиях внешней свободы только сам человек.
  Солженицын периода Гарвардской речи погружен в историю российского XX века. По всей вероятности, он глубоко затронут тем, как власть и Дума, справа и слева, мешали Столыпину проводить его необходимые для России реформы. Им владеет образ выдающегося преобразователя, способного на нетривиальные, благодетельные для общества шаги и парализованного в этих шагах противостоящей ему посредственностью разного толка и действующим законодательством. Эту ситуацию он распространяет на современную западную:
  "В сегодняшнем западном обществе открылось неравновесие между свободой для добрых дел и свободой для дел худых. И государственный деятель, который хочет для своей страны провести крупное созидательное дело, вынужден двигаться осмотрительными, даже робкими шагами, он все время облеплен тысячами поспешливых (и безответственных) критиков, его все время одергивает пресса и парламент. Ему нужно доказать высокую безупречность и оправданность каждого шага. По сути, человек выдающийся, великий, с необычными неожиданными мерами, проявиться вообще не может - ему в самом начале подставят десять подножек. Так под видом демократического ограничения торжествует посредственность.
  Подрыв административной власти повсюду доступен и свободен, и все власти западных стран резко ослабли. Защита прав личности доведена до той крайности, что уже становится беззащитным само общество ...от иных личностей, - и на Западе приспела пора отстаивать уже не столько права людей, сколько их обязанности" (I, стр. 285-286).
  Что ж, и это демократии не противопоказано и в ее границах не запрещено. Над этим надо работать.
  Я бы сказала, что при наличии "в сегодняшнем западном обществе" несомненной "свободы для добрых дел" (никто их не запрещает и не карает за них), в нем, действительно, открылся избыток "свободы для дел худых". Последний проистекает из обостренной боязни западной юстиции и западного общества пренебречь интересами репрессируемых, оказаться несправедливыми к тем, чью свободу общество вынуждено ограничивать, кого оно вынуждено лишить доступных всем прочим благ. В последние годы все упорнее проявляется негативное отношение общества, части юристов и государственных деятелей к этому опасному юридическому перекосу. Что же касается соотношения прав и обязанностей, то аплодирующая Солженицыну американская молодежная аудитоќрия решительно выступает против, к примеру, всеобщей воинской повинности, чего не делает израильская или швейцарская молодежь обоих полов. Демократическая правовая ситуация не несет в себе никакого принципиального, структурного запрета к посильному увеличению общественных обязанностей гражданина. Получают же возможность оплачивать свою учебу студенты, добровольно, в своих интересах исполняющие работу в рамках своего учебного заведения (право в обмен на исполнение обязанности). Зато государственный деятель или олигархия таковых, не ограниченные в своих поступках общественќным контролем, социально опасны, о чем в других выступлениях Солженицын говорит вполне однозначно (см. хотя бы статью "Мир и насилие" или выступления перед американскими профсоюзами). XX век нам это продемонстрировал с катастрофической наглядностью. Невозможно сделать главу правительства (не в личной, а в государственной плоскости) неподконтрольным никаким общественным институциям в добрых делах и подконтрольным в злых! Да, "ему нужно доказать высокую безупречность и оправданность", ну, не "каждого шага" (во многих шагах он самостоятелен), а каждого предлагаемого им "крупного созидательного дела", обладающего большими элементами новизны и риска. И в чем-то посягающего на общепринятое, узаконенное право. Умение доказывать свою правоту в этих случаях должно быть одним из его талантов. На этом пути есть, несомненно, потери, иногда, может быть, и большие (припомним хотя бы противостояние конгресса США Р. Рейгану в вопросе о помощи никарагуанским "contras").
  Но другой путь чреват гибелью правовой системы и возникновением того общества, которое сам Солженицын только что назвал ужасным ("ужасно то общество, в котором вовсе нет беспристрастных юридических весов" - I, стр. 285). Нет и не будет идеальной ситуации, в которой право окажется раз навсегда привязанным к устоям пользы и справедливости, все-таки, к сожалению, для конкретного личностного сознания небезотносительным. Но, несмотря на свою чреватость потерями, ситуация, при которой государственный деятель, в чем-то преступая или меняя право, должен доказать, обосновать и легализовать свою правоту, для общества и личности безопасней бесконтрольной свободы правителей от таких доказательств. Как это ни прискорбно, тезис приоритета справедливости над правом лежит в основе всех революционных идеологий и уже по одной этой причине должен был бы настораживать (но почему-то в данном контексте не настораживает) Солженицына. В этом смысле у него немало современников и предшественников, каждый раз предполагавших, что их толкование справедливости приближается к некоей безотносительной максиме, но на самом деле трактовавших справедливость либо идеологически, либо субъективно. В свое время Б. А. Кистяковский, один из самых блестящих авторов "Вех" писал:
  "Можно сказать, что в идейном развитии нашей интеллигенции, поскольку оно отразилось в литературе, не участвовала ни одна правовая идея. И теперь в той совокупности идей, из которой слагается мировоззрение нашей интеллигенции, идея права не играет никакой роли. Интеллигенция российская стремилась к более высоким и безотносительным идеалам и могла пренебречь на своем пути этою второстепенною ценностью...
  Но духовная культура состоит не из одних ценных содержаний. Значительную часть ее составляют ценные формальные свойства интеллектуќальной и волевой деятельности. А из всех формальных ценностей, право, как наиболее совершенно развитая и почти конкретно осязаемая форма, играет самую важную роль. Право в гораздо большей степени дисциплинирует человека, чем логика и методология, или чем систематические упражнения воли. Главное же, в противоположность индивидуальному характеру этих последних дисциплинирующих систем, право - по преимуществу социальная система и притом единственная социально дисциплинирующая система.
  ...наше общественное сознание никогда не выдвигало идеала ПРАВОВОЙ личности. Обе стороны этого идеала - личности, дисциплинированной правом и устойчивым правопорядком, и личности, наделенной всеми правами и свободно пользующейся ими, чужды сознанию нашей интеллигенции.
  Целый ряд фактов не оставляет относительно этого никакого сомнения. Духовные вожди русской интеллигенции неоднократно или совершенно игнорировали ПРАВОВЫЕ интересы личности или выказывали к ним даже прямую враждебность".
  Солженицын высказывает к ним не "прямую враждебность", а критицизм, постулирующий их, по его представлению, нравственную недостаточность. По всей очевидности, его, с одной стороны, вполне устраивает идеал "личности, дисциплинированной правом и устойчивым правопорядком". С другой стороны, идеал "личности, наделенной всеми правами и свободно пользующейся ими", он дополняет нравственным, внутренним самоограничением, накладываемым на себя личностью из чувства высшего долга и справедливости. Но ведь и Кистяковский говорит о "личности, дисциплинированной правом". Солженицын, однако, хочет, чтобы не только правом, а внутренней расположенностью к Добру, к Завету Высшего Духа. Он требует от человека самодисциплины в Добре, источник коего в Боге. В условиях свободы это особенно важно.
  Мы уже встречались у Солженицына со справедливым определением свободы как только возможности, которую человек, общество могут использовать и во зло, и во благо себе и другим, в зависимости от своей нравственной ориентированности. В Гарвардской речи сказано:
  "Сама по себе обнаженная свобода никак не решает всех проблем человеческого существования, а во множестве ставит новые" (I, стр. 294. Выд. Д. Ш.).
  Да, это так. Новые и не менее сложные, чем задачи, поставленные несвободой. Но здесь не подчеркнуто, что и проблемы несвободного мира, и задачи, которые во множестве ставит перед людьми свобода, разрешимы (те их них, которые вообще разрешимы), только в условиях свободы. Солженицын не акцентировал этого в Гарварде, почему и был потом не раз обвинен в недооценке феномена свободы. К такому обвинению тем легче склониться, что в тексте Гарвардской речи присутствует существенная противоречивость: с одной стороны, Солженицын решительно отказывается видеть альтернативу западному несовершенству в социализме. С другой - и современное западное общество, "западная система в ее нынешнем, духовно-истощенном виде" (I, стр. 290. Выд. Д. Ш.), не представляются ему удовлетворительной альтернативой тоталитарному рабству. Более того: он обнаруживает некие элементы нравственного превосходства аборигенов порабощенного мира над аборигенами мира свободного, что вызывает осуждение и недоумение даже у тех, кто до этого считал его выразителем своей позиции.
  Что и говорить: нравственный климат и моральные перспективы западного общества внушают самому благожелательному наблюдателю серьезные опасения. Затрону только один вопрос:
  "Ежегодно более шести тысяч детей и подростков в Америке кончают жизнь самоубийством. Каждые 90 минут добровольно лишает себя жизни молодой человек, едва начавший свой жизненный путь. Специально созданная ассоциация по предупреждению самоубийств среди молодежи изучает причины этой чудовищной трагедии. Статистика потрясает. Количество самоубийств среди молодежи в возрасте 15-24 лет утроилась с 1955 года. В то же время число самоубийств среди пожилых людей (старше 75 лет) снизилось с 35,1 на 100000 населения в 1950 году до 19,7 в 1982 г. В течение того же 1982 года самоубийства более чем вдвое чаще отмечались среди молодежи (5170), чем среди пожилых (2040)". Б. Затуловский, доктор биологических наук.
  ("Новое русское слово", 14.VIII.1986).
  Даже не сопоставляя эти страшные факты с надежно укрытой от нас статистикой тоталитарного мира, есть чему ужаснуться. Ситуация вопиюще неблагополучная, тем более, что социологи отмечают:
  "Несомненно, отрицательное влияние оказывает на молодежь культ насилия, ставший едва ли не нормой повседневной жизни, особенно в крупных городах. Отнюдь не благородную роль играют средства массовой информации, ежедневно акцентирующие внимание на преступлениях, смакующие сцены насилия. Все это не может не влиять на психологию и поведение впечатлительных и восприимчивых детей и подростков" (там же).
  Но при всей обоснованности его тревоги, сопоставляя Восток и Запад, Солженицын совершает, мне кажется, ошибку, когда отождествляет принципиальќные возможности демократической системы и реальное современное состояние общества, функционирующего в рамках этой системы. Он говорит:
  "Почти все признают, что Запад указывает всему миру выгодный экономический путь развития, последнее время сбиваемый, правда, хаотичесќкой инфляцией. Но и многие живущие на Западе недовольны своим обществом, презирают его или упрекают, что оно уже не соответствует уровню, к которому созрело человечество. И многих это заставляет колебнуться в сторону ложного и опасного течения социализма.
  Я надеюсь, никто из присутствующих не заподозрит, что я провел эту частную критику западной системы для того, чтобы выдвинуть взамен идею социализма. (Апл.) Нет, с опытом страны осуществленного социализма я во всяком случае не предложу социалистическую альтернативу. Что социализм всякий вообще и во всех оттенках ведет ко всеобщему уничтожению духовной сущности человека и нивелированию человечества в смерть, - глубоким историческим анализом показал математик академик Шафаревич в своей блестяще аргументированной книге "Социализм"; скоро два года, как она опубликована во Франции, - но еще никто не нашелся ответить на нее. В близком времени она будет опубликована и в Америке.
  Но если меня спросят, напротив: хочу ли я предложить своей стране в качестве образца сегодняшний Запад, как он есть, я должен буду откровенно ответить: нет, ваше общество я не мог бы рекомендовать как идеал для преобразования нашего. Для того богатого душевного развития, которое уже выстрадано нашею страною в этом веке, - западная система в ее нынешнем, духовно-истощенном виде не представляется заманчивой. Даже перечисленные особенности вашей жизни приводят в крайнее огорчение" (I, стр. 289-290).
  Я бы не стала в данном контексте отождествлять систему и ситуацию. Западная система в ее различных реальных интерпретациях в принципе предоставляет человеку и обществу возможность (напомним себе: свобода и есть возможность) подняться или упасть на тот уровень, для которого они созрели. И если свободное общество (не система, а именно организованное в эту систему общество) пребывает (отметим, что далеко не все, но в какой-то очень весомой своей части) в "духовно-истощенном виде", это значит, что данное общество (еще или уже?) не имеет "нравственных указателей" и других стимулов для оптимального использования системы, кладущей в свою основу свободный выбор. И если Солженицын (мы это цитировали) не раз говорил о том, что он боится нового февральского обвала для СССР, потому что начнутся резня и разорение пуще пережитых в 1917-1922 гг., то не значит ли это, что подсоветское общество не доросло до системы свободного выбора, а не переросло ее? Да и сам Солженицын не раз говорил о неподготовленности подсоветского общества к демократии (неподготовленности большей, чем в 1917 году). Готово ли оно тогда к какой-то высшей, чем демократия (какой?), системе?
  Можно ли вообще успешно изобрести никогда в природе не существовавшую, не вызревавшую в ней естественно идеальную общественную систему? Ведь писал же Солженицын в своем предисловии к русскому изданию книги В. В. Леонтовича "История либерализма в России" (что мы уже цитировали):
  "Сегодня, когда уже и на Западе повсюду либерализм потерпел уничтожительное утеснение со стороны социализма, тем более звучны предупреждения автора, что либерализм жив, лишь пока он придерживается эволюционного преобразования уже существующих структур. Но как только он будет навязывать существующему - схемы извне, он всегда будет в этом перекрыт и побит социализмом" (II, стр. 461).
  Речь идет, разумеется, о системах, допускающих свое "эволюционное преобразование". Но и закрытым, не допускающим своего "эволюционного преобразования" системам можно ли предлагать нечто в социальной природе отсутствующее, а не лучшее (наименее плохое) из существующего или существовавшего?
  Демократическую систему (ее структуру и законодательство) нужно и, главное, можно поступательно совершенствовать, не отказываясь от принципов свободы и права. Но если, как говорит Солженицын чуть ниже, "душа человека, исстрадавшегося под десятилетиями насилия, тянется к чему-то более высокому, более теплому, более чистому, чем может предложить нам сегодняшнее западное массовое существование" (I, стр. 290), существование, а не система, не принцип, то, обретя свободу (условие необходимое, но недостаточное), человек волен существовать иначе, лучше. Если, конечно, он на самом деле созрел для высокого, чистого и согретого службой Добру существования. Свобода этого не запрещает. И на сегодняшнем Западе именно так существует немало людей, для того созревших. Но они чаще всего тихи, проникнуты повышенным уважением к чужой позиции и не стремятся или не умеют уподоблять себе окружающих. А Солженицын-моралист, Солженицын-проповедник, Солженицын-христианин обоќстренно чувствует судьбоносную неотложность для человечества приближения массового существования к существованию избранных и призванных.
  Позиция Солженицына в Гарвардской речи не вызвала бы столь множественных возражений, если бы он стремился открыть молодежи угрожающее недоиспольќзование демократическим обществом одних своих возможностей и опасное злоупотребление другими, а не сеял в ее душах сомнение в западной демократической системе как таковой. Последнее тем более неуместно, что на самом деле, если отнестись к словам Солженицына внимательно, становится ясно, что он говорит не об изменении социальной структуры Запада, а о наполнении этой структуры высоким мировоззренческим содержанием. Но в достаточной ли мере раскрыл он здесь (именно здесь: в других выступлениях и работах раскрыл) перед слушателями и структурную, и мировоззренческую непоправимость альтернативной, социалистической системы, убийственность этой альтернативы? Он говорит, что "социализм всякий вообще ведет ко всеобщему уничтожению духовной сущности и нивелированию человечества в смерть", - говорит мимоходом, не объясняя не имеющей социалистического опыта аудитории, почему это так. Но зато дважды брошены замечания, позволяющие при желании предположить наличие то ли какой-то априорной ущербности западного человеческого материала, то ли каких-то нравственных преимуществ аборигенов несвободного общества.
  Вдумаемся в этот отрывок: на Западе
  "...свобода разрушительная, свобода безответственная получила самые широкие просторы. Общество оказалось слабо защищено от бездн человеческого падения, например, от злоупотребления свободой для морального насилия над юношеством, вроде фильмов с порнографией, преступностью или бесовщиной (апл. ): все они попали в область свободы и теоретически уравновешиваются свободой юношества их не воспринимать. Так юридическая жизнь оказалась неспособна защитить себя от разъедающего зла.
  Что же говорить о темных просторах прямой преступности? Широта юридических рамок (особенно американских) поощряет не только свободу личности, но и некоторые преступления ее, дает преступнику возможность остаться безнаказанным или получить незаслуженное снисхождение - при поддержке тысячи общественных защитников. Если где власти берутся строго искоренять терроризм, то общественность тут же обвиняет их, что они нарушили гражданские права бандитов. (Апл.) Немало подобных примеров.
  Весь этот переклон свободы в сторону зла создавался постепенно, но первичная основа ему, очевидно, была положена гуманистическим человеколюбивым представлением, что человек, хозяин этого мира, не несет в себе внутреннего зла, все пороки жизни происходят лишь от неверных социальных систем, которые и должны быть исправлены. Странно, вот на Западе достигнуты наилучшие социальные условия, - а преступность несомненно велика и значительно больше, чем в нищем и беззаконном советском обществе. (Под именем уголовных у нас там сидит в лагерях огромное множество людей, но подавляющее их большинство - не преступники, а те, кто против беззаконного государства отстаивали себя неюридическими способами.)" (I, стр. 286).
  И еще страшнее:
  "Бывают симптоматичные предупреждения, которые посылает история угрожаемому или гибнущему обществу: например, падение искусств или отсутствие великих государственных деятелей. Иногда предупреждения бывают и совсем ощутимыми, вполне прямыми: центр вашей демократии и культуры на несколько часов остается без электричества - всего-то, - и сразу целые толпы американских граждан бросаются грабить и насиловать. Такова толщина пленки! Такова непрочность общественного строя и отсутствие внутреннего здоровья в нем" (I, стр. 290).
  Здесь очень многое сказано о западном обществе точно и верно. Оно должно научиться защищать себя словом и делом, духовно и юридически от "бездн человеческого падения", от "морального насилия" любых видов, от "прямой преступности", от терроризма и т. д., укрепив свое "внутреннее здоровье", о чем мы не раз говорили. Но нет никаких преимуществ в этом отношении у "нищего и беззаконного советского общества". Никаких. Несмотря на то, что все мы пережили в нем незабываемую высокую дружбу и встретили глубокие и возвышенные характеры.
  Прежде всего, несмотря на куда меньшую свободу действий, в том числе - и для уголовников, чем на Западе, преступность (не против "беззаконного государства", а против граждан) в советском обществе неуклонно растет. Растет и аморализм, проявляемый в повальном пьянстве и все более распространяемой наркомании, в том числе юношеской, чего не может скрыть уже и подцензурная печать. Отсутствие достоверной статистики не позволяет сделать строгий количественный анализ, но заметим, что в советских городах становится все больше опасных улиц, квартирных краж, немотивированного агрессивного хулиганства, в том числе - юношеского. Даже советская пресса свидетельствует об этом весьма красноречиво. Приведу два примера, известных мне из надежных источников. Еще в начале 1960-х годов, выступая в Ленинградском физико-техническом институте, заместитель начальника ленинградской городской милиции сказал, что по числу преступлений на 10000 душ населения Ленинград стоит на втором месте после Чикаго. В 1975 году в Харькове (УССР) на 1,1 млн. населения приходилось 115 убийств в год, в Нью-Йорке на 12 млн. населения - 1700-1800, не столь уж большая разница. Но в тоталитарном мире преступность не является монополией уголовного мира. Страшная жестокость разлита в наши дни в СССР по армии и флоту, где старослужащие изощренно и безнаказанно издеваются над первогодками; по ПТУ, где старшие воспитанники истязают младших; по отделениям милиции, вытрезвителям и местам заключения, где преступниками-садистами становятся сами блюстители порядка. В тоталитарном мире есть еще одна колоссальная область преступности: практическое претворение в жизнь жестокого государственного произвола, особенно страшного в периоды массового террора, сквозь который время от времени проходят все тоталитарные системы.
  На Западе преступники - отбросы общества, в тоталитарном мире, кроме "отбросов общества", - номенклатура его и ее рычаги. Десятки миллионов граждан взяты в плен, подвергнуты истязаниям и уничтожаются сотнями тысяч, а иногда и миллионами своих сограждан. Особенно в периоды экстремумов террора. И, кроме отдающих приказы инициаторов злодеяний, в обществе ("на воле", в местах заключения и в психзастенках) функционируют исполнители этих приказов, привносящие в свою "работу" немало садистской иницитивы. Причем это - преступность без риска или почти без риска, в подавляющем большинстве случаев безнаказанная. И еще один "эшелон" аморализма (по строгому счету - тоже преступного), связанного с круговой порукой умолчания об известных множеству людей преступлениях, - распространенная на всю страну капитуляция перед державной мафией. У нас - опять же - нет надежной статистики, но в террористические эпохи лишь сотни, а может быть, несколько тысяч людей - из миллионов! - нарушают эту круговую поруку молчания и гибнут или претерпевают жестокие кары. Это о них, вероятно, Солженицын сказал в Гарварде:
  "Несомненный факт: расслабление человеческих характеров на Западе и укрепление их на Востоке. За шесть десятилетий наш народ, за три десятилетия - народы Восточной Европы прошли душевную школу, намного опережающую западный опыт. Сложно и смертно давящая жизнь выработала характеры более сильные, более глубокие и интересные, чем благополучная регламентированная жизнь Запада" (I, стр. 290).
  Таково, по мнению говорящего, второе преимущество Востока перед Западом. Позволю себе не согласиться и с ним. Прежде всего, нынешние западные характеры мало исследованы, к счастью, на прочность и глубину в таких обстоятельствах. В годы нацизма в Германии и в оккупированных ею западных странах люди, незадолго до того свободные и благополучные, проявили не в меньшем числе случаев мужество и благородство, чем проявляют сегодня протестанты Востока. Солженицын ранее сам говорил об этом, не делая различия между Западом и Востоком:
  "Всегда поражает эта психологическая особенность человеческого сущестќва: в благополучии и беспечности опасаться даже малых беспокойств на периферии своего существования, стараться не знать чужих (и будущих своих) страданий, уступать во многом, даже важном, душевном, центральном, - только бы продлить свое благополучие. И вдруг, подходя к последним рубежам, когда человек уже нищ, гол и лишен всего, что, кажется, украшает жизнь, - найти в себе твердость упереться на последнем шаге, отдавая саму свою жизнь, но только не принцип!
  Из-за первого свойства человечество не удерживалось ни на одном из достигнутых плоскогорий. Благодаря второму - выбиралось изо всех бездн.
  Конечно не худо бы: еще находясь на плоскогорьи, предвидеть это свое будущее низвержение и цену будущей расплаты, и проявить стойкость и мужество несколько ранее критического срока, пожертвовать меньшим, но раньше" (II, стр. 29-30).
  Трудно с этим не согласиться, потому что страшно даже прикинуть, какой ценой покупаются в обстоятельствах "сложно и смертно давящей жизни" сила, высота, глубина характеров. Достаточно выразительно говорит об этой цене сам Солженицын в ряде своих выступлений до и после Гарвардской речи. Разве не было с величайшей скорбью сказано в Нобелевской речи о тех безвестных, безымянных, а следовательно (от себя добавлю) - для посюстороннего существования - и бесполезных жертвах, призраки которых возникают за лауреатом, чудом поднявшимся на нобелевские ступени? Напомню еще раз:
  "Целая национальная литература осталась там, погребенная не только без гроба, но даже без нижнего белья, голая, с биркой на пальце ноги. Ни на миг не прерывалась русская литература! - а со стороны казалась пустынею. Где мог бы расти дружный лес, осталось после всех лесоповалов два-три случайно обойденных дерева" (I, стр. 10).
  Разве в "Образованщине" не сказано самым жестоким и беспощадным образом, что ни народа, ни интеллигенции почти не осталось на замордованной родине? Г.Померанц пишет о подсоветском вырождении народов в некую бездуховную и безликую массу, и Солженицын с горечью откликается (цитирую вторично):
  "Однако, картина народа, нарисованная Померанцем, увы, во многом и справедлива. Подобно тому, как мы сейчас, вероятно, смертельно огорчаем его, что интеллигенции в нашей стране не осталось, а все расплылось в образованщине, - так и он смертельно ранит нас утвержденьем, что и народа тоже больше не осталось.
  ...Мрак и тоска. А - близко к тому" (I, стр. 108. Курсив Солженицына).
  Далее говорит он о сохраненности невырожденного ядра и в народе, и в интеллигенции, но какой страшной ценой эта малая толика не переродившихся в ничтожество душ окуплена?
  В статье "Скоро все увидим без телевизора" (1982, V, стр. 2-4) тоже говорится об этой цене:
  "От глаз наблюдателей упущен процесс полного разрыва всех традиций религии, культуры, национального сознания и физического уничтожения десятков миллионов носителей их. В 20-е годы в СССР само употребление слова "Россия" допускалось только как уничижительное и ненавистное, а с оттенком преданности вело к аресту. Тогда гремели стихи советского поэта:
  "Мы расстреляли толстозадую бабу Россию,
  Чтобы по телу ее пришел Коммунизм-Мессия".
  С тех пор русская культура смертельно подорвана и еще встанет ли на ноги?.. А сам русский народ, как уже видят демографы Запада, вошел в стадию биологического вырождения, так что за столетие, если не быстрей, должен уменьшиться вдвое, а затем и вовсе исчезнуть с лица Земли! И этот процесс, возможно, необратим" (V, стр. 3).
  Статья "Коммунизм к брежневскому концу" (VII, стр. 12-20) вся посвящена страшной цене, которую платят народы за коммунизм, - за перспективу в каком-то - сравнительно со своей общей массой - небольшом количестве выработать "характеры более сильные, более глубокие и интересные, чем дает благополучная регламентированная жизнь Запада". Беру несколько первых попавшихся отрывков из этой статьи, которую следовало бы переписать целиком:
  "Нечего и говорить, что такое о безумелое руководство экономикой со взглядом вперед только на военные нужды и при полном презрении к народному бытию ведет к непоправимому разрушению природной среды. "План" любой ценой, а что при этом будет погублено - неважно, уж тем более - исторические места или заповедные уголки природы. Строят многочисленные гидроэлектростанции, перегораживая равнинные реки так, что под затоплением погибают посевные площади, сенокосы, жилые пространства, а от торопливых плотин гибнет рыболовство - во много дороже, чем полученная электроэнергия. Под этими новыми "морями", которыми коммунисты еще и хвастаются, уже погибло с десяток городов, много сотен сел, ценные леса. Напротив, драгоценное Азовское море, прежде дававшее рыбы больше трех больших морей - Черного, Каспийского и Балтийского, снизили по уровню Волгодонским каналом и обратили в яму для индустриального стока, рыбы в Азовском стало в 90-100 раз меньше, чем до Второй мировой войны. Разрушив ближнюю Европейскую Россию, перекинулись разрушать за Уралом. Уникальное озеро Байкал, пережившее все геологические катастрофы 25 миллионов лет, с самой чистой в мире водой, - отравлено навсегда стоками тяжелых металлов и целлюлозного комбината, дающего шины для тяжелых бомбардировщиков. Электростанќцией под Алма-Атой высушили половину озера Балхаш. Освоением казахской целины превращено в пески 3 миллиона гектаров. Сибирский лес рубится хищнически, без воспроизводства. Неприспособленная лесная техника необратимо разрушает почву и губит таежный подрост. Неумелой постройкой БАМа непоправимо губится широкая полоса вдоль линии, поверхностный слой обращается в заболоченную пустыню; непомерным взятием гравия губят реки. Губит огромную площадь и нынешний судорожный газопровод Таймыр - Европа (которому помогает вся Европа и даже Япония, и который не обойдется без лагерного труда). И всем этим коммунистическая власть безоглядно платит, чтобы захватывать новые страны в Африке и в Азии - и для такого же погубления (как хищничают и в мировом океане). Полвека назад уничтожили крестьянство для бредовой идеи колхозов - теперь удивляются - почему нет урожаев? Так исправить климат: реки, текущие в Ледовитый океан, повернуть на юг! - новый безумный проект, который через несколько лет принесет новую гибель - уже не только русскому Северу, но почувствует и вся планета, когда нарушится режим Ледовитого океана. "План" для всех предприятий таков, что некогда и дорого беречь природу, строить очистные сооружения. И - уничтожается окружающая среда, все окрестности городов и заводов изуродованы и замусорены, все реки отравлены двойной и тройной "предельно допустимой концентрацией" ядовитых веществ, а воздух в городах - десятикратной, и даже в некоторых - стократной. (И обо всем этом публично не оповещается, гибель природы и угроза людям так же засекречены, как и все в Советском Союзе, кто пытался громко о том заявить - попадал в психиатрическую больницу). Рак легких в нашей стране за последние 10 лет удвоился. Вместе с нашей природой умираем и мы сами.
  От жестокой жизни, постоянного голода, жилищной тесноты и нехватки времени женщины не имеют сил на воспитание детей, и делают много абортов - у славянских народов свыше 4 абортов на одно живое рождение. От частых абортов следует вторичное бесплодие и выкидыши, их число возрастает на 6-7% в год. От плохого питания беременных, плохого медицинского обслуживания, отравленного воздуха в городах и женского алкоголизма растет детская смертность, а сохраненное потомство растет болезненным, у детей множатся генетические пороки. Одновременно с падением рождаемости в СССР растет и общая смертность и падает средняя продолжительность жизни. По расчетам, сделанным до 1917 года, по тогдашнему состоянию рождаемости - наша страна должна была иметь к 1985 г. - 400 млн. человек, а имеет только 266, таковы потери от коммунизма. Мы вступили в период необратимого вымирания славянских народов в СССР. Из-за растущего бесплодия женщин в самый детородный возраст и генетической инерции вымирание русских вряд ли может быть остановлено в ближайшие 100 лет даже благоприятными политическими и социальными переменами" (VII, стр. 16-18).
  Не могу не заметить, что малые народы Севера и Северо-Востока вырождаются и вымирают пуще славян. Можно назвать и другие народы, уже потерявшие до половины своего состава (один из примеров - татары Крыма).
  В феврале 1979 года, в Кавендише, интервьюируя Солженицына для ВВС, очень расположенный к нему И. И. Сапиэт задает ему вопрос, который находился в ту пору на устах у всех, кому по той или иной причине были небезразличны высказывания Солженицына:
  "В своей Гарвардской речи Вы сопоставляете расслабление характеров на Западе с укреплением их на Востоке, где - цитирую - "сложно и смертно давящая жизнь выработала характеры более сильные, более глубокие и интересные, чем регламентированная жизнь Запада". Но разве эта "смертно давящая жизнь" тоже не создала духовную опустошенность, не привела к цинизму и материализму, не сломила тысячи и даже миллионы характеров? Как же можно тогда в то же время говорить о духовном возрождении в России? Не мечта ли это возрождение? Не плод ли это скорее желания, чем реальности?" (II, стр. 361-362).
  Солженицын так отвечает на этот вопрос:
  "Да, конечно, пережить коммунизм без повреждения - кто бы это мог? Все мы это испытали. Повреждены духовно - миллионы. (Однако оговорюсь: повреждены - но уже не в социалистическом заразном отношении, - уж в эту сторону никакими голосами нас не кликнешь: до такой тошнотворности прогалдели нам головы и груди.)
  Что я сказал в Гарварде о характерах?.. А что назовем характером? По-моему: если в самой враждебной обстановке и почти ничем не пользуясь от внешнего мира - выстоять и еще дать вовне. А что назовем бесхарактерностью? В самых благоприятных обстоятельствах все получать - и все для себя. В Берлине в 53-м и в Венгрии в 56-м были наши офицеры и солдаты, отказавшиеся стрелять в народ, хотя знали, что за это будут расстреляны тотчас, и действительно расстреляны. И - все, и тут же они забыты рада детанта, и уже в русский характер они нам не вписываются. В Западном Берлине поставили камень в их честь.
  Когда я в Гарварде говорил о преимуществах наших характеров над западными: мы - под самим Драконом научились, не гнемся, а они - издали, только от его дальнего дыхания уже гнутся, как ему угодно.
  Повреждены мы, да, и многие даже близко к бесповоротности. А - не бесповоротно! И это показывается процессом оживания нашего общества. Я имею в виду сейчас не интеллектуальное и политическое оживание, не самиздат, не письма-протесты, а изменение нравственной атмосферы вокруг гонимых. Ведь 50 лет - кто был обречен, осужден, от того отрубливались все, не то чтобы помогать, но даже избегали сноситься. Ставка коммунизма была - чтобы каждый гиб в одиночку. А сейчас? Сейчас к каждой такой семье тянутся руки помощи, собирают деньги, смело приходят в дом, открыто помогают! Это же - совсем другая нравственная атмосфера, как бы совсем не под советской властью. И даже - в провинции уже так прорастает, где жутче гораздо, страшнее ветер воет. И - молодежь сильно затронута этим очищением. В этом - надежда.
  Такое изменение, я скажу - глубже и перспективнее, чем даже государственный переворот. Ведут себя люди так, будто этих вурдалаков, этого Дракона над нами - совсем нет. Воздух другой!" (II, стр. 362-363).
  В своем знаменитом письме IV Всесоюзному съезду Союза советских писателей 16 мая 1967 года Солженицын, в частности, писал (цитирую вторично):
  "Многие авторы при жизни подвергались в печати и с трибун оскорблениям и клевете, ответить на которые не получали физической возможности, более того - личным стеснениям и преследованиям (Булгаков, Ахматова, Цветаева, Пастернак, Зощенко, Андрей Платонов, Александр Грин, Василий Гроссман). Союз же писателей не только не предоставил им для ответа и оправдания страниц своих печатных изданий, не только не выступил сам в их защиту, - но руководство Союза неизменно проявляло себя первым среда гонителей. Имена, которые составят украшение нашей поэзии XX века, оказались в списке исключенных из Союза, либо даже не принятых в него! Тем более руководство Союза малодушно покидало в беде тех, чье преследование окончилось ссылкой, лагерем и смертью (Павел Васильев, Мандельштам, Артем Веселый, Пильняк, Бабель, Табидзе, Заболоцќкий и другие). Этот перечень мы вынужденно обрываем словами "и другие": мы узнали после XX съезда партии, что их было более шестисот - ни в чем не виновных писателей, кого Союз послушно отдал их тюремно-лагерной судьбе. Однако свиток этот еще длинней, его закрутивќшийся конец не прочитывается и никогда не прочтется нашими глазами: в нем записаны имена и таких молодых прозаиков и поэтов, кого лишь случайно мы могли узнать из личных встреч, чьи дарования погибли в лагерях нерасцветшими, чьи произведения не пошли дальше кабинетов госбезопасности времен Ягоды - Ежова - Берии - Абакумова" (III, стр. 489. Выд. Солженицыным).
  Тогда письмо Солженицына подписали десятки писателей - делегатов съезда. Были и другие смелые письма. Что же происходит сейчас, через двадцать лет? Стал ли интенсивней процесс духовного возрождения пишущей братии? Увеличилось ли число высоких характеров в их среде? С одной стороны, мы знаем славные имена писателей, переживших советские психзастенки, тюрьмы, лагеря и ссылки и продолжающих свою доарестную деятельность. С другой стороны...
  В конце июня 1986 года состоялся в Москве VIII съезд Союза советских писателей. На съезде прозвучало несколько голосов, требующих вернуть читателям творчество некоторых игнорируемых официозом русских писателей, в том числе расстрелянного Гумилева и двух-трех писателей-эмигрантов, ныне покойных, издать полные собрания сочинений писателей, до сих пор издаваемых выборочно, и т. д. Но ни один голос не прозвучал в защиту живых коллег, томившихся в те дни в ссылках, в тюрьмах, лагерях и психзастенках. Я имею в виду Ратушинскую, Бородина, Тимофеева, Марченко, Руденко, Некипелова, Крахќмальќникову, Светова и других репрессированных писателей, о которых не могли не знать участники съезда, бывающие за границей, читающие неподцензурную литературу и слушающие иностранные голоса. Никто не помянул и погибших незадолго до этого в заключении поэтов-мучеников В. Стуса и В. Зека (Соколова). Никто не потребовал реабилитации и издания Солженицына. Это был в полном смысле слова съезд нравственно выродившихся предателей, которым, кстати, смелое слово в защиту живых - тогда - жертв режима, чьи жизни еще можно было спасти, не грозило ничем, кроме нескольких неприятных разговоров (сейчас не время для ареста маститых членов ССП СССР). И те освобождения, которые, по прихоти власти, произошли после съезда, состоялись без всякого участия влиятельных и процветающих коллег условно помилованных (надолго ли?) диссидентов. О полной общественной изоляции и травле со стороны сограждан пишут в Самиздате и в посланиях за рубеж гонимые категории верующих. Нравственный подвиг остается уделом сотен на фоне духовно повреждаемых миллионов. И если повреждение это представляет собой уже не коммунистическую одержимость, а некий мировоззренческий и моральный вакуум, легче от этого не становится. Советские офицеры и солдаты, отказавшиеся на протяжении истекших десятилетий стрелять в народы, чужие и свой, исчисляются обнадеживающими единицами, но стреляющих в одном только Афганистане - 150 тысяч, перманентно сменяемых. И в том же Афганистане подвергаются смертельному риску западные добровольцы из общества "Врачи без границ" и журналисты. Солженицын против собственной воли покинул родину, остро ощущая энтузиазм сплоченных вокруг него единомышленников и поддержку в стране - в письмах и встречах. Это ощущение живо в нем и в 1978-79 гг. У меня нет впечатления, что за истекшие после изгнания Солженицына годы духовная энтропия в подсоветском обществе настолько снизилась, что нравственный климат последнего может служить положительной альтернативой кризисным явлениям в духовной жизни Запада, в которой есть свои обнадеживающие симптомы моральных поисков и неравноќдушия. Даже с учетом пока еще загадочного феномена "гласности".
  Солженицын говорит: "...мы - под самим Драконом научились, не гнемся, а они - издали, только от его дальнего дыхания уже гнутся, как ему угодно". К сожалению, это "мы", качественно очень высокое, количественно невелико; согнувшимся же - несть числа. Солженицын отмечает как пример поврежденности западного сознания:
  "большое сочувствие американских интеллектуалов к социализму и коммунизму, они почти сплошь этим дышат. В американских университетах быть сегодня марксистом - это почет, здесь много сплошь марксистских кафедр" (II, стр. 366).
  Это, к несчастью, так. Но на Западе публикуются и блестящие, вполне сознательные антимарксисты, антикоммунисты и антисоциалисты, разрушающие просоциалистическое (с коммунистическим оттенком) единство "media". А на коммунистическом Востоке, который, по словам Солженицына, "в эту сторону никакими голосами... не кликнешь: до такой тошнотворности прогалдели нам головы и груди", - на этом Востоке то и дело возникают оппозиционные (значит, полностью добровольные, искренние) марксистские и другие социалистиќческие группы, подвергающиеся жестоким репрессиям. Правда, не всех репрессируют: оппозиционный марксист Рой Медведев сравнительно благополуќчен, публикуясь на Западе десятилетиями. Западу надо убедительно, доступно и, главное, широко, массово доказывать несостоятельность всех видов утопии социализма-коммунизма. Но и Востоку надо сменить эмоциональное неприятие ("тошно", "надоело") социализма-комќмуќнизќма на сознательный отказ от него и выбор других путей. Задачи различной все-таки степени трудности, ибо первая должна решаться на свободе, а вторая - в рабстве, когда первоочередной задачей остается освобождение от рабства.
  И что значит "в самой враждебной обстановке и почти ничем не пользуясь от внешнего мира - выстоять и еще дать вовне"? И внутри страны, и по отношению к Западу (спасшему Солженицына от более страшной доли, чем изгнание) лишь единицам удалось за 70 лет прокричать о своем опыте громко, а большинству неослепших суждено было только шептать окружающим свою правду.
  В Гарвардской речи сказано и подчеркнуто перед молодежью, что достигнутое Западом материальное благополучие (заметим - благополучие для несомненного большинства граждан) - само по себе не столь уж большое счастье (вспомним биологический пример о расслабляющем влиянии благополучия на животных). Мы же считаем достаток благом, раскрепощающим человека для более высоких задач, чем борьба за хлеб. Для Запада теперь одна из первых насущных необходимостей - массово обрести, субъективно большинством умов осознать такие повышенные задачи. Зато в статье "Чем грозит Америке плохое понимание России" (1980) сказано Солженицыным отчетливо о несчастьях, которые проистекают из глубокого и затяжного материального неблагополучия:
  "Такая материальная пропасть существования - и уже полвека! - ведет и приводит к биологическому вырождению нации, к упадку телесному и духовному, - тем более усиленному отупляющей политической пропагандой, насильственным отнятием религии, подавлением независимой культуры, свободой для одного лишь пьянства, двойным трудовым изнеможением женщины (на казенной работе - наравне с мужчиной, и дома без бытовых приборов) и ограблением детского ума. Падение бытовых нравов - жестоко, но не потому, что так плох народ, а потому что коммунисты лишили его пищи физической, пищи духовной - и отстранили всех, кто мог бы оказать духовную помощь, в первую очередь священство" (I, стр. 322).
  Эти и многие другие высказывания Солженицына свидетельствуют о том, что, противопоставляя западной эпикурейской расслабленности мужество немногих выстоявших под смертным гнетом душ и умов Востока, он действительно не видит на Востоке альтернатив для Запада. Более того: все горькие слова, которые он произнес в Гарварде о Западе, сказаны для того, чтобы пробудить в беспечных гражданах демократии волю к самозащите. Но таково настроение Солженицына в этот момент, что он, на мой взгляд, допускает педагогический и тактический промах: не уравновешивает - с достаточной силой и детализацией - предостережений и обвинений по адресу Запада ни страшными реалиями Востока, присутствующими в массе других выступлений, ни тем, чтó Западу в его жизни следует защищать. Возможно, поэтому многочисленные критики Гарвардской речи (даже те, кто, подобно А. Безансону и Ж. Нива, с уважением, хотя и не с полным согласием открывают свой слух для этой проповеди), как правило упускают важнейший момент ее: в битве, которая идет на планете, Солженицын стоит на стороне Запада. Об этом его речь в Гарварде свидетельствует с полной определенностью. Он видит опасность, которую видят, кстати, и проницательные умы Запада; он знает, чтó несет человечеству коммунизм; он осознает планетарную ситуацию в ее жуткой реальности; он пытается пробудить Запад от его эйфории, неадекватной этой реальности, чтобы тот защитил себя от угрожающей поглотить его тьмы:
  "Не когда-то наступит, а уже идет - физическая, духовная, космическая! - борьба за нашу планету. В свое решающее наступление уже идет и давит мировое Зло, - а ваши экраны и печатные издания наполнены обязательными улыбками и поднятыми бокалами. В радость - чему?" (I, стр. 290-291).
  Мы еще много будем говорит о том, как, по Солженицыну, Запад должен сопротивляться наступлению мирового Зла. Два момента следует подчеркнуть в солженицынском истолковании этой темы в Гарвардской речи. Первый - Запад должны побуждать к решительному сопротивлению тоталитарной экспансии прежде всего "нравственные указатели". Второй - как бы далеко от собственно западных территорий ни шла борьба, она идет и за Запад; поэтому от нее нельзя уклоняться.
  Вот одна из формулировок первого тезиса:
  "Ваши весьма видные деятели, как Джордж Кеннан, говорят: вступая в область большой политики, мы уже не можем пользоваться моральными указателями. Вот так, смешением добра и зла, правоты и неправоты, лучше всего и подготовляется почва для абсолютного торжества абсолютного Зла в мире. Против мировой, хорошо продуманной стратегии коммунизма Западу только и могут помочь нравственные указатели, - а других нет (апл.)... а соображения любой конъюнктуры всегда рухнут перед стратегией. Юридическое мышление с какого-то уровня проблем каменит: оно не дает видеть ни размера, ни смысла событий" (I, стр. 291).
  По-видимому, Солженицын имеет в виду те случаи, когда юридически (а, на поверхностный взгляд, и прагматически) Запад не обязан (или непосредственно, сиюминутно не заинтересован, не вынужден, как ему представляется) бороться со Злом (с наступающим коммунизмом). Юридической обязанности умирать за свободу чужой страны вроде бы нет. Прагматически угроза сегодня погибнуть на каком-то далеком от родины фронте страшнее, реальней рокового финала несопротивления планетарному Злу - финала, внятного Солженицыну, но не его американской аудитории. Поэтому он и говорит, что только "моральные... нравственные указатели" могут помочь увидеть "размер" и "смысл событий" и побудить к защите "добра" и "правоты" на том рубеже, где в данный момент идет сражение за них. Специально для лиц, склонных к "юридическому мышлению", можно добавить, что коммунисты во всех своих переворотах и войнах - во всей своей практике - ведут тотальное наступление на демократическую систему права. И борьба против них это и есть для Запада защита естественной и органической для него демократической правовой ситуации. При этом надо учесть, что "мировая, хорошо продуманная стратегия коммунизма" успешно эксплуатирует "моральные указатели", совесть и нравственное чувство, объявляя свою и только свою идеологию монопольной носительницей добра и правоты. Этому элементу своей наступательной стратегии коммунисты всегда уделяют огромное внимание - как внутри своих стран, так и в своей неустанной внешней пропагандистской экспансии. Запад, напротив, склонен в своей печатной, радиовещательной и зрительной продукции (не без исключений, но в большинстве случаев) акцентировать свои несовершенства, свою греховность, свои критические ситуации и явления. В этом смысле речь Солженицына в Гарварде не противоречит современной западной тенденции покаяния и самобичевания и потому так часто прерывается аплодисментами. Правда, непосредственная реакция его молодых слушателей существенно отличалась, судя по их аплодисментам, от последующей реакции американской (преимущественно советологической) прессы на ряд выступлений Солженицына, в том числе - и на Гарвардскую речь. Очевидно, самим бичевать себя легче, чем выслушивать критические замечания стороннего наблюдателя. В статье "Иметь мужество видеть" (полемика в журнале "Форин Афферс", июль 1980 г.) Солженицын пишет:
  "Жизнеспособность всякой системы хорошо характеризуется ее приимчивостью к критике. Я всегда был уверен, что американская система жаждет критики и даже любит ее. Уверенность поколебалась после моей гарвардской речи, когда в потоках гнева прессы отчетливо прозвучало: "не рассуждай, замолчи и даже убирайся прочь!" Никак не ожидал встретить такую тональность и на страницах "Форин Афферс" (г. Тривс). Я не "читаю нотации", я передаю коммунистический опыт. Мне-то лично проще всего замолчать и предоставить заботу о будущем Америки исключительно единомышленникам мистера Тривса. Когда они испытают все на себе, - у нас будет полное понимание. Но боязнь критики и свежих мыслей - роковая черта обреченных систем" (I, стр. 345-346).
  И все-таки, будем надеяться, что говорить об обреченности демократии рано. Прочитав эту статью целиком (а мы к ней еще вернемся), убеждаешься: американские оппоненты Солженицына куда более идеализируют своего глобального антагониста (коммунизм), чем выхваляют и защищают своей мир. Недаром Солженицын не устает горестно "поражаться беззащитности и ненаходчивости современного Запада перед мировой ситуацией - прежде всего в составе идей и уровне их исполнителей" (I, стр. 345). Солженицын, несомненно, прав: Запад ослаб прежде всего концептуально. Когда в той же статье писатель призывает Запад "открыть пропагандное наступление такой же силы и проницательности, как 60 лет ведут коммунисты" против Запада, "и не трепетать, что в ответ будет браниться лживая "Правда", - это, может быть, самое главное, что Западу следовало бы немедленно сделать. Но никакой надежды на то, что он это сделает, пока что нет. Вместо этого - беспечное до идиотизма предоставление западных средств массовой информации советским ассам идеологической экспансии и дезинформации. Анализируя одну из статей бывшего дипломата перебежчика Аркадия Шевченко в американской прессе, Б. Михайлов ("Новое русское слово", 14.VIII.1986) сообщает: "Только в 1985 году Георгий Арбатов, Владимир Познер, Станислав Меньшиков, Владимир Ломейко, Викентий Матвеев, Александр Палладин, Виталий Кобыш и десятки других советских идеологических диверсантов более 130 раз появлялись на экранах, предоставляемых им всеми пятью ведущими телекомпаниями США". Распорядители американских средств массовой информации решительно отказыќваются учитывать тот факт, что "вся пропагандистская и дезинформационная деятельность СССР направляется Центральным Комитетом, а на более специальном уровне - КГБ" (там же), и направляется с совершенно определенной целью - духовного завоевания Запада.
  Мировоззренческая и нравственная дезориентация, идеологический дурман, ловкая, перемешанная с полуправдой, ложь обо всем на свете - вот то поле, на котором Запад не противопоставляет Востоку ничего, кроме своей готовности быть обманутым и отдельных всплесков понимания и здравого смысла, не получающих должного резонанса. Никакие опасения Солженицына не являются в данном случае преувеличенными. Он прав и тогда, когда постулирует необходимость пропагандистской активности со стороны демократии. Свободный мир существует в метасистеме, в которой действует могучий и динамичный тоталитарный фактор. Это обязывает демократию иметь в своей структуре малосимпатичные ей институции, без которых выжить в одной метасистеме с тоталом нельзя. Это - армия, органы государственной безопасности, разведка и контрразведка. С их существованием благожелательные по отношению к леворадикальной риторике граждане демократии кое-как мирятся (как правило, мешая им набрать нужную силу), но от слова "пропаганда" их с души воротит. Между тем, аппарат контрпропаганды, полностью у нее отсутствующий, демократии не менее необходим, чем охранно-военные и разведывательные учреждения. Говоря о такой потребности, Солженицын имеет в виду, главным образом, пропагандистскую атаку демократии на мировой коммунизм. А многим его читателям, в том числе и проницательным мыслителям Запада, хотелось бы дождаться от демократии еще и обоснования жизнеспособности ее идеалов, их защиты и далеко идущего истолкования. Эта защита должна сочетать прагматизм с нравственной высотой, правду с массивностью и широкой доступностью информации, иметь высокую проникающую способность и оперативность. Но кто на Западе готов и может взять на себя организацию такого процесса? Кто слышит предупреждающие голоса? В демократическом обществе нет институций, которые целеустремленно и притом не греша против истины (а это - возможно!) доказывали бы своим согражданам и остальному миру, что при всех несовершенствах западной демократии последняя ближе к добру и правде, предоставляет им неизмеримо больше возможностей, простора и, главное, перспектив, чем ее планетарный антагонист - коммунизм. Западная "media" в ее стандартном репертуаре этой задачей не занята, к сожалению, хотя отдельные голоса, выпадающие из общего хора, об этом твердят. Солженицын недооценивает эти нестандартные голоса, когда говорит о повальной (в угоду их собственным предубеждениям и моде) унифицированности продукции западной "media". Унификация есть, но не всеобъемлющая, иначе не звучал бы на Западе на множестве языков голос самого Солженицына.
  Чтобы Запад действовал "против мировой, хорошо продуманной стратегии коммунизма", опираясь на "моральные указатели", он должен верить в себя, в нравственные преимущества свободы над рабством, и, может быть, стоило бы ему чаще и отчетливее об этих преимуществах напоминать. Солженицын же, несомненно видя эти преимущества (иначе он не стал бы возлагать на Запад миссию "физического, духовного, космического!" - противодействия "мировому Злу"), говорит (действуя вполне по-западному) больше об издержках свободы, чем об ее преимуществах.
  Второй из двух тезисов, о которых сказано выше (мысль о том, что, где бы ни сражалась демократия против коммунизма, она сражается за себя), здесь, как и во многих других выступлениях Солженицына, привязан к вьетнамской войне, в которой глобальная ориентированность коммунистической стратегии одержала очередную победу над близоруким изоляционизмом демократического миропонимания, над западным убеждением в праве других народов жить, как они хотят, без коррекции извне.
  "Несмотря на множественность информации - или отчасти именно благодаря ей, - западный мир весьма слабо ориентируется в происходящей действительности. Таковы, например, были анекдотические предсказания некоторых американских экспертов, что Советский Союз найдет себе в Анголе свой Вьетнам, или что наглые африканские экспедиции Кубы лучше всего умерятся ухаживанием за ней Соединенных Штатов. (Апл.) Таковы ж и советы Кеннана своей стране - приступить к одностороннему разоружению. О, знали бы вы, как хохочут над вашими политическими мудрецами самые молоденькие референты Старой Площади! (Апл.) А уж Фидель Кастро откровенно считает Соединенные Штаты ничтожеством, если, находясь тут рядом, осмеливается бросать свои войска на дальние авантюры.
  Но самый жестокий промах произошел с непониманием вьетнамской войны. Одни искренне хотели, чтоб только скорей прекратилась всякая война, другие мнили, что надо дать простор национальному или коммунистиќческому самоопределению Вьетнама (или, как особенно наглядно видно сегодня, - Камбоджи). А на самом деле участники американского антивоенного движения оказались соучастниками предательства дальневосточных народов - того геноцида и страданий, которые сегодня там сотрясают 30 миллионов человек. Но эти стоны - слышат ли теперь принципиальные пацифисты? (Апл.)... сознают ли сегодня свою ответственность? или предпочитают не слышать? У американского образованного общества сдали нервы, - а в результате угроза сильно приблизилась к самим Соединенным Штатам. Но это не сознается. Ваш недальновидный политик, подписавший поспешную вьетнамскую капитуляцию, дал Америке вытянуться как будто в беззаботную передышку, - но вот уже усотеренный Вьетнам вырастает перед вами. Маленький Вьетнам был послан вам предупреждением и поводом мобилизовать свое мужество. Но если полновесная Америка потерпела полноценное поражение даже от маленькой коммунистической полустраны, - то на какое устояние Запад может рассчитывать в будущем?" (I, стр. 291-292).
  Война шла не с "маленькой коммунистической полустраной", а со стоящими за ее спиной тоталитарными гигантами, навязавшими этой полустране свою волю. Тем важнее было не отступить в этом противостоянии. Но США проиграли войну не на поле битвы, а внутри своей страны, когда традиционный изоляционизм и, главное, заблудившиеся "моральные указатели" (коммунизм-справедливость-равенство: Вьетнам имеет право на свободный выбор своей судьбы) сработали в роковом единстве. И продолжают работать в таком же обезоруживающем Запад единстве по отношению к Афганистану, Кубе, Сальвадору, Чили, Никарагуа, ЮАР и т. д. Едва ли апокалиптический смысл несопротивления - где бы то ни было - коммунистической экспансии проникнет сквозь "окаменелый панцирь" западного благодушного индивидуализќма раньше, чем "проломит его неизбежный лом событий" (I, стр. 233). Во всяком случае, Солженицын Гарвардской речи почти не верит (не верил бы полностью - молчал бы) в подобное (мало-мальски еще своевременное) пробуждение. Отсюда - интонации Апокалипсиса в его Гарвардском монологе. Очень многим мыслителям, в том числе западным (хотя бы Ж.-Ф. Ревелю в его книге "Как умирают демократии") подобные интонации отнюдь не чужды и подобные опасения не кажутся преувеличенными. Вот как они звучат:
  "Мне пришлось уже говорить, что в XX веке западная демократия самостоятельно не выиграла ни одной большой войны: каждый раз она загораживалась сильным сухопутным союзником, не придираясь к его мировоззрению. Так во Второй мировой войне против Гитлера, вместо того чтобы выиграть войну собственными силами, которых было конечно достаточно, - вырастили себе горшего и сильнейшего врага, ибо никогда Гитлер не имел ни столько ресурсов, ни столько людей, ни пробивных идей, ни столько своих сторонников в западном мире, пятую колонну, как Советский Союз. А ныне на Западе уже раздаются голоса: как бы еще в одном мировом конфликте заслониться против силы - чужою силой, загородиться теперь - Китаем. Однако никому в мире не пожелаю такого исхода: не говоря, что это - опять роковой союз со Злом, это дало бы Америке лишь некоторую оттяжку, но затем, когда миллиардный Китай обернулся бы с американским оружием, - сама Америка была бы отдана нынешнему камбоджийскому геноциду.
  
  Но и никакое величайшее вооружение не поможет Западу, пока он не преодолеет потерянности своей воли. При такой душевной расслабленности самое это вооружение становится отягощением капитулянту. Для обороны нужна и готовность умереть, а ее мало в обществе, воспитанном на культе земного благополучия. (Апл.) И тогда остаются только уступки, оттяжки и предательства. В позорном Белграде свободные западные дипломаты в слабости уступили тот рубеж, на котором подгнетные члены хельсинкской группы отдают свои жизни.
  Западное мышление стало консервативным: только бы сохранилось мировое положение, как оно есть, только бы ничто не менялось. Расслабляющая мечта о статус-кво - признак общества, закончившего свое развитие. Но надо быть слепым, чтобы не видеть, как перестали принадлежать Западу океаны и все стягивается под ним территория земной суши. Две так называемых мировых - а совсем еще не мировых - войны состояли в том, что маленький прогрессивный Запад внутри себя уничтожал сам себя и тем подготовил свой конец. Следующая война - не обязательно атомная, я в нее не верю, - может похоронить западную цивилизацию окончательно.
  И перед лицом этой опасности - как же, с такими историческими ценностями за спиной, с таким уровнем достигнутой свободы и как будто преданности ей, - настолько потерять волю к защите?!" (I, стр. 292-293).
  Отметим, что Солженицыну явно не представляется достаточной "расслабляющая мечта о статус-кво" и, следовательно, он считает необходимой некую отрицательную для коммунизма, а значит - положительную для Запада динамику, способную изменить нынешнее соотношение сил. Свой Апокалипсис Солженицын завершает апелляцией к высоким историческим ценностям Запада, к высокому уровню достигнутой им свободы - ко всему тому, что должно было бы предопределять его волю, "волю к защите" своих исторических ценностей, но на деле ее не предопределяет. Корень этого ослабления воли Солженицын видит в "рационалистическом гуманизме либо гуманистической автономности - провозглашенной и проводимой автономности человека от всякой высшей над ним силы". Либо иначе - "в антропоцентризме - представлении о человеке как о центре существующего" (I, стр. 294). Это представление возникло, по убеждению Солженицына, как неизбежная реакция на "невыносимые деспотические" крайности средневековья. В борьбе с этими крайностями:
  "Запад наконец отстоял права человека и даже с избытком, - но совсем поблекло сознание ответственности человека перед Богом и обществом.
  Чем более гуманизм в своем развитии материализовался, тем больше давал он оснований спекулировать собою - социализму, а затем и коммунизму. Так что Карл Маркс мог выразиться (1844): 'коммунизм есть натурализованный гуманизм' " (I, стр. 295).
  Заметим, к слову, что коммунизм не оставляет человека одиноким в пустоте антропоцентрического мира, потому что коммунистами над человеком, на место отнятого идеологией Бога, поставлены "класс", "народ", "общество" и "их" интересы, на деле состоящие в интересах и воле верхушки правящей партии. Западный же (некоммунистический) безрелигиозный гуманизм, действительно, оставляет человека во всех отношениях наедине с самим собой, отчего невероятно усложняется задача выработки "моральных... нравственных указатеќлей". Солженицын называет это "катастрофой гуманистического автономного безрелигиозного сознания" (I, стр. 296), теснейше связанного с утопиями социализма и коммунизма:
  "...в основаниях выветренного гуманизма и всякого социализма можно разглядеть общие камни: бескрайний материализм; свободу от религии и религиозной ответственности (при коммунизме доводимую до антирелигиозной диктатуры); сосредоточенность на социальном построении и наукообразќность в этом (Просвещение XVIII века и марксизм). Не случайно все словесные клятвы коммунизма - вокруг человека с большой буквы и его земного счастья. Как будто уродливое сопоставление - общие черты в миросознании и строе жизни нынешнего Запада и нынешнего Востока! - но такова логика развития материализма.
  Причем, в этом соотношении родства закон таков, что всегда оказывается сильней, привлекательней и победоносней то течение материализма, которое левей и, значит, последовательней. И гуманизм, вполне утеряввший христианское наследие, не способен выстоять в этом соревновании. Так, в течение минувших веков и особенно последних десятилетий, когда процесс обострился, в мировом соотношении сил: либерализм неизбежно теснился радикализмом, тот был вынужден уступать социализму, а социализм не устаивал против коммунизма. Именно потому коммунистический строй мог так устоять и укрепиться на Востоке, что его рьяно поддерживали (ощущая с ним родство!) буквально массы западной интеллигенции, не замечали его злодейств, а уж когда нельзя было не заметить, - оправдывали их. Так и сегодня: у нас на Востоке коммунизм идеологически потерял все, он упал уже до ноля, и ниже ноля, западная же интеллигенция в значительной степени чувствительна к нему, сохраняет симпатию, - и это-то делает для Запада такой безмерно трудной задачу устояния против Востока.
  ...Если бы, как декларировал гуманизм, человек был рожден только для счастья, - он не был бы рожден и для смерти. Но оттого, что он телесно обречен смерти, его земная задача, очевидно, духовней: не захлеб повседневностью, не наилучшие способы добывания благ, а потом веселого проживания их, но несение постоянного и трудного долга, так что весь жизненный путь становится опытом главным образом нравственного возвышения (апл.): покинуть жизнь существом более высоким, чем начинал ее. Неизбежно пересмотреть шкалу распространенных человеческих ценностей и изумиться неправильности ее сегодня. Невозможно, чтоб оценка деятельности президента сводилась бы к тому, какова твоя заработная плата и неограничен ли в продаже бензин. (апл.) Только добровольное воспитание в самих себе светлого самоограничения возвышает людей над материальным потоком мира" (I, стр. 295-297).
  Итак, Солженицын многократно и неустанно говорит о необходимости освоения свободным обществом (человеком) самосовершенствующих и самоограничительных нравственных заповедей. Он говорит о воле к самозащите, об отказе от капитуляции, о мужестве, необходимых западному обществу, чтобы отстоять свои "исторические ценности" и свой "уровень достигнутой свободы" (I, стр. 293), ибо накатывание коммунизма на эту свободу и на эти ценности исключит всякую надежду выйти на верный путь. Исчезнет возможность "духовной вспышки, подъема на новую высоту обзора, на новый уровень жизни", гармонически сочетающие полноценное физическое существование с высокой духовностью и здоровой нравственностью (I, стр. 297). Таков идеал Солженицына, постулированный им в Гарвардской речи. В ней много тревоги и сомнений в том, будет ли Западом своевременно выбран оптимальный путь самозащиты и самосовершенствования, но только равнодушные и слепцы не испытывают таких опасений. За пять лет до выступления в Гарварде, еще на родине, в интервью агентству "Ассошиэйтед пресс" и газете "Монд" Солженицын произнес слова, которые могли бы послужить достойным заключением Гарвардской речи. Тогда, 23 августа 1973 года, он сказал:
  "Нельзя согласиться, что гибельный ход истории непоправим и на самую могущественную в мире Силу не может воздействовать уверенный в себе Дух.
  Из опыта последних поколений мне кажется совершенно доказанным, что только непреклонность человеческого духа, крепко ставшего на подвижной черте наступающего насилия и в готовности к жертве и смерти заявившего "ни шагу дальше!", - только эта непреклонность духа и есть подлинная защита частного мира, всеобщего мира и всего человечества" (I, стр. 30).
  Остается только удивляться тому, с какой слепотой или недобросовестностью некоторые независимые (о зависимых говорить нечего) литераторы изображают человека, произнесшего эти слова, апологетом насилия и врагом демократии.
  Напомним, что еще в Нобелевской лекции (1972) Солженицын назвал Декларацию Прав человека "лучшим за 25 лет документом" ООН и с горечью констатирует:
  "Свой лучший за 25 лет документ - Декларацию Прав человека, ООН не посилилась сделать обязательным для правительств, условием их членства - и так предала маленьких людей воле не избранных ими правительств" (I, стр. 18-19).
  Солженицына часто упрекают в сочувствии к авторитарным режимам. И при этом всегда упускается из виду один момент: для Солженицына не полностью демократические режимы, которым он склонен сочувствовать, это прежде всего - пограничные районы свободного мира, его окраины, принимающие или имеющие вот-вот принять на себя очередные смертоносные атаки тотала. И поэтому от них невозможно, по его мнению, требовать такой полноты свободы, какую позволяют себе демократии, еще не чувствующие своей осажденности (не чувствующие - на свою беду).
  Свое отношение к таким не полностью свободным странам, входящим тем не менее по своей геополитической роли и ряду свойств в мировую систему демократии, Солженицын отчетливо выразил в большом выступлении на Тайване 23.Х.1982 г. (VI). Для Солженицына, который подходит к Тайваню с высоты своего двойного: тоталитарного и демократического - опыта, островной Китай - это прежде всего Свободный Китай, процветающий экономически и, по сравнению с КНР или СССР, вполне терпимо организованный политически, несмотря на свою военную осажденность и связанные с ней элементы авторитарности. Солженицына потрясает готовность свободного мира поступиться Тайванем ради призрачного союза с континентальным Китаем. Он говорит:
  "Так же и Соединенные Штаты поддались общему в мире течению покинуть республику Свободного Китая в беде, оставить ее на произвол судьбы. Америка пошла на разрыв дипломатических отношений с Китайской республикой - за что? в чем она провинилась? - следуя общей западной тщетной мечте найти союзника в коммунистическом Китае. Америка ограничила связи с вами, снизила военную поддержку, уже не дает вам всего необходимого.
  ...Соединенные Штаты сильно разнородны, в них много течений, и очень сильны течения капитулянтские" (VI. Выд. Д. Ш.).
  Таким образом, США не представляются Солженицыну мировоззренчески однородным конгломератом, но трудно не признать его правоту относительно распространенности и силы в этой могучей стране капитулянтских настроений. Тайвань же пребывает под еще более близкой и неотступной угрозой, чем Запад:
  "Чего же хочет от вас коммунистический Китай? Конечно, он жаден захватить вашу цветущую экономику, ограбить и сожрать - и после всех событий XX века только близорукие простаки могут верить обещанию Пекина, что он сохранит в целости вашу экономическую и социальную систему и даже вооруженные силы, оставит вам хоть какие-то элементы свободы.
  Но главное для них даже - не только отнять ваше достояние, не только присвоить плоды вашего тяжелого труда. Главное то, что коммунистическая система не терпит ни малейших отклонений нигде ни в чем. Даже не столько нужен им богатый остров, сколько подавить отклонение от их системы. Коммунистический Китай не терпит вас за ваше экономическое и социальное превосходство: нельзя, чтобы остальные китайцы знали, что можно лучше жить без коммунизма. Коммунистическая идеология не терпит никаких островков свободы. И вот они всеми силами добиваются пресечь продажу вам даже оборонительного оружия, ослабить вашу боеспособность, нарушить баланс сил в проливе - и так приблизить дату вторжения на остров.
  И чтобы добиться безучастности Соединенных Штатов - красный Китай будет спекулировать перед ними на начавшемся советско-китайском сближении. А сближение это - совсем не показное, оно очень перспективное: у обоих правительств общие корни с давних пор, о чем теперь все уж забыли: еще в 1923 году советский агент Грузенберг под кличкой "Бородин" готовил в Китае коммунистический переворот, и это именно он выдвинул на первые высокие посты в партии Мао Цзе-дуна и Чжоу Энь-лая" (VI. Выд. Д. Ш.).
  Но и в этом крайне угрожаемом положении Солженицын предлагает не отказ от свободы, а ее ограничение не ущемляющими достоинства и интересов людей, но и не самоубийственно безграничными пределами. Речь идет о том, чего труднее всего достичь и что он в своей эпопее "Красное колесо" называет "средней (курсив Солженицына) линией общественного развития":
  "Как ускорение Кориолиса имеет строго обусловленное направление на всей Земле, и у всех речных потоков так отклоняет воду, что подмываются и осыпаются всегда правые берега рек, а разлив идет налево, - так и все формы демократического либерализма на Земле, сколько видно, ударяют всегда вправо, приглаживают всегда влево. Всегда левы их симпатии, налево способны переступать ноги, клеву клонятся головы слушать суждения - но позорно им раздаться вправо или принять хотя бы слово справа.
  Если бы кадетский (и всемирный) либерализм имел бы оба уха и об глаза развитых одинаково, а идти способен бы был по собственной твердой линии - он избежал бы своего бесславного поражения, своей жалкой судьбы (и, может быть, с крайнего лева не припечатали бы его "гнилым").
  Труднее всего прочерчивать среднюю линию общественного развития: не помогает, как на краях, горло, кулак, бомба, решетка. Средняя линия требует самого большого самообладания, самого твердого мужества, самого расчетливого терпения, самого точного знания" (А. Солженицын, Соч., т. 13 стр. 77-78).
  Этот маленький литературно совершенный отрывок содержит в себе один из центральных выводов гигантской эпопеи, а значит - и всего жизненного пути писателя. Отвергаются оба "края" вместе с их преобладающими приемами ("горло, кулак, бомба, решетка").
  Как адресат писательского обращения избирается "кадетский (и всемирный) либерализм". Но сразу же определяется его роковой порок: отсутствие "собственной твердой линии" и в этой расслабляющей несамостоятельности - постоянная ангажированность левыми силами. И, хотя справа нередко граничат с либералами силы, более конструктивные и ценные для общества, чем соседи слева - носители экстремистских левых утопий ("октябристы" в России по сравнению с левыми эсерами и большевиками), - "позорно им раздаться вправо или принять хотя бы слово справа". Но более всего хотел бы Солженицын от либералов центра, чтобы имели они "оба уха и оба глаза развитых одинаково", сохраняя в практической своей политике твердую собственную "среднюю линию", которая "требует самого большого самообладания, самого твердого мужества, самого точного знания".
  "Пора же, наконец, называть вещи своими именами: что октябрьский переворот Ленина и Троцкого против слабой русской демократии был бандитским", - говорит Солженицын в статье "Иметь мужество видеть" (I, стр. 351). В своем ответе на фрагменты Б. Суварина о "Ленине в Цюрихе" ("Вестник РХД" Љ 132, 1980, стр. 266) Солженицын повторяет те же определения: "...Бандитский октябрьский переворот против беззащитной русской демократии" (выд. Д. Ш.). Там же - о "безграничной нерешительности и бессилии Временного правительства".
  Жертва бандитского переворота вызывает сочувствие (в отличие от бандитов-пеќреќвоќротќчиќков), но в определениях русской демократии 1917 года как "слабой", "беззащитной", "бессильной" и "безгранично нерешительной" заключеќна констатация ее обреченности. Русская демократия 1917 года, какое-то время поколебавшись (в полном соответствии с отсутствием собственной твердой линии), отказалась от помощи Корнилова (далеко не правого экстремиста) и призвала на помощь весь левый край, вплоть до большевиков, то есть тех, от кого и следовало защититься, оперевшись на армию. Так слабая, несамостоятельќная демократия, плененная левоэкстремистскими утопиями, подписала себе смертный приговор. Эта трагедия всегда стоит перед глазами Солженицына, боящегося ее повторения на Западе. В том же интервью И. И. Сапиэту для ВВС, которое мы уже не раз цитировали, он говорит:
  "А уроки Февраля - они имеют и всемирное значение, это и Западу невредно. Самопадение наших либералов и социалистов перед коммунизмом с тех пор повторилось в мировом масштабе, только растянулось на несколько десятилетий: грандиозно повторяется тот же процесс самоослаблеќния и капитуляции" (I, стр. 357).
  И, когда Солженицын без конца напоминает своим собеседникам и читателям, что он боится повторения Февраля в современном СССР (мне крушение коммунизма в СССР не кажется близким и вероятным будущим, но я не настаиваю на свой прозорливости), он опасается всепроникающего взрыва, самоубийственного разгула взаимно враждебных национальных и социальных стихий при беспомощной власти, а затем - новой победы какого-то из самых экстремистских "краев". В одном из первых своих выступлений на Западе (пресс-конференция в Стокгольме 12 декабря 1974 года) Солженицын сказал:
  "Я в своем "Письме вождям", которое было почти исключительно неверно понято на Западе, хотя можно легко перечитать его, совсем не говорил, что западная демократия вообще не годится для России, там нет этого. Там сказано только, что мы сейчас, именно мы вот, Россия, и именно сейчас, мы к ней не только не готовы, но менее готовы, чем в 17-м году. А в 17-м году, когда мы были более готовы, когда у нас было уже все-таки 12 лет общественной жизни, парламента... в 17-м году мы настолько еще были не готовы, что это привело к изнурительной гражданской войне и возникновению тоталитарного государства.
  Для нашей страны, испытавшей такие потрясения, всякое развитие должно быть плавным, не должно быть взрыва, потому что мы уничтожим у себя еще десятки миллионов людей. Михаил Агурский правильно пишет, что переход, дальнейшее развитие в сторону демократии должно происходить в России в условиях сильной власти. Если же объявить демократию внезапно, то у нас начнется истребительная межнациональная война, которая смоет эту демократию вообще в один миг, и миллионы лягут совсем не за демократию, а просто будет межнациональная война.
  Я думаю, что наше сегодняшнее собрание и темп, который мы должны развить, не дает возможности читать лекцию серьезно о проблемах демократии в России и проблемах демократии вообще. Я только хочу, чтобы не было неправильных представлений: я не против демократии вообще, и не против демократии у нас в России, но я за хорошую демократию и за то, чтобы в России шли мы к ней плавным, осторожным, медленным путем" (II, стр. 129-130).
  Нет оснований считать, что сегодня Солженицын думает об этом вопросе иначе. Содержанию же эпитета "хорошая демократия" в его толковании мы посвятили немало страниц. Полагаю, что для него это значит нравственная, стабильная и обороноспособная демократия. Кроме того, когда Солженицын размышляет о будущем нынешнего СССР, о грядущем России, его, в отличие от многих его оппонентов, заботят две вещи: конкретные формы предполагаемой демократии и конкретные способы перехода к ней от нынешней тоталитарной диктатуры. Так, относительно все тех же безоглядных плюралистов-деќмоќкраќтов (эмигрантов и диссидентов) он говорит:
  "Сколько среди них специалистов-гуманитаристов - но почему ж нам не выдвигают конкретных социальных предложений? - да разумными давно бы нас убедили! Чем восславлять себя безграничными демократами (а всех инакомыслящих авторитаристами), да расшифруйте же конкретно: какую демократию вы рекомендуете для будущей России? Сказать "вообще как на Западе" - ничего не сказать: в Америке ли, Швейцарии или Франции - все приноровлено к данной стране, а не "вообще". Какую вы предлагаете систему выборов: пропорциональную? мажоритарную? или абсолютного большинства? (От выбора системы резко меняется состав парламента, и большие меньшинства могут "проглатываться" бесследно, либо напротив никогда не составится стабильное правительство.) Должно быть правительство ответственно перед палатами или (как в Штатах) - нет? - ведь это совсем разно действующие схемы, и если, например, парламентское большинство обязано поддерживать "свое" правительство из одних партийных соображений - то это опять власть партии над народным мнением? А степень децентрализации? Какие вопросы относятся к областному ведению, какие к центральному? Да множество этих подробностей демократии - и ни об одной из них мы еще не слышали. Ни одного реального предложения, кроме "всеобщих прав человека".
  А - переходный период? Любую из западных систем - как именно перенять? через какую процедуру? - так, чтоб страна не перевернулась, не утонула? А если начнутся (как с марта 1917, а теперь-то еще скорей начнутся) разбои и убийства - то надо ли будет разбойников останавливать? (или - оберегать права бандитов? может, они невменяемы? ) и - кто это будет делать? с чьей санкции? и какими силами? А шире того - будут вспыхивать стихийные волнения, массовые столкновения? как и кто успокоит их и спасет людей от резни?
  Ни о чем об этом наши плюралисты не выражают забот" (X, стр. 152. Курсив и разрядка Солженицына. Выд. Д. Ш.).
  Что с того, что Солженицын и сам не отвечает однозначно на эти вопросы? Он выражает заботу о них и приковывает к ним наше внимание. Не политик, не юрист и не профессионал-социолог, а моралист и художник, он выделяет сердцевинные вопросы жизни, исторической, общественной, частной, и доказывает, что ни одного из них нельзя решить без "духовной вспышки", без "подъема на новую высоту обзора", без "светлого самоограничения", без ощущения над собой того Высшего духа (I, стр. 297), который заповедал нам свои моральные абсолюты.
  
  Наш разговор об отношении Солженицына к демократии был бы неполным, если бы мы не коснулись его экономических воззрений, как они предстают перед нами в его публицистике. Мы не будем возвращаться к экономико-технологическим прогнозам "Письма вождям". Некоторые их выводы спорны; иные представляются утопичными или наивными. Нас интересует сейчас социально-системная сторона экономической проблематики, представленной в публицистике Солженицына.
  Солженицын вышел в неподцензурную русскую печать и гласность тогда, когда подавляющее большинство авторов Самиздата стремилось исправить социализм, очистить его от "извращений", но не посягало на него в принципе. Основную массу инакомыслящих привлекал западный политико-идеологический плюрализм, но им не казалась его необходимым основанием экономическая свобода - свобода частной инициативы. В этом смысле весьма типичен сахаровский трактат 1968 года - "Размышления о прогрессе, мирном сосуществовании и интеллектуальной свободе". Солженицын уже тогда осознавал непоследовательность такой позиции. В своем анализе трактата Сахарова он существенно дополняет сахаровское сопоставление капитализма и социализма:
  "Сахаров разрушает марксистский миф, что капитализм "приводит в тупик производительные силы" или "всегда приводит к абсолютному обнищанию рабочего класса" Экономическое соревнование систем, со школьных плакатов запомненное нами как социалистический конь, прыгающий через капиталистическую черепаху, он впервые в нашей стране представляет в истинных соотношениях. Сахаров напоминает о "бремени технического и организационного риска разработочных издержек, которое ложится на страну, лидирующую в технике", и с большим знанием дела перечисляет важные технические заимствования, обогатившие СССР за счет Запада; напоминает, что сталь да чугун - это отрасли традиционные и "догонка" в них ничего не доќкаќзыќвает, а в отраслях поистине ведущих - мы устойчиво позади. Разрушает Сахаров и миф о пауках-миллионерах: они - "не слишком серьезное экономическое бремя" по их малочисленности, напротив, "революция, которая приостанавливает экономическое развитие более чем на 5 лет, не может считаться экономически выгодной для трудящихся" (да уж просто скажем: убийственна). Что касается СССР, то свален миф о магическом соцсоревновании ("не имеет серьезной экономичеќской роли") и напомнено: все эти десятилетия "наш народ работал с предельным напряжением, что привело к определенному истощению ресурсов нации".
  Правда, такая ломка молитвенных истуканов не дается легко, Сахаров там и здесь без надобности смягчает: лишь "определенное" истощение; и - "в обеспечении высокого уровня жизни ... капитализм и социализм сыграли вничью" (уж где там!..). Но сам переступ через запретную черту - посметь судить о том, о чем никто не смел, кроме Основоположников, - выводит нашего автора далеко вперед. Если при капиталистическом строе обнаружиќвается не сплошное загнивание, а "продолжается развитие производительных сил", то "социалистический мир не должен разрушать породившую его почву" - "это было бы самоубийством человечества", ядерной войной. (Наша пропаганда не любит признавать ядерную войну самоубийством человечества, но - непременным торжеством социализма.) Сахаров советует верней того: отказаться от "эмпирико-конъюнктурной внешней политики", от "метода максимальных неприятностей противостоящим силам без учета общего блага и общих интересов"; СССР и Соединенным Штатам перестать быть противниками, перейти к совместной бескорыстной широчайшей помощи отсталым странам, а из высших целей внешней политики пусть будет международный контроль за соблюдением "Декларации прав человека".
  Не упускает автор перечислить и главнейшие опасности для нашей цивилизации, черты гибели среды обитания человечества, и широко ставит задачу спасения ее.
  Таков уровень благородной статьи Сахарова" (I, стр. 27-28. Курсив и разрядка Солженицына).
  Короткое примечание Солженицына к собственному тексту и выразительное, в скобках "уж где там!.." перечеркивают основные концептуальные постулаты "молитвенных истуканов" марксизма, с которыми Сахарову в ту пору не так легко было расстаться. В статье "Раскаяние и самоограничение как категории национальной жизни" (1973) есть такое сверхважное высказывание:
  "Исходные понятия - частной собственности, частной экономической инициативы - природны человеку, и нужны для личной свободы его и нормального самочувствия, и благодетельны были бы для общества, если бы только... если бы только носители их на первом же пороге развития самоограничились, а не доводили бы размеров и напора своей собственности и корысти до социального зла, вызвавшего столько справедливого гнева, не пытались бы покупать власть, подчинять прессу. Именно в ответ на бесстыдство неограниченной наживы развился и весь социализм" (I, стр. 73-74. Курсив Солженицына. Выд. Д. Ш.).
  И далее:
  "Наша внешняя политика последних десятилетий представляется как бы нарочито составленной вопреки истинным потребностям своего народа. За судьбы Восточной Европы мы взяли на себя ответственность, не сравнимую с нашим сегодняшним духовным уровнем и нашей способностью понимать европейские нужды и пути. Эту ответственность мы самоуверенно готовы распространить и на любую страну, как бы далеко она ни лежала, хотя б на обратной стороне земного шара, лишь бы она проявляла намерение национализировать средства производства и централизовать власть (эти признаки по марксистской теории - ведущи, все остальные - национальные, бытовые, тысячелетних культур - второстепенны)" (I, стр. 74-75. Выд. Д. Ш.).
  В "Письме вождям" Солженицын просил от них свободы печати, свободы слова - в неполитических рамках, предлагая оставить свободной проблематику экономическую. Сахаров тоже требует в своем трактате полной интеллектуальной свободы в социалистическом обществе. Но, как мы видим, стоило Солженицыну свободно коснуться чисто, казалось бы, экономических вопросов, как он посягнул на святая святых марксизма (уничтожение частной собственности) и реального социализма (огосударствление средств производства и централизация власти). Вот и давай тут свободу слова для неполитических сочинений...
  В современном западном обществе нажива так ограничена налогами, законами о заработной плате и профсоюзным шантажом, что частное предпринимательство нередко теряет смысл. Интересно, что социализм выводится здесь Солженицыным не из имманентного человечеству, по Шафаревичу, инстинкта самоуничтожения (одного из людских инстинктов), а из реакции на эксцессы частнособственничеќской экономики (заблудившееся чувство справедливости - обманувшийся "нравственный указатель").
  В своем предисловии к русскому изданию книги В. В. Леонтовича "История либерализма в России" (серия ИНРИ, выпуск первый) Солженицын подчеркивает предупреждение автора, что "личная свобода никогда не может осуществиться без имущественной, - отчего и не могут никакие виды социализма дать свободу" (II, стр. 462).
  "Исходные понятия - частной собственности, частной экономической инициативы" не только "природны человеку и нужны ему для личной свободы его и нормального самочувствия", но необходимы и обществу. На не изуродованном национализацией и монополизмом частнохозяйственном рынке (такого почти не осталось в мире) общество (конгломерат потребителей) может получить от конкурирующих поставщиков (с автоматической коррекцией на минимальную цену) все необходимые ему, по его представлению, и осуществимые технически товары и услуги. И вот именно здесь, в этой точке, возникает судьбоносность потребительского заказа: чего потребитель (общество) хочет и требует от безотказной машины конкурентного рынка: вещей, полезных для себя, или убийственных? И в каких количествах - целесообразных или разрушительных? Потому Солженицын-моралист, выглядящий, по мнению многих его критиков, наивным утопистом, тысячу раз прав, говоря о необходимости (выживательной необходимости!) нравственной и экоќлогической цивилизации спроса на свободном рынке. В его терминологии это разговор об ответственности и самоограничении, о "нравственных указателях", о Боге и его заповедях.
  Очень зорко подмечено здесь то перечеркивающее собственную логику марксизма обстоятельство, что коммунисты готовы насаждать (и насаждают) социализм (высший на их шкале по сравнению с передовым капитализмом способ производства!) всюду, в любой самой отсталой стране, лишь бы там появилась политическая возможность централизовать экономику и власть.
  Напомним: в "Образованщине" (1974) Солженицыным противопоставлено в коротенькой оговорке (I, стр. 104) утверждение ценности "старых" (дореволюќционных) "форм производства" толкованию Г. Померанцем разрушения этих форм как безусловной заслуги раннего большевизма.
  В телеинтервью компании CBS (Цюрих, 17.VI.1974) принципиальные системные основания несвободы советского человека охарактеризованы так:
  "Понимаете, у нас есть два института, две системы, которых на Западе нет, которые работают вместе и берут человека вот так... Одна, что работодатель - только государство. Вы не можете получить работы ни у кого, кроме государства, где б вы ни работали, это все решается государством. И если есть приказ вас не принимать на работу - нигде не примут. А другая система - паспортный режим. Режим прикрепления к месту. Вы не можете никуда уехать из этого местечка, из этого маленького поселка, или города, или деревни, и вы находитесь во власти не то что там центральных властей или советского аппарата, вы находитесь во власти - вот, здешнего начальника, и если вы ему не нравитесь, вы пропали, и уехать никуда нельзя. Таким образом, эти две системы вот так вот берут и душат человека, а снаружи как будто ничего нет, его же не сажают в тюрьму. И в этот захват попадает сейчас гораздо больше людей, чем сидит в лагере" (II, стр. 67-68. Разрядка Солженицына).
  Здесь в качестве главной фундаментальной предпосылки несвободы личности справедливо подчеркнута единственность в системе ее монопольного работодателя. Парадоксально, но факт: по сей день многочисленные интеллектуалы, политики и обыватели всего мира, среди них - немалое число диссидентов и эмигрантов из социалистических стран, не понимают безысходности указанной здесь Солженицыным зависимости. К порабощенности пропиской можно было бы добавить и государственную принадлежность основной части городского жилья.
  В статье "Сахаров и критика 'Письма вождям'"(ноябрь 1974) Солженицын выражает сомнение в том, "можно ли так верить в "научное и демократическое регулирование экономики", как верит он (Сахаров. - Прим. Д. Ш.), но какое не осуществилось еще даже и в Европейском сообществе" (I, стр. 199). И опять - мимоходом сделанное замечание нацелено в самый центр эпохальной проблемы, которой посвящена огромная литература. Не только сообщество стран, но и одна страна так и не представили нам примера глобально, т.е. всеобъемлюще планово, регулируемой эффективной и демократической эконоќмики. Из-за практической бесконечности объемов информации, необходимых для выполнения такой работы, инстанция, которая берется научно и демократически регулировать национальную экономику, не может:
  1. Выяснить и исследовать критерии блага и целесообразности всех своих подданных и включить их в общественный критерий оптимальности, а без этого - какая же демократия?
  2. Исследовать все вероятные планы или хотя бы множество возможных вариантов работы системы и выбрать из них наилучший (согласно каким критериям? С чьей точки зрения?), а без этого - какая же научность?
  3. Вовремя превратить свой наилучший (?) план в команды, довести их до каждого действующего узла и элемента системы, непрерывно контролируя их действия и корректируя все отклонения, - а без этого - какая же регуляция? Ведь система непрерывно меняется и "дрейфует" во всех своих внешних и внутренних связях и качествах.
  Остаются волюнтаризм и произвол.
  Я не знаю, интуитивно или рационально осознает Солженицын эти и другие ограничения централизованной экономики, но все его характеристики ее работы неизменно точны. Так, выступая в Вашингтоне перед представителями американских профсоюзов АФТ-КПП (30.VI.1975), он говорит:
  "Но подобно тому, как мы ощущаем себя с вами союзниками, существует и другой союз... Это союз наших коммунистических вождей и ваших капиталистов (апл.) ... Этот союз не новый. Ныне здравствующий и очень прославленный Арманд Хаммер положил начало, сделал первую разведку еще при Ленине, в самые первые годы революции. Разведка оказалась чрезвычайно успешной, и с тех пор - все эти пятьдесят лет - мы наблюдаем непрерывную, постоянную поддержку со стороны бизнесменов Запада, они помогли советским коммунистическим вождям, их неуклюжей, нелепой экономике, которая не могла бы никогда справиться сама со своими трудностями, непрерывно помогали материалами и технологией" (I, стр. 208-209. Выд. Д. Ш.).
  Эти определения: "неуклюжая, нелепая экономика" - стóят многих научных и наукообразных трактатов.
  Последовательно и неизменно Солженицын постулирует безвыходную нерабоќтоќспоќсобќность социалистической экономики. Так, в своем втором выступлении перед представителями американских профсоюзов (9 июля 1975 г., Нью-Йорк) он говорит:
  "Все существование наших рабовладельцев от начала и до конца стоит на западной экономической помощи. (Апл.)
  Чтобы представить себе, как нелепа советская экономика, маленький пример. Скажите, что это за страна, великая держава мира, которая: имеет огромный военный потенциал, завоевывает космос, - а что она может продать? Всю тяжелую технику, сложную, тонкую технику - покупает. Так тогда это сельскохозяйственная страна? Ничего подобного, зерно тоже покупает. Что же мы можем продавать? Что это за экономика? То, что создано у нас социализмом? Нет! То, что Бог от начала положил в русские недра, вот это все мы транжирим и продаем. То, что от Бога. А когда кончится, - нечего будет и продавать" (I, стр. 248-249).
  В отличие от многих мыслителей, нередко - и профессиональных экономистов, Солженицын видит, что растущий монополизм сближает западную ситуацию с социалистической, что "в нынешний монополистический век (выд. Д.Ш.)" "западная система" "утратила многие черты прежде задуманной истинной, но и ответственной свободы" (V, 4).
  Может быть, с наибольшей обличительной силой уродство и беспомощность экономики, полностью монополизированной государством, предстают перед нами в статье, написанной Солженицыным для газеты "Йомиури" (Токио) в конце 1982 года. В одном русском издании ("Посев", Љ1, 1983, далее - VII) она называется "Коммунизм к брежневскому концу", в другом ("Русская мысль" от 2.XII.1982) - "Как коммунизм калечит народы". Мы не можем переписать эту статью целиком, а надо бы. Хорошо, что она увидела свет не только на русском языке. Еще лучше было бы, если бы из иностранных языков - не только на японском. Русскому читателю в ней многое известно (важна обобщающая картина) - иностранному, да еще массовому, газетному, необходимо во все это погрузиться мысленно, хотя бы на недолгое время: ведь мир продолжает идеализировать социализм и втягиваться в него различными способами.
  Солженицын выделяет и подчеркивает родовую черту коммунизма ("научного" марксова социализма) - его стремление к абсолютной внеконкурентности. Это стремление любой монополии, тем более социально опасное и успешное, чем монополия полнее. Писатель говорит:
  "На примере нынешнего Советского Союза можно видеть, во что превращает коммунизм всякую страну и все народы, попавшие в его власть. От страны к стране различия второстепенны, но основные черты процесса повсюду одинаковы.
  ...Для того чтобы не иметь себе внутри страны никакой конкуренции, коммунисты еще в ходе гражданской войны 1918-20, а после ее окончания даже интенсивнее, ликвидировали все другие политические партии, все нейтральные культурные, религиозные, национальные и экономические организации, производили неуклонное массовое уничтожение всех, кто мог бы представить хоть в чем-либо оппозицию коммунистической власти. Уничтожали целиком сословия - дворянство, офицерство, духовенство, купечество, и отдельно по выбору - каждого, кто выделялся из толпы, кто проявлял независимое мышление. Первоначально самый сильный удар пришелся по самой крупной русской нации и ее религии православию - затем удары последовательно переносились на другие нации. Эти уничтожения еще к концу "спокойных" 20-х годов составили уже несколько миллионов жертв. Тотчас вослед произошло истребление 12-15 миллионов самых трудолюбивых крестьян. История последовательных уничтожений в СССР за все десятилетия посильно изложена мною в книге "Архипелаг Гулаг".
  Какой же смысл был уничтожать лучшую трудолюбивую часть крестьянќства? Мы ничего не поймем в коммунизме, если будем пытаться его понять на простой человеческой разумной основе. Пружина коммунизма, как завел ее еще Маркс, - это власть и власть любой ценой, не считаясь с потерями и вырождением населения. Важно, чтоб у коммунистической власти не было в стране экономически независимого, сильного соперника, чтобы крестьянство - а его было в стране 80% - обессилело и не могло бы противостоять власти. Колхозная система разрушительна экономически, но выгодна политически. Так сельское хозяйство коммунистической страны строится не из расчета на урожай, а "идеологически". Ведется уродливым центральным бюрократическим планированием, которое не способно предусмотреть реальных обстоятельств и не задумывается о будущем, но хочет хищнически сорвать с земли как можно больше сегодня, как будто завтра на этой земле уже не жить" (VII, стр. 14).
  Тройная: в политике, идеологии, экономике - внеконкурентность ("монополия легальности" - Ленин) правящей коммунистической монопартократии - это не "субъективное", "волюнтаристское", "локальное" извращение коммунизма, а его определяющий системный стержень. Все изложенное в нижеследующих размышлениях Солженицына с неизбежностью возникает из этого принципа:
  "За последние 10 лет советский импорт продовольствия вырос в 40 раз, 4 неурожая подряд - чего стоит такое сельское хозяйство!
  За собранную колхозную продукцию государство десятилетиями платило искусственно ничтожно, так что труд колхозника отнимался вовсе даром - и наградой тому, кто весь день полол поле от сорняков, были только сами жесткие сорняки - для своей коровы или козы. Отобрав у колхозника полный рабочий день бесплатно - государство разрешало ему в остаток дня и вечера заработать себе пропитание на крохотном приусадебном участке в четверть гектара. На этих участках отдают свои последние силы глубокие старики (до недавнего времени никто из них не получал пенсии, а сейчас получают мизерную), инвалиды и дети. (15 миллионов сельских детей не знают, что такое игры, сельские подростки ниже ростом и болезненнее городских). Крестьянские приусадебные участки составляют около 2% обрабатываемых площадей страны - дают 1/3 всей продукции овощей, яиц, молока, мяса! Но так как до 1/3 этой продукции в колхозах еще гибнет от дурного хранения - то, значит, крестьяне, эксплуатируемые вдвойне, за счет своих индивидуальных участков, своих стариков и детей, и лишенные всякой современной техники и удобрений, только руками как встарь, - дают почти половину этих продуктов в стране! - и даже это не все могут продавать свободно на рынке, но и из этого должны уступать государству часть - раньше в виде еще нового "налога", теперь в виде "добровольной" продажи по дешевке.
  Вдуматься: каково соотношение коммунистического сельского хозяйства, где все взрослое сельское население работает днем на 98% площадей - и 2% крохотных личных участков, где работают инвалиды, дети и по вечерам взрослые.
  ...Такая же несуразица во всей экономике. Полное взятие производства в руки государства разрушило производство. Несмотря на то, что 60 лет все речи вождей, газеты и радио гремят об успехах советской промышленности - вся она в болезненном состоянии, вся в язвах, которые залатываются только беззаконными "микрокапиталистическими" путями, в обход социалистических. Основная задача советской экономики - не расцвет экономики, не рост общего производства, ни даже производительности труда, ни даже прибыль - а только функционирование мощной военной машины и изобилие для правящей касты. Партийная бюрократия не способна организовать ни производство товаров, ни торговлю - но лишь отнять произведенное. Это - система, не терпящая ничьей самостоятельности. Не имея способности эффективно управлять экономикой, власти заменяют руководство тотальным насилием" (VII, стр. 14-15. Разрядка Солженицына. Выд. Д. Ш.)
  Следует подчеркнуть, что любая инстанция, сосредоточившая управление централизованной экономикой в одних (пусть совокупных) руках не будет иметь не только способности, но и объективной возможности "эффективно управлять" такой системой.
  Если на Западе полную "национализацию" (нация здесь ни при чем: речь идет лишь о каком-то ограниченном ее слое или круге лиц) экономики произведет корпоративная сверхмонополия или демократическое (до этого момента) государство, все парадоксы, характерные для социализма (коммунизма), проявятся с роковой неизбежностью.
  Не случайно в "Красном колесе" с такой силой проявляется здоровая ностальгия Солженицына по свободной, растущей частнохозяйственной экономике России кануна первой мировой войны.
  Солженицына критикуют не только (условно говоря) слева - за его мнимый воинствующий антидемократизм, но и справа - за его отказ от силового сопротивления насилию - отказ, предопределяющий (как представляется этой части оппонентов Солженицына) физическую капитуляцию Запада перед коммуќнизмом. Думаю, что несостоятельность обвинений слева (в агрессивном антидемократизме) из предыдущего более или менее ясна. Но чрезвычайно важно для нас (если мы хотим адекватно осмыслить труд Солженицына) правильно ответить на вопрос о том, как, по его мнению, Запад может и должен остановить (или одолеть?) коммунизм. Должен ли и может ли остановить и одолеть? Этому, в основном, и будет посвящена следующая глава нашего обзора.
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"