И снова был шнапс (он уж заканчивался), и сок лимона. Я сидел в кресле на кухне; надел на себя кофту, грубой вязки, набросил на плечи плед, но всё равно толком не мог согреться. И спиртное не помогало; я опьянел, но не согрелся. Идея сна должна созреть; моя же теперь даже не успела проклюнуться. Лингвистический променад. Сартрово пустословие. Держаться ли мне теперь за тихий алкоголизм мой? За робкую мою мизантропию? Стоит ли ещё писать какую-то музыку в надежде, что мир окажется добр, или только снисходителен, к моим несчастным каракулькам?! Я не люблю человеков, и вот уж изрядно их вкруг меня пало по причине единственной моей нелюбви. Стоит ли перечислять?
Я уж почти убил свой ум, осталось совсем немного: расправиться также с талантом. Это немного сложнее, но у меня должно получиться. Следовало бы, пожалуй, попробовать прямо теперь. Я стал пробовать это разлётом бровей, трепетом ресниц, игрою скул и желваков на них... Потом вдруг образовался провал; ко мне в собеседники явилась шестилапая мистическая куница с тонкою платиновою биркой в зубах, я смотрел на обеих - на бирку и на куницу, и в тексте, выдавленном на первой, мне почудилось нечто изрядно человеконенавистническое, в глазах же последней я увидел какие-то малопонятные фракции доброты и настойчивости. Куницы иногда умеют быть заступниками за человеков, человеки же не умеют вступиться ни за кого. Они хуже куниц, хуже всех грызунов, земноводных, членистоногих и млекопитающих.
Вот я вздрогнул и голову поднял во внезапном и бессребреном своём полузабвении. Да-да, я точно знал: секс - атавизм, секс противен всякой природе, он противен самой жизни. Он противен самой противности, он внеполагающ, он отщеплён и отторгнут, он есть инобытие проказы и проклятости, он меж небом и сатанинским подпочвенным логовом завис, поддернутый вострой сталью за лживую пяту свою, за отчаянную свою щиколотку.
Ныне возможная гибель моя уж никак не будет безвременной, при том количестве мысли и звуков, что породил я мгновенными своими изобретательностью и причудливым духом. Теперь уж я превзошёл и отверг все скоропостижности и оборванные биографии. Мир мой - погост и изгнанничество. Стёрто. Осмеяно.
Внезапно в кухню вошла Ольга, и я снова вздрогнул. На душе моей была лишь тоска цвета электричества, именно она и именно такого цвета. Предо мною стоял включённый складной компьютер, я что-то собирался писать... что я собирался писать? об этом должна меня спросить Ольга. Я знал, что она спросит, я многое о ней знаю. Быть может, только спросит чуть-чуть позже...
Я старался с постели встать так, чтобы её не разбудить, я её и не разбудил, должно быть. Она встала сама.
- Холодно, - сказала она.
- Да, - сказал я.
Она подошла ближе, прислонилась к моему плечу, я это выдержал, я это принял, я с этим согласился.
- Ты давно встал? - спросила она.
- Давно, - терпеливо сказал я.
- Всё то же? - спросила она.
- Всё то же, - сказал я.
Про "всё то же" я пытался когда-то ей объяснить, сбивчиво, бестолково, невразумительно; "всё то же" описано и в литературе, поминается и во многих дневниках знаменитостей. В сущности, здесь нет ничего оригинального, это переживают миллионы. Но когда именно тебе не хватает воздуха, именно ты не можешь найти себе положения, именно твоя грудь страдает невозможностью её дальнейшего расширения, тут уж нужны какие-то особые методы, какое-то чрезвычайное презрение к своей жизни, вот я и старался отыскивать такое презрение, я и старался строить его, укладывать его основания, возводить его стены, громоздить его стропила, водружать его кровли, коньки и купола... Но получалось отнюдь не всегда. Ночь!.. Ночь - предательница!.. Следует вообще опасаться ночи!.. День, конечно, тоже себе на уме, но ночь лжива и беззастенчива, ночь сразу берет за горло и выматывает душу, ночь ввергает в исступления и отчаяния... У ночи особый состав, особенное предназначение и чрезвычайный градус. Она губит и топчет, она богатыря превращает в мразь, в слизь, в слякоть, в отходы. Что уж тогда говорить о простых индивидуумах? Впрочем, простым, быть может, как всегда проще. Простых есть царствие небесное, простых есть юдоль земная, повседневная, обыденная. Я тоже всегда стремился сделаться простым, но у меня никогда ничего не выходило.
- А ты что?.. - спросил я.
- Воды хочу.
Я исторг из себя какое-то междометие: не то "а-а", не то "у-у", Ольга отстранилась, налила из чайника воду, стала пить. Я с лаконичностью наблюдал за этим утолением жажды. Я наблюдал с обратною пристальностью. Бесцветное действие. Женщина и вода. Миротворство. Упорядоченность.
- Что ты пишешь? - наконец-то, спросила она.
- Ещё не пишу. Только собираюсь, - сказал я. - Отчёт. Назовём это так.
- Это то, что тебя попросили сделать вчера? - ещё спросила Ольга.
- Разве это было вчера? - возразил я. - И разве это называется "попросили"?
- Ты придёшь?
- Позже, - сказал я. - Не знаю. Писать стану.
- Приходи, - сказала Ольга.
- Да, - сказал я.
Ольга вышла. Я посмотрел на голубые огни конфорок, газ сгорал, ворча и подрагивая. Я придвинул компьютер поближе, размял пальцы, хрустнул суставами, будто бы собирался играть на рояле, играть что-то виртуозное, невообразимое и величественное, подумал мгновение и начал писать...
40.
Я обречён на то, чтобы жизнь моя не состоялась. Я обречён на саму обречённость. Только так, никак иначе; что-то меньшее будет не просто недостаточным, оно будет лживым, оно будет лукавым. Значит ли это, что я не лукавлю теперь, да и всегда? Нет-нет, лукавство гордо гнездится в моём арсенале, оно, быть может, и вообще - господин души моей, акустической души моей; но, если теперь, взирая с высоты прожитых лет и превзойдённых обстоятельств, я думаю о своей обречённости, значит, по-видимому, это и есть едва ли не единственное из моих нынешних достояний. Аминь!
Впрочем, до подлинного аминь мне как раз ещё чрезвычайно далеко, я прекрасно сознаю это. Может, до него ещё никак не менее четырёх тысяч вдохов и столько же выдохов; я, разумеется, вправе сделать такое предположение. И вот теперь я, обречённый, перебираю со смирением бисер в своём бедном, нескладном мозгу и вижу, как много всякого произошло со мною в последние день-два, отчего полностью потерялся и расклеился я, отчего уж вовсе не уверен я ни в себе, ни в смутных деяниях рук моих, ни в продуктах моих созерцаний, ни в результатах моих рассуждений.
Что ж, мне теперь следует понять, как оказался я в нынешнем моём положении. Да-да, это главное! И писать мне следует именно о том, ничего не скрывая, нимало не лукавя, ни пред собой, ни пред бумагой, ни пред казёнными моими попечителями. Боже, где ж обнаружил ты оных - попечителей?! Истребители они, а никак не попечители, и пусть знают о том. Истребители духа моего, смысла, сознания и высокого тонуса. В сердце, в сердце моём есть тёмный угол, где лишь - брань, негодование, дух недобрый, да кровь порченая. Я не стану ничего скрывать пред бумагой, не стану пред ней скрывать и своего сердца.
Итак, происшествия, два особенных происшествия, не то, чтобы наложившихся одно на другое, но как-то так одновременно обрушившихся на меня, не дававших мне опомниться или отчётливо осознать себя. Во-первых, это - симфония, заказанная у меня при некоторых обстоятельствах, весьма странных. И необъснимых. Худбин. Но также и прочие осведомлённые. Быть может, осведомлённые - это вообще все. При подобных обстоятельствах у Моцарта, кажется, заказывали его "Реквием". Нет, не совсем таких. Впрочем, постараемся обходиться без банальностей.
И, во-вторых, ещё эти загадочные убийства, уголовный розыск, острые предметы, шило в кармане моей куртки (я не стану утаивать и шила в кармане), новые люди - Шутко, Чанский с оттопыренной его губой, Скарбез (этот-то представляется мне наиболее странным из всех, хотя я пока никак не пойму, в чём его странность. Но оттого её не делается меньше.). Да, и ещё "водопроводчики", и Григорий, и Сотников - все они лишь добавили причудливости и без того исключительному, криминальному, ошеломляющему...
И то, и другое следует осмыслить как можно подробнее, как можно обстоятельнее. Вопрос: способен ли я вообще на обстоятельность?
Симфония... Оркестровка... сколь бы последняя ни была замысловатой, всё равно это не должно быть слишком сложным, оркестр я слышу хорошо. Кто-то, возможно, здесь бы даже отпустил замечание о моей набитой руке. Но нет, приношения набитой руки я всегда отвергаю напрочь. Я, разумеется, не дилетант, но уж, тем более, и не угрюмый ремесленник с готовыми схемами.
Меньше рассуждай, больше записывай!..
Возвращаясь к пункту один... (Люблю всё формальное; я без ума от всего канцелярского.) Что же важного в симфонии? Мало ли написано музыки, в том числе, и великой?! Предположим, я бы всё же стал писать, и вышло бы что-то грандиозное, неимоверное. Условно, весьма условно говоря, "Девятая симфония" Бетховена... Чёрт побери, "Девятой" больше, "Девятой" меньше!.. Что ж особенного?! Причина ль это для трупов, для убийств? Для волнений Худбина, для истерик Сотникова, для странных осведомлённостей Лазаря Бета (то бишь - Григория), Гольдфарба и всех прочих. Нет, здесь дело в чём-то другом. А в чём же? В чём? В ожидании. Да, вот точное слово! В гипнозе ожидания. Ожидание важнее результата, ожидание довлеет над возможным итогом. Замечательно, но что же мне делать и с этим? "...судьбы страны и человека, отраженные средствами музыкально-драматического языка в наше трагическое и величественное время". Какие судьбы страны? Какие судьбы человека? Что же здесь за интрига? Интрига, в которую замешано и само государство, и его первые лица, никак не меньше, если верить намёкам Альфонса. А я вовсе не склонен ему не доверять... Альфонс! Альфонс!.. Он несуразен, но зачастую не лишён некоторого вымученного, необъяснимого достоинства.
Я угадал. Быть может, я должен угадать даже не то, что от меня ожидают, но некоторое странное и немыслимое событие, что, в свою очередь, должно ещё произойти, и моя музыка тогда могла бы быть обрамлением оного. Она могла бы быть основанием его, вдруг подумал я. Возможно, я и призван для того, чтобы дать такое основание. Возможно, нашим сильным мира сего необходимы такая поддержка, такое подкрепление... Как и всякая власть от лукавого (это несомненно!)... они отличаются подлостью, но не отличаются решительностью.
Ныне же... мне нужно, да, мне нужно испещрить буквами никак не менее двадцати бумажных листов, а может, даже и сорока. Дабы соблюсти должную меру подробности, как я понимаю теперь оную. Подробность, проклятая подробность, подлая подробность! Именно она более всего сводит меня с ума.
Чёрт знает в чём я, к примеру, подозреваю Шутко. Хотя, в целом, он мил, по-своему обаятелен, и ему, наверное, во многом можно довериться. (Три часа пополудни; да, это несомненно!.. началось всё именно тогда!.. Но только не заставляйте меня пересчитывать прошедшие дни! В пересчёте дней я, пожалуй, способен и срезаться.) А водопроводчики? Водопроводчики? Нет, здесь пока больше вопросов, чем выводов.
Из моего положения не существует никакого разумного выхода, обыденное для меня слишком нестерпимо.
Немного спутали мои карты Гольдфарбы, муж с женою, нет, не они сами, а только их внезапные смерти. Чёрт побери, они не имели права погибать так внезапно! Столь внезапно, что в смертях их не успело образоваться ничего поучительного. Ничего назидательного. А это уж, что называется, ни в какие ворота не лезет, сказал себе я!.. Особенная пустота возникает от исчезновения излишнего. Вот и у меня теперь такая пустота. Ненавистничество бодрит, ещё сказал себе я. Лучшее средство от меланхолии - мизантропия.
И всё ж особый предмет моих рассуждений - шило, и вообще колющие предметы. На этаком пункте, пожалуй, возможно и сломаться. Стало быть - его следует отложить. Само же оружие - непременно держать под руками. Без гордости, без фанаберии и чистоплюйства... всё время - в кармане, и кончен на том разговор!..
Ещё - старцы, злые нибелунги, три патриарха!.. О них тоже не следует забывать, дабы не утрачивать в моей истории лукавого, дабы не уменьшать анекдотического. В моей истории. Иногда мне кажется, что я вообще собирался всего лишь рассказать анекдот, с изрядною бородой и нафталиновым духом, да не в меру увлёкся.
Ольга... Что-то и в ней скрывается необъяснимое. Действительно необъяснимое. Но разгадка оного меня, пожалуй, теперь пугает более всего. Более даже, чем... Лиза! Лиза!.. Чёрт побери, Лиза!..
41.
Я обречён также и на неумение высказать себя. А вы умеете высказывать себя? Если так, значит вам и нечего высказывать, вы слишком поверхностны и бессодержательны, что бы при том вы ни воображали о себе. Подлинное человеческое невысказываемо, язык человека слаб и недостаточен. И всё-таки ночью я забыл кое о чём. Старался не забыть, но всё же забыл.
Я стал собираться, когда ещё не рассветало, в восьмом часу. Ольга ещё не вставала, хотя обычно она просыпается рано. У неё уроки, ученики, упражнения, сольфеджио, пассажи, мелкая техника; я иногда изрядно удивляюсь её усидчивости.
Я умылся тёплой водой, которую согрел в кастрюле. Более тепла вокруг не было. Сам я был холоден.
Ночью я исписал, должно быть, не более десятка страниц, а вероятно, так и того менее. Было ли написанное корявым и бестолковым, или оно было величественным и сверхъестественным - этого я теперь не знал и знать не хотел. В любом случае, я ничего не объяснил, а скорее всего, так даже и запутал. Чёрт, домашнее задание не было выполненным!..
С чрезвычайными предосторожностями я вышел из квартиры и дверь за собою постарался затворить с совершенною бесшумностию. После минуту стоял на площадке, силясь уловить чьи-либо дыханья на других этажах или иные звуки сего зимнего утра. Я не услышал никого и ничего, кроме собственного дыханья, и на цыпочках стал сходить по пустынной и сумрачной лестнице.
Этажом ниже я снова застыл и прислушался. Застыл и прислушался; и тут вдруг дверь в метре от меня стала приоткрываться. Я отшатнулся и ощетинился от неожиданности. С бьющимся сердцем. С осиновою трагичностью. Во избежание. Лицо Регины Злобиной показалось в дверном проёме.
- Доброе утро, - прошептал и я с невольною неприязнью.
- Да, доброе... Вы, что, уходите?
Я помолчал мгновение.
- Да, - наконец, говорил, - имею такое намерение...
Дверной проём расширился.
- Ой, что вы! Что вы! - всплеснула руками Регина.
- А что, собственно?..
- А вы написали уже?.. - сказала женщина.
- Что написал? - сказал я.
- Ну этот... - сказала женщина, - ваш отчёт...
- Начал его писать, - сказал я.
- Мне тоже велели написать. Я тоже только начала...
- Ну и на здоровье! - недовольно говорил я.
- Нет-нет, не на здоровье! Мне тут сказали вчера: увидите Неспалова, так передайте, что ему лучше бы вовсе со двора не выходить, пока он не напишет отчёта.
- Что? - вскричал я. - Кто это вам сказал такое?
- Да вы не обижайтесь, Мирослав, - примирительно говорила Регина. - Здесь вовсе нет ничего особенного. Да вы, собственно, наверное, видели этих людей...
- Каких ещё людей?
- Ну... водопроводчиков...
- Так это они вам сказали по поводу отчёта?
- Это неважно... Один из них... - в некотором смущении сказала женщина.
- Наверное, Саша?
- Ах, нет! Саша - хороший человек, но он ещё молод и потому несколько легкомыслен. Его товарищ даже специально считается у них за старшего. Его зовут Аскольд...
- Аскольд? - переспросил я.
- Он сказал мне, что им очень нужно, чтобы в нашем доме у них были надёжные люди. На нашей лестнице.
- Надёжные? - с аспидною насмешливостью вымолвил я.
- Ну да, надёжные, - простодушно подтвердила Регина. - Аскольд мне сказал: "Я уверен, дорогая, что мы можем всегда на тебя положиться".
- Ну а я уверен, - сказал я, - что вы не обманете его доверия.
- Не смейтесь, Неспалов! Всё это очень важно! Они ведь защищают нас. Они всегда рядом. Они видят нас и готовы прийти к нам на помощь. Но они будут бессильны, если и мы не поможем им, если будем иронизировать, если будем отказывать в самых простых просьбах. Мне объяснили, и я хорошо поняла это.
- Так что ж, я теперь под домашним арестом... у этих ваших "водопроводчиков"?
- Ну что вы?! Кто же может вас арестовать? Хотя бы и по-домашнему?
- Стало быть, я пошёл?
- То есть как это пошли? Как вы можете, Неспалов?! - укоризненно говорила Регина.
- А если у меня дела?! - воскликнул я. Чёрт побери, я, кажется, перед нею оправдывался.
- Дела? Важные дела, Неспалов?
- Важные.
- Точно важные?
- Я же говорю - важные!..
- Да!.. - задумалась женщина. - Но ведь и отчёт тоже важен!.. Настоятельно просили написать его как можно скорее. На-сто-я-тель-но!.. Что же это будет, если мы... сознательные жильцы нашего дома?.. Если уж и мы... будем безответственны?..
- Давайте я сейчас пойду по своим делам, а потом вернусь и сразу всё напишу, - сказал я. - Вернее, допишу.
- Да вас... - протянула Регина.
- Что - меня?
- И не выпустят, должно быть...
- Кто не выпустит? Водопроводчики?
- Ну... может, и не сами. Там, внизу... раз вы не написали отчёта, так могут и вовсе не выпустить. Прямо морока с вами какая-то, Неспалов! Симфонию вам заказали - вы её не пишете! А теперь ещё вот с отчётом то же самое! Вы как ребёнок, честное слово!..
- Отчёт я пишу! - крикнул я.
- И где же он? - хладнокровно спросила Регина.
- Будет, - твёрдо сказал я. И повторил ещё раз: "Будет!"
- Когда? - спросила женщина. И плотно сжав губы, пристально взглянула на меня.
- Сегодня, - сказал я.
- Сегодня?
- Да, ќ- сказал я.
- Хорошо, - строго сказала Регина. - Идите и пишите!
- Да, ќ- сказал я.
42.
Разумеется, я лгал. Я и сам знал, что лгал. Отчёт я, раз уж пообещал, конечно, напишу, но, во всяком случае, не теперь. Но я лишь категорически против того, чтобы считали, что с симфонией и с отчётом у меня "то же самое". И потом, чёрт побери, я вовсе не доверял водопроводчикам, я совершенно не обязан им доверять. И тем более я не обязан их слушаться.
Я поднялся на свой этаж и открыл дверь. Ольга уже поднялась, я встретил её в коридоре. Если уж жизнь дана невозможною и неудобоваримою, так необходимо до исхода её с нею поквитаться как следует, сказал себе я. Силою смысла своего поквитаться, энергией своих негодования и нетерпимости. Пока отложить и обдумать. Вчерне. Наобум...
- Уходишь? - спросила Ольга.
- Да, мне надо, - сказал я.
Я собирался на кухню и не хотел, чтобы Ольга пошла за мною. Я мельком глянул на неё и сразу отвёл глаза. Ольга, кажется, поняла и ускользнула в гостиную. Вздёрнутый на дыбе дней. Сызновствуя. Да ведь и впрямь: что есть день сей? Совокупление вчера и завтра, мерзкое совокупление. Триумф безволия и бесхребетности. Шило в новых его "ножнах" покоилось в правом моём кармане. Ночью я не бездействовал. В кухне я намочил платок водою, отжал его и прямо мокрым засунул в левый карман. И ещё взял ключ от чердака (правый карман!); Ольге лучше бы не видеть ни того, ни другого. Ей бы лучше не ведать моей жуткой предусмотрительности.
- Закрой, - после попросил я Ольгу.
- Ты надолго? - спросила она.
- Пока не знаю, - сказал я. Кротко сказал я.
Никто не имеет права на мою жизнь. Даже Бог. Особенно - Бог. Про Его заурядных подчинённых ныне я даже и не вспоминаю. Дух декоративный. Музыкальные метастазы. Довольно!..
Я знал уже, что наверху, на этаже Гольдфарба, никого нет, Регины же я не боялся. С Региною одно лишь досадное, досадного же не следует бояться, бояться следует гибельного. Коротко взглянув на опечатанную дверь Гольдфарбов, я стал взбираться по железной лесенке, пока не упёрся головою в прямоугольный люк, с крышкою, запертой на ключ.
Три поворота ключа, и тут я, наконец, почувствовал запах. Он был ужасен, он был омерзителен, меня едва не вытошнило. Впрочем, я не завтракал; быть может, это меня и спасло.
Набросив на лицо прохладный мокрый платок, я вступил в чердачную полутьму. В стороне с шумом метнулась пара тощих, злых голубей, я вздрогнул и, весь скрючившись и пригнув голову, поспешно зашагал прочь от люка и от нестерпимой вони. Дом наш велик, в три двора, и, если знать верное направление, по чердаку можно уйти до самого Литейного.
В одно из мгновений мне вдруг показалось, что я вижу тело девочки десяти лет, лицом вниз лежавшей возле трубы отопления, ныне холодной. Будто бы свет, рассеянный и промозглый, исходил от этого места, от щуплого тела в пальтишке, свет или какая-то иная из неуловимых энергий. Магнетизм места. Я встряхнул головой и содрогнулся. Видение исчезло, напрочь исчезло, помогла мне в том влага платка, лоб, скулы и переносье мои охлаждавшая. Никаким энергиям я не брат и не сторож, но иногда всё же захлебываюсь от внезапных и чрезвычайных ощущений таковых.
Слишком много недоразумений и нелепостей восходит на русской земле, сказал себе я. Быть может, вообще все возможные в мире недоразумения и нелепости восходят на ней. Судьба такая, что ли, её - быть рассадником ничтожного и недостоверного, всего такого, от чего душа лишь отшатнётся и возмутится, от чего разум лишь покоробится, придёт в негодование, погрязнет в скорби и неудовлетворённости?
Я был нелеп, я был вдохновенно нелеп, пробиравшийся по этому гадкому чердаку, в отрочестве я нередко залезал сюда и что-то здесь ещё помнил. И пыль помнил, и духоту помнил, и замысловатые сплетения труб, и хруст керамзита под подошвами, и слабый свет мутных слуховых оконцев. Ныне же отрочество моё было отнюдь не со мной; осталось оно где-то в другом мире и в другой жизни. Впрочем, и чёрт с ним! Всякое прошедшее - достояние чёрта, сказал себе я.
Несколько оборванцев, бродяжек, завернувшихся в драное тряпье и обёрточную бумагу, спали на керамзите почти на моём пути. Я стал их обходить, один поднял голову, посмотрел в мою сторону взглядом вполне бессодержательным, и пробормотал что-то подобное "sorry". Эта публика облюбовала многие чердаки и подвалы в городе, здесь нечему удивляться. Пусть живут, с либеральною бесхребетностью сказал себе я, лишь бы дом не спалили. В любом случае, это означало, что я не ошибся: я смогу выбраться с чердака в одном из парадных ближе к Литейному. Слабейшие мира сего, оскуделые рода сего!..
Пропасть, вдруг пропасть без вести в недрах жалкого народа своего, сказал себе я!.. Скудного и безжалостного народа своего. Усталого и бесполезного народа своего. В недрах наречий его и недоговорённостей. В недрах недомыслий его и насмешливостей. Что может быть лучше? Что может быть великолепней? Впрочем, мне соединиться с прочими человеками ничуть не проще, чем ртути с водой, я всегда это знал. И здесь для меня даже моя отчаянная, высоковольтная музыка вовсе нисколько не подмога.
Через пару минут я и впрямь обнаружил незапертый люк на лестницу и слегка подивился своей догадливости. Сколько сюрпризов и неожиданностей в моём доме!.. Жизни не хватит, чтобы узнать и осмыслить их все. А сами вы не в таких ли домах живёте? Всё ли вы знаете о домах своих, об их замысловатых насельниках, квартиросъёмщиках и прочих постояльцах? Мир сей - дом грандиозности, и двуногие и иные млекопитающие изрядно испещрили его неудобоваримостью. Быть может, мне следует изобрести новый вид расизма, высокого расизма, чрезвычайного расизма, и после прославиться немыслимыми высотою и чрезвычайностью его, ещё сказал себе я.