Шурыгин Алексей Валерьевич : другие произведения.

Лысая гора

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:

  
  
  
  

Лысая гора

  
  
  
  
     Холодный бок пивного бокала убаюкивал его. Станислав поглаживал стекло задубевшими от возраста и забот пальцами и, словно кот, лениво прикрывал глаза.
  
  
     За эти мгновения розовой тьмы успевали проскользнуть бог весть какие вещи. Кто-то харкал на пол прямо под боком, кто-то звякал стеклом и тянул губами, как лошадь. Мутные зрачки, отдохнув от напористого света пивной, жалко съёживались, и опять и снова приходилось, потирая веки, возвращаться к происходящему столпотворению, которое сопело от натуги, давилось сухим дымом и натужно кашляло в рукава.
  
  
     Станислав понимал, что со зрением становилось всё хуже. Только дела эти уже давно перестали его волновать. Одним увечьем больше, одним меньше, не разжимая губ, приговаривал он. С каждым днём обнаруживалось что-то новенькое, и ощущение бесконечного падения в липкую лужу на мостовой вызывало только злобный смех, искривлявший тонкие губы в глупом тике. Подумаешь, ещё одна беда. Ведь точно такой же тик уже давно терзал левое веко. Это откормленный ефрейтор с размаху всадил туда холодный нож на сколько показалось не жалко. И что с того, что правая рука могла ходить на сантиметр вверх и на полтора вниз, а между рёбрами лениво шевелился коварный осколок сорокапятимиллиметровой болванки? Кто выкажет хотя бы малость сочувствия по этому поводу. Каждый своим сыт по горло. И плевать. Вот когда Станислав наконец шлёпнется в талую грязь, все наконец оглянутся и зайдутся здоровым, жизнерадостным смехом. Смеяться над другими полезно. Он стал замечать, что с тоской смотрит на бродячих псов. Прекрасно жить, не зная что такое ласка, диван хозяина, косточка на завтрак. Кто-то чересчур умный выскажется, что легче сойти с ума. И дурак будет тот умный, потому что кто-нибудь когда-нибудь узнавал у бездомных, обшарпанных псов, на черта им ваша паршивая ласка? Может, она им горше яда, злее смерти, и лучше не знать её вовсе, чем после кусать себя в бессилии за хвост.
  
  
     Дрянное пиво да полбутылки в рукаве. Так бывало часто. Но от этого он пока не впадал в меланхолию. Он просиживал в пивной без единой мысли в голове, забывая даже о том, что нужно было бы сходить в гастроном за хлебом и колбасой, иначе к вечеру останутся одни задубевшие кирпичи и замызганные прилавки, купить молока и напоить жирного кота Бомбовоза, мяукавшего в форточку все утро. Как-то странно, что Станиславу удавалось с пустой головой заново познавать тот давно истлевший день, заглядывая во все мыслимые закутки, словно бы приподнимая завесу. А может быть паутину? Может забыть все в один момент, часто думал он. Пускай остаётся только дом со стенами цвета яичного порошка, белые колонны, которые вымажут рукав казённой пижамы вполне осязаемым мелом, если неосторожно прикоснуться к ним. Пусть ночью в южные окна светит луна, зимой завывает вьюга, а летом летит тополиный пух?
  
  
     Но когда эти глумливые мысли засасывали, подминали под себя, Станислав весь вздрагивал. Он не мог вспомнить тот дом, хотя чувствовал всем телом, что он рядом, притаился за спиной, наваливается тенью и рассекает ветер. Стоит поднять голову, и откроется небо, а под ним облака, выплывавшие из-за жестяной крыши.
  
  
     Станислав хватался за прохладную ручку и прикладывался к бокалу, взбалтывая опавшую пену. Горечь разливалась во рту, словно то было не кислое пиво, а чистый спирт. Он никогда не любил и не умел пить спирт. В чем-то он остался прежним, покойница мать оказалась права. Он делал жадные глотки, пока хватало дыхания, а затем отрывал мокрые губы и, измождённый, но не потерявший воли сопротивляться, дышал шумно и полной грудью, придирчиво вглядываясь внутрь себя. На окружающих он обращал ноль внимания.
  
  
      На него оглядывались, его сторонились. Шум в пивной закручивался в спираль, проваливался в пропасти тишины, обращаясь в квакающий шорох. Кто-то злобно и нетерпеливо сбивал его ногу, освобождая себе проход, и, обернувшись, называл его старым обоссавшимся козлом. Небритый деревенский остолоп за соседним столиком вдруг резко менялся лицом и почему-то только одними губами, жирными, едва переставшими тянуть пиво и обсасывать воблу, грозно гундел насчёт того, что не надо, старый, на него так пялиться. Станислав подавался вперёд и стряхивал с ветхого плаща и брюк пену от пролитого пива, обтирал колючий подбородок.
  
  
     Он вслушивался в свои ощущения и понимал, что уже отпустило. Пусть, когда угодно, но только не в этот день. Сегодня этот проклятый дом-призрак должен остаться далеко позади, сбоку, за стеной, выше, ниже— лишь бы не на пути. Оттолкнувшись от кошмара он с облегчением опускал бокал и думал, что, наверное, уже нигде в этой треклятой стране не осталось таких пузатиков. Они родились на свет сразу после войны вместе с заокеанскими жвачками и табаком, но их не тащили домой из разбитых имперских пивнушек, не прихватывали по дороге в перевёрнутых верх дном, раскуроченных освободительной войной странах. Нигде в мире не догадались бы смастерить такие свойские бокалы. И вот надо же, гляди ж ты, как всё обернулось.
  
  
     При воспоминании о том долгом возвращении на глазах Станислава наворачивались слезы. Он не умел плакать, и к старости не собирался этому учиться. Он рыдал с сухими глазами, и никто посторонний не понял бы, что это плач. Зачем его научили жить? Там, за бетонной стеной на границе, за хромированной проволокой, за спиралями Бруно, за ощерившейся арматурой и минами-ловушками все меньше и меньше оставалось пивных, в которых они когда-то пили вино, пиво или водку. Там дрались, калечили, резали за долги— Станислав видел это— и все равно там было во сто крат лучше...
  
  
     Мир ушёл в эту пивную, что через две улицы от сквера и трамвайной линии, как вода в сток. Светлый мир с детьми, птицами, девчатами и почтенными стариками проплывал сквозь ободранного старика, прорываясь через назойливые звуки, доносившиеся с соседних столиков. И было в этот день нестерпимо грустно глядеть, как двое грузчиков, осевших ближе к раздаточному окну, перегибались через покрытый плевками и окурками стол, чтобы покрепче ухватиться за молодецкие загривки задубевшими руками и, схлестнувшись лбами, сквозь сопли выкладывать друг перед другом всё, что накипело на душе. Старик узнавал эти руки. Когда-то и у него были такие же, сперва стёртые до крови черенком сапёрной лопаты, а после обмытые песком незнакомых высот, гарью с покорёженных танковых бортов и водами сотен переправ с понтонами, рёвом моторов и матом регулировщиков. Чего уж там, былого не разглядеть за сеткой безразличных морщин. Недавно в букинисте он купил старый атлас и долго водил пальцем по затёртым вешкам, а, придя домой, со злостью швырнул его на тумбочку у изголовья кровати и больше не прикасался. Он только начал считать, сколько у него было отнято, и от этого сделалось дурно. Злобливый, старый дурак, что может быть уродливей? Несчастный Бомбовоз, оставшийся без молока, тёрся наглой мордой о ноги. И даже у него вроде бы от пережитого предательства что-то изменилось в глазах. Не дождавшись подачки, он юркнул в форточку и не являлся дня три, а старику все это время было даже как-то не по себе от лёгкой блажи, посетившей его у книжной лавки.
  
  
      Смерть отца в ту далёкую промозглую осень поставила его перед фактом, что он не в ответе за свою жизнь. Он умел читать, писать, считать, уже пробовал курить, и продолжал дёргать девчонок за косички, сбегать с уроков и глупо врать директору, суровому господину Хильмону, оттягавшему-таки в конце концов его за уши. Отец занимал уважаемую должность— был начальником сортировочной станции, мать выполняла нехитрую работу в какой-то конторе. Он жил несколькими жизнями сразу и ни одной всерьёз. Вполне естественно, что отец, доконавший себя водкой, взятками и любовницами, представил перед взором слишком глупого юноши дополнительную и не слишком привлекательную перспективу.
  
  
     Первое время в дом являлись какие-то подозрительные личности в дорогой, но как-то небрежно натянутой нараспашку одежде, которые не стесняясь подолгу и ни за что ругали мать на кухне, отчего несколько раз она падала в обморок, а потом, когда они уходили, всхлипывала в пустоту и бубнила о том, что не понимает, чего им всем нужно. По ночам вваливались пьяные бабищи и, неровно дыша перегаром, вдруг выражали свои искренние соболезнования, а потом так же неожиданно начинали орать, рвать на себе волосы и грозить каким-то судом. Все они вроде бы не требовали ничего. И всем им одновременно было что-то надо.
  
  
     Потом в доме появились люди совсем иного сорта. Казённая одежда, мраморные лица— все, чего требовала чрезвычайная обстановка в стране с голодом, людоедством и врагами народа. Скудное имущество описали, счета арестовали. Мать уже не могла на те жалкие конторские гроши сводить концы с концами, и они переехали в рыбацкий посёлок на берегу огромного озера в теткин дом. Ключи мать сдала вечно довольному, безгранично бдительному домоуправу, который при этом безустанно повторял: “Так-то. Так-то...” — словно припоминая что-то давно забытое, но не прощённое.
  
  
      Городская жизнь, полная электрического света, автомобилей, жандармских и полицейских облав, вымогательства уличных принцев сошла на нет.
  
  
     Местные поговаривали, что в самом глубоком месте озера, это значит где-то у Блошиного острова, живёт настоящая морская тварь, оставшаяся со времён великого потопа. Станислав не верил этим басням. Но этого было явно мало, чтобы деревенские перестали смотреть на него свысока. Тут нечему было удивляться: наверное трёхлетний карапуз в посёлке был выше его ростом. Рыбаки — люди необычайно крепкие, из тех, что знают в жизни толк. От них пахло рыбой, чесноком и водкой, даже от женщин. Рядом с теткиными сыновьями, своими двоюродными братьями и одногодками, Станислав выглядел дошколёнком. Это были настоящие мужики, соль земли, которые на любые заумные высказывания отзывались одинаково скептически: “Иди ты!” У них была одна наука— рыбная ловля. За шесть лет Станислав перетаскал сотни килограммов рыбы, осмолил десятки лодок, наладил ни одну снасть. Его брали на промысел и в общем-то относились достаточно дружелюбно, но не гнушались в запальчивости обложить за нерадивость, когда он запутывался в сетях или не мог развернуть парус по ветру. И тогда он отчётливей понимал, что перед ними он никто, хотя и дальше не собирался верить брехне про водяную тварь.
  
  
     Такова была жизнь после смерти отца и до войны. На озере завывал ветер и хлестали дожди. Рыбак, живший у опушки лиственного леса, ушёл в одиночку на промысел, чтобы подзаработать деньжат в голодное время продразвёрсток, и потонул. Убитая горем жена помешалась и бросила годовалое дитя в колодец. Саму её за антисоциальную выходку мужа сослали в лагеря. Ещё кто-то пропал без видимой причины в ясный, безветренный день— значит, сожрала тварь. Но кое-кто из сообразительных догадывался, что беспаспортный человек подался в город на заработки. Какие ещё вспоминались глупости? Радио и газеты. В этой глуши они казались чем-то из потустороннего мира, загадочней водяной твари. Все считали себя просвещёнными и потому не подавали вида, а хором читали при комиссаре статьи, коверкая слова. Это называлось быть “политически подкованным”. И потому о начавшейся войне в посёлке узнали почти сразу же. А дальше...
  
  
     Дальше что-то случилось, потому что даже пиво, даже тошнотная сигарета не сразу помогали вспомнить. Он помнил содранные в кровь руки, забитый землёй рот и зудящий болью затылок, рёв канонады. Но старик также отчётливо помнил странную справку с закорючкой “не годен” и страшную сопливую обиду, бегство откуда-то и куда-то, и этот ядовито-жёлтый дом с ноющими истуканами в полосатых пижамах, который не оставлял его в покое в дни полнолуния.
  
  
     Станислав уставился на скрючившегося над своим пивом бородача, сидевшего рядом с окном. Бородач мочил усы в пене и воровато озирался по сторонам. За высоким окном спешили по весенней улице люди. Все кажется было в норме, и унылой комнате, пропахшей лекарствами, было до него не достать, но старик не чувствовал себя в безопасности. Его жизнь заключалась в том вечере, в той землянке, весеннем лесу, пахшем влажной сыростью и молодой листвой. Он был победителем. Он шагнул куда-то далеко вперёд и угадал, потому что ему старались угодить, с ним делились сокровенным, у него просили, его благодарили. И если он вспоминал рыбаков— своих вторых земляков, то делал это не иначе как с грустной усмешкой. Глядя на него, длинноносый кузнец уважительно стянул бы кепку и подал, не стесняясь, мозолистую, изъеденную маслянистыми пятнами и ржавчиной лапищу. Его, кузнеца, убило где-то у границы империи.
  
  
     Мать эвакуировалась к морю. Он писал ей ежедневно, но не все письма доходили. Ещё, сидя в землянке, поминутно подбирая ноги, чтобы в беспорядочной толчее случайно не лишиться их, он строил планы насчёт того, как они переберутся в город. Не обязательно в столицу, может быть удастся осесть на Юге.
  
  
     Дым плавал в землянке слоями. Много смеялись и много пили из каких-то увесистых, многозначительных бокалов, на донышке которых было налито с палец чистого спирта. Как было непривычно и дико вылезать из веселящегося бедлама в сырой лесной мрак и вдыхать полной грудью вязкий, но не противный воздух! А после возвращаться и прикуривать диковинные папиросы с пальмами на пачке, раздобытые тыловиками. На мрачном лице Атамана распустилась неказистая, но искренняя и уверенная усмешка. “Ведь бля!.. — горячо шептал он, сжимая кулак, и имея вид человека только что благополучно облегчившегося в кустах.— Завалили-таки гадов, уделали!” А красавица Роза заводила патефон, который двое смельчаков умыкнули из штаба полка, сменяя пластинку за пластинкой. Чёрные диски шипели и весело делились давно подзабытыми довоенными песнями. Было дико весело и легко.
  
  
     Страшно сделалось потом, когда от веселья стала болеть голова и подгибаться ноги. Сидя в землянке он ещё плохо представлял, как боится. В пивной через сорок с лишком лет нервная дрожь на кончиках пальцев и безумная пелена перед глазами виделись куда ярче и выразительнее.
  
  
     Тогда вспоминали, тогда шутили, изредка мрачнели. Домой собирались неторопливо, уложив в вещмешки бритвы-ремни и пустяшные и не очень безделушки, и добирались долго и с душевной широтой.
  
  
     А дальше— как на большой станции: рельсы, тряска, семафоры и мчащий в неизвестность поезд, обозначившийся жирными клубами дыма и белоснежного пара. Старик уже не помнил, каково это было ездить в теплушках. Он изредка вспоминал запах железной дороги, добираясь домой глухими дворами вдоль заводской ветки.
  
  
     Под дробный стук колес они распрощались, под лязг буферов порвались невидимые нити, связывавшие их жизни и судьбы.
  
  
     Атаман озверел через год. Он краснел, плевался, но вся злость уходила в пар. С его простого, как оглобля, лица исчез самодовольный румянец. Он позволил себе нацепить его только на прошедшие двенадцать месяцев, решив почему-то, что всё может закончиться в одночасье. Атаман, как потерянный, бродил по ночному, ветреному городу, а однажды, раздобыв где-то на чёрном рынке грузовик, навсегда исчез из города.
  
  
     Старик трясущимися руками вдавливал окурок в столешницу и шептал: “Почему ты не остепенился, Атаман?”
  
  
     Народ тёк вдоль замусоленных стен пивной, подобно сигаретному дыму, огибал столы, скапливался в углах. Через двойные вертлявые двери плавно проник Атаман, без труда отыскал старика глазами, приблизился, проходя как бы сквозь суетящиеся фигуры, и устроился за столиком в непринуждённой позе. Атаман никогда не умел так элегантно сидеть, вяло подумал старик, угощая старого друга помятой “Астрой”. Друг прикурил без огня и словно бы задумался о чем-то светлом. После он заговорил, но казалось, что слова за него произносил кто-то посторонний. Было жутковато при этом глядеть на его умиротворённые, полные спокойствия глаза.
  
  
     “Страшно мне, — тоскливо, словно рассказывая о чем-то давно наскучившем, произнёс Атаман, пуская вверх дым веером. — Ходил-ходил по городу в старенькой шинельке и боязно делалось раз за разом. Ни автомата, ни ребят. Ты хоть раз видел, как по ночной улице ползёт “воронок”? Какая к едрене фене жена? Ну если по правде сказать, не успел.”
  
  
     “А я книжки почитывал, грамотности набирался, да думал, мерещится мне все.”
  
  
     “Ты нашу землянку помнишь, Стасик?” — спросил вдруг Атаман сам вроде бы собираясь уходить. Только черт разберёт этих духов. Колышутся все из стороны в сторону, словно ковыль.
  
  
     О чем же мне ещё думать в этот день, деревенщина ты этакая, неожиданно резко подумалось старику.
  
  
     “И правильно, — грустно подтвердил Атаман и неузнаваемо преобразился. Перед скорчившимся над пивным бокалом стариком вдруг возвысился прежний нахальный и недалёкий Атаман. — Не суйся больше в тот дом! Один ты остался...”
  
  
     “В какой?!” — едва сглотнув слюну, пробормотал старик.
  
  
     “Сам знаешь!” — тускло и подленько усмехнулся Атаман и испарился, освобождая место ладненькому старичку, приостановившемуся перед таращившимся в пустоту с сигаретой в протянутой руке Станиславом. Старичок явно был из этого мира. Определённо, это следовало из его не по доброму застывших глаз и подбоченившейся позе. Он с нескрываемым омерзением смотрел на ветхого старика, баловавшегося пивком.
  
  
     Им всё известно, думал Станислав, боясь упасть. Он бессмысленно ощупывал новоиспечённого соглядатая неприязненным взглядом. На старичке висел отутюженный костюм с планками на левом боку. Из кармана выглядывала расчёска. Нос старичка был остро вздёрнут и держался по ветру, как будто что-то вынюхивал по ту сторону стола, где расположился Станислав. Старичок готовился высказаться. Станислав опустил руку с сигаретой.
  
  
     Они конечно знали с самого начала, но не думали осуждать. Кто-то же должен просто помнить, чтобы не допускать обмана, чтобы не превращать их всех в мусор в перевёрнутой верх дном урне.
  
  
     — И не стыдно тебе! — качая головой, проблеял старикашка, таращась колючими глазками. — Эк куда тебя занесло, братишка! Ты же воевал!
  
  
     — Ты, блядь,— просто и зло процедил Станислав, — дальше что?
  
  
     Но старичок попался настырный. Он качал своей кукольной головой и вздыхал, запальчиво рассыпаясь на мелкие части в елейной ругани.
  
  
     Атаман три раза разбил бы голову за такие слова, Кирим плюнул бы в глаза, Вадим... да что там. Нельзя словами научить человека делить себе подобных на тех, кто там побывал, и кто там остался. А кто нет. Он либо понимает сам, либо с ним нечего говорить— дал по морде, чтобы впредь не пыхтел, и прошёл мимо.
  
  
     Раззадоренный старичок прыгающей походкой прошмыгнул между столиками к раздаточному окну, отстоял в чертыхающейся, почёсывающей затылки или тупо смотрящей в пол очереди и наскоро выхлебал разбавленное водой пиво. Судя по виду, он сожалел, что поддался на обманчивый свет вывески, шагая домой с лживого парада боевой немощи. Пивная пришлась ему не по душе, потому что в ней толпились пропащие люди. На их примере нельзя было воспитать нового поколения. То ли дело мы... На этой мысли старичок поморщился. И с нас начинается разброд. Остаётся глядеть на этого зачуханого пьяницу и злиться, что так оно омерзительно, так низко. Да, так они жили, так воевали, так доживают. Но не все!!! И старичок погрузился в воспоминания о чем-то сладком, смутном и далёком.
  
  
     А Станислав закрыл глаза и постарался не дрожать. Ну и что, что знают. Нечего было надеяться на что-то другое. Да, больше он не вернётся в этот дом, это точно. Но ничего не забудет. Это очень важно.
  
  
     В стекле входных дверей блеснул отражённый свет. На растоптанную грязь керамической плитки ступил тяжёлый шнурованный ботинок. Вторая нога в пятнистых маскировочных штанах беспомощно повисла в воздухе, как согнутый палец. Станислав вздрогнул и на секунду впился глазами в лицо молодого парня и тут же опустил их. Ёжик, костлявые руки, буравящий взгляд. Парень проковылял на костылях, избегая смотреть на кого бы то ни было, взял пиво и с мрачным лицом замкнулся наедине с собой у окна.
  
  
     Оказалось, что давно наступила ночь. Наглый Бомбовоз мяукал на подоконнике, дивясь пустой комнате.
  
  
     Все застыло в дымном полумраке тесного зала. Немолодая женщина в белом чепчике подняла голову от латунного крана и, опустив бокал, упёрлась пухлыми руками в лунную жесть стойки. Очередь, подавшись назад, угрюмо ожидала продолжения. Было там несколько оживлённых лиц, но они не меняли картины.
  
  
     И вдруг за окном полыхнуло зарево. Жёлтый, красный, фиолетовый пух взвился в изумрудное небо, рассыпался, заблистал. Глаза Станислава широко раскрылись, и когда в них разгорелся ответный огонь, их заволокло омертвевшей ледяной корочкой.
  
  
     Как жаль, что я всего-навсего сумасшедший старик, напоследок с горечью подумалось ему. Как жаль.
  
  
      1996/EOF
  
  
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"