Этот рассказ написан по мотивам моего стиха, поэтому, сначала - стих... Примечателен он тем, что я, действительно, несколько ночей подряд забирался на высотные здания и с них наблюдал, как рассвет будит город и что при этом происходит... правда, платков не ронял...
В Е С Е Н Н И Й Х О Л М*
Роняю платки с небоскрёба
На город в сияньи кисейном.
Сиренево-синий, кофейный,
Семнадцать минут до восхода.
Капель голубой черепицы...
Бутоны пустующих улиц...
Кристаллы бетонного ситца
Теплеют, платкам повинуясь.
Звенят фонари, распускаясь,
И смутно страшась перемены,
Застынут, в платки укрываясь,
Под сенью витрин манекены.
Бездонное пение яхты
О счастии вечных скитаний,
В платке отразившись, запляшет
Во двориках южных окраин.
И я разгляжу, улыбаясь,
Как маленький чёрный котёнок
Зевнёт, от платка просыпаясь,
И город разбудит спросонок.
В ночь с 10 на 11 марта 1984г.
* "Весенний холм" - буквальный перевод с иврита названия города Тель-Авив.
***
Вы даже не представляете себе, как тяжело подняться ночью на крышу небоскрёба. Нет, не потому, что лифт не работает, лифты, как раз-то, работают. И не потому, что лампочку выбили и темно, лампочек там этих - что на твоей ёлке. И не потому, что...
А потому, что не пускают. Попасть на небоскрёб ночью сложнее, чем проникнуть на сверхсекретную базу или, там, на полигон какой. Не верите? Сами попробуйте. Уж чего я только не делал: и справки о вменяемости и эмоциональной уравновешенности приносил (что,мол, сигать вниз не собираюсь), и монтёрами всякими прикидывался, и взятки давать пробовал - не велено и всё тут!
А попасть мне на него, на небоскрёб тот, во как надо было. Для проведения творческого эксперимента в полевых условиях. Идея была следующая: залезть на один из самых высоких городских небоскрёбов ещё затемно, дождаться на крыше наступления первых рассветных сумерек и начать ронять с него, - с небоскрёба, тобишь, - на город разноцветные газовые платочки. И смотреть: что будет? Такого, ведь, явно, пока ещё никто не делал, точно знаю. Значит, и последствия непредсказуемы.
Не менее самих последствий, интересовала меня и визуально-эстетическая сторона предмета. Представьте себе: в бледно-сиреневом предрассветном мареве, кое-где чуть подёрнутом лиловым и розовым,- на город слетают, паря,десятки и сотни разноцветных газовых платочков. Всех мыслимых оттенков и степеней яркости, они, почти невесомые, трепещут в предутреннем бризе, пронизываются не-до-лучами невзошедшего ещё светила и пред-преломляют их, ещё нерождённых... Пиршество для гурмана!
***
И вот я стою на крыше, в сумраке, готовящемся стать. Не спрашивайте меня, как мне это удалось, всё равно не скажу. По часам - ровно 17 минут до восхода - самое время.
Город простирался подо мною во всей своей чужеродной многоликости. Как некий ископаемый бронтозавр, горбатился он гранями и уступами, щерился антеннами и тарелками, столбами и проводами... трещины улиц прорубали прихотливые ущелья в его каменно-бетонном панцире и кое-где, в глубине, можно было различить подсвеченные кислым светом фонарей внутренности: там - мерцающую витрину, там - пульсирующее светофорами сочленение... Всё это тлело на малом дыхании, в сложном ритме неорганической жизни. Город спал. Спал и видел...
Я стоял на крыше, смотрел на город и прижимал к груди первый ворох невесомых самоцветов. Они слабо шевелились и попыхивали, с замираньем ожидая небывалого: полёта. Я подбросил их вверх и, подхваченные лёгким дуновеньем, они расправили нежные крылья и разлетелись.
И малая частица меня самого полетела с каждым из них.
***
Я видел...
Бутоны пустующих улиц теплели, наливались округлостью и распускались, повинуясь мановенью платков. Соцветья фонарей покрывались таинственным флером и впервые стали переговариваться между собою стихами.
На узком карнизе старинного здания стояли две статуи - Он и Она. Глядя друг на друга, они подпирали балкон.
Он любил её уже многие десятки лет, но неотрывно глядя ей прямо в глаза, - немел, не осмеливаясь объясниться. Платок - серебристо-сиреневый, искрящийся, - нежно лёг ей на голову и покрыл чело мягкой вуалью. И тогда он, ждавший чего-то подобного долгие годы,- непослушными устами, сбивчиво и взволнованно заговорил о сокровенном. И даже под вуалью было заметно, как затрепетали её ресницы...
Я видел...
Водитель фургона, развозящего хлеб, вышел, пересёк улицу и аккуратно отцепил ярко-малиновый платок, повисший на ветке акации. Он бережно сложил его вчетверо и засунул в карман ковбойки. Его мечтательная улыбка поведала мне обо всём...
В одном из двориков южных окраин протянулись бельевые верёвки. Между огромным белым полотнищем пододеяльника и детскими штанишками был просвет, как раз достаточный для того, чтобы в нём уместился газовый платочек светло-кофейного цвета. Ансамбль был завершён,гармония достигнута. Безошибочно ощутив это,зашёлся трелью певчий дрозд. Трель разбудила бабушку. Она встала легко и радостно, удивляясь и не доверяя ещё этой лёгкости: уж который год её не было. Она и ведать не ведала, что дворик её обрёл гармонию. И, что вместе с ней на него снизошла благодать...
Я видел...
Перламутровый платок, переливаясь всеми оттенками, мягко спланировал как раз около витрины магазина одежды. И даже достигнув земли, он ещё колыхался, играя бликами. Соблазн был неотразим. Мишель скосила глаза в одну сторону, в другую, удостоверилась, что кругом - ни души, и одним движением, гибко изогнувшись, протянула руку, подхватила платок и втянула его внутрь, не повредив витринного стекла, так, как только и умеют это делать манекены. Неуловимо по-женски она стянула свой серебристый парик в тяжёлый узел на затылке, обвила его платком и замерла в своей излюбленной позе. Лишь часто вздымающаяся грудь выдавала её восхищение собственной храбростью.
В витрине магазина напротив всё это видел Жан-Пьер. И, хоть свойственное ему выражение невозмутимого лоска не оставляло его ни на миг, ситуацию он оценил мгновенно. Измерив взглядом расстояние до ближайшего платка - шикарного, цвета глубокого кармина, улёгшегося примёхонько на скрещенные на животе руки пьяного клошара, блаженно посапывающего на скамейке, - молниеносно проделал расстояние в семь шагов, отделявших витрину от скамейки, схватил платок, не забыв при этом бросить пьянчужке: "Пардон,приятель, но это не для тебя", - и столь же мгновенно оказался на своём месте. Даже если бы кто-то и увидел всё это, - он бы сам себе божился, что ему померещилось. Но этого не видел никто.
Жан-Пьер отдышался, сдул несуществующую пылинку, и лишь тогда обратил свой взор на Мари-Клэр. Она сидела в полу-обороте к нему и неотрывно глядела на улицу. Она видела всё и даже сумела правильно это расценить. Отношения между ними были... сложные. Мари-Клэр никак не выказала своего волнения. Жан-Пьер подошёл к ней сзади, спокойно и неспешно, никого не таясь, сложил платок надлежащим образом и торжественно повязал его на безукоризненно гладкую шею Мари-Клэр. При этом он низко склонился над ней - то ли для того, чтобы вдохнуть запах её изысканных духов, то ли, что б окутать её своими.
"Мерси, милый, - сказала, наконец, Мари-Клэр, не меняя позы. - Это было... красиво." И Жан-Пьер понял, что подразумевается отнюдь не только красота платка...
Я видел...
Платок цвета насыщенной бирюзы безошибочно уловил свой путь к марине. Там толпился, покачиваясь, целый лес мачт и серебряный перезвон тросов по реллингу был тем языком, на котором яхты во всём мире переговариваются друг с другом в портах. Платок задел за мачту одной из них и, повинуясь причудам бриза, затейливо оплёлся вокруг звенящего линя. Бирюзовая мягкость платка слилась с серебряным перезвоном окрест и под плеск воды - бирюзовый и серебняный одновременно, - стекла по мачте, проникла под палубный настил, достигла каюты. В каюте спал моряк. Он пришёл с севера. Его парусник не был ни самым большим, ни самым дорогим из своих соседей, но не было никого, кто бы больше его любил море. Моряк лежал на спине, заложив руки за голову и грезил о счастьи, единственном возможном для себя счастьи: счастии соли и ветра, шквала и свиста, скрипа снастей и криков чаек, зелени воды и золота солнца на ней - счастии вечных скитаний, счастии глаз, не устающих смотреть в даль... На самом-то деле, моряк уже проснулся, но оставался лежать неподвижно, боясь нарушить блаженство полноты бытия: плеск воды, перезвон снастей, поскрипывание досок над головой. "Ох, - сказал моряк про себя,- что может быть лучше?! Однако, и вставать пора!" Он натянул свитер и вышел на палубу. Одним привычным взглядом окинул он своё судёнышко и тут же заметил бирюзовый мазок на верхушке мачты. Несколько секунд он стоял неподвижно, усваивая чудо. Затем, всё поняв правильно, бросил долгий взгляд на выход из гавани, туда, где напоённая рассветом, ждала его Большая Вода. "Нет, - сказал он вслух, - хватит с нас портов, належались. В море, в море!" Он улыбнулся в рыжую бороду и крикнул несуществующей команде: "Отдать швартовы, бездельники и лежебоки! В море!" Затем ещё раз взглянул на мачту, улыбнулся шире и прокричал во всю силу лёгких, громовым голосом на всю гавань: "В бирюзу!"
Он был угольно-чёрный и такой крохотный, что с трудом замечал самого себя. Он жил вместе с мамой, Пантой, под кустами в скверике и звали его Мун.
Платок мышиного цвета плавно опустился на траву прямо перед его носом. И хотя Мун спал, а платок спланировал совершенно бесшумно,- этого хватило, чтобы проснуться. Так он и сделал, открыл глаза - одновременно зевнув,- и уставился на что-то мышиное перед ним. Мун ещё не привык доверять своим глазам, собственно, он ещё ни к чему не привык, включая и сами глаза. Глаза тоже ещё не привыкли к Муну и поэтому не определились с цветом и были бусые. "Ньяу-маа",- позвал Мун тихонько, что б дать знать: я проснулся ,и зевнул, и увидел что-то.
"Ньяу - маа" - мамы не было. Мун огляделся - никого.
На всякий случай, вякнув ещё разок, он лёг на животик и повёл носиком в сторону Серого.
Запах был, но незнакомый и, вроде бы, неопасный.
По всем правилам охотничьего искусства, Мун стал подбираться к Непонятному. Достигнув расстояния полу-прыжка, он подобрался, собрал все силы, мускулы и волю в один пушистый комок бесстрашия, - как тому учила его маа, - и прыгнул, растопырив все четыре лапы в воздухе, выпростав коготки и распушив хвостик.
Плям! Он шлёпнулся прямо в центр Серого-Чего-То, ощутив сквозь него пружинистость травы. Все его шестнадцать коготков вцепились в невесомое Нечто, лапки разъехались в разные стороны, а носик пропахал бороздку в Сером. Он коротко вякнул и попытался встать.
Не тут-то было. Каждая его лапка потянула за собой часть непонятного и, хоть веса не было никакого, этого хватило, чтобы Мун опять рухнул, на сей раз перекатившись на спину. Что-То потянулось за ним и накрыло его с головой.
Он попытался перевернуться на лапки и вырваться, но стало только хуже: он запутался в Сером полностью. "Оно меня перехитрило, - понял Мун, - сейчас Оно меня съест!"
Тут он испугался по-настоящему.
"Ньяу-ау-аа! - издал он пронзительный мявк, полный испуга и страха и призыва на помощь. Барахтаясь в Сером, он стал похож на кокон, куколку, из которой всеми силами пытается выпростаться невиданная досель бабочка.
"Ньяу-ау-ау-ау-ааа!!!" - неслось из кокона, и все мамы в городе проснулись и проверили, всё ли в порядке с их отпрысками.
"Ньяу-ау-а" - жалобно и пронзительно одновременно.
Плач нёсся над городом. Над шоссе и мостами, парками и стадионами, жилыми кварталами и пустырями, небоскрёбами и лачугами... Несся, звеня в стёклах, отражаясь многократным эхом в подземных тоннелях, гудя в проводах... Ему отзывались петухи и вороны, собаки и ослы, клаксоны автомобилей на парковках и корабельные колокола....
Город проснулся.
Всё это время, мама Панта сидела в трёх метрах от своего чада и усмехалась в усы, от потехи и гордости одновременно: ну ,кто же ещё кроме её сыночка смог бы так чудно вляпаться, показать всему свету силу своих лёгких, а заодно - разбудить этот неблагодарный город...
***
Говорят, изменился я сразу и вдруг. Резко сократил круг знакомых, оборвав бесчисленные пустые связи, ушёл с ненавистной работы, сменил автотранспорт на велосипед, кофе - на чай... и завёл кота. Чёрного.
Все говорили, что я изменился. Но никто не знал: почему.