Слипенчук Виктор Трифонович : другие произведения.

Светлое воскресение

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Книгу "Светлое воскресение" составляют три рассказа, в основе которых - извечная борьба добра и зла, извечный духовный поиск. Звездные миры мечтаний, легенды, фантастичность событий не противоречат повседневной реальности, а делают обыденную жизнь героев более яркой, более насыщенной. Читатель как бы исподволь подготавливается к постижению сверхъестественных способностей человека, за которыми уже различимы контуры новых миров, миров новых энергий.

  

Виктор Слипенчук. Светлое воскресение. Повесть в рассказах.

  
  ---------------------------------------------------------------
   © Copyright Виктор Слипенчук
   WWW: http://www.slipenchuk.ru/
   © Издательство "Городец", Москва, 2002---------------------------------------------------------------
  
  
  
  
  
  ВИКТОР СЛИПЕНЧУК
  
  СВЕТЛОЕ ВОСКРЕСЕНИЕ.
  Повесть в рассказах.
  
   * Введение
  
   * ДЕТИ ДВОЙНОЙ ЗВЕЗДЫ
  
   * ВОДА ЖИЗНИ
  
   * СВЕТ ПРОРИЦАЮЩИЙ
  ---------------------------------------------------------------------------------------------
  Разве не все нации признали своего Бога вездесущим и вечным, существующим во всемирном ЗДЕСЬ, в вечном ТЕПЕРЬ. Обдумай это хорошенько, и ты тоже найдешь, что пространство - лишь условное понятие нашего человеческого разума, точно так же как время. Мы сами не знаем, что мы - искры, плывущие по эфиру Божества.
  Быть может, эта столь массивная на вид Земля на самом деле - лишь воздушная картина. Быть может, наше "Я" - единственное действительно сущее, а природа с ее различными произведениями и разрушениями - лишь отражение нашей собственной внутренней силы, фантастическая греза или, как называет это Дух Земли в "Фаусте" - "живое одеяние Божества".
  Томас Карлейль
  
  
  Когда я слушал "Китеж" в первый раз, мне представилась картина, наполнившая радостью мое сердце. Мне представилось человечество, все человечество, мертвое и живое, стоящее на какой-то таинственной планете. В темноте - с богатырями, с рыцарями, с королями, с царями, с первосвященниками и с несметной своей людской громадой... Из этой тьмы взоры их устремлены на линию горизонта, - торжественные, спокойные, уверенные, они ждут восхода светила. И в стройной гармонии мертвые и живые поют еще до сих пор никому не ведомую, но нужную молитву...
  
  Федор Шаляпин
  
  И ночи уже не будет, и не имеют они нужды в свете светильника и в свете солнца, потому что Господь Бог будет светить над ними, и они будут царствовать во веки веков.
  
  Апокалипсис, 22.5
  
  
  В дверь постучали. Вошел дедушка с батожком, а за ним два белокурых мальчика лет четырех-пяти, в длинных (ниже колен) холщовых косоворотках темно-серого цвета и таких же, как на дедушке, писаных лаптях, обутых на портяные подвёртки. Чистенькие, причесанные, ищуще окинули кабинет и, увидев под стеклом книжного шкафа настенный календарь с изображением "Троицы" Андрея Рублева, степенно перекрестились (каждый положил поясной поклон), и только потом так дружно и уважительно сосредоточились на мне, что и я, в порыве какого-то внезапного умиления, встал из-за стола и тоже совершил крестное знамение. И что удивительно, то нетерпение и поспешность, с которыми всегда выпроваживал непрошенных посетителей (у любого редактора дел невпроворот), вдруг улетучились, а на смену им пришло настоятельное желание угодить дедушке. Кстати, желание угодить ему, кажется, было главным и в поведении малышей, очевидно правнуков. Чуть позже выяснилось, что большенький - Саша (сынок внука Александра).
  Дедушка ласково погладил его по голове.
  - Страсть как любит, когда его называют, как папу, Шурой.
  В ответ Шура одной рукой откинул назад холщовую сумку из такого же темно-серого материала, как и его косоворотка, и внимательно снизу вверх посмотрел на деда. Потом стеснительно уткнулся в его подол.
  Меньшенький тоже прильнул. Дед и его погладил.
  - Коленька... днесь придумал, чтобы его называли дедушкой, Еремеем Тимофеевичем.
  Шурик и Коленька весело засмеялись, правда, успели посмотреть вверх, на деда, радуясь, что он у них такой - всё про них знает.
  Я тоже засмеялся. Указал на ряд стульев.
  Дедушка, слегка поддернув опояску, сел на самый крайний. И следом, точь-в-точь повторив его, расселись правнуки. (Меньшенький подле деда, а большенький поближе ко мне.) Дети были настолько похожи, что теперь, когда они сидели, я их не отличал.
  - Это потому, что их отцы (мои внуки) - братья-близнецы, а их жены - сестры-близняшки.
  Мне было интересно разговаривать с дедушкой, посматривать на детишек, с любопытством оглядывающих кабинет, и я не торопился выяснять - что привело их ко мне? Чистенькие и ухоженные, они источали кротость и благость. Как-то вдруг почувствовал, что - не так живу. Всё у меня расписано, подсчитано и рассчитано; всё чересчур прагматично, словно и не человек я, а компьютерное существо.
  А между тем на все мои вопросы дедушка отвечал обстоятельно, привлекал к разговору правнуков так, что они иногда отвечали вместо него, причем наперегонки. Именно от них узнал, что "ихнему деде" - восемьдесят два годика. Что все они (включая отцов и мам) строят в своей родной Шубенке Церковь, благодаря которой возрождается их деревня (беженцы из Казахстана строятся целыми улицами).
  -Нук, Шура, достань-ка обчую тетрадь.
  Тут только догадался, что привело гостей - мы начали публикацию дневников не каких-то там замечательных людей, а самых обыкновенных, рядовых. Интерес к публикуемым материалам оказался настолько велик, что за последние полтора года тираж альманаха вырос втрое. В последней книжке мы напрямую обратились к читателям, чтобы присылали в редакцию свои дневники. Теперь - собирали урожай.
  В сочно-зеленой дерматиновой обложке тетрадь выглядела празднично-броской. Я полистал ее. Почерк записей был в основном каллиграфическим, но нигде не указывался автор. Я попросил Еремея Тимофеевича исправить оплошность, но он сказал, что в конце записей есть приписка внука Николая, всё разъясняющая. И действительно, в конце была приписка, сделанная настолько неразборчиво (очевидно, поэтому сразу не обратил на нее внимания), что ее расшифровку оставил "на потом". Однако и потом, вооружившись увеличительным стеклом, прочел не всё. Впрочем, вот она.
  "Заявляю сразу: данную тетрадь я столько терял и столько все, кому не лень, вписывали в нее свои заметки, что отвечать за содержание записей не только не могу, но и категорически отказываюсь!..........................................................................................................
  А между тем всё, описанное в тетради, "имело место быть".................................................
  Подготавливая данное повествование к публикации, я навел справки о дедушке и правнуках. Оказывается, они были удостоены чести сопровождать икону Божией Матери Албазинскую "Слово плоть бысть", которая гостила у нас в Сретенском монастыре в Москве и которая 13 мая 2000 года отбыла домой на Дальний Восток вместе с сопровождающими. И хотя встреча с Чудотворной иконой и этой замечательной троицей, дедушкой и правнуками, вряд ли что прибавила бы в понимании описываемых событий (я посетил монастырь на следующий день после отъезда иконы), огорчен был до крайности, словно опоздал на нужный поезд, успей на который - всё бы у меня в жизни было по-другому, много лучше, чем сейчас. Но что об этом?
  
  ------------------------------------------------------------------------
  
   ДЕТИ ДВОЙНОЙ ЗВЕЗДЫ
  
  -I-
  
  Шурка и Николай - братья-близнецы. Они родились в семье колхозного бригадира Тимофея Коржа, которого еще со школы все называли не иначе как Тимоха Доброть. Так что, когда вышло постановление о паспортизации колхозного населения, Шуркиному отцу выдали паспорт, в котором прозвище деда стояло в графе "фамилия". Потом над этой ошибкой в сельсовете посмеивались, но исправлять не стали. "У нас паспортных бланков определено строго на количество взрослых голов", - начальственно изрек секретарь сельсовета и закрыл вопрос. (Бывший учетчик колхоза, он недолюбливал деда за нежелание считаться с авторитетом мнения, исходящего сверху, и таким способом выместил зло на его сыне.)
  Шурка Доброть появился на свет первым, поэтому почитался старшим. Хотя над кем его старшинство, над колхозным скотом?! Сколько помнил себя Шурка - он всегда пас коров. То есть вначале, в летние каникулы, они с братом ходили в подпасках, а уж потом, после десятилетки, он навсегда определился в колхозные пастухи. Должность не очень чтобы очень замечательная. В конце восьмидесятых... даже после восьмилетки поступали в разные профессиональные училища, а уж после десятилетки обязательно добивались, как братка, поступить в мореходку. Не поступил братка. Зато после армии устроился матросом-добычи на БМРТ "Лотос" Находкинской базы активного морского рыболовства, БAMP. Ходит по морям-окиянам... в каких только странах не был! Не то что он, Шурка, без всяких попыток - в пастухи.
  Впрочем, попытка была, полтора месяца учился на радиомонтера - бросил, не пошло, не его вина. В школе-интернате после выпускного вечера крутил на турнике "солнце". Два раза крутнулся, а на третий сорвался с перекладины и со всего маху головой о стойку. Кто рядом были, впоследствии рассказывали: кровь из ушей так и брызнула, будто сок из спелого помидора. В районной больнице лежал. В Уссурийск возили. Да только безрезультатно, голова стала болеть. До учебы ли? Пошел в пастухи, благо хоть сюда взяли, потому как дефект обнаружился - накатывать стало. Ни с того ни с сего губы заалеют, лицо пойдет бурыми пятнами, тут уж ему непременно надо куда-то бежать. Попадет по дороге - по дороге... Машины не машины - ему все равно. Попадет по огородам - по огородам напропалую. Заграждения не заграждения - ничего не видит. Одежда на загородках в клочья, всё в кровь, летит, глаза навыкате, точно разъяренный колхозный бык. И сила откуда-то нечеловеческая. Однажды побежал повдоль строящегося денника, так рядком все столбики и положил. После того около года продержали в Уссурийске на Сухановской. Вернулся тихим, задумчивым и еще каким-то отвлеченным. Дома мать спрашивает, спрашивает что-нибудь, потом отвернется и заплачет. А он всё в себе, словно следит за толкотней мыслей в мозгу. Мать извелась, можно понять, новая семья, отчим косится на Шурку - родные дети, они родней. Был бы отец, да где его взять. Пришел в роддом, нарёк имена и пропал, будто и не было. Нашли близ Шубенки замерзшим. Мать, как узнала, слегла. Какое уж тут молоко - высохло. Наверное, еще младенцами окочурились бы - дед не дал, надоумил бабку поселиться возле роддома и их взять. Женщины, у которых молоко оставалось, приходили в гости к ним - кормили. Так и выжили. То у бабки с дедом росли, то у матери - это уже когда она сошлась с отчимом.
  Отчим не особо ласкал их, но и не притеснял. Иногда выпивши, ревновал мать, что сплошняком подряд родила ему четырех дочерей. Протрезвившись, улыбался - ничего, Шурка будет радиоинженером Сам отчим работал заведующим рисозаводским гаражом - в свободное время любил ладить разбитые телевизоры и радиоприемники. Кольку за норовистость характера маленько наказывал, прочил в колхозные пастухи-с таким гонором будешь быкам хвосты крутить.
  Вышло по-иному, хвосты достались Шурке. Год спустя после травмы приехал из Шубенки дед (обветшавшая деревенька из-за отсутствия хорошей дороги к райцентру попала в неперспективные) и прямо с курсов радиомонтеров забрал Шурку. Дед тогда уже жил бобылем (бабка померла), работал на ферме скотником.
  - Не трогайте его ни в какие инженеры. Даст Бог, на природе вылечится, - сказал он отчиму и, не повидавшись с невесткой, увез Шурку. Определил себе в напарники.
  Такой поворот в жизни Шурку вполне устраивал. Еще в школе его тянуло рисовать, а с болезнью эта тяга стала такой же постоянной, как и желание вылечиться - мог часами просиживать с карандашами и красками. Конечно, болезнь здесь ни при чем, когда тебя сторонятся - единственная возможность приобщиться ко всем. Впрочем, окружающие во всем усматривали болезнь, даже в том, что он часами просиживал с карандашами и красками. Так что отъезд в Шубенку Шурка воспринял как благо. И за все семь лет пастухом ни разу не пожалел об этом. Единственная напасть - дед захворал. Последний раз слег в марте - не поднимается. Говорит, ноги не идут, видно, отходили, немеют, будто чужие.
  
  -II-
  
  Четырнадцатого апреля, в день своего двадцатипятилетия, Шурка пробудился рано, с первыми петухами. Как там братка?! Недавно озадачил шубенского почтальона, тот в район мотался на тракторе за письмом Привез конверт с заграничными марками, с фабричной надписью: Сингапур, газета "Стрэт таймс". Шурка расписался за доставку, вскрыл конверт - открытка, скульптура льва с рыбьим хвостом на фоне моря, утыканного остроносыми лодками. На оборотной стороне Николай поздравлял деда с майскими праздниками, а себя и Шурку - с днем рождения - братья-близнецы. Почтальон, все это время стоявший рядом и внимательно изучавший пустой конверт, уходя, аж плюнул с досады, он думал, какая-нибудь правительственная нота, связанная с государственной тайной - "секрет тамс", то есть внутри конверта.
  Шурка улыбнулся браткиной выходке, мысленно поздравил его с днем рождения, а про себя не вспомнил, забыл Себя он вроде как в тот раз поздравил, когда получал конверт. К тому же проснулся засветло не по случаю дня рождения, еще вчера наметил проверить колхозные пастбища на Хмельном озере и в слиянии Второй и Третьей Лефу. Там дальше река уже полностью наклоняется к Ханке и идет по таким болотистым низинам, что о пастбищах не может быть и речи - разве что в августе, когда обмелеют протоки.
  С вечера Шурка приехал домой на Волчке, низкобрюхом палево-пегом мерине, с которым вот уже пять лет справлял свою пастушью службу. Теперь, выйдя на крыльцо и услышав тихое приветное ржание, нарочно для Волчка кашлянул: мол, здесь я, помню о тебе, а ты уж не докучай, занимайся своим делом. В ответ мерин по самые глаза уткнул морду в ворох сена, принялся за корм как будто с еще большим усердием. За утро Шурка во второй раз улыбнулся: умная животина, понимает, что более, чем усердием и трудолюбием, ничем человека не проймешь.
  Он посмотрел на едва развидняющийся восток - будто полынья или слой гуаши, неосторожно протертый до самой белизны листа. Глянул на россыпи алмазных звезд и невольно присел, залюбовался.
  Иллюминация - это когда каждый своё мигает, а человек - судья или учитель, оценки выставляет: тебе "хорошо", тебе "отлично", а тебе едва "удовлетворительно", так сказать, за участие в общем празднике.
  У звезд - не так, они словно радостью разговаривают. Одна - всем, все - одной. Они, конечно, и без человека могут обойтись. Они, конечно, свою радость не для него блещут, а для какой-то более общей материи. Но вот дано же человеку, сидит он на крыльце и наблюдает перекличку звезд - будто сыплются они над избой. Вон маленькая, совсем маленькая звездочка, будто и нет ее - махонькое светлое пятнышко, а он видит ее, и для общего блеска она совсем не помеха, а добавочная капелька. Как ни исчисляй, а с нею звездный мир поболее, попросторнее - звезд не бывает "неперспективных".
  Откуда-то из-за спины вырвалась зарница, прокатилась наискосок через двор к самому горизонту и пропала, оставив в памяти изогнутый светло-зеленый след. Словно путь указала, как раз на Хмельное озеро.
  Шурка опустил голову, привыкая к густоте темени во дворе, - странная по продолжительности зарница, а и без нее небо было бы неполным. Что природа ни сотворит, никогда не ошибется. Такое впечатление, что зарница выпала как раз из этой махонькой звездочки. Выпала и весь этот блещущий мир совокупила. Будто светящаяся серебряная струна протянулась через всё небо и, вобрав все блещущие звуки, вдруг оборвалась - опал поспевший плод.
  Шурка опять уставился в небо, стараясь отыскать прежнее светлое пятнышко, - не нашел, голова закружилась, а нутро все еще держало в себе шумяще воркующий, как-то по-особому перекликающийся с сыплющимися над избой звездами, небесно летящий, глубинный звук.
  Управляясь по хозяйству, Шурка не обращал внимания на Волчка. Зажег в сарае фонарь, сгреб и убрал назём, подоил корову, вынес из избы двум боровам лохань мятой вареной картошки и только потом мерину - ведро тепловатой мучной болтушки. Волчок, почувствовав, что на этот раз его не минуют, заржал тихо и благодарственно с такой смиренной кротостью, будто укорял хозяина за незаслуженную доброту к нему.
  - Ну-ну, время пришло, - сказал Шурка и легонько похлопал мерина, погладил его бархатистую морду.
  В ответ на ласку Волчок опять заржал, но теперь так тихо, что казалось, звук ушел в утробу, в лошадиное сердце, которое и не нашлось отозваться большим, чем шумно вздохнуть.
  - Я, я это, - подтвердил Шурка, и ржание мерина, как бы умершее и возродившееся мыслью, показалось ему похожим на прокатившийся через все небо свет зарницы.
  Пока Волчок пил, Шурка думал об этом и еще о многим другом, что он хотел бы изобразить в своем альбоме для эскизов, а потом перенести на холст.
  Впрочем, как это изобразишь: приветное лошадиное ржание и звук небесной струны. Можно даже попытаться, если б знать, что всё, что он сейчас думает, не есть одна сплошная глупость его тронутого воображения.
  Водрузив седло и затянув подпруги, по обе стороны навьючил торбу с овсом и холщовую сумку с едой. Здесь же разместил плоский чемоданчик с красками, этюдник и только уже после остановился, прикидывая: надевать ли поверх солдатского бушлата широкий брезентовый плащ с капюшоном или, даст Бог, обойдется, судя по звездам, непогоды не предвидится, и земля только снизу погребом отдает, а сверху воздух оседает прозрачный и чистый, будто хрусталь. "Однако надену, запас карманов не оттянет", - решил Шурка и, прежде чем взял в сенях плащ, вошел в избу сказать деду, что он поехал.
  Дед уже давно ждал, пока Шурка управится по хозяйству.
  - Ослободился? Поверни, подвинь посудину, - стонливо покряхтывая, попросил дед.
  Маленький, в ключицах высохший, он между тем, благодаря осанистой внешности лица, одетого в белую и широкую, как лопата, бороду, чем-то напоминающую фартук, благодаря толстым раскидистым усам и большому выпуклому лбу с зализанной на него жидкой, но вьющейся прядью, производил впечатление нерушимой богатырской силы. Крупный нос, словно слегка задранный торцом дом с высокой, разъезжающейся до земли крышей и примкнутым к нему арочным сараем. ("Сарай" упирается в надлобные холмы и прячется под кустистыми бровями, точно под скирдами сена, которым, кажется, так плотно набита внутренность помещения, что с противоположной стороны, через ноздри, оно выглядывает клоками, будто из-под навеса.)
  Глядя на деда, невольно мнится, что он - еще не он, не весь, под ним фундамент или пущенные сквозь пол дубовые корни - не сдвинуть. Только глаза, блекло-голубые, выцветшие, словно плавают отдельно от него. То они представляются серыми стоячими озерами, то заоблачными прогалами, то застывают, будто остекленев, - дед иногда спит с приподнятыми веками. И всё же всё вкупе лицо с такими топорными и как бы несогласующимися чертами было приятным и даже по-своему красивым, будто сама дальневосточная природа разрасталась и глушилась на нем.
  За свою долгую жизнь (нынче, как раз на Вознесение, деду должно было стукнуть семьдесят пять) он походя сотворил столько добра вдовам и сиротам, что его иначе и не величали, как дед Доброть. Тут, конечно, виною и присказка. "Дедусь, стельным надобноть сена посвежее и позапашистей", - бывало попросит какая-нибудь доярка. И он, хотя и не сразу, отзовется (просившая вроде уже и позабудет о просьбе), вдруг скажет: "Доброть, он знает стожок с полевым запашистым горошком". Глядя на деда, как-то непреодолимо читалось, что всякий, делающий добро, в старости непременно будет похожим на него. Шурка и Николай один в один сличали себя с дедом Особенно на пожелтевшей фотографии, выставленной над кроватью. На ней дед был еще безусым и безбородым, так что теперь казалось, что это не он, а кто-нибудь из ею внуков стоит в форме буденовка. Взглядывая на фотографию, Шурка всегда самодовольно хмыкал, а в душе, словно ребенок, чувствовал приятное стеснение.
  Сейчас он осторожно в оберемок взял деда, приподнял и коленкой вместе с периной пододвинул резиновую утку. Дед вхлипнул. Шурка удивился ничтожной лёгкости деда, всхлип мягкой волной лизнул по сердцу. Шурка нутром вздрогнул, сжался, бережно опустил деда - не надоть, он подождет. Придавливая разрастающийся в груди всхлип, вышел в сени, оперся о косяк и шумно, словно Волчок, вздохнул.
  Приторочив плащ к седлу, опять вошел в избу. Дед, словно дитя, протянул руки.
  - Ты там того, чтобы к ночи обернулся. Сегодня-то воскресенье Пасхальное. Христос воскресе! - неожидинно чисто и тонко пропел дед и, пользуясь, что Шурка держит его, как ляльку, неумело, но с чувством чмокнул его в глаз.
  Шурка прыснул:
  - Воскрес-воскрес, ухитрился. (Непонятно было: то ли к Христу, то ли к деду относится его замечание.) Щас вместе с уткой как полетишь, дак будешь знать, - пригрозил нарочито грубовато, и они вместе согласно засмеялись, но ни тот, ни другой не вспомнили, что нынешнее воскресенье совпало с Шуркиным днем рождения, двадцатипятилетием. Да и то, важное событие, двадцатипятилетие рядового колхозного пастуха.
  По своей, Пролетарской, до бывшего Магазинного переулка придерживал Волчка, чтобы не пугать одичавших собак и кошек. За остовом обветшавшей водокачки пустил легкой рысью - пустырь, он и есть пустырь. За станционной шоссейной дорогой, тоже бесхозной и местами просевшей, опять придерживал. Натоптанная тропинка вилась подле огородов, параллельно шоссейному рву, который с просветлевшими редкими звездами на воде казался ему бездонным. Шурка почти невольно придерживал, инстинктивно боясь упасть.
  За скотомогильником вновь выехал на каменистую гравийную дорогу, оберегая Волчка (некованый), держался мягкой обочины, потом гравийка сама собой пропала, бросил поводья, наперед зная, что по полевой дороге Волчок сам найдет свою рысь и ровно донесет его до самого колхозного табора, или, как нынче называют, полевого стана. Там, дальше, он возьмет маленько правее.
  Шурка глубоко вздохнул, оглядел озими - до самого горизонта, точно бархат. Где ветерок приляжет - яркие полыньи. Приханкайская степь. Дышаться как будто стало вольнее, небо раздвинулось, и высоко вверху, будто полоса небесного баштана, алел разросшийся перистый след реактивного самолета. Будто гряда или подернутое пеплом обгоревшее полено. "Солнечные лучи уже достают и, словно ветром, раскаляют", - ни к чему подумал Шурка и уже хотел оглянуться, чтобы посмотреть на восход, на кипящие огнем облака, лежащие на темно-синей стене сопок, но вовремя схватился за шапку - чуть не упала.
  Волчок скосил морду - что там?.. Шурка привстал на стременах и, опустившись в такт, под правую ногу, дружелюбно усмехнулся - ничего, он и спиной не хуже Волчка видит, что солнце еще за сопками, а облака над ними уже розово кипят, клубятся, потом слоисто потекут между хребтов.
  Не доезжая табора, придержал мерина, пустил шагом, чтоб не минуть свёрток, натоптанный рыбаками. Коров они погонят в окружную - он поехал через озими, чтобы спрямить путь.
  Обвисший флаг над серым домиком полевого стана, изрядно выгоревший и казавшийся белым, под внезапным порывом ветра вдруг расправился, заалел. Линейка комбайнов тоже поверху зажглась, повеселела в косых лучах солнца, а культиваторы, сеялки и лущильники будто еще больше потемнели, оставаясь как бы по другую, не затронутую утром сторону.
  Что такое человек, его жизнь? Вначале под стол пешком ходим - во взрослых играем. А взрослому в кого играть? В пастуха, учетчика, бригадира или в самого председателя колхоза? Деду уже не в кого играть.
  Шурка увидел тропинку, бегущую к лозняку, и, потянув поводья, свернул с накатанной машинами полевой дороги.
  Кочки болотистого осота, пожухлая прошлогодняя трава, мелкий, набрякший новыми соками кустарник - всё это вдруг пахнуло нетронутой сыростью, и сразу почувствовалось, что после мартовского бурного паводка они с Волчком, может быть, первыми торят путь.
  Взять его, Шуркину, жизнь: для чего-то большего, чем пастух, задумывалась. В инженеры прочили, а вот в душе нет сожаления. Выучился бы и, как братка, оставил бы родные места. Да и можно ли на кого-то выучиться, если на кого ни выучишься, а с течением времени так же, как и неуч, постареешь и ляжешь в гроб. И какую бы пышную ни сотворили отходную, всё же основная, главная мысль в ней, что она отходная. Все мы только в своем времени пастухи, инженеры, председатели, а для будущего мы вроде как дети, играющие во взрослых. Если бы человек действительно чему-то мог выучиться, то уж прежде всего он соорудил бы для своей жизни какой-то новый порядок, характерный его учености. Пытается, конечно, но не выходит и не выйдет, потому что много или мало ученый, а в веках всё одно у всех - радость и скорбь, и поверх их более нет ничего. Все влечения и привязанности, все возвышения и унижения - всё это только увеличивает либо радость, либо скорбь. Допустим даже, родился такой человек, который всё видит, всё разумеет и, чему ни захочет, сейчас же и выучится. Первым же вопросом он сам себя и срубит: зачем он такой один, когда люди вокруг всего, что он видит, не видят и не разумеют? Только и дано человеку на земле - общее дело, чтобы как можно больше продлиться в нем всем, что он есть. А он есть, должно быть, что-то чрезвычайное, сотворенное с надеждой на продление.
  Шурку охватило внезапное безотчетное волнение, какое случалось в минуту припадка. Его словно окатило с ног до головы белой кипящей волной. Будто в воде нащупал карабин, привязанный парашютным стропом к луке седла, и мгновенно наметанным движением пристегнул его к кольцу на ремне, которым был опоясан поверх бушлата. Всё, что ни есть вокруг: кочкастая тропинка, кустарник, небо - вдруг сдвинулось, смешалось и точно на необъятном, набирающем ускорение гончарном круге стало растворяться, соединяясь в какие-то древесные солнечные кольца, которые один за одним, будто обручи
  вентеря, раздвинулись в полый, наподобие конуса, луч. Понимание окружающего тоже сдвинулось: теперь, чтобы не потерять себя, Шурке непременно надо было пронестись по лучу, проскочить сквозь его белое, с каждой секундой разрастающееся пятнышко. Махонькое, точно звездочка, из которой выпала странная по продолжительности зарница.
  Он рванул повод, ударил коня в бока стертыми наискосок каблуками резиновых сапог. Конь вздыбил и с места, не разбирая дороги, взял крупными скачками, нисколько не заботясь о седоке. Мерин забрал круто в сторону, к ближайшей стене лозняка и диких вётел, коряжисто нагибающихся к земле, которые тотчас стали хлестать и рвать седока с такой страстью, будто бы уже загодя сговорились разобрать его по кусочкам. Чем больше ветви хлестали и рвали Шурку, тем более ему казалось, что так и должно быть, и более чем когда-либо в него вселялась уверенность, что на этот раз он проскочит сквозь махонькую светлую точку луча. Уже только одно это наполняло его восторгом - всё тогда станет другим, с начала и до конца договоренным. Человеческое слово не надо будет измышлять или употреблять для измышления других слов. Все слова сами отворятся и отворят пространство времени, заключенное в них. И ничего не надо будет говорить и читать - всё прочитается и скажется само обретшими речь предметами. Люди, все, что были на земле, будут не сами по себе, а выйдут из мрака и сообщатся через ныне живущих со своими потомками. Махонькая точка луча - блестящий ободок отверстия в песочных часах, неуловимое мгновение настоящего, сотворяющего и расширяющего прошлое, и истрачивающее будущее.
  Проскакав по зарослям лозняка, Волчок постепенно перешел на рысь трусцой, а потом и вовсе на обычный шаг. Скосив палевую с черными разводами морду, устойчивым и каким-то преданным вниманием напоминающую собачью, он словно сверялся: хозяин ли? Или, может быть, безвольно упавшая на грудь голова, тыкающаяся при каждом шаге в его щетинисто-стриженую гриву, или руки, уроненные на шею и свисающие с обеих сторон, будто плети, - всего лишь морок, обманная причуда затаившегося в хозяине страшного оборотня?
  Несколько раз Волчок опасливо обнюхивал скрюченные в куриную лапку побелевшие кулаки. Наконец успокоился и, мотая и фыркая большой головой, стал оглядывать широкий холмистый луг с пробивающейся на взгорках молодой зеленью. Редкие старые вётлы казались призрачными дымчатыми животными, мирно жующими воздух. В них как бы выстаивалась память о прошлогоднем стаде коров, рокоте мотора машинной дойки, звоне фляг и зове доярок, призывающих бурёнок к стойлам.
  Волчок прошел краем луга повдоль обвисших высоковольтных проводов, круто поднимающихся над лесистым холмом Все здесь знакомо, все наполнено памятными волнующими запахами сладкою горошка, курчависто вьющегося по древесным стволам Сейчас сверкнет голубая сталь озера.
  Волчок остановился, громко, призывно заржал. Будто небо просвечивалось сквозь лес. И ни ветерка, ни дыхания. Робкий колокольчик жаворонка вспорхнул и словно рассеялся, оставив сыплющийся, будто застывающий в ушах, вязкий звон тишины.
  Волчок оглянулся, сразу окидывая взглядом и хозяина, и свой взметнувшийся палевый хвост, и солнце, играющее белыми лучами сквозь перистую полосу облака, которую Шурка давеча принял за след реактивного самолета и в которой, будто в зеркале, отражались заросли ивняка, луг, с похожими на животных вётлами, высоковольтная линия проводов с вознесшейся над лесистым холмом ажурной вышкой, вынырнувшей и словно загребающей - моё! Мерин задержал взгляд на одиноком всаднике, направляющемся в лесок, что-то неизъяснимо близкое потревожило чутье. Он словно услышал оклик хозяина, явственно донесшийся из-за холма или с этой стягивающейся и снижающейся небесной гряды. Перевел взгляд на седока, как будто застонавшего, осторожно прикоснулся к руке и, мягко потрогав ее мшистыми губами, опять заржал.
  Шурка очнулся, и вместе с ним словно очнулась головная боль. В правой стороне затылка, которым когда-то ударился, сорвавшись с турника, она словно кипела. Казалось, что это сейчас, минуту назад он со всего маху ушибся о турниковую стойку. Невольно ошаривая взглядом кусты, может, где-нибудь сохранился остаточный снег, осторожно потрогал набрякшую шишку. Шапку он потерял, - да бог с ней, с шапкой, хорошо, что Волчок взял круто вправо, а не влево, иначе бы точно ушли в трясину. Однако он подумал о трясине, из которой когда-то дед вызволил двух стельных коров, безо всякого страха. Наверное, ему было бы лучше утонуть раз и навсегда, чтобы не испытывать этой тяжелой мучительной боли - так и кажется, что в голову влили ковш расплавленного свинца.
  "Волчок, Волчок", - мысленно приласкал коня, стараясь неосторожным движением не потревожить головную боль, которая теперь словно проросла внутрь тела и режущим жгучим побегом уже ухватилась за сердце.
  "Волчок, Волчок - умная животина. Куда он без него, кому нужен припадочный эпилептик?!"
  Шурке послышалось, будто внезапный ветерок, пробежавший по макушкам деревьев, слово в слово повторил его мысль, так что она словно бы вымолвилась отдельно от него и отдельно замерла, растворившись среди дерев. Его охватил страх, наверное, он еще в припадке и ему блазнится. Едва приметным движением ткнул Волчка в бока, направил к широкой, раскидистой, словно беседка, ветле. Конь нырнул в занавесь ивовых прутьев, они длинно и мягко проползли по Шурке и словно вымели боль. Во всяком случае, теперь ощущалась не боль, а какое-то круговое воздушное поглаживание, словно место ушиба осенялось каким-то исцеляющим вентилятором.
  Шурка почесал затылок, уже не чувствуя никакой боли, лишь на правой руке от прикосновения какое-то время играла мягкая воздушная струя, какую обычно испытываешь, высунув руку из окошка мчащейся машины. Но и это сейчас же прошло.
  Очутившись в пространстве ивовой кроны, Волчок остановился, боком пододвинулся к наклоненной едва ли не до земли толстой, извивающейся, точно змей, ветви. Прядая ушами, скосил глаза, но мимо Шурки, так что тому показалось, что в леске они не одни и мерин чувствует чье-то таящееся присутствие.
  Шурка оглянулся - ничего особенного. Ивовые ветви вокруг, а в самой просторности кроны воздух какой-то прозрачно-серебрящийся - наверное, своеобразная игра света, отраженного озером.
  Он воодушевился, отстегнул карабин, слез с коня - надо попробовать красками поймать этот свет. Так просто не поймаешь, тут лучше на каком-нибудь предмете.
  Торопливо снял плащ, расстелил у подножия ствола, сыпанул овса (большую часть торбы опростал), и скорее за этюдник со складным самодельным мольбертом. Вся цветовая контрастность предметов была приглушена будто бы не особым освещением, а особым внутренним состоянием предметов, вдруг выразившемся в прозрачно-серебрящемся свете, ровно легшем на всё, что ни есть вокруг. Ничего не надо придумывать, только найти, отыскать нужную краску. Удивительный свет, всё в нем: и нескончаемый вечный день, и умиротворение, и пробуждение, еще хранящее видения сна. Шурка почувствовал как бы ключ, отгадку всеобщего согласия. Он торопился, спешил, словно сейчас решалось - быть миру или он опять превратится в хаос.
  Овес расползся по складкам плаща, да Шурка и сам знал, что негоже так давать корм - ничего, это для натюрморта. А свет лился действительно необычный: палевая масть перекликалась с раз-воженными по плащу ручейками зерен; брезентовый плащ - с темными стволами дерев; ивовые ветви с проклёвывающимися на них листьями и серебряными почками - с самим светящимся воздухом, в который уходили и словно бы свивались с ним в узорчатые воздушные переплетения. В них Шурке мнилась древняя вязь какого-то забытого алфавита, легко читаемого зверями и птицами и ныне почему-то ставшего недоступным для человека.
  Он до того увлекся, до того погрузился в свой натюрморт, что на какое-то время растворился в нем, перестал существовать в обычной зримой предметной форме, а перелился в трепещущий, всё проницающий свет. Теперь ему казалось, что прозрачно-серебрящийся свет есть животворящая плоть духа, за которым уже сам Бог.
  Шурка не верил в библейского Бога, но и не отрицал его. Он вывел свою собственную картину мира, по которой выходило, что над Землей есть планетарная духовная оболочка - что-то наподобие мыслящей и созидающей энергии. Умер добрый человек, плоть остается на земле, а созидающий дух сливается с мыслящей сферой, по старым понятиям - улетает в рай. Эта энергия мысли вечна и очень отзывчива на добро. Задумался человек над какой-нибудь важной задачей: и так решает и эдак думает. Точнее было бы сказать: ищет путь к всеобщей энергии мысли. Найдет - сейчас же одолеет задачу, само по себе как бы вспомнится ее решение.
  Злой человек обладает разрушительной энергией. Он не созидает - не может. Бывает, что вознамерится, уже как будто пойдет по пути добра, а потом всё и разрушит, у него в разрушении счастье. Потому и говорится, что благими намерениями вымощена дорога в ад. Собственно, как такового ада нет, есть темные омуты разрушительной энергии. Умрет злой человек, а душа его - в омут, как раньше говорили, в геенну огненную. Зло никогда не победит добра, но иногда его так много, что оно колеблет землю.
  Шурка отложил кисть, уж больно Волчок ископытил весь плащ.
  Он привязал коня к толстой, извивающейся, точно змей, ветви. Рядом на рогульку повесил торбу и, собрав плащ, через рукав, словно через брезентовую трубу, ссыпал в нее оставшееся зерно. Волчок потянулся губами, винясь, осторожно ощупал Шуркины руки и вдруг вскинул голову, застыл, к чему-то прислушиваясь. Шурка невольно тоже застыл, чувствуя безотчетный страх и малодушное желание ни за что не оглядываться. Ему даже захотелось закрыть лицо руками, как обычно это делают маленькие дети, когда хотят показать, что они спрятались.
  С трудом пересилив себя, Шурка выпрямился, оттер руки о бушлат, стараясь хоть каким-то косвенным действием рассеять мертвящую скованность, - увы, с каждой секундой пространство страха росло, расширялось, а сам Шурка становился всё меньше и меньше - еще мгновение, и его вовсе не станет. Оглянулся.
  Если бы он увидел морское чудище или всё самое страшное из всех сказок сейчас бы явилось ему, он бы, верно, меньше испугался, он уже загодя был готов к такому испугу. Шурка испугался, что вновь начинается приступ. Перед ним стояли три человека, словно сотканные из прозрачно-серебрящегося света. Того света, которым сейчас, кажется, еще интенсивнее было насыщено все вокруг и который, всего минуту назад, с таким упоением он старался запечатлеть красками.
  Шурка опять почувствовал как бы веяние воздушной струи, опахнувшей лицо, виски, легко пробежавшей по шейным позвонкам и скатившейся с плеч. Этой воздушной струей будто сдуло страх, и первое, что пришло в голову: Бог любит Троицу. Мысль явилась легко и внезапно, как дуновение, казалось, что она сейчас же исчезнет, и она как будто исчезла, но радостное изумление безотчетностью и вместе с тем точностью попадания мысли в предстоящие события, которые сейчас произойдут, было настолько ясно понимаемо, что представилась как бы гербовая печать, удостоверяющая, что такого-то числа, месяца и года от рождения Христова он, Шурка Доброть, по батюшке Тимофеевич, по своей воле ведомый цепью случайностей, пересек путь развития в будущем трех соплеменников, раздвинув перед ними высшую волю своего духовного совершенства, которое ... Дальше пошли изогнутые и параллельные линии с точками и запятыми и, в конце концов, - он, скачущий на Волчке по лучу, втягиваемый разрастающейся светлой точкой.
  "Оправдываются, - решил Шурка и тут же досадливо вслух сказал: - Не надо извинений, это по болезни с ним ... никто не виноват, он никого не винит, само вышло".
  Он замолчал, дивясь, что говорит без слов, не слышит звуков, слетающих с уст; да, кажется, и сами уста во всё это время были неподвижными. "Бог любит Троицу", - повторил без паузы и без всякой связи с предыдущим, с одной целью, чтоб только установить: есть хоть какие-нибудь звуки или его речь безмолвна. Оказалось, что да, никаких звуков.
  Странное чувство он испытал, как будто до слов, до самой мысли, облекающейся в слова, явилось отчетливое видение иконы "Троицы" Андрея Рублева. Он даже успел насладиться духовной гармонией ангелов, единящихся и линиями, и золотистым колоритом, и самоотвержением себя, чтобы только быть и дополнять друг друга согласием трех. Даже, кажется, он насладился прежде произведением, а уж потом понял: "Троица" Андрея Рублева. И вот как только это понимание взошло, но мысль еще не сформировалась, не перелилась в слово, тут-то ее, будто цветок, уже и сорвала какая-то способствующая сила. Сорвала и перенесла Шуркино видение в иной разум, чтобы и там оно продлилось уже не само по себе, а с сонмом его чувств, явившихся вместе с видением. И тут он ощутил как бы толчок в сердце - слова не нужны, речь без слов шире, объемней. Его охватило какое-то новое радостно-стесненное любопытство: а что они, когда вот так?! Лицо независимо от него, то есть подчиняясь естественному чувству, приобрело доверчивое и вместе с тем смущенное выражение. Он не разглядывал, а вглядывался в неизвестных людей, теперь уже минуя всё внешнее и в то же время во всём внешнем ловя и угадывая ответную мысль.
  Серебрящийся воздух, во всё это время стоявший за их спинами наподобие светящейся полусферы и казавшийся просвечивающимся сквозь лес зеркалом озера, вдруг заволновался, точно марево. По нему побежали золотистые волны, отблеск которых золотил пространство вокруг и комбинезоны этих неожиданных людей. Озеро вдруг оказалось вовсе не озером, а огромным, просвечивающимся, будто плексиглас, сферическим аппаратом, напоминающим по форме перевернутый котел, по всей своей окружности лежащий на колесе или землистого цвета шине. Эдакая накапливающаяся водяная капля, готовящаяся падать вверх. Золотой свет исходил от нее. Он рождался внутри капли и круговыми волнами, будто от камня, брошенного в воду, расходился во все стороны, так что казалось: капля то расширяется, то сжимается - дышит. Дыхание света коснулось всего. Шурка уже точно знал, что этим золотистым колоритом он вот только что наслаждался. Цветовая гамма иконы, перенесенная в реальный мир каким-то неуловимым совокуплением с ним, теперь являла как бы утверждение: да, "Троица", пусть не Андрея Рублева, но столь же, как и его ангелы, полна согласия, самоотвержения и гармонии.
  Они теперь приблизились к мольберту, и Шурка точно ощутил, само сказалось, что именно его настойчивое вглядывание в этих небесных людей дало им право вглядываться в его художественные откровения и в свою очередь продлило возможность беспрепятственно созерцать их.
  В центре была женщина, это угадывалось по стройности фигуры и ловкой подогнанности комбинезона - линии тела сами собой обозначали в движениях изящество и грацию, не свойственные мужчинам.
  За свою жизнь Шурка имел три знакомства с прекрасным полом, из которых извлек, что в юности они восхитительны. В молодости чревато практичны. А в зрелости либо нуждаются в покровителе, либо сами покровительствуют. Все это не для него. Он пришел к выводу, что ему во всех случаях жизни надо держаться подалее от них, избегать. Чересчур сильное волнение вызывал в нем прекрасный пол. Однажды ему довелось на лодке переправлять через озеро отставшую доярку, так потом вынужден был прятаться от ее непристойных шуток. Рассказывала товаркам, будто он приглашал ее позагорать под ивовым кустиком. Доярки весело переглядывались, требовали подробностей: как это, под ивовым кустиком?!
  Шуркино повышенное внимание к серебрящейся особе (так для себя он назвал ее безо всякой иронии), очевидно, польстило ей, в ней засветилась, запереливалась какая-то искрящаяся радужность, предназначенная исключительно для Шурки. Такого никогда с ним не было, сердце наполнилось неизъяснимой радостью. Он теперь ясно видел сквозь прозрачное стекло шлема ее серые смеющиеся глаза, от которых лучиками морщинок невидимо передавалась ему ее смешливость. Нет-нет, такое с ним было, подобный восторг, необъяснимое опьянение солнцем, синевой сопок, простором полей и запахом спелого хлеба, в зернах которого вязнут руки и ноги, которое течет меж пальцев и которым, словно горстями брызг, смеясь, бросает в него одноклассница Валя Михасёва. Тогда мгновениями он словно исчезал, растворялся в солнце, в колосьях обильного урожая. Вот и сейчас он явственно слышит запах сухого зерна и смех: звонкий, необходимый, как звон полевого колокольчика в знойный полдень. Сердце наполнилось и вновь пролилось радостью. Искрящаяся радужность - вовсе не радужность. Это Шуркина кровь смеется то ли солнечными бликами, то ли сыплющимися звездами.
  Мужчины в серебрящихся комбинезонах, находившиеся рядом с женщиной, в то же время как будто отсутствовали. Кажется, они явились только тогда, когда Шурка вспомнил о них.
  "Ты спрашивал, а что они?! Они здесь, и их нет, они уходят в мысль, в солнце, в траву, в ветер".
  Радужность, исходившая от женщины, теперь объяла всех небесных людей. Круговыми волнами она докатывалась до Шурки, вызывая странное чувство: он словно забыл нужное слово, которое вертится на уме, но никак не вспоминается.
  Шурку осенило: небесные люди не могут всего объяснить, они натыкаются в нем, Шурке, на какую-то невидимую стену, которую, как ни пытаются, не могут преодолеть.
  Желая помочь им и не ведая каким образом, он растерянно стал оглядываться по сторонам, как бы ища помощи у окружающих предметов, и вновь изумленно замер. Раскидистое ивовое дерево с извивающейся, точно змей, ветвью, в пространстве которого он находился, предстало его взору, лишь когда о нем вспомнил. То есть Шурка всегда помнил, что находится в пространстве ивовой кроны, но не подозревал, что, позабыв о дереве и обо всем, что его окружает, он сейчас же лишается всего настолько, насколько позабыл. Ему даже показалось, что если бы он не вспомнил о дереве, то вполне на том месте, где растет из земли ствол, он мог бы сесть или, сняв, поставить свои резиновые сапоги. Проверяя себя, Шурка несколько раз бездумно оглянулся, но ничего не увидел. Серебрящийся воздух, преображаясь в марево, плотно застилал линию горизонта.
  В детстве, совсем маленьким, Шурке казалось, что предметы, которые у него за спиной, которых он не видит, исчезают. Или живут какой-то другой жизнью, не похожей на ту, когда на них смотришь. Он закрывал глаза и быстро-быстро открывал. Или, всем своим видом показывая, что смотрит прямо перед собой, вдруг оглядывался. Ему хотелось застать предметы в тот момент, когда он их не видит. Предметы являлись с запаздыванием неуловимым, но всё же оставалось сомнение. Тогда почему они не исчезают навсегда? Предметы сами присматривают друг за дружкой, - догадался Шурка. Это было его первое и к тому же радостное открытие: предметы держатся между собой как бы за руки, а потому всё вокруг есть и никогда не исчезнет.
  Будто в детстве, стоял Шурка как маленький, закрыв глаза, и так же, как в детстве, находился сейчас во власти искушения застать предметы в тот момент, когда их не видит.
  Странное желание, глупость, конечно, ничего такого... не произойдет, - предчувствуя обратное, он успокаивал себя, а в душе независимо от него росла тревожная уверенность: произойдет - непременно. И что тогда?!
  Не может быть, чтобы предметы являлись и стягивались к нему по какому-то знаку памяти.
  Куда же они исчезают и что остается вместо них? Хаос, ничто? - спрашивал себя Шурка, чувствуя, что все его вопросы, в общем-то ненастоящие, невсамделишные, потому что подсказаны боязнью и всего лишь с одной целью - выиграть время и хоть как-то приготовиться к тому, что уже непременно произойдет.
  Внезапно он вспомнил о Волчке, и тотчас с тихим протяжным ржанием, будто вслед ему, так же протяжно, прополз по спине страх. Прополз и как-то шевеляще затопорщился на затылке.
  Волчок, где он был, когда Шурка оглядывался? Белая серебрящаяся пелена - и больше ничего.
  Перед тем, как открыть глаза, Шурка еще раз крепко зажмурился и... Кто-то, шумно дохнув за шиворот, мягко потрогал его за ухо.
  Волчок? Нет, не Волчок, он не вспоминал о своем коне. Страх окатил волной и словно сковал тело. Если не Волчок, то кто же? Шурке показалось, что он шагнул в прорубь и его затягивает под лед. Впрочем, что он?.. Это, конечно, Волчок.
  Шурка глубоко вздохнул, приободрясь тем, что конь, как и положено ему, напомнил о себе не по какому-то знаку памяти, а в прямом согласии со своей лошадиной натурой. Просто все это чудится Шурке - морок, а на самом деле нет ничего, в том числе и небесных людей нет, стоит только открыть глаза. В конце концов, он хорошо помнит о своей вот только что потерянной шапке, но она почему-то не появляется.
  Шурка улыбнулся своей кривой логике и открыл глаза. Так и есть, серебрящееся зеркало просвечивающего сквозь деревья озера, его мольберт и - никого. Опасливо оглянулся по сторонам - нет никого. Волчок начисто расправился с торбой овса, осторожно собирал просыпавшиеся зерна и заодно пощипывал кустисто пробивающуюся молодую траву. Вдруг вздернул голову и тут же опустил, будто согласился с Шуркиными мыслями, но не до конца, что-то оставил в уме.
  Шурка еще раз осмотрелся, всё было прежним, таким, каким застал, въехав в лесок. И всё же в каждом отдельном предмете улавливалась недоговоренность - что-то они, предметы, как бы держали в уме, предоставляя Шурке самому разгадать это что-то. Может, загадка в нем самом, и он сам являет какую-то недоговоренность?
  Внимательно оглядел себя: сапоги, брюки, бушлат. Оттянул ворот - и ничего такого... А между тем он явственно чувствует какое-то необъяснимое напряжение, исходящее от всех предметов, окружающих его. Когда он поднял руку, чтобы ухватить себя за ворот, кажется, весь лесок будто привстал на цыпочки, замер. Всё словно бы сообщало: теплее, теплее, ну... сейчас он разгадает.
  Нет, ничего не заметил Шурка. Он вздохнул, и внезапный ветерок, пробежавший по макушкам ив, показался ответным вздохом, предназначающимся ему, будто все окружающие предметы таким образом высказали сочувствие. Шурка ухмыльнулся. Почему сочувствует холст - понятно, заждался, когда же, наконец, он запечатлит этот необыкновенный воздух, тем более, что с каждой минутой его серебрящееся свечение как будто стало утрачиваться.
  Торопясь продолжить работу, почти подбежал к мольберту. Этюд был хорош, даже беглого взгляда было достаточно, чтобы уловить сходство. Будто по мановению волшебной палочки окружающий его лесок точно впрыгнул в холст.
  Редкие деревья, темный ствол ивы, расстеленный брезентовый плащ с растекающимися по складкам ручейками зерен, которые Волчок словно бы пил ноздрями - всё было отсюда, из настоящего. И в то же время на всем присутствие летучего серебрящегося света, который возносит изображенное на холсте так высоко, что уже как бы самой природе указует путь совершенства.
  Да, кажется, всё это он писал или хотел написать? Придирчиво разглядывая свою работу, машинально взял кисть. Странно, свет падает на лесок не сверху, от солнца, а с правой части холста, которая не тронута. Однако почему не тронута? Он хорошо помнит, что ствол ивы, под которой расстелен плащ, был расположен на холсте намного правее. Да и вся картина настолько сильно смещена влево, что нетронутая часть холста выглядит теперь заглавной.
  Шурка отодвинулся чуть вбок, чтобы получше охватить взглядом всю композицию, и обмер: в нетронутой части холста стояла знакомая троица в прозрачных шлемах и серебрящихся комбинезонах. Это от нее исходил всё согласующий, будто дыхание нового утра, свет.
  Неожиданность обнаружившегося, вначале напугавшая, так же неожиданно обернулась радостью открывшегося взору совершенства. Единство природы и людей предстало в такой возвышенной и нерасторжимой связи, будто они произросли из одного корня. Единство, которое потому только и возможно, что всё в отдельности и вместе - одна правда и сверх нее уже нет ничего, кроме раскрывающейся, как здесь, на холсте, нескончаемой красоты.
  Сколько простоял Шурка перед картиной зачарованным - не ведал. Время утратилось. Его тело будто переплавилось в какие-то светоносные волны, которые, оббегая Землю, обновлялись и вместе с ними обновлялся и он, Шурка. Всё ощущалось реально, как бывает в грезах... Вот он совсем маленький стоит у плетня, мать сгребает на грядке прошлогоднее будыльё, потом охапками сносит на костер. Дым клубится, смешиваясь с синевой неба. Вечерний ветерок доносит лай собак, голоса управляющихся по хозяйству соседей: там оклик, там звяканье колодезного ведра, там скрип отворяемых ворот и далекое, едва различимое, мычание чьей-то запоздалой буренки. Кажется, что это горьковатый запах дыма принес вечерние звуки, а с ними и скользящий бег водомеров, и братку, жмурящегося от солнечных бликов. Вот он с головой окунулся в реку, а когда вынырнул - они оказались на пристройке сарая.
  Ночь теплая, звездная, светлячки вспыхивают в высокой, как лес, кукурузе, и кажется, что это кто-то чужой, крадучись, ходит по огороду и покуривает.
  - Шур-pa, Ко-оля, - нараспев зовет бабушка. - Идите вечерять!
  Свет из окна падает на ее белую косынку, и Шурка словно бы уже из шалаша выглядывает на улицу. Кругом ночь, облитые лунным светом стоят у арбы сытые кони, скошенная и повядшая за день трава духмяно пахнет, и с лугов слышится звонкое лягушиное пение...
  У красоты нет прошедшего времени, она, если есть, - всегда в настоящем.
  Шурка вздрогнул. В правой части холста опять никого не было. То есть серебрящийся свет исходил от какого-то источника, находящегося за холстом, может быть, озера, а небесных людей не было. Наверное, пошевелившись, он сбил угол зрения.
  Шурка и так приноравливался смотреть и эдак: подходил, отходил - что за чертовщина?! Ничего. Пустая часть холста как будто уравновешивает серебрящийся колорит предметов, изображенных на картине, но самих небесных людей нет. Однако были, что он, совсем уже... Стоял, любовался и - на тебе...
  Шурка невольно потянулся почесать затылок и опять обмер - шапка?!
  По леску пробежал короткий внезапный ветерок. Пробежал и смолк, напомнив знакомый вздох, точно это разом вздохнули вдруг ожившие неодушевленные предметы. Во вздохе он уловил облегчение, которое тотчас передалось и ему, Шурке, он словно вспомнил наконец никак не вспоминавшееся слово.
  Не сомневаясь, что на нем шапка и шапка его, двумя руками цапнул за голову, почему-то надеясь, что таким образом вспугнет ее и она исчезнет. Нет, не исчезла. Он тут же на ощупь узнал грубое вытертое сукно своей солдатской шапки, но все же снял ее и с придирчивой тщательностью оглядел.
  Стало быть, его. Стало быть, не морок, а настоящая правда в том, что всё, о чем он ни подумает, сейчас же и является. Хорошо. Очень хорошо, но отчего же небесные люди сами пропали? - опасливо подумал Шурка и, предчувствуя, что они немедленно явятся, впился глазами в холст, стараясь не пропустить момента.
  Они не явились, но свечение серебрящегося воздуха на картине, да и в самом леске заметно усилилось, Шурке показалось, что у него за спиной кто-то включил мощную зеркальную подсветку.
  "Однако нет ничего, не явились", - неуверенно подумал Шурка и медленно надел шапку. Ему хотелось, торжествуя, повторить вслух: нет ничего - не явились! Но какое-то безотчетное чувство удерживало, заставляло повернуться назад. И он повернулся.
  Они стояли перед ним, в десяти шагах. Серебрящиеся комбинезоны, прозрачные шлемы - небесная троица на фоне огромной стекловидной "капли", готовой сорваться и "падать" вверх. Иллюзию падения вверх создавали круговые световые волны, которые, опускаясь, расходились из огненно-белого, будто расплавленного диска. Теперь было ясно, что причина столь необычного освещения в нем.
  "Будто само солнце заключено в капсуле и в то же время не ослепляет, - удивился Шурка и тотчас испугался: - Как раз сейчас, когда он подумал, - ослепит".
  Невольно закрыл глаза и в ту же секунду почувствовал уже знакомое опахивающее лицо и виски веяние воздушной струи, которой сдуло и рассеяло все его страхи. На смену им сейчас же пришло ясное понимани, точнее, убежденность: ему нечего бояться, если он чего-то не помнит - это еще не всё, окружающий его мир, сама земля, на которой стоит, помнят о нем, и это вовеки. Почему пришло именно это понимание? Бог весть! Но с ним тотчас расширилось и ощущение самого себя. Во всем, что Шурка видел вокруг или не видел, но мог вообразить как виденное, он чувствовал теперь биение своего сердца. Словно по мановению волшебной палочки его душа слилась, соединилась с окружающим миром. Без него теперь он - не он, не весь, но и мир без него не полон.
  - Кто вы и откуда? - спросил Шурка, заранее готовый к тому, что не услушит собственного голоса.
  Но он услышал. Нет, не звук, а желание знать: кто они и откуда, которое круговой волной разошлось от него, отзываясь и множась во всём так, что уже стало как бы частью всего окружающего.
  Троицу охватило смятение. Они, будто водоросли, колеблемые волнами, то наливались устойчивой плотью, то бессильно опадали, таяли, подобно медузам. Иногда казалось, что они сливаются или погружаются в свою гигантскую, будто глыба льда, "каплю", на фоне которой стояли. И всё же утрата устойчивости никоим образом не отражалась на выражении их лиц. Так огонь поглощает бумагу, но сквозь пепел проступают те же, что и раньше, обозначенные на ней знаки. Разве что только женщина? Всякий раз, когда вслед как бы за невидимой отливной волной плоть опадала, таяла, взгляд ее обретал невыразимую проникновенность. Она глядела в самое сердце Шурке. Во взгляде была какая-то странная покорность, она словно бы заранее признавала его человеком по рангу значительно выше себя и своих небесных собратьев.
  Теперь было ясно, что их плоть колеблется между этим проникновенным взглядом, полным веры в него, Шурку, и стеклянной "каплей", аппаратом, отнимающим устойчивость, втягивающим ее в свое прозрачное чрево.
  Шурка смущенно улыбнулся - женщины всюду женщины. Ладно, это он так... главное - чтобы из-за него никто не пострадал.
  Багрово-красное металлическое кольцо, окраек "капли", выгнувшись наподобие блюдца, стал наполняться электрическими шаровыми молниями, которые, слепливаясь в гроздья, шипя и потрескивая, вырастали на изоляторах высоковольтной вышки и, срываясь, парашютировали на него, будто мыльные пузыри.
  Небесные люди вновь обрели устойчивость. Радужные волны, исходящие от женщины, заискрились, затрепетали, напоминая полярное сияние. Она теперь стояла без шлема, распустив по плечам длинные светлые волосы, и улыбалась: нет, он не прав, женщины не всюду женщины, тем более что ее, прежней, ступившей на землю, нет, она, прежняя, умерла, а эта, которая перед ним, - другая.
  Она улыбалась только ему, Шурке, и он теперь ясно видел, что в сравнении со своими собратьями, при всем неразрывном согласии и гармонии с ними, она выглядит более величественной, значительной, но и более земной. Она словно еще с ними, но уже за чертой, за которой ее поступки уже не подлежат осуждению.
  "И если я имею пророчество и постигаю все тайны и всё знание, и если имею всю веру так, чтобы и горы переставлять, но любви не имею, - я ничто".
  Шурка тоже незнаемо чему улыбался - эти слова он уже когда-то слышал, они были в его сердце, она лишь извлекла их.
  "Любовь долготерпит, милосердствует любовь, не ревнует любовь, не кичится, не надсмехается, не поступает бесчинно, не ищет своего, не раздражается, не ведет счет злу, не радуется неправде, но сорадуется истине; всему верит, на всё надеется, всё переносит. Любовь никогда не кончается".
  Шурка не заметил, как приблизился к серебрящейся особе, взял ее за руку. Земля как будто потеряла притяжение, они парили в невесомости. Странным и завораживающим было то, что он, Шурка, одновременно находился и с нею, и в аппарате - наблюдал из прозрачной "капли" за этой красивой женщиной и самим собой, который скользяще плыл навстречу, и ему предстояло сейчас войти, погрузиться в самоё себя, словно в оболочку этого прозрачного аппарата.
  Кто они и откуда?..
  Мир стронулся, заскользил, словно кто-то надавил на педаль гончарного круга. Он почувствовал наваливающуюся тяжесть тела, вдавившую его в кресло, и всё исчезло, только далеко-далеко впереди, будто отверстие в темной тесовой крыше сарая, вспыхнула синяя звездочка. Вспыхнула, и сейчас же Шуркино сердце вздрогнуло, отозвалось, словно на какое-то всевышнее повеление.
  
  * * *
  Никто не знает сроков, это непостижимая тайна Вселенной. Можно только предполагать, что они наступают, когда Вечный Разум, внемля непреходящим страданиям Всемирной Материи, из которой и сам он состоит, устраивает Великие Перемещения звезд и планет. Тогда-то и возникают необъяснимые космические бури, которые мы, потомки светоносных людей, воспринимаем как испытание нашей энергии жизни - воли к жизни. Как сообщают древнейшие книги всех времен и народов, к которым мы имеем доступ, а мы имеем доступ ко всем знаниям людей, перенесшим тяготы не более девяти космических бурь, любое развитие цивилизации способно вынести таких бурь лишь двенадцать. Тринадцатая, самая страшная буря - это отсутствие бурь, именно она содержит в себе катастрофу всему человечеству. Потому что люди, овладевшие совершенным знанием, научившись предотвращать космические бури, со временем утрачивают способность ставить преграды своим желаниям. Тут-то и обнаруживается начало конца. Тринадцатая буря - это цивилизация автоматов или, как они называют, тринадцатая степень ее развития, когда из одушевленного разума, то есть имеющего душу, произрастает разум неодушевленный. Через каждые пятьдесят лет по звездному времени существа этой планеты обновляются, они не ведают биологической смерти, их ждет иная гибель. Они уже погибли. Это страшная цивилизация. Мы все - дети двойной звезды с планеты Иус.
  
  Вначале Шурке пригрезилось, что он спит дома, на своем месте, за печкой. На вопрос деда: как пастбища, трава поднялась? - спросонья ответил: хороша, хоть сейчас скот выгоняй. И опять уснул. Уснул, а в мозгу застряло противоречие - как же он так говорит деду, как будто объехал все пастбища и даже на Синей гриве побывал? Не был он на Синей гриве. Но отчего такое чувство, как будто был, и трава там не хуже, чем на Хмельном озере?
  Цепляясь за застрявшее в мозгу противоречие, заставлял себя проснуться - нет, не проснулся. Сон мягко обволок сознание. Какое-то время Шурке казалось, что все, что он слышит, говорит кто-то, стоящий у его изголовья. Он открыл глаза, но, кроме синей звезды, прильнувшей к окну, никого не было. В ее огнистом сиянии все предметы в комнате словно светились. "Как хорошо!" - подумал Шурка, вслушиваясь даже не в удары маятника настенных ходиков, а в отзвук, которым отзывалась стопочка чайных блюдечек, стоящих на комоде. Потом, словно бы оплавляясь, звезда превратилась в голубое светящееся пятно и уже совсем неожиданно - в мило улыбающееся лицо небесной женщины, очень похожее на лицо одноклассницы Вали Михасёвой.
  
  "... Я ли, мы ли обернём светом, голубым ли, млечным светом прорицания, светом прорицания нового свидания, что пребудет вечным светом мироздания..."
  
  Сто двенадцать тысяч лет назад, когда центром мира на Земле был город Клейпос, столица атлантов, на нашу планету, называемую СуириуС, стали прибывать первые переселенцы. Это были беженцы с уже известной планеты двойной звезды Мус, общество которой, вступив в тринадцатую степень своего развития, напоминало бурлящий котел. Камнем преткновения стало отношение к машинизации ума. Чтобы не распылять силы на бесплодные споры, было найдено общее дело для всех иушан, оно стало известно как дело "Воскрешения отцов". Иушане поставили целью оживить всех своих умерших родителей, братьев и сестер. Оживление одних предполагало в дальнейшем и оживление других, и так вглубь через века и тысячелетия до первочеловека Адама.
  Иушане исходили из того, что история, воскрешенная в конкретных людях, даст подлинный ответ: в чем их будущее, куда идти?.. Они были уверены, что собирание и сосредоточение одушевленного разума, явившись во всей своей необъятной шири и глубине, заставит, в конце концов, даже самых близоруких отказаться от бредовой идеи, по которой всеобщим владыкой станет ум неодушевленный, бездуховный ум.
  
  Общее дело получило всеобщую поддержку. Теперь те, кто ратовал за машинизацию, называли себя воскресистами. Чтобы придать воскрешению родителей религиозную возвышенность, они предложили заниматься воскрешением раз в пятьдесят лет, в один и тот же день и час по звездному времени, то есть в день пересечения орбит двух солнц Муса, которое происходит всякий раз через пятьдесят лет. Этот год на планете Иус и поныне сопровождается повышенной сейсмичностью; просыпаются потухшие вулканы, в тверди образуются гигантские трещины, из которых низвергаются раскаленная лава, кипящие гейзеры и всевозможные испарения, ионизирующие атмосферу.
  В то время мало кто знал, что воскресисты уже используют в своих суждениях изощренность машинного разума, что главный искусственный мозг исподволь уже начал необъявленную войну против всех иушан, в том числе и воскресистов. Если в первом поколении людей, созданных неодушевленным разумом, еще имелся секретный опознавательный шифр, щадящий воскресистов, то уже со второго поколения все иушане подразделяются лишь на посвященных и непосвященных. Именно воскресисты, более всех ратовавшие за машинизацию ума, уже со второго поколения новушан (в народе их называли выкликаемыми) подлежали полному уничтожению. В секретных шифрах это обозначалось - безоговорочная нейтрализация. Впрочем, их нейтрализация началась с того самого дня, когда они впервые прибегли в своих суждениях к изощренности искусственного мозга, а закончилась - в день первого пятидесятилетия тринадцатой цивилизации, когда в слиянии двух солнц Муса они были удостоены чести выкликать "своих" умерших родителей. Конечно, никто не подозревал, что это уловка, что выкликаемые - лишь подобия умерших. Всё было обставлено в согласии с древним эпосом так, что впоследствии нашлось немало людей, поверивших в обман. Восходя из недр подземных заводов в виде плотного стойкого пара, выкликаемые материализовывались и во всем были как живые люди, отличаясь лишь тем, что к реальному одушевленному миру оставались нейтральными. Все находили, что оживленный дух умерших и не должен быть иным. Как-то не представлялось, что всё имеет более приземленное объяснение: мир выкликаемых - мир неодушевленный.
  Итак, со дня выхода на поверхность Иуса выкликаемых начался ручеек, а потом и поток беженцев. Напуганные вездесущностью неодушевленного разума, люди селились на новой земле отдельными хуторами, опасаясь объединяться даже в такие мелкие поселения, как деревни. Их жизнь во многом походила на жизнь староверов.
  Накануне второго пятидесятилетия многие переселенцы облегченно вздохнули, поток беженцев спал, а вскоре и вовсе иссяк и пресёкся. Тут только выяснилось, что жители новой земли не в том усматривали облегчение. Они оказались отрезанными от пуповины. Это внушало тем большее беспокойство, что робкая связь между хуторами, поддерживающаяся общей заботой о вновь прибывающих, теперь вовсе утратилась. Люди становились замкнутыми и подозрительными. Разобщение дошло до того, что в каждой семье были в ходу свои местные обозначения, даже сама планета на каждом хуторе называлась по-разному. Трудно представить, чем бы все это кончилось, если бы со второго пятидесятилетия планета Иус вновь не напомнила о себе. Она напомнила новой волной переселенцев. Волна была короткой, но обширной. С нее-то и начинается не только общее название планеты СуириуС, но и объединение теперь уже всех ее жителей в новый народ, который и поныне с гордостью называет себя - суиришанами.
  
  "... Я ли, мы ли обернёмся светом, голубым ли, млечным светом прорицания, светом прорицания нового свидания, что пребудет вечным светом мирознания. Я ли, мы ли это не забыли, не забыли это, потому что жили светом мироздания, светом ожидания, светом прорицания нового свидания..."
  
  * * *
  
  Он был одет с голубой хитон с капюшоном, а обут в ремешковые сандалии на пробковых подошвах. Теперь благодаря им он довольно легко поднимался в гору по гладкой голубоватой, будто лед, каменной тропинке. Одно солнце слепило ему глаза, другое - пригревало затылок, отсвечивая в золотистых кудрях волос. Этот молодой человек еще до восхода солнц вышел из храма двойной звезды Су-Ир и ни разу не отдыхал.
  Он шел в сторону храма Иус, чтобы как раз к полудню быть на вершине этой Серединной горы, самой высокой из всех, толпящихся вокруг нее, гор. Она поэтому и называлась Серединной, что находилась точно посередине мысленной прямой, соединяющей оба храма так, что, когда солнце Су вставало в зенит над храмом Иус, над Су-Иром в зените было солнце Ир.
  Молодой человек в голубом хитоне, мельком взглянув на солнце, слепящее глаза, набросил капюшон на голову и ускорил шаг. Одежда его слилась с голубоватой тропинкой, будто выбитой на поверхности одного огромного камня, представляющего эту неприступную гору, и он стал невидим. Впрочем, для постороннего взгляда он и прежде был невидим, так же как и древнейшие и священнейшие храмы Су-Ира и Иус. Открытые для всех жаждущих истины, они были настолько скрыты для всех иных людей, что, проходя рядом, люди не замечали их (принимали стены и строения за безжизненные голые скалы). Даже те из иушан, кому доводилось бывать в них, не могли сыскать к ним дорогу лишь в угоду своему любопытству. Это была цивилизация в цивилизации. Раз в сто лет священнослужители Су-Ира и Иус предпринимали походы в открытый мир, отсылая в него лучшего из лучших с целью духовного совершенства и приобщения иушан к Вечному Разуму. Именно отсюда, из этих священных храмов, началась и осуществилась вторая и последняя волна переселения иушан, впоследствии объединившая их в новый народ.
  Молодой человек в голубом хитоне появился в храме Су-Ир восьмилетним мальчиком. Он въехал в него на круторогом мериносе. Когда его окружили священнослужители, спрашивая: кто он и что привело его в храм? - у него только и достало сил вымолвить: это Суир. С разбитыми ногами и незрячий, он настолько был изможден голодом и лихорадкой, что тут же потерял сознание. Его родители погибли как раз на этой Серединной горе, на которую он теперь поднимался.
  Суир ускорил шаг вовсе не потому, что боялся опоздать. Напротив, до дневного равноденствия солнц, которое он намеревался встретить на вершинной ритуальной площадке, времени было вполне достаточно, чтобы не только не торопиться, но и передохнуть от безостановочного перехода. Он ускорил шаг потому, что неожиданно для себя принял крупное решение. У него словно бы выросли крылья. Движения стали легки, а шаг упругим и быстрым, как у горного мериноса. Теперь невозможно было представить, что ровно десять лет назад его ноги болтались, как плети, а глаза были незрячими. Сейчас это был крепкий и сильный молодой человек, зеленоглазый и златокудрый, и к тому же знающий, что ему нужно.
  Поднявшись на ритуальную площадку, молодой человек по горизонту оглядел изумрудное небо и, вновь сбросив капюшон, простер руки так, что ладонями словно бы отгородился от храмов. Замерев, точно статуя, он стоял, может быть, с минуту, пока от куполов обоих храмов не побежали к нему светоносные волны изумрудного цвета. Сталкиваясь над ним, они разливались и вверх и вниз, и казалось, что ритуальная площадка, подобно плоту в океане, то вздымается на их гребнях, то, проваливаясь, скатывается с них.
  Напряжение спало, Суир опустил руки и присел на обломок камня у самого края площадки. Теперь за его спиной было только небо и горы, и еще бездонная пропасть отвесного ущелья, из которого, будто шум ветра, доносился приглушенный расстоянием рокот невидимого потока. Лицо Суира было умиротворенно-спокойно, словно ничего не произошло, словно он отдыхал от безостановочного перехода. На самом же деле сейчас в святилищах обоих храмов решалась его судьба.
  Суир старался не смотреть на зеленые волны, сужающие небо. Он знал почти наверное, что, как только изумрудный свет коснется его плаща - его, Суира, не станет. Кажется, старейшинам он не оставил ничего, за что они могли бы ухватиться, чтобы защитить его. С самого утра все его действия похожи на бунт. И вот вновь, как вступивший в совершеннолетие, он мало того, что вышел на беседу со священнослужителями, не дождавшись дневного равноденствия, но и нарушил обет Закона, когда на вопрос о его заветном желании - попросил у старейшин не посвящения в Совет, а руки быстроногой Иус, удочерённой самим Маттэей. Он рассчитал верно, чересчур верно, ведь сегодня и Иус вошла в пору совершеннолетия. Впрочем, никакого расчета не было, это сердце подсказало решение.
  Он встретился с Иус два года назад, когда сопровождал святейшего из самых высокочтимых старцев Су-Ира. В тот день всё было необыкновенно. Они вышли за стены храма так же, как и он сегодня, задолго до восхода солнц. Старец шел впереди, и Суир едва поспевал за ним Обескураженный своей медлительностью (сопровождающему вменялось в обязанность помогать старцам в пути), он несколько раз норовил хотя бы приблизиться к старцу. Однако все его старания были напрасными. На всякое его ускорение старец немедленно отвечал тем же. Тогда он стал приотставать, и опять, будто прикованный невидимой цепью, настолько же приотставал старец. Несколько раз их тропинку пересекали пастухи. Они как-то странно, с опозданием, кланялись старцу, но их взоры почему-то были обращены к Суиру, будто это он был святейшим из святейших. Падая на колени, пастухи тянулись к его хитону, стараясь хотя бы прикоснуться к нему, словно он был - не он, а сам Маттэя. Единственный раз старец нарушил установившееся между ними расстояние - когда повстречались каменотёсы.
  Они шли навстречу, спускаясь по тропинке с Серединной горы. По каким-то соображениям старец решил избежать встречи. Он сделал шаг в сторону и, сойдя с тропинки, остановился, набросив на голову капюшон. Суир приблизился и, остановившись, стал рядом с ним на самой обочине тропинки. Он стал рядом, чувствуя, как всё его тело налилось тяжестью, будто окаменев. Он даже почувствовал внезапную боль, будто через сердце от какого-то внутреннего несовмещения прошла трещинка. Первый из каменотесов остановился и сразу привлек внимание всей группы. Странно, но это внимание не раздражало Суира, все его тело как будто налилось одной-единственной мыслью - оправдать надежды каменотесов: он станет статуей, изображающей самого Маттэю, основателя храмов Су-Ир и Мус, ставшего, подобно Богу, носителем Вечного Разума. Никогда до этого Суир не чувствовал такой полной цельности всего своего существа. Более того, он даже не подозревал, что такая слитность мысли и тела возможна и что она уже сама по себе есть новое состояние, которое позволяет обрести весь видимый мир счастливым.
  Самый пожилой из каменотесов приложил ухо к его груди и затаил дыхание. Суир почувствовал поток энергии, разъедающий трещинку.
  Еще каменотес не отнял ухо, еще не было сказано ничего, а его мысль уже ударила Суира в самое сердце - нет! И тот, первый, остановивший на нем внимание, опять прильнул к нему, и опять Суир ощутил поток, но уже энергии благостной, созидающей как бы новое вещество его тела. Если даже и трещинка - что ж, может быть, так и должно, чтобы она проходила в невидимом мире через сердце Маттэи? - с сожалением отрывая ухо, подумал каменотес и, стараясь не отстать от товарищей, не оглядываясь, поспешил за ними.
  Старец словно пробудил Суира. "Востину говорится: отверженный камень станет во главу угла", - сказал он. И вновь, как и прежде, они продолжили путь.
  На ритуальной площадке, дождавшись равноденствия, святейший из священнослужителей покинул его. Он заповедал, что, как только изумрудное сияние световых волн коснется хитона Суира - пусть он сам примет решение: что ему делать? Сердце подскажет... Странное чувство испытал Суир, когда в сиянии света старец стал словно бы выцветать, растворяться и наконец, слившись с волнами изумрудного света, исчез, испарился, будто его и не было. Потрясение было тем большим, что Суиру как сопровождающему надлежало ни при каких обстоятельствах не расставаться с ним.
  Удерживая взглядом следы от сандалий, Суир по какому-то безотчетному чувству, стараясь попасть след в след, ступил на то место, где вот только что стоял святейший отец. И... будто вновь ощутил прикосновение молодого каменотеса. "Если даже и трещинка - что ж, может быть, так и должно, чтобы она проходила в невидимом мире через сердце Маттэи?!" Изумрудное небо и всё вокруг неожиданно преобразилось, наполняясь серебристым сиянием. Во всех предметах, утративших свою прежнюю твердь, зажглись как бы солнца, подобные Су и Иру. Всё казалось расщепленным на атомы. Наверное, так оно и было - видимый мир уступил место невидимому, в котором он пребывал уже не осязаемой телесной материей, а лишь ее светоносными полями, организующимися в видимом мире во вполне осязаемые материальные предметы.
  Новый мир открылся взору Суира. Одушевленная и неодушевленная природа здесь не отчуждались, а находились в гармоническом единстве. Всё проницало друг друга и было друг другом так, что уже между ними не было никакого различия. Здесь не было предметов в том понимании, в каком они представлялись ему прежде. Здесь были источники, излучающие серебряный свет, и источники черные, пустые, ничего не излучающие, а напротив, поглощающие свет. Во всяком случае, серебрящаяся дымка над ними взвихривалась и опадала как бы в воронку омута. Ничто не имело формы в узком значении, каким прежде удовлетворялся он, и в то же время всё имело форму, форму непрекращающегося движения - стремительного и плавного, плавного и стремительного, происходящего так, что Суир невольно ощущал себя не то птицей, не то ангелом. Он видел сразу всё и во всех направлениях. Вот он, поток летящий, - следы старца, а вот и его следы. Их несет река света - храм Су-Ир. А вот храм Мус. Слияние рек проницает космос Ноосфера планеты вольна и безгранична, свободный дух во мгновение ока - всюду. Всё входит и выходит, всё гармонично, как вдох и выдох. Времени нет. Есть черные колодцы ущелий, бездонные впадины, они втягивают, они разрушают форму стремительного и плавного движения света.
  Суиру странно видеть, что разрушительными омутами предстают не только нечистоты свалок, но и целые города выкликаемых. Особенно его поразили люди с черной пустотой внутри. Взлетая над впадинами, силясь дотянуться до серебрящихся волн света, они, точно мыльные пузыри, лопались и исчезали, отзываясь в нем как бы прикосновением сурового каменотеса - нет! Всякий раз, когда это происходило, он чувствовал в сердце резкую, будто трещинка, боль, после которой все движение вокруг для него замедлялось, а интенсивность серебрящегося света слабела, словно бы на какой-то миг он попадал в воздушную яму и, проваливаясь, выпадал из общей гармонии. Мгновения проскальзывали сквозь него, но боль не отступала, накапливалась, мучая его какой-то неподвластной потусторонней памятью, - это ведь он, Суир, ищущий святейшего старца. Ему никак нельзя возвращаться одному. Ему просто необходимо еще раз, хотя бы на миг, увидеть старца.
  Желание Суира так громоздко и тяжело, что, не одолев его, он вдруг срывается в бездну. Падение плавно, он чувствует, что теряет цельность, его растягивают на кусочки, он словно бы выпадает в осадок, покидая мир, в котором вот только что был полностью растворен.
  Сколько это длилось, секунду или минуту? Это было иное время, неподвластное учету здесь, в видимом мире.
  Суир увидел старца. Полы его хитона чешуйчато серебрились, словно по ним стекали лучи сверкающих солнц. Но вот одежда его стала темнеть, и лишь вокруг головы, будто нимб, продолжало сиять солнце.
  Суир огляделся. Они стояли на крутой белокаменной лестнице у врат храма Иус Старец, улыбаясь, смотрел через голову дальше вниз по мраморным ступеням, кружевно текущим, словно белая пенящаяся река.
  Повинуясь неясному чувству, он оглянулся. Его бросило в жар, а сердце, словно бы выскочив из грудной клетки, застучало так быстро, точно оно покатилось вниз по лестнице.
  Она (это была быстроногая Мус), весело напевая, явилась взору у левых перил, скрытых за ветвями плакучих ив. Похоже, что она тоже растерялась, увидев его. Во всяком случае, лиловую звездочку иуса, нежнейшего цветка гор, которую, запрокинув руки, она хотела вколоть в свои пышные темно-русые волосы - не вколола. Смело взглянув в глаза, озорно засмеялась и, подбив волосы, будто только для того и запрокидывала руки, легко, будто порхающая птичка, приблизилась к нему и, остановившись на одной с ним ступеньке, вновь радостно засмеялась. Теперь она держала звездочку цветка на уровне глаз, и он увидел, что глаза у нее темно-синие, как вечернее небо.
  - Тебя звать Суир, - сказала она и, почувствовав ею замешательство, доверчиво прибавила: - Я много знаю о тебе, я иногда даже подслушиваю твои мысли. Ты не боишься, что я подслушиваю твои мысли?
  Он отрицательно покачал головой, потому что не в силах был произнести ни слова. Не то чтобы он лишился дара речи - нет, ему казалось, что его речь будет звучать кощунственно грубо в музыке ее голоса.
  - Можешь не отвечать, - неожиданно согласилась она, словно в самом деле подслушивала его мысли. - Тебе нравится этот цветок? Я дарю его тебе, чтобы ты помнил о нем.
  Она вплела нежно-мохнатенький стебелек в шелковый шнурок его хитона, и ее легкое прикосновение отозвалось в нем таким сонмом чувств, что ему почудилось, будто он вновь переместился в невидимый мир. Повсюду реки, моря света! Как вольно сердцу, как вольно миру в его сердце, а всё потому, что лиловая звездочка на нежном стебельке горит на груди... Иус!
  Потом она подбежала к старцу и, поцеловав его руку, испросила благоволения показать Суиру храмовый сад, который заповедал ей ее отец Маттэя. Суира почему-то испугало, что Бога Маттэю она назвала отцом. Однако именно это умилило старца. "Устами младенца глаголет истина", - как бы размышляя вслух, сказал он и позволил Суиру до самого вечера находиться в обществе Иус.
  Много часов они бродили по саду, по земле, усыпанной лепестками цветов так, что казалось, они ступают по живому ковру. В любом уголке сада деревья, цветы и птицы при одном только приближении Иус так неузнаваемо менялись, что всякий раз думалось, что уж, конечно, именно этот уголок и есть самый чудесный. Всё это представлялось Суиру вполне естественным: всё так и должно быть - ведь она дочь Маттэи! Эти раскрывшиеся бутоны цветов, чувствующие прикосновение ее пальцев. Этот замечательный аромат, веющий со стеблей. Этот удивительный, серебрящийся свет, исходящий от каждой былинки. Эти восхитительные колокольчики, звучащие, кажется, в самом воздухе от трелей пташек. Всё так и должно быть! Единственное, с чем не мог смириться Суир, так это со своим страхом, внезапно запавшим в сердце.
  Если она, дочь Маттэи, дочь самого Бога, благоволит ему - не является ли уже одно это тем первым искушением гордыни, которую не преодолев, он обрекает себя на рабское служение машинному разуму?
  Этот страх, рассеиваемый присутствием Иус, неожиданно вновь охватил его, когда они расставались. Тогда они шли по бережку ручья и оказались в самом дальнем, в самом глухом месте. Неожиданно им преградил дорогу небольшой пруд, по зеркалу которого среди водяных лилий плавно скользили белый и черный лебеди. Гладь воды была бездыханной, а отраженное небо так серебряще сказочно в сиянии двух солнц, что невольно подумалось: вот то место, тот уголок, где видимый и невидимый миры сливаются, не отягощаясь различием, а напротив, вдохновляясь им.
  Суир и Иус восторженно замерли. Облачко света поднималось из беспредельных глубин и из беспредельных же высот, не меняя очертаний, опускалось в небесную бездонность. Лебеди не касались воды, они плыли как бы в воздухе.
  
  "... Я ли, мы ли обернёмся светом, голубым ли, млечным светом прорицания, светом прорицания нового свидания, что пребудет вечным светом мироздания..."
  
  Суиру почудилось, что песня сама рождается в его душе. Он невольно оглянулся, ища ответа, и по лицу Иус понял, что она слышит эту песню. Его взгляд неожиданно упал на камышевидное растеньице, заканчивающееся зеленым бутоном, и он с удивлением обнаружил, что длинные узкие листья его шевелятся в такт слышимой мелодии, а головка бутона, наклоняясь, так тянется к нему, словно ластится, чтобы ее погладили. Суир и хотел погладить нежно-голубые ворсинки, и вдруг прямо под его пальцами головка бутона с треском раскрылась. Створки коробочки, будто от огня, скрутились в острые игольчатые шипы, которые на встречном движении больно вонзились в его ладонь.
  Он резко отдернул руку, Иус ахнула, с его ладони сорвалось несколько бисерных капелек крови. Он засмеялся - пустяки, а она забеспокоилась.
  - Смотри, - сказала Иус, указывая на ярко-лиловую звездочку цветка. - Ты видишь на его тычинках бусинки твоей крови. Если ты подаришь мне этот цветок - мы с тобой расстанемся здесь, в невидимом мире, и встретимся вновь в видимом. Тебе только нужно будет всем сердцем пожелать найти меня. Ты готов подарить мне эту ярко-лиловую звездочку?
  Суир почувствовал в ее голосе тревогу и неуверенность, которая сейчас же отозвалась в нем волной того необъяснимого страха, запавшего в его сердце, который во всем угадывал тайну великого и грозного пророчества, которого Суиру уже не избежать и даже не отдалить.
  Предолевая внутреннюю скованность, он потянулся к цветку, дивясь уже более не тому, что иглы отпали, а сходству его с тем цветочком, что подарила ему Иус.
  Она взяла из его рук ярко-лиловую звездочку с пламенно-красными, будто капельки крови, тычинками. И стебелек, все время топорщившийся нежно-голубыми ворсинками, от ее дыхания пригладился и засеребрился, будто только и ждал этого согревающего дыхания.
  
  "... Я ли, мы ли это не забыли, не забыли это, потому что жили светом мироздания, светом ожидания, светом прорицания нового свидания..."
  
  Интенсивность серебрящегося света усилилась, и все деревья и всё вокруг стало утончаться, истаивать, словно бы отдаляясь. Внезапно со всех сторон Суира объяло свечение серебрящегося света, на мгновение почудилась тень белой лебеди, взмахнувшей над ним крылами, и все пропало, исчезло. Сколько потом он ни вглядывался, солнечные блики, вспыхивая перед ним, загораживали весь мир. Когда же они угасли и световая дымка стала рассеиваться - он опять очутился на мраморной лестнице. Старец стоял на верхней площадке, жестом подзывая его, чтобы вместе войти в храм. Поднимаясь по плоским и широким ступеням, Суир то и дело оглядывался, надеясь увидеть Мус, и вдруг с горечью обнаружил, что они со старцем на лестнице у врат храма Су-Ир. Впервые за много лет родные стены не обрадовали его - он словно бы во второй раз осиротел. Суир отказался от вечерней трапезы и пошел побродить по саду. Он выбирал самые уединенные и дикие уголки. На одной из полянок, под сенью кряжистого дуба, лег на спину, чувствуя во всем теле непреодолимую слабость и еще тоску. Она навевалась розовым сумраком вечера, который высоко-высоко в небе приобретал лиловатый оттенок. Он закрыл глаза и тотчас вспомнил о подарке Мус, о лиловой звездочке цветка, вплетенного в шнурок его хитона. Суир приподнял голову, чтобы увидеть его, и сразу же ощутил на щеке легкое прикосновение лепестков, а в сердце знакомую песенку, которая, минуя слух, кажется, лилась и переливалась в самом дыхании сада. Всё это время Суир жил, как бы осененный этой песенкой. Она являлась всегда неожиданно и всегда в тот момент, когда его охватывало отчаяние, когда он терял всякую надежду на встречу с Иус. Вот и сейчас, уже не ожидая ничего, кроме неумолимо накатывающегося океана изумрудных небесных вод, которые отымут его душу, а тело, точно пустой сосуд, сбросят в пропасть, он услышал песенку серебрящегося света. С первыми же аккордами ее мелодии, уже ставшей ему родной, площадка и всё вокруг стало покрываться мягким туманным светом, который, будто испарина, проистекал, кажется, из самой внутренней сути предметов. Изумруд вод, карающий ослушников, смешиваясь с ним, неожиданно перелился в золотистый, придав всему, чего ни коснулся бы взгляд, трепет движущейся гармонии глубин.
  Воображение Суира было настолько увлечено постоянно меняющейся игрой света, что он не чувствовал времени. Ему казалось, что, услышав песенку, он немедля встал, чтобы выполнить последнюю волю старейшин. Ведь он не испытывал страха перед уходом из видимого мира, напротив, песенка, звучащая в его сердце, воспринималась как призыв, как обещание скорого свидания с Мус. На самом же деле он сидел на обломке камня очень долго, прежде чем сбросил с головы капюшон, чтобы ощутить напоследок жаркое сияние солнц, которое намеревался теперь навсегда взять с собой. Взгляд, упавший под ноги, только усилил нетерпение сердца - шаг, даже полшага, и в шнурке его хитона навечно расцветет нежно-лиловый цветочек с голубыми ворсинками на стебельке. Устремив лицо к небу, он посожалел, что о счастье скорого свидания с Иус, которое переполняет его, нельзя поведать Великому Совету, ибо он, Суир, уже никакой не страж Вечного Разума, а простой обычный человек - иушанин.
  Точно лунатик с закрытыми глазами и запрокинутой головой, он неожиданно для себя вновь выпростал ладони так, словно бы отгородился от храмов. Он не надеялся быть услышанным, но песенка сердца вдруг зазвучала в нем с такой силой, что он почувствовал радостную вибрацию в каждой клеточке своего тела.
  Суир открыл глаза, но еще раньше, по прикосновению прохладного ветерка, легким дуновением пробежавшего по щекам, уловил ответ Совета - его весть принята. И тогда только он увидел, что солнца Су и Ир находятся в поре равноденствия, а в воздухе два лебединых перышка, белое и черное, плавно снижающихся и покачивающихся над ним. Он протянул руку, и они, коснувшись друг друга, опустились на его ладонь.
  - Какое плавание обещает Великий Совет?
  Белое перышко заискрилось, будто перо жар-птицы, и белый серебрящийся свет стал обволакивать Суира и весь видимый мир.
  - Та, которую ты ищешь, не нашла тебя в невидимом мире и сегодня на восходе солнц покинула его. Сейчас главный искусственный мозг раскрывает перед нею мощь своего совершенства, а машинные люди ставят ей сети. Не стоит медлить, Суир, - вы два перышка, слепленные навеки. Поторопись, твое сердце откроет дорогу всем иушанам в лоно Вечного Разума, а вместе с ними вернется и Иус, имя которой ныне и твое - СуириуС.
  Слова, слышимые Суиром, не имели звука, они запечатлевались на сердце, минуя слух. Когда интенсивность звездно вспыхивающего света стала спадать - он увидел на ладони нежно-лиловый цветок, с серебристо-голубыми ворсинками на стебельке, и что сам он стоит у главных ворот столицы выкликаемых.
  Сколько лет провел Суир в поисках Иус - неведомо. Об этом времени известно лишь, что на выкликаемых, познавших возможность входить в сознание иушан как бы в световую корпускулу, напал жесточайший мор. Толпами они сопровождали Суира, надеясь завладеть его сердцем, но вместо этого в каждом из них оживало сердце того иушанина, оболочкой которого выкликаемый владел. Внезапная память сердца, точно электрический разряд, сжигала искусственное сознание. Оболочка частью расплавлялась, впитываясь в почву, а частью испарялась серебрящимся туманом, в котором человеческая мысль материализовывалась так, что, войдя в световое облачко, иушанин находил всё, что только могла востребовать его память. Но эти минуты были непродолжительны. Облачко рассеивалось, и тягостное чувство охватывало людей, незнаемо для чего вдруг обретших какой-нибудь материальный обломок своей прежней жизни. Единственное, что утешало и вселяло надежду, вместе с обломком выносилась из света уже известная песенка звездного цветка Иус, которая каким-то чудесным образом задерживалась в сердце каждого иушанина. По этой песенке, по ее бесхитростной мелодии, как по зову радиосигнала маяка, оставшиеся люди стекались в вещие храмы Су-Ир и Мус и, объединившись, сохраняют единение и на новой земле, запечатлев его на сердце как обоюдостороннюю печать в самом названии планеты - СуириуС.
  Мало кто знает, каким образом Суир нашел Иус. В предании лишь сохранилось, что через каждые одиннадцать лет, облепленный сонмом выкликаемых, по стволу гигантской шахты поднимается на ритуальную площадку главный машинный мозг - многотонный металлический змей, сияющий золотой чешуей. Уложенный в круговую спираль, омываемый плотными испарениями, поднимающимися из недр мертвой планеты, он начинает чутко прислушиваться к звездному небу. На восходе двух солнц площадку окутывает непроницаемая мгла, разрываемая лишь изредка нервно вздрагивающими ветвями молний. Слышатся крики и всхлип ветра, ускоряющегося как бы центрифугой. В пору дневного равноденствия солнц металлический шум внезапно обрывается, мгла сваливается с площадки в пропасть, и в переливах изумрудных небесных вод являются два плавно снижающихся и покачивающихся парусника - белый и черный лебединые перышки. Они сближаются, они сейчас коснутся друг друга, надо только протянуть ладонь! Но пусто на ритуальной площадке Серединной горы, мертвы камни неодушевленного безмолвия.
  
  "...Я ли, мы ли обернёмся светом, голубым ли, млечным светом прорицания, светом прорицания нового свидания, что пребудет вечным светом мироздания..."
  
  Шурка увидел себя стоящим на высокогорной скалистой площадке. В мареве серебрящихся вод - маковки куполов Су-Ира и Иус, а в сиянии солнц - плавно снижающиеся и покачивающиеся перышки. Он выпростал руку, и перышки, коснувшись друг друга, опустились на его ладонь. Они заискрились, запереливались, брезжа светом, как перья жар-птицы. Этот свет, словно чудесная мелодия, стал обволакивать Шурку, и вдруг на ладони он явственно ощутил живую легкость нежно-лилового цветка. Ощущение было настолько пронзительно-реально, что Шурка некоторое время не понимал: где он...
  Синяя звезда, полыхающая в окне. Золоченый отзвук настенных ходиков, отзывающихся в стопочке чайных блюдец. Звездный серебрящийся свет, разлитый по горнице, - всё это было таким естественным продолжением сна, что он не решался пошевелиться. Неожиданно отчетливый запах леса вновь как бы пронзил его. Он проснулся будто от толчка в бок. Точно, толкнул Волчок, сминая плащ, он подбирал просыпанный овес.
  Шурка привстал. На плаще, на вмятине, оставленной плечом, он увидел нежно-лиловый цветочек с голубоватыми ворсинками на стебельке. И хотя вскоре уже безошибочно знал, что этот цветочек - вполне земной подснежник и очутился здесь только потому, что прежде застрял в складках одежды, долго не мог успокоиться.
  Белое солнце, играющее лучами; переливчатые трели жаворонков; голубое зеркало озера, проглядывающее сквозь лесок; серебрящиеся ивовые почки, над которыми, будто над светлячками, теснилось дыхание света, - все это вдруг отозвалось в душе такой высокой радостью, что незнаемо от чего Шурка всхлипнул, а в сердце отчетливо вымолвилось: "Христос воскресе!" Конечно, Шурка узнал голос деда, но это не помешало, а еще более укрепило его в чувстве, что в мире произошло чудесное обновление, недуг побежден, на земле прибавилось добра, отныне жизнь пойдет по-другому: дед поправится и из морей уже навсегда вернется братка.
  Стоя на коленях и словно бы отогревая озябшего воробушка, Шурка подышал на подснежник и вполне осознанно, подражая деду, с чувством пропел:
  - Воистину воскресе!
  
  ________________________________________________________
  
   ВОДА ЖИЗНИ
  
  -I-
  
  После Шуркиного отъезда дед напряженно прислушивался к удаляющемуся стуку копыт. Чем отдаленней он слышался, тем более усилий требовалось. Вот уже, кажется, вся его жизнь, заключенная в теле, стянулась в одну точку, в один тугой клубок, связывающийся с равномерным стуком невидимой напряженной нитью.
  Вот выехал за остов заброшенной водокачки, вот пересек кювет на обочине шоссе, вот легкой рысью взял по тропинке вдоль огородов. Бег у мерина какой-то с перестуком, с отставанием, словно бы дед вначале глазами видит, как копыта касаются натоптанной тропинки, а уже потом доносится стук. И чем дальше отдалялся Шурка, тем больше тело деда утончалось, уходило в разматываемую нить.
  Вот уже, кажется, ничего не осталось, весь превратился в слух. А прикосновение и доносящийся стук - всё с большим разрывом. По второму, по третьему разу бьют копыта, а звука всё нет, отстает.
  И вот мнится деду, что в этом отставании, в этом промежутке успевает неслышно скакать иной всадник, который скачет в противоположном Шурке направлении и с каждым разом все ближе и ближе подвигается к деду. Да он только потому и подвигается, что есть этот разрыв - мертвое, ничем не обозначенное пространство. Встреча со всадником почему-то страшит - ни звука, холодный шелест набегающего ветра. Откуда он, зачем? Дед как будто догадывается, что отдаленный, едва угадываемый запоздалый стук копыт - это только воображение, а на самом деле это стук его утомленного, останавливающегося сердца. И холодный набегающий ветер - вовсе не ветер и уж тем более не безмолвный всадник, это шелест остывающей крови.
  Дед усилием воли приподнял веки, вперился в темный квадрат окна, выходящего на дорогу, и вдруг улыбнулся - обмяк. Ни чувств, ни мыслей - слился с периной, подушками и одеялом, точно неодушевленный предмет. Ни дыхания, ни сердцебиения - утратился.
  А между тем шелест набегающего ветра усилился. Напротив окна, выходящего на дорогу, взметая обрывки бумаг и прошлогоднюю листву, закручиваясь, будто в тугую пряжу, остановился вихрь. Внезапно со звоном распахнулось окно, и стреловидная вспышка молнии, вдруг ударившая снизу вверх, на мгновение остановила время.
  Собственно молния была не совсем молнией, она была черной и походила на трещину в фарфоре. И сопровождалась не громом рушащегося объемного пространства, а стреловидно прокалывающим звуком лопнувшего стекла или оборванной струны. Она была настолько черной, что предметы вокруг как-то сами собой внутренне осветились, а на месте опадающего мусора, словно какой-то остаточный сгусток странной молнии, выткался черный всадник. Он сливался с конем, точно вырезанный из цельною картона силуэт. Во всяком случае, он слетел с седла, словно тень, оторвавшаяся от общего куска материи. Человек был мал, очень мал, - что-то в нем было искусственное, точно явился он из колбы, подобно гомункулусу.
  Вороной конь попятился и, погрузившись в плетень, слился с ним, пропал. Черный человечек точно таким же образом, словно дым, прошел сквозь плетень и с той стороны, у раскрытого окна, вышел. Из плетня вынырнула ощерившаяся в ухмылке лошадиная морда, но тут же, получив щелчок по носу, вновь пропала. Плетень как-то неестественно выгнулся в сторону дороги - вот-вот завалится, даже калитка покосилась. Человечек, словно рассерженный кот, угрожающе зашипел, изгородь, будто четвероногая, переступая с ноги на ногу, подвинулась на место - выровняла калитку.
  Человечек ловко запрыгнул на завалинку, заглянул в окно и, увидев сидьмя лежащего на подушках деда, вбросил в горницу что-то наподобие мелкой монеты. Послышались характерный звон и шипение, но не такое, каким он вот только что одарил своего коня. Это было шипение сгорающего пороха или спичечных серных головок, спрессованных в специальную таблетку. Во всяком случае, из окна потянуло жженой серой, и тьма в избе словно набрякла. Человечек стал оседать и, теряя очертания, окутываться плотным черным паром, который, клубясь, потек в горницу, как бы втягиваемый сквозняком. Потом все исчезло, только завалинка в том месте, где стоял человечек, ни с того ни с сего вдруг просела, будто под нею находилась болотная топь.
  
  -II-
  
  Однажды, беседуя с районным лектором (прочитал доклад "О мифах и суевериях"), дед Доброть попросил оного научно обосновать факт, то есть дать факту, как выразился дед, научную подоплёку. Суть заключалась в том, что на сопочке близ Хмельного озера, как раз под той развесистой ивой, под которой Шурка расседлал Волчка, деду сделалось видение - две стельных коровы тонули в трясине. Не будь дурак, он поскакал на лошади и успел, отвернул беду, вызволил буренок, уже осевших по брюхо.
  Лектор в отличие от мужиков, тут же сгрудившихся возле трибуны, не только за ухом не почесал, а напротив, двумя пальчиками весело постучал себя по жилетке.
  - Болото, вредные испарения и, как результат, галлюцинации.
  Потом еще минут пятнадцать объяснял, при каких обстоятельствах случаются галлюцинации, так что выходило, что дед не совсем психически здоров и ему не мешало бы провериться.
  Дед ничего не сказал в ответ, а в душе возмутился, и не лекторской подковырке (каким бы он, дед, ни был, а коров вызволил), возмутился тому, что по представлениям этого человечка в жилетке можно творить добро, вовсе не сознавая, - что творишь?
  "Неверно, никак неверно, только зло можно творить не ведая, а добро по всем статьям выше зла, добро требует вдумчивой сознательности, - рассуждал дед. - За добром - Бог".
  Не сразу он пришел к Нему, но теперь представлял Его некоей высшей справедливостью, которая воздается человеку по его делам и помыслам - своим приближением или удалением.
  Когда все, что ни измыслит и ни сотворит человек, чудесно продлевается, чтобы и детям детей так же творилось и помышлялось о чудесном продлении всего что ни есть вокруг, - это уже Бог. Это уже радость - Бог с нами и даже в нас самих!
  И совсем другое: что ни сотворит, ни измыслит человек - нет Бога, удалился или вовсе никогда его не было? Так что уже человек помышляет: он сам есть Бог. Но никакой высшей справедливости от такою помысла не происходит - наоборот, одна неисчислимая несправедливость. Потому что всё, сотворенное человеком, продлевается как-то в отдельности от него, являя лишь его ничтожество. Стоит человек махоньким человечком перед гигантским комбайном, который вполне способен его поглотить и поглощает, а он только механически крутит туда-сюда головкой - нет Бога, нет никакой Высшей Справедливости. Тогда-то и возникают мировые войны, мор, язвы и всякие запустения, что уж и вовсе как бы подтверждает: нет в мире Справедливости, нет и не было. Но она есть, мы сами удалились от нее в своей гордыне. Впрочем, это еще и оттого происходит, что не всякое понятие по человеку. Иной раз вроде и разумеет он - что есть истина? - а предпочтение отдает видимости, потому что не созрел сердцем, не постиг, что невидимый мир более всеобъемлющ.
  
  * * *
  
  Расставшись с Шуркой и впав в беспамятство, дед Доброть не сразу открыл глаза. Он чувствовал, что кто-то сидит рядом. (Запах жженой серы и креозота - или ему блазнится?!)
  Тело его, будто лодка на быстрой журчащей воде, покачнулось и, отодвигаясь, стало отставать от него, как нечто отдельное, хотя и дорогое, но уже неподвластное. Теперь он видел снижающиеся небесные поля, зеркальные озера с выплывающим розовым солнцем и вдали, на холме, белокаменную церковь с маковками голубых куполов. Еще он увидел: стадо овец, тропинку, бегущего по ней мальчика с хворостиной. Мальчик знаком деду, дед чувствует небъяснимое волнение и вдруг догадывается: это он сам бежит. Сейчас начнется Заутреня. И точно - праздничный звон колоколов плывет в воздухе и как будто бы сам становится воздухом. Мальчика окликают, даже не окликают, а взывают о помощи. Он оглядывается - Шурка скачет по накатанной полевой дороге. Вот придержал Волчка, свернул на рыбацкую тропинку к озеру, неестественно дернулся в седле - из-под копыт Волчка вырвался черный закручивающийся вихрь. Растягиваясь и вырастая, вначале заслонил Волчка с Шуркой, потом дотянулся до облака, и вот уже ясно, что он втягивает в себя поля, рощи, тропинку, которые лопаются и обрушиваются градом осколков, словно разбитое стекло. В последний миг, когда мальчик, потеряв равновесие, стал падать, он увидел белую светящуюся точку. С каждой секундой она увеличивалась, обретала форму и в момент, когда все разрозненное вдруг соединилось и мальчик понял, что этот бездыханный старик есть он сам - дед, тяжело, болезненно вздохнув, очнулся. Очнулся, но глаз не открыл, все еще находился во власти видений.
  - Ну что вы, право? Откуда такая необоримая боязнь креозота и жженой серы? Видит Бог, по мне что-нибудь одно. - Почувствовалась усмешка. - Однако мы все должны считаться с местными условиями.
  Голос был сильным, быстрым и каким-то услужливо бесцеремонным. И еще, все сказанное проговорилось деду как будто сразу с обеих сторон, в оба уха. К тому же и внутри как-то само собой все сказалось или отозвалось, в общем, закралось сомнение - в самом деле он что-то слышал? Или давешний районный лектор прав - ему мерещатся всякие галлюцинации.
  Послышался смех. И опять, точно отдельно живой, смех впрыгнул прямо в уши с обеих сторон, и кто-то вслед, словно опасаясь, что смех выпадет, не дойдет до сознания деда, весело побарабанил по ушам, как некогда лектор по жилетке - запечатал.
  В груди деда забулькало, запрыгало, и он ни с того ни с сего сам, помимо своей воли, засмеялся. Дед почувствовал, как и без того окоченевшее нутро схватилось будто лед, окменело, а вставший на голове волос зашуршал, словно осыпающийся иней.
  - Хе-хе-хе, видит Бог, - и опять проскользнуло что-то глумливо насмешливое, - вправду сказать, Бог видит вас несмышлёнышем, вбегающим в райские чертоги. Но ничего-ничего, мы сейчас зажжем какой-нибудь светильник, и пусть смотрит на нас, какие мы есть. А мы есть, как справедливо полагает ваш внук Шурка, должно быть, что-то чрезвычайное, сотворенное с надеждой на продление. Именно на продление. Это были его последние, но верные слова. Знаю-знаю, что вы их разделяете. Да ведь и я не против, чтобы мы все продлевались друг в друге.
  Внезапное напоминание о внуке как бы пробило корку льда. Капля к капле жизнь стала возвращаться к деду. По телу побежали живительные токи, сознание вернулось, но всё еще не было сил ухватиться за что-нибудь конкретное. И вдруг - берег, Шурка, внук! Умирать нельзя! А этот лектор, зачем он здесь?!
  Дед застонал, но и на этот раз не сразу открыл глаза, прислушался. Вначале он услышал шипение, похожее на шкварчание брызжущего жиром сала, поджариваемого на сковородке. Потом почувствовал икрами ног и всей ступней жесткие, как бы растирающие или втирающие мазь чьи-то ледяные руки. Дед, словно в лихорадке, застучал зубами, но в ту же минуту на холодный ледяной массаж тело отозвалось приятным внутренним теплом, он явственно ощутил, как по всему телу разлилась живительная легкость. Дед приоткрыл глаза и вновь боязливо сомкнул.
  У его ног суетился человечек в черном костюме, тройке. Расстегнутые полы костюма свисали, будто черные подрезанные крылья, а на тугом застегнутом жилете болталась на цепочке то ли раскрытая ладанка, то ли медальон, по величине и форме похожий на старинные карманные часы в глухом футляре. Человечек, кажется, перочинным ножичком тщательно соскребал со ступней что-то наподобие белого инистого налета. (Такой налет случается на железных предметах, когда с мороза их вносят в тепло. Только этот сахаристый налет на ножичке не тускнел и не таял, а изнутри усиленно светился, будто наполненный электричеством.) Человечек осторожно и ловко, словно парикмахер, смахивал его как бы с бритвы как раз в этот медальон или ладанку, болтающуюся у него на груди.
  Дед, досадуя на себя, - чего испугался, - опять приоткрыл глаза. Точно - счищает и всякий раз прихлопывает вещество, будто притаптывает. А вещество от соприкосновения с ладанкой настолько лучисто, что все предметы вокруг не то что залиты - залеплены светом. И только огромная тень за спиной этого верткого человечка, которого он за неуловимость суждений принял за районного лектора, шевелясь, как бы клубилась такой непроницаемой тьмой, что в трех шагах казалась зияющим черным провалом. Впрочем, в какое-то мгновение дед точно почувствовал, что тень - вовсе не тень, а сама бездна. Мелькнули мерцающие зеленые огоньки... Мелькнули и тут же пропали, заслоненные человечком, полы костюма которого в ослепляюще чистом свечении вещества то комкались, сжимаясь, то удлинялись, растягиваясь в какие-то черные пульсирующие всполохи. Присмотревшись, дед понял, что темнота вокруг как раз потому и непроглядна, что соседствует с лучистым веществом. Его неприятно поразила вертлявость человечка, его внешний вид. (Сейчас он соскабливал белый налет с подошв деда и, дергаясь, взвизгивал, словно не он деду, а дед ему щекотал пятки.) Вот-вот - лектор!..
  Котелок разухабисто сдвинут на затылок - из-под него жесткие черные кудри, косматясь, сбегают на низкий скошенный лоб. Густые кустистые брови - взгляд из-под них, как из-под козырька. Крупный с горбинкой нос. Отчетливо очерченный рот с тонкими, почти отсутствующими губами. Сухой, с загибом вперед, точно рог месяца, подбородок. Все это, собранное вместе, почему-то казалось разрозненным, отдельно существующим, словно было позаимствовано у разных людей. Всякая черта лица, сама по себе убедительная, в сочетании с другой не смотрелась, более того, не стыковалась, что ли? Во всей фигуре ощущалась слепленность, каждая стать не дополняла другую, а была как бы во взаимной вражде, стараясь оттяпать чужое. При взгляде на пузырьки бегающих глаз и суетливые телодвижения человечка невольно являлась мысль, что стоит ему внезапно оступиться - и он тотчас рассыплется на непредсказуемые кусочки или превратится в пар. С первой же секунды вселялась уверенность, что он непременно делает одно, говорит другое, а подразумевает третье.
  Районный лектор (сущий лектор), - подумал дед и на всякий случай приготовился к тому, что человечек не утерпит, надсмеется на ним, не упустит, так сказать, возможности побарабанить пальчиками по жилетке.
  - Ну-ну, полноте, что за беспокойство, какой я лектор? Ужель только потому, что у нас одинаковые жилетки? Ничего подобного, массовый завоз ширпотреба, только и всего.
  Он картинно, будто на сцене, замер и, подняв котелок и шаркнув ножкой, объявил:
  - Моё имя принц но-Ир, что означает - черный или даже мрачный князь.
  Такое вот несоответствие - на самом деле он весельчак и, как большинство французов, не лишен тщеславия, поэтому его иногда величают д'принц - достославный князь! Впрочем, чтобы некоторые не сочли его тщеславие чрезмерным, он просит писать свое имя в конце предложения и с маленькой буквы. Но, собственно, имя обязательно разбивать на две части этакой черточкой, дефиском, и уж самую последнюю частицу "Ир" писать непременно с большой буквы. Да-да - своеобразная компенсация... Кроме того, в этом есть определенный намек, что он не совсем француз, просто всё человеческое ему не чуждо. Ведь он - пришелец, или, как ныне говорят, инопланетянин - хе-хе!.
  Скрутившись едва ли не штопором и тут же раскрутившись, гомункулус в последний раз скребанул по левой подошве, смахнул вещество в ладанку, притоптал и, щелкнув крышечкой, запечатал.
  - Уфф, успел!..
  Впрочем, он не против, чтобы его называли лектором.
  Шумно отдуваясь, сунул ладанку под жилетку, утопил. И сразу тьма вокруг сомкнулась, только сквозь жилетку, словно свет электрическою фонарика, просвечивал металлический белый кружок. Сверху и чуть искоса глянув на него, человечек пробежал пальцами по пуговицам, словно по клавишам баяна, - наглухо застегнулся. Теперь кружок исчез, а костюм обтягивал гомункулуса точно резиновый.
  Деду было неприятно появление черного человечка. Его скрипучий, точно несмазанные двери, голос. Его резкие и в то же время резиново-растягивающиеся движения. Дед пальцами заткнул уши и закрыл глаза, но нет - голос помимо его воли, булькая, выскабливался в груди, а сквозь сомкнутые веки отчетливо виделось, как этот человечек потянулся к столу, пригашенной керосиновой лампе, тело, смешавшись с тенью, вытянулось, а потом, словно отпрянув от увеличившегося язычка пламени, скомкалось, угнездилось на стуле. Однако - к делу. Он почему здесь?
  Воздушные пузырьки глаз человечка как-то забегали, замельтешили, как бы облепливая деда со всех сторон.
  - Во-первых, потому что вы, дедушка, находитесь в состоянии клинической смерти. Да-да, смерти! Ну вот, вам не нравится моя речь, сплошное наукообразие! А ведь именно вы хотели меня называть лектором - извольте?!
  Человечек вскочил, приподнял котелок, который теперь более походил на цилиндр: извините, извините - он не хотел.
  Опять оседлал стул. Именно оседлал, каблуками полусапожек уперся в поперечины, точно в стремена. Дед обратил внимание, что полусапожки в самом деле точь-в-точь похожи на те, в каких расхаживал возле трибуны районный лектор. Наверное, и впрямь массовый завоз, - мысленно согласился дед с доводами человечка, а тот, словно подслушав его согласие, вновь вскочил и вновь, извинившись, поблагодарил деда.
  - Во-вторых, я потому здесь, что вы, дедушка Доброть, - положительный народный ум, к которому, кстати сказать, стремится любой уважающий себя разум. Ведь Шурка - стервец эдакий!.. Это я - в смысле восхищения. Да-да, стервец, додумался до того, что если, дескать, родится человек, который всё видит, всё разумеет и, чему ни захочет, сейчас же выучится, то такой человек первым же вопросом себя и срубит. Мол, зачем он такой один, когда люди вокруг, всё, что он видит, не видят и не резумеют? А-а, каков?! Сам себя срубит!.. Я просто вынужден был покинуть вашего внука. И тут уж, пожалуй, надо говорить: в-третьих, да-да, в-третьих.
  Человечек подпрыгнул, будто сидел на шиле, и, наклонившись к деду, заговорил шепотом о какой-то энергии духа, без которой любой космический разум - не разум, а так - игра воображения. Но и дух без разума - сущая безделица, такое простенькое растеньице, с которого не сорвешь даже цветка. Вот он и предлагает Еремею Тимофеевичу не то чтобы сделку, нет, а в некотором роде обмен. Это его Шурка надоумил.
  - Да-да - он. Грит: вы уж не дайте дедушке помереть, а уж он, то есть вы, Еремей Тимофеевич, не постоите, из любви к внукам не откажете мне в вашей последней секундочке, ну той, в которую вы прямиком вознесетесь в рай. Ведь эта ваша секундочка - она вот здесь.
  Человечек красноречиво прижал обе руки к груди.
  - В моем медальоне, смею вас заверить, светоносном, как раннее утро. Да и на что она вам - Божественный рай, бессмертие души, а как же внуки? К тому же Шурка, хотя душой и ничего, а разумом чреват, да-да, чреват. Добьете вы его, Еремей Тимофеевич, бессмертием своей души. А я уж за вашу секундочку не поскуплюсь, вечную жизнь и рай на земле устрою. Да-да, самый настоящий рай - коммунизм. Вы ведь мечтали о коммунизме?! Захотите парного молочка с лепешечками - пожалуйста! Поспать - перинку взобью! И здоровьице - на все времена, как у юноши! И все это за какую-то секундочку, сущую безделицу. И золотишко у вас не будет переводиться, у всех бумажки - инфляция, а у вас самый настоящий золотой рубль. Соглашайтесь, Еремей Тимофеевич! Ведь эта секундочка для вас тем и замечательна, что только по вашему согласию ее можно обменить. Дух в ней должен быть, ваш дух, так сказать, народный, живительный!
  Дед не особо вникал в просьбу, да, пожалуй что, он вообще не вникал в нее, остановившись мыслью и как будто даже застыв на том, что перед ним какой-то принц но-Ир. То есть он пытался вникнуть, но слова сыпались, как горох, и он, уловив, что это не слова даже, а всё словечки и всё как у лектора, опять откатывался на исходную - принц но-Ир?! Князь, да еще черный - это что же, перед ним само исчадие ада?
  Дед молитвенно сложил руки: "Отче наш, Иже еси на небесех! Да святится имя Твое, да приидет Царствие Твое, да будет воля Твоя, яко на небеси и на земли..."
  Красный язычок керосиновой лампы затрепыхался, смешал тени предметов и всю обстановку вокруг, горница наполнилась голубым утренним воздухом, в котором черный человечек, как это бывает во сне, стал выцветать, таять и, наконец исчез.
  Дед проснулся, когда уже смеркалось, но он решил, что на улице еще только развидняется (спал недолго - закрыл глаза и открыл), вот-вот взойдет солнце. Потом сообразил, что заря полыхает в окне, выходящем на дорогу, - стало быть, солнце не всходит, а зашло. Долго же он спал!
  Дед осторожно, боясь пробудить застарелую боль, потянулся, однако суставы хрустнули так громко, словно сломались. Он вздрогнул, пугливо прислушался, - во всем теле необычная легкость и никакой боли. Дед некоторое время выждал - снилось ли что? Кажется, снилось, но что именно - заспал. Он огорчился, в последнее время сны были для него не только досугом, но и прямым участвованием в повседневной жизни.
  Дед привстал, дивясь легкости, с какою поправил подушки. Может, попробовать встать? Он приподнял голову - где его верхняя одежда? Раньше, до того как слег, клал на табуретку. Он посмотрел на лавку и обмер, ему показалось, что с другого края стола кто-то сидит - облокотился на столешницу.
  Дед обознался, край клеенки, низко спущенный под стол, он принял за черную вытянутую полу костюма. В том, что обознался, ничего предосудительного не было, но почему или, точнее, кого он испугался? Что-то такое было с ним - сердце помнит, а память отшибло.
  Преодолевая дрожь, дед опасливо приподнялся на руках. На столе стоял пасхальный кулич, сверху прикрытый сложенным полотенцем. Он почувствовал, как страх отхлынул, - слава тебе Господи! - кулич! Должно быть, Полина Макарова принесла, мать механизатора Василия, благодаря которому еще держится, живет их Шубенка. Что ни говори, а привезти дров, сена, вспахать огороды - всё Василий. Вот уже третий год благодаря ему живет Шубенка - откорм молодняка...
  Мысли деда перескочили - Шурка что-то припозднился. Должно быть, завернул на Синюю гриву присмотреть пастбища с учетом откормочного скота. Дельный мужик Василий, пожалуй, гурт, голов на двести, они бы здесь подростили, да вот незадача: его, деда, теперь в расчет брать нельзя - износился.
  Он подумал о себе, как о дополнительной обузе на шее Шурки, и вдруг увидел на другом конце стола керосиновую лампу на высокой фигурной подставке. Даже в полусумраке было видно, что стекло лампы со стороны окна густо закопчено и лопнуто. Причем не изнутри закопчено, а снаружи, так, если бы дневной оконный свет не освещал, а упал на него застывшей черной тенью.
  Дед осторожно опустился на подушки - он всё вспомнил. Вспомнил так явственно и отчетливо, что засомневался - точно ли это был сон? Вот откуда страх! Он беседовал с черным человеком, который, хотя и называл себя пришельцем, инопланетянином, по всей вероятности, действительно черный князь, попросту говоря - дьявол, бес!.. Просил не отказать в последней секундочке, в которую он, Еремей Тимофеевич, вознесется прямиком в рай. Утверждал, что эта секундочка у него в медальоне. Чепуха какая-то! Однако если он, дед, здесь, то, стало быть, уж конечно не в раю. Это что же?!
  Он почувствовал такую тягостность, такую сосущую тоску под сердцем, будто вот только что согрешил и как-то так не по возрасту неприлично, что осрамил не только свои седины, но и будущие седины внуков. Деду захотелось умереть. Он представил себя в гробу обмытым, в новой просторной рубахе, шароварах, и до того ему уютно стало, что он сложил руки на груди, как покойник, и закрыл глаза.
  И вот, как только закрыл, тотчас ему вновь почудилось, что за столом кто-то сидит. То есть он уже точно знал, что за столом сидит не кто иной, как он сам. А через стол, напротив, поминутно ерзая на стуле, сидит черный человечек, именующий себя достославным князем с маленькой буквы. Конечно, не человечек и тем более не человек - принц но-Ир через черточку.
  Дед вознамерился хмыкнуть над всем, что ему чудится, и тем самым покончить с необъяснимой тягостностью, но он услышал знакомый, почему-то выскабливающийся в его груди смех.
  - Хе-хе-хе, Еремей Тимофеевич, хе-хе-хе! Думаю, мы с вами договоримся. Это я помогаю вам смеяться - я, но-Ир. Оно очень смешно наблюдать, как вы маетесь, пугаясь своего счастья, которое стечением самых невероятных обстоятельств вдруг привалило к вам Ведь вы, право, готовы умереть, или, как там по-вашему, переместиться в рай вовсе не потому, что вам земля надоела. Вы уверены, что такое решение - есть добро. А остаться здесь, получив жизнь вечную, да при внуках, да при здоровьишке - это сплошная гнусность, зло. Ну почему, Еремей Тимофеевич, почему?!
  Он опять делано засмеялся - какие-то скоблящие звуки гвоздя о стекло. Дед почти физически почувствовал, как его смех переворачивает ему нутро - нет, это не человек, это само исчадие - дьявол!
  Но-Ир вдруг перестал смеяться.
  - Не буду, не буду... Может быть, вы, Еремей Тимофеевич, сомневаетесь? Дескать, этот достославный князь наобещает с три короба, так сказать, коммунистическое изобилие, а придет время рассчитываться - никакого коммунизма, никакого изобилия. Мол, такое на вашем веку уже бывало - обещали! Смею заверить вас, что я для того и явился к вам, чтобы оформить договорчик, чтобы никаких сомнений, чтобы всё было честь по чести, с гербовой печатью, с расписочкой и так далее, как вы пожелаете. Главное - пожелайте?!
  "Ну вот, уже и до договорчика дело дошло, - с безнадежностью подумал дед. - И стелит, как стелит, называет по имени-отчеству, будто лет двадцать тому..."
  Человечек тут же привскочил на стуле, поправил:
  - Не двадцать, а все двадцать пять. Да-да, именно двадцать пять. Ни больше и ни меньше.
  У него на этот счет весьма прелюбопытнейшие выкладочки имеются, с точностью до миллионной доли секунды. А как же, тут подсчет жизни и смерти, тут иначе нельзя, тут уникальный случай. Раз двадцать пять - один внук, два - второй, близнецы, никуда не денешься, в общей сложности - пятьдесят годиков. Удивительная цифирка, скажем прямо - гипнотическая, кажется, с нее начался всем известный дедушка Доброть?!
  Сидя и без тою как иголках, черный человечек подскочил к лампе, подкрутил потрескивающий фитиль. Пламя затрепетало, заплясало, но что удивило Еремея Тимофеевича - всё оставалось недвижимым, теней ни у так называемого принца но-Ира, ни у предметов не было. Темно-багровый свет словно бы обволакивал всё со всех сторон, однако его только и хватало, чтобы освещать собеседников, дальше стола он не распространялся.
  - А в какую цену оценивается апрельская вьюга, да с внезапным морозцем?! А простой ржаной сухарик?!
  Человечек замер, многозначительно посмотрел в сторону кровати и как-то сразу выпал из поля зрения деда.
  Дед почувствовал, что утратил точку опоры или отсчета, не может понять - где он, на кровати или за столом? Ощущения смешивались, он как будто чувствовал себя и там и тут одновременно. И в то же время танцующее пламя лампы словно нарочно истязало его, то возвращало за стол, то вновь отбрасывало на постель. Если он за столом, то кто там лежит? Ровно, безучастно, словно через их головы прислушивается к какой-то беседе более значительной, чем у них. И руки на груди, как у покойника.
  Деду видны только руки, и чем пристальней он смотрит на них, тем, кажется, они крепче сжимаются и как-то, непонятно как, но сжимают его сердце.
  - Да-да, известный дедушка Доброть, так сказать, Еремей Тимофеевич собственной персоной.
  Внезапно вмешавшись в мысли и чувства, черный человечек представил Еремею Тимофеевичу его самого, то есть Еремея Тимофеевича, и тут же пояснил:
  - Это только на миру дедушке семьдесят пять, а на самом деле всего двадцать пять. Оттого-то и необычная легкость во всем теле, и никакой боли. И взгляните на фотографии, он, дедушка Доброть, один в один сличает с внуками. Так и кажется, что это кто-нибудь из них расположился на кровати.
  Верткий человечек, движения которого теперь всё более и более копировали пляску огня, ловко подхватил лампу, шагнул к фотографиям, прилепленным к стене над кроватью.
  - Кстати, чтоб уж совсем пресечь всякие сомнения предлагаю вам в некотором роде - нулевой вариант. Поживите, Еремей Тимофеевич, вспять, маленько приспособьтесь к вечности. Примите, так сказать, маленький авансик в счет будущего договорчика. О, это очень забавно - через двадцать пять годиков вы уравняетесь с внуками, а дальше, входя в молодость, вы по пути исправите все свои ошибки. Согласитесь, не часто представляется возможность - исправить ошибки молодости. А потом, жить вспять довольно удобно. Каждый волосок на вашей голове посчитан, все известно, все предрешено, только-то и надо - в нужное время быть в нужном месте. Многие именно так и живут и не жалуются на повторяемость жизни. Более того, дорожат, гордятся повторяемостью, потому что ничто нас так не роднит, как схожесть. Ах, как это замечательно с каждым годом молодеть и молодеть! Вы возвращаетесь назад по пахоте жизни и всю свою энергию употребляете не на поиск ориентиров (они вам известны), а на глубину пахоты. Иная сила жизни, и никакой повторяемости. Нет-нет, Еремей Тимофеевич, у вас в руках верная карта и масть что надо! Сличать с внуками - это же великолепно! И всё это за какую-то секундочку! Взамен, так сказать, смерти по-вашему вам даруется бессмертие по-нашему. Лучше сорок раз по разу, чем ни разу сорок раз!
  В такт приплясыванию но-Ир стал повизгивать от удовольствия, словно сделка уже состоялась.
  Деда покоробило, что этот черный человечек в высокой сверху будто срезанной шляпе дважды не сказал даже, а указал, что он, дед, сличает с внуками, а не внуки - с ним, что было бы вполне естественно. Это верткое существо всё делало наоборот, шиворот-навыворот. И притом с такой искусностью, что невольно вызывало чувство отвращения.
  В дни далекой молодости Еремею Тимофеевичу встретился беспризорник, который зарабатывал на хлеб тем, что вставлял в нос папиросу, затягивался, а дым выпускал через уши. Глядючи на него, Еремея Тимофеевича стошнило. Он отдал беспризорнику последние деньги и попросил его больше никогда не проделывать подобных фокусов, не насиловать своего природного естества. А здесь этот Нырок, или как там его?...- почти ежеминутно поедал перед ним свои испражнения и с таким наслаждением - прямо-таки в удовольствие.
  Вот и сейчас через голову поднес лампу к фотографиям, а сам вынул ладанку, вглядывается в лицо лежащего на кровати.
  Дед привстал с лавки, чтобы тоже получше разглядеть, и видит, что и лежащий приподнялся. Глаза закрыты, но мягкий дневной свет, исходящий от ладанки, лицо покойника будто впитывает. Холодные резкие черты, как бы изнутри очерченные смертью, вдруг разгладились, в них затеплилась жизнь. Черный человечек по-клоунски выступил одной ногой вперед, едва ли не к изголовью лежащего, а руку с ладанкой стал отводить назад. Казалось, что тело человечка, резиново-растягивающееся в разные стороны, вот-вот разорвется. Между тем насколько ладанка отодвигалась, настолько покойник приподнимался. Он, несомненно, был связан с нею какими-то невидимыми узами и сейчас уже более походил на лунатика или загипнотизированного. Глазные яблоки будто у пробуждающегося вдруг шевельнулись - раз, другой... Он выпрямился. Верткий человечек с лампой подпрыгнул, щелкнул - открыл и тут же закрыл ладанку. Пламя лампы, остававшееся во время прыжка неподвижным, на манипуляцию с ладанкой отозвалось, точно на внезапный порыв ветра - возмущенно полыхнув, погасло. Воздух вокруг ладанки засветился и, расширяясь, стал заполнять горницу - возникли тени предметов. И только черный человечек враз еще больше почернел, съежился. Черты липа злобно исказились.
  - Хоп-хоп!- резко вскричал он.
  Крик ударил по перепонкам, будто двойное щелканье бича. Сидящий на кровати вздрогнул.
  С усилием, словно слипшиеся, разнял руки. Открыл глаза. Деда точно обожгло током - дак ведь это он, Еремей Тимофеевич, двадцать пять годиков тому... Еще без усов, без бороды и справа на нем, как тогда: темно-синий милицейский пиджак, галифе, с красным кантиком по швам, и хромовые сапоги с длинными мягкими голенищами. Эту справу привез из района сын - носи, отец, сойдет за казацкое обмундирование. Ну-ну, он, Еремей Тимофеевич, еще работал тогда колхозным объездчиком, это обмундирование очень помогало ему наделять сельчан выгодными покосами. (Всколыхнувшаяся память всё это вмиг, будто пересохший сноп пшеницы, перемолотила.) Кому зерно, а кому солома, - ни к чему подумал дед и, увидев, как верткий человечек сунул в освободившиеся руки сидящего на кровати погасшую лампу, и она сейчас же, сама собой вспыхнула, замер. То есть всё в нем смешалось - сейчас тот, на кровати, приподнимет лампу и повернется к нему. Кто он есть, сидящий за столом, если он на кровати?!
  Внезапно вспомнилось, как сын поехал в роддом наречь имена внукам. Уж как они со старухой его отговаривали. "Ничего, засветло вернусь)". Не вернулся. С полудня разыгралась метель, каких и зимой-то не было. Думали, где-нибудь на заезжем дворе заночевал. А среди ночи стук в дверь, они со старухой вскочили - никого. Потом в окно - три раза. Старуха не растерялась, криком спросила - к добру? Молчание. Неужто к худу? - одними губами молвила, а по стене, прямо возле электрошнура (тогда в их Шубенке электричество было), словно кто-то снаружи молотком: тук-тук - три раза. По проводке поднялся вверх и там постукал. По потолку за кухонный шкаф передвинулся и, чем ближе к печке, тем стук как бы тверже, вроде чего-то требует. Когда по стене спускаться стал - от печки кусок штукатурки отвалился, и сразу же стук помягчел - глуше, глуше, спустился к самой печи и затих. А на следующий день - весть, замерз Тимоша. На радостях пошел домой, а дороги пургой перемело, сбился... Когда хоронили, старуха плакала, убивалась, говорила, что тогда, ночью, это Тимоша приходил, звал на помощь... прощался с ними.
  Почему именно это вспомнилось? Бог весть! Но вспомнившееся было настолько мучительно, что дед, застонав, закрыл лицо руками - Господи, что с ним, почему душа рвется на части?! Двойник, сидьмя сидящий на кровати, словно слепец, неуверенно приподнял лампу, и тут отставший звук двойного удара бича как бы резанул деда по глазам. Невольно защищаясь, он выкинул руки вперед и мгновением, будто в зеркале, увидел своего двойника, который так же, как и он, вскинулся, откинул лампу, и - всё исчезло, тьма раздавила их.
  
  * * *
  
  Тьма, уничтожившая всё вокруг, не только не причинила черному человечку никакого вреда - напротив, кажется, улучшила его самочувствие. Хлопоча возле деда, он носился по горнице так прытко, что можно было бы подумать, что он хлопочет не один, а по меньшей мере с целой бригадой. Причем не каких-то там шабашников, а столичных реаниматоров, у которых каждое движение расписано и, словно на непрерывном конвейере, доведено до автоматизма. Впрочем, черный человечек как раз и занимался реанимацией, правда, на свой лад и со своей целью. И всё же его старания как будто проходили даром, впустую. Он то надувался и подпрыгивал, будто воздушный шар, то с пыхтящим шипением уменьшался в объеме, превращался в морщинистую плёнку, которая вдруг прилепливалась к какому-нибудь предмету, словно ею некая полуснятая шкурка. Наконец, потеряв терпение, он вновь вскричал и, выхватив ладанку, стал наводить ее точно на лицо деда.
  В плоском пространстве тьмы свет тотчас вскрыл свою объемность, дед приподнялся на руках и, открыв глаза, испугался - где он?! Вокруг была тьма, словно в бездонном колодце. И - никого!.. А вот только что мнилось: черный человечек подал ему какую-то важную грамоту, снабженную гербовыми печатями, в которой он, дед Доброть, назывался каким-то выкликаемым и отказывался от своей последней секунды жизни (передавал ее на вечное хранение подателю сей грамоты, достославному князю - принцу но-Иру). Дед хорошо запомнил, что взял грамоту, радуясь, что отныне не то что болеть - недомогать не будет. "Взамен смерти по-вашему вам даруется бессмертие по-нашему". Князь, словно в чернильницу, обмакнул перо в лампу - пламя змеисто лизнуло его, оставляя черный след на стекле, - и, пока передавал ручку деду, с ученического пера упало на столешницу несколько лиловых (показалось, кровавых) капель.
  Дед отвернулся, чувствуя тошноту, ему опять вспомнился беспризорник, выпускающий дым через уши, которого он просил никогда не насиловать природного естества. И вдруг сам по своей воле дед подписывается под тем, что более всего ему же и противно.
  Дед уронил ручку и - проснулся. Необъяснимая радость обладания грамотой сменилась вполне объяснимой тягостностью - это князь, это он что-то сотворил с ним и распоряжается его разумом. Неужто он, дед Доброть, поддался диавольскому соблазну пожить вспять, шиворот-навыворот? На что ему исправлять ошибки молодости, которые, может, одни только и напоминают сейчас, что она, молодость, была? На что ему вечная жизнь тела, если у него не будет души? Без души нет святости, а без святости человек - не человек ни любви, ни веры, ни надежды - искусственность.
  Чтобы рассеять тягостность, уставился в пасхальный кулич - Полина Макарова принесла, поделилась святым хлебцем. Святость, она не в хлебе, а в том, насколько свят он в нашей душе.
  Дед словно бы напитывался внутренним светом, защищаясь от тьмы, которая между тем (он это чувствовал) уже отступала, отодвигалась, освобождая горницу от сложных водянистых призраков, которые смешивались с тенями, растворялись, возвращая предметам прежние устойчивые очертания.
  "Пасхальный кулич?! - Дед осторожно опустился на подушки. - Как там, в Евангелии?.."
  "С наступлением же вечера подошли к Нему ученики и сказали: пустынно это место, и час уже поздний; отпусти народ, чтобы они пошли в селения и купили себе пищи. Иисус же сказал им: не нужно идти; дайте им вы поесть. Они говорят Ему: нет у нас здесь ничего: только пять хлебов и две рыбы. Он сказал: несите Мне их сюда. И велел народу возлечь на траве, взял эти пять хлебов и эти две рыбы, поднял глаза к небу, благословил и, преломив, дал ученикам хлебы, ученики же - народу. И ели все и насытились, и собрали оставшихся кусков двенадцать коробов полных. Евших же было мужчин около пяти тысяч, кроме женщин и детей)".
  В конце двадцатых годов он, тогда Еремей Корж, один из ярых комсомольских активистов на селе, рьяно доказывал, что религия - опиум для народа. Что она рассчитана на простачков. Приводил в пример притчу о пяти хлебах как один из эпизодов чистого надувательства. Не понимал, что речь идет о хлебах небесных, о духовных хлебах. А в тридцать третьем году вернулся из армии - по всей Украине голод. В родной Ненадихе несколько полуживых мужиков и баб на лавочке возле сельсовета - ты, Ерёмушка?! Родная тетка с шестилетней соседской девочкой на руках - нет соседей, умерли. Да и его дом пуст, вчера бабку Маланью (его мать) еще живой свезли на погост, чтоб ввечеру не возвращаться могильщикам, у них и самих только-то и силов на один рейс в день, а телов, сколь их?.. Везли Маланью, увидела ее - Ганю, хлиба хочу. Обозналась... заговаривалась уже, а сама водянистая, в пролежнях вся. Ноне утром могильщики сказывали, что вовремя забрали Маланью, еще до погоста Господь Бог прибрал
  Он как стоял, так и сел в дорожную пыль возле лавочки. Негнущимися пальцами кое-как развязал тощенький свой вещмешок - это, что ль, Ганя? Ганечка и есть, подтвердила тетка.
  - Возьми, Ганю, - сказал Еремей, подавая ржаной сухарик. - Это уж от скудности нашей.
  Ганя осторожно, даже как-то боязливо взяла сухарик. (Глаза большие, стоячие, будто у загнанного и смирившегося зверька.) Непонимающе долго смотрела на хлебец, уже было поднесла его ко рту. (Мужики и бабы отвлеченно отвернулись, вроде как бы заинтересовались солнышком, плывущим меж облаков.) И вдруг Ганя повернулась к тетке.
  - На, баба, ешь.
  Тетка смущенно улыбнулась.
  - Ишь, доброть, а не ребенок!
  Глубоко втянула воздух, вдыхая запах сухаря, - вот и поела она.
  Ганя слезла с рук и пошла обходить мужиков и баб. И каждый шумно втягивал запах сухаря и благодарил дочу - вот и он, вот и она насытились.
  Всех обошла Ганя, а когда к Еремею приблизилась, приоткрыв рот, тоже шумно вдохнула ржаной дух и вернула сухарь - она тоже наелась.
  Странные улыбки теплились на лицах, никто не сокрушался, не вздыхал. Ровно и прямо глядели на Ганю, взбирающуюся на колени к тетке, на Еремея, сидящего в пыли с сухарем на ладони.
  - Бери-бери, - сказала тетка, пользуясь его беспамятством. - И уходи куда-нибудь, Рассея большая, может, и выживешь. А мы и вправду насытились.
  Одной рукой придерживая Ганю, сняла с груди ладанку с изображением Божьей Матери с Младенцем и тоже положила ему на ладонь. И опять ровные согревающие взгляды и ни вздоха, ни сожаления, а только какое-то радостное изумление, будто сосредоточившееся вокруг Ганиного личика, личика шестилетней старушки.
  А ведь маманя не заговаривалась, подумал дед. Она Ганечку увидела, ее любовь человеческую, которая, наверняка, в его последней секунде тоже наличествует, а иначе с чего это вдруг гомункулусу так нетерпелось бы завладеть ею? Для любого грешника секунда пребывания в раю многого стоит, а уж для князя тьмы, исчадия ада, она и вовсе бесценна.
  Хлеба небесные!.. Необычная здоровость в теле, какой в последнее время не то что больным - ходячим не чувствовал, - откуда она; может быть, плата за отступничество (получил взамен здоровости душевной)? Тогда почему, как прежде, он ощущает, что от пасхального кулича исходят как бы волны умиротворения и благости?
  Стало быть, что-то высшее передалось ему через ржаной хлебец и сохранилось в нем. А этот бес, дед содрогнулся от внезапной догадки, с полумертвых соскабливает светоносную энергию жизни, попросту обирает еще теплые трупы, мародёрствует. И кто знает, может быть, этими светоносными крохами шантажирует невинные души, проделывает богомерзкие опыты, в которых злая сила господствует - тьма, надмеваясь, властвует над светом.
  Деда пробил холодный пот - он подписывал какую-то гербовую бумагу, какую-то бесовскую выписку их протокола... Подписал ли?! У него нет никакой уверенности в том, что он не подпал под чары черного человечка. Однако же вот приходила Полина Макарова, поделилась святым хлебцем, и коли он, дед, чувствует живительные токи благости и умиротворения, исходящие от пасхального кулича, стало быть, душа его не стронута с места, и святая вера в добро сохранилась в нем?!
  Дед приободрился - подписывал, но не подписал, он чист перед святым хлебцем, который единит его и с ушедшими, как его старуха, и теми, кто, подобно ему, а точнее, его внукам, пребывают здесь, на земле. Его картина мира - она ведь не сама по себе, она в ладу и с ним, и с внуками, и с верой отцов, в совпадении - а как же! Как у отцов и дедов его, так и у него - по сему. Умерли они, и он умрет, но не в прошлом пребывают ушедшие - в будущем, в раю, то есть являют собой духовную энергию жизни, которая весь одушевленный мир осеняет, потому как им, ныне живущим, еще только предстоит этот уход.
  
  * * *
  
  Уверенность деда, что он не подписал бесовской бумаги, как будто придала уверенности и всему окружающему. В горнице посветлело, тьмы как будто и не бывало. Для чего являлся черный человечек, в общем-то было понятно - искушал. И золотишко, и здоровье - все это настолько известно, что даже скучно. Однако в здоровом теле - здоровый дух. То-то и оно, что никакою духа - пустоцвет. Должно быть, нет ничего тягостней, чем вечность пустоцвета.
  Мысли деда, точно седые белые волосы, сливающиеся с наволочкой, каким-то образом сомкнулись с солнечными лучами и, точно лучи, объяли весь белый свет. Он словно бы ни о чем не думал и в то же время весь был мысль - человек-пустоцвет, мир-пустоцвет, Бог... Он воздрогнул, не понимая, чего испугался? А потом улыбнулся - ишь, бес-пустоцвет просил секунду, в которую он, дед Доброть, войдет в рай. Вместо смерти по-вашему вам даруется вечная жизнь по-нашему.
  Последний луч солнца ударил под верхний переплет окна, воздушно волнуясь, раздвинул потолочный предел, потом медленно стал тускнеть и, наконец, погас - иссяк небесный колодец.
  Дед посмотрел в окно - солнечный закат подпалил облака, легкие сумерки казались розовыми и теплыми, точно вода на песчаной отмели. Ему явственно привиделись божественные поля, рощи, в которых сейчас пребывает его Матрёна Терентьевна и которые сейчас не без ее участия, наверное, накренились над Шубенкой, чтоб и припозднившегося внука уберечь от непогоды, и его, деда, напитать небесными хлебами - нет, его не одолеет разрушительная сила, тьма. Деда охватил благостный покой - Пасхальное воскресение никакая тьма не одолеет. Бросил взгляд на багровый отблеск, разлитый на подоконье, и в избытке чувств, сам не зная почему, - не произнес, а как бы возвестил миру:
  - Христос воскресе!
  Голос прозвучал, точнее прозвенел: молодо, звонко и еще как-то грозно, как оклик часового, требующего пароль. Дед, словно завороженный этим окликом, уже вознамерился отозваться - Воистину воскресе! Полные легкие набрал воздуху, и вдруг в носу так засвербило, так защекотало, что он напрочь позабыл о намерении. Кустистые брови деда вначале медленно приподнялись, потом резким скачком подпрыгнули почти на треть лба - дед чихнул. Да так смачно, аж в груди хрястнуло - плечи освобожденно расправились. Плечи расправились, а в глазах потемнело, веки отчего-то так неостановимо заморгали, что кроваво-красный отблеск заката, разлитый на подоконье, стал казаться ему кроваво-красным отблеском, отбрасываемым мигающим пламенем керосиновой лампы, дергающимся, будто от сквозняка. Ощущение трепещущего пламени было настолько реальным, что прежде всего подумалось: дак что же это... шибки стекол вынуты, что ль? И вот, как только он подумал о вынутых стеклах, еще о черном человечке в мыслях и намека не было, раздался знакомый, скрипучий, как ржавые двери, голос, бесцеремонно вскакивающий в уши сразу с обеих сторон.
  - Да полноте, дедушка, беспокоиться о стеклах, в порядке стекла. Вас прям-таки не поймешь, то вы жаждете бессмертия, а то, не выслушав человека, который вас, можно сказать, из рук смерти вызволил, закатываете перед ним ну не то чтобы истерики, а всякие там обмороки. И это при том, что вы подписали договор и совершенно здоровы. Я полагаю, дедушка, что вы порядочный симулянт. И не надо слов, берите пример с ваших внуков. Шурка теперь сообщается со всем что ни есть вокруг посредством чистой мысли и даже, более того, чувств, заключающих в себе любую нужную мысль. А Николай, понимаете, пристрастился к фантазиям, которые имеет обыкновение записывать в мою фиолетовую тетрадь.
  Черный человечек выхватил откуда-то из-под полы толстую общую тетрадь, действительно с фиолетовой обложкой, и, перегнув ее, выпустил большим пальцем веер исписанных страниц.
  - Он записывает, а потом мы сообща трансформируем их, превращаем в реальность. Не все, конечно, по выбору, особенно я люблю, когда прямое искривляется, а искривленное выпрямляется. Знаете, чувствуешь себя творцом, когда преодолеваешь сопротивление материала.
  Он хлопнул тетрадью по выкинутой вверх ладошке и опять сунул ее под полу, которая вдруг вытянулась и утонула в какой-то квадратной дыре, наподобие колодезной.
  - Ну вот, вы снова норовите ускользнуть в обморочную прострацию. Нет-нет, так не пойдет! Так мы с вами не договаривались, а нам просто необходимо в наших же интересах договориться. Прежде всего не мучайте себя всякими домыслами о вечном человеке-пустоцвете. Бог вечен, а человек создан по Божьему подобию, стало быть, надо изменить направление мысли: раз вечен - уже не пустоцвет, пустоцвет не может быть вечным. Глубже, глубже надо мыслить, Еремей Тимофеевич!
  Речь но-Ира каким-то непонятным образом совпадала с морганием. Вначе дед как бы примигивал в словах каждую буковку. Затем частота примигиваний сократилась - совпадала с ударными слогами. Потом он уже отмечал только знаки препинания. И, наконец, словно выбрав положенный запас, моргание прекратилось.
  Во всё это время, будто в просветах вагонов мчавшегося поезда в мозгу отпечатывались странные картины. Кроваво-красный отблеск на подоконье собрался в змеисто прыгающее пламя лампы. Темень сгустилась, и посреди горницы резко выступила, будто вырезанная из черного дерева, фигурка черного человечка. Фигурка казалась сросшейся с тенью, глыба которой, косо изломившись, словно бы подпирала потолок. Причем если пламя лампы во время примигивания приближалось к человечку, то тень его непременно отдалялась и уменьшалась. В какой-то момент она вовсе исчезла. Чувствовалось, что в трепещущем свете лампы в горнице происходит какая-то неуловимая перестановка. В самом деле, когда мигание пламени унялось (а с ним и дерганье век), дед увидел, что окно, выходящее на дорогу, передвинулось, скрылось за широким буфетом - на его прежнем месте обозначилось черное, закопченное устье печи, в котором существо, величающее себя достославным князем, словно расторопный хозяин, устанавливало заслонку.
  - Да, знаете, я по природе своей реформатор, можно сказать, реформатор-гуманист, лично для меня приоритет общечеловеческого над классовым всегда был бесспорным. Классовый рай - извините, очень мрачная пропаганда, но... не люблю сквозняков, тут я за железный занавес печных заслонок, - сбивая золу, деловито ударил рука об руку. - Не к месту будет сказано, бывает, так чихнешь, что не надо никаких реформ, будто взорвешься - на кусочки и во все стороны. Впрочем, ломать - не строить.
  Теперь кухонного стола вообще не было, а за стулом, на который легко и ловко уселся но-Ир, образовалось изрядное пустое пространство вплоть до буфета, стоящего почему-то в углу. Так как пламя лампы не отражалось в его стеклах, а лампа, хотя и на расстоянии, помещалась напротив окна, находящегося у изголовья деда, - он повернулся к окну - в нем-то как, есть отражение? Но и этого -окна не было - обычная глухая стена.
  Дед почувствовал, что во всяком предмете, который он видит, то есть в самом взгляде, которым охватывает предмет, находится он сам, всей своей плотью. И еще он почувствовал в себе свойство входить и погружаться в неизреченную суть предмета так, как если бы и он сам был предметом. Вот буфет - кухонный старшина, словно на своем теле дед ощущает все его царапины и вмятины. От кого только ему не доставалось: и от Матрёны, и от самого Еремея Тимофеевича, и особливо от внуков, пристрастившихся было вбивать и вытаскивать из него гвозди. Он даже не старшина, кухонный генерал. И стол, и лавка, и даже кровать, на которой лежит дед, - все под его началом.
  Деду вспомнилось, как заморенный голодом, он по бумажке комэска в числе первых воинов-переселеннев прибыл в Шубенку. Поначалу всем поездом жили в клубе коммуны имени Ворошилова. Потом Еремею Тимофеевичу как бывшему красноармейцу, женившемуся на Матрёне, такой же, как и он сам, неимущей коммунарке, выделили избу и послали на курсы трактористов. С курсов пришел - на "Форзон" посадили. В столовой по звону рельса и завтракали, и обедали, и ужинали. Они с Матрёной завсегда питались за столом передовиков. Когда коммуну начали упразднять, пришел к ним ейный председатель, крупный, неразговорчивый, но глубоко душевный мужик. Хватились посадить гостя - не на что. Ни табуретки, ни стола, даже кровати не было. Да и то, они с Матрёной с утра до вечера в поле, Тимошка круглосуточно в детяслях, изба есть, и слаба Богу!.. Председателю очень по сердцу пришлось, что стены в избе выбелены, а полы выскоблены. Похвалил Матрёну - хорошая хозяйка. Мебель из орехового дерева будет - завтра же столяра пришлет. Отмерил от печи свой саженный шаг - здесь стоять буфету.
  Дед внезапно всхлипнул - пусть им с Матрёной буфет напоминает, что они были и есть передовики славной Ворошиловской коммуны. А потом, в колхозе уже, как недород, так сразу и фининспектор в избе, ходит, описывает имущество в счет несданного продналога. И всегда первым делом брался на карандаш буфет. Бывало, уж сколь натерпятся всего, а буфет вызволят. Да рази ж это только буфет теперь, чтобы передвигать его какому-то человечку с маленькой буквы?
  - Ну. уж, ну уж... вы снова и снова норовите ускользнуть в обморочную прострацию, и все только потому, что вам, дедушка, не хочется вставать с кровати. Да-да, вся эта филиппика - порожденье лени! А если бы дедушка заглянул за буфет, то он бы убедился, что окно за перегородкой, а за перегородкой стоит еще один, точно такой же буфет, но совершенно новый, без единой царапинки!
  Черный человечек скрипуче хохотнул - он сочувствует дедушке, пусть остается на кровати: демократия, насильно мил не будешь, нельзя к добру гнать палкой.
  Всё собрал, настоящий районный лектор, надергал по строчке из всех газет и, пожалуйста, уже воспитывает, неприязненно подумал дед. Выхватывает из окружающего только то, что нужно ему в текущий момент, а завтра - хоть трава не расти! Как говорится - ловкость рук и никакого мошенничества.
  - Нет-нет, ни в коем случае! Зачем ему, достославному князю, ловкость рук, если реформы обеспечиваются исключительно энергией снизу, то есть исключительно энергией рынка. Все, что не подлежит реформированию, - в печь, за железную заслонку. Что не сгнило - пусть сгорит. Дым - вещество целесообразное, ведь это из него произрастают хлеба небесные, а у некоторых - хляби. Побольше дыма, Еремей Тимофеевич, дым глаза не застит. Надо раскрутить маховик и не забывать о правиле буравчика - гайки закручиваются вправо. Лучшее средство для всех реформ и от всех реформ - революционный вихрь. Он, принц но-Ир, употребит последнюю секундочку Еремея Тимофеевича на высшее благо - ускорение реформ. А сейчас просит посмотреть, только посмотреть некоторые опыты, которые демонстрирует сугубо доверенным лицам, потому что эти опыты требуют полного взаимопонимания, если хотите, родственности душ.
  Деду показалось, что князь тьмы заговаривается, то есть под воздействием какой-то внешней силы вынужден почти ежесекундно менять направление своей мысли. И все же деда укололо, что гомункулус записал его в родственные души, но возразить не успел. Верткое существо вместе с оседланным стулом, словно наэлектризовываясь, мелко-мелко затряслось, запрыгало, продвигаясь по замкнутому кругу. Один, другой, третий... Ускоряющееся подпрыгивание, похожее на вибрацию и поступательное движение по кругу, нарастало с такой быстротой, что вскоре очертания человечка и стула слились в одну слошную массу - напоминали шину трактора.
  Дед привстал на подушках: вот бес, свою спину догнал - неужто сквозь себя, как сквозь игольное ушко, проскочит?!
  Неожиданно "шина" спружинила с боку на бок и, потеряв четкие очертания, зависла под потолком Теперь она походила на волосяной клубок. Клубок неистово вращался, по нему бежали темно-коричневые пряди, или полосы, очень схожие по цвету со стулом, на котором сидел человечек. Внезапно клубок завыл, точно ветер в трубе. В тон ему стали отзываться предметы, находящиеся в горнице, которые ни с того ни с сего тоже начали вибрировать и медленно, но настойчиво подвигаться к кругу, по которому вот только что носился князь тьмы.
  Дед ощутил, что кровать под ним тоже ожила, заныла, натужно дребезжа в пружинах. Ковровая дорожка, лежащая возле входной двери, вдруг встрепенулась, приподнялась посередине и, хлопнув концами, будто крыльями, взлетела и тотчас смешалась с клубком - пропала. Дед вцепился в стеганое одеяло, которое одним краем тоже уже приподнялось, но в этот миг клубок грянул на пол и посреди горницы, словно по волшебству, образовалась черная дымящая воронка. Черный человечек сидел перед нею, словно рыбак перед прорубью. Чуть наклонившись вперед, он одной рукой машинально нащупывал ладанку на груди, а другую простёр над воронкой, точно удерживал вздымающийся вулкан. Он был настолько поглощен происходящим, что и деда потянуло взглянуть...
  Подобрав одеяло, Еремей Тимофеевич свесился с кровати, из воронки дохнуло холодом, хотя на черных складках одежды человечка вспыхивали отблески огня, как бы вырывающиеся из печи. Дед вытянул шею и тут же позабыл обо всём.
  Далеко внизу, кажется, в самой сердцевине Земли, а вернее, что еще дальше, уже за ее пределами, он увидел безмерное пространство, заполненное клубами слоисто-текущего дыма. Дым свивался в спираль, местами вспухал, пенился. Клубы многоэтажно прорастали в высокогорные цепи. Разрываемые молниями цепи рушились, распадались, и тогда еще глубже обозначались в пустоте новые горные хребты, за которыми угадывались другие, свивающиеся в спираль, клубы дыма.
  Что это?! Дед хотел отпрянуть, но с ужасом почувствовал, что сползает в воронку. Он раскинул руки, но и края воронки раздвинулись. Знакомый скрежещущий хохоток князя тьмы, раздавшийся за спиной деда, будто отдельно живой, упруго резвясь, пробежал по его позвонкам, уже совсем помогая ему съехать в бездну.
  - Наша печь, энергетический котел, котел чистой энергии - вечность. В любом деле надо плясать от печки - не так ли?! Входите, Еремей Тимофеевич, располагайтесь...
  - Не-е-ет! - простонал дед и, страшась догадки, что перед ним никакой не котел вечной энергии, а самый настоящий ад - геенна огненная, неожиданно громко, с чувством пропел:
  - Христо-ос воскре-есе!
  Опасаясь, что, как и прежде, бес но-Ир собьет его, не даст утвердить "Воистину воскресе!", машинально приложил руку к груди - ладанка! Как же он позабыл о ней?! В горькую минуту скорби родная тетка подарила ее. "Бери-бери... А мы и вправду насытились".
  Дед увидел себя сидящим в пыли. Приветливые лица сельчан, изумленно глядящих, как бы из далекого далека, то на сухарь на его ладони, то на Ганечку, взбирающуюся к тетке на колени. Хлеба небесные! Он почувствовал уверенность, что с этой ладанкой ему и ад не страшен - резко изменил направление мысли, ничуть не догадываясь, что решил одолеть нечистую силу ее же оружием.
  - Слава КПСС, слава КПСС!
  Кто подсказал, кто надоумил - дед не ведал. Но то, что голос на здравице в честь коммунистической партии не был прерван и прозвучал с необходимой твердостью, укрепило его, что он нашел отзыв не только равнозначный библейскому, но, может быть, в том, что сейчас бесконечно дорого ему, дажее более превосходящий. Как бы там ни было, но какая-то спасительная сила тотчас отбросила его на подушки, а но-Ира спихнула в воронку, которая тут же затянулась и пропала, будто ее и не было.
  - Слава КПСС, слава КПСС!... - еще несколько раз, для вящей убедительности, прошептал дед и насторожился (ему послышался глухой стук копыт - никак Шурка!).
  Он увидел на стуле, придвинутом едва ли не к изголовью, на котором вот только что восседал диавол, белый огнисто-лучистый кружок - ладанку, которую тот, очевидно, не смог унести с собой из-за своей раздерганности. Дед осторожно взял ее: так и есть - Божья Матерь с Младенцем. Может быть, виною игра света на старинном серебре или слезящиеся глаза деда (а вернее всего, и ни то, и ни другое), но он вдруг явственно увидел не Божию Матерь с Иисусом, а родную тетку с Ганечкой на руках.
  Сердце мучительно сжалось. Такое под силу только Ему, Господу нашему, убежденно подумал дед, и тут же, словно бы в подтверждение своей мысли, услышал радостное лошадиное ржание и стук копыт, донесшихся с улицы. Он опустился на подушки, почти физически ощущая, как с приближением знакомого стука копыт чужой незнакомый, мертвым разрывом отзывающийся в сердце, всё более и более отдалялся и, наконец, полностью вытесненный - сгас, растаял, как досадный мираж, как галлюцинация расстроенного воображения.
  И вот как только чужой незнакомый стук копыт сгас, растаял, дед заметил, что в горнице посветлело. Посветлело от таинственного серебрящегося света, истекающего от ладанки в его руке.
  Дед привстал на локтях, внимательно огляделся - буфет, стул, стол; на столе накрытый сложенным полотенцем пасхальный кулич, чуть подальше, почти на самом краю стола, лампа с целым и даже как будто протертым до прозрачного блеска стеклом. Все на месте. Словно и не было никаких перестановок, словно все они - один плод фантазии. Однако нет, именно в том, что как будто ничего не было, дед как раз более всего улавливал: почему всё так было, как будто ничего не было.
  Пора, пора, наверное, Еремею Тимофеевичу в порядок себя приводить и помаленьку собираться на вечный покой. Уже и диавол являлся, искушал, - дед хмыкнул ничтожности диавольских соблазнов. - Точь-в-точь районный лектор: лепешки с парным молочком, взбитая перина и даже жизнь вечная, но без души, а стало быть, и без будущего.
  Он внимательно посмотрел на крышку подпола и строго-строго погрозил - смотри у меня!.. Поднес ладанку к губам и, совершая крестное знамение, трижды поцеловав ее, с чувством пропел:
  - Христо-ос воскре-есе!
  И уже не опасаясь, что кто-то может помешать ему завершить здравицу в честь Господа нашего Иисуса Христа, с достоинством выждал паузу... И тут отворилась дверь - в горницу вошел Шурка. Точнее, вбежал, потому что в сенях, стягивая плащ, услышал деда.
  - Воистину воскре-есе! - прямо с порога возгласил он, и они с дедом обрадованно засмеялись и с чувством почеломкались.
  Потом уже на крыльце (выполз с Шуркиной помощью) дед сказал, что пора, пора ему собираться на вечный покой, на вечные пажити. И вдруг приказал:
  - Зови, зови Николку, а то ненароком хватит кондрашка и не прощусь.
  Шурка хотел было возразить деду, но не возразил, тоже сел на ступеньку крыльца. Так они и сидели, взглядывая то в пространство двора, где громко фыркал, теребя сено, мерин, то в звездное небо, где загадочная синяя звезда уже заметно поднялась над огородами и потому как будто приблизилась. В сиянии ночи исподнее белье деда светилось, словно облитое луной, а Шуркин бушлат, накинутый на плечи, мерцал росными каплями. Они молчали, они молчали о быстротечности человеческой жизни, а от земли исходил отчетливый шум весеннего пробуждения...
  
  _______________________________________________________
  
  СВЕТ ПРОРИЦАЮЩИЙ
  
  -I-
  
  Хорошо жилось Николаю, особенно у де-да с бабой. Особенно на школьных каникулах, когда определялись они с Шуркой пасти колхозных коней или коров. Правда, большинство взрослых посматривали на них с сочувствием - безотцовщина, при живой матери - сироты. Имелось в виду, что у нее другая новая семья, а они живут у деда с бабой. Странными казались эти суждения, никакого сиротства они не чувствовали. Бывало, Николай только из-за одного этого пуще всех озорничал - пусть все смотрят, как ему весело. С железнодорожного моста, что под Халкидоном, наравне со взрослыми с самых перил в воду нырял. А в ответ что?.. Никакое не восхищение - сочувствие: вот оно, сиротство, аж посинел от холода, а сигает, даром и голову свернет, нет материнского догляду, сироты-близнецы.
  Нет-нет, не чувствовал Николай сиротства, чуть что... брат приходил на помощь, как из-под земли вырастал. Тут уж необъяснимое предчувствие срабатывало, как говаривал дед: близнецкая кровь, если один захворал, то, как ни гляди в оба, а и другой вскорости занеможет. Когда Шурка на выпускном вечере крутил на турнике "солнце", Николай со сверстниками в танцевальном зале стоял - Валя Михасёва вальсировала с курсантом ДМУ, Дальневосточного мореходного училища. Она красиво вальсировала, в кружении слегка прогибалась в талии, отклонялась от партнера, но Николай все равно посматривал на нее с презрительной усмешкой. Он ревновал - не за себя - за брата. Николай точно знал, что Шурка пошел на турник только потому, что не хотел с завистью смотреть, как она кружит с блестящим курсантом. Николаю хотелось, чтобы Валя споткнулась, он для того и усмехался, чтобы вывести ее из себя. Он даже выступил в зал намного дальше сверстников - намеревался всё же как-нибудь зацепить танцующую пару, смутить.
  И вот, когда Николай уже готов был наступить на ногу вальсирующему курсанту, а потом толкнуть его, - он вдруг представил на своем месте Шурку, и в тот же миг кроваво-красный столб пламени встал перед глазами, зал крутнулся сверху вниз, пол ушел из-под ног. Николай как стоял, так стоймя и рухнул как подрубленный. Сверстники подхватили, вывели на крыльцо, на воздух. Ноги подламывались, а в глазах черная мошкара, клубясь, кишела в багровом огне. И вдруг крик, короткий, острый, сверкнул и точно снес часть виска - Шурка, брат!.. Николая опять подхватили, отнесли на траву. От нестерпимой физической боли, которая, как понял потом, передалась ему от брата, он потерял сознание.
  Кажется, что вот только с этого момента Николай и стал ощущать сиротство. Еще хорошо, что сразу в армию угодил. Там распорядок жизни не давал предаваться унынию. И все же та блестящая вальсирующая пара на выпускном, намерение во что бы то ни стало сконфузить ее и внезапное Шуркино несчастье каким-то странным образом связывались в одну нить, которую, как ни наматывал на клубок, а выходило, что произошла роковая ошибка - это он, Николай, должен был сорваться с турника. А стало быть, он, Николай, и повинен в несчастье брата. Единственное, что поддерживало во все эти годы, - убеждение: Шуркина болезнь не только Шуркина, но и его. Впрочем, так же, как и здоровье Николая, - Шуркино здоровье. Именно поэтому пошел после армии в моря - рыбак океанического лова и колхозный пастух, что-то есть родственное если не в профессиях, то в самой стихии жизни на природе. К тому же Николай надеялся, что однажды в какой-нибудь заморской стране ему посчастливится купить чудодейственное лекарство, которое враз вылечит брата, а заодно и снимет с него, Николая, виновность, которая, будто колдовское проклятие, давила душу так, что и хмельным пить - не запить, пробовал... Только в шторм, или, как любят нынче писать в газетах, в экстремальной ситуации освобождался от нее. И сразу, словно крылья вырастали, легкость, согласие души и тела, и уж если веселье, то - до облаков, и уж если грусть, то тоже глубинная - до самого дна. В такие минуты ему казалось, что брат рядом, что еще чуть-чуть побольше бы этой экстремальности и Николай точно бы почувствовал Шуркино плечо. Где опасней всего, там уж непременно он, Николай. Из-за этой тяги к опасностям его на палубе уважали, но и считали маленько чокнутым, то есть романтиком - ни одно маломальское приключение на судне не обходилось без него. Он вел дневник (толстая общая тетрадь в зеленой обложке, в которую наряду с денежными расходами записывал свои приключения). К записям Николай обращался от случая к случаю и не делал из них секрета. Потому интерес товарищей "что он там пишет?", изредка вспыхивающий, тут же угасал.
  - Ну и почерк!.. Сплошные каракули!.. Судебный эксперт и тот не разберет, что здесь накорябано! - всякий раз удивлялись матросы, листая дневник, который Николай по забывчивости оставлял то на своем рабочем месте, у траловой лебедки, то на пеленгаторской палубе, где загорали матросы, а то и вовсе на столе в столовой команды.
  Иногда, ради шутки, моряки сообща вписывали в дневник свои расчеты и краткие тезисы. Отдавая дневник, не без умысла, просили Николая расшифровать вписанное - им кажется, что за такое-то число с ним произошло весьма забавное приключение.
  Делая вид, что не видит многозначительных перемигиваний, Николай отыскивал требуемую страницу и, пробежав взглядом по записям, вдруг усмехался, словно бы припомнив новые подробности, и начинал...
  Рассказывал он великолепно, умел на лету нескольким фразам и цифрам, наобум написанным моряками, придать конкретность, ясность, так что получалось, что это как будто в самом деле его краткие пометки о вполне реальном происшествии.
  - Ну и мастак... Ну и мастер же заливать! - весело восхищались моряки.
  Перед заходом в Сингапур (они шли на ремонт с рыбалки в районе Северного тропика) Николай поделился на мостике (он подменял, по просьбе старпома, приболевшего рулевого Диму Пономарёва), что опять потерял дневник.
  - Наверное, во время шторма, когда чинили промвооружение трала, бросил где-нибудь, и его волной смыло, - безо всякого сожаления сказал Николай. Он не рассчитывал на сочувствие, и уж тем более - на поиски дневника всей командой. Просто так сказал, безо всякой задней мысли.
  Однако факт остается фактом. В поисках зеленой тетради принял участие весь экипаж. Тут, конечно, спасибо старпому - объявил о потере по судовой радиотрансляции. Причем ошибочно, вначале по "кораблю", портативной радиостанции для внешней связи с судами, находящимися в пределах видимости. Возможно, что старпом не заметил бы своей оплошности, - помогло обнаружить вмешавшееся так называемое атмосферное радиоявление. Через несколько минут (никто, разумеется, не хронометрировал точное время) по девятому каналу объявление слово в слово само повторилось. Создалось впечатление, что кто-то (неизвестно кто!) записал его на магнитофонную ленту, а потом еще раз прокрутил.
  "Всем (разнеслось по капитанскому мостику), кто найдет фиолетовую тетрадь (относительно цвета старший помощник пошутил, он знал, да и все знали, что обложка тетради зеленая), дневник матроса-добычи Николая Добротя, недавно им потерянный во время шторма, просьба - вернуть владельцу в двадцать первую каюту. Вознаграждение - новые приключения из оного дневника".
  Повторно услышав объявление, Николай опешил. На какое-то время остолбенел и старший штурман, смотревший на левом крыле мостика в бинокль. Его кривоватый рот, и без того смещенный вправо, оказался за ухом. Николаю почудилось, что старпом, держа бинокль более для статуса, вдруг выглянул из-под него, то есть оглянулся как бы одним лицом И всё же старший штурман пришел в себя быстрее Николая. Очевидно, помня об изъяне своей физиономии, он почти мгновенно подавил изумление. Когда входил в рубку, на ею липе уже блуждала обычная кривая усмешка.
  - Что, Коля, испугался? Не бойсь - своеобразное атмосферное явление. Радиосигнал обежал вокруг земного шарика, и мы его опять приняли по "кораблю".
  Старпом подошел к микрофону внутренней судовой радиотрансляции и заново слово в слово повторил объявление. Потом пояснил, что подобное радиоявление лично ему уже встречалось в Анадырском заливе - тогда они промышляли полярную тресочку, он ходил в должности третьего штурмана.
  - Зеленым был, отчаянным, не хуже тебя. Тоже всё гонялся за приключениями, искал панацею от всех болезней, хотел исправить физиономию, но как видишь!..
  Старпом криво усмехнулся, то есть не криво, а обычно, это сама собой такою получалась усмешка, из-за его криворотости.
  Он приказал Николаю перевести гирокомпас на авторуль и уже намеревался поподробнее остановиться на подобном случае в Анадырском, но увы - старшего штурмана внезапно перебил сам старший штурман. По девятому каналу опять зазвучало давешнее объявление.
  Они замерли. При всей неожиданности случившегося, которое показалось теперь еще более неожиданным, чем в первый раз, они выслушали объявление с большим вниманием. Николая резанула интонация - при всей ее сходности со старпомовской она была разительно другой, непохожей. Веселая игривость одного, подсказанная самой сутью, доброго помысла помочь ближнему лайти свою заветную вещь, здесь подменялась каким-то глумливым издевательством. Последняя фраза о вознаграждении, ловко перевранная радиоэхом, которое прежде отсутствовало, воспринялась как явное откровенное нахальство. "Вознаграждение - награждение - новые приключения - исключения - из оного - зеленого - дневника - вникай".
  Неприятное чувство вызвала последняя фраза у Николая, впрочем, как и всё объявление. Тот, другой, подделывающийся под старпома, как будто нарочно таким странным способом сообщил, что ему известно не только о дневнике, но и о будущих приключениях Николая - по всей вероятности, они составят какое-то исключение в его потерянной зеленой тетради. Хитрое, весьма хитрое радиоэхо - вникай! Вроде бы прозвучала дополнительная информация сверх объявления, и в то же время сверх объявления как будто ничего не было - радиоэхо. "Близок локоток, а не укусишь". То есть случись доказывать - ничего не докажешь.
  Старпом не заметил никаких радиоискажений. Тотчас, после объявления, он засек время по судовым и личным часам, надеясь по времени вычислить расстояние, пробегаемое радиосигналом, но явление больше не повторилось. В ходе судовых работ, пожалуй бы, о нем позабыли, если бы на следующий день, как раз перед заходом в Сингапур, начальник рации не заявил, что все судовые часы отстают от настоящего времени ровно на тринадцать минут.
  Вначале старпом хотел этот необычный факт вписать в судовой журнал, но потом передумал: тринадцать - одиозная, в некотором смысле, нечистая цифра. К тому же аналогию загадок этой части Южно-Китайского моря уже давно сравнивают с загадками Бермудского треугольника. Очень убедительное сочетание - радиоявление в координатах с отставанием ровно на тринадцать минут. Нет-нет, никаких записей, избави бог от подобного сочинения в вахтенном журнале! Любой здравомыслящий человек истолкует его с юмором, причем не в пользу старшего штурмана. Да он и сам точно также бы истолковал потому, что верит во все аномальные явления, вплоть до летающих тарелок, но только на камбузе, а не на капитанском мостике. Нет-нет, решил старпом, сам писать не буду и другим не позволю.
  Он вызвал начальника рации и сделал тому соответствующее внушение. Начальник рации согласился, что факт странный, но, поскольку произошел без видимых последствий, он настаивать на нем не будет. Да и трудно настаивать, все стрелки судовых часов уже переведены.
  Разговор старпома с Николаем Добротем был менее удачным. Виною злополучная фиолетовая тетрадь, лежавшая на штурманском столе, которую во всё время вахты старпом принимал за бухгалтерскую книгу ревизора, второго штурмана. (Тетрадь лежала в сторонке, в тени, но, когда он отодвинул настольную лампу, - в полосе света она вдруг стала сочно-зеленой.) Вошедший Николай Доброть тотчас признал в ней свой пропавший дневник.
  Они удивленно переглянулись. Старпом снял микрофон, объявил, чтобы боцман срочно прибыл на мостик. Ничего не сказав Николаю, махнул, что он свободен. В дверях тот многозначительно хмыкнул, потом некоторое время было слышно, как по трапу скатывается его топот ног. Наконец смолк.
  Старпом прислушался, но вместо Добротя услышал боцмана, поднимающегося на мостик.
  - А я еще раз говорю: не бери в голову! На свету один и тот же колер одного цвета, а в тени, наоборот, уже другого...
  
  -II-
  
  Николая очень удивило, что тетрадь оказалась у старпома. Он решил, что ее по ошибке взял в штурманскую рулевой Дима Пономарёв, который живет с ним в одной каюте. Будучи художником судовой стенной газеты, Дима в свободное от вахты время раскрашивал газету в штурманской. Наверное, со своими принадлежностями и тетрадь прихватил, подумал Николай и, захлопнув за собой дверь, спрятал ее за пазуху, чтобы не мешала спускаться по трапу.
  С бака, а может, и с крыла мостика, внезапно донесся отчетливый голос боцмана:
  - А я еще раз говорю: не бери в голову! На свету один и тот же колер одного цвета, а в тени, наоборот, уже другого...
  Николай хмыкнул: во, разоряется... а впечатление такое, будто боцман адресует свои слова ему, Николаю, - забавно! Взялся за перила и тотчас услышал внизу, за переборкой, как раз на расстоянии одного лестничного марша, легкое потрескивающее постукивание.
  Уже готовый было скатиться по трапу, Николай прислушался - странно, кто-то впереди него спускается и в такт шагу будто постукивает пингпонговым шариком. В воображении Николая этот кто-то сейчас же обрел черты маленького юркого человечка: в лакированных щегольских туфлях, черном фраке, цилиндре, белых
  лайковых перчатках и с тростью. Очевидно, ею он и постукивал по ступенькам.
  Николаю захотелось удостовериться: в самом деле - человечек?.. Впрочем, откуда? Что за глупость? Тем не менее он зачем-то снял кроссовки и, преувеличенно крадучись (словно тать с ужимками лицедея), припустил вниз. В его подскакивающих движениях было что-то отталкивающее, точно он хотел не догнать юркого человечка, а, копируя, повторить, причем настолько правдоподобно, чтобы уже самому сделаться этим человечком.
  Его пробил холодный пот - что с ним? Надо остановиться, хотя бы не гримасничать, выпячивая нижнюю челюсть, точно заранее готовился укусить догоняемого. Ничуть не бывало, вопреки себе, он поскакал еще быстрее, при этом наклонял голову так, словно прислушивался - достаточно ли беззвучны его стремительные прыжки. Он и в самом деле прислушивался, потому что был уверен, что никакого человечка не увидит, а сможет лишь на слух... интуитивно угадать - догнал или нет.
  Тот, впереди, как будто тоже прислушивался - постукивание стало реже и тише. Потом, догадавшись, что его настигают, словно покатился, застрекотал по трапу, будто по частому мелкому штакетнику.
  Это была странная гонка. Николаю казалось, что он не спускается по винтовому трапу, а, словно самолет, потерявший управление, падает, войдя в штопор. Руки и ноги его, схлестываясь, расхлестывались - он чувствовал себя проваливающимся в какую-то безвоздушную воронку. Ступеньки трапа смазывались, а перила напоминали резьбу в сужающемся конусе. Мгновениями Николаю мнилось, что он вкручивается в какой-то световой луч. Ощущению помогали люстры, вмонтированные в переходниках палуб. Наплывая и отдаляясь, они казались не светильниками, а светилами, разделяющими горизонты небесных сфер. Одна палуба, другая, мысленно отсчитывал Николай. На третьей палубе трап кончится, и ему предстоит, пожалуй, со всего маху врезаться в дверь своей двадцать первой каюты.
  Он стал хвататься за перила, чтобы хоть как-то притормозить, замедлиться. И тут стрёкот, который во все это время был впереди, обозначая достаточно сильное отставание Николая, вдруг сменил направление на прямо противоположное. Теперь они сближались с удвоенной скоростью. Если столкнутся, то он, Николай, непременно разобьется насмерть. Он невольно зажмурился - стрекот пронесся сквозь него, будто железный вихрь поезда. Пронесся и исчез, растаял, будто его и не было. И сразу прекратился этот странный бег - проваливание в безвоздушную воронку. Всё было неподвижно, только ощущалось, как судно медленно поднимается на волну и все сочленениея рангоутов и надстройки напряженно похрустывают, словно бы наливаются мускульной силой.
  Николай открыл глаза. Он стоял перед дверью своей каюты. Дверь была полуоткрытой, взята на крючок штормовки, а со стороны рабочей палубы слышался говор, в котором отчетливо выделялся женский голос. Кто это, прачка, что ли? - подумал Николай. Старший тралмейстер строго-настрого запретил женщинам появляться на траловой палубе. Однако какие посторонние мысли лезут в голову?!
  Он взялся за штормовку, чтобы войти в каюту и, не отвлекаясь, обдумать случившееся. Но внимание, помимо его воли, вновь остановилось на женском голосе - никакая это не прачка, и не пекариха, и не буфетчица. Но тогда кто - на судне более нет женщин?!
  Не открывая дверь, Николай прислушался и сейчас же снял руку со штормовки - это в его каюте разговаривали, причем неизвестно откуда взявшаяся женщина. Она говорила энергично и внятно, каждое слово будто впечатывалось в мозг.
  - Я не знаю, каким образом мы сообщим ему о своем вмешательстве, если никто из нас не проявится перед ним? Факт влияния будущего на настоящее, хотя и известен землянам, но чисто теоретически, и чаще всего рассматривается как отклонение в вычислениях, как неизбежный процент ошибки.
  - Мне думается, что вам не следовало нейт-рализовывать присутствие черной космической силы.
  За дверью воцарилось тягостное молчание, которое было прервано тем же бесстрастным и всё же несколько смягчившимся голосом
  - Во всяком случае, не так поспешно. По всем данным Николай Доброть - человек смелый и какое-то время мог бы сам противостоять Черному космосу. Сейчас достаточно было бы только усилить это противостояние, и не было бы никаких последствий.
  - Ты, конечно же, имеешь в виду последствия внешние, - прогудел низкий и, как показалось Николаю, сердитый голос. - А Иус озабочена душевным состоянием, которое неминуемо сказалось бы на здоровье всех Добротей. Это же счастливая случайность, Суир, что длина их жизненной биоволны совпала с аварийным кодом нашего биополя, кстати, угасающего. Здесь сказалась миллионная доля расчета наших конструкторов на тех землян, которые уже сегодня могли бы своей психической силой мысли ваять из неорганизованной материи любые формы жизни, а стало быть, и цивилизаций.
  - Да, но Вечный Разум, или Белый космос не для того посеял здесь, на краю вселенной, психическую энергию?
  - Разумеется, но Ему будет приятно почувствовать, что даже без Его усилий она тянется к Нему. Что любая неодушевлённая материя жаждет стать одушевлённой, а одушевлённая - мыслящей, а мыслящая - разумно созидающей...
  - А разумно созидающая жаждет пребывать в Любви, то есть в Нем Самом, не так ли, Суир?!
  Еще мгновение, и, вы это знаете не хуже меня, не случись у Шурки Добротя приступа, на который тотчас отозвались восходящие в Белый космос биотоки деда и Николая, мы и наша летающая тарелка, так, кажется, земляне называют наш плазменный аппарат, еще в нулевом скачке превратились бы в солнечный суп.
  - Но зато вместе с нами не проник бы на Землю Черный космос, который уже глумится над человеком, а более всего над нами, Белым космосом, величая себя принцем но-Иром, князем тьмы. У него, Адам, нет нравственных препонов; он уже действует, минирует ноосферу Земли, и каждая наша оплошность для его разрушительной силы как бикфордов шнур. В генах землян гибель Атлантиды, человечество может разувериться в будущем, то есть в нас. Может, это счастье, что человечество в большинстве своем даже не догадывается о вездесущем влиянии будущего? Открытое будущее как безбрежный океан способно подавить волю мореплавателя, и он вместо того, чтобы плыть и наслаждаться вечным плаванием, покончит с ним, привяжет колосники к ногам и сиганет за борт. (В этом месте Николаю показалось, что сказанное обращено лично к нему.) Разве хаос, или его нынешняя частица no-Ir, не в этом всегда черпал свою чудовищную силу? Помните легенду о Великом Инквизиторе, когда он говорит Христу, что столь глубоко уважая человека, он поступил с ним, как бы перестав ему сострадать, потому что слишком много от него потребовал. Что, уважая его менее, менее бы от него и потребовал, а это было бы ближе к любви, ибо легче была бы его ноша. Согласитесь, тут есть о чем подумать и нам?!
  - Суир, я отказываюсь вас понимать!
  С первых же слов Николай почувствовал в словах женщины едва сдерживаемое возмущение.
  - Ваша постоянная работа с Черным космосом сделала Ваш разум чересчур изощренным. Это мое право, личное право, проявлять себя или не проявлять, но сомневаться во мне... утверждать, что в моем проявлении будущее может настолько подавить мореплавателя, что он скорее решится погибнуть, чем продолжать путь, по меньшей мере - оскорбительно. Сегодня каждому школьнику на земле известно, что красотой спасется мир - спасибо за комплимент, насколько он прост, настолько и приятен!
  Опять возникло тягостное молчание, которое прервал низкий гудящий голос. (Адам, отметил про себя Николай, имя у него подходящее, как у нашего капитана.)
  - Тьма боится света, но там, где его нет, - там тьма, хаоа Никто и никогда не ставил задачу скрывать будущее, лучшие умы всегда его проницали и прорицали. Просто человечество еще не созрело. В этом-то и состоит вся трудность задачи: как объяснить Николаю Добротю, что настоящего, в общем-то, нет, есть нулевой скачок нашего присутствия, фиксирующего переход одного психического состояния времени в другое? Он, может быть, в чем-то сравним с отверстием в песочных часах - маленькое неучитываемое мгновение, то есть сам человек - человечество, а потому бесконечен в своей величине. Только поэтому практически неучитываемое во вселенной мгновение в человеческом понимании есть начало всех начал. На самом же деле времени нет. Есть созидание и разрушение, то есть Белый и Черный космосы. Есть чувство и память этого чувства - вот истинное время, а не механические отрезки зафиксированного homo sapiens какого-то абстрактного движения. Именно этим объясняется разница в летоисчислении многих народов, их эпох, их древней и новой историй. Уровень знаний не столько сближает временные эпохи, сколько их разъединяет. Только чувства делают возможным перемещение вне времени.
  Женщина еще не заговорила, а Николай уже откуда-то знал, что сейчас вновь услышит ее, и не ошибся.
  - Адам, ты выражаешься так пространно, как будто тебя слушаем не только мы, но и Николай Доброть, которому, как мне кажется, мы решили объяснить случившееся, а не запутать еще больше.
  Ух ты, как она их, не хуже нашей пекарихи Зины! - мысленно восхитился Николай и с уважением отметил, что Адам словно бы и не заметил наскока. Смотри-ка, повадки точь-в-точь как у нашего капитана.
  - Иус, вы действительно стали совершенно земной женщиной? Вы в этом уверены?
  - Думаю, что да... как раз потому, что не уверена.
  Голоса неизвестных были громкими, отчетливыми, а паузы как раз такими, что Николай успевал уяснить, кто говорит.
  - И все же, хотя вы и сердитесь на меня... Это Суир, сейчас же отметил Николай, у него какая-то виноватинка в голосе, словно ревнует, но не подает виду.
  - Я бы посоветовал вам больше полагаться в общении с людьми на энергию так называемого прошедшего времени, а не будущего. Посмотрите, как просто действует no-Ir, объявил себя каким-то князем тьмы с маленькой буквы, будто на дворе расцвет язычества. Почему бы и вам не использовать народный фольклор, русские сказки, например? Эта энергия закодирована, вы могли бы составить план, а мы бы проследили за точным выполнением.
  - Суир, вы хотите (она перешла на вы!), чтобы я проявилась непременно в образе бабы-яги или какой-нибудь мегеры! План тоже не нужен, небесность земных женщин как раз в том и заключена, что они обходятся без планов, а если и составляют их, то только для того, чтобы нарушать. Самое надежное оружие женщин - неожиданность.
  - Будьте осторожны, - вмешался Адам - Вы просто обязаны остановить Черный космос и уберечь Добротей. Аля общения с нами используйте дневник Николая, мы будем контролировать только будущее.
  Николаю показалось, что кто-то невидимый запустил руку ему за пазуху, потрогал дневник. Он замер, совершенно отчетливо слыша, как на затылке, топорщась, шевельнулся волос, а спина покрылась какими-то рыбьими чешуйками. Мурашки - вот как они ползают, - подумал Николай, чувствуя, как всё в нем остановилось и обессмыслилось.
  Какое-то время он не ощущал себя, отсутствовал как реальность и в то же время как будто бы был повсюду, рассеявшись в воздухе на мельчайшие частицы. Сколько он пробыл в таком неуловимом состоянии - бог весть?! Пришел в себя, услушав боцмана, хозяйничающего на шлюпочной палубе. Он, как и прежде, словно бы обращался непосредственно к нему:
  - А я еще раз говорю: не бери в голову! Бывают галлюцинации и звуковые, и всякие.
  Николай опасливо потрогал тетрадь за пазухой, он клал ее свернутой в трубку, повернулся - она ослабла, расправилась - это вполне естественно, а он чуть чувств не лишился. Вот тебе и Николай Доброть - "по всем данным человек смелый..." Ухмыльнулся, вспомнив наставительность, с какою вот только что произносил эти слова некто Суир, и тут же прильнул к двери, надеясь услышать голоса разговаривающих - увы, никаких голосов, как бы скрипящий шум радиолы, прокручивающейся вхолостую.
  Подгоняемый догадкой, вбежал в каюту - никого! На столе стоял магнитофон, который словно бы ждал появления Николая - нервно застучал кнопкой автовыключателя и выключился.
  Выходит, его разыграли, он жертва розыгрыша?! Хорошо, если так, а если не так - что это?
  Николай вынул из магнитофона кассету и вместе с дневником положил в свой рундук. (Сейчас он приляжет, немного прийдет в себя, а там посмотрит...)
  Николаю прилечь не удалось, старпом объявил по радиотрансляции, чтобы матросы-швартовщики заняли свои места согласно расписанию. Что ж, тем лучше, подумал Николай и заторопился на бак, в распоряжение боцмана, с такою прытью, какой, даже будучи новичком, салагой, за собою не замечал. Уязвленному самолюбию морского волка требовалось немедленное объяснение.
  Николай замедлил шаг, с неприязнью сознавая, что бак для него только тем лучше, что после всего, что произошло, он малодушно не захотел оставаться в каюте и, попросту говоря, улизнул из нее. Более того, он настолько потрясен произошедшим, что просто не в состоянии здраво рассуждать на сей счет. А все потому, что убежден: случившееся с ним - не розыгрыш, нет-нет! Но тогда что?! Он отчетливо слышал голоса разговаривающих, даже имена их запомнил: Суир, Адам и Мус При всей изобретательности матросов они выбрали бы имена более обыкновенные: Иван, Параська или пусть Маргарэт. Во всяком случае, Адама обошли бы из уважения к капитану - Адаму Георгиевичу. К тому же сыграть "пьеску" с такой впечатляющей правдоподобностью, пожалуй что, кроме него, Николая, и Димы Пономарёва, никому не под силу. Он никою не хочет обижать, но главные книгочеи судовой библиотеки тоже они. Однако Дима (его голос, как, впрочем, и голоса других матросов, тем более женщин, Николай бы узнал) А потом содержание разговора.. Хотя влиянием будущего на настоящее вряд ли кого удивишь, лично Николаю это влияние давно известно не из каких-то там теорий, а из самой обыкновенной практики. Если вахта у него с четырех, то тут хошь-не хошь, а не избежишь влияния будущего, постараешься посмотреть кино или почитать книгу не после ужина, а сразу после обеда, чтобы потом подольше поспать. И так на судне поступает каждый, кою ни возьми. Другое дело - Белый и Черный космосы. Фантастика! Приложение к журналу "Техника - молодежи" из серии "Тайны веков". Безнравственный князь тьмы с маленькой буквы, он же частица по-Ir. ..Может быть, употреблена иносказательность, аллегория - имеется в виду губительное жесткое излучение, проникающее на землю сквозь озоновые дыры, о котором недавно он прочитал брошюру?- Может быть... Странно, очено странно... Ему определена роль заступника, он должен остановить и обезвредить пришельца Черною космоса, то есть его могут остановить только с ею помощью, помощью Николая. Странно... Однако, кто этот князь тьмы?.. Какой-нибудь Джеймс Бонд, агент ЦРУ, с правом убивать? А может - наш майор Пронин?!
  Так, обдумывая происшествие, Николай не заметил, что вышел к выдвижному трапу. Мысль об агенте поразила его своей простотой и правдоподобностью. Она потянула за собой другие, среди которых самой убедительной была версия о том, что одна, а может быть, и несколько развитых держав (скорее всего США, Англия и Япония) испытывают на них, членах российского рыболовного судна, какое-то новое психотропное оружие.
  А что, сдвигают рассудок по фазе, а всё остальное для камуфляжа, мол, ничего не знаем - аномальное явление. Хитро, очень хитро!..
  Версия до того полно овладела его воображением, что последние слова он довольно громко произнес вслух, чем обратил на себя внимание Димы Пономарёва, который тут же с видимым удовольствием хлопнул его по плечу.
  - Что, Колян, сны досматриваешь!
  Дима стоял в судовой тропической робе (тенниске и шортах) цвета какао с красной повязкой дежурного на голой руке. Он во весь рот улыбался, изредка поглядывая вниз, за фальшборт. Николай увидел поднимающийся трап, а на волнах узкий моторный бот с высокой стеклянной надстройкой.
  - Власти с завода "Малый кеппел" дали добро на швартовку к стенке, - радостно сообщил Дима и, задрав тенниску, вынул из-за пояса мешковатых шорт толстую общую тетрадь в зеленой дерматиновой обложке. - В изоляторе лежала.
  Дима заговорщицки подмигнул - он маленько почитал записи: черт, интересно, особенно про эту смугляночку Иус, с которой Николай познакомился на Сингапурском пляже.
  Николай опешил. Первое впечатление было, словно Дима со всего маху треснул его по голове чем-то тяжелым.
  Откуда у него тетрадь, что за смугляночка?! Выигрывая время, Николай, не торопясь, навалился на фальшборт.
  - Ты-то понимаешь, что ни на каком Сингапурском пляже я не был? - стараясь не выдать своего волнения (запись в дневнике сейчас же связалась с загадочным разговором в каюте), как можно равнодушней спросил Николай и с въедливостью Шерлока Холмса стал оглядывать тетрадь (его ли?).
  В ответ Дима так весь и засиял, засветился - конечно, он понимает... но как раз поэтому и интересно: не был, а читается с таким чувством, что как будто был.
  - Чего смурной, не выспался, что ли? Ну и горазд же дрыхнуть!...
  Дима со свойственной ему обезоруживающей радостью поделился, что трижды ломился в каюту, но Николай спал как убитый, только храп из-за двери!
  Это сообщение Димы Николай воспринял более спокойно, поинтересовался: который час? Оказалось, что часы Николая стоят, завод кончился. Однако постучал по циферблату - пошли. Как бы между прочим полистал тетрадь (его!). И записи на множестве страниц под заголовком "Встреча на Сингапурском пляже" тоже как будто его рукой сделаны.
  Николай тем же коротким движением, каким вот только что прятал тетрадь перед старпомом, сунул ее за пазуху - потом, наедине обследует более досконально. Еще несколько минут постояли - Дима останется в изоляторе или судовой эскулап его выписал? Дима сказал, что останется, к трапу вышел по своему желанию: надоело лежать - тем более что температуры нет, но Николай пусть не закрывается на ключ, он будет наведываться в каюту. Загадочно ухмыляясь, открыл тайну своего быстрого выздоровления - читает подшивки старых газет, времен застоя. Всюду трудовой почин, энтузиазм, сверхплановые перевыполнения, читает - душа радуется. Не то, что сейчас, куда ни ткни - одни безобразия. "Если к правде святой мир дорогу найти не сумеет - честь безумцу, который навеет человечеству сон золотой!"
  Расставшись с Димой, Николай старался не думать о случившемся. Он шел по палубе, взглядывая на изумрудную гладь бухты, утыканную судами, на ступенчатые контуры небоскребов, убирающиеся в небо, и ему хотелось слиться с окружающей его красотой, отдохнуть от своих чувств. Раньше это удавалось, окружающая красота помимо воли захватывала, он растворялся в ней. Теперь Николай натыкался на неодолимый предел, словно окружающую красоту прежде надо было поднять, очистить, словно она находилась не вокруг, а где-то в трюме. Даже самого себя он созерцал как-то отдельно, как своего двойника - вот он идет по палубе и в то же время наблюдает за собой с каких-то горних высей.
  Раздвоенность души и тела - что с ним?! Теперь более всего смущала самонадеянность, с какою мыслил о влиянии будущего. Тот, с горних высей, как будто предупреждал, что он уже в будущем - пусть не пропустит настоящего. И еще, что виною его раздвоенности никто иной, как князь тьмы, который, точно железный вихрь, пронесся сквозь него на лестнице. Но она, раздвоенность, непременно пройдет, надо только принять решение - с кем он?.. Вот именно, с кем? Кто они?!
  На баке Николая ждала еще одна новость. Только он появился- из каптерки вынырнул боцман с толстой зеленой тетрадью в руках.
  - Доброть, ты вчерась тропическую робу получал?.. Пляши: в честь находки, дня рождения и Пасхи! Так что, давай, за своих, за троих!
  В мятом промасленном берете неопределенного цвета, такой же рубашке и брюках, с широкими слежалыми штанинами в разные стороны, боцман улыбчиво щурился на солнце, а Николаю казалось, что он ощеривался. Всегда небритый и готовый к скандалу из-за какой-нибудь свайки или проржавленного пожарного ведра, боцман между тем считался добрым. В каких-то неведомых закромах у него всегда находилась матросу стопка спиртного как раз в тот момент, когда в ней он более всего нуждался. Вот и сейчас, вручив Николаю тетрадь, боцман вдруг построжел (лицо приобрело почти свирепое выражение), зыркнул из-под рыжих волосатых бровей, точно лезвием полоснул.
  - Что заснул, подь со мной! А вы, - рявкнул в сторону матросов-обработчиков, всегда чувствовавших себя на баке немного лишними. - Товсь заводить концы и не зевать, через десять минут сымаемся...
  Вторично оглушенный злополучной тетрадью, Николай в самом деле не в силах был пошевелиться. Все его члены одеревенели будто настигнутые столбняком. Даже мозг не служил ему. Два слова "ЦРУ" и "ФСБ", точно два бойцовских петуха, помимо его воли замирали друг против друга, потом, яростно подскакивая, сталкивались так, что рябило в глазах от летящих перьев.
  Всё это пройдет, непременно пройдет, надо только принять решение - с кем он? Вот именно, с кем?.. А если это психотропное оружие?!
  Николай почувствовал, что палуба уходит из-под ног. День обморочно посинел, солнечные лучи стали осыпаться черным пеплом. Ему вновь почудилось, что сквозь него пронесся железный вихрь. Бессознательно сделав шаг вперед, Николай ухватился за стальной поручень, чуть-чуть повисел над широким проемом и, наконец, нащупав трап, осторожно спустился вслед за боцманом.
  Каким образом он сунул и эту тетрадь за пазуху? Как говорится, не усек. Показалось, она сама шмыгнула, словно кошка. Впрочем, в его состоянии могло показаться всё, что угодно.
  Они спустились в полутемный трюм, едва освещаемый тусклой лампочкой, вделанной в подволок и заподлицо накрытой серым от пыли плафоном. Под ним стояли стол и кресло, принайтовленные к палубе, а чуть дальше высились горы рыбацких клеенчатых роб, траловой дели, куфаек и другой всякой всячины: от мотков капроновых ниток до огромных бухт швартовочных канатов, которые здесь, точно в винном погребке, казались сразу и живописными пивными бочками, и невиданными еще орудиями пыток.
  Когда боцман, отодвинув связку сапог, довольно ловко протиснулся между бухтами и на какое-то время исчез (не было слышно даже шороха - всё заглушал шум воды, стекающей по шпигатам), Николай совершенно отчетливо увидел, как вещи, сбросив внешнюю оболочку, ожили, открыв свои безобразные назидательные липа. Придвинувшись к нему, они разглядывали его с таким нахальством, будто не они, а он был вещью. Словно врачи, беседующие через голову больного, они, минуя его понимание, вступали в разговор с его чувствами. Николай почти физически ощущал, что тюки одежды, перетянутые выбросочными концами, мотки капроновых ниток с разбитыми катушками, связки кухтылей и другого тралового промвооружения буквально растягивают его на кусочки. Он не испытывал страха - устал, к тому же им овладела полнейшая уверенность, что он уже принял стакан спирта и все эти метаморфозы, происходящие с ним и вокруг него, - всего только плод охмелевшего воображения.
  Прикинусь пьяным, вот мое решение, подумал Николай, глядя, как вещи собираются в шевелящиеся кучи-малы, подготавливая ему что-то наподобие аутодафе. Особенно его поразило, что они принимали его за провинившегося пришельца из будущего, в котором им якобы обещаны человеческие сердца. Нет-нет, этому не стоит придавать никакого значения, размышлял Николай, между тем совершенно отчетливо сознавая, что в руках ЦРУ или каких-то подобных сил он сейчас действительно не более чем вещь.
  Вдруг это майор Пронин?.. Сообщеньице... и как результат - лишат визы!
  Из темной щели вначале выдвинулась нога в плоской штанине, затем рука со стаканом и, наконец, весь боцман. Вещи, как по команде, вновь нырнули в свои оболочки и вжались в углы. Боцман многозначительно взглянул на Николая, взболтнул содержимое фляжки и, переступив через мешок верхонок, поставил стакан на стол. Потом, неотрывно глядя в проем подволока, открутил пробку, волосатыми ноздрями бегло нюхнул ее и, уже не отвлекаясь, осторожно наполнил посудину - вздохнул. Почувствовав важность минуты, Николай подтянулся, напрочь позабыл и о вещах, и голосах, и вообще обо всём - Пасхальная чарка! Раздвоенности как не бывало...
  Когда с содержимым фляжки было покончено и боцман, воссев на тюках с одеждой, возобновил разговор о получении Николаем тропической робы (которой он все же "вчерась" не получал), Николай напрямую спросил: как вышло, что в зеленой тетради он угадал дневник, ведь старпом объявлял о потере Добротем тетради с фиолетовой обложкой?
  Внезапно Николай почувствовал не то чтобы сильное опьянение - нет, просто вопрос потек так медленно и извилисто, словно ручеек, ищущий и не находящий своего русла. В его извилистости было что-то отвлеченное и завораживающее, будто полуденные грёзы. Николай спрашивать-то спрашивал, но не желал ответа. У него было такое ощущение, что ответ нарушит овладевшую им гармонию.
  
  Если к правде святой
  Мир дорогу найти не сумеет -
  Честь безумцу, который навеет
  Человечеству сон золотой.
  
  Стихи, прочитанные Димой Пономарёвым, сами собой вспомнились, закружили световой метелью, в которую так и тянуло окунуться, чтобы раствориться в ней. Однако мешали тетради, спрятанные за пазухой.
  Пошатываясь, Николай встал, вынул дневники и, с усилием удерживая равновесие, положил на стол. Встал и боцман. Опершись о спинку кресла, нагнулся над столом и как бы всей своей тяжестью вперился в тетради - не сдвинуть. Николай тоже глянул и тоже будто окаменел. Тусклая лампочка, вделанная в подволок, теперь горела так ярко, что слепила глаза. Хмель вмиг испарился - на столе лежали тетради, одна из которых была с фиолетовой обложкой.
  - Вот видишь, - выдохнул боцман. - Фиолетовая!
  Голос его был трезвым и еще - испуганным. Впрочем, это могло показаться Николаю, потому что боцман как-то странно заозирался по сторонам, словно ждал внезапного нападения.
  Николай непослушными руками осторожно взял фиолетовую тетрадь и наугад открыл. Она открылась, как по заказу, на "его" записях под заголовком "Встреча на Сингапурском пляже". Он зажмурился, в руках будто лопнула электрическая лампочка. "А может, и вправду по заказу - чьему?!" Уставившись в заголовок и, конечно, не видя его, Николай с ужасом почувствовал, что кто-то неслышно приблизился и сзади через плечо заглядывает в тетрадь - кто?!
  Он только и смог, что посмотреть в сторону кресла, у которого стоял боцман. Боцмана не было. Волна нервного холода еще отделяла кожу, а сердце, зная отгадку, уже смеялось - боцман?! Точно!..
  Незнаемо почему, он подкрался сзади и, сейчас удивленно воззрясь на тетрадь, сменившую цвет своей обложки, шепотом спросил:
  - Моя - твоя тетрадь или как?! Внезапная боцманская "нерусскость" развеселила.
  - Или как, - ответил Николай. Некоторое время они обсуждали случившееся, старались понять: почему у обложки здесь один цвет, а на палубе совсем другой? Боцман высказал предположение: всё дело в химическом материале - это как очки-хамелеоны, на солнце стекла темнеют, а в каюте наоборот...
  Чтобы удостовериться, по трапу поднимались не торопясь, боцман поминутно оглядывался - шел впереди. А Николай, точно ревизор, и вовсе не спускал глаз с тетрадей, держал их перед собой, словно особо важные накладные, которые неплохо сличить сразу, прямо на лестнице.
  Когда вошли в тень (электрическую лампочку накрыл подволок) - фиолетовая обложка посветлела, стала ядовито-лиловой. Потом, с каждой ступенькой вверх, обложка вновь и вновь перекрашивалась. Вначале приобрела изумрудный оттенок, затем водянисто-зеленый. Зелень словно бы съедала обложку, чувствовалось, что цвет другой тетради служит ей эталоном.
  Как бы там ни было, а как только вышли на палубу - цвет обеих обложек сравнялся, не отличишь! Именно для этого случая, то есть чтобы отличать, Николай загнул уголок шмуцтитула бывшей фиолетовой тетради.
  - Ну, что я говорил, - радуясь своей прозорливости, засмеялся боцман. - В тени один колер, а на свету совсем наоборот... не тетрадь, а чистый хамелеон!
  Боцман опять засмеялся, но как-то неестественно, словно бы по заранее заготовленному сценарию.
  Николая кольнул этот смех Он предложил боцману еще раз спуститься в трюм и проверить - так, на всякий случай.
  Боцман категорически отказался. Сказал, что намек понял, но ничего не выйдет, фляжка пуста, да и хватит им... не ровен час с якоря придется сыматься.
  Николай сам спустился. И опять всё повторилось, только в обратном порядке. Обложка вновь была фиолетовой, даже не верилось, что вот только что, чтобы хоть как-то ее отличать, загнул лист шмуцтитула. Он открыл тетрадь - увы, никаких следов. Неужто спутал тетради, загнул лист в другой?! Так и есть, уголок словно срезан. Однако он хорошо запомнил, что загибал лист в верхней тетради, а эта, которую дал Дима, была снизу.
  С палубы донесся неестественный смех боцмана и еще слова, что в тени один колер, а на свету совсем наоборот... Господи, эти слова он уже слышал, когда вышел из штурманской и прислушивался к странному постукиванию, как бы пингпонговым шариком. Он тогда подумал: во, боцман разоряется... а слова словно бы адресует ему, Николаю, словно бы и он, боцман, озадачен тетрадью, которая в тени была фиолетовой, пока старпом не направил на нее свет лампы.
  Волос на голове, точно чужой, зашевелился, вздыбился. Теперь Николай был убежден, что время смещено, сдвинуто, и не в прошлое, а в будущее. Он вдруг почувствовал, как его опахнуло как бы потусторонним холодом - так что же сейчас он возвращается вспять и даже может пропустить настоящее?! Нет-нет, такого не может быть! Просто, запамятовал... Вот и лист загнул не в фиолетовой тетради, как мнилось, а в зеленой.
  Им овладело какое-то безотчетное чувство, что только так, полностью отказавшись от убеждения, что время смещено, сдвинуто, он пересилит окружающую его повторяемость и вернется к самому себе, в прежнее время, в котором нет никаких сверхъестественных сил, уже потому хотя бы, что их не может быть. И главное - никого и ни в чем не подозревать, внезапно подумал он. Именно с этой целью сунул тетради за пазуху, вслух сказал, что боцман прав, всё дело в химическом материале. И еще, что все происходящее он, Николай, воспринимает не более, как информацию, а выводов... выводов не будет, тем более что и тетрадь пометил, оказывается, совсем не ту. Нет-нет, никаких подозрений!
  Поднимаясь из трюма, Николай старался не смотреть по сторонам, чтобы не наталкиваться на новые факты, подтверждающие его подозрения. Он откуда-то точно знал, что если будет упорствовать в них, то уже вообще никогда не выберется из трюма.
  Ни ЦРУ, ни ФСБ, ни тем более никому другому он не доставит такого удовольствия. Напротив, он пройдет через всё и еще постарается добыть брату чудодейственное лекарство, потому что у тех, кто может менять ход времени, оно непременно есть - непременно.
  На палубу Николай поднялся благополучно. Первое, что у него спросил боцман - ну, что? То есть не он спросил - глаза.
  С момента, когда Николай расстался с Димой Пономарёвым, солнце заметно приблизилось к зениту, но не с востока, что было бы вполне естественно, а с запада. Тень стрелы крана теперь шла наискосок и отрезала швартовочные кнехты, вокруг которых, кажется, вот только что сидели матросы-обработчики. Конечно, их не было, и не могло быть, как и боцманской команды: товсь, через десять минут сымаемся. Всё это в лучшем случае еще лишь предстояло. Они с боцманом по воле непонятных обстоятельств находятся во временной яме, всеми забытом тупике, в котором жизнь не в самой жизни, а в словах, подхватываемых их сознанием, по которым, точно по ауканью, им как-то надо еще выйти из "чащи".
  Понимая всё это, Николай неторопливо вынул тетради, подал боцману. Тот жадно оглядел - ну, что он говорил?!
  Николай ничего не ответил, ему было не по себе оттого, что слишком уж отчетливо он сознавал, что время, в котором они находятся, позволяет им любые ужимки и прыжки, но вслух предписывает говорить только то, что соответствует правилам игры, уже ими молчаливо принятыми.
  -Ты был прав, - глядя в глаза боцману, не сказал, а выдавил Николай.
  В глазах боцмана мелькнуло удовлетворение, которое тут же сменилось тоской, очень похожей на тоску раненой птицы. (Весь из себя помятый и в то же время какой-то взвинченно колючий, боцман вдруг словно бы опустел) И он всё понял, подумал Николай.
  - Пойдем, - беря тетради, словно вслед за невидимым суфлером, вновь не сказал, а изрек Николай.
  Боцман засуетился, но не менее напыщенно отозвался:
  - Пойдем-пойдем, старпом ждет!
  Да, старпом ждет, чтобы сообщить, что никаких странностей, в том числе и с отставанием судовых часов, не было. А потом вручит тетрадь, неожиданно обнаруженную на штурманском столе. Однако, как всё это произойдет, отвлеченно, как бы о чем-то постороннем подумал Николай и неожиданно, даже для себя, крикливо согласился, что да, им надо идти.
  Когда они поднялись на крыло мостика - Николай приостановился у иллюминатора в штурманскую. Он увидел старпома, берущего из-под белого круга лампы знакомую тетрадь и рядом... Но ведь это как будто он, Николай, стоит лицом к иллюминатору и многозначительно усмехается как раз потому, что чувствует на себе взгляд самого себя. Сейчас тот, другой Николай, поднимет глаза, и их взгляды встретятся.
  Николай невольно вскинул руку, как бы защищаясь от удара молнии. Всё его тело, мгновенно расплавленное, то ли испарялось, то ли удалялось, сбегаясь в махонькую точку, почти пылинку. И вдруг вспышка, взрыв - пылинка, разбегаясь, расширялась во все стороны. Он совершенно отчетливо различил свой абрис, контуры самого себя, заполняющиеся им самим Словно в замедленной немой съемке увидел ощерившегося боцмана и услышал его голос в судовых радиодинамиках, внезапно включившихся на полную мощь.
  - А я еще раз говорю: не бери в голову! На свету один и тот же колер - одного цвета, а в тени наоборот - уже другого.
  Боцман еще грохотал над ним, а Николай уже сам будто вырос из этого грохота. Оглушенно огляделся по сторонам - он стоял за дверью штурманской, прислушивался к потрескиванью пластика, которым сопровождалось усилие судна, поднимающегося на очередную волну.
  Кажется, что это и не пластик потрескивает, а кто-то, спускаясь, постукивает по ступенькам пингпонговым шариком, подумал Николай и, вспомнив все, как бы по затухающей инерции, отметил: во?! Боцман - разоряется!
  Николай бросился вниз по трапу. Он словно скатывался, оставляя позади марш за маршем Наконец, уперся в дверь своей каюты - никаких голосов. Он распахнул дверь - никого. Вытащил из-за пазухи тетради - положил на столе, присовокупив к ним тетрадь, вынутую из рундука. Ровненько поправил стопочку и ладонью придавил, точно прессом. И тут из-под ладони тонкими струйками стал выстреливать серебрящийся туман: яркий, лучистый - аж посветлело всё вокруг.
  Николай глянул на тетради: верхняя, будто в сливочное масло, вошла в нижние и истребила их, поглотила. Теперь перед ним лежала одна тетрадь, в зеленой обложке, - его дневник: и по формату, и по толщине, и даже по потрепанности. А те, другие, - исчезли, ничего не осталось от них, только струйки рассеивающегося света да запах озона, словно бы после грозы.
  Николай облегченно вздохнул и, посмотрев на часы, подумал: пожалуй, у него еще есть время вздремнуть - дневник он почитает позже.
  Он устало прилег и только закрыл глаза - сразу же услышал незатейливую песенку, которая явилась (Николай откуда-то знал это точно), чтобы оберечь его сон.
  
  "... Я ли, мы ли обернёмся светом, голубым ли, млечным светом прорицания, светом прорицания нового свидания, что пребудет вечным светом мироздания.
  Я ли, мы ли это не забыли, не забыли это, потому что жили светом мироздания, светом ожидания, светом прорицания нового свидания..."
  
  * * *
  
  Далеко-далеко, на краю вселенной, есть планета двойной звезды - Иус. На ней освещение двух солнц сопоставляется так, что тени почти отсутствуют. Лишь в короткие минуты восхода и захода солнц иушане, так называют себя люди этой планеты, наблюдают такое же освещение, как на Земле. Эти минуты для них самые замечательные, самые прекрасные. Вместо разноцветного бегущего сияния, напоминающего полярное, купол неба успокаивается, розовый свет ложится на темную зелень деревьев, на зеркальные ступени храмов, и мир предстает земным, единственным.
  Всякий раз, через пятьдесят лет, когда орбиты солнц пересекаются, и одно солнце как бы наслаивается на другое, из недр планеты восходит серебрящийся пар, и всё прошедшее и ушедшее вновь является в нем и материализовывается так, что и умерших иушан можно выкликать из пара.
  Вначале иушане побаивались этого. Были всякие запреты и даже казни ослушникам, своеобразные аутодафе. Но потом выяснилось, что выкликаемые во всем как бы живые иушане. Было, конечно, и отличие - они никогда не старели, не умирали, и их тела при любом освещении не давали тени, то есть тень выступала тонкой пленкой на коже так, что казалось - при ярком освещении выкликаемые чернеют. Но самым замечательным, самым пленительным было то, что всякий иушанин, входящий в серебрящийся пар, тотчас превращался в выкликаемого, минуя угасание и смерть. Большинство иушан этим воспользовалось, а потом был введен возрастной ценз и другие ограничения. Превращение в выкликаемого вне очереди стало почитаться самой высокой наградой. Любые сообщения об этом всегда являлись экстренными и помещались на самом видном месте.
  Были, конечно, и досадные исключения среди иушан - инакомыслящие, эти изгои общества. Но, как правило, о них ничего официально не сообщалось, либо настолько скупо, что из сообщений ничего нельзя было уяснить. Ходили смутные слухи, что самых опасных из них отправляли с Иус в самые дальние и глухие уголки вселенной и прекращали с ними всякую связь. Из-за чего с ними поступали так бесчеловечно, в чем они провинились и в чем состояла их опасность - никто ничего не знал. Строились догадки, будто они не разделяли идеи всеобщего воскрешения. Будто они считали, что общество должно развиваться поступательно в будущее, а не наоборот. Что идеей общего дела должно стать нравственное и духовное самосовершенствование каждого иуша-нина и общества в целом. Что всякий иушанин есть не только приготовляемый, но и избранный сосуд, который в будущем наполнится Божественным Духом, и тогда все иушане, что были на Иус, сами встанут из праха, а выкликаемые - это только искушение, посланное Богом для неразумных...
  И вот наступило великое Адамово Пятидесятилетие. На Иус и на всех планетах, входящих в цивилизацию иушан, шли грандиозные приготовления к празднику Воскрешения. Среди них были поистине замечательные проекты. Так, одну из
  мертвых малых планет, величиной с Луну, находящуюся на самом краю галактики, они решили подтянуть к Иус и установить так, чтобы, подобно Луне, она всегда одной стороной была повернута к планете двух солнц. Это давало возможность благодаря последним техническим новшествам материализовывающееся прошедшее напрямую трансформировать на искусственную Луну и таким образом отделить Божественный Эдем от предшествующею грехопадения Адама.
  Кроме того, искусственную Луну следовало поставить с таким расчетом и искусностью, чтобы угол наклона ее орбиты позволял воочию, визуально наблюдать момент трансформации с любой точки Иус, подобно тому, как с любой точки Земли люди могут наблюдать солнечное или лунное затмения. Кстати, момент трансформации и был очень похож на полное солнечное затмение, а в культовом отношении даже превосходил его, уравниваясь, быть может, только с его культом в Древнем Египте, когда, задабривая покровителя мертвых Анубиса, люди приносили в его честь человеческие жизни.
  И вот умолкли тамтамы и бой литавр, прозвучала тревожащая небо органная музыка - запели скрипки, но пришло время и им превратиться в отзвук. Из глубин Иус, из сверкающего ядра плазмы, где только и возможно было вновь и вновь возрождаться чудодейственному серебрящемуся пару, стали восходить хоры. Вначале как будто далекие и неслышимые, а только поднимающие из самых затаенных недр музыку прорастающей тишины. Потом музыку стона, потом - плача, сливающихся в горниле неизреченных страданий. И вот дыхание хоров слышимо, хоры восходят, пробиваются сквозь толщи пород, они приближаются, явственен гул несдающейся плоти, уже вполне ощутимы колебания земной тверди.
  Как и всегда в этом месте многие из иушан не выдерживают внутреннего напряжения, в хоры вливаются полные горечи рыдания заблудших детей.
  Но восход еще идет, продолжается, он набирает силу и мощь, он спешит в аорты, устремляющиеся к главному храму Воскрешения. Сейчас там, на его огромной площади, похожей на вогнутый рефлектор, обнесенный со всех сторон каменными ступенчатыми трибунами, в чем-то схожими с трибунами Колизея, серебрящийся пар во мгновение ока рассеется по миллиардам капилляров, заканчивающихся как бы пчелиными отверстыми сотами и, залпом вырвавшись из них, соединится в ствол грибовидного облака, уносящегося к Луне.
  Нет нужды живописать космическое зрелище, мгновенную материализацию всех известных колен человеков от Ноя до самого Адама. Отметим только, что из-за какой-то технической неполадки, или ювелирного расчета, который оказался не совсем ювелирным, материализовавшееся прошлое, доставленное на эту искусственную Луну, претерпело некоторые изменения. Изменения, на первый взгляд незаметные и даже несущественные, подобные, к примеру, изменениям в зеркале (когда левое плечо вдруг становится правым, а правое - левым), на поверке обернулись изменениями весьма и весьма существенными. Вместо Адама и Евы, покинувших рай, явились Адам и Ева как раз накануне искушения.
  
  * * *
  
  Вот Ева поднимается на холм Ее привлекли два замечательных дерева, полные золото-румяных плодов. Она не знает, что по правую руку у нее - древо жизни, а по левую - древо познания добра и зла. Зато ей хорошо известно, Адам говорил об этом, что сам Господь Бог заповедал им не есть и не прикасаться к плодам от древа, находящегося по левую руку. Ева оглядывается, она видит Адама, любующегося солнечными бликами прозрачного ручья, скачущего по разноцветной гальке и как будто помогающего ему любоваться его радужными переливами, и ее желание насладиться красотой чудесных дерев невольно усиливается.
  Она подходит к древу жизни и, радостно смеясь, рвет его яблоки. Они восхитительны и по совершенству формы, и по вкусу, и она бежит к Адаму, и его угощает ими.
  Адаму яблоки тоже пришлись по вкусу, и Ева вновь поднимается на холм посреди рая. Вот справа дерево, с которого они уже вкусили плодов, вот слева - запретное древо. Ева останавливается - какая могучая и Божественная крона! В густых листьях золотисто-румяные плоды, а с ветви на ветвь, не прерывая своих прелестных песен, порхают великолепные пташки, похожие на бабочек. Ева решается подойти к дереву, но, разумеется, она и не думает прикасаться к нему, тем более рвать его запретных плодов, которые по совершенству кажутся ей еще чудесней, чем восхитительные яблоки, которыми они с Адамом вот только что насыщались.
  Ева подходит к дереву, становится под сенью шелестящих листьев и вдруг видит змея. Змей угодливо изогнулся на ветви и сказал: подлинно ли сказал Бог - не ешьте ни от какою дерева в раю?
  Ева ответила, что плоды с дерев они могут есть, только плодов этого дерева, Бог сказал, не ешьте, чтобы вам не умереть.
  - Нет, не умрете, - сказал змей. - Но знает Бог, что в день, в который вы вкусите их, откроются глаза ваши, и вы будуте как боги, знающие добро и зло.
  Иушане во все это время с помощью выкликаемых, сверявших каждое слово беседы с текстами из древних книг, пришли в смятение - как быть? Может, вмешаться им (такая техническая возможность была, но они теперь в ней сомневались, ведь вместо Адама и Евы, покинувших рай, они имели дело с Адамом и Евой накануне искушения)? И решили не вмешиваться, надеясь на выкликаемых и на тексты из древних книг, в которых говорилось, что после того, как Ева и Адам вкусят плодов добра и зла, выйдет в райский сад сам Господь Бог, чтобы взыскать с них за ослушание. Очень уж им хотелось увидеть Бога и даже войти с ним в беседу. Правда, наблюдать нагими Адама и Еву, прапрапра... родителей - будто из-за кустов подглядывать!.. Иушане чувствовали и понимали порочность... но соблазн знания пересилил.
  Далее все произошло, как описано в древних книгах.
  Обольстилась Ева вожделенными плодами, сама ела их и дала также мужу своему, и он ел...
  Ну вот сейчас, по прохладе дня, выйдет в райский сад сам Господь Бог и взыщет с них, думали иушане и ждали. Все приборы, все аппараты, всю имеющуюся у них технику подготовили, чтобы не было осечки, чтобы на этот раз непременно уже они могли войти в прямой контакт с Богом.
  Час ждали, два, уже и третий час прошел, а Бога всё не было, не появился. Иушане свою технику раз за разом по схемам просматривали, выверяли, просчитывали, чтобы в порядке была - вдруг Господь Бог выйдет в райский сад внезапно (нельзя, чтобы застал врасплох). На многие века и даже тысячелетия затянулось ожидание. Но не вышел Господь - не пожелал. Однако некоторые из иушан до сих пор ждут. И так из года в год, из века в век - это стало для них смыслом жизни, время для них как бы остановилось. А может, и в самом деле остановилось, ведь настоящих иушан давно не осталось - всё это люди, добровольно ставшие выкликаемыми. Впрочем, и среди них всё меньше и меньше верящих, что однажды, по прохладе дня, выйдет Господь Бог в их райский сад, и они узрят его.
  Напротив, вдруг стало укореняться мнение, что Бог вовсе не покинул иушан, как предполагалось прежде, вовсе нет. Просто Бога никогда не было! Бог - это миф, фантазия изощренного ума и только! И что удивительно, те доказательства, что ранее служили в пользу Бога, то есть того, что он есть, теперь с тем же успехом использовались в пользу того, что его нет и не было никогда. Особенным почетом пользовались трактаты, в которых факт оживления Адама и Евы накануне искушения истолковывался не иначе как живое свидетельство тому, что никто и никогда их не изгонял из рая, некому было изгонять. И уж совсем неопровержимым доказательством представлялась статистика работы приборов и аппаратов, которые за последние пятьдесят лет практически не давали никаких сбоев, то есть вполне в допустимых пределах. Что это за пределы? Кто их допустил? - это не уточнялось, да и не было желающих уточнять. Но самое превосходное открытие случилось совсем недавно; оказывается, и иушан никогда не было - никаких, а были всегда только выкликаемые.
  Открытие, вначале разорвавшееся, как бомба, тем не менее довольно скоро было принято за истину. В самом деле, какие иушане?! Вот райский сад. Вот Адам и Ева такие же, как и они, как все выкликаемые, которых вплоть до последнего звёнышка можно пересчитать - и они сами себя уже пересчитали. Нет никаких иушан, да, наверное, и не было, потому что на Мус не оставлено ими никаких следов.
  В древних книгах?! Очевидно, мифы, подобные мифам о Боге. В старинных хрониках, правда, встречаются какие-то туманные сообщения об изгоях, высланных в необитаемые уголки вселенной, которых как будто пришли сроки возвратить. Но, может быть, и они - мифы?! Во всяком случае, на их поиск отряжаются во вселенную все новые и новые экспедиции выкликаемых, а результата нет. Через каждые пятьдесят лет ушедшую экспедицию выкликают из серебрящегося пара, и всё опять повторяется сначала...
  Однако мы, подлинные иушане, не приемлем торжества неодушевленного разума. Его сомкнутый круг повторений - всего лишь сомкнутое в кольцо тело змея, жалящего свой хвост. Мы знаем, что для одушевленного разума предела совершенства нет, и это есть его истинное время и пространство. Сроки потерянного рая сокращены, наше спасение не есть ли начало вашего долгожданного возвращения?!
  
  "...Я ли, мы ли это не забыли, не забыли это, потому что жили светом мироздания, светом ожидания, светом прорицания нового свидания..."
  
  -III-
  
  Павиан ходил на цепи точно дворовый пес, притом с такой важностью, словно это было большой честью. Весь его вид говорил, что в пространстве платана и рабский ошейник может украшать. Эта его самоуверенность, столь же броская, как и краснозадость, больше всего и потешали - ишь каков, гордец!
  - Дим, ты что так пристально присматриваешься - никак, родословные сверяешь?!
  Дима рассмеялся. Бросил в кусты очередную бутылку из-под пива, стал блатовать меня залезть на пальму, нарвать кокосовых орехов.
  Мы находились рядом с автобусной остановкой, но не это смущало - мы приехали на пляж?! Кстати, лесок, в котором мы находились, был своеобразной лесополосой - сквозь нее просматривалось сияющее в бликах море.
  - Колян, ну давай, - заканючил явно подзахмелевший Дима.
  - Нет и еще раз нет... Вон его блатуй, - кивнул я на павиана. - У нас хотя и одинаковые родословные, но мы из разных зоопарков.
  Дима опять рассмеялся.
  - Находчивый ты, Колян, молодец!
  Мы условились, что я облюбую укромное местечко, чтобы покупаться и позагорать, а он потом меня разыщет. В самом деле, подумал я, на таком малолюдном пляже это не составит труда.
  Мы разошлись. Дима пошел наискосок к пальмам, а я - к морю, песчаной кромке, которая почти ровной линией тянулась версты на две.
  Вскоре я уже шел по ней, стараясь не смотреть на водную гладь, вспухающую от солнца. Я шел босиком, ощущая мягкое вдавливание песка и легкое, почти неслышное прикосновение волн, которыми ямки-следы наполнялись и тут же, словно сладость, слизывались. Редкие загорающие, привставая на локти, поглядывали - белый! Особенный интерес прочитывался в глазах юных особ. Некоторые из них весьма заманчиво улыбались и сейчас же стеснительно опускали глазки, не хотели, чтобы прочитывалось их преклонение. Кажется, уже за одно это так бы вот подошел и расцеловал их.
  Сколько прошагал по берегу - бог весть?! Одинокие группы отдыхающих теперь попадались всё реже и реже, и, наконец, уже никто не попадался. Пальмовый лесок, находившийся в отдалении, круто приблизился к берегу, а берег стал закругляться (мне показалось, что в излучине отсвечивало море). Но я ошибся, отсвечивало не море, а куполообразная крыша приземистого дворца, как бы распластанного на зеленом газоне. Чуть дальше, за ним, начинался пролив, отделяющий Сингапур от Малайзии. Он напоминал небольшое русло реки, с обеих сторон заросшее диким тропическим лесом. Отсутствие загорающих объяснялось, во всяком случае для меня, оконечностью острова и близостью частных владений, которые отнюдь не располагают к коллективному времяпровождению.
  Я остановился на песчаном холмике, разделся и, водрузив одежду поверх спортивной сумки, бросился в воду.
  За береговыми буями внезапно попал в сильное течение, которое стало уносить в море.
  Я лег на спину, и первое, что пришло в голову, - в такой теплой воде, пожалуй, продержусь более суток. Однако вскоре почувствовал, что дрейфую почти на месте.
  Из воды берег был неузнаваем. Куполообразная крыша приземистого дворца и весь дворец выглядели гигантским алюминиево-отсвечивающим диском. (Он словно парил над газоном.) Собственно, диск даже не отсвечивал, а как бы источал этот удивительно нежный серебрящийся свет - свет стоял над ним, точно сияющее озеро. И еще, на кромке берега мне привиделся силуэт девушки в красном купальнике. И хотя в блещущих водах видение тут же растаяло, я поплыл на него, как на маячок.
  Когда коснулся земли и выходил из воды - несколько раз падал, сваливаемый не волной даже, а одним ее приближением. Некоторое время лежал на песке без чувств, потом услышал песенку:
  
  "... Я ли, мы ли обернёмся светом, голубым ли, млечным светом прорицания, светом прорицания нового свидания, что пребудет вечным светом мироздания..."
  
  Мне не хотелось вставать, но когда встал - почувствовал прилив бодрости. Солнце стояло прямо над головой - тени не было. Далеко в стороне увидел одежду - белая тенниска светилась, как опознавательный знак. Я пошел к ней, удивляясь, что вокруг никого нет, а незатейливая песенка становится всё слышней и отчетливей. Неожиданно увидел ложбину, что-то наподобие обмелевшего и пересохшего ручья. Всякий раз набегая, волна входила в нее, образуя запруду.
  Обхватив колени одной рукой, а другой наплескивая воду на ноги, сидела девушка в красном купальнике. Это она напевала песенку. Девушка настолько была увлечена своим занятием, что не заметила меня.
  Я невольно замер - передо мною была краса-вина. Первое, что бросилось в глаза, - она была бледно-голубой, то есть черной. И опять не точно - чернота и белизна сливались в ней с такой неожиданностью, что являлись как бы вспышкой какого-то нового цвета, или света. Подобное происходит, когда во все глаза взглянешь на солнце, а потом (уже у ослепленного) бледно-голубое пятно долго стоит перед глазами, съедая всё, на что бы ни посмотрел. Именно такое ослепление я испытал.
  А она все напевала: "... Я ли, мы ли обернёмся светом..." - и всё плескала в такт песенке водичкой. А волос, черный, блестящий, отливающий синевой, всё тек и тек по точеным лодыжкам, и всё падал и падал на ее ступни...
  И тут, очевидно почувствовав мое присутствие, она подняла голову. Ей пришлось смотреть на меня снизу вверх, но она будто сверху вниз посмотрела. Я отвел взгляд и увидел чашу из половинки кокосового ореха, в которую она наплескивала воду и в которой, словно в аквариуме, плавали пестроразноцветные рыбки.
  Восторг, внезапно охвативший меня, разумеется, относился не к ним, но я сделал вид, будто к ним - не мог же я уж совсем выказывать себя идиотом!
  - О солнце?! Какие необыкновенные рыбки!
  Я присел у ее ног и тоже стал наплёскивать воду. Рыбки разбегались от падающих в чашу капель, но весьма забавно наперегонки набрасывались на пузырьки воздуха. Розовые, лиловые, с лазурными разводами по бокам, с длинными фазаньими хвостами они зигзагообразно вспыхивали разноцветными молниями. Я старался не смотреть на нее, но даже кожей ощущал ее взгляд.
  Она смотрела на меня вначале с холодным удивлением, но потом, когда стал рассказывать, каким образом очутился здесь, не приминув сообщить о записях в своем дневнике, следуя которым наша встреча на пляже была предрешена, она стала смотреть на меня с веселым любопытством и даже интересом. Поощряемый ее улыбкой, я импровизировал, я простирал крылья... я рассказывал с таким красноречием, что мгновениями сам удивлялся - откуда что бралось?! Радуясь счастливой минуте, я исподволь взглядывал на нее.
  Тонкие, правильные черты лица. Кожа чистая, сухая, бледно-голубоватая. Нос прямой, европейский - индианка. Лицо худенькое, к подбородку суживающееся, как будто даже осунувшееся. Губы темно-вишневые, чуть-чуть припухлые. Ресницы, словно бархат. Брови слегка приподняты, а на лбу опояска, отделанная жемчугом, с двумя прозрачно голубыми сапфирами (один в центре лба огромный, а другой на подвеске - поменьше). Они горели на опояске, словно известное созвездие... И во всём тонкость, изящество, блеск, как бы в линиях молодого месяца.
  Царица?! Да. Вполне земная, но это, пока не видишь глаз. А не видеть их невозможно. Они диссонируют, или... как это называется, когда предмет не вмещается в очерченные рамки, ломает стройность, подчиняя ее вот этой своей диссонирующей невмещаемости? Да-да, ее глаза как две раны, огромные и пронзительные. Зрачки - синие-синие, а белки - голубые-голубые! Даже страшно, что это - глаза. Они занимают всё лицо, их невозможно не видеть. Бездонные, отягощенные мировой скорбью, они проницают
  пространство, и кажется, что это глаза Царевны-Лебедь с картины Врубеля.
  У меня была открытка с ее изображением. Я всегда удивлялся: глаза - и снега, глаза - и алмазы царской короны, глаза - и белые крылья... Но прежде всего - глаза. Они входили в меня и начинали болеть, то есть я начинал болеть этими глазами.
  Почему?! Почему индианка увиделась Царевной-Лебедь?! Ведь не среди русских снегов, а среди раскаленного экваториального песка?..
  - Наверное, потому, что есть единство не только по плоти, но и по духовности. Помните Албазинскую икону "Слово плоть бысть"?!
  Индианка виновато улыбнулась - она вдруг почувствовала, что ее способность читать мысли и говорить на чистом русском, как это ни странно, может не облегчить, а затруднить наше общение. Во всяком случае, именно это я прочел в ее улыбке и сделал вид, что ее способность воспринял как должное.
  - А что такое духовность? - спросил я.
  - Я думаю, что духовность - это осознание себя в своей нации, нации - во всем человечестве, а человечества - во всей земной природе, через которую и мировой космос - твой родной дом, твой Бог.
  Помните - в святом благовествовании от Иоанна?.. "В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог. Оно было в начале у Бога. Все чрез Него начало быть, и без Него ничто не начало быть, что начало быть".
  Да, конечно, помню, - подумал я и мысленно продолжил: "В нем была жизнь, и жизнь была свет человеков. И свет во тьме светит, и тьма не объяла его".
  Индианка радостно засмеялась, словно серебряные колокольчики, рассыпаясь, зазвенели в воздухе. Я понял, что она опять прочитала мои мысли.
  - Тем не менее, у каждого народа или народов имеется свой Бог, - сказал я. - Так что по мне - лучше было бы не иметь Бога вовсе.
  Словно по мановению чьей-то невидимой руки смолкли колокольчики и явился явственный шелест песка, подхваченного внезапным вихрем, закручивающимся как бы в тугую пряжу. Мне словно бы во мгновение ока кто-то рассмеялся в лицо и исчез.
  - Там, где нет Бога, там тьма, там нет жизни.
  Когда люди превозносят одного Бога в ущерб другому, они не учитывают, что Бог един. И во всём космосе, и во всей вселенной мы все равны перед Ним единым.
  - Однако многие народы имеют разных богов. Как могло случиться такое, если Он един?!
  - Он един. И Он необъятен. И всякий берущий от Него берет только то, в чем нуждается, и ровно столько, сколько может осилить. Взятое - всегда бесценно для взявшего, и он склонен объявлять его лучшим того, что взяли другие. Но всё это есть только - Бог единый и необъятный.
  - Но почему?..
  Я еще не успел облечь свою мысль в слова, а она уже отвечала:
  - Потому что Бог милосерден и Он никогда не дает ноши более той, что человек или народ может осилить.
  - Но тогда мы никогда не постигнем, что черпаем из одного бездонного колодца, и имя этому колодцу - Бог! - сказал я в сердцах.
  Индианка улыбнулась и так проникновенно посмотрела на меня, что мной овладело сладостное умиление. Я вдруг почувствовал, что время единого, всепланетного, всевселенского Бога не за горами. Уже сегодня большинство людей признает, что в основе всех открытых религий - добро.
  - Да-да, уже сегодня, - согласилась индианка. - А завтра, когда человек поймет, что во всяком предмете материального мира, в том числе и неодушевленном, сокрыта Божественная мысль, и научится эту мысль не только извлекать, но и владеть ею, он ощутит - Бог един. И только в Его пределах все едино и гармонично, и наши пути воистину Божественны.
  Она встала, и я очень удивился, что индианка почти моего роста (под метр девяносто). Но еще больше я удивился тому, что аквариум из половинки кокоса медленно и осторожно вылез из песка, какое-то время постоял в воздухе над поверхностью высохшего ручья и весьма плавно поплыл в сторону гигантского диска, над которым как бы сияло озеро. Он плыл в пространстве ложбины, а навстречу ему двигалось серебрящееся световое облако. В нем, словно в тумане, исчезали очертания предметов, расположенных окрест: исчез холмик с моей одеждой, другие холмики. Половинка кокосового ореха с рыбками вначале как бы приостановилась, на какую-то долю секунды замерла, а потом резко прыгнула, словно нырнула в облако.
  Царевна-Лебедь гибко прогнулась в талии и, запрокинув голову, отряхнула волос, который, будто водопад, обрушился с плеч. Сапфиры на опояске вспыхнули, и я вдруг понял, что это в их сиянии, помноженном на сияние лучащихся глаз, кожа ее тела казалась бледно-голубой.
  - Как тебя звать-величать, добрый молодец? - вдруг спросила она и засмеялась.
  И до того радостно мне сделалось от ее смеха... я опять услышал звон серебряных колокольчиков и увидел улыбку - белый жемчуг зубов.
  - Николай, - сказал я. - А по батюшке - Тимофеевич.
  И, чтобы уже раз и навсегда убедиться в ее способности читать чужие мысли, мысленно спросил - а как звать тебя, сказочная Царевна-Лебедь?
  - Иус, - ответила она. - По матери - Ния. Мы величаем друг друга по матери, но не в обыденной жизни, а на официальных приемах и в специальных регистрационных бумагах.
  Так, стало быть, она читает мысли, как бы подводя итог, подумал я. Она улыбнулась, и я услышал голос, нет, не ее, а какой-то отвлеченный, непосредственно рождающийся в моем сознании. "А пророчества? они будут упразднены; языки? они прекратятся; знание? оно будет упразднено. Ибо мы знаем отчасти и пророчествуем отчасти. Когда же придет совершенное, - то, что отчасти, будет упразднено. Когда я был младенцем, я говорил, как младенец, рассуждал, как младенец. Когда я стал мужем, я упразднил младенческое. Ибо теперь мы видим гадательно в зеркале, тогда же - лицом к лицу; теперь я знаю отчасти, тогда же познаю, подобно тому, как и я был познана.
  - А что означает твое имя - Иус Ния? Наверное, слова имени имеют какое-то самостоятельное значение?
  - Иус - сильная в праведности. Ния - помощница. Сильная в праведности помощница, - сказала она и вдруг смутилась.
  Я уловил смущение - на какую-то долю секунды ее сапфиры на лбу вспыхнули точно звезды, во всяком случае, крупный напомнил Сириус, в лучах которого глаза ее заметно потемнели и она, почувствовав, что они выдают ее... закрыла их.
  - Что тебя так сильно смутило или напугало, почему вдруг закрыла глаза? - спросил я без слов, то есть не спросил - подумал.
  И тогда, тряхнув головой, она засмеялась, и всё вокруг засмеялось вместе с ее глазами, и мне было так хорошо, как никогда...
  - А твое имя, Николай Тимофеевич, тоже имеет какое-то самостоятельное значение?
  Когда она назвала меня по имени-отчеству, то сам не знаю почему - тоже смутился (конечно, не закрыл глаза, но уставился себе под ноги и так стоял, пока она не повторила вопрос).
  - Николай - побеждающий народ. Тимофей - почитающий Бога. Полное значение моего имени-отчества - побеждающий народ почитает Бога.
  Мус восхищенно вскрикнула и так посмотрела на меня, словно я был не я, а какой-то славный космический рыцарь всех времен и народов.
  - А ты, Побеждающий Народ Почитающий Бога, чего смутился или испугался?!
  Я не знал, что сказать, то есть знал, но не мог выразить словами. Невольно подумал: какая жалость, что я не могу, подобно ей, входить в чужое сознание, минуя речь.
  - Понимаешь, меня еще никто и никогда не называл по имени-отчеству, тем более девушка, тем более такая красивая, - признался я.
  Признался и так стеснительно почувствовал себя, что готов был провалиться сквозь землю.
  - И меня никто не называл, - сказала Иус и, чтобы не закрывать свои потемневшие иссиня-черные глаза, опустила их. - У нас полным именем называют только невесту, и только раз, и только жених, и только в день свадьбы.
  И вдруг я почувствовал в себе способность читать ее мысли так же свободно и легко, как это делала она. То есть я читал не мысли, а чувства, рождающие мысль, - меня охватило необъяснимое волнение и вместе с тем уверенность, что я ей небезразличен, что она рада нашей встрече так же, как и я.
  А между тем медленно движущееся световое облако приблизилось, и я увидел, что окружающее нас пространство - ложе ручья, пляж и небо над головой вместе с солнцем стали входить в облако, словно в воронку, то есть предварительно сминались и растягивались, подобно отражению в воде.
  Я встревожился, но Иус Ния взяла меня за руку, и мы поплыли в серебряном, вспыхивающем огненными блестками пространстве. Не было ни земли, ни моря, ни горизонта. Небо - серебряное и бездонное, и мы в нем, взявшиеся за руки и плывущие, а точнее, парящие, словно птицы. И одежда на нас была под стать (легкие космические комбинезоны из какой-то очень мягкой ткани алюминиевого цвета), которая настолько полно сливалась со световым облаком, что мы даже сами себя с трудом различали. Это было так удивительно, так сказочно, что я не знал, что и подумать.
  
  "...Я ли, мы ли это не забыли, не забыли это, потому что жили светом мироздания, светом ожидания, светом прорицания нового свидания..."
  
  * * *
  
  Под вечер, на закате солнц, Иус покинула столицу выкливаемых и очутилась на вершине Серединной горы. Она очутилась на обломке того камня, который еще таил в себе светоносные поля Суира. Иус улыбнулась. Причиною его переживаний - она. Это было так интересно напрямую входить в его чувства и ощущать, как под их светоносным дуновением она становится другой: более доступной и более необходимой ему. Мус засмеялась.
  - Ты опоздал, опоздал, ты не выполнил нашего условия?! - сказала она вслух, превосходно зная, что всё он выполнил.
  Впрочем, она потому и сказала так, что в сравнении с чувствами, толкнувшими его на бунт, их прежнее условие казалось теперь не столь существенным. Да, наверное, это было кокетством, но она знала, что там, в невидимом мире, он услышит ее, и мысль вернется к ней обновленной, то есть в радужном сиянии его радости.
  Однако мысль не возвращалась. "Может, он овладел ее мыслью и теперь сам не прочь войти в ее чувства?! Тогда... тогда это возмутительно!" - радостно подумала она и опять тихо присела на обломок камня, на котором еще совсем недавно сидел Суир.
  Она присела, и стройные дуги радуг словно приподняли небосвод. Продвигаясь по горизонту, они то соединялись в какие-то гигантские арки, то вдруг множились, смыкаясь подобно меридианам. Правда, вместо Полярной звезды прямо над головой стоял световой стереошар, мерцающий всеми цветами радуги. Этот световой эффект, или, точнее, атмосферное явление было настолько красивым, настолько редким и кратковременным, что всякого, увидевшего его, почитали счастливцем, подобно тому, как на Земле почитают за счастливца всякого, увидевшего зеленый луч.
  Иус охватило приятное томление, которым всегда сопровождалось возвращение обогащенного сознания. Поэтому она не придала никакого значения золотым, как бы прокалывающим стереошар вспышкам света. Ей казалось, что всё, что происходит здесь: вся эта мерцающая, вспыхивающая, то есть постоянно меняющаяся красота, есть не что иное, как мысли Суира о любви к ней.
  А между тем с помощью совершеннейших вычислительных машин, будучи и сам невиданно оснащенным компьютерным существом, главный неодушевленный мозг или золотой змей довольно быстро заключил ритуальную площадку в кольцо своего тела. Наверное, Иус не сразу заметила змея еще и потому, что из-под каждой его чешуйки струился пар, который существенно пригашал золотые блики.
  Но вот звезда Су полностью упала за горизонт. Исчез пульсирующий всеми цветами радуги шар. Рассеялись сияющие арки и меридианы. И наконец, над планетой Иус, словно над Землей, воцарился ровный розово-праздничный закат.
  Ни шороха, ни ветерка, в такие минуты иушанам казалось, что так выглядит планета людей, на которой пребывает их рай. И они стали искать такую планету, и нашли ее, и молитвами к Вечному Разуму сделали ее обитаемой, сделали ее детским садом, на котором растили лучшее свое потомство. Да-да, это была планета людей, единственное, что отличало их от иушан, - они еще не владели способностью перемещаться из видимого мира в невидимый. Всё это к ним придет потом, в пору совершеннолетия человечества.
  Почему Иус подумала об этом, а не о любви Суира?.. Бог весть?! Но она уж определенно знала, что причиной этому внезапное появление змея.
  - И я знаю, - сказал змей приятным вкрадчивым голосом. - Ты надеялась увидеть здесь своего возлюбленного?!
  - Су-ир!.. Су-ир!.. - внезапно позвал змей, причем голосом настолько похожим на голос Иус, что она вздрогнула.
  Зов erne множился над вершинами гор, еще Иус невольно прислушивалась к эху, а змей уже продолжал:
  - Ты ждешь ею оклика, чтобы мгновенно оказаться с ним рядом? О, синеокая Иус, прошу прощения, что разговором с тобой я увеличиваю твое ожидание, а с ним и досаду, и нетерпение, которые сейчас особенно мучительны. Но посмотри сюда, синеокая Иус!
  По телу змея, свернутому в кольцо, пробежала конвульсия. Она пробежала, точно электрический разряд, с потрескиванием, встопорщившая чешую. Всякий раз, когда змей ужаливал свой хвост, от тела змея отделялось огненное кольцо, точнее, кольцо отскакивало, как раскаленный обруч. Жалящие укусы следовали один за другим, и так же один за другим отскакивали, поднимаясь вверх, светящиеся обручи. Вскоре над ритуальной площадкой возникло подобие прозрачной радужно-мерцающей ротонды, внутри которой (в самом ее центре, то есть в двух-трех метрах от Иус) прямо из-под камня пророс и расцвел нежный ярко-лиловый цветок с пламенно-красными, будто капельки крови, тычинками.
  - Суир! - воскликнула Мус, узнав цветок, который некогда подарил возлюбленный.
  И тотчас из растения, как бы под невидимыми пальцами аниматора явился действительно Суир, действительно ее возлюбленный. Он потому и явился, что услышал ее зов, ведь выкликаемые всегда являются на зов. И как всякий, явившийся на зов, он воскликнул:
  - Я здесь, Иус, я здесь!
  Потрясение Иус было столь велико, что она закрыла глаза и во мгновение ока перенеслась в невидимый мир, точнее, внутренним взором вдруг охватила: и Суира, и ротонду, и всю-всю ритуальную площадку, как бы очерченную сверкающим телом змея.
  Нет нужды живописать бездонную пропасть нечистот, в которой заживо горели и разлагались выкликаемые. Достаточно сказать, что Иус увидела не только всполохи огня и тяжелые многослойные клубы дыма, она почувствовала ужасающий смрад гнили, напоминающий преисподнюю. Да это и была преисподняя, явственно видимая только в невидимом мире.
  - Я здесь, Иус, я здесь! - повторил Суир, как будто несколько опечаленный тем, что она не только не подбежала к нему, но и продолжала сидеть не пошевелившись.
  - Я здесь, вот мы и в видимом мире, вот мы и встретились, как ты этого хотела.
  Суир был одет в голубой хитон, в шнурке которого взблескивал нежно-мохнатенький серебристый стебелек ярко-лилового цветка иус. То есть он был одет точно так же, как в тот день, когда они впервые встретились. Это было так удивительно, так трогало... но Иус пересилила себя.
  - Суир, я приглашаю тебя в невидимый мир, в сад Маттэи, помнишь?!
  Змей был потрясен, он перестал жалить свой хвост, ему показалось, что он добился желаемою - отныне в образе выкликаемою Суира материальная суть предмета переместится в невидимый мир. Отныне им сотворенный компьютерный Суир станет своего рода волшебными вратами для проникновения змея в мир невидимый, в мир чувств, в мир, созидающий, в который прежде неодушевленный машинный мозг не имел доступа. Теперь Всемирная Материя ощутит в нем, змее, присутствие Вечною Разума, теперь вся вселенная будет трепетать от одною только удара ею хвоста!
  Иус приблизилась к Суиру, порожденному фантазией змея, и, насыщая и удерживая его образ остаточными светоносными полями, которыми вот только что наслаждалась, преобразила его. То есть заменила его компьютерную голограмму настоящим одушевленным сознанием.
  Конечно, так продолжаться долго не могло, остаточные световые поля Суира иссякали слишком быстро. И тогда, чтобы не видеть, как подлинный уже Суир опять превратится в выкликаемого, в безвольную пешку в игре змея, она прикоснулась к нему, и тотчас ее поля, поля созиждящие синеокую Иус, стали переливаться в него. И сразу Суир приобрел телесную устойчивость, то есть с каждой секундой его плоть становилась всё более и более материальной, а плоть Иус истончалась, таяла, утрачивая видимость, и, наконец, исчезла. Да, Иус исчезла, но из-под обломка камня, как прежде это произошло с Суиром, теперь пророс и распустился цветок ее имени.
  - Иус! - воскликнул Суир.
  Не понимая, где он и что он? В порыве чувств подбежал к цветку - сорвал его.
  - Иус, Иус!... - дыша на цветок, повторял Суир.
  Потом в изумлении окинул взглядом ритуальную площадку.
  Да, это Серединная гора, с которой, взбунтовав, он сообщался с Великим Советом. Да, именно отсюда в поисках Иус он отправился в столицу выкликаемых. Да, именно там находился до этой удивительной минуты, когда вдруг, нырнув в невидимый мир, вновь очутился здесь. Наверное, Иус где-то рядом, потому что еще так свежи и притягательны ее светоносные поля. Суир попытался войти в них, но внезапно увидел встопорщившиеся чешуйки змея и все его полупрозрачное тело, в котором разноцветные электронные огоньки, словно некая праздничная иллюминация, носились, как бы подхваченные вьюгой. Конечно он понимал, что ничего праздничного в этой иллюминации нет - она лишь свидетельство бешеной вычислительной работы, которую совершает сейчас чудовищный электронный мозг.
  - Суир, ты держишь в руках цветок иус? - нежным, ласкающим слух голосом спросил змей.
  - Да, - ответил Суир.
  - Ты думаешь, что синеокая Иус где-то рядом? - опять ласково поинтересовался змей, и Суир опять согласился.
  И тогда змей сказал:
  - Нет. В твоих руках не цветок, а остаточные светоносные поля твоей возлюбленной. И она - не где-то?! Она - в тебе, потому что ты есть мое порождение. Ты - выкликаемый, ты явился из цветка суир как бы на оклик Мус, но это только потому, что название цветка совпало с твоим именем.
  Змей засмеялся - неприятный царапающий скрип чешуи, буксующей на стекле.
  - Ты, наверное, понимаешь, что вызвать тебя из небытия неодушевленной природы, тем более таким сомнительным способом, стоило даже мне немалых усилий? А теперь слушай, чтобы попасть в тонкий невидимый мир мы должны действовать сообща.
  - Но зачем невидимый мир, если она во мне?! - удивился Суир, чем несказанно позабавил змея (он прочел в его удивлении свойственный выкликаемым рационализм и посчитал, что ситуация у него под контролем).
  - В невидимом мире твоя возлюбленная оставит тебя, ей не понадобится физическое тело. А когда вы вернетесь - я позабочусь о ваших телах, как о сосудах избранных, - пообещал змей и горделиво оглядел себя, как бы призывая и Суира насладиться созерцанием его чешуйчатого тела.
  Однако Суир не отозвался, он был обеспокоен предстоящим перемещением в невидимый мир, а потому сказал, что всякий раз попадал туда по наитию, то есть бесконтрольно, так что не представляет, каким образом ему удавалось освобождаться от своего физического тела - точнее, трансформироваться в чистую энергию тонкого мира.
  - Нет ничего проще, я помогу тебе, - сказал змей и ужалил свой хвост.
  И тотчас вращающийся огненный обруч, словно аркан, был накинут на Суира. Обруч сжимался и, сжимаясь, поглощал физическое тело Суира (оно истончалось, таяло, как это было с Иус). И вот в какой-то миг вместо него явился одноименный цветок, на тычинках которого, будто капельки крови, пламенели ярко-красные бусинки.
  Теперь в пространстве кольца находились цветы: суир и иус. Словно два кораблика, медленно сближаясь, плыли они навстречу друг другу. Было в этом сближении что-то неотвратимое и неподвластное, подобно сближению планет.
  
  "...Я ли, мы ли обернёмся светом..."
  
  В такт песенке, внезапно пролившейся из небесных сфер, лепестки цветов слегка шевелились, словно разговаривали, и вдруг - замерли. И в ту же секунду, как это бывает с двойным изображением в фото или телекамере, искомые предметы сдвинулись и в фокусе совместились. Цветы суир и иус слились в один-единственнный. Это было так неожиданно, так внезапно!..
  - СуирИус! - изумился змей.
  Эхо, множащееся над вершинами гор, точно так же, как вот только что цветы, слилось в одно-единственное слово - СуириуС. И это тоже было так внезапно и вместе с тем так естественно (новому цветку - новое имя), что змей подумал, что в его расчеты вкралась ошибка (некий процент...), причем в его пользу.
  - Итак, мы уже в невидимом мире, - самодовольно заключил змей и что было силы горделиво ударил хвостом.
  И тотчас, словно на условный сигнал, Серединная гора рванулась вверх, а змей, распадаясь, стал низвергаться, падать в тартар. И хотя с тех пор очень многое изменилось, всякий раз перед бракосочетанием жених и невеста приходят на Серединную гору с цветами суженых и называют друг друга вслух полным именем. И это не просто обычай, таким способом мы снимаем друг с друга частицу no-Ir, частицу Черного космоса, то есть приносим друг другу обет чистоты, что он и она - суиришане, люди, а не выкликаемые. И только тогда мы отправляемся в тонкий мир и пребываем в нем ровно столько, сколько требуется, чтобы одарить друг друга сокровенными подарками. Подарками, суть которых открывает духовный мир возлюбленных настолько, что в него они могут входить и пребывать в нем, как бы в физическом мире. Но мир этот другой, нематериальный - это сад Маттэи, заключенный в световую корпускулу, в которую он и она отныне вольны входить, как в свой родной дом. Да он и есть их вечный родной дом, а пространства и времени - нет, оно отвергнуто одушевленным разумом, познавшим и, наконец-то, усвоившим свою вездесущность.
  
  "...Я ли, мы ли обернёмся светом, голубым ли, млечным светом прорицания, светом прорицания нового свидания, что пребудет вечным светом мироздания..."
  
  * * *
  
  Светоносное облако, в котором Николай и Иус Ния плыли, взявшись за руки, с каждой секундой всё более и более светлело от вспыхивающих в пустоте блесток. Наконец, серебряный цвет их комбинезонов настолько полно совпал с окружающим пространством, что стало казаться - они сами стали облаком.
  Потом его взору предстал звездолет суиришан (стекловидная "капля", освещенная изнутри мягким золотистым светом). На его фоне, словно на специальной подсветке, отчетливо выделялись три человека в серебряных комбинезонах. Это было невероятно, но среди них была и Иус Ния.
  Николай смутился, потупился и в ту же секунду почувствовал ее прикосновение.
  Странно, где они? И почему он не чувствует под ногами земли?
  - Потому что твердь здесь не нужна. Потому что нет ничего тверже и крепче разумной мысли, сотворяющей доброту Божию.
  Мус Ния подняла руку, и тотчас на ее ладонь, медленно парашютируя, опустилась половинка скорлупы кокосового ореха с плавающими в ней разноцветными рыбками, которые резвились словно молнии.
  - Это чудодейственный элексир, лекарство, которое ты хотел найти для своего брата.
  Сапфиры на опояске вспыхнули, и Иус Ния, прикрыв глаза, подала половинку скорлупы, которая вдруг превратилась в старинную, отделанную серебром чашу. Теперь Николай видел, что рыбок в ней не было, жидкость вскипала произвольно, как бы перенасыщенная голубым пламенем. "Как же возможно доставить это лекарство брату в такой роскошной, но громоздкой чаше?" Мысль еще трепетала, лилась, а в его руках уже была обыкновенная бутылка ёмкостью ноль целых пять десятых... на красочной этикетке которой, на корне женьшеня, сияла надпись - ELIXIR.
  - А, понимаю, - сказал Николай, рассматривая бутылку с содержимым. - Всё, что происходит, происходит во сне. Это всё - сон!
  - Естественно, потому что сон и есть начало тонкого мира, - радостно согласилась Мус Ния, и они впервые посмотрели друг на друга открыто и смело. (Николай - потому, что всё - сон. А она - потому, что в тонком мире нет ничего крепче и устойчивей мысли, сотворяющей доброту Божию).
  Ее темно-синие, как вечернее небо, глаза приблизились, и он почувствовал, как сердце его ответно пролилось теплом. - Любовь никогда не кончается. А пророчества? они будут упразднены: языки? они прекратятся; знание? оно будет упразднено... Но теперь пребывает Вера, Надежда, Любовь, эти три, но большая из них Любовь.
  Иус Ния стала плавно отдаляться и таять, втягиваемая стекловидной "каплей", но они продолжали смотреть глаза в глаза, и пространства и времени не было.
  
  "... Я ли, мы ли обернёмся светом..."
  
  Они еще плыли как бы на волнах незатейливой мелодии, а каюту уже сотряс громоподобный стук. Так стучать мог только Дима Пономарёв. И точно, сняв штормовку, объявил:
  - Ну, Колян, - домой! Радиограмма с базы - сегодня вечером прилетает подменный экипаж, завтра - сдаем судно, а послезавтра, по утречку: Сингапур - Москва - Владивосток А там - кто куда!.
  Он потер руки и, подойдя к столу, снял с него поллитровую бутылку с красочной этикеткой. Известие взволновало.
  - Аак это что ж?! - раздумывая вслух, сказал Николай. - Выходит, что мы еще на Пасхальной неделе будем дома?!
  - Именно! - радостно подтвердил Дима, возвращая бутылку на стол. - Так что ты с братухой еще успеешь отметить свой день рождения!
  Включилась судовая радиотрансляция. Старпом объявил, что судно ставится в Виктория-док, потребовал - всем швартовным командам занять свои места согласно расписанию.
  Дима остановил Николая, чтобы и не думал вставать, как раз его вахта, он пойдет на швартовку, ему надоело торчать в изоляторе. И, не давая опомниться, уже в дверях крикнул:
  - Христос воскресе!
  - Воистину воскресе, - отозвался Николай,
  поднимаясь с кровати и стараясь преодолеть внезапный разворот судна.
  На баке стали выбирать якорную цепь. Раскрытые иллюминаторы, следуя движению судна, захватили отраженное солнце, скользящее по воде, и сразу каюта как бы наполнилась светящимся газом. Предметы, особенно темные, выделялись резко, словно очерченные.
  Николай посмотрел на бутылку, которую вот только что рассматривал Дима, и обомлел - на красочной этикетке, под иероглифами-паучками, был изображен уже знакомый корень женьшеня.
  Так, стало быть, всё правда?! Так, стало быть, Мус Ния была здесь?! Так, стало быть, она загодя знала, что одарит его лекарством?! И хотя Николай понимал, что в саду Маттэи нет ничего крепче и устойчивей мысли, сотворяющей доброту Божию, сердце его вновь пролилось теплом - да, времени и пространства нет, есть только Любовь. Любовь никогда не кончается!..
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"