Смирнова Мария : другие произведения.

Хроники

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:

   - Ты уже совсем взрослый. Поступай, как знаешь.
   Мать говорила, как всегда, не глядя в лицо, а отвернувшись к окну. Зажав между пальцев тлеющую сигарету, исподлобья, набычившись, всматривалась в серую пасмурную хмарь. Старая вязаная шаль, накинутая поверх сорочки, сползла с плеча и висела нелепо, убого. Ему было очень жаль мать. Было совестно за своё решение, которое он, по сути, уже принял и которое, он знал, огорчит её. Было совестно за её безропотность, покорность - она даже не пыталась переубедить, отговорить его. Но самым невыносимым отчего-то был сейчас вид вот этой поникшей линялой тряпицы. Он помнил эту вещь, сколько помнил самого себя. В неё заворачивали его совсем крохой, когда он болел и метался с температурой. В неё он утыкался носом, когда ластился к матери, и та, как всегда занятая, рассеянно и торопливо гладила его по голове. На ней был материнский запах - сквозь невообразимый букет табака, крепкого кофе и каких-то духов пробивался ещё особый, несильный, но стойкий. Запах кожи, волос. Запах матери. Юности свойствен драматизм, и сейчас ему казалось, что он совершает вынужденное предательство. Это мерзкое чувство вины сосало и подтачивало, как зубная боль. Но в то же самое время он понимал, что не может и не хочет отказаться от заманчивых перспектив, замаячивших так неожиданно и так вовремя. Отказаться - значит лишить себя всего, о чём грезилось неясно всю его жизнь доселе, и особенно ярко - последние несколько дней. Какими будут эти изменения, он пока не знал. Но при этом твёрдо был уверен, что всё к лучшему. Странное чувство восторга перед неизвестностью и предвкушение неизбежных земных удовольствий подкатывало к горлу. Мать всё так же безучастно курила, якобы безразличная ко всему. И к тому, что происходило сейчас в их общей с ним жизни - особенно. Таков уж был у неё характер: чем сильнее она переживала, тем равнодушнее пыталась казаться. Он это прекрасно знал. Изучил за долгие годы, что они прожили вдвоём под одной крышей. Однако теперь смалодушничал. "По всей видимости, она и не больно то расстроена, - сказал он самому себе. - Нужно же ей когда-нибудь отдохнуть. Я ей порядком поднадоел. Без меня будет гораздо легче." Он уговаривал себя, но успокоение отчего-то не приходило.
  
  
  
  
  
   Раньше, когда был ещё совсем ребёнком, он часто просыпался по ночам. Иногда ему снились плохие, тревожные сны, а иногда - просто хотелось пописать. Сделав своё дело и убедившись, что под кроватью крокодилов нет, он осторожно, на цыпочках прокрадывался по коридору к кухне. Там, прикрыв для верности дверь, работала над своими статьями мать. Старенькая, дышавшая на ладан родственница "Ундервуда" мерно отстукивала такт. Склонившись над клавишами, отпивая из кружки разведённую кипятком застоявшуюся вчерашнюю заварку, мать пробегала глазами напечатанное. Когда результат её устраивал, стрёкот клавиш продолжался ещё какое-то время без перерыва, всё в том же ритме. Потом снова пауза, глоток коричневой маслянистой бурды из кружки. Иногда мать раздражённо выдёргивала лист, комкала его и швыряла куда-то через себя. Потом они то и дело попадались под руку - запавшие за хлебницу или затерявшиеся между тарелок сморщенные бело-пёстрые комочки. Мать вытягивала из пачки новую сигарету, чиркала спичкой и надолго застывала, глядя перед собой и покусывая ноготь большого пальца. Волокнистый дым поднимался вверх, к щербатому красному плафону, плыл под изошедшим трещинами штукатуренным потолком и постепенно затягивал всё пространство кухни. Воздух из распахнутой форточки едва пробивал небольшую брешь в сизой плотной завесе. На столе стояла пепельница в виде кота с отбитым носом. Там диковинными гусеницами корчились бело-жёлтые, с черными головками окурки. Если их было много - так, что иногда переваливались через край - значит, дело не шло. Много позже он услышит или прочтёт где-то, что лишь посредственность бывает довольна собой. Истинный же талант всегда сомневается и терзается. Если брать в расчёт только это, то мать вот-вот должна занять место в череде достойных. Он сидел на голом холодном полу в коридоре и затаив дыхание наблюдал за матерью из-за толстой переборки. Кухонная дверь не закрывалась плотно, оставляя свободной широкую полосу. Он не мог бы объяснить своего удовольствия от этих совместных ночных бдений. Однако в нём всё замирало от накатывавших ощущений - любопытства, радости от того, что он не лежит сейчас в своей кровати, как положено было бы, не спит, как тысячи и тысячи других детей, восторг от красивости происходящего, почти ритуального действа и, конечно же, некоторый страх быть застигнутым. Он не так боялся возможной взбучки. Скорее, ему было стыдно: ведь он подглядывал, а это где-то сродни подлости. Но отказаться от ночных "выползок" он не мог, и раз за разом, потирая заспанные глаза, занимал свой обычный пост.
   Именно здесь, на бугристом линолеуме он впервые постиг свои первые простые истины - то, к чему рано или поздно приходит каждый, но своим путём. Он понял, что в мире очень много непонятного и несправедливого. Мир несовершенен - оттого, что он не такой, каким мнится. И почему-то не действует правило "получишь всё, что хочешь, если будешь хорошим". Так всегда говорили взрослые, вероломно пытаясь добиться от него примерного поведения и пользуясь детской наивностью. Ладно, пусть так. Но вот взять хотя бы пример матери. Сколько бессонных ночей проводит она за дурацкой печатной машинкой ( и он вместе с ней ), сколько грамот и премий получила - вон они, пылятся стопкой на книжной полке между орфографическим словарём и "Домашним консервированием и засолкой грибов". "Лучший экономический обозреватель", "За успехи в деле просвещения", "За вклад в отечественную публицистику", "Лучшему журналисту" - несколько лет подряд и так далее... В их доме иногда за полночь раздаётся бесцеремонный телефонный звонок - у какого-то редактора "горит" очередная рубрика. Звонят корректоры, редакторы, бухгалтер... И так без конца. Утром мать слегка пошатывается, стоя у плиты и наскоро соображая ему завтрак перед школой. От ударных доз кофеина вкупе с никотином у неё кружится голова, под глазами широкие коричнево-синеватые круги. Ещё какое-то время после его ухода она будет работать, силясь слезящимися от бессонницы и напряжения глазами выхватить отдельные строчки из общего чёрно-белого строя. Около полудня она падает замертво, не раздеваясь, на неразобранную кровать. Многолетняя привычка и хроническая бессонница выделят ей от силы часа четыре. Возвратясь из "продлёнки", он застанет мать на обычном месте за машинкой. Или короткую записку "Я в редакции. Скоро буду" на крышке кастрюли с холодными полуразварившимися пельменями. Дожидаясь её, он готовит домашнее задание через пень-колоду и подъедает невкусные магазинные пельмени.
   Несмотря на все жертвы, бессонные ночи и заслуженное признание ( "Лучшему..." и прочее ) денег хронически не хватало. Много ли мог заработать в провинциальном городке штатный журналист местной малотиражки? От силы на уплату коммунальных услуг и самое неусиленное питание для двоих ртов. Подработка в других изданиях плюс корректура чужих текстов приносила более ощутимый доход. Однако деньги, тем не менее, улетучивались так быстро, что не успевали даже пошуршать для приличия в старом портмоне, которое подарил матери один итальянский коллега на журналистском слёте лет восемь назад. Что называется, не в коня корм. Внутри прочно и неизменно обосновались лишь сыновья фотография в младенческом возрасте и квитанция об уплате ежеквартальных членских взносов какой-то Гильдии пишущих журналистов. Мать всегда была непрактичной и не умела стиснуть пальцы в нужный момент, чтобы не дать утечь в песок чахлому денежному ручейку. О том, чтобы откладывать "на чёрный день", как принято в других семьях, не шло даже и речи. За два дня до грядущего семейного праздника, будь то Новый год или день рождения, мать на всякий случай тщетно ощупывала портмоне, затем походя тревожила паутину в старой банке из-под лимонных долек, которой изначально отводилась роль копилки. И то, и другое было пусто, как чрево девственницы. Печалиться и сокрушаться по этому поводу времени не было. Некоторая сумма занималась у знакомых, и можно было вновь жить беззаботно до поры. На тумбочке в прихожей росла стопка обязательных к оплате счетов, на осенних сапогах давно стесались набойки, и у него не было тёплой шапки (потерял прошлой зимой, катаясь на горке). Но это всё были мелочи. Мать иногда вдруг стряхивала с себя творческое оцепенение, становясь весёлой, дурашливой и близкой. Он так болезненно любил эти редкие моменты! Мать забирала его прямо из школы, не дождавшись конца уроков, и они ехали в Москву кутить. Шуршали шоколадками в кино, выбивали в тире разноцветных зайцев, выбирали матери умопомрачительно дорогое платье, которое она, скорее всего никогда и не наденет, а ему - очередную сборную модель боевого эсминца. Домой приезжали уставшие и пьяные от полученных впечатлений. Выгружали на стол привезённые свёртки и тут же, наспех согрев чайник, ужинали. Между двумя ломтями свежего хлеба укладывались вперемежку холодный паштет, сервелат, сыр " с дырками", всё сдабривалось майонезом и горчицей. Он уминал это с чувством райского блаженства - не столько потому, что был голоден, сколько от сказочности ощущений. Мать потягивала из бокала красное вино. Она была очень красивой, даже круги и морщинки у глаз незаметны. . Немного подкрашенная, разрумянившаяся, в нарядной одежде, в которой он видит её крайне редко. Можно было бы сказать, что сейчас напротив себя он наблюдал незнакомую женщину. Незнакомую, но родную. Он знал, что завтра всё вернётся на круги своя, и пойдёт заведённым порядком. Знал, но не роптал. Потому что даже в обычные дни это неуловимое чувство "счастливости" нет-нет, да и настигало его. Он ни за что не согласился бы променять такую жизнь на любую другую.
   "Ребёнок находится в дурдоме!" - этим возгласом обычно начинался визит бабушки, когда та ступала через порог их двухкомнатной конурки. Эта же фраза повторялась в конце посещения вместо прощания, когда бабушка собиралась восвояси. Она жила отдельно, в частном доме на окраине городка. Навестить их "босяцкий притон" наведывалась раза два в месяц. Но и эти разы длились едва ли дольше полутора часов, и тому были веские причины. Пока бабушка разбирала сумки с припасами и набивала ими шкафы и холодильник, дочь и внук занимались каждый своим делом. Они не привыкли принимать гостей, и даже не пытались изобразить обычную в таких случаях суету. Он на полу клеил старательно детали деревянного корвета, используя громадный фолиант "Великие открытия человечества" в качестве пресса. Мать сидела на подоконнике и правила вручную отпечатанные тексты. Удобнее было бы делать это сидя за столом, но стол завален хозяйственными сумками. К тому же, она знала, что бабушку бесконечно раздражало, когда кто-то сидел на подоконнике. Вникать в хозяйственные вопросы мать была не расположена и удивлённо вскинула глаза на бабушку, когда та подступила с вопросом, откуда на пододеяльнике красно-жёлтые разводы. "Ты стирала бельё не разобрав его?" "Не помню, кажется просто попросила Гришу запустить машину..." "Ты доверяешь ребёнку сложную технику?!" "Послушай, для него это уже не новость. И потом, ты же знаешь, я занята..." "Если занята - нечего заводить детей!" "Ты предлагаешь мне сдать его в приют?" "Я предлагаю тебе взяться за ум!"
   Дальше бабушка звала всех за стол пить чай, но все при этом знали, что это лишь предлог, временное затишье перед генеральным сражением. С упрямством татарского завоевателя она вот уже много лет пыталась установить в их доме свои порядки.
   Бабушка пьёт чай, шумно прихлёбывая и приговаривает: "Кушай, внучек, кушай. Вот, смотри, что тебе бабушка принесла. Вот печенье, зефир, вафли... Скушай пряник, смотри какой свежий." Мать почти не притрагивается к угощению, бережёт силы и запал. Она окунает сушку в чай и задумчиво посасывает её. Он тоже не спешит: его час ещё настанет. Вот бабушка уйдёт, и тогда... Бабушка допивает вторую кружку и откидывается на спинку. Шумно отдуваясь, обмахивает себя платком, вынутым из рукава кофты.
   - Неплохо бы уже сделать ремонт, - заключает она, оглядев трещины на потолке.
   - Сейчас нет денег, - спокойно говорит мать, внимательно вглядываясь, словно пытаясь разглядеть что-то на дне кружки.
   - У тебя никогда нет денег! - торжествующе произносит бабушка.
   Мать ставит кружку с недопитым чаем на стол и молча смотрит на бабушку. Далее всё идёт без сучка и задоринки, словно по заранее написанному, гладко окатанному сценарию.
   - Тебе не надоело жить, как в притоне?
   - Чем тебе плоха моя жизнь?
   - У тебя ребёнок в доме, ему нужен покой и семейный уют.
   - Кто, по-твоему, его беспокоит?
   - Твои небритые редакторы и их компания. Это всё шушера, а не приличные люди. Врываются в дом среди ночи, галдят тут, курят. Просто вертеп какой-то! Какой пример может взять ребёнок!
   - Неплохой, кстати, пример. У этой шушеры, к твоему сведению, высшее образование, а у некоторых и не одно.
   - ...И что? Что оно им дало, это образование? Хоть одно, хоть два, а всё равно - портки драные! Много радости им в этом - что одна корочка, что две. Дыру на заду, конечно, прикрывать удобнее, а так - что в лоб, что по лбу!
   - Мам, а шушера - это кто?
   - Гриша, иди к себе, дай нам с бабушкой поговорить.
   - Ну, что, что ты хочешь от меня? Я и так кручусь, ты же видишь...
   - Удивила! Флюгер тоже вертится, только вот взлететь никак не может.
   - Ты на что намекаешь?
   - Да на то самое! Про твою жизнь, всю как есть. Я-то свою уже прожила, могу поучить кого надо уму-разуму. Ты не видишь, что со свистом вылетаешь в трубу? Ну, ещё год-два поиграешь... На себя тебе наплевать, но у тебя сын растёт. Его поднимать надо, учить... А у тебя вечно - то денег нет, то времени, а то и того и другого вместе... Сплавила его то на пятидневку, то на продлённый день... Ребёнок с чужими людьми живёт, питается кое-как!
   - Вот и помоги, ты ведь не чужая.
   - Чем "помоги"? У меня и так ревматизм, и артрит хронический!
   - Знаешь, такое ощущение, что внук для тебя - всё равно, что свищ в одном месте. Ты уж лучше и не заводи разговор...
   - Мам, что такое свищ?
   - Гриша, ступай учить уроки!
   - Свищ - это мы с тобой, - насмешливо говорит мать, закуривая. - Я - побольше, а ты - поменьше...
   - Не кури при ребёнке! И не строй из себя мать-героиню. Гордость - дорогое удовольствие в наше время. Тебе она не по карману. Подними трубку и позвони!
   - Кому?
   - Сама знаешь, кому! - Бабушка делает страшные глаза.
   - Нет, я же тебе сотню раз говорила! Нам с Гришей никто не нужен. Мы и так живём неплохо. С голоду, как видишь, не помираем.
   - "Говорила"! Это тебе никто не нужен. Это ты, может, и неплохо живёшь. А Грише нормальная семья нужна, чтобы и отец, и мать были. Хватит, нагляделась я на твою самостоятельность. Дура была, что позволила тебе тогда своевольничать. Надо было лечь трупом у порога и не пускать. А без мужика тебе мужика не вырастить! Хоть ты убейся.
   - Уж как-нибудь.
   - Ты на себя-то посмотри, на кого похожа. Ты в зеркало смотришься, нет? Ну... ну, лет-то тебе сколько...
   - Оставь, - глаза у матери от гнева стали темно-вишнёвыми. - За науку благодарствуйте. Но пора бы и честь знать.
   Бабушка с шумом поднимается. Визит вежливости на сегодня закончен. Теперь потребуется две недели передышки, чтобы у обеих улеглась шерсть на загривке. Перед уходом бабушка заходит в туалет и долго и яростно спускает там воду. Мать нервно вертит в пальцах надкушенную сушку и смотрит на трещины в кафеле. Бабушка намеренно громко чмокает в макушку вышедшего в коридор проводить её внука, бросает на мать взгляд кобры и хлопает дверью. Мать допивает холодный чай, потом начинает переносить грязную посуду в раковину: завтра с утра вымоется. Он наконец-то добирается до вафель и набивает пряниками карманы.
   Ночью, когда он по обыкновению пробирается на "пост", он видит, что мать не работает и даже не курит. Отвернувшись к окну, положив голову на руки, она плачет - тихо, беззвучно. В отражении в тёмном стекле слёз не видно, но можно различить, как искажены черты лица гримасой страдания. Плечи вздрагивают, и трясутся кисточки на старой выцветшей шали. Он не может подойти к ней, потому что за годы, прожитые вдвоём, понял: мать жалеть нельзя. Нельзя подойти, обнять и утешить. Нужно просто ждать, пока она выплачется сама. Он чувствовал себя, как маленький злобный щенок, готовый укусить за ногу любого, кто обидит мать. Даже бабушку. Ночь двигалась к утру. Тикали часы. Он мирно засыпал на полу, привалившись к шершавой переборке. К утру ближе мать обнаружит его, спящего, и с великими усилиями перенесёт на кровать.
  
  
   Хотя бабушка и пыталась говорить полунамёками, для него давно уже было тайной Полишинеля, кем являлся таинственный "некто", которому она в очередной раз требовала "позвонить". Речь шла об отце. Существе загадочном и полумифическом, увидеть которого, как Деда Мороза, было тайным желанием детства.. Он никогда не встречался с ним (с отцом, а не с Дедом, разумеется), видел лишь на фотографии и слышал его голос по телефону - голос постороннего, незнакомого ему человека. Отец присутствовал в его жизни в виде редких открыток с поздравлениями, неожиданных подарков, не привязанных ни к каким праздникам. Так, один раз, вернувшись из школы, он обнаружил на кровати сборную модель железной дороги, с настоящими шлагбаумами, с вокзалом и разводным мостиком. Когда он с ликующим видом влетел на кухню показать, что локомотив - почти как настоящий, и даже с машинистом, мать сухо и коротко бросила: "Это тебе от отца" и раздражённо кинула чашку с недопитым кофе в раковину. Он прикусил язык и тихо вернулся к себе. Мать всегда была не в духе, когда приходили малейшие известия из той её, прошлой жизни, или вот, как сейчас - подарок.
   Он давно, конечно, размышлял над тем, что же такого могло произойти, по какой такой причине отец не жил с ними вместе, а мать, услышав о нём, враз закипала и долго ходила мрачной. Расспрашивать её было бесполезно. Бабушкина версия, когда он подступил с этим к ней, звучала просто: "Дура потому что!" "Кто?" "Да мать твоя." "Неправда!" "А коли неправда, так иди отсюда и не мешайся тут, я готовлю - не видишь разве..." Для себя он решил, что отец, скорее всего, не очень хороший человек, если смог так сильно обидеть маму. Подходя к трубке, он всегда испытывал некую робость и отторжение - оттого, что приходилось говорить с незнакомым человеком, отвечать что-то на его вопросы об учёбе и прочем и затылком при этом ощущать пристальный взгляд матери. Он спешно заканчивал разговор, стараясь быть не слишком уж вежливым, шёл на кухню и виновато тёрся носом о старую шаль, дышал матери в ухо. Если спросить его, в чём же была его вина, он не смог бы объяснить. Просто они были одним целым, и если обидели мать, то, значит, непременно хотели сделать плохо и ему тоже. Мать отпихивала его: "потом, дескать, не мешай", но как-то неубедительно. Чтобы угодить ей и успокоить, он складывал все отцовские подарки в дальний угол, между стеной и изголовьем кровати. Доставал лишь когда мать не могла видеть его с "запрещённой" хоккейной формой в руках или блестящим "Крайслер"-кабриолетом в слюдяной коробке. Из формы он со временем вырос, и, по-хорошему, её можно было выкинуть или отдать кому-нибудь. Но в такие моменты, когда возникала идея расстаться с чем-то из отцовских подарков, он каждый раз малодушно находил предлог не делать этого. Ему было очень тяжело, и он не знал, почему. Как будто были дороги эти вещи от постороннего человека. И было жаль его самого, этого человека. Словно отец мог узнать и обидеться. "Что же ты так? Ведь я тебе сюрприз так долго готовил. По всем магазинам искал!" Странно, ведь он был как шум моря внутри раковины, привезённой из Алупки позапрошлым летом - можно послушать, но никак не увидеть.
   Новая версия и неприятное прозрение пришли после беседы с приятелем-одноклассником. Фамилия его была Кроликов, звали Толей. Толик-Кролик. Отца у него тоже не было, и жил он с матерью и двумя младшими сёстрами-близняшками в однокомнатной квартире. "Пил?" - с авторитетностью боцмана перед салагой спросил Кролик, жуя бутерброд с котлетой. Они прогуливали урок и сидели за тиром, перекусывая принесённым из дому. В кармане, завернутые в обрывок газеты, лежали стянутые тайком две сигареты, обе надломленные, исходившие табачной трухой. "Кто?" "Отец твой. Бабка говорила, пару лет живут как люди, а потом - всё. Начинают искать дно в каждой бутылке." "Твой тоже искал?" "Ага. От него мамка где только не прятала, даже в туалете. Терпела-терпела, а потом выгнала. Сил моих, говорит, больше нету. У меня Толька на шее, да Надька с Верочкой..." "Не знаю, может и пил." "А где он работает?" "В Москве. И живёт там же. Они с мамой в институте вместе учились, а потом он остался, а мы уехали." "Тогда не знаю, - Кролик прищёлкнул языком. - В Москве не пьют, как у нас мужики. И потом, мой-то кто - простой слесарь, на заводе работает, если не турнули ещё и оттуда... А твой - видно сразу, богатенький. Видал, какие подарки присылает." Кролик завистливо вздохнул, вспомнив перочинный ножик со многими лезвиями и резной ручкой - единственный подарок, что носился всегда при себе. Мать карманы не проверяет, так что не узнает и не расстроится. "А чего ж они тогда разошлись, если не пил..." "Значит, баба", - спокойно, со знанием дела произнёс Кролик. "Чего? Какая ещё баба?" "Обыкновенная. Ты что, не знаешь, какие бабы бывают, маленький, что ли - вопросы такие задаёшь..." "Тебе-то откуда знать?" "Знаю, - так же солидно произнёс Кролик. - Тут ведь как: либо одно, либо другое. Точно тебе говорю. Вот, к примеру, моего батьку возьми - пьянь да рвань, как бабка говорит. А нашёл же себе тоже." "А жена ему что - не баба, что ли..." "Мать-то?" "Ну!" "Так она же его выгнала. А потом, не молодая ведь она уже. Нас, детей, у неё аж трое. Это раньше она была ничего, а сейчас - из-за вас, говорит, даже перед Новым Годом времени нет в парикмахерскую зайти. Обычное дело, у той и детей нет, ну, и завивоны там всякие..." "А ты что, видал?" "Да нет. Просто знаю. Они всегда такие." "Кто?" "Да бабы, к которым уходят!" "Какие "такие"?" "Вот бестолочь! Всё тебе объяснять надо! Помнишь, Абрамкин журнал приносил?" Он помнил, как на прошлой неделе вместе с другими мальчишками из класса, вытягивая шею разглядывал яркие картинки. На этих картинках загорелые заморские красотки выставляли свои прелести напоказ. Девчонки тоже лезли смотреть, но их вытолкали взашей. Несколько пар жадных глаз, приоткрытые от любопытства рты, сглатывают набежавшую от волнения слюну. У него у самого пересохло в горле, как бывает, когда делаешь что-то запретное. А ещё - странное томление внизу живота, словно сдавило что-то. Кто-то из одноклассниц наябедничал, классная ворвалась в кабинет и выхватила похабный журнал. Быстро нашла виновного, и тихий толстый Абрамкин в наказание столбом простоял весь урок, а затем схлопотал вызов в школу для родителей. В общем, и посмотреть-то толком не успели... "Журнал-то причём?" "При том! Видал, какие там крали?" "Ну!" "Вот то-то! У твоего отца в Москве точно такая." "Больно надо ему!" "Дурень ты! Конечно надо. Вот жил бы я в Москве - точно бы нашёл себе. Представляешь: идёшь, а все так и оборачиваются, и глазеют. Наши все сдохли бы от зависти, точно тебе говорю!" "Не сдохли бы." "Почему?" "Ты-то в Москве, а наши-то все - здесь." Кролик махнул рукой, дескать, всё равно бы сдохли. "Такая или не такая, но всё равно же есть, - гнул он свою линию. - Думаешь, кто все эти подарки тебе выбирал? Ясное дело, она, краля. Мужики по магазинам не ходят. Попросил он её, она и купила. А он передал, вроде как от себя." "Врёшь ты всё, - вспылил он. Даже удивительно, что его так задели Кроликовы рассуждения насчёт отца и его личной жизни. Он добавил, вопреки всякой логике: - Всё равно моя мать лучше!" Кролик почесал за ухом. "Твоя, конечно, кто же спорит, очень ничего. Супротив моей мамки так вообще... Но с теми тягаться ей - нет, не потянет. Хоть и не старая, но всё-таки..." "Заткнись!" - он резко сжал кулаки, так, что даже костяшки побелели. От одной мысли, что мать оценивают вот так, как мебель, как лошадь на базаре, заглядывая и пересчитывая ей зубы, он готов был взорваться. Сейчас ему очень хотелось молотить по гнусной Кроликовой роже. Так молотить, чтобы она превратилась в сплошной синяк. Он вспомнил, как бабка месила тесто, поднимая и шваркая его о столешницу что было мочи. Гнев постепенно заливал его, и он был зол уже не только на Кролика, но и на отца, и на столичных журнальных краль. Колотить их всех. Он понимал, что не сможет сделать этого, но слёзы обиды подступали всё ближе. Не помня себя, он выхватил перочинный нож, отцовский подарок и изо всех сил начал дубасить по цементному брустверу, на котором сидел. На пятнадцатом, наверное, по счёту ударе нож не выдержал. Лезвие кликнуло и сломалось. Он поднял глаза и увидел перед собой перепуганное лицо Кролика. Тот сжался и наблюдал эту вспышку, не понимая истинной причины. Пальцы сами собой разжались, и вот он сам уже с некоторым недоумением посмотрел на изувеченную рукоятку. "Гриш, ну ты что... Успокойся." Ему было стыдно и противно, как будто его только что стошнило на глазах у всех. Пытаясь унять противную дрожь в коленях, он развернулся и пошёл прочь. Кролик в нерешительности постоял, подобрал с земли нож-инвалид и виновато потрусил следом.
   Этот разговор за школьным тиром совпал по времени с началом его настоящего взросления. На тот момент ему было двенадцать, и его начинали всерьёз занимать вопросы отношений между полами. Интерес пока был сугубо теоретический. Одноклассницы как на подбор были голенасты, угловаты и неуклюжи. Одни худы, другие - пухленькие, как новогодние шарики, но и те, и другие пока не имели тех женственных изгибов и выпуклостей, которые и должны отличать особ их пола и волновать пол противоположный. Девочки из старших классов, подросшие, заневестившиеся, были как курочки-бройлеры: аппетитные, гладкие и такие же бестолковые. Взросление тела подчас значительно опережало взросление ума. Однако старшеклассницы были для него взрослыми тётеньками и могли вызывать любопытство, но не более. Когда от роду намерено немногим больше десятка лет, разница в один-два года кажется чудовищно огромной, почти непреодолимой. По настоящему он ощутит собственное взросление, возмужание, когда сверстницы, как одна, начнут хорошеть и волшебно меняться прямо на глазах. На фоне метаморфоз, происходящих с твоими одногодками, которых лупил линейкой по спине, начинаешь невольно подмечать и изменения в себе, и чувствовать невероятную гордость. Эта разница, разделяющая бывших мальчиков и девочек на два чуждо-родственных племени, углублялась и ширилась, как овраг, затем только, чтобы потом, в один назначенный день они могли сойтись и жить ближе и теснее, так, как и задумано природой. Каждый день теперь был значительнее и интереснее предыдущего. И интересы, и желания, и радости теперь были связаны совсем с другими вещами - не теми, что в детстве ( а он всерьёз считал, что детство уже закончилось). И когда произошёл его самый первый утренний конфуз, ему было волнительно стыдно и хорошо. Можно было считать, что старт во взрослую жизнь дан, и совсем скоро, через каких-нибудь пару лет, он уже будет не просто сопляком, а "молодым человеком". Он всеми силами стремился укорить процесс, боялся, что природа спохватится и пойдёт на попятную. Лет с четырнадцати он висел на турнике каждый вечер до боли в скрюченных пальцах: он слышал, что это помогает быстрее подрасти. Для мужчины рост - это очень важно, разве обратит кто-то внимание на колченогого коротышку? Он с тревогой ощупывал те места на руках, где по его расчётам, должны были бугриться серьёзные мускулы. Но энергия, получаемая с пищей, расходовалась пока, в основном, на поддержание жизненных сил молодого организма, и бицепсам перепадало крайне мало. Он постоянно ощущал голод, беспрестанно жевал что-нибудь, но зеркало отражало всё ещё не вполне складного, сутулящегося, несмотря на желание казаться выше, разлапистого подростка. А там ещё и прыщи подоспели. Он с ненавистью разглядывал красные бугорки, рассеянные по недавно ещё гладкой коже. Прежде он торопливо шмыгал в постель, надеясь, что мать не напомнит про невымытые пятки. Сейчас часами занимал ванную, намыливал и тёр кожу до покраснения, смывал и снова намыливал. В конце концов лицо стягивало так - он не мог даже растянуть рот в улыбке - словно было покрыто слоем канцелярского клея. Все усилия были тщетны. Противник не сдавался, и, более того, осваивал новые территории. Противные бугорки вскоре появились и на плечах, а потом на спине. Теперь вдвойне сложно было поразить всех великолепным торсом - не только хилый, но, вдобавок, прыщавый. Но как бы ни было велико отчаяние (проблема-то серьёзная!), он ни с кем не делился своими переживаниями. В компании, где были ребята и значительно старше, давно обсуждались темы более острые. Нарочито небрежно те смаковали истории своих якобы амурных похождений и невероятных сексуальных побед, давали друг другу советы "бывалого", кичились своими достижениями, цинично комментируя пикантные моменты. Неприкрытая "показушность" должна была рассеять все сомнения в правдивости этих историй. Он слушал, наравне с другими, кивал понимающе, делал непроницаемое лицо, и ухмылялся криво и небрежно в ответ на очередную скабрезную шутку. Чтобы представить себя также искушённым во всех этих делах, было достаточно лишь время от времени вклиниваться в рассказ восклицаниями "да ты что!" или "ну, ты даёшь! Молодец, парень!" и одобрительно похлопать рассказчика по плечу. В молодёжной среде свои законы, которые сами складываются и быстро впитываются всеми её участниками. Он не сразу, но освоился. Выучил принятый меж своими жаргон. Не площадную ругань и не полукриминальный арго. Учитывая понятный в таком возрасте пристальный интерес ко всему, что касается жизни плотской - ведь это так по-взрослому: наплевать на запреты, дымить сигаретой, пробовать водку и дружить с "нехорошими" девочками - менялся повседневный язык общения. Ничего нового не изобреталось, просто обычные слова приобретали второй смысл, непонятный для непосвящённых. Чтобы не сесть в лужу и не быть осмеянным, нужно было следить за тем, что говоришь. По сию пору ему и в голову не приходило, что привычные, к примеру, слова "палка" и "перец" могут означать что-то иное. Порой до него не сразу доходила двусмысленность брошенной кем-то фразы, но он смеялся вместе со всеми, чтобы не выглядеть "белой вороной".
   Мать вряд ли не замечала всех радостных и тревожных изменений в жизни сына, но предпочитала отстранённо-наблюдательную позицию. Про себя она наивно и полутрусливо, как все родители, полагала, что, возникни такая надобность, сын сам подойдёт и спросит её о чём угодно. Что может интересовать подростка? Да Бог его знает. Она, как всегда, была поглощена работой: куча ненаписанных статей, горы предназначенного к корректуре, споры с главным по поводу гонораров и прочее, и оказалась не готова к роли матери взрослеющего сына. Меньше всего ожидаешь наступления естественных вещей. Можно быть морально готовым к визиту инопланетян, или раскрытию тайны Святого Грааля, но растеряться, узнав первого декабря, что пришла зима. Она знала, что годы идут, но никогда не задумывалась, чем это может обернуться. Знала, конечно, что когда-нибудь, потом, в будущем, сын вырастет, будет говорить басом, отпустит усы, возможно, закурит, как она, заведёт семью и подарит ей внуков. Но одно дело "знать", и совсем другое - столкнуться с этим фактом нос к носу. Она скрывала, что немало напугана и растерянна. Её собственная мать оказалась права, когда говорила, что невозможно вырастить "мужика без мужика". Но теперь об этом уже поздно беспокоиться. Всё говорило за то, что процесс уже набрал обороты, и движется сам по себе, не рассчитывая на чью-то помощь. Придётся отдать на откуп обстоятельствам грубую физиологию и надеяться, что всё пройдёт с наименьшими потерями. Она не представляла себе, как можно подступиться к сыну с разговорами вроде: "мне нужно объяснить тебе кое-что важное", да и как понять, когда настанет момент для подобного разговора. Её собственная мать - та, которая всегда и лучше всех знает обо всём - припозднилась с просвещением собственной дочери года на три. Сейчас она с готовностью подписалась бы под мудрой грибоедовской строкой, изменив в ней лица, но не суть. Быть матерью взрослого сына - комиссия не из завидных.
   Сын менялся, всё больше времени проводил в своей комнате или с приятелями. Его поведение, вопросы, которые он иногда всё же задавал ей, были странными, порой абсурдными, а порой смешными. Она не знала, плакать ей или смеяться, глядя на то, как он пытается с помощью её пудры замазать один, самый большой прыщ на щеке или выдёргивать пинцетом невидимые волоски в носу. Пыталась сдерживать себя и не впадать в панику, когда слышала от него: "Ма, у меня изо рта не пахнет?" или "Тестостерон ...это...его в аптеке не продают?" Нахватавшись искажённых до безобразия "знаний" от таких же, как и он сам, "опытных" приятелей, творил нелепости, от которых пробирала лёгкая дрожь. Как-то она не обнаружила в холодильнике ни одного из десятка купленных накануне яиц. Спросила: "Гриша, ты брал?" Тот пробурчал что-то невразумительное и умчался гулять. С тех пор яйца стали пропадать регулярно. Она прижала его к стенке и заставила признаться как на духу. После этого признания потребовались полчаса и рюмка коньяка, чтобы прийти в себя. Оказалось, её чадо, опасаясь преждевременной, ранней утраты мужской силы, стало в неограниченных количествах поедать яйца, сметану и грецкие орехи. Всё это, по словам приятелей, помогало волшебным образом сохранить в рабочем состоянии то, чем привыкли гордиться мужчины, долгие и долгие годы. "Казанова ел сметану с креветками!" Не тратя лишних слов на бесполезные споры, она закатила сыну лёгкий подзатыльник (первый за все четырнадцать лет) и за шиворот оттащила к соседке-медику. Та, опытная и вальяжная, прищурившись произнесла в лицо растерянному "наследнику Казановы": "Запрёт так, что в туалет ходить не сможешь. Почки забьются - окончательно прыщами зарастёшь. Не до причиндалов будет." Кажется, понял, испугался. Продуктовый вопрос был закрыт, но сколько же проблем всплыло помимо него! Дело иногда доходило и до обычного подросткового хамства, когда психика начинает причудливо перестраиваться под влиянием гормонов, и молодой человек настолько же управляем, как буйвол во время весеннего гона. Жертвой недавней вспышки стала соседка, недалёкая, но безобидная пожилая курица. Она по-доброму поинтересовалась, почему Гришуня отирается со знакомой девочкой в подъезде, а не ведёт её к себе домой. Можно было простить ей убогое любопытство и даже посочувствовать: возможно, сама она в молодости, как и сейчас, не избалована была мужским вниманием, оттого и понятия не имела, чем может быть удобен широкий подоконник в парадном. Гришуня, застигнутый на месте преступления, в ответ выдал ошеломительный пассаж, посоветовав напоследок "закрыть дверь и не высовываться". Соседка плакала, когда пришла вечером жаловаться на "хулигана". Мать хмурилась и молчала. Думалось ей не о соседкиных страданиях. Грубость не затронула пока сыновне-материнских отношений, но кто знает, надолго ли... Прежняя жизнь рушилась. Она чувствовала себя на вершине айсберга, от которого попеременно, с разных сторон, откалываются глыбы и уходят под воду. Было страшно, что пугающая бездна в конце концов похоронит в себе всё, без остатка. Они уже не были, как прежде, неразделимым целым. Сын больше не ластился к ней, не тыкался носом в плечо или колени, как раньше. Зато время от времени она стала ловить на себе его напряжённый задумчивый взгляд. Он смущался, краснел, но без всяких расспросов уходил к себе. Видимо, период оказался переломным для них обоих. Она впервые с грустью и безнадёгой, несмотря на молодой сравнительно возраст, ощутила, что старость не так уж туманно далека. Похоже, мать и здесь оказалась права, говоря, что она бездарно загубила жизнь. Зарубила на корню. А могла бы иметь многое. Могла бы жить в столице, могла бы иметь приличную работу, могла бы вообще, наконец, выбрать другую профессию. Она так мечтала поступить в театральный. Она каждый вечер, стоя под софитами, могла слышать гром аплодисментов и крики "Браво!" Вместо этого слышит до зубной боли знакомое клацанье клавиш и брюзжание потного плешивого редактора. Господи! Ну почему, почему так сложилось, почему она не захотела, не смогла быть мудрой и терпимой, быть тупо по-бабьи счастливой, и подчиниться тому, которого порой ненавидела до тёмной пелены в глазах, но всё же очень сильно любила. Тогда было стыдно и страшно признать себя поверженной и побеждённой, и она билась с отчаянием и ожесточённостью амазонки. Очнулась лишь тогда, когда бороться и повергать уже было некого: "враг" ушёл, свернув свои знамёна. Благоразумно отступил, и теперь завоёвывает, надо думать, иные крепости. Троя выстояла, но кто знает, как тошно сейчас прекрасной Елене. Почему бесценный опыт и мудрость, с ним приходящая, не выдаются нам прежде молодости? Мы не приняли бы тогда простую строптивость за благородную гордость, а спокойную зрелую любовь за унижение. Как просто рассуждать об этом сейчас, когда за плечами уже многие и многие годы, и самое, казалось бы, время, выстроить всё так, как следует. Но слишком велик багаж, с которым она подошла к этой черте в своей жизни. Даже если очень захотеть, не оставишь всё вот так, вдруг: работу, съедающую большую часть времени, пенсионерку-мать с её хворями, настоящими и мнимыми, и великовозрастного сына. Единственный мужчина, с которым ей теперь приходится воевать - тот самый лысый редактор. Низенький, неопрятный, пахнущий терпко, по-козлиному, особенно когда начинал волноваться. При этом давно, неудачно и прочно женатый. Вот с ним у неё кипели водевильно-фальшивые, театральные страсти. Тут тебе и Валькирия, и Дездемона, и кто угодно ещё. Кармен и её танец любви и ненависти. И публика, конечно, под стать лицедеям - всё сплошь пронырливые редакционные тётки да несколько человек из бухгалтерии. Жаль только, что посудачить им было особо не о чем. Все жаркие "брошу всё к такой-то матери", "ты десять лет пьёшь мою кровь", "можешь убираться, найду другую" и далее по сценарию касались сугубо профессиональной стороны вопроса. Вся редакция с удовлетворением слушала, как летают папки в кабинете главного. Самое смешное и грустное - ни он, ни она не имели друг к другу сколько-нибудь серьёзных претензий. И разногласий быть не могло - настолько незлободневными и малозначимыми были статейки, которые тискала газета на потребу обывателя. Два несчастных, неустроенных в личной жизни человека, с несложившейся женско-мужской судьбой. Они намеренно нагнетали страсти, словно пытаясь добрать в работе тех эмоций, что, увы, не суждено было испытать в жизни личной. Упивались скандалом, а затем садились пить чай. С принесёнными ею бутербродами. Два по-прежнему одиноких усталых человека. Он - немолодой, некрасивый и обрюзгший. Дома - двое взрослых детей и жена, ухватистая бой-баба, давно ко всему равнодушная. Она - всё ещё молодая, всё ещё интересная, но как будто опустошённая, с застывшим бездумным взглядом. Есть сын, вот-вот готовый оторваться от неё и мать - живое и постоянное напоминание о её непрожитой жизни. О несыгранном, не построенном, недолюбленном и много-много всяких "не".
   Какое-то время жизнь текла по принципу игры в поддавки. Мать обещала не пытаться больше целовать его в лоб перед сном ( а в детстве как раз частенько забывала сделать это, и он сам в трусах и майке прибегал к ней на кухню), а Гриша обещал не курить. Она соглашалась купить ему дорогой "взрослый" парфюм, а он - приходить домой не позже одиннадцати и не сквернословить, даже наедине с приятелями. Последнее, конечно, и вовсе эфемерно, но так спокойнее. Дал слово - значит, уже есть хоть какая-то надежда. И он, и она имели свой шкурный интерес в этой игре. Он постепенно отвоёвывал, как ему казалось, больше свободы. Больше удовольствий, больше времени, больше карманных денег. Она получала право быть спокойной - сын одет, обут, накормлен и даже, может быть, не курит и не врёт. То, что подобные вещи должны волновать любую нормальную мать, это безусловно. Но ей самой чрезмерные трепыхания и хлопоты были отчего-то в тягость. С самого Гришиного рождения приходилось заставлять себя быть хоть немного "сумасшедшей мамашей", не будучи таковой на самом деле. Её любовь была отстранённой, выхолощенной. Она первое время была настолько ровна по отношению к крепкому, басовито кричащему младенцу, что всерьёз испугалась. Смотрела на красный, пускающий пузыри свёрток и думала, что и впрямь, наверное, она - моральный урод, и прав был Гришин отец, когда сказал, уходя, что для нормальных отношений одного таланта недостаточно. Ладно, их отношения - это отдельная песня. Но вот ребёнок... Скорее всего, пресловутый материнский инстинкт извлекли из неё и выбросили вместе с отслоившейся плацентой. По всему, их ожидала участь отношений Гамлета и Гертруды. Всё изменилось в одночасье. Вдруг - когда ей пришлось признать, что сын отделен от неё и независим, и вот-вот может покинуть её, она внезапно ощутила в себе сильный прилив беспокойства, привязанности, любви и обиды. Её Гриня, который ползал ещё недавно между ножек стола, который не мог шагу ступить без её ведома, теперь в ней не нуждается. Третьего дня ехал в автобусе с приятелями и старательно делал вид, будто не заметил её, хотя смотрел практически в упор. Потом, правда, дома извинился. Но что проку в том извинении?. Это всего лишь индульгенция, замаливание будущих грехов. Какими они будут, эти грехи?
  
  
  
   Гром грянул вместе с телефонным звонком, когда она, по обыкновению, спеша, допечатывала последний лист. "Зоя Владимировна? Вас беспокоит классный руководитель вашего Гриши. Вы не смогли бы найти время и зайти в школу?" "Зачем? То есть, конечно, да... А это срочно?" "Всё зависит от того, насколько вас волнует ваш ребёнок." "Я еду." В редакцию можно заскочить по дороге, концовку они допечатают сами, Бунимович придумает что-нибудь. Схватила сумку, кое-как упихала в неё бумаги и выскочила на улицу, на ходу завязывая плащ. Начало мая, вопреки прогнозам, выдалось студёным.
  
   - Мам, я на курсы поступил. Мы с Кроликом документы подали, - Гриша только вошёл с улицы и прямиком направился к холодильнику.
   - На какие курсы? - она не отрывала глаз от текста.
   - В училище. На машиниста.
   Гриша отрезал здоровенный кусок докторской колбасы, вырвал ломоть из ржаной буханки, сложил всё вместе и с наслаждением откусил. Она смотрела теперь на него, щурясь, давая заодно отдохнуть глазам.
   "Какой он у меня огромный вымахал, красавец"... - с внезапно нахлынувшей гордостью подумала она. "Красавец" довольно ухмылялся и продолжал жевать со здоровым молодым аппетитом, так, что вместе с челюстями активно двигались и уши, и часть волос на висках. Ему можно гордиться своими без малого ста восьмьюдесятью, с высоты которых он взирал на остальных. Год назад он был ещё на десять сантиметров ниже ростом и гораздо уже в плечах. Гриша подбирал и носил теперь вещи так, чтобы джемпера, футболки, водолазки плотно облегали торс. Прятал и не давал выбросить старую рубаху, хотя она трещала по швам, и от неё постоянно отлетали пуговицы. В парикмахерской он теперь стригся по-особому: короткие виски, длиннее сзади и спереди, а одна прядь свисала почти до подбородка. В последний раз его ещё и подкрасили - обесцветили кое-где густо-каштановые пряди. Бабка, увидев, тут же назвала его "шелудивым". Молодой жеребчик, норовистый и прыткий, не послушный чужой руке. Того и гляди взбрыкнёт.
   - Я была в школе сегодня.
   - И что? - он перестал жевать и насторожился.
   - Мне сказали, что твой аттестат нельзя назвать удачным. ( "Ваш сын вряд ли может рассчитывать на поступление в серьёзный вуз", - едко, с тайным торжеством произнесла классная - выцветшая блёклая особа в кудельках. Непонятно, откуда в педагогинях берётся эта неприязнь к представителям иных "интеллигентских" профессий.)
   Сын пожал плечами.
   - Аттестат как аттестат. Не хуже других и не лучше. Вон, у Кролика на две тройки больше. А у Абрамкина - вообще две четвёрки на весь табель.
   Гриша скромно умолчал о том, что, по всему, и у него всё же "набухает" ещё один, пока неучтённый "уд" - по физике.
   Мать сокрушённо думала, что, сосредоточившись на том, как не допустить ночных загулов, оградить Гриню от подросткового пьянства и преждевременного отцовства, совершенно упустила вопрос об учёбе. Теперь придётся думать, как справиться и с этой проблемой. Время идёт, ему уже семнадцать. Если ничего не предпринять, то через год, страшно подумать - армия! Она не хотела и не могла представить себе Гришу наголо обритым, в гимнастёрке и "берцах", или наматывающим серые портянки.
   - Нужно куда-то поступать...
   - Я же сказал - пошёл на курсы. Буду машинистом. Первые несколько лет - помощником, а потом сам. Ту-ту-у! - он засмеялся, довольный. Повернулся к холодильнику и достал кастрюлю с котлетами.
   - Ты в своём уме? - она смотрела на него, как на действительно душевнобольного. - Это всё, чего ты и хотел для жизни? Вот это "ту-ту"?
   - А чем плохо? Настоящая мужская профессия. - Гриша брал холодные котлеты прямо руками и отправлял в рот. Он дожевал, огляделся, ища, чем бы вытереть блестящие от жира пальцы, и, не найдя, просто облизал их.
   - Ты будешь поступать в институт.
   Он посмотрел на мать сочувственно и снисходительно, будто она предлагала ему отправиться на Луну или занять престол Папы Римского.
   - Я не маленький и прекрасно понимаю, что никакой институт мне не светит. С такими знаниями, какие дают нам в школе, мне прямая дорога в училище.
   - Нужно нанять репетитора. Понадобится - и не одного...
   - Мам, - Гриша покосился с недоумением. - Экзамены через два месяца. Какие репетиторы?
   Она с досадой закусила губу. Где была её голова?
   - Мы что-нибудь придумаем ... - Эту фразу произносят обычно, когда становится ясно, что выхода никакого нет.
   - Ничего не надо придумывать, - спокойно произнёс Гриша, нацеливаясь на пирожное. Он был весь во власти юношеского оптимизма. В этом возрасте обычно крепка и непоколебима уверенность в том, что всё будет хорошо. Сегодняшний день прекрасен, и это замечательно. И так же будет завтра, и послезавтра. Неважно, что будет. Главное - всё будет хорошо. Говоря "я буду машинистом" или "я буду врачом", молодой человек не подразумевает вовсе, что прямо сейчас засядет за учебники или будет корпеть над чертежами. Он пока вообще не задумывается всерьёз, что для этого потребуется. За редкими исключениями. Просто всё само собой так устроится, что через несколько лет он будет водить локомотив или исследовать человеческую утробу. А несколько лет - это ведь ещё так нескоро...
   - Я сказала: ни в какое училище ты не пойдёшь, ясно? - в голосе матери, что называется, зазвенел металл. - Ты будешь поступать в институт, и точка.
   Гриша не привык спорить с матерью, однако в этот вечер он чувствовал себя взрослым и независимым, как никогда. И сдавать своих позиций он никак не хотел. Он будет сам решать, что делать с собственной жизнью. Не хватало ещё, чтобы мать принялась его усиленно пропихивать в какой-нибудь экономический или лингвистический, где он с треском обязательно провалится на первом же экзамене. Да и что это за профессия для мужика - копаться в бумажках. Гриша упрямо наклонил голову и, стараясь не встречаться глазами с матерью, выдал:
   - А я сказал, пойду на машиниста. Не нужен мне паршивый институт.
   У матери лицо побелело от гнева. Гриша струхнул и готов был проглотить последние слова.
   Минут десять на кухне бушевала буря. Гриня вжался в холодильник, и лишь изредка попискивал что-то протестующе. Но где ему, салаге, спорить со стихией! Откричавшись, мать подошла к столу, налила себе стакан компота, и, тяжело дыша, залпом выпила его.
   - Ты такой же, как твой отец - думаешь только о себе. - Это было несправедливо и нечестно, она это понимала, но сдержаться не смогла. В ней вдруг разом всколыхнулись все её женские обиды, невысказанные претензии и страхи, копившиеся много лет.
   Он посмотрел изумлённо, потом криво ухмыльнулся и произнёс, пожав плечами:
   - Ты же сама выбирала, от кого тебе рожать...
   Повернулся и вышел из кухни.
  
  
   Она некоторое время сидела в оцепенении, кусая ноготь и глядя в темноту за окнами. Женщина, отразившаяся ей в стекле, была испуганной, наспех и небрежно причёсанной, одетой в бесформенный балахон и сгорбленной, как столетняя старушонка. Ненавидит! Как же она себя ненавидит! Это скучное лицо, эти бесцветные патлы - всё не находится времени привести в порядок. А если и выдаётся время, так уже пропадает желание: к чему? Руки без всякого маникюра, с коротко обрезанными ногтями. Кожа, почти не знакомая с кремами, суховата, а местами уже дрябла, посечена мелкими первыми морщинами. Кому она такая нужна, бывшая будущая прима, засушенная вобла, покрытая плесенью, как кусок испорченного сыра... Никому. Никому и никогда не нужна. Ни матери, ни сыну, ни самой себе. Тошно... Так тошно, что хоть в омут.
   Дотянулась до телефона, набрала номер, услышала привычное:
   - Але! Ну, слушаю я!
   - Это я, Зоя, - она упорно избегала обращаться к матери, произносить "мама".
   - Привет, сто лет. Что у тебя стряслось?
   Она выложила, как на духу, поделилась своим отчаянием, опасениями насчёт Гриши. Передала весь их разговор, опустив лишь детали, о которых матери знать необязательно.
   - Что делать? Ведь он прав - институт не потянем...
   - Что делать? Портянки готовить...
   - Я тебя прошу...
   - Ты не меня проси. Я, как и ты, десятый хрен глодаю. Нашими силами никак не обойтись.
   - Можно занять денег и поступить на платное...
   - А отдавать чем будешь?
   - Выкручусь как-нибудь. Послушай, - её внезапно осенило. - У тебя же отличный дом, и сад... Ты можешь переехать к нам, а дом мы...
   - С ума сошла! - визгливо зашлась трубка. - И думать забудь! Нечего сказать, хороша: на старости лет решила мать по миру пустить!
   - Никто тебя не собирается пускать по миру. Оплатим учёбу, понемногу накопим и купим тебе другой дом. - Это была, конечно, ложь. Где это видано, чтобы на крохи от журналистской зарплаты можно было "наоткладывать" на дом, пускай и размером с курятник. Мать, которую на мякине не проведёшь, была возмущена дочерним дешёвым и наглым враньём. Дочь же, всю жизнь гордившаяся своими принципами, сама себя не узнавала. Это она ли сейчас лебезит и извивается, как змея под вилами? - Подумай, это же твой единственный внук!
   - Опомнилась! А тебе он - сын или хрен собачий?
   - Спокойной ночи, мама!
   Она опустила трубку на рычаг. Растерянно огляделась вокруг, словно впервые увидела их крохотную кухню. Кухня была немного шире, чем тесный коридор. До сих пор собственное жилище не казалось ей никогда неуютным или убогим. А сейчас она видела каждую трещину на потолке, каждый скол на кафеле, все потёртости и жирные пятна на старых обоях. Посуда, мебель, абажур, дурацкие занавески в цветочек - всё, всё было старым, отслужившим своё, немодным. Рухлядь. И посреди этой рухляди - она, человеческая руина. Она прикурила и тут же затушила сигарету - желудок всколыхнуло острой режущей болью. Заварила себе кофе, добавив туда против обыкновения молока, бросила на тарелку единственную недоеденную Гришей котлету. Она жевала и мрачно размышляла. Вот все её жизненные достижения. Она сомнительный журналист, она скверная дочь и абсолютно никчёмная мать, а то, что она особа женского пола, выяснится лишь когда она будет лежать на прозекторском столе. Сколько планов, сколько идей - и все они свелись ныне к одиночеству и застарелому гастриту. Вместо заботы она гоняет сына в кулинарию за котлетными полуфабрикатами, и сама ужинает ими же в одиннадцать часов вечера. А то и в час ночи. Странно, что до поры до неё не доходила ненормальность ситуации. "Я живу не так? Покажите мне того, кто живёт правильно!" До сих пор все попытки "доброхотов" критиковать отскакивали от неё, как тряпочные мячи. А вот теперь сомнение само нашло лазейку и вползло холодной змеей, сдавило внутренности страхом и отчаянием. Оказалось, она вовсе не такая сильная, какой себя мнила. Она не может закрыть глаза и плевать на мнение окружающих. Это был первобытный страх окончательно отбиться от соплеменников. Оказаться без поддержки, лицом к лицу с беспощадной природой, не получать хотя бы толику тепла от общего костра, разведённого посреди пещеры. А может, всё-таки, возраст? Время незаметно и беспощадно. Пока ты молод, в тебе достаточно смелости и безрассудства, чтобы считать себя непобедимым. Чем старость ближе, тем сильнее тревога, и тем меньше вера в собственные силы.
   Она всё же закурила и стряхивала пепел в тарелку с жирным пятнышком от котлеты. Глянула на часы. Десять минут двенадцатого. Все приличные люди давно спят. Безусловно спят, вне всякого сомнения. Она смотрела на телефон. Позвонить или нет? Или отложить до утра? "Ох, Гриня-Гриня, что же ты делаешь... Столько лет хранила свою гордость, как восточная невеста хранит непорочность. Берегла, как воспалившийся аппендикс, и вот, на тебе... Делать нечего, умерла, так умерла... Нечего откладывать до утра, мне нет никакого дела до их здорового сна... Это нужно срочно решать. Утром мне не хватит смелости. Гриня, ты - порок всей моей жизни..."
   Она подвинула к себе телефон, порылась в карманах балахона, заглянула в очечник и извлекла на свет обрывок газеты с нацарапанным номером. Набрала цифры, дождалась, пока на том конце ответят и произнесла, как и в первый раз:
   - Здравствуй. Это Зоя.
  
  
  
  
  
  
   Ещё вчера, ложась вечером в кровать, Гриша ощущал себя абсолютно счастливым, и на то у него имелись, как минимум, две причины.
   Первое - то, что дядя Кролика обещал, как только пройдут выпускные, пристроить племянника с Гришей к себе на автозаправку. Поработать пять дней в неделю по полсмены, а когда и вступительные в училище будут позади - можно выйти и на полную ставку. Платить обещали как остальным подсобным рабочим, кормёжка и спецодежда - за счёт владельца заправки. Если не тратить на всякую ерунду, можно за лето поднакопить вполне приличную сумму. Кролик говорил, что некоторые водители даже на чай оставляют - тоже за день набегает, будь здоров. Главное, чтобы дядя теперь не передумал и не отказался: место бойкое, желающие найдутся всегда. Гриша с Кроликом даже не обсуждали это прилюдно - ну, как услышат и обскачут. Мало ли, какие у кого связи. Кроликов дядя пока только мастер, пусть и старший. Гриша решил сказать матери обо всём только тогда, когда получит на руки первые кровно заработанные.
   Вторая причина была очень волнительна. Думая о ней, Гриша неизменно покрывался холодной испариной, и у него даже слегка покалывало кончики пальцев. Причину звали Аллочкой. Была она хрупка и белокура, как эльф. Белокурость и беззащитность служили отличной приманкой для простодушных. На деле "эльф" обладал вздорным характером, был капризен и своеволен. А Гриша уже воспылал и ничего тут не мог с собой поделать. К сему времени у него уже имелся опыт общения с женским полом - правда, куцый, как овечий хвост. Но, как говорится, какие наши годы. Своё боевое крещение Гриша старался не вспоминать - похвастаться было нечем. Хотя и стыдиться причин не было никаких. Он, конечно, сильно волновался тогда, и неизвестно, какое желание в нём было сильнее на тот момент: чтобы поскорее всё началось или чтобы поскорее закончилось. Закончилось и впрямь удручающе быстро, но ни сам Гриша, ни его "дама" не придали этому большого значения. Каждый думал о своём. Гришино тело ликовало, но на душе отчего-то было не так радужно. Может, оттого, что перед этим торопливым соитием Гриша не успел толком не только привязаться, но и мало-мальски привыкнуть к своей недавней подружке. Та окончательно ввергла его в пучину хандры, когда, натягивая не слишком свежее бельишко, стеснённо хихикнула: "Ну, вот и всё! Теперь главное, чтобы мы с тобой не залетели!" Гриша от этих слов мгновенно взмок от макушки до пяток. Он представил себе, как приходит к матери и выкладывает эту "радостную" новость. Реакция могла быть любой. Мать в своих эмоциях и соображениях была нестабильна и непредсказуема. На следующий же день Гриша поделился чёрными думами с Кроликом. Тот авторитетно выпятил грудь, сокрушённо почмокал губами и сказал: "Вообще-то, с первого раза почти ни у кого не бывает, ну, это... Так что не дёргайся пока. Там будет видно". Гриша не слишком полагался на Кроликов опыт в подобных делах, однако сейчас ему хотелось неистово верить, что истина глаголет его, Кроликовыми, устами. С той, первой, девочкой он скоро расстался. Однако ещё какое-то время вздрагивал от каждого телефонного звонка и сжимался, когда мать кричала: "Гриша, к тебе пришли!" Одна из заповедей успешного полководца: по возможности избавляться от всего, что напоминает о прошлых поражениях и крепче помнить обо всех победах. Гриша усвоил урок и сделал кое-какие выводы. Но с Аллочкой было иначе. С ней впервые с начала пубертатного периода Гриша возжелал близости не только плотской, но и душевной. На пути к мечте у него было немало конкурентов, и, как водится, шансы у всех были приблизительно одинаковы. Стадное чувство наложилось на чувство соперничества, каждый прикидывал и оценивал свои достоинства и втайне выискивал слабые стороны у "противника". Борьба была, конечно, не кровавой, но весьма азартной. Юная кокетка оттачивала коготки о беззащитные мужские сердца и бесцеремонно ставила на место зарвавшихся, не в меру возомнивших о себе. Аллочка была первой женщиной, поднявшей на Гришу руку, не считая матери, конечно. Как-то, одурманенный хмельными парами, он, неопытный кобелёк, перепутал команды. Вместо "тубо" выполнил "фас". За что немедленно схлопотал увесистую пощёчину. У "крошки" оказалась тяжёлая рука. После того, как её горячая твёрдая ладошка крепко припечаталась к его физиономии, голова гудела вдвое против прежнего. Но, как ни странно, именно после этого она стала выделять его среди всех особо. Абсурд или женская логика? Видимо, в его пьяной дерзости она смогла разглядеть страсть отчаявшегося. Ей это польстило. Два дня назад она позвонила сама и прочирикала в трубку, что согласна быть его парой на выпускном вечере, пускай они и из разных классов. Только вот ещё что. Не сможет ли он выполнить одну её просьбу. Маленькую такую. Нет, это даже не просьба, это её мечта. Она хочет прибыть на вечер на машине, и непременно, чтобы он, Гриша, был за рулём. Это возможно? Гриша, у которого не только машины, но и приличного костюма на выпускной ещё не было на примете, заверил её, что это не только возможно, но именно так всё и будет. Здесь он втайне рассчитывал на помощь Кролика и его родственные связи в среде автосервиса. Гришу не сильно волновал также и тот факт, что пока не только водить, но и завести машину толком он никогда не пробовал. Разве это та проблема, из-за которой стоит переживать? Главное - согласие уже получено, а, значит, и за остальным дело не станет. Он уже начал обхаживать мать на предмет парадной "экипировки", и та пообещала, что они вместе съездят и выберут ему костюм, как только она получит гонорар за корректуру. Гриша решил, что выберет непременно светлый - в масть своей дамы. Всё начинало складываться прямо как в песенках из фильмов про красивую жизнь: "Я - простой рабочий парень из небольшого городка, но у меня есть всё, что мне надо: мужская работа, железный "конь" и моя блондинка Мэгги рядом!"
   Он был счастлив всем этим ровно до сегодняшнего утра. Когда день начинался, он ещё не сулил абсолютно никаких перемен. Гришина планида продолжала свой триумфальный путь по единожды установленной орбите. Всё было буднично и просто: Гриша сидел за столом и уминал поджаренную до хруста яичницу с колбасой. Ему предстояло сегодня многое успеть: после учёбы заскочить в училище и уладить дела с документами, потом забрать из починки свою куртку - там обещали поменять молнию и добавить металлические клёпки, чтобы смотрелась моднее, потом его ждал Абрамкин. Вместе, прихватив до кучи Кролика, они собирались начать осваивать вождение - у брата Абрамкина была приобретённая чудом древнейшая "Мазда". Ну, а вечером Гришу ждала Аллочка. Планировали потолкаться немного на танцах, а дальше - как повезёт... Гриша втайне надеялся, что повезёт непременно.
   Яичница подходила к концу, и Гриша принялся уже дуть на дымящийся кофе. Он в последнее время повсюду спешил, но было ощущение, что времени всё равно не хватает. И, будь его воля, он и спать бы не ложился, чтобы не упустить ненароком что-то важное. Зазвонил телефон. Рука дрогнула, кофе слегка расплескался. Гриша прислушался: шагов матери не было слышно, значит, придётся брать трубку ему. Недовольно почёсываясь и с сожалением глядя на остывающий завтрак, он вылез из-за стола. Странно, кто бы это мог быть. Обычно никто не звонит с утра. Приятели, как и он, собираются на учёбу, а коллеги матери знают, что та почти всегда крепко спит после ночной работы. Гриша поднял трубку, сказал "алё" и услышал:
   - Здравствуй, сын.
  
  
  
   Какое-то время Гриша стоял в коридоре, слушая гудки отбоя. Из комнаты матери послышался шорох и какое-то движение. Значит, она не спала. Гриша вернул трубку на аппарат и поскрёбся в дверь. Когда он вошёл, то застал мать за неожиданным занятием: та пыталась подкрасить глаза, и, выставив набок кончик языка, водила по ресницам щёточкой с тушью. Она не обернулась, просто кивнула его отражению в зеркале, привет, мол, и продолжала начатое. Гриша неловко потоптался, откашлялся и произнёс робко:
   - Папа... Отец звонил.
   - Да? - удивилась мать, как показалось Грише, не вполне искренне. - И что же?
   Гриша снова по-овечьи заперхал, словно в глотку ему набили ваты. Потом улыбнулся, как дурак, и сказал:
   - Он это... к себе приглашает...
   Рука матери на мгновение зависла, словно запнувшись:
   - В гости?
   - Нет. Говорит, чтобы приезжал насовсем. Поступлю в институт в Москве, а жить буду вместе с ним...
   Мать резко обернулась и посмотрела ему пристально прямо в глаза. Гриша был обескуражен - на сей раз её удивление было неподдельным. Какая-то горечь промелькнула во взгляде, а ещё смятение и обречённость. Гриша неуютно поёжился и привалился плечом к косяку. Мать ещё с полминуты смотрела на него, потом медленно отвела глаза.
   - И что же? - она снова повернулась к зеркалу. Её тон был, как всегда, нарочито безразличным, но голос странно вибрировал.
   - Я сказал, что надо подумать. Он перезвонит позже.
   - И что же? - повторила она, причёсываясь так, словно целью её было сократить волосяной покров ровно вполовину. - Ты подумал?
   - Я хотел спросить у тебя...
   - О чём?
   - Можно?
   - Что "можно"?
   - Это... поехать...
   Она вновь резко обернулась и посмотрела на него с брезгливостью. Потом продолжила яростное причёсывание.
   - Тебе решать, - ответила она.
   У Гриши на нервной почве начался лёгкий зуд. Он поскрёб кисти рук между указательным и большим пальцами, облизнул губы, на которых ещё, к удивлению, сохранился вкус яичницы и кофе...
   - Ну, а ты как думаешь, - спросил он вкрадчиво. - Я хотел, чтобы ты сказала... - судя по её реакции, ответ был очевиден, - если нельзя, то... - С ещё неутраченной детской верой в чудеса, Гриша цеплялся за одну-единственную, тоненькую ниточку надежды - там, где взрослый обречённо махнул бы рукой. - Ты только скажи, нельзя - значит...
   - Можно, - прервала она его ягнячье блеянье. Она теперь пыталась собрать рассыпающиеся волосы в некое подобие прически. Шпильки выскальзывали из пальцев, падали на ковёр. Пришлось поднимать их и начинать всё заново.
   Это "можно" было фальшивым, понятно даже слабоумному. Но Гриша отчаянно решился трактовать его буквально, пренебрегая подтекстом и здравым смыслом. Дети канючат до последнего, выпрашивая игрушку или сладость, пока измотанные взрослые не произносят, наконец, заветное "можно", что на самом деле обозначает "нельзя, но ты же душу из меня вытрясешь, поэтому возьми и только замолчи, ради всего святого!"
   Гриша начал угодливо лебезить, как в детстве:
   - Давай, я помогу! - дёрнулся он за упавшей шпилькой. Она опередила его, окатив ледяным презрением. Гриша отступил назад. Это было психологическое давление, запрещённый приём, которым умело пользовалась мать, чтобы добиваться своего. До сих пор он всегда срабатывал. Но сегодня сын впервые не поддался дрессировке.
   Гриша неуверенно обернулся на пороге, желая всё же сохранить хрупкое согласие и благополучие между собой и матерью:
   - Он сказал, что позвонит вечером или завтра с утра... Если хочешь, я откажусь...
   - Я же сказала: поезжай! - неожиданно резко крикнула она и раздраженно дёрнула волосы, разрушив собранную было причёску. Потом взяла салфетку и начала стирать помаду и остальную краску с лица.
   - Ты что? - ошарашенно спросил Гриша. - Ты ведь куда-то собиралась...
   - Передумала! Дома остаюсь. У меня стирки накопилось...
   - Мам, ты что, я же вчера бельё отнёс в прачечную.
   - Ничего, найду ещё что-нибудь, - она уже не кричала, говорила ровным голосом. Отняв салфетку от лица, с удивлением разглядывала цветные разводы на ней.
   Гриша постоял с минуту и вышел.
  
  
  
  
   Когда-то давно маленький Гриша лежал, удобно устроив голову на мягком дедовом животе, и слушал притчу, которую дед рассказывал ему. "Давным-давно Бог решил осчастливить человека, и позвал его к себе. Он спросил: "Что тебе нужно для счастья? Назови, и я тебе дам." Человек подумал и сказал: "Хочу, чтобы у меня был мешок золота!" Бог сказал: "Хорошо!" и дал ему мешок золота. Проходит время, и видит Бог, что человек сидит невесёлый, пригорюнившись. Бог спросил его: "Что случилось? Почему ты несчастен? Ведь я дал тебе то, что ты хотел." "Дал, - отвечает человек. - Только я вдруг подумал, что глупо поступил, поторопился. Ведь мог бы попросить два мешка золота, и был бы вдвое богаче!" Бог нахмурился, потом улыбнулся и сказал: "Хорошо! Я дам тебе ещё, раз ты так просишь." И дал ему два мешка золота. Через какое-то время человек снова сидит и чуть не плачет. Бог спрашивает его, почему он печален на этот раз, разве не получил он того, чего хотел? "Получил, - отвечает. - Но где была моя голова? Как только подумаю, что мог бы попросить вдвое больше, так слёзы на глаза наворачиваются!" На этот раз Бог хмурился дольше, но потом всё же улыбнулся и дал человеку четыре мешка золота. Но и этого не хватило. Через какое-то время человек сидит и плачет, не стесняясь, в три ручья. Не стал Бог на этот раз расспрашивать его, а просто тихо оставил в покое. И с тех пор он никого не спрашивает заранее, что ему нужно для счастья, а сам выбирает, кого делать счастливым. И те, на кого этот мешок золота падает неожиданно, благодарят его и радуются, что выбор пал на них." "И что, деда, - Гриша нетерпеливо дёрнул ножками, - почему Бог не успокоил того человека? Ведь у Бога ещё много мешков..." "А то, Гриня, что человек такое существо ненасытное - ему, что ни дай, всё окажется мало... Всё будет жалеть о том, что не получил. А ты живи и радуйся, и благодари, когда мешок достанется и тебе." Деда нет уже давно, но притчу Гриша отчего-то помнит.
   Кажется, и на него в последнее время кто-то сверху обращает пристальное внимание. Мешок свалился как нельзя кстати. Памятуя о дедовой притче, Гриша благоразумно и тихо радовался, не желая спугнуть птицу счастья, присевшую на подоконник. И всё же с греховным удивлением отмечал про себя, неужели и впрямь ещё вчера он был готов довольствоваться столь малым. Прошло каких-нибудь несколько часов, но этого хватило, чтобы произвести в его сознании настоящую революцию. Теперь нелепым казалось тихое уездное благополучие, если перед тобой замаячили явственно огни большого города. Того города, который Гриша по привычке считал "не своим". Приезжая редко с матерью в столицу, он с восторгом наблюдал за "инопланетянами", населяющими эту далёкую от него планету. Никогда в голову ему не закрадывалась крамольная мысль о том, что он тоже может стать одним из них. "Каждый сверчок знай свой шесток!" Пропасть была слишком широка, а для десятилетнего мальчика недешёвый билет на электричку, привозящую в "сказку", был достаточным основанием, чтобы понять это. Гриша был практичным ребёнком. Если нельзя - то незачем и мечтать. Поэтому он жил и был счастлив вполне в своём маленьком городке вдвоём с матерью. До утреннего звонка отца.
  
  
  
  
   - Значит, уезжаешь, - Кролик по привычке смешно причмокнул и вздохнул прерывисто. - Эх, завидую я тебе.
   - Чему завидуешь? - спросил Гриша, чья душа в этот момент тихо ликовала. Он прекрасно знал ответ, но ему хотелось ещё раз услышать о собственной удаче из чужих уст.
   Они с Кроликом лежали рядом на расстеленной прямо на земле у гаража старой спецовке. Поверх неё Гриша кинул ещё и свою куртку - ту самую, что забрал из ремонта. Куртку ему испортили. Знакомый, что по-свойски взялся проклепать вещь ради моды, перестарался в дружеском рвении, и поставил клёпок раза в два больше, чем требовалось. И по весу, и по виду теперь это был водолазный скафандр, отчего-то чёрного цвета. Надеть это можно было разве что на костюмированный вечер. В другое время Гриша непременно горевал бы по загубленной куртке, но сейчас ему было почти всё равно. Вождение в этот день также накрылось. Старушка "Мазда" впала в немощь, и с маразматическим упрямством отказывалась воспрять к жизни. На попытки расшевелить дряхлые внутренности с помощью ключа зажигания отвечала сипением и клокотанием. Абрамкинский брат со злости что было мочи шарахнул кулаком по капоту: "Нежить заморская! Сколько на бензин и запчасти угрохал - давно на "Линкольне" мог ездить!" "Линкольн" в гараж бы не поместился", - удивительно к месту вставил тактичный Абрамкин. Брат свирепо взглянул на него и слегка, по касательной, проехался по оттопыренному абрамкинскому уху. Выпустив таким образом пар, занырнул под брюхо "нежити", и вот уже сорок минут белому свету представлены были только стоптанные кроссовки и часть белой волосатой голени под задравшимися штанинами. Гриша с Кроликом посчитали, что не по-товарищески как-то будет сразу развернуться и уйти. Расстелили замасленную спецовку и валялись на ней бездеятельно. Толку от них всё равно никакого бы не было. Абрамкин с пламенеющим ухом сидел подле братовых ног и подавал нужный инструмет. "Ключ на восемнадцать. Да не этот, балда! Не видишь разве? Масло подай и ветошь. Да не задень ты домкрат, а то здесь меня и похоронят..." Абрамкин сопел и старался изо всех сил, но всё равно, зазевавшись, получал чувствительный тычок кроссовкой.
  
   - Уезжаешь, значит, - не в первый уже раз повторил Кролик.
   - Ага, - с удовольствием откликнулся Гриша. Кролик был первым, с кем он нынче поделился новостью.
   - И скоро?
   - Выпускные экзамены сдам, аттестат получу и поеду.
   - Железно решил?
   Гриша молча пожал плечами: мол, что здесь обсуждать.
   - Значит, училище побоку. Один теперь пойду...
   - Значит, побоку.
   - И в армию тоже? Мы же хотели в десантники вместе.
   - Не знаю, - с сомнением протянул Гриша. - Отец сказал, в институт пойду.
   - А в какой?
   - Не знаю ещё. Не всё ли равно. Приеду, осмотрюсь, а там видно будет, - Гриша говорил с некоторым раздражением. Он и сам толком не знал планов отца, а уж своих у него не было и подавно. Было только желание поскорее перебраться в столицу, а остальное - не так и важно. Не всё ли равно, какой институт, главное - он будет столичным студентом. При этом будет жить не как все однокашники, поступающие в Москве, в общежитии, а на собственной квартире, у родного отца. У отца... Как всё меняется! Ещё недавно этот человек был для Гриши - лишь отчество в паспорте. В разговорах он свысока и небрежно именовал его "папаша", и презирал, оттого что очень любил мать, преданную и оставленную отцом когда-то, как привык считать Гриша. Всё потому ещё, что никогда всерьёз он не рассчитывал увидеть этого человека воочию, не представлял, что их пути-дорожки пересекутся- таки. Теперь по-другому. Гриша незаметно для себя перешёл на уважительное "отец", а мысль об их с матерью отношениях гнал пока подальше.
   - Конечно, всё равно, - примирительно сказал Кролик. Он не любил конфликтов и чуял, где нужно обойти острые углы. Не из-за трусости, нет. Просто он был такой человек, Кролик - лёгкий и почти беспроблемный. Он даже не умел завидовать по-плохому - просто почмокает губами, повздыхает, но пакостить никогда не станет, даже на словах. "Если мне плохо, пускай и ближнему будет хуже" - это не про него. - Времени полно. Может, сразу поступать и не захочешь. Жизнь там, наверняка, разлюли-малина... Отец, как приедешь, баловать начнёт...
   - Сказал! "Баловать"! Что я тебе, маленький, или девчонка...
   - Причём тут... Сын всё-таки. Семнадцать лет по телефону только и переговаривались... Слушай, а ты его узнаешь? Ты же его в глаза не видел. Сам говорил - мамка все фотографии попрятала, а ни то повыкидывала...
   - Уж как-нибудь, - Гришу, конечно, смущало то, что он не представлял, как выглядит отец воочию. В семейных альбомах - там, где Гриша - карапуз, Гриша в деревне с котом, Гриша с дедом в Гурзуфе, детский утренник в саду, первый класс и тому подобное - не было ни одной отцовской фотографии прежних времён. Мать резко сказала как-то, что незачем хранить дома ненужную макулатуру. Однако, вот ведь странность, единственное фото, уцелевшее после "генеральной чистки", стояло на самом видном месте - за стеклом серванта, в гостиной, которая была и спальней матери. Гриша панически боялся, что мать "вспомнит" и выбросит и её, эту последнюю. И тогда Гриша тайком уже не сможет разглядывать незнакомое безусое лицо рядом со счастливым материнским. Но время шло, карточка так и стояла. Похоже, что мать "забыла" о ней всерьёз и навсегда. Они - отец с матерью - там совсем юные, ещё студенты. Она улыбается счастливо, ни намёка на нынешнюю хмурость и нелюдимость, и, что непривычно, в лёгком красивом платье. Ветер поднял воланы, вздыбил кудряшки надо лбом. Гриша решил, что, если у него когда-нибудь будет жена, он непременно попросит её носить только платья. Даже дома. Отец - высокий, статный, как офицер, в белой рубашке с распахнутым воротом. Он приобнял мать за плечи, и она склонила к нему голову.
   Отец, конечно, мог сильно измениться с тех пор. Мог полысеть, отрастить брюшко, отпустить усы и бороду. Но, в конечном итоге, не так уж важно, как он выглядит. Даже если носит патлы и тайком посещает клубы ветеранов рок-движения или бреет голову наголо, как послушники буддийского дацана.
   - Ты молодец, - рассуждал Кролик. - Я бы, наверняка, побоялся...
   - Чего побоялся? - поморщился Гриша: одна из злополучных клёпок при малейшем движении постоянно впивалась в бок.
   - Ну, как же... Там, небось, семья другая. Жена, дети... Не один же он живёт. За столько лет ещё пару-тройку настрогал, как пить дать.
   - Может и так.
   - Да точно тебе говорю! Вот приедешь, а там тебе - здрасте, пожалста - куча братишек и сестрёнок. Готовься, парень, будешь нянчить всех. Если мамаша их, конечно, позволит. Мачехи, они, знаешь, ух...
   - Да какая она мне будет мачеха! Чихал я на неё. У меня родная мать есть.
   - Ну что же, что мать... Мать здесь, а там - она хозяйка. Хочешь - не хочешь, а придётся мириться. Вон, моего батьки молодуха в такой оборот его взяла - только держись! Мамку он так не слушал. А тут даже пикнуть боится. Мы к нему и ходим-то с девчонками только когда её дома нет...
   Многоопытный Кролик снова был прав. Он умел мыслить здраво и на несколько шагов вперёд. Этой своей прозорливостью он не раз портил настроение Грише. Прав, чёрт побери, конечно прав. Как это Грише до сих пор самому не приходила в голову мысль о другой семье отца. Безусловно, другая семья есть. Есть жена, дети... Только как теперь быть? Грише явилась ярко описанная Кроликом сцена: он, Гриша, в самом конце большого обеденного стола. Рядом, по обе стороны, крикливые вертлявые молокососы разного пола и возраста. Во главе стола отец, немного прибитый и словно скомканный. Ему неудобно, что приходится обременять семью ещё одним, своим собственным сыном. А подле отца - она, та, на чьи плечи, якобы, и ложится это бремя. Средних лет, чуть помоложе отца. Вся такая дородная и представительная, внушительная грудь горой над столом, яркая помада и пальцы все сплошь унизаны кольцами. По этим кольцам, как по спилу на дереве, можно определять возраст - чем больше колец, тем солиднее дама. Хотя, у столичных штучек, может быть, свои, иные представления обо всём. Ах, да, и непременно кудельки - такие, крашенные, врастопырку. Краля, как назвал её Кролик. Гриша сплюнул сквозь зубы с досадой.
   Он всё равно считал, что мать во сто раз лучше любой московской профуры, пускай и не одевается так модно. В детстве Гриша считал её ослепительной красавицей. Даже сейчас, когда прошла пора слепого младенческого обожания, его мнение не сильно изменилось. Он теперь, конечно, был более объективен, и, окидывая взглядом, оценивал мать с точки зрения полусыновней-полумужской. Видел, что матери недостаёт лоска, в ней нет кокетливости и игривости, которая ласкает и привлекает мужской взгляд. Мать почти не красилась, волосы стягивала в унылый хвост или небрежный узел на затылке. Потом, она постоянно носила какие-то бесформенные мешковатые рубахи навыпуск и старые джинсы, вытертые почти добела. И с годами ситуация лишь усугублялась - косметики всё меньше, одежда всё мрачнее... И бесконечные сигареты, с утра и до ночи. От этого и кожа жёлтая, и мешки... А ведь у неё очень красивое лицо... Профиль такой, как у царицы - Гриша видел в книжке. То, что у матери практически не было поклонников, Гришу до поры не удивляло. У красивой молодой женщины должны быть ухажёры - это факт. Но ведь она - не женщина, она его мать. Гриша вспомнил один из немногих эпизодов - очередную попытку сватовства. Мать долго отвергала ухаживания какого-то сотрудника, помощника редактора, сорокалетнего тощего сморчка. Наконец, сдалась, пожалела и пригласила на дружеский ужин. Помимо них двоих и Гриши на ужине присутствовала давнишняя подруга-коллега матери, пятидесятилетняя гусар-девица с будуарно- парадоксальным именем Жане. Сморчок пришёл, вдохновлённый проявленной благосклонностью, с кошмарным букетом подвядших гвоздик и бутылкой портвейна. Он волновался, нервно потирал руки и без конца, извинившись, бегал в туалет. За столом он сидел пряменько, как суслик, и тихо и вежливо кушал колбасу с помощью ножа и вилки. Окончился вечер не так благостно: сморчок, томимый страстью и бесконечными монологами Жане, основательно набрался портвейна и, давясь слезами, делился наболевшим: "Да, я неказист, я знаю это... Я уже не молод, лицо моё помято, как и моя душа..." Жане зычно хохотала, а сморчок елозил на коленях и пытался поймать руку матери, дабы облобызать, как положено. Через полчаса его окончательно сморило, и он уснул, тихо свернувшись калачиком у ножки стола. Решено было оставить его на ночь у себя, чтобы проспался как следует. Жане перенесла бесчувственное тело замреда на тахту и накрыла пледом, а он даже во сне продолжал кому-то жаловаться и беспокойно сучил ножками в зелёных носках.
   После этой памятной "истории страсти" были и другие, неведомые Грише, столь же невнятные, безрадостные и бесполезные. С каждой неудачей мать ещё больше замыкалась. Она терпела поражение как женщина раз за разом. И от безысходности росла как журналист. От нарядного розового фантика с фотографии до старой казённой исписанной "копирки".
   - ... Всё одно здорово. Ей-Богу, везунчик ты... А как теперь с Алкой - бросишь её?
   - Почему брошу? - Гриша возмутился, но сам, по сути, не знал, каковы отныне перспективы выстраданных отношений. Аллочка остаётся здесь, а он не сможет приезжать так часто, как хотелось бы. От этого становилось неуютно, ведь "тылы" будут не прикрыты. Гриша был ещё на пике влюблённости. От мысли, что не сможет быть рядом и контролировать любимую, нервничал и злился. Только что завоёванный трофей мог уплыть из рук: зная Аллочкин характер, сомневаться не приходится. Ревность заливала изнутри, как болотная вода - дырявый сапог.
   - А как теперь? Может, женишься?
   О том, чтобы жениться в семнадцать лет, не могло, конечно, идти и речи. Да и потом, что скажет отец, заявись Гриша к нему на порог не один, а с новоиспечённой "невесткой".
   - Нет, жениться никак. Потом, может быть...
   - Ну, ты и фрукт, - Кролик заёрзал на пузе, подгребая под себя рукав спецовки. - Всё сразу получить хочешь. Ты уж выбери что-нибудь одно. В столице девчонок - пруд пруди. Студентки там разные... Оставь Алку мне, а то даже обидно, честное слово...
   Кролик получил несерьёзный тычок кулаком в область скулы в ответ на свою шутку. Гриша ограничился пока этим: друг всё-таки.
   - Раскатал губы... Без тебя разберёмся. Чеши к своей Маринке.
   - Не хочу. Надоела. У неё зад толстый, и груди нет совсем...
   Так, дурачась, валялись они ещё часа полтора, подставляя белые спины и лодыжки первому серьёзному солнцу, слушая перебранку "механиков" и чувствуя истинный смак жития.
  
  
  
  
  
   - Уезжаешь? - Аллочкина хитрая мордочка вытянулась по-лисьи. Носик задвигался, засопел потешно и трогательно. Гриша не мог понять, огорчена она новостью, или ей безразлично. Он не представлял, что творится в белокурой любимой головке - так и не научился угадывать её мысли и чувства, истинные, а не напоказ. Оттого она вертела им, как хотела. Притворялась и играла, а Гриша принимал всё за чистую монету.
   Они шли в сумерках по вечерней улице почти без фонарей, держась за руки и вдыхая робкие весенние запахи.
   - Отец предложил, - робко сказал Гриша и покрепче сжал Аллочкину ладошку. Ему показалось, что она ослабила хватку и вот-вот выскользнет. - Понимаешь, неудобно будет не поехать...
   Гриша, волнуясь и суетясь, начал путано объяснять, будто бы отец уже нашёл ему место и оплатил учёбу, ещё до экзаменов. И что не поехать означало бы обидеть человека, ввести его в напрасные траты, и, наконец, Москва - это не так уж далеко, и они смогут часто видеться... Да хоть каждый день - вырвалось у Гриши сгоряча. По тому, что Аллочка молчала, он рассудил, что его акции резко пошли вниз. Он не знал, каким ещё образом он мог бы остановить падение, а потому продолжал её жарко убеждать в чём-то и взволнованно тискать её пальцы в своей руке. Красноречие его почти иссякло, когда Аллочка остановилась вдруг и закрыла его рот своей маленькой ладошкой. Для этого ей пришлось встать на цыпочки: Гриша возвышался над ней на полторы головы.
   - Конечно, я понимаю, - прошелестела Аллочка едва слышно медовым голоском. - Непременно нужно ехать...
   Вот и всё. Ни скандалов тебе, ни слёз, ни упрёков. Гриша, не встретивший, вопреки ожиданиям, никакого сопротивления, летел в бездну, раскинув руки. Мысль о том, что любимая девушка поняла его и поддержала, была ему слаще всех прочих мыслей на свете. Да, он редкостный везунчик. Вот он, ещё один мешок золота для него. И как он раньше мог обходиться меньшим?
   Её лицо неясно белело в темноте, и Гриша потянулся вниз почти наугад. Он уже ощутил губами сухую теплоту её губ и её дыхание на своей щеке. Но Аллочка вдруг мягко вывернулась. Погладила его по щеке, как племенного скакуна по холке. Гриша в недоумении принял снисходительную ласку.
   - Хочешь помочь мне завтра выбрать выпускное платье? - спросила Аллочка вкрадчивым голосом, и это прозвучало приблизительно как: "Не хотите ли посетить мой личный будуар, граф?"
   Гриша вместо ответа просто кивнул и понял, что всё-таки прощён.
  
  
  
  
   Открыв дверь, Гриша с порога услышал доносившийся из кухни сочный полубас. Это был голос Жане, его нельзя было перепутать ни с чьим. Силе и зычности этого голоса мог позавидовать любой брандмейстер, который во время оно созывал своих "ребятушек" на пожар. Внешность Жане не входила в диссонанс: впечатляющий рост и богатырская стать. Имея такое обличье, не вполне соответствующее канонам женственности, Жане и в выборе гардероба была не щепетильна: одевалась, как удобно и практично. Что означало почти всегда кожаный пиджак-жакет и брюки, покроем напоминавшие мужские костюмные. Если же случалась юбка, то, вопреки надежде, всё было ещё хуже. На фоне такой колоритной, прямо-таки махровой брутальности, женские ужимки смотрелись нелепо и чуждо. Жане не нуждалась в этих глупостях. У неё был свой, особый шарм, который она испускала вместе с дымом цигарки, чадившей не переставая. Кошмарное каре, окрашенное на данный момент в густо-вишнёвый цвет и пугающий маникюр в цвет волос. Когда Жане улыбалась, показывая два ряда ошеломительно крупных, плотно пригнанных друг к другу желтоватых зубов, то напоминала лошадь, которой в ноздрю залетела муха. При этом характер Жане имела незлобивый и была миролюбива, как всё глобальное. Единственные вещи, которые могли вызвать приступ гнева в этом мощном, пацифистски настроенном организме - это обращение к ней по официальному имени, записанному в паспорте, и если кто-то ставил под сомнение её профессиональные качества. Резюмируя, можно сказать, что сигналом к войне могла послужить робкая фраза главреда: "Евгения Афанасьевна...м-м-м.... в таком виде не пойдёт, надо бы это всё переделать...". Как любая посредственность, она была уверена в собственной гениальности. Жане была "зубрихой" от журналистики - писала откровенно слабые заметки вот уже более тридцати лет. По закону естественного отбора, от неё давно не осталось бы ни рогов, ни копыт. Но Жане всю жизнь существовала в условиях "заповедника" - в малотиражке её творчество проходило на "ура". Она путала графоманство с трудолюбием, и, помимо закреплённых за ней двух постоянных рубрик, вела ещё и поэтическую страничку. Любовная поэзия в исполнении Жане - а других стихов она, неизменно одинокая, не писала - была суть руководство по "возлюблению" одного человека другим. По назидательности и техничности её лирика соперничала с инструкциями по эксплуатации бытовых приборов. Пегас, которым правила Жане мощной рукой, крыльев не имел и крепко стоял ногами на грешной земле. Не меньшим бредом были и статьи с её обзором кино- и книжных новинок. Это было неудивительно. Ибо что может написать о современном "искусстве", которое бред само по себе - за редким исключением, человек, в чьей молодости две трети кинотеатров носили имя "Октябрь".
   Была ещё пара вещей, которая могла сделать общение с Жане невыносимым. Время от времени она впадала в феминистический угар, и тогда рядом никло всё живое. Как было сказано, она была хронически одинока. Но вот явилось ли первое причиной второго либо наоборот, теперь уже было не понять. Ну, и в довершение, она с азартом участвовала в личной жизни своих близких и дальних знакомых, друзей и друзей тех друзей. При этом условности вроде чувства такта и неурочного времени были ей чужды.
   Сегодня вечером её миссия была на их территории. Жане ураганом, отметя вялые протесты матери, прилетела поддержать "Зоичку". Даже бабушка не была удостоена аудиенции. Когда она позвонила, с плохо скрываемым торжеством произнесла: "Не расстраивайся, я буду через полчаса", то дочь без церемоний заявила "Можешь не спешить. Ещё успеешь позлорадствовать." "Я родила не дочь, но ехидну!" - бабуля в сердцах швырнула трубку. Жане ни о чём не спрашивала. Она беспощадно приходила на помощь и насильно спасала свою жертву.
  
   В просвет между косяком и приоткрытой дверью Гриша увидел сидевшую на кухонном стуле мать и нависшую над ней исполинскую фигуру Жане. Гриша тихонько, стараясь не шуметь, прошёл по коридору.
   -...Я думала, он просто даст денег, - севшим голосом тихо говорила мать.
   - Ни черта подобного! - ласково трубила Жане. - Теперь он получит сына, готового, почти совершеннолетнего. А ты сиди себе теперь одна тут и ...
   - Я просто хотела, чтобы он дал денег на учёбу. Он ведь никогда не звал нас в Москву..., - повторила мать тем же безжизненным голосом. Она сидела в той самой хламиде, на которую вновь сменила приличный костюм после утреннего разговора с сыном. На столе стояла тарелка с нарезанным подсохшим сыром и банка кабачковой икры.
   - Не жди, дорогая, тебя он и не позовёт, - с участливостью полицая произнесла Жане. - Ты - отработанный материал. Шлак. Он кто у нас? Где работает?
   - Не знаю. Где-то...
   - Вот, - Жане энергично выбросила руку с зажатой сигаретой. - Была бы нужна - давно предложил бы работу матери своего сына. Как-никак, один институт окончили...
   - Я не просила...
   - А он и рад. Теперь так и подавно.
   - Ты понимаешь, я и запретить не могу. Теперь уже поздно. Мать скажет: своими руками забриваешь сына в солдаты, а потом - к топке, бросать уголь... Тупик, Женя, понимаешь?
   Под ногой заскрипела старая половица. Гриша беззвучно выругался. Придётся рассекретить своё присутствие. Он потянул дверь и вошёл на кухню.
   - Вот! Вот он и орёл наш, прилетел! - прокомментировала его появление Жане.
   Мать посмотрела на него удивлённо и пристально, словно впервые видела, и отвернулась.
   - Проходи, проходи, не стесняйся!- Жане изловчилась и потрепала Гришу по модной причёске. - Чемоданы уже собрал, или как?
   Гриша сердито вывернулся из-под ласкающей руки Жане. Прошёл на середину и стал перед столом.
   - Мам, есть что-нибудь поужинать? - он спросил это как ни в чём ни бывало. Ему хотелось успокоить мать, дать понять ей, что ничего сверхъестественного не произошло. Ничего не изменилось - он по-прежнему её сын, и он вернулся домой поздно, голодный, и его нужно непременно покормить. И присутствие посторонних тут ничего не меняет. Гриша мог, конечно, обойтись и своими силами, но старался навести мосты.
   Попытки были тщетны. Мать была верна себе. Она замкнулась в своей раковине. Комплекс непреуспевшего в жизни человека и жалкая гордость. Она отвергла протянутую ей руку. "Я не нуждаюсь в подачках, не нужна - так не нужна."
   - Поищи что-нибудь сам, - она небрежно и вяло махнула рукой и будто бы потеряла всякий интерес к стоявшему перед ней сыну.
   Гриша достал миску, сковороду и стал ожесточённо готовить себе омлет. Жане, в душе хирург, предпочитала резать по живому:
   - Ты как, уже нас покидаешь, или ещё задержишься? Папашка-то, поди, в нетерпении... - До сих пор Жане была вполне к нему расположена. Но сейчас она с радостью оседлала своего конька, и Гриша в данную минуту был один из стана "неприятеля". Повернувшись к подруге, она изрекла торжественно: - Одна порода. Котяры они все. Блудливые котяры. Сметана закончилась - и поминай как звали! Природу не обманешь, - она назидательно ткнула сигаретой в воздух. - Кому нужны твои эстетские принципы, твоё правильное воспитание? Удовольствие - вот правда жизни. Будут на пару теперь тискать молоденьких кошечек.
   Всё это говорилось в безмолвный Гришин затылок, подразумевая: "я взрослая и мудрая, а ты - негодный сопляк, огорчивший свою мать, потому терпи и слушай". Гриша вдруг резко обернулся от плиты и сказал:
   - Тётя Женя, а я знаю, почему вы не замужем. И нет у вас ни кошечки, ни собачки.
   - Потому что замуж идут только те, кто не может прожить собственным умом. Свобода - вот естественное состояние гармонично развитой личности.
   - Нет, просто есть закон о жестоком обращении с животными, и по нему вы...
   - Гриша! - мать прервала его.
   - Оставь, Зоичка! Он забавный, когда говорит, - Жане притулилась на жалобно застонавшем под ней табурете, нога на ногу. - Гришуня, хамство - это отрыжка посредственности, запомни на будущее.
   - Сами вы... отрыжка...
   - Гриша!
   Жане расхохоталась. Каков наглец!
   Гриша соскрёб в тарелку подгоревший за время короткой перепалки омлет.
   - Приятного всем вечера, - сказал он, стоя уже в дверях кухни.
   - И тебе не кашлять, милый! - прокричала Жане ему вдогонку.
   Мать по-прежнему находилась где-то глубоко в себе.
  
  
  
  
  
  
   В молодости организм способен к быстрому самовосстановлению. Раны и ссадины затягиваются на удивление скоро - будь то телесные или душевные. Уже на следующее утро от угнетённого состояния осталось лишь невнятное воспоминание. Гриша жил своими радостями и отгонял от себя всё, что могло их омрачить. Мать ещё спала, когда он уходил с утра на учёбу, а может, просто делала вид, что спит. В любом случае, Гриша не стал заглядывать в её комнату. Он наспех позавтракал, кое-как прибрал следы вчерашних посиделок. Сгрёб в раковину немытые чашки с кофейной гущей, брезгливо выкинул банку с остатками кабачковой икры - ностальгия Жане по голодной советской юности. Из дому выбегал бодрым и свежим, отряхнув прах вины со своих ног.
   С Аллочкой они встретились в четыре, на углу, на пересечении двух главных городских улиц. Жизнь вокруг кипела. Все, кто был на момент свободен, тянулись на городской бульвар - любоваться молодой майской зеленью. Воробьи одурели от весеннего солнышка, шумно галдели, тучей осев на тротуаре - так, что заглушали звонки городского транспорта. Гриша немного опаздывал, и Аллочка, ожидая его, уже в волнении пританцовывала на месте. Увидав, отчаянно замахала ему с противоположной стороны улицы.
   - Ну, что ты так долго, - сказала она капризно запыхавшемуся Грише. - Идём, а то опоздаем.
   Она подхватила его под руку, и они вместе отправились вдоль по улице. Гриша нёс в свободной руке Аллочкину сумочку - крохотную, чуть побольше портмоне. Где-то, может быть, и считается дурным тоном - мужчина с дамской сумкой. Такое немыслимо, противу всех правил этикета и приличий. Но вот по местечковым понятиям это высший шик. Это знак, что хозяйка сумочки - твоя, и только тебе принадлежит право носить её личный ридикюль. Всем сразу понятно: идёт готовая пара, и отношения у них вполне серьёзны. Можно сказать, на данном этапе сумочка в каком-то смысле являла собой альтернативу обручальным кольцам. Гриша с трепетом держал вещь, как в прежние времена какой-нибудь его предок - горностаевую ротонду.
   В городке был всего один магазин, торговавший вечерними платьями и нарядами для невест. Он гордо значился как салон и название имел редкое и оригинальное - "Весна". На первом этаже всё было к вниманию стоящих на пороге семейного счастья. Манекены, обряженные в платья разной степени пышности, всех оттенков белого - от голубоватого до слоновой кости. На витринах и в стеклянных стеллажах - бесчисленные груды всего прилагающегося: шляпки, перчатки, вуальки, ангельские венки из флёрдоранжа и сумочки на шнурках, напоминающие кисеты. Всего было так много, но всё неизменно белое - даже стены зала были выкрашены в тон, и тюлевые драпри на окнах. Побыть здесь немного - около получаса - и все признаки "белой горячки" налицо.
   Им нужен был второй этаж. Аллочка уверенно влекла оробевшего Гришу вверх по лестнице. Здесь всё было почти как в настоящих салонах. Три примерочных, наружные зеркала, даже две обитые бордовым дерматином кушетки для посетителей, а также столик с горой потрёпанных журналов. Тут и предполагалось осесть Грише в терпеливом ожидании. Навстречу им вышла, пытаясь старательно изобразить респектабельность, продавщица - девушка лет сорока. Они с Аллочкой тут же затрещали на своём птичьем языке. Аллочка, также стараясь соблюсти положенный статус-кво, говорила чуть нараспев, капризно вытянув губки и отставляя чуть в сторону мизинец - для пущей изысканности. Гриша присел на бордовый дерматин и вытащил первый попавшийся журнал. Ему было неуютно, но он терпел. Ни кофе, ни чай здесь не предлагали - уровень цен не тот, чтобы раскошеливаться на напитки. Да, и, к слову, в среде провинциальных предпринимателей, не в чести была такая практика.
   Аллочка уединилась в примерочной. Через пять минут она выплыла в чём-то ярко-алом, длинном. С широкими рукавами, но абсолютно голой спиной. Она покрутилась перед продавщицей и подоспевшими её двумя товарками, пришедшими поглазеть из нижнего салона. Кивком спросила у Гриши: как, мол? Гриша активно закивал. Аллочка вновь исчезла и появилась через время, теперь уже в фиолетовом. Дальше всё пошло как по конвейеру: заход, выход, его кивок, и вновь с самого начала. Разу к пятому Гриша уже не различал фасонов, а от расцветок рябило в глазах - чёрное, малиновое, голубое в блёстках, жёлтое с перьями... К счастью, Аллочка и не требовала от него деятельного участия. Она целиком полагалась на свой вкус. Через час примерок Гриша покрылся испариной и нервно чесался, а Аллочка была свежа как роза. Наконец, она перешла к выбору. Путём долгих раздумий были оставлены два варианта: голубой и жёлтый.
   - Какой цвет мне больше к лицу? - кокетливо спросила Аллочка. Гриша горячо заверил, что она одинаково хороша в любом.
   - Помоги мне, - капризно сказала она и втянула Гришу за собой следом в примерочную. Гриша задёрнул занавеску и слегка дрожащими руками расстегнул неудобную молнию. Аллочка повернулась к нему, обняла вдруг за шею и впилась в его губы страстно и торопливо. Наверное, в фильмах она не раз видела подобные эпизоды, и они не давали ей покоя, будоража воображение. Гриша не был готов к натиску, но принял поцелуй с удовольствием. Прижимая к себе разгорячённое тельце, руками он ощутил, что на Аллочке нет лифчика. Она оттолкнула его, вполне насытившись пока, и прошептала:
   - Я скоро.
   Гриша вышел из-за занавески, стараясь дышать ровно и непринуждённо, снимая с губ налипшие непонятно каким образом перья от платья. Продавщицы смотрели на него с беспощадной провинциальной бестактностью. Так, чтобы у юного Ромео не осталось и тени надежды: им всё видно и всё понятно. Аллочка вышла и заявила, что ей нравится голубое. Платье стали упаковывать. Гриша плыл в волнах блаженства где-то между небом и землёй. До парадиза было вот, буквально, рукой подать. Продавщица громко назвала цену платья, и Гриша обрёл под ногами земную твердь. Собираясь с утра на назначенную встречу, он ещё не был уверен, означает ли этот совместный поход денежные затраты с его стороны. Иными словами, имела ли Аллочка в виду, приглашая его вместе выбрать наряд, что выбранное Гришей будет им же и оплачено. У него была отложена некая сумма, из которой он собирался взять, чтобы сводить Аллочку в кафе после выпускного, а большую часть он хотел потратить на подарок. Скорее всего, это будет маленькое колечко - ни к чему не обязывающее. Женщины ведь любят украшения. Сумма, озвученная продавщицей, рушила все эти планы. Гриша с ужасом осознал, что даже если он выскребет из карманов всё подчистую, этого не хватит. Он с пылающими ушами приближался к стойке с кассой, как к эшафоту. Аллочка к тому времени уже облачилась обратно в будничные джинсы и была рядом. Гриша медленно, как паралитик, вытащил из кармана пижонский бумажник - из дешёвого кожзаменителя, но с кричащей эмблемой известной фирмы (на блошином рынке у восточных братьев - специально для ответственных случаев прикупил). Гриша тянул резину, перебирая содержимое бумажника и попутно соображал, как бы ему выкрутиться теперь, не уронив лицо. Аллочка отвела его руки своей прохладной ручкой:
   - Не надо!
   - Как это "не надо"? Я заплачу! - отчаянно "засопротивлялся" Гриша. Впереди забрезжила слабая надежда. .
   - Оставь, не надо. Вот, - Аллочка потрясла несколькими купюрами. - Папаша расщедрился. Мол, доча, тебе подарок к выпускному!
   - Я тоже хочу сделать подарок..., - Гриша тихо радовался - похоже, опасность его миновала. Он даже приосанился, вновь обретя мужественный вид.
   Аллочка качнула головой и принялась отсчитывать необходимую сумму, оттеснив Гришу от кассы. Перед этим она горделивым взором глянула-таки на продавщиц: вот, мол, смотрите, какой у меня кавалер - ни в чём мне нет отказа! Продавщицы, привыкшие к подобным представлениям, сделали постные лица.
  
   Они вышли на улицу довольные и немного утомившиеся. Гриша, помимо сумочки, нёс теперь ещё и большой свёрток с платьем, умостив его подмышкой.
   - Хочу мороженого!
   Гриша рысцой бросился к ближайшему ларьку и купил два мороженых. Ей - шоколадное, себе простой сливочный рожок. Телесный контакт очень важен для влюблённых. Он ухитрялся откусывать свою порцию, прижав к себе тюк, но не выпуская подружкиной руки.
   - Идём в парк!
   Хотя нужно было сидеть и усиленно готовиться - экзамены уже на носу, Гриша не колебался ни секунды. Они пошли в городской парк, где до одури накатались на немногих уцелевших, не порушенных местными вандалами, аттракционах. Постреляли в тире. Гриша опозорился - всё время мазал и лишь раз случайно попал в нос клоуна, служившего мишенью. Старичок-служитель сокрушённо крякнул, но хитро взглянул и выдал Аллочке в качестве утешения маленького страхолюдного зайца, почему-то салатового цвета. Они до темноты сидели на скамейке в парке, перед большим прудом. Смотрели, как древние ивы купают в прозрачной ещё, не забранной ряской воде, плетистые ветви. Аллочка сбросила туфли и забралась на колени к Грише. Она уютно устроила ноги на скамье и обхватила Гришу за шею. Они самозабвенно целовались. Гриша был так счастлив, что казалось, взмахни он ушами, как бабочка крыльями, и взлетит. Туда, вверх, где намечалась уже бледная дынная долька - молодой месяц. Редкие в этот час старушки, совершавшие вечерний моцион в компании ветхозаветных болонок, помнивших ещё их, старушек, молодость, шептались осуждающе на соседних скамейках, но пост свой не покидали. Всё больше появлялось то тут, то там небольших компаний - бренчали невнятно гитары, слышался смех и выкрики. Молодёжь активно отвоёвывала жизненное пространство у кинологических бабусь. Те вскоре подхватились и направились к выходу - к вечерним новостям и чаю.
   Гриша предложил Аллочке дойти до дома пешком. Она заколебалась на мгновение, но потом согласилась. Для него же это значило ещё как минимум полчаса побыть в ином измерении - там нет ни знакомых, ни близких, ни дальних, ни Кролика, ни даже матери...
   Дошли до Аллочкиной старой девятиэтажки. В этот час все окна горели, и не было видно обычной обшарпанности - сплошная праздничная иллюминация. Гриша вытащил из-под мышки порядком измотавший его за вечер свёрток. Он сковывал, не давал свободы действий и был досадной обузой - его нельзя было даже приспособить для мягкости под "пятую точку", когда сидели на жёсткой скамье.
   - Может, зайдём ко мне, - сказала Аллочка, и это было скорее веление, чем вопрос.
   Гриша от неожиданности едва не упустил свёрток с платьем в грязь. Что в последнее время творится с его "снежной королевой"? Ещё недавно эта недотрога и пальцем не позволяла к себе лишний раз прикоснуться. Малейшая попытка грозила оплеухой, причём не только прилюдно, но и когда они были вдвоём. А тут вдруг - на тебе: поцелуи, обжиманья, странные авансы в примерочной... И всё это с её, Аллочкиной, собственной подачи. Видимо, капризный "эльф" во всём желал покоряться лишь собственным желаниям. Что ж, пускай. И то неплохо. Но это последнее предложение было уж вовсе невероятным. У Гриши ёкнуло сердце. Он и радостно затрепетал, и струхнул одновременно.
   - Это... - он в волнении облизнул враз пересохшие губы. - А как же твои... Что скажут? Неудобно, вот так...
   - Дома никого. Мать ночует у тётки, сестра опять помирилась с хахалем... Только бабка. Но она совсем глухая. Да и спит, наверное, уже.
   Гриша ещё топтался в нерешительности, прикидывая, по плечу ли ему лавры Казановы: "пришёл, увидел, обольстил". Вспомнилось, что она даже не рассердилась и не расстроилась, когда он вчера сообщил, что задумка с шикарным "выездом" в личном авто к подъезду школы не состоится. Грише и невдомёк было, конечно, что у его пассии вчера же вечером состоялся серьёзный и ответственный разговор с её родительницей. Аллочка на голубом глазу поделилась с матерью о своём новом ухажёре, и та, многоопытная, на собственной шкуре испытавшая все прелести "безмужчинья" с двумя детьми на руках, дала дочери много правильных и дельных советов. Аллочка тянула Гришу за рукав.
   - Идём! Холодно уже, - она зябко поёжилась. И Гриша решился. Сделал шаг, хотя и без того он уже давно летел в эту пропасть.
   В подъезде в нос ударил тяжёлый казематный запах, но для Гриши он был волшебнее других запахов. Он впервые оказался здесь, где жила его возлюбленная. "Общественностью пахнет!" - так говорила Жане о "подъездных" ароматах, причудливом букете уличной грязи, прения, сырости и кошачьих и собачьих испражнений. Они поднялись на третий этаж. Аллочка заковырялась ключом в замке. Гриша опасливо озирался. Ему казалось, что все соседи, чья дверь выходила на одну площадку с Аллочкиной квартирой, прильнули сейчас к глазкам и зорко за ними наблюдают. Дурацкий страх, просто детство какое-то. Да и что, в конце концов, они могут увидеть? Барышня привела в гости своего кавалера. Делов-то. Ну и что, что на ночь глядя. Наверное, Гриша до сих пор вспоминал тот эпизод со своей соседкой в собственном подъезде. Гриша с удовольствием позабавил бы Аллочку этим воспоминанием для разрядки сгустившейся атмосферы, однако был пикантный нюанс. Та девушка в подъезде тогда - была не Аллочка.
   Они ввалились в темную прихожую, и Аллочка повернула выключатель.
   - Раздевайся, вон тапки, - ничуть не таясь и не понижая голоса скомандовала она Грише. Гриша пристроил на тумбочку идиотский свёрток и кряхтя разулся.
   - Куда идти? - шёпотом спросил он.
   - Да не шипи. Говорю же - бабка глухая, не слышит ни черта. Вот сюда, здесь моя комната, - она распахнула одну из трёх дверей. Гриша крадучись прошёл в указанном направлении. В комнате царил лёгкий бардак, и над всем витал лёгкий девичий дух. У противоположных стен стояли две кровати.
   - Здесь сплю я, а здесь сестра.
   Гриша чинно пристроился на "своей" кровати. Больше присесть было не на что - единственный стул оказался погребён под ворохом одежды: здесь были и кофты, и юбки, и лифчики. Видно, обитательницы в спешке собирались, не успев как следует рассовать всё обратно по полкам. Для большинства современных жилищ характерна одна, вполне сатирическая, особенность. Из-за стеснённости условий хозяева подчас не имеют возможности пригласить гостя на чай в парадную комнату, и знакомство с квартирой для вновь пришедшего волей-неволей начинается с обзора спального места хозяев - без каких-либо двусмысленных намёков. Потому, как "извините, в гостиной бабуля уснула, не будем её тревожить, в той комнате дети уроки готовят - пускай учатся, а на кухне, понимаете, такое дело, глава семьи третий день как в себя приходит." Гриша вполне уютно себя почувствовал на гладком, как селедочный бок, атласном стареньком покрывале. Стол в комнате был всего один, и он оказался тоже завален всякой всячиной - здесь были бесчисленные флакончики и тюбики, разбросанные в беспорядке бигуди, какие-то нелепые безделушки: керамические кошечки, собачки - в общем, всякая дрянь. Гриша покраснел слегка, когда вспомнил, что подобную дрянь он сам тоже дарил Аллочке - так, на память, в качестве сувенира. Теперь он мог лицезреть братскую могилу керамических и пластиковых уродцев. Из книг, всё, что было доступно глазу, были большей частью дамские романы в мягких обложках, замусоленные до "плюшевости" на уголках. Рекламные буклеты, вязаные салфетки, фантики от конфет: найти что-то нужное здесь было крайне сложно.
   - Ты голодный?
   Гриша сдержал урчание в пустом желудке и энергично помотал головой.
   - Кофе нет, и чай, кажется, тоже закончился. Молоко будешь? Сейчас принесу, - Аллочка вышла из комнаты. Молоко? Гриша вспомнил про креветок и грецкие орехи и вздохнул тревожно и обречённо.
   На стене висело фото - Аллочка с сестрой и матерью. Гриша знал, что мать Аллочки работает на рынке: торгует вещами - одеждой и обувью. Старшая Аллочкина сестра - Наташка - тоже недавно присоединилась к ней, поддержав взятую семейную традицию. То был безнадёжный регресс. Так сказать, профессиональный мезальянс - если учесть, что старшая из женщин в семье, Аллочкина бабка - та, которая глухая, спала сейчас в соседней комнате - в своё время работала директором военторга и имела большой авторитет в широких кругах нерядовых покупателей. Через неё попадали заповедная икра и балык на новогодние столы избранных лиц, и с её лёгкой руки щеголяли в модном каракуле, а не в цигейке и не в драпе, жена и дочка председателя горкома. Нынешняя трёхкомнатная квартира взамен двух комнат в коммуналке - целиком и полностью заслуга бабушки. "В пролетарских условиях пускай живёт пролетариат!" - говаривала она, щедрой и тогда ещё крепкой рукой отсыпая благ земных кому следовало. Аллочка, по её собственным словам, не желала следовать династии. Она собиралась выучиться на парикмахера и пойти работать в салон красоты. Гриша её вполне в этом поддерживал. Он не мог представить, как его "масюся" с локонами и маленькими ручками, с модным маникюром будет стоять за железным прилавком на базаре, ворочать картонные коробки, обмотанные скотчем, и переругиваться матом с "коллегами" с соседних рядов и с покупателями.
   Аллочка вошла с пакетом молока в одной руке и со стаканом в другой. Над верхней губой у неё виднелось ровное белое полукружие, велюровое от бесцветного пушка под носом. Гриша жадно выпил стакан молока.
   - Ещё? - спросила Аллочка, как нежная заботливая мать. Гриша притянул её к себе и губами стёр "молочные" усы с её губ. Они примостились как попало на кровать и начали целоваться, как накануне в парке. Время летело быстро, но всё мимо их внимания. Лишь раз за всё время Гришу кольнула мысль о том, что он не предупредил мать о своей задержке. Но мысль тут же и улетучилась, оттеснённая невыразимым блаженством, которое он сейчас испытывал. С одной стороны, чувство к Аллочке имело много общего с самой трепетной, первой влюблённостью - оно было так же хрупко, и так же упрямо бежало грубой повседневности и обыденности. С другой стороны, в силу возраста, Гриша любил пока больше телом, нежели душой. Чувство не "въелось" глубоко, однако целиком завладело грешной физической оболочкой. Гриша с урчанием, как кот, сладостно прижимал к себе Аллочкино тело, страстно дышал ей в ухо и пытался губами прихватить атласную мочку, оторвавшись на миг от её губ. Через тонкую ткань Аллочкиной футболки ощущалось по-прежнему отсутствие лифчика, и Гриша окончательно лишился разума. Аллочка уютно попискивала, испытывая, видимо, также нечто вполне приятное. За стеной вдруг послышался громкий отчётливый кашель, заскрипели пружины, как на старом диване. Гриша замер на полувздохе. Мутными, как у пьяного, от страсти глазами, он растерянно посмотрел на Аллочку.
   - Не обращай внимания, это бабка ворочается, - прошептала та, уткнувшись носом ему в шею и не теряя запала. Для Гриши ситуация была, прямо скажем, не вполне обычной.
   - А она не того... не может войти...
   - Да успокойся ты! Поворочается малость и успокоится. У неё бессонница опять. Ну, чего ты, - она потёрлась носом о его нос. - Можем хоть в стенку стучать - она ничего не услышит. А по ночам она из комнаты не выходит, - Аллочка говорила шепотом не из опасения, а больше для того, чтобы спасти быстро убывающую интимность момента.
   - А твои ...это...точно не вернутся...
   Увидев, что кавалер окончательно утратил весь свой задор, Аллочка решила действовать напрямик , а именно - идти в атаку, и пленных не брать. Она резко встала с кровати, и Гриша от неожиданности по инерции рукой "обнял" воздух. Извиваясь всем телом, словно исполняя восточный танец, Аллочка стянула с себя футболку. У Гриши потемнело в глазах, а уши заложило, как у пилота, который входит в крутое пике. Теперь бабка могла у себя танцевать хоть чечётку, хоть ирландскую джигу. И если бы сейчас в довершение всего в комнату ввалились Аллочкины мать и сестра, и ещё полдюжины торговок с полосатыми баулами, Грише всё равно было уже не до них.
   После всего Гриша лежал на кровати в комнате без света, глядя на блик от фонаря на потолке. Ему было и хорошо, и плохо одновременно. В ванной плескалась вода - Аллочка сейчас была там. А он лежал и пытался охватить разумом произошедшее. То, что начиналось так восхитительно и непередаваемо - так, что Гриша готов был завыть и залаять от захлёстывавшего его восторга - продолжение имело странное, и даже трагикомическое. Он держался молодцом, и в самый ответственный момент не подкачал. Но вот Аллочка... Она моментально, почти сразу очутилась наверху и стала действовать решительно и напористо, словно в кавалерийской атаке, а не на любовном ложе. Гриша почувствовал себя пойманным аллигатором, которому заламывают пасть - для усмирения. Совсем некстати Аллочка принялась стонать и вздыхать громко и ненатурально. Сама собой невольно всплывала мысль о дешёвых "запретных" фильмах, где актрисы шумно изображали страсть. Гриша пытался не обращать на это внимания, жадно ощущая под руками то, к чему доступ до сего дня был закрыт. У Аллочки была дивная фигурка - совершенная, юная и соблазнительная. Все выпуклости, все округлости, все впадинки и ямки, и ложбинки - всё было на своём месте, и всего было ровно столько, сколько надо - не убавить, не прибавить. За день запах духов с её кожи улетучился почти бесследно, и проступил иной - её собственный, женски-девичий запах. Обычно мирный, уютный, сливочно-медовый упоительный, на арене любовных игр и баталий стал диковатым , бесстыжим, с проявившими себя нотками мускуса. Гриша впивался ноздрями в её кожу и вдыхал аромат большими глотками, как после долгого отсутствия кислорода. Аллочка наощупь была разной - где-то гладкой, где-то мягкой, то шершавой, то почти твёрдой, то упругой, местами пушистой, местами бархатной, то прохладной, то совсем-совсем горячей. Грише подумалось, что он наконец-то ощутил, что это такое - по-настоящему быть близким с женщиной. Если бы не эти её фальшивые крики... Финальный аккорд оказался смазанным. Едва дождавшись, пока Гриша, обессиленный, опадёт рядом на сбившиеся простыни, и вытянется в невыразимой неге, его "малышка" деловито поднялась и прошествовала в ванную.
   Она находилась там вот уже сорок минут, и Гришу всё больше занимала мысль, чем могла так запачкаться возлюбленная, что потребовался час отмокания. Он смиренно ждал и пытался не сдаваться мрачным думам. Они в первый раз были вместе, и вполне естественно, не успели настолько привыкнуть друг к другу, разузнать все привычки и подробности. Уж тем паче - если речь шла об интимных вещах. Может, и впрямь там возникла необходимая потребность. Но чисто по-мужски Гриша чувствовал себя уязвлённым. Он думал, что он лев, загнавший беззащитную антилопу, и уже предвкушал королевское пиршество. Однако, антилопа вдруг встала, отряхнулась и пошла, равнодушно цокая копытцами. Гриша затосковал на остывающих влажных простынях. Задор завоевателя прошёл. Ему хотелось нежности.
   Наконец щёлкнул замок, по полу прошлёпали мокрые босые ступни. Аллочка упала рядом, обдав свежестью, которая не порадовала: кожа стала "гусиной" от холода, а сильный запах шампуня или бальзама от её волос - что-то цветочное, экзотическое - начисто убил её собственный запах.
   - Нужно было голову помыть, - поделилась Аллочка будничным тоном, как если бы они незадолго до этого просто сидели и чинно готовили билеты по физике. - С утра не успею, всё время опаздываю...
   Гриша молчал. Она перекатилась и устроилась, положив подбородок ему на грудь, вглядываясь в лицо, едва различимое в отблесках уличного фонаря. Минут пять они так лежали, ни слова не говоря. Такое близкое вторжение в пространство друг друга, эта девочка, с которой у него было только что небезупречное, но волнительное соитие... Эти пять минут сделали многое. Он снова настроился на единую волну с ней. Они дышали почти в унисон. Его грудная клетка вздымалась, приподнимая на себе её голову, упёртую в кулачок, и ощущая встречное движение и касание твёрдых маленьких сосков где-то между солнечным сплетением и пупком. Он вновь почувствовал смутное давление в низу живота и понял, что абсолютно счастлив. Все сомнения о том, что, возможно, ей не было так хорошо с ним, как она пыталась показать, предстали надуманными и вздорными. Может, он по-прежнему и не подозревал, о чём думал его "эльф" в ту или другую минуту, но это было и замечательно. "Многие знания умножают печали". Она завозилась, устроилась поплотнее у него под боком.
   - Ты будешь без меня скучать? - спросила она. Типичное поведение уверенной в себе, эгоистичной личности. Те, кто робеет, не уверен в себе, говорят иначе: "Я буду без тебя скучать". - Москва - это далеко...
   - Всего-то полтора часа на электричке, - с готовностью откликнулся он.
   - Всё равно, - здраво рассудила она. - Ты будешь там... Разве только на выходные появишься, и то не всегда...
   - Ну, я же учиться буду...- расстроенно ответил Гриша.
   - Учись, - спокойно согласилась она. - Учись, будешь умный, хорошую работу найдёшь...
   Она потянулась всем телом, нежась от кончиков пальцев на руках до вытянутых мысков.
   - А ты? - беспокойно спросил Гриша, хватаясь за неё, как будто она уже готова была распустить паруса и отчалить, чтобы прибиться к другому берегу. - Ты приедешь ко мне туда?
   - Зачем?
   - Я хочу, чтобы ты жила со мной.
   - Времени много пройдёт, кто знает, что там будет, - с элегической обречённостью готовой на всё вечной невесты произнесла она. В её голосе он услышал скепсис, насмешку над своей мальчишеской горячностью.
   - Учись на своего парикмахера и приезжай, - твёрдо сказал Гриша. - Отец нам поможет с работой.
   - В Москве, будто, своих парикмахеров не хватает, - фыркнула она, уже с трудом скрывая торжество азарта. Она обвила его ноги своими, захватив прочно и цепко. Ноготками она легонько поцарапывала по гладкой, пока безволосой, Гришиной груди.
   - Таких - нет, - выдохнул Гриша, ощутив, как нервные разряды пробегают по всему телу, лишь только самая горячая, внутренняя поверхность её бёдер приближалась на опасное расстояние к таившейся в жёстких зарослях его мужской стати.
   - А что, если отец будет против? - спросила Аллочка, не давая новому возбуждению вновь восторжествовать и отправить рассудок до поры в отставку. Она отодвинулась, и позволила Грише самому охотиться, ловя её чресла и привлекая к себе за выгнувшуюся талию, притворно сопротивляясь.
   - Что мне отец? - Гриша уже загорелся, и его было не остановить. - Если я тебе пообещал, значит, так и будет.
   Гришино спесивое заявление не имело под собой никакой реальной основы. Он и на йоту представить себе не мог пока своё собственное грядущее. Но был готов пообещать ей что угодно, вплоть до места владычицы морской, лишь бы она не разочаровалась в нём. Аллочка фыркнула то ли насмешливо, то ли одобрительно, и на высокой ноте решила прервать до поры это присягание на верность. Пока и этого было достаточно. Бедный, бедный Гриша! Этот союз был изначально неравным. Он не был равноправным и честным, хотя бы потому, что разума в нём было едва ли наполовину. И большей частью это был женский практический разум. Порывы плотской страсти застили подчас всё вокруг, не давая разглядеть элементарных вещей и понять банальных истин. Аллочка по своей моральной зрелости была уже гораздо более женщина, чем Гриша - мужчина. По рассуждениям он был ещё лопоухий щенок, неуклюжий и задиристый, чьё заносчивое тявканье сбивалось то и дело на щенячье повизгивание. Он едва оторвался от мамки, и, если перевернуть его на спину, там всё ещё виднелось нежное розоватое брюшко, покрытое мягким пушком, не переродившимся в жёсткий надёжный подшёрсток. Он был взращён на произведениях великих классиков, оказавших вредоносное воздействие на несформировавшийся окончательно ум, и без того от природы тяготевший к романтике. Такое представление о вещах и людях не имеет ничего общего с реальной жизнью. В Аллочкиной жизни светом стало учение иного характера, простое и стабильное, как электрическая лампочка. Она и своим невеликим умом поняла, что подчас выгоднее и безопаснее казаться влюбленным, чем быть им на самом деле. Это совсем не означало, что она подло обманывала Гришу. Она искренне хотела быть вместе с этим пылким мальчиком. Но при этом помнила, что изо дня в день люди используют именно лампочку, тогда как свечи зажигают по особому поводу, но лишь несколько раз в год. Гришина страсть, как свечное пламя, горела неровно - то сильнее, то слабее. Всё зависело напрямую от близости к объекту этой страсти. Вдали от Аллочки Гриша мыслил вполне разумно и адекватно, и превращался в глупого телёнка, стоило лишь коснуться хоть края одежды, поймать хотя бы взгляд, всегда насмешливый и дразнящий.
   Они поспали совсем недолго. В позе зародыша, поджав под себя ноги и повернувшись друг к другу. Гришин сон был неглубок и тревожен. Он чувствовал себя, как лис, заночевавший волею обстоятельств в разорённом им же курятнике. Лишь рассвет забрезжил сквозь неплотные шторы, он проснулся. Нестерпимо ныли руки, ноги и шея, не привыкшие так долго находиться в одном положении. Гриша сполз с кровати и, сидя на полу, морщась, потянулся, разминая затёкшее тело. Аллочка сонно зачмокала губами.
   - Спи, спи, - сказал ей Гриша, а сам на цыпочках подкрался к двери и выглянул в коридор. Тишину прорезало лишь мощное гудение холодильника и гулкие капли из неисправного крана на кухне. Гриша посетил сортир и заперся в ванной. Брызги из неотрегулированного душа пробежались дорожками по томному со сна телу. Гриша вздрогнул, зафыркал и взбодрился. Минут пять он так и стоял, подставляя под струи то один бок, то другой, то поворачиваясь спиной, то погружаясь в них лицом. Ему послышался какой-то шорох. Ручка запертой двери шевелилась - одно деликатное нажатие, вверх-вниз. Аллочка всё же проснулась и решила, что их приключение требует немедленного продолжения. Гриша улыбнулся и покачал головой. Заниматься этим под душем, спросонок - это даже похлеще примерочной кабинки... У его девчонки неистощимая фантазия. Он решил быть твёрдым и отложить это до следующего раза. Впечатлений и без того надолго хватит. Нужно ещё успеть забежать домой переодеться. Мать, наверняка, будет в гневе. Ручка вновь зашевелилась, уже более настойчиво. Ну, погоди, маленькая негодяйка, сейчас он тебе устроит взбучку! Гриша вылез из-под душа, схватил первое подвернувшееся под руку полотенце, наспех обтёр стекающую воду - грудь, подмышки, бёдра, пах. Ручка дёрнулась в третий раз. Он уже представил капризное и недовольное Аллочкино лицо. Плотоядно улыбаясь, Гриша щёлкнул замком, распахнул дверь и захватил беззащитную жертву, накинув на неё полотенце петлёй, как аркан. Послышался сдавленный стон. Гриша ошеломлённо отступил назад. Маленькое кругленькое существо с седыми всклокоченными волосами, в ночной рубашке зажимало рот рукой, округлившимися в ужасе глазами глядя Грише в район чуть ниже пояса, и медленно оседало на пол, с полотенцем на шее. Гриша был напуган не меньше, а то и больше, и потому стоял неподвижно. Гришин столбняк длился не меньше минуты (ему показалось - бесконечно долго), равно как и опадание его визави. Аллочка прибежала, услыхав странные звуки. Вид юного цветущего геронтофила, роль которого поневоле досталась Грише, и его несчастного угасающего объекта вожделения привели её отчего-то в бурный восторг. Она хохотала до изнеможения, пока из груди вместо смеха не начали вырываться хрипы, похожие на кашель туберкулёзника. Она размазывала по щекам набегавшие слёзы. В Грише заворочалось глухое раздражение. Он даже всерьёз подумал, а не дать ли ей пощёчину, чтобы прекратилась эта истерика.
   Потом они - Аллочка и благообразно прикрытый Гриша - вдвоём перетаскивали тело не противящейся ничему уже бабули в её, бабулину, комнату, на ложе, которое она легкомысленно покинула. Старушка ничего не говорила, лишь скорбно поджимала губы. Время от времени она косилась куда-то вниз.
   Из-за происшедшего от завтрака пришлось отказаться. Да и не лезло ничего в глотку. Гриша был сыт эмоциями до самой "резьбы". Аллочка готовила на кухне успокоительный чай для бабули. Гриша, уже одетый в куртку, топтался рядом.
   - Ну, я пошёл...
   Аллочка прыснула.
   - Иди, - она чмокнула его куда-то рядом с ухом.
   Гриша скатывался по лестнице, в душе чувствуя себя гусаром. Не было стыда или раскаянья по отношению к перепуганной насмерть старушке. Он весь был триумф и ликование. Во время оно отцы-командиры не раз, наверное, заставали барышень, чьё имя не Целомудрие, в покоях своих молодцов. Но это лишь усиливало их героический отчаянный флёр.
   Пыл заметно поубавился, когда Гриша ступил в свой собственный подъезд. Он заранее готовился ко всему, что могло ожидать его дома. Скорее всего, Жане уже вовсю летает на помеле и нагнетает страсти, и весь дом, как водится, провонял кошмарной махоркой.
   Квартира встретила прозрачной тишиной. Было совсем светло, несмотря на ранний час. Утреннее майское солнце, неяркое и ненавязчивое. Гриша долго развязывал шнурки, хотя обычно обходился и вовсе без этого. Мать не спала, как всегда в этот час, в своей комнате, а сидела на кухне за печатной машинкой. Услыхав приход сына, она принялась что-то выстукивать. Судя по немерному ритму, что-то случайное, возможно, и вовсе беспорядочный набор букв.
   Гриша вошёл в кухню боком, как краб. Мать не отреагировала на него никак. Она сосредоточенно вглядывалась в свою писанину, сдвинув брови. Притворство чистой воды, нарочитое и жалкое. Опытный Гриша знал, что у матери не бывает такого выражения на лице, когда она поглощена работой. Она умела делать несколько дел подряд, и иногда сочиняла, попутно обсуждая что-то по телефону и правя неправильные английские глаголы в Гришиной тетрадке. Он не знал, с чего начать разговор, и потому стал просто греметь посудой.
   - Ты мешаешь мне, - спокойно, не отрывая глаз от текста, сказала мать.
   - Извини.
   Ему требовалось что-то пожевать перед уходом в школу. Со вчерашнего вечера, а, вернее, ночи, прошла, как будто, целая вечность. Трёпки не будет - это уже понятно. Бойкота тоже, судя по тому, что она заговорила первой. Гриша решил, что первая серьёзная любовная авантюра обойдётся ему малой кровью. Он осмелел и позволил себе даже устроиться на подоконнике, поставив ноги на табуретку. Блинчики. Сто лет не ел. Наверное, чтобы хоть как-то занять себя, отвлечь, мать всю ночь жарила их. Гриша жевал и под стук машинки предавался своим нетяжёлым думам. С некоторых пор он особенно ревниво оберегал свою личную жизнь от посторонних взглядов. Гриша заранее знал, что матери придётся не по душе его нынешняя возлюбленная, и потому не знакомил их друг с другом. Он опасался, что своим циничным сарказмом мать сомнёт, растопчет хрупкое Гришино обожание к этой девочке. Пусть Аллочкина мамаша рыночная торговка. Пусть Аллочка не имеет представления о поэтах Серебряного века, и думает, что Дега - это название новых духов, а Бородин - булочник, в честь которого назвали одноимённый хлеб, пускай любому чтению предпочитает телефонную болтовню с подружками. Пускай. Ему она нравится и такой. Гриша решил, что правильно и безопасно, если две его любимые женщины будут присутствовать в его жизни параллельно, нигде не пересекаясь друг с другом. Зато он непременно, как только выдастся случай, познакомит отца со своей избранницей. Тот должен по мужски понять его и одобрить его выбор.
   Мать перестала печатать и подняла глаза на сына. Пока он жевал, поглощённый своими мыслями, она внимательно вглядывалась в него. Она пыталась разгадать хоть что-то своим, пускай и ущербным, материнским чутьём. Однако это было напрасно. Гриша, с лицом, умащённым жиром от блинчиков, казалось, был сама простота. Гриша, как птичка Божия, был беспечен и доволен сам собой, и никаких тебе шарад. Мать с горечью смотрела на него. Красивый жестокий подросток. Гриша, наконец, поймал пристальный материнский взгляд на себе. От неожиданности издал судорожный утробный звук, полблина непрожёванными провалились в желудок. Гриша виновато улыбнулся. Они замерли, неотрывно глядя друг на друга, глаза в глаза, нос к носу, как хищник и его добыча, готовые сорваться по первому шороху, один - наутёк, другой вдогонку. Гриша, не терпевший таких вот бессмысленных дуэлей, этих взглядов "насквозь", сполз с подоконника, отставил тарелку и молча направился к выходу из кухни. Он услышал, как мать надтреснутым голосом произнесла негромко ему в спину:
   - Тучка золотая...
  
  
  
  
  
  
   За день до того, как Грише отбывать в Москву - уже решительно, насовсем - одноклассники собрались на старой Абрамкинской даче. Отметить ещё раз окончание школы, начало настоящей новой жизни, уже вдали от ненужных посторонних глаз. Закупали продукты, с шутками и прибаутками штурмовали дряхленький пригородный автобус, который, фырча тяжело, с одышкой, вывез всех на лоно природы. Пассажиры вздохнули облегчённо и радостно, когда кодла из двадцати пяти примерно горластых нахальных подростков покинула салон вместе со своими рюкзаками, тюками и магнитофонами. Пару километров шли через поле, ещё один - через еловый лес. Несколько раз останавливались, чтобы собрать всех потерявшихся - кто-то засмотрелся на бабочек, кому-то потребовалось оправиться. Без потерь достигли конечного пункта - места временной дислокации.
   Абрамкинская дача - это двенадцать "соток" кое-как освоенной земли и дом за деревянным зелёным забором. Через калитку ввалились во двор. Дом был, хотя и старый, но большой - двухэтажный, просторный. Комната и кухня на первом этаже, две спальни на втором, и большая застеклённая веранда. Удобства, как и водится, по хорошей ненарушенной традиции, отдельно - прямиком через весь участок на противоположной стороне, у забора. Гриша давно подозревал, что тихий Абрамкин далеко не так прост, каким мог показаться на первый взгляд. И семья его, наверняка, могущественный "клан". Не многие, живя на периферии, ещё в советские времена могли приобрести волшебным образом такой вот домик. И связи у Абрамкина были повсюду. Куда ни ткни - везде знакомства. Хоть в милиции, хоть в женской консультации.
   Времени на раскачку не было. Девчонки, разбредшиеся было по участку "понюхать цветочки" и вытоптавшие немедленно две грядки ранней зелени, были призваны на фронт работ. Резать, мазать, смешивать, раскладывать и расставлять. "Мужской" работы было немного: выставить стол да приготовить мангал для шашлыка. Грише досталось откупоривать вино и вместе с Кроликом низать мясо на шампуры. Дело было плёвое, да подвели производители вина: из шести бутылок у четырех раскрошились пробки, так что пришлось остатки проталкивать внутрь, чтобы освободить узкое горлышко. Кролик, правда, тоже напортачил: насадил мясо как Бог на душу положит, а оттого шашлык оказался под угрозой. Кролика прогнали, работу переделали. Абрамкин, играя роль гостеприимного хозяина, услужливо кидался ко всем, и был лишь ещё одной помехой. В душе у Абрамкина теплилась тайная надежда на этот дружеский суарэ на пленэре. Он выстраивал романтические планы, поскольку был одинок по-прежнему. Однако, и как хозяин загородного "шале", он оказался не востребован. Никто из "свободных" девушек не проявлял к нему ни малейшего интереса. Абрамкин был толстый, неуклюжий и смешной. Аллочка, которая присутствовала здесь в качестве уже официальной Гришиной девушки - их связь была признана и уважаема всеми - в тот день была прелестна, как и всегда. Гриша издалека, исподволь самодовольно любовался ею - в коротеньких брючках и вязаной сиреневой ажурной кофточке без рукавов, она притягивала к себе все взгляды: восхищённые, алчущие мужские и ревнивые недовольные женские.
   Долго ли, коротко, часа через четыре шашлык поспел, кастрюля с ним была водружена на стол, и вконец оголодавшая "гвардия" ринулась, подталкивая друг друга и наспех занимая места, кто на стульях, кто на импровизированных скамьях из досок, кто на чьих-то коленях. Все, даже особо манерные девицы, до поры чопорно пожёвывавшие листики петрушки и укропные метёлки, не могли устоять перед всеобщим повальным чревоугодием. Разве что отъявленный педант и догматик мог углядеть нечто греховное в этом безоглядном наслаждении жизнью, весной и молодостью. И едой, как частью всех этих земных радостей. Просто быть молодым - это уже счастье. Быть молодым и ощущать себя счастливым - счастье вдвойне.
   На улице было уже совсем темно. Окна и двери были распахнуты настежь, дом просматривался насквозь. Свет горел везде, кроме одной из спален на втором этаже. Магнитофон поставили на подоконник, и танцевать можно было не только в комнате, где мешал большой стол, но и прямо под окнами, на подсвеченной электричеством утоптанной небольшой площадке. Настоящее веселье только началось. Насытившийся народ возжелал развлечений. Кто-то танцевал, кто-то раскачивался в подвесном гамаке, кто-то искал платок или шарф для игры в фанты.
   - "Бутылочку"! Давайте лучше в "бутылочку"! - выкрикнул кто-то.
   - Люди! В "бутылочку"! - страстно взревел пьяненький уже Абрамкин.
   Гриша глазами поискал Аллочку. Её нигде не было видно. От вина было весело и немного беспокойно в желудке.
   - Гришаня! Потанцуем! - ухватив Гришу под локоть, с хмельной отчаянной дерзостью предложила одна из девочек, бывшая одноклассница Таня. Она давно, ещё с пятого класса была к нему неравнодушна, но ей всё как-то не везло. То одна, то другая переходили ей дорогу постоянно, закрывая доступ к Гришиному сердцу. Теперь вот Аллочка... Гриша был снисходителен. Сказать по правде, Таня была замечательной девчонкой - весёлой, лёгкой, незанудной. Вот только внешность подкачала - когда она смотрела на Гришу вот так, то напоминала лицом задумчивую рыбку - копчёную корюшку - которую привозил матери коллега из Питера.
   - Видал, колготки где-то порвала, - поделилась Таня живо и непосредственно, демонстрируя ему ногу чуть повыше колена. Она стояла, неверно покачиваясь, и судорожно цеплялась за Гришу. - Жалко, дорогие...
   - Зачем же их сюда-то надевала? Всё равно ничего не видать... - усмехнулся Гриша.
   - Не видать тому, кто не смотрит, - выразительно произнесла Таня и посмотрела Грише в глаза пронзительным "рыбьим" взглядом. Она припала к нему вплотную, пользуясь тем, что музыка орала вовсю, и чтобы расслышать друг друга, нужно было кричать прямо в ухо. От неё пахло какими-то резкими, чужими духами, Гришу с непривычки даже замутило. Мать парфюмом почти не пользовалась, а у Аллочки духи были нежные, чуть сладковатые.
   - Идём танцевать!
   - Не хочу. Аллочку не видала? Ищу её уже полчаса, нигде не могу найти. Может, с девчонками коктейли готовит?
   Таня разочарованно отстранилась. Она посмотрела на Гришу с детской обидой человека слегка под хмельком, потом пожала плечами и неопределённо махнула: здесь, мол, дескать, где-то. Никуда не денется твоё сокровище.
   Гриша зашёл на кухню, где четыре девчонки смешивали коктейли. Им помогал безотказный Абрамкин. Гриша взял стакан и потянул через трубочку абрикосовый сок, в котором явственно ощущалась примесь чего-то веселящего. Аллочки здесь не было. Гриша вышел на веранду. Выхватил взглядом Кролика, выделывавшего немыслимые па в толпе танцующих. Рядом увлечённо скакала Марина, та, которую так безжалостно забраковал Кролик в откровенном разговоре с Гришей. Гриша прошёл на улицу, вдохнул чистый ночной воздух. Звёзды были бледные, мерцающие. Хотелось упасть на траву и лежать, пялясь в майское небо. Отчасти потому, что невероятно красиво, отчасти - что неуверенно держали уже ноги, и запрокинутая голова через полминуты начинала кружиться.
   Гриша покинул компанию веселящихся и в темноте наугад стал пробираться к дальней стороне забора, туда, где, по всему, должен был находиться сортир. Из-за забора, со стороны, где участок примыкал к дороге, Грише почудились голоса. Там, в некотором удалении, горел один на всю дачную улицу, общественный фонарь. Грише стало любопытно, кто бы мог расположиться под абрамкинским забором, хотя любопытство было абсолютно праздное: он был здесь впервые, и никого из соседей не знал. С внутренней стороны, между кустов смородины, к забору примыкала поленница. Верхний её край оказывался аккурат вровень с забором. С одной стороны поленница была уже частично разобрана - так, что получалось нечто вроде лестницы. Гриша, увлечённый неожиданной новой авантюрой, памятуя об игре в разведчиков, забыл на время об истинной цели своего променада. Он стал карабкаться вверх, ощущая под ногой опасное шевеление дровяных плашек. На его счастье, поленницу клал человек опытный, так что ни одна из дровин не выскользнула, а то бы Гриша уже летел кубарем со своего шестка. Он осторожно подтянулся, стараясь не трогать штакетин, и заглянул через забор.
   В темноте, разбавленной млечным светом фонаря, прямо на травяной обочине, белел силуэт машины. В какой-то момент, Грише вспомнилось, что он слышал, будто бы, звук мотора с улицы, но тогда решил, что почудилось. Машину он узнал сразу. То была "Мазда", которую они совместными усилиями чинили не так давно в гараже. Так значит, брат Абрамкина каким-то образом пронюхал про дачную вечеринку и тоже решил заявиться. В общем, в этом не было ничего особенного - и еды, и места всем хватит. Родственникам про разведённый здесь бедлам он вряд ли станет доносить. Хотя, конечно, поруганные грядки, порванный шезлонг и прожженную скатерть уже никак не спасти, придётся держать ответ. Странно, что взрослый парень, уже мужчина, заинтересовался вечеринкой, устроенной "молокососами", лет на шесть его моложе. У него была своя жизнь, и свои знакомые, о которых Абрамкин упоминал с придыханием.
   Гриша подтянулся ещё чуточку - чтобы увидеть того, кто разговаривал. Какое-то время голосов не было, были какие-то шорохи, шуршание, как будто кто-то тёрся о доски забора. Гриша занервничал. Ему вдруг в голову пришла нелепая мысль: а что, если кто-то готовит поджог? Хотя, что за абсурд, не станет же брат Абрамкина поджигать "родственную" дачу. "А что, если вдруг?" - спорило распалённое спиртным воображение. Вдруг, с Абрамкиным у них какие-то свои счёты. Подпалит дачу и свалит всю вину на Абрамкина-младшего. Гриша много читал и смотрел про семейные междоусобицы и вражду между, казалось бы, милейшими друг другу родственниками. Гришу в необъяснимый восторг и весёлый ужас приводила мысль об участии в "клановых" войнах. Прямо как на Сицилии! Но следующей была мысль, что все они, двадцать пять нетрезво уже соображающих человек, рискуют оказаться внутри полыхающего высоченного забора, с которого огонь запросто может перекинуться и на остальное. Шансы спастись будут не у всех. Представилась, как наяву, картина страшного пепелища и обгорелые останки, часть из которых так и останется неопознанными... Тьфу ты, пьяная чушь какая-то. Гриша заворочался на своём месте, и вдруг замер. За забором вновь заговорили. Слова были слышны вполне отчётливо.
   - Ну, перестань, не сейчас! Забор такой шершавый, у меня, наверное, уже всё в занозах, - произнёс женский голос капризно.
   - Так поедем отсюда! - пробасил в ответ мужской.
   - Не могу, я же говорила...
   И снова шуршание о доски, сдавленный писк вполголоса: "Ну, пусти..." Гриша обмер. Он узнал хорошо оба эти голоса. Мужской, как и следовало полагать, принадлежал старшему брату Абрамкина, а женский... Стараясь не выдать себя ни дыханием, Гриша глянул вниз через забор. Там, чуть скрытая тощим кустиком калины, виднелась знакомая ажурная кофточка и белели локоны.
   Как сползал ужом с поленницы, как вернулся к дому, Гриша уже не помнил. Ощущение было такое, будто кто-то со всего размаху огрел его веслом. Голова была тяжёлая, но в ней не было ни единой связной мысли. Вокруг него крутились и мелькали в быстром танце ухмыляющиеся веселящиеся рожи. Играло что-то ритмичное, латиноамериканское. Все веселились. Все. И Таня с рыбьим лицом, и ничтожный Абрамкин, который был вне себя от счастья и даже не подозревал, где и чем сейчас занят его брат...
   Гриша на негнущихся ногах, прямой, как палочник, прошёл в комнату, где был накрыт стол. У стола сидел Кролик. На коленях у него примостилась Марина и кормила его с вилки салатом, заботливо подставив ладошку "лодочкой", чтобы падающие крошки еды не запачкали ему рубаху.
   - Салют, старик! - Кролик расслабленно помахал ему. - Развлекаешься? Отличный вечер, да?
   Гриша молча прошёл к столу и взял бутылку водки.
   - Решил повысить градус? - панибратски подмигнул Кролик. - Не хочу больше! - это уже Марине.
   Гриша налил стопку и залпом выпил её. Тут же наполнил снова. Кролик смотрел на него с удивлением и опаской. Пить вот так, никого не приглашая присоединиться, не закусив - это не похоже на его друга. Вторая стопка пошла как по накатанной, хотя нутро полыхало уже не на шутку. Гриша стиснул зубы и в отчаянии налил ещё.
   - Брысь! - Кролик согнал Марину с колен и, шлёпнув слегка, отправил куда-нибудь, чтобы не мешала. - Старик, ты чего? Случилось что-нибудь? - встревожено спросил он, положив руку на плечо Грише.
   Гриша почувствовал кислую тоскливую дурноту. Резким движением скинул руку со своего плеча, посоветовал Кролику идти, и даже указал, куда именно, в выражениях древних и красочных, позаимствованных предками у монголо-татар.
   - Ему уже хватит, - едва слышно, одними губами сказал Кролику, наклонившись, Тима Горчаков - единственный трезвый на всей вечеринке, налегавший лишь на томатный сок по причине слабости организма.
   - Гриня, отдай мне бутылочку... - елейным голосом, произнёс Кролик, подступая к Грише. Он намеревался забрать требуемое, однако Гриша дико отшатнулся и занёс руку с бутылкой над головой, ухватив её за горлышко, как гранату. Глаза его бессмысленно и пусто блестели, что делал, он уже не понимал. Кролик благоразумно отступил.
   Дальше было забытьё.
  
  
  
  
   Гриша добрался до дому только к четырём часам следующего дня. Ни вид его, ни самочувствие не поддавались никакому описанию. Накануне вечером он был в состоянии, острота которого в просторечном русском оценивается как "в хлам", или "в дымину". Он умирал, пока его трясло в ветхой таратайке по разбитой, уколдобленной дороге обратно в город. Его мутило, и ломало, и разрывалась на куски голова, как гнилая тыква. Била дрожь, как от озноба, хотя внутри была доменная печь. Хотелось вырвать из себя все внутренности - только чтобы прекратилась эта изматывающая тошнота, которая колыхалась у самого горла. Гриша вяло отклонил бутылку пива, которую добрый Кролик купил, сочувствуя и желая хоть как-то облегчить страдания друга.
   - Батя наутро всегда так поправлялся, - пояснил он.
   Гриша поморщился. Даже покачать головой он не мог - боялся большого конфуза прямо на многолюдной улице.
   До подъезда доплёлся кое-как, держась за холодную стену одной рукой и подтягиваясь по перилам другой, поднялся на свой этаж. Он не без труда открыл замок ( хорошо, хоть ключи не потерял! ), шагнул в квартиру. В нос ему ударил непривычный сильный запах лекарств. Навстречу из материнской комнаты выходила Жане с насупленными бровями и вечной вонючей цигаркой. В Гришиной жизни сейчас всё было настолько погано, что, сообщи ему Жане, что отныне он - сирота, Гриша не капельки, наверное, не удивился бы. Для завершения драмы как раз и не доставало - стать причиной безвременной кончины собственной матери... Причины - кончины... Гриша скрипнул зубами и рванулся в комнату, но Жане его перехватила. Рука у неё была стальная.
   - У неё сейчас доктор, - без намёка на прежнюю симпатию произнесла Жане, жёстко глядя Грише в глаза. - Пойди умойся покамест.
   Гриша послушно потрусил в ванную, стараясь не расплакаться от ужаса. Подступившие было слёзы сменились приступом неконтролируемого нервного смеха, лишь только он глянул в зеркало. Там отразился поросёнок. Нос странно припух, как и губы, щёки отекли и опустились, образуя натуральную свиную рожу. Гриша никогда бы не подумал, что можно разглядеть окружающий мир через два этих небольших отверстия, как для монет в автоматах, которые были сейчас на месте глаз. Он погрузил всё это в холодную воду. Сознание возвращалось нехотя и с трудом.
   Мать лежала у себя в комнате на диване, в своём обычном домашнем балахоне, укрытая пледом. Доктор, что приехал по вызову, был сам по себе фигура замечательная. Таких нельзя отправлять на повседневную рутинную маету по пациентам, а надлежит беречь, убрав за стекло, как редчайший экспонат вымирающего вида. Второго такого, вероятно, уже не сыскать. Он был просто иллюстрация из хрестоматии к произведениям Чехова и булгаковским рассказам. Тут тебе и бородка, и очочки, напоминающие пенсне, сухие тонкие руки со стерильными ногтями, смешная метёлочка седеньких волос на темечке. Служебный саквояжик - тоже антиквариат, который вот-вот уже должны изъять как предмет, представляющий культурную ценность, запрещённый к вывозу и свободному обороту.
   Доктор слушал пульс, собрав губы "щепоткой" и глядя поверх очков. Отпустив руку пациентки, он помассировал двумя пальцами собственную переносицу. Картина была как Божий день.
   - Сколько вам лет, Зоя ..э-э...Владимировна?
   - Сорок два...
   - Скверно, скверно.
   - Что со мной?
   - Да ничего, как говорится, прекрасного... Для вашего возраста, так и подавно. Давление нестабильное, пульс слабый, и тоже скачет. Обследоваться вам надо, и не откладывая в долгий ящик. Вы спите как?
   - Неважно в последнее время...
   - Вот, - удовлетворённо заключил доктор. - Я смотрю, тут и печень не в порядке. Питаетесь, я смею предположить, кое-как и чем попало. Покашляйте... Ещё. Вот так. Курите? Замечательно. Здесь тоже болит? Колет? Превосходно! Вы кем работаете? Журналист? Пишете, значит. Мало хорошего, работа сидячая. Тут, наверняка, и по женской части проблемы. Вы замужем? Нет? Давно? Э-э-э, милая моя, это плохо. Это совсем, можно сказать, прескверно. - Доктор поднял палец вверх и, сам глядя на его кончик, изрёк: - В нашем организме нет ничего лишнего или случайного. Все органы должны, так сказать работать, функционировать, то есть. Если один из них перестаёт выполнять свои прямые, скажем, обязанности, идёт сбой во всём организме. Да-да, вот так себе и запомните. Застой в одном - непременные проблемы, как следствие этого, в другом. Поверьте мне, у меня почти полвека непрерывной практики. Исключений не бывает. Как и чудес. Пороки в соматике потащат за собой неврозы, а там и до инфаркта рукой подать. Я вам выпишу направление...
   В коридоре доктор натолкнулся на унылого, изнывающего от неизвестности Гришу.
   - Это что-то серьёзное? - Гриша был совсем потерян. Мать до сих пор практически не болела, и на здоровье не жаловалась. Присутствие в доме человека в белом халате было сродни чрезвычайному происшествию.
   - Не серьёзнее жизни, - наставительно произнёс эскулап, и, подавшись, вдруг вперёд, к Грише, пристально потянул носом. - Э-э-э, батенька, - сказал он, оглядывая Гришину одутловатую физиономию. - Я вижу, и вы, так сказать, не в форме... Что, - он доверительно понизил голос, - я гляжу, отходные-то нешутейные...
   Будь перед ним кто-то другой, он нашёлся бы, что ответить. Но хамить этому Айболиту... Гриша, сгорая от стыда, пробормотал, зачем-то оправдываясь:
   - Я, вообще, не любитель...
   - Вижу, - ответил доктор. - Учитывая ваш нежный возраст, это серьёзная ставка на профессионала.
   Он посмотрел на бурно краснеющего недоросля и задумчиво шевельнул усами.
   - Вот, - он извлёк из саквояжика пару таблеток и вручил их Грише. У того не хватило смелости запротестовать. Он послушно взял.
   Из кухни на голоса уже спешила Жане.
   - Как она?
   Доктор пожал плечами.
   - Дичайшая тахикардия. Только постельный режим. Вставать - до туалета и обратно. Когда пройдёт острый период - немедленное и полное обследование. У неё даже медкарты нет, отсюда вам и результат, да-с... В сорок лет иметь такой букет - это надо постараться... Вы, так, понимаю, подруга или родственница?
   "Подруга или родственница" горячо закивала.
   - Как к вам адресоваться?
   - Жане.
   - Эге-е-е, - озадаченно протянул доктор, будто говоря: "Да у вас тут целый рассадник!" Полная клиническая история в подробном виде.
   - Гм, гм... Ну, хорошо. Вот тут все назначения. Вы сможете проконтролировать? Вы колоть умеете?
   Жане в ужасе замотала головой.
   - Ладно, я пришлю медсестру, а вы пока купите лекарства.
   Жане и Гриша стояли плечом к плечу, как рабочие на баррикадах. За доктором гулко захлопнулась дверь.
   Мать выглядела, на первый взгляд, не намного хуже обычного. Просто была бледна, и круги под глазами стали резче, как будто кто-то специально нарисовал их тёмно-землистыми тенями. Грише бросилось в глаза, что она странно распласталась по подушке, и почти не могла самостоятельно приподняться. Она беспомощно двигала руками, те не слушались, опадали на покрывало. Гриша впервые вдруг жестоко и ясно увидел, что наяву означает выражение "висеть, как плети". Жане бросилась приподнять ей подушки и устроить мать поудобнее. Она делала всё резко, в свойственной ей манере, но деловито и уверенно. Впервые Гриша был рад присутствию Жане. Его недавняя мужественность куда-то пропала, и он снова был лишь подросток, объятый ужасом и остатками похмелья.
   - Мам! - он опустился на колени перед диваном. В носу у него щипало, стало трудно дышать. Трагедия прошедшей бурной ночи утратила свой судьбоносный масштаб перед лицом иного бедствия. И, как ни странно прозвучало бы, но всё было к лучшему. Гриша понял, ощутил вовремя, что, каким бы подлым ни оказалось то предательство, оно - лишь ещё один эпизод. Мерзкий, неожиданный, грязный, но всего лишь отрывок, а не сама жизнь, и, уж конечно, не её конец.
   - Где опять всю ночь валандался? - прошипела на ухо Жане, так, что соседи за стенкой, наверняка, тоже заинтересовались. - Зоичка, морсику? Я сейчас тебе овсянку отварю...
   Гриша тишком глянул на настенные часы. Через час он должен был быть на вокзале. Чемодан был собран, дожидался в его комнате. "Самого необходимого" набралось столько, что трещали ремни, а молния до конца так и не застегнулась... "Не бери ничего лишнего, всё купим здесь," - сказал по телефону отец. Нужно было позвонить теперь и предупредить, что он не выехал.
   Щёки у матери слегка порозовели. Она была строгая и мудрая, как иконные лики. От переживаний Гришино похмелье почти отступило, зато некстати одолела "медвежья болезнь". Когда Гриша вернулся из туалета, Жане, склонившись, поила мать какой-то бурдой цвета марганцовки. Мать послушно выпила, а потом откинулась на подушку, задыхаясь, как от быстрой ходьбы.
   - Пускай поспит, - сказала Жане, бровями показав Грише, чтобы он вышел из комнаты. Он послушно поплёлся в коридор.
   - На кухню иди, - получил он лёгкий толчок между лопаток. Жане поняла уже, что перед лицом трудностей мужчины резко глупеют, и им приходится указывать и разъяснять всё, вплоть до того, как сморкаться. Гриша потащил за собой на кухню телефон.
   - Ты что? - зорко спросила Жане.
   - Бабушке надо позвонить, рассказать... - растерянно ответил Гриша.
   - Лучше тогда просто пойди и добей мать гантелей, по крайней мере это милосердно - будет меньше мучиться, - Жане отобрала аппарат. - Садись, я приготовлю тебе бифштекс.
   Грише как минимум сутки тяжело ещё будет думать о еде. Помимо этого, он знал, какой из Жане кулинар - такой же, как и поэт. От того, что она величала свои творения стихами, они таковыми не становились. Приготовленное ею так и оставалось прессованной подошвой - назови это бифштексом или антрекотом.
   - Не хочу бифштекс. Верни телефон, - Гриша не заметил, как стал говорить Жане "ты".
   - Зачем?
   - Отцу надо позвонить, он ждёт.
   - Подождёт! Твоя мать семнадцать лет ждала - не дождалась. Ей сейчас отдохнуть надо, нечего трезвонить на весь дом, - у Жане сузились глаза.
   - Тебя саму на улице слыхать. Отдай телефон, меня встречать должны.
   - Не встретят - не расстроятся. Ты же не барышня из Смольного...
   - Отдай, говорят тебе! - от закипевшей злости у Гриши вновь заломило виски. - Слышишь!
   - Слышу. Никак не терпится сделать ноги? Прямо аж зелёный весь от расстройства. Мать на больничной койке, а ты о чём себе думаешь? Где тебя носила нелёгкая, когда ей плохо было?
   - Какое тебе дело? Я что, отчитываться перед тобой должен?
   - Ты хам и неблагодарный сопляк. Манкурт, - неожиданно спокойно произнесла Жане, закуривая свой чудовищный "самосад". Она выпустила дым почти в лицо Грише.
   - Сколопендра, - не растерялся Гриша. - Кури в форточку - у мамы опять сердце схватит.
   - Сопляк и хам, - повторила Жане с любопытством и удивлением, сверкнув "лошадиной" гримасой удовольствия. Она не двинулась с места, однако телефон поставила обратно на стол.
   - Гриша! - послышался слабый голос матери. Она звала его из своей комнаты. Он сорвался с табуретки и помчался, споткнувшись о собственные тапки и по дороге влетев головой в дверцу шкафа в прихожей.
   - Мам?
   - Гриня, - сказала мать расслабленно. Впервые за многие годы в её голосе так откровенно звучали сердечные ноты. Она пожала его руку. - Гриня, ты почему ещё здесь? Тебе ехать надо.
   - Мам, - у него сорвался голос. - Мам, ты что, я теперь никуда не поеду...
   - Ты с ума сошёл, - металл снова вернулся. - Что ты ещё выдумал? Почему не поедешь?
   - Ты теперь нездорова, и я должен быть рядом, с тобой, - залепетал Гриша.
   - Чушь, - фыркнула мать. - Чем ты мне можешь помочь? Ты же сам слышал - доктор сказал: простое обострение. Вылежусь, и всё пройдёт. Собирай вещи и отправляйся. Я вставать не буду - не на Северный Полюс уезжаешь. И без меня есть, кому проводить...
   Перед глазами на короткий миг, как вспышка, мелькнул Аллочкин образ. "Я приду на вокзал к электричке. Непременно!" - сказала она, когда Гриша сообщил ей день и время отбытия. Сейчас вспомнив слезливую сцену, он усмехнулся про себя мрачно и злорадно. "Приходи". Хотя он не был уверен, что она придёт теперь. Телефон пока молчал - видимо, она таилась, опасаясь Гришиного гнева. "Лживая трусливая дрянь!" Гришу передёрнуло. На сердце вдруг что-то заныло - в памяти всплыла первая памятная ночь. Аллочкино старание и его, Гришин, мужской триумф. Как далеко! Будто и не из его жизни. Неужели всё было лишь удобной связью, так, походя, между делом... А выпускной, а их планы... Гришино сознание услужливо пошло на попятную. "А что, если всё было совсем не так?" - спросил он самого себя. Ну, двое знакомых увиделись, стояли вдалеке от шума, разговаривали...Не было же ничего такого. Не было... Он готов был и впрямь поверить, что ничего не было, и он тогда вспылил зря - поторопившись, не разобрав, что к чему... Гриша жаждал найти спасительное оправдание, такое, что позволило бы после всего смело посмотреть Аллочке в глаза, зная, что его достоинство при этом не пострадает. Душа комфортно устроилась, убаюканная утешительной сказкой. Вернуть всё, пока не поздно. Вернуть... Разве Гриша на самом деле хочет разрыва? Нет! Тысячу раз нет. Он должен поверить и выслушать. Так и советуют поступать, когда назревает конфликт. Когда, казалось бы, отношения заходят в тупик. Наверняка, история не стоит выеденного яйца... Гриша уже был готов оставить свой пост на полу перед диваном матери, выпустить её ладонь, замершую в его руке, и бежать звонить... И вдруг оцепенел. Он отчётливо ощутил слуховой памятью шуршание там, за дощатым забором. "Я вся в занозах..." "...Говорю тебе: уедем отсюда..." Подсознание не запоздало и нанесло удар подддых . Гриша осел. Душа заскулила и забилась сиротливо в угол, как щенок. Ярость освежила голову шквалом налетевшего ливня. Всё вернулось на свои места. "Лживая, лживая дрянь!"
   - Ты чего, Гриш? - мать смотрела на него с испугом.
   - Ничего, мам, ничего, - он стиснул зубы и механически погладил мать по руке. - Я в аптеку, - сказал он, поднимаясь с пола. - Доктор рецепты оставил.
   - Оставь, - настойчиво сказала мать. - Жане всё купит. Мы разберёмся сами. Я прошу - поезжай.
   - Не могу...
   - Гриня, мне будет хуже, если ты не поедешь. Поезжай, милый, - внезапно сказала она, сама удивившись накатившей нежности. Видимо, перед лицом близкой, и, что там скрывать, наверняка, долгой разлуки надобность скрывать чувства отпала. Ей было горько и уже одиноко, хотя он вот, ещё рядом... - Поезжай, ни о чём не думай.
   - Не могу, - Гриша хлюпнул носом.
   - Ну, будет трагедию-то разыгрывать, - Жане была тактична, как фельдфебель на плацу. - Мать отпускает - значит, нечего нервы трепать лишний раз. Чемодан в зубы и - адью...
   Гриша, к стыду своему, чувствовал дикое облегчение. Он может ехать. Он позорно рад был, что не нужно будет изнывать у постели матери, ничем, по сути, не облегчая её состояние, но своим присутствием выражая сыновнюю преданность и готовность к любым жертвам. Такая забота оказалась бы ему в тягость. Какое счастье, что мать всегда мать. Эту бессмысленную жертву от него она не примет. Значит - новая жизнь...
   - Завтра поеду, - "сдаваясь", якобы, под двойным натиском сказал Гриша. В иных обстоятельствах слова Жане для него имели бы не большее значение, чем посторонний шумовой фон. Но теперь они были весьма кстати, и соответствовали его чаяниям. Гриша "подчинился" с выгодой для себя. - Позвоню отцу, скажу, что задержался.
   В тот вечер Аллочка тщетно набирала Гришин номер. Трубку брала Жане, мобилизованная как преграда. "Говорю же вам, дорогая, нет его," - она довольно попыхивала сигаретой. - "Не знаю, где, драгоценная... Не иначе, эмигрировал в Непал. А может в Бразилию..." Кролик был оповещён о времени отъезда особо. Уехать, не попрощавшись с лучшим другом, которому вчера в пьяном угаре порвал новую "пижонскую" рубаху и расквасил скулу, Гриша не мог. Кролик жизнерадостно пролаял в трубку, что придёт непременно. Зуб дал, что ни за что не "сдаст" эту "явку". "Передний, самый заметный," - уточнил Гриша для верности.
  
  
  
  
  
  
   Московская электричка была полупустой. Гриша устроился на жёсткой скамье возле окна. Полчаса назад промелькнули мимо его глаз здание вокзала, пустой перрон, Кролик с Мариной, машущие на прощание рукой. Пролетели как птицы, дома на окраине - позади остался город, где он родился и жил все семнадцать лет, где был его дом, где осталась мать - одна.
   Прощание было скорым и неловким. Грише было вновинку расставаться всерьёз. Мать, несмотря на протесты Жане, которая, к слову, перебралась, "на время" к ним, встала и вышла проводить Гришу хотя бы до двери. Зябко куталась в приснопамятную шаль. Гриша был в состоянии эмоционального накала. Он был полностью собран, и уже стоял в прихожей с вещами. Бросил один только взгляд на шаль на плечах матери - он будто уловил ноздрями её знакомый спасительный запах , на старую аляпистую картинку, что висела на стене с незапамятных времён - ещё когда ползун-Гриша не мог дотянуться и рассмотреть, что на ней изображено, и готов был отшвырнуть чемоданы и решительно остаться. Будущее было призрачно и неясно, как светляк в траве. Прошлое грело и освещало, в нём было спокойно, оно было оплот.
   Они с матерью несколько минут постояли, обнявшись и ничего не говоря. Грише стало совсем горько, когда он почувствовал, что знакомый с детских лет букет кофе, сигарет и тёплой кожи перекрывается теперь тревожным лекарственным запахом. Влагой заволокло глаза, всё поплыло, и Гриша невольно "пропустил" удар - Жане смачно и звучно, как всё в этой жизни, что относилось к ней, чмокнула Гришу покровительственно в висок. На улице Гриша обернулся лишь раз, чтобы помахать родным окнам. Две фигуры. Мать с поднятой рукой. Гримасы Жане означают: "Звони, мол, чаще, отщепенец!" Гриша повернулся и пошёл. Грудь кто-то плотно стягивал тугой повязкой, так, что не вздохнуть. В левом ухе слегка позванивало от прощальной ласки Жане.
  
  
  
  
  
   Каждый приезжий из провинции, пусть и не столь отдалённой, по-своему представляет себе встречу со столицей. Ничего ещё о ней не зная, он рисует в воображении её себе по-своему. Его Москва складывается из лоскутных сведений, обрывочных слухов, чьих-то рассказов, газетных фотографий. Будет ли встреча наяву приятным удивлением или жестоким разочарованием, зависит от множества, множества факторов, мелких нюансов и закономерных причин. Новоприбывший подобен студенту, накануне экзамена зачитавшему до дыр собственные конспекты и записи своих товарищей, зазубрившему скверно и наспех состряпанные шпаргалки, где есть таблицы и формулы, но упущена суть. Он подкован теорией, которая истинна лишь местами, в общей сложности не более, чем наполовину. Его судьба теперь - в том билете, который попадётся ему волей ли провидения, сложными ли расчётами, капризами собственной планиды... Тысячи и тысячи стекаются в столицу со всех концов страны и мира - и для каждого здесь свой удел. Можно получить всё сполна, сторицей, а можно в одночасье потерять всё, включая самое себя. Большой город, как сама природа, великодушен и жесток, красив и бесстрастен. Москва сверху, с высоты Кремля и Воробьёвых гор, в блеске огней и роскоши центральных улиц, горящих витрин... Москва снизу - из строительных бараков, тесных вагончиков, завшивленных помоечных прибежищ, из картонных "городков" под мостами и канализационных катакомб... Но и притом, что зачастую всё складывается помимо воли человека, каждый ещё и по-своему понимает счастье. Для кого-то поводом глубочайшей грусти становится то, что из окон двухэтажных апартаментов под крышей почти нет обзора на Москву-реку. А кто-то считает, что лучший вид тот, что открывается из люка городской теплоцентрали - ведь, если поднять голову, то над тобой - только небо... Московское небо.
   Чем ближе был пункт назначения, тем становилось тревожнее. Гриша заметался и впервые в жизни с досадой обнаружил, что пригородные электрички не оборудованы туалетами. Волнение играло скверные шутки с его желудком. Отец сказал, что встретит на площади у выхода из вокзала. Гриша постеснялся спросить, как они узнают друг друга. "Папа, а на кого ты похож? Давай, ты наденешь жёлтый пиджак, и в руке у тебя будет воздушный шарик. А я буду в синей кепке с поролоновыми ушами..." Бр-р...
   Объявили конечную станцию, Гриша вышел из электрички и потрусил с чемоданом к зданию вокзала.
   На площади раскинулось море. Оно шумело неумолчным гулом машин, хором тысяч и тысяч голосов, звонками проезжавших вдалеке трамваев, музыкой бесчисленных кафе и периодически перекрывавшими всё объявлениями дежурного по вокзалу. Море было всех цветов и оттенков, хаотичное и завораживающее, пугающе огромное и манящее. Оно колыхалось и звало раствориться в себе, в этих людских волнах, которые двигались во всех мыслимых и немыслимых направлениях - вправо, влево, вверх, вниз... Гриша стоял на берегу и не решался ступить в воду. Боялся, что не в силах противостоять стихии, которая подхватит его и понесёт куда-то, повинуясь своим сиюминутным настроениям и желаниям. Эта стихия обладала разумом, но этот разум был страшнее безумия. Он вдохнул поглубже. Столичный воздух был жидок и тяжёл. Первые ноты, которые обычно напоены кислородом, почти не заполнили лёгкие, зато щедрым было "послевкусие": мощный осадок, в котором перемешались смог, железнодорожные запахи, бензиновые выхлопы, ароматы перекаленного масла из закусочных и миллион других, не столь явных, вплетающихся в общую канву. Гриша стоял и думал с восторгом и страхом, что вот теперь-то он видит настоящую Москву... Из динамиков рвался знакомый, с надрывом голос Высоцкого: " ... Что-то кони мне попались привередливые..." Кони мои, кони... Как-то вы перешли из мелкой рысцы - и сразу в галоп. Теперь бы удержаться. Ни стремени под ногой, ни седла, ни поводьев... Одно осталось - покрепче за гриву и надеяться, что пронесёт...
   Великий Македонский не впечатлился бы нынешней бледностью Гришиных ланит. Не видать бы Грише боевых походов, кровавой сечи и триумфального возвращения - со щитом или на оном же. Сей отрок, трепещущий и робкий, что не подобает воину, оставлен был бы вместе с немощными стариками и младенцами. Его удел - выполнять позорную для мужчины подённую работу, помогать женщинам в их презренных хлопотах... Гриша не был бойцом. Ему чужда была жажда открытой драки, его мутил вид и запах свежей крови. По складу он был не завоевателем, но мирным освоителем. В этом неагрессивном, непротивленческом отношении причудливо смешались позиции философа и труса. И тот, и другой предпочитают отстранённое созерцание активному вмешательству, но у каждого на это свои причины. Поневоле приходит мысль о том, что каждый философ в душе труслив отчасти, а трус, как ни крути - в чём-то философ. Саранча налетает быстро, неотвратимо, пожирает всё на своём пути, но при этом рано или поздно сталкивается с проблемой выживания - человек поставил все достижения на беспощадную борьбу до конца. Тля живёт себе мирно, ест те же самые посевы, благоденствует, пока естественная смерть не постигнет её. Кто сказал, что быть в тени - это прозябание? Жить в тени - это жить в комфорте, не под прямым солнцем, но рядом с ним. Для своего возраста Гриша был на удивление нетщеславен. Приступы оголтелого максимализма овладевали им нечасто. Он не был конкурентом тысячам и тысячам своих ровесников, приезжающих в Москву с честолюбивыми планами - молодым мальчикам и девочкам с азартно горящими глазами. Гришины планы лишь по устойчивому созвучию в своё время были названы кем-то "наполеоновскими". Он был молодой "старичок": цепко и до последнего держался за то, что имел - за комфорт душевный и физический. Его мечты доселе носили местечковый характер, и не спешили приобретать столичные масштабы. Безжалостно отринуть всё в одночасье ради единственного призрачного шанса - это было не в его характере. Воспитанный своей матерью, он унаследовал от неё эстетски-сибаритское отношение к жизни. При этом удобства могли быть минимальными, главное, чтобы "не трясло". Его не грела мысль, что после перенесённых лишений и неуютств, которые неизбежно возникнут - полуголодных дней и отсутствия чистой постели, его именем назовут университет или больницу. Оно останется в веках, и потомки будут гордиться своей близостью к этому великому человеку... Всё это, конечно, соблазнительно, но... Было одно "но". Никогда и ни за что ему не пришло бы в голову отправиться пешком за рыбным обозом от студёного северного моря. В Гришином сознании благополучие было синонимом мещанского комфорта, и "мещанский" в данном случае не было хулительным эпитетом.
   Гришиной апатии была ещё одна причина. Эту позорную тайну он скрыл ото всех. Не признался даже Кролику...
   Гриша в последний раз махнул маме и Жане, завернул за угол, и вдруг какая-то предательская сила сама собой понесла его по знакомому адресу. Гриша не мог понять, зачем, противясь здравому смыслу, он рысью бежал к обшарпанной девятиэтажке, задыхаясь, взбегал по вонючей лестнице, до отказа выжимал кнопку дверного звонка...Дверь открыла Аллочкина мать - дебелая, оплывшая от регулярных рыночных возлияний "для сугреву" - к слову, на дворе был июль, и довольно жаркий... "Алка, к тебе!" - выкрикнула мамаша, сытно икнув. Аллочка появилась в домашнем коротеньком халате на голое тело, слегка помятая и розовая, как после сна. Гриша не сразу увидел её за мощным мамашиным корпусом. Аллочка была сурова и деловита. Она не пустила Гришу на порог, предпочла выяснить всё здесь, на лестничной площадке, у исписанного разного рода нецензурщиной подоконника. Двадцать минут "свидания" прошли в клоачном закутке.. Аллочка оперлась попой о подоконник, скрестив ноги в пушистых тапочках, а руки - по-боевому на груди. А Гриша... А что же Гриша, в котором, как перекисшие дрожжи, ещё бродило оскорблённое негодование? Он рассчитывал, что будут слёзы, причитания, что будут клятвы. Он, конечно, выслушает всё, оставаясь бесстрастным. Лишь когда она дойдёт до совершенного отчаяния его убедить, он сменит гнев на милость и позволит ей ... А потом он схватит её за руку, и потащит за собой... Она побежит на вокзал вот так, прямо в халате, не сняв даже домашних тапок... И все вокруг будут смотреть и удивляться. А она будет до самой последней минуты прижиматься к Гришиной груди, зарёванная и счастливая... Так или примерно так Гриша себе и представлял эту сцену. Он был весь в предвкушении своего великодушного снисхождения к "несчастной заблудшей". Даже заранее заготовил слова, которые будет говорить ей в назидание. Роль проповедника в этот день Грише не была суждена. Он был сверх меры удивлён и озадачен, когда обнаружил, что вместо просьб и стенаний его отринутая возлюбленная холодна и отчуждённа. Давно не новость, что любовь слепа, глуха, а, вдобавок, глупа безнадёжно. А вместе с нею - те, кого она поразила. Гриша вел себя, будто спешил занять первое место в конкурсе на звание полного идиота. Всё повернулось с ног на голову. Словно не было той безобразной унизительной картины у забора, Гриша слушал, втянув голову в плечи и сутулясь - Аллочкины слова больно били его по спине, по затылку... Она говорила, всё больше распаляясь. Грише припомнились все его прегрешения - крупные и пустячные. В какой-то момент он попытался воззвать к её здравому смыслу:
   - Ты... там.. с ним... С этим...
   - Ну и что? - она усмехнулась презрительно и высокомерно.
   Он задохнулся. Она ещё и потешается! Она, она, которую застали как паршивую сучонку под забором, отирающуюся подле шелудивого кобеля!
   - Ты что, совсем не боишься меня потерять? - спросил он глухо.
   - Боятся потерять то, чем дорожат, - был ему ответ.
   - Зачем же звонила тогда вчера весь вечер?
   - Хотела поговорить обо всём по-человечески.
   - Так говори!
   - Не хочу, - Аллочка притворно зевнула. - Вчера ты не хотел, а сегодня я расхотела.
   - Ну, что-то же мы должны сказать друг другу, - произнёс Гриша с отчаянием, не глядя на Аллочку. Она имела над ним поистине гипнотическую власть, эта маленькая женщина. Иначе почему Гриша, забыв о достоинстве, извивается сейчас перед нею, как кобра перед ловким факиром.
   - Я тебе ничего не должна, - устало сказала Аллочка, отрываясь от подоконника и делая вид, что намерена уйти. Она не сомневалась, что Гриша будет её останавливать. Так и получилось. Гриша выставил руку, и Аллочка по инерции налетела на эту преграду своей богатой высокой грудью, не стиснутой под халатом тем жалким приспособлением, которым иные, уже не столь цветущие, пытаются вернуть былую волнительность и манкость. У Гриши сладко закружилась голова. От близости желанного тела, которое ещё недавно он считал принадлежащим лишь ему, помимо законной обладательницы. От пахнувшего почти родного аромата. Скрипнув зубами, он спросил уже без обиняков:
   - У тебя с ним ... серьёзно?
   - Серьёзно. Поговорил бы вчера - может, я бы и передумала. А теперь... - она развела руками. - Поздно.
   Аллочка лгала. Она не сказала глупому телёнку Грише, что на самом деле любовь может быть не одна. Их может быть две, и три, и четыре. Всё зависит от свободного времени и ловкости - умения до поры не столкнуть лбами все эти любови. Теперь же, когда всё досадно открылось, жестокая девочка трезво рассудила, что с серьёзным и взрослым кавалером имеет всё же больше перспектив, чем с неуклюжим сосунком, который только и умеет, что напившись, махать кулаками направо и налево. Пускай едет в столицу к своему папаше. Даст Бог, всё прилично устроится, и через несколько лет она сама станет москвичкой - шикарной и состоятельной. А нет - так и не надо. Иной раз и в провинции люди не хуже устраиваются.
   - Ну почему поздно, - у Гриши некстати сорвался голос. - Я же пришёл...
   Она брезгливо взглянула на него и дёрнула плечом. От отчаяния в Гришиной голове всё перемешалось. Он уже давно махнул рукой и на мужскую сдержанность и на вальяжную высокомерность "отпустителя грехов".
   - Поедем со мной, сейчас. Прямо вот сегодня, вместе.
   Она расхохоталась ему в лицо в лучших манерах трагической актрисы. У Гриши будто внутри всё оборвалось. Сквозь зияющую дыру в романтическом газовом покрывале стала просвечивать неприглядная сермяжная правда. Он вдруг понял, что страсти, кипевшие в постели и за её пределами, были-таки искусный обман, как ни гнал тогда он эту мысль от себя, списывая всё на Аллочкино старание и неопытность. А вот равнодушие и беспечность, чем она всегда стремилась его уязвить и раззадорить - самые что ни на есть искренние...
   - Не поедешь...- почти шёпотом то ли спросил, то ли подтвердил Гриша. - Значит, не любишь?
   Она взглянула на него, как на дурака, потом отвела его руку, уже и впрямь решительно. Скрипнула открываемая дверь.
   - Не любишь?! - выкрикнул он, стоя к ней спиной, так, что эхо гулко пронеслось по подъезду, поднялось вверх сквозь лестничные пролёты. Аллочка вздрогнула и от неожиданности даже замерла на мгновение на пороге.
   - Не любишь?!
   - Катись отсюда.
   Дверь тяжело и глухо захлопнулась.
  
  
  
  
  
   Людской поток идущих с электрички вливался плавно в море на площади, растворялся в нём без остатка. Безликая, безымянная колышущаяся масса. Выделить и узнать в нём даже родное лицо было практически нереальной задачей.
   Гриша с тяжёлым чемоданом пятился, уворачиваясь от чужих локтей, сумок и баулов, и был в итоге оттеснен к небольшим магазинчикам сбоку от площади. Он вплотную прижался к какой-то не очень чистой витрине. Прямо на стекле вверху большими буквами было написано: "Мужская одежда из Европы". За стеклом в сугробе из каких-то опилок и декоративных лент стояли три манекена, обряженных в ту самую одежду. Может статься, в самой Европе и слыхом не слыхивали о подобных фасонах и марках, но провинциалу Грише целлулоидные франты показались верхом элегантности и вкуса. Он, забыв на какое-то время о собственном отчаянном положении, с восторгом отмечал и непривычно широкие обшлага рубашек, и щёгольски завязанный узел на галстуке с узором "турецкий огурец". Совсем сразили его ботинки одного из этой компании - блестящие, лакированные, из "крокодильей кожи". У Гриши подобная вещь непременно связывалась с представлением о лёгкой, красивой и успешной жизни. Все состоявшиеся люди ездят в дорогих авто, носят блестящие запонки и непременно туфли из "крокодила". Он сам видел это в каком-то кино о нездешней жизни. Гриша сглотнул слюну и вздохнул. Он, как и все, мирно мечтал о том, что когда-нибудь и его жизнь станет хоть в чём-то похожей на ту, сладкую... Его сознанию был доступен лишь рай вещей и атрибутов: джинсово-яркий молодёжный, солидно-кожаный для возмужавших... Он, сообразно возрасту, мерил людей по их внешнему виду и с унынием понимал, каким старомодным и тусклым выглядит сейчас его собственный костюм - тот, что куплен был специально к выпускному. Для своего города он был очень даже, в высшей степени хорош. Здесь же он показался Грише, как минимум, неприличным. "Вырядился, как идиот," - мрачно размышлял Гриша. Ему казалось, что даже воробьи смеются над его дремучей провинциальностью. Он весь зажался, словно у него была дыра на самом видном месте. Давно пора было бы пойти и спросить у кого-нибудь, откуда здесь можно позвонить. Но Гриша застыл тоскливым памятником, как укор и назидание всем сгоряча и наспех прибывающим: "Добро, если есть куда, пожаловать!" С противоположной стороны из музыкального киоска взамен мудрых, исполненных смысла строчек Высоцкого уже неслось какое-то диско. От зажигательных, оптимистичных до идиотизма ритмов Грише стало ещё горше. "Чужой на этом празднике жизни" - всплыло в голове пошлое и неоригинальное клише. Грише стало невыносимо жаль самого себя. Он словно увидел себя со стороны - нелепого, ссутулившегося, изрядно помятого. Некстати вспомнилась их уютная небольшая квартира. Мать с Жане сидят, наверное, в гостиной перед телевизором. Тикают старые часы, бормочет никому не нужное радио на кухне. Его вдруг с отчаянной силой повлекло обратно. На кой ему Москва? Зачем сдался отец со своей новой семьёй, и чужая постель в чужом доме, и мачехины пальцы в перстнях... Гриша упёрся лбом в пыльное магазинное стекло.
   - Гриша?
   - Отец...
   Гриша резко обернулся. Перед ним стоял невысокий парень лет тридцати, не больше. Светлые летние брюки, тенниска. Лицо простое и симпатичное, усыпанное сплошь конопушками. Надо лбом буйный чуб, намного светлее Гришиного. Гриша в нерешительности замер. А парень уже протягивал широкую ладонь:
   - Я водитель из "Максимы". Игорь.
   Гриша потрясённо пожал протянутую руку, не понимая, откуда взялся этот неизвестный ему Игорь, и что за "Максима" такая. Он даже не сообразил запротестовать, когда конопатый крепыш подхватил легко его чемодан. Гриша просто молча и послушно засеменил следом. Он стоически принимал удары и толчки в грудь и в бока, когда пробирался сквозь броуновское движение, стараясь не потерять из виду широкую спину и пшенично-русый затылок. Они прошли через площадь туда, где была стоянка для машин. Новый знакомый поставил чемодан и стал открывать багажник новенькой блестящей "Волги". Только тогда Гриша робко решился подать голос. Кататься по городу в роскошной машине, конечно, неизмеримо лучше, чем отираться возле грязной витрины, однако, не вышел бы конфуз...
   - Вы, наверное, меня с кем-то перепутали, - сипло сказал он. - Вам нужен какой-то другой Гриша. А я жду...
   Парень сунул Грише под нос что-то. Это была фотография, с которой Грише скалилась его, Гришина, собственная физиономия. Фото было сделано полгода назад, во время семейного отмечания Нового Года. Но как эта карточка попала сюда, в руки к незнакомым людям? Парень ободряюще похлопал Гришу по плечу и кивнул:
   - Не журись, загружайся...
   Гриша "загрузился" на переднее сиденье, по стариковски поддёргивая заутюженные матерью "стрелки" на брюках. Он покосился на плюхнувшегося на водительское место парня. Тот излучал симпатию, адресованную одновременно всем, и, следовательно, Грише. Гриша, как любой пейзанин, привык с опаской относиться к жителям больших городов, подозревая в них заранее пренебрежение и спесь к подобным ему. Но этот парень был приветлив, улыбчив, свеж в своём столичном летнем "прикиде". Гриша же тихо прел в сером плотном "мешке". Он с удовольствием снял бы пиджак, но боялся, что будут видны следы пота под мышками и на спине на светлой рубашке. Парень лихо вырулил со стоянки, и они покатили по городу. Кто впервые едет по Москве, тот знает, какие чувства обуревают от вида, проплывающего за окном. От восторга забываешь всё на свете. Комок стоит у горла и щемит где-то в животе. Что за дома, что за улицы! А эти мосты с "висячими" конструкциями! Неизвестно, для чего они, но впечатляет. Гриша не видел ещё ночной Москвы, подсвеченной огнями, и мириады этих огней, взбегающие и вновь опадающие вниз по краям этих мостов. Главные восторги были ещё впереди. И без того Гриша был в счастливой подавленности от обилия красот. Клумбы, витрины, кованые ограды и ворота, будто из чёрного кружева. И снова дома - белые, бежевые, лёгкие, как зефир, с колоннами и портиками. Темные, высокие, готически-строгие, украшенные лепниной и с настоящими кариатидами на фронтонах. Опять витрины - модные и яркие, повсюду реклама на больших щитах и объявления о гастролях и спектаклях перед закрытием сезона. Такого обилия красок Грише ещё не приходилось встречать, и ему, глядящему, не верилось, что есть где-то на земле место, чья природа выразительнее и сочнее московских улиц.
   Добродушный Игорь, заметив культурный шок юного приезжего, периодически тыкал пальцем и объяснял, рассказывал что-то, называя фамилии и даты. Гриша не смог запомнить ничего из рассказанного, и даже не уловил смысла, но с благодарностью оценил это, как жест гостеприимного хозяина. Сам он не нашёлся сказать ничего путного: боялся показаться валенком, и лишь тихо потел, ёрзая на своём месте. Обидно чувствовать себя сосунком, не способным общаться легко и ненатужно, ко всему ещё и сиволапым... На одном из светофоров, когда они ожидали зелёного в длинной веренице других машин, Гриша собрался и спросил, кивнув якобы небрежно:
   - Давно водите?
   Явно гнилое лыко в строку. Парень взглянул удивленно, ответил:
   - Лет десять уже, - и добавил: - Давай на "ты". Проще как-то.
   Худо-бедно, общий язык был найден.
   Гриша слыхал об Уолл-стрит и лондонском Сити. Но до этого дня он ни разу не был в деловом центре Москвы. Новомодные офисы, пришедшие не так давно вместе с иными западными веяниями, были как многочисленные заплаты на одеяле, которого ещё нет. Новая экономика только всерьёз начинала строиться и образовываться в более-менее стройную систему. Из торчавших во все стороны ниток на местах прорех, не забранных латками, нужно было ткать единое полотно - добротное и ноское. Воистину блаженны те, кто берётся за дело, почти не веря в успех. Неистребимы и по сей день безрассудство и отчаянное упование на чудо, которое, по всему, должно произойти рано или поздно. Но иногда упускают из виду то, что известно искони любой полуграмотной стряпухе: нельзя замесить и выпечь хлеб, и уж после этого только ставить опару...
   Город жил, и бурно рос, и хорошел. Поражал роскошью дошедшей из глубин старины и горделивым глянцем "домов будущего". Красочный коктейль деловитости и безделья, серьёзности и беспечного довольствования жизнью - беспорядочный и веселящий. Будущее обещало быть оптимистичным. Долой пораженческие настроения! Город-сад уже есть, и это не утопия.
   "Волга" заложила лихой вираж и щёгольски припарковалась у ступеней. Гриша вытряхнул из машины свои разморённые телеса, поднял голову и едва сдержался, чтобы не издать восторженный вопль. Над ним вздымался в небо сонм зеркальных этажей. Вся передняя часть здания, весь фасад, исключая узкие переборки между этажами и помещениями, были из стекла. Стекло было сделано хитро - так, что не давало рассмотреть, что происходит внутри. Лишь шахта центрального лифта была полностью прозрачной, как гигантская длинная колба. И в этой колбе, как столбик ртути, мерно двигался лифт - плавно вверх, и так же вниз. Этот памятник фантазии, ум за разум заводящей, мог стать образцом нелепицы и безвкусия, если бы не строгость очертаний. Броскость цветов и материалов сдерживалась минимумом архитектурных подробностей. Простота линий, вплоть до чопорности - как фасон платья монашки. Балансирование на грани разнузданности и аскетизма - не новое слово, и оно здесь пришлось как нельзя впору. Отражение машин и пешеходов волнами колыхалось в мутной зеркальной поверхности. Тёмный блестящий айсберг вершиной уходил в безупречную июльскую лазурь, почти безоблачную.
   Почему они здесь? Гриша всё же задал самому себе этот вопрос, хотя уже мысленно возблагодарил судьбу не единожды за всё увиденное. Физиономия на карточке была его. Следовательно, нет никакой путаницы. Его встретили и доставили. Но вот вопрос: куда? И зачем? Если отец сам не приехал встречать его, а попросил кого-то постороннего, значит, был чем-то занят чрезвычайно. Чем? Неизвестно. Гриша не знал, чем ныне живёт и зарабатывает своей новой семье на пропитание его родной, так долго искомый им родитель. Мать обсуждать эту тему отказывалась, как и другие, связанные с бывшим мужем. Да она, похоже, и сама толком не знала, иначе информация рано или поздно, но всё же просочилась бы - бабушкиными стараниями или беспечностью Жане. Если Гриша здесь, стоит на этих ступенях перед входом в "зазеркалье", значит вывод только один. Его отец - один из тех счастливцев, что обитают в этом "аквариуме". Он работает здесь, в этом здании. С ума сойти! Гриша был бы счастлив, если бы его самого взяли сюда простым привратником и доверили натирать до блеска стеклянные двери! А уж быть допущенным в святая святых... Похоже, отец неплохо устроился в этой жизни за то время, что они жили порознь. Это тебе не редакционное захолустье с потным начальником во главе и вечно небритыми полупьяненькими коллегами, на хмельную голову пачкающими бумагу (в творческом смысле, разумеется)... Спасибо, Господи! А ведь когда-то Гриша считал облупленные стены редакции настоящей мечтой, воплотившейся в жизни матери. Наверное, увидев теперь всё это, она плюнула бы напоследок на начальственную плешь, собрала личные вещички и устремилась к иным берегам...
   - Идём, - сказал Игорь.
   - А мой чемодан...- растерянно пролепетал Гриша. Игорь ничего не сказал, только рукой махнул: идём, говорят. Гриша безропотно, как жертвенный барашек, последовал за ним. Бог с ним, с чемоданом. Если даже и пропадёт - не жалко. Тряпьё, которым он был набит, мало чего стоило. А уж здесь - и подавно.
   Рядом с дверьми на входе, которые, кстати, открывались сами собой, и не требовали присутствия никакого привратника, Гриша прочёл на латунной большой пластине красивым шрифтом: "Издательский дом "Максима". Так вот оно, что за "Максима"! Теперь всё стало более-менее проясняться. Отец - один из тысяч служащих. Работа конторского чинуши всегда одна и та же, будь то госслужба или работа на "дядю". От рабочего места не отойти, не оторваться на лишние десять минут. Что уж говорить о том, чтобы в течение полутора часов болтаться где-то на вокзале, встречая отпрыска. Личные дела - это твоя личная забота. Для всего своё время, и общее дело при этом не должно пострадать. Слишком дорого может обойтись пренебрежение своими прямыми обязанностями каждого из сотрудников для хозяйского кармана.
   Мраморный пол в холле блестел, как желе. Поблизости, в поле зрения не было ни одной уборщицы - грозной тётеньки с тряпкой и в сером халате. Интересно, каким образом поддерживается эта гнетущая чистота? Как говорил их сосед, старый одессит, "с пола прямо-таки кушать можно". Холл был сравнительно немноголюден. Сотрудники и гости спускались и поднимались на лифтах, ни на секунду не задерживаясь. Они сталкивались между собой, здоровались или вежливо извинялись и разбегались как муравьи - каждый в свою сторону. Неотлучны были лишь девушки за высокой стойкой прямо перед входом. Ещё несколько господ в костюмах, весьма важного вида, вальяжно расположились на диванах, стоявших у стены. Они жарко что-то обсуждали, показывали друг другу какие-то документы и между делом потягивали напитки из высоких бокалов, что стояли на низком стеклянном столике. Игорь подошёл к стойке, кивнул девушкам, перебросился с ними парой шутливых фраз. Те сдержанно захихикали, косясь на "диванных заседателей". Водитель набрал какой-то номер и поговорил по внутреннему телефону. Гриша, как маленький беспризорник, впервые в своей короткой, но такой беспросветной жизни попавший в торговый зал Большого "Детского мира", готов был описаться от восторга. Ему было немного тревожно: а вдруг зазевавшаяся охрана спохватится и выставит его вон... Дабы вид его оборванных штанов и грязных босых ног не оскорблял благородных взоров "приличных" детей и их почтенных родителей. Но пока он здесь, он может глазеть по сторонам сколь угодно долго.
   Через пару минут двери лифта в очередной раз открылись, выпустив горстку людей и приняв в себя новую порцию. К стойке подошла, не спеша, церемонно ставя ноги, ещё одна девушка, уже не в строгом варианте "белый верх, чёрный низ", как те, что за стойкой. Вновь пришедшая приятельски кивнула Игорю, не меняя при этом надменного выражения на лице на более безобидное.
   - Это Тая, - сказал Игорь Грише. - Таечка, познакомьтесь. Это сын Максима Алексеевича.
   Водитель подчёркнуто обращался к девушке на "вы", как того требовал корпоративный политес. Однако было заметно, что они хорошо знакомы, и даже, может, быть, более того... "Наверное, у них роман," - почему-то подумалось Грише. На самом деле его ни капельки сейчас не интересовали перипетии чьей-то чужой жизни. Просто он всячески пытался отгонять от себя навязчивые мысли и не думать о своей собственной. Ему ничего не хотелось представлять наперёд и угадывать, уж тем более сейчас, когда кульминация так близка. Немного терпения...
   Девушка с интересом оглядела Гришу. Он принял её взгляд без душевного трепета, внутренне ещё больше сжавшись. Женщина как женщина была суть зло и вероломство. Женщина-деловой сотрудник представляла интерес до известных пределов - покуда могла поспособствовать его, Гришиным, надобностям. Он оценил её внешность автоматически, как любое новое лицо - будь оно мужским или женским. Девушка была очень некрасива, но очень уверенна в себе, и одета была безупречно. Как показалось Грише - просто шикарно. Она кивнула ему, попытавшись изобразить улыбку. Но это упражнение было слишком непривычным для её лицевых мышц.
   - Таечка, проводите к Максиму Алексеевичу, будьте так любезны, - Игорь передавал Гришу на руки этой сотруднице, бесстрастной, как напольный мрамор. Она важно кивнула: "Разберёмся. Оставляйте" и отвернулась на минуту, чтобы забрать со стойки какие-то бумаги.
   Воспользовавшись удобным моментом и тем, что ледяная Тая повернулась к ним своим блестящим тылом, Гриша тронул за рукав тенниски Игоря, собиравшегося покидать холл.
   - Слушай, - шепнул он. - А мой отец - он кто здесь? Ну, кем он здесь работает?
   Игорь остановился, повернулся к Грише и оторопело посмотрел на него, приподняв выгоревшие брови. Потом рассмеялся, дружески хлопнув по плечу:
   - Здорово! Хорошая шутка, старик! Бывай.
   Гриша остался один-одинёшенек посреди огромной мраморной пещеры. К нему подошла Тая, эта Хозяйка Медной Горы, а, вернее, одна из ящерок, что верно служили своей повелительнице. Она благосклонно кивнула ему и сказала:
   - Пройдёмте со мной, пожалуйста.
   Так привыкли обращаться лишь ответственные личные секретари и сотрудники милиции - с почтением и пренебрежением одновременно. Не "идёмте" и не "пойдёмте", а именно, нужно заметить, "пройдёмте". Стоит лишь произнести вслух один за другим эти варианты, и разница будет ощутима буквально на языке.
   Тая повела его не к центральному лифту, что был для широкого пользования, а к другому, скрытому в небольшой боковой нише за огромной колонной. Этот лифт предназначался, видимо, только "для своих", причём не для всех подряд - поскольку кое-кто из сотрудников, по виду типичных "рабочих лошадок", не дождавшись основного лифта, рысцой бежали к лестнице, чтобы быстрее добраться до рабочего места. Дверцы капсулы бесшумно закрылись, и сила мощная, но в то же время, нежная повлекла Гришу и его спутницу вверх. Гриша, избегая смотреть на лицо своей визави, тупо изучал носки собственных припорошенных летней городской пылью ботинок. Покосился на изящные туфельки на женских ножках, что сейчас напротив. Леди и бродяга... Электронное табло высветило цифры - "27". Это был последний, самый верхний этаж. Над ним - лишь купол крыши.
   Будь Гриша побойчее, не так запуган и смущён, он попросил бы оставить его внизу, в холле. Он с большим удовольствием дожидался отца там, в компании огромной тропической пальмы. В укромном закутке он досидел бы до конца рабочего дня - до тех пор, пока здешний люд не станет собираться домой, и никому не будет особого дела до их семейной сцены. Тяжело встречаться в присутствии посторонних, когда на тебя устремлены множество любопытных взглядов... Вот, сейчас они войдут в большой общий кабинет-зал, вроде тех, что Гриша помнит ещё по хроникам из жизни советских конторских служащих. Там вплотную, плечом к плечу, стул к стулу, трудились во благо и для процветания общества, находившегося на пороге коммунизма. Стоят с десяток рабочих столов, и за каждым кто-то усердно трудится, закопавшись в ворохе бумаг. Постоянно звонят телефоны, кто-то с кем-то ожесточённо спорит, доказывая и убеждая... Появление свежих лиц сначала будет не замечено на фоне рабочего гула. Громким, как у всех хорошо обученных секретарей, голосом, Тая произнесёт:
   - Максим Алексеевич, к вам!
   Наступит удивлённая тишина. Гриша будет стоять один посреди офиса, как пьяненький банщик посреди женской раздевалки. Из-за одного стола поднимется человек - ничего необычного, и даже близко навевающего хоть какие-то воспоминания. Хотя, какие, к чёрту, воспоминания! Когда они последний раз были вместе, наяву, Гриша и видеть-то ещё не научился, только усердно писался в пелёнки. Но он должен будет признать в поднявшемся своего отца, и даже, возможно, изобразить радость. Пара-тройка полагающихся банальностей: "Какой ты вымахал! Извини, что не встретил...", и неловкие стеснённые объятия. "Сын приехал," - пояснит, повернувшись к заинтересованным коллегам, отец. Он будет нервно поддёргивать ремень вверх, на тщательно втягиваемое сорокалетнее "семейное" брюшко, и взволнованно приглаживать поредевшую шевелюру на темечке. Немая сцена. Средних лет, уже не слишком свежего вида - как тысячи и тысячи его возраста и статуса - конторский служака и высокий нескладный подросток, покрасневший до слёз, как девушка... Коллеги будут полуфальшиво выражать свои восторги по поводу новоприбывшего. Бесцеремонные и любопытные взгляды на Гришу со всех сторон, в том числе - пренебрежительный и жёсткий Таин. Спектакль продлится недолго. Появится начальник - хмурый и неприветливый. Все тут же нырнут за свои компьютеры и изобразят упоение работой. "Вот, Такой-то Такойтович, сын приехал," - извиняясь, лебезливо пояснит отец. Грише тоже захочется просить прощения, неизвестно, за что. Грозный начальник, недовольно скривив рот, поздравит свысока, снисходительно похлопав по плечу сначала отца, потом Гришу. "Десять минут, Максим Алексеевич, - скажет после всего. - Тая, зайдите ко мне. Работайте, товарищи..." Или не товарищи, а господа. Как нынче принято?
   Не так он представлял себе эту встречу. Все его тонкие чувства, все переживания и чаяния, которые едва только проклёвывались на том поле, где семнадцать лет подряд была лишь бесплодная степь, целина - всё будет скомкано и смято, прибито казёнщиной, как сапогом... Кривляться, как паяц, изображая радость любящего сына на потеху праздных зевак... Обратно бежать уже, конечно, поздно. Но всё же отцу следовало предупредить. Быть может, лучше было, если бы Гриша мирно дожидался на одной из станций метро - без "Волги", без Игоря, без замороженной Таи...
   Коридор был светлый и гулкий, потолки, как и в холле - в два обычных этажа. Вид с высоты открылся неописуемый - можно брать деньги за то только лишь, чтобы полюбоваться красотами города, как с известных мировых высоток - Эйфеля, например. Несмотря на надёжность тверди под ногами, Гриша почувствовал головокружение и неприятное покалывание в ступнях, а ладони мгновенно стали влажными. "Высоко я залетел," - подумал, стараясь не коситься сквозь стёкла вниз, а глядеть окрест по линии горизонта.
   Тишина, как в детском саду во время тихого часа. Вокруг - ни души. Гриша определил для себя, что они находятся в святая святых "айсберга". Здесь обитали небожители и громовержцы. Сюда заказан путь простому смертному. Случись такая необходимость, и грозный привратный Цербер в лице Таи заступит дорогу всякому дерзнувшему нарушить здешний покой. Рай у Гриши всегда ассоциировался с буйной зеленью и нежными птичьими трелями, и где-то в глубине, в дружном сплетении ветвей, таящие опасность и соблазн ветви древа познания добра и зла... Здешний Эдем был безмолвен и светел. Ни манящих зарослей, ни откровенных искусов, грозящих позорным низвержением. Противу всякой логики на ум Грише всплыл один из постулатов материализма - вечного антипода теологии - то, что худо-бедно запало в память на уроках по современной цивилизации. "Бытие определяет сознание". Это - одна из широко распространённых намертво зазубренных калек, вроде "Мама мыла раму", что проскальзывают мимо осознанного понимания, как кусок сала по раскалённой сковородке. И только сейчас Гриша вывел для себя собственный смысл этого загадочного сочетания слов. Мыслить глобально и прогрессивно в закутке какой-нибудь облупленной халупки, с позапрошлогодним календарём и списком телефонов бухгалтерии на нежно-зелёной стене - всё равно, что пытаться подоить нестельную корову... Идеи, рождённые в убогой юдоли, будут затхлыми и бледными, как плесень на здешних стенах. Так же и обратно - восседая на облаке, не будешь грезить о вещах суетных, вроде тринадцатой зарплаты и близящегося полдника - то, чем в думах утешается невеликий, топчущий "земные" этажи. Гришу внезапно осенила мудрость своим мягким совиным крылом - стоило ему ступить в вельможный чертог. Когда ликует тело - ликует и разум. Правда, Жане считала, что имперского величия Гришиным думам всё равно не достичь никогда. Виной всему "дурная кровь", доставшаяся от "папаши". "Здесь не будет большого толку, - авторитетно заявляла она, ни семьи, ни полусемьи, ни детей не имевшая, и оттого особо мнившая себя специалистом в подобных вещах. - Пускай рубит сук по себе. Извини, дорогая подруга. Твои интеллигентские гены - просто пшик. Не хватило их, как ты ни бейся. Всё глушит кость мужицкая... Папаша, наверняка, давненько из писак в штамповщики переметнулся. Ума никакого не требуется, знай поворачивайся, а деньга капает...Что ему ваши университеты! Э-эх, пропал парень ни за грош," - по доброму заключала Жане. "Сама дура," - мысленно в такие моменты говорил Гриша и крепко задумывался об "испорченной крови".
   Секретарша манкировала Грише. Вот так же, Гриша помнил, их таскала за собой по бесчисленным кабинетам толстая тётка-кадровичка. Мать тогда решилась чуть ли не на единственное в своей жизни бюрократическое путешествие за справками - оформить официально какие-то льготы. Выгода получилась - курам на смех. Однако до сих пор Гриша помнит длинные душные коридоры, дрожь в обессиленных ногах и мощный тёткин затылок в облезлом перманенте. Затылок Таи был изящен, но так же равнодушен и неприветлив. Ей навязали "бедного родственника" - неслыханно! Она должна тратить своё время на "лапотника", когда и без того занята донельзя. И чего не хватает этим провинциалам! Сидели бы спокойно в своём Козозадеривщинске... Так нет же - всем столицу подавай! Может, и не было в секретарской голове подобных мыслей, однако Гриша истолковал нерадушие именно так. Тая нервно искала какой-то важный документ, и резким движением за ухо то и дело оправляла прядь, выпавшую из причёски. Всем видом она давала понять: "Мне не до вас! У меня есть мои прямые обязанности. Если угодно - ждите." И Гриша послушно ждал. На лице его застыла угодливая полуулыбка, которая каждый раз, как Тая оборачивалась, расплывалась помимо воли в растерянную улыбку идиота. Пропажа всё не находилась. Тая не на шутку встревожилась. Она встала коленями на крутящееся секретарское кресло и, перегнувшись через подлокотник, стала перебирать содержимое ящиков стола. В позе чёрной кухарки, которая подоткнув подол, натирает половицы, Тая, отринув благородную томность, явила миру и Гришиному изумлённому взгляду обтянутый блестящей юбкой крепкий крупик, сверкнув кружевной полоской выбившихся чулок. Если бы матушка, супруга их местного попа, что с благочинием ходит перед Пасхой и Рождеством на рынок самолично выбирать продукты для разговения, вдруг подхватила полы своего балахона и пустилась в пляс, не скрывая исподнее от взглядов прихожан, это не возымело бы такого эффекта. Гриша как зачарованный тупо смотрел несколько мгновений, потом отвёл глаза. Это было великолепие, недоступное ему. В мире, которому он принадлежал, женщины не носили чулок с кружевными резинками. Это было дорого и непрактично. Гриша до сих пор считал, что эта пикантная вещь туалета вообще не имеет ничего общего с реальной жизнью. Он видел её на девушках из фильмов о кабаре и в рекламе нижнего белья. Самая нарядная из известных ему женщин, Аллочка ( Гриша скрипнул зубами), носила банальные колготки, либо обходилась и вовсе без оных. Нельзя было всерьёз допустить, что что-то подобное может скрываться под немаркой мешковатой бухгалтерской или учительской юбкой. Фривольность и разврат. Но что в миру - потворствование блуду, то в раю, видимо, святое неведение стыда.
   Избегая пялиться откровенно на секретарский зад, Гриша потихоньку осматривался в помещении. Обстановка приёмной - стандарт с поправкой на роскошь. Диван и кресла для посетителей обиты не заменителем и не невнятной дерюжкой, но светлой кожей, даже на вид нежной, как щека любимой девушки. Очень хотелось прикоснуться, а ещё лучше - ощутить собственно пятой точкой благодатную упругость породистых пружин. Но присесть не было предложено, и Гриша обозревал местность стоя столбняком. Ступни обеих ног, он только что обратил внимание, покоились на светлом же ковре, почти без ворса, с восточным мотивом орнамента. В памяти всплыла сценка - Гриша с матерью присутствует на бракосочетании кого-то из дальних родственников. Могутная тётка с лентой - сотрудница ЗАГСа - орёт в лицо, сминая толпу оробевших гостей: "Всем сойти с ковра! Жених с невестой - остаться. Остальным всем немедленно сойти с ковра!" Народ послушно и безропотно, пачкая чужие праздничные ботинки и длинные подолы, отступал с вытертой красной дорожки. Стены приёмной, согласно установленному уже колору, были соломенного цвета, непонятной фактуры - не окрашены, и не оклеены обоями, а будто бы убраны тканью, натянутой туго, как шкурка барабана. Имелись и картины - большие, в тяжёлых подрамниках. Объяснить, что на них изображено, было трудно. По первому ощущению, художник, закончив писать какое-то сложное полотно, вытер наспех кисти о кусок холста, и оставил, забыв о нём. И так три раза - по числу забытых холстин. Кто-то, не разобравшись, под надёжным покровом ночи выкрал испакощенные благословенной кистью тряпички. Облек в дорогие рамы, и теперь "шедевры" красовались на стене, повергая в недоумение и заставляя задуматься об относительности всего ценного. Пространство, свободное от картин, занимали стеллажи с книгами. По контрасту с остальной обстановкой, из тёмного дерева цвета зрелого морёного дуба. А, может статься, и впрямь были дубовыми, как и дверь в "главный" кабинет. Удивляло количество и разнообразие книг, которыми плотно были уставлены полки - здесь тебе и классика, и документальные произведения. Биографии, автобиографии, поэтические сборники, альбомы по искусству - судя по корешкам, подборка могла потрафить любому вкусу. Здесь были и тоненькие брошюрки, и неподъёмные даже на вид гигантские фолианты с оттиснутыми золотом узорами и буквами на корешках. На отдельной полке многодетным выводком - сувенирные книжки-малышки, каждая размером не больше колоды игральных карт. Содержание "крошек" было серьёзным: "Рубаи" Хайяма, Тацит, Кьеркегор... Гриша наивно удивился, что это всё читается посетителями в ожидании аудиенции. А может, секретарша волей-неволей сама коротает время с книгой, пока начальство в отлучке? Он не успел проникнуться благоговейным уважением к неизвестным "ходокам" и нелюдимой обитательнице приёмной. Осенение было мгновенным, стоило лишь заметить набранные чётко буквы внизу одной из обложек: "Максима". Издательство! Он забыл, что находится в издательстве. Всё, что выставлено на полках - образцы здешней продукции. Посетители, скорее, не читают, а пролистывают, щупают и нюхают. Здесь ценится в первую очередь не собственно начинка в смысле содержания, а яркость полиграфии, оригинальность шрифта и новаторство дизайна. Что ж, всё понятно. Каждый приходит сюда со своим интересом. Кому-кому, но не Грише осуждать кого-то за небрежение величием живого слова. Он сам читал не много, раньше - так и вовсе из-под палки. Некоторые произведения из обязательной школьной программы так и остались навеки неосвоенными - благодаря материнскому невмешательству и его умению выкручиваться, когда некстати вызывали к доске. "Тихий Дон" у него вызывал ассоциации с хлебоуборочной техникой. Был такой комбайн. Гриша летом в деревне наблюдал, как он ходит по полю туда-сюда, сыплет зерно в кузов подогнанного грузовичка, а на его борту красуется надпись: "Дон". Та же история и с Салтыковым, который Щедрин, и с Гончаровым, и с поэмами Некрасова... "Войну и мир" ему пересказали приятели. В двух словах.
   Секретарский стол до того, как Гришина невольная спутница начала поиски, находился в прихотливом запустении. . На нём был лишь компьютер и канцелярский набор - ручки перьевые и шариковые, скрепки, зажимы и прочая дребедень. Между компьютером и стеной Гриша углядел перевёрнутую вверх обложкой зачитанную до половины книжку. Это были не возвышенные стансы и не Лафонтен. Это было карманное чтиво - "Великая любовь" или "Сладкие грёзы в ночи". В общем, та самая дрянь, горы которой захламляли комнату Аллочки и её сестры. Гришу это обескуражило. Как ни был он в своё время ослеплён, но всё же отдавал себе отчёт в том, что Аллочка - продукт обывательщины. Той ненасытной прорвы, которая поглотила уже мать и разухабистую сеструху, и со временем доберётся и до неё. Спастись было невозможно. Сидя в застойном болоте, рано или поздно, но всё одно - заквакаешь... Оставалось одно - искать отдушину и утешение, и килограммами "заедать" скорописаные бредни об идеальных любовях и благородных любовниках. Но чтобы здесь, такие, как эта Тая... Перед которыми, кажется, открыты любые двери, и доступен весь мир. Которые общаются с такими людьми! Презрительно смотрят через плечо на недостойных себя, и ни за что эту планку не опустят, не снизойдут... На таких даже поднять глаза робеешь... Они могут брать от этой жизни то, что хотят и даже... даже носить кружевные чулки...Неужели она, самоуверенная и неприступная, тоже по-бабьи, воровато заталкивает в себя эти немудрящие книжонки, один вид которых уже вызывает мозговую отрыжку...Утирает сопли, прежде чем отойти ко сну. На вешалке-стойке одиноко поникла изящная женская сумка - коричневая, как Таины шикарные туфли. "Там висела моя зарплата" - говорила Жане про такие вещи, когда делилась впечатлениями от столичных магазинов. Но Гришу поразило другое. На ручке сумки сбоку небрежным узлом был повязан шёлковый шарф, а рядом, на цепочке висел маленький плюшевый уродец - родной брат тех, из Аллочкиного "скотомогильника". Вот так и развенчиваются кумиры.
   Он вздохнул бодрее и свободнее. Как раб с плантации, которому тайком только что зачли аболиционистскую листовку. Он не вещь более, но человек! И пускай пока хозяин ещё не ведает об этом...Тая не священный тотем, но обыкновенный фарфоровый болванчик, какую бы цену за него не заломили. И солнце, протискивавшее, жаркие щупальца сквозь шёлковые жалюзи, стало не томящим, а снисходительным и благосклонным.
   Секретарша, не догадывавшаяся о том, как низко только что пала в неискушённых глазах провинциала, отыскала, наконец, пропажу. Истомившийся Гриша вздохнул с облегчением. Как ни прекрасны здешние горние выси, всё же ему хотелось уже спуститься обратно к простым людям, на "земные" этажи. Было уже без малого четыре пополудни, и отец, наверняка, удивляется, в какую ещё передрягу могло занести непутёвого отпрыска. Вчера в телефонном разговоре, не иначе как бес дёрнул Гришу упомянуть о причине своего неважнецкого состояния и невыезда в срок: "Мы тут с друзьями посидели, понимаешь..." Он даже хихикнул развязно пару раз, чтобы отец понял: сынок не какой-то там слюнтяй и недоросль. Мужское бахвальство, ничего более. Отец промолчал. Может, понял, а может, осудил. Всё же стоило держать язык за зубами. Неизвестно, как отец относится к подобным "мужским" радостям. Если сам не чужд - тогда дело понятное. А вдруг в его новой семье проповедуются идеи духовного просветления, и детям надлежит перед сном каждый день читать "Отче наш". Или, собравшись семейственным тесным кругом, повторять заветные мантры, после чего чинно "пировать" пустым рисом, запивая его ключевой водой...
   - Вы ещё здесь? - вернул к делам насущным голос секретарши. Она закончила гимнастические упражнения с креслом и сидела теперь в нормальной человеческой позе. Сбитая чёлка дыбилась чуть диковато, искусно подкрашенные глаза смотрели на Гришу беззастенчиво, и не моргая.
   Гриша снова заробел. Такой странный вопрос... Где ж ему быть ещё. Сама же привела его сюда несколько минут назад. Сама оставила ждать... Тая молчала и продолжала смотреть с равнодушным удивлением. "Вам что-то нужно ещё? Вы что-то забыли?" - говорил её вид уставшей валькирии. Она перекатывала за щекой конфетку, и не спешила вступать в разъяснения. Гриша почувствовал себя в роли дрессированной собачки, от которой определённо ожидают какого-то трюка, но вот какого, чего именно хотят, он, как бессловесная скотинка, не мог взять в толк. Стало подступать отчаянное раздражение, появилась резь в глазах от немигающего ответного взгляда. "Расселась, фифа!" Наверное, ей забавно потешаться над ним, непонятливым и неуклюжим. Деревенский пентюх. Ради смеха подобрали, привезли. Чемодана след простыл. Рубаха намертво приклеилась к спине, и струйки пота уже просачиваются и по-муравьиному щекотно сбегают вниз по ляжкам. "Так тебе и надо, олух!" - сам себе сказал Гриша, на самом деле себя таковым не считая. Но ситуация и впрямь была непонятной.
   - Слушайте, - с отчаянием сказал Гриша. - Послушайте, где тут у вас выход? Пожалуйста...
   - Выход? - она не понимала.
   - Ну да, выход, выход отсюда, на улицу... Вот, где он здесь?
   - Зачем вам?
   Господи, неужели же у неё мозги все в причёску ушли...
   - Уйти хочу.
   - Как - уйти?
   - Вот так уйти, ногами...
   - Вы же только что пришли.
   - Мне нужно вниз, воздухом подышать...
   - А как же ваша встреча? Вы же к Максиму Алексеевичу...
   - Да, да, - забормотал Гриша. - Только знаете, я передумал... Ну, в смысле, я внизу подожду.
   - Внизу? Зачем внизу?
   - Так проще будет. Вы только, пожалуйста, если можно, ну, как-нибудь разыщите его... Передайте, что, мол, его будут ждать внизу, рядом с фикусом...
   - С каким фикусом?
   - Ну, это...Или пальма... Что там у вас растёт, - поникшим голосом объяснил Гриша.
   - Где растёт?
   - Внизу, там, где стойка... И девушки за ней...
   - Может, всё-таки вы сами ему скажете? - ехидно так произнесла она. - И про девушек, и про пальмы...
   Гриша отчаянно замотал головой.
   - Нет, - умирая совершенно от её язвительности возразил он. - Лучше вы. Я вообще тут в первый раз. Я здесь ничего не знаю... Я пойду, ладно? Мне куда сейчас, направо и дальше, по коридору? Мы с вами шли от лифта, но я уже запутался...
   - Обождите, говорят вам!
   Но Гриша уже пятился к порогу. Пропади они пропадом, эти роскошные кабинеты с этими секретаршами. Он, как Тесей в памятном лабиринте, готов был плутать в поисках выхода без спасительной мануфактуры. Главное, чтобы Минотавр не настиг его прежде, чем забрезжит вожделенный свет в кромешной мгле.
   Мелодично тенькнул звонок селектора.
   - Да, всё принесла, как вы и просили, - "валькирия" придерживала кнопку ухоженным пальчиком, любуясь цветом собственного ногтя. - Могу сейчас же представить. Коваленко ещё не появлялся. Да, тут мальчик... Он собирается уйти...
   Аппарат что-то заскрежетал в ответ.
   - Ну, не знаю я, почему... Я привела его, а он говорит, что должен уйти, - она говорила не спеша, тренируя чувственное контральто. - Какой-то чемодан там у него...
   Снова скрежет.
   - Да при чём здесь я, - в её в голосе вдруг сразу послышались слёзы. - Он сам захотел, я же не могу его силой держать...
   Переговоры были грубо прерваны той стороной. Секретарша ещё не успела отключиться от селектора, как с шумом отъехала тяжёлая дубовая дверь. Та, за которой должны были обитать боги здешнего Олимпа. Гриша, не успевший дать стрекача, подумал вдруг туго и не к месту: "Надо же! Наверное, здесь даже ролики на рессорах!" "Живут же буржуи!" - это уже Кроликово. Знал бы брат Толька, в какой Гриха попал переплёт. Тьфу ты, и правда - переплёт. И не хотел, а скаламбурил... Сейчас его и переплетут, и отпечатают, и упакуют - всё в лучшем виде. Он в растерянности видел сейчас перед собой только лишь бесформенное серое пятно, наплывавшее, надвигавшееся на него всё ближе. С Гришей такое редко, но случалось. Раз пять за всю его жизнь. В минуты сильного волнения или страха он вдруг на какое-то время терял способность видеть чётко. Он не различал окружавшие предметы, не мог отличить шкаф от человека. Перед глазами был только туман. Этот туман был слегка окрашен и колыхался, как густая жижа. Врач объяснил матери всё повышенной возбудимостью и восприимчивостью психики. " Это временная потеря зрения на почве стресса. Мальчик ещё бурно растёт. Нервная система не устоялась. Пройдёт со временем. Он у вас слишком эмоционален. Давайте ему травки - пустырничек, зверобой, мелисса... Валерьяночка хорошо успокаивает." "Он что, псих...?" "Психи - это мы с вами, - доктор раздражённо закряхтел. - А у него особенность организации нервной системы такая. Организм так устроен, понимаете? Реакция на сильный стресс. Приступ пройдёт, и зрение восстановится само собой." Приступы давно не беспокоили, и Гриша уже было успокоился и стал думать, что "перерос" эту "перестройку", о которой говорил тогда доктор.
   И вот сейчас, так некстати, перед глазами опять эта мутная зыбь, и Гриша беспомощен, как осёл, которому накинули пыльный мешок на голову. Потяни его сильная рука под уздцы - и ему придётся послушно ступать следом вслепую, не зная, куда и зачем его ведут. Серое пятно было уже прямо перед ним. Оно почти заслонило собой белёсый просвет, и Гриша инстинктивно попятился. Он растерянно и широко раскрыл глаза, напрягая до боли глазные яблоки, но картинка не возвращалась. Он шевелил губами, будто собирался сказать что-то. Но что? Позвать на помощь? Попросить, чтобы вызвали "Скорую"? Ужас, подобный этому, он испытывал последний раз в далёком детстве, когда всё тело схватывает паралич, и хочется отчаянно реветь во всё горло.
   - Гриша...
   Услыхав собственное имя, Гриша вздрогнул. Голос был незнакомый.
   - Гриша...
   - Ой, что это с ним! Боже, какой кошмар! - это уже Тая.
   Его снова позвали. Но Гриша уже плохо разбирал, что к чему. Приступ отнял слишком много энергии, и он был сейчас как продырявленная автомобильная камера. Обессиленный, он опустился прямо на ковёр, который разглядывал накануне. Прилечь... Вот так, хорошо. Такая дикая слабость... Тормошили, шлёпали по щекам и куда-то переносили уже бесчувственное тело. Снимали пиджак, расстёгивали рубашку, щупали вялое запястье, прикасались чем-то холодным и скользким к голой груди. Много ли времени прошло, Гриша не знал. Пришёл в себя он оттого, что почувствовал укол и лёгкое жжение в локтевом сгибе. По руке моментально растеклось и побежало вверх по жилам агрессивное постороннее тепло. Гриша размежил веки и увидел склонённые над собой лица. Чьи - пока не разобрать. Но он может чётко видеть, и то - хлеб...
   - Ну вот, слава Богу, очнулся, - это с облегчением произнесла средних лет женщина в узнаваемом белом халате. - Что же ты так нас пугаешь, милый... - Она провела рукой по влажному Гришиному лбу. Рука была прохладной, и Грише захотелось, чтобы она сделала так ещё раз. Он приподнялся на локтях и попытался сесть. Женщина-врач протестующе надавила ему плечи и постаралась уложить обратно, но он не слушал её возражений и растерянно оглядывался вокруг. Он хотел понять, где находится, и кто эти люди вокруг него. Что происходило до того, как он потерял сознание в приёмной, он припоминал с трудом. Кажется, кто-то звал его, до того, как он отключился...
   Он лежал теперь в "главном" кабинете, насколько мог понять. На коричневом кожаном диване, без ботинок, в растёрханной рубашке. "Облитая" глянцевая поверхность поскрипывала, упруго и деликатно принимала очертания чресел, и Гриша, взъерошенный, как клошар, устроился и замер на королевских "мебелях". Он сидел, покачиваясь, как на облаке. Он умер или сошёл с ума, и сейчас находится в сказочной стране. Страна эта небольшая - размером вот с этот кабинет. Как прекрасны здешние места. Как хорошо - совсем мало мебели, почти полумрак. Солнце поймано в ловушку шёлковых жалюзи. На потолке - мириады мелких лампочек рассыпаны в беспорядке, совсем как настоящие звёзды. Светят робко так, застенчиво, лучисто. Сказка... Вокруг собрались разные персонажи. Они незнакомы Грише, но узнаваемы. Фея-докторша, что до сих пор подле него. Чуть поодаль, за её спиной фельдшер - Мальчик-паж - собирает в "фейский" чемоданчик пустые ампулы с журнального столика. Немного в стороне совершенно преображённая Тая, с лицом тревожным и исплаканным, как у страдающей Кончиты. Ближе к Грише - незнакомец с внешностью Торговца из Магриба. Его кожа того же цвета, что тёмные дольки сушёных яблок, из которых варят компот. Глаза чёрные-чёрные, без зрачков, маслянисто блестят, как нефтяные капли. При неверном свете здешних "звёзд" это особенно таинственно, восторгает и пугает. То ли небыль, то ли быль... Гриша не сразу понял, что ещё один из персонажей присел прямо перед диваном на корточки, сминая недешёвый костюм. Он был из всех наименее сказочен. Гриша долго не мог понять, кого он ему напоминает. Средних лет, вполне обычный. Внешность приятная, даже не без изысканности. Но ни мушкетёрский плащ, ни кружевное жабо Грея не шли к ней никак. Ближе, ближе к жизни. Меньше романтики. Какое-нибудь нейтральное лицо, из уст которого ведётся повествование. Он, как правило, ни хороший - докучливо на протяжении всего рассказа славить самого себя, ни плохой - центральная фигура, как-никак. Что-то смутно ассоциативное вертелось в памяти, но озарение не наступало. Слишком много всякого свалилось сразу на Гришину бедную головушку. В помещении на некоторое время повисло молчание, слышно было только, как звякают друг о друга пузырьки в докторском саквояже. Фея-докторша первой прервала паузу. Она поднялась, стеснённо оправляя халат:
   - Ну, я вижу, мы здесь больше не нужны. Он теперь в норме...
   - Да-да, дорогая, спасибо, тебе. Давай провожу, - "Торговец из Магриба" оживился, с изысканной восточной фамильярностью подхватил её слегка поперёк корпуса, где-то в районе хлястика. Без его магического "сезама" выход из "пещеры" на свет Божий был заказан. Они церемонно двинулись к двери. "Паж", мальчик лет тридцати, почтительно потянулся следом.
   "Торговец" вернулся через пару минут, потирая руки, словно только что закрутил очень выгодную сделку.
   - Как ты теперь, джан? - обратился он к застывшему Грише. От зычного голоса все словно пришли в себя. Спало непонятное оцепенение. Все задвигались, заговорили. Таино лицо обрело несвойственные человеческие эмоции. Она протягивала Грише стакан с соком. Пока он пил, и она, и Торговец следили за ним, как если бы он был их единственное дражайшее чадо... Гриша отставил стакан и поёжился. Ему было неуютно и неприятно их странное умиление, неизвестно, чем вызванное. Как говорил герой в одном из фильмов, "такие повороты не для моей лошади". Не так много времени тому назад он был ещё не более, чем муть, осадок, поднявшийся на поверхность с илистого дна. Гриша принимал своё "осадочное" происхождение, как врождённое уродство, на которое до поры ему не указывали, чтобы не травмировать и без того ущербную психику. Не больно падать, если и так уже лежишь на земле. Спасибо им, конечно, за их заботу. Добрые оказались люди. Секретарша, и та не совсем мымра. Гляди-ка, смотрит на него, а в глазах чуть ли не слёзы. Расчувствовалась малость. Ничего, дай ей Бог. Может, будет у неё ещё всё в жизни хорошо, и с хорошим человеком... Не придётся мусолить гнусные книжонки до полуночи. И этот, тёмный. Как чернослив. Симпатяга, хоть и страшён до чёртиков. Подмигивает Грише, словно они с ним сто лет знакомы. Как будто вчера только расстались, не доиграв партию в нарды. И среди "этих" встречаются сердечные люди. Затосковали они, на небесах сидючи... По простым человеческим отношениям, по переживаниям соскучились. Однако, Грише было не в удовольствие играть роль отдушины для накопившихся эмоций. Не давала покоя мысль о том, что внимание это временное и незаслуженное. Вот-вот они очнутся, придут в себя и поймут с досадой, сколько времени потеряно из-за мелкой сошки. Всё его ничтожество засияет в своём неприглядном великолепии... Пора, пора бы выбираться отсюда. Интересно, долго он валялся здесь, как полуиздохший кашалот... Ох, голова трещит... Что произошло подробно так и не вспомнить. Голос в ушах незнакомый до сих пор звучит, как отзвук камертона: "Гриша!" Кто мог его звать? Тогда рядом была только секретарша и...
   - Гриша...
   Господи, твоя воля... Приступ вернулся. До сей минуты Гриша избегал смотреть на "нейтрального героя" и "косил" под абсолютного уж дурачка. На самом деле шестым чувством он ощутил, что тот, который рядом, в костюме, и есть здесь хозяин. Значит, его надлежало стесняться и сторониться в первую очередь. Почему не "магрибский купец", а он, Гриша объяснить не мог. Те, кто привык держать власть, излучают какую-то гнетущую энергию. Обряди ты его в лохмотья и посади в грязь - ему и там будут кланяться низко... Он не пойдёт провожать докторшу и не станет совать ей "гонорар" за хлопоты. Не будет, как Тая сейчас, помогать застёгивать пуговицы на рубашке - Гришины собственные пальцы не могли пока справиться самостоятельно. То заботы простых смертных. И того достаточно, что проявил участие и явил высочайшую милость. Тем паче, случайному голодранцу, залетевшему, как ворона в княжий терем... Для дел суетных есть другие люди. Они и сделают, что положено.
   Растерянно, как близорукий, Гриша перевёл глаза на державного "володетеля". Одно Гришино веко подёргивалось от нервного тика - последствия пронесшейся бури.
   - Ах, Максим Алексеевич, может ему ещё прилечь? Такая жара, что прямо страшно становится... - Тая рядом, к услугам, и готова была угодливо дуть Грише на лобик. Хорошо бы настоящую грозу, с ливнем. Чтобы хлестало по щекам, по плечам, и через минуту ноги уже по щиколотку в возвращающей жизнь влаге... "Что она только что сказала? Жара страшная. Максим Алексеевич, может ему ещё... Максим Алексеевич?" Гриша икнул и обмер. Он через сковывающую робость вгляделся в лицо, которое, как ему казалось, должно было слепить, как солнце. Блестящая табличка при входе... Оттиск на форзаце. Издательство "Максима". "Максима"! Максим Алексеевич, к вам сын... Хорошая шутка, старик! Белая рубашка, распахнутый ворот... Буйный чуб надо лбом... Где он это видел? Да, конечно, вот и цветное платье с оборками рядом как будто, и материнская, девичья ещё, рука... Жмётся, льнёт так доверчиво - как никогда уже после... После не было уже ни доверчивости, ни платьев в цветочек. Только та чёрно-белая карточка и осталась как свидетель... На ней - солнце, молодость и счастье. Половина этого счастья ныне вживе покоится под балахонистым саваном, окурена табачным ладаном... А он... Столкнись на улице, Гриша не узнал бы, конечно, прошёл мимо... Но когда вот так, чуть не за шкирку, нос к носу... Да, теперь кажется, из тысяч и тысяч выделил бы его. Теперь, когда всеми правдами и неправдами жизнь принудила его осознать, кто находится на расстоянии вытянутой руки. Особенно трудно смотреть в знакомое незнакомое лицо. Трудно, неловко и почему-то стыдно... Стыдно, что не узнал. Стыдно, что грохнулся в обморок при всём честном народе. Гриша так долго торопил момент встречи, но никак не мог предположить, что искомое окажется так близко. Да ещё... Вот тебе и мужицкая кость. Дурная наследственность. Нечистых кровей порченая порода...
   От волнения на Гришином лице странные полугримасы сменяли одна другую. Сначала пополз вверх один угол рта, затем задёргался кончик носа и подбородок. Он заметил, что Торговец и Тая наблюдают сцену неотрывно, с азартным любопытством - что же будет дальше? Они поднялись оба и встали друг напротив друга - отец и качающийся, как ветхий тын на ветру, Гриша. Отец приобнял его. Взъерошенный подросток сжался, вспомнив об ужасном запахе пота, которым, должно быть, разит от него сейчас. Что ему делать? Как поступают в подобных случаях? Главное - не испортить всё, не скосолапить... "Скупая мужская слеза скатилась по его щеке." Стыдливо, как девка на смотринах в присутствии сватов, Гриша взглянул неумело в лицо отцу. Ни скупой, ни щедрой слезы не было. Была неумелая же мужская ласковость. Воспитание чувств в сверхсознательном возрасте. Первые шаги робко, держась за стену... То было испытание для них обоих. Они стояли, виноватые без вины, и слов ни у одного не находилось. Вот ведь странно! Всю жизнь не знать человека и не особенно заботиться подробностями его жизни. Просто думать о нём по привычке, как о Ниагарском водопаде: где-то он есть на свете. Неплохо, конечно, если выдастся случай взглянуть на него хоть глазком, а нет - значит, не судьба. Жили же без этого как-то, и дальше проживём. А теперь понять вдруг остро и больно, чего был лишён все эти долгие годы. Почему от него скрывали, почему не дали возможности всё решать самому? Почему не дали почувствовать раньше? Почувствовать, что он любит этого человека. Любит, как положено любить сыну. За время вынужденной разлуки этот врождённый инстинкт не успел высохнуть, сморщиться и отвалиться, как ненужная, не используемая организмом часть. Он тихо спал до времени, и вот, разбуженный, воспрял. Гриша не ожидал от себя такого накала чувств. Важно не кто его отец, где он и с кем. Важно, что он есть. И точка. Не телефонный папа, и не подарок от Деда Мороза, а живой человек, из плоти и крови. Всё это так бурно клокотало в юной Гришиной душе, что рано или поздно должно было иметь выход наружу. Он помнил, что "мужчины не плачут". Но что же тогда "скупая мужская слеза"? Дави её - не дави, если уж совсем туго... Он ощутил знакомое острое покалывание в носу. Отцовское тёплое плечо, запах - оказывается, есть не только материнский, но и особый отцовский запах. Он достигал воспалённых ноздрей, особенно чутко ловивших теперь, в предчувствии "большой воды". Такой спокойный, надёжный и сильный. Гриша изо всех сил давил себя кулаком в живот. Болевой отвлекающий манёвр. Не помогло. Гриша почувствовал, что плачет - беззвучно и сладко, со вкусом...
   - Иди персик, иди себе, - Торговец решительно развернул за плечи Таю. Та, как девочка, глядела эту сцену, приоткрыв удивлённо рот. Выпроводив секретаршу, сам Торговец вернулся обратно. Подошёл, хлопнул Гришу по плечу добродушно и одобрительно. Обессиленный организм содрогнулся под натиском дружеского участия. Поддержало отцовское плечо.
   - Молодец, настоящий мужчина. Самое главное в жизни что? - Торговец воздел к небу перст. - Самое главное - отец и мать...
   Гриша слушал его, глядя сквозь слёзную пелену. Ему было хорошо и совсем уже почти не стыдно. Было приятно сочувствие постороннего человека, не праздное, но искреннее. "Взаимоообретённые" до поры не говорили друг другу ни слова. Не нужно бояться говорить, если есть что сказать. И не бойтесь помолчать, если говорить нечего. Есть моменты, когда что ни произнеси - всё окажется не так и не в масть.
   - Большой вырос, молодец! Иди сюда, джан, - Торговец уже разливал что-то в крохотные хрустальные напёрстки. Он же и разбавлял напряжённую тишину, вязкую, как мазут. - Иди, отметим сразу твой приезд. Долго ты до нас добирался. Двадцать лет без малого.
   - Я не пью, - шёпотом произнёс Гриша и зарделся.
   - Молодец! Ты не пей. Пригуби только.
   - Не надо, Вартан, - подал голос отец. - Ему ещё нет восемнадцати.
   Он обернулся к Грише.
   - Поедем в ресторан. Отметим по-настоящему твой приезд.
   "В ресторан!" "Э-гей, ребята, запрягай, да порысистее! Хозяева обедать едут в ресторан - с музыкой, с шампанским, да с цыганами..." У Гриши от предвкушения закружилась голова. Отец произнёс это так легко и небрежно, как Гриша сам мечтал когда-нибудь произнести. Наконец-то и он дорогой гость - важный и долгожданный. На Гришину долю немного перепало баловства, и он всегда жаждал такого бескорыстного к себе внимания. Все с младенческих ногтей и до какого-то момента в жизни подспудно верят в то, что достойны самого лучшего. Ни за что, просто так. Просто оттого, что доставляют радость окружающим своим существованием. Эта вера гаснет по мере взросления очень скоро. Изнашивается, как пара носков. Немногим удаётся задержаться в счастливом заблуждении. И лишь единицы доживают с этим счастьем до конца своих дней. Но пока печальное прозрение не наступило, каждый из нас - скрытый подарок для этого мира. Жемчужина, по рассеянности и небрежности зарытая в навозе.
   Прежнее общество матери, бабушки и Жане ( куда уж без неё!) не располагало к приятным заблуждениям. Доставляло большого труда почувствовать себя любимым чадом, балуемым и опекаемым. Пока он был розовопятое дитя, все искренне умилялись над его круглыми ляжечками. По мере того, как разглаживались младенческие "перетяжки" на запястьях и щиколотках, он всё менее испытывал на себе беспричинное ликование. Со временем ощущение новизны от его появления всё блёкло и угасало, и совсем скоро, быть может, ранее, нежели другие дети, он перешёл уже в категорию "старослужащих". Он сравнялся со взрослыми в правах и обязанностях - в жизни повседневной. И очень редко, по праву младшего, ему перепадало особых радостей в виде билетов на детский праздник или гостинцев от той же бабули - в основном, когда та хотела в очередной раз уязвить дочь. Да, нежные отношения были в их семье не в чести. Уже потом, вечером, после всех положенных приятностей первого дня, Гриша лежал в постели и думал обо всём. Зачем они держали его подле себя столько лет? В качестве живой игрушки? Мальчика на побегушках? Чтобы Жане могла оттачивать на нём свой низколобый юмор? Или он был всего лишь навсего безвольным заложником застарелой обиды? Орудием мести, которым рано или поздно надеялись поразить отца. Зачем, ничего о нём не зная (а может притворяясь, что не знаешь), было говорить, что Гриша не нужен ему? Что, будь он отцом действительным, а не формально приписанным в метрику, не бросил бы месячного сына и не растворился в неясной дали. А он-то, Гриша, как дурак, уши развесил и верил. Верил, что отец подлый негодяй, презренный "алиментщик". Что он опустившийся тип, "маргинал, и, наверняка, пропойца". "Ненавижу!" - с неожиданной яростью подумал вдруг Гриша. Из памяти моментально стёрлась сцена трогательного прощания, со слезами и объятиями, когда он уже совсем готов был остаться. "Ненавижу, ненавижу! Украсть у меня столько лет... За что? Я просидел как идиот на одном месте. Всю жизнь чувствовал себя маленьким уродцем, от которого прячется даже собственный отец... "Папаша!" Это ведь они приучили меня так его называть. А я-то... Я-то жил и думал: "Вот, вырасту и отомщу!" Дурак! Не тому собирался мстить." Он считал святыми и непогрешимыми мученицами обозлённых тёток. Они сами погрязли в тупом эгоизме и отыгрывались на Грише, теша ущемлённое самолюбие. "Подлые!" Гриша избегал даже в мыслях обвинять во всём конкретно мать, предпочитая хаять всех огульно. В его сознании сейчас они были неразделимы. Гриша был окорблённый до боли рыцарь на ристалище, который видит в прорезь своего забрала дракона о трёх головах. Каждая из этих голов немало поспособствовала тому, чтобы бесчисленные испытания и унижения обрушились на него. Он уже сам плохо поспевал за собственными мыслями. Его, что называется, несло. Он почти наяву видел вмятины на собственных доспехах - следы "ударов судьбы". Как-то враз забылось то, что было до сих пор дорого и мило, а на поверхность, как нечистоты, всплывали старые обиды. Додумалось до того, что, в конце концов, "они" стали виновны даже в тех неудачах, к которым при всём желании не могли приложить руку. Даже в истории с Аллочкой. Не держи они его неотлучно при себе, не заставляй вяло плавать в обывательщине, как муха в борще - кто знает, быть может, в его жизни была бы совершенно иная встреча - счастливая и благодарная... Гриша упустил в запальчивости, что, спроси его некто ещё полчаса назад, хотел бы он раз и навсегда стереть из памяти всё связанное с этой подлой "любовью", он крикнул бы: "Не отдам!".
   Хорошо, что матери сейчас не было рядом, и он не мог взглянуть ей в лицо. Ему стало бы тяжело за свой бред распоясавшегося подростка. Однако, Гриша и впрямь считал себя подло обманутым. А отца - жестоко оклеветанным. Не с трёхдневной щетиной и мучившимся от похмелья, и не плешивым "доходяжкой" с потными ручонками. Эх, знай Гриша обо всём раньше! Обидно...Долго маяться подле красиво накрытого стола, и только спустя много часов, когда вкус уже остыл и потерялся, узнать, что всё это предназначалось тебе...
   Это было первое предательство, совершённое Гришей в мыслях. Но он предпочитал думать по-другому: в отношении него вершилось ныне высшее правосудие. Теперь он получает назначенное ему по праву от рождения. И тот, кто станет мешать, автоматически перемещается в неприятельский стан. Что такое было прежнее бледное "благополучие" подле материнского подола? Сейчас он не был бы расстроен его потерять.
   Грише помогли привести себя в порядок. Ему принесли чистую рубашку, только что распакованную и отглаженную, ещё тёплую после утюга. Это были чудеса, но он держался и не задавал пока лишних вопросов. Он позволял делать с собой то, что считали нужным, и был смирен и счастлив, как карапуз перед новогодней ёлкой. Только незаметно притопывал ножкой в нарядной сандалии в сладком нетерпении: когда же всё начнётся. Когда распахнутся двери огромного зала, где вокруг наряженного дерева собралось уже много гостей, и куча подарков под ним... Все гости обернутся, тут же окружат его. Все будут хлопать шумно и радостно, приветствуя его появление - и взрослые, и дети. И тот, что переодет в красный тулуп Деда Мороза, с бутафорским носом и бородой, подойдёт со своим огромным мешком к Грише к первому, как к самому желанному и дорогому. Ну и пусть уже давно известно, что Дед "подложный". Зато подарки у него в мешке - самые что ни на есть настоящие...
   "Идём," - просто сказал отец. Они прошли обратно тем же путём, что вела его Тая. Но, вот странно, если путь наверх напоминал казённые "побегушки", то шествие вниз было подобие миниатюрной церемонии. Немногие сотрудники, попадавшиеся на пути живописной "тройки"(Торговец был тут же), подобострастно вытягивались и почтительно шелестели приветствия. "Диванные заседатели" в холле уже поменялись, но, как и прежние, горячо и увлечённо спорили о чём-то. При виде важной группки, и, прежде всего, отца, как один подскочили и закивали старательно, не решаясь задерживать начальство рукопожатиями. Три девушки за стойкой, и без того страсть как симпатичные, стали уж вовсе милы с этим выражением безграничной преданности на лицах. Так смотрят бедные сиротки на благодетельного опекуна. Гриша, впервые очутившийся в здании большой компании, не был знаком со здешними порядками и бытовым укладом. Он не мог пока подозревать, что правильно выбранное выражение на лице, как и правильная длина одежды, и многие подобные мелочи способствуют выживанию и приносят немало пользы. Ах, как всё было чудесно, как всё ему нравилось. Ему казалось, что и окружающие искренне разделяют его восторги. И то, как складываются в подобии поклона сотрудники и посетители, и рдение и трепетание нежных дев - это всё он отнёс на счёт исключительных человеческих качеств отца. Гриша был бы, конечно, неприятно разочарован, имей возможность увидеть тот же холл и его "обитателей" уже после того, как они проследовали по мраморной глади к выходу. "Люди на диване", стараясь вернуть прежний солидный вид, развалились подчёркнуто небрежно, забросив ногу на ногу. Они чувствовали неловкость друг перед другом, как будто только что танцевали "камаринского", сверкая заплатами на дерюжных портах. Девушки осели вновь на свои стулья. Их лица, только что сиявшие оживлением, приняли вид усталый и обречённый. Они доподлинно знали расстояние между собой и начальством. Подобно светилу оно периодически возникало на небосклоне, проплывало по своей орбите и растворялось в космических далях. Его появление вызывало у персонала оживление и клокотание, как внутри закипающего чайника. Но озарение его лучами было недолгим, и мало что сулило любому, взятому в отдельности. То, что руководитель едва ли помнил в лицо от силы сотню из тысяч и тысяч работающих, было нормальной практикой в компаниях подобного размаха. Его отделяли от них не километры - парсеки. И сложность заключалась не столько в длине этого расстояния, сколько в невозможности его преодолеть. Потому, выполнив непременный обряд вежливости, все возвращались к своим делам, уже не вспоминая друг о друге. Человеческие симпатии и антипатии были бы здесь столь же значимы, как чувства гусеницы и кометы. Мечтания юных граций вмиг всколыхивались, когда недосягаемый и всемогущий их руководитель приближался за чем-нибудь к стойке. Он мог навсего опереться о неё - поправить завернувшуюся брючину - а каждая из этих крошек уже вовсю мечтала. Так уж устроен человек: сколько ни говори себе "невозможно", а грёзы при этом не становятся менее желанными. Девушки истово верили, глядя лишь на рукав из дорогой с отливом материи и модный хронометр, не решаясь поднять глаз выше, глянуть дерзко в начальственный лик. Стыдно признаться, но ни одна не медлила бы ни секунды, если бы чудо произошло , и в один из дней Сам предложил бы небрежно: "Давай сходим куда-нибудь вечером, детка", не утрудив себя узнаванием имени. Каждая из них сама по себе, конечно, девушка в высшей степени порядочная. И не без принципов... Но вообще-то, ничего страшного не будет, если... И дальше голова кружилась от необозримых перспектив. Грации забывали все глупые нравоучения, которыми щедро снабжали их матери и бабушки. Что может знать о жизни нынешней поколение байковых панталон и кримплена... Барышни все были призыв, пусть и затянутый в тесные рамки офисного костюма. Но ведь нельзя не заметить свежесть их юных ещё щёчек, пускай освещение в холле и искажало их природный цвет. А буйство локонов, лишь для порядка, для виду слегка усмирённых шпильками и резинками - рыжие, иссиня-вороные, медовый блонд... Пока ещё начальственная, безусловно, прекрасная спина не скрылась из виду, волнения не утихали. Девушки вожделенно провожали глазами мужественный разворот плеч, который из-за неприступности казался ещё более широким, разочарованно и тайком вздыхали - опять ничего! - и постепенно остывали. До следующего раза. Очаровательные мышки-малышки были ещё в том возрасте и той стадии развития ума, когда тверда уверенность: привлекательная внешность - вот ключ к успеху. Но вечером, тем не менее, все они возвращались домой, где ждал их какой-нибудь Петя или Вася. Свой, простой и незатейливый. Пока не официальный, но уже принятый и утверждённый на семейном совете. И этот Петя или Вася встречает свою "лапулю" или "котёнка", и искренне радуется, и явно гордится своей красавицей. И не подозревает даже о том, что бывает предан - пока в мыслях - иногда по нескольку раз на дню...
   Обо всех этих подробностях было покуда невдомёк Грише. Он сейчас шествовал за двумя представительными спинами, восторженно вглядываясь особо в один из затылков - тот, что был светло-рус. Чей обладатель был одного с Гришей великолепного роста и стати. Особенно это бросалось в глаза в сравнении со спутником, шагавшим рядом. Этот был совсем невысок, весьма крепок и колченог. Его мелковолнистые, чем-то умащенные волосы отливали на солнце тёмно-синими чернилами. Гриша в своей новой, на два размера больше, чем нужно, рубашке, перекатывался, как пельмень в просторном целлофане. Он уже напрочь забыл о канувшем в безвестие чемодане, о смешных нелепых любовях и прежней жизни вообще. Он шествовал, ведомый архангелами, в направлении рая. Он ещё так мало пожил, не успел ещё порядком наследить, и потому его не тяготил груз прошлых грехов. К тому же, с его спутниками, кто же осмелится заступить ему дорогу?
   Лишь однажды мелькнула мысль об оставшемся далеко в ушедшем Кролике. Когда Гришу подвели к автомобилю, на котором ему предстояло начать путь в прекрасное далёко. Тупо и зачарованно он рассматривал своё отражение в поверхности, сиявшей, как никелированный новенький смеситель в магазине. Авто было дивного цвета неспелой брусники, когда она только начинает наливаться на кусту. Гриша видел нечто подобное на страницах затисканного журнала, попавшего через десятые руки, с масляными отпечатками и потёками чего-то липкого. Наверное, эта машина была прислана по особому заказу. Порода была во всём - в необычной удлинённой форме, в "затуплённой" морде, в хромированной решётке радиатора, выпуклых "рёбрах" вдоль корпуса. А необычная форма подфарников, а фирменные диски и светлый, как сливочная карамель, салон... Такие тонкости ревниво подмечает глаз любителя, живо интересующегося, но своего "коня" не имеющего. Либо, напротив, имеющего, но сознающего с горькой досадой, как велика пропасть между ним и его "лошадкой" и этим "скакуном". Гриша вспомнил, как в своё время они с Кроликом жались в абрамкинском гараже и завистливо сглатывали слюну, глядя на "убитую" беспросветной жизнью "Мазду". Отец сел за руль сам. Торговец великодушно уступил Грише место впереди. Когда Гриша прицельно наощупь искал пятой точкой светло- велюровое место приложения, он одновременно про себя читал сочинённую самим собой молитву и больно щипал себя где-то в районе ляжки. Молитва была о том, чтобы всё это продолжалось как можно дольше. И, если это всё-таки недоразумение или сон наяву, пускай всё раскроется ещё очень нескоро.
   День не разочаровал его. Он закончился достойно. Грише казалось, что за этот день, даже за полдня, он прожил добрые десяток лет. Теперь, умирая, в окружении многочисленных детей и внуков, если они когда-нибудь будут, ему найдётся, о чём вспомнить и светло погрустить, прежде, чем отдать этому миру свой последний вздох...
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   Давным-давно, почитай уж пять веков как, стояло где-то на благословенной смоленской земле славное сельцо Собакино. Чистые и красивые места, да и народ, как на подбор, всё душевный и открытый. Кто на месте народился, а кто был пришлым из других сёл - задержался по делам, бывает, да так и осел, обратно не двинулся. Больно жизнь была здесь хороша. Весела да прозрачна, как осенний воздух. Что при царях-батюшках, помнится, а что при новой, справедливой, значит, власти, когда "у всех отобрать и поровну поделить" - одинаково беспечально проживали собакинцы, ни о чём не тревожась и никого не боясь. Что там, наверху, творится, мало их занимало. Ну, шумнуло малость, ну, постреляли где... А после ведь - всё одно. Мужики собакинские всё так же землю пахали, семя в неё сеяли, чтобы по осени хлеб убрать. Бабы - тоже по делам своим грешным. То мужикам своим пособить - колос жать, да сено в стога смётывать. То скотину обиходить, то бельё постирать да полы натереть с песком, по старинке. А вечером соберутся вкруг стола муж да огольцы - так выставить на стол чугунок али сковороду. А там картошечка дымится, да на сале... А рядом в плошке малосольные огурчики пупырятся, да отливает жёлтыми сливками отстоявшееся молоко в кринке... Какие бы ветры по миру не веяли, какую бы весть не несли, а всё одно - ничего не менялось в Собакине. Всё шло своим чередом. Всё так же созывал по воскресеньям церковный колокол к обедне. Рождались дети, игрались свадьбы. Курился самогон по особому, здешнему рецепту сваренный. И не то, чтобы не было ни печалей, ни горестей, а только и они, как и радости, были своими, уже привычными. И в радости, и в скорби тянулись сосед к соседу - тут уж не спрячешь ничего, не скроешь. Да и от кого скрывать? Все ж свои, у всего мира на виду. Бывает, соседскую копейку лучше знаешь, чем собственный карман... Как ковырнулся кубарем последний батюшка-царь со своего да с трона, притихли собакинцы, прислушиваться стали: что-то будет? И снова Бог миловал. Пронесло - лучше и не надо. Начальство любое - оно ж всё равно, что ямщик али кучер - дёргает вожжу, натягивает крепко. Да всё достаётся коренному - тому, что поближе. А пристяжные знай бегут себе рядом. Может, в столице, или, опять же, в Москве, и впрямь зажили по-новому. А в Собакине что по-барски, что по-советски - что в лоб, а что по лбу. Сделали, как власть новая прописала. Всё у всех отняли и под зорким глазом нового сельского старосты всё поделить хотели. Да с чего начали, к тому и вернулись. Потому как отродясь ни у кого в сельце больше коровёнки да кур десятка с полтора на дворе и не водилось. Ну, не досчитались кое-где пары хохлаток с каждой избёнки, да по полмешка муки. Велено "голоштанным" соседям пособить. Поскольку всё "обчее", советской власти отныне принадлежит. А вы, хозяева, только пользуетесь тем, что эта самая власть вам даёт по доброте и справедливости. Почесали в затылках мужики, рукой махнули да и плюнули. Бог с ими, с курями. Главное, чтоб кормилицу не забрали. Корова-то - не мешок муки, пополам не разделишь... Так и жить стали. Все декреты, все предписания "справедливой" власти исполняли, да под себя переиначивали. А что с нищего возьмёшь? Пару вшей да рогожку... При царе разжиться не успели, так и горевать не о чем.
   Приспособились мал-помалу. Стали даже кое-что в политике понимать. Линию партии хвалить да славить, "буржуев недорезанных", что за границей свирепствуют да бесчинье творят - хаять на чём свет стоит. Соберутся, бывало, миром мужики на ступенях сельского совета, да по зорьке по вечерней. Закрутят, как водится, растресканными пальцами махорку в бумажку - по краю газеты аккуратно оборванную и тщательно засмотренную: не дай Бог засмолить кусок с новым декретом али речью на Пленуме. Сидят, вопросы важные решают. "Западников" "прикладывают", Кастро Федьку-то добрым словом поминают. Мужик, что и говорить. Благодать, живи да радуйся. Вот только самогон гнать запретили. Да церкву до поры закрыли - ни крестин, ни отпеваний. Батюшка покуда тишком вроде как под арестом под домашним. На самом деле - тоже ничего. Живёт и даже здравствует вполне.
   Война пронеслась. Опростала село, почитай что на треть. Мужиков, как и везде - полторы калеки. Кого ещё дожидались, а кого-то и ждать перестали. Получили, как тысячи тысяч, бумажонку коричневую. В ней - ровным почерком: так и так, сын ваш и муж... Погоревали всем миром, оплакали. Но по всему, жизнь новую надо строить. И снова зажило Собакино. Заколосился хлеб, зафырчали присланные колхозные трактора. Председатель новый приехал - аж с самой Москвы. Не целый - ногу осколками посекло, пришлось отнять. Но мужик дельный, и не старый ещё совсем. Солдатки украдкою завздыхали. Волосы оправляли под сбившиеся платки. Долго ли коротко, а выбрал себе ж таки председатель - вдова сорокалетняя, Ульяна. Баба сухая да жилистая, но живая да ладная. Зажили мирно. На них глядючи, и в других домах жизнь на лад пошла. Ехали комсомольцы по разнарядке, наезжали партийные с ревизией да с указаниями, пришлые из разорённых сёл, от родных пепелищ бежавшие - всех принимала, всё впитывала земля благодарная. Загудело Собакино, ожило.
   Эра Полосухина была из местных. Пятнадцать лет ей сравнялось, когда победу встретили. Всю войну помогала старшим товаркам да матери на поле, ходила на болота - мох собирать да сушить. На карьере песок добывать да глину месить. А как мирная жизнь наступила - так враз бросила и сказала: "Учиться поеду!". Как мать ни роптала, как ни уговаривала стать, как и все в их семье, скотницей - ни за что не захотела. Пока ещё колхоз обзаведётся новым стадом. А там ещё и коровник построить надо, и свинарник... Чего дожидать-то? Поехала. Посчастило ей. Девка умная, да прилежная. Строгая да усердная. Выучилась. Стала педагогом, вступила в комсомол. Попросилась, чтоб после всего распределили её обратно же в родное село. Сочли возможным, разрешили. Председатель был радёхонек. На всю ораву подраставших горлопанов, кого учить бы надо грамоте да счёту, да и так уму-разуму - одна лишь полуслепая дореволюционная Глафира Яковлевна. Той уж семьдесят два сравнялось. Вот так и зажила по-новому Эра Полосухина в своём же старом селе. Право слово - совсем не то, что прежде. Прежде, как и все, была "Эрка, принеси-подай-поворачивайся". А теперь - учительница! Человек на селе глубоко уважаемый. Их всего то и было, кого слушали и берегли, да от всех прочих дел освобождали - хоть в страду, хоть когда - сельский "фельшар" да учителка. Кланялись при встрече им, первыми здоровались. И ведь от роду-то всего ничего, девчонка. А уж почёт и привечание повсюду. Эра, может, и загордилась бы попервой, с непривычки. Но мать не дала. Вон они, вожжи ременные, в сенях висят. Чуть если в голове замутит, оно по спине вытянуть пару раз - вмиг мысли в ясность придут. Но сама же за дочь тайком была радёхонька. И впрямь - чего ж девчонке всю жизнь в навозе-то колупаться... Под школу отдали избу большую. Подлатали-подправили, крышу надёжно перекрыли. Теперь было где Эре Фёдоровне разместить своё хозяйство - привезённые таблицы с плакатами, книжки кой-какие нужные, глобус опять же. Комната большая. Учеников набралось порядочно. В каждом классе человек по десятку, а то и по полтора. Бывало, что и взрослые ходили, сидели за партой с мелюзгой - кому война доучиться не дала, а кто и вовсе отродясь грамоты не знал. Тишина стояла, когда учительница объясняла урок - ажно слышно, как за пять километров в соседнем селе собаки брешут.
   Долго ли так жили коротко ли - лет с десяток промелькнули незаметно. Эра Фёдоровна учительствовала себе - тетрадки по вечерам проверяла, а с утра и до самых сумерек в школе пропадала. Работы навалилось - не охнуть, не вздохнуть. Особенно тяжело стало, когда две зимы назад заболела да померла старая Глафира Яковлевна. Вся ребятня, все заботы теперь - на молодой учительнице. Не под силу было одной везти этот воз. Эра не роптала, но к председателю всё ж сходила. Так, мол, и так, нельзя ли при случае попросить кого в помощники прислать. Председатель, вроде, пообещал.
   Мать Эры, что поначалу так радовалась, с годами всё больше ворчать начинала. Понять её болезность сердечную было можно. Все ровесницы Эры Фёдоровны уж лет пять назад семьями обзавелись. Через пару лет уж своих ребятёнков к ней в школу учиться приведут. А Эра-то Фёдоровна по сию пору в девках. И ведь ни просвета не видать - закопалась в своих книжках. Парням ведь что надо? Приветливость да ласка. Ходили вокруг неё, пытались симпатии закрутить. Учителка молодая симпатичная, серьёзная. Должно, жена из неё получится справная. Да только походят-походят и уйдут ни с чем. "Какого рожна тебе надо?" - плескала руками старая Матрёна. - "Глянь-ка на меня. До того дождать хочешь, пока и тебя вот так в козий рог скрутит? Бабий век короток. И не такие павы в вековухах сидят. Кого ждёшь, чего перебираешь?" Эра Фёдоровна и сама понимала, что все сроки проходят. Ещё недавно цвела, как маков цвет, а теперь - глянь: морщины надо лбом да у глаз. Да и в характере лёгкости поубавилось. Бывало, вечером, как скрипнет калитка, заслышится с улицы звонкий смех - так и встрепенётся вся. Парни да девчата на гулянку собрались. И её поначалу всё с собой зазывали. Эра Фёдоровна потянется к сеням было, а потом значок комсомольский на груди повертит-покрутит задумчиво, да и дома остаётся со своими тетрадками. И не слышал давно уже никто, как она смеётся - звонко, колокольцем... Эра и сама не знала, чего ждала. А, может, не ждала. Может, боялась чего. Всё ей казалось, что не те к ней прибиваются. Уж больно немудрящи, не под стать. Она всё ж учительница. Что ж ей за радость мил-друг сердешный, с которым и словом перемолвиться не о чем. Так ли, нет, а только подобрались быстро и те, кто ей не ко двору пришлись - на всех спрос нашёлся, не залежались. А она, значит, до сих пор одна. Матрёна скрипит, дочь молчит да слезу утирает. Одна и была в жизни радость. Раз в полгода ездила в Москву на комсомольские слёты. Наслушается, надышится пламенными идеями. Сама загорится. Приезжает обратно - неделю не узнать человека. Как на крыльях летает. К председателю с какими-то прожектами бегает: то кружок идейный организовать надумает, а то лекции по выходным в клубе - про партийную линию, да про то, как людям жить легко да счастливо будет. Дайте срок - и порушим проклятый империализм. Будем жить при коммунизме, без войн и лишений, как... "Как у Христа за пазухой!" - ядовито вставляла Матрёна. Эра затухала враз и шла черкать в тетрадках красными чернилами. Однако ж идей своих не оставляла, будет день - сами увидите... А в последнюю поездку ей намекнули, что можно, мол, и заявку подать на вступление в партию. Эра с тем и засыпала, убаюканная мечтами о всеобщем благоденствии.
   Сравнялось Эре тридцать. Она давно уж была за директора, и за завуча. И прислали к ней под начало девчонку желторотую. Лет восемнадцати всего. Смешную, востроносую, беспардонную. Во все дела лезла, за всё сама хваталась. А Эре того и надо. Она за десять лет весь свой запал растеряла, растратила. Глядела она с грустью на ту девчонку и себя в её годы вспоминала. Эх, где они, золотые денёчки. Пролетели, как и не бывало. Теперь она мудрая, должна подсказать да научить козу эту лупоглазую, как с сорванцами дело иметь. А та, вроде и не заботилась ни о чём. Поселили её в комнате при школе. Да в первые же дни пошла Эра Фёдоровна ввечеру навестить жиличку, посмотреть, как та устроилась. На крыльцо поднялась, стукнула в дверь. Тут в кустах вдруг шорох, да стук ставень. Ровно в окно кто-то вывалился, да по зарослям, по палисаднику, через забор - шасть! Лови его по тёмному, гляди... Хотела Эра без лишних церемоний войти да с расспросами к желторотой подступить. Но не решилась, заробела чего-то. Сошла с крыльца и зашагала восвояси.
   Через месяц Эра Фёдоровна без ухаживаний да особых дум вышла замуж за парня из соседнего села. Алёха работал трактористом. Приехал в Собакино к председателю за запчастями из своего Кобылково. Там в сельсовете они с Эрой и встренулись. Слово за слово, покамест председатель на ферме, да и глянулись друг другу. Алёха помоложе на два года, да тоже бобылём пока. Крутил он у себя в селе с какой-то девчонкой, да до свадьбы отчегой-то не дошло. С Эрой расписались быстро, без всяких там особых отмечаний. Собакинцы удивились да обиделись. Мало того, что учительница не своего выбрала, так уж и свадьбу по-людски гулять не захотела, народ потешить. Алёха, правда, с Матрёной, тёщей теперь уже, спохватились после да выставили, как полагается - ведро самогону (с этим попроще стало, сквозь пальцы смотрели - как на народное средство). Но народ всё равно надулся.
   Председатель забеспокоился - ну, как уйдёт учительница теперь к мужу жить в его Кобылково. Опять школа осиротеет. На молодую, зелёную особой надежды нет. Та совсем другая, не Эре Фёдоровне чета. Но Эра, хоть и долго бабского счастья ожидала, и не чаяла уже, что сложится, разума всё ж не теряла. Сказала мужу так: здесь почитай половина жизни моей прошла, и от неё половину на школу положила. Одним словом - хочешь, нет ли, а жить здесь будем. В Собакино трактористы тоже не лишние. Муж попался понимающий, долго упираться не стал. Покидал вещи в мешок, да перебрался к жене и тёще. Не сильно, видать, держались за него в Кобылкове.
   И ведь надо такому случиться - просто волшебство, не иначе. Не успела Эра замуж выйти, как на её имя вызов пришёл из Москвы - так, мол, и так, на очередном слёте комсомольцев-активистов будут обсуждать достойных для вступления в Партию. И её кандидатуру тоже рассмотрят. "Выезжайте срочно, товарищ Полосухина..." Эре долго собираться не нужно - подхватила чемоданчик и полетела. Неделю отсутствовала. Вернулась счастливая - подтвердили, одобрили. А тут и сюрприз ей. Муж, с которым и четырёх месяцев не прожила, на такие дела глядючи, думу задумал мрачную. Полетела, застрекотала. Столица, видать, милее, оказалась, чем родные и домашние. Ничего лучше не придумал Алёха, и всю неделю пил по-чёрному. Вот так и открылась правда нечаянно. Оказался с гнильцой человек. Эра вскинулась, а что поделаешь - уж впряглась. Не бросишь же. Как-то не по товарищески, не по-советски. Эра и по-хорошему, и с угрозой к своему Алёше. Мол, гляди, если что - общественность подключу. Всем миром перевоспитывать тебя возьмёмся... Однако Алёха мира не боялся. А жену, хоть и любил, но от "крепенькой" никогда не отказывался. Слаб оказался телом и духом. Неделю держится, а потом глянь - снова по селу кренделя выписывает. Стыдно, хоть плачь. Виданное ли дело - у учительницы муж - горький пропойца. Не один Алёха пил на селе, да Эра-то Фёдоровна уж больно человек видный. Под всеми взглядами - жалостливыми да любопытными ходила. Голову не опускала, плечи ровно держала. Коммунистка без пяти минут, неужто сама со своими проблемами не управится. А бабы промеж себя всё судили да рядили. Жалко учителку. Стали у Эры Фёдоровны от жизни такой нервишки пошаливать. В школе за день с сорванцами намаешься, придёшь домой, и на тебе... А тут ещё Матрёна с разговорами с новыми подступать начала. Когда, мол, родишь, да когда. А Эре Фёдоровне фельдшер прямиком сказал: от такого папаши любой сюрприз приключиться может. Тут уж, как говорится, свезёт - так и ладно, а нет... Он развёл руками, а Эра Фёдоровна задумчиво прикусила губу. "Чего тут думать, уж четвёртый десяток разменяла!" - завела мать знакомую песню. "Да ты глянь на это только," - тыкала Эра пальцем в занавеску, за которой пьяно храпел на скамье Алёха. "Нешто ты особенная какая! Все рожают, и от таких. Пущай будет хоша и плохонькое, да своё. Надо будет - вылечу, выпестую!" "Да ты в своём ли уме!" - взвивалась Эра Фёдоровна. Однако и она со временем обмякла. Махнула на всё рукой. И правда - будь, что будет. Танька вон, зелёная учителка, только появилась в селе, а уж на занятия в класс с пузом ходит. Того и гляди - прямо посреди урока родит...
   Но и здесь поджидала новая напасть. Эра Фёдоровна никогда прежде на здоровье не жаловалась - крепка костью, румянцем розова своим, а не из галантереи. Однако же понести как любая здоровая деревенская баба, никак не могла. Не держалось в ней семя. Через какое-то время всё само выходило, а то и вовсе не завязывалось ничего. Фельдшер отправлял в город на обследование к специальному доктору. Съездила. Там посмотрели, но ничего не нашли. "Здорова", говорят. Как же так - здорова, а пропускает всё, как худой горшок без днища... Намаялась, почернела, что твоя головешка. Уж на занятиях сосредоточиться не могла как следует. Уйдёт в думу глубокую. Ученики лопоухие щербатые рты поразевают, да сидят тихонько, как мыши за печкой. А она забудется и не замечает ничего кругом. Так время и проходит, пока сторож в медный колокол звонить не почнёт - конец урока...
   Ещё сколько-то времени минуло. Жили и жили, вели дела свои скорбные. Матрёну всё больше к земле пригибало, уж скоро от работы от тяжёлой руки пониже колен свисать начнут. На спине горб расти наладился. По коже гречневыми хлопьями пятна тёмные высыпали сплошь, как на яйце на перепёлкином. Не молодела, конечно, и Эра. С чего? Молодеют от радости. А она не помнила, когда остатний день без вздохов прожила. С Алёхой совсем кручина. Держат при колхозе только оттого, что жену жалеют, сочувствуют женскому горю. Но к тракторам уж не подпускают - так, кое-что подсобить. Работу доверяют самую чумазую.
   В обычный день вызвал Эру к себе председатель. Та уже встревожилась, забеспокоилась - может, с Алёхой чего... Напился ирод да в речку с моста полетел али ешё что набедокурил с пьяных глаз. "Надо, Эра Фёдоровна, товарища принять из Москвы. Приезжает делегат с проверкой, тудыть его... И без того дел по горло. Я вот думаю, разместим его при школе..." Эра Фёдоровна пожала плечами. Отчего не разместить. Молодая Татьяна-учительница давно к мужу своему сопливому перебралась. Комната пустая - живи, коли надобность такая есть. "Хорошо, Савелий Никитич, я мать попрошу, вместе с ней порядок и наведём." "Неудобно тебя утруждать, да сама понимаешь - начальство, проверки... И сам не рад, а никуда не денешься." Эра рукой только махнула - какой в том труд. На следующий день, в воскресенье, Матрёна с самого утра улетела к себе на скотный - корова телилась тяжело, нужно помочь ветеринару принять. Алёха, как всегда, с похмелья маялся. Эра Фёдоровна одна, подоткнув по-простому подол вкруг пояса, да заголив руки по плечи, зачерпнув воды дождевой ведром, ползала по некрашеным половицам да натирала полы в школьной комнате. Тёрла да всё о своём размышляла. Встрепенулась, когда услыхала покашливание за спиной. Подскочила, юбку одёрнула, обернулась. Товарищ незнакомый на пороге стоит и вежливо так за ней наблюдает. Схватила кофту с кровати - прикрыть выбившиеся с-под сорочки груди. Товарищ ничего себе. Высокий. Молодой - сорока нет ещё. Пиджак на нём такой хороший, серый, по моде по столичной - с плечами на вате. Значок красненький повыше кармашка. В руке - портфель кожаный. Важная, значит, птица. "Здравствуйте, - говорит, и руку протягивает. - Матвей Игнатьевич. Солоницын." Эра Фёдоровна пальцы о передник отёрла: "Полосухина. Учитель здешний." "А имя ваше, товарищ Полосухина, узнать можно?" "Эра Фёдоровна", - ответила и глаза на него вскинула, и залилась вся от стыда. Лицо у него такое доброе, внимательное. И глаза мудрые, понимающие. Эра и не помнит уж, как распрощалась, как бежала с крыльца к себе домой - сердце под старой кофтой так и бухало. Там только дух и перевела. "Чего зашлась-то, дура, - корила саму себя. - И человек-то теперь невесть что подумает. Эка невидаль - юбка задралась..." Но сама уж чувствовала, что дело-то не в юбке. Решила твёрдо, пока не уедет делегат - на глаза по возможности не попадаться. Закончил бы поскорей свои дела с председателем, да и ехал бы восвояси. Только как же тут не пересечься, когда у неё уроки, а он - вот он, за стенкой квартируется. То бумагами шуршит, то ложкой о стакан звенит... Эра Фёдоровна сжималась пугливо, пыталась проскочить мимо, как хорь из курятника. А он уж вот - на пороге. Пить чай зовёт да дела кое-какие обсудить хочет. По партийным, само собой, вопросам. И такой при том серьёзный да обходительный, что оттаяла как-то Эра Фёдоровна, расслабилась. А потом даже расстраиваться начала, если председатель с делегатом уезжали куда далеко по своим каким-то надобностям. Комната закрытая стояла. Эра Фёдоровна уроки окончит, учеников отпустит. Постоит немного под этой дверью, пальчиком поцарапает рассохшиеся доски с трещинками, да и бредёт к себе домой омертвелая. Дома Алёха пьяненький, да Матрёна, вечно бубнящая. Эх, кабы крылья ей! Так и полетела бы отсюда! Подальше от них, повыше. Туда, где никто уж не достанет. Не обидит, не обругает. Так хочется куда-то, аж мочи нет. И один раз не удержалась, сорвалась. Полетела. Куда - сама не знала. Только ноги сами по себе к школе привели. Взошла на крыльцо. "Если чего, - думает, - спросит - скажу, тетрадки забыла или ещё зачем..." Ничего придумать не успела - дверь уж распахнулась, будто поджидали её. И он в дверях - молчит тоже, всё понимает. Посторонился, приглашает внутрь. Оглянулась Эра по сторонам воровато, словно тать - не видит ли кто, и - шмыг в комнату. Вот так и сложилось у них всё как по-писаному. Эра больше трёх десятков лет на земле отмеряла, а такого попреж не испытывала. Сама себя пугалась. И выла, как волчица, и стонала, и охала. А в голове - одно лишь крутится: недолгое оно, это счастье нечаянное. И пила она его взахлёб, так чтобы впрок напиться, а там уж, что бы ни стряслось - уже не страшно. Страшно сейчас. Как начнёт небо розовым брезжить, выпустит он её из объятий. Будет глядеть, как она собирается торопливо. Сам закурит, задумается крепко. А после скажет так негромко: "Спасибо тебе. Только уж сама понимаешь - не судьба нам вместе. У тебя муж есть. Мы с тобой люди ответственные, партийные..." Да Эра ни на что другое и не надеялась. Только подольше бы на себе чаять сейчас делегатскую руку - сильную такую, мужицкую... Аж всё огнём полыхает, трепещет, как от озноба. Нешто сможет она теперь от таких-то да к Алёхиным пьяным тисканьям, к слюнявым вонючим поцелуям. Ни в жизнь. Про себя уже решила непреклонно, ещё когда млела на жёсткой скрипучей кровати рядом с коммунистским горячим телом. С Алёхой жить в одном доме, как и прежде будут, чтобы толков по селу не пошло. Но уж к себе Эра более его не подпустит. Пускай сосёт свою бутылку. Урвала она таки своё женское счастье, отхватила хоть лоскутик. Не даст теперь грязным лапам замарать его. Домой шла огородами. Всё шаталась, как пьяная. В избе тихо. Алёха трели выводил, разинув пасть во сне. Только из материного угла послышался шорох. А может, померещилось. Эре было всё одно.
   Всё перевернулось после той ночи - не торопила Эра Фёдоровна дни, а просила всех, кто над этим властен, чтобы тянулись они, не кончались. Тихонько радовалась, коли аврал али другая какая оказия приключалась у них или в соседнем селе. Матвей Игнатьич по председателевой просьбе ещё задерживался на какое-то время. С утра садились они в старенький трофейный автомобиль Савелия Никитича и пылили по дорогам и колдобинам от деревни к деревне, из центра по окраинам. Возвращались только ввечеру, усталые. Пропылённые. Председателев единственный сапог до середины голенища облеплен засохшей грязью да навозом. На губах мат-перемат. А ночь лишь только опустится - Эра Фёдоровна уж здесь, стучит тихонько в притворённое окошко. За день так намается, наскучается, что летит себя не помня. И тянет, и тянет заезжего бесстыжие ласки до самого до рассвета. И то - разве ж грудь такая только для того, чтоб значок на ней носить да на собраниях гордо вздымать... Волосы разметает по подушке, шепчет что-то на ухо ласково так. Однако, всему окорот есть.
   Делегат уехал как-то враз, негаданно. Ещё с утра с председателем носились по полям, а после обеда вернулся, покидал скоро бельишко своё в портфельчик да и отбыл на вокзал. Там - на поезд, и до Москвы. Эра Фёдоровна ещё не ведала - не гадала ни о чём, когда вышла из класса, остановилась у заветной двери. Там записка белеется. Квадратиком сложенная, меж дверью и притолокой засунутая. Эра Фёдоровна схватила записку, пока из огольцов кто не заметил, да за ближайший угол. Развернула торопливо, прочла: "Желаю всего наилучшего. С коммунистическим приветом, Матвей Солоницын." Внизу приписка - спасибо, мол, за заботу и гостеприимство. Эра Фёдоровна припала лицом к чужому забору, так и стояла минут десять, не шелохнувшись. Очнулась немного погодя, оторвалась и побрела тяжело к себе домой. Три дня прометалась в горячке. Фельдшер уж и ума приложить не мог, что приключилось. Вроде, и простуды нет, а жар, как от каменки. На четвёртые сутки температура спала сама, как и не было ничего. Забылось. Но недолго радовалась Матрёна. На селе шушукались - учительницу вроде как подменили. Идёт по улице, вся такая посветлевшая, улыбается даже кому-то, а, может, себе самой - мужики по новой заглядываться начали: расцвела баба, налилась! - а глаза всё неживые какие-то. Матрёна тайком к знахарке бегала - может, поможет чем. Ведь иной раз и не докричишься до дочери, всё себе витает где-то. Возьмётся протирать бюстик бронзовый из Москвы привезённый, так и трёт стоит полдня, пока у того, у бедного, плешь не заблестит... Знахарка кучу травок разных насовала, велела в кружке с чаем заваривать.
   Месяца этак через полтора почуяла Эра Фёдоровна что-то неладное. Сама задолго до того обмолвилась как-то в разговоре с матерью, что из-за пьянок своих негоден стал Алёха по мужицкой части. Мать - женщина мудрая, деревенская. На эти вещи смотрела просто. Не годится - и не надо. Слава Богу, не один на земле мужчина, кто способен приласкать. Эра Фёдоровна сильно тогда ругалась, кричала даже. Матрёна спорить не стала. Поглядела, взяла ведро да пошла себе корову доить. Эра Фёдоровна знала, что есть в Матрёниных словах сермяжная правда. Однако же к себе её применить Эра Фёдоровна никак не могла. Она же образованный человек, интеллигентный, можно сказать. К тому ж моральный кодекс строителей коммунизма никто не отменял. А там, хоть и напрямую про то не прописано, однако ж можно себе представить, как относится партия к членам, свой облик постыдными связями замаравшим. С неё, с Эры, пример все берут. И сопляки малолетние, и бабы взрослые. Вон, одна из учениц бывших, Тонька Лебедева, содрала у матери в горнице занавески с окон, да из них себе кофточку пошила "столичную", "как у Эры Фёдоровны". Бита была за то ухватом, зато уж по селу плыла в обнове гордо. Так что ж ей делать-то, Эре? Ведь, куда ни кинь - клин повсюду. Выгнать Алёху взашей - пускай катится обратно к себе в Кобылково. Однако и на то решиться не могла. Металась меж двух огней. Хотелось себя сохранить. А с кем детей заводить, от кого рожать? Не от бюстиков же бронзовых. Так ничего не решила, продолжала плыть себе как река несёт. Тут-то её нежданно судьба и подкараулила. Хочешь плачь, а хочешь смейся, но сама Партия ей в том подсобила. Теперь точно навек повязаны они - Эра Федоровна и Самая Справедливая В Мире...
   Вернулась с уроков как обычно, тетради на стол выложила аккуратно, в несколько стопок - дела до полуночи хватит, а то и поболе. Матрёна с фермы пришла. Сели вечерять. Алёху где-то нелёгкая носила. Цепляет Эра картоху ложкой, а та в горло-то не лезет. Отодвинула тарелку. Глянула на мать. "Ты чегой-то?" "История тут приключилась. Похоже... Короче, в тягостях я..." Матрёна не руками, а аж всем телом всплеснулась: "И-ых, ты! Слава те, царица Небесная! Давно ли?" "Месяца с полтора..." Матрёна считать умела и смекала споро. Она, как баба неучёная, много верила в разные глупости и суеверия. Знала, что полы мести нельзя перед дорогой, когда косу чесать, а когда тесто месить. Верила - чтобы разлучница к дому не прибилась, нужно кинуть в неё башмак, да так, чтоб непременно попасть... Однако ж знала доподлинно и многое иное. И ни в жизнь бы не дала себя убедить в том, что гнилой обрывок мочала вдруг стал воронёной сталью, да ещё и выстрелил. Полтора месяца, как уехал тот, делегат московский. И то ладно, и спасибо, что уехал. Теперь и без него дело на лад пойдёт. Всё сложится, всё завяжется. Матрёна была уверена отчего-то, что на этот раз будет как должно - не опростается дочерино лоно прежде положенного срока. Взяла тяжёлой рукой дочь за длинную косу - спасибо, не отрезала - притянула к себе: "Не вздумай мужу каяться! Поспешать бы надо..." Эра вскинулась было: о чём ты, мол, да не выдержала - отвела глаза. Она и сама бы нипочём не призналась мужу. Уж завертелся в голове план хитроумный. Однако ж вот незадача - как всё обставить так, чтоб ни сучка... С Алёхой они не ложились вместе почитай несколько месяцев. Поди объясни, каким ветром надуло... Как ни тошно было, а той же ночью подступила она к Алёхе. Соскучилась, мол. Сама постель приготовила. Стлалась под него сама простыней, к телу льнула. Алёха от таких дел вмиг протрезвел совсем. Перемучилась ночь, перетерпела. А как на следующий день ввечеру налакомившийся Алёха вновь к ней потянулся, так цыкнула, что он аж в стенку вжался. Вот бабы... Махнул рукой, повернулся и захрапел.
   Скоро стала ходить по селу Эра Фёдоровна уже вперевалочку, живот уж заметен всем. Люди одобрили: и то - давно пора! Благостно ей было и удивительно легко. Ни тошноты тебе, ни болей. Поясницу только поламывало. Мысль одна засела в голове, да не давала покоя. Эра Фёдоровна едва держалась, чтоб не поделиться. Знала: Матрёна не одобрит. В какой-то день решилась. Пошла в совет к председателю. Так мол и так, приезжал тут к вам делегат из Москвы - Солоницын такой, может, вспомните... "Ну, помню, кажись... - пробурчал Савелий Никитич. - Тебе-то зачем..." Оставил он тут в комнате вещи кое-какие по мелочи. Уезжал, да забыл в спешке. Передать бы... "Уж коли не взял, значит, не нужны были." "А вы всё ж посмотрите - вдруг адресок какой оставил..." Мало ли что... Председатель поворчал немного, но в бумажках своих покопался. Нашёл, где делегат записал ему рабочий адрес организации, которая его в командировку в Собакино направила. Нашёл! Эра радостно вскинулась. "Ну, давай, тащи, коли, сюда барахло это. Передам с оказией." "Не надо! Сама отвезу - мне в Москву всё равно ехать, специальному доктору показаться надо... Давайте адресок..." "Гляди сама, как знаешь..." Председатель отдал, худого не подумав. Занимайся, коли охота... Беременные - они ж блажные, поди разбери, чего у них в голове. Тесто брожливое, не иначе. Эра Фёдоровна крадком от Матрёны покидала кой-чего в чемоданчик в дорогу. Много брать не стала. Однако же и такая мысль была тайная, что, может статься, и не вернётся она уж обратно в Собакино. Не за тем ехала совсем, но про себя мечтала, что устроится вдруг так невероятно, что никуда уж от себя её не пустят... Как поутру, по тёмному, ушла Матрёна на свой скотный двор, накинула Эра шубейку, подхватила чемоданчик да полетела на вокзал...
   В дороге промёрзла до костей. Первым делом, как приехала, заскочила в столовую рабочую, горячих щей навернула. Оглядела всю себя, платок сбившийся оправила. И пошла искать по адресу. Нашла. Здание жёлтое трёхэтажное, дореволюционной постройки. Табличка у входа чёрная с жёлтыми буквами - "Комитет такого-то района такого-то отдела ... партии по....", ордена сверху с профилем и со знамёнами, Серп и Молот... Не решилась войти, стала ждать на улице. Через дорогу напротив встала. Зима выдалась в тот год холодная. В родной школе, коль не протопишь два раза за день, чернила в ручках замерзали. Эра притопывала, на пальцы застывшие дула. Из подъезда выходили и выходили, да всё не те. Эра Фёдоровна, хоть и студёно жуть как, а всё ж ревниво поглядывала на местных барышень. Во что одеты, как и что нынче носят. Времени после войны уж порядочно прошло. Да и в целом жизнь переменилась. Не к лучшему, не к худшему, а так - что-то по-другому. Не зря принялись мы коммунизм строить. Обождите вот только - скоро заживём лучше всех. Изба - и та не вдруг возводится. Но коммунизм было не главное, что занимало сейчас все мысли. Эра мечтательно улыбалась, пряча лицо за воротником, сквозь иней на ресницах взглядывая на прохожих. Проплыла грациозно по льду барышня с кожаной папкой. В бобриковом пальто, в полушалке. Эра Фёдоровна стыдливо притопнула валяными сапогами. Разный народ проходил. Были важные - на машинах подкатывали, в драповых пальто, а то и в кожанках выскакивали и бегом внутрь. Были и такие, что на вид, как она сама - только из деревни. А того, кто нужен, всё не было. С чего она взяла, что непременно увидит его здесь, Эра Фёдоровна и сама не знала. Поехала так, наудачу. Три часа без малого стыла она уже здесь на улице. Пальцы стали красные, будто их кипятком обварили. До слёз уже дело дошло. Видно, смилостивился над ней кто-то, кто наблюдал всё это. Может, та самая удача решила сдаться и снизойти до упёртой селянки. Вот только удача ли то... Чудом каким-то сквозь слипшиеся веки разглядела знакомую фигуру. Узнала. Он. Спасибо, задержался возле ступеней, закуривая. А то бы ей нипочём его не догнать. На негнущихся ногах, как на ходулях, перебралась через улицу. Доковыляла, как хромая квочка, схватила сзади за рукав, когда уж уходить собирался. И вот он перед ней. Застыли оба. Он - от неожиданности чуть "Приму" свою не заглотнул. Она сказать чего робеет, да и губы не шевелятся. "Т-товарищ Полосухина?!" "Здравствуйте, Матвей Игнатьевич." "Вы как здесь? Случайно по делам?" И дураку ясно, что не случайно. А про дела и объяснять особо не надо, коли соображение какое-никакое имеется. Шубейка-то уж не застёгивается. Топорщится спереди пузырём, любому заметно. Он взглянул испуганно на её живот, оглянулся неловко по сторонам. Через дорогу булочная. Туда и зашли. Он молчит. Она к стенке привалилась, вдыхает тяжело и жадно. Воздух тёплый пахнет бубликами и домом. Эра Фёдоровна, пунцевея, обсказала, что да как вышло. И прибавила напоследок, мол, что к нему у неё никаких нареканий и просьб. Только хотелось ей, чтоб он знал - свой же ребёнок, не чужой. Пускай сам решает, как ему ловчей. Хочет ли быть отцом, нет ли. Делегат всё это время в глаза не смотрел ей. Всё озирался воровато - не видать ли знакомых поблизости. Как окончила она свой рассказ, сказал ей тихо, но твёрдо, по-деловому. "Спасибо, товарищ Полосухина, что взяли на себя такое беспокойство. В такую даль, да по холоду. Конечно, мне положение ваше уважительно и понятно. И я, как человек честный, мог бы... Однако, не забывайте - у вас есть муж законный. И я семью рушить не намерен ни за что." Он гордо выпрямился и сказал более уверенно: "Семья - наша главная ячейка. И мы всеми силами стараемся сохранить её как важную основу общества. И свои личные интересы и переживания я в данном случае не могу ставить выше общественных." Одним словом... Во-о-она что... Эра Фёдоровна так и обмякла, словно струна натянутая лопнула. Говорила себе, дуре - не езди, сиди себе где сидишь. И на что она надеялась. Смешно даже, ей-Богу. Она растерянно улыбнулась: "Да чего уж там... Вам спасибо. Прощайте, значит...". И повернулась медленно. "Погоди!" - он схватил за рукав. Глаза в пол глядят, на грязную жижу под ногами, не на неё. "Куда ты сейчас, на ночь глядя... Давай тебя куда пристрою. Переночуешь, завтра с утра поедешь себе." Ей и правда деваться некуда было. Согласилась. Отвёз он её в рабочее общежитие. Дали ей койку, подушку с одеялом. Комендантша, как живот Эрин шестимесячный увидала, растрогалась. Каши горячей принесла с тушёнкой. Странно было Эре Фёдоровне спать на чужом месте, на казённом ветхом белье. Да она и не спала толком - всё больше таращила сухие усталые глаза в щербины на потолке. Обещался утром делегат её негеройский до вокзала проводить да посадить на поезд. Поднялась ещё по тёмному. Чаю перед дорогой выпила с комендантшей. Та, прихлёбывая, кивнула в сторону Эриного живота: "Девчонка будет, я уж вижу... Стольких беременных повидала. Сама могу любую повитуху поучить. Вишь, живот у тебя какой формы - девка у тебя там..." Эра безразлично пожала плечами. Девчонка так девчонка. Ей всё одно.
   Делегат стукнулся в комендантскую, кашлянул неловко, взял Эрин чемоданчик. "Бывайте..." "И тебе не болеть, милая..." Всю дорогу чего-то ожидала - пока тряслись по трамваям да на метро. Думала, ночь что-то изменит, а утро и впрямь мудренее будет. Но делегат отмалчивался и мрачно курил на задней площадке. Молчком, как чужие, и доехали до вокзала. Скоро поезд подойдёт. Мялся-мялся делегат всё, и -Эре Фёдоровне вдруг показалось - решение какое-то важное принял. Рот уже открыл было. Да случись такая неожиданность - поневоле поверишь, что нечаянные мелочи за нас всё решают. Голосок нежный за делегатским плечом раздался: "Здравствуйте, Матвей Игнатьич!" Барышня стоит молоденькая такая совсем, лет восемнадцати. Глазами радостными смотрит и улыбается. Довольна, что знакомого встретила. Складненькая такая. В шляпке, несмотря что холод. "Здравствуйте, Верочка. Вот неожиданность!" Делегат плечом Эру заслонил. Это ж надо - какая досада! На вокзале на самом, и так засыпаться! Столкнуться со знакомыми, когда уже и предосторожности, кажется, лишние... "А я курьера здесь встречаю, с почтой. А это кто, родственница ваша?" Девушка с любопытством вытянула шею. Запираться и отказываться было бесполезно. Матвей Игнатьевич засуетился, заморгал: "Да, в общем, можно сказать, родственница... Дальняя... Вернее, знакомая..." Он запутался и смешался. Показался поезд. "Идёмте, товарищ Полосухина! До свиданья, Верочка." Эра Фёдоровна почти бегом вперевалку со своим компрометирующим животом заспешила вслед за делегатской спиной. Так и не узнала она, что было у него на уме, и чуть не оказалось на языке, не помешай та наивная девочка... Он подпихнул её, когда Эра Фёдоровна карабкалась на обледенелую подножку. Из-за этой высокой подножки, на его счастье и облегчение, и не получилось у них даже трогательного прощания. Она зависла над ним, вцепившись одной рукой в поручень. Он стоял, сунув руки в карманы. Вот странно-то! Ей отчегой-то было его жаль. Не себя, измученную, и не своего пока не родившегося, но уже преданного ребёнка. "Исхудавший какой-то, почерневший," - мелькнула мысль. Внутри всё защемило. Машинист дал гудок. "Счастливо вам оставаться!" "Прощай." Он повернулся и пошёл прочь, а она долго ещё плющила нос, стараясь разглядеть сквозь заиндевевшее стекло высокую ссутулившуюся фигуру.
   "Ну, чего доктор сказал?" - встретил её в сенях непривычно трезвый Алёха. Мать лишь молча и со значением поглядела. Сняла с полуживой Эры полушубок и подтолкнула к печке. "Нормально. Говорит, должно, девочка будет..." "Во! - удивился Алёха. - Это ж надо - первая, и девка! Ну, ладно, успеем ещё и парня родить. Дело нехитрое, ума много не надо..." Хихикнул и пошёл, довольный, к соседу для беседы по душам, для обстоятельной, по дороге умыкнув сала шмат да огурцов из кадки. Матрёна плюнула. Хорошо, что среди мужиков всё больше олухи, а иначе туго жить-то пришлось... "Ложись иди, вылёживайся," - сказала дочери. Сама накрыла ей ноги тулупом овчинным поверх одеяла. "Дитя, поди, совсем заморозила..." "Ничего..." Ага, видать, не пришлась в городе. Да ещё с довеском. Про доктора - это она Алёхе пускай врёт. Ничего, зато урок будет. Приблизила Матрёна лицо к дочериному, совсем бледному, словно ни кровиночки. Сказала так: " Теперь слушай меня. Я баба неучёная, зато жизнь долгую прожила. Кое-что разумею и тебя, млада, поучить могу... От ноне считать будем, что вопрос тот, о котором так хвост у тебя дымился, закрыт навовсе... Съездила - что ж, обвинять тебя ни в чём не буду, корить за что. Редкая мать не пожелает своему дитю счастья, хоша, если бы наперёд меня спросилась - так не пустила бы... Ну, да ладно. Вот тебе мой главный сказ. Жить теперь будешь с мужем, как все живут. У кого в избе какие прусаки - ничьего ума дело. Но про то, чтоб ещё как-нибудь ездить туда - думать забудь. Второй раз уж не спущу. Ты моё слово знаешь, я пустого брехать не стану. Не хватало ещё, чтоб по селу смрад пошёл. Ежели что - не погляжу, что ты учительница и моя дочь, как Бог свят..." Эра Фёдоровна и верила Матрёниным угрозам, и всё ж не боялась. Ей теперь было всё равно. Пусто внутри, как будто в половодье потоком всё вынесло. Ни мыслей каких, ни желаний. Хотя... Поскорей бы уж избавиться от живота этого. Так надоел - ни повернуться, ни нагнуться, ни на полати влезть. Жарко топилась русская печь. От Эриного полушубка, развешенного над самым жаром, душно и влажно пахло чужими, нездешними запахами: городом, тревогой, суетой... И - едва слышно - бубликами...
   Протащились оставшиеся три месяца с небольшим. В положенный срок родила Эра Фёдоровна здорового крепкого мальчика. Так спешил младенец на этот свет показаться, что ни дал ни матери, ни домочадцам опомниться. До больницы не дотянула. Дома рожала, на разобранной кровати. Фельдшер прибежал, на ходу свой ужин дожёвывая. Пахло от него селёдкой и самогоном. Матрёна ещё и Завьялиху кликнула - повитуху местную. Эра Фёдоровна, однако, и своими силами, без чьих-то советов неплохо управилась. Несколько раз вздохнула поглубже, глаза выкатила, понатужилась - и нате вам! Фельдшеру с повитухой да со счастливым отцом только и осталось, что выпить за здоровье новонарождённого. На дворе холодная весна, а в избе жарко. Младенец попискивает, спелёнутый, рядом на кровати. Эра Фёдоровна через десять минут уж спала глубоко, утомлённая. Матрёна, уж сама изрядно под хмельком от радости от такой, не глядела на Алёху косо, когда тот по соседям побежал - поздравленья принимать с наследником. И то, грех сказать, вёл себя дочерин муженёк в последнее время на удивление смирно, не в пример тому, что было. Матрёна склонилась над внуком, покивала умилительно. Наш он, наш. Весь в породу полосухинскую. В родне отродясь изъянов никаких не было - ни уродов, ни сумасшедших... Как на подбор - здоровые, крепкие - что мужики, что бабы. Жаль, мужа в Отечественную убило, не поглядел на внука, не порадовался... Матрёна отёрла глаза уголком платка. Может, и хорошо, что Алёхиного здесь нет ничего... Надо было позорче к тому приглядеться, к делегату. А, ну его совсем... Чего теперь нечистого поминать.
   Эра Фёдоровна попервой совсем не выглядела как счастливая молодая мать. Ну, да редко кого это занимало, её счастье. Мало ли, блажь какая в голову вступила. Цельную неделю спорили, как ребёнка нарекать. Матрёна с Алёхой друг друга только что не за грудки хватали. "Сама имя дам! Мать я или кто!" - сказала Эра Фёдоровна. Как оклемалась совсем - собралась в сельсовет, дитя регистрировать идти, метрику получать. Матрёна была начеку. Между делом как будто бы поинтересовалась, как внука величать придётся. "Матвеем решила назвать," - равнодушно ответила Эра Фёдоровна и шагнула к порогу. Матрёна заступила ей наперерез. "А это видала?" - спокойно спросила и поднесла к дочериному носу огромный натруженный кукиш. "Может, спробовать хочешь?" Эра Фёдоровна загодя знала, что не суждено затее её быть. Уж если Матрёна решила что - супротив неё идти, что с голыми руками против бешеной волчицы. Запрёт в подполе и всё по-своему переиначит. Чего доброго, метрику негодную спалит, а вместе с ней и сельсовет с их регистрационными книгами. Чтоб даже намёка не было на позор, не ровён час - кто ушлый догадается да вспомнит, да посчитает. Слёзы подступили у Эры Фёдоровны, а что поделаешь... Не судьба сыну не только отчество истинное носить, но и в честь родителя называться. У Эры Фёдоровны, как водится, по глупому бабьему обыкновению, всё по новой - плохое забылось, раны саднящие затянулись. Тоска, в общем, открылась по недостойному, несостоявшемуся другу сердечному... Как взглянет на сына - так и накатывает... Рядились недолго, сошлись на ничьей. Скрепя сердце Матрёна позволила отринуть свой вариант, и то, на чём стоял Алёха, и назвать сына Максимом. Не то же самое, конечно, но похоже. Эра Фёдоровна повеселела немного. В метрике записали: Максим Алексеевич Макаров. Если чего и было в Алёхе толкового - так это фамилия. Всё ж лучше, чем Полосухин. С паршивой овцы, да хоть шерсти клочок... Кстати, нужно подметить, что с появлением наследника как подменили Алёху. Переродился совсем, словно другого какого подсунули... Пить совсем забыл. После работы - со всех ног домой летит, с сыном тетёшкаться. Начальство всерьёз подумывать начало, чтоб обратно на трактор его посадить - пора горячая, каждый человек на счету. А Алёха по-трезвому классный шоферюга, да и в технике соображает, что к чему. В селе привечать его стали, не то, что раньше - "примак пришлый" - и весь тебе сказ. За своего приняли, за собакинского. Одну только Эру Фёдоровну не радовала энта Алёхина метаморфоза. Как было ей тошно на него на пьяного глядеть, так и на трезвого - с души воротит. Пьяный - он хотя б слонялся где-то, его и духу-то сутками в избе не бывало. А теперь - что ни вечер, он уж тут как тут. Торчит, как пень, глаза мозолит. Сядет молчком, да смотрит, как она дитё грудью кормит, как пелёнки меняет. А то вдруг возьмётся чего мастерить али починять по дому - хозяин, вроде того. Стружки, щепа вкруг него. А он сопит усердно, колупается. В Эре Фёдоровне желчь подымалась. Вроде и радоваться надо, а постыл он ей.
   Зато уж Матрёна зятем была довольна. От него, конечно, проку в хозяйстве всё равно было немного. Однако же мужик в доме, хоть и тихий, и безвольный. Сам ходит, сам ест. Пыль с него стирать не надо - и то хлеб...
   Кто бы сказал тогда Эре Фёдоровне, что отныне так и будет течь-капать жизнь её помаленьку, и никаких уж перемен в ней серьёзных не предвидится... Завыла бы, зарыдала, сорочку на груди порвала, да с высокого берега в речку-то и бросилась бы... А так - ничего. Отжилась. Пообтёрлась рядом с мужем, пообмякла. Так и прожили с ним о бок до старости. Со временем и жалеть бросила о чём-то. Прошлого всё равно не вернуть. Так тому и быть, значится. Максимушка рос сыном единственным, любимым. Что тому виной, что не дал Бог детей более - кто его знает... Может, поздно Алёха спохватился да за ум принялся. А, может, были у Эры Фёдоровны какие свои секреты, женские. Поди пойми. И нутром она поменялась. Не интересовали её отсель идеи пламенные пролетарские. Забыла, как яростно боролась с инакодумием и паршивомыслием в своём же селе. Не читала лекций в клубе и от активной партийной жизни отошла совсем. Чуть где в боку застреляет или примется живот пучить - чего ноги стирать, через всё село к фельдшеру идучи. Стала, как остальные бабы, всё чаще к знахарке Калиновне заглядывать - авось, не хуже. В сельском медпункте всё одно - окромя зелёнки да касторки с рыбьим жиром редко что предлагали.
   Сама не сосчитает, сколько раз Эра Фёдоровна с лоботрясами и "пятёрошниками" со своими проходила по программе Пушкина. На дом отрывки учить задавала, сочинения писать на темы - "Образ Татьяны" да "Жизнь русской провинции". И никогда ей и в ум не шло приложить к собственной жизни что-то, о чём вёл разговор Александр Сергеевич. "Привычка свыше нам дана, замена счастию она". Об этом и вовсе до поры не думала Эра Фёдоровна. Ей казалось - балуется гений, изящным слогом любуется. Можно ли сравнить - что привычка, а где счастье... Но на то он и гений, чтоб знать о простых вещах...
   За всю безветренную жизнь только раз и было, когда ёкнуло сердце, всколыхнулось. Подросший Максимушка твёрдо сказал - еду отсель в институт поступать в Москву! Сама виновата, что ему потакала. Сколь раз было - Алёха тащит его флюгер на крышу приколачивать али на сома норот ставить, а сынок лишь отмахивается. Уцепит книжку какую попало и сидит днями и ночами. Спасибо, если Матрёна спохватится да накормит. А так - только в нужник отлучался по делу. Откель в нём жадность такая до всего - диву давались. Появлялись у Эры Фёдоровны, как человека всё ж просвещённого, опасные мысли. Не иначе, права наука биология. Может, и впрямь через плоть и кровь от родителя к детёнышу ещё что передаётся. Ну, способности там, таланты какие... Правильнее было плюнуть вовремя на науку с её тонкими материями. Дать разок по затылку, чтоб мозги на место встали, да отправить на улицу месить грязь с соседской пацанвой... Ни одна идея не устоит против крепкой материнской руки... "Нешто тебе с нами плохо, - враз побледневшими губами спросила Эра Фёдоровна у сына. - Чем тебе в родном дому не живётся? Зачем так далеко..." "В газете работать хочу. Заметки писать разные..." "Кто ж тебе не даёт - пиши. А то шёл бы вон в сельсовет к Савелию Никитичу... Ему помощник нужен, сам говорил..." Ничего Савелий Никитич подобного не говорил, и близко даже не думал. Но эта проблема была попроще. И тут нежданно-негаданно Алёха встрял. Сам сказал: "А чего - пущай едет. Молодец, Максимка, человеком станешь! Отец вон всю жизнь землю пахал, так хоть ты за него поживёшь. Могёт быть, и я на старости на твоих калачах похарчуюсь..." "А то, гляди-ка, недоедаешь," - прошамкала из своего угла старая Матрёна. Она, хоть и юркая ещё была, однако ж зубов большей части лишилась - чудно теперь пришепётывала. "Не скрипи, маманя! Хозяин я в своём дому или вошь запазушная! Сказано - пущай едет..." "Хозя-а-ин!" - Матрёна уж так хотела сказать, что, ежели бы она не образумила дочь в своё время, то уж давно бы "хозяин" обивал чужие пороги в Кобылкове, а то, может, и замёрз бы уже по пьяному делу под чьим-то плетнём... Вольно ж теперь командовать над старухой. Жалко отпускать Максимушку - один свет в окошке, внучек единственный, моленный, на все времена любимый... "И то - не держи. Пускай учится, коли так надумал. Много ли проку возле твоей юбки отираться," - неожиданно сказала дочери Матрёна. Эра Фёдоровна дольше не перечила.
   Поздно, когда ночь за окном была глухая, мужики уж спали всяк на своём месте - Эра Фёдоровна в одной сорочке собирала со стола тетрадки исписанные и в сумку на завтра складывала. Матрёна подобралась сбоку, зашептала: "Ты напиши ему, бывает, в Москву-то... Так, мол, и так... Может, помогёт чем Максимушке. Ну, поняла что ли..." Эра Фёдоровна вмиг уразумела, о ком речь материна была. Отстранилась она, посмотрела взглядом холодным, чужим и головой покачала. "Что ты, что ты, - закипятилась Матрёна. - О сыне подумай, о Максимушке.. Не след сейчас форсить-то..." Эра Фёдоровна кулак в бок упёрла и сказала, так подбоченясь: " Вот тебе сказ мой - первый, и он же остатний... Есть у Максимки отец, и другого ему не надобно. Без помощи без лядащей обойдёмся." Выдала и рот плотно прикрыла. Повернулась, сумку под мышку и - к Алёхе под бок, на покой долгожданный. "Смотри, Эрка! Одумайся! Нито - сама к председателю пойду, пытать о нём стану!" - шипела в спину яростно Матрёна. "Скатертью! Сама дорогу найдёшь?" Матрёна плюнула остервенело и полезла, кряхтя, на полати.
   Больше двадцати лет пролетело. Новый век давно за окнами. Новые порядки, а то - всё больше беспорядки - кругом. Давно растворился где-то призрак коммунизма. Никто не мечтает более о равенстве для всех. Скорее, наоборот - в неравенстве видится теперь истинная справедливость. Все сами себе хозяева, а, заодно и собственному слову. Сам дал - сам и назад взял... Что-то из того будет. Едем...
   Собакино стоит по-прежнему - всё так же, всё там же. Не сказать, чтобы особо процветали нынешние мужики - да и мужиков-то у земли мало осталось. Все по свету рыщут - кто за длинным рублём, а кто - так, "за счастьем". Не тешит эту землю долее своим присутствием старая Матрёна. Нет Савелия Никитича, нет прежнего фельдшера. Колхоза тоже нет. Доживают тихо свой век Эра Фёдоровна с Алёхой - обоим уж за семьдесят перевалило. Эра Фёдоровна совсем слаба глазами стала - через свои тетрадки зрение далеко позади оставила. Щурится, а уж иголку в нитку не вдеть. Очки не спасают. Газеты - и те всё больше Алёха ей вслух после ужина читает. Уж и не знает сама, как бы она без него, без Алёхи. Как без рук и без глаз. Золотой он у неё оказался. Где-то далеко Максимушка. У себя в Москве. Таким человеком стал, что и не выберется лишний раз стариков навестить. Присушила она его, Москва-то, как баба бесстыжая. Приманила прелестями, теперь вот не отпускает от себя. Справил он им новый дом, деньгами обеспечил - столь в могилу-то с собой не захватишь. О себе - молчок. Ни звука. Один живёт ли, нет ли. С женой у них не заладилось, почитай, с первого дня. Осталась одна боль главная - внучек единственный. Ни дня дитятко не видели, ни глазком. Так и помрут, видать - на своей стороне, да при чужих людях... Эх, дела наши грешные... Всплакнёт Эра Фёдоровна ночью тайком, чтоб Алёха не слыхал - а то опять ворчать примется... Грехи, грехи...
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   Москва приняла. Как закручинившаяся вековуха долгожданного жениха - громко, радостно да богато. Ни в чём нет отказу - будешь жить в ласке, в холе. Как во времена прежние сваты, от радости обезумевшие, уж не чаявшие "спихнуть" добро кому своё, привечали, как следует. Под ноги - горстями, приданое - мешками. Чтоб только не одумался гость дорогой, да не завернул оглобли перед самыми перед воротами. Парень-то видный - собою пригож, высок и строен. Годами молоденек совсем. Так в том и сила. Будет желание - будет и возможность его, несмышлёного ещё, под себя переделать, переиначить. Тут всё проще гораздо, когда ломать ничего не надо. Меси себе, лепи под свою мерку. Главное - лаской приветить, нарядами да подарками невиданными завлечь - глядишь, у него глаз-то и разгорелся. Гляди зорче, паря, не упусти. Вот оно, счастье твоё...
   Первые дни Гриша буквально купался во всеобщем внимании. Такого приёма он не ожидал - столько новых лиц, столько имён. Он с каждым здоровался за руку, но тут же и забывал о том, как звать нового знакомого. Такое ощущение, что мозг уже переполнился впечатлениями выше разумного, и теперь нужно было приоткрыть крышку и выпустить пар, иначе голова грозила лопнуть. Гриша едва доползал до постели, полупьяный от счастья, едва не плачущий, падал и тут же засыпал. А наутро начинался новый день, и новые встречи. И опять - выезды за город, катание на яхте, обед в закрытом клубе. Вечером - ресторан, жёсткая стойка упоительно дорогой рубашки приятно натирает шею, шуршание платьев и покачивающийся свет в рубиновом чреве бокалов...
   ...Они ужинали, как всегда, в одном из любимых отцом мест - небольшом ресторане "Нижинский", что затёрт был с двух сторон бывшими купеческими особняками. Люд, прямо сказать, непростой покорно бросал свои шикарные выезды в прилежащих закоулках. На свой страх и риск - ибо слишком велика была вероятность, отужинав плотно тетеревами и устрицами с горчичным соусом, обнаружить, что у твоего экипажа теперь новый владелец. Впрочем, редко кто из публики, посещавшей "Нижинского" действительно рисковал подобным образом. Большинство, как и подобало статусу, приезжали с личным шофёром. И это его головная боль была - приткнуть куда-то машину и в ней же дожидаться по нескольку часов, покуда господа воздают должное яствам. Бывали случаи, когда на капот новых или, наоборот, "антик" - по цене небольшого самолёта - автомобилей щедро выливались вёдра помоев. То жители местных домов протестовали против заполонения своей территории. Но каждый вечер история неизменно повторялась - авто забивали плотно тесные дворики. Вскоре обе стороны уже находили сложившуюся ситуацию вполне удобной. Одни отводили душу, вместе с нечистотами выплёскивая "классовую ненависть", а вторые воспринимали это как пикантную приправу для своей иногда "пресноватой" жизни. Это была экзотика и романтика, всё в одном - оставить в счёте за ужин сумму, равную стартовому капиталу небольшой фирмы и идти почти наощупь искать в закоулках авто с задремавшим водителем, то и дело попадая ногой в лужи и собачьи экскременты. Обиженной стороной оказывались лишь шофёры, которым, несолоно хлебавши, перекусив лишь всухомятку припасённым с собой, приходилось в ночи гнать машину в мойку. Натешившиеся господа в это время уже отходили ко сну.
   Гриша подозревал, что слабость отца к "Нижинскому" была не случайной. Проще было поехать в другое место, либо в Клуб, и не пёхать несколько кварталов до харчевни. Однако, ему, по сути, не было никакой разницы - его везли, и он не находил причин отказаться. Кормили здесь всегда исключительно, и общество собиралось до такой степени любопытное, что Гриша забывал про еду. Он много раз принимал для себя решение не отводить глаз дальше своего столика, но всё равно пялился, как дурень на ярмарке, особенно первое время...
   - Па, гляди...
   - Что?
   - Гляди, кто там, - не решаясь тыкать пальцем, он возбуждённо и энергично кивал подбородком в сторону. Отец снисходительно и аккуратно кидал взгляд вполоборота и насмешливо поворачивался к отпрыску.
   - И что же?
   - Как - что?! - шипел Гриша запальчиво. - Это же актёр! Известный... Ну, помнишь...
   - Помню, - мягко обрывал его отец.
   - А ты его тоже знаешь лично? - У Гриши сложилось впечатление, что в хороших приятелях у отца ходит половина столицы, а ещё половина - просто знакомые.
   - Нет.
   - Жаль, - протянул он.
   - А зачем?
   - Ну как же! - вновь загорячился Гриша. - Ведь это же... Это же... - он не мог закончить фразу. В нём проснулось тщеславное "зажорство". Он многое получил за последнее время, и так вошёл в раж, что не в силах был уже остановиться.
   Отец усмехнулся и похлопал его по руке:
   - У твоей дамы пустой бокал.
   Все присутствовавшие с ними за ужином тоже забавлялись ситуацией. Гриша нехотя возвращался к своим обязанностям кавалера. С некоторых пор присутствие женщин в его жизни стало ещё большей каторгой. Почти всегда, исключая вечера в Клубе, где вход был строго ограничен и цензирован, за ужином в компании были дамы. Каждый раз разные - различного возраста и внешности. И самый кошмар для Гриши был в том, что волей-неволей ему приходилось на протяжении вечера быть "опекуном" одной из них. Было очевидно, что это не "девушки для приятного времяпровождения". Уже хотя бы потому, что иным было далеко за пятьдесят, а то и шестьдесят. Интерес они составляли не своим женским очарованием, а тем, что сами держали свою жизнь и жизнь сотен, а то и тысяч людей вот этими ручками - хрупкими и не очень. Даже тем, как они смотрели друг на друга, на музыкантов, усердно выдувавших джаз, на собеседников - всем они были отличны от "кокоток" и "кошечек", что греют лапки в карманах своих мужей. Это были равноправные партнёры, пусть и в платьях, и с ридикюлями. Они смелее хохотали, показывая ровные зубы, будь то свои или искусственные, остро, подчас жёстко шутили, не боясь показаться развязными и позволяя себе демонстрировать интеллект во всей красе. Их статус понимали даже официанты. Они, не колеблясь, подавали им "мужской" вариант меню, а не дамский, "облегчённый", где отсутствовала графа с ценами. Бремя утрясания возможных недоразумений они отдавали на откуп спутникам-мужчинам. Пускай решают пикантные финансовые вопросы непосредственно своим тесным кругом, а персоналу сообщают лишь о том, объединять ли всё в единый счёт. У Гриши спутницы отца и его партнёров вызывали сложное чувство. Блеск их туалетов смущал. В этом ореоле каждая казалась ослепительной красавицей. Однако, разглядывая их непосредственно ближе, на расстоянии меньшем, чем вытянутая рука, и представляя без всех этих шелков и драгоценных побрякушек, Гриша обнаружил, что многие из них откровенно некрасивы. Кто-то непропорционально сложен, кто-то слишком костляв, кто-то уже расплылся, кто-то морщинист под плотным слоем грима. И он невольно восхищался ими ещё больше. Значит, есть в них что-то большее, чем обычная смазливость. И не внешность, а что-то другое является причиной того, что в ушах у них и между персей горят бриллианты, и что все умолкают и почтительно смотрят им в рот, стоит им начать говорить. Не случайности благодаря, а некоей тайной силе они тянут из бокалов-"флейт" невообразимое по цене, кислое, как забродивший компот, благородное шампанское, а не стоят в ситцевой косыночке у станка, где их труд за день был бы оценён примерно в полглотка этой жидкости. К слову, напиток, что больше века является синонимом жизни "люкс", тоже обрёл жизнь с лёгкой руки небезызвестной вдовушки... Но эта же принадлежность спутниц к особой касте "освобождённых" лично Грише очень мешала. Он не мог уже принимать их как других лиц противоположного пола - в качестве объектов невинного флирта, возможного красивого романа или - о, Боже! - сексуальных утех. А ведь им вполне могли заинтересоваться. Его статус "мажорного" мальчика, совсем ещё юного и едва вступающего в жизнь, такого свежего и непресытившегося, с азартным блеском в красивых глазах - он давал перспективы рассчитывать на успех. Ущербное, но всё же удовольствие находилось иными особами в том, чтобы чувствовать свою власть и превосходство перед существом, изначально "заточенным" под "хозяина жизни". Добрая половина этих дам охотно выводила в свет своих "миньонов", прилюдно принимая их "охаживание". Презрев при этом чувства окружающих - удивление, иронию, раздражение, презрение и даже насмешки. Равноправные союзы, где партнёры были бы под стать друг другу, и при том не вызывали бы неудовольствие и чувство соперничества своими успехами у дражайшей половины, были чрезвычайно редки. Те из "светских валькирий", что не поощряли традиций альфонсизма, были большую часть времени одиноки. В счёт не шли короткие романы, которые неизбежно заканчивались крахом, ещё больше подтачивая и без того изношенную женскую нервную систему.
   Для Гриши было благом, скорее, что никто не растолковал ему все удобства и преимущества жизни "золотого мальчика" при гранд-даме. В провинции такое было немыслимо. С одной стороны, единственной возможной кандидатурой была, пожалуй, директор рынка - тётка в четыре охвата и с мужицкими повадками. При взгляде на её кроваво-красные ногти теряли присутствие духа даже те, кто в обычной жизни был не робкого десятка. Но не только отсутствие спроса было причиной отсутствия предложений. Страшно себе представить, какое клеймо легло бы на ступившего на эту скользкую стезю. В "местечках" весьма сильны были старозаветные традиции и представления о том, каким должен быть "настоящий мужик". Хитроумность и иезуитство состояли в ином. На деле многие катались на горбу у безотказной бабы, однако же, при этом могли и из дому погнать, и поколотить - для порядку. Чтобы чуяла крепкую мужскую руку. О том, чтобы шубы за ней таскать или признаться, что харчуешься за её счёт - о том и речи не могло быть. Столичный полусвет ныне лишь усмехнулся бы в надушенное жабо в ответ на эту отсталость и дикость.
   Гришин отец, который сейчас блистал застольными манерами и галантным обхождением со всеми, включая швейцаров и горничных, не зря всё же имел славные собакинские корни в своём начале. Он пришёл от сохи, хоть и не пахал в жизни ни разу, и многие Алёхины "уроки" усвоились сами собой, записались на подкорку. Не заполонила сорная поросль скудную суровую крестьянскую землю. В его постоянном окружении не было вертлявых хлыщей, а если и случался какой ненароком - вслед за хозяйкой, то сидел весь вечер с потерянным видом. Его вежливо игнорировали, давая понять истинное его место. Вартан (тот самый "торговец из Магриба", лучший друг отца) сказал как-то после одного из таких вечеров, неспешно обрезая кончик сигары: "Чёрт меня подери... Как вести себя с холуями - ума не приложу... Ну, его женщине я могу предложить сходить вместе в пивбар или партию в кегли. Но о чём можно говорить с мужиком, который даже не баба, а ... баба в квадрате...Тьфу!" Как истинно восточный человек, он горячился, когда попадал в двусмысленное положение. А в отношении "отбросов" у него находились выражения всё больше непечатные. Исключением были дни, когда он находился в особо благостном состоянии духа - если выигрывала любимая команда или он сам удачно сыграл на бирже. Тогда он был милостив со всеми и даже шутил, пусть не всегда безобидно. Или с удовольствием наблюдал, как кот, как суетятся и нервничают "мыши" под его немигающим взглядом. Бил хвостом и довольно усмехался в "усы". Так что Гриша, сам того не ведая, удачно угодил в стан "последних романтиков". Гендерная ненависть к "отщепенцам" была здесь славной негласной традицией. Ещё высоко ценилось искусство отличать "дам" от "недам" и умение иметь дело и с одними, и с другими.
   Гриша исподтишка глянул по сторонам. Официанты обычно возникали рядом со столиком сами собой, как призраки. Они молча собирали посуду, приносили новое блюдо и снова пропадали где-то в недрах, за небольшой эстрадой. Гриша потёр влажные от волнения руки. Он уже был наслышан о "правиле банкета", и помнил, что в обычные дни уповать на чью-то помощь не приходится. Официанты в "Нижинском" были вышколены в лучших традициях. Им и в голову не могло прийти вмешиваться в "застольный" процесс без особой просьбы или поданного знака. Гриша со стыдом вспоминал свой светский дебют. Он позорно предложил даме пива вместо стоявшего на столе замкового "Бордо". Присутствующие весело рассмеялись, отец ободряюще потрепал его по плечу. Гриша весь сжался сконфуженно в своём новом костюме и до слёз покраснел. Он злился, но только на самого себя. Ни отец, ни кто-то другой не были виноваты в том, что он деревенский олух. А ведь до того сидел весьма довольный собой и делал вид, что внимательно слушает и понимает всё, что говорила дама о нынешних котировках каких-то акций. Все ещё смеялись, а дама властно шикнула на всех и повернулась к Грише: "Разве можно отказать такому мужчине! Посмотрите на него! Наливай, дружок, не робей!" Делать было нечего. Сгорая от стыда, Гриша дрожащими руками наполнил пивом её бокал, а она мастерски, в три глотка осушила его.
   В этот раз обошлось. Дама - затянутая в синий атлас, сухая и уже скрюченная, как креветка, несмотря на смешные "около сорока" - кивнула Грише благодарно и чопорно. Её муж - один из крупнейших акционеров "Максимы" сейчас что-то увлечённо доказывал отцу, не выпуская из рук вилки с наколотым на неё кусочком пармской ветчины. Вартан прислушивался к разговору, и у него при этом всё лицо ходило ходуном - шевелились даже волосы на переносице. Он был не согласен с чем-то и едва находил в себе силы дослушать говорившего. "Синяя" дама откровенно скучала. Больше женщин за столом сегодня не было. Она щурилась и обводила близоруким взглядом небольшой зал "Нижинского".
   На эстраде происходило небольшое оживление - готовились начать обычную вечернюю программу. До девяти в ресторане играла просто живая музыка - оркестранты негромко выдавали отменный джаз и попурри из вариаций на темы прошлых лет. После девяти обычно начинался специальный концерт-сюрприз для гостей. Иногда - если ожидалась звезда с громким именем, о выступлении объявлялось загодя, и, как правило, все столы оказывались резервированы. Владелец "Нижинского", судя по всему, знал своё дело. В его заведении в разное время уже отметились артисты мирового уровня, известные и ценимые в узких кругах. Исполнитель кельтских танцев Роберт Коннели со своим коллективом, итальянский тенор, гитарист-растаман с Ямайки, превосходная Сэра Блэкман - обладательница неожиданно низкого и чувственного голоса: "спиричуэлс" в её варианте пробирали до дрожи в печёнках. В такие вечера те из гостей, кто припозднился, уезжали домой почти голодными. Ни у кого рука не поднимется взяться за вилку, когда на сцене происходит действие священное. Люди, закалённые деньгами и властью, чувствовали кротость и лёгкий привкус ностальгии по юности и детству - не всегда благополучным, но оттого не менее желанным в своей невозвратимости. В любимом заведении умели создать атмосферу. Те, для кого вкус был свойством врождённым, а не привитым, как оспа, утверждали, что программы "Нижинского" были "люкс" - нигде ближе Парижа нельзя было увидеть и услышать ничего подобного. "Нижинский" намеревался со временем оставить первенство за собой. Каких средств и усилий всё это стоило хозяину, оставалось его личной тайной. Он мудро вёл своё заведение, и чутьё подсказывало ему, как остаться в выигрыше. Он знал, что может позволить себе не иметь парковки для авто и при этом не терять, но выигрывать, но мебель, обитая дежурным плюшем в рабочей гримуборной - была табу. Рассказывали, что "Нижинский" - это месть хозяина неким друзьям юности, отказавшим ему когда-то в таланте и не принявшим в самодеятельный театральный проект. Сейчас его ресторан - один из очагов культуры, а бывшие товарищи месят грязь по бездорожью в гастрольном "батончике" и развлекают детвору на новогодних "ёлках". "Нижинский" в его нынешнем виде потрафлял полностью снобским запросам владельца. Злые языки утверждали, что и женился он в своё время лишь затем, чтобы взять фамилию невесты. Сказать "Свои сбережения я храню в Швейцарии" было не то чтобы буднично, но уже не свежо. А вот "моя жена из Шереметевых" - самое то, что нужно... Как сепаратор прогоняет через себя молоко, разделяя его на сливки и обрат, так в крохотном отдельно взятом кружке общество расслаивалось на "сливки" собственно и "остальное". Раздел происходил не только по размеру кошелька и количеству натуральных камней на даме. Иными словами, не столько жирность сливок была главным их качеством. Отбор публики протекал путём естественным и ненасильственным. Поскольку никогда и ни за какие деньги здесь нельзя было порадоваться на "зевающих" в микрофон девочек с голыми грудями, их андрогинных подруг в целлулоидных костюмах, то и тупых нуворишей-выскочек с их случайными деньгами здесь практически не бывало. "Продукт" с "душком" в "Нижинском" не пропускался. Всё это тешило тщеславие хозяина, укрепляло его популярность и утяжеляло карман. Иметь специальную гостевую карточку "Нижинского" в своём портмоне значило теперь то же, что носить титул не ниже барона до революции. То же, что для советского пупса иметь клеймо в виде звезды с раскинутыми щупальцами и буквами СССР на резиновом боку. Знак особого качества.
   Гриша предвкушал увидеть что-нибудь из ряда вон. Сегодня был беззаботный вечер. Сегодня не нужно было лишний раз напрягать память, чтобы вспомнить, какой прибор идёт к какому блюду. Он мог расслабиться, как подружейная собака на привале, потянуть лапы, пока друзья-охотники травят байки у костра. "Дамы и господа! Уважаемые гости и давние друзья! Для всех вас в этот обворожительный, как и всегда, вечер, специальное "блюдо" из "фирменного" меню! Отменный вкус и приятные эмоции бесплатно для каждого из вас - в знак искреннего расположения! Прошу оценить - у нас в гостях молодой, но, безусловно, одарённый музыкант, победитель многих конкурсов и участник международных фестивалей. Нам он покажет свою новую, ещё никем не виданную программу. Дамы и господа, прошу любить и жаловать - Денис Печёрский и его волшебная скрипка!" - ведущий выкрикнул последнюю фразу в микрофон и призывно вскинул руку. Публика зааплодировала, прихотливо взглядывая в сторону эстрады. Именно в этот момент на ней появился тот, кого ведущий представил главным пунктом "специального меню". На сцену взошёл юноша, очень тонкий, можно даже сказать хлипкий. Примерно Гришиного возраста - точнее мешал разобрать неверный свет юпитеров вдоль сцены. В одной руке он нёс инструмент, в другой смычок. Одет он был не во фрак, а в обычную чёрную водолазку и чёрные брюки. Он напоминал какого-то печального богомола и хрестоматийного еврейского мальчика со скрипочкой одновременно - рядом не хватало лишь любящей еврейской бабушки. Молодой талант движением головы откинул со лба длинную чёлку и вперил пристальный взгляд куда-то вверх, позади голов сидящих в зале. Видимо, он искал настроение - вид у него был отрешённый, он даже приопустил слегка веки. Постояв так какое-то время под перешёптывание притихшей публики, он вдруг сильно качнулся корпусом, и...
   Под ногами жирно чавкала октябрьская грязь. Едва закончился ещё один в бесчисленной череде холодных унылых дождей. И бабье лето, и золотая осень остались уже в прошлом. Впереди была лишь сплошная беспросветная мокрядь - до того момента, пока ударят наконец первые морозы. Ноги разъезжались опасно, когда они, как разведчики, друг за другом, возвращались вместе к своим машинам. Гриша ступал за отцом, и в тускло-рыжем брезжащем свете фонарей видел лишь его широкую спину перед собой. Впрочем, его мало занимало на момент то, что было вокруг. Он был мыслями в себе, а ещё там, в полуопустевшем зальце "Нижинского", где под сводами с современной лепниной витали остатки грёзы.
   Гриша не любил классическую музыку. Он её не чувствовал и не понимал. Вернее, так - услыхав мало-мальски знакомую мелодию, которая на слуху, с удовольствием подмурлыкивал и даже "дирижировал" неуклюже - под настроение. Но чтобы всерьёз разбираться, а, тем более, специально ходить в какие-то консерватории, различать брамсов и глюков, тем самым "духовно развиваясь" - вот здесь нет, увольте! Даже и думать смешно. Ничего, кроме иронии и недоумения бедняги-меломаны с ликами юродивых у Гриши не вызывали. Но сегодня произошло что-то невыразимое... Этот еврейский мальчик со своей скрипкой, этот полубаечный персонаж - кто бы мог ожидать такого! Всё то время, пока он играл, в зале стояла благоговейная тишина. Вернее было бы сказать, что он не играл, а представлял. Точнее слова подобрать не получится. На протяжении своего выступления он не стоял, а ходил по сцене, двигался, даже пританцовывал. Это был спектакль одного актёра. Скрипка говорила, а музыкант мимикой, жестами подкреплял сказанное. В какой-то момент с трогательной элегии он незаметно, импровизацией, перешёл к совсем современному мотиву из нашумевшего мюзикла, и тут в помощь ему вступил саксофон. Он сопровождал его до тех пор, пока мелодия вновь не сменилась известным вальсом. Пока публика отирала увлажнившиеся глаза, окаченная внезапными воспоминаниями, мальчик уже умело вёл всех дальше. Блюз! На скрипке! В дело помимо смычка вступили пальцы - пощипывание, поглаживание, выстукивание по струнам. Испанские мотивы. Гриша, у которого вдоль позвоночника с самого начала не переставали бегать мурашки восторга, почувствовал, что рот у него полуоткрыт, и сам он невольно повторяет движения скрипача. Он смутился, но в зале было почти темно - Гриша и не обратил внимания, как погасли лампы - и никто не мог заметить ничего зазорного или "стыдного". Хозяин, вне всякого сомнения, выждал какое-то время, понял, что публика принимает поданное ей "блюдо", и дал "добро" на полную иллюминацию сцены. Мальчик сможет "держать" публику. Она уже была его целиком. А остывшую еду потом - весьма кстати! - можно будет заменить вновь заказанной. Такое приятное для всех и выгодное решение.
   Гриша и не подозревал в себе, семнадцатилетнем безалаберном подростке, такую глубину переживаний. Откуда, казалось бы... Ведь жизненного опыта ещё всего ничего - как синичка какнула...
   - Как вам выступление? - спросила у Гриши та самая дама в синем. Теперь на её плечи было накинуто что-то с меховым воротником. Странно, ведь до снега, по всему, ещё нескоро. Они стояли и, поёживаясь, ждали, пока отец и муж дамы поставят финальную точку в своём разговоре. Изморось чувствительно сыпалась на голову и за оттопыренный воротник. В подворотне тоскливо орали невидимые миру коты.
   - Очень, - ответил Гриша галантно. - Я, знаете, вообще-то к классической музыке не очень... А тут - просто чудесно, - было не вполне с руки делиться восторгами с незнакомым человеком.
   - Да что вы, - фыркнула дама и махнула лапкой в кожаной перчатке. - Разве это музыка? Так, самодеятельность... - Посверкивая стёклами узких очков, она с неожиданным жаром начала говорить: - Вот, если бы вы побывали в Венской опере... Вы не бывали? Ну, так вот, если бы вы только послушали - вот, где блаженство...
   Она расписывала что-то - какая публика, какая обстановка, что-то о европейском высшем обществе. Гриша, который дальше Алушты не выезжал, со скрытым раздражением слушал эти присказки о принцах и жалел, что не может оборвать этот внезапно открывшийся поток красноречия. Дама заливалась соловьём, голос её вибрировал от счастья - впервые за весь вечер ей удалось привлечь хоть чьё-то внимание, и она намеревалась использовать свой шанс до конца. Гриша покорно мок и мёрз, временами с надеждой бросая взгляд в сторону их с отцом машины. У дамы были на удивление терпкие духи и надсадный голос. Как ни старайся, не было никакой возможности отключиться от действительности и не замечать её присутствия.
   - ... А вот, к примеру, вы бывали на сеансе медиума? Я была, в Париже. Это очень знаменитый медиум...
   Гриша мечтал о диване в гостиной и ночном заезде "Формулы- 1", а ещё с симпатией вспоминал оставшиеся со вчерашнего дня в холодильнике баварские колбаски. После ресторана его обычно настигали чудовищные приступы аппетита. Наконец-то отец кивком показал, что, мол, всё, можно ехать. Гриша моментально оживился, стоит той дамы.
   - Пардон, мадам, спасибо за приятный вечер, - он произнёс это лихо, по-гусарски, не дав той закончить приснопамятный свой вояж по странам Бенилюкса. По исходящим зыбью лужам припустил к своей машине. По пути придержал шаг, поравнявшись с "вольво", на которой прибыла на этот ужин дама со своим супругом. Улучил момент и смачно припечатал обильно измазанный подворотной жижей ботинок к дверце. На светлом теле "вольво" расплылась грязная хвостатая клякса. Это была месть всей мировой знати за всех еврейских мальчиков с их дурацкими скрипочками. Гриша был доволен. На душе у него стало совсем легко и весело.
  
  
  
  
  
  
   Вот уже без малого четыре месяца, как Гриша жил у отца. Много это или мало - судить сложно. Но по тому, сколько сразу изменений внесли они, Грише казалось порой, что и не жил он до этого семнадцать лет. Так, перекантовывался помаленьку, невсерьёз и между делом, ожидая, когда придёт его черёд.
   Ныне он был, как и полагалось, студентом одного из московских вузов. Неблестящим и заурядным - это видно было уже сейчас. Однако вносимые за получение знаний деньги с лихвой это окупали и должны были примирить с этим обстоятельством профессуру. В старые времена суровый ментор мог ничтоже сумняшись припечатать тяжёлой учительской линейкой по голове или спине - за нерадивость или непочтительность. Происхождение недоросля в счёт не шло - буди ты боярский али княжеский сын... Как обидны и жалки в сравнении нынешние порядки. Преподаватели давно привыкли, что на полчище лоботрясов приходится от силы человек десять-двенадцать таких, ради которых и стоило бы довести до конца начатое. Не для всех заведений это было свойственно. У каждой высшей школы своя история и свои традиции. Некоторые, прочно опирающиеся на дотационный костыль, подставленный государством, свысока и с пренебрежением смотрят на такую "всеядность". Гордо нести традиции одного из лучших образований в мире - вот суть и смысл существования вообще. Главное, чтобы не выбили костыль... Остальные барахтаются кто во что горазд.
   Гриша в подробностях помнит день, когда впервые ступил через порог отцовского жилища. Тому предшествовало его первое публичное "ресторанное" крещение. С отцом и Вартаном они провели за непонятной - то ли обед, то ли ужин - трапезой не меньше четырёх часов. Поначалу скованность мешала. Но по мере того, как были "обглоданы" наиболее опасные и неприятные вопросы - здоровье и нынешнее бытьё матери и "её матери", их редкие звонки и прочее, дышать стало гораздо проще. Такое ощущение, что, подобрав штанины, они с осторожностью преодолели огромную, разлившуюся посреди дороги лужу. Дальше дорога была свободна и широка, колея была ровной и почти без ухабов. Несмотря на то, что в итоге один он выдул полграфина морса, во рту у Гриши всё равно пересохло - от того, что болтал практически без умолку. Аудитория была сносной вполне: отец слушал, не перебивая, Гришины наивные излияния. Вартан одобрительно кивал, не прекращая растерзывать зубами нежное ягнячье филе на косточке. Стесняться было уже некого и незачем. Потому что тот, кто видел твои слёзы тому назад всего пару часов, становится ближе и интимнее того даже, кто видит тебя в бане - голым и беззащитным. Робость вернулась когда они ехали в лифте, поднимаясь на нужный этаж, где находилась квартира отца, и где отныне предстояло поселиться Грише. Ещё проходя внизу мимо консьержа, Гриша вытянул из кармана пиджака хранящуюся по школьной привычке там пластмассовую расчёску-однорядку. Стараясь, чтобы не заметил отец, он торопливо провёл наугад несколько раз по спутанным волосам. Холодный морс урчал в животе. Гриша пытался угадать, как будет уместнее поприветствовать хозяйку, вышедшую их встречать. Рассыпаться в любезностях вроде "спасибо за гостеприимство, очень приятно вас видеть, давно мечтал" или сдержанно кивнуть, чтобы не ронять лица лишний раз. Потому как, в отличие от отца, о встрече с ним тут точно не мечтали... Будь что будет. Гриша решил расслабиться и вести себя сообразно обстановке.
   Квартира оказалась двухэтажной. Гриша процокал по всей её площади, не откладывая процесс освоения в долгий ящик. Да и у любого, проведшего жизнь среди наскоро слепленных панельных "коробок", помнящего "пенаты" лачужного типа, не станет терпения долго мяться у порога. Так щенок, впервые принесённый в дом, тыкается носом в незнакомые углы. Вопрос о супруге с годовыми кольцами на пальцах отпал сразу и сам собой. Разумелось, что дом обихаживается, как тому и положено быть, со всей тщательностью. Аптечный порядок был доведён до безупречности ещё и вдобавок к его приезду. Однако гулкая тишина, непривычный простор, полуспартанский дух в обстановке - всё было за то, что хозяин живёт здесь один. Иначе говоря, холостякует. Женщины и дети одним своим присутствием создают особую атмосферу, когда жизнь становится одновременно уютной и невыносимой. Не найдя ни детских тапочек в прихожей, ни семейных фотографий на стенах, ни батареи пахнущих на все лады баночек в ванной, когда мыл руки, Гриша укрепился в этой своей догадке. Это обстоятельство немало порадовало его. Во-первых, не придётся тяжело сходиться с кучей неведомых "родственников", поневоле участвовать в "переделе территорий", отвоёвывая хоть какое-то личное жизненное пространство. Ведь, как ни крути, а у каждого должен быть свой собственный угол, куда можно было бы время от времени хотя бы уткнуться носом. Не нужно привидением проскальзывать к холодильнику за куском колбасы и с ним же бесплотным духом растворяться, ибо жевать под взглядом чужой женщины Гриша не смог бы - так он решил отчего-то. Многие проблемы так и растают, не имея возможности претвориться в жизнь - от завтрака в трусах и ночных просмотров матчей без оглядки до стирки тех самых трусов. Ну, и в довершение, то, в чём Гриша с сомнением всё же признавался себе самому - кислая постыдная ревность. Он, хоть и был уже далеко не мальчик, и брился, и говорил сочным баском, от которого у чувствительных барышень так и замирало внутри, но оставался недобалованным ребёнком. Невыпестованным великовозрастным младенцем. Червяк болезненного собственничества был в нём особенно зол и ненасытен.
   Убедившись, что "территория" свободна, Гриша воспрял духом и осмелел. Даже дерзкие фантазии ни разу не являли ему таких авансов - двухэтажные апартаменты были что-то сродни дачному участку на Луне или птичьему молоку на завтрак. Однако он с честью справился с этим приятным потрясением. Каких-то два часа прошло, а Гриша уже выводил прожекты по рациональному освоению и использованию "полезной площади". Он самонадеянно решил, что двум свободным мужчинам будет в самый раз жить здесь "тандемом" - как раз просторно и нескучно. Обычаи и привычки, существовавшие здесь до него, он благополучно отпустил. В силу возраста он был ещё гибок и податлив, и вполне естественно считал, что и окружающие с такой же лёгкостью принимают жизненные пертурбации. Немного потесниться и дать угол в Теремке ещё кому-то - этому учат нас народные сказки. Уже много позже понятней и насущнее становится народная же мудрость о двух медведях в одной берлоге...
   В тот первый день он отошёл ко сну неожиданно рано. Ещё не было и десяти, и на улице едва только начинало смеркаться. Гриша блаженно опустил утомлённое туловище на прохладу простыней. Закинул руки за голову и лежал так, по привычке уставившись в одну точку на потолке, отпустив мысли роиться сами по себе. На незнакомом, необжитом, "необмятом" под себя месте было тревожно, счастливо и ... щекотно. Не давали покоя мятущиеся эмоции, но обессилевшее тело уже почти не откликалось. Гриша счастливым бревном лежал нынче в своей комнате-спальне на нижнем этаже и вполуха невольно прислушивался к звукам наверху: там у себя чем-то занят был отец. Слышно было шаги, звук отодвигаемого стула, приглушённый речитатив телевизора - новости, должно быть... Их с отцом общение после того, как вернулись из ресторана и водворились в собственные стены, можно было бы охарактеризовать следующим сравнением. Интеллигентный, рафинированный добропорядочный, но одинокий джентльмен приводит впервые к себе девушку лёгкого поведения. Ситуация щекотливая. Оба - и он, и она - знают, зачем они здесь и что должно произойти. Должно, потому что деньги уже уплачены, и всё, казалось бы, на мази... Но вот ведь какая незадача. Джентльмен, в силу своей воспитанности и отсутствия какого бы то ни было опыта с женщинами подобного рода, не знает, с чего начать и с какой стороны подступиться к деликатному делу. Можно спокойно развязать галстук и предложить: "Не угодно ли начать, мадмуазель... Ванная направо по коридору." Но такой цинизм в обращении к девушке его коробит, будь она хоть трижды проституткой... И джентльмен мнётся, тянет время, но так-таки и не может решиться хоть на что-то. И девушка, уже скучая, рассеянно грызёт ногти. Неловкость передаётся и ей, хотя она и не новичок в своём деле. Она смущённо шмыгает носом и пытается запахнуть на груди чересчур глубокий вырез... И смех, как говорится, и грех... В ситуации между Гришей и отцом повторилось нечто подобное. Досадная заминка. Хотя только что, в салоне отцовской машины, они были ближайшими приятелями. По дороге с прибаутками заехали купить Грише домашние тапки, а отцу - зубную нить... Это были обычные трудности периода "принюхивания" и обвыкания. Подобные моменты будут возникать неизбежно время от времени. То нахлынут воспоминания, то подступят прежние обиды, то элементарное непонимание из-за разницы интеллектов и поколений. Всё это переживаемо. И чем дальше - тем всё реже и невнятней будут становиться эти "заминки". Постепенно отношения "разносятся", "обобьются" и "сядут по ноге", и станут привычными и уютными, как старые домашние тапки со стоптанными задниками. Ты даже не замечаешь, что они на тебе. Тебе просто хорошо и тепло. Но Гриша истолковал всё по-своему. Он не сомневался, что отца не оставляет чувство вины перед ним, Гришей. Он где-то внутри был убеждён, что и отец, и мать ему должны - за его "потерянное детство". Мать, разумеется, в меньшей степени. Уж коль скоро она столько лет везла на себе этот воз - пелёнки, больницы, свинки-ветрянки, бессонные ночи и многочисленные приработки то там, то сям... Можно сказать, что свой "грех" она полностью искупила. Теперь настала очередь отца. И Гриша с тайным удовлетворением принял это как должное. И поступил, как ему казалось, очень мудро - великодушно оставил отца наедине с его переживаниями. Он яростно вычищал зубы в ванной перед зеркалом, глядел на свою физиономию, всю до ушей в пене, и гордился своей проницательностью и великодушием. После, свежий и просветлённый, он прошествовал в отведённую ему комнату, не заходя к отцу, не желая прерывать человека в момент наивысших душевных метаний. Грише было хорошо. Он словно заново родился. Ни одна сомнительная каверзная мысль не омрачала его чело. Он так и уснул - с кроткой улыбкой на губах и крапинками пасты на роже. О том, что он не позвонил матери, наверняка мечущейся и не находящей себя от беспокойства (под едкие комментарии Жане), он вспомнил лишь на следующий день.
   На второй же день после триумфального вселения произошло то, что много прояснило в их будущем проживании "бок о бок". Утро прошло на редкость гладко и как по нотам. Они столкнулись уже на кухне, выйдя каждый из своей комнаты. Вернее, отец спустился, уже полностью одетый - в костюме и с кейсом, чтобы выпить кофе перед отъездом на работу. А Гриша, уловив чутким ухом, вышмыгнул - в пижамных брюках и с полотенцем наперевес, как делал обычно дома. Ему казалось это очень по-мужски - выйти к завтраку, не спеша вытирая руки и загривок, а потом повесить скрученное в жгут полотенце по-боксёрски на шею. Отец приятельски подмигнул ему, а Гриша с серьёзностью определил, что вчерашний кризис благополучно преодолён. Ели молча, сидя на высоких стульях, по европейской моде, за высоким столом-стойкой. Отец наспех просматривал газету, а Гриша лениво катал шарики из мякиша на мраморной столешнице. Он думал, как всё же здорово, когда жизнь-река совершает такие крутые повороты... А он поначалу готовился скучать по прежним завтракам. По старой закопчённой плитке и лучистым трещинам на потолке, которые знал наизусть, лучше, чем линии на собственной ладони. Они были памятны с самого младенческого возраста и складывались между собой в узоры более чёткие и выразительные, чем Большой и Малый ковш на ночном небе в августе. Но он потерял, к вящей радости, лишь эти трогательные, уже нелепые воспоминания - не более. Мать практически не готовила ему завтраков, к "холостяцким" бутербродам ему не привыкать. Холодильника на отцовской кухне Гриша поначалу просто не заметил. Он с удивлением смотрел, как отец достаёт масло и сыр из большой никелированной трубы, уходящей куда-то под потолок. У "трубы" оказалось две отдельные друг от друга дверцы. При желании в этот холодильник вполне можно было бы войти и почувствовать себя каким-нибудь йогуртом или батоном колбасы. Гриша, с детства горячий поклонник Мегрэ и Пинкертона, натренированным глазом подметил, что вся техника здесь простаивает. Количеству мог бы позавидовать, вероятно, и ЦУП. Если что-либо усовершенствовать и подкрутить, то вполне можно было бы отправить на орбиту пару-тройку экипажей. Судя по всему, у хозяина не достаёт времени на то, чтобы задействовать все эти полезные резервы. Гриша про себя принял решение, что положит конец этой порочной практике и поставит-таки прогресс на службу человечеству. Он непременно освоит печку, которой у них с матерью не было, и его бутерброды отныне будут только горячими - с магматическими потёками расплавленного сыра. А ещё он будет давить себе orange juice...
   - Чем собираешься заняться сегодня?
   Гришу, который расслабленно мечтал и практически ковырял в носу, вопрос застал врасплох. Сказать по правде, унесясь мыслями далеко во времени и пространстве, гуляя не меньше, чем по Памиру, он как-то упустил из виду день насущный. Он пожал плечами и беспомощно улыбнулся. "Видите, какой я несобранный и неопытный. Делайте со мной, что хотите," - должна была означать эта пантомима. Этакий деревенский дурашка. Очень удобна она в тех случаях, когда необходимо заручиться чьим-то покровительством - дать ему повод и стимул начать опекать, лишний раз почувствовать своё могущество... И ему приятно, и ты далеко не внакладе... Гриша, хитрый жучок, за недолгую жизнь уже научился угадывать настроение людей и умело подстраиваться под него. Может, давала себя знать школа их с матерью отношений, когда общение было в основном невербальным. Они могли запросто не сказать друг другу ни слова за целый день, а то и поболее.
   Трюк сработал. Отец широко улыбнулся и потрепал "несмышлёныша" по влажным ещё после душа волосам.
   - Если хочешь, могу взять тебя с собой. Правда, в это время в офисе маета. А хочешь - отправляйся гулять по городу, осваивай, так сказать, места будущей славы...
   - А можно? - с кротким видом монастырской послушницы и с замиранием спросил Гриша. Будущую славу он не ставил под сомнение. Теперь он был почти уверен: возможно всё.
   Отец молча отсчитал и выложил на стол несколько купюр из бумажника. Гриша не посмел смотреть в открытую, и лишь скосил глаза на кучку банкнот. Лежавшая сверху была приличного достоинства - материнский гонорар за крупную статью. А их там было не одна и не две, а никак не меньше шести... У Гриши от волнения перехватило дыхание. Он, как зачарованный, смотрел на купюры. Но ему казалось, что вовсе не деньги лежали сейчас перед ним. Нет, перед ним на столе лежала Свобода, Достоинство и Возможности - такие, что голова шла кругом. Стараясь сдержать глупую улыбку, он оторвал взгляд от денег и посмотрел на отца вопросительно.
   - Это тебе на расходы. Купи себе и из одежды что-нибудь, если захочешь. Я не знаю, что там носит сейчас молодёжь... - отец был скован неожиданной ролью набоба. Он привык платить своим работникам, привык оплачивать счета и заключённые сделки. Давать деньги просто так, "на мелкие расходы" было делом необычным. Много? Мало? Кто его знает. Со стариками проще, там посредником - почтовый перевод. Их звонки с упрёком-благодарностью "сынок, зачем так много?" перенести легче, чем раболепное заглядывание в глаза. Максим Алексеевич откровенно тяготился ролью благодетеля, хотя и выполнял её от сердца и с тайным удовлетворением. Он вздохнул и глянул на хронометр.
   - Мне пора. Не потеряешься? В случае чего - звони. Игорь разыщет тебя и привезёт. Ключи я тебе отдал. Да, чуть не забыл. Придёт Венера. Ты не удивляйся. Она тут за порядком следит, ну и вообще по хозяйству...
   Гриша теперь не удивится, даже если застанет за стиркой Афину, а Аполлона - подстригающим кусты во дворе... Хотя, кажется это уже из другой мифологии.
   Проводив отца до двери, Гриша, ликуя и бесясь, как щенок, вприпрыжку вернулся к себе в комнату. Очень кстати, что нашёлся его чемодан. Его привезли и оставили на попечении консьержки вчера ещё до их с отцом возвращения. Хотя прозревший Гриша и проникся презрением к старым "тряпкам", кое-что из прежних "туалетов" пришлось как нельзя кстати. В своём вчерашнем "парадном" костюме он походил бы на выпускника социального приюта. Приличной была только новая рубаха, да и та на два размера больше положенного. Гриша решил, что меньше всего ущерба его репутации нанесут джинсы. Конечно же, они. Они могут быть не новыми, потёртыми, даже с дырой, и не с одной - сейчас это только приветствуется. Джинсы есть джинсы - с них и спросу никакого. Одевшись, по его представлению, более-менее прилично, сбрызнув себя щедро из флакона, что стоял в ванной, незнакомой туалетной водой, Гриша почувствовал себя готовым вполне к встрече со столицей.
   Описать последовавший за всем день Гриша бы, скорее всего, затруднился. День был настолько перенасыщен событиями, каждое из которых само по себе ничего не представляло. Бесцельное шатание и разглядывание витрин, бесчисленное количество съеденных между делом пирожных и прочей дребедени, что продают на каждом шагу. Гриша даже не пытался сориентироваться: дорого ли, дёшево... Просто выкладывал, сколько просили. Деньги пока были, и предостаточно. Он для верности время от времени оглаживал себя по тому карману, куда сунул свой пижонский бумажник - тот, что был куплен для "охмурения". Почти без проблем добрался он до Красной площади. Дом, в котором живёт отец, как оказалось, располагался совсем рядом, в одном из приятных тенистых двориков. Гриша мог бы дойти и пешком, но очень боялся пока заблудиться. Он бродил по серому глянцевому, раскалённому солнцем булыжнику. Бессовестно глазел на иностранцев, на то, как они разноцветными толпами, как многощупальцевое и многогорлое существо, переходят от музеев и башен к лоткам коробейников, снимаются на память и что-то говорят, говорят на своём гортанном языке. Притомившись на солнце, Гриша нырнул в Пассаж, затем в Главный Универмаг. Побродил по прохладным павильонам, больше для того, чтобы скрыться от зноя, нежели намереваясь всерьёз что-нибудь купить. Он задерживался время от времени возле витрин с мужскими манекенами, но уже с совершенно иным чувством. Теперь ему приятно было осознать, что захоти он - вполне мог бы зайти внутрь салона и выйти оттуда уже совсем преображённым. Как ни странно, но именно от этого, от осознания доступности этих прежде недостижимых вещей, желание как-то притупилось. Жажда быть "не хуже других" уже не мучила, как до этого, на вокзале. Он теперь и так знал, что не хуже. Ведь в его кармане, в дерматиновой оболочке приятно шуршали теперь Свобода, Достоинство и Возможности. Большой город теперь ни капельки не пугал, не казался бесстрастным и беспощадным жерновом, что перемалывает без разбору всё, что попадёт под его шершавую "подошву". Словно грозный швейцар на входе в заведение, куда путь заказан околачивающимся без дела голодранцам, узрев подтверждение "неслучайности" посетителя перед своим носом, а затем ощутив в кармане собственной парадной ливреи, расплывается в угодливости и благодушии.
   Домой Гриша водворился часам к пяти пополудни, едва переставляя гудящие ноги. Икая от выпитых за день нескольких литров газировки, он прошёл к лифту, кивнув уже признавшей его консьержке. Он привалился к прохладной стенке лифта и блаженно отдыхал те несколько секунд, что кабина плыла наверх. Лицо горело так, словно его изрядно отхлестали банным веником, и в довершение ещё легонько протащили им же, лицом, по неструганому полку.
   Отца, разумеется, ещё не было. Квартира встретила блаженной тишиной. То, что даже холодильник не гудел, было всё-таки странно. Гриша поставил пыльные кроссовки аккуратно в уголок, рядышком. Обычно он сбрасывал их как придётся, и они валялись, раззявленные, со змеящимися шнурками. Приходящие в дом и уходившие - сотрудники-коллеги матери, в основном - спотыкались о них, так же равнодушно отбрасывали в сторону, и постепенно они забивались куда-нибудь под пыльную тумбочку в прихожей. Он извлекал их оттуда на следующий день, все в нежной велюровой паутине... Гриша прошлёпал к никелированной "трубе" и распахнул её. Его обдало облаком выдержанного прохладного воздуха. Тишь да гладь. Будто и не заглядывает сюда никто живой. Порядок и ажур, как в музейной витрине. Даже баночки и бутылочки выставлены симметрично и по ранжиру. Ни оставленных на потом бутербродов, ни начатых и не приконченных кругов ливерной или "краковской". Всё в упакованном и непочатом виде. Не сразу решишься покуситься. Но Гриша всё же покусился - вытащил и выставил на стол стеклянную бутылку с неизвестным содержимым - по виду какой-то сок, банку консервированных сосисок - это ж надо такое придумать - закатать банальные сосиски в жесть! - и маленькую яркую коробочку. Такую он тоже видел впервые. Ему глянулась яркая этикетка со смутно полузнакомыми словами - frommage и brie". Томиться в ожидании отца он решил с комфортом. Подхватив добычу, перекочевал в гостиную, которая, по сути, была единое целое с кухней - только через интерьерную перегородку. Гриша включил телевизор и пощёлкал пультом, выбирая канал "повкуснее". Телевизор - правда, небольшой, имелся и на "кухонной" стороне, однако там не было дивана. Гриша устроился, поджав под себя ноги, как падишах, и приступил к трапезе. Сосиски, плававшие в каком-то кисло-сладком соусе, были на диво хороши. Сок был густой и несколько приторный. А вот сыр разочаровал откровенно. Гриша вскрыл коробочку - внутри лежал прессованный комок, серо-белый сгусток непонятной субстанции, весь в синевато-свинцовых прожилках. Гриша потянул носом. Пахло подвалом и мышами. Для очистки совести он ковырнул "это" пару раз и отставил в сторону. Он был уже сыт.
   Гриша расслабился и даже задремал слегка. Ему грезилось что-то невыразимо светлое и хорошее. Что-то, чему даже название нельзя было дать. Не образ, не человек и не место, а просто ощущение - когда душа парит и ликует, кувыркаясь в белоснежно-прозрачном эфире, на грани сна и яви. День двигался к вечеру, зной спадал, и ощущение, что кто-то держит тебя за горло душной горячей рукой, отступило. Гриша "поймал" бархатный "барский" сон - когда комфорт внутренний переплетается с внешним "уютством". Внезапно на верхнем этаже раздался резкий то ли вой, то ли рёв. Гришу подбросило. Он резко сел, ещё не вполне понимая, что происходит. Подмышки тут же липко вспотели. То был инстинктивный природный страх. Когда человек или животное не готовы к опасности, и, по сути, беззащитны, сам собой включается сигнал самосохранения: "спасайся!". Подавив желание последовать ему без промедления, Гриша взял себя в руки, стряхнул дремотное оцепенение и стал с великими предосторожностями подниматься на второй этаж. Дубовые или какие-то там ещё ступени новёхонькой лестницы, само собой, скрипеть не могли. Однако ему казалось, что он ощущает зловещий скрежет и подозрительное шевеление под ногой, сообразно моменту. Надсадный рёв не прекращался. Но Гришу пугал не сам звук. Он не знал пока, что за нечто или некто его "испускает". Причиной бегавших стадами вдоль позвоночника мурашек была мысль, что в квартире есть кто-то ещё. Млея от ужаса, он поднялся на последнюю ступеньку и глянул за угол. В коридоре перед кабинетом отца, который Гриша вчера оглядел мельком, работал обычный пылесос. Его "хобот" загибался, и та его часть, что с наконечником, интригующе скрывалась в недрах кабинета. Гофрированный "хобот" активно подёргивался и извивался. Гриша зачем-то на цыпочках подкрался к двери и заглянул за притолоку. Ничего из ряда вон он, само собой, не увидел. Какая-то незнакомая женщина в полуспортивных брюках и футболке увлечённо проходилась щёткой пылесоса по обивке кресла, стоявшего при входе. Она стояла задом к Грише и не видела его появления. Первой его мыслью было вернуться вниз и как ни в чём ни бывало сесть перед телевизором. Сделать удивлённое лицо, когда та спустится вниз, словно и не подозревал о её присутствии. Или, что лучше, снова "уснуть". Однако это было слишком по-детски и нелепо. Спина с ходившими ходуном лопатками от возвратно-поступательных движений была на расстоянии вытянутой руки от него. Гриша ничего умнее не придумал, как протянуть эту самую руку и легонько похлопать женщину по плечу. Резкий женский визг слился с мощным гудением агрегата в рвущий уши нескончаемый вой. Это тоже был неконтролируемый защитный порыв организма. Гриша подумал, что громящий звук в голове был уже фантомным, на самом же деле он давно уже оглох. Он разлепил веки и расцепил сжатые челюсти лишь когда кто-то или что-то перестало громить мозг и вдавливать его барабанные перепонки внутрь черепной коробки. Женщина выключила, наконец, пылесос и остановила поток собственных децибел, истощив запас мощных лёгких. Она всё ещё держалась одной рукой за рукоять со шлангом, другой за сердце. Тёмные любопытные глаза над слегка по-восточному выдающимися скулами живо обегали взглядом Гришу - сверху вниз, потом обратно, задержались на лице... Женщина по-кроличьи шмыгнула носом-кнопкой, отчего зашевелился и крохотный, с булавочную головку, ротик, по-прежнему воинственно сжатый. У Гриши внутри разлилось непонятное умиление, он проникся необъяснимой симпатией, природу которой и сам не знал, к незнакомой особе. Он нависал над ней, ухмыляющийся криво, огромный и добродушный. Она, макушкой едва доходившая ему до плеча, отступила на шаг и запрокинула голову, чтобы смотреть в лицо.
   - Ты Гриша, - сообщила она буднично и уже абсолютно спокойно. Она вообще держалась с достоинством и важностью, как все женщины маленького роста. Высокие суетятся и сутулятся. "Пигалицы" ступают чинно, говорят плавно, нараспев, особенно если и голос у них, как у этой - густой, плотный, "жирный". Гриша не стал отрицать очевидного.
   - Гриша, - согласился он просто. Он, признаться, напрочь забыл, что отец толковал с утра о какой-то Венере. Это было сказано вскользь, между делом, как о чём-то будничном - о погоде или о том, что пора поменять масло в карбюраторе. Потому Гриша почти сразу и забыл о сказанном . Подозревать нечто значительное, скажем, наличие интимной подоплёки меж отцом и носительницей "божественного" имени даже в голову тогда не пришло.
   - Венера Меджитовна.
   Гриша пожал плечами и кивнул. Вполне возможно, что "Меджитовна" - женщине было на вид лет пятьдесят с небольшим. Точнее определять Гриша не умел, да и незачем. Постояв ещё с минуту, неловко помявшись, он в конце концов попятился почтительно, не желая "сверкать кормой", как культурный вполне человек, и вернулся на свой диван. Сел, сложив ладони "лодочкой" между колен. Всё время, пока женщина приводила в порядок нижний этаж, по одной ей видимому и понятному образцу, Гриша сидел на своём островке, как заяц в половодье. Он лишь попытался возразить, когда женщина стала убирать следы его недавнего пиршества. На его протесты она кивнула важно, что должно было означать "теперь уже сиди и не мешай мне делать своё дело". Она ловко навела прежний блеск на кухне и провела ревизию холодильника. Гриша слышал, что она орудует у него за спиной - чем-то гремит, что-то смешивает и сбивает, но не поворачивался. Так и сидел с чугунным затылком, пока в комнату не потянулись аппетитные ароматы. Гриша, за день прикончивший в общей сложности провизионный запас целого взвода, снова почувствовал волнение в утробе. Он, застывший в позе богомола, успел перебрать в голове кучу версий по поводу того, кем приходится этому дому сия Венера... Само собой, Меджитовна... Вариант амурной связи отпадал сразу, понятное дело. Пускай Гриша и знал отца всего несколько часов, однако и того достало, чтобы понять - даже принимая во внимание цейтнот, отец не настолько всеяден. Сама по себе Меджитовна вполне симпатична. Но есть же возраст... Со своей невысокой пока колокольни Гриша рассуждал полувзрослыми-полудетскими категориями, и в рамках присущих его годам и опыту заблуждений. "Если уж мать оказалась нехороша... А она на десять лет моложе!" Истина зрелых отношений, для которых ни внешняя красивость, ни завлекательная молодость не являются главным, откроется Грише ещё, как и водится, нескоро... Если и была в жизни отца женщина в смысле глубоко личном, то никак не она, не та, что сновала сейчас по кухне - с ликом правнучки Чингисхана и с неотвратимостью своего гремящего в веках пращура... Возможно, эта Венера - какая-нибудь неизвестная Грише дальняя родственница. Не кровная, а так, через десятое колено седьмая вода на киселе... Гриша уже слышал от отца кое-что о собакинских корнях, про деда Алёху и бабку Эру, которых в глаза не видел ни разу. "Навестим их как-нибудь", - предложил отец. Гриша пожал плечами. Он был не против, но, по большей части, ему было всё равно. Эти люди были чужие, незнакомые. За годы, поведённые с матерью, Гриша привык к очень узкому кругу общения. Он не находил в себе потребности делать этот круг шире. Больше близких людей - больше волнений и беспокойства. Какие-то семейные даты, дни рождения и совместные праздники. Всё это дополнительные хлопоты, которые могут быть приятны лишь когда действительно питаешь душевную привязанность к их виновнику. Гриша же, как нарост на дереве, сейчас был склонен тянуть в себя все соки, нежели отдавать...
   Отец вернулся около семи вечера. Как впоследствии станет ясно - непривычно рано.
   Есть мнение, и оно подтверждено многовековой практикой, что большое дело, уверенно стоящее на ногах, не требует к себе постоянного и пристального внимания. Оно живёт, единократно запущенное, как двигатель, и развивается, и обслуживает себя уже само, без вмешательства со стороны. Однако нигде никем не уточняется, когда наступает этот самый момент, когда счастливый владелец может без нервов и со спокойной душой почивать на лаврах. Издательство "Максима", несмотря на то, что работало бесперебойно более десятка лет, и мало что могло в одночасье, вдруг, нарушить это равновесное состояние - если только, не дай Бог, всеобщий финансовый кризис или ему подобное - не так давно вышло на уровень действительно высоких показателей доходности. Последние три года акционеры крайне довольны были отваливавшимся им огромным жирным куском по результатам финансового периода. Они уже не вспоминали кислое глухое недовольство первых лет, когда почин не радовал, а бросить и уйти уже было никак нельзя. Слишком глубоко пустил корни капитал в эту ненасытную почву. Ушёл, по сути, как вода в песок. Те, кто непосредственно имел отношение к деятельному руководству, ещё надолго сохранят в памяти смутные "заморочные" годы, когда издательство балансировало на грани жизни и смерти. Его приходилось выносить буквально на руках, следить за ним и пестовать, не смыкая глаз, как больного ребёнка, который в силу своего порока никак не может стать на собственные ноги. Одним искусством управленцев и своими пядями во лбу, будь их не семь, а сорок семь, здесь было не обойтись. Рынок лихорадило. Постоянно возникали заминки то у поставщиков, то у смежников. Проблемы могли быть как глобальными, так и чисто субъективными, как то простое бытовое пьянство. Причём последнее, учитывая национальную специфику и традиции, время от времени покидало свои рамки и грозило-таки принять масштабы глобальные... В какой-то период всерьёз обозначилась перспектива перевода только что пущенного в работу нового комбината на иной вид продукции. Это было любимое детище Максима Алексеевича. Максим Алексеевич был из немногочисленной породы бизнесменов-романтиков. Его мечтой давней и страстной, к которой на тот момент тянулась вечноюная душа, был этот крохотный "свечной заводик". Ещё один кубик в строении, именуемом в целом издательством. Он давно и страстно хотел начать выпуск именной фирменной бумаги. От простой, но добротной офисной до сувенирной с именной монограммой и водяными знаками на просвете. Как и всё, отстоящее далеко от незатейливого ширпотреба, вложений это требовало немалых. Вдобавок, ещё не был досконально изучен возможный спрос. По сути, это была очередная красивая авантюра. Действие наудачу. И Максим Алексеевич, презрев все сомнения, изыскал средства и в короткие сроки отстроил-таки комбинатец в ближнем Подмосковье. Потихоньку, не торопясь, но поспешая. Поскольку долгое и томительное предвкушение, как известно, способно убить в конце концов радость от свершившегося. Уже заключены были договоры на поставку сырья, и оборудование удалось достать прямо с выставки. С небольшой переплатой. Ради прогресса стоило поднапрячься. Никогда не рискуй понапрасну, но если уж решился - не мелочись. Скаредность и трезвый расчёт - вещи суть разные. Не один мировой капитал летел в тартарары из-за желания сэкономить на канцелярских скрепках. Макаров не делился с "ближним кругом", однако сам внутренне был доволен, что всё устроилось. Был поначалу риск, что акционеры не позволят ему эту "игрушку". Он выкладывал проект на стол с душевным трепетом, чего за собой давно не замечал. Пытался успокоить и занять свои мысли тем, что, если его идея не найдёт одобрения и поддержки, он непременно привлечёт средства со стороны. Слава Богу, есть ещё люди с обострённым чутьём на "правильные" идеи. Если дело пойдёт, а оно пойдёт, вне всякого сомнения, то при правильной рекламе и публичных акциях, при грамотной позиции и содействии массовой информации может родиться новая марка, новый брэнд. А марка - это не обезличенный продукт. Это имя. То, что кричит с огромных уличных щитов и нашёптывается невзначай с газетных полос, то что музыкой крутится в голове и просится само на язык прежде других - не таких громких имён. За громкое имя платят охотнее, вдвое, а впоследствии и впятеро. Это закон общества накопления и потребления. И, если для этих людей (Максим Алексеевич подразумевал инвесторов) и впрямь важны их барыши, то вот она - реальная выгода. Возможность многократно увеличить доход против обычного. Во всём важен престиж - нужно понять и учесть этот фактор. Народ, утолив первоначальный голод во всём, постепенно пресыщается. Он уже не хочет просто одеваться. Он хочет одеваться "от кого-то". И чтобы непременно красивый ярлычок на загривке и яркие логотипы то там, то сям. Он уже не купит просто колбасу. Если средства мало-мальски позволяют ему, он станет тщательно обследовать полки "маркета" в поисках того, что кушала дружно по телевизору вчера образцовая рекламная семья - белозубые и поджарые мама с папой и двое их благополучных, светящихся здоровьем детишек. "Всё только натуральное! Никаких искусственных добавок и красителей! Продукт нового века! Ешьте вместе с нами, и ваш внешний вид будет лучшей гарантией для банковского агента по кредитам!" И так во всём. Во многом это стремление "облагородить" и "окультурить" своё существование граничило покуда с нездоровым снобизмом.
   Однако есть надежда, что ситуация со временем вольётся в правильное русло. Ничего нет дурного в желании жить хорошо. Можно надеяться, что количество перейдёт-таки в качество, повинуясь естественному ходу вещей. Вспомнят, наконец, что затасканное заморское слово "комильфо" означает, прежде всего, настоящий вкус и правильную манеру во всём - даже в том, как правильно, пардон муа, сморкаться. Станет хорошим тоном писать резолюции и отправлять факсы не просто на хорошей бумаге, а на фирменной, изготовленной по спецзаказу, с вензелем и монограммой. И, возможно, это будет переплетённый затейливо вензель из двух литер "М". "Макаровская" бумага от "Максимы". Знак высокого качества. Каждый будет удовлетворён в своём. Потребитель получит свой престиж, а Максим Алексеевич... Он не мог описать словами даже себе самому смутное ощущение, которое испытывал, представляя подобный итоговый расклад. Материальное удовлетворение здесь стояло не на первом месте, а этак на двадцатом. Первичным же было... Как описать азарт охотника, который прожив на делянке в обледеневшей избушке без толковой пищи две недели, загоняет наконец неуловимую дичь... Что чувствует женщина, которая после многих лет отчаяния, тщетных и бесплодных попыток, вдруг узнаёт, что понесла, и дарит этому миру нового человека в назначенный срок... С чем сравнить ликование чудаковатого гения, который до последнего жил в обшарпанной коммуналке, был всеми презираем и заочно зачислен молвой в стан умалишённых, ныне стоящего в свете славы и получающего награду за величайшее открытие... Всё это в идеале необходимо испытать, чтобы понять, что, увы, неосуществимо большей частью. Однако роднит их всех чувство невероятного счастья за своё преодоление. Когда твоими усилиями совершается то, о чём вчера только лишь мечталось... Максим Алексеевич обожал это чувство. Жаль только, что было оно кратковременным. По прошествии какого-то срока начинало тускнеть и блекнуть, пока совсем в итоге не скатывалось к обыденности. Столько сил бросалось на осуществление, а под конец чувствовалась полная опустошённость, как у верблюда после долгого перехода через пустыню, с уныло обвисшими горбами, без запасов живительной влаги. Глухая звенящая незаполненность, как внутри израсходованной канистры. Однако оно стоило того! Ведь, говорят, лишь дети и блаженные испытывают счастье постоянно. Даже самая счастливая мать раздражается и обижается на малость подросшее чадо, однако это не означает, что его появление в её жизни было напрасным.
   Максим Алексеевич, так уж сложилось, в своё время был далёк от таинства рождения своего первенца. Волнительные хлопоты и бессонница первых дней прошли мимо него. К моменту, когда Зою со схватками увезли в провинциальный роддом, они уже какое-то время фактически не жили вместе. О том, что они всё ещё семья говорила лишь запись загсовскими чернилами в паспорте у каждого. Максим (ещё просто Максим) топтался под окнами палаты, как и положено молодым отцам. Чувство отбывания какой-то тяжкой повинности не покидало его. Не особо сдерживавший себя в пикировках с тёщей ещё в те времена, когда они с Зоей жили единым домом , он воровато шмыгал за угол с кривой водосточной трубой - лишь только вдалеке показывалась знакомая фигура в дурацкой шляпке, с сумкой очередных "передач" для роженицы. Он не боялся. Ему просто не хотелось скандалов сейчас, когда, по сути, уже стало всё ясно. Ясно, что семьи здесь не будет. Несмотря на его бдения под окном, фальшиво-радостное лицо Зои за мутным стеклом с налепленным на него вкривь тетрадным листком с номером палаты - 14 и желанные на заре их "семейного периода" пятьдесят четыре сантиметра вкупе с тремя килограммами и восемьюстами граммами живого веса... После рождения сына этому браку был отпущен ровно месяц. Максим чинно приходил не с самого утра, а где-то ближе к обеду, когда Зоя уже успевала мало-мальски привести себя в божеский вид между бесконечными кормлениями и пеленаниями. Она старательно, как могла, изображала радость и благополучие, и в этой радости была агония. Кто знает, быть может всё и разрулилось бы, останься они своим тесным кружком, нос к носу. На фоне новых хлопот старые обиды высохли бы, сморщились и отвалились, и на месте раны образовалась бы молодая новая розовая кожица... Молодым не обязательно садиться напротив, как супругам со стажем, и обстоятельно анализировать. Им достаточно, как нашедшим себе пару животным, заново почувствовать близкий запах друг друга. Но всё было против того... Свекровь уже почувствовала себя полноправной хозяйкой положения, их бывшей общей квартиры и собственной дочери, да теперь в придачу с "детёнышем". Она заранее праздновала победу, плясала на пепелище их угасшей страсти. Не выпады в его адрес, а её торжествующие молчаливые взгляды угнетали Максима больше всего. Будь его воля, ноги его не было здесь ни дня. Но он всё ещё не имел решимости обрубить всё окончательно. Вина перед Зоей - пусть уже и не находил он в себе прежних чувств к ней - и ни в чём не повинным младенцем, страх осуждения сковывали язык в самый ответственный момент. Он был, по сути, никем. Так, молодой специалист со смешной зарплатой и большими амбициями. В таком положении желание выглядеть в глазах окружающих лучше, чем ты есть, перевешивает даже элементарную порядочность. Страшным было то, что жена, как животное, приведённое живодёром на бойню, всё видела и всё понимала без слов, и со страхом ждала своей участи. Каждый раз, когда он открывал рот и собирался произнести что-то - даже просто погукать с малышом - она вскидывала на него глаза обречённо: "Уже?" Невыносимо. Каждое утро у него теперь начиналось первой мыслью: "Сегодня уже точно!" И так тридцать дней. Все они были отмечены крестиком в календаре - от нечего делать и от безысходности он тупо вёл счёт своим шагам к свободе. Он не нашёл в себе смелости и благородства пойти в открытую. Всё прикинув и взвесив, Максим осуществил провокацию, при воспоминании о которой у него впоследствии неприятно сжималось внутри. Он пришёл в день "икс", как и обычно, где-то перед обедом. Гриша, накормленный и спелёнутый, тихо посапывал во сне. Тёща вызывающе гремела посудой на кухне, выказывая всю силу своей неприязни. Как же всё это обрыдло! Семейный чёлн давно не покачивался упруго на волнах. Уродливой дырявой посудиной он гнил себе тихо на мелководье, облепленный ручейниками и скользкой тиной. Максим косо взглянул на Зою, притулившуюся на уголке тахты. Тихую, словно в каком-то отупении, со слегка оплывшей фигурой под домашним халатом, с отёчным лицом и проявившимися тёмными пятнами на руках. От неё теперь постоянно пахло детским мылом, присыпками и - очень сильно грудным молоком. Ни нотки волнующего запаха женщины, который Максим ощущал в их счастливые дни. Особенно там, у корней волос, за ухом, где шея переходит в затылок... Не осталось ничего их общего. И этот раздражающий запах, как от ведра с парным надоем, лишний раз напоминал, что отныне в её жизни есть существо, более важное, нежели муж... Или бывший муж... Бывший? Максим решительно стал перед Зоей, заслонив собой оконный свет. Так было не видать выражения на его лице, зато ему самому отлично было видно, что менялось и отражалось в лице Зои. "У меня для тебя новость", - с деланной бодростью и задором произнёс он, будто и впрямь рассчитывал её порадовать. Светило солнце, и он старался быть весел в такт ему. Зоя устало подняла глаза. Сейчас её утомляло любое проявление эмоций. Но она послушно натянула маску благожелательности. "Ты знаешь, а мне предложили работу ..." Выдержав паузу, он продолжил: "В Москве." "В Москве?" "Да, ты знаешь, условия великолепные. Самое главное - платить будут по-настоящему. Но ехать нужно прямо сейчас." Он сделал упор на этом. "Как ты на это смотришь?" Она растерялась. Неловко пожала плечами. "В Москву..." "Да, и прямо сейчас!" Он врал ей. Никто не делал ему никаких предложений, и в стольный град калачом не манил. И перспектив у него было ни на йоту не больше, чем полгода, и год назад. Просто Максим ставил Зою в заведомо безвыходную ситуацию. Он предлагал условия, которые, он знал, она не в состоянии принять. "А как же маленький?" Он пожал плечами. Ну и что, мол. В этот момент он был противен самому себе. "Тебе обещают там жильё? Квартира или комната?" - спросила Зоя, стараясь против солнца, бьющего из окна посмотреть в лицо Максима. "Ну что ты! - сказал он с непоколебимостью. - Где это видано? Чтоб "под каждым ей кустом был готов и стол, и дом"... Ты прямо как маленькая, право слово! Сами, всё сами!" "Как ты себе это представляешь - с Гришей на руках ехать вот так, в никуда? А если мы не сможем сразу найти подходящий угол? Ночевать с грудным ребёнком на вокзале?" "Решай сама, я на тебя не давлю. Если ты готова - едем. Отказываться от такого шанса я не намерен ни при каких обстоятельствах." "Конечно, конечно, - торопливо согласилась она. - Я понимаю." Естественно, она понимала. Как-никак, до последнего они на пару усердно горбатились в захудалой местной редакции. Она, как никто знала, что означала бы такая перемена в жизни каждого из них. "Послушай, - медленно, словно мысли давались ей с трудом, произнесла Зоя. - Давай решим по-другому. Не надо отказываться. Ты поезжай сразу. А как только присмотришь что-либо подходящее для жизни - сразу вызовешь нас. Всё равно нужно ещё собрать вещи и ..." "Нет!" - жёстко сказал Максим. Он сейчас с брезгливым удивлением смотрел на жену. Она была ему уже совсем, ни капельки не мила. Та Зоя, в которую он так сразу, нахрапом, влюбился, не имела ничего общего с нынешней. Прежняя была дерзкой, ироничной, острой на язык и просто так в руки не давалась - поди-ка поймай! Среди всех девчонок, млевших, как овцы перед мясником, одна оставалась будто и вовсе безразличной к его "заходам". Ну, и собой хороша, конечно. В общем, Максим не устоял. "Любовь-борьба", "любовь-поединок" продолжались какое-то время даже после негромкой свадьбы, сыгранной по всем канонам - с пошлыми игрищами и "похищением" невесты, с тёщиными притворными слезами и первым "брачным" утром среди разбросанных повсюду бутылок, чужих вещей и вповалку храпевших гостей. Потекла жизнь сперва весёлая. Похоже на игру в "горелки". Один стремился непременно опередить другого. "Осалить" и заставить водить. Дома ли, на работе - постоянно шла напряжённая возня, шутливое соперничество. Максим ни в чём молодой жене спуску не давал, да и Зоя, надо отдать должное, не упускала случая подставить ему "ножку". Вот это жизнь! Вот это отношения! А какая гимнастика для интеллекта! Поначалу Максим не придавал даже значения тому, что его коробили язвительные замечания супруги - да ещё прилюдно, да не раз и не два за вечер... Запала хватило ненадолго. "Прогрессивная любовь" выдохлась скорее даже, чем обычная, банальная, проистекавшая из конфет и букетов. Какое-то время они держались на энтузиазме, не желая признавать своё поражение. Но уже стали раздражать и привычки, и манеры, и даже профессиональные успехи друг друга. Одним прекрасным утром Максим обнаружил вдруг, что его мутит от одного запаха Зоиных духов. Странно, ведь она пользовалась ими всё время, что он помнил... Вскоре Максим собрал вещи и перебрался жить к приятелю - в комнату в коммуналке. Как думал поначалу - на время. Подальше от семейных баталий и от свекрови, не ко времени развернувшей "второй фронт". Теперь, стоя против Зои и рассматривая её вот так, сверху вниз, он с неприязненным удовлетворением отмечал печальную метаморфозу, приключившуюся с ней. Да, не та. Совсем не та! Что сделало с ней время! А, может, люди. Или обстоятельства. Откуда-то появилось это коровье выражение безропотности и покорности. Такая скотская обречённость: берите меня и делайте со мной, что хотите. Я всё равно не смогу сопротивляться, вы же видите... И при этом робкое заглядывание в глаза, исподволь. Такое выманивание, "вымаливание" жалости и сочувствия было Максиму особенно противно в ней теперь. Ну просто как тварь бессловесная! Видимо, слишком остро осознавал он свою вину, потому и кипел. Зоя судорожно цеплялась за обрывки "отношений". Она мудро рассудила, что сейчас не её черёд ставить условия. Поэтому она готова была собраться в короткие сроки и ехать, несмотря на внутренние возражения и протесты. Но Максим... Максим уже чувствовал себя вновь свободным, холостым и не привязанным ни к юбке, ни к люльке... Цинично было признаться в этом даже себе самому. Но ветер свободы уже дул в лицо, и жажда жизни - новой, неистовой, набело, широко уже ощущалась почти физически. Поэтому он оборвал её робкие попытки грубым "Нет!" "Нет! Если мы семья, то мы вместе - всегда и повсюду. И рисковать тоже вместе. Иначе какой смысл во всём? Тебя в этом что-то не устраивает - скажи..." В своём трусливом лицемерии он зашёл сознательно далеко. Он хотел заставить её саму произнести эти слова, которые подвели бы заключительную черту под их нелепыми отношениями. Никто не сможет сказать, что он бросил семью. Семья, по сути, отказалась от него. Ах, да! Он совсем забыл про главный козырь! Тот, кто считался главнейшим неприятелем, поможет Максиму склонить чашу весов в его, Максима, пользу. Вот так, просто и изящно. Ваш выход, мама! Чуть повернув голову, он произнёс, повысив голос, так чтобы слова долетели до кухни: "Ты взрослая женщина, я - мужчина. Мы должны решить всё без посторонних.." В комнату вплыла мать Зои, до сих пор изображавшая бурную занятость. Примитивное существо... Можно было не сомневаться, что на этот дешёвый трюк она купится сразу. Бровки остро домиком - верный сигнал, как взведённый курок у пистолета. Тёща на полном боевом взводе. "Зоя, объясни мне, что происходит в этом доме!" На Максима при этом - ноль внимания. "Мама, ты слишком рано начинаешь гнать волну. Ещё ничего не происходит." Бесполезно, милая. Твою maman теперь не сможет вывести из игры ничто - даже твоя нарочитая дипломатия. "Напрасно, Зоя, ты думаешь, что я глуха. Так вот учти: я не дам тебе совершить ещё одну глупость. Услышь меня теперь: если понадобится - поставлю на уши всех психиатров. Ребёнок останется под моей защитой, покуда тебе будут прочищать мозги. Я не остановлюсь ни перед чем!" Она сдвинула брови к переносице и выпятила нижнюю губу - за эту частую гримасу, в том числе, зять про себя нарёк её "бульдогом". Это было одно из многочисленных прозвищ. Ай,браво, мама! Максим ликовал. Тёща оправдала самые смелые ожидания. Мерси. "Вот видишь, - сказал он Зое с горечью, - моё слово в этом доме давно уже ничего не значит. Извини. Значит, не судьба." Он повернулся и, не обращая внимания на Зоины призывы вернуться, пошёл к выходу. Он был лёгок и почти окрылён. За спиной слышались возгласы спорящих в голос женщин - одна решительно не пускала другую - и плач проснувшегося от кутерьмы младенца. За Максимом захлопнулась дверь. Решающий шаг сделан. Теперь - только вперёд! Вперёд, и - думать! Думать головой, прежде чем впутываться в такие вот истории. Так и себя потерять недолго. Что за помутнение его обуяло полтора года назад? Не иначе, кратковременное помрачение рассудка. Какой-то лукавый бес внушил ему что-то про "любовь" и про то, что для счастья ему нужна собственная семья. Ему бы тогда перекреститься и сплюнуть... Ан нет. Понесла же нелёгкая его душеньку. Ничего, ничего. Зато теперь он мудрый. Теперь он точно знает, что для счастья человеку нужен только лишь он сам. Нескольких месяцев медленного "разлагания" как раз стало достаточно, чтобы узнать цену утраченной свободе. . Отныне он будет строить свою жизнь так, как хочет, и - без баб! Сказать, чтобы Максим жалел впоследствии о сделанном - так нет. На волне воодушевления он, неожиданно даже для себя самого, собрался в одночасье и покинул тихий городок. Он в самом деле уехал в Москву - в никуда. На тот момент в никуда. Он не собирался скрываться ни от кого, не думал намеренно прятаться. Это была своего рода "епитимья", наложенная им же на самого себя. Чтобы на душе было не совсем уж погано. Немного помогло. Развлекло и отвлекло. "Отворотило" мысли от прошлого, от "нечистот", оставленных за собой. Когда ты рыщешь весь день по городу в надежде на мало-мальски подходящую работу, а её пока всё нет, и ты падаешь под вечер обессиленный, и засыпаешь в "тараканьем" углу, снятом случайно у деградировавшей на почве алкоголя личности. Забываешься тяжёлым сном под пьяные песни и ругань и громкий аккомпанемент собственного пустого желудка. Какие тут, к чёрту, воспоминания и сожаления... Этот период был в жизни Максима, так случилось. Аккуратный по природе, приученный к опрятности деревенской интеллигенткой Эрой Фёдоровной, он, случалось, засыпал не сняв ботинок. Стирал бельё лишь в крайнем случае - если была возможность воспользоваться ванной, не наткнувшись на храпящее незнакомое тело. Брился у себя в комнате электрической бритвой, за неимением зеркала, высматривая своё отражение в сумеречном тёмном окне - нужно было либо встать пораньше, либо бриться на ночь. Ел он прямо из банки терпко пахнувшие "лаврушкой" консервы, вскрытые армейским ножом. Жевал и прикидывал, что шансы устроиться прилично тают приблизительно с той же скоростью, с которой улетучивается его лоск благополучного провинциала. В глазах появился нездоровый полуголодный огонёк. Ему чудилось, что одежда, что была на нём, давно просившая утюга, пропиталась зловонием неблагонадёжной берлоги. Но при всём при этом энтузиазма Максим не терял. Большой город открывал большие возможности. С непривычки сбивал с ног, заставлял захлебнуться, как от внезапного сильнейшего порыва ветра в лицо. Столица жила по своим законам - мужским и жёстким. Зато справедливым и понятным. Ты получишь ровно столько, сколько стоишь. Если на твоё предложение найдётся спрос - ты не пропадёшь. Если нет покупателя - ищи. Если есть, но его не интересует твой "товар" - убеди. Выкручивайся, выдумывай, соври, наконец - так, чтобы все поверили: ты - то, что нужно. Не тот купец богаче, у которого шёлк глаже, а тот, у которого ситец ярче. Максим нюхом гончей вновь почуял запах азарта, дух соперничества и открытой борьбы. Он по-прежнему ни о чём не жалел, и считал, что совершил выгодный обмен. Хуже, чем было, быть не может. Если бы в ностальгических снах ему являлись уютные супружеские простыни и дымящийся обед, это был бы верный шаг в пучину депрессии. А так перед сном, если оставались ещё силы, он прокручивал в памяти обрывки ещё одного прожитого дня. Закрывал глаза, и перед ним в красном танце начинали беспорядочно двигаться какие-то люди, машины, нависали тёмные ячеистые громады зданий. Он сам что-то говорил, кто-то что-то объяснял ему... Максим беспокойно и нервно ворочался во сне, подёргивался и даже вскрикивал. Ему казалось, что вот теперь он понял, что сделал не так. Нужно было действовать по-другому, и говорить не с тем выражением и совсем не то... И он разговаривал во сне с воображаемым визави, и "исправлял" то, что уже обрело место на дне Леты. Он был готов соскочить и тут же бежать, но, пару раз проснувшись вот так, обнаруживал себя растерянно таращащим глаза в лунное пятно на ободранных обоях, а на часах - начало второго ночи... Огромный город за окном мирно спал. И спали те, от кого зависела дальнейшая судьба Максима и тысяч таких, как он. Они спали и даже не подозревали о том, что есть в убитой хибарке на окраине такой человек - талантливый молодой журналист Макаров. И какой день мотается он по городу, и слышит повсюду невнятные "зайдите попозже", и "уже не требуется", а то и раздражённое "нет, не нужен!" И засыпает под шорох тараканов под вздувшимися обоями и подозрительное "скрёб-скрёб" за плинтусом. Мыши. Дай Бог, чтобы они, а не кто иной покрупнее... Сведи его судьба в правильном месте и в урочное время да с нужными людьми, он давно бы зарабатывал себе профессиональное реноме. Хоть в газете "Русский инвалид", хоть в журнале "Знамя непорочности" движения убеждённых девственниц... Конечно, мало приятного в такой работе - "затыкать" дыры в дежурных рубриках и составлять безумные прокламации "ни уму ни сердцу" в духе расплодившихся "зелёных", "оранжевых", "фиолетовых" - в горошек, крапинку, рубчик... Но начинать придётся именно с этого. Пока он не получил и таких предложений. В столице, по-видимому, своих писак было с избытком. Злой невыспавшийся Максим тупо пинал босой ногой кипу книг, стопкой собранную у его продавленного ложа. К слову, спал он на раскладушке. Иной спальной мебели в притоне не было в принципе. И ту Максим отвоевал не без труда. Пригрозил, что платить будет ровно вдвое меньше. "Личность" поскребла костлявую безволосую грудь и приволокла колченогую "красавицу" из линялой парусины. Какая-никакая, но всё же мебель... Деньги, привезённые с собой, растворялись, как эфир. У Максима уже начинала вполне явственно ныть хребтина - в предвкушении возможной и теперь уже скорой карьеры грузчика... Он ещё не успел оставить всех прежних привычек, и, несмотря на оскудевший дальше некуда рацион, скупал подряд попадавшиеся то там, то здесь на уличных лотках книги. Таких не было в их захолустной букинистической лавке, и Максим предвкушал, как вечером перед сном он примется запоем перечитывать всё это великолепие. Кипа книг перед раскладушкой росла, однако до сих пор не было прочитано и страницы целиком. Он засыпал ещё до того, как успевал раскрыть томик Ремарка или Сэлинджера. Но как в наркотическом угаре терял волю, не мог остановиться и продолжал выкладывать последние гроши у очередного развала, хотя уже было абсолютно ясно - этому "Монблану" суждено остаться непокорённым.
   Второй месяц московской "одиссеи" был на исходе. За окном зависла промозглая осенняя сырость. Дождь мелко барабанил в грязное стекло. Максим встал с очередной головной болью. Провёл рукой по отросшей щетине: вчера перед сном так и не побрился - плевать! Сегодня с утра делать это не было желания и вовсе. Один раз можно и пропустить. По всему судя, день сегодня будет пустой. Такое было у Максима предчувствие. "Сосед, для поправки здоровья ничем не порадуешь?" Незнакомая опухшая рожа высунулась из "хозяйской" комнаты. "Извини, конечно, за такую неудобственность... Мы вчера маленько..." Вежливый, гад, язви его в печёнку! Максим брезгливо шарахнулся. Рожа вздохнула печально и скрылась. Освежившись и облегчившись наспех, будто воровал, Максим безрадостно пожевал кусок сухого хлеба с плавленым сырком. Сырок был тёплый и противный - приходилось все продукты держать при себе, в комнате. Иначе весёлые алкоголики уничтожили бы всё подчистую. Он тщательно смахнул крошки с огромного картонного ящика, служившего столом. От сухомятки встрепенулась икота откуда-то из полупустых утробных недр. Максим залпом выпил полбутылки "Ессентуков", но это не помогло. Не торопясь, оттягивая время как возможно, он оделся, намотал на шею шарф - должно же хоть что-то согревать в этой жизни -, став похож при этом на нищего художника. Повесил на плечо котомку, в которой были вырезки его публикаций, кое-что из необнародованного и пачка вафель "Артек". Он закрыл свою дверь на ключ и вышел - по затхлому коридору, загаженной лестнице, по немытым вечность ступеням - на улицу. Погода, как ревнивая жёнка, поджидавшая наготове, плеснула в лицо будто из ковша ледяной влагой. Капли побежали по уху и за воротник. Путь Максима лежал сегодня, как и всегда, по местам заповедным, нетоптаным, где могли требоваться специалисты его или смежных профессий. За время мытарств он всерьёз уже "обсасывал" идею о том, чтобы сменить несколько род деятельности. Выбрать что-то более близкое к жизни. Более мужское и "хлебное". И сделать это необходимо как можно быстрее - пока жизнь не распорядилась по-своему и не обрядила-таки в синий грузчицкий халат. Второй месяц он уже не посылал ничего Зое и ребёнку, и если его ещё не разыскивает служба по отлову отцов-"кукухов", то это исключительно благодаря великодушию оставленной жены. Максим не говорил "бывшей", потому что никто из них пока не подал заявление о расторжении их брака. Каждый затаился. Максиму было тошно начинать бумажную волокиту. Зоя ещё упорно на что-то надеялась. Месяц назад Максиму предложили охранять какой-то строительный склад. Он отказался, криво усмехнувшись. Подумать только, всего месяц прошёл, а он уже всерьёз жалеет об этой своей ухмылке.
   Сегодняшний день, вернее, первая его половина, оказался щедрым на пропозиции. Специалист по отлову бродячих собак и санитар в психбольнице. Промотавшись безрезультатно, Максим доехал до знакомой, уже облюбованной им пивной. Облюбована она была не только им, но и люмпенами всех мастей. Они толпились здесь, как мухи, в любое время от зари и до закрытия. Пивной заведение называлось лишь по обычаю совдеповских времён. Наливали здесь всё, что булькало и было обозначено специальной строкой в прейскуранте. Максим пива не пил. Он заезжал сюда пообедать. Те, кто держал данное заведение, рассчитывали на барыши от продажи, главным образом, спиртного для страждущего населения. Поэтому цены на прилагающуюся к спиртному закуску были ласковыми и кроткими, как белокурая "Гретхен", подававшая на тарелках эти сардельки и биточки. Получалось, что пообедать выходило втрое дешевле, чем в любом занюханном кафе. Еда была добротная и сносная. Выбор не то чтобы очень богатый, но на миску чего-нибудь жидкого и горячего, именующегося супом, и пару котлет с вермишелью можно было рассчитывать. Был даже "рыбный" день по четвергам. Столики были "стоячие". Так экономилось место в тесном зальце. Иногда места всё же не хватало, и народ тулился кто где - на подоконниках, на стойке для грязной посуды. Время от времени судомойка - старая всклокоченная карга, отерев засаленные руки о передник, брала мокрое полотенце и шла пинками выпроваживать тех, кто "переугощался" и налаживался задремать прямо так, стоя, уронив голову меж тарелок и стаканов. Места освобождались для очередных клиентов. Максим, подрагивая от озноба, от сырости, пропитавшей всю одежду вплоть до исподнего, ввалился в пивную. Жаркий запах слегка подгоревших харчей смешивался с душным ароматом дрожжей и сивухи. "Коробушка", по обыкновению, была полным-полна. Невозможно было повернуться, не смешав дыхание с испарениями из лёгких соседа. В такой вот обстановке особенно остро ощущается неприязнь к словам "дружеское плечо" и "тесная сплочённость". От этих слов разит потом и нестиранным бельём. Взяв заказанный борщ и макароны по-флотски у улыбавшейся ему кокетливо "Гретхен", Максим поискал глазами, куда бы можно приткнуться. "Ваш компот!" - призывно потянулась к нему "прелестница" в гипюровой наколке на взбитых волосах, протягивая стакан ручкой с не очень чистыми ноготками. Она определённо заприметила уже "приличного" постоянного посетителя, и, что называется, "положила на него глаз". Ах, милая, жалкая Гретхен! Немудрящая соблазнительница, исполненная скорее уюта, чем шарма, как подушка - лишь до следующего утра. А утром придёт непременно разочарование, раскаяние и неловкость за свершившееся. Для обычных "обитателей" пивной она была, пожалуй, слишком хороша. А для таких, как Максим, "случайных"... Нет! Не в этой жизни. Знала бы ты, Гретхен, что и у него, у предмета твоих вожделенных грёз, такого недоступного и тем паче желанного, наступили не лучшие времена в жизни. В кармане на данный момент в общей сложности ещё на пару-тройку таких вот обедов. Скоро и ты сама, и твоя затрапезная харчевня тоже станете для него несбыточной мечтой.
   Максим узрел вдалеке подле окна неожиданно пустой столик и устремился туда со своим подносом. Он ещё не успел расставить тарелки, как к его столу "пришвартовались" двое. "Не возражаешь, земляк?" Максим молча пожал плечами. Эти или другие - какая разница! Те живо достали свежеприкупленную бутылку "беленькой" и полагающуюся к "деликатесу" посуду. "Присоединяйся! Так сказать, образуем между собой классическую фигуру..." "Я не пью", - желчно сказал Максим. "Понятно. Гм... Так сказать, пригубливаешь..." Он и не заметил сразу, что возле его тарелок стоит оставленный кем-то наполовину недопитый бокал с пивом. Максим промолчал и отхлебнул лилового борща. Гретхен даже мясо не забыла положить. Дай Бог ей здоровья и мужа хорошего. Соседи меж тем начали свою неспешную "беседу". Выпили, крякнули. Максим поморщился невольно.
   - Осуждаешь? - заметив его гримасу спросил один из них, невысокий и колченогий. - Зря. Я, вот, к примеру, по жизни - так вообще не пью... Сейчас со смены возвращаюсь, так уж по необходимости. Напряжение снять нужно? Нужно. Работа такая, что ж поделаешь... У него вон служба тоже - не приведи Господь, - колченогий кивнул на своего приятеля. Тот только прикрыл утомлённо коричневые веки. Был он высокий, тощий, с узким лисьим лицом.
   Максим молча жевал свои макароны. Ему сейчас была не ко времени и не к настроению чужая исповедь. Сотрапезник же определённо стремился к общению.
   - Шоферишь? - спросил он.
   - Нет.
   - Я к тому, что - это что же за профессия, я извиняюсь, что и выпить не дозволяется... Ты сам чем занимаешься? Картины, может, мажешь? - предположил колченогий, взглянув на Максимов шарф. - Знавал я тут одного художника - забулдыга был тот ещё...- он обернулся к приятелю, приглашая и его к беседе. - Сейчас у нас. Ничего, поправился. Тихий такой стал. Даже иконы писать начал.
   - Где это - у вас? - не выдержал Максим.
   - У нас-то? - усмехнулся по-доброму колченогий. - Там, стало быть, где я работаю. - Он опрокинул в себя вторую стопку и вежливо отщипнул корочку от куска хлеба, что лежал на тарелке Максима. Посмотрел при этом деликатно: ничего, мол, что я так вот...
   - А где вы работаете? - Максиму было любопытно, что это за загадочное место, куда сумел пристроиться даже пьющий горькую забулдыжный марака.
   - Санитаром в психбольнице, - просто и с достоинством ответил колченогий. - Сутки работаю - двое дома.
   У Максима что-то неприятно засосало под грудиной и задёргался левый глаз.
   - У нас работа такая, что ни на минуту не отвлечёшься. Глаз да глаз нужен. Иной раз так намаешься с этими психами, что не чуешь ни дня, ни ночи. Буйных, почитай, пол-отделения. Добро бы, были все как тот, - он с хрустом надкусил сардельку, - ну, художник. Сидит себе, пальцем водит по стене. Рисует. - Колченогий поймал взгляд Максима и истолковал его по-своему.
   - Ты не гляди, что я ростом не вышел. У меня силищи - во! - Он поднял вверх и продемонстрировал небольшой, но каменно крепкий кулак. - Любого скручу.
   - Верю, - сказал Максим.
   - Ты вот, к примеру, молодой, но хлипкий. Телу в тебе нет. Ты, может, поёшь или танцуешь?
   - Мыкаюсь...
   - Это понятно, - закивал колченогий. - Это плохо. Но всё одно - для мужика нет хуже, чем ногами на сцене дрыгать... - Он "доклёвывал" макароны с отставленной в сторону Максимом тарелки. - А ты знаешь... Ты иди к нам.
   - В смысле - к вам?
   - Ну, санитаром... Обучат всему быстро - даже не сомневайся. А мышцы - они сами нарастут. У нас в больнице с кормёжкой благополучно. Питаемся по усиленному пайку. Сосиски да каша - беспременно... Через полгода будешь как Геркулес.
   Максим криво улыбнулся и повернулся к тощему:
   - А вы, я интересуюсь, чем пробавляетесь?
   За товарища ответил колченогий.
   - Работка полезная, на лоне природы, - хихикнул он. - Если любишь всё больше на воздухе - так можно и туда... Везде хорошие люди нужны...
   Максим считал себя хорошим человеком, несмотря на недостатки.
   - Живодёр я, - медленно и без эмоций произнёс тощий и дрогнул коричневыми веками. Максим даже вначале подумал, что "лисье лицо" так иносказательно пытается начать нелёгкую исповедь о неправедной жизни своей. Тощий перевёл на Максима унылый взгляд жёлто-землистых глаз. - Бродячих собак и прочую живность отлавливаю и на извод пускаю...
   Максим не заметил, как машинально, не ощутив и тени брезгливости, залпом допил из чужого бокала отвергнутое кем-то пиво.
   Эта полуживая, загнанная жизнью в подвальный склеп, наспех оштукатуренный и оснащённый "лампочками Ильича", редакция была предпоследней в списке Максима на сегодня. Он, честно говоря, давно был настроен "завернуть оглобли" и тихо забраться в свой скромный закуток, где всё чужое и неуютное, как и остальная Москва, но где, по крайней мере, сухо. Он с опаской спустился по цементным ступеням на неровный пол, выстеленный ошмётками линолеума. Кабинет главного редактора нашёлся сразу. Он был единственный, дверь которого была распахнута настежь. Максим поскрёбся вежливо и шагнул внутрь. Кто был в редакциях хоть раз, тот приблизительно знает обстановку. Нет нужды в сотый раз живописать лежбище Пегаса, припорошённое окурками и оживлённое цветущей геранью на окне. Максим не впервые задавался вопросом, почему добрая половина из встреченных им в жизни редакторов отчаянно бородаты. И подтяжки под вязаным растянутым жакетом - туда же, вдогонку, как непременный атрибут. Как неотъемлемая часть. Как видовой признак. Как бородавки у жабы или красный зад у павиана. Неизвестно, что скрывается под этим брутальным истинно мужским украшением. Имеется в виду борода. Может, быть, украшения ещё более мужские - многочисленные шрамы? Критика от "уважаемых" людей за "неправильные" статьи. Максим инстинктивно дотронулся до собственного "ощетиненного" подбородка. Первый шаг к креслу "главреда" уже сделан.
   Хозяин кабинета не стал изображать бурную занятость, погружённость в работу с головой. Он даже не сменил расслабленной позы при появлении Максима: так и сидел, в задумчивости покусывая ноготь на большом пальце. Помещеньице было небольшое, и Максим вплыл в него, окутанный стойкими перегарными запахами после посещения харчевни, источая при выдохе ещё и несильный, но терпкий пивной амбре из собственной глотки. Брови редактора удивлённо дёрнулись. Он поднял на Максима печальные слезящиеся глаза мастино.
   - Чем могу? - без интереса произнёс он. Максим в двести двадцатый раз повторил скорбную легенду, стандартную для нанимающегося. Родился, учился... Работал. Могу то-то и сё-то... Может быть... В этот раз он был не слишком напорист и надрывен в своём монологе: конторка уж больно страшна и неказиста. Редактор ленив и неповоротлив, как морж на лежбище. Обстановка сама по себе навевает тоску и безнадёгу. Он, конечно, свою программу "откатает", но если ему здесь откажут, не сильно расстроится. Дав Максиму высказаться, не прерывая его ни единым вопросом - не из внимания, а из равнодушия - "морж" кивнул головой.
   - Вакансий нет, - с удовольствием сообщил он. - Штат у нас плотный. Ни для одной единицы места не найти.
   Максим принял ответ с кротостью и удовлетворением, как пожилая сестра одного из монастырских орденов, собирающая подаяние во славу Господа, получив очередное "дзиньк" в свой ящичек с пожертвованиями. Он поднялся и направился к выходу.
   - Погодите! Э-э... Как вас там... - редактор поболтал в воздухе ручкой брезгливо, словно стряхивая паутину. - Приносите там свои, не знаю, очерки, фельетоны... В общем, что напишется. Поглядим, на что вы годны. Если что стоящее - напечатаем. У меня как раз одна тут в декрет навострилась... Если приглянетесь... - он сделал неопределённый жест.
   - Я понял, - сказал Максим, и неожиданная радость и надежда охватили его. Он перестал на какое-то время дрожать от озноба, несмотря на липнувшие к голому телу мокрые джинсы и чавкавшую в ботинках воду. По последнему адресу он не поехал. Он вернулся домой, продрогший и окрылённый. Пинками выгнал из ванной очередного "хмырика", задремавшего на унитазе. Пустил горячую воду и блаженно отмокал не менее получаса. Потом поужинал чем- то наскребённым по сусекам и запил всё жидким чайком. С удовольствием пропустил очередное бритьё и завалился на раскладушку, по хорошей уже непременной традиции выудив наощупь что-то из книжной стопы. Это был Кастанеда. Максим прочёл полстраницы, а через десять минут уже блаженно спал тихим сном ангела. Впервые за много ночей он не стонал и не ворочался во сне, а, осиянный грядущим вдохновением, лишь посапывал тоненько, с присвистом. Голая лампочка на проволочной "жилке" так и горела устало и тускло до утра.
   - Почему от руки? - поморщился редактор, когда Максим через два дня принёс ему пару очерков и несколько юмористических фельетонов. - Вот это не пойдёт, - сказал он спустя какое-то время, пробежав глазами по страницам. - Не смешно. - Фельетоны полетели в корзину. Максим стыдливо вспотел и раздражённо уставился на волосатые руки редактора, торчавшие из комично коротких рукавов. "Да ты сам клоун!" - зло подумал он. - А вот это возьму. Оставляй. Пойдёшь сейчас в бухгалтерию, тебе всё оформят чин по чину, как положено. Да, вот ещё, - посипев, он с усилием вытащил из под стола запылённую племянницу "Ундервуда". - Бери. Всё одно, уже списанная. Делать мне нечего - твои каракули разбирать...
   Пошло дело! Максим ухмыльнулся, подхватил машинку и потрусил в бухгалтерию.
   Дома он ещё раз пересчитал заработанные не кровью, но потом потрёпанные бумажки. Самую малость он оставил на проживание. Остальные аккуратно разгладил с заботливостью Плюшкина, сложил обратно в конверт и сунул между страницами "Финансиста". Очень символично. Это будут первые со дня отъезда деньги, которые он переведёт Зое и ребёнку. Про себя Максим так и не привык называть сына сыном или по имени, а говорил про него этак обезличенно и бесполо: ребёнок. Ребёнок. Живое непонятное существо. По сути, половина, в нём - от него, Максима. Он родился из крохотной клетки, произведённой его, Максима, организмом. Как странно и необычно думать об этом. В мире рождаются миллионы и миллионы детей, но вот именно этот стал результатом их с Зоей горячности, отчасти неосторожности, отчасти - беспечности... Всего-то навсего. А в итоге - новая человеческая жизнь. Странно, и не более того. Как ни пытался, он не находил в себе ни тени умиления или привязанности к этому бестолково шевелящемуся, бессмысленно гримасничающему кусочку плоти. За месяц, что он пробыл подле его кроватки, ни единая струнка, ни какая-то ниточка в душе Максима не дёрнулась, не натянулась. Он смотрел, как тёща и жена то и дело меняют пелёнки, закутывая красное тельце после всего обратно в тугой кокон. Любопытно. Живая человеческая личинка. Можно ли вообще найти взаимопонимание с женщинами, если, считается, главный смысл их жизни в этой вот неблагодарной нескончаемой возне...Может, они и вправду безмозглы, стоит этого младенца... То есть, у него-то мозг, конечно, есть. Просто он ещё не научился им пользоваться. А вот дражайшие Зоя и maman внушают серьёзные сомнения... Максим был зол на жену и в то же время благодарен ей. Зол за то, что в одночасье разрушилась система Вселенной, где он был центром и объектом неусыпной заботы. Но если бы не это, с другой стороны, он не был бы сейчас свободен.
   Максим резко оборвал мрачные мысли и попытался сосредоточиться на очередном опусе для редактора. Он был бы немало удивлён, если не сказать поражён, узнай он истинное положение вещей. А именно то, что его бывшая жена - если исходить из его же собственной "теории" - как ни крути, всё же sapiens. То бишь, мыслящее существо. Более того, испытывала те же самые эмоции, что и он сейчас. Правда, ни с кем этим не делилась. Затравленная, сбитая с толку, измученная и ...не любящая "счастливая" мать. Когда прошли все разумные сроки, отпущенные теоретиками от медицины на так называемый "послеродовой шок", Зоя и тут не обнаружила в себе позывов к жертвенному материнству. Она терпеливо меняла подгузники и пребывала в тихой панике и замешательстве. Произошло то, чего все так долго ожидали, долгие девять месяцев она была не личностью, но средством для свершения некой священной миссии - и что же? Что стало результатом? Из её жизни ушёл человек, которого она действительно полюбила и привыкла считать частью самой себя. Он ушёл вот так, просто, немыслимо. И одновременно с этим появился другой - беспомощный, крикливый, требующий к себе постоянного внимания и выпивающий из неё соки в прямом и переносном смысле. Зачем это? К чему? Разве это нужно было ей? Она была гораздо счастливее тогда, когда рядом был тот, первый... Бывали моменты, когда ей хотелось швырять всё, биться о стены, крушить. Кричать: "Не хочу! Не хочу больше! Верните всё на свои места! Я хочу всё так, как раньше! Пускай всё вернётся назад!" ... "Зоинька, он опять мокренький!" "Да-да, мама, я сейчас." Зоя старательно заставляла даже про себя называть сына по имени - Гриша, растягивала в неестественной улыбке сухие обкусанные губы. Младенец смотрел на неё и хмурился совсем по-взрослому, словно понимал, что все эти улыбки и сюсюканья наиграны и фальшивы. "Боже, что же это такое?" - в отчаянии вопрошала Зоя. Ответа она не получала. Поэтому нашла его сама. Она приняла себя теперь уже как человека с неисправимым врождённым уродством - вроде "заячьей губы" или нехваткой пальцев. Только то были изъяны физические, и они хоть как-то, но могли быть скрыты или исправлены. Её же уродство было внутренним, невидимым окружающим, и пугало оно её одну. Хотя временами ей казалось, что ребёнок тоже знает её постыдную тайну. Она дошла до того, что стала с тревогой и тайным страхом ждать того времени, когда Гриша произнесёт свои первые слова. Рано или поздно он выдаст её и ... Боже, она сходит с ума!..
  
   Максим в точности и по сей момент помнит день, когда Фортуна лично снизошла и приласкала его. По теории всеобщей Вселенской справедливости, если таковая и в самом деле есть, он был должен ещё долгие годы нести тяжкий крест искупления. И это была бы лишь слабая тень того, что он заслужил. Развесёлые алкоголики за стенкой, прохудившиеся вконец ботинки и копеечные сырки - не самое ужасное, что могло приключиться с ним. Но Фортуна, понятно - женщина. Ей польстил тот факт, что ради призрачной надежды на мимолётное свидание с нею была оставлена другая, пусть и не крепко любимая. На тот момент в тесном стане её фаворитов освободилось местечко: быть может, где-то в родовом замке на окраине Европы тихо и беспечально отошёл в мир иной какой-то престарелый жуир и ловелас, обладатель несметного состояния, ни разу о палец не ударивший для его составления, всю свою беспутную жизнь забавлявший Фортуну своими шалостями - романтическими шашнями, проигрыванием в карты личных самолётов и требованием внести незамедлительно в географические атласы название свежприобретённого острова своего имени... Максиму, конечно, была прощена оставленная женщина с ребёнком, его деревенские корни и невеликий талант журналиста.
   Он в который раз уже явился по знакомому адресу в редакцию с ворохом отпечатанных статей. Статейки были немудрящие, но ведь и газета - далеко не "Правда". Вообще, Максима здесь приняли и считали за своего. Редактор, "бородатый морж", чья фамилия была Сарафанов, ворчал, бывало, но добродушно:
   - Ну, куда опять столько приволок... У меня не ежедневный альманах. Прикажешь самому читать и наслаждаться? Угомонись пока. И так на несколько недель хватит. Ты учти - плачу только за опубликованное, по факту, так сказать... Иначе что в ней проку, в твоей нетленке... - он небрежно потряхивал зажатым в горсть ворохом бумаг.
   - Пора бы расти и расширяться, Юрий Освальдович!
   - Учи...
   Расти было некуда - над редакцией располагались два этажа каких-то госучреждений и четыре плотно заселённых. В расширении не было нужды, как и надежд на него в обозримом будущем - тиражик был жидок по причине скудости читающей аудитории.
   На этот раз, войдя в кабинет, Максим обнаружил, что бородатый Освальдович был не один. С ним была посетительница. Женщина. Особа лет сорока примостилась на "гостевом" стуле, небрежно облокотившись о стол, и курила, медленно выпуская дым вверх одновременно струйками через ноздри и сквозь неплотно сжатые губы. Драматизм и декаданс. Максим залюбовался непривычной картиной. Женщина была худа и черна, как головешка. Такое сравнение первым делом шло на ум. У неё были чёрные волосы, чёрные глаза и бледная, но с серым оттенком, словно налётом сажи, кожа. "Пикантная дамочка, " - подумал Максим, быстрым взглядом исподтишка обозрев недешёвый наряд. За простоту и подчёркнутую тусклость платят дороже всего. Небедные вообще любят почудить. "Интересно, что у них общего с Освальдовичем..." Сидя рядом и беседуя по-приятельски, они были как соломинка и пузырь... Если проводить аналогию и дальше, то роль лаптя...
   - Ты опять пришёл, - воздел руки редактор, увидев Максима. При этом в голосе его звучало не отчаяние, как можно было истолковать его жест, а удовольствие. Он щурился и лучился, подчёркнуто рисуясь перед своей знакомой. Ему нравилось выглядеть в чьих-то глазах успешным руководителем, который для подчинённых - отец родной, а все они - его неразумные чада. И бредут они к нему толпами, все со своими делами, и никому он не отказывает во внимании и добром слове. Кого-то похвалит, кого-то, если надо пожурит. А вообще жизнь у них тут бьёт ключом, ну и так далее...
   Максим развёл руками. Дескать, да, опять это я. Я снова пришёл.
   - Ну, давай, давай, ничего не поделаешь... Что там у тебя? О-о, ну ты и наворотил, друг милый... - преувеличенно громко и весело трубил Освальдович. - Снова здорово... Говорил же тебе - короче пиши. Что ты мне здесь опять накатал воскресную проповедь... Слышал же, что Антон Палыч про краткость сказал... Сестра таланта! Таланта! - Освальдович любил побалагурить.
   - Он ещё, кажется, что-то про гонорар упоминал...
   Освальдович нахохлился и вмиг посерьёзнел.
   - Деньги, деньги... - грустно и философски произнёс он, не упрекнув Максима в корыстолюбии. О редакционном бюджете Сарафанов пёкся обыкновенно пуще престарелой бухгалтерши. В иные дни приходилось выторговывать в буквальном смысле каждую свою кровную строку, которую Освальдович намеревался нещадно резать. - Да, к сожалению они одни способны двигать мир, - он на какое-то время замер, в задумчивости глядя в одну точку и машинально поигрывая подтяжками - оттягивая и с щелчком отпуская.
   Незнакомка продолжала молча курить. На её лице не отразилось ни иронии, ни сочувствия. Она просто вежливо молчала.
   Да, - опомнился в конце концов редактор. - Шут с тобой, оставляй. Зайди в бухгалтерию, забери, что причитается за прошлое...
   - Спасибо, Юрий Освальдович...
   - Вот так, Лара, - обратился Сарафанов к гостье, словно завершая свою мысль или продолжая начатый разговор. - Сама видишь наши дела...
   Гостья улыбнулась тонко и ласково, словно потрепала по щеке ободряюще. Сам жест она не совершила, но глаза Освальдовича, тем не менее, сентиментально затуманились.
   - Пойду я, пожалуй...
   - Что так скоро? - засуетился редактор. - Побудь ещё, сто лет не виделись и опять столько же не увидимся... Бог знает, когда ещё в наши края залетишь.
   Незнакомка качнула головой.
   - Увидимся. На этот раз я здесь надолго. Пора мне, Юра. Сам знаешь - дел особых нет, а беготни хватает. Отвыкла я от здешних бюрократов. Придётся втягиваться. В каждом монастыре свой устав... - Щёлкнула тусклая застёжка на затейливой сумочке. В её шёлковых недрах исчезла серебряная зажигалка - мечта светского сноба. Женщина закуталась в короткий плащ на меховой подбойке. - Мёрзну, - нежно и извинительно произнесла она.
   - Лара, - трогательно и с чувством произнёс Сарафанов и осторожно погладил край её рукава.
   Она улыбнулась и теперь уже вьяви потрепала его легко по жёсткой седоватой поросли на щеке. Он попытался поймать её руку, чтобы прижаться губами к хрупкой ладони. Но она ловко вывернулась и отступила на шаг.
   - Увидимся, Юра, - она натянула перчатки. В дверях вдруг замешкалась на несколько секунд, словно что-то соображая.
   - Да... Кстати... Что это за мальчик тут был только что?
   Редактор дёрнул щекой:
   - Внештатник. Кропает помаленьку.
   - И что, толковый парень?
   Сарафанов снова состроил гримасу.
   - Где они сейчас есть- то, толковые? Как все, и на том спасибо. Я не отказываю - нужно же помогать друг другу. Ты мне, я - тебе...
   - Золотые слова... Ну, хорошо. Бывай, милый! - она махнула ему и вышла. Сарафанов мучительно поморщился, потёр лицо, словно оно у него затекло или нестерпимо зудело. Глотнул из стакана холодный сладко-горький "мёртвый" чай. Упал в своё кресло и замер в нём, задумавшись, пощипывая свою полуседую бороду.
   Максим как раз выходил от бухгалтерши, шевеля губами и пальцами - подсчитывал барыши. Незнакомка шла по тесному коридору навстречу ему. Максим прижался к зелёной обшарпанной стене, чтобы дать ей дорогу. Глаз на женщину он не поднимал - его гораздо более сейчас занимали подсчёты. Чего там. Бабёнка и бабёнка. Благополучная. Сытая и гладкая, несмотря что тощая. Женщина подошла уже вплотную, но не миновала Максима, а остановилась перед ним. Он увидел вначале вычищенные носки глянцевых сапожек рядом с собой. Сапожки терпеливо замерли, лишь слегка покачиваясь - каблук был высокий и тонкий - "стилет". Удивлённо Максим глянул в лицо их обладательнице. Встретил спокойный взгляд - обволакивающий и затягивающий, словно заглянул в две чёрные бездны. Женщина молчала и смотрела прямо в глаза Максиму. Он поёжился. Ему показалось, что она высматривает там, как в магическом зеркале, всё, и даже больше того... И холостяцкую халупу, и ящик, перевёрнутый на манер стола, и, будь она неладна, раскладушку, и даже про тараканов за обоями ей всё известно. Она не видела, но знает. Она всё про него знает, он ведь прост, как капустная кочерыжка. Деревенская кость, как ни крути, пусть и попавшая в город чудом провидения... Максим до сих пор держал в руках замурзанные бумажки, что так увлекали его пару минут назад. Он суетливо смял их и запихал кое-как в карман куртки.
   - Заблудились? - спросил он у женщины. - Здесь выйти несложно. Давайте, провожу. Вот тут направо и по ступенечкам...
   - Милый, я эти катакомбы знаю лучше, чем ты - имя собственной мамы... - перебила его "незнакомка".
   Максим клацнул зубами от неожиданности.
   - Мне нужно с тобой поговорить. Обсудить важный вопрос. Ты не спешишь? - она взяла его под руку и не спеша сама повела по направлению к выходу. Тонкая перчатка из коричневой телячьей кожи, полусобравшись в щепоть, как бутон лилии, лежала на рукаве его куртки. Маленькая дамская сумка-ридикюль на полусгибе локтя при каждом шаге несильно, но чувствительно упиралась Максиму в бок. Ему было приятно. Он слегка взопрел от ощущения щекотного и волнующего - так чувствуется приближение ещё не ясных, но уже откуда-то грядущих перемен. .
   - Тебе нужна работа? - этот вопрос женщина задала в лоб, без околичностей.
   Максим заколебался. Ответ должен быть таким же прямым, как и вопрос. Конечно, ему нужна работа, ещё как. То, чем занят он сейчас - по сути своей кустарная торговля с лотка. Возьмут товар - не возьмут... Какое настроение будет у хозяина. Может, приласкает, а может - погонит прочь со двора, как блохастого кабыздоха... Но всё же от добра добра искать... Ситуация вырисовывалась пикантная. Просто Труффальдино из Бергамо. Слуга двух господ. Пожалуй, этот трюк ему не повторить. Но как заманчиво! Вот только чревато... Предать Освальдовича в стенах его же собственной редакции... Максим представил себе живо "моржиное" лицо, изумлённое и раздосадованное. Интересно, умеет ли взаправду метать молнии этот бутафорский Юпитер? М-да, мудрёная задачка. На что же решиться? Как ответить, чтобы не попасть впросак? Кто она вообще, эта "фея ночи"? Максим скосил глаза на резкий профиль под чёлкой Клеопатры.
   Женщина остановилась, не дойдя до выхода метров десять.
   - Там сыро, - пояснила она. Зябко передёрнула узкими плечами.
   - Я хочу попросить тебя написать книгу.
   - Книгу?
   - Книгу, да. Биографию.
   - Из-звините, я книг не пишу. Я очеркист... Ну, статьи, эссе. Журналистика, в общем. Краткий жанр, предельно конкретный...
   - Неважно. Ты попробуй. Пускай это будет книга из очерков. Нам не важны лирические отступления.
   - А... Как сказать... Ну... Нет, не могу, - он смущённо улыбнулся и мучительно сильно потер виски, а потом и лицо, оттягивая кожу до гротескных гримас.
   - Весь материал я тебе передам, - деловито продолжила она, не обращая внимания на его рефлексию. - Немного поработаешь, что-то убавишь, что-то добавишь от себя. Меня устроит любой вариант, я не буду диктовать жёстких условий. Пиши, как считаешь нужным сам. Мне важно, чтобы эта книга вообще появилась, понимаешь? - доверительно приблизила она к нему лицо, одновременно взяв его за воротник. Максим оказался в окончательной осаде. Он отвернул голову немного в сторону, чтобы не дышать на собеседницу. Вчера на ужин он ел лук. Зубы чистил, но кто знает...
   - А почему вы обратились ко мне? - спросил он. - Многие пишут сейчас...
   Она пожала плечами.
   - Ты мне понравился, - просто сказала она. - У тебя глаза ясные. Опыта в жизни никакого - сразу видно, но это даже к лучшему. Мне как раз и нужен такой... маленький принц... Маленький принц без своей планеты, - она пальцем ковырнула дырку на его рукаве там, где нитки разошлись по шву.
   Ведьма! Одно слово - ведьма. Жила в родительском Собакине одна... Но та была старуха древняя.
   - Мне подумать надо.
   - А что тут думать, - она пожала плечами. Для неё исход был один. - Адресок я тебе оставлю - заедешь ко мне на работу завтра. Часика в три. Я всё подготовлю и отдам тебе, как есть. Полистаешь, посмотришь. Не сомневайся, - усмехнулась она в ответ на его потерянность. - За старания заплачу - не обижу...
   - Да я не о том, - отчего-то разозлился Максим. Он злился потому что не мог решить подобно ослу из притчи, что для него лучше, а, вернее, хуже: опозориться, не справившись с непривычной работой плюс справедливый гнев Освальдовича или же надолго остаться киснуть внештатником на подхвате, где звёзды с неба засветят ох как нескоро... Думай же, думай, решай! В открытый дверной проём пахнуло холодом, сыростью. Максим подставил сквозняку пылающее как от пощёчин лицо.
   - Хорошо, - сказал он через пару минут. - Хорошо, я согласен. Диктуйте адрес.
  
   То самое решение, принятое на грязных ступенях полузагнувшейся редакции, походя, стало одним из главных, если не важнейшим в судьбе Максима. Если бы он знал, что повлечёт оно за собой, упал бы на колени здесь же, в эту серую отвратительную жижу, нанесённую десятками ног и вознёс молитву в благодарность за ниспосланное вовремя озарение. И то, что оно заслонило на миг собою все другие мысли - суетные и земные.
   Так началась в его жизни "эра" Лары. Она была короткой. Но такой, что все годы своей незавалящей жизни он отдал бы за пару лет, что порохом зажглись и так внезапно отгорели... Больше всего помнится то, что оборвано вот так - на излёте. Изумление, что всё уже в прошлом, и возвращение туда невозможно, длится месяцами, и даже годами. И каждый раз оставляет вкус счастливо-горький, как медово-полынный обмёт на губах.
   Когда на небосклоне Максима взошёл и воссиял этот "чёрный Сириус", тогда же робкая звезда Зои окончательно померкла - по видимости, уже навсегда. И ни одно светило уже не могло стать рядом.
   Через три дня Максим рассовывал по сумкам нехитрое хозяйство, которым успел обзавестись. Сдёрнул с батареи сушившееся уже который день подстиранное бельишко. Выкинул окончательно съёжившиеся и изрытые трещинами, как земля в засуху, брикетики "Волны". Оттащил обратно и вручил хозяину намявшую ему изрядно за это время бока раскладушку. "Съезжаешь," - жалеющее произнёс уже с утра принявший "норму" хозяин. - "Жалко..." Подаренную Освальдовичем древнюю машинку Максим оставил "весёлым алкоголикам". На память. Работать над заказанной ему книгой он начал, уже живя в квартире Лары.
   Лара Викерс. Лара... Чёрная, блестящая, струйка нефти. Такая же гибкая, текучая, неизменно проскальзывающая сквозь пальцы. И таящая в себе могущество, как капли "чёрного золота".
   Если бы у Максима спросить до того, мог бы он увлечься женщиной значительно старше себя... У Максима-провинциала, знавшего только простые ответы на обывательские простые же вопросы, не нашлось бы ничего иного, как выразительно покрутить пальцем у виска. Он был молодой, здоровый, ещё только начинавший входить в "сок" мужчина. Проблем с личным и по части интима никогда не возникало, да и не могло возникнуть. Всё росло и распускалось само собой, и функционировать начало, как по часам, без сбоев, ровно в положенный срок. Шестнадцати полных лет затащил Максим на сеновал соседскую Таньку - та уж больно глазами по нём стреляла... А он-то.. Деревенский Аполлон. Рослый, как гренадёр. Статный. Кожа нежная, да румянец во всю щёку. Волосы, не в пример Алёхиной жёсткой соломе, завитками, как на смушке, русо-медовые. Все собакинские невесты готовы были в ряд выстраиваться, ногами нетерпеливо переступали, что ярки в загоне - только выбери! Но Эра Фёдоровна правильно рассудила в своё время. Больно просты для Максимушки, квочки бесстыжие, голопятые. Уж коль едет в город учиться - пускай там своё счастье и ищет. Максим и искал. Долго и вдумчиво. Но несерьёзно. А потом случилась Зоя. Ну, и сложилось так, как сложилось. Одним словом на кой ему, здоровому, красивому, малопонятная, запутанная и неестественная связь... Нет никакого резона. Даже и думать об этом всерьёз не стал бы. Отмахнулся бы, как от слепня. Однако...
   Можно сколь угодно твердить: ни за что и никогда не заведу отношений с гулящей, с пьющей, с кривой или горбатой. А ещё, к примеру, с той, у которой куча детишек или даже один-единственный, но всё ж чужой... Можно просто молча молиться, чтобы миновала тебя в жизни сия чаша. Однако случится испить из неё, вначале принуждённо - и до конца дней своих будешь благодарить судьбу за посланное небывалое счастье.
   После трёх дней, прожитых подле Лары, Максим уже знал, "на кой"... На кой ему эта женщина. Немолодая, некрасивая, невидная... Ларе к тому моменту сравнялось сорок, Максиму было двадцать пять. Он был огромен и силён, как молодой сохатый. Она - болезненно хрупка и с "тамошней" манерой аристократки. Сквозь прозрачную кожу тщедушного тела, как казалось порой Максиму, просвечивал стальной каркас, увитый тоненькой сеточкой голубых вен.
   Много лет назад Лара, тогда ещё темноглазая молоденькая аспиранточка Лариса Демченко, уехала на Запад с мужем-диссидентом. Тот, бедолага, долго маялся в "коммунистических" тисках и решился, наконец, избрав местом своего "избавления" Германию. Не ту её часть, "сочувствующую" на тот момент, а отстоящую, повёрнутую лицом в сторону "свободной личности". "Ты не понимаешь, - говорил он, ероша волосы. - Меня здесь всё угнетает. Я не могу работать! Я не могу так жить! Мне нужен воздух! Воздух, понимаешь! А здесь болото... Трясина!" Лариса толком не знала, в чем конкретно состояла Пашина работа, требовавшая сразу столько "воздуха", однако поверила ему безоглядно, когда он шёпотом сообщил, что, "возможно, его уже взяли на контроль". Она безропотно собрала вещи и ожидала своего Пашу, присев на увязанный в узлы скарб. Тот пришёл, когда уже смеркалось. Уезжали скрадом, воровато, словно и правда следили за ними. Все эти игры и ужимки казались ей позднее смехотворными. Поскольку, если бы не захотели - не выпустили бы ни за что. Отъезд прошёл гладко, если бы не причуды мужа, решившего для пущей конспирации ехать не напрямик, а из Москвы в Ленинград. Дальше - в Финляндию, и уж оттуда... На удивление, никто особо не препятствовал их "бегству". До места они добрались быстро, но вот там как раз и возникли сложности. Без друзей и знакомых, на улице, с вещами и смешными деньгами в кармане, половина из которых - с гордым профилем Ильича... Первую ночь, как в романе, они провели на скамейках в городском сквере. Тогда полиции удалось избежать только чудом. Потом койка в социальном приюте для бездомных. Лара чувствовала лёгкое замешательство, всё думала, что это сон. Она - на застеленной тщательно казённой кровати, с "благотворительным" супчиком в желудке, в окружении "отбросов" западного общества. Нельзя сказать, что покинутая коммуналка была уютнее, но она была своей, во всяком случае. И люди вокруг были свои, и ругались они матом на общей кухне, и до получки "трёшку" просили на родном, русском. Да, для Ларисы были свои там, но Паша... Он, видимо, считал, что смена общепитовского борща на здешний соцпаёк - верная дорога к "свободе личности". Лариса была молода, потому и не перечила. Паша был её семья. До него были восемнадцать безрадостных детдомовских лет. Долго ли могло так продолжаться, кто знает... Но небеса смилостивились и послали им Михаэля. Михаэль Викерс - толстый, большой и добрый, как медведь в очках. Как Пьер Безухов. Лариса любила Толстого, и Михаэль пришёлся ей по сердцу. Паша познакомился с ним, когда "напал на след" русских, как и они, уехавших сюда - по разным причинам - и собиравшихся время от времени своим многочисленным кругом. Предки Михаэля тоже когда-то жили в России - ещё до революции. Его прадед и дед держали типографию где-то под Петербургом. Дед воевал в Первую Мировую на стороне царской России, а бабушка промывала раны и давала морфий тяжело раненным в лазарете. Паша морщился, когда слышал, что Михаэль заводил разговоры о своих русских корнях. Что-то задевало его, не давало слушать спокойно о "чести и долге", о преданности родине и прочей тупой романтике сытого бюргера-обывателя. Но это не помешало ему принять щедрое предложение добродушного миляги Михаэля переехать к нему в дом вместе с "фрау Лара" и пожить там - до лучших времён. Паша, философ по натуре, знал доподлинно, что "лучшие" - категория относительная: зависит от того, с чем сравнить... Лара ни во что вникать не пыталась. Первое время ей хотелось лишь покоя. Покоя и своего угла. У Михаэля был свой дом в живописном предместье, а также колбасный завод и магазин. Ларе его трёхэтажный каменный дом под чешуистой крышей предстал прямо-таки замком. Она скромно и смятённо замерла у подножия лестницы на второй этаж. Муж с Михаэлем уже вовсю осваивали пространство, втаскивали их стыдный скарб из нанятого грузовичка, а Лара всё стояла. Стояла и лишь мяла в руках видавший виды синтетический шарфик "под шифон" - ни дать ни взять просительница в господском доме.
   Им с Пашей отвели большую спальню наверху. Окна выходили на поля за домом. Они так дивно цвели, особенно в пору зрелой весны. Лара впервые в жизни была запойно счастлива.
   За домом следила и вела его пожилая степенная фрау Магда, поскольку Михаэль был на момент одинок. Ей помогала молоденькая конопатая Анхен - она убирала комнаты, протирала пыль, делала покупки и отчитывалась за принятое из прачечной бельё. Готовила сама фрау Магда. Лариса в первый же день, сидя рядом с мужем за обильным ужином, робко заикнулась о том, чтобы поискать какую работу... Конечно, им на особо денежное место рассчитывать не приходится - язык-то вообще никакой, но всё же... Не могут они вот так, приживальцами. Михаэль, как всегда, заулыбался и энергично замахал руками. Это означало - потом, всё потом как-нибудь... Вот так и жили - на всём готовом, ни о чём не заботясь. Ларису всё же снедало постоянное чувство вины и какого-то душевного неспокойства. А вот Паша был спокоен. Он не печалился ни о чём, и как должное принимал эту ситуацию, здраво рассудив: если всех всё устраивает, то к чему придумывать трудности и что-то менять? Он по-прежнему усердно делал вид, что поглощён какими-то чрезвычайно важными делами. Что-то писал, печатал на машинке, курил - так, что в их уютной и просторной комнате надолго повисала сизая пелена. В какие-то дни он исчезал из дому на полдня, а то и на целый день. Возвращался к ужину, с видом важным и загадочным. Заводил с Михаэлем диспуты на политические и социальные темы - под шнапс с хорошей закуской. Добрейший хозяин хмелел быстро, и оттого становился ещё больше беззащитным и наивным. "Чистейший Безухов", - с умилением глядя на него, думала Лара. Михаэль стал для неё вторым дорогим человеком - после Паши, само собой. Она выходила и сидела в сумерках на крыльце, блаженно щурясь на первые звёзды, прислушиваясь к смеху и пьяненькому говорку, доносящимся из столовой. Даже в таком огромном доме было тесно для её счастья - таким огромным оно было!
   Незаметно протекли два года. Не было причин ни о чём тревожиться. Всё шло почти так же гладко. Почти - потому что кое-что вышло со временем поперёк наезженной колеи...
   С некоторых пор Лара ощущала, а чем дальше - тем сильнее - что отношение к ней со стороны Михаэля изменилось. По сути, этого нельзя было не ожидать рано или поздно. Когда рядом с тобой под одной крышей, можно сказать, бок о бок, живёт очаровательная молодая женщина, и ты сам ещё не только не стар, но и чувствуешь в себе определённые силы и желания... А самое главное - удивительную нежность к ней, такой маленькой, одинокой... Одинокой? Ну, да... Михаэль, тюфяк и простофиля, оказался прозорливее всех троих. Он, ну, и может, отчасти, суровая фрау Магда...
   А вот Лариса пока не понимала ничего. Она не видела, что связывавшая их с Пашей - назови её хоть цепь, хоть "пуповина" - мало -помалу рассосалась почти без остатка. Из Союза они уезжали по-пролетарски спаянные, по-библейски прилепившиеся друг ко другу. Но прошло какое-то время, и вот уже нет того, что было. Нет того понимания, нет обожания, что питала Лара к мужу, особенно в их первые годы. Может, она стала по-женски взрослее. Может, развеялся хмель влюблённости. Лара теперь видела Пашу почти таким, каким он и был по сути. И это зрелище неприятно поражало её раз за разом. Язвительный - не только с ней, но и с окружающими - спесивый и амбициозный, нежели и впрямь много знающий, муж только разочаровывал теперь. Она уже не верила в его тайные, но важные для всего человечества прожекты, зато ей больно было, когда Паша в очередной раз начинал принижать достоинства Михаэля, того, кто безропотно кормил два чужих совершенно брюха и ни разу тем не попрекнул. "Ты дура, - открытым текстом так и сказал ей Паша в ответ на предложение помогать Михаэлю на его колбасном заводе. - У каждого своё предназначение в этом мире, пойми. Я занимаюсь тем, что умею. Кто-то крутит сардельки - на здоровье! Что ж ещё остаётся, когда ни к чему больше не пригоден..." "Но мы едим его хлеб, - возражала Лара. - Если твои дела так важны, почему же и здесь ты не находишь признания..." "Да кто тебе сказал!.." Он не дослушивал, взвивался, хватал свой пиджак и вихрем вылетал из дому, оттолкнув её, если стояла на пути. Лара знала - теперь до полуночи, а то и до утра. Она сжималась на уголке кровати и беззвучно плакала. Не из-за того, что ушиблась: Паша был довольно щупл. Ей было стыдно и гадостно. Михаэль уже не спрашивал, почему за ужином их двое - дабы Лара не принялась орошать слезами фрау Магдину стряпню.
   Когда Лариса попала в больницу с единственной своей, невыношенной, закончившейся выкидышем на третьем месяце беременностью, хлопотал опять он. Пашу снова где-то носило. Он был "оскорблён" их очередным, последним, разговором. В свете этого посчитал нужным "держать характер" и не давать слабину.
   "Зачем вам это, герр Михаэль?" - спрашивала фрау Магда, глядя, как Викерс, не пообедав и не переодевшись, собирался вновь в больницу. В её тоне была ревность и тревога, полусусупружеская-полуматеринская.
   "Ты же сама всё знаешь, Магда," - отвечал он прямо, уже не отводя глаз, как раньше.
   Магда больше ничего не говорила, однако можно было понять и без слов. "У этой женщины есть законный муж, и я не понимаю, почему вы взвалили на себя эту обузу. К чему вам чужие проблемы? Эти люди мне никто, а вот о вас я беспокоюсь - ведь ничего путного из этой ситуации не выйдет!"
   Лара сидела в саду около дома. Она была в домашнем халате поверх пижамы. Грелась под лучами нежаркого октябрьского солнца. Постаревшая сразу на десять лет, раздавленная своим несостоявшимся материнством и крахом их с Пашей семьи. Он потом извинялся перед ней. И даже навестил раз в больнице: принёс жухлый пучок полевых цветов и большое яблоко. Её тогда почему-то очень тронул этот истинно русский обычай - притаскивать цветы в больницу. Хотя поводов для этого в их случае никаких не было. Она уткнула лицо в жёсткие стебельки и - в который раз за эти дни! - разрыдалась.
   Лариса почти задремала на своей лавке, как кошка. Шорох за спиной, шаги со стороны дома. У Ларисы дрогнули веки. Не Паша. Того уже с утра след простыл. Это был Михаэль. Кашлянул деликатно, присел рядом. Потом вдруг снова встал. Лариса слабо улыбнулась:
   - Сегодня не поехали на завод? Как они без вас там? И в магазине...
   - Что? Ах, да... - Михаэль вздохнул. - Фрау Лара... Лара... Мне нужно сказать вам кое-что...
   Он наконец решился и высказал без обиняков, правда, беспрестанно краснея пятнами и дёргая себя зачем-то за мочку уха. Он говорил, а она сидела окаменев. Ей показалось так не ко времени, и не к месту, и так странно всё сказанное им сейчас. Она была поражена, растерянна. Как же так. Михаэль и она - так долгое время были добрыми друзьями, и даже мысли не возникало о возможности иного... Да и они - Паша и Михаэль, несмотря ни на что, до сих пор были в отличных отношениях, в основном, усилиями последнего. Паша ни к чему и никогда не прикладывал усилий. Считал: если должно прийти - то придёт само.
   Она - такая некрасивая, измученная, со свалявшимися волосами и без малейших сил хоть на толику женского кокетства. Это, верно, шутка. Как может она в нынешнем её состоянии быть "самой прекрасной" и как можно любить её "больше, чем воздух"?! Какое-то дикое выражение думала она в невероятном смущении. Едва только Михаэль замолчал, она поднялась и стремглав умчалась наверх, к себе. До вечера она не спускалась вниз, и никто её не тревожил. Только Анхен предложила принести обед.
   Лариса вышагивала по комнате. Если бы кто увидел - решил, что она безумна. То улыбалась, то хмурилась, то просто сосредоточенно выкладывала босыми ступнями по паркету цепочку из шагов. В итоге её обуял какой-то непонятный животный страх. Скорее, инстинктивный, чем здраво осознанный. У неё, бывшей детдомовской сироты, едва появилась своя семья, свой человек рядом. И вот теперь её опять хотят лишить семьи, опять оторвать и сделать одинокой - пускай и таким необычным медоточивым способом, посулами и клятвами. В каком-то затмении Лариса забыла вмиг все постыдные подробности их супружества. Советская испуганная девочка с косным казённым воспитанием усвоила брак как нерушимый оплот, единственное прибежище и свой крест на всю жизнь. Всё стало с ног на голову. Тот, кто был для неё самый нежный и заботливый друг, становился вдруг врагом, опасностью, угрозой... Паша - уродливое и безрадостное, но своё... Михаэль - светлое и желанное, но чужое...
   Лариса маялась до вечера. Наконец, вернулся Паша - неожиданно рано. Он даже успел к общему ужину. Насвистывая что-то под нос, в благодушном расположении духа, он повязывал что-то вроде шейного платка под ворот несвежей рубашки. От растерянности Лариса не нашла ничего лучше, как рассказать обо всём мужу. Он стоял перед зеркалом, к ней спиной, пока она говорила. Выражение его лица было ею хорошо обозреваемо. Она всё с тревогой ждала, как начнёт меняться оно - от беззаботности к удивлению, потом к возмущению и гневу. Она была готова, что он выкрикнет, что и минуты больше они не останутся в этом доме. Прикажет ей собирать чемоданы и собираться: они уедут - куда угодно. Не признаться Лариса никак не могла. Врать мужу, напрасно обнадёживать Михаэля - а ведь он всё равно будет питать иллюзии - это всё не про неё...
   Паша по-прежнему насвистывал что-то, может быть, не такое бравурное, стараясь положить узел ровно, так как его учили. Ни гнева, ни удивления, ни тени глупого жениного смятения. "Паша, ты понял, о чём я?" Он раздражённо повернулся к ней: "Помоги! Не видишь - сам никак не справлюсь. Всё как-то косо..." Она помогла. Он глянул в зеркало и остался собою доволен. "Паша..." Он подмигнул ей: "Я всегда знал, что ты у меня бабец - просто огонь! Аппетитная. Куда же деваться нашему бедняге- колбаснику!" И он чувствительно защемил её пониже спины.
   И с сего момента Лара быстро стала выздоравливать.
   Скоро всё ближнее окружение и даже рабочие на заводе и продавцы из магазина, а также почтальон, и булочник - все знали, что у герра Михаэля "отношения" с "этой русской". Лару поразила не скорость, с которой новость разнеслась по округе, а то, что никто, ни единая душа не высказала и слова упрёка. Все радовались этому чужому счастью, как своему, абсолютно неподдельно, и приветствовали её теперь иначе - с какой-то заботой что ли. Это было так непохоже на отношение к любовной связи там, где Лара жила раньше... Там двое были постоянно виноваты за то, что у них - счастье. Даже если по всем канонам это было "законное" счастье - и с официальным штампом, и без груза прошлых "порочащих" связей. Там синонимом "правильной" любви являлся крест, сиречь бремя. Здесь любовь была - свобода. Разница, господа...
   Здесь, казалось, никому и дела нет до того, в каком качестве обретается ныне под крышей дома Викерса "тот русский" - Ларин муж Паша. Лара давно перебралась из их бывшей спальни в комнату Михаэля. Безусловно, сначала Паша попытался устроить скандал. Улучил момент, когда Викерса не было дома, и приступил к Ларисе, дыша в лицо вчерашним пивным перегаром: "Ну, что, значит, переметнулась, верная жена?! Сытно есть да мягко спать понравилось, да?" Лара резко высвободила руку: "Я смотрю, ты тоже не жалуешься..." Он снова сжал её плечо, впиваясь ногтями до синяков: "Да я тебя... да ты... Шлюха!" "Оставь меня!" Он замахнулся было. Лара зажмурилась и сжалась, по детдомовской привычке не решаясь даже прикрыть голову руками. Удара не последовало. Разлепив веки, Лара обнаружила, что Паша страшно и молча пучит глаза, всё ещё с занесённой рукой. Но Лара теперь была в недосягаемости для священных мужниных тумаков - загороженная надёжно крепкой фигурой фрау Магды. Паша глухо выругался по-русски сквозь зубы. Но отступил позорно и закрылся у себя. "Спасибо," - прошептала Лара.
   Какими-то дипломатическими правдами и неправдами брак между гражданами Демченко удалось расторгнуть, и вскоре после этого Лариса уже совершенно законно стала фрау Викерс. Свадьбу играли не пышно, но весело, всем предместьем. Выставили в саду столы, выкатили на улицу бочки с домашним вином. Жарили на вертелах мясо и танцевали все - от мала до велика. Оркестр из местных музыкантов под конец вечера уже выводил вразброд что-то нестройное, но всех это веселило ещё больше. Только когда стемнело, и стали запускать петарды в сгустившееся чернилами небо, оркестр смог, наконец, дать себе отдых и пищу. Между столами, увитыми флёрдоранжем, печальным призраком бродил пьяненький Паша. Местные кумушки сдавленно хихикали.
   Они прожили под одной крышей ещё вполне благополучно три года - до внезапной смерти Михаэля... Три беззаботных года, и всё оборвалось в одночасье... Какой-то пьяный шофёр... Даже не верилось, что такое вообще могло произойти в благополучной законопослушной Германии, здесь, на полупустых улочках крохотного городка. Вдовство стало ещё большей неожиданностью для Лары, чем скоропостижная свадьба. Конечно, мало кто вообще этого ожидает, но Михаэлю было всего сорок три. И он был восторженным, как ребёнок, бесконечно добрым, а ещё... Ещё - с некоторых пор по-настоящему любимым... Лара в яростной досаде рвала зубами чёрный гипюр траурного платка, которым полагалось чинно смахивать сдержанные слёзы. Немыслимо, нелепо... Почему? Почему теперь? Почему этот человек, хотя он более, чем кто-либо заслуживал право жить? Почему не Паша - вечная пиявица, присосавшаяся на веки вечные? Лара вспомнила, как на её осторожный вопрос, а не стоит ли тактично попросить бывшего мужа поискать другое жильё и не потешать тем самым дольше всю округу, Михаэль улыбался и накрывал её руку теплой ладонью: "Ну, что ты, сердечко моё! Ну куда же он пойдёт. Потом, я так ему признателен за всё. Если бы не он, у меня не было бы тебя. Он держится очень мужественно, я его за это очень уважаю! Мы теперь почти что родственники!" Милый, наивный... Лара столько раз порывалась сказать, что на самом деле стояло за Пашиными кротостью и смирением. Что мужеством здесь и не пахло. Зато наглым подленьким довольством смердило вовсю. Лара винила его во всём. Ведь это после е г о выкидыша у них с Михаэлем так и не было детей. Но спорить в открытую она не стала - у самой рыло в пуху...
   Почему не она теперь там, на крохотном немецком кладбище, под холмиком рыхлой земли, поросшей дёрном и усыпанной весенними цветами... Там стоял бы аккуратный серый камень, и на нём было бы выбито - Лара Викерс. Бывшая советская детдомовка Лариса Щеглова в растянутых колготках. Бывшая верная и глупая жена Лариса Демченко. Едина во многих лицах. Покойся с миром. Она обрела бы только свой, теперь совершенно ей принадлежащий приют на этой земле. А как теперь смотреть в глаза всем этим людям? Всем, знавшим её и её историю. А фрау Магде и Анхен? А что она скажет рабочим? Что будет с заводом? Что будет с магазином и этим домом? И что, наконец, будет с нею, с самой Ларой? Ей казалось, что это будет кощунством: остаться и жить, как ни в чём ни бывало, здесь, когда души дома - его хозяина - уже нет. Ей чудилось теперь, что вокруг неё нагнётается непонятная атмосфера, растёт напряжение. Со дня на день она ждала, что вот сегодня, может быть, она, как ведьма в средние века, будет бежать по улице, гонимая толпой и побиваемая камнями. Привычка чувствовать себя вечно в чём-то виноватой без вины - стойкая, усвоенная в приюте. Там частенько наказывали и оставляли без ужина просто так, для большей острастки. Люди кланялись ей при встрече, особенно бережно дотрагиваясь до её руки: Михаэля все любили. Старушки шелестели что-то утешительное, как старая груша под их с Михаэлем окном - так же неразборчиво и тихо. А Лара сжималась и впадала в тихую панику. Что делать? Бежать? Остаться?
   "Как хотите, решать вам. Только предупредите заранее, если вдруг решите дать нам расчёт," - фрау Магда так и не смогла до конца побороть неприязнь к "чужой русской".
   "Мы не оставим вас, дорогая моя. Мы будем следить, чтобы вы не были одиноки в своём горе! Я думаю, вам просто необходимо отвлечься, занять себя чем-нибудь. Наше благотворительное общество с радостью примет вас в свои члены!" Дамские комитеты по делам детей, кружок от столичного общества по защите окружающей среды... Лара пару раз из вежливости сходила на собрание, пару раз перечислила кое-какие суммы на нужды. Она теперь обеспеченная дама, ей положено призревать обделённых - такой ориентир ей дали.
   Возвращаясь в погожий осенний денёк с заседания Общества любителей культуры, большую часть времени на котором Лара бездумно пялилась в окно, она увидела на лестнице серую сгорбленную тень. Паша. Всё это время он так и оставался законным привидением, призраком этого дома. Правда, для него сейчас наступили не лучшие времена. Когда-то Викерс щедрой рукой наделял его энным количеством денежных знаков, не спрашивая, на что они ему и не требуя ничего взамен. Он жил, как пансионер, на всём готовом, и имел приличные деньги "на карман". Теперь же в этом доме он был лишён прежних привилегий, и лишь по-прежнему столовался и имел чистое бельё. Он глядел, как бывшая жена топит тоску в благотворительности, и сердце его обливалось кровью. Она выбрасывает "на ветер" то, что пришлось бы очень кстати ему, Паше. На разные его нужды. Он был зол, как медведь в плохую зиму - когда несвоевременная капель гонит вон из берлоги, а поживиться нечем...
   Паша долго зрел и мучился вопросом, как попытаться вернуть прежнее влияние на "бывшую". При удачном раскладе ему светила безбедная жизнь богатого рантье. Для решительного и ошеломляющего наступления был выбран день икс. Ради этого Паша даже приложил некоторое усилие. Тщательно выбрился и надушился, а также надел свежую сорочку. Лара не обратила никакого внимания на эти изменения - она привыкла не замечать присутствия Паши за обеденным столом. Только ближе к десерту она начала вникать в то, что настойчиво втолковывал ей бывший муж, гордившийся "имперским" размахом своего ума. Что он сейчас сказал? Глупо тратиться на то, что не приносит дохода? Нет смысла содержать всех попрошаек - ведь их много, а капитал, увы, исчерпаем? Надо жить разумно и по средствам. Да! Лара подняла голову. Надо! Давно пора! Она будет жить разумно, как он ей только что посоветовал. И начнёт она не откладывая, прямо сейчас. "Ты доедай, а завтра - прямо с самого утра, начинай подыскивать себе жильё." Паша осёкся и посмотрел на Лару, не понимая, к чему она клонит. "Сроку тебе - неделя. Не уберёшься по-хорошему - выселю в принудительном порядке, с полицией. Вот так. Если сделаешь всё тихо - я не стану выяснять судьбу тех денег, которые ты якобы в кредит брал в магазине и у бухгалтера на заводе - обманом. Вот и весь тебе мой сказ." Яблочное желе непроглотимым комом встало в Пашиной глотке. Лара поднялась и вышла. Амба.
   Эх, Паша - тухлые очки! Профессор ты задрипанный. Только даже не кислых щей. От тех щей ты, помнится, отмахался с таким усердием. Кричишь, что решил начать новую жизнь? Начинай, тебе и карты в руки. Как раз такая оказия. Начинай новую жизнь - прямиком с того самого казённого приюта, где перебивались первые дни по приезде... Там не нальют ненавистных щей: получишь причитающийся добротный гороховый супчик в лучшем виде. За благоденствие всех людей во всём мире, о котором ты часто рассуждал, глубоко задумавшись и глубоко же прилюдно ковыряя в носу, даже проще и естественнее бороться, ощущая лёгкий голод. Так ты сможешь почувствовать себя ближе к угнетённым. Такие дела, Паша.
   Теперь Лара почти не сомневаясь, с лёгкой радостной злостью стала действовать. После эпохального выдворения Паши она в короткие сроки нашла управляющего на завод и в магазин. Долго колебалась, стоит ли бередить душу и оставлять себе осиротевший особняк Михаэля или продать его и купить где-нибудь в другом месте маленький домик или квартирку. Не решилась и оставила пока всё, как есть - на фрау Магду и Анхен. Пускай всё живёт и работает по-прежнему, как было и до неё, и будет после. Лара собрала кое-какие вещи, перевела деньги на счёт - она уже успела оценить удобство безналичных отношений. Ни с кем подробно прощаться не стала: она сама не знала, что предстояло ей впереди. Заехала только к Михаэлю - погладить серый гладкий камень, сказать ему "до свидания". Лара уезжала в Москву. Теперь уже не в СССР. Теперь - в Россию. Страшно? Безумно. Но ехать надо. Что-то гнало её в спину, как волчий вой в глухой заснеженной степи гонит заплутавшего путника. При себе у неё был бережно упакованный семейный архив Михаэля.
   Не сказать, чтобы Родина была безумно рада своей новообретённой дочери. Но у Лары теперь была другая фамилия, другая жизнь за плечами и веский финансовый аргумент.
   То были годы, когда биография уже никого не смущала и не интересовала. "Обогащайтесь!": не новый лозунг пришёлся ко времени. Страна была охвачена предпринимательской лихорадкой. Все стремились делать деньги - из мусора, из воздуха, друг из друга... От прежней идеологии не осталось и ошмётков, а новой не было и в зачатке. В отсутствие моральных рамок и официальные законы частенько стали давать сбои. Их движущий механизм, их рабочие шестерёнки - сотрудники рядовые и нерядовые - всё больше работали "вхолостую", если не бывали вовремя "подмазаны" должным образом. "Зубцы" не попадали в "пазы", колёсики прокручивались, не задевая друг друга и не совершая "полезной работы". Рабочий цикл был на нуле.
   Ушлые личности сразу как-то смекнули, каков будет верный и быстрый путь к "золотым сундукам". Не было больше светлой идеи, не было цели общей для всех, народ больше ничего не боялся, никого не любил, ни о чём не жалел... Значит, нужно делать деньги на естественных потребностях и человеческих страстях. Человек, на самом деле, существо несложное. Если не сказать - примитивное. Еда, азарт и секс... Клондайк для старателя-первопроходца.
   Лара сняла квартиру и поначалу наблюдала за этим безумием безучастно, из окна двенадцатого этажа. Так не хотелось спускаться вниз, в ту грязь... А ведь она была относительно благополучна - могла не пользоваться общественным транспортом, где вонь и толчея, где ненависть и раздражение накопились настолько, что перешли из эфирного состояния в физически осязаемое. Она могла кушать в ресторанах, где мальчики-официанты с нелепыми ужимками "под гарсон де Пари" и упрямо пробивающимся малороссийским "гэканьем". Где новые "хозяева" попивают, морщась, кислое "Бордо" или честную "Хванчкару" в цвет своих пиджаков. Малиновый период в культурной и экономической жизни - во всех смыслах. Малиновая униформа как дикий кич, малиновое вино как стремление причаститься к "той" жизни, выползшие на свет Божий близнецы довоенных воровских "малин", и жизнь - малина со сливками - для тех, кто шкуру ободрал, но пролез, попал всё же в этот "малинник"...
   Всё это теперь в далёком, далёком прошлом. Лара не любила вспоминать. Ни страшное безрадостное детдомовское детство, ни короткую юность, ни бегство с Пашей в "лучшую" жизнь, ни мгновенное счастье с Михаэлем. И так же - свою жизнь пост фактум. Лара не любила эмоций, они её утомляли. Она почти бесстрастно могла бы рассказать (и рассказала Максиму как-то) про то, как начала, как подняла и удержала своё дело здесь. Поначалу казалось - сколько ни засевай, всё уходит, словно под болотную гать...
   Лара не собиралась надолго и прочно связывать себя с бывшей родиной, она приехала затем лишь, чтобы исполнить желание Михаэля. Тот твердил, что обязательно найдёт свои русские корни, и ещё книгу напишет - про деда, про бабку, про лазарет и морфий, про жизнь "здесь" глазами глядящего "оттуда". Но главное - откроет типографию, как когда-то его предок, на его же родине... Она разыскала многих бывших знакомых, и ещё больше утвердилась в уверенности: хочешь что-то получить - сделай это сам. Доверять "партнёрам" было всё равно, что верить купленной девице, убеждающей, что "это у неё в первый раз". До нервного смеха довела встреча с одним из бывших сокурсников - тогда застенчивым ясноглазым юношей, роман с которым был жестоко оборван военкоматом после несданной сессии. Стройный когда-то стан преобразился в телеса хитроглазого "нэцке". По его же подобию бывший "амант" гладко брил теперь бледный череп и носил в руке дешёвые чётки. Он занялся "духовными практиками", а попутно облегчал карманы домохозяек, пенсионерок и прочей слабой до мистики публики. Дело шло споро. Курился загадочно чадливый дым от "заморских" благовоний, прикупленных в соседней подвальной лавочке. Карма, как дуся, "чистилась" до скрипа, а "чакры" открывались бодро и звонко, как банки с зимней консервацией. "А это зачем?" - Лара смятённо указала на "купол", лишённый растительности. "Гуру" усмехнулся и провёл рукой по гладкой поверхности. "Для пущей достоверности. Им так нравится. От одного вида впадают в экстаз."
   На загибающийся, почти заброшенный крохотный комбинатик, производивший то ли удобрения, то ли подобную этому химическую дрянь, Лара набрела случайно. Он стоял в чистом поле, открытый всем ветрам, сразу за чертой, где заканчивалась самая окраина первопрестольной. Он даже не был обнесён забором - доски давно растаскали местные бродяги для своих "построек". Вокруг был замусоренный пустырь, по которому стаями безмолвных призраков слонялись тощие голодные собаки. Вольный воздух свистел над головой, пронизывая здание насквозь через зияющие щели. Лара стояла в невыносимой вони и смраде и блаженно улыбалась. Это было то, что нужно. Опуская подробности, полагающиеся взятки всем "жучкам" и "сошкам", мелким и крупным, и почти полгода убитого времени, строительство, а, вернее, снос старого был начат. Лара с наслаждением топила себя в искуплении. Она убеждала себя, что возвращает Михаэлю долги за себя и Пашу. Она неосознанно следовала всё тому же образу жертвы, усвоенному с детства. "За всё полученное ранее приходится платить! И лучше отдать сразу и добровольно. Иначе потом всё будет гораздо хуже..." Но вместе с тем Лара искала хоть какой-то смысл для своего доселе бесплодного прозябания на этой земле... В эту стройку ушли все её силы - душевные и телесные, и остаток здоровья. Здесь она окончательно превратилась в ту Лару, которой и встретил её позже Максим. Весёлые братья-гастарбайтеры, коих на стройке работало несколько бригад, пугались одного вида этой болезненной женщины больше, чем собственного прораба, чьи кулаки были с небольшую дыню каждый. "Сама! Сама приехала!" - торопливо шипели, давясь, и спешно прятали под перекинутые доски недопитые пакеты с кефиром и куски халы. Следя глазами за тщедушной фигурой в чёрном, исподволь, усердно шлёпали раствор, пилили, и одной рукой нащупывали на груди повешенный неграмотной бабкой с родного молдавского сельца оберег от нечистой силы. Хозяйка приезжала на стройку каждый день, исключая те короткие периоды, когда отлучалась в Германию - за отчётами по тамошнему хозяйству и за новыми силами. Немецкий врач настоятельно рекомендовал ей курс лечения на водах и месяц в клинике. Лара молча кивала, совала бумажку в ухоженную руку доктора и после трёх дней в особняке в обществе фрау Магды и Анхен летела обратно. Там ждал её одинокий загаженный пустырь.
   Государство формально дало "добро" Ларе на строительство. Однако - помимо "накормленных" досыта подношениями чинушей - существовали иные силы, вершившие свою, параллельную власть. И здесь всё было непредсказуемо. Тот, кто недреманным оком денно и нощно контролировал всё, что происходило на подвластной ему территории, получил неприятную весть от одного из своих "вассалов": "Старая коптилка продана... Строят там что-то новое..." "Кто?" - поднял бровь "хозяин". "Бог его знает... Немчура, кажется... Баба." "Баба?" - "хозяин" удивился и расстроился. Не то чтобы он сам имел серьёзные виды на этот клочок земли в плане строительства там или, скажем, других каких надобностей. Просто стоял себе комбинатик, мирно вонял вот уже сколько лет. А тут... Пришлая баба. Неизвестно откуда. Да ещё и басурманка. "Хозяин", в глубине души - там, где она была трепетной и нежной - убеждённый русофил, немецкий презиравший ещё со школы, в которой он окончил с трудом восемь классов, окончательно огорчился и даже поперхнулся дружественным кубинским ромом. "Что за ...!" - выругался он обиженно, утирая волосатую грудь смятой в жменю шёлковой рубашкой. "Разобраться?" - с готовностью предложил "вассал", почувствовав настроение "хозяина" и боясь участи гонца, принесшего худые вести. "Сам разберусь!" - проворчал "хозяин", отшвыривая испорченную деликатную вещь.
   "Кавалькада" из четырёх крутолобых авто лихо затормозила в одном из переулков, перегородив его так, что теперь здесь не прошмыгнула бы и кошка. Жители пугливо тянули шеи из окон и выглядывали из подъезда украдкой - на тот случай, чтобы успеть спрятаться, если начнётся стрельба... Здесь в двухэтажном облупившемся здании располагался временный офис Лары. Четыре небольших комнаты и крохотный штат - секретарь, бухгалтер и пара человек для разных поручений. "Вассал", немного впереди, вёл "хозяина" по нужному адресу. Секретарша не успела ничего предпринять, предупредить или преградить дорогу вошедшим. Впрочем, это был бы манёвр курицы, бросающейся под танк. "Хозяин" вошёл в кабинет, позвякивая золотой цепью, каждое звено которой было размером с кольцо в носу у племенного быка. Лара была у себя. "Хозяин" оглядел чахоточную фигурку, дёрнул бровью и плюхнулся в кресло, широко расставив ноги-колонны, живописно выставив на первый план обозрения свою паховую область. Это значило: пришёл хозяин, самец! Подчёркнутая поза-посыл, призванная отрезвить и вернуть на место зарвавшегося самца пожиже, а тем паче - бабу. Боже, ну до чего страшна! Ну просто головешка прогоревшая. "Хозяин" ковырнул в зубе ногтем мизинца.
   - С кем имею честь? - спросила Лара, кивнув перепуганной секретарше: разберусь, мол, ничего. У той дрожали изящные очочки на кончике носа.
   - О, да ты по-нашему лопочешь! - "хозяин" был доволен, словно увидел забавную зверушку, умеющую проделывать всяческие трюки.
   - Чем могу быть? - Лара повысила тон.
   - Можешь быть, - помрачнел "хозяин", - а можешь и не быть. Если я этого не захочу, - добавил он зловеще.
   - У вас ко мне претензии?
   - Какие у меня к тебе могут быть претензии! У меня к бабам только одна претензия. Но ты на неё не тянешь, - он осклабился. - Слушай, я вот сейчас посмотрел - ну, что с тебя взять... Ты давай, без лишнего шума - собирайся да и поезжай себе с Богом на родину. Фатерланд. Ферштейн? Мы люди не злые, детей, стариков и убогих не трогаем. Так что радуйся и двигай до дому...
   - А я и так дома.
   "Хозяин" нервно дёрнул щекой. По-хорошему явно не получалось. Он огорчился, совсем как накануне. Он так старался быть гуманистом, так хотел, чтоб всё по-человечески... А тут - ну как назло тебе - каждый второй так и стремится сам разворошить, растревожить его животное нутро... То, которое поперёк рассудка - жадно жрёт, пьяно пьёт, свально грешит и не гнушается, если уж нужда пришла, кровушки человеческой...
   - Ты перепутала, милая... - сказал он. - С каких это пор нехристь басурманская здесь себя дома почувствовала? Ты, случаем, шнапсу не перепила надысь?
   Лара мучительно, до белых костяшек сдавила руки.
   - А с тех пор, - совершенно холодно сказала она, - как неделями нестиранные колготки носила - одни на двоих, как бегала на вокзал - клянчить папиросы у ларьков, чтобы потом сменять их на пряник у детдомовского сторожа... - "Хозяин" не сообразил сперва, о чём толкует эта замухрышка.
   - Никогда не доводилось? Забавная игра! А ещё с тех пор, как сбежала на поиски мамки, а после неделю драила коридоры и была лишена сахара к чаю... А сахар мы собирали и делали жжёнку. Знаете, что это такое? Это когда повариха за гору начищенной картошки пускала нас к плите, и мы плавили этот сахар в ложке над огнём. Он становился коричневым, пах карамелью и быстро застывал, становился как камень. Мы ходили и долго-долго сосали эти ложки. Это были самые вкусные конфеты. Мы иногда их оставляли под подушкой - на потом. Вытаскиваешь ночью, в темноте - всю облепленную какой-то текстильной пылью, мелкими ворсинками - и в рот! Сладко! Одна девчонка вытащила эту мою "заначку" тайком и слизала. Но я всё равно узнала, кто это. Пошла и подбила ей глаз. Такие у нас были законы. Меня били, но и я спуску не давала. Спасибо той "школе", выучила. Детдом номер восемь имени Алексея Максимовича Пешкова... С тех пор я булавки чужой не возьму, но моё кровное у меня можно вырвать только с мясом...
   "Хозяин" покуда молчал, задумчиво глядя на обкусанные ногти. Замолчала и Лара. Окно было распахнуто настежь, ветер легко вздымал прозрачные занавески. И через это окно в комнату полился вдруг благовест. Свежий, чистый, верный перебор колоколов. Видимо, церковь была совсем неподалёку. Иные звуки были так мощны, что дрожь волной пробегала по коже. Лара вышла из-за стола, встала посреди комнатки, лицом к окну. Троекратно, картинно и неторопливо трижды осенила себя размашистым крестом. Словно была наедине сейчас, без посторонних испытующих глаз. Вздохнула глубоко и вольно. Потом медленно обернулась к "хозяину", удивлённо наблюдавшим её, и застывшим в недоумении прихвостням. Лара подошла близко-близко, почти вплотную и слегка наклонилась над сидевшим "хозяином". Она лучисто и кротко взглянула ему в глаза и произнесла тихо:
   - Твоё слово, брат мой во Христе!
   Рука "хозяина" инстинктивно дёрнулась туда, куда указывал красноречиво взгляд Лары: к огромных размеров, почти епископскому золотому распятию, что покоилось на мощной его груди на золотой же цепи. "Хозяин" неловко поёжился. Потом усмехнулся, чтобы скрыть замешательство. Лара уже отошла и вновь встала лицом к открытому окну, а к незваным посетителям спиной. "Хозяин" побарабанил пальцами по подлокотнику, не находясь, что ответить.
   Шум большого города едва долетал сюда, в крохотный дворик, надёжно укрытый сенью старых тополей. Молчание, тень отзвучавшего благовеста, шуршание листвы и изредка - прерывистые сдавленные всхлипы секретарши из-за огромного железного шкафа.
   - Значит, так тому и быть, - он поднялся. - Считай, что убедила. Оставайся, - он усмехнулся, дёрнул неловко шеей и пошёл к выходу. В дверях он остановился на пару секунд. "Вассал", не успев среагировать, влетел носом в крепкую спину. - В глаз, говоришь, дала... - он снова усмехнулся. - Сильна. Ну, бывай. Сестра...
  
  
  
  
  
   Максим написал таки книгу - хорошо ли, скверно, судить не ему. Лара осталась, по всей видимости, довольна. Она отпечатала её каким-то крохотным тиражиком, и куда он весь ушёл, Максиму было неизвестно. Но приятно было думать, что, возможно, кто-то берёт и даже перечитывает написанное тобой.
  Хотя, может статься, книга была лишь предлогом... Максим удивлялся, как чутко Лариса уловила знак, поданный судьбой, столкнувшей их в узком коридоре редакции. Тогда он мнил себя почти подарком - записным красавцем на коне, молодым, и не без царя в голове... Это сейчас он понимает, что таких, как он - жадных до жизни, вот-вот готовых ухватить синюю птицу, но всё как-то не преуспевших (но это пока!) - пруд пруди. И все молоды, и каждый второй хорош собой и неглуп...
   С Ларой он впервые испытал метания ревности и впервые же усомнился в собственных силах и мужской неотразимости. Вообще, с ней многое у него произошло впервые. Она никогда не сомневалась ни в чём. Делала, что хотела, говорила, что считала нужным и никогда не оглядывалась, чтобы выяснить реакцию окружающих. Какая ей разница? Её некрасивость - чисто внешняя - была ей только в плюс. Некрасивость и непривлекательность - вещи суть разные. Лара притягивала дико, неотвратимо и навсегда. Эта магия действовала на всех - безотносительно пола и возраста. Максим чувствовал иногда неодолимое желание схватить её в охапку и - да, задушить, скомкать, так, чтобы можно было сунуть её за пазуху... Древний и неистребимый инстинкт - обладать и не делить уже ни с кем. Чтобы даже самые малые крохи её внимания, её одобрения, когда она, покусывая губы, кивает головой - всё досталось лишь ему. Он, как избалованный поздний ребёнок в семье, жаждал замкнуть всё внимание лишь на собственной персоне. Только чтобы прекратились бесконечные вереницы ищущих Лариного расположения, скользких и льстивых - как ему казалось - навязчивых и беспардонных. Он находился теперь в постоянном напряжении, хотя тому не было поводов. Он ревновал к официантам, к болонке, которую Ларина рука игриво потрепала по холке, к чужому ребёнку, который требовательно тянул её за подол. Максим сам по-мужски очень стеснялся этой своей ревности и глупости. Памятуя ещё об Алёхином отцовском мужицком воспитании, он прятал всё это глубоко-глубоко в себе. Так, что даже лёгкая зыбь была едва ли видна на поверхности. Сама Лара не подозревала в нём подобных бурь - ведь он ни разу не высказал вслух ни единого упрёка. Внутренне клокотал, но держался - и потому выглядел всегда, когда они были при больших собраниях, немного мрачно и демонически. Вместе они, по иронии, составили вполне согласную пару. Лара, обыкновенно, общалась чуть-чуть отстранённо. С кем-то - надменно, с кем-то - вполне сердечно. Но всегда - немного надо всеми... Эта Ларина чопорность и шикарный аскетизм странно выделялись на общем фоне буйства жизни и красок. Писаные светские крали "выставляли свой товар" то так, то этак, раскладывали щедро, как на прилавке. Притворно щурились и жеманно хихикали - погляди, я вся какая! И были страшно напряжены - боялись расплескать свою красоту, повернуться "не тем" боком, и тогда - пиши пропало! Они-то свято верили лишь в одного кумира, и не скупясь приносили жертвы молодости, чтобы удержать её подольше... Глядели снизу вверх на своего избранника, какой бы длины ногами ни одарила их мать-природа... Максим открыл для себя неожиданно, что красота бывает жалкой. И ещё больше упивался своим непонятным, скандальным и экстравагантным романом. Где-то в глубине души Максим сознавал, что ему никогда не стать вровень с этой женщиной...
   Они начали жить словно с нулевой отметки. Ларе, казалось, было неинтересно, что там было у Максима в прошлом. Единственный вопрос, который она задала ему о прежней его жизни: "У тебя есть дети?" "Сын." Ни вопроса, ни намёка, ни даже самого лёгкого любопытства по поводу той, другой, подарившей ему ребёнка... Лара кивнула удовлетворённо или одобрительно, но больше к теме они не возвращались. Не возвращались вместе. Чем поразил её этот молодой мужчина-мальчик? Наверное, своей бесхитростной прямотой, которую он всячески пытался красиво завесить, замаскировать "правильными" манерами. Обычно всё выходило гладко, но наступал какой-то короткий момент и - ух! Из-под денди нахально выбивалось нечто неизящное и неподобающее, но такое искреннее. Не серая роба "отмотавшего" срок и живущего "по понятиям", не застиранный "тельник" бывшей десантуры, чей диагноз - "пожизненный дембель"... Это был простой мужицкий кожух, льняная рубаха да ладанка под ней с нательным крестом... Ларе даже чудился как въяви запах томлёной каши из горшка да картохи, сваренной в "мундирах". А в Максиме, совсем как в Михаэле когда-то, виделось что-то трогательно медвежье... Лара по-прежнему летала в Германию - иногда на неделю, иногда дольше... Максим упрямо отказывался лететь с нею под разными предлогами. Истинный же мотив был один - ему был известен и неприятен источник тамошних, закордонных, благ. Слава Богу, он даже не подозревал, как близка его собственная персона к образу "бывшего" в любящем сознании Лары. Он видел как-то фотографическую карточку Викерса: восторженный рыже-пегий толстяк в очках. Не вязалась с беспечальной бюргерской внешностью внука согбенная бесплотная фигурка в строгом чёрном платье - прабабка, щипающая корпию в военном лазарете под Петербургом... Скорее всего, семейная легенда...
   Максим метался... Он теперь имел незаслуженно высокую должность. Он стал заместителем Лары. Её правой рукой во всём. Ещё одной парой глаз - по-мужски бесстрастных. Ещё одним сметливым и быстрым умом - чуждым сантиментов, жадно впитывающим, как сухой поролон. Ещё одним телом в её постели, где долгое время после Викерса не удавалось надолго обжиться никому. Лара не марала собственной спальни, если знала, что связь - ненадолго и мимоходом.
   Он втайне был удовлетворён таким поворотом. Хотя, будь на месте Лары кто другой, Максим, вероятно, стыдился бы такой "карьеры". Но здесь это было так естественно - когда два живущих в унисон делают вместе одно общее дело. Незачем пускать посторонних в их мир без особой надобности - он прекрасно сам сможет руководить рядовыми управленцами. Он усердно рыл землю носом, на досуге зарывался в презренные бумажки - так, чтобы при случае на него, не боясь, можно было оставить дело и знать, что процесс не застопорится.
   Максим исправно и аккуратно пересылал деньги на сына по почте на их прежний с Зоей адрес. Потому как не блазило ему клеймо подлеца. Он благородно не требовал от Зои никакого отчёта за них, да она и не смогла бы отчитаться. Место его нахождения, которое было ей известно - Москва. Дальше начинался сплошной туман. Ни координат, ни телефона, ни индекса, ни места работы... Он усердно шифровался, чтобы водораздел, установленный им между прошлой жизнью и настоящей, не был нигде и никем нарушен. И был лишь хилый ручеек, соединявший их - эти ежемесячные денежные вспомоществования. Максим не знал, довольна ли или раздражена Зоя установившейся практикой. Он и не хотел об этом знать до какого-то момента. Но что-то - вероятно, тщеславие, а, может, бес лукавый - всё же подтолкнуло его как-то поднять трубку и набрать старый номер. Лара как раз тогда была в очередной своей отлучке. Максиму очень не хотелось посвящать её. Это было не крысиной вознёй не очень верного спутника жизни. Он впервые искренне пёкся о душевном покое женщины.
   Зоя сняла трубку сразу же, будто чувствовала, что ей должны позвонить. Услышав хриплое надтреснутое, как после глубокого сна "алё", Максим не испытал ни радости, ни тоски. А вот она волновалась - голос дрожал. На его вопрос долго рассказывала что-то о Грише - первые зубы, шаги, детские болезни - ничего серьёзного, всё, как у всех детишек... Нет-нет, спасибо, ничего не надо... Он теперь высылает столько - даже остаётся ещё... Но всё равно в ближайшее время она собирается вернуться в редакцию... Пока будет работать на дому. И Гриша при ней, пока не дорос до детсада... А как дела у него, у Максима? Он отвечал на вопрос со смешанным чувством неловкости и польщённой гордости. У него всё отлично, всё замечательно. Работает. Где? То там, то сям... Да, кстати, если вдруг что-то надо - пускай она не стесняется, говорит прямо... Упрочившись в этой жизни, Максим абсолютно воспарил над прошлыми обидами. Ему хотелось, чтобы его успехам удивились и восхитились даже те, кто недавно были безразличны или неприятны. Он позволил себе эту маленькую слабость - телефонный звонок - затем, чтобы потешить самолюбие, услышать вот эту угодливость и подобострастие в голосе бывшей жены. Это было ещё одно маленькое доказательство его побед. Было ли ему совестно? Если только отчасти. С чего бы вдруг? Ведь он и в самом деле преуспел - так почему бы не сделать себе приятное. В конце концов, он и за это платит...
   - Ты как, одна живёшь или нашла себе... друга?
   - Одна...
   И этот ответ был ему приятен, и тон, которым он был дан. Он услышал в нём: "О чём ты говоришь! Разве я смогу найти такого, как ты..."
   - А ты? - в свою очередь спросила Зоя.
   - Ну, ладно, если всё в порядке... Я ещё позвоню, скоро. Привет сыну, - и Максим положил трубку.
   Зоя растревожено слушала гудки отбоя.
   -Ну? - произнесла сидевшая тут же, на кухне мать Зои - бывшая мятежная тёща.
   - Привет передал...
   Мать фыркнула.
   - Спросил, не нашла ли кого...
   - А ты?
   - Сказала, что одна, - потухшим голосом бесцветно сказала Зоя.
   - Зря!
   - Почему? - без интереса по инерции спросила дочь.
   - Потому что теперь он точно жалеть не станет - бросил такое добро, которое никто и подобрать не захотел...
   - Помолчи, ради всего...
   - Тут молчи - не молчи, а факт. Думаешь, не понимаю: ждёшь, что одумается и вернётся... И зря ждёшь. И не думай - не вернётся теперь уж ни за что. Мужик - что бешеный кобель: если сорвался с привязи, так уж нипочём добровольно сам на эту цепь не сядет...
   Эта присказка была знакома, и говорилась матерью не впервые. Обычно Зоя отмалчивалась. Но тут она вдруг подняла мутные глаза с красными припухшими веками, потом закрыла лицо и упала назад, навзничь, на кровать, на которой сидела. Она билась в судорожных рыданиях. Это был даже не плач, а полувой-полустон. Рыдания исторгались, а вот слёз отчего-то не было. Так и металась по смятым простыням Зоя - с сухими почти что глазами, цепляя пальцами бахрому подушек и выдирая её "с мясом". Все эти безрадостные ночи, все дни "соломенного вдовства", женское счастье, по прихоти доставшееся за неё кому-то - всё рвалось наружу. Получайте, вы же этого хотели, вы этого добивались столько лет! Злоба, ненависть, раздражение, обращённые ко всем и ни к кому... Мать, не ожидавшая такого, перепугалась до полуобморока. Из воинствующей викингши мигом преобразилась в прибитую ужасом квочку. Запоздало спохватилась, кинулась на кухню за стаканом воды. Брызгала дочери на грудь, на лицо, остатки из стакана вылила прямо на голову, на обмякшее уже и почти не противящееся тело...
  
  
  
  
   Максим гладил голое плечо Лары. Она уткнулась носом ему в шею и готовилась задремать. Уже почти два года они вот так засыпают, сплетясь, один в другом. Но и сегодня Максим ни на шаг не ближе к истине. Он так и не может привыкнуть к тому, что Лара не "прилепилась" к нему, как и положено женщине, и не прилепится, по всей видимости, никогда. Чувствовать близость и родство, и знать, что только эти зыбкие аморфные понятия, да ещё абсурдное - "любовь" - и удерживают их друг подле друга. А в остальном он ни в чём, ну решительно ни в чём не имел над ней власти. Ларина голова принадлежала ей, и мысли в ней были ведомы ей, и только ей. Лара крепко стояла обеими ногами на этой земле, и желания её далеко не всегда сходились на нём, на Максиме. Параллели всегда идут рядом, согласно, но нигде и никогда они не сольются в одну, единую линию. Лара продолжала будто бы жить своей, независимой жизнью, и никогда Максим не мог сказать "Я знаю её уже как свои пять пальцев - ведь порознь мы разве что в туалете и у зубного." Оказывается, тяжело быть с человеком, которому ничего от тебя не надо, кроме тебя самого...
   Ещё был секс. Не стыдливый подростковый, не техничный, отработанный до мелочей супружеский, в котором единственная радость - отсутствие неожиданностей. Если вдруг супруг окажется не на высоте или не в форме - привычка поможет довершить начатое... Всё то же пресловутое деревенское мужание довлело доселе. Каким бы далёким ни было оно теперь - старозаветное сельцо Собакино, но всё же в сознании любого тамошнего мужика есть предел, барьер, отделяющий просто "огонь-бабу" от "грязной шлюхи". Есть чёткое понимание, чего не может позволить себе под одеялом добрая и верная жена, пусть и с законным на веки вечные мужем. Алёха сам считал, что "баба в постели должна быть чуть поживей, чем бревно", и упаси Боже от нескромных вздохов и тем паче вскриков - то уж и вовсе срам... У Эры Фёдоровны муж глубоких эротических переживаний не вызывал, и в минуты коротких их "стычек" на тесной кровати, она была как везде - по-партийному строга и деловита... Она всерьёз считала, что отлюбила уж раз и на весь свой бабий век - когда зачинала Максимушку, с тем, московским, подлым... Алёха сдержанность жены обычно объяснял "правильным" материным воспитанием и собственными недюжинными способностями: ишь, как укатал бабёнку! Счёт мужских достоинств и побед у деревенских вёлся по-петушьему: кто больше молодок потоптал, тот и богатырь...
   Конечно, Максим был совсем иное племя, и иное поколение. Но всё же, будучи взращён Алёхой, не мог избежать того вздорного, что попадало в его голову помимо его воли. Хочешь - не хочешь, а глазам нежного отрока представали досадливые сюжетцы: жену свою лишний раз на людях не обойми, а если и обнимешь, так не всерьёз, не от сердца, а вроде как и поглумиться - со срамными прибаутками, со щипками и шлепками. Любовь какая-то - это всё, вроде как, и не про нас. И тесная сдавленная возня да пыхтение ночью за длинной цветастой занавеской, а потом Алёха, второпях поддёргивая на место широченные, пошитые Эрой же Фёдоровной ситцевые трусы, непременно выскакивал в сени за каким-то лешим. От всего от этого у юного Максима был полный сумбур и туман в голове, который немного прояснился лишь городским свежим сквозняком. В городе добрые друзья, студенческие пирушки и походы, общежитское житьё-бытьё и прочее расставили всё мало-мальски по местам.
   Тогда Максим считал своих искушённых в половых отношениях подруг чуть ли не гетерами. Оказалось, что это занятие несёт в себе неизмеримо больше приятств, чем он испытал при первом "тыканье" на сеновале. Правда, поначалу он так заученно и однообразно ласкал своих партнёрш, дабы выбить из них искру страсти, что едва ли не натирал мозоли на нежном долготерпивом девичьем теле. Но он оказался способным от природы, и очень скоро преуспел - фривольные плотские утехи шли об руку с "наукой страсти нежной". Зое он достался вполне уже подкованным, соответствующим своей внешности златокудрого сердцееда.
   В их жизни с Зоей всё было как в детском конструкторе: всё было чётко разделено на составные части. Один кубик - совместные увлечения, один - общая работа, ещё один - друзья, потом - пресловутый интим и далее... Чужеродные части из другого конструктора - тёща, например - всё время сбивали игру, не давали выстроить удачную комбинацию. Со временем таких "посторонних" деталей становилось всё больше, и они уже занимали больше пространства, чем кубики из своей, "родной" коробки...
   Максиму вспоминались иногда удивительные подробности, когда он мысленно сравнивал свои жизни "до" и "сейчас".
   Его всегда раздражало в Зое упоминание о естественных человеческих слабостях, о каких-то несовершенствах и сбоях, присущих каждому живому организму. От этого тянуло таким унылым, тоскливым натурализмом. Он с брезгливостью относился к её ежемесячным регулам, к этой беготне с какими-то тряпочками. Это было так некстати всегда - это красноречивое напоминание о греховной женской сути... О сексе, о ласках в эти дни не могло идти и речи - Максим даже держался как-то отчуждённо и грубовато. Будто бы Зоя была в чём-то виновата - в том, что её здоровый женский организм функционировал исправно, в том, что нельзя, оказывается, на неё полностью положиться в любой момент... У него была такая острая досада и каждый раз вновь неприязненное удивление, как если бы его лучший друг вдруг заменструировал... Впрочем, упоминание о более житейских немощах раздражали Максима ничуть не меньше. Фразы "Я что-то неважно себя чувствую", "голова с утра раскалывается", "что-то живот болит" не вызывали в нём никакого участия. Он в лучшем случае пропускал их мимо ушей. Что толку бессмысленно засорять эфир? Если ты не лежишь пластом - значит, всё у тебя в порядке и незачем изводить близких надсадным нытьём. Пойди в аптеку, купи уголь, аспирин... что там тебе ещё требуется... Болит голова? Совсем уж вздор! При чём здесь это, если друзья все собрались уже в их любимом кафе, и ждут их, и впереди замечательно угарный вечер! Максим не терпел слабаков и зануд, и уж в собственной жене не собирался поощрять эти пороки. Тогда он был несотрясаем и несдвигаем, как скала, и был уверен, что прав.
   Он не мог всерьёз представить, что в буквальном смысле будет караулить каждый Ларин чих.
   Те же подробности и те же сбои, но в организме другой женщины вызывали в нём неподдельную тревогу, тем более, что Лара тщательно их скрывала. То была искренняя материнская тревога за любимое чадо, покупка каких-то новомодных витаминов и прочее. Это уже был вовсе не он, не тот Максим. Откуда-то проклюнулось в его, как он считал, мизантропической сущности вполне человеческое сострадание. Как будто с него слущили, как с картофелины, загрубевшую подпёкшуюся шкурку, и обнажилась беззащитная влажно-масляная мякоть... Насморк, тошнота - всё это откликалось в нём лишь умилением. И если в Зое это было раздражающим брезгливость несовершенством, то в Ларе он находил хрупкость и слабость под слоем "металла". Это лишний раз напоминало, что она нуждается в нём. Он заботился, баюкал, укутывал... Видимо, тревога незримо витала в воздухе. Однако Максим до поры не замечал ничего. Единственное, в чём ему призналась Лара сразу - у неё не может быть детей. Ну, не может и не может - он пожал тогда плечами. Мужчины менее остро относятся к таким нюансам. Даже если бы он вдруг узнал, что его семя не несёт в себе более живительного "заряда", всё же более его волновало бы, чтобы его "главный" орган "выстреливал" в нужный момент, пускай и "холостыми"... Потом, у него уже был сын, но это мало повлияло на его жизнь в положительную сторону. Точнее - никак не повлияло...
  
  
   - Послушай, как ты смотришь на то, чтобы жениться?
   Этот вопрос был задан Ларой ни с того ни с сего ранним утром ранней весны, когда они оба ещё нежились в халатах, пили кофе и размышляли каждый о своём. Максим сразу сбился с нужной мысли и силился понять, всерьёз ли она или шутит так несмешно. Комизм и трагедия состояли в том, что он с точки зрения закона был женатым человеком - брак с Зоей так и не был до сих пор официально расторгнут. С точки зрения человека практического это было, конечно, неправильно, невыгодно и неверно. Раз уж принял такое решение - рвать навсегда - так разруби этот узел сразу. Но все треволнения, связанные с разводом, суды, возможные скандалы и слёзы страшили Максима неизмеримо больше, чем перспектива потерять в будущем значительную часть кровно заработанного. Конечно, супруга не преминёт заявить свои права на его имущество, но пускай это будет потом, не теперь... В конце концов, у них с Ларой теперь работает замечательно опытный стряпчий, не раз прорубавший ходы в непролазных юридических дебрях - он найдёт, как уладить дело при необходимости без нежелательных потерь...
   Максим дёрнул коленкой, спросил с нервическим смешком:
   - Тебе хочется замуж?
   - Не "замуж". Мне бы хотелось оформить наши отношения честь по чести, как положено.
   - С чего вдруг, Лара? - всё ещё улыбаясь, но как-то натянуто спросил он. - Откуда вдруг такие мысли?
   - Не "вдруг". Я уже давно об этом подумывала...
   - Так вот в чём дело! Тайно вынашивала планы... Мне - как обычно - молчок. Спасибо, хоть спросила. Могла бы, как кавказскую невесту - через седло и в горы...
   Она смотрела на него в упор - не то чтобы жёстко, не то чтобы серьёзно, но всё же без улыбки. Максим поёжился и тоже стёр ухмылку со свежевыбритого, налосьоненного и приодеколоненного лица.
   - А ты что - против?
   - Нет, я - не против, - принялся объяснять он. Избегая её прямого взгляда пустился в пространные рассуждения. Она слушала его и, казалось, не слышала. Смотрела поверх его головы в окно. Там за прозрачными как дымка занавесками зарождался новый день. Первый? Очередной? Последний? Для каждого по-своему. Лара курила и не вникала в потужные доводы Максима. Она и без него знала все эти мелкие подробности, из которых при большом желании можно возвести огромную непреодолимую стену. Она щелчком отправила окурок в пепельницу и так же легко, пальцем, порушила всё, что Максим только что старательно наворотил.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   Изучивший досконально все подробности, все особенности "ландшафта", оценивши открывающийся из окна вид, Гриша, не чуя плохого, уверенно поднялся на второй этаж и вошёл в кабинет, где отец сидел, окружённый горой каких-то папок с документами, образцов типографской продукции и прочего. Кинув рассеянный взгляд на заваленный стол, Гриша прошествовал к дубовым стеллажам, стилизованным под старину и начал изучать стоящее на полках. Ему пока не пришло на ум, что он мог "заиграться", и потому он просто не замечал пристального взгляда отца. До сих пор всё было про него и для него, и никто не пытался строить каких бы то ни было границ - вот уже двое волшебных суток подряд. Насвистывая под нос что-то бодрое, Гриша извлёк на свет альбом с фотографиями. Раскрыл наугад и принялся разглядывать незнакомые лица. Фотографий было немного, в основном чёрно-белые. Забавно было читать по физиономиям посторонних - нахохлившимся специально на камеру, втянувшим щёки, застывшим с неестественными улыбками и остановившимися глазами. Вот какой-то толстяк с бакенбардами - такие уже лет двадцать назад были нелепыми и немодными. Батарея пожилых тёток в ряд на скамейке перед домом, под раскидистым кустом то ли сирени, то ли хрен его знает чего... Молодуха держит на руках младенца - страхолюдного, пучеглазого, сплошь в кошмарных складочках и оттопыренной нижней губой.
   - Слушай, это что, всё наши родственники?
   Он намеренно с удовольствием сделал упор на слове "наши". Не слыша долгое время ответа на свой вопрос, Гриша обернулся, и беспечная улыбка постепенно сползла с его лица. Отец смотрел на него молча - не зло, не раздражённо, но без привычной уже открытости и симпатии.
   - Послушай, у меня будет большая просьба к тебе. Я думаю, ты правильно меня поймёшь, - отец устало сощурился и потёр переносицу щёпотью пальцев. У Гриши в гортани застыла вмиг пересохшая слюнка.
   - Я рад твоему приезду, и рад, что ты теперь тоже живёшь здесь, в этой квартире. Это теперь твой дом, и ты здесь такой же хозяин. Однако впредь, будь добр, постарайся стучать, прежде, чем войти. Я часто работаю дома, если дела это позволяют, а для этого необходима хотя бы какая-то особая обстановка. Было бы чудесно, если в это время меня без нужды не беспокоили...
   К концу этой короткой тирады, произнесённой очень тихим голосом, Гриша уже весь пылал от жгучего стыда. Если бы не природная смуглость, он смахивал бы
   Отец показал ему приготовленную специально к его приезду комнату. Впоследствии само собой сложилось так, что на откуп Грише отошёл нижний этаж. Негласно, в пределах этого яруса он мог хозяйничать и заниматься чем угодно по собственному усмотрению, невзирая на время суток. Здесь, помимо прихожей, располагалась также и кухня, переходящая в гостиную. Небольшая гардеробная отделяла от них собственно его комнату и одновременно спальню. Верхний этаж был целиком под властью отца, и Гриша почти сразу, без лишних пояснений усвоил, что вторгаться туда без нужды не следует, равно как и тревожить отца, когда он запирается у себя в кабинете.
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"