из дневниковых записей и свидетельств очевидцев
День первый. Снился кот... В составе часовой эпопеи про посещение старой мамаши многочисленным семейством, состоящим из музыканта и не помню, кого еще. И посещение меня толстой девушкой, которую я должен был развлекать фотографиями, а в прихожей сидели другие знакомые, развлекавшие себя сами. Мне все надоело, и я ушел читать книгу, за которой заснул, потом, заспанный во сне, вылез из комнаты. В прихожей хлопотала бабушка, стояли съеденные без меня праздничные яства, все разошлись, и бабушка сказала: там суп твой стоит (в контексте: садись, празднуй с друзьями). Потом пришел веселый дядя со словами "посмотрим, за что его можно посадить" и начал пытать меня по какой-то анкете (суп между тем остывал). Пытание оказалось спектаклем, где надо было составить силлогизм, а мы все смотрели. Внезапно сказали, что я играю в спектакле роль. Пришлось мчаться в гримерку, а когда я примчался обратно, в зале недовольно роптали дети, сидел друг, окруженный немодного вида дядьями - его друзьями. Некоторые благосклонно кивали мне, и я завидовал: вот какой у него круг, а на мою долю достаются одни толстые простушки.
День третий. В деревне как раз подготовка к зиме - мочат яблоки. Решено!.. Решено!.. Завтра еду! Забыть ежеутренний "Боже, Царя" и латынь! Кондратьич уже атталирует нашу старую шеваль в мой любимый, скрипучий вуатюр. Ныне - тяга вальдшнепов. В утра же - на озеро! Боже! И сука моя заждалась без охоты!..
День шестой. А вчера, а вчера!.. C'est terrible! Гадкие дети! Поднимали Зизи над забором, спрашивая: "кого ты там видишь?" "Тетю", - отвечала Зизи. Ее поднимали опять: "а теперь кого видишь?" "Степана Аркадьича". Это ужасно, ужасно! Степан Аркадьич 5 лет, как мертв! Как она помнит? Кто научил их сему гадкому вуаеризму?..
Милые крошки, они так склонны копировать! Французская бонна, помните, до случая с пианино, вспоминали'c... да-да, именно Степана Аркадьича! И Зизи - она самая из детей музыкальная, сидела рядом, положив прелестную головку ей на колени (ах, эти невинные локоны по брабантским кружевам на свежем шелке!). Думаете, она не слышала, не понимала всех этих жеманных заламываний холеных пальчиков да томных закатываний глазок?!
Нет, нет, нет! И я намерен решительно пресечь задуманную детьми казнь. Вы же знаете, подобный ритуал проводят перед тем, как казнить жену на похоронах мужа... мужа? mais terrible, terrible, неужели Зизи...
О да, она - их воплощение, их вдохновительница и главное действующее лицо... личико, ангельское личико!
Запретить, запретить!..
Поздно. Они уж и дату назначили. И не в день солнца, а в среду, на Страстной неделе...
- Отменить Страстную!
Ветер доносит гул голосов: "ересь-ересь-ересь..."
Девочку заворачивают в полиэтилен и зарывают в горячую золу.
Гул продолжается до самой казни.
День тринадцатый. Мне, помнится, было не понятно после посещения казематов, почему жаловались те, кто в них сидел: у меня помещения, где я нахожусь, меньше раз в пять, к тому же нет возможности (большее время) свободомыслию предаваться. И не кормят меня задарма.
Лет через сто, говорят, в таких камерах, вместо одного сидячего, будут стоять десятками.
Видятся ряды коек по стенам, в несколько ярусов и бубубубубубубубу.
Зашедший санитар:
- На горшок, граждане, на горшок!
Одинаково бритые наголо люди, в грязных ночных рубашках до пят, в ошейниках с
порядковыми номерами, непрерывно бормоча, мешковато сваливаются на пол, и шумным маршем, грузно переваливаясь, отправляются к горшкам, расставленным в шахматном порядке на полу огромного пустого пространства в центре той же комнаты.
Ах, нет! Пусть лучше продолжат бормотать; нет-нет, горшки - невыносимо, немыслимо сложно.
Лучший вариант - когда все лежат лицом к стене, что-то бессвязно бурча, или мертвы... Все меньше выдумывать.
Нет, нет!.. Государь не допустит!..
И роспись будет по стенам камер... чем там писали в отсутствии чернил?.. Делали из хлеба тушечницы и писали молоком между строк (ходят слухи) там, где ныне картина в стиле мисимовской маркизы де Сад.
Юкио, как говорят у Нарышкиных (шепотом), сделал себе харакири в Нарышкинском бастионе... и он нырял в ту же тушечницу, а после не вынес беспросветной доли писательской (огня узникам не давали, так он не мог перечитывать и править), вот и порезался трохи, чтобы чернил добыти, коих око видит.
Он надеялся, что примеру его последует вся Япония, а она уж тогда одним глазом глядела на Запад.
(В полголоса) неужели и Маркиз тоже! Не избегла чернильница сия никого, и никого же и не пощадила... Говорят, заворот кишок'c, да'с! А что Вы хотели, если клёклым хлебом единым питаться!
Вот и Montesquieu... нет, нет, слишком гадко!
Решено! Решено!
Неисповедимы пути гениальности!
Судный день. Решено! Прочь из мерзкого Петербурга! Я нанял извозчика до Николаевского вокзала; там меня погрузили в поезд и выгрузили на родном полустанке; до самой деревни оставалось пять верст; я чудом нашел мужика; с половым, кое-как, они подсадили меня на телегу. Половой вонял, как воняет нутро самовара, когда его долго не чистят. Вручив мне костыль, он, не попрощавшись, исчез в недрах своего привокзального буфета, a мы тронулись в путь.
По дороге я заснул. Мне снились княжна и дети. Княжна написала романъ, но дети просили кормить лошадок, и мы встали. Зизи кормила лошадок бамбуковыми палочками для побивания пяток, Мими и Лили смотрели - им расхотелось кормить.
Тут я проснулся; мы действительно стояли на месте. Лежа в телеге, я видел лишь небо, бескрайнее, синее небо, и посему спросил мужика:
Вот моя деревня,
Вот мой дом родной?
И действительно, раздался знакомый голос дьячка нашей церкви:
- И что ты тут?
- Я чай, пополненье привез, - отвечал мой мужик.
- А я вот сейчас Костю и Леру в охапку, и в скит, и сгорим, - полушутливо отвечал голос.
Мужик засмеялся:
- Я чай, не Антихриста, - барина вашего...
И тут я привстал в телеге.
У меня выбито три зуба, и улыбка выглядит странно, но я улыбнулся. Сидел в телеге и лучился, как цуцик, нарисованный на жестяной коробке бонбоньерок. Я понимал это; но продолжал улыбаться своей идиотской, щербатой улыбкой. Что делать? Я был очень рад возвращению и хотел подостойней продать себя.
Дьячок попятился. Он оброс бородой и был очень запущен.
- Барин, - увещевал мужик. - Из города...
Дьячок повернулся и помчался по улице.
- Свершилось! Свершилось! - кричал он. - Прибымши!
В несколько домов отсюда мы услышали голоса; зазвенело стекло, гавкнул пес; потом все затихло; в небо потянулся дым - поначалу слабой струйкой, потом все уверенней, гуще. Раздалось нестройное детское пение, потом - детский крик.
Мужик, тупо сидевший до сих пор в телеге, сорвался и побежал в сторону дыма.
Я сидел, озираясь; пейзаж моего детства решительно изменился. Только сейчас я заметил, что на месте нашей усадьбы теперь свежее кладбище с дониконовскими крестами, а большая часть домов заколочена.
По дороге с пожарища брел мой мужик. Он был закопчен; на лице, даже издали, читалось выражение дикого ужаса.
На лице же моем по-прежнему стояла улыбка. И так прочно прилипла она ко мне, что пришлось поправлять рот рукой, прежде, чем я смог заплакать.
Из какой-то книги. Княгиня, даже через много лет помнила всё: его одежда истрепалась, тело было грязно, ноги - в язвах. Он был иззелено-бледен и изысканно худ. Но от того ли, что так непривлекательно он выглядел, душа его светилась удивительно ярко сквозь глаза и пальцы, а губы, растрескавшиеся от жажды, рождали странный, хрипловато-мелодичный голос. Что-то странное было во всем его облике: нимб? свисающие кишки? обручальное кольцо на пальце? Бог весть. Задевая нечаянно петли кишок, он морщился, и княгине казалось, что он улыбается. "Мне, только мне!" - говорили, казалось, уста ее. Быстро смеркалось. В сгущающихся сумерках бледно-белесые пальцы змеились, светясь гнилостно, искали опору, словно трупные черви - пропитание. Вздрогнув, княжна успокоила пальцы. И тут же увидела, на что положить их: письмо. В засохших кофейных потеках лежало оно, нераспечатанное, на её будуаре, напоминая об отсутствии времени как такового и вечной возможности вернуться-придти, когда пожелаешь.
- Как похоже оно на меня! - вздохнула княгиня, запивая остатки молодости экстрактом воспоминаний.
- Ну не тяните кишки! - вскричал блаженный, совсем изведенный тихим сопеньем княжны.
Княжна осеклась, осознав неизъяснимое блаженство, наполнившее все существо ея сладкой истомой, источник которой она не могла объяснить. Громко квакали жабы, отвлекая, откормленные земноводные, от поиска источника.
- Не выбиваться из стиля, - томно сказала княгиня и взяла письмо.
Замерзшими руками развернула она грязный конверт, ожидая всего, но он содержал в себе последние неоплаченные счета.
День двадцать второй. Да, я не играл бы... но дети... и Мими, и Лили, и Зизи, все просили играть. Неразумные плоды! Говорил ей, что не умею играть на рояле... Она же... как гадко!..
Опять в Петербурге!..
- Кошка сдохла, хвостъ облезъ, кто промолвитъ - тотъ и съестъ (дети графини Н., за завтракомъ на веранде).
Я видел такое в паноптикуме m-lle Montesquieu. Рояль была страшной, да и сама m-lle... нет, не будем об этом.
- Заслуженно, значит, вы её... только, в следующий раз не кладите в фортепиано, а то французская бонна была очень испугамшись.
Момент просветления. Разные мысли... но, скорее, одна: и куда же теперь? Только Бехтерев, да, только Бехтерев...
...Или в паноптикум? Помню, княгиня писали: "...В Зоосаде видели; из Сибири медведь привезен. Гвоздь сезона! У Шереметьевых только и разговоров, что о белом медведе! Дамы падают в обморок! И такие на этом фоне драмы разворачиваются, что ваши романы! Особенно если то барышня свежая, аки твой бутон-розан, да ручку прозрачную ко лбу поднесет, глаза газельи закатит, да и покачнется, а уж возле неё сонм изысканнейших кавалеров нарисуется, и ну платочек подымать, да веером обмахивать, да стихи читать, да соли нюхательные подносить. Говорят, барышня N так нашла себе суженого... да-да, правда, тот потом подлецом оказался, бросил бедняжку... но тут уж не обессудьте, каковы способы... и медведушко не виноват, даром что белый..."
Но медведь! Я спрашивал, в шутку, г-на Вертинского, что бы он сделал, если б медведь, мильпардон... хм, похитил, как в старину, его несравненную Jeanne... и залег бы в берлоге. Сошлись на дуэли.
День последний. Довелось мне бывать и под наркозом (новомодная вещь, введенная г-ном Пироговым для облегчения страданий оперируемого). Хожу теперь на деревянной ноге, отобранной у медведя. Последний теперь всё больше лежит. Волнуюсь: как примут меня на деревне? Собаки? И Софья?
Грежу: собаки, виляя длинными, гладкошерстными, пятнистыми хвостами вылижут ладони. Софья простит, ибо мудрость!
Говорили об этом с Левиным; он отвечал, что имеет способность любое присутственное место для себя превращать в такую вот камеру - путем пары-тройки пассажей и нонсенсов, делая глупости, трепыхаясь дикой совой на свету, т.е. в свете, мильпардон за неловкий каламбур. Я полностью согласился. Такой же.
Ах, машерочка. Стоит ли волноваться о том, что подумают в свете! университет угнетает меня; сватовство мне противно; Боткин ставит хандру; давеча, истинно говорю, лез на стену - порой устаешь от такого... такой независимой мины, такого "всего для себя" - когда холодно. Статуэтка, нужна статуэтка - коричневый цвет худого лица. Что память? Я вот человека - всего целиком акцептирую, либо - никак, и в детали-то не умею вдаваться... как ребенок иль кошка. Как несерьезно там все!.. Решено!.. Решено!.. Но княгиня... Степан Анатольевич... что же они?.. решено!
Только рощу - ту самую - не продавай. Мужиков - засеки; лошадей - пусть пасутся. А рощицу - не продавай рекламы их ради.
Сну бысть: мальчик на протезе - он хочет пнуть тряпичный мячик здоровой ногою, но падает и больно ударяется о деревянную игрушку, старого, облезлого коня-качалку.
- Ну вот, - сетует мать, - теперь ты копчик сломал.
Примечания неизвестного.
"Как хорошо, что хотя бы глаза не страдают целлюлитом", - печально думала княжна Марья, смотрясь в зеркало лучистыми глазами.
Николаша полюбил эти глаза и унес с собой на войну. В темные полярные зимы освещали они ему суровый драгунский быт. Про целлюлит он не знал, хотя и догадывался.
Он подозревал, что данное страшное проклятие должно осложнять восприятие глазной лучистости, но последняя была столь нетленна, что затмевала первое. Он даже написал ей письмо, в котором были такие слова: "И все равно, все равно глаза Ваши искупают все! Благодаря им, я влюбился в Вас, невзирая на Ваш целлюлит..." Но подумал, что в этих словах чего-то не так, и не стал отправлять письма. Он не был уверен, что она сможет найти правильный баланс в этом послании; он перестал надеяться на тонкую, все понимающую душу княжны Марьи. Он был уверен, что она загрубела и опростилась. Без него. Да и он сам загрубел и опростился, стал холоден и черств войной, зимой и её отсутствием.
На войне ему отняли ногу. Он без шуток достоин сострадания.
Ее лучистые глаза начали понемногу терять лучистость. Реальностью был один целлюлит, настигавший княжну по ночам в виде чудовища - жильца вершин. Княжна Марья роняла кувшин и с тоскою звала Николая, но тот отзывался своим опростившимся голосом: "Ну чё ты, б...?" - и княжна Марья в ужасе закрывала уши.
Николай бил её, попрекал разбитыми кувшинами, напивался (потеряв надежду вновь найти лучистость в её глазах), а перед отходом ко сну пугал вершинным чудищем: "Иди-иди, б... целлюлитная, в опочивальню, там бабай!" Княжна Марья боялась бабая и так верила словам Николая, что сделала себе желтый билет. Глаза её вновь стали излучать свет, когда она, просветленная, смотрела на билет, выправленный за мзду - последнего борзого щенка. Именно воспоминания о щенке возродили её. Он сгрыз ее единственное вечернее платье, и на панели княжна Марья стояла в рубище. В рубище ее принимали за блаженную и побаивались, но добрые люди порой давали ей сушек и даже предлагали горячего меду, от которого она скромно отказывалась, чем еще больше укрепляла свою репутацию блаженной.
В конце месяца княжна понесла. Она не могла более выходить на панель: опухшие от холода босые ступни не слушались.
Неожиданно прозрел Николай. Глядя в её лучистые очи, он видел дворянское гнездо его детства, его самого, маленького, на коленях кормилицы. Всё более утопая, Николай осознавал, что это он должен родиться из этих глаз.
Княжна меж тем сходила с ума. Ее не трогали ни дворянское гнездо, ни просроченный желтый билет, ни ребенок, и даже бабай, по-прежнему приходящий к ней, уходил ни с чем. Княжна лежала, отвернувшись к стене и вжавшись в нее, как будто хотела помешать животу расти. Левая, отмороженная, ступня была так плоха, что врачи подумывали об ампутации.
Бабай, плюнув на целлюлитообразование в теле княжны, бугристыми лапами, плача жиром, прикладывался к черно-распухшей ступне в надежде отогреть...
Николай нашел её под утро, когда вернулся с очередной попойки.
Щели в стене, куда она вжималась, были наглухо замурованы словами молитв.
От бабая осталась жирная лужа подле кровати, на которой покоилось нежное тело княжны, источавшее мирру сквозь прорехи в прогрызенном рубище.
Николай мгновенно протрезвел и понял, что родился.
Он также яснее некуда понял, что должен отныне, родившись, чем-то питаться. Он плакал, прося сохранить для него хотя бы одну сиську усопшей; но глухой к мольбам Николая народ растащил княжну Марью на мощи.
Ему досталась ступня. Бесцельно болтаясь по дому в безысходности, слезах и соплях, грохоча костылем, он посасывал большой палец, постепенно осознавая себя взрослым.
12.02.2004
|