|
|
||
English | Русский |
Montag, den 10. Januar 1825 | Понедельник, 10 января 1825 г. |
Bei seinem großen Interesse für die englische Nation hatte Goethe mich ersucht, die hier anwesenden jungen Engländer ihm nach und nach vorzustellen. Heute um fünf Uhr erwartete er mich mit dem englischen Ingenieuroffizier Herrn H., von welchem ich ihm vorläufig viel Gutes hatte sagen können. Wir gingen also zur bestimmten Stunde hin und wurden durch den Bedienten in ein angenehm erwärmtes Zimmer geführt, wo Goethe in der Regel nachmittags und abends zu sein pflegt. Drei Lichter brannten auf dem Tisch; aber Goethe war nicht darin, wir hörten ihn in dem anstoßenden Saale sprechen. | Гете, питавший живой интерес к англичанам, просил меня постепенно представить ему всех молодых людей из Англии, сейчас, пребывавших в Веймаре. Сегодня в пять он назначил мне прийти с английским военным инженером, господином X. [20] , о котором я заранее рассказал ему много хорошего. Итак, мы явились, и слуга провел нас в тепло натопленную комнату, где Гете имел обыкновение сидеть в послеобеденные и вечерние часы. Три свечи горели на столе, но Гете в комнате не было, до нас донесся его голос из зала за стеной. |
Herr H. sah sich derweile um und bemerkte außer den Gemälden und einer großen Gebirgskarte an den Wänden ein Repositorium mit vielen Mappen, von welchen ich ihm sagte, daß sie viele Handzeichnungen berühmter Meister und Kupferstiche nach den besten Gemälden aller Schulen enthielten, die Goethe im Leben nach und nach gesammelt habe und deren wiederholte Betrachtung ihm Unterhaltung gewähre. | Господин X. оглядывал комнату, внимание его, кроме картин и большой карты гор на стенах, было привлечено полками с множеством папок на них. Я сказал, что в этих папках хранятся собственноручные рисунки прославленных мастеров, а также гравюры с лучших полотен всевозможных школ, которые Гете собирал в продолжение всей своей жизни и время от времени любит просматривать. |
Nachdem wir einige Minuten gewartet hatten, trat Goethe zu uns herein und begrüßte uns freundlich. | После нескольких минут ожидания вошел Гете и приветливо с нами поздоровался. |
"Ich darf Sie gradezu in deutscher Sprache anreden," wendete er sich an Herrn H., "denn ich höre, Sie sind im Deutschen schon recht bewandert." | -- Я позволяю себе говорить с вами по-немецки,-- обратился он к господину X.,-- так как слышал, что вы уже достаточно изучили этот язык. |
Dieser erwiderte hierauf mit wenigem freundlich, und Goethe bat uns darauf, Platz zu nehmen. | Последний ответил ему какой-то любезностью, и Гете попросил нас сесть. |
Die Persönlichkeit des Herrn H. mußte auf Goethe einen guten Eindruck machen, denn seine große Liebenswürdigkeit und heitere Milde zeigte sich dem Fremden gegenüber heute in ihrer wahren Schönheit. | Господин X., видимо, произвел на Гете благоприятное впечатление, так как его из ряду вон выходящее дружелюбие и ласковая мягкость проявились по отношению к молодому иностранцу во всей своей полноте. |
"Sie haben wohl getan," sagte er, "daß Sie, um Deutsch zu lernen, zu uns herübergekommen sind, wo Sie nicht allein die Sprache leicht und schnell gewinnen, sondern auch die Elemente, worauf sie ruhet, unsern Boden, Klima, Lebensart, Sitten, gesellschaftlichen Verkehr, Verfassung und dergleichen mit nach England im Geiste hinübernehmen." | -- Вы правильно поступили, приехав к нам,-- сказал он,-- здесь вы легко и быстро освоитесь не только с языком, но также со стихией, которая его породила, и увезете с собой в Англию представление о нашей почве, климате, образе жизни, обычаях, общественных отношениях и государственном устройстве. |
"Das Interesse für die deutsche Sprache", erwiderte Herr H., "ist jetzt in England groß und wird täglich allgemeiner, so daß jetzt fast kein junger Engländer von guter Familie ist, der nicht Deutsch lernte." | -- Интерес к немецкому языку,-- отвечал господин X.,--в Англии нынче очень велик и с каждым днем охватывает все более широкие круги, так что сейчас едва ли сыщется молодой англичанин из хорошей семьи, который бы не изучал немецкий язык. |
"Wir Deutschen", versetzte Goethe freundlich, "haben es jedoch Ihrer Nation in dieser Hinsicht um ein halbes Jahrhundert zuvorgetan. Ich beschäftige mich seit funfzig Jahren mit der englischen Sprache und Literatur, so daß ich Ihre Schriftsteller und das Leben und die Einrichtung Ihres Landes sehr gut kenne. Käme ich nach England hinüber, ich würde kein Fremder sein. | -- Мы, немцы,-- все так же дружелюбно сказал Гете,-- в этом смысле на полстолетия опередили ваших соотечественников. Я уже пятьдесят лет занимаюсь английским языком и английской литературой, так что мне хорошо известны ваши писатели, равно как жизнь и порядки вашей страны. Окажись я в Англии, я не был бы там чужеземцем. |
Aber, wie gesagt, Ihre jungen Landsleute tun wohl, daß sie jetzt zu uns kommen und auch unsere Sprache lernen. Denn nicht allein, daß unsere eigene Literatur es an sich verdient, sondern es ist auch nicht zu leugnen, daß, wenn einer jetzt das Deutsche gut versteht, er viele andere Sprachen entbehren kann. Von der französischen rede ich nicht, sie ist die Sprache des Umgangs und ganz besonders auf Reisen unentbehrlich, weil sie jeder versteht und man sich in allen Ländern mit ihr statt eines guten Dolmetschers aushelfen kann. Was aber das Griechische, Lateinische, Italienische und Spanische betrifft, so können wir die vorzüglichsten Werke dieser Nationen in so guten deutschen Übersetzungen lesen, daß wir ohne ganz besondere Zwecke nicht Ursache haben, auf die mühsame Erlernung jener Sprachen viele Zeit zu verwenden. Es liegt in der deutschen Natur, alles Ausländische in seiner Art zu würdigen und sich fremder Eigentümlichkeit zu bequemen. Dieses und die große Fügsamkeit unserer Sprache macht denn die deutschen Übersetzungen durchaus treu und vollkommen. | Как я уже сказал, ваши молодые люди поступают правильно, изучая немецкий язык, и не потому только, что наша литература этого заслуживает; теперь уже никто не станет отрицать, что тот, кто хорошо знает немецкий, может обойтись без других языков. О французском я не говорю, это язык обиходный и прежде всего необходимый в путешествиях, его все понимают, и он в большинстве стран подменяет собою дельного переводчика. Что касается греческого, латыни, итальянского и испанского, то мы имеем возможность читать лучшие произведения этих народов в таких превосходных немецких переводах, что у нас не возникает необходимости, если, конечно, не задаешься какими-то специальными целями, в кропотливом изучении всех этих языков. В натуре немцев заложено уважение к чужеземной культуре и уменье приспособляться к различным ее особенностям. Именно это свойство, заодно с удивительной гибкостью немецкого языка и делает наши переводы столь точными и совершенными. |
Und dann ist wohl nicht zu leugnen, daß man im allgemeinen mit einer guten Übersetzung sehr weit kommt. Friedrich der Große konnte kein Latein, aber er las seinen Cicero in der französischen Übersetzung ebenso gut als wir andern in der Ursprache." | Вполне очевидно, что хороший перевод значит очень много. Фридрих Великий не знал латыни, но читал любимого своего Цицерона во французском переводе с не меньшим увлечением, чем мы читаем его в подлиннике. |
Dann das Gespräch auf das Theater wendend, fragte Goethe Herrn H., ob er es viel besuche. | Засим, свернув разговор на театр, Гете спросил господина X., частый ли он посетитель театральных представлений. |
"Ich besuche das Theater jeden Abend," antwortete dieser, "und ich finde, daß der Gewinn für das Verstehen der Sprache sehr groß ist." | -- Я бываю в театре каждый вечер,-- отвечал тот,-- и считаю, что это очень и очень способствует пониманию языка. |
- "Es ist merkwürdig," erwiderte Goethe, "daß das Ohr und überhaupt das Vermögen des Verstehens dem des Sprechens voraufeilt, so daß einer bald sehr gut alles verstehen, aber keineswegs alles ausdrücken kann." | -- Примечательно, что слуховое восприятие и способность понимать предшествуют способности говорить, так что человек быстро научается пониманию, но выразить все понятое не в состоянии. |
- "Ich finde täglich," entgegenete Herr H., "daß diese Bemerkung sehr wahr ist; denn ich verstehe sehr gut alles, was gesprochen wird, auch sehr gut alles, was ich lese, ja ich fühle sogar, wenn einer im Deutschen sich nicht richtig ausdrücket. Allein wenn ich spreche, so stockt es, und ich weiß nicht recht zu sagen, was ich möchte. Eine leichte Konversation bei Hofe, ein Spaß mit den Damen, eine Unterhaltung beim Tanz und dergleichen gelingt mir schon. Will ich aber im Deutschen über einen höheren Gegenstand meine Meinung hervorbringen, will ich etwas Eigentümliches und Geistreiches sagen, so stockt es, und ich kann nicht fort." | -- Я ежедневно убеждаюсь в правильности этого замечания,--отвечал господин X.,--ибо отлично понимаю все, что говорится вокруг, и все, что я читаю, более того, чувствую, если кто-нибудь неправильно говорит по-немецки, но стоит мне заговорить самому, и я начинаю запинаться, не умея выразить свою мысль. Легкая беседа при дворе, шутливая болтовня с дамами, разговор во время танцев -- это я уже постиг. Но когда я хочу высказать свое мнение о чем-то более высоком, когда хочу сострить или сделать оригинальное замечание, язык у меня словно прилипает к гортани и я не в силах даже рта раскрыть. |
- "Da trösten und beruhigen Sie sich nur," erwiderte Goethe; "denn dergleichen Ungewöhnliches auszudrücken wird uns wohl in unserer eigenen Muttersprache schwer." | -- Утешайтесь тем,-- ответил ему Гете,-- что выразить нечто необычное нам иной раз не удается даже на родном языке. |
Goethe fragte darauf Herrn H., was er von deutscher Literatur gelesen habe. | Затем он спросил господина X., что тот читал из немецкой литературы. |
"Ich habe den 'Egmont' gelesen", antwortete dieser, "und habe an dem Buche so viele Freude gehabt, daß ich dreimal zu ihm zurückgekehrt bin. So auch hat 'Torquato Tasso' mir vielen Genuß gewährt. Jetzt lese ich den 'Faust'. Ich finde aber, daß er ein wenig schwer ist." | -- Я прочитал "Эгмонта",-- сказал англичанин,-- и эта пьеса доставила мне такое наслаждение, что я трижды к ней возвращался. То же самое я могу сказать и о "Торквато Тассо". Сейчас я читаю "Фауста", но он мне, пожалуй, еще трудноват. |
Goethe lachte bei diesen letzten Worten. | При этих словах Гете рассмеялся. |
"Freilich", sagte er, "würde ich Ihnen zum 'Faust' noch nicht geraten haben. Es ist tolles Zeug und geht über alle gewöhnlichen Empfindungen hinaus. Aber da Sie es von selbst getan haben, ohne mich zu fragen, so mögen Sie sehen, wie Sie durchkommen. Faust ist ein so seltsames Individuum, daß nur wenige Menschen seine inneren Zustände nachempfinden können. So der Charakter des Mephistopheles ist durch die Ironie und als lebendiges Resultat einer großen Weltbetrachtung wieder etwas sehr Schweres. Doch sehen Sie zu, was für Lichter sich Ihnen dabei auftun. Der 'Tasso' dagegen steht dem allgemeinen Menschengefühl bei weitem näher, auch ist das Ausführliche seiner Form einem leichteren Verständnis günstig." | -- Право, я не советовал бы вам уже теперь браться за "Фауста". Это вещь сумасшедшая, она выходит за рамки привычною восприятия. Но поскольку вы, не спросясь меня, уже стали её читать, посмотрим, что из этого получится. Фауст такая необычная личность, что лишь немногие могут проникнуться его чувствами. Да и Мефистофеля не так-то просто раскусить, он насквозь пронизан иронией и в общем-то является живым воплощением определенного миропознания. Но посмотрим, в каком свете он перед вами предстанет. Что касается Тассо, то его душевный мир ближе обычным человеческим чувствам, да и отточенность формы здесь облегчает понимание. |
- "Dennoch", erwiderte Herr H., "hält man in Deutschland den 'Tasse' für schwer, so daß man sich wunderte, als ich sagte, daß ich ihn lese." | -- И все же,--возразил господин X.,--в Германии "Тассо" считают трудным, кое-кто даже выразил удивление, узнав, что я его читаю. |
- "Die Hauptsache beim 'Tasso'", sagte Goethe, "ist die, daß man kein Kind mehr sei und gute Gesellschaft nicht entbehrt habe. Ein junger Mann von guter Familie mit hinreichendem Geist und Zartsinn und genugsamer äußerer Bildung, wie sie aus dem Umgange mit vollendeten Menschen der höheren und höchsten Stände hervorgeht, wird den 'Tasso' nicht schwer finden." | -- Главное при чтении "Тассо",-- сказал Гете,-- это чувствовать себя взрослым и в какой-то мере знать нравы избранного общества. Молодой человек из хорошей семьи, одаренный умом и известной чуткостью, к тому же просвященный, пусть даже поверхностно, благодаря общению со значительными людьми из высших сословий, "Тассо" трудным не сочтет. |
Das Gespräch lenkte sich auf den 'Egmont', und Goethe sagte darüber folgendes: | Разговор перешел на "Эгмонта", и Гете по этому доводу сказал следующее: |
"Ich schrieb den 'Egmont' im Jahre 1775, also vor funfzig Jahren. Ich hielt mich sehr treu an die Geschichte und strebte nach möglichstes Wahrheit. Als ich darauf zehn Jahre später in Rom war, las ich in den Zeitungen, daß die geschilderten revolutionären Szenen in den Niederlanden sich buchstäblich wiederholten. Ich sah daraus, daß die Welt immer dieselbige bleibt und daß meine Darstellung einiges Leben haben mußte." | -- Я написал "Эгмонта" в тысяча семьсот семьдесят пятом году, [21] следовательно, пятьдесят лет назад. Я во всем придерживался истории и стремился ко всей возможной правдивости. Десять лет спустя, находясь в Риме, я прочитал в газетах, что революционные сцены, воссозданные в "Эгмонте", до последней подробности повторились в Нидерландах. Из этого я заключил, что мир по сути своей остается неизменным и что мое изображение действительности не лишено жизненной правды. |
Unter diesen und ähnlichen Gesprächen war die Zeit des Theaters herangekommen, und wir standen auf und wurden von Goethe freundlich entlassen. | Среди всех этих разговоров подошло время отправляться в театр, мы поднялись, и Гете доброжелательно отпустил нас. |
Im Nachhausegehen fragte ich Herrn H., wie ihm Goethe gefallen. | По пути домой я спросил господина X., как ему понравился Гете. |
"Ich habe nie einen Mann gesehen," antwortete dieser, "der bei aller liebevollen Milde so viel angebotene Würde besäße. Er ist immer groß, er mag sich stellen und sich herablassen, wie er wolle." | -- Мне еще не встречался человек,--отвечал тот,-- в котором обходительная мягкость в такой мере сочеталась бы с прирожденным величием. Он во всем велик, как бы он ни держался и как бы ни был снисходителен. |
Dienstag, den 18. Januar 1825 | Вторник, 18 января 1825 г. |
Ich ging heute um fünf Uhr zu Goethe, den ich in einigen Tagen nicht gesehen hatte, und verlebte mit ihm einen schönen Abend. Ich fand ihn, in seiner Arbeitsstube in der Dämmerung sitzend, in Gesprächen mit seinem Sohn und dem Hofrat Rehbein, seinem Arzt. Ich setzte mich zu ihnen an den Tisch. Wir sprachen noch eine Weile in der Dämmerung; dann ward Licht gebracht, und ich hatte die Freude, Goethe vollkommen frisch und heiter vor mir zu sehen. | Сегодня в пять часов отправился к Гете, которого не видел уже несколько дней, и провел с ним прекрасный вечер. Я его застал в кабинете, где он сумерничал, беседуя с сыном и надворным советником Ребейном, своим врачом. Я подсел к их столу. Некоторое время мы еще проговорили в полутьме, потом внесли свечи, и я обрадовался, что Гете так хорошо выглядит и так бодр. |
Er erkundigte sich, wie gewöhnlich, teilnehmend nach dem, was mir in diesen Tagen Neues begegnet, und ich erzählte ihm, daß ich die Bekanntschaft einer Dichterin gemacht habe. | С обычной своей участливостью он спросил, что нового встретилось мне в эти дни. Я рассказал о своем знакомстве с некоей поэтессой [22], |
Ich konnte zugleich ihr nicht gewöhnliches Talent rühmen, und Goethe, der einige ihrer Produkte gleichfalls kannte, stimmte in dieses Lob mit ein. | и воздал должное ее оригинальному таланту; Гете, знавший кое-что из ее произведений, присоединился к моим похвалам. |
"Eins von ihren Gedichten," sagte er, "wo sie eine Gegend ihrer Heimat beschreibt, ist von einem höchst eigentümlichen Charakter. Sie hat eine gute Richtung auf äußere Gegenstände, auch fehlt es ihr nicht an guten inneren Eigenschaften. Freilich wäre auch manches an ihr auszusetzen, wir wollen sie jedoch gehen lassen und sie auf dem Wege nicht irren, den das Talent ihr zeigen wird." | -- Одно из ее стихотворений, в котором она описывает природу своих родных краев, носит весьма самобытный характер. Талант ее направлен на внешнее, но у нее достаточно и хороших внутренних качеств. Многое в ней, правда, заслуживает порицания, но пусть себе идет тем путем, по которому ее влечет талант, мы ее с него сбивать не станем. |
Das Gespräch kam nun auf die Dichterinnen im allgemeinen, und der Hofrat Rehbein bemerkte, daß das poetische Talent der Frauenzimmer ihm oft als eine Art von geistigem Geschlechtstrieb vorkomme. | Разговор перешел на поэтесс вообще, и надворный советник Ребейн заметил, что поэтический талант у женщин ему нередко представляется духовным половым влечением. |
"Da hören Sie nur," sagte Goethe lachend, indem er mich ansah, "geistigen Geschlechtstrieb! - wie der Arzt das zurechtlegt!" | -- Нет, вы только послушайте,-- смеясь и глядя на меня, сказал Гете,-- "духовное половое влечение!" -- вот как выражаются врачи. |
- "Ich weiß nicht, ob ich mich recht ausdrücke," fuhr dieser fort, "aber es ist so etwas. Gewöhnlich haben diese Wesen das Glück der Liebe nicht genossen, und sie suchen nun in geistigen Richtungen Ersatz. Wären sie zu rechter Zeit verheiratet und hätten sie Kinder geboren, sie würden an poetische Produktionen nicht gedacht haben." | -- Не знаю, так ли я выразился,-- продолжал тот,-- но в какой-то мере это правильно. Обычно эти создания не знают счастья в любви и ищут ему замены в духовном. Если бы они вовремя вышли замуж и народили детей, они бы и не помышляли о поэзии. |
"Ich will nicht untersuchen," sagte Goethe, "inwiefern Sie in diesem Falle recht haben; aber bei Frauenzimmertalenten anderer Art habe ich immer gefunden, daß sie mit der Ehe aufhörten. Ich habe Mädchen gekannt, die vortrefflich zeichneten, aber sobald sie Frauen und Mütter wurden, war es aus; sie hatten mit den Kindern zu tun und nahmen keinen Griffel mehr in die Hand. | -- Не буду вникать,-- сказал Гете,-- насколько вы правы в данном случае, но я знавал немало женщин одаренных в других областях искусства, и с замужеством все .но кончалось. Некоторые девушки прекрасно рисовали, но, став женщинами, матерями, уже не брали в руки карандаша и занимались только своими детьми. |
Doch unsere Dichterinnen", fuhr er sehr lebhaft fort, "möchten immer dichten und schreiben, soviel sie wollten, wenn nur unsere Männer nicht wie die Weiber schrieben! Aber das ist es, was mir nicht gefällt. Man sehe doch unsere Zeitschriften und Taschenbücher, wie das alles so schwach ist und immer schwächer wird! Wenn man jetzt ein Kapitel des 'Cellini' im 'Morgenblatt' abdrucken ließe, wie würde sich das ausnehmen! | -- Я считаю,--с живостью продолжал он,--пусть наши поэтессы творят и пишут, сколько их душе угодно, лишь бы наши мужчины не писали, как дамы! Вот это уж мне не по вкусу! Почитайте наши журналы, наши альманахи, до чего же это слабо и с каждым днем становится еще слабее! Если сейчас перепечатать главу из Челлини в "Утреннем листке", она бы все затмила! |
Unterdessen", fuhr er heiter fort, "wollen wir es gut sein lassen und uns unseres kräftigen Mädchens in Halle freuen, die uns mit männlichem Geiste in die serbische Welt einführt. Die Gedichte sind vortrefflich! Es sind einige darunter, die sich dem 'Hohen Liede' an die Seite setzen lassen, und das will etwas heißen. Ich habe den Aufsatz über diese Gedichte beendigt, und er ist auch bereits abgedruckt." | -- Но может оставим эти разговоры,-- весело продолжал он, и порадуемся нашей славной девушке из Галле [23] , которая по-мужски умно вводит нас в сербскую жизнь. Ее стихи превосходны! Некоторые из них можно поставить в ряд с Песнью Песней, а это кое-что значит. Я написал статью об этих стихах и уже напечатал ее. |
Mit diesen Worten reichte er mir die ersten vier Aushängebogen eines neuen Heftes von 'Kunst und Altertum' zu, wo ich diesen Aufsatz fand. | С этими словами он протянул мне четыре первых, уже чистых, листа "Об искусстве и древности" с напечатанной статьей. |
"Ich habe die einzelnen Gedichte ihrem Hauptinhalte nach mit kurzen Worten charakterisiert, und Sie werden sich über die köstlichen Motive freuen. Rehbein ist ja auch der Poesie nicht unkundig, wenigstens was den Gehalt und Stoff betrifft, und er hört vielleicht gerne mit zu, wenn Sie diese Stelle vorlesen." | -- Я кратко охарактеризовал отдельные стихотворения и соответствии с основным их содержанием, и думается, вы оцените прелесть этих мотивов. Ребейн ведь тоже не чужд поэзии, во всяком случае, того, что касается ее содержания и материала, может быть, и ему доставит некоторое удовольствие, если вы вслух прочитаете это место. |
Ich las den Inhalt der einzelnen Gedichte langsam. Die angedeuteten Situationen waren so sprechend und so zeichnend, daß mir bei einem jeden Wort ein ganzes Gedicht sich vor den Augen aufbildete. Besonders anmutig wollten mir die folgenden erscheinen: | Я стал медленно читать. Краткое содержание стихотворений было здесь обозначено так исчерпывающе, так взволнованно, что при каждом слове целое вставало перед моими глазами. Но всего обворожительнее показались мне следующие: |
1. | 1 |
Sittsamkeit eines serbischen Mädchens, welches die schönen Augenwimpern niemals aufschlägt. | Скромность сербской девушки; она никогда не подымает своих прекрасных ресниц. |
2. | 2 |
Innerer Streit des Liebenden, der als Brautführer seine Geliebte einem Dritten zuführen soll. | Разлад в душе любящего; он шафер и должен подвести свою любимую к жениху. |
3. | 3 |
Besorgt um den Geliebten, will das Mädchen nicht singen, um nicht froh zu scheinen. | Тревожась о любимом, девушка отказывается петь, чтобы не казаться веселой. |
4. | 4 |
Klage über Umkehrung der Sitten, daß der Jüngling die Witwe freie, der Alte die Jungfrau. | Сетования по поводу новых обычаев: юноша сватает вдову, старик -- девушку. |
5. | 5 |
Klage eines Jünglings, daß die Mutter der Tochter zu viel Freiheit gebe. | Сетование юноши: мать предоставляет дочери слишком много свободы. |
6. | 6 |
Vertraulich-frohes Gespräch des Mädchens mit dem Pferde, das ihr seines Herrn Neigung und Absichten verrät. | Доверительно-веселый разговор девушки с конем, который выдает ей чувства и намерения своего господина. |
7. | 7 |
Mädchen will den Ungeliebten nicht. | Девушка не хочет идти за нелюбимого. |
8. | 8 |
Die schöne Kellnerin; ihr Geliebter ist nicht mit unter den Gästen. | Прекрасная трактирщица; среди посетителей нет ее возлюбленного. |
9. | 9 |
Finden und zartes Aufwecken der Geliebten. | Отыскал и с нежностью будит любимую. |
10. | 10 |
Welches Gewerbes wird der Gatte sein? | Какое ремесло у суженого? |
11. | 11 |
Liebesfreuden verschwatzt. | Из-за болтливости проворонила любовь. |
12. | 12 |
Der Liebende kommt aus der Fremde, beobachtet sie am Tage, überrascht sie zu Nacht. | Суженый вернулся с чужбины, днем к ней приглядывается, ночью вторгается к ней. |
Ich bemerkte, daß diese bloßen Motive so viel Leben in mir anregten, als läse ich die Gedichte selbst, und daß ich daher nach dem Ausgeführten gar kein Verlangen trage. | Я сказал, что эти обнаженные мотивы позволили мне все так живо вообразить, словно я целиком прочитал стихотворения, и посему я уже и не стремлюсь читать их. |
"Sie haben ganz recht," sagte Goethe, "es ist so. Aber Sie sehen daraus die große Wichtigkeit der Motive, die niemand begreifen will. Unsere Frauenzimmer haben davon nun vollends keine Ahnung. Dies Gedicht ist schön, sagen sie, und denken dabei bloß an die Empfindungen, an die Worte, an die Verse. Daß aber die wahre Kraft und Wirkung eines Gedichts in der Situation, in den Motiven besteht, daran denkt niemand. Und aus diesem Grunde werden denn auch Tausende von Gedichten gemacht, wo das Motiv durchaus null ist, und die bloß durch Empfindungen und klingende Verse eine Art von Existenz vorspiegeln. Überhaupt haben die Dilettanten und besonders die Frauen von der Poesie sehr schwache Begriffe. Sie glauben gewöhnlich, wenn sie nur das Technische loshätten, so hätten sie das Wesen und wären gemachte Leute; allein sie sind sehr in der Irre." | -- Вы совершенно правы,-- сказал Гете.-- Так оно и есть, но из этого вы можете заключить, сколь в поэзии важно содержание, чего никто понять не хочет, тем паче паши женщины. Какое прекрасное стихотворение, восклицают они, но думают при этом только о чувствах, о словах, о стихе. О том же, что подлинная сила стихотворения заложена в ситуации, в содержании,-- им и в голову не приходит. Потому-то и выпекаются тысячи стихотворений, в которых содержание равно нулю, и только некоторая взволнованность да звонкий стих имитируют подлинную жизнь. Вообще говоря, дилетанты, и прежде всего женщины, имеют весьма слабое понятие о поэзии. В большинстве случаев они думают: только бы управиться с техникой, за сутью дело не станет и мастерство у нас в кармане,-- но, увы, они заблуждаются. |
Professor Riemer ließ sich melden; Hofrat Rehbein empfahl sich. Riemer setzte sich zu uns. Das Gespräch über die Motive der serbischen Liebesgedichte ging fort. Riemer kannte schon, wovon die Rede war, und er machte die Bemerkung, daß man nach den obigen Inhaltsandeutungen nicht allein Gedichte machen könne, sondern daß auch jene Motive, ohne sie aus dem Serbischen gekannt zu haben, von deutscher Seite schon wären gebraucht und gebildet worden. Er gedachte hierauf einiger Gedichte von sich selber, so wie mir während dem Lesen schon einige Gedichte von Goethe eingefallen waren, die ich erwähnte. | Пришел профессор Ример; надворный советник Ребейн откланялся. Ример подсел к нам. Разговор о сербских любовных стихах продолжался. Ример сразу понял, о чем речь, и заметил, что по вышеупомянутому краткому содержанию не только можно писать стихи, но что эти мотивы, независимо от их существования в сербской поэзии, уже были использованы немцами. Он при этом прочитал несколько своих стихотворений, мне же, еще во время чтения, пришли на ум некоторые стихотворения Гете, что я и высказал. |
"Die Welt bleibt immer dieselben sagte Goethe, "die Zustände wiederholen sich, das eine Volk lebt, liebt und empfindet wie das andere: warum sollte denn der eine Poet nicht wie der andere dichten? Die Situationen des Lebens sind sich gleich: warum sollten denn die Situationen der Gedichte sich nicht gleich sein?" | -- Мир остается таким, каким был,-- заметил Гете,-- события повторяются, один народ живет, любит и чувствует, как другой: так почему бы одному поэту и не писать, как другому? Теми же остаются и жизненные положения: так почему бы им не оставаться теми же и в стихах? |
"Und eben diese Gleichheit des Lebens und der Empfindungen", sagte Riemer, "macht es ja, daß wir imstande sind, die Poesie anderer Völker zu verstehen. Wäre dieses nicht, so würden wir ja bei ausländischen Gedichten nie wissen, wovon die Rede ist." | -- Как раз эта однородность жизни и чувств,-- вставил Ример,-- и позволяет нам постигать поэзию других наций. В противном случае мы бы не понимали, о чем идет речь в стихах чужеземных поэтов. |
"Mir sind daher", nahm ich das Wort, "immer die Gelehrten höchst seltsam vorgekommen, welche die Meinung zu haben scheinen, das Dichten geschehe nicht vom Leben zum Gedicht, sondern vom Buche zum Gedicht. Sie sagen immer: das hat er dort her, und das dort! Finden sie z. B. beim Shakespeare Stellen, die bei den Alten auch vorkommen, so soll er es auch von den Alten haben! So gibt es unter andern beim Shakespeare ein Situation, wo man beim Anblick eines schönen Mädchens die Eltern glücklich preiset, die sie Tochter nennen, und den Jüngling glücklich, der sie als Braut heimführen wird. Und weil nun beim Homer dasselbige vorkommt, so soll es der Shakespeare auch vom Homer haben! - Wie wunderlich! Als ob man nach solchen Dingen so weit zu gehen brauchte, und als ob man dergleichen nicht täglich vor Augen hätte und empfände und ausspräche!" | -- Потому-то я всегда удивляюсь тем ученым,-- вмешался я,-- которые считают, что путь поэтического творчества пролегает не от жизни к поэзии, а от книги к книге. Вечно они твердят: это он почерпнул отсюда, а вот это--оттуда! Ежели у Шекспира они обнаруживают мотивы, уже встречавшиеся у древних, значит, он таковые позаимствовал из античной литературы! Так, например, мы иногда читаем у Шекспира славословия родителям, имеющим красивую дочь, и юноше, который введет ее хозяйкою в свой дом. А поскольку этот мотив встречается и у Гомера, то вывод готов -- Шекспир поживился им у Гомера [24] ! Странно! Зачем тут далеко ходить, как будто мы не встречаем подобного на каждом шагу, не испытываем таких чувств и не говорим о них. |
"Ach ja," sagte Goethe, "das ist höchst lächerlich!" | -- О да,-- согласился Гете,-- это просто смешно! |
"So auch", fuhr ich fort, "zeigt selbst Lord Byron sich nicht klüger, wenn er Ihren 'Faust' zerstückelt und der Meinung ist, als hätten Sie dieses hier her und jenes dort her." | -- Плохо, что и лорд Байрон повел себя не умнее, он расчленил вашего "Фауста", уверяя, что вот это взято оттуда, а то отсюда. |
"Ich habe", sagte Goethe, "alle jene von Lord Byron angeführten Herrlichkeiten größtenteils nicht einmal gelesen, viel weniger habe ich daran gedacht, als ich den 'Faust' machte. Aber Lord Byron ist nur groß, wenn er dichtet; sobald er reflektiert, ist er ein Kind. So weiß er sich auch gegen dergleichen ihn selbst betreffende unverständige Angriffe seiner eigenen Nation nicht zu helfen; er hätte sich stärker dagegen ausdrücken sollen. Was da ist, das ist mein! hätte er sagen sollen, und ob ich es aus dem Leben oder aus dem Buche genommen, das ist gleichviel, es kam bloß darauf an, daß ich es recht gebrauchte! Walter Scott benutzte eine Szene meines 'Egmonts', und er hatte ein Recht dazu, und weil es mit Verstand geschah, so ist er zu loben. So auch hat er den Charakter meiner Mignon in einem seiner Romane nachgebildet; ob aber mit ebensoviel Weisheit, ist eine andere Frage. Lord Byrons Verwandelter Teufel ist ein fortgesetzter Mephistopheles, und das ist recht! Hätte er aus origineller Grille ausweichen wollen, er hätte es schlechter machen müssen. So singt mein Mephistopheles ein Lied von Shakespeare, und warum sollte er das nicht? Warum sollte ich mir die Mühe geben, ein eigenes zu erfinden, wenn das von Shakespeare eben recht war und eben das sagte, was es sollte? Hat daher auch die Exposition meines 'Faust' mit der des 'Hiob' einige Ähnlichkeit, so ist das wiederum ganz recht, und ich bin deswegen eher zu loben als zu tadeln." | -- Я, признаться,-- сказал Гете,-- даже и не читал большинства произведений, о которых говорит лорд Байрон, и уж тем более о них не думал, когда писал "Фауста". Но лорд Байрон велик лишь в своем поэтическом творчестве, а когда пускается в размышления -- сущий ребенок. Он и себя-то не умеет отстоять против неразумных нападок своих соотечественников; ему следовало бы хорошенько отчитать их. Что я написал -- то мое, вот что он должен был бы сказать им, а откуда я это взял, из жизни или из книги, никого не касается, важно -- что я хорошо управился с материалом! Вальтер Скотт заимствовал одну сцену из моего "Эгмонта", на что имел полное право, а так как обошелся он с ней очень умно, то заслуживает только похвалы. В одном из своих романов он почти что повторил характер моей Миньоны; но было ли это сделано так уж умно--осталось под вопросом! "Преображенный урод" лорда Байрона--продолженный Мефистофель, и это хорошо! Пожелай он для оригинальности дальше отойти от уже существовавшего образа, вышло бы хуже. Мой Мефистофель поет песню, взятую мною из Шекспира [25] , ну и что за беда? Зачем мне было ломать себе голову, выдумывая новую, если Шекспирова оказалась как нельзя более подходящей и говорилось в ней именно то, что мне было нужно. Если в экспозиции моего "Фауста" есть кое-что общее с книгой Нова, то это опять-таки не беда, и меня за это надо скорее похвалить, чем порицать. |
Goethe war in der besten Laune. Er ließ eine Flasche Wein kommen, wovon er Riemern und mir einschenkte; er selbst trank Marienbader Wasser. Der Abend schien bestimmt zu sein, mit Riemern das Manuskript seiner fortgesetzten Selbstbiographie durchzugehen, um vielleicht hinsichtlich des Ausdruckes hin und wieder noch einiges zu verbessern. | Гете был в отличнейшем расположении духа. Он велел принести бутылку вина и налил мне и Римеру; сам он пил "Мариенбадскую воду". Сегодня вечером он, видимо, собирался просмотреть вместе с Римером продолжение своей автобиографии и внести отдельные стилистические поправки. |
"Eckermann bleibt wohl bei uns und hört mit zu", sagte Goethe, welches mir sehr lieb war zu vernehmen. Und so legte er denn Riemern das Manuskript vor, der mit dem Jahre 1795 zu lesen anfing. | -- Хорошо бы, Эккерман остался с нами и тоже послушал,-- сказал Гете, что меня очень обрадовало, и положил перед Римером рукопись, которую тот начал читать с 1795 года. |
Ich hatte schon im Laufe des Sommers die Freude gehabt, alle diese noch ungedruckten Lebensjahre bis auf die neueste Zeit herauf wiederholt zu lesen und zu betrachten. Aber jetzt in Goethes Gegenwart sie laut vorlesen zu hören, gewährte mir einen ganz neuen Genuß. - Riemer war auf den Ausdruck gerichtet, und ich hatte Gelegenheit, seine große Gewandtheit und seinen Reichtum an Worten und Wendungen zu bewundern. In Goethen aber war die geschilderte Lebensepoche rege, er schwelgte in Erinnerungen und ergänzte bei Erwähnung einzelner Personen und Vorfälle das Geschriebene durch detaillierte mündliche Erzählung. - Es war ein köstlicher Abend! Der bedeutendsten mitlebenden Männer ward wiederholt gedacht; zu Schillern jedoch, der dieser Epoche von 1795 bis 1800 am engsten verflochten war, kehrte das Gespräch immer von neuem zurück. Das Theater war ein Gegenstand ihres gemeinsamen Wirkens gewesen, so auch fallen Goethes vorzüglichste Werke in jene Zeit. Der 'Wilhelm Meister' wird beendigt, 'Hermann und Dorothea' gleich hinterher entworfen und geschrieben, 'Cellini' übersetzt für die 'Horen', die 'Xenien' gemeinschaftlich gedichtet für Schillers 'Musenalmanach', an täglichen Berührungspunkten war kein Mangel. Dieses alles kam nun diesen Abend zur Sprache, und es fehlte Goethen nicht an Anlaß zu den interessantesten Äußerungen. | Нынешним летом я уже имел счастье читать, перечитывать и обдумывать эти еще не напечатанные страницы его жизни вплоть до новейшего времени. Но слушать их и присутствии Гете было ни с чем не сравнимым наслаждением. Ример с чрезвычайной настороженностью относился к языку как таковому, и я невольно восхищался тонкостью его восприятия и богатством речевых оборотов. Для Гете же всякий раз оживала описываемая пора, он опять уходил в прошлое и при упоминании отдельных лиц и событий дополнял то, что стояло в рукописи, подробнейшим устным рассказом. Это был незабываемый вечер! Кого только мы не помянули из великих наших современников, а к Шиллеру, неразрывно связанному с эпохой 1795--1800 годов разговор возвращался непрестанно. Театр был поприщем их совместной деятельности, к тому же и значительнейшие из произведений Гете приходятся на это время. Тогда был закончен "Вильгельм Мейстер", сразу после него была задумана и завершена поэма "Герман и Доротея", для "Ор" был сделан перевод Челлини, для Шиллерова "Альманаха муз" совместно создавались "Ксении", так. что встречались они ежедневно. Обо всём этом было говорено сегодня, и это же дало Гете повод для интереснейших высказываний. |
"'Hermann und Dorothea'", sagte er unter andern, "ist fast das einzige meiner größeren Gedichte, das mir noch Freude macht; ich kann es nie ohne innigen Anteil lesen. Besonders lieb ist es mir in der lateinischen Übersetzung, es kommt mir da vornehmer vor, als wäre es, der Form nach, zu seinem Ursprunge zurückgekehrt." | -- "Герман и Доротея",-- сказал он между прочим,-- едва ли не единственное из моих больших стихотворений, которое и доныне доставляет мне радость; я не могу читать его без сердечного волнения. Но всего больше я люблю его в латинском переводе [26] , по-моему, на этом языке оно звучит благороднее, в силу самой своей формы как бы возвращаясь к первоисточнику. |
Auch vom 'Wilhelm Meister' war wiederholt die Rede. | Потом речь снова зашла о "Вильгельме Мейстере". |
"Schiller", sagte er, "tadelte die Einflechtung des Tragischen, als welches nicht in den Roman gehöre. Er hatte jedoch unrecht, wie wir alle wissen. In seinen Briefen an mich sind über den 'Wilhelm Meister' die bedeutendsten Ansichten und Äußerungen. Es gehört dieses Werk übrigens zu den inkalkulabelsten Produktionen, wozu mir fast selbst der Schlüssel fehlt. Man sucht einen Mittelpunkt, und das ist schwer und nicht einmal gut. Ich sollte meinen, ein reiches mannigfaltiges Leben, das unsern Augen vorübergeht, wäre auch an sich etwas ohne ausgesprochene Tendenz, die doch bloß für den Begriff ist. Will man aber dergleichen durchaus, so halte man sich an die Worte Friedrichs, die er am Ende an unsern Helden richtet, indem er sagt: 'Du kommst mir vor wie Saul, der Sohn Kis, der ausging, seines Vaters Eselinnen zu suchen, und ein Königreich fand.' Hieran halte man sich. Denn im Grunde scheint doch das Ganze nichts anderes sagen zu wollen, als daß der Mensch trotz aller Dummheiten und Verwirrungen, von einer höheren Hand geleitet, doch zum glücklichen Ziele gelange." | -- Шиллер порицал меня,-- сказал Гете,-- за то, что я вплел туда трагический мотив, который будто бы диссонирует с романом. Но он был неправ, как мы все это знаем. В его письмах ко мне высказаны интереснейшие соображения по поводу "Вильгельма Мейстера". Кстати сказать, это произведение принадлежит к самым неучтимым, у меня у самого, пожалуй, нет ключа к нему. Искать в нем центр тяжести бессмысленно, да и не стоит этим заниматься. Мне думается, что богатая, разнообразная жизнь, проходящая перед нашим взором, чего-то стоит сама по себе, даже без очевидной тенденции, которая может вместиться и в отвлеченное понятие. Но если уж кому-то припадет охота до нее докопаться, то я бы посоветовал обратить внимание на слова Фридриха, которые он в конце говорит нашему герою: "Ты похож на Саула, сына Киса. Вышел он искать ослиц своего отца, а нашел царство". Этим и следует руководствоваться. Ведь в конце концов этот роман говорит лишь о том, что человек, несмотря на все свои ошибки и заблуждения, добирается до желанной цели, ежели его ведет рука провидения. |
Der großen Kultur der mittleren Stände ward darauf gedacht, die sich seit den letzten funfzig Jahren über Deutschland verbreitet, und Goethe schrieb die Verdienste hierum weniger Lessingen zu als Herdern und Wieland. | Разговор наш перекинулся на достаточно высокую культуру средних сословий, за последние пятьдесят лет распространившуюся в Германии, причем Гете объяснял это влиянием не столько Лессинга, сколько Гердера и Виланда. |
"Lessing", sagte er, "war der höchste Verstand, und nur ein ebenso großer konnte von ihm wahrhaft lernen. Dem Halbvermögen war er gefährlich." Er nannte einen Journalisten, der sich nach Lessing gebildet und am Ende des vorigen Jahrhunderts eine Rolle, aber keine edle gespielt habe, weil er seinem großen Vorgänger so weit nachgestanden. | -- Лессинг,-- сказал он,-- был высочайший интеллект, и многому от него научиться мог лишь равновеликий. Для половинчатых умов он был опасен.-- Он назвал некоего журналиста, который в своем развитии опирался главным образом на Лессинга и в конце прошлого столетия играл известную роль, впрочем, не слишком благовидную, ибо значительно уступал своему великому предшественнику. |
"Wielanden", sagte Goethe, "verdankt das ganze obere Deutschland seinen Stil. Es hat viel von ihm gelernt, und die Fähigkeit, sich gehörig auszudrücken, ist nicht das geringste." | -- Виланду,--продолжал он,--вся верхняя Германия обязана своим чувством стиля. Немцы многому от "его научились, а уменье должным образом выражать свои мысли -- дело немаловажное. |
Bei Erwähnung der 'Xenien' rühmte Goethe besonders die von Schiller, die er scharf und schlagend nannte, dagegen seine eigenen unschuldig und geringe. | При упоминании о "Ксениях" Гете на все лады хвалил Шиллера, его "Ксении" он считал разящими и меткими, свои же -- вялыми и бледными. |
"Den 'Tierkreis'," sagte er, "welcher von Schiller ist, lese ich stets mit Bewunderung. Die guten Wirkungen, die sie zu ihrer Zeit auf die deutsche Literatur ausübten, sind gar nicht zu berechnen." | -- Шиллерово собрание насекомых,-- сказал он,-- я всякий раз читаю с восхищением. Благое влияние, оказанное этими "Ксениями" на немецкую литературу, трудно переоценить. |
Viele Personen wurden bei dieser Gelegenheit genannt, gegen welche die 'Xenien' gerichtet waren; ihre Namen sind jedoch meinem Gedächtnis entgangen. | Во время этого разговора он называл множество лиц, против коих были направлены "Ксении", но в моей памяти их имена не сохранились. |
Nachdem nun so, von diesen und hundert andern interessanten Äußerungen und Einflechtungen Goethes unterbrochen, das gedachte Manuskript bis zu Ende des Jahres 1800 vorgelesen und besprochen war, legte Goethe die Papiere an die Seite und ließ an einem Ende des großen Tisches, an dem wir saßen, decken und ein kleines Abendessen bringen. Wir ließen es uns wohl sein; Goethe selbst rührte aber keinen Bissen an, wie ich ihn denn nie abends habe essen sehen. Er saß bei uns, schenkte uns ein, putzte die Lichter und erquickte uns überdies geistig mit den herrlichsten Worten. Das Andenken Schillers war in ihm so lebendig, daß die Gespräche dieser letzten Hälfte des Abends nur ihm gewidmet waren. | Когда чтение рукописи, то и дело прерываемое интереснейшими высказываниями Гете и его отдельными репликами, завершилось концом 1800 года и мы еще обсудили ее, Гете отодвинул в сторону все бумаги и велел на конце большого стола, за которым мы сидели, сервировать легкий ужин. Мы с удовольствием закусили, но сам он ни к чему не притронулся,-- впрочем, я никогда не видел, чтобы он ел по вечерам. Он сидел с нами, снимал нагар со свечей и потчевал нас еще и духовной пищей -- прекрасными своими речами. Воспоминания о Шиллере так захватили его, что во вторую половину вечера только о нем и велся разговор. |
Riemer erinnerte an Schillers Persönlichkeit. "Der Bau seiner Glieder, sein Gang auf der Straße, jede seiner Bewegungen", sagte er, "war stolz, nur die Augen waren sanft." | Ример вспоминал его внешний облик. Его телосложение, его походку, когда он шел по улице: каждое его движение, говорил он, было исполнено гордости, только глаза светились кротостью. |
- "Ja," sagte Goethe, "alles übrige an ihm war stolz und großartig, aber seine Augen waren sanft. Und wie sein Körper war sein Talent. Er griff in einen großen Gegenstand kühn hinein und betrachtete und wendete ihn hin und her, und sah ihn so an und so, und handhabte ihn so und so. Er sah seinen Gegenstand gleichsam nur von außen an, eine stille Entwickelung aus dem Innern war nicht seine Sache. Sein Talent war mehr desultorisch. Deshalb war er auch nie entschieden und konnte nie fertig werden. Er wechselte oft noch eine Rolle kurz vor der Probe. | -- Да,-- подтвердил Гете,-- все в нем было горделиво И величественно, но в глазах выражалась кротость. И талант его был таким же, как его телесная стать. Он отважно брался за высокие сюжеты, исследовал их, вертел так и эдак, вглядывался в них то с одной, то с Другой стороны, причем на любой из своих сюжетов смотрел как бы извне, постепенное развитие изнутри было ему чуждо. Талант его отличало непостоянство. Посему он никогда ни на чем не мог окончательно остановиться. Роль он, случалось, изменял уже перед самой репетицией. |
Und wie er überall kühn zu Werke ging, so war er auch nicht für vieles Motivieren. Ich weiß, was ich mit ihm beim 'Tell' für Not hatte, wo er geradezu den Geßler einen Apfel vom Baum brechen und vom Kopf des Knaben schießen lassen wollte. Dies war nun ganz gegen meine Natur, und ich überredete ihn, diese Grausamkeit doch wenigstens dadurch zu motivieren, daß er Tells Knaben mit der Geschicklichkeit seines Vaters gegen den Landvogt großtun lasse, indem er sagt, daß er wohl auf hundert Schritte einen Apfel vom Baum schieße. Schiller wollte anfänglich nicht daran, aber er gab doch endlich meinen Vorstellungen und Bitten nach und machte es so, wie ich ihm geraten. | И так как он всегда смело брался за дело, то сложные Мотивировки не были его сильной стороной. Сколько я с ним намаялся из-за Телля,-- он непременно хотел, Чтобы Геслер сорвал с дерева яблоко, которое отец должен был сбить выстрелом с головы ребенка. Мне это претило, и я уговаривал его мотивировать такую жестокость хотя бы тем, что мальчик похваляется отцом перед ландфогтом, уверяя, что тот за сто шагов может сострелить яблоко с дерева. Шиллер сначала упрямился, но потом сдался на мои просьбы и представления и сделал так, как я ему советовал. |
Daß ich dagegen oft zu viel motivierte, entfernte meine Stücke vom Theater. Meine 'Eugenie' ist eine Kette von lauter Motiven, und dies kann auf der Bühne kein Glück machen. | Я же, напротив, грешил обилием мотивировок, что делало мои пьесы недостаточно сценичными. Моя "Евгения" -- это целая цепь мотивировок, почему она и не может иметь успеха на театре. |
Schillers Talent war recht fürs Theater geschaffen. Mit jedem Stück schritt er vor und ward er vollendeter; doch war es wunderlich, daß ihm noch von den 'Räubern' her ein gewisser Sinn für das Grausame anklebte, der selbst in seiner schönsten Zeit ihn nie ganz verlassen wollte. So erinnere ich mich noch recht wohl, daß er im 'Egmont' in der Gefängnisszene, wo diesem das Urteil vorgelesen wird, den Alba in einer Maske und in einen Mantel gehüllt im Hintergrunde erscheinen ließ, um sich an dem Effekt zu weiden, den das Todesurteil auf Egmont haben würde. Hiedurch sollte sich der Alba als unersättlich in Rache und Schadenfreude darstellen. Ich protestierte jedoch, und die Figur blieb weg. Er war ein wunderlicher großer Mensch. | Талант Шиллера был поистине театральным талантом. Каждая новая его пьеса была шагом вперед, каждую отличала все большая завершенность. Но, удивительнее дело, еще со времен "Разбойников" на его талант налип какой-то привкус жестокости, от которого он не отделался даже в лучшие свои времена. Я, например, хорошо помню, как он настаивал чтобы в "Эгмонте", когда Эгмонту в тюрьме читают приговор, из задней кулисы появился Альба в плаще и маске, дабы насладиться впечатлением, которое на того произведет смертный приговор. Это должно было свидетельствовать о ненасытной жажде мести и злорадстве герцога. Я на это, конечно же, не пошел, и Альба в тюрьме так и не появился. Шиллер был великий человек, но чудак. |
Alle acht Tage war er ein anderer und ein vollendeterer; jedesmal wenn ich ihn wiedersah, erschien er mir vorgeschritten in Belesenheit, Gelehrsamkeit und Urteil. Seine Briefe sind das schönste Andenken, das ich von ihm besitze, und sie gehören mit zu dem Vortrefflichsten, was er geschrieben. Seinen letzten Brief bewahre ich als ein Heiligtum unter meinen Schätzen." Goethe stand auf und holte ihn. | Всякую неделю он являлся мне другим, еще более умудренным. При каждой встрече мне оставалось только дивиться еще большей его начитанности, учености, большей зрелости суждений. Письма Шиллера -- лучшая память, мне о нем оставшаяся, и в то же время едва ли не лучшее из всего им написанного. Последнее его письмо я как святыню храню [27] в своей сокровищнице.-- Гете встал и принес это письмо. |
"Da sehen und lesen Sie", sagte er, indem er mir ihn zureichte. | -- Вот, взгляните на него и прочитайте,--сказал он протягивая мне письмо. |
Der Brief war schön und mit kühner Hand geschrieben. Er enthielt ein Urteil über Goethes Anmerkungen zu 'Rameaus Neffen', welche die französische Literatur jener Zeit darstellen, und die er Schillern in Manuskript zur Ansicht mitgeteilt hatte. Ich las den Brief Riemern vor. | Написанное смелым, размашистым почерком, оно было прекрасно. В нем Шиллер высказывал свое мнение относительно примечаний Гете к "Племяннику Рамо", произведению, характерному для французской литературы той поры, которое он в рукописи получил от Гете. Я прочитал это письмо Римеру. |
"Sie sehen," sagte Goethe, "wie sein Urteil treffend und beisammen ist, und wie die Handschrift durchaus keine Spur irgendeiner Schwäche verrät. Er war ein prächtiger Mensch, und bei völligen Kräften ist er von uns gegangen. Dieser Brief ist vom 24. April 1805 - Schiller starb am 9. Mai." | -- Вы видите,-- сказал Гете,-- как собранно, как метко его суждение, и на почерке нисколько не сказывается слабость. Замечательный человек, и ушел он от нас в полном расцвете сил. Это письмо от двадцать четвертого апреля тысяча восемьсот пятого. Скончался Шиллер девятого мая. |
Wir betrachteten den Brief wechselweise und freuten uns des klaren Ausdrucks wie der schönen Handschrift, und Goethe widmete seinem Freunde noch manches Wort eines liebevollen Andenkens, bis es spät gegen eilf Uhr geworden war und wir gingen. | Мы по очереди рассматривали письмо, восхищались ясностью языка и прекрасным почерком. Гете в исполненных любви словах воздал дань памяти своего друга, но время уже близилось к одиннадцати, и мы откланялись. |
Donnerstag, den 24. Februar 1825 | Четверг, 24 февраля 1825 г. |
"Wäre es meine Sache noch, dem Theater vorzustehen," sagte Goethe diesen Abend, "ich würde Byrons 'Dogen von Venedig' auf die Bühne bringen. Freilich ist das Stück zu lang und es müßte gekürzt werden; aber man müßte nichts daran schneiden und streichen, sondern es so machen: man müßte den Inhalt jeder Szene in sich aufnehmen und ihn bloß kürzer wiedergeben. Dadurch würde das Stück zusammengehen, ohne daß man ihm durch Änderungen schadete, und es würde an kräftiger Wirkung durchaus gewinnen, ohne im wesentlichen von seinem Schönen etwas einzubüßen." | -- Если бы я, как некогда, стоял во главе театра,-- сказал Гете,-- я бы поставил Байронова "Венецианского дожа". Конечно, эта вещь слишком длинна и ее надо было бы сократить, но не резать, не кромсать, а, тщательно обдумав содержание каждого явления, изложить его покороче. Таким образом, пьеса сжалась бы сама собой, не потерпев урона от привнесенных изменений, и, безусловно, выиграла бы в смысле силы воздействия, не утратив существенных своих достоинств. |
Diese Äußerung Goethes gab mir eine neue Ansicht, wie man beim Theater in hundert ähnlichen Fällen zu verfahren habe, und ich war über diese Maxime, die freilich einen guten Kopf, ja einen Poeten voraussetzt, der seine Sache versteht, höchst erfreut. | Это высказывание Гете мгновенно уяснило мне, как в подобных случаях следует поступать в театре, но, разумеется, осуществление такой задачи может взять на себя человек не только умный, но поэтически одаренный и хорошо разбирающийся в театральном деле. |
Wir sprachen über Lord Byron weiter, und ich erwähnte, wie er in seinen Konversationen mit Medwin es als etwas höchst Schwieriges und Undankbares ausgesprochen habe, für das Theater zu schreiben. | Мы продолжали разговор о лорде Байроне, и я вспомнил, что в своих беседах с Медвином он уверяет, что нет ничего более трудного и неблагодарного, чем писать для театра. |
"Es kommt darauf an," sagte Goethe, "daß der Dichter die Bahn zu treffen wisse, die der Geschmack und das Interesse des Publikums genommen hat. Fällt die Richtung des Talents mit der des Publikums zusammen, so ist alles gewonnen. Diese Bahn hat Houwald mit seinem 'Bilde' getroffen, daher der allgemeine Beifall. Lord Byron wäre vielleicht nicht so glücklich gewesen, insofern seine Richtungen von der des Publikums abwichen. Denn es fragt sich hiebei keineswegs, wie groß der Poet sei; vielmehr kann ein solcher, der mit seiner Persönlichkeit aus dem allgemeinen Publikum wenig hervorragt, oft eben dadurch die allgemeinste Gunst gewinnen." | -- Все зависит от того,-- заметил Гете,-- сумеет ли писатель найти тот путь, по которому пошли интересы публики и ее вкус. Ежели направленность писательского таланта совпадет с направленностью публики, то все в порядке. Этот путь нащупал Хувальд в своем "Портрете"-- отсюда и его повсеместный успех. Лорду Байрону не так повезло, ибо его вкус расходится со вкусом публики. Здесь дело отнюдь не в том, подлинно ли велик поэт, ибо благосклонностью публики пользуется скорее тот, чья личность не слишком возвышается над общим уровнем. |
Wir setzten das Gespräch über Lord Byron fort, und Goethe bewunderte sein außerordentliches Talent. | В продолжение всего разговора о лорде Байроне Гете восхищался незаурядностью его таланта. |
"Dasjenige, was ich die Erfindung nenne", sagte er, "ist mir bei keinem Menschen in der Welt größer vorgekommen als bei ihm. Die Art und Weise, wie er einen dramatischen Knoten löset, ist stets über alle Erwartung und immer besser, als man es sich dachte." | -- То, что я называю первопрозрением,-- сказал он.-- в такой степени не встречалось мне ни у кого на свете. Манера, в которой он развязывает драматический узел, всегда нова и всегда превосходит наши ожидания. |
- "Mir geht es mit Shakespeare so," erwiderte ich, "namentlich mit dem Falstaff, wenn er sich festgelogen hat und ich mich frage, was ich ihn tun lassen würde, um sich wieder loszuhelfen, wo denn freilich Shakespeare alle meine Gedanken bei weitem übertrifft. Daß aber Sie ein Gleiches von Lord Byron sagen, ist wohl das höchste Lob, das diesem zuteil werden kann. Jedoch", fügte ich hinzu, "steht der Poet, der Anfang und Ende klar übersieht, gegen den befangenen Leser bei weitem im Vorteil." | -- То же самое поражает меня у Шекспира,-- вставил я,--прежде всего в Фальстафе, который окончательно запутался в своей лжи; я каждый раз задаюсь вопросом, что бы я заставил его сделать, как вызволил бы его из злополучных тенет, но Шекспир, разумеется, намного изобретательнее меня. А то, что вы говорите это же о лорде Байроне, вероятно, наивысшая из похвал, которая может выпасть на его долю. Впрочем,--добавил я,--поэт, одинаково знающий и начало и конец, куда как превосходит увлеченного читателя. |
Goethe gab mir recht und lachte dann über Lord Byron, daß er, der sich im Leben nie gefügt und der nie nach einem Gesetz gefragt, sich endlich dem dümmsten Gesetz der drei Einheiten unterworfen habe. | Гете со мной согласился и даже посмеялся над лордом Байроном: он-де, никогда в жизни никому и ничему не подчинявшийся и никаких законов не признававший, в конце концов подпал под власть глупейшего закона о трех единствах. |
"Er hat den Grund dieses Gesetzes so wenig verstanden," sagte er, "als die übrige Welt. Das Faßliche ist der Grund, und die drei Einheiten sind nur insofern gut, als dieses durch sie erreicht wird. Sind sie aber dem Faßlichen hinderlich, so ist es immer unverständig, sie als Gesetz betrachten und befolgen zu wollen. Selbst die Griechen, von denen diese Regel ausging, haben sie nicht immer befolgt; im 'Phaëthon' des Euripides und in andern Stücken wechselt der Ort und man sieht also, daß die gute Darstellung ihres Gegenstandes ihnen mehr galt als der blinde Respekt vor einem Gesetz, das an sich nie viel zu bedeuten hatte. Die Shakespeareschen Stücke gehen über die Einheit der Zeit und des Orts so weit hinaus als nur möglich; aber sie sind faßlich, es ist nichts faßlicher als sie, und deshalb würden auch die Griechen sie untadelig finden. Die französischen Dichter haben dem Gesetz der drei Einheiten am strengsten Folge zu leisten gesucht, aber sie sündigen gegen das Faßliche, indem sie ein dramatisches Gesetz nicht dramatisch lösen, sondern durch Erzählung." | -- В сути этого закона,-- сказал Гете,-- он так же мало разбирался, как и все остальные. Суть же его-- единство впечатления, и пресловутые три единства хороши лишь постольку, поскольку они способствуют достижению этого эффекта. Если они ему препятствуют, то в высшей степени неразумно рассматривать их как закон и как закону им подчиняться. Даже греки, придумавшие эти правила, не всегда им следовали. В "Фаэтоне" Еврипида и в других пьесах место действия меняется [28] , из чего следует, что достойное воплощение замысла было им важнее слепого преклонения перед законом, который сам по себе немногого стоил. Шекспир невесть как далеко отходит от единства места и времени, но все его пьесы создают единство впечатления больше, чем какие-либо другие, и посему даже греки признали бы их безупречными. Французские писатели стремились всего строже следовать закону трех единств, но они погрешали против единства впечатления, ибо драматическое положение разрешали не драматически, а повествовательно. |
Ich dachte hiebei an 'Die Feinde' von Houwald, bei welchem Drama der Verfasser sich auch sehr im Lichte stand, indem er, um die Einheit des Orts zu bewahren, im ersten Akt dem Faßlichen schadete und überhaupt eine mögliche größere Wirkung seines Stückes einer Grille opferte, die ihm niemand Dank weiß. Dagegen dachte ich auch an den 'Götz von Berlichingen', welches Stück über die Einheit der Zeit und des Orts so weit hinausgeht als nur immer möglich; aber auch so in der Gegenwart sich entwickelnd, alles vor die unmittelbare Anschauung bringend, und daher so echt dramatisch und faßlich ist als nur irgendein Stück in der Welt. Auch dachte ich, daß die Einheit der Zeit und des Orts dann natürlich und im Sinne der Griechen wäre, wenn ein Faktum so wenig Umfang habe, daß es sich in gehöriger Zeit vor unsern Augen im Detail entwickeln könne; daß aber bei einer großen, durch verschiedene Orte sich machenden Handlung kein Grund sei, solche auf einen Ort beschränken zu wollen, um so weniger, als bei unseren jetzigen Bühnen zu beliebiger Verwandlung der Szene durchaus kein Hindernis im Wege stehe. | Я подумал о "Врагах" Хувальда; в них автор многое себе напортил, силясь сохранить единство места; в первом акте он разрушил единство впечатления, да и вообще в угоду нелепой причуде пожертвовал тем воздействием, которое могла бы иметь эта пьеса, за что его, уж конечно, никто не поблагодарит. И тут же мне пришел на ум "Гец фон Берлихинген", пьеса невообразимо далеко отошедшая от единства времени и места; действие ее развивается в настоящем, можно сказать, на глазах у зрителей, и потому она драматичнее всех пьес на свете, и нигде в . ней не нарушено единство впечатления. И еще я подумал, что единство времени и места лишь тогда естественно и лишь тогда соответствует духу древних греков, когда событие так мало объемно, что может в отведенное ему время во всех подробностях развиться в присутствии зрителя, но какие же основания имеются у автора ограничивать одним местом большое, в разных местах происходящее действие, тем паче в наши дни, когда сцены приспособлены для быстрой перемены декораций. |
Goethe fuhr über Lord Byron zu reden fort. | Гете продолжал говорить о Байроне. |
"Seinem stets ins Unbegrenzte strebenden Naturell", sagte er, "steht jedoch die Einschränkung, die er sich durch Beobachtung der drei Einheiten auflegte, sehr wohl. Hätte er sich doch auch im Sittlichen so zu begrenzen gewußt! Daß er dieses nicht konnte, war sein Verderben, und es läßt sich sehr wohl sagen, daß er an seiner Zügellosigkeit zugrunde gegangen ist. | -- Его натуре, постоянно стремящейся к безграничному,-- заметил он,-- пошли на пользу те ограничения, на которые он обрек себя соблюдением трех единств. Если бы он сумел так же ограничить себя и в области нравственного! То, что он не сумел этого сделать, его сгубило, смело можно сказать, что он погиб из-за необузданности своих чувств. |
Er war gar zu dunkel über sich selbst. Er lebte immer leidenschaftlich in den Tag hin und wußte und bedachte nicht, was er tat. Sich selber alles erlaubend und an andern nichts billigend, mußte er es mit sich selbst verderben und die Welt gegen sich aufregen. Mit seinen 'English Bards and Scotch Reviewers' verletzte er gleich anfänglich die vorzüglichsten Literatoren. Um nachher nur zu leben, mußte er einen Schritt zurücktreten. In seinen folgenden Werken ging er in Opposition und Mißbilligung fort; Staat und Kirche blieben nicht unangetastet. Dieses rücksichtslose Hinwirken trieb ihn aus England und hätte ihn mit der Zeit auch aus Europa getrieben. Es war ihm überall zu enge, und bei der grenzenlosesten persönlichen Freiheit fühlte er sich beklommen; die Welt war ihm wie ein Gefängnis. Sein Gehen nach Griechenland war kein freiwilliger Entschluß, sein Mißverhältnis mit der Welt trieb ihn dazu. | Он сам себя не понимал и жил сегодняшним днем, не отдавая себе отчета в том, что делает. Себе он позволял все, что вздумается, другим же ничего не прощал и таким образом сам себе портил жизнь и восстанавливал против себя весь мир. Своими "English Bards and Scotch Reviewers" ("Английские барды и шотландские обозреватели" (англ.) он с места в карьер оскорбил наиболее выдающихся литераторов. Потом, просто чтобы просуществовать, вынужден был сделать шаг назад. Но в последующих своих произведениях снова занял позицию непримиримую и высокомерную; даже государство и церковь он не обошел своими нападками. Эти дерзкие выходки принудили его уехать из Англии, а со временем заставили бы покинуть и Европу. Ему везде было тесно; несмотря на беспредельную личную свободу, он чувствовал себя угнетенным, мир казался ему тюрьмой. Его бегство в Грецию не было добровольно принятым решением -- на это подвиг его разлад со всем миром. |
Daß er sich vom Herkömmlichen, Patriotischen lossagte, hat nicht allein einen so vorzüglichen Menschen persönlich zugrunde gerichtet, sondern sein revolutionären Sinn und die damit verbundene beständige Agitation des Gemüts hat auch sein Talent nicht zur gehörigen Entwickelung kommen lassen. Auch ist die ewige Opposition und Mißbilligung seinen vortrefflichen Werken selbst, so wie sie daliegen, höchst schädlich. Denn nicht allein, daß das Unbehagen des Dichters sich dem Leser mitteilt, sondern auch alles opponierende Wirken geht auf das Negative hinaus, und das Negative ist nichts. Wenn ich das Schlechte schlecht nenne, was ist da viel gewonnen? Nenne ich aber gar das Gute schlecht, so ist viel geschadet. Wer recht wirken will, muß nie schelten, sich um das Verkehrte gar nicht bekümmern, sondern nur immer das Gute tun. Denn es kommt nicht darauf an, daß eingerissen, sondern daß etwas aufgebaut werde, woran die Menschheit reine Freude empfinde." | Не только отречение от всего традиционного, патриотического убило в нем выдающегося человека, но его революционный дух и ум, постоянно возбужденный, не позволили ему должным образом развить свой талант. К тому же вечная оппозиция и порицание приносили величайший вред всем его прекрасным произведениям. И не потому только, что уязвленное чувство автора сообщалось читателю, но и потому, что постоянное недовольство порождает отрицание, отрицание же ни к чему не ведет. Если дурное я называю дурным, много ли мне от этого пользы? Но если дурным назвать хорошее, это уже вредоносно. Тот, кто хочет благотворно воздействовать на людей, не должен браниться и болеть о чужих пороках, а всегда творить добро. Дело не в том, чтобы разрушать, а в том, чтобы созидать то, что дарит человечеству чистую радость. |
Ich erquickte mich an diesen herrlichen Worten und freute mich der köstlichen Maxime. | Я впивал прекрасные эти слова и радовался бесценному изречению. |
"Lord Byron", fuhr Goethe fort, "ist zu betrachten: als Mensch, als Engländer und als großes Talent. Seine guten Eigenschaften sind vorzüglich vom Menschen herzuleiten, seine schlimmen, daß er ein Engländer und ein Peer von England war; und sein Talent ist inkommensurabel. | -- К лорду Байрону,-- продолжал он,-- надо подходить как к человеку, к англичанину и великому таланту. Лучшие его качества следует приписать человеку, худшие тому, что он был англичанином и пэром Англии; талант же его ни с чем не соизмерим. |
Alle Engländer sind als solche ohne eigentliche Reflexion, die Zerstreuung und der Parteigeist lassen sie zu keiner ruhigen Ausbildung kommen. Aber sie sind groß als praktische Menschen. | Англичанам вообще чужд самоанализ. Рассеянная жизнь и партийный дух не позволяют им спокойно развиваться и совершенствовать себя. Но они непревзойденные практики. |
So konnte Lord Byron nie zum Nachdenken über sich selbst gelangen; deswegen auch seine Reflexionen überhaupt ihm nicht gelingen wollen, wie sein Symbolum 'Viel Geld und keine Obrigkeit' beweiset, weil durchaus vieles Geld die Obrigkeit paralysiert. | Лорд Байрон тоже не удосуживался поразмыслить над собой, потому, вероятно, и его рефлексии мало чего стоят, что доказывает хотя бы такой девиз: "Много денег и никакой власти над тобой!"--ибо большое богатство парализует любую власть. |
Aber alles, was er produzieren mag, gelingt ihm, und man kann wirklich sagen, daß sich bei ihm die Inspiration an die Stelle der Reflexion setzt. Er mußte immer dichten; und da war denn alles, was vom Menschen, besonders vom Herzen ausging, vortrefflich. Zu seinen Sachen kam er wie die Weiber zu schönen Kindern; sie denken nicht daran und wissen nicht wie. | Но зато все, что бы он ни создавал, у него получалось, и смело можно сказать, что вдохновение у него подменяло собою рефлексию. Он постоянно ощущал потребность творить, и все, что он творил, все, что исходило от его сердца, было великолепно. Он создавал свои произведения, как женщины рождают прекрасных детей, бездумно и бессознательно. |
Er ist ein großes Talent, ein geborenes, und die eigentlich poetische Kraft ist mir bei niemanden größer vorgekommen als bei ihm. In Auffassung des Äußern und klarem Durchblick vergangener Zustände ist er ebenso groß als Shakespeare. Aber Shakespeare ist als reines Individuum überwiegend. Dieses fühlte Byron sehr wohl, deshalb spricht er vom Shakespeare nicht viel, obgleich er ganze Stellen von ihm auswendig weiß. Er hätte ihn gern verleugnet, denn Shakespeares Heiterkeit ist ihm im Wege; er fühlt, daß er nicht dagegen aufkann. Pope verleugnet er nicht, weil er ihn nicht zu fürchten hatte. Er nennt und achtet ihn vielmehr, wo er kann, denn er weiß sehr wohl, daß Pope nur eine Wand gegen ihn ist." | Байрон -- великий талант, и талант прирожденный. Ни у кого поэтическая сила не проявлялась так мощно. В восприятии окружающего, в ясном видении прошедшего он не менее велик, чем Шекспир. Но как личность Шекспир его превосходит. И Байрон, конечно, это чувствовал, потому он мало говорит о Шекспире, хотя знает наизусть целые куски из него. Он бы охотно от него отрекся, так как Шекспирово жизнелюбие стоит ему поперек дороги и ничего он не может этому жизнелюбию противопоставить. Попа он не порицает, ибо его нечего бояться. Напротив, много говорит о нем и всячески его чтит, слишком хорошо зная, что Поп рядом с ним ничто. |
Goethe schien über Byron unerschöpflich, und ich konnte nicht satt werden, ihm zuzuhören. Nach einigen kleinen Zwischengesprächen fuhr er fort: | Тема "Байрон", видимо, была для Гете неисчерпаемой. Отвлекшись на минуту-другую какими-то сторонними замечаниями, он снова вернулся к ней. |
"Der hohe Stand als englischer Peer war Byron sehr nachteilig; denn jedes Talent ist durch die Außenwelt geniert, geschweige eins bei so hoher Geburt und so großem Vermögen. Ein gewisser mittler Zustand ist dem Talent bei weitem zuträglicher; weshalb wir denn auch alle große Künstler und Poeten in den mittleren Ständen finden. Byrons Hang zum Unbegrenzten hätte ihm bei einer geringeren Geburt und niederem Vermögen bei weitem nicht so gefährlich werden können. So aber stand es in seiner Fracht, jede Anwandlung in Ausführung zu bringen, und das verstrickte ihn in unzählige Händel. Und wie sollte ferner dem, der selbst aus so hohem Stande war, irgendein Stand imponieren und Rücksicht einflößen? Er sprach aus, was sich in ihm regte, und das brachte ihn mit der Welt in einen unauflöslichen Konflikt. | -- Высокое положение пэра Англии отрицательно сказывалось на Байроне; внешний мир теснит гениально одаренного человека, тем более столь высокородного и богатого. Золотая середина куда полезнее, наверно, потому все большие художники и поэты происходят из средник сословий. Байроново тяготение к беспредельному было бы безопаснее при менее высоком происхождении и меньшем богатстве. А так, властный воплотить в жизнь любой свой порыв, он вечно впутывался в неприятные истории. Да и как могло человеку столь высокопоставленному льстить или внушать почтение высокое положение другого? Он говорил все, что думал и чувствовал, и отсюда возникал его неразрешимый конфликт с человечеством. |
Man bemerkt mit Verwunderung," fuhr Goethe fort, "welcher große Teil des Lebens eines vornehmen reichen Engländers in Entführungen und Duellen zugebracht wird. Lord Byron erzählt selbst, daß sein Vater drei Frauen entführt habe. Da sei einer einmal ein vernünftiger Sohn! | -- Нельзя не удивляться,--продолжал Гете,--что большую часть своей жизни этот знатный и богатый англичанин отдал похищениям и дуэлям. Лорд Байрон сам рассказывает, что его отец похитил трех женщин [29] . Ну так будь же хоть ты разумным! |
Er lebte eigentlich immer im Naturzustande, und bei seiner Art zu sein, mußte ihm täglich das Bedürfnis der Notwehr vorschweben. Deswegen sein ewiges Pistolenschießen. Er mußte jeden Augenblick erwarten, herausgefordert zu werden. | Он, собственно, всегда жил как бог на душу положит, и этот образ жизни вынуждал его постоянно быть начеку, иными словами -- стрелять из пистолета. Каждую минуту он мог ждать вызова на дуэль. |
Er konnte nicht allein leben. Deswegen war er trotz aller seiner Wunderlichkeiten gegen seine Gesellschaft höchst nachsichtig. Er las das herrliche Gedicht über den Tod des General Moore einen Abend vor, und seine edlen Freunde wissen nicht, was sie daraus machen sollen. Das rührt ihn nicht, und er steckt es wieder ein. Als Poet beweist er sich wirklich wie ein Lamm. Ein anderer hätte sie dem Teufel übergeben!" | Жить один он не мог. А посему, несмотря на все свои чудачества, к подбору компании относился достаточно небрежно. Так, например, однажды вечером он прочитал своим благородным приятелям великолепное стихотворение на смерть генерала Мура, но те в нем ровнехонько ничего не поняли. Нимало не обидевшись, он сунул в карман свое творение. Как поэт он был истинным агнцем. Другой на его месте послал бы их к черту! |
Mittwoch, den 20. [Dienstag, den 19.] April 1825 | Среда, 20 апреля 1825 г. |
Goethe zeigte mir diesen Abend einen Brief eines jungen Studierenden, der ihn um den Plan zum zweiten Teile des 'Faust' bittet, indem er den Vorsatz habe, dieses Werk seinerseits zu vollenden. Trocken, gutmütig und aufrichtig geht er mit seinen Wünschen und Absichten frei heraus und äußert zuletzt ganz unverhohlen, daß es zwar mit allen übrigen neuesten literarischen Bestrebungen nichts sei, daß aber in ihm eine neue Literatur frisch erblühen solle. | Сегодня вечером Гете показал мне письмо одного студента, в котором тот просит сообщить ему план второй части "Фауста" [30] , он-де намеревается, со своей стороны, Довести до конца это произведение. Деловито, простодушно и откровенно он излагает свои желания и надежды, а под конец без всякого стеснения заявляет, что хотя новейшие литературные устремления и немногого стоят, но в его лице новая литература вскоре достигнет расцвета. |
Wenn ich im Leben auf einen jungen Menschen stieße, der Napoleons Welteroberungen fortzusetzen sich rüstete, oder auf einen jungen Bau-Dilettanten, der den Kölner Dom zu vollenden sich anschickte, so würde ich mich über diese nicht mehr verwundern und sie nicht verrückter und lächerlicher finden, als eben diesen jungen Liebhaber der Poesie, der Wahn genug besitzt, aus bloßer Neigung den zweiten Teil des 'Faust' machen zu können. | Доведись мне встретить молодого человека, вознамерившегося продолжить завоевания Наполеона, или молодого дилетанта-зодчего, который вздумал бы достраивать Кельнский собор, я не счел бы их безумнее или смешнее этого юного любителя поэзии, столь ослепленного своей особой, что он решил, будто достаточно одного только желания, чтобы завершить "Фауста". |
Ja ich halte es für möglicher, den Kölner Dom auszubauen, als in Goethes Sinne den 'Faust' fortzusetzen! Denn jenem ließe sich doch allenfalls mathematisch beikommen, er steht uns doch sinnlich vor Augen und läßt sich mit Händen greifen. Mit welchen Schnüren und Maßen aber wollte man zu einem unsichtbaren geistigen Werk reichen, das durchaus auf dem Subjekt beruht, bei welchem alles auf das Aperçu ankommt, das zum Material ein großes selbstdurchlebtes Leben und zur Ausführung eine jahrelang geübte, zur Meisterschaft gesteigerte Technik erfordert? | Я даже думаю, что проще достроить Кельнский собор, нежели продолжить "Фауста" в духе Гете! В первом случае на помощь могут прийти математические расчеты,-- собор зримо высится перед нами, до него можно дотронуться рукой. Но с какими мерками прикажете подойти к невидимому творению духа, неотрывному от индивидуальности его творца, и творению, где все поставлено в зависимость от apercu (Краткое изложение, суждение, мнение (фр.) и где материалом служит собственная долгая жизнь, а выполнение требует изощреннейшего мастерства? |
Wer ein solches Unternehmen für leicht, ja nur für möglich hält, hat sicher nur ein sehr geringes Talent, eben weil er keine Ahndung vom Hohen und Schwierigen besitzt; und es ließe sich sehr wohl behaupten, daß, wenn Goethe seinen 'Faust' bis auf eine Lücke von wenigen Versen selbst vollenden wollte, ein solcher Jüngling nicht fähig sein würde, nur die wenigen Verse schicklich hineinzubringen. | Тот, кому такая попытка представляется легкой или хотя бы возможной, несомненно, человек бесталанный, ибо понятия не имеет о высоком и трудном, и я берусь утверждать, что если бы Гете сам завершил "Фауста", оставив разве что пробел в несколько стихов, то этот молодой человек и его не сумел бы должным образом восполнить. |
Ich will nicht untersuchen, woher unserer jetzigen Jugend die Einbildung gekommen, daß sie dasjenige als etwas Angeborenes bereits mit sich bringe, was man bisher nur auf dem Wege vieljähriger Studien und Erfahrungen erlangen konnte, aber so viel glaube ich sagen zu können, daß die in Deutschland jetzt so häufig vorkommenden Äußerungen eines alle Stufen allmählicher Entwickelung keck überschreitenden Sinnes zu künftigen Meisterwerken wenige Hoffnung machen. | Не буду доискиваться, почему наша современная молодежь вообразила, что ей от природы дано то, чего до сих пор люди добивались лишь долголетним трудом и опытом, но одно, думается, я вправе сказать: ныне столь часто проявляющиеся в Германии тенденции дерзко перескакивать через все ступени постепенного развития вряд ли оставляют нам надежду на появление новых мастерских произведений. |
"Das Unglück ist", sagte Goethe, "im Staat, daß niemand leben und genießen, sondern jeder regieren, und in der Kunst, daß niemand sich des Hervorgebrachten freuen, sondern jeder seinerseits selbst wieder produzieren will. | -- Беда в том,-- сказал Гете,-- что в государстве никто не хочет жить и радоваться жизни -- все хотят управлять, а в искусстве не наслаждаться уже созданным, но непременно творить новое. |
Auch denkt niemand daran, sich von einem Werk der Poesie auf seinem eigenen Wege fördern zu lassen, sondern jeder will sogleich wieder dasselbige machen. | К тому же никто не думает, что поэтическое произведение может споспешествовать ему на его жизненном пути, а, напротив, стремится во что бы то ни стало повторить уже сделанное. |
Es ist ferner kein Ernst da, der ins Ganze geht, kein Sinn, dem Ganzen etwas zuliebe zu tun, sondern man trachtet nur, wie man sein eigenes Selbst bemerklich mache und es vor der Welt zu möglichstes Evidenz bringe. Dieses falsche Bestreben zeigt sich überall, und man tut es den neuesten Virtuosen nach, die nicht sowohl solche Stücke zu ihrem Vortrage wählen, woran die Zuhörer reinen musikalischen Genuß haben, als vielmehr solche, worin der Spielende seine erlangte Fertigkeit könne bewundern lassen. Überall ist es das Individuum, das sich herrlich zeigen will, und nirgends trifft man auf ein redliches Streben, das dem Ganzen und der Sache zuliebe sein eigenes Selbst zurücksetzte. | И еще одно: теперь не существует более серьезного отношения к общему, желания сделать что-либо для общего блага, всеми владеет одна забота: как обратить на себя внимание, как добиться видного места в жизни. Эта ложная тенденция проявляется в любой области, все как будто сговорились подражать новейшим виртуозам, которые выбирают для исполнения не те пьесы, что доставят публике чистое музыкальное наслаждение, но те, в которых можно выставить напоказ свою блестящую технику. Везде и всюду индивидуум старается поразить толпу своим собственным великолепием. И нигде мы не встречаем честного стремления отступить на задний план во имя общего дела. |
Hiezu kommt sodann, daß die Menschen in ein pfuscherhaftes Produzieren hineinkommen, ohne es selbst zu wissen. Die Kinder machen schon Verse und gehen so fort und meinen als Jünglinge, sie könnten was, bis sie zuletzt als Männer zur Einsicht des Vortrefflichen gelangen, was da ist, und über die Jahre erschrecken, die sie in einer falschen, höchst unzulänglichen Bestrebung verloren haben. | Вот и получается, что люди, сами того не сознавая, работают плохо, небрежно. Мальчики уже пишут стихи, продолжают их писать, став юношами, в уверенности, что теперь-то умеют это делать, и потом, уже зрелыми людьми, приходят к пониманию прекрасного и с ужасом оглядываются на годы, погибшие в зряшных, никому не нужных усилиях. |
Ja, viele kommen zur Erkenntnis des Vollendeten und ihrer eigenen Unzulänglichkeit nie und produzieren Halbheiten bis an ihr Ende. | А многим и вовсе не дается познание совершенного, равно как и познание собственной несостоятельности, и эти люди до конца своих дней создают какое-то полу-искусство. |
Gewiß ist es, daß wenn jeder früh genug zum Bewußtsein zu bringen wäre, wie die Welt von dem Vortrefflichsten so voll ist und was dazu gehört, diesen Werken etwas Gleiches an die Seite zu setzen, daß sodann von jetzigen hundert dichtenden Jünglingen kaum ein einziger Beharren und Talent und Mut genug in sich fühlen würde, zu Erreichung einer ähnlichen Meisterschaft ruhig fortzugehen. | Разумеется, если бы каждому можно было своевременно втолковать, сколько в мире прекрасных и совершенных творений и какими качествами нужно обладать для создания того, что может хоть отчасти выдержать сравнение с ними, то из сотен нынешних стихотворствующих юнцов едва ли бы хоть один почувствовал в себе довольно упорства, мужества и таланта, чтобы спокойно и планомерно приблизиться к подобному мастерству. |
Viele junge Maler würden nie einen Pinsel in die Hand genommen haben; wenn sie früh genug gewußt und begriffen hätten, was denn eigentlich ein Meister wie Raffael gemacht hat." | Многие молодые художники никогда бы не взяли в руки кисти, если бы вовремя узнали и поняли, что создал такой мастер, как Рафаэль. |
Das Gespräch lenkte sich auf die falschen Tendenzen im allgemeinen, und Goethe fuhr fort: | Разговор свернул на ложные тенденции вообще, и Гете продолжал: |
"So war meine praktische Tendenz zur bildenden Kunst eigentlich eine falsche, denn ich hatte keine Naturanlage dazu und konnte sich also dergleichen nicht aus mir entwickeln. Eine gewisse Zärtlichkeit gegen die landschaftlichen Umgebungen war mir eigen und daher meine ersten Anfänge eigentlich hoffnungsvoll. Die Reise nach Italien zerstörte dieses praktische Behagen; eine weite Aussicht trat an die Stelle, aber die liebevolle Fähigkeit ging verloren, und da sich ein künstlerisches Talent weder technisch noch ästhetisch entwickeln konnte, so zerfloß mein Bestreben zu nichts. | -- Так, например, мое стремление к практическим занятиям изобразительным искусством было ложной тенденцией, ибо не было у меня к ним врожденного предрасположения и развить его в себе я, конечно, не мог. Растревоженная восприимчивость к пейзажу, правда, была мне свойственна, отчего мои первые попытки в этой области и казались обнадеживающими. Поездка в Италию прекратила сладостные занятия пейзажем. Мне открылись широкие перспективы, но это убило мою приверженность. Итак, художественный талант уже не мог развиваться ни технически, ни эстетически, а следовательно, растворились в небытии и все мои старания. |
Man sagt mit Recht," fuhr Goethe fort, "daß die gemeinsame Ausbildung menschlicher Kräfte zu wünschen und auch das Vorzüglichste sei. Der Mensch aber ist dazu nicht geboren, jeder muß sich eigentlich als ein besonderes Wesen bilden, aber den Begriff zu erlangen suchen, was alle zusammen sind." | -- Справедливо говорят,-- продолжал Гете,-- что всего . желательнее и предпочтительнее, чтобы людские силы развивались сообща. Но человек не рожден для такого развития, идти вперед должна каждая особь в отдельности, но стараясь при этом составить себе представление о совокупности всех людских усилий. |
Ich dachte hiebei an den 'Wilhelm Meister', wo gleichfalls ausgesprochen ist, daß nur alle Menschen zusammengenommen die Menschheit ausmachen und wir nur insofern zu achten sind, als wir zu schätzen wissen. | Я подумал о "Вильгельме Мейстере", где тоже говорится, что только совокупность людей и составляет человека и что мы заслуживаем уважения лишь постольку, поскольку умеем ценить других. |
So auch dachte ich an die 'Wanderjahre', wo Montan immer nur zu einem Handwerk rät und dabei ausspricht, daß jetzt die Zeit der Einseitigkeiten sei und man den glücklich zu preisen habe, der dieses begreife und für sich und andere in solchem Sinne wirke. | И еще мне вспомнились "Годы странствий", где Ярно без устали призывает заниматься лишь одним ремеслом, утверждая, что сейчас наступило время односторонности и счастливым можно называть лишь того, кто сам это понял и разъясняет другим. |
Nun aber fragt es sich, was jemand für ein Handwerk habe, damit er die Grenzen nicht überschreite, aber auch nicht zu wenig tue. | Но тут возникает вопрос, какое же это должно быть ремесло, чтобы, с одной стороны, не переступать его границ, с другой -- не ограничиться слишком малым. |
Wessen Sache es sein wird, viele Fächer zu übersehen, zu beurteilen, zu leiten, der soll auch eine möglichste Einsicht in viele Fächer zu erlangen suchen. So kann ein Fürst, ein künftiger Staatsmann sich nicht vielseitig genug ausbilden, denn die Vielseitigkeit gehört zu seinem Handwerk. | Тот, кому надлежит наблюдать за различными видами деятельности, судить о них и руководить ими, должен стараться, по мере возможности, глубоко вникнуть в таковые. Так для владетельного князя или будущего государственного деятеля обязательно самое разностороннее образование, ибо разносторонность -- неотъемлемая составная часть его ремесла. |
Gleicherweise soll der Poet nach mannigfaltiger Kenntnis streben; denn die ganze Welt ist sein Stoff, den er zu handhaben und auszusprechen verstehen muß. | Точно так же и поэт должен стремиться к многообразному познанию, ведь материал поэта -- целый мир, и, чтобы облечь его в слова, ему необходимо в нем разобраться. |
Aber der Dichter soll kein Maler sein wollen, sondern sich begnügen, die Welt durch das Wort wiederzugeben; so wie er dem Schauspieler überläßt, sie durch persönliche Darstellung uns vor die Augen zu bringen. | Но вот желания стать живописцем у поэта быть не должно, его дело воссоздавать мир словом, предоставив актеру являть нам мир в своих перевоплощениях. |
Denn Einsicht und Lebenstätigkeit sollen wohl unterschieden werden, und man soll bedenken, daß jede Kunst, sobald es auf die Ausübung ankommt, etwas sehr Schwieriges und Großes ist, worin es zur Meisterschaft zu bringen, ein eigenes Leben verlangt wird. | Проникновение в жизнь необходимо отличать от житейской деятельности, и еще необходимо помнить, что любое искусство, поскольку речь идет об его осуществлении, это нечто великое и очень трудное, и всю свою ж^знь надо положить на то, чтобы дойти в нем до подлинного мастерства. |
So hat Goethe nach vielseitigsten Einsicht gestrebt, aber in seiner Lebenstätigkeit hat er sich nur auf eins beschränkt. Nur eine einzige Kunst hat er geübt, und zwar meisterhaft geübt, nämlich die: deutsch zu schreiben. Daß der Stoff, den er aussprach, vielseitiger Natur war, ist eine andere Sache. | Гете, всегда стремясь к многостороннему проникновению, сумел в жизни все свести к одному. В одном-единственном искусстве он неустанно растил и лелеял свое мастерство -- в искусстве писать на родном языке. То, что материал, который шел ему на потребу, был многосторонним,-- уже другой вопрос. |
Gleicherweise soll man Ausbildung von Lebenstätigkeit wohl unterscheiden. | И еще следует отличать подготовку к деятельности от деятельности как таковой. |
So gehört zur Ausbildung des Dichters, daß sein Auge zur Auffassung der äußeren Gegenstände auf alle Weise geübt werde. Und wenn Goethe seine praktische Tendenz zur bildenden Kunst, insofern er sie zu seiner Lebenstätigkeit hätte machen wollen, eine falsche nennt, so war sie wiederum ganz am Orte, insofern es seine Ausbildung als Dichter galt. | Подготовка прежде всего предполагает, что поэт всеми способами упражняет свой взгляд для восприятия предметов внешнего мира. Хотя Гете и называет ложной тенденцией свои практические занятия изобразительным искусством, они тем не менее пошли ему на пользу, так как подготовляли его к поэтическому творчеству. |
"Die Gegenständlichkeit meiner Poesie", sagte Goethe, "bin ich denn doch jener großen Aufmerksamkeit und Übung des Auges schuldig geworden; so wie ich auch die daraus gewonnene Kenntnis hoch anzuschlagen habe." | -- Предметностью моей поэзии,-- сказал он,-- я прежде всего обязан наблюдательности, постоянному упражнению глаза и, конечно же, знаниям, которые я благодаря этому приобрел. |
Hüten aber soll man sich, die Grenzen seiner Ausbildung zu weit zu stecken. | Не следует, однако, чрезмерно расширять границы своей подготовки. |
"Die Naturforscher", sagte Goethe, "werden am ersten dazu verführt, weil zur Betrachtung der Natur wirklich eine sehr harmonische allgemeine Ausbildung erfordert wird." | -- В первую очередь этому соблазну подпадают естествоиспытатели,-- сказал Гете,-- ибо для наблюдений над природой и вправду нужна гармоническая разносторонняя подготовка. |
Dagegen aber soll sich jeder, sobald es die Kenntnisse betrifft, die zu seinem Fache unerläßlich gehören, vor Beschränkung und Einseitigkeit zu bewahren suchen. | Впрочем, поскольку речь идет о знаниях, неотъемлемых от той или иной специальности, надо всячески остерегаться ограниченности и односторонности. |
Ein Dichter, der für das Theater schreiben will, soll Kenntnis der Bühne haben, damit er die Mittel erwäge, die ihm zu Gebote stehen, und er überhaupt wisse, was zu tun und zu lassen sei; so wie es dem Opernkomponisten nicht an Einsicht der Poesie fehlen darf, damit er das Schlechte vom Guten unterscheiden könne und seine Kunst nicht an etwas Unzulänglichem verschwendet werde. | Поэт, который хочет писать для театра, должен обладать знанием сцены, дабы учитывать средства, имеющиеся в его распоряжении, да и вообще знать, чем следует воспользоваться, а чем лучше пренебречь. Композитор, пишущий оперы, тоже должен иметь представление о поэзии и плохое отличать от хорошего, иначе он попусту расточит свое искусство. |
"Carl Maria von Weber", sagte Goethe, "mußte die 'Euryanthe' nicht komponieren; er mußte gleich sehen, daß dies ein schlechter Stoff sei, woraus sich nichts machen lasse. Diese Einsicht dürfen wir bei jedem Komponisten, als zu seiner Kunst gehörig, voraussetzen." | -- Карл Мария фон Вебер,-- сказал Гете,-- не должен был писать музыку к "Еврианте", а должен был сразу понять, что это никудышный сюжет и ничего из него сделать нельзя. Собственно говоря, такое понимание -- необходимая предпосылка композиторского искусства. |
So soll der Maler Kenntnis in Unterscheidung der Gegenstände haben; denn es gehört zu seinem Fache, daß er wisse, was er zu malen habe und was nicht. | Равно и живописец обязан различать, какие предметы подлежат изображению, а какие нет, потому что того требует его искусство. |
"Im übrigen aber", sagte Goethe, "ist es zuletzt die größte Kunst, sich zu beschränken und zu isolieren." | -- Вообще же,-- продолжал он,-- величайшее искусство и заключается в том, чтобы себя изолировать и ограничивать. |
So hat er die ganze Zeit, die ich in seiner Nähe bin, mich stets vor allen ableitenden Richtungen zu bewahren und mich immer auf ein einziges Fach zu konzentrieren gesucht. | Так вот все время, покуда я жил вблизи от него, он старался уберечь меня от окольных дорог и все мое внимание направить на поэзию. |
Zeigte ich etwa Neigung, mich in Naturwissenschaften umzutun, so war immer sein Rat, es zu unterlassen und mich für jetzt bloß an die Poesie zu halten. Wollte ich ein Buch lesen, wovon er wußte, daß es mich auf meinem jetzigen Wege nicht weiter brächte, so widerrief er es mir stets, indem er sagte, es sei für mich von keinem praktischen Nutzen. | Стоило мне захотеть несколько ближе ознакомиться с естественными науками, как он мне уже советовал до поры до времени это оставить и целиком посвятить себя стихотворству. Если я говорил, что хочу прочитать ту или иную книгу, которая, по его мнению, не могла способствовать продвижению по моему нынешнему пути, как он уже говорил, что никакой практической пользы она мне принести не может, а посему и читать ее. не стоит. |
"Ich habe gar zu viele Zeit auf Dinge verwendet," sagte er eines Tages, "die nicht zu meinem eigentlichen Fache gehörten. Wenn ich bedenke, was Lopez de Vega gemacht hat, so kommt mir die Zahl meiner poetischen Werke sehr klein vor. Ich hätte mich mehr an mein eigentliches Metier halten sollen. | -- Я растратил уйму времени,-- сказал он однажды,-- на то, что не имело никакого отношения к моему подлинному призванию. Когда я думаю, что сделал Лопе де Вега, число моих поэтических произведений представляется мне ничтожно малым. Я должен был придерживаться только своего ремесла. |
Hätte ich mich nicht so viel mit Steinen beschäftiget", sagte er ein andermal, "und meine Zeit zu etwas Besserem verwendet, ich könnte den schönsten Schmuck von Diamanten haben." | -- Если бы я меньше занимался камнями,-- заметил он в другой раз,-- и умел бы лучше распорядиться своим временем, у меня теперь были бы великолепнейшие бриллиантовые украшения. |
Aus gleicher Ursache schätzt und rühmt er an seinem Freunde Meyer, daß dieser ausschließlich auf das Studium der Kunst sein ganzes Leben verwendet habe, wodurch man ihm denn die höchste Einsicht in diesem Fache zugestehen müsse. | Он безмерно ценит своего друга Мейера за то, что тот всецело посвятил свою жизнь изучению искусства и, несомненно, приобрел в нем исключительные познания. |
"Ich bin auch in solcher Richtung frühzeitig hergekommen", sagte Goethe, "und habe auch fast ein halbes Leben an Betrachtung und Studium von Kunstwerken gewendet, aber Meyern kann ich es denn doch in gewisser Hinsicht nicht gleichtun. Ich hüte mich daher auch wohl, ein neues Gemälde diesem Freunde sogleich zu zeigen, sondern ich sehe zuvor zu, wie weit ich ihm meinerseits beikommen kann. Glaube ich nun, über das Gelungene und Mangelhafte völlig im klaren zu sein, so zeige ich es Meyern, der denn freilich weit schärfer sieht und dem in manchem Betracht noch ganz andere Lichter dabei aufgehen. Und so sehe ich immer von neuem, was es sagen will und was dazu gehört, um in einer Sache durchaus groß zu sein. In Meyern liegt eine Kunsteinsicht von ganzen Jahrtausenden." | -- Я тоже рано стал этим заниматься,-- сказал Гете,-- и едва ли не половину жизни потратил на изучение и созерцание произведений искусства, но кое в чем мне все же далеко до Мейера. Поэтому я остерегаюсь сразу показывать ему новую картину, а сначала стараюсь проверить, насколько я сам сумею в ней разобраться. Когда мне кажется, что ее достоинства и недостатки мне ясны, я призываю Мейера, который намного превосходит меня в зоркости и неожиданно открывает в ней совсем новые аспекты. Итак, я всякий раз заново учусь, что значит быть крупнейшим знатоком в какой-либо одной области и что для этого нужно. В Мейере словно бы скопился тысячелетний опыт понимания искусства. |
Nun aber könnte man fragen, warum denn Goethe, wenn er so lebhaft durchdrungen sei, daß der Mensch nur ein Einziges tun solle, warum denn gerade er selbst sein Leben an so höchst vielseitige Richtungen verwendet habe. | Но тут поневоле напрашивается вопрос, почему Гете, страстно убежденный, что человек должен заниматься только одним делом, шел в жизни столь многоразличными путями. Как это получилось? |
Hierauf antworte ich, daß, wenn Goethe jetzt in die Welt käme und er die poetischen und wissenschaftlichen Bestrebungen seiner Nation bereits auf der Höhe vorfände, auf welche sie jetzt, und zwar größtenteils durch ihn, gebracht sind, er sodann sicher zu so mannigfaltigen Richtungen keine Veranlassung finden und sich gewiß auf ein einziges Fach beschränken würde. | Ответ, думается мне, может быть только один. Если бы Гете явился на свет в нынешнее время, когда поэтические и научные устремления его нации возведены, и главным образом благодаря ему, на ту высоту, на которой они сейчас находятся, у него, конечно, не было бы оснований пробовать себя то на одном, то на другом поприще и он ограничился бы единственным и главным своим призванием. |
So aber lag es nicht allein in seiner Natur, nach allen Seiten hin zu forschen und sich für die irdischen Dinge klar zu machen, sondern es lag auch im Bedürfnis der Zeit, das Wahrgenommene auszusprechen. | И не потому только, что это было присуще его природе, старался он вникнуть в самые различные области и уяснить себе положение вещей в этом мире,-- тогдашнее время настоятельно требовало отчета во всем, что ему открывалось. |
Er tat bei seinem Erscheinen zwei große Erbschaften: der Irrtum und die Unzulänglichkeit fielen ihm zu, daß er sie hinwegräume, und verlangten seine lebenslänglichen Bemühungen nach vielen Seiten. | Едва появившись на свет, он уже получил в наследство: заблуждение и незрелость, дабы ему весь век трудиться, расправляясь с ними то там, то здесь. |
Wäre die Newtonische Theorie Goethen nicht als ein großer, dem menschlichen Geiste höchst schädlicher Irrtum erschienen, glaubt man denn, daß es ihm je eingefallen sein würde, eine 'Farbenlehre' zu schreiben und vieljährige Bemühungen einer solchen Nebenrichtung zu widmen? Keineswegs! Sondern sein Wahrheitsgefühl im Konflikt mit dem Irrtum war es, das ihn bewog, sein reines Licht auch in diese Dunkelheiten leuchten zu lassen. | Если бы Ньютонову теорию Гете не счел великим заблуждением, опасным и вредным для ума человеческого, разве же ему пришло бы в голову создать свое учение о цвете и целые годы труда посвятить этой побочной для него отрасли знания? Конечно, нет! Только правдолюбие, восставшее против заблуждения, подвигло его чистым светом озарить и этот сумрак. |
Ein Gleiches ist von seiner Metamorphosenlehre zu sagen, worin wir ihm jetzt ein Muster wissenschaftlicher Behandlung verdanken, welches Werk zu schreiben Goethen aber gewiß nie eingefallen sein würde, wenn er seine Zeitgenossen bereits auf dem Wege zu einem solchen Ziele erblickt hätte. | Почти то же самое можно сказать и об его учении о метаморфозах [31] , в котором мы теперь усматриваем образец научной разработки темы, но и ею Гете, конечно, не стал бы заниматься, если бы видел своих современников на пути к этой цели. |
Ja sogar von seinen vielseitigen poetischen Bestrebungen möchte solches gelten. Denn es ist sehr die Frage, ob Goethe je einen Roman würde geschrieben haben, wenn ein Werk wie der 'Wilhelm Meister' bei seiner Nation bereits wäre vorhanden gewesen. Und sehr die Frage, ob er in solchem Fall sich nicht vielleicht ganz ausschließlich der dramatischen Poesie gewidmet hätte. | Даже к его многосторонним поэтическим устремлениям могут быть отнесены те же слова! Ибо под вопросом остается, взялся ли бы Гете когда-нибудь за писание романа, если бы его нация уже имела своего "Вильгельма Мейстера". Не исключено, что в таком случае он посвятил бы себя только драматической поэзии. |
Was er in solchem Fall einer einseitigen Richtung alles hervorgebracht und gewirkt haben würde, ist gar nicht abzusehen; so viel ist jedoch gewiß, daß, sobald man aufs Ganze sieht, kein Verständiger wünschen wird, daß Goethe eben nicht alles dasjenige möchte hervorgebracht haben, wozu ihn zu treiben nun einmal seinem Schöpfer gefallen hat. | Невозможно даже вообразить, что бы создал и совершил Гете, сосредоточившись на чем-нибудь одном. Но, с другой стороны, окинув взглядом все его творчество, ни один разумный человек не мог бы пожелать, чтобы осталось несозданным то, к чему предназначило Гете провидение. |
Donnerstag, den 12. [?] Mai 1825 | Четверг, 12 мая 1825 г. |
Goethe sprach mit hoher Begeisterung über Menander. | Гете с большим воодушевлением говорил о Менандре. |
"Nächst dem Sophokles", sagte er, "kenne ich keinen, der mir so lieb wäre. Er ist durchaus rein, edel, groß und heiter, seine Anmut ist unerreichbar. Daß wir so wenig von ihm besitzen, ist allerdings zu bedauern, allein auch das Wenige ist unschätzbar und für begabte Menschen viel daraus zu lernen. | -- Кроме Софокла,-- сказал он,-- я не знаю никого, кто был бы так дорог мне. Менандр весь пронизан чистотою, благородством, величием и радостью жизни, прелесть его поэзии недосягаема. Жаль, конечно, что нам осталось так мало его творений, но и это малое -- бесценно, и люди одаренные многому могут от него научиться. |
Es kommt nur immer darauf an," fuhr Goethe fort, "daß derjenige, von dem wir lernen wollen, unserer Natur gemäß sei. So hat z. B. Calderon, so groß er ist und so sehr ich ihn bewundere, auf mich gar keinen Einfluß gehabt, weder im Guten noch im Schlimmen. Schillern aber wäre er gefährlich gewesen, er wäre an ihm irre geworden, und es ist daher ein Glück, daß Calderon erst nach seinem Tode in Deutschland in allgemeine Aufnahme gekommen. Calderon ist unendlich groß im Technischen und Theatralischen; Schiller dagegen weit tüchtiger, ernster und größer im Wollen, und es wäre daher schade gewesen, von solchen Tugenden vielleicht etwas einzubüßen, ohne doch die Größe Calderons in anderer Hinsicht zu erreichen." | -- Все ведь сводится к тому,-- продолжал он, чтобы тот, у кого мы хотим учиться, соответствовал нашей натуре. Так, например. Кальдерой, хотя он поистине велик и я не могу не восхищаться им, на меня никогда влияния не оказывал ни в хорошем, ни в плохом. Но для Шиллера он был бы опасен, так как сбил бы его с толку, и я почитаю за счастье, что Кальдерон лишь после его смерти привлек к себе всеобщее внимание в Германии. Кальдерон неимоверно велик в литературной и театральной технике, Шиллер же значительно превосходил его серьезностью и значительностью своих устремлений, и было бы прискорбно, если бы он поступился хоть частью этих достоинств, не достигнув высот Кальдерона в других отношениях. |
Wir kamen auf Molière. | Разговор перешел на Мольера. |
"Molière", sagte Goethe, "ist so groß, daß man immer von neuem erstaunt, wenn man ihn wieder liest. Er ist ein Mann für sich, seine Stücke grenzen ans Tragische, sie sind apprehensiv, und niemand hat den Mut, es ihm nachzutun. Sein 'Geiziger', wo das Laster zwischen Vater und Sohn alle Pietät aufhebt, ist besonders groß und im hohen Sinne tragisch. Wenn man aber in einer deutschen Bearbeitung aus dem Sohn einen Verwandten macht, so wird es schwach und will nicht viel mehr heißen. Man fürchtet, das Laster in seiner wahren Natur erscheinen zu sehen allein was wird es da, und was ist denn überhaupt tragisch wirksam als das Unerträgliche. | -- Мольер,-- сказал Гете,-- так велик,-- что, перечитывая его, всякий раз только диву даешься. Он единственный в своем роде, его пьесы граничат с трагическим и полностью захватывают тебя, ему никто не осмеливается подражать. "Скупой", где порок лишает сына всякого уважения к отцу,-- произведение не только великое, но и в высоком смысле трагическое. Когда же в немецком переложении сын становится просто родственником, оно теряет всю свою силу и значительность. У нас не решаются показать порок в истинном его обличий, но что же тогда остается от пьесы и что, по сути, трагичнее непереносимого? |
Ich lese von Molière alle Jahr einige Stücke, so wie ich auch von Zeit zu Zeit die Kupfer nach den großen italienischen Meistern betrachte. Denn wir kleinen Menschen sind nicht fähig, die Größe solcher Dinge in uns zu bewahren, und wir müssen daher von Zeit zu Zeit immer dahin zurückkehren, um solche Eindrücke in uns anzufrischen. | Я всякий год читаю несколько пьес Мольера, также как время от времени рассматриваю гравюры по картинам великих итальянских мастеров. Мы, маленькие люди, не в силах долго хранить в себе величие подобных творений и потому обязаны иногда возвращаться к ним, дабы освежить впечатление. |
Man spricht immer von Originalität, allein was will das sagen! Sowie wir geboren werden, fängt die Welt an, auf uns zu wirken, und das geht so fort bis ans Ende. Und überhaupt, was können wir denn unser Eigenes nennen, als die Energie, die Kraft, das Wollen! Wenn ich sagen könnte, was ich alles großen Vorgängern und Mitlebenden schuldig geworden bin, so bliebe nicht viel übrig. | Мы вечно слышим разговоры об оригинальности, но что это, собственно, такое? Мир начинает воздействовать на нас, как только мы родились, и это воздействие продолжается до нашего конца. Так что же мы можем назвать своим собственным, кроме силы, энергии, воли? Начни я перечислять, чем я обязан великим предшественникам и современникам, то от меня, право, мало что останется. |
Hiebei aber ist es keineswegs gleichgültig, in welcher Epoche unseres Lebens der Einfluß einer fremden bedeutenden Persönlichkeit stattfindet. | Но при этом отнюдь не безразлично, в какую эпоху нашей жизни влияет на нас та или иная крупная личность. |
Daß Lessing, Winckelmann und Kant älter waren als ich, und die beiden ersteren auf meine Jugend, der letztere auf mein Alter wirkte, war für mich von großer Bedeutung. | То, что Лессинг, Винкельман и Кант были старше меня и влияние первых двух сказывалось на мне в юности, а влияние последнего в старости, имело для меня первостепенное значение. |
Ferner: daß Schiller so viel jünger war und im frischesten Streben begriffen, da ich an der Welt müde zu werden begann; angleichen, daß die Gebrüder von Humboldt und Schlegel unter meinen Augen aufzutreten anfingen, war von der größten Wichtigkeit. Es sind mir daher unnennbare Vorteile entstanden." | Не менее важным я полагаю и то, что Шиллер, куда более молодой, встретился мне в расцвете своих даровании и стремлении, когда я уже несколько устал от жизни, а также, что братья Гумбольдты и Шлегели на моих глазах начали свою деятельность. Для меня отсюда воспоследовали неисчислимые преимущества. |
Nach solchen Äußerungen über die Einflüsse bedeutender Personen auf ihn kam das Gespräch auf die Wirkungen, die er auf andere gehabt, und ich erwähnte Bürger, bei welchem es mir problematisch erscheine, daß bei ihm, als einem reinen Naturtalent, gar keine Spur einer Einwirkung von Goethes Seite wahrzunehmen. | После того как Гете поведал нам о том, как влияли на него крупные личности, разговор переметнулся на то влияние, которое он оказывал на других, и я упомянул о Бюргере. Мне всегда было странно, что творчество этого бесспорно самобытного поэта не носило никаких следов влияния Гете. |
"Bürger", sagte Goethe, "hatte zu mir wohl eine Verwandtschaft als Talent, allein der Baum seiner sittlichen Kultur wurzelte in einem ganz anderen Boden und hatte eine ganz andere Richtung. Und jeder geht in der aufsteigenden Linie seiner Ausbildung fort, so wie er angefangen. Ein Mann aber, der in seinem dreißigsten Jahre ein Gedicht wie die 'Frau Schnips' schreiben konnte, mußte wohl in einer Bahn gehen, die von der meinigen ein wenig ablag. Auch hatte er durch sein bedeutendes Talent sich ein Publikum gewonnen, dem er völlig genügte, und er hatte daher keine Ursache, sich nach den Eigenschaften eines Mitstrebenden umzutun, der ihn weiter nichts anging. | -- Талант Бюргера,-- сказал Гете,-- пожалуй, сродни моему, однако древо его нравственной культуры коренилось совсем в другой почве и развивалось в другом направлении. А каждый ведь идет дальше по тому пути, на который он вступил с самого начала. Человек, на тридцатом году жизни написавший такое стихотворение, как "Фрау Шнипс", шел, надо думать, по дороге, несколько расходящейся с моей. Вдобавок он привлек на свою сторону довольно многочисленную публику, которую полностью удовлетворяла его поэзия, а потому у него не было причин интересоваться свойствами соперника, все это он уже оставил позади. |
"Überhaupt", fuhr Goethe fort, "lernt man nur von dem, den man liebt. Solche Gesinnungen finden sich nun wohl gegen mich bei jetzt heranwachsenden jungen Talenten, allein ich fand sie sehr spärlich unter Gleichzeitigen. Ja ich wüßte kaum einen einzigen Mann von Bedeutung zu nennen, dem ich durchaus recht gewesen wäre. Gleich an meinem 'Werther' tadelten sie so viel, daß, wenn ich jede gescholtene Stelle hätte tilgen wollen, von dem ganzen Buche keine Zeile geblieben wäre. Allein aller Tadel schadete mir nichts, denn solche subjektive Urteile einzelner obgleich bedeutender Männer stellten sich durch die Masse wieder ins Gleiche. Wer aber nicht eine Million Leser erwartet, sollte keine Zeile schreiben. | -- Везде и всюду,-- продолжал Гете,-- учатся у тех, кого любят. Среди подрастающих молодых талантов есть такие, что хорошо ко мне относятся, но среди своих современников я таких что-то не припоминаю и затрудняюсь назвать хоть одного значительного человека, которому я пришелся бы по душе. Уже моего "Вертера" они так разносили, что если бы я захотел изъять все изруганные ими места, то от книги бы и строчки не осталось,, Но никакие разносы мне вреда не причинили, ибо субъективные суждения, пусть даже выдающихся людей, уравновесились признанием масс. Кстати сказать, тому, кто не рассчитывает на миллион читателей, лучше бы и вовсе не писать. |
Nun streitet sich das Publikum seit zwanzig Jahren, wer größer sei: Schiller oder ich, und sie sollten sich freuen, daß überhaupt ein paar Kerle da sind, worüber sie streiten können." | Публика вот уже двадцать лет спорит, кто выше: Шиллер или я; а ведь надо бы им радоваться, что есть у них два парня, о которых стоит спорить. |
Sonnabend, den 11. [Mittwoch, den 1.] Juni 1825 | Суббота, 11 июня 1825 г. |
Goethe sprach heute bei Tisch sehr viel von dem Buche des Major Parry über Lord Byron. Er lobte es durchaus und bemerkte, daß Lord Byron in dieser Darstellung weit vollkommener und weit klarer über sich und seine Vorsätze erscheine als in allem, was bisher über ihn geschrieben worden. | Сегодня за обедом Гете оживленно обсуждал книгу майора Пэрри [32] о лорде Байроне. Он, безусловно, хвалил ее, говоря, что Пэрри рассказал о Байроне несравненно полнее, а о его замыслах отчетливее, чем это когда-либо делалось до него. |
"Der Major Parry", fuhr Goethe fort, "muß gleichfalls ein sehr bedeutender, ja ein hoher Mensch sein, daß er seinen Freund so rein hat auffassen und so vollkommen hat darstellen können. Eine Äußerung seines Buches ist mir besonders lieb und erwünscht gewesen, sie ist eines alten Griechen, eines Plutarch würdig. 'Dem edlen Lord', sagt Parry, 'fehlten alle jene Tugenden, die den Bürgerstand zieren und welche sich anzueignen er durch Geburt, durch Erziehung und Lebensweise gehindert war. Nun sind aber seine ungünstigen Beurteiler sämtlich aus der Mittelklasse, die denn freilich tadelnd bedauern, dasjenige an ihm zu vermissen, was sie an sich selber zu schätzen Ursache haben. Die wackern Leute bedenken nicht, daß er an seiner hohen Stelle Verdienste besaß, von denen sie sich keinen Begriff machen können.' | -- Майор Пэрри,-- продолжал Гете,-- сам, видимо, человек значительный и с большой душою, раз ему удалось так чисто воспринять и так превосходно воссоздать образ своего друга. Одна сентенция в его книге мне особенно понравилась и поразила меня своей меткостью. Право же, она не посрамила бы древнего грека, даже самого Плутарха: "Благородному лорду,-- говорит Пэрри -- недоставало тех достоинств, что украшают среднее сословие, он не мог их приобрести в силу своего рождения, воспитания и образа жизни. Между тем все его хулители, принадлежащие именно к этому сословию, с сожалением говорят об отсутствии у него тех качеств, которые они, с полным на то основанием, ценят в себе. Этим бравым людям и в голову не приходит, что лорд Байрон, при своем высоком положении, отличался доблестями, о которых они даже представления себе составить не могут". |
Nun, wie gefällt Ihnen das?" sagte Goethe; "nicht wahr, so etwas hört man nicht alle Tage?" | -- Ну-с, как вам это нравится?--спросил Гете,-- такое ведь не каждый день услышишь. |
"Ich freue mich", sagte ich, "eine Ansicht öffentlich ausgesprochen zu wissen, wodurch alle kleinlichen Tadler und Herunterzieher eines höher stehenden Menschen ein für allemal durchaus gelähmt und geschlagen worden." | -- Я рад,-- сказал я,-- что наконец-то публично сказано слово, которое раз и навсегда заткнет рот всем мелким хулителям и ничтожествам, пытающимся очернить и ниспровергнуть человека, высоко вознесенного над ними. |
Wir sprachen darauf über welthistorische Gegenstände in bezug auf die Poesie, und zwar inwiefern die Geschichte des einen Volkes für den Dichter günstiger sein könne als die eines andern. | Далее мы заговорили о всемирно-исторических сюжетах и о том, может ли, и в какой мере, история одного народа благоприятствовать поэту больше, чем история другого. |
"Der Poet", sagte Goethe, "soll das Besondere ergreifen, und er wird, wenn dieses nur etwas Gesundes ist, darin ein Allgemeines darstellen. Die englische Geschichte ist vortrefflich zu poetischer Darstellung, weil sie etwas Tüchtiges, Gesundes und daher Allgemeines ist, das sich wiederholt. Die französische Geschichte dagegen ist nicht für die Poesie, denn sie stellt eine Lebensepoche dar, die nicht wiederkommt. Die Literatur dieses Volkes, insofern sie auf jener Epoche gegründet ist, steht daher als ein Besonderes da, das mit der Zeit veralten wird. | -- Поэту следует выхватить частное,-- сказал Гете,-- и если это частное имеет здоровую основу -- отобразить в нем общее. Английская история превосходно поддается поэтическому отображению, ибо она, по самой своей сути, дельная и здоровая, а значит, в ней довольно общего, то тесть повторяющегося. Французская история, напротив, для поэтического воспроизведения непригодна, ибо она характеризует эпоху, которая более не повторится. Потому и литература французского народа, которая зиждется на этой эпохе, стоит совершенно обособленно и со временем неминуемо устареет. |
Die jetzige Epoche der französischen Literatur", sagte Goethe später, "ist gar nicht zu beurteilen. Das eindringende Deutsche bringt darin eine große Gärung hervor, und erst nach zwanzig Jahren wird man sehen, was dies für ein Resultat gibt." | -- Нынешняя эпоха французской литературы,-- несколько позднее сказал Гете,-- не поддается оценке. Влияние немцев вызывает в ней изрядное брожение, но что из этого выйдет, будет ясно лишь лет через двадцать. |
Wir sprachen darauf über Ästhetiker, welche das Wesen der Poesie und des Dichters durch abstrakte Definitionen auszudrücken sich abmühen, ohne jedoch zu einem klaren Resultat zu kommen. | Это замечание навело нас на разговор об эстетиках, которые тщатся определить суть поэзии и поэта путем абстрактной дефиниции, но ни к какому результату пока что не приходят. |
"Was ist da viel zu definieren!" sagte Goethe. "Lebendiges Gefühl der Zustände und Fähigkeit, es auszudrücken, macht den Poeten." | -- Что тут определять,-- сказал Гете,-- поэта делает живое ощущение действительности и способность его выразить. |
Mittwoch, den 15. [12.] Oktober 1825 | Среда, 15 октября 1825 г. |
Ich fand Goethe diesen Abend in besonders hoher Stimmung und hatte die Freude, aus seinem Munde abermals manches Bedeutende zu hören. Wir sprachen über den Zustand der neuesten Literatur, wo denn Goethe sich folgendermaßen äußerte: | В этот вечер я застал Гете в особо приподнятом настроении и с новой радостью услышал из его уст множество значительных замечаний. Мы говорили о состоянии новейшей литературы, причем Гете высказал следующее: |
"Mangel an Charakter der einzelnen forschenden und schreibenden Individuen", sagte er, "ist die Quelle alles Übels unserer neuesten Literatur. | -- Недостаток характера у отдельных теоретиков и писателей -- вот главный источник зла в нашей новейшей литературе. |
Besonders in der Kritik zeigt dieser Mangel sich zum Nachteile der Welt, indem er entweder Falsches für Wahres verbreitet, oder durch ein ärmliches Wahres uns um etwas Großes bringt, das uns besser wäre. | Нам на беду, этот недостаток всего сильнее сказывается в критике, которая либо выдает ложное за истинное, либо убогими истинами лишает нас того большого и важного, что было бы нам весьма полезно. |
Bisher glaubte die Welt an den Heldensinn einer Lucretia, eines Mucius Scävola, und ließ sich dadurch erwärmen und begeistern. Jetzt aber kommt die historische Kritik und sagt, daß jene Personen nie gelebt haben, sondern als Fiktionen und Fabeln anzusehen sind, die der große Sinn der Römer erdichtete. Was sollen wir aber mit einer so ärmlichen Wahrheit! Und wenn die Römer groß genug waren, so etwas zu erdichten, so sollten wir wenigstens groß genug sein, daran zu glauben. | До сих пор человечество верило в героический дух Лукреции, Муция Сцеволы, и эта вера согревала и воодушевляла его. Но теперь появилась историческая критика, которая утверждает, что этих людей никогда и на свете не было, что они не более как фикция, легенда, порожденная высоким патриотизмом римлян. А на что, спрашивается, нам такая убогая правда! Если уж у римлян достало ума их придумать, то надо бы и нам иметь его настолько, чтобы им верить. |
So hatte ich bisher immer meine Freude an einem großen Faktum des dreizehnten Jahrhunderts, wo Kaiser Friedrich der Zweite mit dem Papste zu tun hatte und das nördliche Deutschland allen feindlichen Einfällen offen stand. Asiatische Horden kamen auch wirklich herein und waren schon bis Schlesien vorgedrungen; aber der Herzog von Liegnitz setzte sie durch eine große Niederlage in Schrecken. Dann wendeten sie sich nach Mähren, aber hier wurden sie vom Grafen Sternberg geschlagen. Diese Tapfern lebten daher bis jetzt immer in mir als große Retter der deutschen Nation. Nun aber kommt die historische Kritik und sagt, daß jene Helden sich ganz unnütz aufgeopfert hätten, indem das asiatische Heer bereits zurückgerufen gewesen und von selbst zurückgegangen sein würde. Dadurch ist nun ein großes vaterländisches Faktum gelähmt und zernichtet, und es wird einem ganz abscheulich zumute." | Так до сих пор меня неизменно радовал исторический факт, относящийся к тринадцатому столетию, когда император Фридрих Второй, воюя с папой, оставил северную Германию незащищенной от нападения врагов. Азиатские .орды и вправду вторглись туда и прорвались до самой Силезии, но герцог Лигницкий вселил в них ужас, одержав решительную победу. Азиаты повернули было на Моравию, но были разбиты графом Штернбергом. Оба эти героя, спасители немецкой нации, можно сказать, жили во мне. Но тут является историческая критика с утверждением, что они напрасно принесли себя в жертву, что азиатское войско, уже отозванное, все равно бы обратилось вспять. Тем самым сведено к нулю, зачеркнуто великое событие нашей отечественной истории, отчего просто тошно становится. |
Nach diesen Äußerungen über historische Kritiker sprach Goethe über Forscher und Literatoren anderer Art. | Высказавшись таким образом об исторических критиках, Гете заговорил об исследователях и литераторах другого пошиба. |
"Ich hätte die Erbärmlichkeit der Menschen und wie wenig es ihnen um wahrhaft große Zwecke zu tun ist, nie so kennen gelernt," sagte er, "wenn ich mich nicht durch meine naturwissenschaftlichen Bestrebungen an ihnen versucht hätte. Da aber sah ich, daß den meisten die Wissenschaft nur etwas ist, insofern sie davon leben, und daß sie sogar den Irrtum vergöttern, wenn sie davon ihre Existenz haben. | -- Никогда бы я не познал людской мелкости, никогда бы не понял, как мало интересуют людей подлинно великие цели, если бы не подошел к ним с моими естественноисторическими методами исследования. Тут-то мне и открылось, что для большинства наука является лишь средством к существованию и они готовы обожествлять даже собственное заблуждение, если оно кормит их. |
Und in der schönen Literatur ist es nicht besser. Auch dort sind große Zwecke und echter Sinn für das Wahre und Tüchtige und dessen Verbreitung sehr seltene Erscheinungen. Einer hegt und trägt den andern, weil er von ihm wieder gehegt und getragen wird, und das wahrhaft Große ist ihnen widerwärtig, und sie möchten es gerne aus der Welt schaffen, damit sie selber nur etwas zu bedeuten hätten. So ist die Masse, und einzelne Hervorragende sind nicht viel besser. | Не лучше обстоит дело и с изящной словесностью. И в этой области высокие цели, любовь к правде, к своему делу, желание способствовать более широкому его распространению -- явления очень и очень редкие. Один холит и нежит другого потому, что тот, в свою очередь, Холит и нежит его, все подлинно великое им отвратительно, они охотно сжили бы его со свету, лишь бы выдвинуться самим. Такова масса, отдельные выдающиеся личности немногим лучше. |
Böttiger hätte bei seinem großen Talent, bei seiner weltumfassenden Gelehrsamkeit der Nation viel sein können. Aber so hat seine Charakterlosigkeit die Nation um außerordentliche Wirkungen und ihn selbst um die Achtung der Nation gebracht. | *** при его большом таланте и всеобъемлющей учености мог бы много значить для нации. Но, увы, бесхарактерность лишила нацию его благотворного влияния, а его самого--всеобщего уважения. |
Ein Mann wie Lessing täte uns not. Denn wodurch ist dieser so groß als durch seinen Charakter, durch sein Festhalten! So kluge, so gebildete Menschen gibt es viele, aber wo ist ein solcher Charakter! | Нам необходим такой человек, как Лессинг. Ибо его величие--в характере, в выдержке! Умных и образованных людей предостаточно, но подобный характер вряд ли еще найдется! |
Viele sind geistreich genug und voller Kenntnisse, allein sie sind zugleich voller Eitelkeit, und um sich von der kurzsichtigen Masse als witzige Köpfe bewundern zu lassen, haben sie keine Scham und Scheu und ist ihnen nichts heilig. | На свете много умных и знающих людей, но они, к сожалению, еще и суетны; стремясь, чтобы близорукая масса прославляла их, они забывают о стыде и совести, ничего святого для них более не существует. |
Die Frau von Genlis hat daher vollkommen recht, wenn sie sich gegen die Freiheiten und Frechheiten von Voltaire auflegte. Denn im Grunde, so geistreich alles sein mag, ist der Welt doch nichts damit gedient; es läßt sich nichts darauf gründen. Ja es kann sogar von der größten Schädlichkeit sein, indem es die Menschen verwirrt und ihnen den nötigen Halt nimmt. | Посему я считаю, что мадам де Жанлис была совершенно права, возмутившись дерзким свободомыслием Вольтера. По существу-то его произведения, несмотря на все их остроумие, никак не послужили человечеству -- на них ничего построить нельзя. Более того, они могли нанести ему величайший вред, сбивая людей с толку и лишая их необходимого душевного равновесия. |
Und dann! Was wissen wir denn, und wie weit reichen wir denn mit all unserm Witze! | Да и что нам, собственно открыто и как далеко мы метим со всем своим остроумием? |
Der Mensch ist nicht geboren, die Probleme der Welt zu lösen, wohl aber zu suchen, wo das Problem angeht, und sich sodann an der Grenze des Begreiflichen zu halten. | Человек рожден не решать мировые проблемы, а разве что понять, как к ним подступиться, и впредь держаться в границах постижимого. |
Die Handlungen des Universums zu messen, reichen seine Fähigkeiten nicht hin, und in das Weltall Vernunft bringen zu wollen, ist bei seinem kleinen Standpunkt ein sehr vergebliches Bestreben. Die Vernunft des Menschen und die Vernunft der Gottheit sind zwei sehr verschiedene Dinge. | Измерить свершения вселенной ему непосильно, стремиться внести разумное начало в мироздание, при его ограниченном кругозоре,-- попытка с негодными средствами. Разум человека и разум божества -- несопоставимы. |
Sobald wir dem Menschen die Freiheit zugestehen, ist es um die Allwissenheit Gottes getan; denn sobald die Gottheit weiß, was ich tun werde, bin ich gezwungen zu handeln, wie sie es weiß. | Признав за человеком свободу, мы посягаем на божественное всеведение; поскольку божеству ведомо, как я поступлю, я уже не волен поступить иначе. |
Dieses führe ich nur an als ein Zeichen, wie wenig wir wissen, und daß an göttlichen Geheimnissen nicht gut zu rühren ist. | Мои слова лишь знак того, как мало нам открыто, и еще, что не гоже нам касаться божественных тайн. |
Auch sollen wir höhere Maximen nur aussprechen, insofern sie der Welt zugute kommen; andere sollen wir bei uns behalten, aber sie mögen und werden auf das, was wir tun, wie der milde Schein einer verborgenen Sonne ihren Glanz breiten." | Высокие же максимы мы вправе высказывать лишь постольку, поскольку они идут на пользу человечеству. Все остальное мы должны держать про себя, пусть оно только ласковым светом, как скрытое облаками солнце, освещает наши поступки. |
Sonntag, den 25. Dezember 1825 | Воскресенье, 25 декабря 1825 г. |
Ich ging diesen Abend um sechs Uhr zu Goethe, den ich alleine fand und mit dem ich einige schöne Stunden verlebte. | Сегодня вечером, в шесть часов, я отправился к Гете, которого застал в одиночестве, и прожил возле него несколько прекрасных часов. |
"Mein Gemüt", sagte er, "war diese Zeit her durch vieles belästigst; es war mir von allen Seiten her so viel Gutes geschehen, daß ich vor lauter Danksagungen nicht zum eigentlichen Leben kommen konnte. Die Privilegien wegen des Verlags meiner Werke gingen nach und nach von den Höfen ein, und weil die Verhältnisse bei jedem anders waren, so verlangte auch jeder Fall eine eigene Erwiderung. Nun kamen die Anträge unzähliger Buchhändler, die auch bedacht, behandelt und beantwortet sein wollten. Dann, mein Jubiläum brachte mir so tausendfältiges Gute, daß ich mit den Danksagungsbriefen noch jetzt nicht fertig bin. Man will doch nicht hohl und allgemein sein, sondern jedem doch gerne etwas Schickliches und Gehöriges sagen. Jetzt aber werde ich nach und nach frei, und ich fühle mich wieder zu Unterhaltungen aufgelegt. | -- Дух мой,-- сказал он,-- все это время был обременен. Столько доброго и тут и там делалось для меня,что из-за бесчисленных выражений благодарности мне некогда было жить. Предложения различных привилегий, касающихся издания моих сочинений, одно за другим поступали ко мне от различных дворов, а так как каждый двор находится в своем, особом положении, то любое из них требовало особого ответа. Затем на меня еще посыпались предложения бесчисленных книгопродавцев, на которые тоже надо было отвечать, предварительно все обдумав и взвесив. Далее, в связи с моим юбилеем мне прислали тысячи добрых пожеланий, и я до сих пор еще не управился с благодарственными ответами. Тут ведь не отделаешься пустыми или общими словами, хочется каждому сказать что-то подобающее и приятное. Но теперь я уже мало-помалу освобождаюсь, и вкус к интересным беседам вновь оживает во мне. |
Ich habe in diesen Tagen eine Bemerkung gemacht, die ich Ihnen doch mitteilen will. | Я хочу рассказать вам об одном недавнем своем наблюдении. |
Alles, was wir tun, hat eine Folge. Aber das Kluge und Rechte bringt nicht immer etwas Günstiges, und das Verkehrte nicht immer etwas Ungünstiges hervor, vielmehr wirkt es oftmals ganz im Gegenteil. | Все, что мы делаем, имеет свои последствия, но это отнюдь не значит, что разумное и справедливое приводит к хорошим последствиям, а неразумное к дурным, часто бывает и наоборот. |
Ich machte vor einiger Zeit, eben bei jenen Unterhandlungen mit Buchhändlern, einen Fehler, und es tat mir leid, daß ich ihn gemacht hatte. Jetzt aber haben sich die Umstände so geändert, daß ich einen großen Fehler begangen haben würde, wenn ich jenen nicht gemacht hätte. Dergleichen wiederholt sich im Leben häufig, und Weltmenschen, welche dieses wissen, sieht man daher mit einer großen Frechheit und Dreistigkeit zu Werke gehen." | Совсем недавно, во время переговоров с книгопродавцами, я совершил ошибку, о которой очень сожалел [33] . Но теперь обстоятельства так изменились, что мне было бы не миновать ошибки куда более серьезной, если бы я не совершил первой. В жизни такое часто случается, и потому люди многоопытные и светские, которым это известно, за любое дело берутся смело и самоуверенно. |
Ich merkte mir diese Beobachtung, die mir neu war. Ich brachte sodann das Gespräch auf einige seiner Werke, und wir kamen auch auf die Elegie 'Alexis und Dora'. | Я постарался запомнить это новое для меня наблюдение, и мы заговорили о некоторых его вещах, прежде всего об элегии "Алексис и Дора". |
"An diesem Gedicht", sagte Goethe, "tadelten die Menschen den starken leidenschaftlichen Schluß und verlangten, daß die Elegie sanft und ruhig ausgehen solle, ohne jene eifersüchtige Aufwallung; allein ich konnte nicht einsehen, daß jene Menschen recht hätten. Die Eifersucht liegt hier so nahe und ist so in der Sache, daß dem Gedicht etwas fehlen würde, wenn sie nicht da wäre. Ich habe selbst einen jungen Menschen gekannt, der in leidenschaftlicher Liebe zu einem schnell gewonnenen Mädchen ausrief: Aber wird sie es nicht einem andern ebenso machen wie mir?" | -- Что касается этого стихотворения,-- сказал Гете,-- те многие порицали меня за сильный и страстный конец его, заявляя, что элегия должна кончаться спокойно и мягко, без этой яростной вспышки ревности, но я, конечно, не был согласен с ними. Ревность здесь так неразрывно слита с целым, что без нее стихотворение многое бы утратило. Я сам знавал молодого человека, который страстно любил девушку и без труда добился благосклонности, но однажды воскликнул: почем я знаю, что и другой не преуспеет у нее так же быстро! |
Ich stimmte Goethen vollkommen bei und erwähnte sodann der eigentümlichen Zustände dieser Elegie, wo in so kleinem Raum mit wenig Zügen alles so wohl gezeichnet sei, daß man die häusliche Umgebung und das ganze Leben der handelnden Personen darin zu erblicken glaube. | Я полностью согласился с Гете и заговорил о своеобразии этой элегии, где на малом пространстве в немногих чертах все так точно воссоздано, что, кажется, воочию видишь обстановку дома и самую жизнь людей, его обитающих. |
"Das Dargestellte erscheint so wahr," sagte ich, "als ob Sie nach einem wirklich Erlebten gearbeitet hätten." | -- Изображение так правдиво,--заметил я,--что кажется, будто вы все это списали с натуры. |
"Es ist mir lieb," antwortete Goethe, "wenn es Ihnen so erscheint. Es gibt indes wenige Menschen, die eine Phantasie für die Wahrheit des Realen besitzen, vielmehr ergehen sie sich gerne in seltsamen Ländern und Zuständen, wovon sie gar keine Begriffe haben und die ihre Phantasie ihnen wunderlich genug ausbilden mag. | -- Я очень рад, что вы так восприняли мою элегию,-- отвечал Гете.-- Мало есть людей, чью фантазию волнует правда окружающей жизни, обычно они предпочитают грезить о неведомых странах и героических приключениях; конечно, они не имеют о них ни малейшего понятия, однако воображение рисует им самые причудливые картины. |
Und dann gibt es wieder andere, die durchaus am Realen kleben und, weil es ihnen an aller Poesie fehlt, daran gar zu enge Forderungen machen. So verlangten z. B. einige bei dieser Elegie, daß ich dem Alexis hätte einen Bedienten beigeben sollen, um sein Bündelchen zu tragen; die Menschen bedenken aber nicht, daß alles Poetische und Idyllische jenes Zustandes dadurch wäre gestört worden." | Но есть, с другой стороны, и убежденнейшие приверженцы реальности, которые, поскольку чувство поэзии у них отсутствует, предъявляют к ней очень уж мелочные требования. Так, например, некоторые читатели моей элегии настаивали, чтобы я снабдил Алексиса слугой, который носит за ним узелок. Им и в голову не пришло, что таким образом будет разрушена вся поэтическая идилличность окружающего. |
Von 'Alexis und Dora' lenkte sich das Gespräch auf den 'Wilhelm Meister'. | С "Алексиса и Доры" разговор перешел на "Вильгельма Мейстера". |
"Es gibt wunderliche Kritiker", fuhr Goethe fort. "An diesem Roman tadelten sie, daß der Held sich zu viel in schlechter Gesellschaft befinde. Dadurch aber, daß ich die sogenannte schlechte Gesellschaft als Gefäß betrachtete, um das, was ich von der guten zu sagen hatte, darin niederzulegen, gewann ich einen poetischen Körper und einen mannigfaltigen dazu. Hätte ich aber die gute Gesellschaft wieder durch sogenannte gute Gesellschaft zeichnen wollen, so hätte niemand das Buch lesen mögen. | -- Странные есть критики,-- продолжал Гете,-- этот роман они хулили за то, что герой слишком часто вращается в дурном обществе. Но поскольку это так называет мое дурное общество я рассматривал как сосуд, в который я вливал все то, что хотел сказать о хорошем, мне удалось создать поэтическое целое и притом достаточно многообразное. А если бы я вздумал охарактеризовать хорошее общество через хорошее же общество, никто бы не смог прочитать эту книгу. |
Den anscheinenden Geringfügigkeiten des 'Wilhelm Meister' liegt immer etwas Höheres zum Grunde, und es kommt bloß darauf an, daß man Augen, Weltkenntnis und Übersicht genug besitze, um im Kleinen das Größere wahrzunehmen. Andern mag das gezeichnete Leben als Leben genügen." | В основе ничтожных, на первый взгляд, мелочей в "Вильгельме Мейстере" всегда лежит нечто более высокое, надо только иметь достаточно зоркости, знания людей да известной широты кругозора, чтобы в малом разглядеть большое. А с других предостаточно и той жизни, что лежит на поверхности. |
Goethe zeigte mir darauf ein höchst bedeutendes englisches Werk, welches in Kupfern den ganzen Shakespeare darstellte. Jede Seite umfaßte in sechs kleinen Bildern ein besonderes Stück mit einigen untergeschriebenen Versen, so daß der Hauptbegriff und die bedeutendsten Situationen des jedesmaligen Werkes dadurch vor die Augen traten. Alle die unsterblichen Trauerspiele und Lustspiele gingen auf solche Weise, gleich Maskenzügen, dem Geiste vorüber. | Засим Гете показал мне в высшей степени интересный английский альбом с гравюрами из всех произведений Шекспира. На каждой странице -- другая пьеса в шести картинках с подписями-цитатами, так что перед глазами встает и ее основная мысль, и главные сюжетные положения. Все бессмертные трагедии и комедии словно карнавальное шествие прошли передо мной. |
"Man erschrickt," sagte Goethe, "wenn man diese Bilderchen durchsieht. Da wird man erst gewahr, wie unendlich reich und groß Shakespeare ist! Da ist doch kein Motiv des Menschenlebens, das er nicht dargestellt und ausgesprochen hätte. Und alles mit welcher Leichtigkeit und Freiheit! | -- Страшно становится, когда смотришь эти картинки,-- сказал Гете,-- тут только начинаешь понимать, как бесконечно богат и велик Шекспир! Нет, кажется, ничего в человеческой жизни, о чем бы он умолчал, чего бы не воссоздал! И с какой легкостью и свободой! |
Man kann über Shakespeare gar nicht reden, es ist alles unzulänglich. Ich habe in meinem 'Wilhelm Meister' an ihm herumgetupft; allein das will nicht viel heißen. Er ist kein Theaterdichter, an die Bühne hat er nie gedacht, sie war seinem großen Geiste viel zu enge; ja selbst die ganze sichtbare Welt war ihm zu enge. | Трудно говорить о Шекспире, все разговоры оказываются несостоятельными. В "Вильгельме Мейстере" я попытался было его пощупать, но ничего путного так и не сказал. Шекспир не театральный писатель, о сцене он никогда не думал, она слишком тесна для его великого духа; впрочем, тесен для него и весь видимый мир. |
Er ist gar zu reich und zu gewaltig. Eine produktive Natur darf alle Jahre nur ein Stück von ihm lesen, wenn sie nicht an ihm zugrunde gehen will. Ich tat wohl, daß ich durch meinen 'Götz von Berlichingen' und 'Egmont' ihn mir vom Halse schaffte, und Byron tat sehr wohl, daß er vor ihm nicht zu großen Respekt hatte und seine eigenen Wege ging. Wie viel treffliche Deutsche sind nicht an ihm zugrunde gegangen, an ihm und Calderon! | Он слишком богат, слишком могуч. Человек, по натуре сам склонный к созиданию, может читать в год разве что одну его пьесу, иначе он погиб. Я правильно поступил, написав "Гена фон Берлихингена" и "Эгмонта", только так мне удалось сбросить с плеч бремя, которым он был для меня, и Байрон поступал правильно, не слишком преклоняясь перед ним,-- он шел своей дорогой. Сколько талантливых немцев сгубил Шекспир, и Кальдерон тоже. |
Shakespeare", fuhr Goethe fort, "gibt uns in silbernen Schalen goldene Äpfel. Wir bekommen nun wohl durch das Studium seiner Stücke die silberne Schale, allein wir haben nur Kartoffeln hineinzutun, das ist das Schlimme!" | -- Шекспир,-- продолжал Гете,-- в серебряных чашах подает нам золотые яблоки. Изучая его творения, и мы наконец получаем серебряные чаши, но кладем в них одну картошку. |
Ich lachte und freute mich des herrlichen Gleichnisses. | Я рассмеялся, восхищенный этим бесподобным сравнением. |
Goethe las mir darauf einen Brief von Zelter über eine Darstellung des 'Macbeth' in Berlin, wo die Musik mit dem großen Geiste und Charakter des Stückes nicht hatte Schritt halten können und worüber nun Zelter sich in verschiedenen Andeutungen auslässet. Durch Goethes Vorlesen gewann der Brief sein volles Leben wieder, und Goethe hielt oft inne, um sich mit mir über das Treffende einzelner Stellen zu freuen. | Затем Гете прочитал мне письмо Цельтера о постановке "Макбета" в Берлине. Музыка к этому спектаклю никак не соответствовала могучему духу и характеру трагедии, по поводу чего Цельтер пускался в пространные рассуждения. Благодаря чтению Гете письмо вновь обрело полнокровную жизнь, он часто делал паузы, чтобы вместе со мною порадоваться мягкости отдельных замечаний своего друга. |
"'Macbeth"', sagte Goethe bei dieser Gelegenheit, "halte ich für Shakespeares bestes Theaterstück; es ist darin der meiste Verstand in bezug auf die Bühne. Wollen Sie aber seinen freien Geist erkennen, so lesen Sie 'Troilus und Cressida', wo er den Stoff der 'Ilias' auf seine Weise behandelt." | -- "Макбет",--сказал Гете,--представляется мне лучшей театральной пьесой Шекспира, в ней, как ни в одной другой, учтены все требования сцены. Но если вы хотите познать его свободный дух, прочитайте "Троила и Крессиду", где он, на свой лад, перекроил "Илиаду". |
Das Gespräch wendete sich auf Byron, und zwar wie er gegen Shakespeares unschuldige Heiterkeit im Nachteil stehe, und wie er durch sein vielfältig negatives Wirken sich so häufigen und meistenteils nicht ungerechten Tadel zugezogen habe. | После этого мы опять заговорили о Байроне, о том, как недостает ему простосердечной веселости Шекспира, и еще, что его постоянное настойчивое отрицание подвергалось осуждению, собственно говоря, справедливому. |
"Hätte Byron Gelegenheit gehabt," sagte Goethe, "sich alles dessen, was von Opposition in ihm war, durch wiederholte derbe Äußerungen im Parlament zu entledigen, so würde er als Poet weit reiner dastehen. So aber, da er im Parlament kaum zum Reden gekommen ist, hat er alles, was er gegen seine Nation auf dem Herzen hatte, bei sich behalten, und es ist ihm, um sich davon zu befreien, kein anderes Mittel geblieben, als es poetisch zu verarbeiten und auszusprechen. Einen großen Teil der negativen Wirkungen Byrons möchte ich daher verhaltene Parlamentsreden nennen, und ich glaube sie dadurch nicht unpassend bezeichnet zu haben." | -- Если бы Байрону представился случай,-- продолжал Гете,-- весь свой оппозиционный пыл растратить в парламенте, не стесняясь самых крепких выражений, он как поэт предстал бы перед нами отмытым от скверны. Но так как произносить речи в парламенте ему не доводилось, то все недобрые чувства, которые он питал к своей нации, он вынужден был держать про себя и освободиться от них мог одним только способом -- высказать их в поэтически переработанном виде. Посему большинство "отрицающих" произведений Байрона я бы назвал "непроизнесенными парламентскими речами"; думается, это было бы вполне подходящим определением. |
Wir sprachen darauf über Platen, dessen negative Richtung gleichfalls nicht gebilliget wurde. | В связи с этим разговором мы вспомнили об одном из новейших немецких писателей, который в сравнительно краткий срок составил себе громкое имя, хотя негативное направление его творчества, в свою очередь, заслуживало порицания. |
"Es ist nicht zu leugnen," sagte Goethe, "er besitzt manche glänzende Eigenschaften: allein ihm fehlt - die Liebe. Er liebt so wenig seine Leser und seine Mitpoeten als sich selber, und so kommt man in den Fall, auch auf ihn den Spruch des Apostels anzuwenden: 'Und wenn ich mit Menschen- und mit Engelzungen redete, und hätte der Liebe nicht, so wäre ich ein tönendes Erz oder eine klingende Schelle.' Noch in diesen Tagen habe ich Gedichte von Platen gelesen und sein reiches Talent nicht verkennen können. Allein, wie gesagt, die Liebe fehlt ihm, und so wird er auch nie so wirken, als er hätte müssen. Man wird ihn fürchten, und er wird der Gott derer sein, die gern wie er negativ wären, aber nicht wie er das Talent haben." | -- Нельзя не признать за ним и многих блистательных качеств,-- сказал Гете,-- но ему недостает -- любви. Он не любит ни своих читателей, ни собратьев-поэтов, ни, наконец, самого себя, отчего к нему наилучшим образом применимы слова апостола: "Если бы я говорил человеческими и ангельскими языками, а любви бы не имел, то я был бы как медь звенящая и кимвал бряцающий". Как раз на этих днях я читал стихи Платена и не мог не порадоваться его щедрому таланту. Но, как я уже говорил, ему недостает любви, и потому он никогда не будет воздействовать на читающую публику так, как это ему подобает. Он внушит ей страх и сделается кумиром тех, кто тоже хотел бы все отрицать, но, увы, не одарен его способностями. |
English | Русский |
Sonntag abend, den 29. Januar 1826 | Воскресенье вечером, 29 января 1826 г. |
Der erste deutsche Improvisator, Doktor Wolff aus Hamburg, ist seit mehreren Tagen hier und hat auch bereits öffentlich Proben seines seltenen Talentes abgelegt. Freitag abend gab er ein glänzendes Improvisatorium vor sehr zahlreichen Zuhörern und in Gegenwart des weimarischen Hofes. Noch an selbigem Abend erhielt er eine Einladung zu Goethe auf nächsten Mittag. | Первый немецкий импровизатор, доктор Вольф из Гамбурга, несколько дней находится в Веймаре и уже успел публично продемонстрировать свой редкостный талант. В пятницу он дал блестящий вечер, на котором, помимо многочисленных слушателей, присутствовал весь веймарский двор. Гете тогда же пригласил его к себе на следующий день. |
Ich sprach Doktor Wolff gestern abend, nachdem er mittags vor Goethe improvisiert hatte. Er war sehr beglückt und äußerte, daß diese Stunde in seinem Leben Epoche machen würde, indem Goethe ihn mit wenigen Worten auf eine ganz neue Bahn gebracht und in dem, was er an ihm getadelt, den Nagel auf den Kopf getroffen hätte. | Вчера вечером я говорил с доктором Вольфом, уже после того, как днем он импровизировал для Гете. Он почитал себя счастливцем и сказал, что этот час станет эпохой в его жизни, ибо Гете в немногих словах указал ему новый путь и даже его неодобрительные замечания попали в самую точку. |
Diesen Abend nun, als ich bei Goethe war, kam das Gespräch sogleich auf Wolff. | Сегодня вечером, когда я посетил Гете, разговор тотчас же зашел о Вольфе. |
"Doktor Wolff ist sehr glücklich," sagte ich, "daß Euer Exzellenz ihm einen guten Rat gegeben." | -- Доктора Вольфа осчастливил благожелательный совет вашего превосходительства,-- сказал я. |
"Ich bin aufrichtig gegen ihn gewesen," sagte Goethe "und wenn meine Worte auf ihn gewirkt und ihn angeregt haben, so ist das ein sehr gutes Zeichen. Er ist ein entschiedenes Talent, daran ist kein Zweifel, allein er leidet an der allgemeinen Krankheit der jetzigen Zeit, an der Subjektivität, und davon möchte ich ihn heilen. Ich gab ihm eine Aufgabe, um ihn zu versuchen. Schildern Sie mir, sagte ich, Ihre Rückkehr nach Hamburg. Dazu war er nun sogleich bereit und fing auf der Stelle in wohlklingenden Versen zu sprechen an. Ich mußte ihn bewundern, allein ich konnte ihn nicht loben. Nicht die Rückkehr nach Hamburg schilderte er mir, sondern nur die Empfindungen der Rückkehr eines Sohnes zu Eltern, Anverwandten und Freunden, und sein Gedicht konnte ebensogut für eine Rückkehr nach Merseburg und Jena als für eine Rückkehr nach Hamburg gelten. Was ist aber Hamburg für eine ausgezeichnete, eigenartige Stadt, und welch ein reiches Feld für die speziellesten Schilderungen bot sich ihm dar, wenn er das Objekt gehörig zu ergreifen gewußt und gewagt hätte!" | -- Я откровенно говорил с ним,-- ответил Гете,-- и если мои слова произвели на него впечатление и его взволновали, это добрый знак. Он, бесспорно, человек большого таланта, но страдает общей болезнью нашего времени -- субъективизмом, от нее-то мне и хотелось бы его вылечить. Желая испытать его, я назначил ему тему: "Опишите свое возвращение в Гамбург". Он сразу же, нисколько не готовясь, заговорил благозвучными стихами. Я не мог не восхищаться им, но не мог и хвалить его. Он изобразил для меня не возвращение в Гамбург, но чувства сына к родителям, к родным и друзьям, его стихи могли с тем же успехом относиться к возвращению не в Гамбург, а в Мерзебург или в Иену. А ведь Гамбург прекрасный, необычный город, и какое же широкое поле для описания всевозможных частностей представилось бы ему, если бы он сумел и отважился бы как должно приступиться к теме. |
Ich bemerkte, daß das Publikum an solcher subjektiven Richtung schuld sei, indem es allen Gefühlssachen einen entschiedenen Beifall schenke. | Я заметил, что в этой субъективной направленности виновата сама публика, ибо любой разговор о чувствах приводит ее в трепет, |
"Mag sein,"sagte Goethe; "allein wenn man dem Publikum das Bessere gibt, so ist es noch zufriedener. Ich bin gewiß, wenn es einem improvisierenden Talent wie Wolff gelänge, das Leben großer Städte, wie Rom, Neapel, Wien, Hamburg und London mit aller treffenden Wahrheit zu schildern und so lebendig, daß sie glaubten, es mit eigenen Augen zu sehen, er würde alles entzücken und hinreißen. Wenn er zum Objektiven durchbricht, so ist er geborgen: es liegt in ihm, denn er ist nicht ohne Phantasie. Nur muß er sich schnell entschließen und es zu ergreifen wagen." | -- Возможно,-- согласился Гете,-- но если бы ей преподнесли нечто лучшее, она трепетала бы не меньше. Я убежден: если бы столь одаренному импровизатору, как Вольф, удалось правдиво изобразить жизнь больших городов, Рима, например, или Неаполя, Вены, Гамбурга, Лондона, наконец, к тому же с такой живостью, что публике бы казалось, будто она все видит собственными глазами,-- все были бы в восторге и упоении. Ежели он сумеет добиться объективности, его талант не увянет, а добиться ее он может, так как отнюдь не лишен фантазии. Ему только нельзя медлить с этим решением, надо набраться мужества и поскорее его принять. |
"Ich fürchte", sagte ich, "daß dieses schwerer ist, als man glaubt, denn es erfordert eine Umwandlung der ganzen Denkweise. Gelingt es ihm, so wird auf jeden Fall ein augenblicklicher Stillstand in der Produktion eintreten, und es wird eine lange Übung erfordern, bis ihm auch das Objektive geläufig und zur zweiten Natur werde." | -- Боюсь,-- сказал я,-- что это труднее, чем кажется, ведь тут нужно полное преображение строя мыслей. Если даже он с этим справится, в его творчестве неминуемо наступит перерыв -- ибо лишь путем долгих упражнений он может освоить объективное и сделать его как бы своей второй натурой. |
"Freilich", erwiderte Goethe, "ist dieser Überschritt ungeheuer; aber er muß nur Mut haben und sich schnell entschließen. Es ist damit wie beim Baden die Scheu vor dem Wasser, man muß nur rasch hineinspringen und das Element wird unser sein. | -- Разумеется, это неимоверный переход,-- сказал Гете,-- но Вольф все же должен осмелеть и быстро его совершить. Это как с купаньем -- холодная вода внушает тебе страх, но если ты без промедленья в нее окунешься -- стихия покорена. |
Wenn einer singen lernen will," fuhr Goethe fort, "sind ihm alle diejenigen Töne, die in seiner Kehle liegen, natürlich und leicht: die andern aber, die nicht in seiner Kehle liegen, sind ihm anfänglich äußerst schwer. Um aber ein Sänger zu werden, muß er sie überwinden, denn sie müssen ihm alle zu Gebote stehen. Ebenso ist es mit einem Dichter. Solange er bloß seine wenigen subjektiven Empfindungen ausspricht, ist er noch keiner zu nennen; aber sobald er die Welt sich anzueignen und auszusprechen weiß, ist er ein Poet. Und dann ist er unerschöpflich und kann immer neu sein, wogegen aber eine subjektive Natur ihr bißchen Inneres bald ausgesprochen hat und zuletzt in Manier zugrunde geht. | -- Тот, кто хочет научиться петь,-- продолжал Гете,-- должен помнить, что звуки, которые сама природа заложила в его глотку, дадутся ему легко и естественно, с теми же, которыми природа его обделила, он поначалу изрядно помучается. Но ничего не поделаешь, все звуки должны быть подвластны певцу. То же относится и к поэту. Покуда он выражает лишь свой скудные субъективные ощущения, он еще не поэт; поэтом он станет, когда подчинит себе весь мир и сумеет его выразить. Тогда он неисчерпаем, он вечно обновляется, субъективная же его натура, с ее маленьким внутренним миром, быстро выразит себя и в конце концов растворится в манерном. |
Man spricht immer vom Studium der Alten; allein was will das anders sagen, als: richte dich auf die wirkliche Welt und suche sie auszusprechen denn das taten die Alten auch, da sie lebten." | Теперь постоянно говорят о необходимости изучения древних, но что это, собственно, значит, кроме одного: равняйся на подлинную жизнь и стремись выразить ее, ведь именно так поступали в древности. |
Goethe stand auf und ging im Zimmer auf und ab, während ich, wie er es gerne hat, auf meinem Stuhle am Tische sitzen blieb. Er stand einen Augenblick am Ofen, dann aber, wie einer, der etwas bedacht hat, trat er zu mir heran, und den Finger an den Mund gelegt, sagte er folgendes: | Гете поднялся и зашагал взад и вперед по комнате, я же, как он это любил, остался сидеть на своем месте у стола. Несколько мгновений он постоял у печки, потом, словно что-то обдумав, подошел ко мне и, приложив палец к губам, сказал следующее: |
"Ich will Ihnen etwas entdecken, und Sie werden es in Ihrem Leben vielfach bestätigst finden. Alle im Rückschreiten und in der Auflösung begriffenen Epochen sind subjektiv, dagegen aber haben alle vorschreitenden Epochen eine objektive Richtung. Unsere ganze jetzige Zeit ist eine rückschreitende, denn sie ist eine subjektive. Dieses sehen Sie nicht bloß an der Poesie, sondern auch an der Malerei und vielem anderen. Jedes tüchtige Bestreben dagegen wendet sich aus dem Inneren hinaus auf die Welt, wie Sie an allen großen Epochen sehen, die wirklich im Streben und Vorschreiten begriffen und alle objektiver Natur waren." | -- Сейчас я вам кое-что открою, и подтверждение этому вы не раз встретите в жизни. Все реакционные, подпавшие разложению эпохи -- субъективны, и, напротив, эпохи прогресса устремлены к объективному. Мы живем в реакционное время, ибо оно субъективно. И убеждает нас в этом не только поэзия, но и живопись и еще многое другое. Здоровое начало из внутреннего мира всегда тянется к миру, объективно существующему, что вы можете проследить на примере великих эпох, идущих навстречу обновлению, их природа неизменно тяготеет к объективности. |
Die ausgesprochenen Worte gaben Anlaß zu der geistreichsten Unterhaltung, wobei besonders der großen Zeit des funfzehnten und sechzehnten Jahrhunderts gedacht wurde. | Последние слова Гете послужили поводом для интереснейшей беседы, причем он чаще всего возвращался мыслью к великим временам XV и XVI веков. |
Das Gespräch lenkte sich sodann auf das Theater und das Schwache, Empfindsame und Trübselige der neueren Erscheinungen. | Далее мы говорили о театре, о слабости и сентиментальной унылости последних пьес. |
"Ich tröste und stärke mich jetzt an Molière", sagte ich. "Seinen 'Geizigen' habe ich übersetzt und beschäftige mich nun mit seinem 'Arzt wider Willen'. Was ist doch Molière für ein großer, reiner Mensch!" | -- Меня сейчас в первую очередь утешает и ободряет Мольер,-- сказал я -- Я перевел его "Скупого" и занялся теперь "Лекарем поневоле". Какой же он великий и чистый человек! |
- "Ja," sagte Goethe, "reiner Mensch, das ist das eigentliche Wort, was man von ihm sagen kann; es ist an ihm nichts verbogen und verbildet. Und nun diese Großheit! Er beherrschte die Sitten seiner Zeit, wogegen aber unsere Iffland und Kotzebue sich von den Sitten der ihrigen beherrschen ließen und darin beschränkt und befangen waren. Molière züchtigte die Menschen, indem er sie in ihrer Wahrheit zeichnete." | -- Да,-- согласился со мною Гете,-- чистый человек, лучше, пожалуй, о нем и не скажешь, нет в нем ни кривды, ни жеманства. И как же он велик! Он властвовал над своим временем, тогда как наши Иффланд и Коцебу позволили времени взять власть над ними и запутались в его тенетах. Мольер карал людей, рисуя их без всяких прикрас. |
"Ich möchte etwas darum geben," sagte ich, "wenn ich die Molièreschen Stücke in ihrer ganzen Reinheit auf der Bühne sehen könnte; allein dem Publikum, wie ich es kenne, muß dergleichen viel zu stark und natürlich sein. Sollte diese Überverfeinerung nicht von der sogenannten idealen Literatur gewisser Autoren herrühren?" | -- Чего бы я только не дал,-- сказал я,-- чтобы посмотреть в театре вещи Мольера такими, какими он их создал. Но публике, насколько я успел ее узнать, они покажутся слишком солеными и натуралистическими. Не думается ли вам, что эта чрезмерная тонкость чувств берет свое начало в так называемой "идеальной литературе" некоторых писателей? |
"Nein," sagte Goethe, "sie kommt aus der Gesellschaft selbst. Und dann, was tun unsere jungen Mädchen im Theater? Sie gehören gar nicht hinein, sie gehören ins Kloster, und das Theater ist bloß für Männer und Frauen, die mit menschlichen Dingen bekannt sind. Als Molière schrieb, waren die Mädchen im Kloster, und er hatte auf sie gar keine Rücksicht zu nehmen. | -- Нет,-- отвечал Гете,-- в ней виновата публика. Ну, что, спрашивается, делать там нашим юным девицам? Им место не в театре, а в монастыре, театр существует для мужчин и женщин, знающих жизнь. Когда писал Мольер, девицы жили по монастырям, и он, конечно же, не принимал их в расчет. |
Da wir nun aber unsere jungen Mädchen schwerlich hinausbringen und man nicht aufhören wird, Stücke zu geben, die schwach und eben darum diesen recht sind, so seid klug und macht es wie ich und geht nicht hinein. | Теперь девиц уже из театра не выживешь, и у нас так и будут давать слабые пьесы, весьма для них подходящие, поэтому наберитесь благоразумия и поступайте как я, то есть попросту не ходите в театр. |
Ich habe am Theater nur so lange ein wahrhaftes Interesse gehabt, als ich dabei praktisch einwirken konnte. Es war meine Freude, die Anstalt auf eine höhere Stufe zu bringen, und ich nahm bei den Vorstellungen weniger Anteil an den Stücken, als daß ich darauf sah, ob die Schauspieler ihre Sachen recht machten oder nicht. Was ich zu tadeln hatte, schickte ich am andern Morgen dem Regisseur auf einem Zettel, und ich konnte gewiß sein, bei der nächsten Vorstellung die Fehler vermieden zu sehen. Nun aber, wo ich beim Theater nicht mehr praktisch einwirken kann, habe ich auch keinen Beruf mehr hineinzugehen. Ich müßte das Mangelhafte geschehen lassen, ohne es verbessern zu können, und das ist nicht meine Sache. | Подлинный интерес к театру я испытывал только тогда, когда мог практически на него воздействовать. Я радовался, что мне удалось поднять его на более высокую ступень, и во время представлений интересовался не столько пьесами, сколько тем, справляются или не справляются со своей задачей актеры. Я отмечал все, что мне казалось заслуживающим порицания, и назавтра отсылал записку режиссеру, твердо зная, что на следующем же представлении эти ошибки будут устранены. Теперь, когда Я уже не участвую в практической работе театра, у меня нет ни малейшей охоты туда ходить. Мне ведь пришлось бы терпеть неудовлетворительное, не имея возможности его исправить, а это не в моем характере. |
Mit dem Lesen von Stücken geht es mir nicht besser. Die jungen deutschen Dichter schicken mir immerfort Trauerspiele; allein was soll ich damit? Ich habe die deutschen Stücke immer nur in der Absicht gelesen, ob ich sie könnte spielen lassen; übrigens waren sie mir gleichgültig. Und was soll ich nun in meiner jetzigen Lage mit den Stücken dieser jungen Leute? Für mich selbst gewinne ich nichts, indem ich lese, wie man es nicht hätte machen sollen, und den jungen Dichtern kann ich nicht nützen bei einer Sache, die schon getan ist. Schickten sie mir statt ihrer gedruckten Stücke den Plan zu einem Stück, so könnte ich wenigstens sagen: mache es, oder mache es nicht, oder mache es so, oder mache es anders und dabei wäre doch einiger Sinn und Nutzen. | То же самое и с чтением пьес. Молодые немецкие авторы то и дело шлют мне свои трагедии, а что мне прикажете с ними делать? Я всегда читал немецкие пьесы, только чтобы знать, стоит ли их ставить на театре; в остальном они мне были неинтересны. А в нынешнем моем положении зачем мне творения этих молодых людей? Для себя я никакой пользы не извлекаю, читая, как не надо писать, а молодым трагикам не могу помочь в деле, которое уже сделано. Если бы вместо готовых и напечатанных вещей они бы присылали мне планы задуманных произведений, я, по крайней мере, мог бы сказать: пиши это или не пиши, пиши так или по-другому -- тут хоть был бы какой-то смысл, какая-то польза. |
Das ganze Unheil entsteht daher, daß die poetische Kultur in Deutschland sich so sehr verbreitet hat, daß niemand mehr einen schlechten Vers macht. Die jungen Dichter, die mir ihre Werke senden, sind nicht geringer als ihre Vorgänger, und da sie nun jene so hoch gepriesen sehen, so begreifen sie nicht, warum man sie nicht auch preiset. Und doch darf man zu ihrer Aufmunterung nichts tun, eben weil es solcher Talente jetzt zu hunderten gibt und man das Überflüssige nicht befördern soll, während noch so viel Nützliches zu tun ist. Wäre ein einzelner, der über alle hervorragte, so wäre es gut, denn der Welt kann nur mit dem Außerordentlichen gedient sein." | Вся беда в том, что поэтическая культура получила в Германии не в меру широкое распространение и никто уже не пишет плохих стихов. Молодые поэты, засыпающие меня своими произведениями, не хуже своих предшественников, и, зная, как этих предшественников прославляют, они не могут взять в толк, почему же их никто не прославляет. И все же им ничем нельзя помочь, потому что у нас имеются сотни подобных талантов, а излишнее поощрять не следует, когда нужно еще сделать столько полезного. Будь у нас один поэт, возвышающийся над всеми, это было бы прекрасно, ибо только великий может послужить человечеству. |
Donnerstag, den 16. Februar 1826 | Четверг, 16 февраля 1826 г. |
Ich ging diesen Abend um sieben Uhr zu Goethe, den ich in seinem Zimmer alleine fand. Ich setzte mich zu ihm an den Tisch, indem ich ihm die Nachricht brachte, daß ich gestern, bei seiner Durchreise nach Petersburg, den Herzog von Wellington im Gasthofe gesehen. | Сегодня вечером, в семь часов, я отправился к Гете и застал его одного в рабочей комнате. Я сел подле него за стол и сообщил ему новость: вчера в гостинице я видел герцога Веллингтона, который останавливался здесь проездом в Петербург. |
"Nun," sagte Goethe belebt, "wie war er? Erzählen Sie mir von ihm. Sieht er aus wie sein Porträt?" | -- Ну, и каков он? -- оживившись, спросил Гете.-- Расскажите мне о нем. Похож он на свой портрет? |
"Ja," sagte ich "aber besser, besonderer! Wenn man einen Blick in sein Gesicht getan hat, so sind alle seine Porträts vernichtet. Und man braucht ihn nur ein einziges Mal anzusehen, um ihn nie wieder zu vergessen, ein solcher Eindruck geht von ihm aus. Sein Auge ist braun und vom heitersten Glanze, man fühlt die Wirkung seines Blickes. Sein Mund ist sprechend, auch wenn er geschlossen ist. Er sieht aus wie einer, der vieles gedacht und das Größte gelebt hat, und der nun die Welt mit großer Heiterkeit und Ruhe behandelt und den nichts mehr anficht. Hart und zäh erschien er mir wie eine damaszener Klinge. | -- Да,-- отвечал я,-- но только лучше, необычнее! Стоит хоть раз взглянуть ему в лицо, и от портретов ничего не остается. Достаточно однажды его увидеть, чтобы никогда уже не забыть,-- такое он производит впечатление. Глаза у него карие, они так и блестят радостью жизни, взгляд их производит незабываемое впечатление. Рот-- красноречив, даже когда губы сомкнуты. Он выглядит как человек, который много мыслил, прожил большую, очень большую жизнь и теперь со спокойной веселостью относится к миру, ибо ничто больше его не задевает. Мне он показался твердым и прочным, как дамасский клинок. |
Er ist seinem Aussehen nach, hoch in den Funfzigen, von grader Haltung, schlank, nicht sehr groß und eher etwas mager als stark. Ich sah ihn, wie er in den Wagen steigen und wieder abfahren wollte. Sein Gruß, wie er durch die Reihen der Menschen ging und mit sehr weniger Verneigung den Finger an den Hut legte, hatte etwas ungemein Freundliches." | С виду ему лет под шестьдесят, держится он прямо" строен, не очень высок, скорее худощав, чем плотен. Я видел, как он садился в карету, собираясь уезжать. В его манере, когда он проходил сквозь толпу зевак, прикладывать палец к шляпе, почти не склоняя головы, было нечто удивительно благожелательное. |
Goethe hörte meiner Beschreibung mit sichtbarem Interesse zu. | Гете с нескрываемым интересом слушал меня. |
"Da haben Sie einen Helden mehr gesehen," sagte er, "und das will immer etwas heißen." | -- Что ж, вам посчастливилось увидеть еще одного героя, а это что-нибудь да значит. |
Wir kamen auf Napoleon, und ich bedauerte, daß ich den nicht gesehen. | Мы заговорили о Наполеоне, и я высказал сожаление, что его не видел. |
"Freilich," sagte Goethe, "das war auch der Mühe wert. - Dieses Kompendium der Welt!" | -- Что и говорить,-- сказал Гете,-- на него стоило взглянуть. Квинтэссенция человечества! |
- "Er sah wohl nach etwas aus?" fragte ich. | -- И это сказывалось на его наружности? -- спросил я. |
- "Er war es," antwortete Goethe, "und man sah ihm an, daß er es war; das war alles." | -- Он был квинтэссенцией,--отвечал Гете,--и по нему было видно, что это так,-- вот и все. |
Ich hatte für Goethe ein sehr merkwürdiges Gedicht mitgebracht, wovon ich ihm einige Abende vorher schon erzählt hatte, ein Gedicht von ihm selbst, dessen er sich jedoch nicht mehr erinnerte, so tief lag es in der Zeit zurück. Zu Anfang des Jahres 1766 in den 'Sichtbaren', einer damals in Frankfurt erschienenen Zeitschrift, abgedruckt, war es durch einen alten Diener Goethes mit nach Weimar gebracht worden, durch dessen Nachkommen es in meine Hände gelangt war. Ohne Zweifel das älteste aller von Goethe bekannten Gedichte. Es hatte die Höllenfahrt Christi zum Gegenstand, wobei es mir merkwürdig war, wie dem sehr jungen Verfasser die religiösen Vorstellungsarten so geläufig gewesen. Der Gesinnung nach konnte das Gedicht von Klopstock herkommen, allein in der Ausführung war es ganz anderer Natur; es war stärker, freier und leichter und hatte eine größere Energie, einen besseren Zug. Außerordentliche Glut erinnerte an eine kräftig brausende Jugend. Beim Mangel an Stoff drehte es sich in sich selbst herum und war länger geworden als billig. | Я сегодня принес Гете весьма примечательное стихотворение, о котором говорил ему еще несколько дней назад, стихотворение, им самим написанное, но он за давностью лет его уже не помнил. Оно было напечатано в начале 1766 года в "Зихтбаре", газете, выходившей тогда во Франкфурте; старый слуга Гете привез это стихотворение в Веймар, ко мне же оно попало через его потомков. Не подлежало сомнению, что это было старейшее из всех известных нам стихотворений Гете. Тема его -- сошествие Христа в ад, причем больше всего меня удивило, как легко давалось юному автору религиозное мышление. По духу своему это стихотворение словно бы вышло из-под пера Клопштока, но написано оно было совсем по-другому: сильнее, свободнее и легче, больше в нем было энергии, совершеннее форма. Удивительный его пыл свидетельствовал о мощной, бурливой юности. Поскольку материала в нем было недостаточно, оно как бы вращалось вокруг собственной оси и потому вышло длиннее, чем следовало бы. |
Ich legte Goethen das ganze vergilbte, kaum noch zusammenhängende Zeitungsblatt vor, und da er es mit Augen sah, erinnerte er sich des Gedichts wieder. | Я положил перед Гете пожелтевший, уже рассыпающийся листок, и он, взглянув на него, вспомнил свое стихотворение. |
"Es ist möglich," sagte er, "daß das Fräulein von Klettenberg mich dazu veranlaßt hat; es steht in der Überschrift: auf Verlangen entworfen, und ich wüßte nicht, wer von meinen Freunden einen solchen Gegenstand anders hätte verlangen können. Es fehlte mir damals an Stoff, und ich war glücklich, wenn ich nur etwas hatte, das ich besingen konnte. Noch dieser Tage fiel mir ein Gedicht aus jener Zeit in die Hände, das ich in englischer Sprache geschrieben und worin ich mich über den Mangel an poetischen Gegenständen beklage. Wir Deutschen sind auch wirklich schlimm daran: unsere Urgeschichte liegt zu sehr im Dunkel, und die spätere hat aus Mangel eines einzigen Regentenhauses kein allgemeines nationales Interesse. Klopstock versuchte sich am Hermann, allein der Gegenstand liegt zu entfernt, niemand hat dazu ein Verhältnis, niemand weiß, was er damit machen soll, und seine Darstellung ist daher ohne Wirkung und Popularität geblieben. Ich tat einen glücklichen Griff mit meinem 'Götz von Berlichingen'; das war doch Bein von meinem Bein und Fleisch von meinem Fleisch, und es war schon etwas damit zu machen. | -- Возможно,-- сказал он,-- что это фрейлейн фон Клеттенберг побудила меня его написать, в заголовке стоит, "сочинено согласно просьбе"; не знаю, кто еще из моих друзей мог предложить мне подобную тему. Мне тогда вечно не хватало материала, и я бывал счастлив, когда подворачивалось что-то, что я мог воспеть. На днях я наткнулся на стихотворение той поры, написанное по-английски, в нем я сетовал на недостаток поэтических тем. Нам, немцам, в этом смысле туго приходится, наша праистория тонет во мраке, а позднейшая из-за отсутствия единой династии не представляет общенационального интереса. Клопшток попытал было силы на Германе, но эта тема слишком далека от нас, в ней никто не заинтересован, никто не знает, что она, собственно, такое, а потому его труд ни на кого не произвел впечатления и популярности ему не снискал. То, что я напал на Геца фон Берлихингена,-- большая моя удача. Он ведь был плоть от плоти моей, а значит, я многое мог из него сделать. |
Beim 'Werther' und 'Faust' mußte ich dagegen wieder in meinen eigenen Busen greifen, denn das Überlieferte war nicht weit her. Das Teufels- und Hexenwesen machte ich nur einmal; ich war froh, mein nordisches Erbteil verzehrt zu haben, und wandte mich zu den Tischen der Griechen. Hätte ich aber so deutlich wie jetzt gewußt, wie viel Vortreffliches seit Jahrhunderten und Jahrtausenden da ist, ich hätte keine Zeile geschrieben, sondern etwas anderes getan." | В "Вертере" и "Фаусте" я опять-таки черпал из внутреннего своего мира, удача сопутствовала мне, так как все это было еще достаточно близко. Чертовщиной я позабавился лишь однажды и, радуясь, что таким образом разделался со своим нордическим наследством, поспешил к столу греков. Но знай я тогда так же точно, как знаю теперь, сколь много прекрасного существует уж в течение тысячелетий, я не написал бы ни единой строки и подыскал бы себе какое-нибудь другое занятие. |
Am Ostertage, den 26. Mдrz 1826 | В пасхальное воскресенье, 25 марта 1826 г. |
Goethe war heute bei Tisch in der heitersten, herzlichsten Stimmung. Ein ihm sehr wertes Blatt war ihm heute zugekommen, nämlich Lord Byrons Handschrift der Dedikation seines 'Sardanapal'. Er zeigte sie uns zum Nachtisch, indem er zugleich seine Tochter quälte, ihm Byrons Brief aus Genua wiederzugeben. | Нынче за обедом Гете пребывал в самом веселом и благодушном настроении; его обрадовал полученный сегодня ценный дар, а именно: листок с собственноручным посвящением ему Байронова "Сарданапала". Он показал его нам, так сказать, "на десерт", настойчиво прося свою сноху возвратить ему письмо Байрона из Генуи. |
"Du siehst, liebes Kind," sagte er, "ich habe jetzt alles beisammen, was auf mein Verhältnis zu Byron Bezug hat, selbst dieses merkwürdige Blatt gelangt heute wunderbarerweise zu mir, und es fehlt mir nun weiter nichts als jener Brief." | -- Пойми, дитя мое,-- говорил он,-- у меня теперь собрано все, касающееся наших отношений с Байроном, даже этот удивительный листок сегодня каким-то чудом вернулся ко мне, недостает только генуэзского письма. |
Die liebenswürdige Verehrerin von Byron wollte aber den Brief nicht wieder entbehren. | Но прелестная почитательница Байрона не желала поступаться своим сокровищем. |
"Sie haben ihn mir einmal geschenkt, lieber Vater," sagte sie, "und ich gebe ihn nicht zurück; und wenn Sie denn einmal wollen, daß das Gleiche zum Gleichen soll, so geben Sie mir lieber dieses köstliche Blatt von heute noch dazu, und ich verwahre sodann alles miteinander." | -- Вы подарили мне его, дорогой отец,-- сказала она,-- и я ни за что его вам не возвращу. А если вы хотите подобрать все одно к одному, то лучше отдайте мне ваш драгоценный листок, и я буду хранить его вместе с письмом. |
Das wollte Goethe noch weniger, und der anmutige Streit ging noch eine Weile fort, bis er sich in ein allgemeines munteres Gespräch auflöste. | Нет, Гете на это не соглашался, шутливые их препирательства продолжались еще некоторое время и наконец растворились в общей оживленной беседе. |
Nachdem wir vom Tisch aufgestanden und die Frauen hinaufgegangen waren, blieb ich mit Goethe allein. Er holte aus seiner Arbeitsstube ein rotes Portefeuille, womit er mit mir ans Fenster trat und es auseinanderlegte. | После обеда, когда женщины поднялись наверх и мы с Гете остались одни, он принес из своей рабочей комнаты красную папку и, подозвав меня к окну, раскрыл ее. |
"Sehen Sie," sagte er, "hier habe ich alles beisammen, was auf mein Verhältnis zu Lord Byron Bezug hat. Hier ist sein Brief aus Livorno, dies ist ein Abdruck seiner Dedikation, dies mein Gedicht, hier das, was ich zu Medwins Konversationen geschrieben; nun fehlt mir bloß sein Brief aus Genua, aber sie will ihn nicht hergeben." | -- Смотрите,-- сказал он,-- здесь у меня собрано все, что имеет касательство к моим отношениям с лордом Байроном. Вот его письмо из Ливорно, вот оттиск его посвящения, это здесь -- мое стихотворение [34] , а это то, что я написал о разговорах Медвина, недостает только письма из Генуи, но она не желает его отдавать. |
Goethe sagte mir sodann von einer freundlichen Aufforderung, die in bezug auf Lord Byron heute aus England an ihn ergangen und die ihn sehr angenehm berührt habe. Sein Geist war bei dieser Gelegenheit ganz von Byron voll, und er ergoß sich über ihn, seine Werke und sein Talent in tausend interessanten Äußerungen. | Далее Гете рассказал мне о дружественном приглашении, связанном с лордом Байроном, которое он получил сегодня из Англии и которое очень его порадовало. Ум и сердце его по этому случаю были полны Байроном, он так и сыпал интереснейшими замечаниями о его личности, его творениях и его прекрасном даре. |
"Die Engländer", sagte er unter anderm, "mögen auch von Byron halten, was sie wollen, so ist doch so viel gewiß, daß sie keinen Poeten aufzuweisen haben, der ihm zu vergleichen wäre. Er ist anders als alle übrigen und meistenteils größer." | -- Пусть англичане,--заметил он, между прочим,--думают о Байроне все, что им угодно, но нет у них другого поэта, который мог бы сравниться с ним. Он ни на кого не похож и во многом разительно превосходит всех остальных. |
Montag, den 15. [Sonntag, den 14.] Mai 1826 | Понедельник, 15 мая 1826 г. |
Ich sprach mit Goethe über St. Schütze, über den er sich sehr wohlwollend äußerte. | Говорил с Гете о Стефане Шютце, о котором он отозвался весьма благосклонно. |
"In den Tagen meines krankhaften Zustandes von voriger Woche", sagte er, "habe ich seine 'Heiteren Stunden' gelesen. Ich habe an dem Buche große Freude gehabt. Hätte Schütze in England gelebt, er würde Epoche gemacht haben; denn ihm fehlte bei seiner Gabe der Beobachtung und Darstellung weiter nichts als der Anblick eines bedeutenden Lebens." | -- На прошлой неделе, когда мне нездоровилось, я перечитал его "Веселые часы", и, надо сказать, с большим удовольствием. Если бы Шютце жил в Англии, он составил бы целую литературную эпоху. А так, одаренный уменьем наблюдать и воссоздавать, он не имел случая вглядеться в подлинно значительную жизнь. |
Donnerstag, den 1. Juni 1826 | Четверг, 1 июня 1826 г. |
Goethe sprach über den 'Globe'. | Гете говорил о газете "Глоб". [35] |
"Die Mitarbeiter", sagte er, "sind Leute von Welt, heiter, klar, kühn bis zum äußersten Grade. In ihrem Tadel sind sie fein und galant, wogegen aber die deutschen Gelehrten immer glauben, daß sie den sogleich hassen müssen, der nicht so denkt wie sie. Ich zähle den 'Globe' zu den interessantesten Zeitschriften und könnte ihn nicht entbehren." | -- Сотрудники ее,-- сказал он,-- светские люди, разбитные, ясно мыслящие и не ведающие страха. Даже хуля кого-то или что-то, они остаются галантными и обходительными, тогда как немецкие ученые полагают необходимым ненавидеть всех инакомыслящих. "Глоб", думается мне, интереснейшее из современных изданий, и я уже не могу обойтись без него. |
Mittwoch, den 26. Juli 1826 | Среда, 26 июля 1826 г. |
Diesen Abend hatte ich das Glück, von Goethe manche Äußerung über das Theater zu hören. | В этот вечер я имел счастье, слушать различные высказывания Гете о театре. |
Ich erzählte ihm, daß einer meiner Freunde die Absicht habe, Byrons 'Two Foscari' für die Bühne einzurichten. Goethe zweifelte am Gelingen." | Я рассказал ему, что один из моих друзей намерен переделать для сцены "Two Foscari" ("Два Фоскари" (англ.) Байрона. Гете усомнился в том, что это ему удастся. |
"Es ist freilich eine verführerische Sache", sagte er. "Wenn ein Stück im Lesen auf uns große Wirkung macht, so denken wir, es müßte auch von der Bühne herunter so tun, und wir bilden uns ein, wir könnten mit weniger Mühe dazu gelangen. Allein es ist ein eigenes Ding. Ein Stück, das nicht ursprünglich mit Absicht und Geschick des Dichters für die Bretter geschrieben ist, geht auch nicht hinauf, und wie man auch damit verfährt, es wird immer etwas Ungehöriges und Widerstrebendes behalten. Welche Mühe habe ich mir nicht mit meinem 'Götz von Berlichingen' gegeben - aber doch will es als Theaterstück nicht recht gehen. Es ist zu groß, und ich habe es zu zwei Teilen einrichten müssen, wovon der letzte zwar theatralisch wirksam, der erste aber nur als Expositionsstück anzusehen ist. Wollte man den ersten Teil, des Hergangs der Sache willen, bloß einmal geben und sodann bloß den zweiten Teil wiederholt fortspielen, so möchte es gehen. Ein ähnliches Verhältnis hat es mit dem 'Wallenstein'; die 'Piccolomini' werden nicht wiederholt, aber 'Wallensteins Tod' wird immerfort gern gesehen." | -- Дело, конечно, очень соблазнительное,-- сказал он.-- Если в чтении какая-нибудь вещь производит на нас большое впечатление, мы воображаем, что со сцены она произведет не меньшее и что достигнуть этого можно без особого труда. Но мы роковым образом ошибаемся. Произведение, которое автор создавал не для подмостков, на них не уместится, и, сколько ты над ним ни бейся, в нем все равно останется что-то чуждое, что-то противящееся сцене. Как я работал над моим "Гецем фон Берлихингеном"! А все-таки подлинно театральной пьесы из него не получилось. Он слишком громоздок, и мне пришлось разделить его на две части -- вторая, правда, достаточно театральна и действенна, но первую приходится рассматривать только как экспозицию. Если бы можно было лишь однажды представить первую часть, дабы зритель уяснил себе ход событий, а затем, уже неоднократно, давать вторую -- это бы еще куда ни шло. Едва ли не то же самое происходит и с "Валленштейном"; "Пикколомини" уже не играют, а "Смерть Валленштейна" публика смотрит с прежней охотой. |
Ich fragte, wie ein Stück beschaffen sein müsse, um theatralisch zu sein. | Я спросил, в чем, собственно, заключается, театральность пьесы? |
"Es muß symbolisch sein", antwortete Goethe. "Das heißt: jede Handlung muß an sich bedeutend sein und auf eine noch wichtigere hinzielen. Der 'Tartüffe' von Molière ist in dieser Hinsicht ein großes Muster. Denken Sie nur an die erste Szene, was das für eine Exposition ist! Alles ist sogleich vom Anfange herein höchst bedeutend und läßt auf etwas noch Wichtigeres schließen, was kommen wird. Die Exposition von Lessings 'Minna von Barnhelm' ist auch vortrefflich, allein diese des 'Tartüffe' ist nur einmal in der Welt da; sie ist das Größte und Beste, was in dieser Art vorhanden." | -- Она должна быть символична,-- отвечал Гете.-- Иными словами: надо, чтобы любое событие в ней было значительно само по себе и в то же время возвещало бы нечто более важное. Наилучшим образцом в этом смысле является "Тартюф" Мольера. Вспомните первую сцену -- какая великолепная экспозиция! С самого начала все в высшей степени значительно и подготовляет нас к новым, еще более значительным, событиям. Превосходна также экспозиция Лессинговой "Минны фон Барнхельм", но экспозиция "Тартюфа"--единственна, лучшей экспозиции в мире не существует. |
Wir kamen auf die Calderonschen Stücke. | Мы заговорили о пьесах Кальдерона. |
"Bei Calderon", sagte Goethe, "finden Sie dieselbe theatralische Vollkommenheit. Seine Stücke sind durchaus bretterrecht, es ist in ihnen kein Zug, der nicht für die beabsichtigte Wirkung kalkuliert wäre. Calderon ist dasjenige Genie, was zugleich den größten Verstand hatte." | -- У Кальдерона,-- сказал Гете,-- вы видите то же театральное совершенство. Его пьесы абсолютно сценичны, в них нет ни единой черточки, которая, благодаря точному расчету автора, не предусматривала бы определенного сценического воздействия. Кальдерон гений, и к тому же одаренный исключительным разумом. |
"Es ist wunderlich," sagte ich, "daß die Shakespearischen Stücke keine eigentlichen Theaterstücke sind, da Shakespeare sie doch alle für sein Theater geschrieben hat." | -- Странно то,-- заметил я,-- что пьесы Шекспира не являются, собственно, театральными пьесами, хотя он писал их для своего театра. |
"Shakespeare", erwiderte Goethe, "schrieb diese Stücke aus seiner Natur heraus, und dann machte seine Zeit und die Einrichtung der damaligen Bühne an ihn keine Anforderungen; man ließ sich gefallen, wie Shakespeare es brachte. Hätte aber Shakespeare für den Hof zu Madrid oder für das Theater Ludwigs des Vierzehnten geschrieben, er hätte sich auch wahrscheinlich einer strengeren Theaterform gefügt. Doch dies ist keineswegs zu beklagen; denn was Shakespeare als Theaterdichter für uns verloren hat, das hat er als Dichter im allgemeinen gewonnen. Shakespeare ist ein großer Psychologe, und man lernt aus seinen Stücken, wie den Menschen zumute ist." | -- Шекспир,-- отвечал Гете,-- писал так, как ему писалось, а его время и устройство тогдашней сцены никаких требований к нему не предъявляли; как напишет, так И ладно. Если бы он писал для мадридского двора или для театра Людовика Четырнадцатого, он, вероятно, подчинился бы более строгой театральной форме. Но сетовать тут не приходится -- то, что Шекспир для нас потерял как Поэт театральный, он выиграл как поэт всеобъемлющий. Шекспир--великий психолог, в его пьесах нам открывается все, что происходит в душе человека. |
Wir sprachen über die Schwierigkeit einer guten Theaterleitung. | Мы заговорили о том, хек трудно хорошо руководить театром. |
"Das Schwere dabei ist," sagte Goethe, "daß man das Zufällige zu übertragen wisse und sich dadurch von seinen höheren Maximen nicht ableiten lasse. Diese höheren Maximen sind: ein gutes Repertoire trefflicher Tragödien, Opern und Lustspiele, worauf man halten und die man als das Feststehende ansehen muß. Zu dem Zufälligen aber rechne ich: ein neues Stück, das man sehen will, eine Gastrolle und dergleichen mehr. Von diesen Dingen muß man sich nicht irreleiten lassen, sondern immer wieder zu seinem Repertoire zurückkehren. Unsere Zeit ist nun an wahrhaft guten Stücken so reich, daß einem Kenner nichts Leichteres ist, als ein gutes Repertoire zu bilden. Allein es ist nichts schwieriger, als es zu halten. | -- Самое трудное,-- сказал Гете,-- стойко выносить случайное и не позволять этому случайному отвлечь тебя от высоких максим. Под высокими максимами я разумею следующее: умелый подбор хороших трагедий, опер и комедий, которые являются основным репертуаром. К случайному же я отношу: новую пьесу, которая возбудила любопытство публики, гастроли и тому подобное. Нельзя только, чтобы все это сбивало тебя с толку, и желательно всегда возвращаться к основному репертуару. Впрочем, наше время так богато подлинно хорошими пьесами, что настоящему знатоку нетрудно создать отличный репертуар. Трудность, и пребольшая, заключается лишь в том, чтобы поддерживать его на должном уровне. |
Als ich mit Schillern dem Theater vorstand, hatten wir den Vorteil, daß wir den Sommer über in Lauchstädt spielten. Hier hatten wir ein auserlesenes Publikum, das nichts als vortreffliche Sachen wollte, und so kamen wir denn jedesmal eingeübt in den besten Stücken nach Weimar zurück und konnten hier den Winter über alle Sommervorstellungen wiederholen. Dazu hatte das weimarische Publikum auf unsere Leitung Vertrauen und war immer, auch bei Dingen, denen es nichts abgewinnen konnte, überzeugt, daß unserm Tun und Lassen eine höhere Absicht zum Grunde liege. | Когда мы с Шиллером стояли во главе театра, у нас имелось то преимущество, что все лето мы играли в Лаухштедте. Публика там была самая избранная, признававшая лишь первоклассные пьесы, так что мы всякий раз возвращались в Веймар, уже отработав превосходный репертуар, и всю зиму повторяли летние спектакли. К тому же веймарская публика с полным доверием относилась к нашему руководству и всегда была убеждена, даже смотря неважные спектакли, что наш выбор обусловлен самыми лучшими намерениями. |
In den neunziger Jahren", fuhr Goethe fort, "war die eigentliche Zeit meines Theaterinteresses schon vorüber, und ich schrieb nichts mehr für die Bühne, ich wollte mich ganz zum Epischen wenden. Schiller erweckte das schon erloschene Interesse, und ihm und seinen Sachen zuliebe nahm ich am Theater wieder Anteil. In der Zeit meines 'Clavigo' wäre es mir ein leichtes gewesen, ein Dutzend Theaterstücke zu schreiben; an Gegenständen fehlte es nicht, und die Produktion ward mir leicht; ich hätte immer in acht Tagen ein Stück machen können, und es ärgert mich noch, daß ich es nicht getan habe." | -- В девяностых годах,-- продолжал Гете,-- расцвет моих театральных увлечений остался уже позади, я перестал писать для театра, стремясь целиком предаться эпосу. Но Шиллер вновь пробудил мой угасший было интерес, из любви к нему и его произведениям я стал опять принимать участие в делах театра. В пору "Клавиго" мне бы ничего не стоило написать хоть дюжину драматических произведений, в сюжетах у меня недостатка не было, и работа давалась мне легко. Я мог бы писать по пьесе еженедельно и до сих пор досадую, что не делал этого. |
Mittwoch, den 8. November 1826 | Среда, 8 ноября 1826 г. |
Goethe sprach heute abermals mit Bewunderung über Lord Byron. | Гете сегодня опять с восхищением говорил о лорде Байроне. |
"Ich habe", sagte er, "seinen 'Deformed Transformed' wieder gelesen und muß sagen, daß sein Talent mir immer größer vorkommt. | -- Перечитывая Байронова "Deformed Transformed" ("Преображенный урод" (англ.),--сказал он,-- я думал: как же велик его талант. |
Sein Teufel ist aus meinem Mephistopheles hervorgegangen, aber es ist keine Nachahmung, es ist alles durchaus originell und neu, und alles knapp, tüchtig und geistreich. Es ist keine Stelle darin, die schwach wäre, nicht so viel Platz, um den Knopf einer Nadel hinzusetzen, wo man nicht auf Erfindung und Geist träfe. Ihm ist nichts im Wege als das Hypochondrische und Negative, und er wäre so groß wie Shakespeare und die Alten." | Его черт произошел от моего Мефистофеля, но это не подражанье, все у него оригинально и ново, все сжато, целеустремленно и остроумно. Ни одного пустого места, что называется -- яблоку негде упасть, а сколько ума и блестящей выдумки. Единственное препятствие на его пути -- это ипохондрия и отрицание, иначе он был бы так же велик, как Шекспир и древние. |
Ich wunderte mich. | Я удивился. |
"Ja", sagte Goethe, "Sie können es mir glauben, ich habe ihn von neuem studiert und muß ihm dies immer mehr zugestehen." | -- Можете мне поверить,-- сказал Гете,-- я заново его изучаю и убеждаюсь в этом все больше и больше. |
In einem früheren Gespräche äußerte Goethe: Lord Byron habe zu viel Empirie. Ich verstand nicht recht, was er damit sagen wollte, doch enthielt ich mich ihn zu fragen und dachte der Sache im stillen nach. Es war aber durch Nachdenken nichts zu gewinnen, und ich mußte warten, bis meine vorschreitende Kultur oder ein glücklicher Umstand mir das Geheimnis aufschließen möchte. Ein solcher führte sich dadurch herbei, daß abends im Theater eine treffliche Vorstellung des 'Macbeth' auf mich wirkte und ich tags darauf die Werke des Lord Byron in die Hände nahm, um seinen 'Beppo' zu lesen. Nun wollte dieses Gedicht auf den 'Macbeth' mir nicht munden, und je weiter ich las, je mehr ging es mir auf, was Goethe bei jener Äußerung sich mochte gedacht haben. | В одном из прежних наших разговоров Гете сказал: "Лорд Байрон не в меру эмпиричен". Я не совсем понял, что он имеет в виду, но воздержался от вопроса, решив на досуге продумать эти слова. Однако раздумья ни к чему меня не привели, как видно, оставалось дожидаться, покуда мое прогрессирующее развитие или просто счастливый случай не откроют мне этой тайны. Таковым стала превосходная постановка "Макбета", увиденная мною в театре. На следующий день я взял в руки томик Байрона, чтобы перечитать его "Беппо". После "Макбета" "Беппо" не произвел на меня особого впечатления, и чем дальше я его читал, тем яснее мне становилось, что, собственно, хотел тогда сказать Гете. |
Im 'Macbeth' hatte ein Geist auf mich gewirkt, der, groß, gewaltig und erhaben wie er war, von niemanden hatte ausgehen können als von Shakespeare selbst. Es war das Angeborene einer höher und tiefer begabten Natur, welche eben das Individuum, das sie besaß, vor allen auszeichnete und dadurch zum großen Dichter machte. Dasjenige, was zu diesem Stück die Welt und Erfahrung gegeben, war dem poetischen Geiste untergeordnet und diente nur, um diesen reden und verwalten zu lassen. Der große Dichter herrschte und hob uns an seine Seite hinauf zu der Höhe seiner Ansicht. | В "Макбете" меня ошеломил самый дух трагедии, грандиозный, могучий и возвышенный, дух, присущий только Шекспиру. То было врожденное свойство глубокой и высокоодаренной натуры, которое вознесло его над человечеством и тем самым сделало великим поэтом. То, что жизнь и жизненный опыт привнесли в это творение, было подчинено поэтическому духу и служило одной лишь цели -- дать ему высказаться и надо всем возобладать. Великий поэт властвовал здесь, поднимая и нас до себя, до высоты своих воззрений. |
Beim Lesen des 'Beppo' dagegen empfand ich das Vorherrschen einer verruchten empirischen Welt, der sich der Geist, der sie uns vor die Sinne führt, gewissermaßen assoziiert hatte. Nicht mehr der angebotene größere und reinere Sinn eines hochbegabten Dichters begegnete mir, sondern des Dichters Denkungsweise schien durch ein häufiges Leben mit der Welt von gleichem Schlage geworden zu sein. Er erschien in gleichem Niveau mit allen vornehmen geistreichen Weltleuten, vor denen er sich durch nichts auszeichnete als durch sein großes Talent der Darstellung, so daß er denn auch als ihr redendes Organ betrachtet werden konnte. | Читая "Беппо", я, напротив, чувствовал преобладанье низменного эмпирического мира, который в какой-то степени сообщился и поэту, развернувшему его перед нами. Не высокий и чистый разум великого поэта пробуждал здесь мою мысль, напротив, мне казалось, что постоянное соприкосновение с обыденной жизнью наложило свой отпечаток на образ мыслей творца этой поэмы. Он словно бы и не возвышался над уровнем знатных и остроумных людей; от них его отличало разве что великое умение Изображать окружающий мир, почему он и становился как бы органом их речи. |
Und so empfand ich denn beim Lesen des 'Beppo': Lord Byron habe zu viel Empirie, und zwar nicht, weil er zu viel wirkliches Leben uns vor die Augen führte, sondern weil seine höhere poetische Natur zu schweigen, ja von einer empirischen Denkungsweise ausgetrieben zu sein schien. | Итак, за чтением "Беппо" мне уяснилось: лорд Байрон не в меру эмпиричен, и дело не в том, что он слишком щедро выводит перед нашим взором подлинную жизнь, а в том, что его высокая поэтическая природа умолкает, более того, вытесняется эмпирическим мышлением. |
Mittwoch, den 29. November 1826 | Среда, 29 ноября 1826 г. |
Lord Byrons 'Deformed Transformed' hatte ich nun auch gelesen und sprach mit Goethe darüber nach Tisch. | Теперь и я прочитал Байроновы "Deformed Transformed" ("Преображенный урод" (англ.) и после обеда заговорил о нем с Гете. |
"Nicht wahr," sagte er, "die ersten Szenen sind groß und zwar poetisch groß. Das übrige, wo es auseinander und zur Belagerung Roms geht, will ich nicht als poetisch rühmen, allein man muß gestehen, daß es geistreich ist." | -- Правда ведь,-- сказал он,-- что первые сцены исполнены величия, и к тому же величия поэтического? Остальное, то есть распад и осада Рима, с точки зрения поэзии менее совершенны, но зато в остроумии им не откажешь. |
"Im höchsten Grade," sagte ich; "aber es ist keine Kunst geistreich zu sein, wenn man vor nichts Respekt hat." | -- Да, они в высшей степени остроумны,-- сказал я,-- но не так уж трудно быть остроумным, если ты ничего не уважаешь. |
Goethe lachte. | Гете рассмеялся. |
"Sie haben nicht ganz unrecht," sagte er "man muß freilich zugeben, daß der Poet mehr sagt, als man möchte; er sagt die Wahrheit, allein es wird einem nicht wohl dabei, und man sähe lieber, daß er den Mund hielt. Es gibt Dinge in der Welt, die der Dichter besser überhüllet als aufdeckt; doch dies ist eben Byrons Charakter, und man würde ihn vernichten, wenn man ihn anders wollte." | -- Это отчасти верно,-- сказал он,-- нельзя не признаться, что поэт говорит больше, чем следует. Он говорит правду, от которой частенько становится не по себе, и тогда думаешь -- лучше бы он держал язык за зубами. Есть многое на свете, что поэту надо было бы скорее скрывать, чем раскрывать, но таков уж характер Байрона, и желать, чтобы он был другим, значило бы посягать на его сущность. |
"Ja," sagte ich, "im höchsten Grade geistreich ist er. Wie trefflich ist z. B. diese Stelle: | -- Да,-- сказал я,-- он в высшей степени остроумен. Как метко, например, сказано: |
The Devil speaks truth much oftener than he's deemed, He hath an ignorant audience." |
The Devil speaks truth much oftener than he's deemed, He hath an ignorant audience. |
Дьявол говорит правду гораздо чаще чем считается, Однако он имеет невежественную аудиторию |
|
(Перев. Василия Петровича) | |
"Das ist freilich ebenso groß und frei, als mein Mephistopheles irgend etwas gesagt hat. | Это, конечно, не менее значительно и смело, чем то, что говорит мой Мефистофель. |
Da wir vom Mephistopheles reden," fuhr Goethe fort, "so will ich Ihnen doch etwas zeigen, was Coudray von Paris mitgebracht hat. Was sagen Sie dazu?" | Но поскольку мы уж упомянули Мефистофеля,-- продолжал Гете,-- то я, так и быть, вам покажу, что Кудрэ привез мне из Парижа. Ну, что скажете? |
Er legte mir einen Steindruck vor, die Szene darstellend, wo Faust und Mephistopheles, um Gretchen aus dem Kerker zu befreien, in der Nacht auf zwei Pferden an einem Hochgerichte vorbeisausen. Faust reitet ein schwarzes, das im gestrecktesten Galopp ausgreift und sich sowie sein Reiter vor den Gespenstern unter dem Galgen zu fürchten scheint. Sie reiten so schnell, daß Faust Mühe hat sich zu halten; die stark entgegenwirkende Luft hat seine Mütze entführt, die, von dem Sturmriemen am Halse gehalten, weit hinter ihm herfliegt. Er hat sein furchtsam fragendes Gesicht dem Mephistopheles zugewendet und lauscht auf dessen Worte. Dieser sitzt ruhig, unangefochten, wie ein höheres Wesen. Er reitet kein lebendiges Pferd, denn er liebt nicht das Lebendige. Auch hat er es nicht vonnöten, denn schon sein Wollen bewegt ihn in der gewünschtesten Schnelle. Er hat bloß ein Pferd, weil er einmal reitend gedacht werden muß und da genügte es ihm, ein bloß noch in der Haut zusammenhängendes Gerippe vom ersten besten Anger aufzuraffen. Es ist heller Farbe und scheint in der Dunkelheit der Nacht zu phosphoreszieren. Es ist weder gezügelt noch gesattelt, es geht ohne das. Der überirdische Reiter sitzt leicht und nachlässig, im Gespräch zu Faust gewendet; das entgegenwirkende Element der Luft ist für ihn nicht da, er wie sein Pferd empfinden nichts, es wird ihnen kein Haar bewegt. | И он положил передо мной литографию, изображающую сцену, когда Фауст и Мефистофель, стремясь освободить Гретхен из тюрьмы, ночью на конях проносятся мимо виселицы. Под Фаустом вороной конь, распростершийся в неистовом галопе; он, так же как его всадник, содрогается от страха перед привидениями у виселицы. Они так мчатся, что Фауст едва-едва удерживается в седле; ветер, что хлещет ему навстречу, сорвал с него шляпу, и она как бы летит за ним на ремешке, обвивающем его шею. Его боязливо-вопрошающий взор обращен на Мефистофеля, с напряженным лицом он вслушивается в его слова. А тот сидит спокойно, словно некое высшее, бесстрастное существо. Конь под ним не живой, ибо ничего живого он не терпит. Да и не нужны ему никакие кони -- одной его воли достаточно, чтобы перенестись с места на место с любой быстротою. А скачет он верхом, так как надо, чтобы его видели скачущим. Он взял первого попавшегося одра на живодерне -- кожа да кости. Его светлая шкура как бы фосфоресцирует во мраке ночи. Нет на нем ни узды, ни седла, да и к чему бы, он мчится и так. Неземнородный всадник сидит на нем легко и небрежно, в разговоре повернувшись к Фаусту. Стихии встречного ветра для него не существует, он и его одр ничего не ощущают, ни один волосок на них не шевелится. |
Wir hatten an dieser geistreichen Komposition große Freude. | Эта остроумная композиция очень нас порадовала. |
"Da muß man doch gestehen," sagte Goethe, "daß man es sich selbst nicht so vollkommen gedacht hat. Hier haben Sie ein anderes Blatt, was sagen Sie zu diesem!" | -- Должен сознаться,-- сказал Гете,-- что я и сам не представлял себе это так наглядно. А вот вам другой лист, интересно, что вы о нем скажете? |
Die wilde Trinkszene in Auerbachs Keller sah ich dargestellt, und zwar, als Quintessenz des Ganzen, den bedeutendsten Moment, wo der verschüttete Wein als Flamme auflodert und die Bestialität der Trinkenden sich auf die verschiedenste Weise kundgibt. Alles ist Leidenschaft und Bewegung, und nur Mephistopheles bleibt in der gewohnten heiteren Ruhe. Das wilde Fluchen und Schreien und das gezuckte Messer des ihm zunächst Stehenden sind ihm nichts. Er hat sich auf eine Tischecke gesetzt und baumelt mit den Beinen; sein aufgehobener Finger ist genug, um Flamme und Leidenschaft zu dämpfen. | Я увидел перед собой буйную сцену попойки в Ауэрбахском погребке, и как раз ее кульминацию: пролитое вино вспыхивает ярким пламенем, и бестиальность пьяниц является нам в самых разных обличиях. Все здесь -- страсть и движение, один Мефистофель, как всегда, пребывает в своем насмешливом спокойствии. Он не слышит диких проклятий, криков, не видит ножа, занесенного тем, кто стоит рядом с ним. Присев на краешке стола, он беспечно болтает ногами. Вот он поднял палец, а это значит, что сейчас утихнут и огонь, и страсти. |
Je mehr man dieses treffliche Bild betrachtete, desto mehr fand man den großen Verstand des Künstlers, der keine Figur der andern gleich machte und in jeder eine andere Stufe der Handlung darstellte. | Чем дольше всматриваешься в этот прекрасный рисунок, тем больше восхищает тебя изобретательный талант художника, который каждую фигуру сделал непохожей на Другую и в каждой воплотил иное отношение к происходящему. |
"Herr Delacroix", sagte Goethe, "ist ein großes Talent, das gerade am 'Faust' die rechte Nahrung gefunden hat. Die Franzosen tadeln an ihm seine Wildheit, allein hier kommt sie ihm recht zustatten. Er wird, wie man hofft, den ganzen 'Faust' durchführen, und ich freue mich besonders auf die Hexenküche und die Brockenszenen. Man sieht ihm an, daß er das Leben recht durchgemacht hat, wozu ihm denn eine Stadt wie Paris die beste Gelegenheit geboten." | -- Господин Делакруа,-- сказал Гете,-- очень одаренный художник, и в "Фаусте" его дар нашел для себя нужную пищу. Французы ставят ему в укор излишнее буйство, но здесь оно вполне уместно. Говорят, он собирается иллюстрировать всего "Фауста", и я уже заранее радуюсь его кухне ведьм и сценам на Брокене. Он, видимо, немало перевидал в жизни, ведь Париж в этом смысле предоставляет человеку самые широкие возможности. |
Ich machte bemerklich, daß solche Bilder zum besseren Verstehen des Gedichts sehr viel beitrügen. | Я заметил, что подобные иллюстрации будут способствовать лучшему пониманию поэмы. |
"Das ist keine Frage," sagte Goethe; "denn die vollkommene Einbildungskraft eines solchen Künstlers zwingt uns, die Situationen so gut zu denken, wie er sie selber gedacht hat. Und wenn ich nun gestehen muß, daß Herr Delacroix meine eigene Vorstellung bei Szenen übertroffen hat, die ich selber gemacht habe, um wie viel mehr werden nicht die Leser alles lebendig und über ihre Imagination hinausgehend finden!" | -- Несомненно,-- согласился Гете,-- изощренная фантазия такого большого художника принуждает нас представлять себе те или иные положения так же ярко, как он их себе представляет. И если я признаюсь, что господин Делакруа превзошел меня в видении некоторых мною же созданных сцен, то насколько же его рисунки превзойдут воображение читателя. |
Montag, den 11. [?] Dezember 1826 | Понедельник, 11 декабря 1826 г. |
Ich fand Goethe in einer sehr heiter aufgeregten Stimmung. | Я застал Гете в бодром и возбужденном расположении духа. |
"Alexander von Humboldt ist diesen Morgen einige Stunden bei mir gewesen", sagte er mir sehr belebt entgegen. "Was ist das für ein Mann! Ich kenne ihn so lange und doch bin ich von neuem über ihn in Erstaunen. Man kann sagen, er hat an Kenntnissen und lebendigem Wissen nicht seinesgleichen. Und eine Vielseitigkeit, wie sie mir gleichfalls noch nicht vorgekommen ist! Wohin man rührt, er ist überall zu Hause und überschüttet uns mit geistigen Schätzen. Er gleicht einem Brunnen mit vielen Röhren, wo man überall nur Gefäße unterzuhalten braucht und wo es uns immer erquicklich und unerschöpflich entgegenströmt. Er wird einige Tage hierbleiben, und ich fühle schon, es wird mir sein, als hätte ich Jahre verlebt." |
Не успел я войти, как он радостно объявил мне: -- Сегодня утром Александр фон Гумбольдт провел у меня несколько часов. Какой это человек! Я знаю его очень давно и тем не менее всякий раз заново ему удивляюсь. По части научных знаний и живого восприятия жизни ему, можно смело сказать, нету равных. И такой разносторонности я тоже ни у кого не встречал! О чем ни заговори, все ему известно, и он щедро осыпает собеседника духовными дарами. Он как родник, к которому подведены многочисленные трубы,-- тебе остается только подставлять сосуды, и уж они наполнятся неиссякаемой, живительной влагой. Он несколько дней пробудет в Веймаре, и я заранее знаю, что после его отъезда мне покажется, будто я за эти дни прожил долгие годы. |
Mittwoch, den 13. Dezember 1826 | Среда, 13 декабря 1826 г. |
Über Tisch lobten die Frauen ein Porträt eines jungen Malers. "Und was bewundernswürdig ist," fügten sie hinzu, "er hat alles von selbst gelernt." Dieses merkte man denn auch besonders an den Händen, die nicht richtig und kunstmäßig gezeichnet waren. | За столом дамы хвалили портрет, сделанный неким молодым художником. "А самое удивительное,-- добавляли они,-- что он самоучка". Оно и было заметно, в особенности по рукам, написанным неточно, без должного уменья. |
"Man sieht," sagte Goethe, "der junge Mann hat Talent; allein daß er alles von selbst gelernt hat, deswegen soll man ihn nicht loben, sondern schelten. Ein Talent wird nicht geboren, um sich selbst überlassen zu bleiben, sondern sich zur Kunst und guten Meistern zu wenden, die denn etwas aus ihm machen. Ich habe dieser Tage einen Brief von Mozart gelesen, wo er einem Baron, der ihm Kompositionen zugesendet hatte, etwa folgendes schreibt: 'Euch Dilettanten muß man schelten, denn es finden bei euch gewöhnlich zwei Dinge statt: entweder ihr habt keine eigene Gedanken, und da nehmet ihr fremde; oder wenn ihr eigene Gedanken habt, so wißt ihr nicht damit umzugehen.' Ist das nicht himmlisch? Und gilt dieses große Wort, was Mozart von der Musik sagt, nicht von allen übrigen Künsten?" | -- Молодой человек, несомненно, талантлив,-- сказал Гете,-- но за то, что он самоучка, его надо не хвалить, а бранить. Талантливый человек не создан для того, чтобы быть предоставленным лишь самому себе; он обязан обратиться к искусству, к достойным мастерам, а те уж сумеют сделать из него художника. На днях я читал письмо Моцарта некоему барону [36] , который прислал ему свои композиции, в нем сказано примерно следующее: "Вас, дилетантов, нельзя не бранить, ибо с вами обычно происходят две неприятности: либо у вас нет своих мыслей и вы заимствуете чужие; либо они у вас есть, но вы не умеете с ними обходиться". Разве это не божественно? И разве прекрасные слова, отнесенные Моцартом к музыке, не относятся и ко всем другим искусствам? |
Goethe fuhr fort: "Lenardo da Vinci sagt: 'Wenn in euerm Sohn nicht der Sinn steckt, dasjenige, was er zeichnet, durch kräftige Schattierung so herauszuheben, daß man es mit Händen greifen möchte, so hat er kein Talent.' | -- Леонардо да Винчи говорит,-- продолжал Гете,-- "Если ваш сын не понимает, что он должен сильной растушевкой сделать свой рисунок таким рельефным, чтобы его хотелось схватить руками, то, значит, у него нет таланта". |
Und ferner sagt Lenardo da Vinci: 'Wenn euer Sohn Perspektive und Anatomie völlig innehat, so tut ihn zu einem guten Meister.' | И еще он говорит: "Если ваш сын полностью одолел перспективу и анатомию, то сделайте из него хорошего художника". |
Und jetzt", sagte Goethe, "verstehen unsere jungen Künstler beides kaum, wenn sie ihre Meister verlassen. So sehr haben sich die Zeiten geändert. | -- А нынче,-- продолжал Гете,-- наши молодые художники, расставаясь со своими учителями, едва разбираются и в том, и в другом. Вот какие настали времена! |
Unsern jungen Malern", fuhr Goethe fort, "fehlt es an Gemüt und Geist; ihre Erfindungen sagen nichts und wirken nichts; sie malen Schwerter, die nicht hauen, und Pfeile, die nicht treffen, und es dringt sich mir oft auf, als wäre aller Geist aus der Welt verschwunden." | Молодым художникам одинаково не хватает и ума, и чувства! Они пишут мечи, которые не рубят, и стрелы, которые не попадают в цель; иной раз мне начинает казаться, что дух созидания утрачен человечеством. |
"Und doch", versetzte ich, "sollte man glauben, daß die großen kriegerischen Ereignisse der letzten Jahre den Geist aufgeregt hätten." | -- А между тем,-- вставил я,-- великие военные события последних лет, казалось бы, подняли наш дух. |
"Mehr Wollen", sagte Goethe, "haben sie aufgeregt als Geist, und mehr politischen Geist als künstlerischen, und alle Naivetät und Sinnlichkeit ist dagegen gänzlich verloren gegangen. Wie will aber ein Maler ohne diese beiden großen Erfordernisse etwas machen, woran man Freude haben könnte." | -- Они скорее подняли нашу волю, нежели дух,-- возразил Гете,-- или, если хотите, политический дух, но никак не художественный; напротив, наивности и чувственности в искусстве более не существует. А чего, спрашивается, может добиться художник, не выполняющий двух этих важнейших условий, доставляющих нам радость? |
Ich sagte, daß ich dieser Tage in seiner 'Italienischen Reise' von einem Bilde Correggios gelesen, welches eine Entwöhnung darstellt, wo das Kind Christus auf dem Schoße der Maria zwischen der Mutterbrust und einer hingereichten Birne in Zweifel kommt und nicht weiß, welches von beiden es wählen soll. | Я сказал, что на этих днях прочитал в его "Итальянском путешествии" описание картины Корреджо, изображающей отлучение от груди. Младенец Христос, сидя на коленях Марии, никак не поймет, что же выбрать -- материнскую грудь или протянутую ему грушу. |
"Ja", sagte Goethe, "das ist ein Bildchen! Da ist Geist, Naivetät, Sinnlichkeit, alles beieinander. Und der heilige Gegenstand ist allgemein menschlich geworden und gilt als Symbol für eine Lebensstufe, die wir alle durchmachen. Ein solches Bild ist ewig, weil es in die frühesten Zeiten der Menschheit zurück- und in die künftigsten vorwärtsgreift. Wollte man dagegen den Christus malen, wie er die Kindlein zu sich kommen läßt, so wäre das ein Bild, welches gar nichts zu sagen hätte, wenigstens nichts von Bedeutung. | -- Да,--проговорил Гете,--вот это картина! В ней дух, наивность и чувственность -- все слилось воедино. Священный образ здесь стал общечеловеческим, символизируя ту жизненную ступень, которой не миновал никто из нас. Такая картина--вечна, ибо она, возвращая нас к самой ранней поре человечества, в то же время вторгается в будущее. А если бы художник написал Христа, призвавшего к себе детей, то эта картина ничего бы никому не сказала, во всяком случае, ничего значительного. |
Ich habe nun", fuhr Goethe fort, "der deutschen Malerei über funfzig Jahre zugesehen, ja nicht bloß zugesehen, sondern auch von meiner Seite einzuwirken gesucht, und kann jetzt so viel sagen, daß, so wie alles jetzt steht, wenig zu erwarten ist. Es muß ein großes Talent kommen, welches sich alles Gute der Zeit sogleich aneignet und dadurch alles übertrifft. Die Mittel sind alle da, und die Wege gezeigt und gebahnt. Haben wir doch jetzt sogar auch die Phidiasse vor Augen, woran in unserer Jugend nicht zu denken war. Es fehlt jetzt, wie gesagt, weiter nichts als ein großes Talent, und dieses, hoffe ich, wird kommen; es liegt vielleicht schon in der Wiege, und Sie können seinen Glanz noch erleben." | -- Вот уже пятьдесят лет,-- продолжал Гете,-- я присматриваюсь к немецкой живописи, и не только присматриваюсь, одно время я пытался и сам на нее воздействовать, но теперь могу только сказать, что в нынешних обстоятельствах нам ничего хорошего ждать не приходится. Разве что появится великий художник, который вберет в себя все лучшее из нашего времени и тем самым возвысится над прочими. Все средства для этого налицо, дороги проторены. Мы наслаждаемся теперь творениями Фидия, о чем в юности нам и мечтать не приходилось. Нам недостает, как я уже сказал, лишь великого художника, но и он, я надеюсь, придет. Возможно, он уже лежит в колыбели, и вы еще доживете до его славы. |
Mittwoch, den 20. Dezember 1826 | Среда, 20 декабря 1826 г. |
Ich erzählte Goethen nach Tisch, daß ich eine Entdeckung gemacht, die mir viele Freude gewähre. Ich hätte nämlich an einer brennenden Wachskerze bemerkt, daß der durchsichtige untere Teil der Flamme dasselbe Phänomen zeige, als wodurch der blaue Himmel entstehe, indem nämlich die Finsternis durch ein erleuchtetes Trübe gesehen werde. | После обеда я рассказал Гете, что сделал открытие, доставившее мне большую радость. А именно: глядя на горящую восковую свечу, я заметил, что прозрачная нижняя часть огонька представляет собою тот же феномен, благодаря которому небо кажется нам синим, поскольку мы видим темноту сквозь освещенную муть. |
Ich fragte Goethe, ob er dieses Phänomen der Kerze kenne und in seiner 'Farbenlehre' aufgenommen habe. | Я спросил, знаком ли ему этот феномен свечи и включил ли он его в свое учение о цвете. |
"Ohne Zweifel", sagte er. Er nahm einen Band der 'Farbenlehre' herunter und las mir die Paragraphen, wo ich denn alles beschrieben fand, wie ich es gesehen. | -- Конечно, включил,--отвечал Гете и, взяв с полки том "Учения о цвете", прочитал мне параграфы, в которых все было описано именно так, как я это увидел. |
"Es ist mir sehr lieb," sagte er, "daß Ihnen dieses Phänomen aufgegangen ist, ohne es aus meiner 'Farbenlehre' zu kennen; denn nun haben Sie es begriffen und können sagen, daß Sie es besitzen. Auch haben Sie dadurch einen Standpunkt gefaßt, von welchem aus Sie zu den übrigen Phänomenen weitergehen werden. Ich will Ihnen jetzt sogleich ein neues zeigen." | -- Я очень доволен, что вам открылся этот феномен без того, чтобы вы читали мое "Учение о цвете", ведь таким образом вы его постигли и теперь можете смело сказать, что владеете им. И вдобавок вы еще усвоили точку зрения, которая даст вам возможность приблизиться и к другим феноменам. Сейчас я покажу вам еще один. |
Es mochte etwa vier Uhr sein; es war ein bedeckter Himmel und im ersten Anfangen der Dämmerung. Goethe zündete ein Licht an und ging damit in die Nähe des Fensters zu einem Tische. Er setzte das Licht auf einen weißen Bogen Papier und stellte ein Stäbchen darauf, so daß der Schein des Kerzenlichtes vom Stäbchen aus einen Schatten warf nach dem Lichte des Tages zu. | Было около четырех часов пополудни; под серым, затянутым тучами небом начинало смеркаться. Гете зажег свечу и пошел с нею к столу у окна. Он поставил свечу на белый лист бумаги, а рядом с нею палочку так, чтобы огонек свечи отбрасывал от палочки тень в направлении дневного света. |
"Nun," sagte Goethe, "was sagen Sie zu diesem Schatten?" - "Der Schatten ist blau", antwortete ich. | -- Ну-с,-- проговорил он,-- что вы скажете об этой тени? -- Тень синяя,-- ответил я. |
- "Da hätten Sie also das Blaue wieder," sagte Goethe; "aber auf dieser andern Seite des Stäbchens nach der Kerze zu, was sehen Sie da | -- Вот вам и опять синева,-- сказал он,-- ну, а что вы видите с другой стороны палочки, со стороны, обращенной к свече? |
- "Auch einen Schatten." | -- Я вижу тень. |
- "Aber von welcher Farbe?" | -- И какого же она цвета? |
"Der Schatten ist ein rötliches Gelb," antwortete ich; "doch wie entsteht dieses doppelte Phänomen?" | -- Красновато-желтая,--отвечал я,--но каким образом возникает этот двойной феномен? |
- "Das ist nun Ihre Sache," sagte Goethe; "sehen Sie zu, daß Sie es herausbringen. Zu finden ist es, aber es ist schwer. Sehen Sie nicht früher in meiner 'Farbenlehre' nach, als bis Sie die Hoffnung aufgegeben haben, es selber herauszubringen." | -- А вы постарайтесь дознаться сами. Это возможно, хотя и очень нелегко. И не заглядывайте в мое "Учение о цвете", покуда не утратите надежды самостоятельно во всем этом разобраться. |
Ich versprach dieses mit vieler Freude. | Я с радостью ему это пообещал. |
"Das Phänomen am unteren Teile der Kerze," fuhr Goethe fort, "wo ein durchsichtiges Helle vor die Finsternis tritt und die blaue Farbe hervorbringt, will ich Ihnen jetzt in vergrößertem Maße zeigen." Er nahm einen Löffel, goß Spiritus hinein und zündete ihn an. Da entstand denn wieder ein durchsichtiges Helle, wodurch die Finsternis blau erschien. Wendete ich den brennenden Spiritus vor die Dunkelheit der Nacht, so nahm die Bläue an Kräftigkeit zu hielt ich ihn gegen die Helle, so schwächte sie sich oder verschwand gänzlich. | -- Феномен нижней части огонька, где прозрачная светлота на темном фоне создает синеву, я покажу вам сейчас в увеличенном виде.-- Он взял ложку, налил в нее спирту и зажег его. И передо мною снова возникла прозрачная светлота, темнота же сделалась синей. Я поднес ложку к темному окну, и синева сделалась гуще; повернул ее к свету, она стала бледнеть и почти вовсе исчезла. |
Ich hatte meine Freude an dem Phänomen. | Я с живым интересом наблюдал этот феномен. |
"Ja," sagte Goethe, "das ist eben das Große bei der Natur, daß sie so einfach ist und daß sie ihre größten Erscheinungen immer im Kleinen wiederholt. Dasselbe Gesetz, wodurch der Himmel blau ist, sieht man ebenfalls an dem untern Teil einer brennenden Kerze, am brennenden Spiritus sowie an dem erleuchteten Rauch, der von einem Dorfe aufsteigt, hinter welchem ein dunkles Gebirge liegt." | -- Да,-- проговорил Гете,-- величие природы в ее простоте и еще в том, что величайшие свои явления она неизменно повторяет в малых. Тот закон, который вызывает синеву небес, мы наблюдаем в нижней части огонька свечи, в горящем спирте, равно как и в освещенном дыме, подымающемся над деревней у подножия темных гор. |
"Aber wie erklären die Schüler von Newton dieses höchst einfache Phänomen?" fragte ich. | -- Но какое объяснение дают ученики Ньютона этому простейшему феномену? -- спросил я. |
"Das müssen Sie gar nicht wissen", antwortete Goethe. "Es ist gar zu dumm, und man glaubt nicht, welchen Schaden es einem guten Kopfe tut, wenn er sich mit etwas Dummen befaßt. Bekümmern Sie sich gar nicht um die Newtonianer, lassen Sie sich die reine Lehre genügen, und Sie werden sich gut dabei stehen." | -- Вам его знать ни к чему,-- отвечал Гете.-- Оно слишком глупо, а вы даже не представляете себе, как вредно умному человеку вдаваться в глупости. Не думайте о ньютонианцах, довольствуйтесь учением в его чистом виде, и с вас этого будет предостаточно. |
"Die Beschäftigung mit dem Verkehrten", sagte ich, "ist vielleicht in diesem Fall ebenso unangenehm und schädlich, als wenn man ein schlechtes Trauerspiel in sich aufnehmen sollte, um es nach allen seinen Teilen zu beleuchten und in seiner Blöße darzustellen." | -- Изучение ложных теорий,-- сказал я,-- в данном случае, пожалуй, так же неприятно и вредоносно, как усердное штудирование плохой трагедии, которую необходимо усвоить во всех подробностях, чтобы уяснить себе ее Полную несостоятельность. |
"Es ist ganz dasselbe," sagte Goethe, "und man soll sich ohne Not nicht damit befassen. Ich ehre die Mathematik als die erhabenste und nützlichste Wissenschaft, solange man sie da anwendet, wo sie am Platze ist; allein ich kann nicht loben, daß man sie bei Dingen mißbrauchen will, die gar nicht in ihrem Bereich liegen und wo die edle Wissenschaft sogleich als Unsinn erscheint. Und als ob alles nur dann existierte, wenn es sich mathematisch beweisen läßt. Es wäre doch töricht, wenn jemand nicht an die Liebe seines Mädchens glauben wollte, weil sie ihm solche nicht mathematisch beweisen kann! Ihre Mitgift kann sie ihm mathematisch beweisen, aber nicht ihre Liebe. Haben doch auch die Mathematiker nicht die Metamorphose der Pflanze erfunden! Ich habe dieses ohne die Mathematik vollbracht, und die Mathematiker haben es müssen gelten lassen. Um die Phänomene der Farbenlehre zu begreifen, gehört weiter nichts als ein reines Anschauen und ein gesunder Kopf; allein beides ist freilich seltener, als man glauben sollte." | -- Да, так оно и есть,-- согласился Гете,-- и без нужды этим заниматься не стоит. Я чту математику как возвышеннейшую и полезнейшую науку, покуда ее применяют там, где должно, но не терплю, когда ею злоупотребляют, используя ее в тех областях знания, к которым она никакого касательства не имеет, отчего эта благородная наука сразу же становится бессмыслицей. Словно существует лишь то, что поддается математическому доказательству! Какая ерунда! Вдруг кто-нибудь усомнился бы в любви своей девушки, потому что она не могла бы математически таковую доказать! Приданое, возможно, и подлежит математическому доказательству, но не любовь. Математики не открыли метаморфозу растений! Я сделал это без всякой математики, а математикам пришлось принять мое открытие. Для того чтобы постигнуть феномены учения о цвете, достаточно уменья наблюдать и здравого разума, но и то и другое, увы, встречается реже, чем можно было бы предположить. |
"Wie stehen denn die jetzigen Franzosen und Engländer zur Farbenlehre?" fragte ich. | -- Как современные французы и англичане относятся к учению о цвете?--спросил я. |
"Beide Nationen", antwortete Goethe, "haben ihre Avantagen und ihre Nachteile. Bei den Engländern ist es gut, daß sie alles praktisch machen; aber sie sind Pedanten. Die Franzosen sind gute Köpfe; aber es soll bei ihnen alles positiv sein, und wenn es nicht so ist, so machen sie es so. Doch sie sind in der Farbenlehre auf gutem Wege, und einer ihrer Besten kommt nahe heran. Er sagt: die Farbe sei den Dingen angeschaffen; denn wie es in der Natur ein Säurendes gebe, so gebe es auch ein Färbendes. Damit sind nun freilich die Phänomene nicht erklärt; allein er spielt doch den Gegenstand in die Natur hinein und befreit ihn von der Einschränkung der Mathematik." | -- Каждая из этих наций,-- отвечал Гете,-- имеет свои преимущества и свои недостатки. Англичане хороши уже тем, что они практики, но они и педанты. Французы умны, но им во всем важна позитивность, а ежели таковая отсутствует, они ее изобретают. Но в учении о цвете они идут по правильному пути, и один из их крупнейших ученых уже недалек от истины. Он говорит: цвет присущ всему. И как в природе имеются окисляющие вещества, так имеются и красящие. Разумеется, это еще не объясняет многоразличных феноменов, но тем не менее в своих рассуждениях он отталкивается от природы и сбрасывает с себя путы математики. |
Die Berliner Zeitungen wurden gebracht, und Goethe setzte sich, sie zu lesen. Er reichte auch mir ein Blatt, und ich fand in den Theaternachrichten, daß man dort im Opernhause und Königlichen Theater ebenso schlechte Stücke gebe als hier. | Слуга принес берлинские газеты, и Гете стал их читать. Он и мне дал одну, по театральным новостям я убедился, что и в Оперном и в Королевском театрах там. ставятся такие же слабые вещи, как у нас. |
"Wie soll dies auch anders sein", sagte Goethe. "Es ist freilich keine Frage, daß man nicht mit Hülfe der guten englischen, französischen und spanischen Stücke ein so gutes Repertoire zusammenbringen sollte, um jeden Abend ein gutes Stück geben zu können. Allein wo ist das Bedürfnis in der Nation, immer ein gutes Stück zu sehen? Die Zeit, in welcher Äschylus, Sophokles und Euripides schrieben, war freilich eine ganz andere: sie hatte den Geist hinter sich und wollte nur immer das wirklich Größte und Beste. Aber in unserer schlechten Zeit, wo ist denn da das Bedürfnis für das Beste? Wo sind die Organe, es aufzunehmen? | -- Да иначе и быть не могло,-- сказал Гете,-- не подлежит сомнению, что из хороших английских, французских и испанских произведений нельзя составить репертуар так, чтобы каждый вечер давать хорошие пьесы. Но разве у народа есть потребность, всегда видеть только хорошее? Времена Эсхила, Софокла и Еврипида были совсем иными: высокий дух им сопутствовал, а значит, всегда живо было стремление к наивысшему и наилучшему. Но в наши дурные времена откуда взяться потребности в наилучшем? И откуда взяться органам для восприятия такового? |
Und dann," fuhr Goethe fort, "man will etwas Neues! In Berlin wie in Paris, das Publikum ist überall dasselbe. Eine Unzahl neuer Stücke wird jede Woche in Paris geschrieben und auf die Theater gebracht, und man muß immer fünf bis sechs durchaus schlechte aushalten, ehe man durch ein gutes entschädigt wird. | -- К тому же,-- продолжал Гете,-- люди хотят чего-то нового. Что в Берлине, что в Париже -- публика одинакова. В Париже еженедельно пишут и дают на подмост ках неимоверное множество новых пьес, волей-неволей смотришь пять-шесть никудышных, покуда одна хорошая не вознаградит тебя за долготерпение. |
Das einzige Mittel, um jetzt ein deutsches Theater oben zu halten, sind Gastrollen. Hätte ich jetzt noch die Leitung, so sollte der ganze Winter mit trefflichen Gastspielern besetzt sein. Dadurch würden nicht allein alle gute Stücke immer wieder zum Vorschein kommen, sondern das Interesse würde auch mehr von den Stücken ab auf das Spiel gelenkt; man könnte vergleichen und urteilen, das Publikum gewönne an Einsichten, und unsere eigenen Schauspieler würden durch das bedeutende Spiel eines ausgezeichneten Gastes immer in Anregung und Nacheiferung erhalten. Wie gesagt: Gastrollen und immer Gastrollen, und ihr solltet über den Nutzen erstaunen, der daraus für Theater und Publikum hervorgehen würde. | Поддержать на достойном уровне немецкий театр нынче могут только гастроли. Если бы я еще возглавлял театр, я бы весь зимний сезон приглашал хороших гастролеров. Тогда бы мы не только постоянно возобновляли хорошие пьесы, но и сумели бы направить интерес публики не столько на пьесы, сколько на игру актеров. У нас появилась бы возможность сравнивать, составлять себе суждение, публика стала бы лучше разбираться в театре, а собственных наших актеров пример выдающегося гостя подстегивал бы и понуждал к соревнованию. Как я уже сказал, гастроли и еще раз гастроли,-- вы себе даже представить не можете, что из этого проистекло бы и для театра, и для публики. |
Ich sehe die Zeit kommen, wo ein gescheiter, der Sache gewachsener Kopf vier Theater zugleich übernehmen und sie hin und her mit Gastrollen versehen wird, und ich bin gewiß, daß er sich besser bei diesen vieren stehen wird, als wenn er nur ein einziges hätte." | Мне уже видится время, когда толковый человек, которому это дело по плечу, возьмет на себя руководство четырьмя театрами и обеспечит их хорошими гастролерами. И я уверен, что ему легче будет управляться с четырьмя, нежели с одним-единственным. |
Mittwoch, den 27. Dezember 1826 | Среда. 27декабря 1826г. |
Dem Phänomen des blauen und gelben Schattens hatte ich nun zu Hause fleißig nachgedacht, und wiewohl es mir lange ein Rätsel blieb, so ging mir doch bei fortgesetztem Beobachten ein Licht auf, und ich ward nach und nach überzeugt, das Phänomen begriffen zu haben. | Я и дома прилежно размышлял о феномене синей и желтой тени, и хотя он долго оставался для меня загадкой, но после упорных наблюдений что-то все же приоткрылось мне, и мало-помалу я убедился в том, что постиг его природу. |
Heute bei Tisch sagte ich Goethen, daß ich das Rätsel gelöst. | Сегодня за столом я объявил Гете, что разгадал загадку. |
"Es wäre viel," sagte Goethe; "nach Tisch sollen Sie es mir machen." | -- Вот и отлично,-- сказал он,-- после обеда вы мне все расскажете. |
- "Ich will es lieber schreiben," sagte ich, "denn zu einer mündlichen Auseinandersetzung fehlen mir leicht die richtigen Worte." | -- Лучше я все напишу,-- ответил я.-- При устном изложении я, пожалуй, не подыщу правильных слов. |
- "Sie mögen es später schreiben," sagte Goethe, "aber heute sollen Sie es mir erst vor meinen Augen machen und mir mündlich demonstrieren, damit ich sehe, ob Sie im rechten sind." | -- Напишете вы позднее,-- сказал Гете,-- а сегодня вы при мне проделаете опыт и устно его объясните, я хочу быть уверен, что вы на правильном пути. |
Nach Tisch, wo es völlig helle war, fragte Goethe: | После обеда было еще совсем светло, и когда Гете спросил: |
"Können Sie jetzt das Experiment machen?" | -- Можете вы сейчас приступить к эксперименту? Я отвечал: |
- "Nein", sagte ich. | -- Нет. |
- "Warum nicht?" fragte Goethe. - "Es ist noch zu helle," antwortete ich; "es muß erst ein wenig Dämmerung eintreten, damit das Kerzenlicht einen entschiedenen Schatten werfe; doch muß es noch helle genug sein, damit das Tageslicht diesen erleuchten könne." - "Hm!" sagte Goethe, "das ist nicht unrecht." | -- Почему? -- осведомился он. -- Пока еще Слишком светло,--ответил я.--Мне нужно, чтобы стало смеркаться и огонек свечи отбросил отчетливую тень, и при этом чтобы было еще недостаточно темно и дневной свет освещал бы ее. |
Der Anfang der Abenddämmerung trat endlich ein, und ich sagte Goethen, daß es jetzt Zeit sei. Er zündete die Wachskerze an und gab mir ein Blatt weißes Papier und ein Stäbchen. | -- Гм, это, пожалуй, правильно,--сказал Гете. Наконец начало смеркаться, и я сказал Гете, что теперь пора. Он зажег восковую свечу и дал мне лист белой бумаги и палочку. |
"Nun experimentieren und dozieren Sie!" sagte er. | -- Ну, вот, теперь приступайте к опыту и комментируйте его. |
Ich stellte das Licht auf den Tisch in die Nähe des Fensters, legte das Papier in die Nähe des Lichtes, und als ich das Stäbchen auf die Mitte des Papiers zwischen Tages- und Kerzenlicht setzte, war das Phänomen in vollkommener Schönheit da. Der Schatten nach dem Lichte zu zeigte sich entschieden gelb, der andere nach dem Fenster zu vollkommen blau. | Я поставил свечу на стол у окна, положил возле нее лист бумаги, и когда я поместил палочку посредине между полосой дневного света и светом от огонька свечи, феномен предстал перед нами во всей своей красоте. Тень, ложившаяся в направлении свечи, оказалась выражение желтой, другая, в направлении окна, доподлинно синей, |
"Nun," sagte Goethe, "wie entsteht zunächst der blaue Schatten?" | -- Итак,-- спросил Гете,-- отчего же возникает синяя тень? |
- "Ehe ich dieses erkläre," sagte ich, "will ich das Grundgesetz aussprechen, aus dem ich beide Erscheinungen ableite. | -- Прежде чем объяснить это,-- ответил я,-- дозвольте мне сказать несколько слов об основном законе, из которого я вывожу оба явления. |
Licht und Finsternis", sagte ich, "sind keine Farben, sondern sie sind zwei Extreme, in deren Mitte die Farben liegen und entstehen, und zwar durch eine Modifikation von beiden. | Свет и тьма это не цвета, это две крайности, меж коих цвета существуют и возникают благодаря модификации того и другого. |
Den Extremen Licht und Finsternis zunächst entstehen die beiden Farben gelb und blau: die gelbe an der Grenze des Lichtes, indem ich dieses durch ein getrübtes, die blaue an der Grenze der Finsternis, indem ich diese durch ein erleuchtetes Durchsichtige betrachte. | На границах этих двух крайностей возникают оба цвета -- желтый и синий. Желтый -- на границе света, когда мы смотрим на него сквозь мутную среду, синий -- на границе тьмы, когда мы смотрим сквозь прозрачную среду. |
Kommen wir nun", fuhr ich fort, "zu unserem Phänomen, so sehen wir, daß das Stäbchen vermöge der Gewalt des Kerzenlichtes einen entschiedenen Schatten wirft. Dieser Schatten würde als schwarze Finsternis erscheinen, wenn ich die Läden schlösse und das Tageslicht absperrte. Nun aber dringt durch die offenen Fenster das Tageslicht frei herein und bildet ein erhelltes Medium, durch welches ich die Finsternis des Schattens sehe, und so entsteht denn, dem Gesetze gemäß, die blaue Farbe." | Вернувшись к нашим феноменам, -- продолжал я,-- мы видим, что палочка, благодаря мощи огонька, отбрасывает отчетливую тень. Эта тень обернулась бы чернотою мрака, если бы я, закрыв ставни, прекратил доступ дневного света. Но сейчас в открытое окно льется дневной свет, образуя освещенную среду, сквозь которую я и вижу темноту тени; таким образом, согласно основному закону, возникает синева. |
Goethe lachte. | Гете рассмеялся. |
"Das wäre der blaue"sagte er, "wie aber erklären Sie den gelben Schatten?" | -- Это синева,-- сказал он,-- ну, а откуда берется желтая тень? |
"Aus dem Gesetz des getrübten Lichtes", antwortete ich. "Die brennende Kerze wirft auf das weiße Papier ein Licht, das schon einen leisen Hauch vom gelblichen hat. Der einwirkende Tag aber hat so viele Gewalt, um vom Stäbchen aus nach dem Kerzenlichte zu einen schwachen Schatten zu werfen, der, so weit er reicht, das Licht trübt, und so entsteht, dem Gesetze gemäß, die gelbe Farbe. Schwäche ich die Trübe, indem ich den Schatten dem Lichte möglichst nahe bringe, so zeigt sich ein reines Hellgelb; verstärke ich aber die Trübe, indem ich den Schatten möglichst vom Licht entferne, so verdunkelt sich das Gelbe bis zum Rötlichen, ja Roten." | -- По-моему, здесь действует закон замутненного света,-- отвечал я.-- Горящая свеча отбрасывает на белую бумагу свет, уже имеющий чуть приметный оттенок желтизны. Но воздействие дневного света достаточно мощно, чтобы от палочки упала слабая тень в направлении горящей свечи, и эта тень, сколько ее хватает, замутняет свет; таким образом, в соответствии с основным законом, и возникает желтый цвет. Если я ослаблю замутнение, придвинув тень как можно ближе к свече, то мы уже видим светлую желтизну. Если же я усиливаю замутнение, по мере возможности отдалив тень от свечи, желтизна темнеет до красноватого оттенка, более того -- до красноты. |
Goethe lachte wieder, und zwar sehr geheimnisvoll. | Гете опять рассмеялся, и, надо сказать, не без таинственности. |
"Nun," sagte ich, "habe ich recht?" - "Sie haben das Phänomen recht gut gesehen und recht hübsch ausgesprochen," antwortete Goethe, "aber Sie haben es nicht erklärt. Ihre Erklärung ist gescheit, ja sogar geistreich, aber sie ist nicht die richtige." | -- Ну и что вы скажете, прав я или нет? Вы зорко подметили феномен и хорошо его изложили,-- сказал он,-- но вы его не объяснили. Вернее; ваше объяснение достаточно толково, даже остроумно, но, увы, неправильно. |
"Nun so helfen Sie mir", sagte ich, "und lösen Sie mir das Rätsel, denn ich bin nun im höchsten Grade ungeduldig." | -- В таком случае помогите мне,-- попросил я,-- меня ведь разбирает нетерпение. |
- "Sie sollen es erfahren," sagte Goethe, "aber nicht heute und nicht auf diesem Wege. Ich will Ihnen nächstens ein anderes Phänomen zeigen, durch welches Ihnen das Gesetz augenscheinlich werden soll. Sie sind nahe heran, und weiter ist in dieser Richtung nicht zu gelangen. Haben Sie aber das neue Gesetz begriffen, so sind Sie in eine ganz andere Region eingeführt und über sehr vieles hinaus. Kommen Sie einmal am Mittage bei heiterem Himmel ein Stündchen früher zu Tisch, so will ich Ihnen ein deutlicher Phänomen zeigen, durch welches Sie dasselbe Gesetz, welches diesem zum Grunde liegt, sogleich begreifen sollen. | -- Вы все узнаете,--отвечал Гете,--но не сегодня и не этим путем. На днях я покажу вам другой феномен, который сделает для вас очевидным действующий здесь закон. Вы уже близко подошли к нему, но дальше в этом направлении идти некуда. Когда же вы окончательно постигнете новый закон, вам откроется иная сфера и многое для вас уже останется позади. Придите как-нибудь на часок раньше к обеду, хорошо бы в полдень при ясном небе, и я покажу вам четкий феномен, который вам поможет тотчас уяснить себе закон, лежащий в его основе. |
Es ist mir sehr lieb," fuhr er fort, "daß Sie für die Farbe dieses Interesse haben; es wird Ihnen eine Quelle von unbeschreiblichen Freuden werden." | -- Мне очень приятно,-- продолжал он,-- что вы заинтересовались цветом; этот интерес станет для вас источником неописуемых радостей. |
Nachdem ich Goethe am Abend verlassen, konnte ich den Gedanken an das Phänomen nicht aus dem Kopfe bringen, so daß ich sogar im Traume damit zu tun hatte. Aber auch in diesem Zustande sah ich nicht klarer und kam der Lösung des Rätsels um keinen Schritt näher. | Вечером, покинув дом Гете, я никак не мог выбросить из головы мыслей об упомянутом феномене, даже во сне они не давали мне покоя. Но, разумеется, прозрение так и не снизошло на меня, и я ни на шаг не приблизился к разгадке. |
"Mit meinen naturwissenschaftlichen Heften", sagte Goethe vor einiger Zeit, "gehe ich auch langsam fort. Nicht weil ich glaube, die Wissenschaft noch jetzt bedeutend fördern zu können, sondern der vielen angenehmen Verbindungen wegen, die ich dadurch unterhalte. Die Beschäftigung mit der Natur ist die unschuldigste. In ästhetischer Hinsicht ist jetzt an gar keine Verbindung und Korrespondenz zu denken. Da wollen sie wissen, welche Stadt am Rhein bei meinem 'Hermann und Dorothea' gemeint sei! - Als ob es nicht besser wäre, sich jede beliebige zu denken! - Man will Wahrheit, man will Wirklichkeit und verdirbt dadurch die Poesie." | -- Мои естественно-исторические записи,-- недавно сказал мне Гете,-- все-таки продвигаются помаленьку, хотя и медленно. Я, конечно, уже не надеюсь действенно способствовать науке, но занимаюсь ею из-за разнообразных и приятных личных связей, которые таким образом. поддерживаются. Изучение природы -- невиннейшее из. занятий, тогда как в области эстетики нынче и думать не приходится о подобных связях и о подобной переписке. Вот теперь им приспичило узнать, какой город на Рейне я имел в виду в "Германе и Доротее"! А разве не лучше, чтобы каждый представил себе, какой ему угодно! Нет, подавай им правду, подавай действительную жизнь, вот этим они и губят поэзию. |
English | Русский |
Mittwoch, den 3. Januar 1827 | Среда, 3 января 1827 г. |
Heute bei Tisch sprachen wir über Cannings treffliche Rede für Portugal. | Сегодня за обедом шел разговор о блестящей речи Каннинга в защиту Португалии. |
"Es gibt Leute,"sagte Goethe, "die diese Rede grob nennen; aber diese Leute wissen nicht, was sie wollen, es liegt in ihnen eine Sucht, alles Große zu frondieren. Es ist keine Opposition, sondern eine bloße Frondation. Sie müssen etwas Großes haben, das sie hassen können. Als Napoleon noch in der Welt war, haßten sie den, und sie hatten an ihm eine gute Ableitung. Sodann als es mit diesem aus war, frondierten sie die Heilige Allianz, und doch ist nie etwas Größeres und für die Menschheit Wohltätigeres erfunden worden. Jetzt kommt die Reihe an Canning. Seine Rede für Portugal ist das Produkt eines großen Bewußtseins. Er fühlt sehr gut den Umfang seiner Gewalt und die Größe seiner Stellung, und er hat recht, daß er spricht, wie er sich empfindet. Aber das können diese Sanscülotten nicht begreifen, und was uns andern groß erscheint, erscheint ihnen grob. Das Große ist ihnen unbequem, sie haben keine Ader, es zu verehren, sie können es nicht dulden." | -- Многие называют его речь грубой,-- сказал Гете,-- но эти люди сами не знают, чего хотят. У них просто какой-то зуд отрицать все значительное. И это не оппозиция, а чистейшая фронда. Им надо ненавидеть что-то значительное. Покуда Наполеон властвовал над миром, они ненавидели его, для них он был отличным громоотводом. Когда с ним было покончено, они затеяли фронду против Священного союза, а между тем никогда еще люди не придумывали чего-либо более разумного и благодетельного для человечества. Теперь настал черед Каннинга. Его речь о Португалии -- результат глубоких раздумий. Он прекрасно отдает себе отчет в силе своей власти, в своем высоком положении и прав, говоря то, что чувствует. Но эти санкюлоты его понять не в состоянии, то, что нам всем представляется весьма значительным, им кажется грубым. Они не умеют чтить незаурядное, для них оно непереносимо. |
Donnerstag abend, den 4. Januar 1827 | Четверг вечером, 4 января 1827 г. |
Goethe lobte sehr die Gedichte von Victor Hugo. | Гете очень хвалил стихи Виктора Гюго. |
"Er ist ein entschiedenes Talent," sagte er, "auf den die deutsche Literatur Einfluß gehabt. Seine poetische Jugend ist ihm leider durch die Pedanterie der klassischen Partei verkümmert; doch jetzt hat er den 'Globe' auf seiner Seite, und so hat er gewonnen Spiel. Ich möchte ihn mit Manzoni vergleichen. Er hat viel Objektives und erscheint mir vollkommen so bedeutend als die Herren de Lamartine und Delavigne. Wenn ich ihn recht betrachte, so sehe ich wohl, wo er und andere frische Talente seinesgleichen herkommen. Von Chateaubriand kommen sie her, der freilich ein sehr bedeutendes rhetorisch-poetisches Talent ist. Damit Sie nun aber sehen, in welcher Art Victor Hugo schreibt, so lesen Sie nur dies Gedicht über Napoleon: 'Les deux isles'." | -- Это большой талант,-- сказал он,-- и на него повлияла немецкая литература. Юность поэта, к сожалению, была омрачена педантическими сторонниками классицизма, но теперь за него стоит "Глоб", а следовательно, он выиграл битву. Мне хочется сравнить его с Мандзони. Его дарование объективно, и он, по-моему, ни в чем не уступает господам Ламартину и Делавиню. Внимательно в него вчитываясь, я начинаю понимать, откуда происходит он сам и ему подобные свежие таланты. От Шатобриана, бесспорно, обладающего риторически-поэтическим даром. Для того чтобы представить себе, как пишет Виктор Гюго, вам достаточно прочитать его стихотворение о Наполеоне "Les deux isles" ("Два острова" (фр.). |
Goethe legte mir das Buch vor und stellte sich an den Ofen. Ich las. | Гете положил передо мною книгу и встал у печки. Я начал читать. |
"Hat er nicht treffliche Bilder?" sagte Goethe, "und hat er seinen Gegenstand nicht mit sehr freiem Geiste behandelt?" | -- Разве его образы не превосходны? [37] --сказал Гете.-- А как свободно он трактует тему! |
Er trat wieder zu mir. | Он снова подошел ко мне. |
"Sehen Sie nur diese Stelle, wie schön sie ist!" | -- Посмотрите вот на это место, я считаю, что оно прекрасно! |
Er las die Stelle von der Wetterwolke, aus der den Helden der Blitz von unten hinauf trifft. | И он прочитал несколько строк о грозовой туче, из которой молния, снизу вверх, ударила в героя. |
"Das ist schön! Denn das Bild ist wahr, welches man in Gebirgen finden wird, wo man oft die Gewitter unter sich hat und wo die Blitze von unten nach oben schlagen." | -- До чего хорошо! А все потому, что такую картину и правда наблюдаешь в горах, где гроза частенько проходит под тобой и молнии бьют снизу вверх. |
"Ich lobe an den Franzosen," sagte ich, "daß ihre Poesie nie den festen Boden der Realität verläßt. Man kann die Gedichte in Prosa übersetzen und ihr Wesentliches wird bleiben." | -- Я уважаю французов за то, что их поэзия всегда зиждется на реальной почве,-- сказал я.-- Французские стихи можно изложить прозой, и все существенное в них сохранится. |
"Das kommt daher," sagte Goethe, "die französischen Dichter haben Kenntnisse; dagegen denken die deutschen Narren, sie verlören ihr Talent, wenn sie sich um Kenntnisse bemühten, obgleich jedes Talent sich durch Kenntnisse nähren muß und nur dadurch erst zum Gebrauch seiner Kräfte gelangt. Doch wir wollen sie gehen lassen, man hilft ihnen doch nicht, und das wohnhafte Talent findet schon seinen Weg. Die vielen jungen Dichter, die jetzt ihr Wesen treiben, sind gar keine rechten Talente; sie beurkunden weiter nichts als ein Unvermögen, das durch die Höhe der deutschen Literatur zur Produktivität angereizt worden. | -- Потому что французские поэты много знают,-- подхватил Гете,-- тогда как наши немецкие дурни думают, что, затратив усилия на приобретение знаний, они нанесут ущерб своему таланту, хотя любой талант должен питаться знаниями и только знания дают возможность художнику практически применить свои силы. Но пусть делают, что хотят, им ничем не поможешь, а истинный талант всегда пробьет себе дорогу. Многие молодые люди, из тех, что сейчас подвизаются на поэтическом поприще, лишены истинного дарования. Они возвещают нам только о своей несостоятельности, которую подстегивает к творчеству разве что высокий уровень немецкой литературы. |
Daß die Franzosen", fuhr Goethe fort, "aus der Pedanterie zu einer freieren Art in der Poesie hervorgehen, ist nicht zu verwundern. Diderot und ihm ähnliche Geister haben schon vor der Revolution diese Bahn zu brechen gesucht. Die Revolution selbst sodann sowie die Zeit unter Napoleon sind der Sache günstig gewesen. Denn wenn auch die kriegerischen Jahre kein eigentlich poetisches Interesse aufkommen ließen und also für den Augenblick den Musen zuwider waren, so haben sich doch in dieser Zeit eine Menge freier Geister gebildet, die nun im Frieden zur Besinnung kommen und als bedeutende Talente hervortreten." | -- Не диво, что французы,-- продолжал Гете,-- оттолкнувшись от педантизма, перешли к более свободной манере поэтического письма. Дидро и ему подобные даровитые люди пытались еще до революции проторить эту дорогу. Революция, а засим эпоха Наполеона немало споспешествовали их стремлениям. Если годы войны и не давали прорасти интересу к поэзии, иными словами -- были враждебны музам, все же в ту пору формировалось множество свободных умов, которые теперь, в мирное время, очнувшись от былых невзгод, проявляют себя как незаурядные таланты. |
Ich fragte Goethe, ob die Partei der Klassiker auch dem trefflichen Béranger entgegen gewesen. | Я спросил Гете: неужто сторонники классицизма выступали против бесподобного Беранже? |
"Das Genre, worin Béranger dichtet", sagte Goethe, "ist ein älteres, herkömmliches, woran man gewöhnt war; doch hat auch er sich in manchen Dingen freier bewegt als seine Vorgänger und ist deshalb von der pedantischen Partei angefeindet worden." | -- Жанр, в котором пишет Беранже,-- отвечал он,-- Давний, традиционный, к нему все привыкли. Но поскольку кое в чем он держался большей свободы, то партия педантов, конечно, не пощадила и его. |
Das Gespräch lenkte sich auf die Malerei und auf den Schaden der altertümelnden Schule. | Разговор перешел на живопись и на вредоносное влияние школы подражателей старине. |
"Sie prätendieren, kein Kenner zu sein," sagte Goethe, "und doch will ich Ihnen ein Bild vorlegen, an welchem Ihnen, obgleich es von einem unserer besten jetzt lebenden deutschen Maler gemacht worden, dennoch die bedeutendsten Verstöße gegen die ersten Gesetze der Kunst sogleich in die Augen fallen sollen. Sie werden sehen, das Einzelne ist hübsch gemacht, aber es wird Ihnen bei dem Ganzen nicht wohl werden, und Sie werden nicht wissen, was Sie daraus machen sollen. Und zwar dieses nicht, weil der Meister des Bildes kein hinreichendes Talent ist, sondern weil sein Geist, der das Talent leiten soll, ebenso verfinstert ist wie die Köpfe der übrigen altertümelnden Maler, so daß er die vollkommenen Meister ignoriert und zu den unvollkommenen Vorgängern zurückgeht und diese zum Muster nimmt. | -- Вы не считаете себя знатоком,-- сказал Гете,-- но я сейчас покажу вам картину, она хоть и написана одним из лучших наших немецких современников, однако вам сразу бросится в глаза, как много он погрешил против первейших законов искусства. Вы увидите, что некоторые детали очень хороши, но целое оттолкнет вас, и вы так и не поймете, для чего все это нужно. Дело здесь не в недостаточном таланте художника, а в том, что ум, который должен руководить талантом, у него помрачен, как у всех художников этой школы, и он, игнорируя великих мастеров, обращается к их несовершенным предшественникам, которых и принимает за образец. |
Raffael und seine Zeitgenossen waren aus einer beschränkten Manier zur Natur und Freiheit durchgebrochen. Und statt daß jetzige Künstler Gott danken und diese Avantagen benutzen und auf dem trefflichen Wege fortgehen sollten, kehren sie wieder zur Beschränktheit zurück. Es ist zu arg, und man kann diese Verfinsterung der Köpfe kaum begreifen. Und weil sie nun auf diesem Wege in der Kunst selbst keine Stütze haben, so suchen sie solche in der Religion und Partei; denn ohne beides würden sie in ihrer Schwäche gar nicht bestehen können. | Рафаэль и его современники из ограниченности манеры сумели прорваться к естественности и свободе. А нынешние художники, вместо того чтобы, возблагодарив господа, умело использовать эти преимущества и идти дальше по уже проложенному пути, возвращаются к былой ограниченности. Печальная история, и понять ее невозможно. А так как на этом пути само искусство не может служить им опорой, то они ищут ее в религии и в принадлежности к определенному направлению -- иначе они в своей слабости попросту бы погибли. |
Es geht", fuhr Goethe fort, "durch die ganze Kunst eine Filiation. Sieht man einen großen Meister, so findet man immer, daß er das Gute seiner Vorgänger benutzte und daß eben dieses ihn groß machte. Männer wie Raffael wachsen nicht aus dem Boden. Sie fußten auf der Antike und dem Besten, was vor ihnen gemacht worden. Hätten sie die Avantagen ihrer Zeit nicht benutzt, so würde wenig von ihnen zu sagen sein." | -- В искусстве,--продолжал Гете,--едва ли не главенствующую роль играет преемственность. Когда видишь большого мастера, обнаруживаешь, что он использовал лучшие черты своих предшественников и что именно это сделало его великим. Такой художник, как Рафаэль, из земли не растет. Его искусство зиждилось на античности, на лучших творениях прошлого. Ежели бы он не использовал преимуществ своего времени, о нем не стоило бы и говорить. |
Das Gespräch lenkte sich auf die altdeutsche Poesie; | Разговор отвлекся в сторону старогерманской поэзии. |
ich erinnerte an Fleming. | Я вспомнил о Флеминге. |
"Fleming", sagte Goethe, "ist ein recht hübsches Talent, ein wenig prosaisch, bürgerlich; er kann jetzt nichts mehr helfen. Es ist eigen," fuhr er fort, "ich habe doch so mancherlei gemacht, und doch ist keins von allen meinen Gedichten, das im lutherischen Gesangbuch stehen könnte." | -- Флеминг,-- сказал Гете,-- талант весьма приятный. Но он увяз в бюргерстве и, пожалуй, несколько прозаичен, сейчас от него толку мало. Странное дело,-- продолжал он,--я написал много разнообразных стихотворений, но ни одно из них не могло бы войти в Лютерово собрание псалмов. |
Ich lachte und gab ihm recht, indem ich mir sagte, daß in dieser wunderlichen Äußerung mehr liege, als es den Anschein habe. | Я рассмеялся и отвечал утвердительно, при этом подумав, что в необычном этом высказывании заложено больше, чем кажется на первый взгляд. |
Sonntag abend, den 12. [14.] Januar 1827 | Воскресенье вечером, 14 января 1827 г. |
Ich fand eine musikalische Abendunterhaltung bei Goethe, die ihm von der Familie Eberwein nebst einigen Mitgliedern des Orchesters gewährt wurde. Unter den wenigen Zuhörern waren: der Generalsuperintendent Röhr, Hofrat Vogel und einige Damen. Goethe hatte gewünscht, das Quartett eines berühmten jungen Komponisten zu hören, welches man zunächst ausführte. Der zwölfjährige Karl Eberwein spielte den Flügel zu Goethes großer Zufriedenheit, und in der Tat trefflich, so daß denn das Quartett in jeder Hinsicht gut exekutiert vorüberging. | У Гете я застал музыкальный вечер, которым его решило почтить семейство Эбервейн. В вечере принимали участие и несколько оркестрантов. Среди немногих слушателей были: генерал-суперинтендент Рёр, надворный советник Фогель и две-три дамы. Гете хотел услышать квартет прославленного молодого композитора [38] , каковой и был исполнен в начале концерта. Двенадцатилетний Карл Эбервейн сел за рояль. Гете остался очень доволен его игрой, которая и вправду была превосходна, да и весь квартет заслуживал полного одобрения. |
"Es ist wunderlich", sagte Goethe, "wohin die aufs höchste gesteigerte Technik und Mechanik die neuesten Komponisten führt; ihre Arbeiten bleiben keine Musik mehr, sie gehen über das Niveau der menschlichen Empfindungen hinaus, und man kann solchen Sachen aus eigenem Geist und Herzen nichts mehr unterlegen. Wie ist es Ihnen? Mir bleibt alles in den Ohren hängen." | -- Удивительно,-- сказал Гете,-- как далеко увела новейших композиторов высокая современная техника и механика. Их произведения это уже не музыка, они превышают уровень человеческого восприятия и ничего не говорят ни уму, ни сердцу. А как на ваш слух? У меня все это застревает только в ушах. |
Ich sagte, daß es mir in diesem Falle nicht besser gehe. | Я заметил, что и со мной дело обстоит не иначе. |
"Doch das Allegro", fuhr Goethe fort, "hatte Charakter. Dieses ewige Wirbeln und Drehen führte mir die Hexentänze des Blockbergs vor Augen, und ich fand also doch eine Anschauung, die ich der wunderlichen Musik supponieren konnte." | -- Но аллегро,-- продолжал Гете,-- по-своему выразительно. От этого нескончаемого кручения и верчения мне представилась пляска ведьм на Брокене, а значит, возник зрительный образ, сочетающийся с этой непостижимой музыкой. |
Nach einer Pause, während welcher man sich unterhielt und einige Erfrischungen nahm, ersuchte Goethe Madame Eberwein um den Vortrag einiger Lieder. Sie sang zunächst nach Zelters Komposition das schöne Lied 'Um Mitternacht', welches den tiefsten Eindruck machte. | Во время перерыва, когда мы беседовали и закусывали, Гете обратился к мадам Эбервейн с просьбой исполнить несколько песен. Сначала она спела прекрасную песню Цельтера "В полночный час", которая произвела на всех глубокое впечатление. |
"Das Lied bleibt schön," sagte Goethe, "sooft man es auch hört. Es hat in der Melodie etwas Ewiges, Unverwüstliches." | -- Эта песня остается прекрасной, сколько ее ни слушай,-- сказал Гете.-- В ее мелодии есть что-то вечное и неистребимое. |
Hierauf folgten einige Lieder aus der 'Fischerin', von Max Eberwein komponiert. Der 'Erlkönig' erhielt entschiedenen Beifall; sodann die Arie 'Ich hab's gesagt der guten Mutter' erregte die allgemeine Äußerung: diese Komposition erscheine so gut getroffen, daß niemand sie sich anders denken könne. Goethe selbst war im hohen Grade befriedigt. | Затем было исполнено несколько песен из "Рыбачки", Положенных на музыку Максом Эбервейном. "Лесной царь" пришелся по душе всем без исключения, а после арии "Ich hab's gesagt der guten Mutter" слушатели в один голос стали твердить, что музыка здесь так созвучна словам, что иную себе и представить невозможно. Даже Гете был вполне ею удовлетворен. |
Zum Schluß des schönen Abends sang Madame Eberwein auf Goethes Wunsch einige Lieder des 'Divans' nach den bekannten Kompositionen ihres Gatten. Die Stelle: 'Jussufs Reize möcht ich borgen' gefiel Goethen ganz besonders. | В заключение сего приятного вечера мадам Эбервейн, по желанию Гете, спела несколько песен из "Дивана" на музыку ее супруга. Гете всего больше понравилось место "Jussufs Reize mocht' ich borgen". [39] |
"Eberwein", sagte er zu mir, "übertrifft sich mitunter selber." Er bat sodann noch um das Lied 'Ach, um deine feuchten Schwingen', welches gleichfalls die tiefsten Empfindungen anzuregen geeignet war. | -- Здесь Эбервейн,-- сказал он мне,-- подчас превосходит самого себя.-- И еще он захотел послушать песню "Ach, um deine feuchten Schwingen", которая тоже всех растрогала и очаровала. |
Nachdem die Gesellschaft gegangen, blieb ich noch einige Augenblicke mit Goethe allein. | После ухода гостей я еще несколько минут оставался наедине с Гете. |
"Ich habe", sagte er, "diesen Abend die Bemerkung gemacht, daß diese Lieder des 'Divans' gar kein Verhältnis mehr zu mir haben. Sowohl was darin orientalisch als was darin leidenschaftlich ist, hat aufgehört in mir fortzuleben; es ist wie eine abgestreifte Schlangenhaut am Wege liegen geblieben. Dagegen das Lied 'Um Mitternacht' hat sein Verhältnis zu mir nicht verloren, es ist von mir noch ein lebendiger Teil und lebt mit mir fort. | -- Сегодня я сделал открытие,-- сказал он,-- что эти песни из "Дивана" ко мне уже не имеют ни малейшего отношения. Все восточное в них и все, что идет от страсти, умерло в моей душе, осталось лежать на дороге, как сброшенная змеею кожа. А вот песня "В полночный час" еще не утратила связи со мной, она как бы остается живой частицей меня и продолжает жить во мне. |
Es geht mir übrigens öfter mit meinen Sachen so, daß sie mir gänzlich fremd werden. Ich las dieser Tage etwas Französisches und dachte im Lesen: der Mann spricht gescheit genug, du würdest es selbst nicht anders sagen. Und als ich es genau besehe, ist es eine übersetzte Stelle aus meinen eigenen Schriften." | Вообще-то нередко случается, что собственные мои произведения делаются мне абсолютно чужими. На днях, читая что-то по-французски, я думал: этот человек хорошо выражает свои мысли, я бы и сам лучше не сказал. А вглядевшись повнимательнее, обнаружил, что это переведенный отрывок из моего произведения. |
Montag abend, den 15. Januar 1827 | Понедельник вечером, 15 января 1827 г. |
Nach Vollendung der 'Helena' hatte Goethe sich im vergangenen Sommer zur Fortsetzung der 'Wanderjahre' gewendet. | Завершив "Елену", Гете прошлым летом стал продолжать "Годы странствий". |
Von dem Vorrücken dieser Arbeit erzählte er mir oft. | Он часто рассказывал мне о продвижении этой работы. |
"Um den vorhandenen Stoff besser zu benutzen," sagte er mir eines Tags, "habe ich den ersten Teil ganz aufgelöset und werde nun so durch Vermischung des Alten und Neuen zwei Teile bilden. Ich lasse nun das Gedruckte ganz abschreiben; die Stellen, wo ich Neues auszuführen habe, sind angemerkt, und wenn der Schreibende an ein solches Zeichen kommt, so diktiere ich weiter und bin auf diese Weise genötigt, die Arbeit nicht in Stocken geraten zu lassen." | -- Чтобы лучше использовать наличествующий материал,--сказал он мне. однажды,--я вовсе порушил первую часть и теперь, смешав старое с новым, сделаю две части. Я был вынужден отдать переписывать напечатанное; места, где мне надо будет вставить новое, помечены мною; когда переписчик доходит до отметки, я диктую дальше, и таким образом работа у меня не останавливается. |
Eines anderen Tages sagte er mir so: | В другой раз он сказал: |
"Das Gedruckte der 'Wanderjahre' ist nun ganz abgeschrieben; die Stellen, die ich noch neu zu machen habe, sind mit blauem Papier ausgefüllt, so daß ich sinnlich vor Augen habe, was noch zu tun ist. Sowie ich nun vorrücke, verschwinden die blauen Stellen immer mehr, und ich habe daran meine Freude." | -- Все, что было напечатано из "Годов странствий", уже переписано; места, которые я хочу сделать заново, переложены синей бумагой, так что я сразу вижу, что еще надо сделать. Сейчас я так продвигаюсь вперед, что синих страничек становится все меньше, это меня радует. |
Vor mehreren Wochen hörte ich nun von seinem Sekretär, daß er an einer neuen Novelle arbeite; ich hielt mich daher abends von Besuchen zurück und begnügte mich, ihn bloß alle acht Tage bei Tisch zu sehen. | Месяца полтора тому назад я слышал от его секретаря [40] , что он теперь работает над новой новеллой. Посему я воздерживался от вечерних посещений, довольствуясь тем, что раз в неделю видел его за обедом. |
Diese Novelle war nun seit einiger Zeit vollendet, und er legte mir diesen Abend die ersten Bogen zur Ansicht vor. | Эта новелла была недавно закончена, и сегодня вечером он положил передо мною ее первые страницы. |
Ich war beglückt und las bis zu der bedeutenden Stelle, wo alle um den toten Tiger herumstehen und der Wärtel die Nachricht bringt, daß der Löwe oben an der Ruine sich in die Sonne gelegt habe. | Я был счастлив и дочитал до того примечательного места, где все стоят вокруг убитого тигра, а сторож приносит известие, что лев улегся вверху, среди руин, и греется на солнце. |
Während des Lesens hatte ich die außerordentliche Deutlichkeit zu bewundern, womit alle Gegenstände bis auf die kleinste Lokalität vor die Augen gebracht waren. Der Auszug zur Jagd, die Zeichnungen der alten Schloßruine, der Jahrmarkt, der Feldweg zur Ruine, alles trat entschieden vor die Anschauung, so daß man genötiget war, sich das Dargestellte gerade so zu denken, wie der Dichter es gewollt hatte. Zugleich war alles mit einer solchen Sicherheit, Besonnenheit und Herrschaft geschrieben, daß man vom Künftigen nichts vorausahnen und keine Zeile weiter blicken könnte, als man las. | Читая, я поражался необычайной четкости, с которой все, вплоть до самой ничтожной частности, представало перед моим взором. Выезд охоты, зарисовка старых замковых руин, ярмарка, полевая дорога к развалинам--все было изображено до того отчетливо, что читатель представлял себе описываемое именно так, как того хотел автор. И в то же время все было сделано с неколебимой уверенностью, обдуманно и властно; невозможно было угадать, во что это выльется в будущем, и видеть больше, .Чем ты прочитал. |
"Eure Exzellenz", sagte ich, "müssen nach einem sehr bestimmten Schema gearbeitet haben." | -- Ваше превосходительство,-- сказал я,-- вы, видимо, работали, придерживаясь строго определенной схемы. |
"Allerdings habe ich das," antwortete Goethe; "ich wollte das Sujet schon vor dreißig Jahren ausführen, und seit der Zeit trage ich es im Kopfe. Nun ging es mir mit der Arbeit wunderlich. Damals, gleich nach 'Hermann und Dorothea', wollte ich den Gegenstand in epischer Form und Hexametern behandeln und hatte auch zu diesem Zweck ein ausführliches Schema entworfen. Als ich nun jetzt das Sujet wieder vornehme, um es zu schreiben, kann ich jenes alte Schema nicht finden und bin also genötigt, ein neues zu machen, und zwar ganz gemäß der veränderten Form, die ich jetzt dem Gegenstande zu geben willens war. Nun aber nach vollendeter Arbeit findet sich jenes ältere Schema wieder, und ich freue mich nun, daß ich es nicht früher in Händen gehabt, denn es würde mich nur verwirrt haben. Die Handlung und der Gang der Entwickelung war zwar unverändert, allein im Detail war es doch ein ganz anderes; es war ganz für eine epische Behandlung in Hexametern gedacht und würde also für diese prosaische Darstellung gar nicht anwendbar gewesen sein." | -- Вы правы, так оно и было,-- подтвердил Гете,-- я еще тридцать лет тому назад хотел развить этот сюжет, и с тех пор "Новелла" не шла у меня из головы. Но все с ней получилось как-то странно! Первоначально, сразу после "Германа и Доротеи", я задумал разработать эту тему в эпической форме, в гекзаметрах, и тогда же набросал подробную схему. Когда я теперь вернулся к той же теме, оказалось, что старая схема куда-то запропастилась, и мне поневоле пришлось разрабатывать новую в строгом соответствии с изменившейся формой, в которую я теперь хотел ее облечь. И вот, после того как работа была уже завершена, вдруг нашлась старая схема, и я рад, что она раньше не попалась мне в руки, это бы только сбило меня с толку. Сюжет и ход его развития, правда, не претерпели изменений, но в деталях там многое было по-другому,-- ведь предназначал-то я ее для эпической обработки в гекзаметрах, а потому для прозы она бы все равно не пригодилась. . . |
Das Gespräch lenkte sich auf den Inhalt. | Разговор перешел на содержание "Новеллы". |
"Eine schöne Situation", sagte ich, "ist die, wo Honorio, der Fürstin gegenüber, am tot ausgestreckten Tiger steht, die klagende weinende Frau mit dem Knaben herzugekommen ist, und auch der Fürst mit dem Jagdgefolge zu der seltsamen Gruppe soeben herbeieilt. Das müßte ein treffliches Bild machen, und ich möchte es gemalt sehen." | -- Какая прекрасная сцена,-- сказал я,-- когда Гонорио стоит перед герцогиней возле мертвого тигра, к ним подходит горько плачущая женщина с мальчиком и к этой странной группе поспешает еще и герцог со своей охотой. Великолепная картина, мне бы хотелось видеть ее запечатленной на полотне. |
"Gewiß," sagte Goethe, "das wäre ein schönes Bild; - doch", fuhr er nach einigem Bedenken fort, "der Gegenstand wäre fast zu reich und der Figuren zu viele, so daß die Gruppierung und Verteilung von Licht und Schatten dem Künstler sehr schwer werden würde. Allein den früheren Moment, wo Honorio auf dem Tiger kniet und die Fürstin am Pferde gegenüber steht, habe ich mir wohl als Bild gedacht; und das wäre zu machen." | -- Да,-- сказал Гете,-- картина была бы хорошая, но,-- добавил он после недолгого раздумья,-- для живописи это, пожалуй, слишком богатое содержание и фигур многовато, художнику трудно пришлось бы с их группировкой и с распределением светотени. Но вот предшествующий момент, когда Гонорио преклоняет колени перед телом тигра, а герцогиня верхом на лошади остановилась подле него, я, действительно, представлял себе в виде живописного произведения, и оно бы могло получиться. |
Ich empfand, daß Goethe recht hatte, und fügte hinzu, daß ja dieser Moment auch eigentlich der Kern der ganzen Situation sei, worauf alles ankomme. | Я почувствовал правоту Гете и добавил, что этот момент, собственно, и является ядром всей ситуации, как бы раскрывающим ее смысл. |
Noch hatte ich an dem Gelesenen zu bemerken, daß diese Novelle von allen übrigen der 'Wanderjahre' einen ganz verschiedenen Charakter trage, indem darin alles Darstellung des Äußern, alles real sei. | И еще я заметил по поводу прочитанного, что эта новелла коренным образом отличается от других, вошедших в "Годы странствий", ибо все в ней воссоздает внешнее, то есть реальное. |
"Sie haben recht," sagte Goethe, "Innerliches finden Sie in dem Gelesenen fast gar nicht, und in meinen übrigen Sachen ist davon fast zuviel." | -- Вы правы,-- отвечал Гете,-- внутренняя жизнь здесь почти отсутствует, хотя в других моих вещах ее, пожалуй что, и слишком много. |
"Nun bin ich neugierig, zu erfahren," sagte ich, "wie man sich des Löwen bemeistern wird; daß dieses auf eine ganz andere Weise geschehen werde, ahne ich fast, doch das Wie ist mir gänzlich verborgen." | -- Теперь меня разобрало любопытство,-- сказал я,-- как они совладают со львом; что это произойдет каким-то другим образом, я догадываюсь, но как именно, от меня сокрыто. |
- "Es wäre auch nicht gut, wenn Sie es ahneten," sagte Goethe, "und ich will es Ihnen heute nicht verraten. Donnerstag abend gebe ich Ihnen das Ende; bis dahin liegt der Löwe in der Sonne." | -- Что ж хорошего, если бы вам сразу все было ясно,-- сказал Гете,-- и сегодня я еще ничего вам не скажу. В четверг вечером я дам вам конец; до тех пор пусть лев греется на солнышке. |
Ich brachte das Gespräch auf den zweiten Teil des 'Faust', insbesondere auf die 'Klassische Walpurgisnacht', die nur noch in der Skizze dalag, und wovon Goethe mir vor einiger Zeit gesagt hatte, daß er sie als Skizze wolle drucken lassen. Nun hatte ich mir vorgenommen, Goethen zu raten, dieses nicht zu tun, denn ich fürchtete, sie möchte, einmal gedruckt, für immer unausgeführt bleiben. Goethe mußte in der Zwischenzeit das bedacht haben, denn er kam mir sogleich entgegen, indem er sagte, daß er entschlossen sei, jene Skizze nicht drucken zu lassen. | Я перевел разговор на вторую часть "Фауста", и прежде всего на "Классическую Вальпургиеву ночь", которая пока что существовала лишь в наброске; Гете недавно сказал мне, что в этом виде он хочет ее напечатать. Я возымел дерзкое намерение ему отсоветовать это, ибо страшился, что однажды напечатанный набросок так наброском и останется. За истекшее время Гете, видимо, все обдумал и сразу же обрадовал меня сообщением, что отказался от мысли его печатать. |
"Das ist mir sehr lieb," sagte ich, "denn nun habe ich doch die Hoffnung, daß Sie sie ausführen werden." | -- Мне очень приятно это слышать,-- сказал я,-- теперь у меня появилась надежда, что вы его закончите. |
- "In einem Vierteljahre", sagte er, "wäre es getan, allein woher will die Ruhe kommen! Der Tag macht gar zu viele Ansprüche an mich; es hält schwer, mich so sehr abzusondern und zu isolieren. Diesen Morgen war der Erbgroßherzog bei mir, auf morgen mittag hat sich die Großherzogin melden lassen. Ich habe solche Besuche als eine hohe Gnade zu schätzen, sie verschönern mein Leben; allein sie nehmen doch mein Inneres in Anspruch, ich muß doch bedenken, was ich diesen hohen Personen immer Neues vorlegen und wie ich sie würdig unterhalten will." | -- Я бы это сделал за три месяца,-- сказал Гете,-- только откуда я возьму покой? Каждый день предъявляет ко мне чрезмерное множество требований; и никак я не могу обособиться, замкнуться. Сегодня утром меня посетил наследник великого герцога, на завтрашний день назначила свой визит великая герцогиня. Мне следовало бы оценивать эти посещения как высокую честь, они украшают мою жизнь, но и претендуют на внутренние мои силы, я должен думать о том, чтобы развлечь высоких особ чем-нибудь новым, достойно занять их. |
"Und doch", sagte ich, "haben Sie vorigen Winter die 'Helena' vollendet, und Sie waren doch nicht weniger gestört als jetzt." | -- И однако же,-- сказал я,-- прошлой зимою вы завершили "Елену", а отрывали вас не меньше, чем нынешней. |
- "Freilich," sagte Goethe, "es geht auch, und muß auch gehen, allein es ist schwer." | -- Конечно,-- отвечал Гете,-- работа продвигается и должна продвигаться, но мне это нелегко. |
- "Es ist nur gut," sagte ich, "daß Sie ein so ausführliches Schema haben." | -- Слава богу,-- заметил я,-- что у вас составлен такой подробный план. |
- "Das Schema ist wohl da", sagte Goethe, "allein das Schwierigste ist noch zu tun; und bei der Ausführung hängt doch alles gar zu sehr vom Glück ab. Die 'Klassische Walpurgisnacht' muß in Reimen geschrieben werden, und doch muß alles einen antiken Charakter tragen. Eine solche Versart zu finden ist nicht leicht. Und nun den Dialog!" | -- План-то у меня есть, но самое трудное впереди. Когда приступаешь к осуществлению, то уж тут -- как повезет! "Классическая Вальпургиева ночь" должна быть написана рифмованным стихом, и тем не менее на целом должен лежать отпечаток античности. Найти такую стихотворную форму -- дело не простое, а тут еще и диалог! |
- "Ist denn der nicht im Schema mit erfunden?" sagte ich. | -- Разве он не предусмотрен в вашем плане? -- спросил я. |
"Wohl das Was," antwortete Goethe, "aber nicht das Wie. Und dann bedenken Sie nur, was alles in jener tollen Nacht zur Sprache kommt! Fausts Rede an die Proserpina, um diese zu bewegen, daß sie die Helena herausgibt; was muß das nicht für eine Rede sein, da die Proserpina selbst zu Tränen davon gerührt wird! - Dieses alles ist nicht leicht zu machen und hängt sehr viel vom Glück ab, ja fast ganz von der Stimmung und Kraft des Augenblicks." | -- В нем предусмотрено что,-- отвечал Гете,-- но не как. Вы попытайтесь-ка представить себе, что только не происходит в эту безумную ночь! Обращение Фауста к Прозерпине, когда он убеждает ее выдать Елену; как он должен с нею говорить, если Прозерпина до слез растрогана его словами! Все это сделать очень трудно. Здесь многое зависит от везения, вернее -- от наития и собранности духа. |
Mittwoch, den 17. Januar 1827 | Среда, 17 января 1827 г. |
In der letzten Zeit, wo Goethe sich mitunter nicht ganz wohl befand, hatten wir in seiner nach dem Garten gehenden Arbeitsstube gesessen. | В последнее время Гете чувствовал себя неважно, и мы обедали в его рабочей комнате с окнами, смотрящими в сад. |
Heute war wieder in dem sogenannten Urbino-Zimmer gedeckt, welches ich als ein gutes Zeichen nahm. Als ich hereintrat, fand ich Goethe und seinen Sohn; beide bewillkommten mich freundlich in ihrer naiven liebevollen Art - Goethe selbst schien in der heitersten Stimmung, wie dieses an seinem höchst belebten Gesicht zu bemerken war. | Сегодня стол снова накрыли в так называемой "комнате Урбино", что уже само по себе было добрым знаком. Войдя туда, я застал Гете и его сына. Оба приветствовали меня, как всегда, дружественно и сердечно. Гете был явно в превосходнейшем настроении, о чем свидетельствовало его оживленное лицо. |
Durch die offene Tür des angrenzenden sogenannten Deckenzimmers sah ich, über einen großen Kupferstich gebogen, den Herrn Kanzler von Müller; er trat bald zu uns herein, und ich freute mich, ihn als angenehme Tischgesellschaft zu begrüßen. Frau von Goethe wurde noch erwartet, doch setzten wir uns vorläufig zu Tisch. Es ward mit Bewunderung von dem Kupferstich gesprochen, und Goethe erzählte mir, es sei ein Werk des berühmten Gérard in Paris, womit dieser ihm in den letzten Tagen ein Geschenk gemacht. | В открытую дверь соседней комнаты, так называемой плафонной, я увидел канцлера фон Мюллера, склонившегося над какой-то большой гравюрой, он вскоре вошел к нам, и я с удовольствием пожал руку столь приятному сотрапезнику. В ожидании госпожи фон Гете мы все-таки уселись за стол. Разговор шел о прекрасной гравюре, и Гете сказал мне, что это работа знаменитого парижского художника Жерара, на днях присланная ему в подарок. |
"Gehen Sie geschwind hin", fügte er hinzu, "und nehmen Sie noch ein paar Augenvoll, ehe die Suppe kommt." | -- Подите, пока не подали суп, и посмотрите на нее хорошенько,-- сказал Гете. |
Ich tat nach seinem Wunsch und meiner Neigung; ich freute mich an dem Anblick des bewundernswürdigen Werkes, nicht weniger an der Unterschrift des Malers, wodurch er es Goethen als einen Beweis seiner Achtung zueignet. Ich konnte jedoch nicht lange betrachten, Frau von Goethe trat herein, und ich eilte nach meinem Platz zurück. | Я исполнил его желание, которое, разумеется, совпадало с моим, и равно порадовался как этому удивительному творению, так и надписи, которую сделал художник в знак своего уважения, посвящая этот труд Гете. Но долго мне не пришлось наслаждаться,-- вошла госпожа фон Гете, и я поспешил занять свое место за столом. |
"Nicht wahr?" sagte Goethe, "das ist etwas Großes! Man kann es tage- und wochenlang studieren, ehe man die reichen Gedanken und Vollkommenheiten alle herausfindet. Dieses", sagte er, "soll Ihnen auf andere Tage vorbehalten bleiben." | -- Правда, ведь это замечательное произведение? -- сказал Гете.-- Его можно рассматривать дни, недели, постигая все богатство мыслей и совершенство исполнения. Это удовольствие,-- добавил он,-- еще предстоит вам в ближайшее время. |
Wir waren bei Tisch sehr heiter. Der Kanzler teilte einen Brief eines bedeutenden Mannes aus Paris mit, der zur Zeit der französischen Okkupation als Gesandter hier einen schweren Posten behauptet und von jener Zeit her mit Weimar ein freundliches Verhältnis fortgesetzt hatte. Er gedachte des Großherzogs und Goethes und pries Weimar glücklich, wo das Genie mit der höchsten Gewalt ein so vertrautes Verhältnis haben könne. | За столом все были очень оживленны. Канцлер прочитал письмо из Парижа от одного выдающегося государственного деятеля [41] , который во время оккупации занимал здесь многотрудный пост посланника и с тех пор сохранил дружественные отношения с Веймаром. В письме говорилось о великом герцоге и о Гете, корреспондент прославлял Веймар, где гений не только счастливо уживался, но и пребывал в доброй дружбе с верховным правителем. |
Frau von Goethe brachte in die Unterhaltung große Anmut. Es war von einigen Anschaffungen die Rede, womit sie den jungen Goethe neckte und wozu dieser sich nicht verstehen wollte. | Госпожа фон Гете внесла немало очарования в застольную беседу. Поддразнивая молодого Гете, она заговорила о разных покупках, а тот делал вид, что не знает, о чем идет речь. |
"Man muß den schönen Frauen nicht gar zu viel angewöhnen," sagte Goethe, "denn sie gehen leicht ins Grenzenlose. Napoleon erhielt noch auf Elba Rechnungen von Putzmacherinnen, die er bezahlen sollte. Doch mochte er in solchen Dingen leichter zu wenig tun als zu viel. Früher in den Tuilerien wurden einst in seinem Beisein seiner Gemahlin von einem Modehändler kostbare Sachen präsentiert. | -- Красивых женщин не следует приучать к излишним тратам,-- заметил Гете,-- а то они никакого удержу знать не будут. Наполеон, даже на Эльбе, получал счета от модисток, которые должен был оплачивать. А между тем в таких делах он считал, что лучше меньше, чем больше. Как-то в Тюильри торговец модными товарами выкладывал перед его супругой дорогие наряды. |
Als Napoleon aber keine Miene machte, etwas zu kaufen, gab ihm der Mann zu verstehen, daß er doch wenig in dieser Hinsicht für seine Gemahlin tue. Hierauf sagte Napoleon kein Wort, aber er sah ihn mit einem solchen Blick an, daß der Mann seine Sachen sogleich zusammenpackte und sich nie wieder sehen ließ." | Когда же Наполеон не выказал ни малейшего поползновения что-то купить, торговец дал ему понять, что он не слишком тороват в отношении своей жены. Наполеон ни слова ему не ответил, но так на него взглянул, что тот незамедлительно собрал свой товар и никогда больше во дворце не показывался. |
- "Tat er dieses als Konsul?" fragte Frau von Goethe. | -- Он тогда еще- был консулом?--осведомилась госпожа фон Гете. |
- "Wahrscheinlich als Kaiser," antwortete Goethe, "denn sonst wäre sein Blick wohl nicht so furchtbar gewesen. Aber ich muß über den Mann lachen, dem der Blick in die Glieder fuhr und der sich wahrscheinlich schon geköpft oder erschossen sah." | -- Нет, надо думать, уже императором,-- отвечал Гете,--иначе его взгляд не был бы столь устрашающим. Но как не посмеяться над торговцем, которого до мозга костей пронзил этот взгляд: он, наверно, уже чувствовал себя обезглавленным или расстрелянным. |
Wir waren in der heitersten Laune und sprachen über Napoleon weiter fort. | Мы были в самом веселом расположении духа, и разговор о Наполеоне продолжался. |
"Ich möchte", sagte der junge Goethe, "alle seine Taten in trefflichen Gemälden oder Kupferstichen besitzen und damit ein großes Zimmer dekorieren." | -- Я хотел бы,-- заявил молодой Гете,-- иметь все его деяния запечатленными в картинах или гравюрах, которые бы я развесил в большой комнате. |
- "Das müßte sehr groß sein," erwiderte Goethe, "und doch würden die Bilder nicht hineingehen, so groß sind seine Taten." | -- Она должна была бы быть поистине огромной,-- возразил Гете,--но деяния его так огромны, что картины все равно бы в ней не поместились. |
Der Kanzler brachte Ludens 'Geschichte der Deutschen' ins Gespräch, und ich hatte zu bewundern, mit welcher Gewandtheit und Eindringlichkeit der junge Goethe dasjenige, was öffentliche Blätter an dem Buche zu tadeln gefunden, aus der Zeit, in der es geschrieben, und den nationalen Empfindungen und Rücksichten, die dabei in dem Verfasser gelebt, herzuleiten wußte. Es ergab sich, daß Napoleons Kriege erst jene des Cäsars aufgeschlossen. | Канцлер заговорил об "Истории немцев" Лудена, и. мне оставалось только удивляться, как ловко и убедительно сумел молодой Гете объяснить национальными чувствами и взглядами автора нападки прессы на эту книгу в тот год, когда она была издана. Наполеоновские войны, по его словам, впервые позволили нам вникнуть в смысл тех войн, которые вел Юлий Цезарь. |
"Früher", sagte Goethe, "war Cäsars Buch freilich nicht viel mehr als ein bloßes Exerzitium gelehrter Schulen." | -- До сих пор,--заметил он,--книга Цезаря была всего-навсего предметом дискуссий разных научно-исторических школ. [42] |
Von der altdeutschen Zeit kam das Gespräch auf die gotische. Es war von einem Bücherschranke die Rede, der einen gotischen Charakter habe; sodann kam man auf den neuesten Geschmack, ganze Zimmer in altdeutscher und gotischer Art einzurichten und in einer solchen Umgebung einer veralteten Zeit zu wohnen. | С древнегерманских времен разговор перешел на времена готики. Начался он с книжного шкафа в готическом стиле и перекинулся на новую моду: обставлять комнаты в старогерманском или готическом стиле и жить словно бы в окружении былых времен. |
"In einem Hause," sagte Goethe, "wo so viele Zimmer sind, daß man einige derselben leer stehen läßt und im ganzen Jahr vielleicht nur drei-, viermal hineinkommt, mag eine solche Liebhaberei hingehen, und man mag auch ein gotisches Zimmer haben, so wie ich es ganz hübsch finde, daß Madame Panckoucke in Paris ein chinesisches hat. | -- В доме, где так много комнат,-- сказал Гете,-- что некоторые оставляют пустыми и заходят в них лишь раза три-четыре в год, эдакие причуды возможны,-- ну, пусть будет одна готическая комната, мне, например, нравится, что у мадам Панкук в Париже имеется китайская. |
Allein sein Wohnzimmer mit so fremder und veralteter Umgebung auszustaffieren, kann ich gar nicht loben. Es ist immer eine Art von Maskerade, die auf die Länge in keiner Hinsicht wohltun kann, vielmehr auf den Menschen, der sich damit befaßt, einen nachteiligen Einfluß haben muß. Denn so etwas steht im Widerspruch mit dem lebendigen Tage, in welchen wir gesetzt sind, und wie es aus einer leeren und hohlen Gesinnungs- und Denkungsweise hervorgeht, so wird es darin bestärken. | Но загромождать стариной жилые помещения, по-моему, неразумно. Это своего рода затянувшийся маскарад, он не может благотворно действовать на живущих в доме, скорее даже идет им во вред, ибо находится в противоречии с сегодняшним днем, в котором нам суждено жить, а поскольку все это лишь пустые затеи, то вред, ими наносимый, еще приумножается. |
Es mag wohl einer an einem lustigen Winterabend als Türke zur Maskerade gehen, allein was würden wir von einem Menschen halten, der ein ganzes Jahr sich in einer solchen Maske zeigen wollte? Wir würden von ihm denken, daß er entweder schon verrückt sei oder daß er doch die größte Anlage habe, es sehr bald zu werden." | Совсем неплохо в веселый зимний вечер нарядиться турком и отправиться в маскарад, но что, спрашивается, мы с вами подумали бы о человеке, который весь год разгуливает ряженым? Мы бы решили, что он либо сумасшедший, либо скоро им станет, так как предрасположен к сумасшествию. |
Wir fanden Goethes Worte über einen so sehr ins Leben eingreifenden Gegenstand durchaus überzeugend, und da keiner der Anwesenden etwas davon als leisen Vorwurf auf sich selbst beziehen konnte, so fühlten wir ihre Wahrheit in der heitersten Stimmung. | Мы сочли слова Гете об этом чисто житейском вопросе, безусловно, убедительными, и так как никто из присутствующих ни в коей мере не мог принять их на свой счет, то с удовольствием с ним согласились. |
Das Gespräch lenkte sich auf das Theater, und Goethe neckte mich, daß ich am letzten Montag abend es ihm geopfert. | Разговор перешел на театр, и Гете поддразнивал меня тем, что в последний понедельник я ради него решился пожертвовать театром. |
"Er ist nun drei Jahre hier," sagte er, zu den übrigen gewendet, "und dies ist der erste Abend, wo er mir zuliebe im Theater gefehlt hat; ich muß ihm das hoch anrechnen. Ich hatte ihn eingeladen, und er hatte versprochen zu kommen, aber doch zweifelte ich, daß er Wort halten würde, besonders als es halb sieben schlug und er noch nicht da war. Ja ich hätte mich sogar gefreut, wenn er nicht gekommen wäre; ich hätte doch sagen können: Das ist ein ganz verrückter Mensch, dem das Theater über seine liebsten Freunde geht und der sich durch nichts von seiner hartnäckigen Neigung abwenden läßt. Aber ich habe Sie auch entschädigt! Nicht wahr? Habe ich Ihnen nicht schöne Sachen vorgelegt?" Goethe zielte mit diesen Worten auf die neue Novelle. | -- Он здесь уже три года,-- сказал Гете, обращаясь к сидевшим за столом,-- и впервые, в угоду мне, не был на спектакле; я очень высоко оценил такое самопожертвование. Я его пригласил, и он пообещал прийти, но я все-таки сомневался, что он сдержит слово, в особенности, когда уже пробило половина седьмого, а его все не было. Я бы даже был рад, если бы он не явился, ведь тогда бы я мог сказать: вот безумец, театр ему дороже самых лучших друзей и ничто не может его отвратить от этой страсти. Но я ведь возместил вам пропущенный спектакль, верно? Разве плохую я вам показал вещицу? |
Wir sprachen sodann über Schillers 'Fiesco', der am letzten Sonnabend war gegeben worden. | Говоря это, Гете намекал на свою "Новеллу". Далее разговор зашел о Шиллеровом "Фиеско", которого давали в прошлую субботу. |
"Ich habe das Stück zum ersten Male gesehen," sagte ich, "und es hat mich nun sehr beschäftigt, ob man nicht die ganz rohen Szenen mildem könnte; allein ich finde, daß sich wenig daran tun läßt, ohne den Charakter des Ganzen zu verletzen." | -- Я впервые видел эту пьесу,-- сказал я,-- и все думал: нельзя ли несколько смягчить очень уж грубые сцены, но потом решил, что ничего тут не сделаешь, не нарушив характера целого. |
"Sie haben ganz recht, es geht nicht," erwiderte Goethe; "Schiller hat sehr oft mit mir darüber gesprochen, denn er selbst konnte seine ersten Stücke nicht leiden, und er ließ sie, während wir am Theater waren, nie spielen. Nun fehlte es uns aber an Stücken, und wir hätten gerne jene drei gewaltsamen Erstlinge dem Repertoire gewonnen. Es wollte aber nicht gehen, es war alles zu sehr miteinander verwachsen, so daß Schiller selbst an dem Unternehmen verzweifelte und sich genötigt sah, seinen Vorsatz aufzugeben und die Stücke zu lassen, wie sie waren." | -- Вы правы, тут ничего не получится,-- отвечал Гете,-- Шиллер часто говорил со мной об этом, он и сам не терпел своих первых драматических произведений и, покуда мы с ним руководили театром, не позволял их ставить. Когда, в свое время, нам туго пришлось с репертуаром, мы очень хотели обратиться к трем его могучим первенцам. Но ничего у нас не вышло, все в них так срослось между собою, что сам Шиллер поставил крест на этом намерении и решил оставить свои пьесы в их первоначальном виде. |
"Es ist schade darum", sagte ich; "denn trotz aller Roheiten sind sie mir doch tausendmal lieber als die schwachen, weichen, forcierten und unnatürlichen Stücke einiger unserer neuesten Tragiker. Bei Schiller spricht doch immer ein grandioser Geist und Charakter." | -- Очень жаль,--заметил я,--хотя, несмотря на все грубости, они мне в тысячу раз милее слабых, расплывчатых, натянутых и неестественных творений некоторых наших новейших трагиков. У Шиллера во всем сказывается грандиозный дух и характер. |
"Das wollte ich meinen", sagte Goethe. "Schiller mochte sich stellen, wie er wollte, er konnte gar nichts machen, was nicht immer bei weitem größer herauskam als das Beste dieser neueren; ja wenn Schiller sich die Nägel beschnitt, war er größer als diese Herren." | -- Еще бы,--сказал Гете,--Шиллер, за что бы ни взялся, просто не мог создать ничего, во сто крат не превышающего лучших творений новейших писателей. Даже когда он стриг себе ногти, он был крупнее этих господ. |
Wir lachten und freuten uns des gewaltigen Gleichnisses. | Столь уничтожающее сравнение заставило нас всех расхохотаться. |
"Aber ich habe doch Personen gekannt," fuhr Goethe fort, "die sich über die ersten Stücke Schillers gar nicht zufrieden geben konnten. Eines Sommers in einem Bade ging ich durch einen eingeschlossenen sehr schmalen Weg, der zu einer Mühle führte. Es begegnete mir der Fürst Putjatin, und da in demselben Augenblick einige mit Mehlsäcken beladene Maultiere auf uns zukamen, so mußten wir ausweichen und in ein kleines Haus treten. Hier, in einem engen Stübchen, gerieten wir nach Art dieses Fürsten sogleich in tiefe Gespräche über göttliche und menschliche Dinge - wir kamen auch auf Schillers 'Räuber', und der Fürst äußerte sich folgendermaßen: 'Wäre ich Gott gewesen,' sagte er, 'im Begriff die Welt zu erschaffen, und ich hätte in dem Augenblick vorausgesehen, daß Schillers 'Räuber' darin würden geschrieben werden, ich hätte die Welt nicht erschaffen.'" | -- Но я знавал людей,-- продолжал Гете,-- которые никак не могли примириться с юношескими творениями Шиллера. Однажды летом на некоем курорте я шел по узенькой дорожке, ведущей на мельницу. Навстречу мне попался князь *** [43] , и в это же самое мгновенье мы столкнулись с несколькими мулами, навьюченными мешками с мукой; ничего не поделаешь, пришлось, уступая им дорогу, зайти в какой-то домик. Там, в тесной комнатушке, князь -- такая уж у него была привычка -- немедленно затеял со мной глубокомысленный разговор о божественном и о человеческом, дальше мы перешли на Шиллеровых "Разбойников", и князь изволил высказаться следующим образом: "Если бы я был богом и собирался сотворить мир, но в этот миг мне бы открылось, что Шиллер напишет в нем своих "Разбойников", я бы уж его сотворять не стал". |
Wir mußten lachen. | Мы поневоле расхохотались. |
"Was sagen Sie dazu?" sagte Goethe; "das war doch eine Abneigung, die ein wenig weit ging und die man sich kaum erklären konnte." | -- Не кажется ли вам,-- сказал Гете,-- что его антипатия зашла, пожалуй, слишком далеко и ее даже трудно себе объяснить. |
"Von dieser Abneigung", versetzte ich, "haben dagegen unsere jungen Leute, besonders unsere Studenten, gar nichts. Die trefflichsten, reifsten Stücke von Schiller und anderen können gegeben werden, und man sieht von jungen Leuten und Studierenden wenige oder gar keine im Theater; aber man gebe Schillers 'Räuber' oder Schillers 'Fiesco', und das Haus ist fast allein von Studenten gefüllt." | -- Эта антипатия,-- вставил я,-- однако, не передалась нашей молодежи, и прежде всего студентам. Когда даются зрелые, превосходнейшие вещи Шиллера или других драматических писателей, студентов в театре не видно, но когда идут "Разбойники" или "Фиеско", зал переполнен едва ли не одними студентами. |
- "Das war", versetzte Goethe, "vor funfzig Jahren wie jetzt und wird auch wahrscheinlich nach funfzig Jahren nicht anders sein. Was ein junger Mensch geschrieben hat, wird auch wieder am besten von jungen Leuten genossen werden. Und dann denke man nicht, daß die Welt so sehr in der Kultur und gutem Geschmack vorschritte, daß selbst die Jugend schon über eine solche rohere Epoche hinaus wäre! Wenn auch die Welt im ganzen vorschreitet, die Jugend muß doch immer wieder von vorne anfangen und als Individuum die Epochen der Weltkultur durchmachen. Mich irritiert das nicht mehr, und ich habe längst einen Vers darauf gemacht, der so lautet: | -- Пятьдесят лет назад,-- сказал Гете,-- было то же самое, не иначе, по-видимому, будет и через пятьдесят лет. Вещь, написанная молодым человеком, всего более по сердцу молодежи. И еще: не следует думать, что человечество так уж ушло вперед в смысле культуры и хорошего вкуса и что для молодежи миновала жестокая и грубая эпоха! Разумеется, человечество в целом идет вперед, но Молодежь-то все начинает сначала, и любой индивидуум Должен пройти через все эпохи мировой культуры. Меня это уже не огорчает, я давно написал стишки: |
Johannisfeuer sei unverwehrt, Die Freude nie verloren! Besen werden immer stumpf gekehrt Und Jungens immer geboren. |
Огнями Ивановой ночи и впредь Оставь детей наслаждаться! Всякой метле суждено тупеть, А ребятам на свет рождаться. |
Ich brauche nur zum Fenster hinauszusehen, um in straßenkehrenden Besen und herumlaufenden Kindern die Symbole der sich ewig abnutzenden und immer sich verjüngenden Welt beständig vor Augen zu haben. Kinderspiele und Jugendvergnügungen erhalten sich daher und pflanzen sich von Jahrhundert zu Jahrhundert fort; denn so absurd sie auch einem reiferen Alter erscheinen mögen, Kinder bleiben doch immer Kinder und sind sich zu allen Zeiten ähnlich. Deshalb soll man auch die Johannisfeuer nicht verbieten und den lieben Kindern die Freude daran nicht verderben." | Достаточно выглянуть в окно -- и в метлах, которыми метут улицы, в беготне детей у меня перед глазами символы вечно изнашивающейся и вечно обновляющейся жизни. Поэтому сохраняются и переходят из века в век детские игры и забавы юности, какими бы абсурдными они ни казались пожилым людям; дети остаются детьми, и во все времена они схожи. Вот я и считаю, что не надо запрещать костры в ночь на Иванов день и лишать ребятишек такой большой радости. |
Unter solchen und ähnlichen heiteren Unterhaltungen gingen die Stunden des Tisches schnell vorüber. Wir jüngeren Leute gingen sodann hinauf in die oberen Zimmer, während der Kanzler bei Goethe blieb. | В подобных разговорах быстро прошел час обеда. Те, что помоложе, встав из-за стола поднялись в верхние комнаты, канцлер же остался с Гете. |
Donnerstag abend, den 18. Januar 1827 | Четверг вечером, 18 января 1827 г. |
Auf diesen Abend hatte Goethe mir den Schluß der Novelle versprochen. Ich ging halb sieben Uhr zu ihm und fand ihn in seiner traulichen Arbeitsstube allein. Ich setzte mich zu ihm an den Tisch, und nachdem wir die nächsten Tagesereignisse besprochen hatten, stand Goethe auf und gab mir die erwünschten letzten Bogen. | Сегодня вечером Гете обещал дать мне конец новеллы. В половине седьмого я отправился к нему. Он был один в своей уютной рабочей комнате. Я подсел к его столу, и после того, как мы поговорили о разных событиях последних дней, Гете поднялся и вручил мне вожделенный последний лист. |
"Da lesen Sie den Schluß", sagte er. | -- Вот, прочитайте-ка конец. |
Ich begann. Goethe ging derweile im Zimmer auf und ab und stand abwechselnd am Ofen. Ich las wie gewöhnlich leise für mich. | Я стал читать, Гете тем временем расхаживал взад и вперед по комнате, несколько раз останавливаясь у печки. Как обычно, я тихонько читал про себя. |
Die Bogen des letzten Abends hatten damit geschlossen, daß der Löwe außerhalb der Ringmauer der alten Ruine am Fuße einer hundertjährigen Buche in der Sonne liege und daß man Anstalten mache, sich seiner zu bemächtigen. Der Fürst will die Jäger nach ihm aussenden, der Fremdling aber bittet, seinen Löwen zu schonen, indem er gewiß sei, ihn durch sanftere Mittel in den eisernen Käfig zurückzuschaffen. Dieses Kind, sagt er, wird durch liebliche Lieder und den Ton seiner süßen Flöte das Werk vollbringen. Der Fürst gibt es zu, und nachdem er die nötigen Vorsichtsmaßregeln angeordnet, reitet er mit den Seinigen in die Stadt zurück. Honorio mit einer Anzahl Jäger besetzt den Hohlweg, um den Löwen, im Fall er herabkäme, durch ein anzuzündendes Feuer zurückzuscheuchen. Mutter und Kind, vom Schloßwärtel geführt, steigen die Ruine hinan, an deren anderen Seite, an der Ringmauer, der Löwe liegt. | Предыдущий лист заканчивался описанием того, как лев лежит на солнце у подножия векового дуба возле стены, что еще окружают развалины, а внизу идут приготовления к его поимке. Герцог собирается послать за ним охотников, но чужеземец просит пощадить его льва, он-де уверен, что ему удастся, и не прибегая к насилию, заманить его в железную клетку. "Это сделают,-- говорит он,-- песни мальчика и сладостные звуки его флейты". Герцог снисходит к его просьбе, приказав принять необходимые меры предосторожности, и вместе со своей свитой возвращается в город. Гонорио с несколькими охотниками занимает ложбину, чтобы, если лев вздумает в нее спуститься, зажечь костер и таким образом отогнать его. Мать и дитя, в сопровождении сторожа замка, поднимаются к развалинам, по другую сторону которых, у стены, разлегся лев. |
Das gewaltige Tier in den geräumigen Schloßhof hereinzulocken, ist die Absicht. Mutter und Wärtel verbergen sich oben in dem halbverfallenen Rittersaale, das Kind allein geht durch die dunkele Maueröffnung des Hofes zum Löwen hinaus. Eine erwartungsvolle Pause tritt ein, man weiß nicht, was aus dem Kinde wird, die Töne seiner Flöte verstummen. Der Wärtel macht sich Vorwürfe, daß er nicht mitgegangen; die Mutter ist ruhig. | Их цель--заманить могучего зверя в обширный двор замка. Мать и сторож укрываются в полуразрушенном рыцарском зале, ребенок один, сквозь темный пролом в стене, выходит ко льву. Воцаряется напряженное молчанье; неизвестно, что будет с ребенком, звуки флейты умолкли. Сторож корит себя за то, что не пошел с ним. Мать спокойна. |
Endlich hört man die Töne der Flöte wieder; man hört sie näher und näher, das Kind tritt durch die Maueröffnung wieder in den Schloßhof herein, der Löwe folgsam mit schwerem Gange geht hinter ihm her. Sie ziehen einmal im Hofe herum, dann setzt sich das Kind in eine sonnige Stelle, der Löwe läßt sich friedlich bei ihm nieder und legt die eine seiner schweren Tatzen dem Kinde auf den Schoß. Ein Dorn hat sich hineingetreten, der Knabe zieht ihn heraus und nimmt sein seidenes Tüchlein vom Halse und verbindet damit die Tatze. | Наконец снова слышится флейта, все ближе и ближе, ребенок через тот же пролом входит в замковый двор, лев тяжелой поступью идет за ним. Они бредут по двору, потом мальчик усаживается на солнышке, лев мирно опускается на землю подле него и кладет свою тяжелую лапу ему на колени. Колючка вонзилась в нее, ребенок осторожно ее вытаскивает и, сняв с шеи шелковый платочек, перевязывает лапу. |
Mutter und Wärtel, welche der ganzen Szene von oben aus dem Rittersaale zusehen, sind aufs höchste beglückt. Der Löwe ist in Sicherheit und gezähmt, und wie das Kind, abwechselnd mit seinen Tönen der Flöte, zur Beschwichtigung des Untieres hin und wieder liebliche fromme Lieder hat hören lassen, so beschließt auch das Kind singend mit folgenden Versen die Novelle: | Мать и сторож, наблюдавшие всю сцену сверху, из рыцарского зала, ликуют. Лев укрощен и в безопасности, а ребенок, который укрощал грозного зверя то звуками флейты, то прелестными невинными песенками, в завершение новеллы поет: |
Und so geht mit guten Kindern Sel'ger Engel gern zu Rat, Böses Wollen zu verhindern, Zu befördern schöne Tat. So beschwören, fest zu bannen Liebem Sohn ans zarte Knie Ihn, des Waldes Hochtyrannen, Frommer Sinn und Melodie. |
Чистый ангел зачастую В добрых детях говорит, Побеждает волю злую, Дело доброе творит. Околдуют и привяжут Звуки песни неземной, И у детских ножек ляжет, Зачарован, царь лесной. |
Nicht ohne Rührung hatte ich die Handlung des Schlusses lesen können. Doch wußte ich nicht, was ich sagen sollte; ich war überrascht, aber nicht befriedigt. Es war mir, als wäre der Ausgang zu einsam, zu ideal, zu lyrisch, und als hätten wenigstens einige der übrigen Figuren wieder hervortreten und, das Ganze abschließend, dem Ende mehr Breite geben sollen. | Не без растроганности прочитал я эти последние страницы. Но что сказать, я не знал, я был поражен, хотя удовлетворения не испытывал. Развязка показалась мне слишком оторванной от целого, слишком идеальной и лиричной; мне думалось, что хоть некоторые из остальных .действующих лиц должны были бы еще раз появиться и тем самым сообщить ей большую широту. |
Goethe merkte, daß ich einen Zweifel im Herzen hatte, und suchte mich ins Gleiche zu bringen. | Гете, заметив, что сомнения терзают меня, пожелал восстановить мое душевное равновесие. |
"Hätte ich", sagte er, "einige der übrigen Figuren am Ende wieder hervortreten lassen, so wäre der Schluß prosaisch geworden. Und was sollten sie handeln und sagen, da alles abgetan war? Der Fürst mit den Seinigen ist in die Stadt geritten, wo seine Hülfe nötig sein wird; Honorio, sobald er hört, daß der Löwe oben in Sicherheit ist, wird mit seinen Jägern folgen; der Mann aber wird sehr bald mit dem eisernen Käfig aus der Stadt da sein und den Löwen darin zurückführen. Dieses sind alles Dinge, die man voraussieht und die deshalb nicht gesagt und ausgeführt werden müssen. Täte man es, so würde man prosaisch werden. | -- Если бы я еще раз вывел кого-нибудь из действующих лиц, конец стал бы прозаичен. Да и что бы они должны были делать, что говорить, когда все уже позади? Герцог со своей свитой поскакал в город, где нужна его помощь. Гонорио, услышав, что лев там, наверху, в безопасности, пойдет к нему вместе с сопровождающими его охотниками, а вскоре и хозяин льва привезет из города железную клетку и водворит в нее царя зверей. Все это достаточно очевидно, а потому говорить об этом не стоит. Иначе, того и гляди, впадешь в прозаизм. |
Aber ein ideeller, ja lyrischer Schluß war nötig und mußte folgen; denn nach der pathetischen Rede des Mannes, die schon poetische Prosa ist, mußte eine Steigerung kommen, ich mußte zur lyrischen Poesie, ja zum Liede selbst übergehen. | А здесь нужен идеальный, даже лирический конец, ибо после выспренней речи хозяина, которая уже является поэтической прозой, необходим был новый подъем, и я не мог не перейти к лирической поэзии, более того -- к песне. |
Um für den Gang dieser Novelle ein Gleichnis zu haben," fuhr Goethe fort, "so denken Sie sich aus der Wurzel hervorschießend ein grünes Gewächs, das eine Weile aus einem starken Stengel kräftige grüne Blätter nach den Seiten austreibt und zuletzt mit einer Blume endet. Die Blume war unerwartet, überraschend, aber sie mußte kommen; ja das grüne Blätterwerk war nur für sie da und wäre ohne sie nicht der Mühe wert gewesen." | Мне хотелось бы пояснить сравнением развитие этой новеллы; итак, представьте себе проросшее из корня зеленое растение; некоторое время крепкий его стебель выгоняет во все стороны сочные зеленые листья и, наконец, увенчивается цветком. Цветок появился нежданно-негаданно, но он должен был распуститься, ведь только затем и нужна была эта пышная зеленая листва -- иначе не стоило бы затрачивать труды на его выращивание. |
Bei diesen Worten atmete ich leicht auf, es fiel mir wie Schuppen vom Auge, und eine Ahndung von der Trefflichkeit dieser wunderbaren Komposition fing an sich in mir zu regen. | При этих словах я облегченно вздохнул,-- казалось, пелена упала с моих глаз, и во мне забрезжило понимание всего совершенства этой удивительной композиции. |
Goethe fuhr fort: | Гете продолжал: |
"Zu zeigen, wie das Unbändige, Unüberwindliche oft besser durch Liebe und Frömmigkeit als durch Gewalt bezwungen werde, war die Aufgabe dieser Novelle, und dieses schöne Ziel, welches sich im Kinde und Löwen darstellt, reizte mich zur Ausführung. Dies ist das Ideelle, dies die Blume. Und das grüne Blätterwerk der durchaus realen Exposition ist nur dieserwegen da und nur dieserwegen etwas wert. Denn was soll das Reale an sich? Wir haben Freude daran, wenn es mit Wahrheit dargestellt ist, ja es kann uns auch von gewissen Dingen eine deutlichere Erkenntnis geben; aber der eigentliche Gewinn für unsere höhere Natur liegt doch allein im Idealen, das aus dem Herzen des Dichters hervorging." | -- Цель моей новеллы -- показать, что неистовое, неукротимое чаще покоряется любви и кротости, чем силе; эта мысль персонифицированная в ребенке и льве, и побудила меня ее написать. Это -- идеальное, иными словами -- цветок. А зеленая листва реальной экспозиции только для него существует и только благодаря идеальному чего-то стоит. Ибо что такое реальность сама по себе?. Правдивое ее воссоздание нас радует, она даже способствует более глубокому осознанию отдельных явлений, но истинную пользу тому высшему, что заложено а нас, приносит лишь идеальное, лишь то, что порождено душою поэта. |
Wie sehr Goethe recht hatte, empfand ich lebhaft, da der Schluß seiner Novelle noch in mir fortwirkte und eine Stimmung von Frömmigkeit in mir hervorgebracht hatte, wie ich sie lange nicht in dem Grade empfunden. Wie rein und innig, dachte ich bei mir selbst, müssen doch in einem so hohen Alter noch die Gefühle des Dichters sein, daß er etwas so Schönes hat machen können! Ich enthielt mich nicht, mich darüber gegen Goethe auszusprechen, sowie überhaupt mich zu freuen, daß diese in ihrer Art einzige Produktion doch nun existiere. | Я живо ощутил всю степень его правоты, так как конец новеллы еще продолжал будоражить мои чувства, и давно не испытанная умиленность постепенно охватывала меня. Какими же чистыми и глубокими, даже в столь преклонном возрасте, остались чувства поэта, если ему удалось создать эту прекрасную вещь! Я не сумел скрыть свои мысли от Гете, так же как и радость по поводу того, что это единственное в своем роде творение уже существует. |
"Es ist mir lieb," sagte Goethe, "wenn Sie zufrieden sind, und ich freue mich nun selbst, daß ich einen Gegenstand, den ich seit dreißig Jahren in mir herumgetragen, nun endlich los bin. Schiller und Humboldt, denen ich damals mein Vorhaben mitteilte, rieten mir ab, weil sie nicht wissen konnten, was in der Sache lag, und weil nur der Dichter allein weiß, welche Reize er seinem Gegenstande zu geben fähig ist. Man sollte daher nie jemanden fragen, wenn man etwas schreiben will. Hätte Schiller mich vor seinem 'Wallenstein' gefragt, ob er ihn schreiben solle, ich hätte ihm sicherlich abgeraten, denn ich hätte nie denken können, daß aus solchem Gegenstande überhaupt ein so treffliches Theaterstück wäre zu machen gewesen. Schiller war gegen eine Behandlung meines Gegenstandes in Hexametern, wie ich es damals, gleich nach 'Hermann und Dorothea', willens war; er riet zu den achtzeiligen Stanzen. Sie sehen aber wohl, daß ich mit der Prosa jetzt am besten gefahren bin. Denn es kam sehr auf genaue Zeichnung der Lokalität an, wobei man doch in solchen Reimen wäre geniert gewesen. Und dann ließ sich auch der anfänglich ganz reale und am Schluß ganz ideelle Charakter der Novelle in Prosa am besten geben, sowie sich auch die Liederchen jetzt gar hübsch ausnehmen, welches doch so wenig in Hexametern als in den achtzeiligen Reimen möglich gewesen wäre." | -- Мне приятно, что вы довольны-- сказал Гете,-- да я и сам радуюсь -- шутка ли, наконец избавиться от замысла, который вынашиваешь в продолжение тридцати лет. Шиллер и Гумбольдт -- я им тогда рассказал о нем -- не советовали мне разрабатывать этот сюжет, они ведь не могли знать, что заложено в новелле, только самому поэту ведомо, какие чары он сообщит своему детищу. Вот почему не следует спрашивать совета, когда ты задумал что-то написать. Если бы Шиллер наперед спросил меня, следует ли ему писать "Валленштейна", я наверняка бы сказал: "нет", ибо не мог даже вообразить, что на этот сюжет он напишет такую прекрасную драму. Шиллер был против воплощения моего замысла в гекзаметрах,-- а я именно так намеревался воплотить его после "Германа и Доротеи",-- он советовал мне восьмистрочные стансы. Но теперь вы сами видите, что для этого сюжета лучше всего подошла проза. Здесь многое зависело от точной зарисовки местности, а рифмованные стихи в этом отношении очень бы меня стеснили. И еще: поначалу вполне реальный, под конец же идеальный характер новеллы всего более соответствовал прозаическому изложению, да и песни теперь прелестно выделяются на прозаическом фоне, тогда как при гекзаметрах или даже восьмистрочных рифмованных стихах они вообще были бы невозможны. |
Die übrigen einzelnen Erzählungen und Novellen der 'Wanderjahre' kamen zur Sprache, und es ward bemerkt, daß jede sich von der andern durch einen besonderen Charakter und Ton unterscheide. | Мы заговорили о других рассказах и новеллах, вошедших в "Годы странствий", отмечая, что каждой присущ свой тон и свой характер. |
"Woher dieses entstanden", sagte Goethe, "will ich Ihnen erklären. Ich ging dabei zu Werke wie ein Maler, der bei gewissen Gegenständen gewisse Farben vermeidet und gewisse andere dagegen vorwalten läßt. Er wird z. B. bei einer Morgenlandschaft viel Blau auf seine Palette setzen, aber wenig Gelb. Malt er dagegen einen Abend, so wird er viel Gelb nehmen und die blaue Farbe fast ganz fehlen lassen. Auf eine ähnliche Weise verfuhr ich bei meinen verschiedenartigen schriftstellerischen Produktionen, und wenn man ihnen einen verschiedenen Charakter zugesteht, so mag es daher rühren." | -- Я сейчас объясню вам, откуда это пошло,-- сказал Гете.-- Я приступил к работе над новеллой, как живописец, который, изображая те или иные предметы, избегает одних красок и старается, чтобы преобладали другие. Так к примеру, когда он пишет утренний пейзаж, то кладет на палитру много синей краски, но мало желтой. А принимаясь писать вечер, берет побольше желтой, синей же на его палитре почти не видно. Подобным образом поступал и я в своих многоразличных писательских работах, и если считается, что им присуще разнообразие, то оно идет именно отсюда. |
Ich dachte bei mir, daß dies eine höchst kluge Maxime sei, und freute mich, daß Goethe sie ausgesprochen. | Меня поразила мудрость этой максимы, и я радовался, что слышу ее от Гете. |
Sodann hatte ich, vorzüglich bei dieser letzten Novelle, noch das Detail zu bewundern, womit besonders das Landschaftliche dargestellt war. | Кроме того, меня восхищала особенно в последней новелле, детальность, с которой был воссоздан пейзаж. |
"Ich habe", sagte Goethe, "niemals die Natur poetischer Zwecke wegen betrachtet. Aber weil mein früheres Landschaftszeichnen und dann mein späteres Naturforschen mich zu einem beständigen genauen Ansehen der natürlichen Gegenstände trieb, so habe ich die Natur bis in ihre kleinsten Details nach und nach auswendig gelernt, dergestalt, daß, wenn ich als Poet etwas brauche, es mir zu Gebote steht und ich nicht leicht gegen die Wahrheit fehle. In Schillern lag dieses Naturbetrachten nicht. Was in seinem 'Tell' von Schweizer-Lokalität ist, habe ich ihm alles erzählt; aber er war ein so bewundernswürdiger Geist, daß er selbst nach solchen Erzählungen etwas machen konnte, das Realität hatte." | -- Я никогда не наблюдал природу как поэт,-- сказал Гете.-- Но ранние мои занятия пейзажной живописью и позднейшие естественнонаучные исследования заставили меня постоянно и зорко вглядываться в создания природы, так что я мало-помалу изучил ее до мельчайших подробностей, и, когда мне нужно что-то для моих поэтических занятий, все это в моем распоряжении и я почти не погрешаю против правды. Шиллер не обладал таким знанием природы. Все, что есть в его "Телле" типично швейцарского, я рассказал ему, но он был так удивительно одарен, что даже по рассказам умел создавать нечто вполне реальное. |
Das Gespräch lenkte sich nun ganz auf Schiller, und Goethe fuhr folgendermaßen fort: | Разговор свелся к Шиллеру, и Гете продолжал его следующим образом: |
"Schillers eigentliche Produktivität lag im Idealen, und es läßt sich sagen, daß er so wenig in der deutschen als einer andern Literatur seinesgleichen hat. Von Lord Byron hat er noch das meiste; doch dieser ist ihm an Welt überlegen. Ich hätte gerne gesehen, daß Schiller den Lord Byron erlebt hätte, und da hätt es mich wundern sollen, was er zu einem so verwandten Geiste würde gesagt haben. Ob wohl Byron bei Schillers Leben schon etwas publiziert hat?" | -- Творчество Шиллера, собственно, относится к области идеального, и можно смело сказать, что ни в немецкой, ни в какой-либо другой литературе подобного ему писателя нет. Возможно, в нем есть что-то от лорда Байрона, но тот превосходит его в знании людей и света. Очень жаль, что Шиллер не дожил до лорда Байрона,-- интересно, как бы он отзывался о столь родственном ему духе и таланте. Ведь Байрон, кажется, ничего еще не опубликовал при жизни Шиллера? |
Ich zweifelte, konnte es aber nicht mit Gewißheit sagen. Goethe nahm daher das Konversations-Lexikon und las den Artikel über Byron vor, wobei er nicht fehlen ließ, manche flüchtige Bemerkung einzuschalten. Es fand sich, daß Lord Byron vor 1807 nichts hatte drucken lassen, und daß also Schiller nichts von ihm gesehen. | Я усомнился, но не мог с уверенностью сказать, так это или не так. Посему Гете взял энциклопедический словарь и прочитал вслух статью о Байроне, не преминув вставить несколько беглых замечаний. Выяснилось, что до 1807 года лорд Байрон ничего не печатал, а следовательно, Шиллер и не мог его читать. |
"Durch Schillers alle Werke", fuhr Goethe fort, "geht die Idee von Freiheit, und diese Idee nahm eine andere Gestalt an, sowie Schiller in seiner Kultur weiter ging und selbst ein anderer wurde. In seiner Jugend war es die physische Freiheit, die ihm zu schaffen machte und die in seine Dichtungen überging, in seinem spätern Leben die ideelle. | -- Через все творения Шиллера,-- продолжал Гете,-- проходит идея свободы, и эта идея всякий раз принимала иные формы, по мере того как Шиллер менялся сам, продвигаясь вперед по пути культуры. В юности его волновала физическая свобода, и он ратовал за нее в своих сочинениях, в более зрелом возрасте -- свобода идеальная. |
Es ist mit der Freiheit ein wunderlich Ding, und jeder hat leicht genug, wenn er sich nur zu begnügen und zu finden weiß. Und was hilft uns ein Überfluß von Freiheit, die wir nicht gebrauchen können! Sehen Sie dieses Zimmer und diese angrenzende Kammer, in der Sie durch die offene Tür mein Bette sehen, beide sind nicht groß, sie sind ohnedies durch vielerlei Bedarf, Bücher, Manuskripte und Kunstsachen eingeengt, aber sie sind mir genug, ich habe den ganzen Winter darin gewohnt und meine vorderen Zimmer fast nicht betreten. Was habe ich nun von meinem geräumigen Hause gehabt und von der Freiheit, von einem Zimmer ins andere zu gehen, da ich nicht das Bedürfnis hatte, sie zu benutzen! | Странная это штука со свободой,-- ее не трудно достигнуть тому, кто знает себя и умеет себя ограничивать. А на что, спрашивается, нам избыток свободы, которую мы не можем использовать? Окиньте взглядом эту комнату и соседнюю спаленку; обе комнаты невелики, а кажутся еще меньше, потому что до отказа забиты книгами, рукописями, предметами искусства, но с меня этого довольно, я всю зиму в них прожил, почти не заходя в другие. Какой же мне был толк от моего обширного дома и свободы разгуливать из комнаты в комнату, ежели у меня не было в том потребности! |
Hat einer nur so viel Freiheit, um gesund zu leben und sein Gewerbe zu treiben, so hat er genug, und so viel hat leicht ein jeder. Und dann sind wir alle nur frei unter gewissen Bedingungen, die wir erfüllen müssen. Der Bürger ist so frei wie der Adelige, sobald er sich in den Grenzen hält, die ihm von Gott durch seinen Stand worin er geboren, angewiesen. Der Adelige ist so frei wie der Fürst; denn wenn er bei Hofe nur das wenige Zeremoniell beobachtet, so darf er sich als seinesgleichen fühlen. Nicht das macht frei, daß wir nichts über uns anerkennen wollen, sondern eben, daß wir etwas verehren, das über uns ist. Denn indem wir es verehren, heben wir uns zu ihm hinauf und legen durch unsere Anerkennung an den Tag, daß wir selber das Höhere in uns tragen und wert sind, seinesgleichen zu sein. Ich bin bei meinen Reisen oft auf norddeutsche Kaufleute gestoßen, welche glaubten, meinesgleichen zu sein, wenn sie sich roh zu mir an den Tisch setzten. Dadurch waren sie es nicht; allein sie wären es gewesen, wenn sie mich hätten zu schätzen und zu behandeln gewußt. | Человеку хватает той свободы, которая позволяет ему вести нормальную жизнь и заниматься своим ремеслом, а это доступно каждому. Не надо еще забывать, что все мы свободны лишь на известных условиях, нами соблюдаемых. Бюргер не менее свободен, чем дворянин, если только он держится в границах, предуказанных господом богом, который назначил ему родиться в этом, а не в другом сословии. Дворянин так же свободен, как владетельный князь; наблюдая некоторые придворные церемонии, он может чувствовать себя ему равным. Свободными нас делает не то, что мы ничего и никого не считаем выше себя, а напротив, то, что мы чтим все, что над нами. Ибо такое почитание возвышает нас самих, им мы доказываем, что и в нас заложено нечто высшее, а это и позволяет нам смотреть на себя как на ровню. Во время моих странствий мне доводилось сталкиваться с северонемецкими купцами; бесцеремонно подсаживаясь к моему столу, они считали себя равными мне. Но это было не так,-- чтобы со мною сравняться, им следовало ценить меня и должным образом со мной обходиться. |
Daß nun diese physische Freiheit Schillern in seiner Jugend so viel zu schaffen machte, lag zwar teils in der Natur seines Geistes, größernteils aber schrieb es sich von dem Drucke her, den er in der Militärschule hatte leiden müssen. | То, что физическая свобода не давала в юности покоя Шиллеру, отчасти объясняется свойствами его духа, но прежде всего муштрой, которой он подвергался в военной школе. |
Dann aber in seinem reiferen Leben, wo er der physischen Freiheit genug hatte, ging er zur ideellen über, und ich möchte fast sagen, daß diese Idee ihn getötet hat; denn er machte dadurch Anforderungen an seine physische Natur, die für seine Kräfte zu gewaltsam waren. | Затем в, более зрелом возрасте, когда физической свободы у него было предостаточно, он перекинулся на свободу идеальную, и мне думается, что эта идея убила его. Из-за нее он предъявлял непосильные требования к своей физической природе. |
Der Großherzog bestimmte Schillern bei seiner Hieherkunft einen Gehalt von jährlich tausend Talern und erbot sich, ihm das Doppelte zu geben, im Fall er durch Krankheit verhindert sein sollte, zu arbeiten. Schiller lehnte dieses letzte Anerbieten ab und machte nie davon Gebrauch. 'Ich habe das Talent', sagte er, 'und muß mir selber helfen können.' Nun aber, bei seiner vergrößerten Familie in den letzten Jahren, mußte er der Existenz wegen jährlich zwei Stücke schreiben, und um dieses zu vollbringen, trieb er sich, auch an solchen Tagen und Wochen zu arbeiten, in denen er nicht wohl war; sein Talent sollte ihm zu jeder Stunde gehorchen und zu Gebote stehen. | Когда Шиллер переехал в Веймар, великий герцог назначил ему содержание в тысячу талеров ежегодно [44] и обязался удвоить эту сумму в случае, если болезнь не позволит ему работать. Последнее Шиллер отклонил и ни разу не воспользовался предоставленной ему возможностью. "У меня есть талант,-- говорил он,-- и я сумею сам себе помочь". Однако при увеличившейся в последние годы семье ему приходилось существования ради писать по две пьесы в год, и для того, чтобы это осилить, он понуждал себя к работе в дни и месяцы, когда бывал болен. Талант, полагал он, должен всегда ему повиноваться, в любой час быть к его услугам. |
Schiller hat nie viel getrunken, er war sehr mäßig; aber in solchen Augenblicken körperlicher Schwäche suchte er seine Kräfte durch etwas Likör oder ähnliches Spirituoses zu steigern. Dies aber zehrte an seiner Gesundheit und war auch den Produktionen selbst schädlich. | Шиллер никогда много не пил, да и вообще был очень умерен, но в минуты физической слабости пытался подкрепить свои силы ликером или еще каким-нибудь спиртным напитком, что плохо отзывалось на его здоровье и, я бы сказал, даже на его произведениях. |
Denn was gescheite Köpfe an seinen Sachen aussetzen, leite ich aus dieser Quelle her. Alle solche Stellen, von denen sie sagen, daß sie nicht just sind, möchte ich pathologische Stellen nennen, indem er sie nämlich an solchen Tagen geschrieben hat, wo es ihm an Kräften fehlte, um die rechten und wahren Motive zu finden. Ich habe vor dem kategorischen Imperativ allen Respekt, ich weiß, wie viel Gutes aus ihm hervorgehen kann, allein man muß es damit nicht zu weit treiben, denn sonst führet diese Idee der ideellen Freiheit sicher zu nichts Gutem." | Ибо то, что наши умники порицают в них, по-моему, только этим и объясняется. Отдельные места, которые, по их мнению, недостаточно "верны", я бы назвал патологическими, так как Шиллер писал их в дни, когда ему недоставало сил, чтобы найти подлинно убедительные мотивы. Я высоко ставлю категорический императив, знаю, сколько хорошего может от него произойти, но и здесь необходимо знать меру, в противном случае идея идеальной свободы ни к чему доброму не приведет. |
Unter diesen interessanten Äußerungen und ähnlichen Gesprächen über Lord Byron und berühmte deutsche Literatoren, von denen Schiller gesagt, daß Kotzebue ihm lieber, weil er doch etwas hervorbringe, waren die Abendstunden schnell vorübergegangen, und Goethe gab mir die Novelle mit, um sie für mich zu Hause nochmals in der Stille zu betrachten. | В этих интереснейших его высказываниях, в разговорах о лорде Байроне и прославленных немецких литераторах [45] , которым Шиллер предпочитал Коцебу, говоря, что тот-де хоть продуктивен, быстро прошли вечерние часы, и Гете дал мне с собой "Новеллу", чтобы дома, в тиши, я мог внимательно перечитать ее. |
Sonntag abend, den 21. [?] Januar 1827 | Воскресенье вечером, 21 января 1827 г. |
Ich ging diesen Abend halb achte zu Goethe und blieb ein Stündchen bei ihm. Er zeigte mir einen Band neuer französischer Gedichte der Demoiselle Gay und sprach darüber mit großem Lobe. | Сегодня вечером в половине восьмого я пошел к Гете и пробыл у него часок. Он показал мне новый французский томик стихов некоей мадемуазель Гэ и отозвался о них с большой похвалой. |
"Die Franzosen", sagte er, "machen sich heraus, und es ist der Mühe wert, daß man sich nach ihnen umsieht. Ich bin mit Fleiß darüber her, mir von dem Stande der neuesten französischen Literatur einen Begriff zu machen und, wenn es glückt, mich auch darüber auszusprechen. Es ist mir höchst interessant, zu sehen, daß diejenigen Elemente bei ihnen erst anfangen zu wirken, die bei uns längst durchgegangen sind. Das mittlere Talent ist freilich immer in der Zeit befangen und muß sich aus denjenigen Elementen nähren, die in ihr liegen. Es ist bei ihnen bis auf die neueste Frömmigkeit alles dasselbige wie bei uns, nur daß es bei ihnen ein wenig galanter und geistreicher zum Vorschein kommt." | -- Французы,-- сказал он,-- теперь делают успехи, и к ним стоит присмотреться повнимательнее. Я очень стараюсь составить себе представление о современной французской литературе и, если представится случай, высказаться о ней. Интересно, что у них только-только приходят в действие элементы, которые для нас уже давно -- дело прошлого. Правда, средний талант всегда оказывается в плену своего времени и поневоле питается элементами, в нем заложенными. У французов все, включая новейшую набожность, точь-в-точь как у нас, разве что проявляется это несколько галантнее и остроумнее. |
"Was sagen aber Eure Exzellenz zu Béranger und dem Verfasser der Stücke der Clara Gazul?" | -- А что вы, ваше превосходительство, скажете о Беранже и авторе "Театра Клары Газуль"? |
"Diese nehme ich aus," sagte Goethe, "das sind große Talente, die ein Fundament in sich selber haben und sich von der Gesinnungsweise des Tages frei erhalten." | -- Эти двое -- исключение,-- сказал Гете,-- это таланты выдающиеся, они опираются на самих себя, не поддаваясь влиянию времени. |
- "Dieses zu hören, ist mir sehr lieb," sagte ich, "denn ich hatte über diese beiden ungefähr dieselbige Empfindung." | -- Мне очень приятно это слышать,--сказал я,--ибо у меня о них сложилось приблизительно такое же мнение. |
Das Gespräch wendete sich von der französischen Literatur auf die deutsche. | Разговор с французской литературы перешел на немецкую. |
"Da will ich Ihnen doch etwas zeigen," sagte Goethe, "das für Sie Interesse haben wird. Reichen Sie mir doch einen der beiden Bände, die vor Ihnen liegen. Solger ist Ihnen bekannt?" | -- Сейчас я вам покажу нечто для вас интересное,-- сказал Гете.-- Передайте мне один из тех двух томов, что лежат перед вами. Золъгер ведь знаком вам, не так ли? |
- "Allerdings," sagte ich; "ich habe ihn sogar lieb. Ich besitze seine Übersetzung des Sophokles, und sowohl diese als die Vorrede dazu gaben mir längst von ihm eine hohe Meinung." | -- Конечно,-- отвечал я,-- и я очень его ценю. У меня имеются его переводы из Софокла, которые, так же как его предисловие к ним, внушили мне глубокое уважение. |
- "Sie wissen, er ist vor mehreren Jahren gestorben," sagte Goethe, "und man hat jetzt eine Sammlung seiner nachgelassenen Schriften und Briefe herausgegeben. In seinen philosophischen Untersuchungen, die er in der Form der Platonischen Dialoge gibt, ist er nicht so glücklich; aber seine Briefe sind vortrefflich. In einem derselben schreibt er an Tieck über die 'Wahlverwandtschaften', und diesen muß ich Ihnen vorlesen, denn es ist nicht leicht etwas Besseres über jenen Roman gesagt worden." | -- Он ведь умер много лет назад,-- сказал Гете,-- а теперь издали полное собрание его сочинений и писем. Философские исследования, преподнесенные в форме Платоновых диалогов, не очень ему удались, но письма превосходны. В одном он пишет Тику об "Избирательном сродстве", я должен вам прочитать его письмо, так как лучше, пожалуй, нельзя высказаться об этом романе. |
Goethe las mir die treffliche Abhandlung vor, und wir besprachen sie punktweise, indem wir die von einem großen Charakter zeugenden Ansichten und die Konsequenz seiner Ableitungen und Folgerungen bewunderten. Obgleich Solger zugestand, daß das Faktum in den 'Wahlverwandtschaften' aus der Natur aller Charaktere hervorgehe, so tadelte er doch den Charakter des Eduard. | Гете прочитал мае великолепный разбор романа, и мы, по пунктам, обсудили таковой, восхищаясь мыслями автора, свидетельствовавшими о широте его воззрений, а также последовательностью его обоснований и выводов. Хотя Зольгер и признает, что события в "Избирательном сродстве" определены врожденными свойствами действующих лиц, он все же очень отрицательно относится к характеру Эдуарда. |
"Ich kann ihm nicht verdenken," sagte Goethe, "daß er den Eduard nicht leiden mag, ich mag ihn selber nicht leiden, aber ich mußte ihn so machen, um das Faktum hervorzubringen. Er hat übrigens viele Wahrheit, denn man findet in den höheren Ständen Leute genug, bei denen ganz wie bei ihm der Eigensinn an die Stelle des Charakters tritt." | -- Я не упрекаю Зольгера,-- сказал Гете,-- за то, что он не терпит Эдуарда, я и сам его не терплю, но я должен был сделать его таким, чтобы могли развиться события романа. Вообще же это тип вполне правдоподобный, в высшем обществе встречается немало людей, у которых своенравие подменяет собою характер. |
Hoch vor allen stellte Solger den Architekten, denn wenn alle übrigen Personen des Romans sich liebend und schwach zeigten, so sei er der einzige, der sich stark und frei erhalte. Und eben das Schöne an seiner Natur sei nicht sowohl dieses, daß er in die Verirrungen der übrigen Charaktere nicht hineingerate, sondern daß der Dichter ihn so groß gemacht, daß er nicht hineingeraten könne. | Выше других действующих лиц Зольгер ставит архитектора, ибо среди всех слабых и запутавшихся он один сохраняет силу и свободу духа. И самое в нем прекрасное, что он не только не запутывается в тенетах заблуждений, как все остальные, такой уж крупной личностью создал его автор, но и не способен в них запутаться. |
Wir freuten uns über dieses Wort. | Нам очень понравилось это меткое выражение. |
"Das ist freilich sehr schön", sagte Goethe. | -- Как хорошо сказано,-- заметил Гете. |
- "Ich habe", sagte ich, "den Charakter des Architekten auch immer sehr bedeutend und liebenswürdig gefunden, allein daß er eben deswegen so vortrefflich sei, daß er vermöge seiner Natur in jene Verwickelungen der Liebe nicht hineingeraten könne, daran habe ich freilich nicht gedacht." | -- Я всегда считал характер архитектора весьма значительным и достойным уважения,-- сказал я,-- но что он именно тем и хорош, что не способен попасться в сети любви, об этом я, по правде сказать, не подумал. |
- "Wundern Sie sich darüber nicht," sagte Goethe, "denn ich habe selber nicht daran gedacht, als ich ihn machte. Aber Solger hat recht, es liegt allerdings in ihm. | -- Не удивляйтесь,-- отвечал Гете,-- я и сам об этом не думал, когда его писал. Но Зольгер прав, есть в нем все это. |
Dieser Aufsatz", fuhr Goethe fort, "ist schon im Jahre 1809 geschrieben, und es hätte mich damals freuen können, ein so gutes Wort über die 'Wahlverwandtschaften' zu hören, während man in jener Zeit und später mir eben nicht viel Angenehmes über jenen Roman erzeigte. | Разбор Зольгера написан еще в тысяча восемьсот девятом году,-- продолжал он,-- и тогда я бы порадовался, услышав доброе слово об "Избирательном сродстве", меня ведь ни в ту пору, ни позднее никто хорошим отзывом не побаловал. |
Solger hat, wie ich aus diesen Briefen sehe, viel Liebe zu mir gehabt; er beklagt sich in einem derselben, daß ich ihm auf den 'Sophokles', den er mir zugesendet, nicht einmal geantwortet. Lieber Gott - aber wie das bei mir geht! Es ist nicht zu verwundern. Ich habe große Herren gekannt, denen man viel zusendete. Diese machten sich gewisse Formulare und Redensarten, womit sie jedes erwiderten, und so schrieben sie Briefe zu Hunderten, die sich alle gleich und alle Phrase waren. In mir aber lag dieses nie. Wenn ich nicht jemanden etwas Besonderes und Gehöriges sagen konnte, wie es in der jedesmaligen Sache lag, so schrieb ich lieber gar nicht. Oberflächliche Redensarten hielt ich für unwürdig, und so ist es denn gekommen, daß ich manchem wackern Manne, dem ich gerne geschrieben hätte, nicht antworten konnte. Sie sehen ja selbst, wie das bei mir geht und welche Zusendungen von allen Ecken und Enden täglich bei mir einlaufen, und müssen gestehen, daß dazu mehr als ein Menschenleben gehören würde, wenn man alles nur flüchtig erwidern wollte. Aber um Solger tut es mir leid; er ist gar zu vortrefflich und hätte vor vielen andern etwas Freundliches verdient." | Зольгер, как я вижу по этим письмам, очень любил меня. В одном из них он жалуется, что я даже словечка ему не черкнул, когда он прислал мне свой перевод из Софокла. Бог ты мой! И как это со мной случается! Впрочем, никакого дива тут нет. Я знавал важных господ, которым много чего присылали. У них наперед были заготовлены формуляры и речевые обороты, так вот они и писали сотни одинаковых писем, в которых ничего не было -- одни фразы. Я на это был не мастер. Если я не мог сказать в письме чего-либо дельного и подобающего, я предпочитал вовсе не писать его. Поверхностные обороты я считал, недостойными себя; так оно и получалось, что превосходный человек, которому я бы охотно написал, оставался без ответа. Вы же сами видите сколько всего мне шлют со всех концов, и должны признать, что даже для самых кратких ответов не хватило бы человеческой жизни. Но меня огорчает, что так вышло с Зольгером, он был прекрасным человеком и больше, чем многие другие, заслуживал дружеского слова. |
Ich brachte das Gespräch auf die Novelle, die ich nun zu Hause wiederholt gelesen und betrachtet hatte. | Я перевел разговор на новеллу, которую с сугубым вниманием перечитывал дома. |
"Der ganze Anfang", sagte ich, "ist nichts als Exposition, aber es ist darin nichts vorgeführt als das Notwendige, und das Notwendige mit Anmut, so daß man nicht glaubt, es sei eines andern wegen da, sondern es wolle bloß für sich selber sein und für sich selber gelten." | -- Все ее начало,-- сказал я,-- не более как экспозиция, в нем нет ничего, кроме необходимого, но это необходимое -- обворожительно, нельзя даже подумать, что здесь оно предлагается читателю, кажется, будто все это существует само по себе и ради самого себя. |
"Es ist mir lieb," sagte Goethe, "wenn Sie dieses so finden. Doch eins muß ich noch tun. Nach den Gesetzen einer guten Exposition nämlich muß ich die Besitzer der Tiere schon vorne auftreten lassen. Wenn die Fürstin und der Oheim an der Bude vorbereiten, müssen die Leute heraustreten und die Fürstin bitten, auch ihre Bude mit einem Besuch zu beglücken." | -- Я рад, что вы так считаете,--сказал Гете,--но одно я еще должен сделать, а именно: по законам хорошей экспозиции нужно, чтобы владельцы зверей появились уже вначале. Когда княгиня и дядюшка князя верхом проезжают мимо балагана, они выходят оттуда и просят осчастливить их посещением. |
-"Gewiß," sagte ich, "Sie haben recht; denn da alles übrige in der Exposition angedeutet ist, so müssen es auch diese Leute werden, und es liegt ganz in der Sache, da sie sich gewöhnlich an der Kasse aufhalten, daß sie die Fürstin nicht so unangefochten werden vorbereiten lassen." | -- Разумеется, вы правы,-- сказал я.-- Поскольку все остальное намечено в экспозиции, в ней должны появиться и люди, к тому же это вполне естественно,-- хозяева зверинцев обычно сидят у кассы, и вряд ли они дадут княгине проехать мимо, не попытавшись заманить ее в свое заведение. |
- "Sie sehen," sagte Goethe, "daß man an einer solchen Arbeit, wenn sie auch schon im ganzen fertig, daliegt, im einzelnen noch immer zu tun hat." | -- Теперь вы видите,-- сказал Гете,-- что в таком труде, если он в основном и закончен, частности еще требуют доработки. |
Goethe erzählte mir sodann von einem Ausländer, der in dieser Zeit ihn hin und wieder besucht und davon gesprochen, wie er dieses und jenes von seinen Werken übersetzen wolle. | Далее Гете рассказал мне о некоем иностранце, который время от времени приходил к нему с сообщением, что он собирается переводить то одно, то другое из его произведений. |
"Er ist ein guter Mensch," sagte Goethe, "doch in literarischer Hinsicht bezeigt er sich als ein wahrer Dilettant. Denn er kann noch kein Deutsch und spricht schon von Übersetzungen, die er machen, und von Porträten, die er ihnen will vordrucken lassen. Das ist aber eben das Wesen der Dilettanten, daß sie die Schwierigkeiten nicht kennen, die in einer Sache liegen, und daß sie immer etwas unternehmen wollen wozu sie keine Kräfte haben." | -- В общем, он неплохой человек,--продолжал Гете,-- но в литературном отношении дилетант до мозга костей. Он еще и немецкого-то как следует не знает, а уже говорит о переводах, которые собирается сделать, и о портретах, которыми хочет иллюстрировать их. Сущность дилетантизма в том и заключается, что дилетант не понимает трудностей того, за что он берется, и всегда намеревается предпринять то, на что у него недостанет сил. |
Donnerstag abend, den 29. [25.] Januar 1827 | Четверг вечером, 25 января 1827 г. |
Begleitet von dem Manuskript der Novelle und einer Ausgabe des Béranger ging ich gegen sieben Uhr zu Goethe. Ich fand Herrn Soret bei ihm in Gesprächen über die neue französische Literatur. Ich hörte mit Interesse zu, und es kam zur Sprache, daß die neuesten Talente hinsichtlich guter Verse sehr viel von Delille gelernt. | Взяв с собою рукопись новеллы и книжку Беранже, я около семи часов отправился к Гете и застал его беседующим с господином Сорэ о новой французской литературе. Я с интересом слушал; речь, наконец, зашла о том, что новейшие поэты научились у Делиля писать хорошие стихи. |
Da Herrn Soret, als einem geborenen Genfer, das Deutsche nicht ganz geläufig war, Goethe aber im Französischen sich ziemlich bequem ausdrückt, so ging die Unterhaltung französisch, und nur an solchen Stellen deutsch, wo ich mich in das Gespräch mischte. Ich zog den Béranger aus der Tasche und überreichte ihn Goethe, der diese trefflichen Lieder von neuem zu lesen wünschte. Das den Gedichten vorstehende Porträt fand Herr Soret nicht ähnlich. Goethe freute sich, die zierliche Ausgabe in Händen zu halten. | Поскольку господин Сорэ, уроженец Женевы, не вполне владел немецким, Гете же довольно свободно изъяснялся по-французски, то беседовали они на французском языке, переходя на немецкий, лишь когда я вмешивался в разговор. Я достал из кармана книжку Беранже и вручил ее Гете, который хотел заново перечитать его прекрасные песни. Господин Сорэ нашел непохожим портрет, предпосланный стихам. Гете приятно было держать в руках это изящное издание. |
"Diese Lieder", sagte er, "sind vollkommen und als das Beste in ihrer Art anzusehen, besonders wenn man sich das Gejodel des Refrains hinzudenkt, denn sonst sind sie als Lieder fast zu ernst, zu geistreich, zu epigrammatisch. Ich werde durch Béranger immer an den Horaz und Hafis erinnert, die beide auch über ihrer Zeit standen und die Sittenverderbnis spottend und spielend zur Sprache brachten. Béranger hat zu seiner Umgebung dieselbige Stellung. Weil er aber aus niederem Stande heraufgekommen, so ist ihm das Liederliche und Gemeine nicht allzu verhaßt, und er behandelt es noch mit einer gewissen Neigung." | -- Эти песни,-- сказал он,-- следует рассматривать как лучшие творения такого жанра, они поистине совершенны, особенно если подумаешь об их переливчатом рефрене,-- без него они, пожалуй, чересчур серьезны, чересчур остроумны и эпиграмматичны. Беранже всегда напоминает мне Горация и Гафиза, эти оба тоже стояли над своим временем, с веселой насмешкой бичуя упадок нравов. Беранже занял ту же позицию в отношении окружающего его мира. Но так как он выходец из низких слоев общества, то беспутство и пошлость не столь уж ненавистны ему, я бы даже сказал, что он говорит о них не без некоторой симпатии. |
Viel Ähnliches ward noch über Béranger und andere neuern Franzosen hin und her gesprochen, bis Herr Soret an den Hof ging und ich mit Goethe alleine blieb. | Еще многое в этом роде было сказано о Беранже И других современных французах, потом господин Сорэ заспешил во дворец, и мы остались вдвоем с Гете. |
Ein versiegeltes Paket lag auf dem Tisch. Goethe legte seine Hand darauf. | На столе лежал запечатанный пакет. Гете накрыл его рукой. |
"Was ist das?" sagte er. "Es ist die 'Helena', die an Cotta zum Druck abgeht." | -- Знаете, что это? -- спросил он.-- Это "Елена", я отсылаю ее господину Котта для опубликования. |
Ich empfand bei diesen Worten mehr, als ich sagen konnte, ich fühlte die Bedeutung des Augenblickes. Denn wie bei einem neuerbauten Schiff, das zuerst in die See geht und wovon man nicht weiß, welche Schicksale es erleben wird, so ist es auch mit dem Gedankenwerk eines großen Meisters, das zuerst in die Welt hinaustritt, um für viele Zeiten zu wirken und mannigfaltige Schicksale zu erzeugen und zu erleben. | У меня дух занялся при его словах, все величие этого мига вдруг предстало передо мной. Как только что сошедший со стапелей корабль уходит в море и никому не ведома участь, его ожидающая, так не ведома и участь творения великого мастера, которое выходит в свет, чтобы долгое время воздействовать на людей, определяя их судьбы и испытывая на себе все превратности судьбы. |
"Ich habe", sagte Goethe, "bis jetzt immer noch Kleinigkeiten daran zu tun und nachzuhelfen gefunden. Endlich aber muß es genug sein, und ich bin nun froh, daß es zur Post geht und ich mich mit befreiter Seele zu etwas anderem wenden kann. Es mag nun seine Schicksale erleben! Was mich tröstet, ist, daß die Kultur in Deutschland doch jetzt unglaublich hoch steht und man also nicht zu fürchten hat, daß eine solche Produktion lange unverstanden und ohne Wirkung bleiben werde." | -- До сих пор,-- сказал Гете,-- я все доделывал разные мелочи и кое-что исправлял. Но надо же когда-нибудь поставить точку; я рад отослать эту рукопись на почту и с легким сердцем приняться за что-нибудь другое. А она пусть идет навстречу своей судьбе. Меня успокаивает, что так невообразимо высоко поднялась культура в Германии и, следовательно, не приходится опасаться, что это мое детище долго будет непонятым и вообще ни на кого не произведет впечатления. |
"Es steckt ein ganzes Altertum darin", sagte ich. | -- В нем ожил весь древний мир,-- сказал я. |
- "Ja," sagte Goethe, "die Philologen werden daran zu tun finden." | -- Да,-- согласился Гете,-- филологам надо будет потрудиться над ним. |
- "Für den antiken Teil", sagte ich, "fürchte ich nicht, denn es ist da das große Detail, die gründlichste Entfaltung des einzelnen, wo jedes geradezu das sagt, was es sagen soll. Allein der moderne, romantische Teil ist sehr schwer, denn eine halbe Weltgeschichte steckt dahinter; die Behandlung ist bei so großem Stoff nur andeutend und macht sehr große Ansprüche an den Leser." | -- Античная часть,-- продолжал я,-- мне не внушает опасений, она очень детализирована, и каждая деталь разработана так проникновенно, что говорит именно то, что надо сказать. Напротив, вторая, романтическая часть очень трудна, добрая половина мировой истории вошла в нее; столь обильный материал в разработке, конечно же, лишь намечен и предъявляет к читателю непомерные требования. |
- "Aber doch", sagte Goethe, "ist alles sinnlich und wird, auf dem Theater gedacht, jedem gut in die Augen fallen. Und mehr habe ich nicht gewollt. Wenn es nur so ist, daß die Menge der Zuschauer Freude an der Erscheinung hat; dem Eingeweihten wird zugleich der höhere Sinn nicht entgehen, wie es ja auch bei der 'Zauberflöte' und andern Dingen der Fall ist." | -- Тем не менее,-- сказал Гете,-- все это прочувствованно, а с подмостков будет и вполне доходчиво. К большему я и не стремился. Лишь бы основной массе зрителей доставило удовольствие очевидное, а от посвященных не укроется высший смысл, как это происходит, например, с "Волшебной флейтой" и множеством других вещей. |
"Es wird", sagte ich, "auf der Bühne einen ungewohnten Eindruck machen, daß ein Stück als Tragödie anfängt und als Oper endigt. Doch es gehört etwas dazu, die Großheit dieser Personen darzustellen und die erhabenen Reden und Verse zu sprechen." | -- Со сцены,-- сказал я,-- непривычное впечатление произведет то, что пьеса начинается как трагедия и кончается как опера. Но ведь необходимы необычные средства, чтобы играть величие этих персонажей и произносить возвышенные речи и стихи. |
- "Der erste Teil", sagte Goethe, "erfordert die ersten Künstler der Tragödie, sowie nachher im Teile der Oper die Rollen mit den ersten Sängern und Sängerinnen besetzt werden müssen. Die Rolle der Helena kann nicht von einer, sondern sie muß von zwei großen Künstlerinnen gespielt werden; denn es ist ein seltener Fall, daß eine Sängerin zugleich als tragische Künstlerin von hinlänglicher Bedeutung ist." | -- Для первой части,-- сказал Гете,-- нужны лучшие трагические актеры, далее, в оперной части, роли должны исполняться выдающимися певцами и певицами. Роль Елены не может исполняться одной артисткой, ибо вряд ли найдется певица, обладающая еще и большим трагическим дарованием. |
"Das Ganze", sagte ich, "wird zu großer Pracht und Mannigfaltigkeit in Dekorationen und Garderobe Anlaß geben, und ich kann nicht leugnen, ich freue mich darauf, es auf der Bühne zu sehen. Wenn nur ein recht großer Komponist sich daran machte!" | -- Все в целом,-- сказал я,-- потребует незаурядной пышности и разнообразия декорации и костюмов; не стану отрицать: я заранее радуюсь, что увижу это на сцене. Если бы только музыку написал действительно большой композитор! |
- "Es müßte einer sein," sagte Goethe, "der wie Meyerbeer lange in Italien gelebt hat, so daß er seine deutsche Natur mit der italienischen Art und Weise verbände. Doch das wird sich schon finden, und ich habe keinen Zweifel; ich freue mich nur, daß ich es los bin. Auf den Gedanken, daß der Chor nicht wieder in die Unterwelt hinab will, sondern auf der heiteren Oberfläche der Erde sich den Elementen zuwirft, tue ich mir wirklich etwas zugute." | -- Да еще такой,-- сказал Гете,-- кто, наподобие Мейербера, столь долго прожил в Италии, что его немецкая сущность смешалась с сущностью итальянской. Но за композитором, я уверен, дело не станет, а сейчас я радуюсь, что сбыл все это с рук. Меня тешит мысль, что хор не хочет спускаться обратно в преисподнюю и остается на радостной поверхности земли, чтобы здесь предаться стихиям. |
- "Es ist eine neue Art von Unsterblichkeit", sagte ich. | -- ...Это новый вид бессмертия,-- сказал я. |
"Nun," fuhr Goethe fort, "wie steht es mit der Novelle?" | -- Ну, а как обстоит с новеллой ? -- вдруг спросил Гете. |
- "Ich habe sie mitgebracht", sagte ich. "Nachdem ich sie nochmals gelesen, finde ich, daß Eure Exzellenz die intendierte Änderung nicht machen dürfen. Es tut gar gute Wirkung, wenn die Leute beim getöteten Tiger zuerst als durchaus fremde neue Wesen mit ihren abweichenden wunderlichen Kleidungen und Manieren hervortreten und sich als Besitzer der Tiere ankündigen. Brächten Sie sie aber schon früher, in der Exposition, so würde diese Wirkung gänzlich geschwächt, ja vernichtet werden." | -- Я ее принес,-- отвечал я.-- Прочитав ее еще раз, я нахожу, что вашему превосходительству не следовало бы вносить в нее намеченного изменения. Это так прекрасно, что люди, появившись возле мертвого тигра, на первый взгляд производят чуждое и странное впечатление своим причудливым платьем и необычными манерами и тут же рекомендуют себя владельцами зверей. Если же они промелькнут в экспозиции, это впечатление будет изрядно ослаблено, более того -- уничтожено. |
"Sie haben recht," sagte Goethe, "ich muß es lassen, wie es ist. Ohne Frage, Sie haben ganz recht. Es muß auch beim ersten Entwurf in mir gelegen haben, die Leute nicht früher zu bringen, eben weil ich sie ausgelassen. Diese intendierte Änderung war eine Forderung des Verstandes, und ich wäre dadurch bald zu einem Fehler verleitet worden. Es ist aber dieses ein merkwürdiger ästhetischer Fall, daß man von einer Regel abweichen muß, um keinen Fehler zu begehen." | -- Вы правы,-- сказал Гете -- надо все оставить, как есть. Вы, несомненно, правы. Вероятно, еще делая первый набросок, я решил раньше времени не выводить их и потому и не вывел. Изменение, которое я хотел сделать, продиктовано рассудком. Но в данном случае мы сталкиваемся с примечательным эстетическим явлением -- необходимостью отступить от правил, дабы не впасть в ошибку. |
Es kam sodann zur Sprache, welchen Titel man der Novelle geben solle; wir taten manche Vorschläge, einige waren gut für den Anfang, andere für das Ende, doch fand sich keiner, der für das Ganze passend und also der rechte gewesen wäre. | Далее мы заговорили о том, как озаглавить новеллу, придумывали разные названия,-- одни были хороши для начала, другие хороши для конца, но подходящего для всей вещи, а значит, наиболее точного, не находилось. |
"Wissen Sie was," sagte Goethe, "wir wollen es die 'Novelle' nennen; denn was ist eine Novelle anders als eine sich ereignete, unerhörte Begebenheit. Dies ist der eigentliche Begriff, und so vieles, was in Deutschland unter dem Titel Novelle geht, ist gar keine Novelle, sondern bloß Erzählung oder was Sie sonst wollen. In jenem ursprünglichen Sinne einer unerhörten Begebenheit kommt auch die Novelle in den 'Wahlverwandtschaften' vor." | -- Знаете что,-- сказал Гете,-- назовем ее просто "Новеллой", ибо новелла и есть свершившееся неслыханное событие. Вот истинный смысл этого слова, а то, что в Германии имеет хождение под названием "новелла", отнюдь таковой не является, это скорее рассказ, в общем -- все. что угодно. В своем первоначальном смысле неслыханного события новелла встречается и в "Избирательном сродстве". |
"Wenn man es recht bedenkt," sagte ich, "so entsteht doch ein Gedicht immer ohne Titel und ist ohne Titel das, was es ist, so daß man also glauben sollte, der Titel gehöre gar nicht zur Sache." | -- Если вдуматься,-- сказал я,-- то ведь стихотворение всегда возникает без заглавия и без заглавия остается тем, что оно есть, значит, без такового можно и обойтись. |
- "Er gehört auch nicht dazu," sagte Goethe; "die alten Gedichte hatten gar keine Titel, es ist dies ein Gebrauch der Neuern, von denen auch die Gedichte der Alten erst in einer späteren Zeit Titel erhalten haben. Doch dieser Gebrauch ist von der Notwendigkeit herbeigeführt, bei einer ausgebreiteten Literatur die Sachen zu nennen und voneinander zu unterscheiden. | -- Обойтись без него, конечно, можно,-- сказал Гете,-- древние вообще никак не называли своих стихов. Заглавие вошло в обиход в новейшие времена, и стихи древних получили названия уже много позднее. Но этот обычай обусловлен широким распространением литературы,-- давать заглавия произведениям нужно для того, чтобы отличать одно от другого. |
"Hier", sagte Goethe, "haben Sie etwas Neues; lesen Sie." Mit diesen Worten reichte er mir eine Übersetzung eines serbischen Gedichtes von Herrn Gerhard. | -- А вот вам и нечто новое, прочитайте,-- сказал Гете. С этими словами он дал мне перевод сербского стихотворения, сделанный господином Герхардом. |
Ich las mit großem Vergnügen, denn das Gedicht war sehr schön und die Übersetzung so einfach und klar, daß man im Anschauen des Gegenstandes nie gestört wurde. Das Gedicht führte den Titel 'Die Gefängnisschlüssel'. Ich sage hier nichts von dem Gang der Handlung; der Schluß indes kam mir abgerissen und ein wenig unbefriedigend vor. | Я читал с большим удовольствием, ибо стихотворение было прекрасно, а перевод прост и ясен: все так и стояло перед глазами. Называлось это стихотворение "Тюремные ключи". Не буду ничего говорить здесь о развитии сюжета, но конец показался мне оборванным и не совсем удовлетворительным. |
"Das ist", sagte Goethe, "eben das Schöne; denn dadurch läßt es einen Stachel im Herzen zurück, und die Phantasie des Lesers ist angeregt, sich selbst alle Möglichkeiten auszubilden, die nun folgen können. Der Schluß hinterläßt den Stoff zu einem ganzen Trauerspiele, allein er ist von der Art, wie schon vieles dagewesen ist. Dagegen das im Gedicht Dargestellte ist das eigentlich Neue und Schöne, und der Dichter verfuhr sehr weise, daß er nur dieses ausbildete und das andere dem Leser überließ. Ich teilte das Gedicht gerne in 'Kunst und Altertum' mit, allein es ist zu lang; dagegen habe ich mir diese drei gereimten von Gerhard ausgebeten, die ich im nächsten Heft werde abdrucken lassen. Was sagen Sie zu diesem? Hören Sie." | -- Это-то и хорошо,-- заметил Гете,-- так оно оставляет занозу в сердце и будоражит фантазию читателя, который должен сам представить себе, что может за сим воспоследовать. Конец оставляет материал для целой трагедии, но такой, каких уже невесть сколько создано. И напротив, то, о чем говорится в стихотворении, истинно ново и прекрасно, я считаю, что поэт поступил мудро, подробно разработав лишь эту часть, остальное же предоставив читателю. Я бы охотно поместил его стихотворение в "Искусстве и древности", да оно слишком длинно. Зато я выпросил у Герхарда три рифмованные песни и помещу их в следующей тетради. Интересно, что вы о них скажете: слушайте! |
Goethe las nun zuerst das Lied vom Alten, der ein junges Mädchen liebt, sodann das Trinklied der Weiber, und zuletzt das energische 'Tanz uns vor, Theodor'. Jedes las er in einem anderen Tone und andern Schwunge, vortrefflich, so daß man nicht leicht etwas Vollkommneres hören konnte. | Сначала Гете прочитал песню о старике, любившем молодую девушку, потом застольную песню женщин и под конец энергическую "Спляши нам, Теодор". Каждую он читал в другом тоне, все с подъемом, но по-разному и так хорошо, что вряд ли кому-нибудь доводилось слышать лучшее чтение. |
Wir mußten Herrn Gerhard loben, daß er die jedesmaligen Versarten und Refrains durchaus glücklich und im Charakter gewählt und alles leicht und vollkommen ausgeführt hatte, so daß man nicht wußte, wie er es hätte besser machen sollen. | Мы не могли нахвалиться господином Герхардом; он всякий раз отлично выбирал размеры и рефрены, соответствующие подлиннику, и делал это так легко и умно, что ничего нельзя было ему поставить в упрек. |
"Da sieht man," sagte Goethe, "was bei einem solchen Talent wie Gerhard die große technische Übung tut. Und dann kommt ihm zugute, daß er kein eigentlich gelehrtes Metier, sondern ein solches treibt, das ihn täglich aufs praktische Leben weiset. Auch hat er die vielen Reisen in England und andern Ländern gemacht, wodurch er denn bei seinem auf das Reale gehenden Sinn über unsere gelehrten jungen Dichter manche Avantagen hat. Wenn er sich immer an gute Überlieferungen hält und nur diese bearbeitet, so wird er nicht leicht etwas Schlechtes machen. Alle eigenen Erfindungen dagegen erfordern sehr viel und sind eine schwere Sache." | -- Вот видите,-- сказал Гете,-- как много при таком таланте, как у Герхарда, значит постоянное упражнение в технике. И еще, ему идет на пользу, что он избрал для себя не чисто научную специальность, а дело, которое ежедневно сталкивает его с практической жизнью. Вдобавок он не раз бывал в Англии и в других странах, что, при реалистическом направлении его ума, дало ему немало преимуществ перед нашими учеными молодыми поэтами. Если он и впредь будет придерживаться добрых традиций и сумеет ими ограничиться, он не совершит досадных ошибок. Собственные измышления требуют слишком многого, это трудное дело. |
Hieran knüpften sich manche Betrachtungen über die Produktionen unserer neuesten jungen Dichter, und es ward bemerkt, daß fast keiner von ihnen mit einer guten Prosa aufgetreten. | В этой связи Гете высказал несколько наблюдений над творениями наших молодых поэтов, причем заметил, что едва ли хоть один из них опубликовал хорошую прозу. |
"Die Sache ist sehr einfach," sagte Goethe. "Um Prosa zu schreiben, muß man etwas zu sagen haben; wer aber nichts zu sagen hat, der kann doch Verse und Reime machen, wo denn ein Wort das andere gibt und zuletzt etwas herauskommt, das zwar nichts ist, aber doch aussieht, als wäre es was." | -- А дело обстоит просто,-- сказал он,--чтобы писать прозу, надо иметь что сказать. Тот же, кому сказать нечего, может кропать стихи, в них одно слово порождает Другое, и в результате получается нечто, вернее -- ничто, которое выглядит так, будто оно все-таки нечто. |
Mittwoch, den 31. Januar 1827 | Среда, 31 января 1827 г. |
Bei Goethe zu Tisch. | Обедал у Гёте. |
"In diesen Tagen, seit ich Sie nicht gesehen," sagte er, "habe ich vieles und mancherlei gelesen, besonders auch einen chinesischen Roman, der mich noch beschäftiget und der mir im hohen Grade merkwürdig erscheint." | -- За те дни, что мы не виделись,--сказал он,--я многое прочитал, и прежде всего китайский роман, показавшийся мне весьма примечательным, он и сейчас меня занимает. |
- "Chinesischen Roman?" sagte ich. "Der muß wohl sehr fremdartig aussehen." | -- Китайский роман?--переспросил я.--Наверно, это нечто очень чуждое нам. |
- "Nicht so sehr, als man glauben sollte", sagte Goethe. "Die Menschen denken, handeln und empfinden fast ebenso wie wir, und man fühlt sich sehr bald als ihresgleichen, - nur daß bei ihnen alles klarer, reinlicher und sittlicher zugeht. Es ist bei ihnen alles verständig, bürgerlich, ohne große Leidenschaft und poetischen Schwung und hat dadurch viele Ähnlichkeit mit meinem 'Hermann und Dorothea', sowie mit den englischen Romanen des Richardson. Es unterscheidet sich aber wieder dadurch, daß bei ihnen die äußere Natur neben den menschlichen Figuren immer mitlebt. Die Goldfische in den Teichen hört man immer plätschern, die Vögel auf den Zweigen singen immerfort, der Tag ist immer heiter und sonnig, die Nacht immer klar; vom Mond ist viel die Rede, allein er verändert die Landschaft nicht, sein Schein ist so helle gedacht wie der Tag selber. Und das Innere der Häuser so nett und zierlich wie ihre Bilder. Z. B.: 'Ich hörte die lieblichen Mädchen lachen, und als ich sie zu Gesichte bekam, saßen sie auf feinen Rohrstühlen.' Da haben Sie gleich die allerliebste Situation, denn Rohrstühle kann man sich gar nicht ohne die größte Leichtigkeit und Zierlichkeit denken. Und nun eine Unzahl von Legenden, die immer in der Erzählung nebenher gehen und gleichsam sprichwörtlich angewendet werden. Z. B. von einem Mädchen, das so leicht und zierlich von Füßen war, daß sie auf einer Blume balancieren konnte, ohne die Blume zu knicken. Und von einem jungen Manne, der sich so sittlich und brav hielt, daß er in seinem dreißigsten Jahre die Ehre hatte, mit dem Kaiser zu reden. Und ferner von Liebespaaren, die in einem langen Umgange sich so enthaltsam bewiesen, daß, als sie einst genötigt waren, eine Nacht in einem Zimmer miteinander zuzubringen, sie in Gesprächen die Stunden durchwachten, ohne sich zu berühren. Und so unzählige von Legenden, die alle auf das Sittliche und Schickliche gehen. Aber eben durch diese strenge Mäßigung in allem hat sich denn auch das Chinesische Reich seit Jahrtausenden erhalten und wird dadurch ferner bestehen. | -- В меньшей степени, чем можно было предположить,--сказал Гете.--Люди там мыслят, действуют и чувствуют почти так же, как мы, и вскоре тебе начинает казаться, что и ты из их числа, только что у них все происходящее яснее, чище и нравственнее, чем у нас. Все у них разумно, по-бюргерски, без больших страстей и поэтических взлетов, это сходствует с моим "Германом и Доротеей", а также с английскими романами Ричардсона. Но есть и существенное различие: у китайцев внешняя природа живет бок о бок с человеком. Все время слышно, как плещутся в пруду золотые рыбки, птицы непрестанно Щебечут в ветвях деревьев, день неизменно весел и солнечен, ночь всегда ясна. В этом романе много говорится о луне, но луна не видоизменяет ландшафт, от ее сияния ночь так же светла, как день. Внутри домов все изящно и мило, как на китайских картинках. К примеру: "Услышав смех прелестных девушек, я пошел взглянуть на них, они сидели на тростниковых стульях". Вот вам очаровательная ситуация, ведь тростниковые стулья вызывают представление о легкости и миниатюрности. А несметное количество легенд, что сопутствуют рассказу, как бы заменяя собою наши пословицы! О девушке, например, говорится: ножки у нее такие легкие и маленькие, что она может раскачиваться на цветке, не обломив его. А о молодом человеке: он вел себя так примерно и храбро, что на тридцатом году удостоился чести говорить с императором. Дальше рассказывается о влюбленных: долго общаясь Друг с другом, они выказали такую воздержанность, что однажды, когда им пришлось ночевать в одной комнате, рею ночь провели в разговорах, но так и не прикоснулись друг к другу. Великое множество подобных легенд, повествующих о нравственном и благопристойном. Но именно благодаря этой суровой умеренности Китайская империя существует уже много тысячелетий и будет существовать и впредь. |
Einen höchst merkwürdigen Gegensatz zu diesem chinesischen Roman", fuhr Goethe fort, "habe ich an den Liedern von Béranger, denen fast allen ein unsittlicher, liederlicher Stoff zum Grunde liegt und die mir im hohen Grade zuwider sein würden, wenn nicht ein so großes Talent wie Béranger die Gegenstände behandelt hätte, wodurch sie denn erträglich, ja sogar anmutig werden. Aber sagen Sie selbst, ist es nicht höchst merkwürdig, daß die Stoffe des chinesischen Dichters so durchaus sittlich und diejenigen des jetzigen ersten Dichters von Frankreich ganz das Gegenteil sind?" | -- Весьма примечательным контрастом с этим китайским романом,-- продолжал Гете,-- явились для меня песни Беранже, основу которых почти всегда составляет безнравственность и распутство, они были бы мне просто противны, если бы его огромный талант не сделал их выносимыми, более того -- очаровательными. Но скажите сами, разве не удивительно, что сюжет китайского писателя насквозь пропитан нравственными понятиями, а сюжеты нынешнего первого поэта Франции являются прямой ему противоположностью? |
"Ein solches Talent wie Béranger", sagte ich, "würde an sittlichen Stoffen nichts zu tun finden." | -- Талант, подобный таланту Беранже,-- отвечал я,-- не нашел бы для себя пищи в высоконравственных сюжетах. |
- "Sie haben recht," sagte Goethe, "eben an den Verkehrtheiten der Zeit offenbart und entwickelt Béranger seine bessere Natur." | -- Вы правы,-- согласился со мною Гете,-- именно извращенности нашего времени дают Беранже возможность выказать и развить лучшие стороны своей природы. |
- "Aber", sagte ich, "ist denn dieser chinesische Roman vielleicht einer ihrer vorzüglichsten?" | -- К тому же,-- сказал я,-- этот китайский роман, вероятно, один из наилучших. |
- "Keineswegs," sagte Goethe; "die Chinesen haben deren zu Tausenden und hatten ihrer schon, als unsere Vorfahren noch in den Wäldern lebten. | -- Нет, это не так,-- возразил Гете,-- у китайцев тысячи таких романов, и они были у них уже в ту пору, когда наши предки еще жили в лесах. |
Ich sehe immer mehr," fuhr Goethe fort, "daß die Poesie ein Gemeingut der Menschheit ist und daß sie überall und zu allen Zeiten in Hunderten und aber Hunderten von Menschen hervortritt. Einer macht es ein wenig besser als der andere und schwimmt ein wenig länger oben als der andere, das ist alles. | -- Я все больше убеждаюсь,-- продолжал он,-- что поэзия -- достояние человечества и что она всюду и во все времена проявляется в тысячах и тысячах людей. Только одному это удается несколько лучше, чем другому, и он дольше держится на поверхности, вот и все. |
Der Herr von Matthisson muß daher nicht denken, er wäre es, und ich muß nicht denken, ich wäre es, sondern jeder muß sich eben sagen, daß es mit der poetischen Gabe keine so seltene Sache sei, und daß niemand eben besondere Ursache habe, sich viel darauf einzubilden, wenn er ein gutes Gedicht macht. | Посему господину Маттисону не пристало думать, что он-то и есть поэт, не пристало это и мне,-- по-моему, каждый обязан помнить, что нет у него причин невесть что воображать о себе, если ему случилось написать хорошее стихотворение. |
Aber freilich, wenn wir Deutschen nicht ans dem engen Kreise unserer eigenen Umgebung hinausblicken, so kommen wir gar zu leicht in diesen pedantischen Dünkel. Ich sehe mich daher gerne bei fremden Nationen um und rate jedem, es auch seinerseits zu tun. Nationalliteratur will jetzt nicht viel sagen, die Epoche der Weltliteratur ist an der Zeit, und jeder muß jetzt dazu wirken, diese Epoche zu beschleunigen. Aber auch bei solcher Schätzung des Ausländischen dürfen wir nicht bei etwas Besonderem haften bleiben und dieses für musterhaft ansehen wollen. Wir müssen nicht denken, das Chinesische wäre es, oder das Serbische, oder Calderon, oder die Nibelungen; sondern im Bedürfnis von etwas Musterhaftem müssen wir immer zu den alten Griechen zurückgehen, in deren Werken stets der schöne Mensch dargestellt ist. Alles übrige müssen wir nur historisch betrachten und das Gute, so weit es gehen will, uns daraus aneignen." | Однако мы, немцы, боясь высунуть нос за пределы того, что нас окружает, неизбежно впадаем в такую педантическую спесь. Поэтому я охотно вглядываюсь в то, что имеется у других наций, и рекомендую каждому делать то же самое. Национальная литература сейчас мало что значит, на очереди эпоха всемирной литературы, и каждый должен содействовать скорейшему ее наступлению. Но и при полном признании иноземного нам не гоже застревать на чем-нибудь выдающемся и почитать его за образец. Не гоже думать, что образец--китайская литература, или сербская, или Кальдерон, или "Нибелунги". Испытывая потребность в образцах, мы, поневоле, возвращаемся К древним грекам, ибо в их творениях воссоздан прекрасный человек. Все остальное мы должны рассматривать чисто исторически, усваивая то положительное, что нам удастся обнаружить. |
Ich freute mich, Goethe in einer Folge über einen so wichtigen Gegenstand reden zu hören. Das Geklingel vorbeifahrender Schlitten lockte uns zum Fenster, denn wir erwarteten, daß der große Zug, der diesen Morgen nach Belvedere vorbeiging, wieder zurückkommen würde. Goethe setzte indes seine lehrreichen Äußerungen fort. Von Alexander Manzoni war die Rede, und er erzählte mir, daß Graf Reinhard Herrn Manzoni vor nicht langer Zeit in Paris gesehen, wo er als ein junger Autor von Namen in der Gesellschaft wohl aufgenommen gewesen sei, und daß er jetzt wieder in der Nähe von Mailand auf seinem Landgute mit einer jungen Familie und seiner Mutter glücklich lebe. | Я был рад, что мне довелось в такой последовательности услышать его мнение о предмете столь важном. Колокольчики проносящихся мимо саней позвали нас к окну. Мы давно ждали возвращения санного поезда, утром промчавшегося к Бельведеру. Гете между тем продолжал говорить о том, что было для меня так поучительно. Сейчас речь зашла об Александре Мандзони, и Гете передал мне рассказ графа Рейнхарда, который недавно встретил его в Париже, где тот в качестве молодого, но уже прославленного писателя был хорошо принят в обществе, и еще, что ныне он снова живет в принадлежащем ему имении неподалеку от Милана вместе с матерью и своей молодой семьею. |
"Manzoni", fuhr Goethe fort, "fehlt weiter nichts, als daß er selbst nicht weiß, welch ein guter Poet er ist und welche Rechte ihm als solchem zustehen. Er hat gar zu viel Respekt vor der Geschichte und fügt aus diesem Grunde seinen Stücken immer gern einige Auseinandersetzungen hinzu, in denen er nachweiset, wie treu er den Einzelnheiten der Geschichte geblieben. | -- Мандзони недостает только одного,-- продолжал Гете,-- понимания, какой он хороший поэт и на какие посему права может претендовать. Он не в меру преклоняется перед историей и в силу этого любит вставлять в свои вещи подробности, из коих явствует, как верно он придерживается даже ничтожных исторических мелочей. |
Nun mögen seine Fakta historisch sein, aber seine Charaktere sind es doch nicht, so wenig es mein Thoas und meine Iphigenia sind. Kein Dichter hat je die historischen Charaktere gekannt, die er darstellte; hätte er sie aber gekannt, so hätte er sie schwerlich so gebrauchen können. Der Dichter muß wissen, welche Wirkungen er hervorbringen will, und danach die Natur seiner Charaktere einrichten. Hätte ich den Egmont so machen wollen, wie ihn die Geschichte meldet, als Vater von einem Dutzend Kindern, so würde sein leichtsinniges Handeln sehr absurd erschienen sein. Ich mußte also einen andern Egmont haben, wie er besser mit seinen Handlungen und meinen dichterischen Absichten in Harmonie stände; und dies ist, wie Klärchen sagt, mein Egmont. | Но факты фактами, а вот персонажи его так же мало историчны, как мой Фоант и моя Ифигения. Ни один писатель не знал тех исторических лиц, которые выведены в его произведениях; а ежели бы знал, вряд ли остановил бы на них свой выбор. Писателю должно быть заранее известно, какого впечатления он хочет добиться; считаясь с этим, он и должен создавать свои персонажи. Изобрази я своего Эгмонта таким, каким он запечатлен в истории, то есть отцом целой кучи детей, и его легкомысленное поведение стало бы чистейшим абсурдом. Следовательно, мне пришлось создавать другого Эгмонта, дабы он лучше гармонировал и со своими поступками, и с моими намерениями, И вот этот-то человек, говоря словами Клерхен, и есть мой Эгмонт. |
Und wozu wären denn die Poeten, wenn sie bloß die Geschichte eines Historikers wiederholen wollten! Der Dichter muß weiter gehen und uns womöglich etwas Höheres und Besseres geben. Die Charaktere des Sophokles tragen alle etwas von der hohen Seele des großen Dichters, so wie Charaktere des Shakespeare von der seinigen. Und so ist es recht, und so soll man es machen. Ja Shakespeare geht noch weiter und macht seine Römer zu Engländern, und zwar wieder mit Recht, denn sonst hätte ihn seine Nation nicht verstanden. | Да и на что нужны писатели, не просто же для того, чтобы повторять все записанное историками! Писатель должен идти дальше, создавая, по мере возможности, образы более высокие и совершенные. Все действующие лица Софокла несут в себе частицу высокой души великого поэта, так же как персонажи Шекспира -- частицу его души. Так оно и должно быть. Что касается Шекспира, то он идет еще дальше и своих римлян делает англичанами, опять-таки с полным правом, иначе его народ его бы не понял. |
Darin", fuhr Goethe fort, "waren nun wieder die Griechen so groß, daß sie weniger auf die Treue eines historischen Faktums gingen, als darauf, wie es der Dichter behandelte. Zum Glück haben wir jetzt an den 'Philokteten' ein herrliches Beispiel, welches Sujet alle drei großen Tragiker behandelt haben, und Sophokles zuletzt und am besten. Dieses Dichters treffliches Stück ist glücklicherweise ganz auf uns gekommen; dagegen von den 'Philokteten' des Äschylus und Euripides hat man Bruchstücke aufgefunden, aus denen hinreichend zu sehen ist, wie sie ihren Gegenstand behandelt haben. Wollte es meine Zeit mir erlauben, so würde ich diese Stücke restaurieren, so wie ich es mit dem 'Phaëton' des Euripides getan, und es sollte mir keine unangenehme und unnütze Arbeit sein. | -- Величие греков,-- продолжал Гете,-- проявилось и здесь, они придавали меньше значения верности исторических фактов, нежели тому, как их разработал поэт. К счастью, теперь мы имеем "Филоктетов", являющих нам великолепный пример, ибо этот сюжет разрабатывали все три великих трагика. Софокл был последним и сделал это лучше всех. Его творение каким-то чудесным образом полностью дошло до нас, тогда как "Филоктеты" Эсхила и Еврипида были обнаружены лишь в отрывках, по которым, впрочем, вполне можно судить, как разрабатывалась тема. Будь у меня побольше досуга, я бы реставрировал эти отрывки, как в свое время Еврипидова "Фаэтона", и это была бы для меня отнюдь не неприятная и не бесполезная работа. |
Bei diesem Sujet war die Aufgabe ganz einfach: nämlich den Philoktet nebst dem Bogen von der Insel Lemnos zu holen. Aber die Art, wie dieses geschieht, das war nun die Sache der Dichter, und darin konnte jeder die Kraft seiner Erfindung zeigen und einer es dem andern zuvortun. Der Ulyß soll ihn holen; aber soll er vom Philoktet erkannt werden oder nicht, und wodurch soll er unkenntlich sein? Soll der Ulyß allein gehen, oder soll er Begleiter haben, und wer soll ihn begleiten? Beim Äschylus ist der Gefährte unbekannt, beim Euripides ist es der Diomed, beim Sophokles der Sohn des Achill. Ferner, in welchem Zustande soll man den Philoktet finden? Soll die Insel bewohnt sein oder nicht, und wenn bewohnt, soll sich eine mitleidige Seele seiner angenommen haben oder nicht? Und so hundert andere Dinge, die alle in der Willkür der Dichter lagen und in deren Wahl oder Nichtwahl der eine vor dem andern seine höhere Weisheit zeigen konnte. Hierin liegts, und so sollten es die jetzigen Dichter auch machen, und nicht immer fragen, ob ein Sujet schon behandelt worden oder nicht, wo sie denn immer in Süden und Norden nach unerhörten Begebenheiten suchen, die oft barbarisch genug sind und die dann auch bloß als Begebenheiten wirken. Aber freilich ein einfaches Sujet durch eine meisterhafte Behandlung zu etwas zu machen, erfordert Geist und großes Talent, und daran fehlt es." | Задача в данном сюжете была очень проста: вывезти Филоктета вместе с его луком с острова Лемнос. Но описать, как это происходит, было уже делом автора, здесь каждый из них мог показать силу своего воображения, а значит, и превосходства над другими. Вывезти его предстоит Одиссею, но должен ли его узнать Филоктет или не должен и каким образом может Одиссей остаться неузнанным? Отправится ли Одиссей на остров один или с провожатыми и кто будут эти провожатые? У Эсхила провожатый неизвестен, у Еврипида это Диомед, у Софокла -- сын Ахилла. Далее: в каких обстоятельствах они найдут Филоктета? Обитаем ли остров, и если обитаем, то сжалилась ли там хоть одна живая душа над Филоктетом? И еще сотни подобных вопросов, разрешать которые волен был автор, так же как волен был правильным или неправильным выбором показать, что он мудрее других. В этом все дело. Так следовало бы поступать и современным поэтам, а не интересоваться, обработан ли уже такой-то сюжет или нет, не искать на юге и на севере каких-то неслыханных происшествий, частенько достаточно варварских, которые, сколько ты их ни обрабатывай, так происшествиями и остаются. Правда, для того чтобы мастерской обработкой сделать нечто значительное из простого сюжета, потребны ум и большой талант, а их что-то не видно. |
Vorbeifahrende Schlitten zogen uns wieder ans Fenster; der erwartete Zug von Belvedere war es aber wieder nicht. Wir sprachen und scherzten unbedeutende Dinge hin und her, dann fragte ich Goethe, wie es mit der Novelle stehe. | Проезжавшие сани снова повлекли нас к окну. Но и это не был ожидаемый санный поезд из Бельведера. Мы заговорили о том, о сем, обменялись несколькими шутками, потом я спросил Гете о "Новелле". |
"Ich habe sie dieser Tage ruhen lassen," sagte er, "aber eins muß doch noch in der Exposition geschehen. Der Löwe nämlich muß brüllen, wenn die Fürstin an der Bude vorbereitet, wobei ich denn einige gute Reflexionen über die Furchtbarkeit dieses gewaltigen Tieres anstellen lassen kann." | -- Последние дни я оставил ее в покое,-- отвечал он,-- но одно я еще хочу вставить в экспозицию. Лев должен зарычать, когда княгиня на своем коне проезжает мимо балагана; я тогда смогу высказать несколько соображений по поводу свирепости этого могучего зверя. |
"Dieser Gedanke ist sehr glücklich," sagte ich, "denn dadurch entsteht eine Exposition, die nicht allein an sich, an ihrer Stelle, gut und notwendig ist, sondern wodurch auch alles Folgende eine größere Wirkung gewinnt. Bis jetzt erschien der Löwe fast zu sanft, indem er gar keine Spuren von Wildheit zeigte. Dadurch aber, daß er brüllet, läßt er uns wenigstens seine Furchtbarkeit ahnden, und wenn er sodann später sanft der Flöte des Kindes folgt, so wird dieses eine desto größere Wirkung tun." | -- Это очень удачная мысль,--сказал я,--ведь таким образом создается экспозиция, которая не только сама по себе хороша и уместна, но и придает большую значимость всему последующему. До сих пор лев, пожалуй, выглядел слишком кротким, не проявляя дикого своего нрава. Теперь его грозный рык по меньшей мере заставит нас почувствовать, сколь он страшен, и когда позднее он кротко последует за флейтой ребенка, это произведет тем большее впечатление. |
"Diese Art zu ändern und zu bessern," sagte Goethe, "ist nun die rechte, wo man ein noch Unvollkommenes durch fortgesetzte Erfindungen zum Vollendeten steigert. Aber ein Gemachtes immer wieder neu zu machen und weiter zu treiben, wie z. B. Walter Scott mit meiner Mignon getan, die er außer ihren übrigen Eigenheiten noch taubstumm sein läßt: diese Art zu ändern kann ich nicht loben." | -- Такого рода изменения и исправления,-- сказал Гете,--я считаю весьма существенными; незавершенное, благодаря продолжающимся размышлениям, становится завершенным. Но однажды сделанное переделывать заново, развивать дальше, как Вальтер Скотт, например, поступил с моей Миньоной, которую он ко всему еще превратил в глухонемую, мне представляется недостойным и непохвальным. |
Donnerstag abend, den 1. Februar 1827 | Четверг вечером, 1 февраля 1827 г. |
Goethe erzählte mir von einem Besuch des Kronprinzen von Preußen in Begleitung des Großherzogs. | Гете рассказал мне, что сегодня утром его посетил прусский кронпринц в сопровождении великого герцога. |
"Auch die Prinzen Karl und Wilhelm von Preußen", sagte er, "waren diesen Morgen bei mir. Der Kronprinz blieb mit dem Großherzog gegen drei Stunden, und es kam mancherlei zur Sprache, welches mir von dem Geist, Geschmack, den Kenntnissen und der Denkweise dieses jungen Fürsten eine hohe Meinung gab -" | -- Принцы Карл и Вильгельм Прусские тоже были с ними,--сказал он,--кронпринц и великий герцог просидели около трех часов, мы о многом успели поговорить, и я составил себе самое выгодное представление об уме, вкусе, знаниях и образе мыслей этого принца. |
Goethe hatte einen Band der 'Farbenlehre' vor sich liegen. | На столе перед Гете лежал том "Учения о цвете". |
"Ich bin", sagte er, "Ihnen noch immer eine Antwort wegen des Phänomens der farbigen Schatten schuldig. Da dieses aber vieles voraussetzt und mit vielem andern zusammenhängt, so will ich Ihnen auch heute keine aus dem Ganzen herausgerissene Erklärung geben, vielmehr habe ich gedacht, daß es gut sein würde, wenn wir die Abende, die wir zusammenkommen, die ganze 'Farbenlehre' miteinander durchlesen. Dadurch haben wir immer einen soliden Gegenstand der Unterhaltung, und Sie selbst werden sich die ganze Lehre zu eigen machen, so daß Sie kaum merken, wie Sie dazu kommen. Das Überlieferte fängt bei Ihnen an zu leben und wieder produktiv zu werden, wodurch ich denn voraussehen daß diese Wissenschaft sehr bald Ihr Eigentum sein wird. Nun lesen Sie den ersten Abschnitt." | -- Я ведь задолжал вам ответ касательно феномена цветной тени,--сказал Гете.--Но поскольку он многое предопределяет и находится во взаимосвязи со многими другими явлениями, то я и сегодня не хотел бы дать вам объяснение, оторванное от целого. Мне подумалось, что хорошо было бы вечера, когда мы встречаемся, посвятить совместному чтению "Учения о цвете". Мы будем иметь таким образом неисчерпаемую тему для бесед, вы же, едва заметив, как это произошло, усвоите все учение. Однажды усвоенное, обновляясь в вашем сознании, неизбежно станет продуктивным, и я уже это предвижу, в скором времени вы почувствуете себя своим человеком в этой науке. А сейчас прочитайте-ка первый раздел. |
Mit diesen Worten legte Goethe mir das aufgeschlagene Buch vor. Ich fühlte mich sehr beglückt durch die gute Absicht, die er mit mir hatte. Ich las von den physiologischen Farben die ersten Paragraphen. | С этими словами Гете положил передо мной раскрытую книгу. Я был счастлив его доброй заботой обо мне. И прочитал первые параграфы о психологических цветах. |
"Sie sehen," sagte Goethe, "es ist nichts außer uns, was nicht zugleich in uns wäre, und wie die äußere Welt ihre Farben hat, so hat sie auch das Auge. Da es nun bei dieser Wissenschaft ganz vorzüglich auf scharfe Sonderung des Objektiven vom Subjektiven ankommt, so habe ich billig mit den Farben, die dem Auge gehören, den Anfang gemacht, damit wir bei allen Wahrnehmungen immer wohl unterscheiden, ob die Farbe auch wirklich außer uns existiere oder ob es eine bloße Scheinfarbe sei, die sich das Auge selbst erzeugt hat. Ich denke also, daß ich den Vortrag dieser Wissenschaft beim rechten Ende angefaßt habe, indem ich zunächst das Organ berichtige, durch welches alle Wahrnehmungen und Beobachtungen geschehen müssen." | -- Запомните,-- сказал Гете,-- вне нас не существует ничего, что не существовало бы в нас, и цвет, который имеется во внешнем мире, имеется также и в нашем глазу. Поскольку в этой науке первостепенную важность имеет четкое разграничение объективного и субъективного, то я счел правильным начать с цвета, присущего глазу, дабы мы всегда могли различить, существует ли цвет в действительности или же это цвет кажущийся, порожденный нашим зрением. Посему я думаю, что правильно приступил к изложению этой науки, начав его с органа, благодаря которому мы все видим и воспринимаем. |
Ich las weiter bis zu den interessanten Paragraphen von den geforderten Farben, wo gelehrt wird, daß das Auge das Bedürfnis des Wechsels habe, indem es nie gerne bei derselbigen Farbe verweile, sondern sogleich eine andere fordere, und zwar so lebhaft, daß es sich solche selbst erzeuge, wenn es sie nicht wirklich vorfinde. | Читая, я дошел до интереснейших параграфов о "затребованном" цвете, где говорится, что глаз испытывает потребность в разнообразии, долгое время не терпит одного цвета и требует для себя другого, причем так настойчиво, что, не найдя такового в окружающем, сам его создает. |
Dieses brachte ein großes Gesetz zur Sprache, das durch die ganze Natur geht und worauf alles Leben und alle Freude des Lebens beruhet. | Сие навело нас на разговор о великом законе, проходящем через всю жизнь, более того -- являющемся основой всей жизни и всех ее радостей. |
"Es ist dieses", sagte Goethe, "nicht allein mit allen anderen Sinnen so, sondern auch mit unserem höheren geistigen Wesen; aber weil das Auge ein so vorzüglicher Sinn ist, so tritt dieses Gesetz des geforderten Wechsels so auffallend bei den Farben hervor und wird uns bei ihnen so vor allen deutlich bewußt. Wir haben Tänze, die uns im hohen Grade wohlgefallen, weil Dur und Moll in ihnen wechselt, wogegen aber Tänze aus bloßem Dur oder bloßem Moll sogleich ermüden." | -- Так дело обстоит не только со всеми нашими чувствами,-- сказал Гете,-- а и с нашей высшей духовной сущностью, но так как глаз является предпочтенным органом чувства, то закон "затребованного разнообразия" всего резче проступает в цвете и на этом примере всего легче осознается. Мы предпочитаем танцы, в которых мажор сменяется минором, тогда как танцы в сплошном мажоре или миноре тотчас нам приедаются. |
"Dasselbe Gesetz", sagte ich, "scheint einem guten Stil zum Grunde zu liegen, bei welchem wir gerne einen Klang vermeiden, der soeben gehört wurde. Auch beim Theater wäre mit diesem Gesetz viel zu machen, wenn man es gut anzuwenden wüßte. Stücke, besonders Trauerspiele, in denen ein einziger Ton ohne Wechsel durchgeht, haben etwas Lästiges und Ermüdendes, und wenn nun das Orchester bei einem traurigen Stück auch in den Zwischenakten traurige, niederschlagende Musik hören läßt, so wird man von einem unerträglichen Gefühl gepeinigt, dem man gern auf alle Weise entfliehen möchte." | -- И тот же закон.--подхватил я,--видимо, лежит в основе хорошего стиля, почему мы и стараемся избегать звукосочетаний, которые только что слышали. Да и на театре кое-чего можно было бы добиться умелым его применением. Многие пьесы. в первую очередь трагедии, в которых бессменно царит одни тон, имеют в себе нечто тягостное, утомительное, а когда во время представления такой пьесы оркестр в антрактах еще исполняет печальную, удручающую музыку, нас мучит тоска, от которой не знаешь, куда деваться. |
"Vielleicht", sagte Goethe, "beruhen auch die eingeflochtenen heiteren Szenen in den Shakespearischen Trauerspielen auf diesem Gesetz des geforderten Wechsels; allein auf die höhere Tragödie der Griechen scheint es nicht anwendbar, vielmehr geht bei dieser ein gewisser Grundton durch das Ganze." | -- Возможно,-- сказал Гете,-- что веселые сцены, вплетаемые Шекспиром в свои трагедии, как раз и основаны на законе "затребованного разнообразия". Но вот к высокой греческой трагедии он, видимо, неприменим, там через все целое проходит один основной тон. |
"Die griechische Tragödie", sagte ich, "ist auch nicht von solcher Länge, daß sie bei einem durchgehenden gleichen Ton ermüden könnte; und dann wechseln auch Chöre und Dialog, und der erhabene Sinn ist von solcher Art, daß er nicht lästig werden kann, indem immer eine gewisse tüchtige Realität zum Grunde liegt, die stets heiterer Natur ist." | -- Греческая трагедия.-- возразил я,-- довольно коротка и даже при однообразии тона не становится утомительной. К тому же хор в ней сменяет диалог, а возвышенный ее смысл таков, что не может прискучить, ибо она зиждется на своего рода здоровой реальности, которой всегда свойственна радость. |
"Sie mögen recht haben," sagte Goethe, "und es wäre wohl der Mühe wert, zu untersuchen, inwiefern auch die griechische Tragödie dem allgemeinen Gesetz des geforderten Wechsels unterworfen ist. Aber Sie sehen, wie alles aneinander hängt, und wie sogar ein Gesetz der Farbenlehre auf eine Untersuchung der griechischen Tragödie führen kann. Nur muß man sich hüten, es mit einem solchen Gesetz zu weit treiben und es als Grundlage für vieles andere machen zu wollen; vielmehr geht man sicherer, wenn man es immer nur als ein Analogon, als ein Beispiel gebraucht und anwendet." | -- Вероятно, вы правы,-- сказал Гете,-- и стоило бы поразмыслить, в какой мере греческая трагедия подчинена всеобщему закону "затребованного разнообразия". Но вы видите, как все тесно связано между собой, если даже закон учения о цвете толкает нас на исследование греческой трагедии. Не надо только перегибать палку и считать его за основу еще и многого другого. Вернее будет применять его в качестве аналогии или примера. |
Wir sprachen über die Art, wie Goethe seine Farbenlehre vorgetragen, daß er nämlich dabei alles aus großen Urgesetzen abgeleitet und die einzelnen Erscheinungen immer darauf zurückgeführt habe, woraus denn das Faßliche und ein großer Gewinn für den Geist hervorgehe. | Потом мы говорили о том, как Гете излагал свое учение о цвете, выводя его из великих празаконов и возводя к ним даже отдельные явления, отчего все становилось конкретным и легко постижимым. |
"Dieses mag sein," sagte Goethe, "und Sie mögen mich deshalb loben; aber diese Methode erfordert denn auch Schüler, die nicht in der Zerstreuung leben und die fähig sind, die Sache wieder im Grunde aufzufassen. Es sind einige recht hübsche Leute in meiner Farbenlehre heraufgekommen, allein das Unglück ist, sie bleiben nicht auf geradem Wege, sondern ehe ich es mir versehe, weichen sie ab und gehen einer Idee nach statt das Objekt immer gehörig im Auge zu behalten. Aber ein guter Kopf, dem es zugleich um die Wahrheit zu tun wäre, könnte noch immer viel leisten." | -- Возможно, что так оно и было,-- сказал Гете,-- но сколько бы вы меня за такую методу ни хвалили, она, увы, нуждается в учениках, чуждых житейской суеты и способных проникнуть в самую суть моих воззрений. Многие весьма даровитые люди исходили из моего учения о цвете, но беда в том, что они недолго придерживались правильного пути, и, бывало, не успеешь оглянуться, как уже сворачивали с него, в погоне за отвлеченной идеей отрываясь от объекта наблюдения. Впрочем, умный человек, пекущийся об истине, мог бы и сейчас еще многое сделать в этой области. |
Wir sprachen von Professoren, die, nachdem das Bessere gefunden, immer noch die Newtonische Lehre vortragen. | Разговор перешел на профессоров, которые продолжают читать об учении Ньютона, хотя уже открыто нечто более верное. |
"Dies ist nicht zu verwundern," sagte Goethe; "solche Leute gehen im Irrtum fort, weil sie ihm ihre Existenz verdanken. Sie müßten umlernen, und das wäre eine sehr unbequeme Sache." | -- Ничего тут нет удивительного,-- сказал Гете,-- такие люди упорствуют в своих ошибках, поскольку эти ошибки обеспечивают им существование. Иначе им пришлось бы переучиваться, а это дело нелегкое. |
- "Aber", sagte ich, "wie können ihre Experimente die Wahrheit beweisen, da der Grund ihrer Lehre falsch ist?" | -- Но как могут их опыты подтверждать истину,-- сказал я,--если в корне неверна сама теория? |
- "Sie beweisen auch die Wahrheit nicht," sagte Goethe, "und das ist auch keineswegs ihre Absicht, sondern es liegt ihnen bloß daran, ihre Meinung zu beweisen. Deshalb verbergen sie auch alle solche Experimente, wodurch die Wahrheit an den Tag kommen und die Unhaltbarkeit ihrer Lehre sich darlegen könnte. | -- Эти опыты ничего и не подтверждают,-- сказал Гете,-- но для них это несущественно, они тщатся подтвердить не истину, а свое мнение и потому утаивают те опыты, которые позволили бы восторжествовать истине, доказав несостоятельность самой теории. |
Und dann, um von den Schülern zu reden, welchem von ihnen wäre es denn um die Wahrheit zu tun? Das sind auch Leute wie andere und völlig zufrieden, wenn sie über die Sache empirisch mitschwatzen können. Das ist alles. Die Menschen sind überhaupt eigener Natur; sobald ein See zugefroren ist, sind sie gleich zu Hunderten darauf und amüsieren sich auf der glatten Oberfläche: aber wem fällt es ein, zu untersuchen, wie tief er ist und welche Arten von Fischen unter dem Eise hin und her schwimmen? Niebuhr hat jetzt einen Handelstraktat zwischen Rom und Karthago entdeckt aus einer sehr frühen Zeit, woraus es erwiesen ist, daß alle Geschichte des Livius vom frühen Zustande des römischen Volkes nichts als Fabeln sind, indem aus jenem Traktat ersichtlich, daß Rom schon sehr früh in einem weit höheren Zustande der Kultur sich befunden, als aus dem Livius hervorgeht. Aber wenn Sie nun glauben, daß dieser entdeckte Traktat in der bisherigen Lehrart der römischen Geschichte eine große Reform hervorbringen werde, so sind Sie im Irrtum. Denken Sie nur immer an den gefrorenen See; so sind die Leute, ich habe sie kennen gelernt, so sind sie und nicht anders." | -- И затем, возвращаясь к разговору об учениках,-- продолжал он,-- кого из них тревожит истина? Они такие же люди, как другие, им достаточно эмпирической болтовни по поводу своего дела. Вот и все. Люди -- странные существа: не успеет озеро замерзнуть, как сотни их высыпают на лед и веселятся, катаясь по его гладкой поверхности, но кому придет на ум поинтересоваться, какова его глубина и какие породы рыб плавают подо льдом? Нибур недавно обнаружил древний торговый договор между Римом и Карфагеном, из которого явствует, что все истории Ливия о тогдашнем уровне развития римского народа пустые россказни, ибо этот договор неопровержимо доказывает, что Рим и в очень раннюю эпоху находился на несравненно более высокой ступени культуры, чем это описано у Ливия. Но если вы полагаете, что сей договор обновит преподавание римской истории, то вы жестоко ошибаетесь. Никогда не забывайте о замерзшем озере; таковы люди, я достаточно изучил их, таковыми они останутся впредь. |
"Aber doch", sagte ich, "kann es Ihnen nicht gereuen, daß Sie die 'Farbenlehre' geschrieben; denn nicht allein, daß Sie dadurch ein festes Gebäude dieser trefflichen Wissenschaft gegründet, sondern Sie haben auch darin ein Muster wissenschaftlicher Behandlung aufgestellt, woran man sich bei Behandlung ähnlicher Gegenstände immer halten kann." | -- И все же,-- сказал я,-- я уверен, что вы не сожалеете о том, что создали "Учение о цвете", ведь вы таким образом не только воздвигли нерушимое здание прекрасной науки, но и явили образец научной методы, применимой к исследованиям других аналогичных явлений. |
"Es gereut mich auch keineswegs," sagte Goethe, "obgleich ich die Mühe eines halben Lebens hineingesteckt habe. Ich hätte vielleicht ein halb Dutzend Trauerspiele mehr geschrieben, das ist alles, und dazu werden sich noch Leute genug nach mir finden. | -- Я ничуть не сожалею,-- отвечал Гете,-- хотя вложил в это учение половину трудов своей жизни. Возможно, я написал бы еще с полдюжины трагедий, но любители писать трагедии найдутся и после меня. |
Aber Sie haben recht, ich denke auch, die Behandlung wäre gut; es ist Methode darin. In derselbigen Art habe ich auch eine Tonlehre geschrieben, so wie auch meine 'Metamorphose der Pflanzen' auf derselbigen Anschauungs- und Ableitungsweise beruhet. | Я согласен с вами в том, что мое учение правильно разработано, я к нему подошел с определенной методой, которую применил и в своем учении о звуках, да и "Метаморфозу растений" я построил на аналогичной системе наблюдений и выводов. |
Mit meiner 'Metamorphose der Pflanzen' ging es mir eigen; ich kam dazu wie Herschel zu seinen Entdeckungen. Herschel nämlich war so arm, daß er sich kein Fernrohr anschaffen konnte, sondern daß er genötiget war, sich selber eins zu machen. Aber dies war sein Glück; denn dieses selbstfabrizierte war besser als alle anderen, und er machte damit seine großen Entdeckungen. In die Botanik war ich auf empirischem Wege hereingekommen. Nun weiß ich noch recht gut, daß mir bei der Bildung der Geschlechter die Lehre zu weitläufig wurde, als daß ich den Mut hatte, sie zu fassen. Das trieb mich an, der Sache auf eigenem Wege nachzuspüren und dasjenige zu finden, was allen Pflanzen ohne Unterschied gemein wäre, und so entdeckte ich das Gesetz der Metamorphose. | С "Метаморфозой растений" все получилось несколько странно, она далась мне, как Гершелю его открытия. Гершель был очень беден и не имел возможности приобрести телескоп, пришлось ему самому мастерить таковой. И в этом, как оказалось, было его счастье, ибо эта самоделка [46] была лучше всех существующих телескопов, и благодаря ей он и пришел к своим великим открытиям. К ботанике меня привел чисто эмпирический путь. Как сейчас помню, что, дойдя до образования полов, я испугался обширности темы и хотел уже поставить крест на дальнейшем изучении вопроса. Но что-то толкнуло меня на попытку собственными силами во всем этом разобраться,-- так я набрел на то, что, безусловно, является общим для всех растений, и в результате открыл закон метаморфозы. |
Der Botanik nun im einzelnen weiter nachzugehen, liegt gar nicht in meinem Wege, das überlasse ich andern, die es mir auch darin weit zuvortun. Mir lag bloß daran, die einzelnen Erscheinungen auf ein allgemeines Grundgesetz zurückzuführen. | Углубляться в изучение ботаники я не считал нужным, это я предоставил другим, которые во многом и опередили меня. Я же хотел только одного -- свести разрозненные явления к единому основному закону. |
So auch hat die Mineralogie nur in einer doppelten Hinsicht Interesse für mich gehabt: zunächst nämlich ihres großen praktischen Nutzens wegen, und dann, um darin ein Dokument über die Bildung der Urwelt zu finden, wozu die Wernersche Lehre Hoffnung machte. Seit man nun aber nach des trefflichen Mannes Tode in dieser Wissenschaft das Oberste zu unterst kehrt, gehe ich in diesem Fache öffentlich nicht weiter mit, sondern halte mich im stillen in meiner Überzeugung fort. | Минералогия тоже интересовала меня лишь с двух точек зрения. Во-первых, с точки зрения ее огромной практической полезности; далее, я надеялся в ней обнаружить данные о происхождении прамира; такую надежду мне внушило учение Вернера. Но так как после смерти этого достойнейшего человека в минералогической науке все было перевернуто вверх ногами, то я устранился от публичного участия в ней, втихомолку оставаясь при прежних своих убеждениях. |
In der 'Farbenlehre' steht mir nun noch die Entwickelung des Regenbogens bevor, woran ich zunächst gehen werde. Es ist dieses eine äußerst schwierige Aufgabe, die ich jedoch zu lösen hoffe. Es ist mir aus diesem Grunde lieb, jetzt mit Ihnen die 'Farbenlehre' wieder durchzugehen, wodurch sich denn, zumal bei Ihrem Interesse für die Sache, alles wieder anfrischet. | В "Учении о цвете" мне теперь еще предстоит проследить возникновение радуги, к чему я и приступлю в ближайшее время. Эта задача очень и очень трудная, но я все надеюсь ее разрешить. Поэтому мне очень приятно вместе с вами еще раз перечитать это учение, ведь ваш интерес к нему снова освежит его в моей памяти. |
Ich habe mich", fuhr Goethe fort, "in den Naturwissenschaften ziemlich nach allen Seiten hin versucht; jedoch gingen meine Richtungen immer nur auf solche Gegenstände, die mich irdisch umgaben und die unmittelbar durch die Sinne wahrgenommen werden konnten; weshalb ich mich denn auch nie mit Astronomie beschäftiget habe, weil hiebei die Sinne nicht mehr ausreichen, sondern weil man hier schon zu Instrumenten, Berechnungen und Mechanik seine Zuflucht nehmen muß, die ein eigenes Leben erfordern und die nicht meine Sache waren. | -- Я смело могу сказать,--продолжал Гете,-- что пробовал себя в самых разных отраслях естествознания, однако мои опыты всегда были направлены лишь на земное мое окружение, на то, что мы непосредственно воспринимаем чувствами, а поэтому я никогда не занимался астрономией [47] , ибо чувств здесь уже недостаточно, здесь необходимы инструменты, вычисления, механика, а на это уже потребна целая жизнь, астрономия же все-таки не мое прямое дело. |
Wenn ich aber in denen Gegenständen, die in meinem Wege lagen, etwas geleistet, so kam mir dabei zugute, daß mein Leben in eine Zeit fiel, die an großen Entdeckungen in der Natur reicher war als irgendeine andere. Schon als Kind begegnete mir Franklins Lehre von der Elektrizität, welches Gesetz er damals soeben gefunden hatte. Und so folgte durch mein ganzes Leben, bis zu dieser Stunde, eine große Entdeckung der andern; wodurch ich denn nicht allein früh auf die Natur hingeleitet, sondern auch später immer fort in der bedeutendsten Anregung gehalten wurde. | Если мне и удалось кое-чего достигнуть в том, с чем я сталкивался на своем пути, то я должен возблагодарить судьбу за то, что моя жизнь совпала с эпохой, более, чем какая-либо другая, богатой великими открытиями в природе. Ребенком я уже столкнулся с учением Франклина об электричестве, закон которого он только что открыл. И так всю мою жизнь, до сегодняшнего дня, одно великое открытие следовало за другим, что не только привлекло мое вниманье к природе, но и впоследствии держало меня в постоянном деятельном напряжении. |
Jetzt werden Vorschritte getan, auch auf den Wegen, die ich einleitete, wie ich sie nicht ahnden konnte, und es ist mir wie einem, der der Morgenröte entgegengeht und über den Glanz der Sonne erstaunt, wenn diese hervorleuchtet." | Нынче и на тех дорогах, которые я проложил, человечество продвинулось вперед дальше, чем я мог предполагать, я же сам уподобился тому, кто идет навстречу утренней заре и останавливается, пораженный ослепительным сиянием вдруг взошедшего солнца. |
Unter den Deutschen nannte Goethe bei dieser Gelegenheit die Namen Carus, D'Alton, Meyer in Königsberg mit Bewunderung. | Из немцев Гете в этой связи с глубоким уважением назвал имена: Каруса, д'Альтона и Мейера из Кенигсберга. |
"Wenn nur die Menschen", fuhr Goethe fort, "das Rechte, nachdem es gefunden, nicht wieder umkehrten und verdüsterten, so wäre ich zufrieden; denn es täte der Menschheit ein Positives not, das man ihr von Generation zu Generation überlieferte, und es wäre doch gut, wenn das Positive zugleich das Rechte und Wahre wäre. In dieser Hinsicht sollte es mich freuen, wenn man in den Naturwissenschaften aufs Reine käme und sodann im Rechten beharrte, und nicht wieder transzendierte, nachdem im Faßlichen alles getan worden. Aber die Menschen können keine Ruhe halten, und ehe man es sich versieht, ist die Verwirrung wieder oben auf. | -- Если бы только люди,-- продолжал он,-- открыв истину, вновь не искажали и не замутняли ее, я был бы доволен; человечество нуждается в позитивном, передающемся из поколения в поколение, но желательно, чтобы это позитивное в то же время было истинным и подлинным. В этом смысле хотелось бы, чтобы в естественных науках наконец доискались истины и твердо бы ее придерживались, не впадая в трансцендентные рассуждения, после того как бесспорное уже найдено. Но людям чуждо спокойствие, не успеешь оглянуться, как все уже снова запуталось. |
So rütteln sie jetzt an den fünf Büchern Moses, und wenn die vernichtende Kritik irgend schädlich ist, so ist sie es in Religionssachen; denn hiebei beruht alles auf dem Glauben, zu welchem man nicht zurückkehren kann, wenn man ihn einmal verloren hat. | Сейчас они теребят Пятикнижие Моисея, а уничтожающая критика нигде так не вредна, как в вопросах религии, ибо здесь все зиждется на вере, а тот, кто однажды ее утратил, никогда уже не сможет к ней вернуться. |
In der Poesie ist die vernichtende Kritik nicht so schädlich. Wolf hat den Homer zerstört, doch dem Gedicht hat er nichts anhaben können; denn dieses Gedicht hat die Wunderkraft wie die Helden Walhallas, die sich des Morgens in Stücke hauen und mittags sich wieder mit heilen Gliedern zu Tische setzen." | В поэзии эта уничтожающая критика менее вредоносна. Вольф разрушил наше представление о Гомере, но его поэзии не нанес ни малейшего ущерба; она обладает той же чудодейственной силой, что и герои Валгаллы, которые утром разрубают друг друга на куски, а в обед живые и здоровые усаживаются за стол. |
Goethe war in der besten Laune, und ich war glücklich, ihn abermals über so bedeutende Dinge reden zu hören. | Гете пребывал в прекраснейшем расположении духа, а я был счастлив вновь слышать его речи о столь важных предметах. |
"Wir wollen uns nur", sagte er, "im stillen auf dem rechten Wege forthalten und die übrigen gehen lassen; das ist das Beste." | -- Мы с вами уж постараемся не сбиться с пути,--сказал он,-- а другие пусть идут своей дорогой,-- это самое разумное. |
Mittwoch, den 7. Februar 1827 | Среда, 7 февраля 1827 г. |
Goethe schalt heute auf gewisse Kritiker, die nicht mit Lessing zufrieden und an ihn ungehörige Forderungen machen. | Гете сегодня разбранил нескольких критиков, которых не удовлетворяет Лессинг, ибо они предъявляют к нему не подобающие требования. |
"Wenn man", sagte er, "die Stücke von Lessing mit denen der Alten vergleicht und sie schlecht und miserabel findet, was soll man da sagen! - Bedauert doch den außerordentlichen Menschen, daß er in einer so erbärmlichen Zeit leben mußte, die ihm keine besseren Stoffe gab, als in seinen Stücken verarbeitet sind! - Bedauert ihn doch, daß er in seiner 'Minna von Barnhelm' an den Händeln der Sachsen und Preußen teilnehmen mußte, weil er nichts Besseres fand! - Auch daß er immerfort polemisch wirkte und wirken mußte, lag in der Schlechtigkeit seiner Zeit. In der 'Emilie Galotti' hatte er seine Piken auf die Fürsten, im 'Nathan' auf die Pfaffen." | -- Когда пьесы Лессинга,-- сказал он,-- сравнивают с произведениями древних и находят их убогими и плохими, ну что тут скажешь? Следовало бы пожалеть незаурядного человека за то, что ему довелось жить в убогие времена, не поставлявшие ему лучших сюжетов, чем те, которые он использовал в своих драмах. Только жалеть можно его за то, что в своей "Минне фон Барнхельм" он занялся дрязгами между Саксонией и Пруссией, так как ничего лучшего ему не подвернулось! Даже то, что он вечно полемизировал и не мог не полемизировать, объясняется недостатками его времени. В "Эмилии Галотти" он направил свои стрелы против владетельных князей, в "Натане" -- против попов. |
Freitag, den 16. Februar 1827 | Пятница, 16 февраля 1827 г. |
Ich erzählte Goethen, daß ich in diesen Tagen Winckelmanns Schrift 'Über die Nachahmung griechischer Kunstwerke' gelesen, wobei ich gestand, daß es mir oft vorgekommen, als sei Winckelmann damals noch nicht völlig klar über seine Gegenstände gewesen. | Я рассказал Гете, что на днях читал сочинение Винкелъмана о подражании греческим произведениям искусства, и признался, что мне частенько казалось, будто Винкельман в ту пору еще недостаточно овладел своей темой. |
"Sie haben allerdings recht," sagte Goethe, "man trifft ihn mitunter in einem gewissen Tasten; allein, was das Große ist, sein Tasten weiset immer auf etwas hin; er ist dem Kolumbus ähnlich, als er die Neue Welt zwar noch nicht entdeckt hatte, aber sie doch schon ahndungsvoll im Sinne trug. Man lernt nichts, wenn man ihn lieset, aber man wird etwas. | -- Это правильно замечено,-- согласился со мной Гете,-- местами он бредет ощупью, но притом всегда что-то нащупывает. Здесь он подобен Колумбу, который хоть и не открыл еще Новый свет, но уже смутно предчувствовал его открытие. Читая это произведение, мало чему научаешься, но чем-то становишься. |
Meyer ist nun weiter geschritten und hat die Kenntnis der Kunst auf ihren Gipfel gebracht. Seine 'Kunstgeschichte' ist ein ewiges Werk; allein er wäre das nicht geworden, wenn er sich nicht in der Jugend an Winckelmann hinaufgebildet hätte und auf dessen Wege fortgegangen wäre. Da sieht man abermals, was ein großer Vorgänger tut, und was es heißt, wenn man sich diesen gehörig zunutze macht." | Мейер пошел значительно дальше и достиг вершины в познании искусства. Его "История искусств" -- вечное творение, но оно не стало бы таковым, если бы он с юных лет не изучал Винкельмана и не продолжал бы его пути Это лишний раз подтверждает, как много значит великий предшественник и как важно уменье подобающим образом обратить себе на пользу его труды. |
Mittwoch, den 11. April 1827 | Среда, 11апреля 1827 г. |
Ich ging diesen Mittag um ein Uhr zu Goethe, der mich vor Tisch zu einer Spazierfahrt hatte einladen lassen. Wir fuhren die Straße nach Erfurt. Das Wetter war schön, die Kornfelder zu beiden Seiten des Weges erquickten das Auge mit dem lebhaftesten Grün; Goethe schien in seinen Empfindungen heiter und jung wie der beginnende Lenz, in seinen Worten aber alt an Weisheit. | Сегодня в час дня я пришел к Гете, который велел звать меня покататься с ним перед обедом. Мы поехали по направлению к Эрфурту. Погода стояла прекрасная, нивы по обе стороны дороги тешили глаз свежей своей зеленью. Чувства и восприятие Гете были сегодня веселы и молоды, как начавшаяся весна, а слова исполнены старческой мудрости. |
"Ich sage immer und wiederhole es," begann er, "die Welt könnte nicht bestehen, wenn sie nicht so einfach wäre. Dieser elende Boden wird nun schon tausend Jahre bebaut, und seine Kräfte sind immer dieselbigen. Ein wenig Regen, ein wenig Sonne, und es wird jeden Frühling wieder grün, und so fort." | -- Я всегда говорил и не устаю повторять,--начал он,-- что мир не мог бы существовать, не будь он так просто устроен. Эту злополучную землю обрабатывают уже тысячелетиями; а силы ее все еще не иссякли. Небольшой дождь, немножко солнца -- и каждую весну она вновь зеленеет и будет зеленеть вечно. |
Ich fand auf diese Worte nichts zu erwidern und hinzuzusetzen. Goethe ließ seine Blicke über die grünenden Felder schweifen, sodann aber, wieder zu mir gewendet, fuhr er über andere Dinge folgendermaßen fort: | Я не нашелся, что ответить на эти слова или что к ним прибавить. Гете не сводил глаз с зеленеющих полей, потом обернулся ко мне и заговорил совсем о другом: . |
"Ich habe in diesen Tagen eine wunderliche Lektüre gehabt, nämlich die 'Briefe Jacobis und seiner Freunde'. Dies ist ein höchst merkwürdiges Buch, und Sie müssen es lesen, nicht um etwas daraus zu lernen, sondern um in den Zustand damaliger Kultur und Literatur hineinzublicken, von dem man keinen Begriff hat. Man sieht lauter gewissermaßen bedeutende Menschen, aber keine Spur von gleicher Richtung und gemeinsamem Interesse, sondern jeder rund abgeschlossen für sich und seinen eigenen Weg gehend, ohne im geringsten an den Bestrebungen des andern teilzunehmen. Sie sind mir vorgekommen wie die Billardkugeln, die auf der grünen Decke blind durcheinander laufen, ohne voneinander zu wissen, und die, sobald sie sich berühren, nur desto weiter auseinander fahren." | -- На днях я читал престранную книгу--"Переписка Якоби с друзьями". Весьма примечательное чтение, вы непременно должны с нею ознакомиться,-- не для того, чтобы чему-нибудь научиться, но чтобы узнать тогдашнее состояние культуры и словесности, о котором большинство теперь и понятия не имеет. Люди, принимавшие в ней участие, сплошь интересны и до известной степени значительны. Но там нет и следа единой направленности и общности интересов, каждый живет и действует в одиночку, каждый идет своей дорогой нимало не интересуясь устремлениями других. Они напомнили мне бильярдные шары, которые вперемежку бегут по зеленому сукну, ничего друг о друге не ведая, а соприкоснувшись, только дальше откатываются в разные стороны. |
Ich lachte über das treffende Gleichnis. Ich erkundigte mich nach den korrespondierenden Personen, und Goethe nannte sie mir, indem er mir über jeden etwas Besonderes sagte. | Меня рассмешило это меткое сравнение. Я спросил: кто же корреспонденты Якоби; Гете назвал их и в нескольких словах охарактеризовал каждого. |
"Jacobi war eigentlich ein geborener Diplomat, ein schöner Mann von schlankem Wuchs, feinen, vornehmen Wesens, der als Gesandter ganz an seinem Platz gewesen wäre. Zum Poeten und Philosophen fehlte ihm etwas, um beides zu sein. | -- Якоби, собственно, был прирожденным дипломатом: стройный, красивый мужчина, с прекрасными манерами, он был бы весьма уместен в качестве посла. Но для того, чтобы быть одновременно поэтом и философом, ему что-то все-таки не хватало. |
Sein Verhältnis zu mir war eigener Art. Er hatte mich persönlich lieb, ohne an meinen Bestrebungen teilzunehmen oder sie wohl gar zu billigen. Es bedurfte daher der Freundschaft, um uns aneinander zu halten. Dagegen war mein Verhältnis mit Schiller so einzig, weil wir das herrlichste Bindungsmittel in unsern gemeinsamen Bestrebungen fanden und es für uns keiner sogenannten besonderen Freundschaft weiter bedurfte." | Ко мне он относился довольно своеобразно,-- любил меня как человека, но не разделял моих устремлений, более того, не одобрял их. Посему и связывала нас только дружба. Напротив, мои отношения с Шиллером складывались так исключительно именно потому, что общие устремления были для нас наилучшим связующим звеном, а в так называемой дружбе мы оба не нуждались. |
Ich fragte nach Lessing, ob auch dieser in den Briefen vorkomme. | Я спросил, состоял ли Лессинг в переписке с Якоби. |
"Nein," sagte Goethe, "aber Herder und Wieland. | -- Нет,--отвечал Гете,-- но Гердер и Виланд состояли. |
Herdern war es nicht wohl bei diesen Verbindungen; er stand zu hoch, als daß ihm das hohle Wesen auf die Länge nicht hätte lästig werden sollen, so wie auch Hamann diese Leute mit überlegenem Geiste behandelte. | Гердер не очень-то ценил такие связи; при возвышенности его натуры пустота подобного общения не могла ему не прискучить, а Гаманн ко всему этому кругу относился даже не без высокомерия. |
Wieland, wie immer, erscheint auch in diesen Briefen durchaus heiter und wie zu Hause. An keiner besonderen Meinung hängend, war er gewandt genug, um in alles einzugehen. Er war einem Rohre ähnlich, das der Wind der Meinungen hin und her bewegte, das aber auf seinem Wurzelchen immer feste blieb. | Виланд же в своих письмах, как всегда, жизнерадостен и, видимо, чувствует себя вполне в своей тарелке. Не будучи привержен к какой-либо определенной точке зрения, он был достаточно широк, чтобы откликаться на любую. Его как тростинку колыхал ветер различных мнений, но все же он крепко держался на своем корешке. |
Mein persönliches Verhältnis zu Wieland war immer sehr gut, besonders in der früheren Zeit, wo er mir allein gehörte. Seine kleinen Erzählungen hat er auf meine Anregung geschrieben. Als aber Herder nach Weimar kam, wurde Wieland mir ungetreu; Herder nahm ihn mir weg, denn dieses Mannes persönliche Anziehungskraft war sehr groß." | Я, со своей стороны, всегда очень хорошо относился к Виланду, особенно в раннюю пору нашего знакомства, когда он, так сказать, принадлежал мне одному. Я побудил его написать маленькие рассказы. Но когда в Веймар приехал Гердер, Виланд мне изменил; Гердер отнял его у меня, поскольку его личности было присуще обаяние почти неотразимое. |
Der Wagen wendete sich zum Rückwege. Wir sahen gegen Osten vielfaches Regengewölk, das sich ineinander schob. | Экипаж уже катился в обратном направлении. На востоке сгущались тучи, чреватые дождем. |
"Diese Wolken", sagte ich, "sind doch so weit gebildet, daß sie jeden Augenblick als Regen niederzugehen drohen. Wäre es möglich, daß sie sich wieder auflösten, wenn das Barometer stiege?" | -- Эти тучи,-- сказал я,-- видимо, идут издалека, и каждую минуту может хлынуть дождь. Неужели возможно, чтобы они разошлись, если поднимется барометр? |
- "Ja," sagte Goethe, "diese Wolken würden sogleich von oben herein verzehrt und aufgesponnen werden wie ein Rocken. So stark ist mein Glauben an das Barometer. Ja ich sage immer und behaupte: wäre in jener Nacht der großen Überschwemmung von Petersburg das Barometer gestiegen, die Welle hätte nicht herangekonnt. | -- Да,-- отвечал Гете,-- они тотчас начнут расходиться сверху и распустятся, как пряжа. Я полностью доверяюсь барометру и всегда говорю: если бы барометр поднялся в ночь страшного наводнения в Петербурге, река бы не вышла из берегов. |
Mein Sohn glaubt beim Wetter an den Einfluß des Mondes, und Sie glauben vielleicht auch daran, und ich verdenke es euch nicht, denn der Mond erscheint als ein zu bedeutendes Gestirn, als daß man ihm nicht eine entschiedene Einwirkung auf unsere Erde zuschreiben sollte; allein die Veränderung des Wetters, der höhere oder tiefere Stand des Barometers rührt nicht vom Mondwechsel her, sondern ist rein tellurisch. | Мой сын верит, что на погоду влияет луна; возможно, вы тоже верите, и я вам этого в упрек не ставлю, луна слишком крупное небесное тело, чтобы не оказывать решительного воздействия на нашу землю; впрочем, перемена погоды [48] , повышения или понижения барометра не зависит от лунных фаз, это явление теллурическое. |
Ich denke mir die Erde mit ihrem Dunstkreise gleichnisweise als ein großes lebendiges Wesen, das im ewigen Ein- und Ausatmen begriffen ist. Atmet die Erde ein, so zieht sie den Dunstkreis an sich, so daß er in die Nähe ihrer Oberfläche herankommt und sich verdichtet bis zu Wolken und Regen. Diesen Zustand nenne ich die Wasserbejahung; dauert er über alle Ordnung fort, so würde er die Erde ersäufen. Dies aber gibt sie nicht zu; sie atmet wieder aus und entläßt die Wasserdünste nach oben, wo sie sich in den ganzen Raum der hohen Atmosphäre ausbreiten und sich dergestalt verdünnen, daß nicht allein die Sonne glänzend herdurchgeht, sondern auch sogar die ewige Finsternis des unendlichen Raumes als frisches Blau herdurch gesehen wird. Diesen Zustand der Atmosphäre nenne ich die Wasserverneinung. Denn wie bei dem entgegengesetzten nicht allein häufiges Wasser von oben kommt, sondern auch die Feuchtigkeit der Erde nicht verdunsten und abtrocknen will, so kommt dagegen bei diesem Zustand nicht allein keine Feuchtigkeit von oben, sondern auch die Nässe der Erde selbst verfliegt und geht aufwärts, so daß bei einer Dauer über alle Ordnung hinaus die Erde, auch ohne Sonnenschein, zu vertrocknen und zu verdörren Gefahr liefe." | Земля с ее кругом туманностей представляется мне гигантским живым существом, у которого вдох сменяется выдохом. Вдыхая, земля притягивает к себе круг туманностей, он же, приблизившись к ее поверхности, сгущается в тучи и в дождь. Это состояние я называю подтверждением влажности; продлись око дольше положенного, земля была бы затоплена. Но этого она допустить не может; она делает выдох а выпускает водные пары вверх, где они, рассеявшись в высших слоях атмосферы, становятся до такой степени разреженными, что не только солнечный свет проникает сквозь них, но и вечный мрак нескончаемой Вселенной оборачивается для нашего взора радостной синевой. Такое состояние атмосферы я прозвал отрицанием влажности. Если в противоположном ее состоянии сверху не только льется вода, но и сырость земли упорно не испаряется и не высыхает, то в данном случае влага не только не низвергается сверху, но и сырость земли улетучивается, так что, продлись это состояние дольше положенного, земле будет грозить опасность иссохнуть и за чахнуть. |
So sprach Goethe über diesen wichtigen Gegenstand, und ich hörte ihm mit großer Aufmerksamkeit zu. | Так говорил Гете об этом важнейшем вопросе, а я с напряженным вниманием слушал его. |
"Die Sache ist sehr einfach," fuhr er fort, "und so am Einfachen, Durchgreifenden halte ich mich und gehe ihm nach, ohne mich durch einzelne Abweichungen irreleiten zu lassen. Hoher Barometer: Trockenheit, Ostwind; tiefer Barometer: Nässe, Westwind; dies ist das herrschende Gesetz, woran ich mich halte. Wehet aber einmal bei hohem Barometer und Ostwind ein nasser Nebel her, oder haben wir blauen Himmel bei Westwind, so kümmert mich dieses nicht und macht meinen Glauben an das herrschende Gesetz nicht irre, sondern ich sehe daraus bloß, daß auch manches Mitwirkende existiert, dem man nicht sogleich beikommen kann. | -- Все здесь очень просто,-- продолжал он,-- вот я и стараюсь придерживаться простого, очевидного, не позволяя единичным отклонениям сбить меня с толку. Барометр стоит высоко,-- значит, сушь, восточный ветер; стоит низко -- осадки, ветер западный. Но если вдруг при высоком стоянии барометра и восточном ветре выпадет влажный туман или при западном над нами будет голубое небо я не огорчаюсь и это не подрывает моей веры в основной закон, я только делаю вывод, что существуют еще силы, соучаствующие в этом процессе, но в них сразу не разберешься. |
Ich will Ihnen etwas sagen, woran Sie sich im Leben halten mögen. Es gibt in der Natur ein Zugängliches und ein Unzugängliches. Dieses unterscheide und bedenke man wohl und habe Respekt. Es ist uns schon geholfen, wenn wir es überhaupt nur wissen, wiewohl es immer sehr schwer bleibt, zu sehen, wo das eine aufhört und das andere beginnt. Wer es nicht weiß, quält sich vielleicht lebenslänglich am Unzugänglichen ab, ohne je der Wahrheit nahe zu kommen. Wer es aber weiß und klug ist, wird sich am Zugänglichen halten, und indem er in dieser Region nach allen Seiten geht und sich befestiget, wird er sogar auf diesem Wege dem Unzugänglichen etwas abgewinnen können, wiewohl er hier doch zuletzt gestehen wird, daß manchen Dingen nur bis zu einem gewissen Grade beizukommen ist und die Natur immer etwas Problematisches hinter sich behalte, welches zu ergründen die menschlichen Fähigkeiten nicht hinreichen." | Сейчас я скажу то, чем советую вам руководствоваться в дальнейшем. В природе существует доступное и не доступное. Надо научиться это различать, помнить и чтить. Хорошо уже и то, что нам это стало известно, хотя и очень трудно распознать, где кончается одно и начинается другое. Тот, кто этого не знает, всю свою жизнь бьется над недоступным, так и не приближаясь к истине Тот же, кто знает и притом достаточно умен, чтобы держаться постижимого, всесторонне исследует эту сферу старается в ней закрепиться и таким путем может даже кое-что отвоевать у непостижимого, хотя в конце концов и должен будет признать, что есть вещи, к которым можно приблизиться лишь относительно, и что природа вечно таит в себе проблематическое, для обоснования коего человеческого разума не хватает. |
Unter diesen Worten waren wir wieder in die Stadt hereingefahren. Das Gespräch lenkte sich auf unbedeutende Gegenstände, wobei jene hohen Ansichten noch eine Weile in meinem Innern fortleben konnten. | Под эти его слова мы вернулись в город. Разговор перешел на разные пустяки, но высокие мысли, только что коснувшиеся моего слуха, еще не утратили надо мною силы. |
Wir waren zu früh zurückgekehrt, um sogleich an Tisch zu gehen, und Goethe zeigte mir vorher noch eine Landschaft von Rubens, und zwar einen Sommerabend. Links im Vordergrunde sah man Feldarbeiter nach Hause gehen; in der Mitte des Bildes folgte eine Herde Schafe ihrem Hirten dem Dorfe zu; rechts tiefer im Bilde stand ein Heuwagen, um welchen Arbeiter mit Aufladen beschäftigt waren, abgespannte Pferde graseten nebenbei; sodann abseits in Wiesen und Gebüsch zerstreut weideten mehrere Stuten mit ihren Fohlen, denen man ansah, daß sie auch in der Nacht draußen bleiben würden. Verschiedene Dörfer und eine Stadt schlossen den hellen Horizont des Bildes, worin man den Begriff von Tätigkeit und Ruhe auf das anmutigste ausgedrückt fand. | Мы приехали слишком рано, чтобы тотчас же сесть за обед, и Гете еще успел показать мне до обеда пейзаж Рубенса, изображающий летний вечер. Слева, на переднем плане, крестьяне возвращаются с полевых работ; в центре картины пастух гонит в деревню отару овец; несколько глубже стоит воз, на который работники еще навивают сено, рядом щиплют траву распряженные лошади; поодаль в лугах и среди кустарника пасутся кобылы со своими жеребятами, и почему-то ясно, что они пригнаны сюда в ночное. Несколько деревень и город замыкают светлый горизонт этой картины, обворожительно воплотившей в себе понятия труда и отдыха. |
Das Ganze schien mir mit solcher Wahrheit zusammen zu hängen und das Einzelne lag mir mit solcher Treue vor Augen, daß ich die Meinung äußerte: | Вся она в целом была исполнена такой правдивости, до того правдоподобно выступала перед моими глазами .любая деталь, что я заметил: |
Rubens habe dieses Bild wohl ganz nach der Natur abgeschrieben. | -- Рубенс, конечно же, писал этот пейзаж с натуры. |
"Keineswegs," sagte Goethe, "ein so vollkommenes Bild ist niemals in der Natur gesehen worden, sondern wir verdanken diese Komposition dem poetischen Geiste des Malers. Aber der große Rubens hatte ein so außerordentliches Gedächtnis, daß er die ganze Natur im Kopfe trug und sie ihm in ihren Einzelnheiten immer zu Befehl war. Daher kommt diese Wahrheit des Ganzen und Einzelnen, so daß wir glauben, alles sei eine reine Kopie nach der Natur. Jetzt wird eine solche Landschaft gar nicht mehr gemacht, diese Art zu empfinden und die Natur zu sehen, ist ganz verschwunden, es mangelt unsern Malern an Poesie. | -- Я уверен, что нет,-- ответил Гете,-- такие законченные картины в природе не встречаются, эта композиция--плод поэтического воображения художника. Великий Рубенс обладал столь необыкновенной памятью, что всю природу носил, так сказать, в себе, и любая ее подробность постоянно была к его услугам. Отсюда--правдивость целого и отдельных деталей, заставляющая нас думать, что мы видим точнейшую копию природы. Нынче таких пейзажей больше не пишут, на этот лад никто уже не воспринимает и не видит природы, ибо нашим живописцам недостает поэтического чувства. |
Und dann sind unsere jungen Talente sich selber überlassen, es fehlen die lebendigen Meister, die sie in die Geheimnisse der Kunst einführen. Zwar ist auch von den Toten etwas zu lernen, allein dieses ist, wie es sich zeigt, mehr ein Absehen von Einzelnheiten als ein Eindringen in eines Meisters tiefere Art zu denken und zu verfahren." | К тому же молодые художники предоставлены самим себе, нет более в живых тех мастеров, которые могли бы ввести их в тайны искусств. Кое-чему, правда, можно поучится и у покойных мастеров, но это, как мы видим, приводит скорее к усвоению частностей, нежели к проникновению в глубины образа мыслей и образа действий художника. |
Frau und Herr von Goethe traten herein, und wir setzten uns zu Tisch. Die Gespräche wechselten über heitere Gegenstände des Tages: Theater, Bälle und Hof, flüchtig hin und her. Bald aber waren wir wieder auf ernstere Dinge geraten, und wir sahen uns in einem Gespräch über Religionslehren in England tief befangen. | В комнату вошли госпожа и господин фон Гете, и мы сели за стол. Легкий разговор завертелся вкруг светских новостей: театра, балов, событий при дворе. Но уже вскоре мы коснулись темы более серьезной и оказались вовлеченными в обсуждение религиозных учений в Англии. |
"Ihr müßtet, wie ich," sagte Goethe, "seit funfzig Jahren die Kirchengeschichte studiert haben, um zu begreifen, wie das alles zusammenhängt. Dagegen ist es höchst merkwürdig, mit welchen Lehren die Mohammedaner ihre Erziehung beginnen. Als Grundlage in der Religion befestigen sie ihre Jugend zunächst in der Überzeugung, daß dem Menschen nichts begegnen könne, als was ihm von einer alles leitenden Gottheit längst bestimmt worden; und somit sind sie denn für ihr ganzes Leben ausgerüstet und beruhigt und bedürfen kaum eines Weiteren. | -- Если бы вы,-- сказал Гете,-- в течение пятидесяти лет, как я, изучали историю церкви, вы бы поняли, до чего все это тесно между собою связано. Кстати сказать, очень интересно, с каких наставлений магометане начинают воспитание детей. Первооснова религии, которую внушают молодому поколению,-- это вера в то, что ничего не может встретиться человеку на жизненном пути, что не было бы предназначено ему всеведущим божеством: тем самым молодежь на всю жизнь вооружена, успокоена и ничего больше не ищет. |
Ich will nicht untersuchen, was an dieser Lehre Wahres oder Falsches, Nützliches oder Schädliches sein mag, aber im Grunde liegt von diesem Glauben doch etwas in uns allen, auch ohne daß es uns gelehrt worden. Die Kugel, auf der mein Name nicht geschrieben steht, wird mich nicht treffen, sagt der Soldat in der Schlacht; und wie sollte er ohne diese Zuversicht in den dringendsten Gefahren Mut und Heiterkeit behalten! Die Lehre des christlichen Glaubens: kein Sperling fällt vom Dache ohne den Willen eures Vaters, ist aus derselbigen Quelle hervorgegangen und deutet auf eine Vorsehung, die das Kleinste im Auge hält und ohne deren Willen und Zulassen nichts geschehen kann. | Не будем вникать, что в этом учении правильно или ложно, полезно или вредно, но, по правде говоря, что-то от него заложено во всех нас, хотя никто нам подобных идей не внушал. Пуля, на которой не начертано мое имя, не убьет меня, говорит солдат в сражении, да и разве бы он мог сохранить бодрость и присутствие духа, не будь у него этой уверенности? Христианское изречение: "И воробей не слетит с крыши, если не будет на то соизволения господня",-- вытекает из того же источника, указуя нам на всевидящее провидение, помимо воли и допущения коего ничего в мире не совершается. |
Sodann ihren Unterricht in der Philosophie beginnen die Mohammedaner mit der Lehre, daß nichts existiere, wovon sich nicht das Gegenteil sagen lasse; und so üben sie den Geist der Jugend, indem sie ihre Aufgaben darin bestehen lassen, von jeder aufgestellten Behauptung die entgegengesetzte Meinung zu finden und auszusprechen, woraus eine große Gewandtheit im Denken und Reden hervorgehen muß. | Обучение философии магометане начинают со следующего положения: не может быть высказано ничего, о чем нельзя было бы сказать прямо противоположного. Они упражняют ум своих юношей, ставя перед ними задачу: для любой тезы подыскать антитезу и устно ее обосновать, что должно служить наилучшим упражнением в гибкости мысли и речи. |
Nun aber, nachdem von jedem aufgestellten Satze das Gegenteil behauptet worden, entsteht der Zweifel, welches denn von beiden das eigentlich Wahre sei. Im Zweifel aber ist kein Verharren, sondern er treibt den Geist zu näherer Untersuchung und Prüfung, woraus denn, wenn diese auf eine vollkommene Weise geschieht, die Gewißheit hervorgeht, welches das Ziel ist, worin der Mensch seine völlige Beruhigung findet. | Но поскольку каждое положение опровергается противоположным, возникает сомнение, и оно-то и есть единственно правильное из этих тез. Но сомнение непрочно, оно подвигает наш ум на более глубокие исследования, на проверку, проверка же, если она произведена добросовестно, создает уверенность, которая является последней целью и дарует человеку полное спокойствие. |
Sie sehen, daß dieser Lehre nichts fehlt und daß wir mit allen unsern Systemen nicht weiter sind und daß überhaupt niemand weiter gelangen kann." | Как видите, это учение закончено в себе, и мы со своими системами не смогли его превзойти, да его и вообще-то превзойти невозможно. |
"Ich werde dadurch", sagte ich, "an die Griechen erinnert, deren philosophische Erziehungsweise eine ähnliche gewesen sein muß wie uns dieses ihre Tragödie beweiset, deren Wesen im Verlauf der Handlung auch ganz und gar auf dem Widerspruch beruhet, indem niemand der redenden Personen etwas behaupten kann, wovon der andere nicht ebenso klug das Gegenteil zu sagen wüßte." | При ваших словах, я невольно думаю о греках,--сказал я,-- у них, видимо, была такая же философская система воспитания, насколько можно судить по их трагедиям, сущность которых от начала и до конца покоится на противоречии. Никто из персонажей не говорит чего-либо, о чем другой, не менее резонно, не мог бы сказать прямо противоположного. |
"Sie haben vollkommen recht," sagte Goethe; "auch fehlt der Zweifel nicht, welcher im Zuschauer oder Leser erweckt wird; so wie wir denn am Schluß durch das Schicksal zur Gewißheit gelangen, welches sich an das Sittliche anschließt und dessen Partei führt." | Вы совершенно правы,-- сказал Гете,-- здесь наличествует и сомнение, пробуждаемое в зрителе или читателе и лишь в конце рок дарует нам уверенность, кто из присутствующих лиц был носителем и поборником нравственного начала. |
Wir standen von Tisch auf, und Goethe nahm mich mit hinab in den Garten, um unsere Gespräche fortzusetzen. | Мы встали из-за стола, и Гете предложил мне пройти с ним в сад, дабы продолжить нашу беседу. |
"An Lessing", sagte ich, "ist es merkwürdig, daß er in seinen theoretischen Schriften, z. B. im 'Laokoon', nie geradezu auf Resultate losgeht, sondern uns immer erst jenen philosophischen Weg durch Meinung, Gegenmeinung und Zweifel herumführt, ehe er uns endlich zu einer Art von Gewißheit gelangen läßt. Wir sehen mehr die Operation des Denkens und Findens, als daß wir große Ansichten und große Wahrheiten erhielten, die unser eigenes Denken anzuregen und uns selbst produktiv zu machen geeignet wären." | -- В Лессинге,-- сказал я,-- примечательно еще и то, что в своих теоретических трудах, в "Лаокооне", например, он никогда сразу не говорит о результате, водит нас по тому же философскому пути мнений, опровержения таковых и сомнения, прежде чем дозволить нам прийти к своего рода уверенности. Из рук этого автора мы не столько получаем широкие воззрения и великие истины, подстрекающие нас к собственным творческим размышлениям, а вскоре становимся свидетелями процесса мышления и поисков. |
"Sie haben wohl recht", sagte Goethe. "Lessing soll selbst einmal geäußert haben, daß, wenn Gott ihm die Wahrheit geben wolle, er sich dieses Geschenk verbitten, vielmehr die Mühe vorziehen würde, sie selber zu suchen. | -- Это, пожалуй, верно,-- сказал Гете.-- Лессинг как-то и сам обмолвился, что, если господу угодно будет открыть ему истину, он не примет этот дар, предпочитая сам с трудом ее отыскивать. |
Jenes philosophische System der Mohammedaner ist ein artiger Maßstab, den man an sich und andere anlegen kann, um zu erfahren, auf welcher Stufe geistiger Tugend man denn eigentlich stehe. | Философская система магометан--отличный масштаб, он равно приложим и к себе, и к другим для определения, на какой, собственно, ступени духовной добродетели ты стоишь. |
Lessing hält sich, seiner polemischen Natur nach, am liebsten in der Region der Widersprüche und Zweifel auf; das Unterscheiden ist seine Sache, und dabei kam ihm sein großer Verstand auf das herrlichste zustatten. Mich selbst werden Sie dagegen ganz anders finden; ich habe mich nie auf Widersprüche eingelassen, die Zweifel habe ich in meinem Innern auszugleichen gesucht, und nur die gefundenen Resultate habe ich ausgesprochen." | Лессингу, в силу его полемического задора, всего милее сфера противоречий и сомнений. Сравнительный анализ-- вот его прямое дело, и здесь ему щедрую помощь оказывает его незаурядный ум. Я человек совсем другого склады, никогда я особенно не размышлял над противоречиями, сомнения стремился преодолеть внутри себя и выступал уже только с достигнутыми результатами. |
Ich fragte Goethe, welchen der neueren Philosophen er für den vorzüglichsten halte. | Я спросил Гете, кого из новейших философов он ставит на первое место. |
"Kant", sagte er, "ist der vorzüglichste, ohne allen Zweifel. Er ist auch derjenige, dessen Lehre sich fortwirkend erwiesen hat, und die in unsere deutsche Kultur am tiefsten eingedrungen ist. Er hat auch auf Sie gewirkt, ohne daß Sie ihn gelesen haben. Jetzt brauchen Sie ihn nicht mehr, denn was er Ihnen geben konnte, besitzen Sie schon. Wenn Sie einmal später etwas von ihm lesen wollen, so empfehle ich Ihnen seine 'Kritik der Urteilskraft', worin er die Rhetorik vortrefflich, die Poesie leidlich, die bildende Kunst aber unzulänglich behandelt hat." | -- Канта,-- отвечал он,-- это не подлежит сомнению. Его учение и доселе продолжает на нас воздействовать, не говоря уж о том, что оно всего глубже проникло в немецкую культуру. Кант и на вас повлиял, хотя вы его не читали. Теперь он вам уже не нужен, ибо то, что он мог вам дать, вы уже имеете. Ежели со временем вы захотите его почитать, я в первую очередь рекомендую "Критику способности суждения", где он превосходно судит о риторике, сносно о поэзии и вполне несостоятельно об изобразительных искусствах. |
"Haben Eure Exzellenz je zu Kant ein persönliches Verhältnis gehabt?" fragte ich. | -- Ваше превосходительство были знакомы с Кантом? |
"Nein", sagte Goethe. "Kant hat nie von mir Notiz genommen, wiewohl ich aus eigener Natur einen ähnlichen Weg ging als er. Meine 'Metamorphose der Pflanzen' habe ich geschrieben, ehe ich etwas von Kant wußte, und doch ist sie ganz im Sinne seiner Lehre. Die Unterscheidung des Subjekts vom Objekt, und ferner die Ansicht, daß jedes Geschöpf um sein selbst willen existiert, und nicht etwa der Korkbaum gewachsen ist, damit wir unsere Flaschen pfropfen können: dieses hatte Kant mit mir gemein, und ich freute mich, ihm hierin zu begegnen. Später schrieb ich die Lehre vom Versuch, welche als Kritik von Subjekt und Objekt und als Vermittlung von beiden anzusehen ist. | -- Нет,-- отвечал Гете,-- Кант меня попросту не замечал, хотя я, в силу своих прирожденных свойств, шел почти таким же путем, как он. "Метаморфозу растений" я написал, ничего еще не зная о Канте и тем не менее она полностью соответствует духу его учения. Разграничение субъекта и объекта и, далее, убежденность, что любое создание существует само для себя и пробковое дерево растет не затем, чтобы у людей было чем закупоривать бутылки,-- вот в чем была наша общность с Кантом, и меня радовало, что мы сошлись в этой точке. Позднее я написал свое учение об эксперименте, которое следует рассматривать как критику субъекта и объекта, и одновременно как посредничество между ними. |
Schiller pflegte mir immer das Studium der Kantischen Philosophie zu widerraten. Er sagte gewöhnlich, Kant könne mir nichts geben. Er selbst studierte ihn dagegen eifrig, und ich habe ihn auch studiert, und zwar nicht ohne Gewinn." | Шиллер настойчиво советовал мне бросить изучение философии Канта. Он уверял, что Кант ничего не даст мне. Сам же ревностно его изучал, впрочем, я тоже, и не без пользы для себя. |
Unter diesen Gesprächen gingen wir im Garten auf und ab. Die Wolken hatten sich indes verdichtet, und es fing an zu tröpfeln, so daß wir genötiget waren, uns in das Haus zurückzuziehen, wo wir denn unsere Unterhaltungen noch eine Weile fortsetzten. | В этих разговорах мы шагали взад и вперед по сад; Меж тем тучи сгустились и стал накрапывать дождь: нам пришлось вернуться в дом, где мы еще некоторое врем продолжали нашу беседу. |
Mittwoch, den 20. Juni 1827 | Среда, 20 июня 1827 |
Der Familientisch zu fünf Kuverts stand gedeckt, die Zimmer waren leer und kühl, welches bei der großen Hitze sehr wohl tat. Ich trat in das geräumige, an den Speisesaal angrenzende Zimmer, worin der gewirkte Fußteppich liegt und die kolossale Büste der Juno steht. Ich war nicht lange allein auf und ab gegangen, als Goethe, aus seinem Arbeitszimmer kommend, hereintrat und mich in seiner herzlichen Art liebevoll begrüßte und anredete. Er setzte sich auf einen Stuhl am Fenster. | Стол был накрыт по-семейному на пять человек, просторных комнатах царила прохлада, благодатная при такой жаре. Я вошел в соседнюю со столовой большую комнату, застланную ковром ручной работы, где стоял колоссальный бюст Юноны. Не успел я несколько раз пройти из угла в угол, как из своей рабочей комнаты появился Гете; он с обычным радушием приветствовал меня, сел на стул у окна и сразу же ласково со мной заговорил. |
"Nehmen Sie sich auch ein Stühlchen," sagte er, "und setzen Sie sich zu mir, wir wollen ein wenig reden, bis die übrigen kommen. Es ist mir lieb, daß Sie doch auch den Grafen Sternberg bei mir haben kennen gelernt; er ist wieder abgereiset, und ich bin nun ganz wieder in der gewohnten Tätigkeit und Ruhe." | -- Возьмите себе тоже стульчик,-- сказал он,-- и садитесь ко мне поближе, мы с вами немножко поболтаем покуда соберутся остальные. Я доволен, что вы познакомились у меня еще и с графом Штернбергом, он уже уехал, и я снова обрел покой и предался привычным своим занятиям. |
"Die Persönlichkeit des Grafen", sagte ich, "ist mir sehr bedeutend erschienen, nicht weniger seine großen Kenntnisse; denn das Gespräch mochte sich lenken, wohin es wollte, er war überall zu Hause und sprach über alles gründlich und umsichtig mit großer Leichtigkeit." | -- Граф показался мне очень значительной личностью,--сказал я,--не говоря уж об его незаурядных познаниях. О чем бы ни заходил разговор, он принимал в них самое живое участие, причем с ходу высказывал суждения весьма основательные и веские. |
"Ja," sagte Goethe, "er ist ein höchst bedeutender Mann, und sein Wirkungskreis und seine Verbindungen in Deutschland sind groß. Als Botaniker ist er durch seine 'Flora subterranea' in ganz Europa bekannt; so auch ist er als Mineraloge von großer Bedeutung. Kennen Sie seine Geschichte?" | -- Да,-- согласился со мною Гете,-- он человек в высшей степени интересный, сфера его влияния и связей в Германии очень широка. Как ботаник он известен всей Европе своей "Flora subterranea" ("Подземной флорой" (лат.), немало значит он и как минералог. Его история вам известна? |
- "Nein," sagte ich, "aber ich möchte gerne etwas über ihn erfahren. Ich sah ihn als Grafen und Weltmann, zugleich als vielseitigen tiefen Gelehrten: dieses ist mir ein Problem, das ich gerne möchte gelöset sehen." | -- Нет,-- отвечал я,-- но мне бы очень хотелось что-нибудь о нем узнать. Я познакомился с ним как с графом, как с представителем большого света, и в то же время разносторонним серьезным ученым, и эту загадку мне бы, конечно, хотелось разгадать. |
Goethe erzählte mir darauf, wie der Graf, als Jüngling zum geistlichen Stande bestimmt, in Rom seine Studien begonnen, darauf aber, nachdem Östreich gewisse Vergünstigungen zurückgenommen, nach Neapel gegangen sei. Und so erzählte Goethe weiter, gründlich, interessant und bedeutend, ein merkwürdiges Leben, der Art, daß es die 'Wanderjahre' zieren würde, das ich aber hier zu wiederholen mich nicht geschickt fühle. Ich war höchst glücklich, ihm zuzuhören, und dankte ihm mit meiner ganzen Seele. Das Gespräch lenkte sich nun auf die böhmischen Schulen und ihre großen Vorzüge, besonders in bezug auf eine gründliche ästhetische Bildung. | В ответ Гете рассказал мне, что граф в юности готовился к духовной карьере и годы его учения начались в Риме, позднее, однако, когда Австрия перестала благоприятствовать римской ортодоксии, перебрался в Неаполь. И Гете продолжал свой рассказ--подробный, захватывающий и значительный, рассказ об удивительной жизни, вторая могла бы украсить "Годы странствий", но повторять его здесь я не возьмусь. Я внимал ему, счастливый благодарный, всей душою. Затем разговор перешел на богемские школы и немалые их преимущества, в первую очередь во всем, что касалось глубоко продуманного эстетического воспитания. |
Herr und Frau von Goethe und Fräulein Ulrike von P. waren indessen auch hereingekommen, und wir setzten uns zu Tisch. Die Gespräche wechselten heiter und mannigfaltig, besonders aber waren die Frömmler einiger norddeutschen Städte ein oft wiederkehrender Gegenstand. Es ward bemerkt, daß diese pietistischen Absonderungen ganze Familien miteinander uneins gemacht und zersprengt hätten. Ich konnte einen ähnlichen Fall erzählen, wo ich fast einen trefflichen Freund verloren, weil es ihm nicht gelingen wollen, mich zu seiner Meinung zu bekehren. | Тут вошли господин и госпожа фон Гете вместе с фройлейн Ульрикой фон Погвиш, и мы сели за стол. Оживленный наш разговор, касавшийся то одного предмета, то другого, частенько возвращался к пиетистам некоторых северонемецких городов. Дело в том, что сектантская обособленность, внося раздор во множество семей, разрушала их. Я рассказал, что однажды едва не потерял близкого друга из-за того, что ему никак не удавалось обратить меня в свою веру. |
"Dieser", sagte ich, "war ganz von dem Glauben durchdrungen, daß alles Verdienst und alle gute Werke nichts seien, und daß der Mensch bloß durch die Gnade Christi ein gutes Verhältnis zur Gottheit gewinnen könne." | -- Он был убежден,-- присовокупил я,-- что все человеческие заслуги и добрые дела ничего не значат и только милостью Христовой человек может установить добрые отношения с господом. |
- "Etwas Ähnliches", sagte Frau von Goethe, "hat auch eine Freundin zu mir gesagt, aber ich weiß noch immer nicht, was es mit diesen guten Werken und dieser Gnade für eine Bewandtnis hat." | -- Что-то в этом роде,-- вставила госпожа фон Гете,-- мне тоже говорила одна моя приятельница,-- но я никак в толк не возьму, что понимается под добрыми делами и милостью Христовой. |
"So wie alle diese Dinge", sagte Goethe, "heutiges Tages in der Welt in Kurs und Gespräch sind, ist es nichts als ein Mantsch, und vielleicht niemand von euch weiß, wo es herkommt. Ich will es euch sagen. Die Lehre von den guten Werken, daß nämlich der Mensch durch Gutestun, Vermächtnisse und milde Stiftungen eine Sünde abverdienen und sich überhaupt in der Gnade Gottes dadurch heben könne, ist katholisch. Die Reformatoren aber, aus Opposition, verwarfen diese Lehre und setzten dafür an die Stelle, daß der Mensch einzig und allein trachten müsse, die Verdienste Christi zu erkennen und sich seiner Gnaden teilhaftig zu machen, welches denn freilich auch zu guten Werken führe. So ist es; aber heutiges Tags wird alles durcheinander gemengt und verwechselt, und niemand weiß, woher die Dinge kommen." | -- Поскольку в наши дни любят судить да рядить решительно обо всем,-- сказал Гете,-- то и с этими сектам получается ерунда, а как это происходит, я вам сейчас объясню. Учение о добрых деяниях, то есть о том, что человек, творя добро, завещая часть своего достояния общине и благотворя бедным, искупает свои грехи и призывает на себя благословение господне,-- учение католическое. Однако реформаты, из оппозиции, отвергли его взамен выдвинули теорию о том, что человек должен единственно и всемерно стремиться познать примерную жизнь Христа, дабы сподобиться его милости, что уже само по себе подвигнет его на добрые дела. Так оно было сначала, нынче все перемешалось, перепуталось, и никто уже не знает, откуда что взялось. |
Ich bemerkte mehr in Gedanken, als daß ich es aussprach, daß die verschiedene Meinung in Religionssachen doch von jeher die Menschen entzweit und zu Feinden gemacht habe, ja daß sogar der erste Mord durch eine Abweichung in der Verehrung Gottes herbeigeführet sei. Ich sagte, daß ich dieser Tage Byrons 'Kain' gelesen und besonders den dritten Akt und die Motivierung des Totschlages bewundert habe. | Я отметил, скорее мысленно, чем вслух, что религиозные распри спокон веков были причиной войн и междоусобиц, более того, что первое убийство было совершено в споре о богопочитании. Сказал же я только, что на днях читал Байронова "Каина" и более всего был восхищен третьим актом и мотивировкой убийства. |
"Nicht wahr," sagte Goethe, "das ist vortrefflich motiviert! Es ist von so einziger Schönheit, daß es in der Welt nicht zum zweiten Male vorhanden ist." | -- Вас тоже восхищает эта великолепная мотивировка?--переспросил Гете.--Я считаю, что по красоте он не имеет себе равных в мире. |
"Der 'Kain'", sagte ich, "war doch anfänglich in England verboten, jetzt aber lieset ihn jedermann, und die reisenden jungen Engländer führen gewöhnlich einen kompletten Byron mit sich." | -- "Каин",--сказал я,--поначалу ведь был запрещен в Англии, теперь же его читает каждый, и молодые англичане, путешествуя, возят с собою полное собрание сочинений Байрона. |
"Es ist auch Torheit," sagte Goethe, "denn im Grunde steht im ganzen 'Kain' doch nichts, als was die englischen Bischöfe selber lehren." | -- Это тоже глупо,-- сказал Гете,-- потому что, по существу, в "Каине" нет ничего, о чем бы им не толковали английские епископы. |
Der Kanzler ließ sich melden und trat herein und setzte sich zu uns an den Tisch. So auch kamen Goethes Enkel, Walter und Wolfgang, nacheinander gesprungen. Wolf schmiegte sich an den Kanzler. | Слуга доложил о канцлере, который тут же вошел занял место за столом. Вприпрыжку друг за другом вбежали также внуки Гете, Вальтер и Вольфганг. Вольф так и прильнул к канцлеру. |
"Hole dem Herrn Kanzler", sagte Goethe, "dein Stammbuch und zeige ihm deine Prinzeß und was dir der Graf Sternberg geschrieben." | -- Принеси господину канцлеру твой альбом и покажи ему принцессу и то, что тебе написал граф Штернберг,-- сказал Гете. |
Wolf sprang hinauf und kam bald mit dem Buche zurück. Der Kanzler betrachtete das Porträt der Prinzeß mit beigeschriebenen Versen von Goethe. Er durchblätterte das Buch ferner und traf auf Zelters Inschrift und las laut heraus: | Вольф побежал наверх и вскоре воротился с альбомом. Канцлер стал рассматривать портрет принцессы со стихотворной подписью Гете под ним. Затем полистал дальше и, наткнувшись на запись Цельтера, вслух прочитал ее: |
Lerne gehorchen! | Учись повиноваться! |
"Das ist doch das einzige vernünftige Wort," sagte Goethe lachend, "was im ganzen Buche steht. Ja, Zelter ist immer grandios und tüchtig! Ich gehe jetzt mit Riemer seine Briefe durch, die ganz unschätzbare Sachen enthalten. Besonders sind die Briefe, die er mir auf Reisen geschrieben, von vorzüglichem Wert; denn da hat er als tüchtiger Baumeister und Musikus den Vorteil, daß es ihm nie an bedeutenden Gegenständen des Urteils fehlt. Sowie er in eine Stadt eintritt, stehen die Gebäude vor ihm und sagen ihm, was sie Verdienstliches und Mangelhaftes an sich tragen. Sodann ziehen die Musikvereine ihn sogleich in ihre Mitte und zeigen sich dem Meister in ihren Tugenden und Schwächen. Wenn ein Geschwindschreiber seine Gespräche mit seinen musikalischen Schülern aufgeschrieben hätte, so besäßen wir etwas ganz Einziges in seiner Art. Denn in diesen Dingen ist Zelter genial und groß und trifft immer den Nagel auf den Kopf." | --Единственное разумное слово в целом альбоме,--смеясь, заметил Гете.--Ничего не скажешь, Цельтер, как всегда, грандиозен в своем здравомыслии! Я сейчас вместе с Римером просматриваю его письма, в них есть места постине неоценимые. В первую очередь это относится к письмам, которые он писал мне во время своих путешествий. Превосходный зодчий и музыкант, он всегда находит интересные объекты для своих суждений. Стоит ему уехать в какой-нибудь город, и тамошние здания уже говорят ему о том, что есть в них хорошего и каковы их недостатки. Музыкальные кружки незамедлительно втягивают его в свою деятельность, и он, как большой мастер, сразу уясняет себе их положительные и отрицательные стороны. Если бы скорописец записал его разговоры с учениками во время уроков музыки, это было бы нечто единственное в своем роде. Ибо тут Цельтер гениален, велик и сразу же попадает не в бровь, а в глаз. |
Donnerstag, den 5. Juli 1827 | Четверг, 5 июля 1827 г. |
Heute gegen Abend begegnete Goethe mir am Park, von einer Spazierfahrt zurückkommend. Im Vorbeifahren winkte er mir mit der Hand, daß ich ihn besuchen möchte. Ich wendete daher sogleich um nach seinem Hause, wo ich den Oberbaudirektor Coudray fand. Goethe stieg aus, und wir gingen mit ihm die Treppen hinauf. Wir setzten uns in dem sogenannten Junozimmer um einen runden Tisch. Wir hatten nicht lange geredet, als auch der Kanzler hereintrat und sich zu uns gesellte. Das Gespräch wendete sich um politische Gegenstände: Wellingtons Gesandtschaft nach Petersburg und deren wahrscheinliche Folgen, Kapodistrias, die verzögerte Befreiung Griechenlands, die Beschränkung der Türken auf Konstantinopel und dergleichen. Auch frühere Zeiten unter Napoleon kamen zur Sprache, besonders aber über den Herzog von Enghien und sein unvorsichtiges revolutionäres Betragen ward viel geredet. | Сегодня под вечер возле парка мимо меня проехал Гете, возвращавшийся с прогулки. Он знаком показал, что просит меня к себе. Я сразу же повернул к его дому, где уже дожидался хозяина главный архитектор Кудрэ. Как только Гете вышел из экипажа, мы вместе поднялись наверх и сели у круглого стола в так называемой комнате Юноны. Едва мы обменялись несколькими словами, как к нам присоединился канцлер. Разговор завертелся вокруг политики дипломатической миссии Веллингтона в Петербурге и возможных ее последствиях, о Каподистрии и все еще не состоявшемся освобождении Греции, об ограничении Константинополем турецких владений и тому подобном. С событий настоящего времени разговор перекинулся на события времен Наполеона, и прежде всего на герцог Энгиенского и его легкомысленную ставку на переворот. |
Sodann kam man auf friedlichere Dinge, und Wielands Grab zu Oßmannstedt war ein vielbesprochener Gegenstand unserer Unterhaltung. Oberbaudirektor Coudray erzählte, daß er mit einer eisernen Einfassung des Grabes beschäftigt sei. Er gab uns von seiner Intention eine deutliche Idee, indem er die Form des eisernen Gitterwerks auf ein Stück Papier vor unsern Augen hinzeichnete. | Потом беседа коснулась более мирных тем. Все много говорили о могиле Виланда в Османштедте. Господин Кудрэ сказал, что он как раз занят сооружением железной ограды вокруг могилы, и для пущей наглядности туг же набросал на листе бумаги фрагменты узоров решетки. |
Als der Kanzler und Coudray gingen, bat Goethe mich, noch ein wenig bei ihm zu bleiben. | Когда канцлер и Кудрэ откланялись, Гете попросил меня еще немного побыть с ним. |
"Da ich in Jahrtausenden lebe," sagte er, "so kommt es mir immer wunderlich vor, wenn ich von Statuen und Monumenten höre. Ich kann nicht an eine Bildsäule denken, die einem verdienten Manne gesetzt wird, ohne sie im Geiste schon von künftigen Kriegern umgeworfen und zerschlagen zu sehen. Coudrays Eisenstäbe um das Wielandische Grab sehe ich schon als Hufeisen unter den Pferdefüßen einer künftigen Kavallerie blinken, und ich kann noch dazu sagen, daß ich bereits einen ähnlichen Fall in Frankfurt erlebt habe. Das Wielandische Grab liegt überdies viel zu nahe an der Ilm; der Fluß braucht in seiner raschen Biegung kaum einhundert Jahre am Ufer fortzuzehren, und er wird die Toten erreicht haben." | -- Поскольку я живу в тысячелетиях,-- сказал он,-- то мне всегда странны эти разговоры о статуях и монументах. Стоит мне подумать о памятнике какому-нибудь выдающемуся человеку, и я мысленным взором вижу, как его разносят на куски солдаты грядущих войн. А железные прутики Кудрэ вокруг Виландовой могилы уже сейчас представляются мне подковами, взблескивающими на лошадях будущей кавалерии, и тут я не могу не добавить, что своими глазами видел нечто похожее во Франкфурте. Ко всему еще могила Виланда расположена слишком близко к Ильму. Река, с ее быстрыми извивами, через какую-нибудь сотню лет размоет берег и настигнет кладбище. |
Wir scherzten mit gutem Humor über die entsetzliche Unbeständigkeit der irdischen Dinge und nahmen sodann Coudrays Zeichnung wieder zur Hand und freuten uns an den zarten und kräftigen Zügen der englischen Bleifeder, die dem Zeichner so zu Willen gewesen war, daß der Gedanke unmittelbar ohne den geringsten Verlust auf dem Papiere stand. | Мы еще, не без юмора, поговорили о страшной бренности всего земного, а затем снова принялись рассматривать рисунок Кудрэ, восхищаясь нежными и четкими штрихами английского карандаша, столь покорного рисовальщику, что мысль его, нимало не ущербленная, представала перед нашим взором. |
Dies führte das Gespräch auf Handzeichnungen, und Goethe zeigte mir eine ganz vortreffliche eines italienischen Meisters, den Knaben Jesus darstellend im Tempel unter den Schriftgelehrten. Daneben zeigte er mir einen Kupferstich, der nach dem ausgeführten Bilde gemacht war, und man konnte viele Betrachtungen anstellen, die alle zugunsten der Handzeichnungen hinausliefen. | Это натолкнуло нас на разговор о карандашных рисунках и Гете показал мне превосходный рисунок итальянского мастера [49] , изображающий Иисуса мальчиком во храме, среди книжников, и еще гравюру на меди, по уже готовой картине, -- что помогло нам сделать ряд наблюдений устанавливающих преимущества рисунка перед гравюрой. |
"Ich bin in dieser Zeit so glücklich gewesen," sagte Goethe, "viele treffliche Handzeichnungen berühmter Meister um ein Billiges zu kaufen. Solche Zeichnungen sind unschätzbar, nicht allein, weil sie die rein geistige Intention des Künstlers geben, sondern auch, weil sie uns unmittelbar in die Stimmung versetzen, in welcher der Künstler sich in dem Augenblick des Schaffens befand. Aus dieser Zeichnung des Jesusknaben im Tempel blickt aus allen Zügen große Klarheit und heitere, stille Entschiedenheit im Gemüte des Künstlers, welche wohltätige Stimmung in uns übergeht, sowie wir das Bild betrachten. Zudem hat die bildende Kunst den großen Vorteil, daß sie rein objektiver Natur ist und uns zu sich herannötiget, ohne unsere Empfindungen heftig anzuregen. Ein solches Werk steht da und spricht entweder gar nicht, oder auf eine ganz entschiedene Weise. Ein Gedicht dagegen macht einen weit vageren Eindruck, es erregt die Empfindungen, und bei jedem andere, nach der Natur und Fähigkeit des Hörers." | -- В ту пору мне повезло,-- заметил Гете,-- и я купил множество отличных рисунков прославленных мастеров по весьма сходной цене. Такие рисунки значат очень и очень много, не только потому, что открывают нам внутренние, духовные намерения художника, но главным образом потому, что переносят нас в то душевное состояние, в котором художник находился, творя свое произведение. От рисунка -- мальчик Иисус во храме, от каждой его черточки, на нас веет великой ясностью и радостной тихой решимостью души художника, и такое же благостное настроение охватывает нас, когда мы его рассматриваем. Вдобавок пластическое искусство имеет то великое преимущество, что самая природа его объективна, оно притягивает нас, но не слишком волнует наши чувства, тогда как стихотворение хотя и производит впечатление более расплывчатое, но пробуждает чувства,-- в каждом другие, в зависимости от натуры и восприимчивости слушателя. |
"Ich habe", sagte ich, "dieser Tage den trefflichen englischen Roman 'Roderik Random' von Smollett gelesen; dieser kam dem Eindruck einer guten Handzeichnung sehr nahe. Eine unmittelbare Darstellung, keine Spur von einer Hinneigung zum Sentimentalen, sondern das wirkliche Leben steht vor uns, wie es ist, oft widerwärtig und abscheulich genug, aber im ganzen immer heiteren Eindruckes, wegen der ganz entschiedenen Realität." | -- На днях,-- сказал я,-- я прочитал отличный английскй роман "Родерик Рэндом" Смоллета, и он произвел на меня впечатление, подобное впечатлению от хорошего рисунка. Непосредственность изображения, ни малейшей тяги к сентиментализму, жизнь как она есть предстает перед нами, иногда отвратительная, мерзкая, но все же радующая своей безусловной реальностью. |
"Ich habe den 'Roderik Random' oft rühmen hören," sagte Goethe, "und glaube, was Sie mir von ihm erwähnen; doch ich habe ihn nie gelesen. Kennen Sie den 'Rasselas' von Johnson? Lesen Sie ihn doch auch einmal und sagen Sie mir, wie Sie ihn finden." | -- Я слышал много похвал "Родерику Рэндому",-- сказал Гете,--и верю тому, что вы о нем говорите, но самому мне его читать не доводилось. Знаете ли вы "Расселаса" Джонсона? Почитайте-ка его на досуге и скажите, как он вам понравится. |
Ich versprach dieses zu tun. | Я пообещал это сделать. |
"Auch in Lord Byron", sagte ich, "finde ich häufig Darstellungen, die ganz unmittelbar dastehen und uns rein den Gegenstand geben, ohne unser inneres Sentiment auf eine andere Weise anzuregen, als es eine unmittelbare Handzeichnung eines guten Malers tut. Besonders der 'Don Juan' ist an solchen Stellen reich." | -- Ведь и у лорда Байрона,-- сказал я,-- сплошь и рядом встречаются места вполне непосредственные, ограниченные лишь изображением предмета, также лишь относительно затрагивающие нашу душу, как и рисунок хорошего художника. "Дон-Жуан" больше других вещей изобилует такими местами. |
"Ja," sagte Goethe, "darin ist Lord Byron groß; seine Darstellungen haben eine so leicht hingeworfene Realität, als wären sie improvisiert. Von 'Don Juan' kenne ich wenig; allein aus seinen anderen Gedichten sind mir solche Stellen im Gedächtnis, besonders Seestücke, wo hin und wieder ein Segel herausblickt, ganz unschätzbar, so daß man sogar die Wasserlust mit zu empfinden glaubt." | -- Да,-- согласился со мною Гете,-- тут лорд Байрон, бесспорно, велик; иной раз реальная жизнь дана у него так легко, словно бы мимоходом, что это кажется импровизацией. В "Дон-Жуане" я таких мест не припоминаю, но в других его поэмах они запали мне в память, особенно морские сцены, где нет-нет и промелькнет парус; так хорошо это сделано, что кажется, ты сам вдыхаешь морской воздух. |
"In seinem 'Don Juan'", sagte ich, "habe ich besonders die Darstellung der Stadt London bewundert, die man aus seinen leichten Versen heraus mit Augen zu sehen wähnt. Und dabei macht er sich keineswegs viele Skrupel, ob ein Gegenstand poetisch sei oder nicht, sondern er ergreift und gebraucht alles, wie es ihm vorkommt, bis auf die gekräuselten Perücken vor den Fenstern der Haarschneider und bis auf die Männer, welche die Straßenlaternen mit Öl versehen." | -- В "Дон-Жуане",-- сказал я,-- меня всего более поразило описание Лондона, мне чудилось, что сквозь эти легкие стихи я воочию вижу город. К тому же он, не задумываясь, поэтична какая-то деталь или нет. пускает ее в ход, вплоть до завитых париков в окнах цирюльников и фонарщиков, заправляющих маслом уличные фонари. |
"Unsere deutschen Ästhetiker", sagte Goethe, "reden zwar viel von poetischen und unpoetischen Gegenständen, und sie mögen auch in gewisser Hinsicht nicht ganz unrecht haben; allein im Grunde bleibt kein realer Gegenstand unpoetisch, sobald der Dichter ihn gehörig zu gebrauchen weiß." | -- Наши немецкие эстетики,-- сказал Гете,-- хоть и любят поговорить о предметах поэтических и не поэтических, причем в известной степени они не так уж не правы, однако, по сути дела, любой реальный предмет становится поэтическим, если поэт умеет с ним обращаться. |
"Sehr wahr!" sagte ich, "und ich möchte wohl, daß diese Ansicht zur allgemeinen Maxime würde." | -- Как это верно,-- воскликнул я,-- и как было бы хорошо, если б такая точка зрения стала общепризнанной максимой. |
Wir sprachen darauf über die beiden 'Foscari', wobei ich die Bemerkung machte, daß Byron ganz vortreffliche Frauen zeichne. | Далее мы заговорили о "Двух Фоскари", и я заметил, что Байрон превосходно изображает женщин. |
"Seine Frauen", sagte Goethe, "sind gut. Es ist aber auch das einzige Gefäß, was uns Neueren noch geblieben ist, um unsere Idealität hineinzugehen. Mit den Männern ist nichts zu tun. Im Achill und Odysseus, dem Tapfersten und Klügsten, hat der Homer alles vorweggenommen." | -- Его женщины,-- сказал Гете,-- очень удачны. Но они ведь единственный сосуд, оставшийся нам, новейшим писателям, который мы можем заполнить своим идеализмом. С мужчинами нам делать нечего. В Ахилле и Одиссее, самом храбром и самом умном, Гомер уже вся предвосхитил. |
"Übrigens", fuhr ich fort, "haben die 'Foscari' wegen der durchgehenden Folterqualen etwas Apprehensives, und man begreift kaum, wie Byron im Innern dieses peinlichen Gegenstandes so lange leben konnte, um das Stück zu machen." | -- Вообще же,-- продолжал я,-- в "Фоскари" из-за постоянных пыток есть что-то отвращающее, и трудно понять, как мог Байрон носить в себе все это мучительство столько времени, сколько ему понадобилось, чтобы написать пьесу. |
"Dergleichen war ganz Byrons Element," sagte Goethe, "er war ein ewiger Selbstquäler; solche Gegenstände waren daher seine Lieblingsthemata, wie Sie aus allen seinen Sachen sehen, unter denen fast nicht ein einziges heiteres Sujet ist. Aber nicht wahr, die Darstellung ist auch bei den 'Foscari' zu loben?" | -- Это же была стихия Байрона,-- отвечал Гете,-- он постоянно занимался самоистязанием, поэтому такие сюжеты и привлекали его,-- ведь в его вещах не найдется, пожалуй, ни одного жизнерадостного сюжета. Но я считаю, что изображение Фоскари заслуживает всяческих похвал, не так ли? |
"Sie ist vortrefflich," sagte ich; "jedes Wort ist stark, bedeutend und zum Ziele führend, so wie ich überhaupt bis jetzt in Byron noch keine matte Zeile gefunden habe. Es ist mir immer, als sähe ich ihn aus den Meereswellen kommen, frisch und durchdrungen von schöpferischen Urkräften." | -- Оно великолепно,-- отвечал я,-- любое слово сильно, значительно, целеустремленно; впрочем, мне до сих пор еще не попалось у Байрона ни одной вялой строки Я словно бы вижу, как он выходит из волн морских освеженный, весь проникнутый первозданными творческими силами. |
- "Sie haben ganz recht," sagte Goethe, "es ist so." | -- Вы совершенно правы,-- сказал Гете,-- это так и есть. |
- "Je mehr ich ihn lese," fuhr ich fort, "je mehr bewundere ich die Größe seines Talents, und Sie haben ganz recht getan, ihm in der 'Helena' das unsterbliche Denkmal der Liebe zu setzen." | -- Чем больше я его читаю.-- продолжал я,-- тем больше преклоняюсь перед величием его дарования и радуюсь, что в "Елене" вы воздвигли ему бессмертный памятник любви. |
"Ich konnte als Repräsentanten der neuesten poetischen Zeit", sagte Goethe, "niemanden gebrauchen als ihn, der ohne Frage als das größte Talent des Jahrhunderts anzusehen ist. Und dann, Byron ist nicht antik und ist nicht romantisch, sondern er ist wie der gegenwärtige Tag selbst. Einen solchen mußte ich haben. Auch paßte er übrigens ganz wegen seines unbefriedigten Naturells und seiner kriegerischen Tendenz, woran er in Missolunghi zugrunde ging. Eine Abhandlung über Byron zu schreiben, ist nicht bequem und rätlich, aber gelegentlich ihn zu ehren und auf ihn im einzelnen hinzuweisen, werde ich auch in der Folge nicht unterlassen." | -- Байрон был единственным, кого я по праву мог назвать представителем новейших поэтических времен,-- сказал Гете,-- ибо он, бесспорно, величайший талант нашего столетия. Вдобавок он не склоняется ни к античности, ни к романтизму, он -- воплощение нынешнего времени. Такой поэт и был мне необходим, к тому же для моего замысла как нельзя лучше подошла вечная неудовлетворенность его натуры и воинственный нрав, который довел его до гибели в Миссолонги. Писать трактат о Байроне не сподручно, и я бы никому не посоветовал это делать, но при случае воздавать ему хвалу и указывать на многоразличные его заслуги я не премину и в дальнейшем. |
Da die 'Helena' einmal zur Sprache gebracht war, so redete Goethe darüber weiter. | Поскольку сейчас была упомянута "Елена", Гете продолжал говорить на эту тему. |
"Ich hatte den Schluß", sagte er, "früher ganz anders im Sinne, ich hatte ihn mir auf verschiedene Weise ausgebildet, und einmal auch recht gut; aber ich will es euch nicht verraten. Dann brachte mir die Zeit dieses mit Lord Byron und Missolunghi, und ich ließ gern alles übrige fahren. Aber haben Sie bemerkt, der Chor fällt bei dem Trauergesang ganz aus der Rolle; er ist früher und durchgehende antik gehalten oder verleugnet doch nie seine Mädchennatur, hier aber wird er mit einem Mal ernst und hoch reflektierend und spricht Dinge aus, woran er nie gedacht hat und auch nie hat denken können." | -- Конец,-- сказал он,-- был у меня задуман совсем по-другому, я разрабатывал его и так и эдак, одна из раз работок даже очень удалась мне, но рассказывать я об этом не стану. Затем время принесло мне вести о Байроне, о Миссолонги, и я живо отставил все другое. Но вы, вероятно, заметили, что в "Траурной песне" хор совсем выпадает из роли. Раньше он был сплошь выдержан в античном духе, вернее сказать нигде не изменял своей девичьей сути, здесь же он вдруг становится суровым и мудрым и произносит то, о чем никогда не думал, да и не мог думать. |
"Allerdings", sagte ich, "habe ich dieses bemerkt; allein seitdem ich Rubens' Landschaft mit den doppelten Schatten gesehen, und seitdem der Begriff der Fiktionen mir aufgegangen ist, kann mich dergleichen nicht irre machen. Solche kleine Widersprüche können bei einer dadurch erreichten höheren Schönheit nicht in Betracht kommen. Das Lied mußte nun einmal gesungen werden, und da kein anderer Chor gegenwärtig war, so mußten es die Mädchen singen." | -- Конечно, я это заметил,-- сказал я,-- но с тех пор, как я увидел пейзаж Рубенса с двойными тенями, с тех пор, как мне открылось понятие фикционализма, такое уже не может сбить меня с толку. Мелкие противоречия никакого значения не имеют, если с их помощью достигнута высшая красота. Песнь должна была быть пропета, а раз на сцене не было другого хора, то ее исполнили девушки. |
"Mich soll nur wundern," sagte Goethe lachend, "was die deutschen Kritiker dazu sagen werden; ob sie werden Freiheit und Kühnheit genug haben, darüber hinwegzukommen. Den Franzosen wird der Verstand im Wege sein, und sie werden nicht bedenken, daß die Phantasie ihre eigenen Gesetze hat, denen der Verstand nicht beikommen kann und soll. Wenn durch die Phantasie nicht Dinge entständen, die für den Verstand ewig problematisch bleiben, so wäre überhaupt zu der Phantasie nicht viel. Dies ist es, wodurch sich die Poesie von der Prosa unterscheidet, bei welcher der Verstand immer zu Hause ist und sein mag und soll." | -- Посмотрим,-- смеясь, сказал Гете,-- что будут говорить об этом немецкие критики. Достанет ли у них свободы и смелости пренебречь таким отступлением от правил. Французам здесь поперек дороги станет рассудочность, им и в голову не придет, что фантазия имеет свои собственные законы, которыми не может и не должен руководствоваться рассудок. Если бы фантазия не создавала непостижимого для рассудка, ей была бы грош цена. Фантазия отличает поэзию от прозы, где может и должен хозяйничать рассудок. |
Ich freute mich dieses bedeutenden Wortes und merkte es mir. Darauf schickte ich mich an zum Gehen, denn es war gegen zehn Uhr geworden. Wir saßen ohne Licht, die helle Sommernacht leuchtete aus Norden über den Ettersberg herüber. | Я радовался этим значительным словам, стараясь получше их запомнить. Но мне пора было домой, время уже подошло к десяти. Мы сидели без свечей, с севера, через Эттерсберг, летняя ночь светила нам. |
Montag abend, den 9. Juli 1827 | Понедельник вечером, 9 июля 1827 г. |
Ich fand Goethe allein, in Betrachtung der Gipspasten nach dem Stoschischen Kabinett. | Я застал Гете в одиночестве рассматривающим гипсовые слепки с медалей из кабинета Штоша. |
"Man ist in Berlin so freundlich gewesen,"sagte er, "mir diese ganze Sammlung zur Ansicht herzusenden; ich kenne die schönen Sachen schon dem größten Teile nach, hier aber sehe ich sie in der belehrenden Folge, wie Winckelmann sie geordnet hat; auch benutze ich seine Beschreibung und sehe seine Meinung nach in Fällen, wo ich selber zweifle." | -- Мне из Берлина любезно прислали для просмотра всю коллекцию,-- сказал он,-- большинство этих прекрасных медалей я знаю, но здесь они распределены в поучительной последовательности, которую установил Винкельман; кстати сказать, я заглядываю в его описания и справляюсь с ними там, где мною овладевают сомнения. |
Wir hatten nicht lange geredet, als der Kanzler hereintrat und sich zu uns setzte. Er erzählte uns Nachrichten aus öffentlichen Blättern, unter andern von einem Wärter einer Menagerie, der aus Gelüste nach Löwenfleisch einen Löwen getötet und sich ein gutes Stück davon zubereitet habe. | Мы обменялись еще несколькими словами, когда вошел канцлер и подсел к нам. Он пересказал нам ряд газетных сообщений, в том числе следующее: сторожу какого-то зверинца так захотелось полакомиться львиным мясом, что он убил льва и, отрезав от его туши изрядный кусок, приготовил себе жаркое. |
"Mich wundert," sagte Goethe, "daß er nicht einen Affen genommen hat, welches ein gar zarter schmackhafter Bissen sein soll." | -- Странно,-- сказал Гете,-- что он не предпочел обезьяну, у которой мясо, говорят, куда нежнее. |
Wir sprachen über die Häßlichkeit dieser Bestien, und daß sie desto unangenehmer, je ähnlicher die Rasse dem Menschen sei. | Мы заговорили об уродстве этих зверей и о том, что они тем противнее, чем больше походят на человека. |
"Ich begreife nicht," sagte der Kanzler, "wie fürstliche Personen solche Tiere in ihrer Nähe dulden, ja vielleicht gar Gefallen daran finden können." | -- Не понимаю,-- сказал канцлер,-- как это владетельные особы терпят их возле себя и, вероятно, даже рассматривают как своего рода потеху. |
- "Fürstliche Personen", sagte Goethe, "werden so viel mit widerwärtigen Menschen geplagt, daß sie die widerwärtigeren Tiere als Heilmittel gegen dergleichen unangenehme Eindrücke betrachten. Uns andern sind Affen und Geschrei der Papageien mit Recht widerwärtig, weil wir diese Tiere hier in einer Umgebung sehen, für die sie nicht gemacht sind. Wären wir aber in dem Fall, auf Elefanten unter Palmen zu reiten, so würden wir in einem solchen Element Affen und Papageien ganz gehörig, ja vielleicht gar erfreulich finden. Aber, wie gesagt, die Fürsten haben recht, etwas Widerwärtiges mit etwas noch Widerwärtigerem zu vertreiben." | -- Владетельных особ,-- сказал Гете,-- столь часто терзают мерзкие люди, что они поневоле рассматривают этих мерзких тварей как лекарство от неприятных впечатлений. Нам, прочим, конечно, противны ужимки обезьян и крик попугаев, так как здесь мы видим этих зверей и птиц в окружении, для которого они не созданы. Если бы нам случилось ехать на слонах под пальмами, то вполне возможно, что в этой стихии мы сочли бы обезьян и попугаев не только уместными, но и презабавными. Впрочем, как я уже сказал, владетельные князья правы, стремясь мерзкие впечатления отогнать от себя еще большей мерзостью. |
- "Hiebei", sagte ich, "fällt mir ein Vers ein, den Sie vielleicht selber nicht mehr wissen: | -- При ваших словах,-- сказал я,-- мне пришли на ум стихи, которые вы, возможно, и сами уже позабыли: |
Wollen die Menschen Bestien sein, So bringt nur Tiere zur Stube herein, Das Widerwärtige wird sich mindern; Wir sind eben alle von Adams Kindern." |
Коль люди ведут себя как скоты, Впусти животных в комнату ты; Образумятся вмиг безобразники эти,-- Мы все как-никак Адамовы дети. |
Goethe lachte. | Гете рассмеялся. |
"Ja," sagte er, "es ist so. Eine Roheit kann nur durch eine andere ausgetrieben werden, die noch gewaltiger ist. Ich erinnere mich eines Falles aus meiner früheren Zeit, wo es unter den Adligen hin und wieder noch recht bestialische Herren gab, daß bei Tafel in einer vorzüglichen Gesellschaft und in Anwesenheit von Frauen ein reicher Edelmann sehr massive Reden führte zur Unbequemlichkeit und zum Ärgernis aller, die ihn hören mußten. Mit Worten war gegen ihn nichts auszurichten. Ein entschlossener ansehnlicher Herr, der ihm gegenübersaß, wählte daher ein anderes Mittel, indem er sehr laut eine grobe Unanständigkeit beging, worüber alle erschraken und jener Grobian mit, so daß er sich gedämpft fühlte und nicht wieder den Mund auftat. Das Gespräch nahm von diesem Augenblick an eine anmutige heitere Wendung zur Freude aller Anwesenden, und man wußte jenem entschlossenen Herrn für seine unerhörte Kühnheit vielen Dank in Erwägung der trefflichen Wirkung, die sie getan hatte." | -- Да, это так,-- сказал он.-- Дикость можно побороть только еще большей дикостью. Я вспоминаю случай из моей молодости, когда среди знати еще встречались люди очень грубые и примитивные. Однажды за столом в избранном обществе и в присутствии женщин некий богатый и знатный господин пустился в такие бестактные и соленые разговоры, что всем сотрапезникам стало не по себе. Словами его унять было невозможно. Тогда другой весьма уважаемый и, как оказалось, решительный господин, сидевший напротив него, прибег к другому средству: он во всеуслышанье издал непристойный звук, все обомлели, не исключая грубияна, который так присмирел, что больше уже и рта не раскрыл. С этой минуты разговор, к вящему удовольствию собравшихся, принял иной, приятный оборот и все ощутили благодарность к решительному гостю за его неслыханную дерзость, возымевшую столь благотворное действие. |
Nachdem wir uns an dieser heiteren Anekdote ergötzt hatten, brachte der Kanzler das Gespräch auf die neuesten Zustände zwischen der Oppositions- und der ministeriellen Partei zu Paris, indem er eine kräftige Rede fast wörtlich rezitierte, die ein äußerst kühner Demokrat zu seiner Verteidigung vor Gericht gegen die Minister gehalten. Wir hatten Gelegenheit, das glückliche Gedächtnis des Kanzlers abermals zu bewundern. Über jene Angelegenheit und besonders das einschränkende Preßgesetz ward zwischen Goethe und dem Kanzler viel hin und wider gesprochen; es war ein reichhaltiges Thema, wobei sich Goethe wie immer als milder Aristokrat erwies, jener Freund aber wie bisher scheinbar auf der Seite des Volkes festhielt. | Когда мы уже вдоволь посмеялись над этим анекдотом, канцлер завел разговор о последних столкновениях между партией оппозиции и министерской партией в Париже, причем он почти дословно повторил пылкую речь, с которой отчаянно смелый демократ, защищаясь перед судом, обратился к министрам. Мы и на сей раз подивились замечательной памяти канцлера. Гете и канцлер еще долго обсуждали этот случай, но в первую очередь ограничительный закон о печати; это была неисчерпаемая тема; Гете, как всегда, высказывал умеренно-аристократические взгляды, а его друг,-- теперь, как и прежде,-- видимо, сочувствовал народу. |
"Mir ist für die Franzosen in keiner Hinsicht bange," sagte Goethe; "sie stehen auf einer solchen Höhe welthistorischer Ansicht, daß der Geist auf keine Weise mehr zu unterdrücken ist. Das einschränkende Gesetz wird nur wohltätig wirken, zumal da die Einschränkungen nichts Wesentliches betreffen, sondern nur gegen Persönlichkeiten gehen. Eine Opposition, die keine Grenzen hat, wird platt. Die Einschränkung aber nötigt sie, geistreich zu sein, und dies ist ein sehr großer Vorteil. Direkt und grob seine Meinung herauszusagen, mag nur entschuldigt werden können und gut sein, wenn man durchaus recht hat. Eine Partei aber hat nicht durchaus recht, eben weil sie Partei ist, und ihr steht daher die indirekte Weise wohl, worin die Franzosen von je große Muster waren. Zu meinem Diener sage ich gradezu: 'Hans, zieh mir die Stiefel aus!' Das versteht er. Bin ich aber mit einem Freunde und ich wünsche von ihm diesen Dienst, so kann ich mich nicht so direkt ausdrücken, sondern ich muß auf eine anmutige, freundliche Wendung sinnen, wodurch ich ihn zu diesem Liebesdienst bewege. Die Nötigung regt den Geist auf, und aus diesem Grunde, wie gesagt, ist mir die Einschränkung der Preßfreiheit sogar lieb. Die Franzosen haben bisher immer den Ruhm gehabt, die geistreichste Nation zu sein, und sie verdienen es zu bleiben. Wir Deutschen fallen mit unserer Meinung gerne gerade heraus und haben es im Indirekten noch nicht sehr weit gebracht. | -- Я ничуть не боюсь за французов,-- сказал Гете,-- им с такой высоты открывается всемирно-историческая перспектива, что дух этой нации ничто уже подавить не может. Ограничительный же закон будет иметь лишь благие последствия, поскольку ограничения касаются только отдельных лиц и ничего важного не затрагивают. Если оппозицию ничем не ограничивать, она превратится в свою противоположность. Ограничения понуждают ее к хитроумию, а это немаловажно. Напрямки, без обиняков высказывать свое мнение простительно и похвально, только когда ты абсолютно прав. Но партия не бывает абсолютно права именно потому, что она партия, посему ей и подобает говорить обиняками, французы же издавна великие мастера в этом деле. Своему слуге я говорю прямо: "Ганс, сними с меня сапоги!" Ему это понятно. Но ежели я захочу, чтобы друг оказал мне эту услугу, я не вправе так прямо к нему обратиться, а обязан придумать какой-то любезный, приятный ему оборот, который побудил бы его оказать мне просимую услугу. Принуждение окрыляет дух, и поэтому я в какой-то мере даже приветствую ограничение свободы печати. До сих пор французы славились как остроумнейшая из наций; надо, чтобы они и впредь пользовались этой заслуженной славой. Мы, немцы, любим не раздумывая выпаливать свое мнение и до сих пор никак не овладеем косвенной речью. |
Die Pariser Parteien", fuhr Goethe fort, "könnten noch größer sein, als sie sind, wenn sie noch liberaler und freier wären und sich gegenseitig noch mehr zugeständen, als sie tun. Sie stehen auf einer höheren Stufe welthistorischer Ansicht als die Engländer, deren Parlament gegeneinander wirkende gewaltige Kräfte sind, die sich paralysieren und wo die große Einsicht eines einzelnen Mühe hat durchzudringen, wie wir an Canning und den vielen Quengeleien sehen, die man diesem großen Staatsmanne macht." | -- Парижские партии,-- продолжал Гете,-- значили бы еще больше, если бы они были либеральнее, свободнее и снисходительнее друг к другу. Ведь им всемирно-историческая перспектива открывается с большей высоты, чем англичанам, у которых парламент представляет собой скопище мощных, противостоящих друг другу и взаимно друг друга парализующих сил, так что истинная проницательность отдельных людей с величайшим трудом пробивает эту стену; мы видим это на примере разнообразных пакостей, чинимых столь выдающемуся государственному деятелю, как Каннинг. |
Wir standen auf, um zu gehen. Goethe aber war so voller Leben, daß das Gespräch noch eine Weile stehend fortgesetzt wurde. Dann entließ er uns liebevoll, und ich begleitete den Kanzler nach seiner Wohnung. Es war ein schöner Abend, und wir sprachen im Gehen viel über Goethe. Besonders aber wiederholten wir uns gerne jenes Wort, daß eine Opposition ohne Einschränkung platt werde. | Мы встали, собираясь уходить. Но Гете был до того оживлен, что и стоя мы еще продолжали разговор. Затем он ласково с нами простился, и я пошел проводить канцлера до его дома. Вечер был прекрасный, и всю дорогу мы говорили о Гете, часто вспоминая его изречение, что оппозиция, если ее ничем не ограничивать, нередко переходит в свою противоположность. |
Sonntag, den 15. Juli 1827 | Воскресенье, 15 июля 1827 г. |
Ich ging diesen Abend nach acht Uhr zu Goethe, den ich soeben aus seinem Garten zurückgekehrt fand. | Сегодня вечером, после восьми, я пошел к Гете, который, как оказалось, только что вернулся из своего сада. |
"Sehen Sie nur, was da liegt!" sagte er; "ein Roman in drei Bänden, und zwar von wem? von Manzoni!" | -- Посмотрите-ка, что там лежит,-- сказал он,-- роман в трех томах [50] , и отгадайте чей? Мандзони! |
Ich betrachtete die Bücher, die sehr schön eingebunden waren und eine Inschrift an Goethe enthielten. | Я стал рассматривать книги в красивых переплетах с авторской надписью Гете. |
"Manzoni ist fleißig", sagte ich. | -- Мандзони -- писатель прилежный,-- сказал я. |
- "Ja, das regt sich", sagte Goethe. | -- Да, он не сидит сложа руки,-- ответил Гете. |
- "Ich kenne nichts von Manzoni," sagte ich, "als seine Ode auf Napoleon, die ich dieser Tage in Ihrer Übersetzung abermals gelesen und im hohen Grade bewundert habe. Jede Strophe ist ein Bild!" | -- Я не знаю ничего из его произведений, кроме оды Наполеону, которую я на днях с восхищением перечитывал в вашем переводе,-- сказал я.-- В ней каждая строфа -- картина. |
- "Sie haben recht," sagte Goethe, "die Ode ist vortrefflich. Aber finden Sie, daß in Deutschland einer davon redet? Es ist so gut, als ob sie gar nicht da wäre, und doch ist sie das beste Gedicht, was über diesen Gegenstand gemacht worden." | -- Совершенно верно,-- отозвался Гете.-- Но ведь и вы не слыхали, чтобы о ней говорили в Германии. Ее словно и вовсе не было, а между тем ода Мандзони -- лучшее из стихотворений на эту тему. |
Goethe fuhr fort, die englischen Zeitungen zu lesen, in welcher Beschäftigung ich ihn beim Hereintreten gefunden. Ich nahm einen Band von Carlyles Übersetzung deutscher Romane in die Hände, und zwar den Teil, welcher Musäus und Fouqué enthielt. Der mit unserer Literatur sehr vertraute Engländer hatte den übersetzten Werken selbst immer eine Einleitung, das Leben und eine Kritik des Dichters enthaltend, vorangehen lassen. Ich las die Einleitung zu Fouqué und konnte zu meiner Freude die Bemerkung machen, daß das Leben mit Geist und vieler Gründlichkeit geschrieben und der kritische Standpunkt, aus welchem dieser beliebte Schriftsteller zu betrachten, mit großem Verstand und vieler ruhiger, milder Einsicht in poetische Verdienste bezeichnet war. Bald vergleicht der geistreiche Engländer unsern Fouqué mit der Stimme eines Sängers, die zwar keinen großen Umfang habe und nur wenige Töne enthalte, aber die wenigen gut und vom schönsten Wohlklange. Dann, um seine Meinung ferner auszudrücken, nimmt er ein Gleichnis aus kirchlichen Verhältnissen her, indem er sagt, daß Fouqué an der poetischen Kirche zwar nicht die Stelle eines Bischofs oder eines andern Geistlichen vom ersten Range bekleide, vielmehr mit den Funktionen eines Kaplans sich begnüge, in diesem mittleren Amte aber sich sehr wohl ausnehme. | Гете принялся снова читать английские газеты, которые он отложил, когда я вошел в его комнату. Я же взял в руки Карлейлевы переводы немецких романов, мне попался том с произведениями Музеуса и Фуке. Этот весьма осведомленный в немецкой литературе англичанин всем переведенным им вещам предпосылал краткое сообщение о жизни писателя и свои критические заметки о его творчестве. Я прочитал такое введение к Фуке и с большой радостью отметил, что биография написана живо и в то же время очень основательно, а критическая оценка произведений этого автора -- со спокойным, доброжелательным проникновением в его поэтические заслуги. Остроумный англичанин то сравнивает нашего Фуке с голосом певца, пусть небольшого диапазона, но зато приятным и благозвучным, то, желая и дальше развить свою точку зрения на него, прибегает к сравнениям, заимствованным из церковной иерархии, говоря, что в поэтической церкви Фуке, конечно, не достоин сана епископа или вообще князя церкви и ему приходится довольствоваться саном капеллана, но в этом скромном своем положении он, безусловно, заслуживает похвалы. |
Während ich dieses gelesen, hatte Goethe sich in seine hinteren Zimmer zurückgezogen. Er sendete mir seinen Bedienten mit der Einladung, ein wenig nachzukommen, welches ich tat. | Покуда я это читал, Гете удалился в задние комнаты и прислал слугу просить меня к себе; я не замедлил воспользоваться приглашением. |
"Setzen Sie sich noch ein wenig zu mir," sagte er, "daß wir noch einige Worte miteinander reden. Da ist auch eine Übersetzung des Sophokles angekommen, sie lieset sich gut und scheint sehr brav zu sein; ich will sie doch einmal mit Solger vergleichen. Nun, was sagen Sie zu Carlyle?" | -- Посидите еще немножко со мной,-- сказал Гете,-- и давайте побеседуем. Мне прислали перевод из Софокла, он легко читается, да и вообще, видимо, хорош, но я все-таки хочу сравнить его с переводом Вольтера. А кстати, что вы скажете о Карлейле? |
Ich erzählte ihm, was ich über Fouqué gelesen. | Я рассказал ему, что я прочел о Фуке. |
"Ist das nicht sehr artig?" sagte Goethe - "Ja, überm Meere gibt es auch gescheite Leute, die uns kennen und zu würdigen wissen. | -- Да ведь это же премило,-- заметил Гете,-- хорошо, что и за морем есть толковые люди, которые знают и умеют ценить нас. |
Indessen" , fuhr Goethe fort, "fehlt es in anderen Fächern uns Deutschen auch nicht an guten Köpfen. Ich habe in den 'Berliner Jahrbüchern' die Rezension eines Historikers über Schlosser gelesen, die sehr groß ist. Sie ist Heinrich Leo unterschrieben, von welchem ich noch nichts gehört habe und nach welchem wir uns doch erkundigen müssen. Er steht höher als die Franzosen, welches in geschichtlicher Hinsicht doch etwas heißen will. Jene haften zu sehr am Realen und können das Ideelle nicht zu Kopf bringen, dieses aber besitzt der Deutsche in ganzer Freiheit. Über das indische Kastenwesen hat er die trefflichsten Ansichten. Man spricht immer viel von Aristokratie und Demokratie, die Sache ist ganz einfach diese: In der Jugend, wo wir nichts besitzen oder doch den ruhigen Besitz nicht zu schätzen wissen, sind wir Demokraten; sind wir aber in einem langen Leben zu Eigentum gekommen, so wünschen wir dieses nicht allein gesichert, sondern wir wünschen auch, daß unsere Kinder und Enkel das Erworbene ruhig genießen mögen. Deshalb sind wir im Alter immer Aristokraten ohne Ausnahme, wenn wir auch in der Jugend uns zu anderen Gesinnungen hinneigten. Leo spricht über diesen Punkt mit großem Geiste. | -- По правде говоря,-- продолжал он,-- в других областях у нас, немцев, тоже нет недостатка в умных людях. Я прочитал в "Берлинер ярбюхер" рецензию одного историка на Шлоссера, она поистине замечательна. Под ней стоит подпись: Генрих Лео, я его имени никогда раньше не слышал, и нам с вами следовало бы о нем разузнать. Он возвысился над французами, а поскольку речь идет об истории, это не так уж мало. Последние чрезмерно цепляются за реальность, идеальное их мозг не вмещает, а нашему немцу это дается без труда. Он высказывает интереснейшие взгляды на сущность индийских каст. Сколько всего говорится об аристократии и демократии, между тем дело обстоит очень просто: в юности, когда у нас ничего нет или же мы не умеем ценить спокойное довольство, мы демократы. Но если за долгую жизнь мы обзавелись собственностью, то хотим ее сохранить, более того,-- хотим, чтобы наши дети и внуки спокойно пользовались тем, что мы приобрели. Посему в старости мы все без исключения аристократы, даже если в молодости и придерживались иных взглядов. Лео рассуждает об этом очень умно и метко. |
Im ästhetischen Fach sieht es freilich bei uns am schwächsten aus, und wir können lange warten, bis wir auf einen Mann wie Carlyle stoßen. Es ist aber sehr artig, daß wir jetzt, bei dem engen Verkehr zwischen Franzosen, Engländern und Deutschen, in den Fall kommen, uns einander zu korrigieren. Das ist der große Nutzen, der bei einer Weltliteratur herauskommt und der sich immer mehr zeigen wird. Carlyle hat das Leben von Schiller geschrieben und ihn überhaupt so beurteilt, wie ihn nicht leicht ein Deutscher beurteilen wird. Dagegen sind wir über Shakespeare und Byron im klaren und wissen deren Verdienste vielleicht besser zu schätzen als die Engländer selber." | Пожалуй, самое слабое место у нас эстетика, и мы еще долго будем ждать появления такого человека, как Карлейль. Еще хорошо, что теперь, когда установилось тесное общение между французами, англичанами и немцами, нам удается друг друга поправлять и направлять. Это великая польза мировой литературы, которая со временем будет все очевиднее. Карлейль написал "Жизнь Шиллера", где он судит о нем так, как, пожалуй, не сумел бы судить ни один немец. Зато мы хорошо разобрались в Шекспире, в Байроне и ценим их заслуги, пожалуй, не меньше, чем сами англичане. |
Mittwoch, den 18. Juli 1827 | Среда, 18 июля 1827 г. |
"Ich habe Ihnen zu verkündigen," war heute Goethes erstes Wort bei Tisch, "daß Manzonis Roman alles überflügelt, was wir in dieser Art kennen. Ich brauche Ihnen nichts weiter zu sagen, als daß das Innere, alles was aus der Seele des Dichters kommt, durchaus vollkommen ist, und daß das Äußere, alle Zeichnung von Lokalitäten und dergleichen gegen die großen inneren Eigenschaften um kein Haar zurücksteht. Das will etwas heißen." | -- Должен вам сказать, что роман Мандзони превосходит все, что нам известно в этом жанре,-- таковы были первые слова Гете за обедом.-- Мне остается только добавить, что внутреннее его содержание, то есть все, что идет от души писателя,-- бесспорное совершенство, внешнее же, описание места действия и тому подобное, ни на волос не уступает незаурядным достоинствам внутреннего. А это кое-что значит. |
Ich war verwundert und erfreut, dieses zu hören. | Я был изумлен и обрадован, услышав его слова. |
"Der Eindruck beim Lesen", fuhr Goethe fort, "ist der Art, daß man immer von der Rührung in die Bewunderung fällt und von der Bewunderung wieder in die Rührung, so daß man aus einer von diesen beiden großen Wirkungen gar nicht herauskommt. Ich dächte, höher könnte man es nicht treiben. In diesem Roman sieht man erst recht, was Manzoni ist. Hier kommt sein vollendetes Innere zum Vorschein, welches er bei seinen dramatischen Sachen zu entwickeln keine Gelegenheit hatte. Ich will nun gleich hinterher den besten Roman von Walter Scott lesen, etwa den 'Waverley', den ich noch nicht kenne, und ich werde sehen, wie Manzoni sich gegen diesen großen englischen Schriftsteller ausnehmen wird. Manzonis innere Bildung erscheint hier auf einer solchen Höhe, daß ihm schwerlich etwas gleichkommen kann; sie beglückt uns als eine durchaus reife Frucht. Und eine Klarheit in der Behandlung und Darstellung des einzelnen, wie der italienische Himmel selber." | -- Читая этот роман,-- продолжал Гете,-- все время испытываешь то растроганность, то восхищение, потом снова от восхищения переходишь к растроганности, и так до самого конца тебя волнуют большие чувства, им вызванные. Думается, лучше нельзя было написать роман. Только в нем нам по-настоящему открылся Мандзони, в драмах ему тесно, в них не вмещается вся сложность его внутренней жизни. Я теперь же хочу прочитать один из лучших романов Вальтера Скотта, скорей всего это будет "Веверлей", о котором я понятия не имею, тогда мне станет понятно, насколько Мандзони выдерживает сравнение с великим английским писателем. Духовная культура Мандзони в данном случае стоит на такой высоте, что вряд ли кто может поспорить с ним; она радует нас, как созревший плод. А ясность в воссоздании деталей сходствует разве что с ясностью итальянского неба. |
- "Sind auch Spuren von Sentimentalität in ihm?" fragte ich. | -- Не замечаете ли вы у него известной сентиментальности? --спросил я. |
- "Durchaus nicht", antwortete Goethe. "Er hat Sentiment, aber er ist ohne alle Sentimentalität; die Zustände sind männlich und rein empfunden. Ich will heute nichts weiter sagen, ich bin noch im ersten Bande, bald aber sollen Sie mehr hören." | -- Ни малейшей,-- отвечал Гете.-- Он глубоко чувствует, но в его писаниях нет и следа чувствительности; все положения своих героев Мандзони воспринимает мужественно и чисто. Сегодня я ничего больше не скажу, я ведь и первого тома не дочитал, но вскоре вы от меня услышите еще немало. |
Sonnabend, den 21. Juli 1827 | Суббота, 21 июля 1827 г. |
Als ich diesen Abend zu Goethe ins Zimmer trat, fand ich ihn im Lesen von Manzonis Roman. | Сегодня вечером, войдя в комнату Гете, я застал его за чтением романа Мандзони. |
"Ich bin schon im dritten Bande," sagte er, indem er das Buch an die Seite legte, "und komme dabei zu vielen neuen Gedanken. Sie wissen, Aristoteles sagt vom Trauerspiele, es müsse Furcht erregen, wenn es gut sein solle. Es gilt dieses jedoch nicht bloß von der Tragödie, sondern auch von mancher anderen Dichtung. Sie finden es in meinem 'Gott und die Bajadere', Sie finden es in jedem guten Lustspiele, und zwar bei der Verwickelung, ja Sie finden es sogar in den 'Sieben Mädchen in Uniform', indem wir doch immer nicht wissen können, wie der Spaß für die guten Dinger abläuft. Diese Furcht nun kann doppelter Art sein: sie kann bestehen in Angst, oder sie kann auch bestehen in Bangigkeit. Diese letztere Empfindung wird in uns rege, wenn wir ein moralisches Übel auf die handelnden Personen heranrücken und sich über sie verbreiten sehen, wie z. B. in den 'Wahlverwandtschaften'. Die Angst aber entsteht im Leser oder Zuschauer, wenn die handelnden Personen von einer physischen Gefahr bedroht werden, z. B. in den 'Galeerensklaven' und im 'Freischütz'; ja in der Szene der Wolfsschlucht bleibt es nicht einmal bei der Angst, sondern es erfolgt eine totale Vernichtung in allen, die es sehen. | -- Я читаю уже третий том,-- сказал он, отодвигая книгу в сторону,-- при этом у меня возникает множество новых мыслей. Вы помните, Аристотель говорил, что трагедия хороша, если она пробуждает страх. Но это относится не только к трагедии, а и к произведениям другого жанра. Вы ощущаете страх, читая моих "Бога и баядеру" более того: во многих хороших комедиях, когда осложняется интрига, даже в "Семи девушках в мундирах" ибо мы не знаем заранее, чем обернется шутка для прелестных малюток. Природа этого страха двоякая: либо боязнь, либо тревога. Тревогу мы испытываем, сознавая, что беда морального порядка надвигается и угрожает действующим лицам, как, например, в "Избирательном сродстве". Боязнь же охватывает читателя или зрителя, когда действующие лица вот-вот подвергнутся физической опасности, как в "Галерных рабах" или в "Вольном стрелке", где сцена в волчьем ущелье вызывает уже не только боязнь, но полную душевную опустошенность во всех, кто ее смотрит. |
Von dieser Angst nun macht Manzoni Gebrauch, und zwar mit wunderbarem Glück, indem er sie in Rührung auflöset und uns durch diese Empfindung zur Bewunderung führt. Das Gefühl der Angst ist stoffartig und wird in jedem Leser entstehen; die Bewunderung aber entspringt aus der Einsicht, wie vortrefflich der Autor sich in jedem Falle benahm, und nur der Kenner wird mit dieser Empfindung beglückt werden. Was sagen Sie zu dieser Ästhetik? Wäre ich jünger, so würde ich nach dieser Theorie etwas schreiben, wenn auch nicht ein Werk von solchem Umfange wie dieses von Manzoni. | Мандзони на редкость удачно использует боязнь; он как бы растворяет ее в растроганности и через растроганность подводит своего читателя к восхищению. Боязнь -- чувство, которое определяется содержанием, его ни один читатель не избегнет, тогда как восхищение обычно бывает порождено сознанием, что автор отлично справляется с любой ситуацией, но это сознание одаряет радостью только знатока. Что вы скажете о такого рода эстетике? Будь я помоложе, я бы что-нибудь написал, исходя из этой теории, но, разумеется, менее объемистое, чем роман Мандзони. |
Ich bin nun wirklich sehr begierig, was die Herren vom 'Globe' zu diesem Roman sagen werden; sie sind gescheit genug, um das Vortreffliche daran zu erkennen; auch ist die ganze Tendenz des Werkes ein rechtes Wasser auf die Mühle dieser Liberalen, wiewohl sich Manzoni sehr mäßig gehalten hat. Doch nehmen die Franzosen selten ein Werk mit so reiner Neigung auf wie wir; sie bequemen sich nicht gerne zu dem Standpunkte des Autors, sondern sie finden, selbst bei dem Besten, immer leicht etwas, das nicht nach ihrem Sinne ist und das der Autor hätte sollen anders machen." | Мне, право, очень любопытно узнать, что скажут господа из "Глоб" о произведении Мандзони,-- они достаточно толковые люди, чтобы оценить его достоинства, вдобавок вся тенденция этой вещи льет воду на мельницу либералов, хотя сам Мандзони занял здесь весьма умеренную позицию. Впрочем, французы редко воспринимают литературное произведение с тем сочувственным простосердечием, с каким его воспринимают немцы, они с неохотой усваивают взгляды автора, но зато с легкостью находят даже у лучших писателей то, что им не по вкусу и что автор, по их мнению, должен был бы сделать иначе. |
Goethe erzählte mir sodann einige Stellen des Romans, um mir eine Probe zu geben, mit welchem Geiste er geschrieben. | Затем Гете пересказал мне несколько мест из романа, желая показать, сколь остроумно он написан. |
"Es kommen", fuhr er sodann fort, "Manzoni vorzüglich vier Dinge zustatten, die zu der großen Vortrefflichkeit seines Werkes beigetragen. Zunächst daß er ein ausgezeichneter Historiker ist, wodurch denn seine Dichtung die große Würde und Tüchtigkeit bekommen hat, die sie über alles dasjenige weit hinaushebt, was man gewöhnlich sich unter Roman vorstellt. Zweitens ist ihm die katholische Religion vorteilhaft, aus der viele Verhältnisse poetischer Art hervorgehen, die er als Protestant nicht gehabt haben würde. So wie es drittens seinem Werke zugute kommt, daß der Autor in revolutionären Reibungen viel gelitten, die, wenn er auch persönlich nicht darin verflochten gewesen, doch seine Freunde getroffen und teils zugrunde gerichtet haben. Und endlich viertens ist es diesem Romane günstig, daß die Handlung in der reizenden Gegend am Comer See vorgeht, deren Eindrücke sich dem Dichter von Jugend auf eingeprägt haben und die er also in- und auswendig kennet. Daher entspringt nun auch ein großes Hauptverdienst des Werkes, nämlich die Deutlichkeit und das bewundernswürdige Detail in Zeichnung der Lokalität." | -- Четыре обстоятельства,-- продолжал он,-- благоприятствовали Мандзони в создании его великолепного произведения. Во-первых, то, что он превосходный историк,--это сообщило роману большую широту и достоверность, выгодно отличающие его от других так называемых романов. Во-вторых, Мандзони пошла на пользу принадлежность к католической церкви,-- она сроднила его с целым рядом поэтических мотивов, которые остались бы ему неизвестны, будь он протестантом. В-третьих, к украшению романа послужило и то, что автор немало претерпел от революционных смут,-- сам он не был замешан в них, но его друзей они не обошли стороной, а некоторых даже привели к гибели. И, наконец, в-четвертых, благоприятнейшим образом отозвалось на романе и то, что действие его происходит на очаровательных берегах озера Комо, с юных лет запечатлевшихся в душе автора, а следовательно, вдоль и поперек ему знакомых. Последнее обстоятельство, пожалуй, способствовало одному из главных достоинств произведения--удивительно четкой и подробной зарисовке местности. |
Montag, den 23. Juli 1827 | Понедельник, 23 июля 1827 г. |
Als ich diesen Abend gegen acht Uhr in Goethes Hause anfragte, hörte ich, er sei noch nicht vom Garten zurückgekehrt. Ich ging ihm daher entgegen und fand ihn im Park auf einer Bank unter kühlen Linden sitzen, seinen Enkel Wolfgang an seiner Seite. | Когда я сегодня вечером, часов около восьми, зашел к Гете, мне сказали, что он еще не вернулся из сада. Посему я отправился ему навстречу и отыскал его в парке. Он сидел на скамье под развесистыми липами вместе со своим внуком Вольфгангом. |
Goethe schien sich meiner Annäherung zu freuen und winkte mir, neben ihm Platz zu nehmen. Wir hatten kaum die ersten flüchtigen Reden des Zusammentreffens abgetan, als das Gespräch sich wieder auf Manzoni wendete. | Гете, видимо, порадовало мое появление, и он указал мне на место возле себя. Едва мы успели обменяться взаимными приветствиями, как разговор уже снова зашел о Мандзони. |
"Ich sagte Ihnen doch neulich," begann Goethe, "daß unserm Dichter in diesem Roman der Historiker zugute käme, jetzt aber im dritten Bande finde ich, daß der Historiker dem Poeten einen bösen Streich spielt, indem Herr Manzoni mit einem Mal den Rock des Poeten auszieht und eine ganze Weile als nackter Historiker dasteht. Und zwar geschieht dieses bei einer Beschreibung von Krieg, Hungersnot und Pestilenz, welche Dinge schon an sich widerwärtiger Art sind und die nun durch das umständliche Detail einer trockenen chronikenhaften Schilderung unerträglich werden. Der deutsche Übersetzer muß diesen Fehler zu vermeiden suchen, er muß die Beschreibung des Kriegs und der Hungersnot um einen guten Teil, und die der Pest um zwei Dritteil zusammenschmelzen, so daß nur so viel übrig bleibt, als nötig ist, um die handelnden Personen darin zu verflechten. Hätte Manzoni einen ratgebenden Freund zur Seite gehabt, er hätte diesen Fehler sehr leicht vermeiden können. Aber er hatte als Historiker zu großen Respekt vor der Realität. Dies macht ihm schon bei seinen dramatischen Werken zu schaffen, wo er sich jedoch dadurch hilft, daß er den überflüssigen geschichtlichen Stoff als Noten beigibt. In diesem Falle aber hat er sich nicht so zu helfen gewußt und sich von dem historischen Vorrat nicht trennen können. Dies ist sehr merkwürdig. Doch sobald die Personen des Romans wieder auftreten, steht der Poet in voller Glorie wieder da und nötigt uns wieder zu der gewohnten Bewunderung. | -- В прошлый раз я вам говорил,-- начал Гете,-- что в этом романе нашему автору очень помогло то, что он историк, но нынче, читая третий том, я убедился, что историк сыграл злую шутку с поэтом, ибо господин Мандзони вдруг сбросил с себя одежды поэта и на довольно долгое время предстал перед нами нагим историком. И надо же было этому случиться, как раз когда он дошел до описания войны, голода и чумы -- напастей поистине роковых, а от обстоятельности, детализирования и сухого, как хроника, изложения ставших невыносимыми. Немецкий переводчик должен постараться избегнуть этого недостатка, основательно сократив описания войны и голода, а от описания чумы оставив разве что одну треть, то есть ровно столько, сколько нужно, чтобы могли действовать персонажи романа. Будь у Мандзони добрый друг и советчик, он помог бы ему с легкостью избежать этой ошибки. Мандзони как историк, конечно, был преисполнен чрезмерного уважения к реалиям. Это обстоятельство доставляет ему немало хлопот и в драмах, но там он выходит из положения, вынося избыточный исторический материал в ремарки. На сей раз он, однако, не сумел воспользоваться таким выходом и не нашел в себе сил запереть свою историческую кладовую. Факт весьма примечательный, ибо едва только начинают действовать персонажи романа, как поэт, во всем своем блеске, снова является нам и принуждает нас к уже привычному восхищению. |
Wir standen auf und lenkten unsere Schritte dem Hause zu. | Мы встали и направились к дому. |
"Man sollte kaum begreifen," fuhr Goethe fort, "wie ein Dichter wie Manzoni, der eine so bewunderungswürdige Komposition zu machen versteht, nur einen Augenblick gegen die Poesie hat fehlen können. Doch die Sache ist einfach; sie ist diese. | -- Сразу даже и не поймешь,-- продолжал Гете,-- как поэт, подобный Мандзони, умеющий создавать столь удивительные композиции, мог хотя бы на мгновение погрешить против поэзии. На самом же деле все очень просто. Дело в том, |
Manzoni ist ein geborener Poet, so wie Schiller einer war. Doch unsere Zeit ist so schlecht, daß dem Dichter im umgebenden menschlichen Leben keine brauchbare Natur mehr begegnet. Um sich nun aufzuerbauen, griff Schiller zu zwei großen Dingen: zu Philosophie und Geschichte; Manzoni zur Geschichte allein. Schillers 'Wallenstein' ist so groß, daß in seiner Art zum zweiten Mal nicht etwas Ähnliches vorhanden ist; aber Sie werden finden, daß eben diese beiden gewaltigen Hülfen, die Geschichte und Philosophie, dem Werke an verschiedenen Teilen im Wege sind und seinen reinen poetischen Sukzeß hindern. So leidet Manzoni durch ein Übergewicht der Geschichte." | что Мандзони -- прирожденный поэт, каким был и Шиллер. Но в наше убогое время поэт в окружающей жизни не находит для себя подходящей натуры. Шиллер, чтобы помочь себе в этой беде, обратился к истории и философии, Мандзони только к истории. Шиллеров "Валленштейн" так велик, что вряд ли найдется второе произведение в этом роде равное ему, но вы согласитесь что именно это могущественное его подспорье -- история и философия, в отдельных местах становятся поперек дороги его творению и умаляют его чисто поэтическое воздействие. Так вот и Мандзони страдает от избыточного историзма. |
"Euer Exzellenz", sagte ich, "sprechen große Dinge aus, und ich bin glücklich, Ihnen zuzuhören." | -- Ваше превосходительство,-- сказал я,-- вы открываете великие истины, и я счастлив, слушая вас. |
- "Manzoni", sagte Goethe, "hilft uns zu guten Gedanken." | -- Мандзони,--отвечал Гете,--наводит нас на хорошие мысли. |
Er wollte in Äußerung seiner Betrachtungen fortfahren, als der Kanzler an der Pforte von Goethes Hausgarten uns entgegentrat und so das Gespräch unterbrochen wurde. Er gesellte sich als ein Willkommener zu uns, und wir begleiteten Goethe die kleine Treppe hinauf durch das Büstenzimmer in den länglichen Saal, wo die Rouleaus niedergelassen waren und auf dem Tische am Fenster zwei Lichter brannten. Wir setzten uns um den Tisch, wo dann zwischen Goethe und dem Kanzler Gegenstände anderer Art verhandelt wurden. | Он собирался продолжить рассказ о своих наблюдениях, но возле ворот сада нам повстречался канцлер, и разговор прервался. Всегда желанный гость, он присоединился к нам. Мы проводили Гете вверх по маленькой лестнице и через комнату бюстов в овальный зал, где были спущены жалюзи и на столе у окна горели две свечи. Сели за стол. Гете с канцлером заговорили о разных, совсем других делах. |
Mittwoch, den 24. September 1827 | Понедельник, 24 сентября 1827 г. |
Mit Goethe nach Berka. Bald nach acht Uhr fuhren wir ab; der Morgen war sehr schön. Die Straße geht anfänglich bergan, und da wir in der Natur nichts zu betrachten fanden, so sprach Goethe von literarischen Dingen. Ein bekannter deutscher Dichter war dieser Tage durch Weimar gegangen und hatte Goethen sein Stammbuch gegeben. | Ездил с Гете в Берку. Мы выехали вскоре после восьми. Утро было прекрасное. Дорога поначалу идет в гору, и так как природа вокруг неинтересная, то Гете заговорил о литературе. Известный немецкий писатель был на днях проездом в Веймаре [51] и принес Гете свой альбом. |
"Was darin für schwaches Zeug steht, glauben Sie nicht", sagte Goethe. "Die Poeten schreiben alle, als wären sie krank und die ganze Welt ein Lazarett. Alle sprechen sie von dem Leiden und dem Jammer der Erde und von den Freuden des Jenseits und unzufrieden, wie schon alle sind, hetzt einer den andern in noch größere Unzufriedenheit hinein. Das ist ein wahrer Mißbrauch der Poesie, die uns doch eigentlich dazu gegeben ist, um die kleinen Zwiste des Lebens auszugleichen und den Menschen mit der Welt und seinem Zustand zufrieden zu machen. Aber die jetzige Generation fürchtet sich vor aller echten Kraft, und nur bei der Schwäche ist es ihr gemütlich und poetisch zu Sinne. | -- Какой ерундой он наполнен, вы себе и представить не можете,-- сказал Гете.-- Все поэты пишут так, словно они больны, а мир -- сплошной лазарет. Все твердят о страданиях, о земной юдоли и потусторонних радостях; и без того недовольные и мрачные, они вгоняют друг друга в еще больший мрак. Это подлинное злоупотребление поэзией, которая, в сущности, дана нам для того, чтобы сглаживать мелкие житейские невзгоды и примирять человека с его судьбой и с окружающим миром. Но нынешнее поколение страшится любой настоящей силы, и только слабость позволяет ему чувствовать себя уютно и настраивает его на поэтический лад. |
Ich habe ein gutes Wort gefunden," fuhr Goethe fort, "um diese Herren zu ärgern. Ich will ihre Poesie die 'Lazarett-Poesie' nennen; dagegen die echt 'tyrtäische' diejenige, die nicht bloß Schlachtlieder singt, sondern auch den Menschen mit Mut ausrüstet, die Kämpfe des Lebens zu bestehen." | -- Я придумал неплохое словцо,-- продолжал Гете,-- чтобы позлить этих господ. Их поэзию я назову поэзией "лазаретной" и противопоставлю ей поэзию истинно тиртейскую, которая не только воспевает сражения, но дарит человека мужеством для жизненных битв. |
Goethes Worte erhielten meine ganze Zustimmung. | Я был полностью согласен с Гете. |
Im Wagen zu unsern Füßen lag ein aus Binsen geflochtener Korb mit zwei Handgriffen, der meine Aufmerksamkeit erregte. | В экипаже мое внимание привлекла камышовая кошелка с двумя ручками, стоявшая у нас в ногах. |
"Ich habe ihn", sagte Goethe, "aus Marienbad mitgebracht, wo man solche Körbe in allen Größen hat, und ich bin so an ihn gewöhnt, daß ich nicht reisen kann, ohne ihn bei mir zu führen. Sie sehen, wenn er leer ist, legt er sich zusammen und nimmt wenig Raum ein; gefüllt dehnt er sich nach allen Seiten aus und faßt mehr, als man denken sollte. Er ist weich und biegsam, und dabei so zähe und stark, daß man die schwersten Sachen darin fortbringen kann." | -- Я привез ее из Мариенбада,-- заметил Гете,-- где плетут такие кошелки любого размера, и так к ней привык, что без нее ни в одну поездку не пускаюсь. Вот посмотрите: пустая она складывается и занимает очень мало места, а полная растягивается во все стороны и вмещает больше, чем можно предположить. Она мягкая, гибкая и при этом до того крепкая и прочная, что в ней можно возить любые тяжести. |
"Er sieht sehr malerisch und sogar antik aus", sagte ich. | -- Она очень живописна и даже чем-то напоминает античные изделия. |
"Sie haben recht," sagte Goethe, "er kommt der Antike nahe, denn er ist nicht allein so vernünftig und zweckmäßig als möglich, sondern er hat auch dabei die einfachste, gefälligste Form, so daß man also sagen kann: er steht auf dem höchsten Punkt der Vollendung. Auf meinen mineralogischen Exkursionen in den böhmischen Gebirgen ist er mir besonders zustatten gekommen. Jetzt enthält er unser Frühstück. Hätte ich einen Hammer mit, so möchte es auch heute nicht an Gelegenheit fehlen, hin und wieder ein Stückchen abzuschlagen und ihn mit Steinen gefüllt zurückzubringen." | -- Совершенно верно,-- подтвердил Гете,-- так оно и есть. Сходство же здесь заключается не только в предельно разумной целесообразности, но и в изящнейшей простоте формы, так что смело можно сказать -- это изделие достигает высшей точки завершенности. Всего больше кошелка мне пригождалась во время моих минералогических экскурсий в Богемских горах. Сейчас в ней наш завтрак. Будь у меня с собой молоток, я бы и сегодня нет-нет и отбил бы кусочек, чтобы привезти ее домой полную камней. |
Wir waren auf die Höhe gekommen und hatten die freie Aussicht auf die Hügel, hinter denen Berka liegt. Ein wenig links sahen wir in das Tal, das nach Hetschburg führt und wo auf der andern Seite der Ilm ein Berg vorliegt, der uns seine Schattenseite zukehrte und wegen der vorschwebenden Dünste des Ilmtales meinen Augen blau erschien. Ich blickte durch mein Glas auf dieselbige Stelle, und das Blau verringerte sich auffallend. Ich machte Goethen diese Bemerkung. | Мы уже добрались до вершины, и нам открылся широкий вид на холмы, за которыми лежит Берка. Чуть левее простиралась долина, тянущаяся до самого Хетшбурга, где, по другую сторону Ильма, высилась гора, сейчас обращенная к нам теневой стороною и казавшаяся синей и тумаке, поднявшемся над рекою. Но когда я взглянул на нее в подзорную трубу, синева заметно поблекла. Я сказал об этом Гете: |
"Da sieht man doch," sagte ich, "wie auch bei den rein objektiven Farben das Subjekt eine große Rolle spielt. Ein schwaches Auge befördert die Trübe, dagegen ein geschärftes treibt sie fort oder macht sie wenigstens geringer." | -- Вот пример того, какую роль, даже при чисто объективном цвете, играет субъект. Слабое зрение усиливает муть, острое же разгоняет ее, или, по крайней мере, проясняет. |
"Ihre Bemerkung ist vollkommen richtig," sagte Goethe; "durch ein gutes Fernrohr kann man sogar das Blau der fernsten Gebirge verschwinden machen. Ja, das Subjekt ist bei allen Erscheinungen wichtiger, als man denkt. Schon Wieland wußte dieses sehr gut, denn er pflegte gewöhnlich zu sagen: Man könnte die Leute wohl amüsieren, wenn sie nur amüsabel wären. -" | -- Вы правильно это заметили,-- сказал Гете,-- если смотреть в хорошую подзорную трубу, исчезает синева даже самых отдаленных гор. Уже Виланд хорошо это знал и часто говаривал: "Людей, конечно, можно было бы развлекать, если бы они были способны развлекаться". |
Wir lachten über den heiteren Geist dieser Worte. | Веселый смысл этих слов рассмешил нас. |
Wir waren indes das kleine Tal hinabgefahren, wo die Straße über eine hölzerne, mit einem Dach überbaute Brücke geht, unter welcher das nach Hetschburg hinabfließende Regenwasser sich ein Bette gebildet hat, das jetzt trocken lag. Chausseearbeiter waren beschäftigt, an den Seiten der Brücke einige aus rötlichem Sandsteine gehauene Steine zu errichten, die Goethes Aufmerksamkeit auf sich zogen. Etwa eine Wurfsweite über die Brücke hinaus, wo die Straße sich sachte an den Hügel hinanhebt, der den Reisenden von Berka trennet, ließ Goethe halten. | Тем временем мы съехали в небольшую долину, где дорога шла через крытый мост над сухим сейчас руслом, прорытым дождевой водой, что устремлялась к Хетшбургу. Дорожные рабочие укладывали по обеим сторонам моста глыбы, вырубленные из красного песчаника, которые привлекли к себе внимание Гете. Чуть подальше, там, где за мостом дорога начинает подниматься на холм, отдаляющий путника от Берки, Гете велел кучеру остановиться. |
"Wir wollen hier ein wenig aussteigen", sagte er, "und sehen, ob ein kleines Frühstück in freier Luft uns schmecken wird." | -- Давайте выйдем из экипажа,-- сказал он,-- и перекусим на свежем воздухе. |
Wir stiegen aus und sahen uns um. Der Bediente breitete eine Serviette über einen viereckigen Steinhaufen, wie sie an den Chausseen zu liegen pflegen, und holte aus dem Wagen den aus Binsen geflochtenen Korb, aus welchem er neben frischen Semmeln gebratene Rebhühner und saure Gurken auftischte. Goethe schnitt ein Rebhuhn durch und gab mir die eine Hälfte. Ich aß, indem ich stand und herumging; Goethe hatte sich dabei auf die Ecke eines Steinhaufens gesetzt. Die Kälte der Steine, woran noch der nächtliche Tau hängt, kann ihm unmöglich gut sein, dachte ich und machte meine Besorgnis bemerklich; Goethe aber versicherte, daß es ihm durchaus nicht schade, wodurch ich mich denn beruhigt fühlte und es als ein neues Zeichen ansah, wie kräftig er sich in seinem Innern empfinden müsse. Der Bediente hatte indes auch eine Flasche Wein aus dem Wagen geholt, wovon er uns einschenkte. | Выйдя, мы осмотрелись кругом. Слуга расстелил салфетку на четырехугольной куче камней, частенько складываемых на обочине шоссе, и принес камышовую кошелку, из нее он извлек свежие булочки, жареных куропаток и соленые огурцы. Гете разрезал куропатку и половину протянул мне. Я ел стоя, вернее, на ходу. Гете присел на камнях. Как бы холодные камни, на которых еще не обсохла ночная роса, не повредили ему, подумал я и тут же высказал свои опасения, но Гете заверил меня, что это пустое. Я успокоился, сочтя его слова доказательством того, каким сильным он себя ощущает. Между тем слуга достал из экипажа еще и бутылку вина и налил нам. |
"Unser Freund Schütze", sagte Goethe, "hat nicht unrecht, wenn er jede Woche eine Ausflucht aufs Land macht; wir wollen ihn uns zum Muster nehmen, und wenn das Wetter sich nur einigermaßen hält, so soll dies auch unsere letzte Partie nicht gewesen sein." | -- Наш друг Шютце,--сказал Гете,--поступает правильно, всякую неделю выезжая за город, давайте-ка последуем его примеру, и если такая погода еще продержится, постараемся, чтобы эта прогулка не была последней. |
Ich freute mich dieser Versicherung. | Как же я обрадовался его словам! |
Ich verlebte darauf mit Goethe, teils in Berka, teils in Tonndorf, einen höchst merkwürdigen Tag. Er war in den geistreichsten Mitteilungen unerschöpflich; auch über den zweiten Teil des 'Faust', woran er damals ernstlich zu arbeiten anfing, äußerte er viele Gedanken, und ich bedauere deshalb um so mehr, daß in meinem Tagebuche sich nichts weiter notiert findet als diese Einleitung. | Мне суждено было прожить с Гете удивительно счастливый день сначала в Берке, потом в Тонндорфе. Он был на редкость сообщителен и неистощим в остроумных речах. И о второй части "Фауста", над которой он начал серьезно работать, Гете высказал много мыслей, отчего я тем более сожалею, что записал в свой дневник лишь это вступление. |
|
Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души"
М.Николаев "Вторжение на Землю"