Lord Falkland. Are not you surprised to see me in Elysium, Mr. Hampden?
Lord Falkland. Что, миляга, не ожидал меня увидеть здесь в Элизиуме?
Mr. Hampden. I was going to put the same question to your lordship, for doubtless you thought me a rebel.
Mr. Hampden. Чего нет, того нет. И все же ваше лордшипство позволит задать мне ему несколько вопросов? Ведь в вашем представлении я отъявленный экстремист.
Lord Falkland. And certainly you thought me an apostate from the Commonwealth, and a supporter of tyranny.
Lord Falkland. Ну а для вас я, конечно, тварь продажная, пособник диктатора.
Mr. Hampden. I own I did, and I don't wonder at the severity of your thoughts about me. The heat of the times deprived us both of our natural candour. Yet I will confess to you here, that, before I died, I began to see in our party enough to justify your apprehensions that the civil war, which we had entered into from generous motives, from a laudable desire to preserve our free constitution, would end very unhappily, and perhaps, in the issue, destroy that constitution, even by the arms of those who pretended to be most zealous for it.
Mr. Hampden. Где-то так и я не удивляюсь газировочной резкости суждений обо мне. Бурление времени, в котором нам довелось жить, лишило нас нашей юношеской чистоты и иллюзий. И все же признаюсь, что просматривая в преддверии смерти свою жизнь, я начал понимать, что в действиях моих сторонников было немало такого, что до некоторой степени оправдывало вашу озабоченность. Увы, гражданская война, которую мы развязали, исходя из самых чистых побуждений, из желания сохранить нашу демократическую конституцию, привела к весьма печальным последствиям, и, возможно, как раз и разрушила конституции и теми самыми руками, которые наиболее рьяно голосовали за ее сохранение.
Lord Falkland. And I will as frankly own to you that I saw, in the court and camp of the king, so much to alarm me for the liberty of my country, if our arms were successful, that I dreaded a victory little less than I did a defeat, and had nothing in my mouth but the word peace, which I constantly repeated with passionate fondness, in every council at which I was called to assist.
Lord Falkland. И я признаюсь честно, что я вижу, что при дворе и в королевском лагере, слишком многое вызывало во мне озабоченность по поводу свободы нашей страны. Я иногда даже ужасался по поводу нашей победы, скорее желая поражения своей партии. Единственное, что я мог противопоставить безумию обеих сторон, так это слова мира и согласия, которые не уставал повторять со страстью в каждом своем выступлении, будь то в парламенте, будь то в королевском совете.
Mr. Hampden. I wished for peace too, as ardently as your lordship, but I saw no hopes of it. The insincerity of the king and the influence of the queen made it impossible to trust to his promises and declarations. Nay, what reliance could we reasonably have upon laws designed to limit and restrain the power of the Crown, after he had violated the Bill of Rights, obtained with such difficulty, and containing so clear an assertion of the privileges which had been in dispute?
Mr. Hampden. Я так же страстно, как и ваше лордшипство желал мира, но я не видел никаких возможностей к тому. Неискренность короля и влияние королевы делали невозможным доверие их декларациям и обещаниям. Ну вот как, спрашивается, мы могли полагаться на законы, ограничивающие полномочия короны и власть короля, если был не был в наглую нарушен Билль о правах, добытый с таким трудом и как раз содержащий в ясной и четкой формулировке те самые привилегии, о которых мы без конца талдычили?
If his conscience would allow him to break an Act of Parliament, made to determine the bounds of the royal prerogative, because he thought that the royal prerogative could have no bounds, what legal ties could bind a conscience so prejudiced? or what effectual security could his people obtain against the obstinate malignity of such an opinion, but entirely taking from him the power of the sword, and enabling themselves to defend the laws he had passed?
Если Карл без зазрения совести мог нарушить Акт парламент, как раз определяющий пределы королевских полномочий и только потому, что ему втемяшилось в голову, что королевская власть в принципе не может иметь никаких ограничений, то какие законные препоны могли остановить его произвол? И какие законные гарантии могли иметь подданные против такого злобного умонастроения? Единственным средством для его подданных защитить свои права, те самые права, которые он вроде бы и даровал подписанными им же самим законами, было вырвать из его рук меч и своими силами обеспечивать себе свои права.
Lord Falkland. There is evidently too much truth in what you have said. But by taking from the king the power of the sword, you in reality took all power. It was converting the government into a democracy; and if he had submitted to it, he would only have preserved the name of a king. The sceptre would have been held by those who had the sword; or we must have lived in a state of perpetual anarchy, without any force or balance in the government; a state which could not have lasted long, but would have ended in a republic or in absolute dominion.
Lord Falkland. Да какая-то правда в вашем мнении наблюдается. Только вот в чем заковыка. Отобрав у короля исполнительное право меча, вы в реальности разрушили само это право. Вы конвертировали монархию в анархию, и если бы король подчинился вам, он бы остался королем только по названию, как это и случилось в Англии позднее: в стране полный бардак с брекситом, а королева как воды в рот набрала, и никто и никак. Скипетр должен держать тот, кто может держать меч, иначе страна будет постоянно соскальзывать в анархию. И не будет силы, которая сможет выправить дисбаланс интересов и взаимных претензий партий. Такая ничем не сдерживаемая демократия рано или поздно выльется в диктатуру, что и случилось в Германии в 1933 году.
Mr. Hampden. Your reasoning seems unanswerable. But what could we do? Let Dr. Laud and those other court divines, who directed the king's conscience, and fixed in it such principles as made him unfit to govern a limited monarchy though with many good qualities, and some great ones let them, I say, answer for all the mischiefs they brought upon him and the nation.
Mr. Hampden. На ваши замечания трудно возразить. Но что было делать? Когда страной управляла придворная поповская шайка во главе с доктором Лодом. Они манипулировали королевской совестью и утверждали его в тех принципах, которые делали его непригодным для управления ограниченной монархией несмотря на все его личные достоинств. Пусть попробуют они ответить за все те гадости, которыми они, паскуды, обложили английский народ.
Lord Falkland. They were indeed much to blame; but those principles had gained ground before their times, and seemed the principles of our Church, in opposition to the Jesuits, who had certainly gone too far in the other extreme.
Lord Falkland. Есть за что их обвинять, сознаюсь. Но те принципы, из которых они исходили, были заложены в основы нашего государства задолго до них и должны были противостоять победоносным тогда в Европе идеям иезуитов, которые стремились к экстремизму другого рода.
Mr. Hampden. It is a disgrace to our Church to have taken up such opinions; and I will venture to prophesy that our clergy in future times must renounce them, or they will be turned against them by those who mean their destruction. Suppose a Popish king on the throne, will the clergy adhere to passive obedience and non-resistance? If they do, they deliver up their religion to Rome; if they do not, their practice will confute their own doctrines.
Mr. Hampden. Это позор нашей церкви исповедовать принципы Высокой церкви, которая должна быть выше любой власти. Рискну пропрогнозировать, что эти принципы либо подведут Англию под цугундер, либо в недрах самой церкви здоровые силы откажутся от них, что и случилось при Виктории. Ну представьте себе на троне короля-католика. И что простые церковники так и будут ему покорно подчиняться и не возбухнут по его адресу? Если они будут подчиняться такому королю, то все дела нашей страны будут решаться в Риме, или же законы диктоваться брюссельскими бюрократами. А если не подчиняться, то это будет противоречить самой сути Высокой англиканской церкви.
Lord Falkland. Nature, sir, will in the end be sure to set right whatever opinion contradicts her great laws, let who will be the teacher.
Lord Falkland. Естественные человеческие стремления или, как учил Маркс, объективные законы исторического развития, заставят людей противостоять любыми законам, если их принципы будут противоречить этим интересам. Причем подчас в самой экстравагантной форме. В громадной азиатской варварской стране люди умудрились даже вырвать с корнем демократию под лозунгом ее защиты от экстремизма.
But, indeed, the more I reflect on those miserable times in which we both lived, the more I esteem it a favour of Providence to us that we were cut off so soon. The most grievous misfortune that can befall a virtuous man is to be in such a state that he can hardly so act as to approve his own conduct.
Но чем больше я размышляю над теми жалкими, хотя и бурными временами, в которые нам довелось жить, тем более я ценю фавор провидения, которое позволило нам перейти через них относительно спокойно в отличие, скажем, от той же Скифии, где много шума и ярости через край, а смысла никакого. Самое большое несчастье для добродетельного мужа -- это быть поставленным в такое положение, когда он не может действовать в соответствии со своими собственными принципами.
In such a state we both were. We could not easily make a step, either forward or backward, without great hazard of guilt, or at least of dishonour. We were unhappily entangled in connections with men who did not mean so well as ourselves, or did not judge so rightly. If we endeavoured to stop them, they thought us false to the cause; if we went on with them, we ran directly upon rocks, which we saw, but could not avoid.
Мы оба оказались в таком положении. Мы не могли сделать шаг ни вправо, ни влево, ни вперед, ни назад, чтобы не быть в итоге невиноватым или, по крайней мере, не впасть в бесчестие. Мы оказались завязанными узлами взаимных обязательств с людьми, которые не только не думали так же, как и мы, но, похоже, вообще не имели представления ни о совести, ни о порядочности. Если мы пытались остановить их, они обвиняли нас в измене общему делу, если мы шли с ними до конца, мы попадали на отмели и рифы, которые предвидели, но избежать которых были не в состоянии.
Nor could we take shelter in a philosophical retreat from business. Inaction would in us have been cowardice and desertion. To complete the public calamities, a religious fury, on both sides, mingled itself with the rage of our civil dissensions, more frantic than that, more implacable, more averse to all healing measures.
Не могли и спрятаться за профессорской мантией или философским procul negotiis. Наше неучастие тогда рассматривалось как трусость или увиливание. Пытаться предотвратить общественные неурядицы, религиозную ярость с обеих сторон, смешанную с политическими разногласиями, было только подливать масла в огонь еще более яростной и отвратительной свары.
The most intemperate counsels were thought the most pious, and a regard to the laws, if they opposed the suggestions of these fiery zealots, was accounted irreligion. This added new difficulties to what was before but too difficult in itself, the settling of a nation which no longer could put any confidence in its sovereign, nor lay more restraints on the royal authority without destroying the balance of the whole constitution. In those circumstances, the balls that pierced our hearts were directed thither by the hands of our guardian angels, to deliver us from horrors we could not support, and perhaps from a guilt our souls abhorred.
Самые неумеренные советы считались наиболее благочестивыми, а ссылка на законы, если те противоречили самым яростным устремлениям фанатов, трактовалась как отступление от религии. Это добавляло трудностей к тому, что и само по себе было сложным и запутанным. А именно умиротворению нации. Англичане больше ни доверяли своему суверену с одной стороны. И ни принимали никакого ограничения королевской власти, которое могло бы хоть как-то установить управленческий баланс -- с другой. В этих обстоятельствах плюхи, которые летели на наши голову, посылались нашими ангелами-хранителями, которые по идее должны бы хранить и удерживать от зла, которое мы невольно наносили своими действиям.
Mr. Hampden. Indeed, things were brought to so deplorable a state, that if either of us had seen his party triumphant, he must have lamented that triumph as the ruin of his country. Were I to return into life, the experience I have had would make me very cautious how I kindled the sparks of civil war in England; for I have seen that, when once that devouring fire is lighted, it is not in the power of the head of a party to say to the conflagration, 'Thus far shalt thou go, and here shall thy violence stop.'
Mr. Hampden. Красиво выражаешься, прямо как Шекспир в подпитии. Но что поделать? Дела приняли такой плачевный оборот, что если я или ты при триумфе своей партии, должны бы не столько прыгать от радости, сколько поливать почву слезами взамен удобрений от тех невзгод, которые этот триумф нес стране. Если бы начать все сначала, имея за плечами тот опыт, какой я вынес из этих событий, я был бы очень осторожен в разжигании того трута, искры от которого воспламенили страну в гражданскую войну. Я понял, что как только ее всепожирающий огонь вырвался на волю, даже силы и авторитета вождя любой партии не хватит. "Эй, вы, петухи. Стоп на месте. Дальше не шагу" -- уже бы не сработало ни при какой погоде.
Lord Falkland. The conversation we have had, as well as the reflections of my own mind on past events, would, if I were condemned to my body again, teach me great moderation in my judgments of persons who might happen to differ from me in difficult scenes of public action; they would entirely cure me of the spirit of party, and make me think that as in the Church, so also in the State, no evil is more to be feared than a rancorous and enthusiastical zeal.
Lord Falkland. Наша беседа, как и размышления над моей собственной прошлой жизнью, научили меня -- окажись я снова в шкуре живущего -- большей умеренности по отношению к здравомыслящим людям, чье мнение разнится от моего, особенно в публичных делах. Я постарался бы отогнать от себя дух партийной дисциплины и больше думать о церкви, о государстве. И как несусветского зла бояться склок и безмозглого рвения энтузиастов.
Louis. Who, sir, could have thought, when you were learning the trade of a shipwright in the dockyards of England and Holland, that you would ever acquire, as I had done, the surname of "Great."
Луи О мой царственный собрат! Думал ли кто, что когда учился ремеслу плотника в доках Голландии и Англии, что тебя назовут за это когда-нибудь Великим?
Peter. Which of us best deserved that title posterity will decide. But my greatness appeared sufficiently in that very act which seemed to you a debasement.
Петр Ну кто из нас более заслужил этот титул, решать потомству. Но если и есть во мне величие, так только в том, что я не побоялся делать то, что ты для себя посчитал бы унизительным
Louis. The dignity of a king does not stoop to such mean employments. For my own part, I was careful never to appear to the eyes of my subjects or foreigners but in all the splendour and majesty of royal power.
Луи Величие королей не опускается до таких низких профессий. Еще бы полы мне мыть не хватало. Я всегда скрупулезно следил за тем, чтобы не появляться перед моими подданными или иностранцами иначе, чем при полном параде королевского могущества
Peter. Had I remained on the throne of Russia, as my ancestors did, environed with all the pomp of barbarous greatness, I should have been idolised by my people as much, at least, as you ever were by the French. My despotism was more absolute, their servitude was more humble. But then I could not have reformed their evil customs; have taught them arts, civility, navigation, and war; have exalted them from brutes in human shapes into men.
Петр. А то. Оставайся я на русском престоле таким, как мои предки, то есть во всем варварском великолепии, я был бы не меньшим идолом для своего народа, чем ты для своего. По крайней мере власть моя была бы поабсолютнее твоей. Раболепие русского народа на порядок выше или ниже, как тут сказать правильнее. Но тогда бы я не реформировал ни на грамм их варварских обычаев. Я бы не выучил их ни искусствам, ни цивилизованности, ни мореходству, ни, что важнее, военному современному военному делу. Я бы даже не выучил их вести себя с достоинством. Да что говорить, после моей смерти понадобилось два поколения непоротых дворян, чтобы появились декабристы.
In this was seen the extraordinary force of my genius beyond any comparison with all other kings, that I thought it no degradation or diminution of my greatness to descend from my throne, and go and work in the dockyards of a foreign republic; to serve as a private sailor in my own fleets, and as a common soldier in my own army, till I had raised myself by my merit in all the several steps and degrees of promotion up to the highest command, and had thus induced my nobility to submit to a regular subordination in the sea and land service by a lesson hard to their pride, and which they would not have learnt from any other master or by any other method of instruction.
Экстраординарная и несравненная сила моего гения, не будет, надеюсь, нескромным так сказать, в сравнении с прочими королями были настолько очевидны, что я не думаю, что мое достоинство могло умалиться от того, что я не очень цеплялся за сидение на троне, чтобы прикола ради не поработать докером в иностранных портах. Или как лоцман не проводить суда по Финскому заливу, строго выполняя все приказания капитана. Или быть бомбардиром в собственной армии, оставив командование на Шереметьева. А того лучше я и подручным у кузнеца поработал, и когда по неловкости уронил железку, он так меня огрел по спине, еще и обозвав чертом криворуким, что даже и здесь, хоть мы и тени, нет-нет да заломит плечо.
Louis. I am forced to acknowledge that it was a great act. When I thought it a mean one, my judgment was perverted by the prejudices arising from my own education and the ridicule thrown upon it by some of my courtiers, whose minds were too narrow to be able to comprehend the greatness of yours in that situation.
Луи Ну ты и горазд, мой царественный собрат. Что ж, скажу по чести, такое поведение было актом большого мужества и, не побоюсь сказать, человеческого достоинства. И если я называют такие занятия подлыми, то только потому что так вбили в мои мозги мои учителя и придворные, чья вошедшая в пословицы узколобость не давала им никаких шансов на адекватное понимание твоего поведения.
Peter. It was an act of more heroism than any ever done by Alexander or C?sar. Nor would I consent to exchange my glory with theirs. They both did great things; but they were at the head of great nations, far superior in valour and military skill to those with whom they contended. I was the king of an ignorant, undisciplined, barbarous people. My enemies were at first so superior to my subjects that ten thousand of them could beat a hundred thousand Russians. They had formidable navies; I had not a ship.
Петр Да что есть у меня, того не отнимешь. Мои поступки были таким героизмом, что и Александр Македонский и Цезарь перед мной даже не умываются. Я бы ни за что не хотел поменять свою славу на ихнюю. Ну посуди сам. Оба они были, конечно, великими полководцами. Но они стояли во главе громадных армий, созданных и воспитанных их предшественниками. Мужество и выучка македонских и римских солдат были не до сравнения с разболтанными, хотя и многочисленными персидскими войсками и галльскими бандами. Я же должен был вести в бой неумытых, вороватых, не годных к дисциплине варваров. Мои противники имели прекрасный флот, у меня же не было ни одного корабля и ни одного моряка.
Louis.
Луи Э-э, царственный брат. Не преувеличивай. А поморы? А все эти Хабаровы, Поярковы, Дежневы? Они что, не в счет?
Peter. The King of Sweden was a prince of the most intrepid courage, assisted by generals of consummate knowledge in war, and served by soldiers so disciplined that they were become the admiration and terror of Europe. Yet I vanquished these soldiers; I drove that prince to take refuge in Turkey; I won battles at sea as well as land;
Петр Они-то в счет. И я недаром начинал строит флот в Архангельске. Но одно дело покорять северные моря, и другое дело воевать на морях европейских... Или возьми шведские войска. Конечно, Карл мужественный и храбрый воин, но у него под рукой были отличные генералы.Его вымуштрованная армия. наводила ужас на всю Европу. И все же я победил Карла. Он искал от меня убежища у турок, да так, что они почти целый год потом не могли выдворить из Туретчины этого непрошенного гостя. А потом я добил и его флот.
I new-created my people; I gave them arts, science, policy; I enabled them to keep all the powers of the North in awe and dependence, to give kings to Poland, to check and intimidate the Ottoman emperors, to mix with great weight in the affairs of all Europe. What other man has ever done such wonders as these? Read all the records of ancient and modern times, and find, if you can, one fit to be put in comparison with me!
Но я сделал большее. Что война? Детская забава расшалившихся пацанов. Я же пересоздал мой народ. В России появились поэты, ученые, партийные и государственные деятели. Я дал короля полякам, я укротил турецкого пашу, я вышел из азиатской изоляции и стал одной из сильнейших политических фигур Европы. Если не я, то кто другой мог бы спроворить подобные чудеса? Пролистай книги по истории что наших, что античных времен и поищи там, если есть время, другого такого равного мне!
Louis. Your glory would indeed have been supreme and unequalled if, in civilising your subjects, you had reformed the brutality of your own manners and the barbarous vices of your nature. But, alas! the legislator and reformer of the Muscovites was drunken and cruel.
Луи Ну и расхвастался. Признаю, твои заслуги по цивилизованию и введению правил хорошего тона в твоем отечестве громадные. Сколько замечательных не только в разных сферах знаний и искусств, но и в моральном плане образцов дала Россия. У нас тоже есть и писатели и поэты. Но поэт только в России больше, чем поэт. Однако сам то московитский реформатор и законодатель пил по-черному. А уж слава о его застенках, где он сам пытал стрельцов, ужаснула европейцев гораздо больше его подвигов на полях сражений.
Peter. My drunkenness I confess; nor will I plead, to excuse it, the example of Alexander. It inflamed the tempers of both, which were by nature too fiery, into furious passions of anger, and produced actions of which our reason, when sober, was ashamed. But the cruelty you upbraid me with may in some degree be excused, as necessary to the work I had to perform.
Петр Ну насчет пьянства, ты, конечно, прав. Все мы не без греха. Вот и Александр Македонский непрочь был пропустить. Да не по маленькой. Да и вы французы, если пьянством не щеголяете, то по части женского пола управы на вас нет. Мое же пьянство, как и Александра, было яростным, рождалось бешенством и порождало такие поступки, что в трезвом виде вспоминать о них мне и самому-то было тягостно.
Fear of punishment was in the hearts of my barbarous subjects the only principle of obedience. To make them respect the royal authority I was obliged to arm it with all the terrors of rage. You had a more pliant people to govern a people whose minds could be ruled, like a fine-managed horse, with an easy and gentle rein. The fear of shame did more with them than the fear of the knout could do with the Russians. The humanity of your character and the ferocity of mine were equally suitable to the nations over which we reigned.
Страх наказания был в сердцах моих диких соотечественником единственным способом держать их в подчинении. Внушать почтение к царской власти можно было лишь вселяя в них ужас перед моей яростью. Твои же подданные более воспитанные и более благородные. Ими так же легко управлять, как хорошо воспитанной лошадью, лишь время от времени слегка то натягивая, то отпуская поводья. Страх бесчестия на них оказывает бОльшее воздействие, чем кнут на моих милых россиян. Так что, что ни говори, а мягкость твоего характера и бешенство моего в равной мере подходящи к характеру тех наций, которыми мы правили.
But what excuse can you find for the cruel violence you employed against your Protestant subjects? They desired nothing but to live under the protection of laws you yourself had confirmed; and they repaid that protection by the most hearty zeal for your service. Yet these did you force, by the most inhuman severities, either to quit the religion in which they were bred, and which their consciences still retained, or to leave their native land, and endure all the woes of a perpetual exile.
Но вот что ты мне ответишь по поводу отъявленной жестокости, которой ты отличился в отношении своих гугенотов? Они не желали ничего иного, чем жить под защитой тобой же установленных законов. И они отплачивали тебе сторицей за твое правление. Так нет же. Ты заставил их силой, бесчеловечной жестокостью либо отказаться от веры, в которой они были воспитаны и которую их совесть не позволяла оставить, либо покинуть родину и есть горький со слезами пополам хлеб чужбины.
If the rules of policy could not hinder you from thus depopulating your kingdom, and transferring to foreign countries its manufactures and commerce, I am surprised that your heart itself did not stop you. It makes one shudder to think that such orders should be sent from the most polished court in Europe, as the most savage Tartars could hardly have executed without remorse and compassion.
Если даже соображения политической целесообразности не удержали тебя от опустошения целых провинций собственной страны и ликвидации промышленности и коммерции во Франции (и заметим, обогащения твоих соседей), то где же было твое сердце, почему оно не телепкалось, когда по твоему приказу совершалось такое? Даже у меня, человека, которого трудно заподозрить в сентиментальности, сердце сжимается от ужаса, когда я представляю, как наиболее отполированный европейский двор такие вещи творит в отношении своих подданных, которые даже турки не творят в отношении своих..
Louis. It was not my heart, but my religion, that dictated these severities. My confessor told me they alone would atone for all my sins.
Луи Ну ты и загнул. Больно оно телепкалось у тебя сердце, когда ты жег своих раскольников и топил на демидовских заводах живых людей. Что же касается меня, то сердце здесь ни при чем. Это моя религия диктовала мне мои строгости. И мой исповедник, да ни кто-нибудь а сам Боссюэ, образованнейший человек Европы и человечнейший в быту из всех, кого я знал, говорил, что только из-за этого преследования мне простятся все мои грехи и грешки, о которых ты тут упоминал.
Peter. Had I believed in my patriarch as you believed in your priest, I should not have been the great monarch that I was.
Петр Нашел кому верить. Попам. Да если бы я так носился со своим патриархом, как ты со своим исповедником, был бы я величайшим правителем Европы? У меня, что мужик, что дворянин, что патриарх все едино: марш выполнять что я сказал. А нет так позвольте выйти вам вон. Я и прогнал своего патриарха за то, что он встревал в мои дела и выписал попокладистее с Украины.
But I mean not to detract from the merit of a prince whose memory is dear to his subjects. They are proud of having obeyed you, which is certainly the highest praise to a king. My people also date their glory from the era of my reign. But there is this capital distinction between us. The pomp and pageantry of state were necessary to your greatness; I was great in myself, great in the energy and powers of my mind, great in the superiority and sovereignty of my soul over all other men.
Но я вовсе не хочу отнимать достоинства у твоего королевского величества: ведь память о тебя так же дорога твоим подданных, как память обо мне моим. Россияне начали считать историю своей родины с моего правления. Но вот тут-то и закралась между нами нестыковочка. Для твоих подданных величие и достоинство короля неотделимы от помпы и внешнего декора. Я же велик сам по себе, своей собственной энергией и силой моего ума, превосходством своего духа над душами всех моих подданных. Жаль, что умер рановато, а то бы в литературе Пушкину, а в науке Ломоносову после меня делать было бы нечего.
Plato. Welcome to Elysium, O thou, the most pure, the most gentle, the most refined disciple of philosophy that the world in modern times has produced! Sage Fenelon, welcome! I need not name myself to you. Our souls by sympathy must know one another.
Платон. Добро пожаловать на Елисейские поля. Здравствуй, наиболее мягкий, чистый и утонченный почитатель философии, которого сумело-таки произвести новое время. Мудрый Фенелон, добро пожаловать! Думаю мне нет нужды называть себя. Наши души путем взаимной симпатии могут опознать друг друга.
[объективный инфинитивный оборот] Fenelon. I know you to be Plato, the most amiable of all the disciples of Socrates, and the philosopher of all antiquity whom I most desired to resemble.
Фенелон. Я знаю, что ты Платон, самый любимый из учеников Сократа, и тот философ античности, которому я хотел бы подражать.
Plato. Homer and Orpheus are impatient to see you in that region of these happy fields which their shades inhabit. They both acknowledge you to be a great poet, though you have written no verses. And they are now busy in composing for you unfading wreaths of all the finest and sweetest Elysian flowers. But I will lead you from them to the sacred grove of philosophy, on the highest hill of Elysium, where the air is most pure and most serene.
Платон. Гомер и Орфеюс уже давно хотели видеть тебя в этом счастливом обиталище теней. Они оба признали тебя великим поэтом, хоть ты и не писал стихов. А сейчас они по горло заняты тем, что готовят для тебя неувядающие венки, без которых по этим полям ходить даже как бы и неприлично. Но я уведу тебя отсюда в священную рощу философов, где воздух самый чистый и прозрачный.
[will] I will conduct you to the fountain of wisdom, in which you will see, as in your own writings, the fair image of virtue perpetually reflected. It will raise in you more love than was felt by Narcissus, when he contemplated the beauty of his own face in the unruffled spring. But you shall not pine, as he did, for a shadow. The goddess herself will affectionately meet your embraces and mingle with your soul.
Я поведу тебя к фонтану мудрости, в котором ты увидишь, как и в своих собственных писаниях, вечное отражение прекрасного образа мудрости. Он возбудит в тебе бОльшую любовь, чем ту, что чувствовал Нарцисс, созерцая в спокойных водах ручья красоту собственного лица. Но тебе не следует как ему влюбляться в тень. Богиня сама с радостью бросится в твои объятия и смешается с твоей душой.
Fenelon. I find you retain the allegorical and poetical style, of which you were so fond in many of your writings. Mine also run sometimes into poetry, particularly in my "Telemachus," which I meant to make a kind of epic composition. But I dare not rank myself among the great poets, nor pretend to any equality in oratory with you, the most eloquent of philosophers, on whose lips the Attic bees distilled all their honey.
Фенелон. Я вижу ты весьма привязан к аллегориям и поэтизмам, которыми так изобилует стиль твоих писаний. Мой тоже иногда соскальзывал в поэтическое, особенно в "Телемахусе", которого я намеревался сделать эпической поэмой. Но я не осмелился притиснуться к великим поэтам, или равняться с тобой, красноречивейшем из философов, в риторике. В твоих диалогах ты изощрил аттический язык до уровня совершенства.
[one] Plato. The French language is not so harmonious as the Greek, yet you have given a sweetness to it which equally charms the ear and heart. When one reads your compositions, one thinks that one hears Apollo's lyre, strung by the hands of the Graces, and tuned by the Muses. The idea of a perfect king, which you have exhibited in your "Telemachus," far excels, in my own judgment, my imaginary "Republic." Your "Dialogues" breathe the pure spirit of virtue, of unaffected good sense, of just criticism, of fine taste. They are in general as superior to your countryman Fontenelle's as reason is to false wit, or truth to affectation. The greatest fault of them, I think, is, that some are too short.
Платон. Французский язык не такой гармоничный как наш греческий, который может одновременно услаждать и слух и ум. Когда читаешь наши композиции, можно подумать, что слышишь лиру Аполлона, настроенную руками граций и аранжированную музами. Идея совершенного короля, которую ты развил в своем "Телемахусе", намного превосходит мою воображаемую "Республику". Твои "Диалоги" дышат чистым духом добродетели, неэкзальтированным здравомыслием, верными критическими суждениями и тонким вкусом. Они настолько же превосходят написанное твоим современником и соотечественником Фонтенелем, как разум ложное умствование или слова правды надрыв. Самый большой их недостаток, что они слишком коротки.
Fenelon. It has been objected to them and I am sensible of it myself that most of them are too full of commonplace morals. But I wrote them for the instruction of a young prince, and one cannot too forcibly imprint on the minds of those who are born to empire the most simple truths; because, as they grow up, the flattery of a court will try to disguise and conceal from them those truths, and to eradicate from their hearts the love of their duty, if it has not taken there a very deep root.
Фенелон. Меня часто критиковали, и я сам чувствую, что не всегда несправедливо за то, что они перенасыщены банальной моралью. Но я писал их для воспитания молодого наследника, и нельзя не делать упора, когда имеешь дело с теми, кому предстоит управлять людьми, на самых элементарных истинах. Потом, когда они укореняются в своей должности, лесть окружающих пытается спрятать или подретушировать для них эти истины, и таким образом вырвать из их сердец представления об их долге. И если эти представления не шибко, укреплены воспитанием, дело швах.
Plato. It is, indeed, the peculiar misfortune of princes, that they are often instructed with great care in the refinements of policy, and not taught the first principles of moral obligations, or taught so superficially that the virtuous man is soon lost in the corrupt politician. But the lessons of virtue you gave your royal pupil are so graced by the charms of your eloquence that the oldest and wisest men may attend to them with pleasure. All your writings are embellished with a sublime and agreeable imagination, which gives elegance to simplicity, and dignity to the most vulgar and obvious truths. I have heard, indeed, that your countrymen are less sensible of the beauty of your genius and style than any of their neighbours. What has so much depraved their taste?
Платон. Да это, в самом деле, особенности менталитета высшего руководства. Их чаще наставляют в тонкостях политики, особенно закулисной, но не учат принципам моральных обязанностей. Или учат настолько поверхностно, что они быстро теряют представления о добре и зле в пересыщенных миазмами коррупционности коридорах власти. Но лекции, которые ты давал будущему наследнику французского престола, так замечательны и привлекательны, что и старый и умудренный опытом человек мог бы с удовольствием их посещать. Все твои писания прикрашены тонким и приятным воображением, которое даже простоту делает элегантной и придает достоинство тьме низких истин. Я слышал, что французы как-то менее чувствительны к твоим гению и стилю, чем ваши запроливные соседи. Что твои земляки так лишены вкуса?
[as] Fenelon. That which depraved the taste of the Romans after the ago of Augustus an immoderate love of wit, of paradox, of refinement. The works of their writers, like the faces of their women, must be painted and adorned with artificial embellishments to attract their regards. And thus the natural beauty of both is lost. But it is no wonder if few of them esteem my "Telemachus," as the maxims I have principally inculcated there are thought by many inconsistent with the grandeur of their monarchy, and with the splendour of a refined and opulent nation.
Фенелон. Ага. Их подпортило то же, что и подпортило римлян после золотого века Августа. Это неумеренная любовь к остроумию, парадоксу, утонченности. Работы наших писателей, как физиономии наших женщин, чересчур украшены красками и улучшены разными косметическими процедурами. Лишь бы привлекать нестойкие взгляды противоположного пола. Вот и получается, что и у женщин, и у писателей по части природного вкуса сплошные пробелы. Так что нет ничего удивительного, что немногие из французов ценят моего "Телемака". Они считают, что максимы, которые я постоянно вдалбливал в их головы в принципе не согласны с величием их страны, и с блеском и грандиозностью одной из самых богатых и обширных с учетом колоний стран мира.
They seem generally to be falling into opinions that the chief end of society is to procure the pleasures of luxury; that a nice and elegant taste of voluptuous enjoyments is the perfection of merit; and that a king, who is gallant, magnificent, liberal, who builds a fine palace, who furnishes it well with good statues and pictures, who encourages the fine arts, and makes them subservient to every modish vice, who has a restless ambition, a perfidious policy, and a spirit of conquest, is better for them than a Numa or a Marcus Aurelius.
Они повсеместно пришли ко мнению, что главная задача общества -- это достижение потребительского рая; что милый такой гламурненький вкус с разжиганием удовольствий и определяет главные художественные достоинства. Поэтому их король, который великолепен, подтянут, либерален, строит себе дворец за дворцом. Натаскивает туда хорошие картины и статуи, поощряет придворное искусство. Поэтому он зависим от модного порока, его, как собаки кость, грызут неудовлетворимые амбиции. Он погряз в закулисной борьбе и переполнен духом показать себя великим на международной арене. Вот такой нам францзам и нужен, а не Нума или Марк Аврелий.
[Whereas] Whereas to check the excesses of luxury those excesses, I mean, which enfeeble the spirit of a nation to ease the people, as much as is possible, of the burden of taxes; to give them the blessings of peace and tranquillity, when they can he obtained without injury or dishonour; to make them frugal, and hardy, and masculine in the temper of their bodies and minds, that they may be the fitter for war whenever it does come upon them;
Вместо того чтобы подавлять чрезмер расточительства, эти грандиозные расходы, которые по моему мнению ослабляют дух нации, лучше бы направить на облегчение жизни людей, на снижение, насколько это возможно, налогов. Лучше дать людям возможность наслаждаться миром и спокойствием, если они могут быть достигнуты без оскорблений или бесчестия. Лучше направить усилия на занятия населения физкультурой и спортом, чтобы сделать наших парней закаленными, крепкими, как телом так и духом. Чтобы они были более подготовлены к иностранной агрессии, если таковой случится быть
but, above all, to watch diligently over their morals, and discourage whatever may defile or corrupt them is the great business of government, and ought to be in all circumstances the principal object of a wise legislature. Unquestionably that is the happiest country which has most virtue in it; and to the eye of sober reason the poorest Swiss canton is a much nobler state than the kingdom of France, if it has more liberty, better morals, a more settled tranquillity, more moderation in prosperity, and more firmness in danger.
Но прежде всего нужно думать о морали высших руководителей, и критиковать за все, что может пачкать или портить их в решении больших государственных задач. Всего того, что должно при всех обстоятельствах быть главным объектом мудрого управления. Безусловно, та страна счастлива, где добродетель поставлена на высокую ногу. И с точки зрения трезвого смысла какой-нибудь бедный швейцарский кантон -- более благородное государство, чем французское королевство времен Людовика XIV. Там на порядок больше свободы, выше мораль, больше безопасности, больше умеренности в процветании и больше твердости в опасности.
Plato. Your notions are just, and if your country rejects them she will not long hold the rank of the first nation in Europe. Her declension is begun, her ruin approaches; for, omitting all other arguments, can a state be well served when the raising of an opulent fortune in its service, and making a splendid use of that fortune, is a distinction more envied than any which arises from integrity in office or public spirit in government?
Платон. Твои замечания бьют в самую точку. И если твоя страна не прислушается к голосу таких людей как ты, она быстро потеряет звание первой нации в Европе. Ее скольжение вниз уже видно невооруженным взглядом, ее падение приближается. Как может государство служить народу, если подъем его благосостояния и рост богатств не проистекают из честного выполнения государственного долга чиновниками или духа служения государству высшими сановниками?
Can that spirit, which is the parent of national greatness, continue vigorous and diffusive where the desire of wealth, for the sake of a luxury which wealth alone can support, and an ambition aspiring, not to glory, but to profit, are the predominant passions? If it exists in a king or a minister of state, how will either of them find among a people so disposed the necessary instruments to execute his great designs; or, rather, what obstruction will he not find from the continual opposition of private interest to public? But if, on the contrary, a court inclines to tyranny, what a facility will be given by these dispositions to that evil purpose?
Может ли чувство государственности, родственное национальному величию, быть здоровым и растущим, если желание богатств, опирается лишь на алчность и жажду роскоши, если государственными мужами движет не жажда славы, а стремление к наживе, к удовлетворению постыдных своих страстей? А если в короле или министре живо чувство государственного, то как они найдут среди людей с описанными нами наклонностями тех, кто будет способен претворять великие замыслы? Или разве не будет на пути таковых постоянная обструкция со стороны шкурного интереса государственному? А если двор склонен к тирании, то разве не найдет он среди одержимых шкурным интересом своих верных прихлебателей?
How will men with minds relaxed by the enervating ease and softness of luxury have vigour to oppose it? Will not most of them lean to servitude, as their natural state, as that in which the extravagant and insatiable cravings of their artificial wants may best be gratified at the charge of a bountiful master or by the spoils of an enslaved and ruined people? When all sense of public virtue is thus destroyed, will not fraud, corruption, and avarice, or the opposite workings of court factions to bring disgrace on each other, ruin armies and fleets without the help of an enemy, and give up the independence of the nation to foreigners, after having betrayed its liberties to a king?
Как люди с мозгами, развращенными роскошью и распутством, могут составить оппозицию тирану? Не склонны ли большинство таких людей скорее к лакейству, как более естественному для себя состоянию? Именно тогда их паскудные и ненасытные стремления будут достижимы с большей вероятностью благодаря подачкам хозяина и за счет разорения и гибели народа. Когда всякое чувство общественной добродетели уничтожено, разве обман, коррупция и жадность, а также интриги противоборствующих при дворе клик не уничтожат армию и флот безо всякого участия врага? И таким образом подавив по приказу короля свободы, страна потеряет свою независимость.
All these mischiefs you saw attendant on that luxury, which some modern philosophers account (as I am informed) the highest good to a state! Time will show that their doctrines are pernicious to society, pernicious to government; and that yours, tempered and moderated so as to render them more practicable in the present circumstances of your country, are wise, salutary, and deserving of the general thanks of mankind.
Все эти беды естественные спутники роскоши. А ведь многие современные аналитики считают (как это докатилось даже сюда до Елисейский полей)нынешнее состояние государста лучшим! Время покажет, как эти доктрины опасны для общества, опасны для правительств. Напротив ваша философия, умеренная и приспособленная к обстоятельствам вашей страны, -- мудра, благотворна и заслуживает благодарности человечества.
But lest you should think, from the praise I have given you, that flattery can find a place in Elysium, allow me to lament, with the tender sorrow of a friend, that a man so superior to all other follies could give into the reveries of a Madame Guyon, a distracted enthusiast. How strange was it to see the two great lights of France, you and the Bishop of Meaux, engaged in a controversy whether a madwoman was a heretic or a saint!
Но чтобы вы не подумали, что мои похвалы могут свидельствовать, будто раз мы в Элизиуме, кроме как комплиментарно и общаться нельзя, позвольте мне сожальнуть в форме мягкого дружеского упрека и про вас. Как человек, стоящий так выше человеческих глупостей, все же позволил себе увлечься в постыдном деле мадам Гийон, с ее странными экстатическими видениями. Как странно видеть, вас и другого замечательного французского ума, Боссюэ, схлестнувшихся в непримиримом споре по поводу, еретичка они или правоверная католичка!
Fenelon. I confess my own weakness, and the ridiculousness of the dispute; but did not your warm imagination carry you also into some reveries about divine love, in which you talked unintelligibly, even to yourself?
Фенелон. Признаюсь в собственной слабости и нелепости всего диспута; но разве горячее воображение и вас не вовлекало в мечты о божественной любви, о которой вы говорите так восторженно, оставляя интеллектуальную почву? Бабы они ведь мастерицы подначивать в эту сторону.
Plato. I felt something more than I was able to express.
Платон. Немного не так. Просто я чувствовал больше, чем сумел выразить.
Fenelon. I had my feelings too, as fine and as lively as yours; but we should both have done better to have avoided those subjects in which sentiment took the place of reason.
Фенелон. Я тоже имел чувства, такие же живые и тонкие как ваши. Но мы оба, похоже, заблудились на тех тропах, где чувства превалируют над разумом
Dr. Swift. Surely, Addison, Fortune was exceedingly inclined to play the fool (a humour her ladyship, as well as most other ladies of very great quality, is frequently in) when she made you a minister of state and me a divine!
Свифт. Да уж, да уж. Фортуна, Аддисон, похоже, любит всяческие каверзы (с тем особенным юмором, который позволяют себе обычно леди высокого качества), сделала тебя государственным министром, а меня попом!
Addison. I must confess we were both of us out of our elements; but you don't mean to insinuate that all would have been right if our destinies had been reversed?
Аддисон. Должен сознаться, мы оба не в своем элементе; но думаешь было бы правильно, если все было наоборот?
[should have] [would have] Swift. Yes, I do. You would have made an excellent bishop, and I should have governed Great Britain, as I did Ireland, with an absolute sway, while I talked of nothing but liberty, property, and so forth.
Свифт. Думаю, да. Ты был бы великолепным епископом, а мне следовало бы править Британской империей, как я правил Ирландией, имея абсолютную власть. Поскольку я никогда не говорил ни о чем другом, как о свободе, собственности и т. п.
Addison. You governed the mob of Ireland; but I never understood that you governed the kingdom. A nation and a mob are very different things.
Аддисон. Ты правил ирландской толпой; а как бы ты управлял государством -- еще под большим вопросом. Нация и толпа -- это две большие разницы.
Swift. Ay, so you fellows that have no genius for politics may suppose; but there are times when, by seasonably putting himself at the head of the mob, an able man may get to the head of the nation. Nay, there are times when the nation itself is a mob, and ought to be treated as such by a skilful observer.
Свифт. Это у вас, у кого нет гения для политики, могут так предположить; но сейчас такие времена, когда вовремя завладев умами толпы, способный человек может дорваться до власти над нацией. Более того, сейчас времена, когда нация превратилась в толпу, и умному руководителю нужно с ней соответствующим образом обращаться.
Addison. I don't deny the truth of your proposition; but is there no danger that, from the natural vicissitudes of human affairs, the favourite of the mob should be mobbed in his turn?
Аддисон. Не могу отрицать справедливости твоего замечания; но нет ли опасности, что из-за с кем поведешься, с тем и наберешься, фаворит толпы и сам понизится до ее уровня?
[would have] Swift. Sometimes there may, but I risked it, and it answered my purpose. Ask the lord-lieutenants, who were forced to pay court to me instead of my courting them, whether they did not feel my superiority. And if I could make myself so considerable when I was only a dirty Dean of St. Patrick's, without a seat in either House of Parliament, what should I have done if Fortune had placed me in England, unencumbered with a gown, and in a situation that would have enabled me to make myself heard in the House of Lords or of Commons?
Свифт. Порой такое бывает, но я рискнул, и мои дела ответят на твой вопрос. Спроси лорд-лейтенанта, который вынужден был быть моим приближенным вместо того, чтобы я был его, разве он не чувствовал моего превосходства? И если я стал такой значительной персоной будучи деканом св. Патрика, даже не имея места в парламенте, чего бы я мог наделать, если бы фортуна поместила меня в Англии, без этой дурацкой епископской мантии, в ситуацию, когда я был бы способен вещать и Палате лордов и общин."
[might have been] Addison. You would undoubtedly have done very marvellous acts! Perhaps you might then have been as zealous a Whig as my Lord Wharton himself; or, if the Whigs had unhappily offended the statesman as they did the doctor, who knows whether you might not have brought in the Pretender? Pray let me ask you one question between you and me: If your great talents had raised you to the office of first minister under that prince, would you have tolerated the Protestant religion or not?
Аддисон. О ты бы, безусловно, давал великолепные спектакли. Ты бы тогда был таким же упертым вигом как сам их лидер лорд Вортон. А не дай бы вигам случайно обидеть такого выдающегося госдеятеля как Джонатан Свифт, как они обидели тебя доктором наук Свифта, бы быстро на них напустил претендента или иного авантюриста. Но между нами: если бы твои великие таланты сделали бы тебя премьером у этого католичнейшего владыки, ты бы терпел протестантство или нет?
Swift. Ha! Mr. Secretary, are you witty upon me? Do you think, because Sunderland took a fancy to make you a great man in the state, that he, or his master, could make you as great in wit as Nature made me? No, no; wit is like grace, it must be given from above. You can no more get that from the king than my lords the bishops can the other. And, though I will own you had some, yet believe me, my good friend, it was no match for mine. I think you have not vanity enough in your nature to pretend to a competition in that point with me.
Свифт. Ха-ха! Мистер секретарь, ты думаешь уел меня? Думаешь, если Сандерленд вообразил сделать из тебя большого человека в государстве, ты уж такой же умный, каким меня сотворили натура? Нет, нет, острота ума очень похожа на грацию, это дается свыше, но не от премьер-министра, ни от короля, ни от архиепископа Кентерберийского. И хотя ты этим свойством не обделен, поверь ты мне в этом уступаешь. Надеюсь, у тебя нет чрезмерного тщеславия, чтобы вступать здесь в соревнование со мной?
Addison. I have been told by my friends that I was rather too modest, so I will not determine this dispute for myself, but refer it to Mercury, the god of wit, who fortunately happens to be coming this way with a soul he has brought to the Shades.
Аддисон. Все мои друзья говорят, что я мужик весьма покладистый, так что отвечать на ваши вопросы самому мне бы не хотелось. Поэтому я попрошу Меркурия, бога остроумия, который по случаю бродит где-то здесь недалеко, завернуть к нам на Елисейские поля.
Hail, divine Hermes! A question of precedence in the class of wit and humour, over which you preside, having arisen between me and my countryman, Dr. Swift, we beg leave
Да вот и он. Привет, божественный Меркурий. Тут между мной и доктором Свифтом возникли небольшие разногласия по поводу того, что есть остроумие и юмор, так что попрошу...
Mercury. Dr. Swift, I rejoice to see you. How does my old lad? How does honest Lemuel Gulliver? Have you been in Lilliput lately, or in the Flying Island, or with your good nurse Glumdalclitch? Pray when did you eat a crust with Lord Peter?
Меркурий. Доктор Свифт, рад видеть тебя. Как дела? Как поживает мой дорогой Л. Гулливер? Давно ли ты был в Лилипутии, или на Летающем острове, или с доброй великаншей кормилицей Гламдалитч? Ты все еще питаешься от щедрот лорда Питера?
Is Jack as mad still as ever? I hear that since you published the history of his case the poor fellow, by more gentle usage, is almost got well. If he had but more food he would be as much in his senses as Brother Martin himself; but Martin, they tell me, has lately spawned a strange brood of Methodists, Moravians, Hutchinsonians, who are madder than ever Jack was in his worst days. It is a great pity you are not alive again to make a new edition of your "Tale of the Tub" for the use of these fellows. Mr. Addison, I beg your pardon; I should have spoken to you sooner, but I was so struck with the sight of my old friend the doctor, that I forgot for a time the respects due to you.
А твой Джек из "Сказки о бочке" все так же глуп? Я слышал, что с тех пор, как ты опубликовал свою историю, бедный мужик, почти выздоровел без каких-либо суровых мер в по отношению к нему. Если бы он питался получше, он был бы, возможно, не глупее брата Мартина, но брат Мартин, как я слышал недавно, породил целый выводок разных методистов, моравских братьев, свидетелей Иеговы, хатчесонианцев, которые, если к ним присмотреться, еще глупее бедного Джека в его худшие дни. Как жаль, что ты не живешь, чтобы выпустить новое издание своей "Сказки" про этих ребят. Мистер Аддисон, прошу вашего прощения. Мне нужно было бы начать разговор с вас, но я был так поражен встрече со своим старым другом, что на время я забыл о должном респекте в вашем отношении. (Меркурий говорит о персонажах "Сказки о бочке", двух братьях, принадлжавших к разным религиозным учениям и споривших между собой -- прим. перевод)
Swift. Addison, I think our dispute is decided before the judge has heard the cause.
Свифт. Аддисон, я думаю наш диспут решился еще до того, как судья выдал свое решение
Addison. I own it is in your favour, but
Аддисон. Причем несомненно в вашу пользу. И все же...
Mercury. Don't be discouraged, friend Addison. Apollo perhaps would have given a different judgment. I am a wit, and a rogue, and a foe to all dignity. Swift and I naturally like one another. He worships me more than Jupiter, and I honour him more than Homer; but yet, I assure you, I have a great value for you. Sir Roger de Coverley, Will Honeycomb, Will Wimble, the Country Gentleman in the Freeholder, and twenty more characters, drawn with the finest strokes of unaffected wit and humour in your admirable writings, have obtained for you a high place in the class of my authors, though not quite so high a one as the Dean of St. Patrick's.
Меркурий. Не вешайте носа, приятель Аддисон. Аполлон скорее всего высказал бы другое суждение. Я же заточен на остроумие, на скандал, на насмешку над всяким достоинством. Я и доктор Свифт -- мы так похожи друг на друга. Он поклоняется мне больше, чем Юпитеру, и я превозношу его выше Гомера; но уверяю, я очень ценю и вас. Персонажи ваших "Наблюдателя" и "Зрителя" -- сэр Коверли, У. Хоникомб и Сельский джентльмен и дюжина других характеров, выведенных с тонкостью пера и ненатужным юмором в ваших чудесных писаниях, ставят вас на очень высокое место среди моих авторов, хотя, конечно, и не на такое высокое, как декана собора св. Патрика.
[allowing] [would have] [might have] Perhaps you might have got before him if the decency of your nature and the cautiousness of your judgment would have given you leave. But, allowing that in the force and spirit of his wit he has really the advantage, how much does he yield to you in all the elegant graces, in the fine touches of delicate sentiment, in developing the secret springs of the soul, in showing the mild lights and shades of a character, in distinctly marking each line, and every soft gradation of tints, which would escape the common eye?
Возможно, вы бы одержали над ним победу, если бы отложили в сторону почтительность вашей натуры и осторожность вашего суждения. Но признавая, что в силе и мощи его остроумия он впереди вас, все же он вам уступает в элегантной грации, в подходе к тонким чувствам, в развертывании тайных движений сердца, и изображении мягкого света и оттенков характеров, в четком размежевании разных его черт и замечательной градации оттенков, которые ускользают от банального глаза.
[to be + to] Who ever painted like you the beautiful parts of human nature, and brought them out from under the shade even of the greatest simplicity, or the most ridiculous weaknesses; so that we are forced to admire and feel that we venerate, even while we are laughing? Swift was able to do nothing that approaches to this. He could draw an ill face, or caricature a good one, with a masterly hand; but there was all his power, and, if I am to speak as a god, a worthless power it is. Yours is divine. It tends to exalt human nature.
Кто лучше вас изобразил бы лучшую часть человеческой натуры, и показал бы, как она часто скрывается под видом непритязательной простоты или смешных нелепостей; так что мы против воли сочувствуем, а даже и восхищаемся теми, над кем смеемся? У доктора Свифта нет ничего похожего. Он может писать только гротескные персонажи или карикатуры на хороших людей, но в этом его сила, и говоря своим божественным языком, бесценная сила в этом. Ваша же сила -- божественная. Она возвышает человеческую натуру.
Swift. Pray, good Mercury (if I may have liberty to say a word for myself) do you think that my talent was not highly beneficial to correct human nature? Is whipping of no use to mend naughty boys?
Свифт. Прости дорогой Меркурий, что я осмеливаюсь замолвить словечко за себя. А что разве мой талант так уж негоден для воспитания человеческой натуры? Разве не полезнее для негодных пацанов, когда их секут?
Mercury. Men are generally not so patient of whipping as boys, and a rough satirist is seldom known to mend them. Satire, like antimony, if it be used as a medicine, must be rendered less corrosive. Yours is often rank poison. But I will allow that you have done some good in your way, though not half so much as Addison did in his.
Меркурий. Мужчины обычно не так терпеливы к поучениям путем розг, как пацаны, и одной грубой сатирой их не проймешь. Сатира, как сурьма; если ее употреблять в качестве лекарства, нужно позаботиться, чтобы она не сожгла все внутренности. Твоя сатира часто похожа на яд. Но, признаюсь, ты порой приносишь много пользы, хотя и вполовину меньше, чем мистер Аддисон.
Addison. Mercury, I am satisfied. It matters little what rank you assign me as a wit, if you give me the precedence as a friend and benefactor to mankind.
Аддисон. Меркурий, я удовлетворен. Мне не так важно, что я уступаю в остроумии, если мне отдано должное как другу и благодетелю человечества.
Mercury. I pass sentence on the writers, not the men, and my decree is this: When any hero is brought hither who wants to be humbled, let the talk of lowering his arrogance be assigned to Swift. The same good office may be done to a philosopher vain of his wisdom and virtue, or to a bigot puffed up with spiritual pride. The doctor's discipline will soon convince the first, that with all his boasted morality, he is but a Yahoo; and the latter, that to be holy he must necessarily be humble.
Меркурий. Я выношу суждение о писателях, а не о людях, и мой приговор следующий: Если сюда доставляют героя, которого нужно поставить на место, пусть доктор Свифт пособьет с него спесь. Ту же хорошую услугу он окажет и философу, чересчур возносящегося своей мудростью, или ханже, набитому гордыней. Докторские палки быстро убедят первого, что со всей своей хвастливой моралью он такой же йеху, как и прочие; что касается последнего, то святость -- это как раз то, что просто необходимо унижать.
I would also have him apply his anticosmetic wash to the painted face of female vanity, and his rod, which draws blood at every stroke, to the hard back of insolent folly or petulant wit. But Addison should be employed to comfort those whose delicate minds are dejected with too painful a sense of some infirmities in their nature. To them he should hold his fair and charitable mirror, which would bring to their sight their hidden excellences, and put them in a temper fit for Elysium. Adieu. Continue to esteem and love each other, as you did in the other world, though you were of opposite parties, and, what is still more wonderful, rival wits. This alone is sufficient to entitle you both to Elysium.
Я также приложил бы его косметические средства к прикрашенным лицам женского тщеславия, а его палки, которые вызывают кровь при каждом прикосновении, -- к наглой глупости и раздражительному уму. Но Аддисон полезнее, когда нужно успокоить слишком чувствительные сердца, чья деликатность часто страдает от чувства недостатка твердости в их натуре. Перед ними он ставит свое чудесное смягчающее зеркало, которое дает им видеть их скрытые замечательные качества и приводит в то состояние духа, которое необходимо для Елисейских полей. -- Пока, И живите дружно. Цените достоинства другого, хотя вы и противоположны по темпераментам, и что более удивительно, соперничающие умы. Этого достаточно, чтобы вы процветали в Элизиуме.
Circe. You will go then, Ulysses, but tell me, without reserve, what carries you from me?
Circe. Ну что ж, Улисс, намылился уходить, так уходи. Но все же скажи, что тебе здесь у меня не так?
Ulysses. Pardon, goddess, the weakness of human nature. My heart will sigh for my country. It is an attachment which all my admiration of you cannot entirely overcome.
Ulysses. Да обыкновенная людская слабость. Хочу к себе домой хоть тресни. Вся твоя любовь, все мое восхищение тобой не могут перебороть ностальгии по родине.
Circe. This is not all. I perceive you are afraid to declare your whole mind. But what, Ulysses, do you fear? My terrors are gone. The proudest goddess on earth, when she has favoured a mortal as I have favoured you, has laid her divinity and power at his feet.
Circe. Не думаю, что ты искренен до конца. Но что же смущает твою душу? Мой гнев, когда я освинячила твоих спутников, да и тебя готова была ликвидировать, уже давно прошел. Знай, что самая что ни на есть высокомерная богиня на земле, когда какой смертный впадет в ее фавор, навроде как ты в мой, как простая деревенская дура готова на все ради своей любви.
Ulysses. It may be so while there still remains in her heart the tenderness of love, or in her mind the fear of shame. But you, Circe, are above those vulgar sensations.
Ulysses. Да. Если в ее сердце закрепились телячьи нежности любви или страх стыда в ее уме. Но ты, Цирцея, из другого теста. ты выше всех этих чувств.
Circe. I understand your caution; it belongs to your character, and therefore, to remove all diffidence from you, I swear by Styx I will do no manner of harm, either to you or your friends, for anything which you say, however offensive it may be to my love or my pride, but will send you away from my island with all marks of my friendship. Tell me now, truly, what pleasures you hope to enjoy in the barren rock of Ithaca, which can compensate for those you leave in this paradise, exempt from all cares and overflowing with all delights?
Circe. Понимаю твою осторожность. Ведь недаром тебе зовут хитроумным Одиссеем. Ты всегда во всем предусмотрителен, и там, где другие меряют семь раз, прежде чем отрезать. ты, наверное, меряешь 77. Но чтобы устранить твое недоверие, клянусь копытами козла, я не причиню тебе никакого вреда, как и твоим спутникам. И как бы ты ни был неласков со мною, а где-то даже и груб, я отошлю тебя с острова со всеми знаками моей дружбы. Поэтому скажи же мне откровенно, какие такие радости поджидают тебя в твоем обширном и богатом царстве, то есть на той дикой скале, которая торчит среди вод Ионического моря и называется Итакой? Может ли она хоть каплей сравниться с моим островом, настоящим раем на земле?
Ulysses. The pleasures of virtue; the supreme happiness of doing good. Here I do nothing. My mind is in a palsy; all its faculties are benumbed. I long to return into action, that I may worthily employ those talents which I have cultivated from the earliest days of my youth. Toils and cares fright not me; they are the exercise of my soul; they keep it in health and in vigour. Give me again the fields of Troy, rather than these vacant groves. There I could reap the bright harvest of glory; here I am hid like a coward from the eyes of mankind, and begin to appear comtemptible in my own.
Ulysses. Отвечу без запинки, как отличник на уроке: радости добродетели, высшее счастье, какое может быть у человека: делать добро. Здесь я погибаю от безделия. Мой ум в летаргии, все мои способности незадействованы. Я хочу вернуться к активной деятельности, чтобы использовать те таланты, которые папа влил в мою маму и которые я воспитывал в себе с раннего детства. Пертурбации и некомформ не пугают меня: они упражнения для души, они сохраняют ее бодрой и здоровой. Пошли меня снова на войну, завоевывать какую-нибудь Трою. Мне это будет скорее по душе, чем тенистые рощи твоего острова. Там я могу сорвать богатый урожай славы; здесь же я словно трусливый щенок в глазах мужиков доблести и отваги и уж сам себя надоел.
The image of my former self haunts and seems to upbraid me wheresoever I go. I meet it under the gloom of every shade; it even intrudes itself into your presence and chides me from your arms. O goddess, unless you have power to lay that spirit, unless you can make me forget myself, I cannot be happy here, I shall every day be more wretched.
Образ моего внутреннего Эго преследует меня и, кажется, мучит мое воображение, куда бы я ни пошел. Я даже в наших игрищах и барахтаньях не нахожу должного удовольствия, так меня мучит жажда деятельности. О богиня! Вот если бы у тебя была б сила побороть мой дух, заставить забыть меня себя, вот тогда мы бы порезвились, вот тогда бы я не был так несчастен как теперь.
Circe. May not a wise and good man, who has spent all his youth in active life and honourable danger, when he begins to decline, be permitted to retire and enjoy the rest of his days in quiet and pleasure?
Circe. Но ведь безумствам походов и битв ты отдал немалую дань. А сейчас посмотрись хоть в ручей за неизобретенностью пока человечеством зеркала: да у тебя уж виски серебрятся. Пора бы и о душе подумать, и отдохнуть немного. пожить в свое удовольствие. Ты этого заслужил. Чай, работал по самой горячей сетке.
Ulysses. No retreat can be honourable to a wise and good man but in company with the muses. Here I am deprived of that sacred society.
Ulysses. Ни. Пенсия приятна в компании таких же старперов как и ты сам, когда вы выхваляетесь друг перед другом своими подвигами, да еще в присутствии муз. Здесь же я лишен подобного общества.
Circe. А я тебе чем не Муза?
Ulysses. The muses will not inhabit the abodes of voluptuousness and sensual pleasure. How can I study or think while such a number of beasts and the worst beasts are men turned into beasts are howling or roaring or grunting all about me?
Ulysses. Какая же ты Муза? Радости половой любви и физических удовольствий никак не корреспондируют со служением Музам. Оно ведь не терпит суеты, прекрасное должно быть величаво. Да и какое я могу иметь удовольствие среди хрюкающих, визжащих, мяукающих зверей и мужиков, которых в животных превратила то ли ты своей волшебной палочкой, то ли они сами себя своей похотью?
Circe. There may be something in this, but this I know is not all. You suppress the strongest reason that draws you to Ithaca. There is another image besides that of your former self, which appears to you in this island, which follows you in your walks, which more particularly interposes itself between you and me, and chides you from my arms. It is Penelope, Ulysses, I know it is.
Circe. В том, что ты говоришь, наверное, есть резон... И все же что-то мне говорит, что ты высказываешься не до конца (вот они бабы: никогда не успокоятся, пока хоть с одной стороны, хоть с другой не достанут мужика). Ты умолчал о более сиьном доводе, почему у тебя горят колосники по Итаке. И дело тут думается в ином образе, который стоит перед очами твоей души, пока ты тут с тоской ошиваешься на морском берегу, и даль туманною слезою застилает твой взор. Ищите женщину! Вот где загвоздка. Ты думаешь о своей Пенелопе.
Don't pretend to deny it. You sigh for Penelope in my bosom itself. And yet she is not an immortal. She is not, as I am, endowed by Nature with the gift of unfading youth. Several years have passed since hers has been faded. I might say, without vanity, that in her best days she was never so handsome as I. But what is she now?
Не увиливай, что это не так. Твои ахи по Пенелопе отдаются в моих печенках. Но послушай меня. Она ведь не бессмертна, как мы богини. Она не наделена как мы вечной красотой. Вернешься, взглянешь на нее старуху и пожалеешь обо мне.
Ulysses. You have told me yourself, in a former conversation, when I inquired of you about her, that she is faithful to my bed, and as fond of me now, after twenty years' absence, as at the time when I left her to go to Troy. I left her in the bloom of youth and beauty. How much must her constancy have been tried since that time! How meritorious is her fidelity! Shall I reward her with falsehood? Shall I forget my Penelope, who can't forget me, who has no pleasure so dear to her as my remembrance?
Ulysses. Ты дала мне недавно подробный репорт о ее нынешнем состоянии. Из которого я усек, что она так же верна мне, как и двадцать лет назад, когда жажда наживы и поиски приключений на свою задницу погнали меня в Трою. Тогда она была в расцвете молодости и красоты, этакий неугасимый помпончик. Сколько раз ее постоянство с тех пор подвергались испытанию. Но она оставалась верной. И ты предлагаешь мне кинуть ее после стольких лет испытаний? И я должен забыть Пенелопу, которая только и думала обо мне все годы моего бродяжничества? Кто-кто, а я не таков.
Circe. Her love is preserved by the continual hope of your speedy return. Take that hope from her. Let your companions return, and let her know that you have fixed your abode with me, that you have fixed it for ever. Let her know that she is free to dispose as she pleases of her heart and her hand. Send my picture to her, bid her compare it with her own face. If all this does not cure her of the remains of her passion, if you don't hear of her marrying Eurymachus in a twelvemonth, I understand nothing of womankind.
Circe. Ее любовь поддерживалась надеждой, что ты вот-вот постучишься в двери: вот он я, примите и распишитесь. Отними у нее эту надежду. Пусть твои друзья вернутся домой и расскажут, так мол и так, прости блудного сына: он нашел другую женщину и хочет остаться с ней до конца жизни. Пусть они скажут, что отныне она свободна и может распоряжаться собой, как ей будет угодно. Пусть они покажут ей мою фотографию и пусть она сравнит ее со своей физиономией. И если она после этого не плюнет на свою верность и не выскочит замуж за Эвримаха тут же, значит я ничего не понимаю в женщинах.
Ulysses. O cruel goddess! why will you force me to tell you truths I desire to conceal? If by such unmerited, such barbarous usage I could lose her heart it would break mine. How should I be able to endure the torment of thinking that I had wronged such a wife?
Ulysses. Несносная угадчица человеческого сердца! Заставила-таки сказать мне то, о чем я предпочел бы не заикаться. Одного ты не учла: если я таким варварским способом разобью ее сердце, то мое лопнет тут же. Да разве смогу я вынести мысль, что разбил сердце такой женщины?
What could make me amends for her being no longer mine, for her being another's? Don't frown, Circe, I must own since you will have me speak I must own you could not. With all your pride of immortal beauty, with all your magical charms to assist those of Nature, you are not so powerful a charmer as she. You feel desire, and you give it, but you have never felt love, nor can you inspire it.
Что может меня заставить думать, что ее больше нет или что она не такая, какой я ее себе представляю? Не дуй губы, Цирцея, раз уж ты вынудила меня к откровенности за откровенность, так уж слушай. Хоть ты и гордишься своей вечной, как неразменный рубль, красотой, при всех твоих волшебных чарах ты не такова, как Пенелопа. А нам пусть гирше да иньше. Ты прямо воплощенная секс-бомба, а любовь она ведь немножечко другое.
How can I love one who would have degraded me into a beast? Penelope raised me into a hero. Her love ennobled, invigorated, exalted my mind. She bid me go to the siege of Troy, though the parting with me was worse than death to herself. She bid me expose myself there to all the perils of war among the foremost heroes of Greece, though her poor heart sunk and trembled at every thought of those perils, and would have given all its own blood to save a drop of mine.
Ну вот посуди. Как я могу тебя любить, когда ты превратила меня в животное для удовлетворения твоих никогда ненасытимых желаний. Прямо хоть ошейник на меня вешай. А Пенелопа побуждала меня к героизму. Ее любовь облагораживала, давала силы, возвышала ум. Она вечно зудила, чтобы я плыл в Трою, когда вся Греция собралась туда, хотя разлука со мной и была ей не по нутру. Она просила, чтобы я был вечно в первых рядах героев, хотя ее мысль трепетала, что бабахнут в меня из арбалета, да так, что и костей не соберешь.
Then there was such a conformity in all our inclinations! When Minerva was teaching me the lessons of wisdom she delighted to be present. She heard, she retained, she gave them back to me softened and sweetened with the peculiar graces of her own mind. When we unbent our thoughts with the charms of poetry, when we read together the poems of Orpheus, Mus?us, and Linus, with what taste did she discern every excellence in them!
Да и в других наших делах между нами царили мир и согласие. Я еще и подумать не успел, а она уже сделала. Еще когда твоя коллега по божественному цеху Минерва учила меня мудрости, Пенелопа была тут же. Сядет в сторонке как кошка и слушает себе слушает. Да на ус, если продолжить сравнение с кошкой, наматывает. А потом мне же в качестве советов выдавала те минервины поучения. Но всегда в мягкой форме и с неизменной грацией, не то что другие бабы: гав да гав. И хотя бы правильно говорили, а так и хочется треснуть по башке. А еще мы вместе с ней читали. И Шекспира, и Петрарку, и Тургенева, и она обращала всегда мое внимание, как они хорошо выражаются, особенно на тонкость психологических деталей. Меня-то всегда больше тянуло к action да приключениям.
My feelings were dull compared to hers. She seemed herself to be the muse who had inspired those verses, and had tuned their lyres to infuse into the hearts of mankind the love of wisdom and virtue and thefear of the gods. How beneficent was she, how tender to my people! What care did she take to instruct them in all the finer arts, to relieve the necessities of the sick and aged, to superintend the education of children, to do my subjects every good office of kind intercession, to lay before me their wants, to mediate for those who were objects of mercy, to sue for those who deserved the favours of the Crown.
Как и у всех мужиков чувства у меня были несколько глуховаты. И потому она всегда казалась мне самой Музой, которой были вдохновлены стихи и лирическая проза. Она словно вливала в меня мудрость и добродетель, а значит и любовь к вам богам. И хозяйкой она была отличной. экономной, распорядительной и всегда в хороших отношениях со всей службой, включая последнего раба-свинопаса. Она читала им священные книги, требовала внимания и снохождения к чудачествам старперов. Указывала, кого нужно наказать, -- особенно она была неумолима к тем, кто проявлял жестокость к животным и слабым, -- а кого наградить.
And shall I banish myself for ever from such a consort? Shall I give up her society for the brutal joys of a sensual life, keeping indeed the exterior form of a man, but having lost the human soul, or at least all its noble and godlike powers? Oh, Circe, it is impossible, I can't bear the thought.
И что ты мне предлагаешь отказаться от этого уюта? Ради чего? Бесконечного, хотя и разнообразного секса. Быть мужиком только потому что есть что болтается между ног, а не потому что отвага переполняет сердце, а способность суждения мозги, быть по сути этаким офисным планктоном? Тьфу, блин, даже думать об этом противно.
Circe. Begone; don't imagine that I ask you to stay a moment longer. The daughter of the sun is not so mean-spirited as to solicit a mortal to share her happiness with her. It is a happiness which I find you cannot enjoy. I pity and despise you. All you have said seems to me a jargon of sentiments fitter for a silly woman than a great man. Go read, and spin too, if you please, with your wife. I forbid you to remain another day in my island. You shall have a fair wind to carry you from it. After that may every storm that Neptune can raise pursue and overwhelm you. Begone, I say, quit my sight.
Circe. Ну-у-у, завел шарманку. Даже слушать противно. Если дела обстоят таким боком, то вот тебе бог, а вот порог. Я богиня и дочь богов, так что папа у меня доставит мне все, что простому смертному, владей он хоть сотней нефтяных скважин, и не снилось. И если я выбрала для себя мужика, то вовсе не для телячьих нежностей и обмена душевной информацией. Недостоин ты счастья, к которому я хотела тебя приобщить. То что ты тут мямлил, годно для сентиментальных сериалов, которыми пичкают домохозяек, а не для людей, созданных для величия. Иди начерти пару формул со своей половиной. Можешь также помочь ей держать веретено. Чтобы духу твоего не было на моем острове в течение 24 часов. И дай то бог, мой папаня Посейдон, штормов тебе в корму, чтобы и крякнуть не успел за свои низменным мысли.
Ulysses. Great goddess, I obey, but remember your oath.
Ulysses. Прощай, Цирцея. Не поминай лихом
Circe.
Только этого мне, дочери богов, не хватало забивать себе голову делишками мелких человечков
Разговор Меркурия, английского дуэлянта и индейского дикаря (6 диалог)
English
Русский
Mercury An English Duellist A North American Savage.
The Duellist. Mercury, Charon's boat is on the other side of the water. Allow me, before it returns, to have some conversation with the North American savage whom you brought hither with me. I never before saw one of that species. He looks very grim. Pray, sir, what is your name? I understand you speak English.
The Duellist. Меркурий, дружище, я вижу та пресловутая ладья все еще на той стороне Стикса, откуда, как нас учили в школе, нет возврата живущим. Позволь мне пока поболтать с американским индейцем, который также дожидается своей очереди на переправе. Я много что слышал о них, но как-то в жизни никого подобного видеть не довелось. Тем более, как я вижу, он кумекает по-английски.
Savage. Yes, I learnt it in my childhood, having been bred for some years among the English of New York. But before I was a man I returned to my valiant countrymen, the Mohawks; and having been villainously cheated by one of yours in the sale of some rum, I never cared to have anything to do with them afterwards. Yet I took up the hatchet for them with the rest of my tribe in the late war against France, and was killed while I was out upon a scalping party.
Savage. Да я учил его в детстве, пока наше племя обитало недалеко от Нью-Йорка. Но потом мы откочевали в страну доблестных могикан. А после того как один из ваших надул меня при продаже рома, я заклялся иметь дело с людьми вашей расы. Тем не менее я снял со стены свой томагавк, чтобы вместе со своими соплеменниками помогать вам в войне с французами. Там меня и подстрелили, когда снимал скальпы с павших воинов.
But I died very well satisfied, for my brethren were victorious, and before I was shot I had gloriously scalped seven men and five women and children. In a former war I had performed still greater exploits. My name is the Bloody Bear; it was given me to express my fierceness and valour.
Но я умирал вполне удовлетворенным, ибо мы в той битве победили и я оскальпировал 7 мужских и 5 женских и детских трупов. А в предыдущей войне мои подвиги были еще бОльшими. Меня зовут Кровавый Медведь за мою крайнюю кровожадность и мужество.
Duellist. Bloody Bear, I respect you, and am much your humble servant. My name is Tom Pushwell, very well known at Arthur's. I am a gentleman by my birth, and by profession a gamester and man of honour. I have killed men in fair fighting, in honourable single combat, but don't understand cutting the throats of women and children.
The Duellist. Кровавый Медведь, тебе мой респект. Я твой, как у нас говорят, покорный слуга. Моя имя Том Пушвелл, весьма славное среди моих современником. По рождению я джентльмен а по занятиям игрок и человек чести. Я тоже понаубивал достаточно и всякиъ. Но все это были мужчины. И я побеждал в честном поединке и никогда не трогал и пальцем женщин и детей.
Savage. Sir, that is our way of making war. Every nation has its customs. But, by the grimness of your countenance, and that hole in your breast, I presume you were killed, as I was, in some scalping party. How happened it that your enemy did not take off your scalp?
Savage. Это свойственно вам, а у нас другой обычай ведения войн. Каждый народ имеет свои обычаи. Но судя по твоей мрачности и дырке в груди ты пал жертвой команды скальпоснимателей. Но как так получилось, что скальп твой целехонький? Почему враги не сняли его?
Duellist. Sir, I was killed in a duel. A friend of mine had lent me a sum of money. After two or three years, being in great want himself, he asked me to pay him. I thought his demand, which was somewhat peremptory, an affront to my honour, and sent him a challenge. We met in Hyde Park. The fellow could not fence: I was absolutely the adroitest swordsman in England, so I gave him three or four wounds; but at last he ran upon me with such impetuosity, that he put me out of my play, and I could not prevent him from whipping me through the lungs.
The Duellist. Сэр, позвольте вас так называть, но я был убит на дуэли. Мой приятель занял мне денег. Через два или три года будучи в стесненных обстоятельствах он попросил меня отдать деньги. Я посчитал это наглостью -- требовать деньги до оговоренного срока и послал ему формальный вызов на поединок. Мы встретились в Гайд Парке. Парень был не из мастеров. Я же одним из лучших фехтовальщиков Англии. Я вволю позабавился, четыре или пять раз выбивал у него шпагу из рук. Тогда он полез на меня против всех правил фехтования и так яростно, что проткнул мне легкие.
I died the next day, as a man of honour should, without any snivelling signs of contrition or repentance; and he will follow me soon, for his surgeon has declared his wounds to be mortal. It is said that his wife is dead of grief, and that his family of seven children will be undone by his death. So I am well revenged, and that is a comfort. For my part, I had no wife. I always hated marriage.
Я умер на следующий день. как и подобает джентльмену. Не раскаиваясь в своих поступках и не хныча по поводу глупости и зазнайства, ставших причинами моего поражения. Но и мой противник должен был вскоре умереть, так как хирург сказал, что его раны несовместимы с жизнью. Мне также сказали, что его жена не находит себя от горя и что его семерым детям теперь иди хоть по миру с сумой. Так что помщен я с избытком и это доставляет мне удовлетворение. У меня же нет жены, поскольку я давний противник брака.
Savage. Mercury, I won't go in a boat with that fellow. He has murdered his countryman he has murdered his friend: I say, positively, I won't go in a boat with that fellow. I will swim over the River, I can swim like a duck.
Savage. Меркурий. меня что-то не манит плыть в одной лодке с этим парнем. Он убил своего земляка, даже друга. Я решительно не хочу плыть вместе с таким человеком. Позволь мне переплыть Стикс: я пловец хоть куда
Mercury. Swim over the Styx! it must not be done; it is against the laws of Pluto's Empire. You must go in the boat, and be quiet.
Mercury. Переплыть Стикс! Эк чего выдумал. Да это против всякого регламента империи Плутона. Дожидайся лодки и не трепещи крылышками!
Savage. Don't tell me of laws, I am a Savage. I value no laws. Talk of laws to the Englishman. There are laws in his country, and yet you see he did not regard them, for they could never allow him to kill his fellow-subject, in time of peace, because he asked him to pay a debt. I know indeed, that the English are a barbarous nation, but they can't possibly be so brutal as to make such things lawful.
Savage. Да пошел ты со своим регламентом в это самое царство Плутона. Я дикарь, а мы на то и дикари, чтобы не признавать никакого регламента. Говори о регламенте с англичанами. Вот в их стране есть законы. Но они не помешали ему убить приятеля в мирное время только потому, что тот потребовал его возвратить долг. Я знаю, что англичане паскудники еще те, но я не думал, что они такие подонки, чтобы подобные вещи возводить в ранг закона.
Mercury. You reason well against him. But how comes it that you are so offended with murder; you, who have frequently massacred women in their sleep, and children in the cradle?
Mercury. Резонно. Тут ты уел его как надо. Но тогда объясни мне, если ты такой чистюля по части убийств, то как же так ты вырезал женщин во сне, детей в колыбели?
Savage. I killed none but my enemies. I never killed my own countrymen. I never killed my friend. Here, take my blanket, and let it come over in the boat, but see that the murderer does not sit upon it, or touch it. If he does, I will burn it instantly in the fire I see yonder. Farewell! I am determined to swim over the water.
Savage. Я никого не убивал. Кроме наших врагов. Я не запятнал себя ни кровью, ни даже никаким оскорблением против своих сородичей. Я могу умереть за друга, но не смогу его убить. Вот тебе мое одеяло, самое ценное, что мне позволено взять сюда. Вот пусть оно и плывет на тот берег вместо меня. Но видеть напротив себя убийцу, сидеть с ним... нет прошу меня уволить от такого удовольствия. Одеяло же, если он его коснется, я сожгу на том берегу, в костре, который виден отсюда. Пока, до скорого. Я плыву.
Mercury. By this touch of my wand I deprive thee of all thy strength. Swim now if thou canst.
Mercury. Ну что ж плыви. С богом или богами, как там у вас. Если сможешь, конечно.
Savage. А то?
Savage. А то, что касанием своего жезла я лишаю тебя силы.
Savage. This is a potent enchanter. Restore me my strength, and I promise to obey thee.
Savage. Это серьезное колдовство. Прошу тебя, верни мне мою силу, и я буду повиноваться тебе.
Mercury. I restore it: but be orderly, and do as I bid you; otherwise worse will befall you.
Mercury. То-то. Будь по-твоему. Но соблюдай установленный порядок, иначе я нашлю на тебя другие несчастья.
Duellist. Mercury, leave him to me. I'll tutor him for you. Sirrah, savage, dost thou pretend to be ashamed of my company? Dost thou know I have kept the best company in England?
The Duellist. Меркурий, предоставь его пожалуйста мне. Я научу его вести себя подобающим образом. Послушайте, сэр, вы что себе позволяете. Вас не устраивает моя компания? Принятого в лучших домах Лондона и Парижа?
Savage. I know thou art a scoundrel! Not pay thy debts! kill thy friend who lent thee money for asking thee for it! Get out of my sight! I will drive thee into Styx!
Savage. Да хоть и Нью-Йорка. Ты мерзавец. Не платить долгов. Убить на поединке друга только для того, чтобы не возвращать ему его же собственные деньги! Прочь с моих глаз, иначе я утоплю тебя в этой речке.
Mercury. Stop! I command thee. No violence! Talk to him calmly.
Mercury. Стоп машина! Задний ход! Я здесь командую. Языком можете чесать себе сколько влезет, а вот никакого насилия я не допущу.
Savage. I must obey thee. Well, sir, let me know what merit you had to introduce you into good company? What could you do?
Savage. Раз так, то так. Закон он и в Африке закон, и в Америке, и в подземном царстве. Но все же, сэр, как ты себя называешь, за какие же такие заслуги ты был принят в лучших домах Лондона и Парижа? Что ты из себя представляешь?
Duellist. Sir, I gamed, as I told you. Besides, I kept a good table. I eat as well as any man either in England or France.
The Duellist. Я уже говорил. Я профессиональный игрок. Кроме того, мой стол был одним из лучших в английской столице. Да и французы с их знаменитой кухней не многие могли состязаться со мной в этом пункте.
Savage. Eat! Did you ever eat the liver of a Frenchman, or his leg, or his shoulder! There is fine eating! I have eat twenty. My table was always well served. My wife was esteemed the best cook for the dressing of man's flesh in all North America. You will not pretend to compare your eating with mine?
Savage. О кухня, отлично. Ты что ел такого? Печень французов или их ноги или плечи? Прекрасная еда. Я такую ел много раз. Мой стол был всегда прекрасно сервирован. Моя жена была знаменита на всю Северную Америку по части приготовления деликатесов из человеческого мяса. Может ли быть, чтобы у тебя был стол не хуже?
Duellist. I danced very finely.
The Duellist. Еда едой, но я прекрасно танцевал.
Savage. I'll dance with thee for thy ears: I can dance all day long. I can dance the war-dance with more spirit than any man of my nation. Let us see thee begin it. How thou standest like a post! Has Mercury struck thee with his enfeebling rod? or art thou ashamed to let us see how awkward thou art? If he would permit me, I would teach thee to dance in a way that thou hast never yet learnt. But what else canst thou do, thou bragging rascal?
Savage. Я готов посостязаться с тобой в танцах. Я могу протанцевать целый день напролет. Мой военный танец был грозен как ни у кого в известных мне племенах. Давай посоревнуемся. Начинай. Ну что же ты стоишь как телеграфный столб? Тебя что, Меркурий погладил своей палочкой обессиливалкой? Или тебе стыдно показать свои способности? Если мне будет позволено, я научу танцевать тебя как надо. Но оставим танцы. А что еще ты можешь делать?
Duellist. O heavens! must I bear this? What can I do with this fellow? I have neither sword nor pistol. And his shade seems to be twice as strong as mine.
The Duellist. О небеса моей отчизны, которых мне уже никогда не увидеть. Уберите от меня этого поганца. Или верните мне мою шпагу и мои пистолеты.
Savage. Я бы предпочел на кулачках.
Duellist. Это будет нечестная борьба. Твоя тень в два раза больше моей.
Mercury. You must answer his questions. It was your own desire to have a conversation with him. He is not well bred; but he will tell you some truths which you must necessarily hear, when you come before Rhadamanthus. He asked you what you could do besides eating and dancing.
Mercury. И какая только дрянь к нам не прилетает с земли. Ты должен отвечать на его вопрос. Ведь это ты же затеял беседу с ним. Он, конечно, воспитывался не в Оксфорде, но он задает тебе резонные вопросы, которых тебе не избежать если не от него, то от нашего верховного судьи Радаманта. Итак, он спросил тебя: кроме как пожрать да потанцевать, чем ты занимался еще?
Duellist. I sang very agreeably.
The Duellist. Ну, я пел.
Savage. Let me hear you sing your 'Death Song' or the 'War Whoop.' I challenge you to sing. Come, begin. The fellow is mute. Mercury, this is a liar; he has told us nothing but lies. Let me pull out his tongue.
Savage. Просим, просим. Спой нам, светик, не стыдись что-нибудь из твоего репертуара. Что-нибудь типа "Песни смерти" или "Военного клича".Запой, а я подпою. Но ты нем как рыба. Меркурий, да он просто лжец и далеко не милый. Он не говорит ничего, кроме лжи. Позволь я полечу его своими средствами.
Duellist. The lie given me! and, alas, I dare not resent it. What an indelible disgrace to the family of the Pushwells! This indeed is damnation.
The Duellist. Меня обвиняют во лжи. И я еще не смею помстить за это. Какой скандал для семьи Пашвеллов. Вот это наказание, так наказание.
Mercury. Here, Charon, take these two savages to your care. How far the barbarism of the Mohawk will excuse his horrid acts I leave Minos to judge. But what can be said for the other, for the Englishman? The custom of duelling? A bad excuse at the best! but here it cannot avail. The spirit that urged him to draw his sword against his friend is not that of honour; it is the spirit of the furies, and to them he must go.
Mercury. А вот и Харон подоспел со своей лодкой. Возьми-ка двух этих дикарей под свою опеку. Насколько варварство могиканина извинительно, пусть судит по законам Зевса Минос. Но что сказать про другого, про англичанина? Дуэльный обычай? Хорошенькое извинение для его земляков, но здесь оно не прокатит. Злой дух, который толкнул его обнажить своей меч против друга не смягчающее вину обстоятельство. Придется парнишке, похоже, попасться на обед к фуриям.
Savage. If he is to be punished for his wickedness, turn him over to me; I perfectly understand the art of tormenting. Sirrah, I begin my work with this kick on your breech.
Savage. Если его нужно наказать за его гадости, то не дашь ли ты мне его в мои руки. Уж что что, а мучить я умею. Только скажите, сэр, и я тут же примусь за работу.
Duellist. Oh my honour, my honour, to what infamy art thou fallen!
The Duellist. О боже! Нет пусть уж лучше меня кушают фурии.
Pliny the Elder. The account that you give me, nephew, of your behaviour amidst the tenors and perils that accompanied the first eruption of Vesuvius does not please me much. There was more of vanity in it than of true magnanimity. Nothing is great that is unnatural and affected.
Pliny the Elder. Твой отчет, племяш, о твоем поведении между возрастанием угрозы и опасностями, которые последовали за первым извержением вулкана, не весьма оставил меня довольным. В них больше тщеславия, чем подлинного духа науки. Ничто не велико, что аффектированно и ненатурально.
When the earth was shaking beneath you, when the whole heaven was darkened with sulphurous clouds, when all Nature seemed falling into its final destruction, to be reading Livy and making extracts was an absurd affectation. To meet danger with courage is manly, but to be insensible of it is brutal stupidity; and to pretend insensibility where it cannot be supposed is ridiculous falseness.
Когда земля у тебя под ногами ходит ходуном, когда все небо потемнело от сернистых облаков, когда вся натура, кажется, доходит до светопреставления, читать Ливия и делать из него выписки, кажется мне ненужной аффектацией. Встретить мужественно опасность это по-мужски, но быть к ней нечувствительным -- это глупость. А притворятся, что тебе в такой момент все фиолетово, это уже нелепая дешевка.
When you afterwards refused to leave your aged mother and save yourself without her, you indeed acted nobly. It was also becoming a Roman to keep up her spirits amidst all the horrors of that tremendous scene by showing yourself undismayed; but the real merit and glory of this part of your behaviour is sunk by the other, which gives an air of ostentation and vanity to the whole.
Когда же позднее ты отказался покинуть свою престарелую мать и спасаться в одиночку, тогда ты вел себя действительно благородно. Римлянину подобает сохранять свой дух среди всех ужасов природы и показывать себя неустрашенным. Но реальное благородство твоего поведения в этот момент обнуляется другими эпизодами, когда ты гнал понты и словно купался в своем тщеславии.
Pliny the Younger. That vulgar minds should consider my attention to my studies in such a conjuncture as unnatural and affected, I should not much wonder; but that you would blame it as such I did not apprehend you, whom no business could separate from the muses; you, who approached nearer to the fiery storm, and died by the suffocating heat of the vapour.
Pliny the Younger. То что вульгары найдут мою углубленность в мои литературные занятия в такой момент ненатуральными и притворными, я не удивлюсь. Но твои обвинения, дядя, как-то не укладываются в моей голове. Ведь ты сам никогда не отвлекался от муз, ты, который старался как можно ближе подойти к горящей реке и погиб от удушения извергаемыми из жерла огнедышащей горы газами.
Pliny the Elder. I died in doing my duty. Let me recall to your remembrance all the particulars, and then you shall judge yourself on the difference of your behaviour and mine. I was the Prefect of the Roman fleet, which then lay at Misenum. On the first account I received of the very unusual cloud that appeared in the air I ordered a vessel to carry me out to some distance from the shore that I might the better observe the phenomenon, and endeavour to discover its nature and cause.
Pliny the Elder. Я умер, исполняя свой долг. Напряги свою память. Вспомни все детали моего поведения, и ты увидишь громадную разницу между тем, как вел себя ты и как вел себя я. Я тогда командовал римским флотом, который находился на морской базе в Миценах. При первом же отчете, который я получил о необычном облаке, которое появилось в атмосфере, я приказал капитану судна, на котором плыл тогда, подойти на такое расстояние, чтобы получше рассмотреть его и, если удастся, понять причину этого явления.
This I did as a philosopher, and it was a curiosity proper and natural to an inquisitive mind. I offered to take you with me, and surely you should have gone; for Livy might have been read at any other time, and such spectacles are not frequent.
Это я делал как философ, и удовлетворять любопытство подобного рода было правильной и естественной линией поведения для пытливого человеческого ума. Я предлагал тебе отправиться со мной, и ты должен был бы принять мое предложение: ибо Ливия ты мог бы почитать и в любое другое время, видеть же подобное явление удается не часто.
When I came out from my house, I found all the inhabitants of Misenum flying to the sea. That I might assist them, and all others who dwelt on the coast, I immediately commanded the whole fleet to put out, and sailed with it all round the Bay of Naples, steering particularly to those parts of the shore where the danger was greatest, and from whence the affrighted people were endeavouring to escape with the most trepidation. Thus I happily preserved some thousands of lives, noting at the same time, with an unshaken composure and freedom of mind, the several phenomena of the eruption.
Когда же я вышел из дома, я обнаружил, что все жители Мизенума торопятся к морю. Я мог и должен был помочь им и другим жителям побережья. Поэтому я немедленно отдал команду, чтобы весь флот снялся с якоря и начал барражировать вдоль Неаполитанской бухты, высматривая места, где опасность была наибольшей, и оттуда немедленно эвакуировать жителей и даже силой загонять их на корабли, чтобы подальше увезти от грозившей им опасности. Так мне удалось спасти не одну тысячу жизней. Я же при этом старался зафиксировать со всей трезвостью ума и самообладанием странные феномены, сопутствовавшие извержению.
Towards night, as we approached to the foot of Mount Vesuvius, our galleys were covered with ashes, the showers of which grew continually hotter and hotter; then pumice stones and burnt and broken pyrites began to fall on our heads, and we were stopped by the obstacles which the ruins of the volcano had suddenly formed, by falling into the sea and almost filling it up, on that part of the coast.
Ближе к ночи мы подошли к подножию горы Везувий, причем наши галеры было покрыты слоем пепла, а он сыпал и сыпал все горячее и горячее. Потом пемза и обожженные обломки пирита начали падать на наши головы, а мы сами были заблокированы неожиданно возникшими рифами вулканического происхождения. Они росли буквально на глазах, превращая в сушу эту часть залива.
I then commanded my pilot to steer to the villa of my friend Pomponianus, which, you know, was situated in the inmost recess of the bay. The wind was very favourable to carry me thither, but would not allow him to put off from the shore, as he was desirous to have done.
Я скомандовал капитану двигаться к вилле моего друга Помпониана в самом дальнем конце бухты. Ветер был попутным для нас, но не давал отдалиться от берегов, как я хотел.
We were, therefore, constrained to pass the night in his house. The family watched, and I slept till the heaps of pumice stones, which incessantly fell from the clouds that had by this time been impelled to that side of the bay, rose so high in the area of the apartment I lay in, that if I had stayed any longer I could not have got out; and the earthquakes were so violent as to threaten every moment the fall of the house.
Таким образом мы вынуждены были провести всю ночь на вилле. Вся семья Попониуса бодрствовала, я же уснул и спал до тех пор, пока камни пемзы, которые как дождь поливали землю из туч, не образовали таких куч перед моей комнатой, что останься я там хоть еще на немного, я бы уже не смог выйти. Не говоря уже о том, что землетрясение разбушевалось с такой силой, что дом вот-вот должен был рухнуть.
We, therefore, thought it more safe to go into the open air, guarding our heads as well as we were able with pillows tied upon them. The wind continuing contrary, and the sea very rough, we all remained on the shore, till the descent of a sulphurous and fiery vapour suddenly oppressed my weak lungs and put an end to my life.
Поэтому было решено, что безопаснее находиться на открытом воздухе, прикрепив к головам подушки. Ветер уже дул нам навстречу, море волновалось, мы же шли по его берегу, пока камнепад сернистой пемзы и густые пары настолько не заполнили мои легкие, что я потерял сознание и, как оказалось впоследствии, умер.
In all this I hope that I acted as the duty of my station required, and with true magnanimity. But on this occasion, and in many other parts of your conduct, I must say, my dear nephew, there was a mixture of vanity blended with your virtue which impaired and disgraced it.
Все это время, надеюсь, я вел себя так, как требовал от меня мой долг и сохранял при этом полное присутствие духа. Но, что касается тебя, мой милый племянник, то ты тогда, как и в других жизненных ситуациях, проявил смесь мужества и дешевенького пижонства, резко снижавшего качество твоего поведения.
Without that you would have been one of the worthiest men whom Rome has over produced, for none excelled you in sincere integrity of heart and greatness of sentiments. Why would you lose the substance of glory by seeking the shadow? Your eloquence had, I think, the same fault as your manners; it was generally too affected.
А ведь ты мог бы быть одним из самых славных мужей, рожденных для гордости и славы Рима, ибо мало кто мог равняться с тобой в чистосердечии и благородстве чувств. Почему ты отодвинулся от солнца славы в поисках тени? Твой литературный стиль несет на себе те же черты, что и твои манеры: он слишком аффектирован и высокопарен.
You professed to make Cicero your guide and pattern; but when one reads his Panegyric upon Julius C?sar, in his Oration for Marcellus, and yours upon Trajan, the first seems the genuine language of truth and Nature, raised and dignified with all the majesty of the most sublime oratory; the latter appears the harangue of a florid rhetorician, more desirous to shine and to set off his own wit than to extol the great man whose virtues he was praising.
Ты не раз заявлял, что ты взял за образец Цицерона. Но когда читаешь его "Панегирик Цезарю" в его речи для Марцеллуса и сравниваешь с твоим панегириком Траяну, то первый, кажется, говорит языком правды и натуры, украшенной величием и изяществом подлинной элоквенции. Твой же стиль -- сплошной ураган, не ниже чем камнепад от Везувия, пышной риторики, более предназначенной цвести, чем пахнуть. Ты так и выпираешь из каждой строчки своего панегирика, совершенно забывая о герое твоего опуса, которого ты как бы взялся прославить.
Pliny the Younger. I will not question your judgment either of my life or my writings; they might both have been better if I had not been too solicitous to render them perfect. It is, perhaps, some excuse for the affectation of my style that it was the fashion of the age in which I wrote.
Pliny the Younger. Я не буду ставить под вопрос твои суждения ни о моей жизни, ни о писаниях. Пусть они и покажутся справедливыми на непредвзятое око, но я был слишком щепетилен и в своем поведении и в своих прославленных в потомстве письмах. И скорее всего именно это и сделало мой стиль чересчур аффектированным на твой суровый староримский взгляд. Учти к тому же, что таковы тогда были веяния литературной моды.
Even the eloquence of Tacitus, however nervous and sublime, was not unaffected. Mine, indeed, was more diffuse, and the ornaments of it were more tawdry; but his laboured conciseness, the constant glow of his diction, and pointed brilliancy of his sentences, were no less unnatural. One principal cause of this I suppose to have been that, as we despaired of excelling the two great masters of oratory, Cicero and Livy, in their own manner, we took up another, which to many appeared more shining, and gave our compositions a more original air; but it is mortifying to me to say much on this subject.
Даже Тацитус, такой крепкий и ядрный, не мог полностью избежать высокословия. Мой стиль был еще более расплывчат, я гораздо чаще, чем автор "Германики" прибегал к словесным украшениям. Но его искусственная, чтобы не сказать навороченная, сжатость, сжатость ради сжатости, педалирование оборотов, позаимствованное у ораторов, отточенность сентенций, все это отдает ненатуральностью. Хочу обратить внимание на один важный момент. Мы уже не могли превзойти совершенную прозу Цицерона, Ливия и Цезаря. И чтобы не выглядеть бледно в при сравнении их стиля и нашего, мы выбрали иное направление. Мы более блескучи, композиция наших вещей более изощренная. Что мне еще к этому добавить?
Permit me, therefore, to resume the contemplation of that on which our conversation turned before. What a direful calamity was the eruption of Vesuvius, which you have been describing?
Позволь мне поэтому вернуться к исходному пункту нашей беседы. Каким ужасом осталось на памяти римлян это грандиозное извержение.
Don't you remember the beauty of that fine coast, and of the mountain itself, before it was torn with the violence of those internal fires, that forced their way through its surface. The foot of it was covered with cornfields and rich meadows, interspersed with splendid villas and magnificent towns; the sides of it were clothed with the best vines in Italy. How quick, how unexpected, how terrible was the change! All was at once overwhelmed with ashes, cinders, broken rocks, and fiery torrents, presenting to the eye the most dismal scene of horror and desolation!
Ты, конечно, помнишь красоту неаполитанского побережья и самого Везувия. легкой дымкой, как из трубы, всегда так украшавшего пейзаж. А потом этот адский огонь и пепел, и все в одночасье было сметено с лика земли. Земля там до извержения была покрыта медяными лугами, на которых искусство агронома соревновалось с дарами природы. Прекрасные виллы прятались в небольших рощах, не затмевая дел природы. Лучшие виноградники во всей Италии. И как внезапна и ужасна была перемена. Поля стонали под пеплом, обломками скал, огненными потоками. Пейзаж, достойный фильмов ужаса. Так должна была бы выглядеть земля после ядерной катастрофы.
Pliny the Elder. You paint it very truly. But has it never occurred to your philosophical mind that this change is a striking emblem of that which must happen, by the natural course of things, to every rich, luxurious state?
Pliny the Elder. Твое описание верно. Но не приходило ли в твою философскую голову, что так, и никак не иначе должна выглядеть земля, жители которой уклонились от пути естественного развития, поставили во главу угла погоню за богатствами и комфортом?
While the inhabitants of it are sunk in voluptuousness while all is smiling around them, and they imagine that no evil, no danger is nigh the latent seeds of destruction are fermenting within; till, breaking out on a sudden, they lay waste all their opulence, all their boasted delights, and leave them a sad monument of the fatal effects of internal tempests and convulsions.
Когда насельники планеты утопают в роскоши, все улыбается вокруг них, и сама природа кажется служит их прихотям, почему-то им не приходит в голову, что семена разрушения и смерти неизбежно зреют внутри. Пока гной разом не прорвется наружу и не уничтожит все вокруг себя. И все их мнимое благополучие и детский лепет прогресса не обернутся разрушением, оставив позади себя смрад и гниение. И природа-мать, очистив с лона земли непотребное людское племя, не вернется к своей естественной суровой гармонии.
Cortez. Is it possible, William Penn, that you should seriously compare your glory with mine? The planter of a small colony in North America presume to vie with the conqueror of the great Mexican Empire?
Cortez. Вааще! Неужели ты думаешь, сэр Вильям Пенн на полном серьезе сопоставить твою славу с моей? Руководитель малюсенькой колонии где-то в дикой Северной Америки и я, покоритель громадной Мексиканской империи. Да как ты можешь становится со мной на райской перекличке в одну шеренгу?
Penn. Friend, I pretend to no glory the Lord preserve me from it. All glory is His; but this I say, that I was His instrument in a more glorious work than that performed by thee incomparably more glorious.
Penn. Я в общем-то вообще ни какую славу со стороны бога не рассчитываю. Вся слава в Нем. Я однако скромно замечу, что я был ничтожным инструментом в его руках в более благородном деле, чем то, которое снискало тебе такую помпу.
Cortez. Dost thou not know, William Penn
Cortez. Как так? Я что-то в непонятках. Разве ты не знаешь, сэр Виллиам Пенн...
Penn.
Penn. Просто сэр Виллиам. К титулу у нас добавляют только имя.
Cortez. that with less than six hundred Spanish foot, eighteen horse, and a few small pieces of cannon, I fought and defeated innumerable armies of very brave men; dethroned an emperor who had been raised to the throne by his valour, and excelled all his countrymen in the science of war, as much as they excelled all the rest of the West Indian nations?
Cortez. Ну фиг с ним. Сэр так сэр. Вильям, так Вильям. Разве ты не знаешь, сэр Вильям, что меньше чем с шестью сотнями пехотинцев, восьмьюдесятью всадников и небольшим количеством пушек, я сразился и победил бесчисленное число противников, людей далеко не кротких, а мужественных и яростных. Я ссадил с трона их императора, поднявшегося туда благодаря своему мужеству, которым он превосходил всех своих соотечественников. Он слыл искуснейшим воином среди народа, самого искусного в военном деле среди всех народов западного полушария
That I made him my prisoner in his own capital; and, after he had been deposed and slain by his subjects, vanquished and took Guatimozin, his successor, and accomplished my conquest of the whole empire of Mexico, which I loyally annexed to the Spanish Crown? Dost thou not know that, in doing these wonderful acts, I showed as much courage as Alexander the Great, as much prudence as C?sar?
Что я забрал его в плен в его собственной столице. А после того, как он был детронизован и убит его собственными подданными, я помстил за него Гватимозину, его наследнику и тем завершил завоевание всей империи, которую я аннексировал в пользу испанской короны? Разве ты не знаешь, что совершив все эти удивительные деяния, я сравнялся в мужестве с Александром Македонским и в мудрости с Цезарем?
That by my policy I ranged under my banners the powerful commonwealth of Tlascala, and brought them to assist me in subduing the Mexicans, though with the loss of their own beloved independence? and that, to consummate my glory, when the Governor of Cuba, Velasquez, would have taken my command from me and sacrificed me to his envy and jealousy, I drew from him all his forces and joined them to my own, showing myself as superior to all other Spaniards as I was to the Indians?
Что благодаря моей политике я поставил под свои знамена могучую республику Тласкала, и они помогли мне покорить мексиканцев, а потом лишились и собственной независимости? И что в довершение к этой славе, я, когда Веласкес, не художник, а губернатор Кубы, хотел лишить меня командования из-за своих неумных злобы и зависти, я переманил на свою сторону все его силы, присоединив к своей армии. И тем показал свое превосходство над всеми испанцами, как раньше показал превосходство над индейцами?
Penn. I know very well that thou wast as fierce as a lion and as subtle as a serpent. The devil perhaps may place thee as high in his black list of heroes as Alexander or C?sar. It is not my business to interfere with him in settling thy rank. But hark thee, friend Cortez. What right hadst thou, or had the King of Spain himself, to the Mexican Empire? Answer me that, if thou canst.
Penn. Хорошие дела, ничего не скажешь. Ты показал себя бешеным как лев и хитрым как змея. Дьявол, наверное, занес тебя на свою доску почета рядом с Александром и Цезарем. И мне как-то не хочется спорить с ним по поводу того, кто из вас будет похлеще. Но скажи-ка, друг Кортес. Задавался ли ты вопросом: а какого хрена ты сам или король Испании делали в чужой стране,
Cortez. The Pope gave it to my master.
Cortez. Папа благословил наше мероприятие.
Penn. The devil offered to give our Lord all the kingdoms of the earth, and I suppose the Pope, as his vicar, gave thy master this; in return for which he fell down and worshipped him, like an idolater as he was. But suppose the high priest of Mexico had taken it into his head to give Spain to Montezuma, would his grant have been good?
Penn. Дьявол предлагал нашему, то есть моему и твоему, Христу Спасителю все царства на земле. И, я думаю, Папа, как его верный викарий, дал вам свое благоволение, чтобы вы с королем Испании на пару пали перед ним ниц, как перед позолоченным идолом. Но допустим, верховный жрец Мексики в свою очередь посчитал бы благим деянием дать Испанию Монтесуме, ты бы посчитал и его великим человеком?
Cortez. These are questions of casuistry which it is not the business of a soldier to decide. We leave that to gownsmen. But pray, Mr. Penn, what right had you to the province you settled?
Cortez. Что за чушь. Я солдат и не мне вмешиваться в решение подобных вопросов. Мне дали добро, я и расстарался. А были ли мои дела плохи или нет, пусть судят да рядят чмошники в профессорских мантиях, которые сами ни на что не способны. Но скажи мне в свою очередь сэр Вильям...
Penn.
Penn. Мистер Пенн. Сэром я не был. А к обращению мистер у нас добавляют только фамилию
Cortez.
Пусть будет так. Так скажи, по какому праву ты сам-то устроил свою колонию в чужой стране?
Penn. An honest right of fair purchase. We gave the native savages some things they wanted, and they in return gave us lands they did not want. All was amicably agreed on, not a drop of blood shed to stain our acquisition.
Penn. По божьему и человеческому. Мы не какие-нибудь насильники. Мы дали дикарям определенные вещи, в которых они нуждались. А они взамен дали нам земли, которые им самим не очень-то были и нужны. Все было согласовано к взаимному удовольствию, и ни капля крови не была пролита, чтобы скрепить эту сделку.
Cortez. I am afraid there was a little fraud in the purchase. Thy followers, William Penn, are said to think cheating in a quiet and sober way no mortal sin.
Cortez. А не заключался ли обман в самой сделке, сэр Вильям или мистер Пенн? Твои соплеменники, как утверждают независимые и компетентные историки, не считают грехом обман, если он совершается спокойно и без кровопролития.
Penn. The saints are always calumniated by the ungodly. But it was a sight which an angel might contemplate with delight to behold the colony I settled! To see us living with the Indians like innocent lambs, and taming the ferocity of their barbarous manners by the gentleness of ours! To see the whole country, which before was an uncultivated wilderness, rendered as fertile and fair as the garden of God!
Penn. Ну если так рассуждать! На святых всегда клевещут безбожники. Но я знаю, с каким восторгом и умилением ангелы с небес глядели, как мы цивилизуем бесплодную и пустую землю. Как мы живет рядом с индейцами яко невинные агнцы и как мы смиряем дикость их варварских манер благодаря мягкости наших. Цивилизуем их одним словом во все лопатки. И как благодаря нам дикая некогда страна превращается в цветущий Эдем, угодный богу.
O Fernando Cortez, Fernando Cortez! didst thou leave the great empire of Mexico in that state? No, thou hadst turned those delightful and populous regions into a desert a desert flooded with blood. Dost thou not remember that most infernal scene when the noble Emperor Guatimozin was stretched out by thy soldiers upon hot burning coals to make him discover into what part of the lake of Mexico he had thrown the royal treasures? Are not his groans ever sounding in the ears of thy conscience? Do not they rend thy hard heart, and strike thee with more horror than the yells of the furies?
О Фернандо Кортес, Фернандо Кортес! разве ты и твои потомки до такого же состояния довели Мексиканскую империю? Напротив не превратили ли вы некогда цветущие и населенные регионы в пустыни, а пустыни залили кровью? Разве ты забыл, как твои солдаты растянули благородного императора Гватомазина над горящими угольями, чтобы выпытать у него, в какой части озера Мехико погружены его сокровища? Что его стоны не раздаются даже теперь в твоих ушах? Разве они не царапают твоего сердца пострашнее фурий и не извлекают из твоей души криков пострашнее, чем их крики?
Cortez. Alas! I was not present when that dire act was done. Had I been there I would have forbidden it. My nature was mild.
Cortez. Да уж хорошего мало. Но когда это делалось, я, к сожалению, был в другом месте. Я бы этого не допустил. Сам я по природе человек достаточно мягкий и неоправданную жестокость ненавижу всеми фибрами души. Но что делать? Все мои солдаты -- это преступники и первостатейные бандиты. А людей благородных и человечных, которых в Испании пруд пруди, разве их заманишь на такие предприятия?
Penn. Thou wast the captain of that band of robbers who did this horrid deed. The advantage they had drawn from thy counsels and conduct enabled them to commit it; and thy skill saved them afterwards from the vengeance that was due to so enormous a crime. The enraged Mexicans would have properly punished them for it, if they had not had thee for their general, thou lieutenant of Satan.
Penn. Ты был командир этой шайки, и этим все сказано. Они по полной мере воспользовались благоприятными для их грязных дел возможностями, которые создало твое завоевание. Ты же со своей стороны впоследствии проявил незаурядные способности и энергию, чтобы отвести ожидавшую их по испанским и человеческим законам кару. Возмущенные мексиканцы справедливо бы покарали их, если бы во главе их не было такого ловкого генерала как ты, полномочного представителя Сатаны.
Cortez. The saints I find can rail, William Penn. But how do you hope to preserve this admirable colony which you have settled? Your people, you tell me, live like innocent lambs. Are there no wolves in North America to devour those lambs? But if the Americans should continue in perpetual peace with all your successors there, the French will not. Are the inhabitants of Pennsylvania to make war against them with prayers and preaching? If so, that garden of God which you say you have planted will undoubtedly be their prey, and they will take from you your property, your laws, and your religion.
Cortez. О зато вы, пуритане, вы там все святые. Интересно, как таким чистым душой и сердцем людям удалось сохранить колонии посреди диких просторов. Ваши люди, это прямо-таки ангелы без крыльев развел лишь. По твоим словам. и что в лесах Америки на всех этих агнцев не нашлось ни одного волка? Но даже если бы вы жили в мире и согласии со всеми коренными обитателями этих земель, то французы, надо думать, следовать вашему примеру не спешили. А сюда в Америку оттуда ринулись ухари еще те. И что? Вы жители Пенсильвании встретили их, когда они достигли вашей колонии молитвами и увещеваниями? Если бы это было так, как ты мне пытаешься пропеть, вы ягнята вполне сгодились бы им на шашлык. А они устроились бы в устроенном вами Эдеме со своими законами и своей религией, не менее человечной чем ваша, хотя вы и молитесь Христу по-разному.
Penn. The Lord's will be done. The Lord will defend us against the rage of our enemies if it be His good pleasure.
Penn. Бог этого допустить не мог. Бог бы спалил нечестивцев и защитил бы добрых чад от происков врага.
Cortez. Is this the wisdom of a great legislator? I have heard some of your countrymen compare you to Solon. Did Solon, think you, give laws to a people, and leave those laws and that people at the mercy of every invader? The first business of legislature is to provide a military strength that may defend the whole system. If a house is built in a land of robbers, without a gate to shut or a bolt or bar to secure it, what avails it how well-proportioned or how commodious the architecture of it may be?
Cortez. Ну тогда понятно. Ты ведь великий законодатель. Твои земляки сравнивают тебя с Солоном. И они, наверное, думают, что Солон, давший афинянам лучшие на земле из тех законов, которые они могли бы принять, оставил бы своих сограждан на поругание врагам, если бы те же самые персы попытались бы отнять их земли? Что и случилось через сотню лет после смерти Солона. И тогда греки показали свои зубы, да не один ряд, а целых шесть, как у акулы. Первая задача законодателя это обеспечить военную силу для защиты всей системы. Если дом построен в местности, где свирепствуют разбойники, то без хорошо продуманной и отлаженной системы сигнализации и защиты, ему не устоять, какой бы совершенной ни была его архитектура или планировка.
Is it richly furnished within? the more it will tempt the hands of violence and of rapine to seize its wealth. The world, William Penn, is all a land of robbers. Any state or commonwealth erected therein must be well fenced and secured by good military institutions; or, the happier it is in all other respects, the greater will be its danger, the more speedy its destruction. Perhaps the neighbouring English colonies may for a while protect yours; but that precarious security cannot always preserve you. Your plan of government must be changed, or your colony will be lost.
Он прекрасно оборудован изнутри? Тем более жадные загребущие руку попытаются проникнуть туда. Весь мир -- это страна разбойников, или, как говорил, твой современник и даже где-то друган: "Человек человеку волк". Поэтому любое государство, созданное здесь, должен бы огорожено и обеспечено военной защитой. И чем оно успешнее во всех прочих сферах, тем грознее опасность его разрушения извне. Ну, допустим, английская колониальная администрация в Америке на какое-то время взяла бы вашу маленькую колонию под свою защиту, но это слишком ненадежное обеспечение. Как тут на Елисейских полях вещал один маленький лысенький, говорят, лидер гигантской страны: "Революция лишь тогда чего-нибудь стоит, когда она умеет защищаться". Ваш план управления должен был бы измениться или ваша колония бы неизбежно погибла.
What I have said is also applicable to Great Britain itself. If an increase of its wealth be not accompanied with an increase of its force that wealth will become the prey of some of the neighbouring nations, in which the martial spirit is more prevalent than the commercial. And whatever praise may be due to its civil institutions, if they are not guarded by a wise system of military policy, they will be found of no value, being unable to prevent their own dissolution.
Все, что я тут говорил, касается также и самой Британской империи. Если бы рост ее богатств не сопровождался ростом ее военной мощи, эти богатства стали бы добычей соседних стран, где военный дух ценится выше коммерческого. И сколько бы вы не восхваляли ваши мнимые свободы, грош была бы им цена, если бы они не охранялись мерами вооруженной политики.
Penn. These are suggestions of human wisdom. The doctrines I held were inspired; they came from above.
Penn. Фигня все это. Что ты говоришь, -- это мудрость человеческая. Мои же идеи происходят кое откуда посвыше.
Cortez. It is blasphemy to say that any folly could come from the Fountain of Wisdom. Whatever is inconsistent with the great laws of Nature and with the necessary state of human society cannot possibly have been inspired by God. Self-defence is as necessary to nations as to men. And shall particulars have a right which nations have not? True religion, William Penn, is the perfection of reason; fanaticism is the disgrace, the destruction of reason.
Cortez. Фигню, я думаю, ты не там видишь, где она процветает. Это просто святотатство говорить, что любая экзальтация имеет основанием Источник мудрости. Все что противоречит великим законам Натуры и необходимыми законами человеческого устройства, просто не может происходить от бога. Самозащита так же необходима нациям, как и отдельным индивидам. И что такие права должны быть дарованы человеку, но не должны нациям? Чушь на постном масле. Подлинная религия, дорогой сэр и мистер, Вильям и Пенн, это перфекция разума, фанатизм же это оплеуха в сторону всего разумного, доброго, вечного.
Penn. Though what thou sayest should be true, it does not come well from thy mouth. A Papist talk of reason! Go to the Inquisition and tell them of reason and the great laws of Nature. They will broil thee, as thy soldiers broiled the unhappy Guatimozin. Why dost thou turn pale? Is it the name of the Inquisition, or the name of Guatimozin, that troubles and affrights thee?
Penn. Пусть твои слова и не лишены зерна истины, но не твоим устам их изрыгать. Папист говорит о разуме! Держите меня трое, а то я сам себя поколочу. Тебе бы заглянуть мимоходом в Инквизицию и поговорить с ними о великих законах Натуры. Вот уж кто сначала выслушает со смехом, а потом с серьезной миной поджарит твои пятки похлеще, не хуже, чем твои солдаты поджаривали их Гуатимозину. Ты, я гляжу насколько побледнел. Это что внесло в тебя некомфорт: имя Гуатимозину или инквизиции.
O wretched man! who madest thyself a voluntary instrument to carry into a new-discovered world that hellish tribunal? Tremble and shake when thou thinkest that every murder the Inquisitors have committed, every torture they have inflicted on the innocent Indians, is originally owing to thee. Thou must answer to God for all their inhumanity, for all their injustice. What wouldst thou give to part with the renown of thy conquests, and to have a conscience as pure and undisturbed as mine?
О несчастная и заблудшая душа. Что сделало тебя послушным инструментом, который соорудил во вновь открытых странах этот адский трибунал? Трепещи и содрогайся при мысли, что каждое инспирированное инквизицией убийство, каждая мука, которой они подвергли невинных индейцев, все они стали возможными при твоем содействии. Ты непременно ответишь перед богом за всю свою бесчеловечность, за всю твою несправедливость. Что толку от твоей славы и пользы от твоих завоеваний. если твоя совесть не может быть такой же чистой и ненарушимой как моя?
Cortez. I feel the force of thy words; they pierce me like daggers. I can never, never be happy, while I retain any memory of the ills I have caused. Yet I thought I did right. I thought I laboured to advance the glory of God and propagate, in the remotest parts of the earth, His holy religion. He will be merciful to well designing and pious error. Thou also wilt have need of that gracious indulgence, though not, I own, so much as I.
Cortez. На счет ответа перед богом, то раз мы оба попали в одно место, то экзамен высшего суда я выдержал не хуже тебя. И все же справедливость твоих слов пронзает меня как нож. Конечно, я мог бы сослаться на то, что при всей инквизиции и несправедливостях, которыми мы подвергли индейцев, в Испанской Америке их сохранилось много больше, чем в вашей богоугодной Америке. Но эти дешевые отговорки хороши в споре с тобой. Сам дурак -- не мой принцип. Поэтому я не могу быть счастлив здесь на Елисейских полях, когда я думаю о несправедливостях, учиненных испанцами в Мексике. И все же я жил правильно. Я жил с мыслью о боге и распространении славы его учения в отдаленнейших уголках земли. И он был милостив к моим замыслам и простил ошибки, происходившие из святого благочестия. Тебе бы, как и всем вам американцам, стоило бы помолиться о снисхождении к вашим душам. А то что удумали твои потомки: отгораживаться стеной от своих соседей.
Penn. Ask thy heart whether ambition was not thy real motive and zeal the pretence?
Penn. Мои потомки сами ответят перед богом. Я их таким гадостям не учил. И среди моих потомков все эти гадости встречают такой же мощный отпор, как и мой против пуританской нетерпимости и самодовольства. Но вот скажи, положа руку на сердце: а не были ли истинным мотивом твоих завоеваний самые элементарные амбиции?
Cortez. Ask thine whether thy zeal had no worldly views and whether thou didst believe all the nonsense of the sect, at the head of which thou wast pleased to become a legislator. Adieu. Self-examination requires retirement.
Cortez. Не больше чем у тебя. Не будешь же ты меня уверять, что двинул в Америку не для того, чтобы построить там государство по своему разумению и отгородиться от твоих соплеменников с другими взглядами. Пока. Даже здесь на Елисейских полях никто не мешает нам обдумывать тех дел, которые мы понавытворяли на земле.
Cato. Oh, Messalla! is it then possible that what some of our countrymen tell me should be true? Is it possible that you could live the courtier of Octavius; that you could accept of employments and honours from him, from the tyrant of your country; you, the brave, the noble-minded, the virtuous Messalla; you, whom I remember, my son-in-law Brutus has frequently extolled as the most promising youth in Rome, tutored by philosophy, trained up in arms, scorning all those soft, effeminate pleasures that reconcile men to an easy and indolent servitude, fit for all the roughest tasks of honour and virtue, fit to live or to die a free man?
Катон. О Мессала! Как это возможно, чтобы было правдой то, о чем говорят наши современники? Возможно ли, что ты стал придворным Октавиана, что ты принял должности и почести от того, кто стал тираном в нашей стране? Ты, смелый, с благородным образом мыслей, доблестный Мессала? Ты, кого на моей памяти мой зять Брут часто выделял, как одного из самых обещающих молодых дарований Рима. Ты, воспитанный лучшими философами, опытный во владении оружием, презирающий тот изнеженный образ жизни, который многих ленивых и праздных людей примиряет с постыдным рабством, в то время как ты сам был готов к самым тяжелым испытаниям, достойным жизни свободного человека, вплоть до смерти?
Messalla. Marcus Cato, I revere both your life and your death; but the last, permit me to tell you, did no good to your country, and the former would have done more if you could have mitigated a little the sternness of your virtue, I will not say of your pride. For my own part, I adhered with constant integrity and unwearied zeal to the Republic, while the Republic existed. I fought for her at Philippi under the only commander, who, if he had conquered, would have conquered for her, not for himself. When he was dead I saw that nothing remained to my country but the choice of a master. I chose the best.
Мессала. Марк Катон, я с почтением отношусь и к твоей жизни, и к твоей смерти. Но последняя, позволь мне сказать тебе, не принесла никакой пользы автору. Да и жизнь твоя принесла бы больше пользы, если бы ты смог хоть немного поумерить крайности своей добродетели, чтобы не сказать самолюбования. Что касается меня, то я был привязан честно и неколебимо делу республики, пока республика существовала. Я дрался за нее при Филипполе, под знаменами того единственного полководца, который победи он, победил бы ради нее, а не из своих шкурных интересов. Когда он погиб, я понял, что для моей страны не осталось иного выбора, как склониться перед хозяином, что я и сделал.
Cato. The best! What! a man who had broken all laws, who had violated all trusts, who had led the armies of the Commonwealth against Antony, and then joined with him and that sottish traitor Lepidus, to set up a triumvirate more execrable by far than either of the former; who shed the best blood in Rome by an inhuman proscription, murdered even his own guardian, murdered Cicero, to whose confidence, too improvidently given, he owed all his power? Was this the master you chose? Could you bring your tongue to give him the name of Augustus? Could you stoop to beg consulships and triumphs from him? Oh, shame to virtue! Oh, degeneracy of Rome! To what infamy are her sons, her noblest sons, fallen. The thought of it pains me more than the wound that I died of; it stabs my soul.
Катон. Сделал и обделался. Перед человеком, который вероломно поломал всякое доверие, который вел армии республики против Антония, а затем вступил в ним и с глуповатым предателем Лепидом в сговор, чтобы создать триумвират еще более гнусный, чем бывший до тех пор. Перед человеком, который понапроливал крови в Риме своими жесточайшими проскрипциями. Человеком, который убил даже своего телохранителя, убил Цицерона, чьей непредусмотрительной доверенности он так усиленно добивался? Это и есть тот самый хозяин, которого ты выбрал. Это ему ты подобрал имя Августа и предложил сенату переименовать в честь него седьмой месяц. Это ему ты уступил свое консульство и потребовал для него триумфа. О стыд для добродетели! О дегенерация Рима! В какую низость его сыновья, его благороднейшие сыновья впали! Мысль об этом мучает меня больше, чем рана, от которой я умер. Она вонзается в мою душу даже здесь, в царстве мертвых.
Messalla. Moderate, Cato, the vehemence of your indignation. There has always been too much passion mixed with your virtue. The enthusiasm you are possessed with is a noble one, but it disturbs your judgment. Hear me with patience, and with the tranquillity that becomes a philosopher. It is true that Octavius had done all you have said; but it is no less true that, in our circumstances, he was the best master Rome could choose. His mind was fitted by nature for empire. His understanding was clear and strong. His passions were cool, and under the absolute command of his reason. His name gave him an authority over the troops and the people which no other Roman could possess in an equal degree. He used that authority to restrain the excesses of both, which it was no longer in the power of the Senate to repress, nor of any other general or magistrate in the state.
Мессала. Умерь, Катон, силу своего гнева. К твоей добродетели всегда примешивалось слишком много страсти. Энтузиазм, которым не столько ты владеешь, сколько он тобой, весьма благороден, но он искажает твои суждения. Выслушай меня терпеливо и спокойно, как подобает философу. Это верно. Октавиан сделал все, о чем ты говоришь, но не менее правда и то, что при нынешних обстоятельствах он правитель, которого только Рим и мог бы выбрать. Его ментальность лучшим образом подходит для империи. Его понимание ясно и сильно. Его страсти люминисцируют холодным светом и находятся под полным контролем разума. Одно имя его обладает непререкаемым авторитетом для войска и народа, которым не пользуется ни один другой римлянин. Он пользуется этими для того, чтобы удержать страну от эксцессов, которые более ни сила Сената, ни один из наших генералов ни в состоянии обуздать.
He restored discipline in our armies, the first means of salvation, without which no legal government could have been formed or supported. He avoided all odious and invidious names. He maintained and respected those which time and long habits had endeared to the Roman people. He permitted a generous liberty of speech. He treated the nobles of Pompey's party as well as those of his father's, if they did not themselves, for factious purposes, keep up the distinction. He formed a plan of government, moderate, decent, respectable, which left the senate its majesty, and some of its power.
Он восстановил дисциплину в наших армиях, первое средство спасения, без чего ни одно легитимное правительство не может быть ни сформировано, ни поддержано. Он удалил из своего окружения все одиозные либо ненавистные фигуры. Он поддержал и уважил всех тех, кого римский народ привык уважать. Он дал свободу слова. Он обращался с ноблеменами из окружения Помпея так же, как и с ноблеменами, входившими в партию его отца. Разве лишь они сами из-за фракционных разногласий отлынивали от союза с ним. Он сформировал план правительства, умеренный, достойный, респектабельный, который сохранил сенату достоинство и предоставил некоторые вполне реальные полномочия.
He restored vigour and spirit to the laws; he made new and good ones for the reformation of manners; he enforced their execution; he governed the empire with lenity, justice, and glory; he humbled the pride of the Parthians; he broke the fierceness of the barbarous nations; he gave to his country, exhausted and languishing with the great loss of blood which she had sustained in the course of so many civil wars, the blessing of peace a blessing which was become so necessary for her, that without it she could enjoy no other. In doing these things I acknowledge he had my assistance. I am prouder of it, and I think I can justify myself more effectually to my country, than if I had died by my own hand at Philippi. Believe me, Cato, it is better to do some good than to project a great deal. A little practical virtue is of more use to society than the most sublime theory, or the best principles of government ill applied.
Он вдохнул в законы дух и действенность. Он напринимал новые для улучшения нравов, и провел их в жизнь. Он правил империей с умеренностью, справедливостью и славой. Он опустил высокомерие парфян ниже плинтуса. Он пристращал дикие варварские племена. Он дал стране, истощенной и ослабленной большой потерей крови в течение столь многих и продолжительных гражданских войн благословение мира: то что необходимо прежде всего для процветания всего прочего. В производстве этих вещей, согласен, я ассистировал ему. Я более горд этим -- и, я думаю, что я могу самооправдаться, -- чем если бы перерезал себе горло после Филипполя. Поверь мне, Катон, лучше сделать доступное добро, чем стремиться к величайшему благу. Маленькая практическая добродетель более полезна для общества, чем самая превосходная теория, или самые лучшие принципы, которые, однако, трудно приложить к нашей грешной практике.
Cato. Yet I must think it was beneath the character of Messalla to join in supporting a government which, though coloured and mitigated, was still a tyranny. Had you not better have gone into a voluntary exile, where you would not have seen the face of the tyrant, and where you might have quietly practised those private virtues which are all that the gods require from good men in certain situations?
Катон. Не то вы говорите. Не то. Для Мессалы с его характером должно быть позорно присоединяться к правительству, которое пусть и подкрашенная и смягченная, но все же тирания. Не лучше ли было уйти в добровольное изгнание, где можно было не лицезреть тиранического лица и в тишине предаваться частным добродетелям, которых боги требуют от каждого человека в определенных ситуациях?
Messalla. No; I did much more good by continuing at Rome. Had Augustus required of me anything base, anything servile, I would have gone into exile, I would have died, rather than do it. But he respected my virtue, he respected my dignity; he treated me as well as Agrippa, or as M?cenas, with this distinction alone, that he never employed my sword but against foreign nations, or the old enemies of the republic.
Мессала. Не лучше. Ибо я сделал больше добра, оставаясь в Риме. Потребуй от меня Август чего-нибудь низкого, чего-нибудь сервильного, я скорее бы ушел в изгнание, чем сделал это. Но он уважал мою добродетель, мое достоинство, он обращался со мной так же хорошо, как и с Агриппой, или как с Меценатом, с той только разницей, что он использовал мой меч лишь тогда, когда речь шла о внешней угрозе или о давних врагах республики.
Cato. It must, I own, have been a pleasure to be employed against Antony, that monster of vice, who plotted the ruin of liberty, and the raising of himself to sovereign power, amidst the riot of bacchanals, and in the embraces of harlots, who, when he had attained to that power, delivered it up to a lascivious queen, and would have made an Egyptian strumpet the mistress of Rome, if the Battle of Actium had not saved us from that last of misfortunes.
Катон. Должен сознаться, что поднять меч против этого порочного монстра Антония должно было бы быть сплошное удовольствие. Этот Антоний готовил заговор против свободы и сам стремился к единоличной власти среди вакханалии мятежей. Готовил в объятиях проститутки. И будь это власть им достигнута, он тут же вручил бы ее этой похотливой королеве, сделав каирскую блудницу хозяйкой Рима. Хорошо еще, что битва при Акциуме сохранила нас хотя бы от этого несчастья.
Messalla. In that battle I had a considerable share. So I had in encouraging the liberal arts and sciences, which Augustus protected. Under his judicious patronage the muses made Rome their capital seat. It would have pleased you to have known Virgil, Horace, Tibullus, Ovid, Livy, and many more, whose names will be illustrious to all generations.
Мессала. В этой битве я принял самое живое участие. А еще я пропагандировал свободные искусства и науки, которые были у Августа под протекцией. Под его пристальным патронажем музы сделали Рим резиденцией своего постоянного местопребывания. Было приятно познакомить тебя с именами Вергилия, Горация, Тибулла, Овидия, Ливия и др., имена которых прогремят в веках.
Cato. I understand you, Messalla. Your Augustus and you, after the ruin of our liberty, made Rome a Greek city, an academy of fine wits, another Athens under the government of Demetrius Phalareus. I had much rather have seen her under Fabricius and Curius, and her other honest old consuls, who could not read.
Катон. Я понимаю тебя, Мессала. Твой Август вкупе с тобой, отруинировав нашу свободу, сделали Рим греческим городом, академией прекрасных умов, нечто вроде Афин при Деметрии. Я же предпочел бы видеть наш город, каким он был при Фабриции и Курии и другими честными консулами, которые не умели читать.
Messalla. Yet to these writers she will owe as much of her glory as she did to those heroes. I could say more, a great deal more, on the happiness of the mild dominion of Augustus. I might even add, that the vast extent of the empire, the factions of the nobility, and the corruption of the people, which no laws under the ordinary magistrates of the state were able to restrain, seemed necessarily to require some change in the government; that Cato himself, had he remained upon earth, could have done us no good, unless he would have yielded to become our prince. But I see you consider me as a deserter from the republic, and an apologist for a tyrant. I, therefore, leave you to the company of those ancient Romans, for whose society you were always much fitter than for that of your contemporaries. Cato should have lived with Fabricius and Curius, not with Pompey and C?sar.
Мессала. Да пусть этими писателями наш город будет так же славен, как он был славен перечисленными тобой героями. Скажу больше, много больше благодаря счастливому мягкому правлению Августа. Я даже добавлю, что значительное расширение нашей империи, фракционная борьба нобилей, испорченность плебса, которую никакие правители в государстве не были в состоянии обуздать, толкали с необходимостью к изменениям в форме правления. И сам Катон, останься он в живых, не добился бы никакого толку, если бы он не солидаризировался с нашим принцепсом. Но я вижу, что ты меня рассматриваешь в качестве дезертира республики и апологета тирании. Поэтому я оставляю тебя в компании тех старых римлян, общество которых более подходяще для тебя, чем наших современников. Катону следовало бы жить при Фабрициях и Куриях, а не при Цезарях и Помпеях.
Christina. You seem to avoid me, Oxenstiern; and, now we are met, you don't pay me the reverence that is due to your queen! Have you forgotten that I was your sovereign?
Christina. Мне кажется, уважаемый Оксешерна, что вы избегаете меня. А когда встречаете, то не оказываете должных знаков почтения, которые подобают мне как вашей королеве. Может вы забыли об этом?
Oxenstiern. I am not your subject here, madam; but you have forgotten that you yourself broke that bond, and freed me from my allegiance, many years before you died, by abdicating the crown, against my advice and the inclination of your people. Reverence here is paid only to virtue.
Oxenstiern. Тетенька, ты забыла, где мы находимся. Здесь нет ни королей, ни подданных. А почтение оказывается исключительно по личным заслугам. Впрочем, наши с тобой добрые отношения ты испортила задолго до своей смерти, отказавшись от короны несмотря на мои многочисленные настояния о неразумности подобного шага. Тем более что наш глупый шведский народ души в тебе не чаял.
Christina. I see you would mortify me if it were in your power for acting against your advice. But my fame does not depend upon your judgment. All Europe admired the greatness of my mind in resigning a crown to dedicate myself entirely to the love of the sciences and the fine arts; things of which you had no taste in barbarous Sweden, the realm of Goths and Vandals.
Christina. Я чувствую, будь это в твоей власти, ты бы отправил меня на тот свет сразу после отречения. И только потому, что я не последовала твоему совету. Но я не нуждаюсь в твоем одобрении. Вся Европа восхищалась мною и моим умом, когда я сняла с себя корону, чтобы посвятить остаток жизни исключительно наукам и свободным искусствам. Сферам, которые в нашей варварской Швеции тогда еще и не появились и которым ты был чужд всю свою жизнь.
Oxenstiern. There is hardly any mind too great for a crown, but there are many too little. (??) Are you sure, madam, it was magnanimity that caused you to fly from the government of a kingdom which your ancestors, and particularly your heroic father Gustavus, had ruled with so much glory?
Oxenstiern. Большого ума чтобы отказаться от короны не нужно, гораздо меньше во всяком случае, чем носить ее. Но уверены ли вы, мадам, что именно высота вашего духа заставила отказаться вас от короны, на авторитет которой вкалывали все ваши предки и особенно лихой вояка, ваш отец Густав-Адольф?
Christina. Am I sure of it? Yes; and to confirm my own judgment, I have that of many learned men and beaux esprits of all countries, who have celebrated my action as the perfection of heroism.
Christina. Уверена ли я в этом? Целиком и полностью. И мою уверенность подтверждает одобрение всех ученых умов и beaux esprits всех стран. Они в один голос одобряли меня за героизм и мужество, если такое слово можно применить к женщине, такого решения.
Oxenstiern. Those beaux esprits judged according to their predominant passion. I have heard young ladies express their admiration of Mark Antony for heroically leaving his fleet at the Battle of Actium to follow his mistress. Your passion for literature had the same effect upon you. But why did not you indulge it in a manner more becoming your birth and rank?
Oxenstiern. Всякий сверчок хвалит свое болото. Все эти beaux esprits не способны судить дальше своего гуманитарного носа. Я много раз слышал, как молодые дуры чуть не визжали от восторга, рассказывая об отставке Акаева, едва несколько пустоголовых юнцов появилось на улицах Бишкека с демократическими флагами. Хорошенькое мужество для государственного деятеля. Твое увлечение литературой сродни этой глупости. Но уж раз тебе приспичило заняться как ты говоришь "свободными (от ума что ли) искусствами", почему бы этого было не сделать в более разумных рамках?
Why did not you bring the muses to Sweden, instead of deserting that kingdom to seek them in Rome? For a prince to encourage and protect arts and sciences, and more especially to instruct an illiterate people and inspire them with knowledge, politeness, and fine taste is indeed an act of true greatness.
Почему бы тебе было не приютить этих муз в нашей Швеции вместо того, чтобы покидать родину и эмигрировать в Рим? Вот если бы ты понаоткрвала разных академий и литературных салонов в Швеции, если бы способствовала популяризации знаний и искусств среди наших быдловатых шведов, хоть немножко отполировала их манеры и внешний вид, я думаю, это было бы более достойным приложением твоих сил.
Christina. The Swedes were too gross to be refined by any culture which I could have given to their dull, their half-frozen souls. Wit and genius require the influence of a more southern climate.
Christina. Шведы по своей сути невосприимчивы к культуре. Их можно научить внешним приемам, отполировать их манеры. Но как заставить эти холодные расчетливые души бюргеров воспламеняться абстрактными идеями? Нет, для таких целей наш климат не годится.
Oxenstiern. The Swedes too gross! No, madam, not even the Russians are too gross to be refined if they had a prince to instruct them.
Oxenstiern. Шведы прирожденные гбуры? Да даже среди грязных и диких русичей, когда к ним принесли свет знаний и искусств откуда-то повылазили такие тонкие и изящные типы как Чайковский, Тургенев и др.
Christina. It was too tedious a work for the vivacity of my temper to polish bears into men. I should have died of the spleen before I had made any proficiency in it. My desire was to shine among those who were qualified to judge of my talents. At Paris, at Rome I had the glory of showing the French and Italian wits that the North could produce one not inferior to them. They beheld me with wonder.
Christina. Можно, конечно, и медведей надрессировать играть в хоккей или кататься на велосипеде, но это слишком скучная работа для моего живого темперамента. Я умираю от скуки при одной мысли б этом. Я создана пленять воображение поэтов и тех, кто способны пленяться ученостью и вкусом. В Риме и Париже я снискала славу остроумной собеседницы в самых изысканных салонах, показав, что и север способен собственных платонов и быстрым разумов невтонов и чувствительных овидиев производить ничуть не хуже, чем романские страны.
The homage I had received in my palace at Stockholm was paid to my dignity. That which I drew from the French and Roman academies was paid to my talents. How much more glorious, how much more delightful to an elegant and rational mind was the latter than the former!
В Стокгольме все спины склонялись передо мною из-за моего высокого положения, во Франции и Италии же мною восхищались из-за моих талантов. Насколько ценнее последнее перед первым. Ни деньгами ни властью такого восхищения не купишь, что доказали на своем примере скифские олигархи.
Could you once have felt the joy, the transport of my heart, when I saw the greatest authors and all the celebrated artists in the most learned and civilised countries of Europe bringing their works to me and submitting the merit of them to my decisions; when I saw the philosophers, the rhetoricians, the poets making my judgment the standard of their reputation, you would not wonder that I preferred the empire of wit to any other empire.
Можешь ли ты, законченный прагматик, понять и ощутить радость в груди, когда видишь, как самые знаменитые писатели и прославленные художники приносят к тебе плоды своих трудов и с волнением в груди ожидают твоего приговора? А философы и ученые такие как Паскаль и Мальбранш гордятся моим суждением как высшей оценкой их репутации? Если бы ты сумел это почувствовать, ты бы не удивился, что я променяла одно царство на другое.
Oxenstiern. O great Gustavus! my ever-honoured, my adored master! O greatest of kings, greatest in valour, in virtue, in wisdom, with what indignation must thy soul, enthroned in heaven, have looked down on thy unworthy, thy degenerate daughter! With what shame must thou have seen her rambling about from court to court deprived of her royal dignity, debased into a pedant, a witling, a smatterer in sculpture and painting, reduced to beg or buy flattery from each needy rhetorician or hireling poet! I weep to think on this stain, this dishonourable stain, to thy illustrious blood! And yet, would to God! would to God! this was all the pollution it has suffered!
Oxenstiern. Да. Твой папаша и мой шеф Густав-Адольф, который заставил дрожать всю Европу как силой своего оружия, так в не меньшей степени и мозгов, который покорил ее не только своей лихостью, надавав по мордасам самым мощным королям, но в не меньшей степенью и мужеством и доблестью, наверное, весь бы исплевался в небесах, видя вырождение своей дочери. С какой болью в сердце он бы смотрел на то, как она таскается по европейским салонам, от двора ко двору, лишенная королевского достоинства. Как она якшается с педантами, мозгляками, млеет от похвал всякой университетской шелупони и артистической пьяни. У меня аж под печенками свербит, когда я вижу, какие пятна ты навараксала на славные традиции шведского трона. Что поделать, что поделать? Вырождение наследников благородных родов это закон природы, которому ничто не может противостоять.
Christina. Darest thou, Oxenstiern, impute any blemish to my honour?
Christina. Так то вы уважаете мое королевское достоинство, хотя бы здесь не было ни королей ни подданных.
Oxenstiern. Madam, the world will scarce respect the frailties of queens when they are on their thrones, much less when they have voluntarily degraded themselves to the level of the vulgar. And if scandalous tongues have unjustly aspersed their fame, the way to clear it is not by an assassination. (??)
Oxenstiern. Мадам, мир едва переносит запердышей с непомерными амбициями, когда они дорываются до власти, но когда люди королевских кровей добровольно опускаются до бандерлогов, на это невыносимо смотреть. И если злые языки начинают трепать их имя, то уже никаким карманным правосудием, ни какими дубинками его не восстановишь.
Christina. Oh! that I were alive again, and restored to my throne, that I might punish the insolence of this hoary traitor! But, see! he leaves me, he turns his back upon me with cool contempt! Alas! do I not deserve this scorn? In spite of myself I must confess that I do. O vanity, how short-lived are the pleasures thou bestowest! I was thy votary. Thou wast the god for whom I changed my religion. For thee I forsook my country and my throne. What compensation have I gained for all these sacrifices so lavishly, so imprudently made?
Christina. О ожить бы и занять место на троне. Только чтобы покарать дерзость взбунтовавшегося раба. И потом умереть снова. Но что я, слабая даже не женщина, а тень женщины, могу сделать теперь? Испепелить взглядами удаляющуюся спину моего бывшего министра! Но разве я заслужила все эти упреки? Может быть, но самую малость. Тщеславна ли я была? Да. Слава была богиня, которой я поклонялась, и бросила не ее алтарь свою исконную веру, перейдя в католицизм, покинула родину. И как же кратковременны и непрочны дары этой богини.
Some puffs of incense from authors who thought their flattery due to the rank I had held, or hoped to advance themselves by my recommendation, or, at best, over-rated my passion for literature, and praised me to raise the value of those talents with which they were endowed. But in the esteem of wise men I stand very low, and their esteem alone is the true measure of glory.
Излияния пламенных восторгов от авторов, во многом -- что греха таить -- привлеченных моим рангом; с надеждой на паблисити благодаря моим рекомендациям? Или превознесение моих литературных достоинств с тем, чтобы и они сами выглядели в глазах света людьми громадных дарований? Но разве тот же Паскаль, которого можно было наблюдать в толпе моих соискателей с его механическим компьютером, разве тот же Паскаль, который вдруг оставил мир в расцвете славы и таланта, разве он не называл меня за глаза дурой без признаков излечения?
Nothing, I perceive, can give the mind a lasting joy but the consciousness of having performed our duty in that station which it has pleased the Divine Providence to assign to us. The glory of virtue is solid and eternal. All other will fade away like a thin vapoury cloud, on which the casual glance of some faint beams of light has superficially imprinted their weak and transient colours.
А может прав Оксешерна и непреходящую радость может дать только сознание исполненного долга, которое провидение и предки, да и потомки, возложили на нас? Добродетель -- вот солидный и вечный фундамент для славы. Все остальное, как говорил Экклезиаст, труха и труха и брожение духа, которому суждено исчезнуть как дым на болоте? Но фимиам умных мужчин, общение с ними, которые лгут тебе в глаза, что ценят тебя на за красоту. а ум? Может здесь это и не имеет никакой цены, но там на земле...
Меркурий: напустили баб на Елисейские поля, а теперь вот расхлебывай с ними кашу.
Titus Vespasianus Publius Cornelius Scipio Africanus.
Titus. No, Scipio, I can't give place to you in this. In other respects I acknowledge myself your inferior, though I was Emperor of Rome and you only her consul. I think your triumph over Carthage more glorious than mine over Jud?a. But in that I gained over love I must esteem myself superior to you, though your generosity with regard to the fair Celtiberian, your captive, has been celebrated so highly.
Titus. Нет, нет и еще раз нет, Сципион, я никак не могу дать тебе преимущества надо мной в этом вопросе. В других номинациях я готов отдать тебе первенство, пусть я и был императором, а ты только консулом. Твоя победа над Карфагеном более славна, чем моя над евреями, положившая конец их государству вплоть до возникновения Израиля. Но в любви народа ко мне ты и в подметки мне не годишься. Пусть и твое милосердие к кельтам, когда ты отпустил на свободу их принцессу, союзницу Ганнибала, и очень высокой пробы.
Scipio. Fame has been, then, unjust to your merit, for little is said of the continence of Titus, but mine has been the favourite topic of eloquence in every age and country.
Scipio. Ну если так рассуждать, то посмертная слава была к тебе крайне несправедлива. Ибо мало что говорится о милосердии Тита, зато о моем протрещали все историки и писателя во всех странах и веках.
Titus. It has; and in particular your great historian Livy has poured forth all the ornaments of his admirable rhetoric to embellish and dignify that part of your story. I had a great historian too Cornelius Tacitus; but either from the brevity which he affected in writing, or from the severity of his nature, which never having felt the passion of love, thought the subduing of it too easy a victory to deserve great encomiums, he has bestowed but three lines upon my parting with Berenice, which cost me more pain and greater efforts of mind than the conquest of Jerusalem.
Titus. Это так. Особенно популярный римский историк Тит Ливий не поскупился сплести венок из цветов своего риторического красноречия, чтобы разукрасить байки о тебе. По моей персоне тоже прошелся не менее великий историк -- Корнелий Тацит. Но то ли из-за лапидарности и сухости стиля, которую он сознательно культивировал, то ли из-за строгости своей натуры (этот черствяк вообще ставил одно из величайших земных благ и несчастий -- любовь в нуль без палочки и подавить в себе эту страсть считал так же просто как щелкнуть пальцем на раз, два, три), он отвел мне в своем труде всего три строчки. Хотя расстаться с еврейской царицей Береникой стоило мне много дороже, чем взять неприступную твердыню Иерусалима.
Scipio. I wish to hear from yourself the history of that parting, and what could make it so hard and painful to you.
Scipio. Да, да. Наслышаны мы об этом расставании, таком мучительном и тяжелом для тебя. Ни дать ни взять, прямо Петрарка с Лаурой.
Titus. While I served in Palestine under the auspices of my father, Vespasian, I became acquainted with Berenice, sister to King Agrippa, and who was herself a queen in one of those Eastern countries. She was the most beautiful woman in Asia, but she had graces more irresistible still than her beauty. She had all the insinuation and wit of Cleopatra, without her coquetry. I loved her, and was beloved; she loved my person, not my greatness. Her tenderness, her fidelity so inflamed my passion for her that I gave her a promise of marriage.
Titus. Когда я служил в Палестине под командованием моего отца Веспасиана, я познакомился с этой самой пресловутой Береникой, сестрой царя Агриппы, и самой царевной хрен знает какого царства (почитать Библию, у них там на 10 тыс квадратных километром было больше могущественных царей и императоров, чем в варварской Скифии на шестую часть всей земной суши). Она, конечно, красавица была еще та, косоватая и с храмотцой, но ее грация перекрывала все ее физические, впрочем, не такие уж и заметные изъяны. Она обладала всеми примочками и игрой ума Клеопатры без ее дешевого кокетства. Я любил ее, а она меня, именно меня, а не мой очень высокий титул, хотя тогда даже мой папаня еще не был императором. Она так околдовала меня, что я связал себя обещанием жениться на ней.
Scipio. What do I hear? A Roman senator promise to marry a queen!
Scipio. Ну и дурак же ты после этого. Римский патриций и сенатор обещает жениться на царице какого-то зачуханного палестинского царства.
Titus. I expected, Scipio, that your ears would be offended with the sound of such a match. But consider that Rome was very different in my time from Rome in yours. The ferocious pride of our ancient republican senators had bent itself to the obsequious complaisance of a court. Berenice made no doubt, and I flattered myself that it would not be inflexible in this point alone. But we thought it necessary to defer the completion of our wishes till the death of my father. On that event the Roman Empire and (what I knew she valued more) my hand became due to her, according to my engagements.
Titus. Не ходи к гадалке, чтобы предвидеть твою реакцию, Сципион. Но ты не учел, что Рим моих времен и Рим твоих это две большие разницы. Непомерные гордость и самомнение республиканских сенаторов выродились в позорную угодливость придворных. Береника смотрела сверху вниз на мое сенаторство и в этом пункте не была слишком разборчива. Однако нужно было соблюдать определенный политес: до смерти отца и речи не могло быть о нашем браке. Только при условии брачных воздержаний я имел шансы стать римским императором. А ей прямо-таки мечталось стать нашей императрицей. И она готова была содействовать мне в этом вопросе.
Scipio. The Roman Empire due to a Syrian queen! Oh, Rome, how art thou fallen! Accursed be the memory of Octavius C?sar, who by oppressing its liberty so lowered the majesty of the republic, that a brave and virtuous Roman, in whom was vested all the power of that mighty state, could entertain such a thought! But did you find the senate and people so servile, so lost to all sense of their honour and dignity, as to affront the great genius of imperial Rome and the eyes of her tutelary gods, the eyes of Jupiter Capitolinus, with the sight of a queen an Asiatic queen on the throne of the C?sars?
Scipio. Римская империя и содействие сирийской царицы. O tepmora! -- как восклицал твой нелюбимый Тацит -- O mores! Сдох бы этот Юлий Цезарь, хотя он и так сдох, но позже чем надо, который подавил нашу римскую демократию и подсунул ее формы республике. Сдох бы он со всеми потрохами, и чтоб его не пустили на Елисейские поля, где он расхаживает как герой и рассказывает о своих подвигах. Сдох бы, когда человек, вроде тебя, кому надлежит принять власть над гигантской империей, повадился думать о каких-то там любовных делишках. Да что уж совсем измельчал наш сенат и римский народ, настолько потерял свои честь и достоинство, что не поперхнулся бы за обедом, когда с трона на него взирают узкоглазые зенки какой-то восточной царицы? Тьфу! позорище. Самому-то не стыдно!
Titus. I did not. They judged of it as you, Scipio, judge; they detested, they disdained it. In vain did I urge to some particular friends, who represented to me the sense of the Senate and people, that a Messalina, a Popp?a, were a much greater dishonour to the throne of the C?sars than a virtuous foreign princess. Their prejudices were unconquerable; I saw it would be impossible for me to remove them. But I might have used my authority to silence their murmurs.
Titus. Стыдно, Сципион, стыдно. И зря ты бунтуешь против падения нравов. Как бы они ни упали в императорской Риме, но почти все и сенаторы, и ватаны рассуждали так же, как и ты сам. Я не мог убедить даже своих близких друзей, которые мне тыкали в нос нашими исконными римскими добродетелями. Я им говорил: вон Поппея, Мессалина шлюхи из шлюх, коварные, безжалостные, циничные в своем разврате, что они не больший позор для Рима, чем добродетельная иностранная царица? Они слушали меня, кивали головами, но по их пустым глазам я видел: мои проповеди падают в колодец без дна. И мне приходилось силой своего авторитета настаивать на своем выборе.
A liberal donative to the soldiers, by whom I was fondly beloved, would have secured their fidelity, and consequently would have forced the Senate and people to yield to my inclination. Berenice knew this, and with tears implored me not to sacrifice her happiness and my own to an unjust prepossession.
Высокая зарплата, которую я установил военнослужащим и войскам МВД обеспечивали мне их верность, а следовательно и лояльность сената и плебса к моим, как они называли это, противоестественным склонностям. Это ж надо до такого додуматься: любовь здорового мужика к здоровой красивой женщине -- противоестественная склонность только потому, что она не родилась в Риме. Береника была буквально окружена ядом ненависти и просила со слезами на глазах не усугублять ситуации, а отправить ее тихо-мирно обратно в Израиль.
Shall I own it to you, Publius? My heart not only pitied her, but acknowledged the truth and solidity of her reasons. Yet so much did I abhor the idea of tyranny, so much respect did I pay to the sentiments of my subjects, that I determined to separate myself from her for ever, rather than force either the laws or the prejudices of Rome to submit to my will.
Неужели тебе, Сципион, это объяснять? Я жалел ее и признавал обоснованность ее доводов. И поскольку дикторских замашек во мне не было: а поскольку я не из породы запердышей, которые свое ничтожество пытаются компенсировать раздутым до невероятных пределов самолюбия, я решил ради ее и моего собственного спокойствия внять Беренике и расстаться с нею.
Scipio. Give me thy hand, noble Titus. Thou wast worthy of the empire, and Scipio Africanus honours thy virtue.
Scipio. Дай пять. Ты поступил как должно. Как настоящий римлянин, у которого в крови прежде думать о родине, а потом о себе.
Titus. My virtue can have no greater reward from the approbation of man. But, O Scipio, think what anguish my heart must have felt when I took that resolution, and when I communicated it to my dear, my unhappy Berenice. You saw the struggle of Masinissa, when you forced him to give up his beloved Sophonisba. Mine was a harder conflict. She had abandoned him to marry the King of Numidia. He knew that her ruling passion was ambition, not love.
Titus. Спасибо. Но моя добродетель как-то не очень нуждается во внешнем одобрении. Если бы ты знал, Сципион, как тяжело далось мне это решение, особенно когда я донес его до Береники. Прямо не слова, а стоны сердца вылетали из моих уст. Ты видел, как истерила нумидийская царица Софронисба на пару с твоим генералом Массинисой, когда ты посадил его под домашний арест за их связь. У меня было все запущеннее. Софронисба пылала не любовью, а жаждой власти и помпы: и она с радостью выскочила замуж, когда ты ей подсунул в супруги короля Нумидии.
He could not rationally esteem her when she quitted a husband whom she had ruined, who had lost his crown and his liberty in the cause of her country and for her sake, to give her person to him, the capital foe of that unfortunate husband. He must, in spite of his passion, have thought her a perfidious, a detestable woman. But I esteemed Berenice; she deserved my esteem. I was certain she would not have accepted the empire from any other hand; and had I been a private man she would have raised me to her throne. Yet I had the fortitude I ought, perhaps, to say the hardness of heart to bid her depart from my sight; depart for ever! What, O Publius, was your conquest over yourself, in giving back to her betrothed lover the Celtiberian captive compared to this? Indeed, that was no conquest.
Массиниса не мог всеми силами души любить женщину, которая покинула мужа и руинировала его. Только из-за нее он потерял и свободу и корону. Как бы Массиниса не любил ее, он не мог не понимать, что это была порченная всеми пороками женщина. Иное дело Береника: я любил ее и я ценил ее помимо любви, и как женщину и как человека. Не из чьих иных рук она бы не приняла империи, а меня она бы ценила, будь я даже частным лицом. Но я наступил на горло собственной песне и удалил ее из Рима. И что по сравнению с этим, Сципион, возврат кельтской царицы ее детронизированному любовнику? Никакого особого подвига я в этом не усматриваю, хоть убей.
I will not so dishonour the virtue of Scipio as to think he could feel any struggle with himself on that account. A woman engaged to another engaged by affection as well as vows, let her have been ever so beautiful could raise in your heart no sentiments but compassion and friendship. To have violated her would have been an act of brutality, which none but another Tarquin could have committed.
Как бы я высоко не ставил твою добродетель, не думаю, что она была брошена на чашу весов в твоем случае. Женщина, любящая другого и любимая им, и поклявшаяся хранить ему верность, какие особые колебания и сантименты могла она вызвать в твоем сердце? Если бы ты захотел воспользоваться правами победителя и принудить ее силой к постели, то это было бы насилием, деянием достойным Тарквиния, этого неисправимого любителя клубнички в каждой встречной юбке.
To have detained her from her husband would have been cruel. But where love is mutual, where the object beloved suffers more in the separation than you do yourself, to part with her is indeed a struggle. It is the hardest sacrifice a good heart can make to its duty.
Было бы просто жестоко удерживать ее в своей власти. Но когда любовь взаимна, когда твоя возлюбленная страдает от разлуки с тобой не меньше тебя самого, такая разлука как нож мясника коровью тушу располасывает сердце пополам
Scipio. I acknowledge that it is, and yield you the palm. But I will own to you, Titus, I never knew much of the tenderness you describe. Hannibal, Carthage, Rome, the saving of my country, the subduing of its rival, these filled my thoughts, and left no room there for those effeminate passions. I do not blame your sensibility; but when I went to the capitol to talk with Jove, I never consulted him about love affairs.
Scipio. Ну Тит, на этом поле ты меня побил за явным преимуществом. Но вот что я хочу сказать тебе. Я как-то не врубаюсь в твои "полюбил", "разбитое сердце", "нестерпимая разлука". У меня была хорошая жена, друг и товарищ, мать моих детей, из достойного патрицианского рода, как ты да я. И все мои мысли были направлены на Рим, его величие, борьбу с его врагами. Я отбросил от себя как мусор все, что могло встать поперек дороги моему гражданскому долгу, и, клянусь Юпитером, какой-то особой жертвы со своей стороны даже и не приметил.
Titus. If my soul had been possessed by ambition alone, I might possibly have been a greater man than I was; but I should not have been more virtuous, nor have gained the title I preferred to that of conqueror of Jud?a and Emperor of Rome, in being called the delight of humankind.
Titus. Тебе хорошо. А я был испорчен литературой и искусством, всеми этими Еврипидами, Сенеками, Дидонами, которые нам все уши пропели с детства о любви как высшей цели и высшем благе жизни. Возможно, будь я из камня, как все мои предки, я мог бы быть более великим правителем, чем я был. Мечта о личном счастье испортила мне жизнь и сделала поистине несчастным. И если кто захочет оказать великую услугу человечеству, пусть прикажет собрать все книги, да и сжечь, особенно где про любовь.
Guise. Avaunt! thou fiend. I abhor thy sight. I look upon thee as the original cause of my death, and of all the calamities brought upon the French nation, in my father's time and my own.
Гиз. Чур! чур, страшилище, один твой твой гнусный лик мне отвратителен. Я гляжу на тебя как на идейного вдохновителя моей смерти и всех несчастий, свалившихся на голову бедной Франции, как во времена наших отцов, так и моей жизни.
Machiavel. I the cause of your death! You surprise me!
Макиавелли. Я -- причина твоей смерти? Это что-то новенькое!
Guise. Yes. Your pernicious maxims of policy, imported from Florence with Catherine of Medicis, your wicked disciple, produced in France such a government, such dissimulation, such perfidy, such violent, ruthless counsels, as threw that whole kingdom into the utmost confusion, and ended my life, even in the palace of my sovereign, by the swords of assassins.
Гиз. Вот именно, причина, да еще какая. Твои губительные политпринципы, экспортированные к нам из Флоренции вместе с Е. Медичи, твоей верной ученицей, произвели во Франции на свет такое правительство, такое лицемерие, такое вероломство, такие мощные, безо всяких тормозов помыслы, что породили во всем королевстве полную сумятицу и закончили мою жизнь мечом подосланного убийцы. Да где? во дворце же самого короля, моего суверена.
[would have] Machiavel. Whoever may have a right to complain of my policy, you, sir, have not. You owed your greatness to it, and your deviating from it was the real cause of your death. If it had not been for the assassination of Admiral Coligni and the massacre of the Huguenots, the strength and power which the conduct of so able a chief would have given to that party, after the death of your father, its most dangerous enemy, would have been fatal to your house;
Макиавелли. Да может кто-то и имеет право поставить мне на вид мои политические доктрины, но только сэр, не вы. Ваше величие построено именно на проповедуемых мною принципах, а вот отклонение от них и было истинной причиной вашей смерти. Нетрудно представить себе, что было бы вы не грохнули адмирала Колиньи и не порезали гугенотов. Да сила и мощь этой партии под водительством столь способного вождя после смерти вашего отца, наиболее опасного противника адмирала, стали бы фатальной для вашей партии.
nor couldyou, even with all the advantage you drew from that great stroke of royal policy, have acquired the authority you afterwards rose to in the kingdom of France; but by pursuing my maxims, by availing yourself of the specious name of religion to serve the secret purposes of your ambition, and by suffering no restraint of fear or conscience, not even the guilt of exciting a civil war, to check the necessary progress of your well-concerted designs. But on the day of the barricades you most imprudently let the king escape out of Paris, when you might have slain or deposed him.
И уж вы никак бы не приобрели б такого авторитета (при всех преимуществах, которые вам давало попустительство короля) во французском королевстве. Но следуя моим максимам, приспосабливая знамя религии под секретные намерения, порожденные вашими амбициями, и не страдая ни на грамм никакими угрызениями совести, не останавливаясь даже перед развязыванием гражданскую войну, вы обеспечили необходимый прогресс своим хорошо продуманным замыслам. Но в день баррикад вы непредусмотрительно позволили королю ускользнуть из Парижа, когда вы могли бы убить его или принудить стать вашим инструментом.
This was directly against the great rule of my politics, not to stop short in rebellion or treason till the work is fully completed. And you were justly censured for it by Pope Sixtus Quintus, a more consummate politician, who said, "You ought to have known that when a subject draws his sword against his king he should throw away the scabbard." You likewise deviated from my counsels, by putting yourself in the power of a sovereign you had so much offended. Why would you, against all the cautions I had given, expose your life in a loyal castle to the mercy of that prince? You trusted to his fear, but fear, insulted and desperate, is often cruel. Impute therefore your death not to any fault in my maxims, but to your own folly in not having sufficiently observed them.
Это же черти что. Это было как раз против открытых мною правил политической игры. А именно: не останавливаться в мятеже или измене, пока работа полностью не выполнена. Вам бы следовало руководствоваться сентенцией папы Сикста V, более отпетого чем вы политика, который сказал: "Следует помнить, что когда подданный поднимает хвост против своего короля, ему надо отбросить все сопли". Вы также отклонились от моих заветов, отдавшись под власть короля, которого вы столько неглижировали. Какого черта вы вопреки рекомендуемым мной в подобного рода дела предосторожностям, дали возможность распоряжаться вашей жизнью этому владыке, да еще в лояльном тому замке? Вы, понятно, надеялись на его страх, но страх оскорбленного и отчаянного часто жесток. Поэтому не возлагайте вину за вашу смерть не на мои максимы, а на вашу собственную глупость. Именно вы не смогли полноценного проведести мою докрину в жизнь.
Guise. If neither I nor that prince had ever practised your maxims in any part of our conduct, he would have reigned many years with honour and peace, and I should have risen by my courage and talents to as high a pitch (??) of greatness as it consisted with the duty of a subject to desire. But your instructions led us on into those crooked paths, out of which there was no retreat without great danger, nor a possibility of advancing without being detested by all mankind, and whoever is so has everything to fear from that detestation.
Гиз. Если бы я, как и наследник, никогда не практиковали бы вашей морали, он мог бы править многие лета в чести и мире, а я мог бы докарабкаться благодаря своим мужеству и таланту до самых нехилых свершений. Не выходя при этом из рамок лояльного подданного. Но ваши инструкции завели нас на те кривые дорожки, с которых отступить с безопасностью было бы невозможно. Также не было и возможности для продвижения не будучи при этом ненавидимым всем человечеством. К тому же невозможно было не бояться этой ненависти, каким бы храбрецом ты ни был.
I will give you a proof of this in the fate of a prince, who ought to have been your hero instead of C?sar Borgia, because he was incomparably a greater man, and, of all who ever lived, seems to have acted most steadily according to the rules laid down by you; I mean Richard III., King of England. He stopped at no crime that could be profitable to him; he was a dissembler, a hypocrite, a murderer in cool blood. After the death of his brother he gained the crown by cutting off, without pity, all who stood in his way. He trusted no man any further than helped his own purposes and consisted with his own safety.
Я дам вам в качестве примера судьбу одного принца, которому бы скорее пристало быть вашим героем вместо Ц. Борджиа, потому что он несравнимо более велик и из всех, кто жил, кажется, действовал более последовательно в духе изложенных вами принципов. Я имею в виду Ричарда III Английского. Он не останавливался ни перед каким преступлением, которое могло бы ему быть полезно; он был двурушником, хладнокровным убийцей. И всякая другая мерзость налипла на него, как ракушки на теплоход. После смерти своего брата он завладел короной, вырезав всех, кто стоял на его пути. Он полагался на людей лишь постольку, поскольку это помогало ему в его намерениях и не вредило его собственной безопасности.
He liberally rewarded all services done him, but would not let the remembrance of them atone for offences or save any man from destruction who obstructed his views. Nevertheless, though his nature shrunk from no wickedness which could serve his ambition, he possessed and exercised all those virtues which you recommend to the practice of your prince. He was bold and prudent in war, just and strict in the general administration of his government, and particularly careful, by a vigorous execution of the laws, to protect the people against injuries or oppressions from the great. In all his actions and words there constantly appeared the highest concern for the honour of the nation. He was neither greedy of wealth that belonged to other men nor profuse of his own, but knew how to give and where to save.
Он щедро вознаграждал все оказываемые ему услуги, но забывал о них в случае нанесенной ему таким человеком малейшей обиды. Он не останавливался ни перед чем, чтобы погубить любого человека, который стоял у него на пути. И наряду с тем, что его не содрогала никакая гнусность, которая могла служить удовлетворению его амбиций, он обладал всеми теми качествами и "добродетелями", которые вы рекомендовали герою вашего сочинения. Он был смел и острожен на войне, строг и справедлив в проведению административных мероприятий. Особенно же тщателен Ричард был в неукоснительном выполнении законов, когда речь шла о защите маленьких людей против посягательств сильных. Во всех его делах и словах проявлялась высочайшая забота о чести нации. Он не был падок до богатств, особенно принадлежащих другому, не расточителен в своих собственных средствах. Он знал, когда давать и когда экономить.
He professed a most edifying sense of religion, pretended great zeal for the reformation of manners, and was really an example of sobriety, chastity, and temperance in the whole course of his life. Nor did he shed any blood, but of those who were such obstacles in his way to dominion as could not possibly be removed by any other means. This was a prince after your heart, yet mark his end. The horror his crimes had excited in the minds of his subjects, and the detestation it produced, were so pernicious to him, that they enabled an exile, who had no right to the crown, and whose abilities were much inferior to his, to invade his realm and destroy him.
Он прокламировал высокую религиозность, претендуя на реформатора общественных нравов. И при этом сам был реальным примером трезвости, целомудрия и умеренности в течение всей своей жизни. Никогда он не проливал крови, кроме случаев когда перед ним возникали такие препятствия, которые он мог бы преодолеть только таким путем. Это был государь вам по сердцу. Но обратите внимание на его конец. Ужас перед его преступлениями настолько возбудил умы всех его подданных и произвел такой в них отврат, что изгнанник без каких-либо прав на корону и чьи способности не шли ни в какое сравнение с его собственными, сумел вторгнуться в королевство и свергнуть его -- законного короля.
This example, I own, may seem to be of some weight against the truth of my system. But at the same time it demonstrates that there was nothing so new in the doctrines I published as to make it reasonable to charge me with the disorders and mischiefs which, since my time, any kingdom may have happened to suffer from the ambition of a subject or the tyranny of a prince. Human nature wants no teaching to render it wicked. In courts more especially there has been, from the first institution of monarchies, a policy practised, not less repugnant than mine to the narrow and vulgar laws of humanity and religion. Why should I be singled out as worse than other statesmen?
Макиавелли. Этот пример, сознаюсь, может казаться, имеет некоторый вес против истинности моей системы. Но в то же время он показывает, что нет ничего нового в опубликованной мной доктрине, чтобы обсыпать меня ответственностью за все безобразия и хулиганства, которые процветали еще задолго до меня во всех королевствах из-за амбиций подданных или диктаторских замашек президентов. Человеческая натура так испорчена, что для творения гадостей вовсе не нуждается в учителях. Особенно при дворах с самого начала государственности практиковалась политика не менее отвратительная, чем описанная мною. И, конечно, она никак не согласуется с узкими и вульгарными законами человечности и религии. Почему я должен быть обозначен как исключительный злодей рядом с прочими политдеятелями.
Guise. There have been, it must be owned, in all ages and all states, many wicked politicians; but thou art the first that ever taught the science of tyranny, reduced it to rules, and instructed his disciples how to acquire and secure it by treachery, perjuries, assassinations, proscriptions, and with a particular caution, not to be stopped in the progress of their crimes by any check of the conscience or feeling of the heart, but to push them as far as they shall judge to be necessary to their greatness and safety. It is this which has given thee a pre-eminence in guilt over all other statesmen.
Гиз. Всегда была, нужно признать, во все века и во всех государствах куча грязных политиков; но вы первый, кто возвел политическую подлость в ранг науки, вывел ее правила, и проинструктировал своих учеников, как можно добиваться и упрочивать власть изменой, клятвопреступлениями, убийствами и проскрипциями. Именно вы обосновали необходимость с особой осторожностью не только не останавливаться в преступном процессе, ограничивая его укорами совести или сердечными движениями, но двигаться вперед настолько далеко, насколько власть сочтет это необходимым для достижения своих целей. Вот что дает вам преимущество в означении вины перед другими госдеятелями.
Machiavel. If you had read my book with candour you would have perceived that I did not desire to render men either tyrants or rebels, but only showed, if they were so, what conduct, in such circumstances, it would be rational and expedient for them to observe.
Макиавелли. Если бы вы читали мои книги непредубежденно, вы бы заметили, что я вовсе не желаю делать из людей ребельянтов или тиранов, а только показал, что если они идут в этом направлении, какие правила следует и желательно им соблюдать. Моя книги не более, чем объективный анализ политических процессов.
[let] Guise. When you were a minister of state in Florence, if any chemist or physician had published a treatise, to instruct his countrymen in the art of poisoning, and how to do it with the most certain destruction to others and security to themselves, would you have allowed him to plead in his justification that he did not desire men to poison their neighbours? But, if they would use such evil means of mending their fortunes, there could surely be no harm in letting them know what were the most effectual poisons, and by what methods they might give them without being discovered.
Гиз. Когда вы были министром во Флоренции, посчитали бы вы оправданием химику или врачу, который в опубликованном им трактате об искусстве отравления, в котором давал бы советы, как лучше всего отравить других с максимальной безопасностью для себя, что он вовсе не собирался травить своих соседей? И что если бы они использовали такие средства, чтобы, скажем, поправить свое финансовое положение, то, конечно, не было бы вреда в том, чтобы указать им, какие яды наиболее эффективны и какими способами можно их дать, чтобы тебя не заподозрили.
Would you have thought it a sufficient apology for him that he had dropped in his preface, or here and there in his book, a sober exhortation against the committing of murder? Without all doubt, as a magistrate concerned for the safety of the people of Florence, you would have punished the wretch with the utmost severity, and taken great care to destroy every copy of so pernicious a book. Yet your own admired work contains a more baneful and more infernal art. It poisons states and kingdoms, and spreads its malignity, like a general pestilence, over the whole world.
И вы бы думали, что это достаточное извинение для того, кто бы в своем предисловии к книге или где-то в тексте призывал не совершать убийства, как бы убедительно он этого не делал? Вне сомнения, как чиновник, заботящийся о безопасности своих сограждан, вы наказали бы извращенца с максимальной строгостью и озаботились бы уничтожением тиража опасной книги до последнего экземпляра. Но ваша "восхитительная" книга трактует о еще более гибельном и дьявольском искусстве. Она отравляет республики и монархии и злобно разносит семена этой чумы по всему свету.
Machiavel. You must acknowledge at least that my discourses on Livy are full of wise and virtuous maxims and precepts of government.
Макиавелли. Вы, по крайней мере, должны признать, что мои рассуждения по Ливию полны мудрых и высоконравственных максим и рецептов по государственному управлению.
Guise. This, I think, rather aggravates than alleviates your guilt. How could you study and comment upon Livy with so acute and profound an understanding, and afterwards write a book so absolutely repugnant to all the lessons of policy taught by that sage and moral historian? How could you, who had seen the picture of virtue so amiably drawn by his hand, and who seemed yourself to be sensible of all its charms, fall in love with a fury, and set up her dreadful image as an object of worship to princes?
Гиз. Это скорее отягчает, чем облегчает вашу вину. Как вы могли изучать и комментировать Ливия с таким острым и глубоким пониманием, а потом писать книгу абсолютно противоположную по смыслу всем лекциям о политике, составленным этим мудрым и моральным историком? Как могли вы, кто созерцал картину доблести, выписанную его рукой, и кто, кажется, был столь чувствителен к ее достоинствам, попасться в любви к фуриям и поставить за образец для поклонения фигуру ужасного государя?
Machiavel. I was seduced by vanity. My heart was formed to love virtue. But I wanted to be thought a greater genius in politics than Aristotle or Plato. Vanity, sir, is a passion as strong in authors as ambition in princes, or rather it is the same passion exerting itself differently. I was a Duke of Guise in the republic of letters.
Макиавелли. Я был увлечен тщеславием. Мое сердце с детства формировалось в любви к добродетели. Но я хотел, чтобы меня считали бОльшим политологическим гением, чем Аристотель или Платон. Тщеславие, сэр, это такая же сильная страсть в авторах, как амбиции в политиках, или скорее это та же самая страсть, проявляющаяся в разных областях. Я был герцогом де Гизом в литературном царстве.
Guise. The bad influences of your guilt have reached further than mine, and been more lasting. But, Heaven be praised, your credit is at present much declining in Europe. I have been told by some shades who are lately arrived here, that the ablest statesman of his time, a king, with whose fame the world is filled, has answered your book, and confuted all the principles of it, with a noble scorn and abhorrence.
Гиз. Ваше дурное влияние, как писателя, простирается дальше, чем мое как политика и имеет более длительный эффект. Но слава богу, кредит доверия к вам в Европе клонится к закату. Мне говорили многие тени, недавно прибывшие сюда, что способнейший государственный муж их времени, король, чьей славой мир только что был наполнен, ответил на вашу книгу и полностью опрокинул ее принципы с благородным гневом и негодованием.
I am also assured, that in England there is a great and good king, whose whole life has been a continued opposition to your evil system; who has hated all cruelty, all fraud, all falseness; whose word has been sacred, whose honour inviolate; who has made the laws of his kingdom the rules of his government, and good faith and a regard for the liberty of mankind the principles of his conduct with respect to foreign powers; who reigns more absolutely now in the hearts of his people, and does greater things by the confidence they place in him, and by the efforts they make from the generous zeal of affection, than any monarch ever did, or ever will do, by all the arts of iniquity which you recommended.
Меня также уверили, что и в Англии народился большой и добрый король, чья целая жизнь была воплощенной оппозицией вашей системе зла. Этот король ненавидит любую жестокость, любой обман, любую фальшь. Его слово свято, его честь непоколебима. Он возвел законы королевства в законы своего правления, а доверие и уважение к свободе человечества -- в принципы внешней политики. Он правит сейчас более абсолютно в сердцах людей и совершает великие вещи, основываясь скорее на доверии и на усилиях к достижению благородных целей, чем любой монарх это делал до сих пор и будет делать, полагаясь на искусство несправедливости, рекомендованное вами.
Machiavel.
Макиавелли. Обалдеть.Хотел бы посмотреть вживую на такой раритет. Скорее всего вы имеете в виду английскую королеву, которую, действительно, все уважают за ее нравственный облик. Но которая ни хрена не решает в своем королевстве, а лишь озвучивает решения, которые ей выносит премьер-министр. Живой же политик указанных вами достоинств невозможен ни на грош.
Virgil. My dear Horace, your company is my greatest delight, even in the Elysian Fields. No wonder it was so when we lived together in Rome. Never had man so genteel, so agreeable, so easy a wit, or a temper so pliant to the inclinations of others in the intercourse of society. And then such integrity, such fidelity, such generosity in your nature! A soul so free from all envy, so benevolent, so sincere, so placable in its anger, so warm and constant in its affections!
Вергилий. Мой дорогой Гораций! Твоя компания -- это мое самое большое удовольствие даже здесь, на Елисейских полях. Ничего удивительного, ведь мы так дружили в Риме. Ни один человек не обладал таким мягким, веселым и простым умом и таким доброжелательным настроем, делавшим тебя столь приятным в общении. И эти честность, верность, щедрость -- они, кажется, укоренены в самой твоей натуре! Твоя душа свободна от всяческой зависти, благожелательна, искрення, отходчивая от любого гнева. Твои аффектации никогда не были преувеличены или непостоянны.
[both.. and] [For] You were as necessary to M?cenas as he to Augustus. Your conversation sweetened to him all the cares of his ministry; your gaiety cheered his drooping spirits; and your counsels assisted him when he wanted advice. For you were capable, my dear Horace, of counselling statesmen. Your sagacity, your discretion, your secrecy, your clear judgment in all affairs, recommended you to the confidence, not of M?cenas alone, but of Augustus himself; which you nobly made use of to serve your old friends of the republican party, and to confirm both the minister and the prince in their love of mild and moderate measures, yet with a severe restraint of licentiousness, the most dangerous enemy to the whole commonwealth under any form of government.
Ты был необходим как Меценату так же, как он сам для Августа. Беседы с тобой служили ему стопроцентной релаксацией от государственных забот. Твоя веселость всегда поднимала ему настроение; а твои советы помогали ему, когда он в них нуждался. Ведь ты был способен давать советы даже государственным мужам. Твои мудрость, умеренность, способность хранить тайну, твое здравое суждение во всех делах, располагали доверять тебе не только Мецената, но и самого Августа. Всем этим ты не раз пользовался, чтобы помогать своим старым друзьям-республиканцам и укреплять как министра, так и принцепса в использовании мягких и умеренных средств при управлении. И при том ты мог быть достаточно суровым, чтобы удержать их от распущенности и своеволия, главных опасностей для общества при любой форме правления.
Horace. To be so praised by Virgil would have put me in Elysium while I was alive. But I know your modesty will not suffer me, in return for these encomiums, to speak of your character. Supposing it as perfect as your poems, you would think, as you did of them, that it wanted correction.
Гораций. Когда тебя так хвалят, это все равно что помещают в Элизиум, если бы я еще не был здесь. Но я уверен твоя скромность не позволит, чтобы в ответ на твои панегирики я распространялся о твоем характере. Даже если они совершенны, как и твои стихи, они все равно нуждаются, как и последние, в известной корректировке.
Virgil. Don't talk of my modesty. How much greater was yours, when you disclaimed the name of a poet, you whose odes are so noble, so harmonious, so sublime!
Вергилий. Не говори о моей скромности. Насколько она уступает твоей, когда ты отклонил от себя прозвище поэта. Это ты-то, чьи оды так благородны, гармоничны, так совершенны!
Horace. I felt myself too inferior to the dignity of that name.
Гораций. Ну-ну. Это слишком. Я чувствую себя недостойным звания поэта.
Virgil. I think you did like Augustus, when he refused to accept the title of king, but kept all the power with which it was ever attended. Even in your Epistles and Satires, where the poet was concealed, as much as he could be, you may properly be compared to a prince in disguise, or in his hours of familiarity with his intimate friends: the pomp and majesty were let drop, but the greatness remained.
Вергилий. Я думаю ты поступил так по примеру Августа, который отклонил принять королевский титул, однако обладал всей той полнотой власти, которую этот титул дает. Даже в своих "Эпистулах" и "Сатирах", где поэт должен быть спрятан, насколько это возможно, ты подобен переодетому президенту или скорее похож на него в те часы, которые он проводит в кругу своих близких друзей: пышность и великолепие отложены, но величие остается.
Horace. Well, I will not contradict you; and, to say the truth, I should do it with no very good grace, because in some of my Odes I have not spoken so modestly of my own poetry as in my Epistles. But to make you know your pre-eminence over me and all writers of Latin verse, I will carry you to Quintilian, the best of all Roman critics, who will tell you in what rank you ought to be placed.
Гораций. Ладно, я не буду тебе противоречить, ибо, по правде говоря, я не смог бы это сделать с чистой совестью. В некоторых из своих од я не очень-то напирал на свою поэтическую скромность в отличие от Эпистул. Но чтобы подтвердить мое мнение о твоем преимуществе над всеми латинскими поэтами, сошлюсь хотя бы на Квинтилиана, лучшего из римских критиков, который точно указал, какую позицию ты должен занять среди них.
Virgil. I fear his judgment of me was biassed by your commendation. But who is this shade that Mercury is conducting? I never saw one that stalked with so much pride, or had such ridiculous arrogance expressed in his looks!
Вергилий. Боюсь, его суждение обо мне было инспирировано тобою... Но что это за тень, которую тащит за собой Меркурий? Я никогда не видел человека, набитого так до краев гордостью и с таким нелепым снобизмом в каждом взгляде.
Horace. They come towards us. Hail, Mercury! What is this stranger with you?
Гораций. Вот они и здесь. Привет, Меркурий! Кого это ты к нам привел на новенького?
Mercury. His name is Julius C?sar Scaliger, and he is by profession a critic.
Меркурий. Его имя Юлий Цезарь. Скалигер. И он числится по разряду критиков.
Horace. Julius C?sar Scaliger! He was, I presume, a dictator in criticism.
Гораций. Юлий Цезарь? Пусть и Скалигер. Думаю, он что-то навроде диктатора в литературном мире.
Mercury. Yes, and he has exercised his sovereign power over you.
Меркурий. Да, и он распространяет свою власть и над прошлыми поэтами, в частности, над вами обоими.
Horace. I will not presume to oppose it. I had enough of following Brutus at Philippi.
Гораций. Я не собираюсь ему противоречить. Я уже достаточно натерпелся от Брута при Филиппах.
Mercury. Talk to him a little. He'll amuse you. I brought him to you on purpose.
Меркурий. Поговори с ним немного. Он позабавит тебя. Я специально притащил его сюда.
Horace. Virgil, do you accost him. I can't do it with proper gravity. I shall laugh in his face.
Гораций. Вергилий, поприставай к нему. Я не могу делать этого с надлежащей серьезностью. Я просто рассмеюсь ему в лицо.
Virgil. Sir, may I ask for what reason you cast your eyes so superciliously upon Horace and me? I don't remember that Augustus ever looked down upon us with such an air of superiority when we were his subjects.
Вергилий. Сэр, осмелюсь спросить: что за причина, что вы смотрите на нас, меня и Горация, этак сверху вниз? Я не могу припомнить, чтобы даже божественный Август когда смотрел на нас с таким видом превосходства, когда мы еще состояли по статусу живых в его подданстве?
Scaliger. He was only a sovereign over your bodies, and owed his power to violence and usurpation. But I have from Nature an absolute dominion over the wit of all authors, who are subjected to me as the greatest of critics or hypercritics.
Скалигер. Он был всего лишь повелителем над вашей телесной оболочкой и мог вас казнить и миловать. Я же по праву, данному Природой, имею абсолютную власть над душами всех авторов, которые так же подданны мне, как величайшие из критиков и гиперкритиков.
Virgil. Your jurisdiction, great sir, is very extensive. And what judgments have you been pleased to pass upon us?
Вергилий. Ваша юрисдикция, великий сэр, распространяется на очень широкий ареал. И какое же суждение вам было угодно вынести по нам?
Scaliger. Is it possible you should be ignorant of my decrees? I have placed you, Virgil, above Homer, whom I have shown to be
Скалигер. Возможно ли, чтобы вы не знали о них? Я поместил вас, Вергилий, выше Гомера, который, как я показал...
Virgil. Hold, sir. No blasphemy against my master.
Вергилий. Ein Moment, сэр. Не слишком ли вы суровы к моему учителю?
Horace. But what have you said of me?
Гораций. А что вы скажете обо мне?
[пассив] [rather] Scaliger. I have said that I had rather have written the little dialogue between you and Lydia than have been made king of Arragon.
Скалигер. Я сказал, что я предпочел бы написать маленький диалог между вами и Лидией, чем быть королем Арагона.
[were] Horace. If we were in the other world you should give me the kingdom, and take both the ode and the lady in return. But did you always pronounce so favourably for us?
Гораций. Если бы мы были в том мире, который мы оставили в силу естественных причин, вы, возможно, и одарили бы меня и одой и леди в придачу. Но всегда ли ваши суждения так благоприятны к нам?
Scaliger. Send for my works and read them. Mercury will bring them to you with the first learned ghost that arrives here from Europe. There is instruction for you in them. I tell you of your faults. But it was my whim to commend that little ode, and I never do things by halves. When I give praise, I give it liberally, to show my royal bounty. But I generally blame, to exert all the vigour of my censorian power, and keep my subjects in awe.
Скалигер. Пошлите за моими работами и прочтите их. Меркурий пришлет их вам с первым образованным духом, когда тот прибудет из Европы. Там вы найдете все необходимые сведения о вашем творчестве. Я же обращу ваше внимание на некоторые ваши недостатки. Но упоминаемая мною ода -- это мой пунктик, а я никогда ничего не делаю наполовину. Когда я хвалю, я хвалю изо всех сил. Так я проявляю свою королевскую щедрость. Но чащу я выискиваю недостатки, чтобы показать силу своего критического темперамента и держать писателей в черном теле. Они этого заслуживают.
Horace. You did not confine your sovereignty to poets; you exercised it, no doubt, over all other writers.
Гораций. Вы, похоже, не ограничиваете свою мощь на поэтах; вы упражняете свой бич и на другой литературной братии.
Scaliger. I was a poet, a philosopher, a statesman, an orator, an historian, a divine without doing the drudgery of any of these, but only censuring those who did, and showing thereby the superiority of my genius over them all.
Скалигер. Я и поэт, и философ, и государственный деятель, и оратор, и историк. Я -- божество, которое не занято монотонным трудом, как прочие перечисленные мною профессионалы, а только указываю им, что и как нужно делать. В этом и есть преимущество моего гения над ихним.
Horace. A short way, indeed, to universal fame! And I suppose you were very peremptory in your decisions?
Гораций. Вот короткий путь к универсальной славе! И надо думать вы весьма категоричны в своих суждениях?
Scaliger. Peremptory! ay. If any man dared to contradict my opinions I called him a dunce, a rascal, a villain, and frightened him out of his wits.
Скалигер. Категоричен? Пожалуй. Если кто-нибудь осмеливается противоречить моему мнению, я называю его глупцом, негодяем, и запугиваю его до потери пульса.
Virgil. But what said others to this method of disputation?
Вергилий. Но что говорят другие насчет такого метода ведения диспутов?
Scaliger. They generally believed me because of the confidence of my assertions, and thought I could not be so insolent or so angry if I was not absolutely sure of being in the right. Besides, in my controversies, I had a great help from the language in which I wrote. For one can scold and call names with a much better grace in Latin than in French or any tame modern tongue.
Скалигер. Обычно они верят мне из-за доверия к моим утверждениям и думают, что я не мог бы быть так нагл и так зол, если бы я не был абсолютно уверен в своем праве. Кроме того, в своих выпадах я получаю большую помощь от языка, на котором я пишу. Ибо я могу бранить и раздавать клички с большей грацией по латыни, чем на французском или любом блеющем современном европейском языке.
Horace. Have not I heard that you pretended to derive your descent from the princes of Verona?
Гораций. Я вроде слышал, будто вы претендуете ваше происхождение от веронских государей?
Scaliger. Pretended! Do you presume to deny it?
Скалигер. Претендую? Вы что, собираетесь это успорять?
Horace. Not I, indeed. Genealogy is not my science. If you should claim to descend in a direct line from King Midas I would not dispute it.
Гораций. Только не я. В генеалогии я не копенгаген. Даже если вы будете утверждать, что вы по прямой линии происходите от царя Мидаса, я с этим не стану спорить.
Virgil. I wonder, Scaliger, that you stooped to so low an ambition. Was it not greater to reign over all Mount Parnassus than over a petty state in Italy?
Вергилий. Я удивляюсь, Скалигер, на какую низкую ступень вы поставили ваши амбиции. Не более ли высокая честь правит всем Парнасом, чем каким-то маленьким государством в Италии?
Scaliger. You say well. I was too condescending to the prejudices of vulgar opinion. The ignorant multitude imagine that a prince is a greater man than a critic. Their folly made me desire to claim kindred with the Scalas of Verona.
Скалигер. Хорошо сказано. Я слишком податлив к предубеждениям быдла. Тупая масса полагает, что государь более великий человек, чем критик. Именно их глупость заставляет меня напоминать им о моем происхождении от веронских Скаласов.
Horace. Pray, Mercury, how do you intend to dispose of this august person? You can't think it proper to let him remain with us. He must be placed with the demigods; he must go to Olympus.
Гораций. Прошу прощения, Меркурий. Как вы собираетесь поступить с этой августейшей персоной? Не думаете же вы, что ей место среди нас. Ее нужно отправить к полубогам. Ему, то есть этой персоне, самое место на Олимпе.
Mercury. Be not afraid. He shall not trouble you long. I brought him hither to divert you with the sight of an animal you never had seen, and myself with your surprise. He is the chief of all the modern critics, the most renowned captain of that numerous and dreadful band. Whatever you may think of him, I can seriously assure you that before he went mad he had good parts and great learning.
Меркурий. Не бойтесь. Он не будет вас более обременять своим присутствием. Я доставил его сюда, чтобы развлечь вас и себя диковинным животным, которое вы вряд ли когда видели. Но он предтеча всех современных критиков, и самый известный главарь этой многочисленной и ужасной банды. Чего бы вы не думали о нем, я могу серьезно вас уверить, что прежде чем он помешался на собственном величии, он много учился и сыграл значительную роль в истории культуры.
But I will now explain to you the original cause of the absurdities he has uttered. His mind was formed in such a manner that, like some perspective glasses, it either diminished or magnified all objects too much; but, above all others, it magnified the good man to himself. This made him so proud that it turned his brain. Now I have had my sport with him, I think it will be charity to restore him to his senses, or rather to bestow what Nature denied him a sound judgment.
И какова причина тех абсурдностей, в которые он вляпался, я понять не в состоянии. Его мозги сформировались наподобие линз, которые либо уменьшают либо увеличивают все объекты, на которые их направляют. Но более всего он преувеличивает значимость собственной персоны. Это наполняет его таким тщеславием, что у него начинают ехать мозги. Я решил взяться за этого молодца из спортивного интереса, как профессор Хиггинс за уличную цветочницу. Я думаю, я совершил бы благое дело, если бы вправил ему мозги на должный уровень или одарил его тем, в чем натура ему отказала -- в здравом суждении.
Come hither, Scaliger. By this touch of my Caduceus I give thee power to see things as they are, and, among others, thyself. Look, gentlemen, how his countenance is fallen in a moment! Hear what he says. He is talking to himself.
Иди же сюда, Скалигер. Касанием своего жезла я дам тебе силу видеть вещи такими, каковы они есть, и прежде всего, себя самого. Смотрите, древнеримские джентльмены, как его поведение сдулось в момент! Послушайте, что он говорит. А говорит он сам с собой.
Scaliger. Bless me! with what persons have I been discoursing? With Virgil and Horace! How could I venture to open my lips in their presence? Good Mercury, I beseech you let me retire from a company for which I am very unfit. Let me go and hide my head in the deepest shade of that grove which I see in the valley. After I have performed a penance there, I will crawl on my knees to the feet of those illustrious shades, and beg them to see me burn my impertinent books of criticism in the fiery billows of Phlegethon with my own hands.
Скалигер. Е-мое, с кем же это я только что дискутировал? С Вергилием и Горацием! Как я посмел разинуть свое хайло в их присутствии? Добрый Меркурий, прошу тебя, забери меня из этой компании, где мне не место. Позволь мне спрятаться в самых темных углах вон той рощи, которую я вижу в этой долине. Когда я отмотаю там положенный срок, я приползу на коленях к этим знаменитым теням, припаду к их стопам и попрошу их поприсутствовать на торжественном предании моих нахальных книг огненным валам Флагетона.
Mercury. They will both receive thee into favour. This mortification of truly knowing thyself is a sufficient atonement for thy former presumption.
Меркурий. Это другое дело. После этого эти двое вполне будут к тебе благосклонны. Это твое самоужасание истинным знанием -- вполне достаточное искупление за твои прошлые предрассудки.
Boileau. Mr. Pope, you have done me great honour. I am told that you made me your model in poetry, and walked on Parnassus in the same paths which I had trod.
Буало. Мистер Поп, вы оказали мне большую честь. Мне сказали, что вы сделали из меня модель в поэтике и пошли на Парнас той же самой тропинкой, которую протоптал я.
Pope. We both followed Horace, but in our manner of imitation, and in the turn of our natural genius, there was, I believe, much resemblance. We both were too irritable and too easily hurt by offences, even from the lowest of men. The keen edge of our wit was frequently turned against those whom it was more a shame to contend with than an honour to vanquish.
Поп. Да это так, но мы оба следовали за Горацием, хотя в наших природных способностях было, как я полагаю, много общего. Мы оба слишком раздражительны и слишком падки на обиды, даже от какого-нибудь минимального ничтожества. Своим острием наше остроумие часто было направлено против тех, с кем спорить не стоило и победа над кем ни могла ничего добавить к нашей чести.
Boileau. Yes. But in general we were the champions of good morals, good sense, and good learning. If our love of these was sometimes heated into anger against those who offended them no less than us, is that anger to be blamed?
Буало. Да. Но в целом мы были чемпионами за мораль, за здравый смысл, и образованность. И если наша привязанность к этим ценностям часто нас взвинчивала против тех, кто поносили их как будто бы они оскорбляли лично нас, стоит ли за это себя обвинять?
Pope. It would have been nobler if we had not been parties in the quarrel. Our enemies observe that neither our censure nor our praise was always impartial.
Поп. Благороднее было бы не ввязываться в перебранки. Наши враги замечают, что как наши критические суждения, так и похвалы, часто небеспристрастны.
Boileau. It might perhaps have been better if in some instances we had not praised or blamed so much. But in panegyric and satire moderation is insipid.
Буало. Возможно, иногда было бы лучше, если бы мы не хвалили и не порицали так много. Но в панегириках и сатире умеренность -- это жидкость без цвета, вкуса и запаха.
Pope. Moderation is a cold unpoetical virtue. Mere historical truth is better written in prose. And, therefore, I think you did judiciously when you threw into the fire your history of Louis le Grand, and trusted his fame to your poems.
Поп. Да, наверное, умеренность -- это не поэтическая добродетель. Голая историческая правда лучше всего выглядит в прозе. И поэтому, думаю, вы поступили благоразумно бросив в огонь вашу историю Великого Людовика, известного под номером 14, и доверили вашу славу поэзии.
Boileau. When those poems were published that monarch was the idol of the French nation. If you and I had not known, in our occasional compositions, how to speak to the passions, as well as to the sober reason of mankind, we should not have acquired that despotic authority in the empire of wit which made us so formidable to all the inferior tribe of poets in England and France. Besides, sharp satirists want great patrons.
Буало. Когда наши поэмы были опубликованы, этот монарх был идолом французской нации. Если бы мы не знали, как надо обращаться к человеческим страстям или трезвому, мы бы не достигли такой деспотической власти в духовной сфере, которая позволила нам смотреть как на низшие существа на всех этих копошащихся поэтов Англии и Франции. Не говоря уже о том, что именно резкой сатирой чаще добываются покровители.
Pope. All the praise which my friends received from me was unbought. In this, at least, I may boast a superiority over the pensioned Boileau.
Поп. Все мои похвалы друзьям были некуплены. Этим, по крайней мере, я могу хвалиться перед пенсионером общефранцузского значения Буало.
[should have] [will] Boileau. A pension in France was an honourable distinction. Had you been a Frenchman you would have ambitiously sought it; had I been an Englishman I should have proudly declined it. If our merit in other respects be not unequal, this difference will not set me much below you in the temple of virtue or of fame.
Буало. Пенсия во Франции -- это как знак почета. Будь вы французом, вы приложили бы все усилия, чтобы получать ее, будь я англичанином, я бы с гордостью отверг ее. Если в прочих отношениях наши достоинства помещены в одну и ту же весовую категорию, то эта разница в материальной сфере никак не может поместить меня ниже на шкале человеческих достоинств.
Pope. It is not for me to draw a comparison between our works. But, if I may believe the best critics who have talked to me on the subject, my "Rape of the Lock" is not inferior to your "Lutrin" and my "Art of Criticism" may well be compared with your "Art of Poetry;" my "Ethic Epistles" are esteemed at least equal to yours; and my "Satires" much better.
Поп. Не мне, конечно сравнивать наши работы. Но если можно доверять лучшим критикам, которые говорили со мной на эту тему, то мое "Похищение локона" никак не уступает вашему "Пюпитру", мое "Искусство критики" вполне сравнимо с вашим "Искусством поэзии", мои "Этические письма" ценятся наравне с вашими, а мои "Сатиры" много лучше.
Boileau. Hold, Mr. Pope. If there is really such a sympathy in our natures as you have supposed, there may be reason to fear that, if we go on in this manner comparing our works, we shall not part in good friendship.
Буало. Остановитесь, милый Поп. Ведь если, действительно, как вы предположили, в наших натурах много общего, есть основания опасаться, как бы мы так сравнивая наши работы, не вцепились друг другу в горло.
Pope. No, no; the mild air of the Elysian Fields has mitigated my temper, as I presume it has yours. But, in truth, our reputations are nearly on a level. Our writings are admired, almost equally (as I hear) for energy and justness of thought.
Поп. Ну уж нет; мягкий климат Елисейских полей, я имею в виду здешние, а не ваши парижские, смягчили и мой темперамент, и, как я надеюсь, и ваш. Но, положа руку на сердце, наши репутации примерно на одном уровне. Нашими писульками восхищаются почти одинаково, как я слышал, за энергичность и отточенность мысли.
We both of us carried the beauty of our diction, and the harmony of our numbers, to the highest perfection that our languages would admit. Our poems were polished to the utmost degree of correctness, yet without losing their fire, or the agreeable appearance of freedom and ease. We borrowed much from the ancients, though you, I believe, more than I; but our imitations (to use an expression of your own) had still an original air.
Мы оба довели гармонию стиха и наши стили до высшего совершенства, которые только позволяют достичь английский и французский языки. Наши поэмы отполированы до высшей степени бессучковости, беззадоренности. И при этом они не потеряли ни своего огня, ни естественных свободы и непринужденности. Мы многое позаимствовали у антиков, хотя вы, я полагаю, несколько больше, чем я, но наши подражания (используя ваше собственное выражение) не имеют вид таковых и производят впечатление полностью оригинальных произвений.
Boileau. I will confess, sir (to show you that the Elysian climate has had its effects upon me), I will fairly confess, without the least ill humour, that in your "Eloisa to Abelard," your "Verses to the Memory of an Unfortunate Lady," and some others you wrote in your youth, there is more fire of poetry than in any of mine. You excelled in the pathetic, which I never approached.
Буало. Сознаюсь, сэр (чтобы показать, что здешний загробный климат благотворно действует и на меня), чистосердечно сознаюсь, без граммулечки желчи, но в ваших "Элоизе и Абеляре", ваших "Стихах в память несчастливой леди" и некоторых других, написанных в юности, больше поэтического пыла, чем в любой из моих поделок. Вы замечательны в патетике, с которой я даже рядом не стоял.
I will also allow that you hit the manner of Horace and the sly delicacy of his wit more exactly than I, or than any other man who has written since his time. Nor could I, nor did even Lucretius himself, make philosophy so poetical, and embellish it with such charms as you have given to that of Plato, or (to speak more properly) of some of his modern disciples, in your celebrated "Essay on Man."
Я даже позволю себе заметить, что вам удалось точнее, чем мне или кому еще с тех пор, перенять манеру Горация и деликатность его не без хитринки остроумия. Ни я, ни даже сам Лукреций не смогли так соединить поэзию с философией или придать изящества Платону или, выражаясь точнее его современным ученикам, как вы в своем знаменитом "Рассуждении о человеке".
фигира переводчика и редактора
Pope. What do you think of my "Homer?"
Поп. Что вы скажете о моем "Гомере"?
Boileau. Your "Homer" is the most spirited, the most poetical, the most elegant, and the most pleasing translation that ever was made of any ancient poem, though not so much in the manner of the original, or so exactly agreeable to the sense in all places, as might perhaps be desired. But when I consider the years you spent in this work, and how many excellent original poems you might, with less difficulty, have produced in that time, I can't but regret that your talents were thus employed.
Буало. Ваш "Гомер" -- это наиболее одухотворенный, наиболее поэтический, наиболее элегантный перевод и при этом самый приятный, который когда-либо был сделан из классиков, хотя и не совсем в манере оригинала. Но он так же приятен, как и оригинал, для эстетического чувства. Большего от переводчика и требовать невозможно. Но когда я думаю, сколько оригинальных поэм вы могли бы с меньшими затруднениями состряпать за это время, я не могу не сожалеть о не совсем целесообразном использовании вами своего таланта.
[might have] A great poet so tied down to a tedious translation is a Columbus chained to an oar. What new regions of fancy, full of treasures yet untouched, might you have explored, if you had been at liberty to have boldly expanded your sails, and steered your own course, under the conduct and direction of your own genius! But I am still more angry with you for your edition of Shakespeare. The office of an editor was below you, and your mind was unfit for the drudgery it requires. Would anybody think of employing a Raphael to clean an old picture?
Поэта, привязанного к необходимости адекватного перевода, смело сравню с Колумбом, посаженным на весла. Какие новые регионы, расстилаемые человеческой фантазией, полные нетронутых сокровищ вы бы открыли, если бы вы смело развернули паруса вашего воображения и плыли глядя на собственный компас по стрелке, указываемой вашим гением! Но я более недоволен тем, как вы издавали Шекспира. Работа редактора -- ниже вашего достоинства, ваш ум не подходит для требуемой там педантичности и занудства. Пришло бы кому в голову нанять Рафаэля в реставраторы?
о шекспире
Pope. The principal cause of my undertaking that task was zeal for the honour of Shakespeare; and, if you knew all his beauties as well as I, you would not wonder at this zeal. No other author had ever so copious, so bold, so creative an imagination, with so perfect a knowledge of the passions, the humours, and sentiments of mankind. He painted all characters, from kings down to peasants, with equal truth and equal force. If human nature were destroyed, and no monument were left of it except his works, other beings might know what man was from those writings.
Поп. Принципиальным моментом, почему я взялся за это предприятие было то, что я запал на Шекспира; и если бы вы смогли оценить красоту этого неотесанного камня, вы бы поняли мой запал. Ни один автор не был когда-либо так обилен, так смел, с таким креативным воображением, с таким совершенным знанием человеческих страстей, хуморов и психологических нюансов. Он вывел в пьесах все характеры, от королей до крестьян, и все это с одинаковой силой и правдоподобием. Если человеческая натура доэволюционирует до ручки, и ничто от нее не останется, кроме его пьес как свидетельств, другие, возможно, более совершенные чем люди, существа узнают из его писаний, что же такое это человек и, действительно ли он звучит так гордо?
[wish] Boileau. You say he painted all characters, from kings down to peasants, with equal truth and equal force. I can't deny that he did so; but I wish he had not jumbled those characters together in the composition of his pictures as he has frequently done.
Буало. Вы говорите, что он обрисовал все характеры, от королей до крестьян, с равной правдой и силой. Я не могу, не зная вашего английского менталитета, это отрицать. Но мне как зрителю не хотелось бы, чтобы он напихал все это в одну кучу, как он это часто делал.
Pope. The strange mixture of tragedy, comedy, and farce in the same play, nay, sometimes in the same scene, I acknowledge to be quite inexcusable. But this was the taste of the times when Shakespeare wrote.
Поп. Странное смешение трагедии, комедии и фарса в одной и той же пьесе, да что там в пьесе, часто в одной и той же сцене?.. Признаюсь, я полагаю это неизвинительным. Но таковы были вкусы времени, когда писал Шекспир.
[ought to] Boileau. A great genius ought to guide, not servilely follow, the taste of his contemporaries.
Буало. Великий гений должен вести, а не следовать рабски вкусу своих современников.
Pope. Consider from how thick a darkness of barbarism the genius of Shakespeare broke forth! What were the English, and what, let me ask you, were the French dramatic performances, in the age when he nourished? The advances he made towards the highest perfection, both of tragedy and comedy, are amazing! In the principal points, in the power of exciting terror and pity, or raising laughter in an audience, none yet has excelled him, and very few have equalled.
Поп. Прикиньте, из какого мрака варварства вылез гений Шекспира! Где были тогда англичане, и на каком, позвольте спросить вас, уровне находились тогда французские драматические представления, когда Шекспир воспитывался? Прогресс, каким он двинул к совершенству трагедию и комедию, удивителен. В принципиальных моментах, в способности возбуждать ужас и жалость, или вызывать смех у аудитории, никто не превзошел его и лишь немногие с ним сравнялись.
Boileau. Do you think that he was equal in comedy to Moliere?
Буало. Вы думаете, что он в комедии был эквивалентен Мольеру?
Pope. In comic force I do; but in the fine and delicate strokes of satire, and what is called genteel comedy, he was greatly inferior to that admirable writer. There is nothing in him to compare with the Misanthrope, the Ecole des Femmes, or Tartuffe.
Поп. В силе комизма, думаю, да; но в тонких и деликатных стежках сатиры и что называется тонким комизмом, он уступает вашему великолепному автору. Нет ничего у Шекспира похожего на "Мизантропа", "Школу жен" или "Тартюфа".
Boileau. This, Mr. Pope, is a great deal for an Englishman to acknowledge. A veneration for Shakespeare seems to be a part of your national religion, and the only part in which even your men of sense are fanatics.
Буало. Это замечательно, что вы, англичанин, это признаете. Почитание Шекспира, кажется, стало у вас национальной религией, и единственной сферой, где вы, в остальном столь рассудительные, становитесь фанатиками.
Pope. He who can read Shakespeare, and be cool enough for all the accuracy of sober criticism, has more of reason than taste.
Поп. Каждый, кто умеет читать Шекспира и достаточно рассудителен по части трезвого критицизма, скорее обладает разумом, чем вкусом.
Boileau. I join with you in admiring him as a prodigy of genius, though I find the most shocking absurdities in his plays absurdities which no critic of my nation can pardon.
Буало. Я присоединяюсь к вам в почитании Шекспира как чуда природы, но нахожу кучу абсурдностей в его пьесах -- абсурдностей, которые никакой критик моего народа не может извинить.
[причастие] [порядок слов: дательный и винительный] Pope. We will be satisfied with your feeling the excellence of his beauties. But you would admire him still more if you could see the chief characters in all his test tragedies represented by an actor who appeared on the stage a little before I left the world. He has shown the English nation more excellencies in Shakespeare than the quickest wits could discern, and has imprinted them on the heart with a livelier feeling than the most sensible natures had ever experienced without his help.
Поп. Это хорошо, что вы чувствуете высоту его художественных достижений. Но вы бы еще более восхищались им, если бы вы смогли видеть главные характеры 4-х его образцовых трагедий, как их сыграл великий актер, умерший незадолго до моего появления на свет. Он показал английской нации более великолепностей в Шекспире, чем самое живое воображение способно их различить. Он воплотил их с такой явностью, что самые чувствительные натуры навряд ли смогли бы их обнаружить у себя без его помощи.
Boileau. The variety, spirit, and force of Mr. Garrick's action have been much praised to me by many of his countrymen, whose shades I converse with, and who agree in speaking of him as we do of Baron, our most natural and most admired actor. I have also heard of another, who has now quitted the stage, but who had filled, with great dignity, force, and elevation, some tragic parts, and excelled so much in the comic, that none ever has deserved a higher applause.
Буало. Одухотворенность, сила и богатстая на нюансами игра м-ра Гаррика хвалились многими тенями ваших соотечественников, с которыми я беседовал. Они единодушно признавали, что он лучший ваш английский актер, как Барон наш французский. Я также слышал о другом вашем артисте, который недавно оставил сцену. Он, наполнив силой, большим достоинством и возвышенностью многие роли трагического репертуара, отличился также и как комик, сорвав здесь кучу аплодисментов.
Pope. Mr. Quin was, indeed, a most perfect comedian. In the part of Falstaff particularly, wherein the utmost force of Shakespeare's humour appears, he attained to such perfection that he was not an actor; he was the man described by Shakespeare; he was Falstaff himself! When I saw him do it the pleasantry of the fat knight appeared to me so bewitching, all his vices were so mirthful, that I could not much wonder at his having seduced a young prince even to rob in his company.
Поп. Мистер Квин, был, безусловно, совершеннейшим комедиантом. В роли Фальстафа особенно, где наиболее выпукло дается шекспировская способность живописать хуморы (хумор -- это характеристика литгероя в его странностях и отличительных особенностях; не путать с юмором), Квин достиг такого совершенства, что он был не актером, он был самим Фальстафом. Когда старый толстый негодяй начинает прикалываться, он кажется мне таким обворожительным, его пороки представляются такими забавными, что невозможно не удивляться, что он совратил принца даже на воровство.
Boileau. That character is not well understood by the French; they suppose it belongs, not to comedy, but to farce, whereas the English see in it the finest and highest strokes of wit and humour. Perhaps these different judgments may be accounted for in some measure by the diversity of manners in different countries.
Буало. Этот характер недостаточно понят французами; они полагают, что это не комедийный, а фарсовый персонаж. В то время как англичане здесь различают тонкие игру остроумия и характерности. Возможно, различие суждений в этом случае объясняется различием в манерах поведения в разных странах.
о корнеле и расине
But don't you allow, Mr. Pope, that our writers, both of tragedy and comedy, are, upon the whole, more perfect masters of their art than yours? If you deny it, I will appeal to the Athenians, the only judges qualified to decide the dispute. I will refer it to Euripides, Sophocles, and Menander.
Но не согласитесь ли вы, мистер Поп, что наши писатели, как трагические так и комические, в целом более совершенны в каждом из этих жанров, чем ваши? Если вы будете отрицать это, я бы обратился к афинянам, единственным судьям, которым я доверю в этом вопросе безоговорочно. Я бы обратился к Еврипиду, Софоклу и Менандру.
Pope. I am afraid of those judges, for I see them continually walking hand-in-hand, and engaged in the most friendly conversation with Corneille, Racine, and Moliere. Our dramatic writers seem, in general, not so fond of their company; they sometimes shove rudely by them, and give themselves airs of superiority. They slight their reprimands, and laugh at their precepts in short, they will be tried by their country alone; and that judicature is partial.
Поп. Я опасаюсь этих судей, потому что я вижу, как они постоянно бродят друг с другом под руки и, похоже, ничем другим не заняты, как постоянными дружескими диспутами с Корнелем, Расином и Мольером. Наши драматические писатели, похоже, не очень любят этих. Ибо те с ними частенько грубоваты и отталкивают их своим надутым видом. Греки и французы находят упреки англичан легковесными и смеются над их сценическими принципами. Короче, они заняты искусством только своей страны, поэтому их суждения очень субъективны.
Boileau. I will press this question no further. But let me ask you to which of our rival tragedians, Racine and Corneille, do you give the preference?
Буало. Я более не настаиваю на этом вопросе. Но позвольте меня спросить, кому из наших соперничающих трагиков вы отдадите предпочтение: Корнелю или Расину?
Pope. The sublimest plays of Corneille are, in my judgment, equalled by the Athalia of Racine, and the tender passions are certainly touched by that elegant and most pathetic writer with a much finer hand. I need not add that he is infinitely more correct than Corneille, and more harmonious and noble in his versification. Corneille formed himself entirely upon Lucan, but the master of Racine was Virgil. How much better a taste had the former than the latter in choosing his model!
Поп. Лучшие пьесы Корнеля, по-моему, равны расиновой "Аталии", но тонкие чувства, под пером последнего, изображены более изящно, с неподражаемыми элегантностью и пафосом. Не говоря уже о том, что слово у Расина точнее, а его версификация более гармонична и благородна. Корнель сформировался как автор под звездой Лукана, Расин же -- Вергилия. Насколько более точно вкус Расина проявляется в выборе персонажей!
Boileau. My friendship with Racine, and my partiality for his writings, make me hear with great pleasure the preference given to him above Corneille by so judicious a critic.
Буало. Моя дружба с Расином и моя пристрастность к его творениям -- причина, по которой я с большим удовольствием слушаю отдаваемые ему преференции таким острым критиком как вы.
Pope. That he excelled his competitor in the particulars I have mentioned, can't, I think, be denied. But yet the spirit and the majesty of ancient Rome were never so well expressed as by Corneille. Nor has any other French dramatic writer, in the general character of his works, shown such a masculine strength and greatness of thought.
Поп. То что Расин превосходит своего оппонента в упомянутых мною художественных особенностях, я думаю, отрицать невозможно. И все же дух и величие античного Рима никто не выражал так хорошо, как Корнель. Ни одни французский писатель даже близко не стоял к нему в изображении мужественной силы и величия духа.
Racine is the swan described by ancient poets, which rises to the clouds on downy wings and sings a sweet but a gentle and plaintive note. Corneille is the eagle, which soars to the skies on bold and sounding pinions, and fears not to perch on the sceptre of Jupiter, or to bear in his pounces the lightning of the god.
Расин, он ведь как лебедь, описанный классическими поэтами. Весь белый и пушистый, знай, парит себе в поднебесье и поет сладкие песни, но все на одной ноте, жалобной и мягкой. Корнель же глядит орлом, который взмывает в небеса на мощных крыльях и не боится взгромоздиться на скипетр Юпитера, или нести в своих когтях божественную остерегающую телеграмму.
Boileau. I am glad to find, Mr. Pope, that in praising Corneille you run into poetry, which is not the language of sober criticism, though sometimes used by Longinus.
Буало. Любопытно слышать от вас, мистер Поп, как хваля Корнеля, вы вторгаетесь в сферы, далекие от трезвого критицизма, и говорите языком более свойственным Лонгинусу, этому признанному авторитету в эстетике возвышенного.
Pope. I caught the fire from the idea of Corneille.
Поп. Наш разговор о Корнеле запалил меня.
Boileau. He has bright flashes, yet I think that in his thunder there is often more noise than fire. Don't you find him too declamatory, too turgid, too unnatural, even in his best tragedies?
Буало. У того широкая кисть, но, похоже, в его громыхании больше шума, чем огня. Не находите ли вы в нем избытка декламации, напыщенности, ненатуральности, даже в его лучших трагедиях?
Pope. I own I do; yet the greatness and elevation of his sentiments, and the nervous vigour of his sense, atone, in my opinion, for all his faults.
Поп. Есть немного. Однако размер и возвышенность его чувств, и жизненная мужская сила компенсирует, по моему мнению, эти недостатки.
о мильтоне и драйдене
But let me now, in my turn, desire your opinion of our epic poet, Milton.
Но выдайте, пожалуйста, ваше мнение о нашем эпическом поэте Мильтоне.
Boileau. Longinus perhaps would prefer him to all other writers, for he surpasses even Homer in the sublime; but other critics who require variety, and agreeableness, and a correct regularity of thought and judgment in an epic poem, who can endure no absurdities, no extravagant fictions, would place him far below Virgil.
Буало. Лонгиус, возможно, предпочел бы его всем другим авторам, так как он превосходит даже Гомера в возвышенном, но наши критики, которые требуют в эпической поэме разнообразия мыслей, приятного, однозначности в выражении, которые не могут терпеть абсурдностей, никаких экстравагантных вымыслов, скорее всего, поместили бы его глубоко ниже Вергилия.
Pope. His genius was indeed so vast and sublime, that his poem seems beyond the limits of criticism, as his subject is beyond the limits of nature. The bright and excessive blaze of poetical fire, which shines in so many parts of the "Paradise Lost," will hardly permit the dazzled eye to see its faults.
Поп. Его гений настолько обширен и возвышенен, что его поэма находится за теми границами, куда достигают возможности критики, как предмет его воображения уносит его за границы природы. Широкий по спектру и интенсивный по яркости свет его поэтического огня, которым светят многие части его "Потерянного рая", вряд ли позволят озадаченному взгляду увидеть недочеты Мильтона как поэта"
Boileau. The taste of your countrymen is much changed since the days of Charles II., when Dryden was thought a greater poet than Milton!
Буало. Вкус ваших соотечественников проделал стремительную эволюцию со времен Карл II, когда Драйден считался более великим, чем Мильтон!
Pope. The politics of Milton at that time brought his poetry into disgrace, for it is a rule with the English, they see no good in a man whose politics they dislike; but, as their notions of government are apt to change, men of parts whom they have slighted become their favourite authors, and others who have possessed their warmest admiration are in their turn undervalued.
Поп. По политическим мотивам Мильтон попал тогда в немилость, и англичане, которые судят о человеке прежде всего по его политическим убеждениям, перенесли свою нелюбовь и на поэзию. Но поскольку их представления о властях подвержены переменам, то приход к власти партии, к которой принадлежит автор, автоматом повышают курс его акций на литературной бирже, и наоборот, кто был в политическом фаворе прежде, теперь по той же причине ценится ниже их реальной стоимости.
This revolution of favour was experienced by Dryden as well as Milton; he lived to see his writings, together with his politics, quite out of fashion. But even in the days of his highest prosperity, when the generality of the people admired his Almanzor, and thought his Indian Emperor the perfection of tragedy, the Duke of Buckingham and Lord Rochester, the two wittiest noblemen our country has produced, attacked his fame, and turned the rants of his heroes, the jargon of his spirits, and the absurdity of his plots into just ridicule.
Эта революция фавора сказалась на восприятии и Мильтона, и Драйдена; последний еще дожил до времен, когда его писания вместе с политической ориентацией вышли из моды. Но даже в апогее его славы, когда толпа восхищалась "Альманзором", а "Императора Индии" считала совершеннейшей трагедией, гц Бекингэм и лорд Рочестер, два главных у нас остроумца до Уайльда и Б. Шоу, атаковали его славу и покрыли насмешками напыщенности его героев, кривляющийся в возвышенностях жаргон и абсурдность сюжета.
Boileau. You have made him good amends by the praise you have given him in some of your writings.
Буало. Но вы-то хвалили его, пытаясь отдать Драйдену должное.
Pope. I owed him that praise as my master in the art of versification, yet I subscribe to the censures which have been passed by other writers on many of his works. They are good critics, but he is still a great poet. You, sir, I am sure, must particularly admire him as an excellent satirist; his "Absalom and Achitophel" is a masterpiece in that way of writing, and his "Mac Flecno" is, I think, inferior to it in nothing but the meanness of the subject.
Поп. Я его хвалил как своего учителя в искусстве версификации. Кроме того я готов подписаться под многими из суждений, которые выносили о нем другие писатели. Они хорошие критики, как и Драйден, но ведь он был еще и замечательным поэтом. Вы, я думаю, в особенности должны восхищаться его сатирами; его "Абессалом и Ахитофель" -- шедевр в этом жанре, а его "Мак Флекно" ничем бы не уступал этой вещи, если бы не подлость темы.
значительные и незначительные темы в искусстве
Boileau. Did not you take the model of your "Dunciad" from the latter of those very ingenious satires?
Буало. Не по этому ли сатирическому образцу вы скроили свою "Дунсиаду"?
Pope. I did; but my work is more extensive than his, and my imagination has taken in it a greater scope.
Поп. Да. Но моя работа охватывает более широкие горизонты, а мое воображение уносится намного дальше.
Boileau. Some critics may doubt whether the length of your poem was so properly suited to the meanness of the subject as the brevity of his. Three cantos to expose a dunce crowned with laurel! I have not given above three lines to the author of the "Pucelle."
Буало. Многие критики имеют повод для упреков, что длина вашей поэмы не очень-то соответствует незначительности темы в отличие от драйденовской сжатости. Три части, описывающие, как награждается лавровым венком тупица! Я бы не дал более трех строк на весь сюжет вольтеровой "Целки".
Pope. My intention was to expose, not one author alone, but all the dulness and false taste of the English nation in my times. Could such a design be contracted into a narrower compass?
Поп. Моим намерением было не только выставить одного автора, но скудоумный и фальшивый вкус англичан моего времени. Может ли такой замах быть сделан в тесноте?
нравственность в литературе
Boileau. We will not dispute on this point, nor whether the hero of your "Dunciad" was really a dunce. But has not Dryden been accused of immorality and profaneness in some of his writings?
Буало. Не стоит диспутировать по этому предмету, тем более, что герой вашей "Дунсиады" не такой уж и тупица. Но разве Драйден не был обвинен в безнравственности и профанации в некоторых из ваших писаний?
Pope. He has, with too much reason: and I am sorry to say that all our best comic writers after Shakespeare and Johnson, except Addison and Steele, are as liable as he to that heavy charge. Fletcher is shocking. Etheridge, Wycherley, Congreve, Vanbrugh, and Farquhar have painted the manners of the times in which they wrote with a masterly hand; but they are too often such manners that a virtuous man, and much more a virtuous woman, must be greatly offended at the representation.
Поп. Был, и небезосновательно: и мне жаль сказать, что все наши комические писатели после Шекспира и Джонсона, за исключением Аддисона и Стиля, вполне подползают под тот же упрек. Флетчер шокирует, Ванбру, Этеридж, Уичерли, Конгрив и Фаркер изображали современную им эпоху, конечно, же мастерски. Но они слишком часто это делали в такой манере, которая не может не оскорбить добродетельных леди и джентльменов.
Boileau. In this respect our stage is far preferable to yours. It is a school of morality. Vice is exposed to contempt and to hatred. No false colours are laid on to conceal its deformity, but those with which it paints itself are there taken off.
Буало. В этом отношении наша сцена имеет преимущество перед английской. Порок выставлен на презрение и ненависть. Ни одного неверного мазка не положено, чтобы скрыть его безобразие, но то, как порок пытается выдать себя сам безжалостно отвергается.
Pope. It is a wonderful thing that in France the comic Muse should be the gravest lady in the nation. Of late she is so grave, that one might almost mistake her for her sister Melpomene. Moliere made her indeed a good moral philosopher; but then she philosophised, like Democritus, with a merry, laughing face. Now she weeps over vice instead of showing it to mankind, as I think she generally ought to do, in ridiculous lights.
Поп. Удивительно, что во Франции комическая муза -- этакая серьезная леди. В последнее время она так посерьезнела, что ее можно почти принять за Мельпомену. Мольер сделал из нее морального философа, и с тех пор она философствует, как Демокрит, с веселым смеющимся лицом. Она легонкько порхает по пороку, вместо того чтобы показывать его человечеству, что, я думаю, и следует делать сатире, в нелепом виде.
Boileau. Her business is more with folly than with vice, and when she attacks the latter, it should be rather with ridicule than invective. But sometimes she may be allowed to raise her voice, and change her usual smile into a frown of just indignation.
Буало. Бизнес сатиры связан скорее с глупостью, чем с пороком, а когда она атакует последний, ей скорей надо указывать на нелепости, чем сыпать оскорблениями. Тут я с вами согласен. Но иногда ей должно быть позволено поднимать голос и вместо улыбки гневаться и негодовать.
Pope. I like her best when she smiles. But did you never reprove your witty friend, La Fontaine, for the vicious levity that appears in many of his tales? He was as guilty of the crime of debauching the Muses as any of our comic poets.
Поп. Я люблю музу, когда она улыбается. Но почему вы никогда не упрекали вашего друга Ла Фонтэна за скабрезную легкость, которая сквозить во многих его историях? Он так же точно может обвинен в совращении ее с пути добродетели, как и любой из наших поэтов.
Boileau. I own he was, and bewail the prostitution of his genius, as I should that of an innocent and beautiful country girl. He was all nature, all simplicity! yet in that simplicity there was a grace, and unaffected vivacity, with a justness of thought and easy elegance of expression that can hardly be found in any other writer. His manner is quite original, and peculiar to himself, though all the matter of his writings is borrowed from others.
Буало. Так оно и есть, и я огорчен таким его самонадругательством над своим талантом, талантом по своей природе напоминающим невинную и очаровательную деревенскую девушку. Лафонтэн всегда был естественен и прост, но в этой простоте-то и была его своеобразная грация и непритворная живость. Кроме того, он владел точностью мысли и простотой элегантностью в выражениях, которые мы едва ли найдем у другого автора. Его манера оригинальна и свойственна только ему, хотя и все темы заимствованы им у других.
Pope. In that manner he has been imitated by my friend Mr. Prior.
Поп. Эту манеру имитировал мой друг мистер Прьор.
Boileau. He has, very successfully. Some of Prior's tales have the spirit of La Fontaine's with more judgment, but not, I think, with such an amiable and graceful simplicity.
Буало. Да, и очень удачно притом. Многие из повестей Прьора дышат духом Лафонтэна. Причем Прьор отточеннее в суждениях, но ему не хватает грациозной простоты и доброжелательности.
Pope. Prior's harp had more strings than La Fontaine's. He was a fine poet in many different ways: La Fontaine but in one. And, though in some of his tales he imitated that author, his "Alma" was an original, and of singular beauty.
Поп. В арфе Прьора больше струн, чем в лафонтеновой. Он тонкий поэт на разные лады: Лафонтен на один. И хотя иногда Прьор имитирует француза, его "Альма" блещет совершенно оригинальной красотой.
о Спенсере
Boileau. There is a writer of heroic poetry, who lived before Milton, and whom some of your countrymen place in the highest class of your poets, though he is little known in France. I see him sometimes in company with Homer and Virgil, but oftener with Tasso, Ariosto, and Dante.
Буало. Был еще один поэт, гремевший своей арфой в героическом ключе, который жил до Мильтона и которого многие из англичан помещают в самый высший поэтический разряд. Во Франции он известенкак-то мало. Я вижу его иногда в компании Гомера и Вергилия, но чаще с Тассо, Ариостом и Данте.
Pope. I understand you mean Spenser. There is a force and beauty in some of his images and descriptions, equal to any in those writers you have seen him converse with. But he had not the art of properly shading his pictures. He brings the minute and disagreeable parts too much into sight; and mingles too frequently vulgar and mean ideas with noble and sublime.
Поп. Я понял: речь о Спенсере. Красота и сила его образов и описаний равна по силе тем, которой отличались поэты, в чьей компании он любит прогуливаться. Но он не обладал даром правильно накладывать тени на свои картины. Да и с перспективой у него было туговато. Слишком подробные и неряшливые предметы чресчур часто попадают в поле его зрения, отчего вульгарные и низкие идеи часто у него мешаются с благородными и возвышенными.
Had he chosen a subject proper for epic poetry, he seems to have had a sufficient elevation and strength in his genius to make him a great epic poet: but the allegory, which is continued throughout the whole work, fatigues the mind, and cannot interest the heart so much as those poems, the chief actors in which are supposed to have really existed. The Syrens and Circe in the "Odyssey" are allegorical persons; but Ulysses, the hero of the poem, was a man renowned in Greece, which makes the account of his adventures affecting and delightful. To be now and then in Fairyland, among imaginary beings, is a pleasing variety, and helps to distinguish the poet from the orator or historian, but to be always there is irksome.
Выбери он тему, соответствующую эпической поэзии, оня думаю, имел достаточно пафосности и силы, чтобы стать великим эпическим поэтом. Но аллегории, которыми он заколебал читателей, утомляют воображение и не могут так заинтересовать его, как те поэмы, главными действующими лицами которых являются предположительно реальные люди. Сирены и Церцея -- аллегорические фигуры, но Одиссей, главный герой, был широко известен в Греции, что делает отчет о его приключениях эффективным и интересным. Постоянно же гастролировать по Стране фей, вертеться среди воображаемых существ -- вносит в произведения приятное разнообразие и отличает поэта от оратора или там историка, но быть там всегда -- утомительно.
Boileau. Is not Spenser likewise blamable for confounding the Christian with the Pagan theology in some parts of his poem?
Буало. Хорошо ли также постоянное смешение в спенсеровких поэмах христианских и языческих образов?
Pope. Yes; he had that fault in common with Dante, with Ariosto, and with Camoens.
Поп. Да, этот грех лежит тяжким камнем на его совести, но он должен разделить его с Данте, с Ариостом и Камоэнсом.
о томсоне, уоллере, пратте
Boileau. Who is the poet that arrived soon after you in Elysium, whom I saw Spenser lead in and present to Virgil, as the author of a poem resembling the "Georgics"? On his head was a garland of the several kinds of flowers that blow in each season, with evergreens intermixed.
Буало. А что это за поэт, который прибыл в Элизиум сразу после вас и которого Спенсер представил Вергилию, как автора поэмы навроде его "Георгик"? Он украсил себя венком с цветами, которые цветут поочередно на протяжении всего года и вечнозеленой пихтой?
Pope. Your description points out Thomson. He painted nature exactly, and with great strength of pencil. His imagination was rich, extensive, and sublime: his diction bold and glowing, but sometimes obscure and affected. Nor did he always know when to stop, or what to reject.
Поп. Ваше описание указывает на Томсона. Он изображает природу очень точно уверенными штрихами своего пера. Его воображение богато, экстенсивно во все стороны и возвышенно: его поэтический язык смел и горяч, но иногда темен и аффектирован. Притом он не умеет ни вовремя останавливаться, ни зачеркивать лишнее.
Boileau. I should suppose that he wrote tragedies upon the Greek model. For he is often admitted into the grove of Euripides.
Буало. Я предполагаю, что он писал трагедии по греческому образцу. Он постоянно пасется в роще Еврипида.
Pope. He enjoys that distinction both as a tragedian and as a moralist. For not only in his plays, but all his other works, there is the purest morality, animated by piety, and rendered more touching by the fine and delicate sentiments of a most tender and benevolent heart.
Поп. Он сочетал в себе свойства трагедийного автора и моралиста. Ибо не только в пьесах, но и в других своих работах, он без конца морализирует. Правда, его морализаторство оживлены состраданием и становится еще более трогательными благодаря деликатности чувств и мягкому доброжелательному сердцу.
Boileau. St. Evremond has brought me acquainted with Waller. I was surprised to find in his writings a politeness and gallantry which the French suppose to be appropriated only to theirs. His genius was a composition which is seldom to be met with, of the sublime and the agreeable. In his comparison between himself and Apollo, as the lover of Daphne, and in that between Amoret and Sacharissa, there is a finesse and delicacy of wit which the most elegant of our writers have never exceeded.
Буало. Сен-Эвремон познакомил меня с Уоллером. Я был удивлен, найдя в его коротеньких поэмах политесс и галантность, которую французы считают присущей только себе. Композиционный дар, как у него, встречается весьма редко, особенно в сочетании с пафосностью и приятностью. Даже наши поэты навряд ли превзойдут такт и деликатность шуток, которые он изобразил в сопоставлении Аполлона как влюбленного Дафны и Аморета и Сахариссы.
Nor had Sarrazin or Voiture the art of praising more genteelly the ladies they admired. But his epistle to Cromwell, and his poem on the death of that extraordinary man, are written with a force and greatness of manner which give him a rank among the poets of the first class.
Навряд ли Вуатюр и Саразен с большей галантностью восхваляли своих возлюбленных. Вместе с тем его эпистула к Кромвелю и его поэма на смерть этого экстраординарного человека написаны в силовой, мощной манере, выдвигающей его в поэты первого класса.
Pope. Mr. Waller was unquestionably a very fine writer. His Muse was as well qualified as the Graces themselves to dress out a Venus; and he could even adorn the brows of a conqueror with fragrant and beautiful wreaths. But he had some puerile and low thoughts, which unaccountably mixed with the elegant and the noble, like schoolboys or a mob admitted into a palace.
Поп. Мистер Уоллер безвопросно очень тонкий автор. Его муза раздевает Венеру так изящно, как это когда-то делали сами грации; но он может и украсить чело победителя ароматизированным лавровым венком. Но есть у него некоторая мальчуковость и низменность в мыслях, которая совершенно не по делу примешивается к элегантному и благородному. Это как если бы толпу пацанов впустили во дворец.
There was also an intemperance and a luxuriancy in his wit which he did not enough restrain. He wrote little to the understanding, and less to the heart; but he frequently delights the imagination, and sometimes strikes it with flashes of the highest sublime. We had another poet of the age of Charles I., extremely admired by all his contemporaries, in whose works there is still more affectation of wit, a greater redundancy of imagination, a worse taste, and less judgment; but he touched the heart more, and had finer feelings than Waller. I mean Cowley.
Есть также в его стиле некоторая неумеренность и переизбыток красивостей, от чего он никак не может удержаться. Его поэзия мало дает пониманию, и еще меньше сердцу; но он часто захватывает воображение и иногда поражает его пафосными вспышками. У нас был также еще один поэт из времен Карла I, которым много восхищались его современники. Его стихия каой-то немыслимый напряг ума, а еще больше преувеличенность воображения. К которым он подмешал плохого вкуса и полное отсутствие суждения. Но он умел трогать сердца в разы эффективнее и с большим чувствам, чем Уоллер. Я имею в виду Коули.
Boileau. I have been often solicited to admire his writings by his learned friend, Dr. Spratt. He seems to me a great wit, and a very amiable man, but not a good poet.
Буало. Ко мне часто приставал с ним его учченый друган Пратт. Он кажется, выдающийся человек, большой умница, и очень приятный притом, но не слишком хороший поэт.
Pope. The spirit of poetry is strong in some of his odes, but in the art of poetry he is always extremely deficient.
Поп. Чувство поэзии проскальзывает в некоторых его одах, но в искусстве поэзии ему всегда всего не хватает.
Boileau. I hear that of late his reputation is much lowered in the opinion of the English. Yet I cannot but think that, if a moderate portion of the superfluities of his wit were given by Apollo to some of their modern bards, who write commonplace morals in very smooth verse, without any absurdity, but without a single new thought, or one enlivening spark of imagination, it would be a great favour to them, and do them more service than all the rules laid down in my "Art of Poetry" and yours of "Criticism."
Буало. Я слышал, что в последние времена его репутация сильно пошатнулась среди англичан. Но не могу не думать, что если бы умеренную порцию из его необузданности можно было бы дать некоторым современным бардам, которые научились излагать банальности гладким стихом, хотя и без абсурдностей, но и без единой новой мысли, или оживляющей искры воображения, этим им бы была оказана великая услуга и сослужила бы им лучшую службу, чем правила, изложенные в моем "Искусстве поэзии" или в вашем "Критицизме".
Pope. I am much of your mind. But I left in England some poets whom you, I know, will admire, not only for the harmony and correctness of style, but the spirit and genius you will find in their writings.
Поп. И я того же мнения. Но я умирая оставил в Англии несколько поэтов, кому, я думаю, вы отдали бы должное с учетом не только гармонии и точности стиля, но и энергетику стиха.
о вольтере, свойства исторического писателя
Boileau. France, too, has produced some very excellent writers since the time of my death. Of one particularly I hear wonders. Fame to him is as kind as if he had been dead a thousand years. She brings his praises to me from all parts of Europe. You know I speak of Voltaire.
Буало. Франция также произвела несколько великолепных поэтов после моей смерти. Об одном особенно сюда постоянно доносятся вопли удивления и восхищения. Слава так успела прилипнуть к нему, будто он жил уже 1000 лет назад. Похвалы ему летят со всех концов Европы и даже Америки, и даже России. Я говорю о Вольтере.
Pope. I do; the English nation yields to none in admiration of his extensive genius. Other writers excel in some one particular branch of wit or science; but when the King of Prussia drew Voltaire from Paris to Berlin, he had a whole academy of belles lettres in him alone.
Буало. О да, даже английская нация ни уступает в похвалах ему вам французам. Другие авторы отличаются в какой-нибудь одной области духа или знания. А вот когда Вольтера перенес в Берлин Ф. Великий, он сказал, что типа заимел в его лице целую Академию.
Boileau. That prince himself has such talents for poetry as no other monarch in any age or country has ever possessed. What an astonishing compass must there be in his mind, what an heroic tranquillity and firmness in his heart, that he can, in the evening, compose an ode or epistle in the most elegant verse, and the next morning fight a battle with the conduct of C?sar or Gustavus Adolphus!
Поп. Этот суверен сам имел такие таланты в сфере поэзии, как ни один монарх в любой век и в любой стране. Какой удивительный компас должно быть встроен в его мозг, какой дух стоицизма укрепляет его сердце, когда он вечером сочиняет стих или эпистулу. И самым элегантнейшим пасторальным образом, проливает слезы над любовью несчастных пастушков, а уже наутро ведет тех же пастушков, одетых в серые солдатские шинели не хуже Цезаря или Густава Адольфа.
Pope. I envy Voltaire so noble a subject both for his verse and his prose. But if that prince will write his own commentaries, he will want no historian. I hope that, in writing them, he will not restrain his pen, as C?sar has done, to a mere account of his wars, but let us see the politician, and the benignant protector of arts and sciences, as well as the warrior, in that picture of himself.
Буало. Я завидую Вольтеру, с каким благородством он воюет как в стихах, так и в прозе. Но если Фридрих захотел бы написать собственные комментарии, ему бы не понадобился историк. Я надеюсь, что пиша их, он не стал бы удерживать своего пера на манер Цезаря, сведя свой труд к скупому отчету о своих войнах, но в истории Фридриха мы бы увидели политика, проникновенного покровителя искусств и наук, как и воина. Это был бы мастерский автопортрет.
[ought to] Voltaire has shown us that the events of battles and sieges are not the most interesting parts of good history, but that all the improvements and embellishments of human society ought to be carefully and particularly recorded there.
Вольтер показал, что битвы и осады -- не самая интересная часть истории, но улучшения и прогресс человеческого общества должны бы с гораздо большей полнотой быть занесены на скрижали истории.
Boileau. The progress of arts and knowledge, and the great changes that have happened in the manners of mankind, are objects far more worthy of a leader's attention than the revolutions of fortune. And it is chiefly to Voltaire that we owe this instructive species of history.
Буало. Прогресс знаний и искусств и великие улучшения, которые произошли в манерах людей -- объекты более достойные внимания политических лидеров, чем перемены военного счастья. И именно Вольтеру мы обязаны этой поучительной частью истории.
Pope. He has not only been the father of it among the moderns, but has carried it himself to its utmost perfection.
Поп. Но он не только породил этот вид исследований, но и сам довел его до совершенства.
Boileau. Is he not too universal? Can any writer be exact who is so comprehensive?
Буало. Но не слишком ли он универсален? Разве может один человек быть таким всеядным?
Pope. A traveller round the world cannot inspect every region with such an accurate care as exactly to describe each single part. If the outlines are well marked, and the observations on the principal points are judicious, it is all that can be required.
Поп. Кругосветный путешественник не может исследовать каждый регион до мельчайших подробностей. Если общие контуры хорошо прорисованы и наблюдения над главными чертами произведены точно, это все, что можно от него требовать.
[инфинитив в качестве дополнения] Boileau. I would, however, advise and exhort the French and English youth to take a fuller survey of some particular provinces, and to remember that although, in travels of this sort, a lively imagination is a very agreeable companion, it is not the best guide. To speak without a metaphor, the study of history, both sacred and profane, requires a critical and laborious investigation. The composer of a set of lively and witty remarks on facts ill-examined, or incorrectly delivered, is not an historian.
Буало. Я бы посоветовал и даже настаивал на том, чтобы молодые французские и английские авторы, делая обзор отдельных провинций, помнили, что в путешествиях такого сорта живое воображение приятный попутчик, но плохой гид. Оставив в стороне метафоры, изучение истории, как священной, так и общей требует критического подхода и скрупулезных исследований. Составитель живых и остроумных ремарок на плохо изученные факты и неверно переданные -- это еще не историк.
Pope. We cannot, I think, deny that name to the author of the "Life of Charles XII., King of Sweden."
Поп. Нам не следует все же отрицать имя автора "Жизнь Карла XII Шведского".
Boileau. No, certainly. I esteem it the very best history that this age has produced. As full of spirit as the hero whose actions it relates, it is nevertheless most exact in all matters of importance. The style of it is elegant, perspicuous, unaffected; the disposition and method are excellent; the judgments given by the writer acute and just.
Буало. Конечно, нет. Я оцениваю ее, как лучшую историю, написанную в XVIII веке. Полностью передавая дух героя и его времени, работа тем не менее точна в исторических деталях. А вот что у историков последующих поколений практически исчезло, так это ее стиль. Элегантный, ненапористый, ясный. Расстановка акцентов и исторический метод четки, а суждения, данные автором, остры и справедливы.
Pope. Are you not pleased with that philosophical freedom of thought which discovers itself in all the works of Voltaire, but more particularly in those of an historical nature?
Поп. А не оставляет некоторой неудовлетворенности у вас некоторая философская свобода мысли, которая обнаруживается во всех работах Вольтера по истории?
Boileau. If it were properly regulated, I should reckon it among their highest perfections. Superstition, and bigotry, and party spirit are as great enemies to the truth and candour of history as malice or adulation. To think freely is therefore a most necessary quality in a perfect historian. But all liberty has its bounds, which, in some of his writings, Voltaire, I fear, has not observed.
Буало. Если только пользоваться ею в меру, я должен рассматривать это как достоинство, необходимое для совершенной исторической работы. Предрассудки, партийный дух, привязанность к концепциям -- самые большие враги для правды и искренности в истории. Такие же как лесть или злобствование. Думать свободно -- это, пожалуй, наиболее ценное качество совершенного историка. Однако свобода имеет свои границы, которых Вольтер в некоторых из своих работ, кажется, не наблюдал.
Would (??) to Heaven he would reflect, while it is yet in his power to correct what is faulty, that all his works will outlive him; that many nations will read them; and that the judgment pronounced here upon the writer himself will be according to the scope and tendency of them, and to the extent of their good or evil effects on the great society of mankind.
Если он возьмется за ум, поскольку по нашим сведениям, он еще жив, то в его власти исправиться. Тогда его труды переживут его. Многие, и не только французы, и не только в Европе, будут читать его; и то суждение, которое мы высказали здесь о нем как писателе, станет общим местом всех академических изданий, ко злу или благу всего человечества.
[when + причастие] Pope. It would be well for all Europe if some other wits of your country, who give the tone to this age in all polite literature, had the same serious thoughts you recommend to Voltaire. Witty writings, when directed to serve the good ends of virtue and religion, are like the lights hung out in a pharos, to guide the mariners safe through dangerous seas; but the brightness of those that are impious or immoral shines only to betray and lead men to destruction.
Поп. Было бы хорошо для всей просвещенной Европы, если бы и другие мозги вашей родины, задававшие тон в политической литературе, имели бы ту же серьезность в помыслах, которую вы рекомендовали Вольтеру. Остроумные труды, направленные к тому, чтобы служить добродетели и религии, как мощные фонари на Фаросском маяке, ведут безопасно матросов среди опасностей морей. Но искрометность тех, кто светит нечестивым или имморальным светом только обманывает и ведет к катастрофам.
Boileau. Has England been free from all seductions of this nature?
Буало. Свободны ли англичане от всех соблазнов этого сорта?
Pope. No. But the French have the art of rendering vice and impiety more agreeable than the English.
Поп. Нет. Но французы приспособили искусство давать пороками и кощунствам всяким более приятный вид, чем англичане.
Boileau. I am not very proud of this superiority in the talents of my countrymen. But as I am told that the good sense of the English is now admired in France, I hope it will soon convince both nations that true wisdom is virtue, and true virtue is religion.
Буало. Меня не слишком радует подобное превосходство в талантах у моих соотечественников. Как мне говорили, хорошим вкусом англичан сейчас восхищаются во Франции. Я надеюсь, скоро обе нации убедятся, что подлинная мудрость -- это добродетель, а добро с кулаками -- это религия.
Pope. I think it also to be wished that a taste for the frivolous may not continue too prevalent among the French. There is a great difference between gathering flowers at the foot of Parnassus and ascending the arduous heights of the mountain. The palms and laurels grow there, and if any of your countrymen aspire to gain them, they must no longer enervate all the vigour of their minds by this habit of trifling. I would have them be perpetual competitors with the English in manly wit and substantial learning. But let the competition be friendly. There is nothing which so contracts and debases the mind as national envy. True wit, like true virtue, naturally loves its own image in whatever place it is found.
Поп. Я полагаю также желательным, чтобы вкус на фривольности не слишком уж превалировал у французов. Большая разница между сбором цветов у подножия Парнаса и подъема к его вершинам через крутизны и обрывы. Пальмовые и лавровые венки растут там, и если кто-либо из ваших соотечественником возжелает добыть их, он не должен будет слишком долго процветать в изнеженных широтах, забавляя свои мозги пустяками. Я хотел бы, чтобы они были постоянными соперниками англичан в мужественном интеллектуальном споре и основательной учености. Ничто так не сужает и не измельчает мозгов, как национальная зависть. Подлинный ум, как и подлинная добродетель, естественным образом любят аналогичные проявления, в каком бы месте они их не находили, а хотя бы и в России.
Portia. How has it happened, Octavia, that Arria and I, who have a higher rank than you in the Temple of Fame, should have a lower here in Elysium? We are told that the virtues you exerted as a wife were greater than ours. Be so good as to explain to us what were those virtues. It is the privilege of this place that one can bear superiority without mortification. The jealousy of precedence died with the rest of our mortal frailties. Tell us, then, your own story. We will sit down under the shade of this myrtle grove and listen to it with pleasure.
Portia. Как же так получилось, Октавия, что Аррия и я, у которых места в Храме славы были потеплее твоего, теперь здесь в Элизиуме на одной ноге? Нам говорят, что твои добродетели были на порядок выше наших. Чудно. Что же это за добродетели такие? Не просветишь ли нас темных? Тем более, что здесь каждый может носить с собой свою славу не оглядываясь на других. Зависть, как и прежние земные тщеславия здесь отмерла вместе с нашими грешными телами. Так расскажи же нам свою историю. А мы здесь примостимся в сторонке под миртом и послушаем с удовольствием.
Octavia. Noble ladies, the glory of our sex and of Rome, I will not refuse to comply with your desire, though it recalls to my mind some scenes my heart would wish to forget. There can be only one reason why Minos should have given to my conjugal virtues a preference above yours, which is that the trial assigned to them was harder.
Octavia. Благородные леди, первые на доске почета римской славы. Я не откажусь удовлетворить ваше любопытство, хотя мне бы очень не хотелось ворошить прошлого. Здесь может быть только один резон, почему Минос дал преимущество моим супружеским добродетелям перед вашими: мой жребий на земле быть тяжелее вашего.
Arria. How, madam! harder than to die for your husband! We died for ours.
Arria. Тяжелее нашего? Тяжелее, чем умереть ради своего мужа, как умерли мы.
Octavia. You did for husbands who loved yon, and were the most virtuous men of the ages they lived in who trusted you with their lives, their fame, their honour. To outlive such husbands is, in my judgment, a harder effort of virtue than to die for them or with them. But Mark Antony, to whom my brother Octavius, for reasons of state, gave my hand, was indifferent to me, and loved another. Yet he has told me himself I was handsomer than his mistress Cleopatra.
Octavia. Вы умерли за мужей, которые любили вас, и которые были славой и гордостью нашей отчизны. Таким вот мужьям вы вручили вашу судьбу и ваши жизни, и вы по праву разделили с ними не только их невзгоды, но и их славу. А вот наш брак с Марком Антонием имел чисто политический смысл. Сам же он любил другую, ту самую Клеопатру, причем не стесняясь говорить мне, что я привлекательнее ее.
Younger I certainly was, and to men that is generally a charm sufficient to turn the scale in one's favour. I had been loved by Marcellus. Antony said he loved me when he pledged to me his faith. Perhaps he did for a time; a new handsome woman might, from his natural inconstancy, make him forget an old attachment. He was but too amiable. His very vices had charms beyond other men's virtues.
К тому же я была много моложе и достаточно привлекательна, чтобы чашу весов перетянуть на свою сторону. Меня любил Марцелл. Антоний, правда, говорил, что когда он брал меня в жены, он любил меня. Возможно, так оно и было: другая красивая женщина могла, играя на его врожденном непостоянстве, заставить забыть его старую привязанность. Он был слишком любвеобилен. Самые его пороки были привлекательнее добродетелей других мужчин.
Such vivacity! such fire! such a towering pride! He seemed made by nature to command, to govern the world; to govern it with such ease that the business of it did not rob him of an hour of pleasure. Nevertheless, while his inclination for me continued, this haughty lord of mankind who could hardly bring his high spirit to treat my brother, his partner in empire, with the necessary respect, was to me as submissive, as obedient to every wish of my heart, as the humblest lover that ever sighed in the vales of Arcadia.
Сколько в нем было живости! сколько огня! какая неизмеримая гордость! Он, казалось, был создан командовать, повелевать, править миром. Править с таким изяществом и естественностью, что это никак не мешало его склонностям к наслаждениям. По крайней мере, склонность его ко мне была очевидной, даже когда этот зловредный дух тщеславия, который заставил его ненавидеть моего брата, его коллегу и соперника по власти, накинулся на него аки тать в нощи, он продолжал относиться ко мне с такой нежностью и предупредительностью, что едва ли хоть один любовник из когда-либо населявших Аркадию мог с ним соперничать.
Thus he seduced my affection from the manes of Marcellus and fixed it on himself. He fixed it, ladies (I own it with some confusion), more fondly than it had ever been fixed on Marcellus. And when he had done so he scorned me, he forsook me, he returned to Cleopatra. Think who I was the sister of C?sar, sacrificed to a vile Egyptian queen, the harlot of Julius, the disgrace of her sex! .
Так он перетянул мою благосклонность от Марцелла в свою пользу. Он оказался более ловким кавалером (признаюсь в этом не без стыда). чем Марцелл. И когда он завоевал меня, от тут же стал демонстрировать мне свое равнодушие. И начал откровенно бить клинья к Клеопатре. Вообразите, я сестра Цезаря, была принесена в жертву подлой египетской царице, шлюхе, позору всего женского рода.
Every outrage was added that could incense me still more He gave her at sundry times, as public marks of his love, many provinces of the Empire of Rome in the East. He read her love-letters openly in his tribunal itself even while he was hearing and judging the causes of kings. Nay, he left his tribunal, and one of the best Roman orators pleading before him, to follow her litter, in which she happened to be passing by at that time. But, what was more grievous to me than all these demonstrations of his extravagant passion for that infamous woman, he had the assurance, in a letter to my brother, to call her his wife. Which of you, ladies, could have patiently borne this treatment?
Вдобавок мной начали не только пренебрегать, но в открытую оскорблять меня. Он проводил у нее все время, он постоянно бывал с ней на всех торжествах, он подарил Египту много римских провинций. Он читал на виду у всех ее любовные письма, даже тогда когда в арбитраже разбирались дела подвластных королей. Мало того, однажды во время выступления одного знаменитого нашего оратора он даже покинул арбитраж, чтобы следовать за ее паланкином. А как было он уел меня, когда в письме к моему брату назвал Клеопатру своей женой. Кто из вас, леди, высокорожденных, как и я, мог бы терпеть подобное обращение?
Arria. Not I, madam, in truth. Had I been in your place, the dagger with which I pierced my own bosom to show my dear P?tus how easy it was to die, that dagger should I have plunged into Antony's heart, if piety to the gods and a due respect to the purity of my own soul had not stopped my hand. But I verily believe I should have killed myself; not, as I did, out of affection to my husband, but out of shame and indignation at the wrongs I endured.
Arria. Не я, мадам. Вы знаете, что когда мой дорогой Пэт был приговорен к самоубийству и не хотел умирать, я пронзила свою грудь со словами: "Смотри, Пэт, это не страшно". Но веди себя Пэт так же как Антоний, я бы вместо своей груди воткнула бы кинжал в его. И ни почтение к богам ни уважение к моей ничем не запятнанной совести не остановили бы меня. Хотя после этого, скорее всего, я все равно пронзила бы себя, не знаю из негодования к измене моего мужа или из обиды за свою любовь.
Portia. I must own, Octavia, that to bear such usage was harder to a woman than to swallow fire.
Portia. Я проглотила за мужа горящие уголья. Но и я бы не вынесла подобного оскорбления с его стороны.
Octavia. Yet I did bear it, madam, without even a complaint which could hurt or offend my husband. Nay, more, at his return from his Parthian expedition, which his impatience to bear a long absence from Cleopatra had made unfortunate and inglorious, I went to meet him in Syria, and carried with me rich presents of clothes and money for his troops, a great number of horses, and two thousand chosen soldiers, equipped and armed like my brother's Pr?torian bands. He sent to stop me at Athens because his mistress was then with him.
Octavia. А вот я выносила это, мадамы, без даже жалобы, которая могла бы обидеть моего мужа. Более того, после его возвращения из иранской экспедиции, которую его длительная разлука с Клеопатрой сделала не только неудачной, но прямо бесславной, я выехала в Сирию, чтобы встретить его. Я привезла с собой дорогую одежду, украшенную драгоценностями и деньги для его воинов, пригнала табуны лошадей и привела 2000 отборных солдат, экипированных и вооруженных моим братом. Но он приказал мне не двигаться дальше Афин, так как тогда с ним была его любовница.
I obeyed his orders; but I wrote to him, by one of his most faithful friends, a letter full of resignation, and such a tenderness for him as I imagined might have power to touch his heart. My envoy served me so well, he set my fidelity in so fair a light, and gave such reasons to Antony why he ought to see and receive me with kindness, that Cleopatra was alarmed. All her arts were employed to prevent him from seeing me, and to draw him again into Egypt. Those arts prevailed.
Я выполнила его приказ. Но я написала ему письмо и передала его ему через одного из его самых верных друзей. Это письмо, было полно мягких укоров и нежности. Они могли бы тронуть и не такое сердце. Мой посланный был так красноречив и так убедителен в своих просьбах не отвергать меня. что Клеопатра не на шутку забеспокоилась. Она использовала все свое искусство, чтобы не дать ему увидеть меня, а утащить с собой в Египет. Чего эта сука и добилась. Ее чары одержали верх над моей любовью.
He sent me back into Italy, and gave himself up more absolutely than ever to the witchcraft of that Circe. He added Africa to the States he had bestowed on her before, and declared C?sario, her spurious son by Julius C?sar, heir to all her dominions, except Ph?nicia and Cilicia, which with the Upper Syria he gave to Ptolemy, his second son by her; and at the same time declared his eldest son by her, whom he had espoused to the Princess of Media, heir to that kingdom and King of Armenia; nay, and of the whole Parthian Empire which he meant to conquer for him. The children I had brought him he entirely neglected as if they had been bastards.
Он отослал меня в Италию и еще с большим азартом поддался колдовству этой новоявленной Цирцеи. Он добавил Африку к ее провинциям и объявил Цезарио, слабоумного сына Клеопатры от того настоящего Цезаря наследником всех своих владений, исключая Финикию и Киликию, которые он даровал ее второму сыну, Птолемею. А ее старшему сыну он завещал Азербайджан, на княгине которого и женил его, Армению и весь Иран, который он намеревался завоевать для нее. Наших же с ним детей он даже не упомянул в своих планах, словно это были какие-то незаконнорожденные.
I wept. I lamented the wretched captivity he was in; but I never reproached him. My brother, exasperated at so many indignities, commanded me to quit the house of my husband at Rome and come into his. I refused to obey him. I remained in Antony's house; I persisted to take care of his children by Fulvia, the same tender care as of my own. I gave my protection to all his friends at Rome. I implored my brother not to make my jealousy or my wrongs the cause of a civil war. But the injuries done to Rome by Antony's conduct could not possibly be forgiven.
Я плакала, я жаловалась на позорный плен, в который он попал, но я не упрекала его. Мой брат, отчаявшись во всех способах вернуть Антония на его законный путь, приказал мне покинуть его дом и вернуться в наш родительский. Я отказалась подчиниться брату. Я осталась в доме Антония. Я взяла на себя заботу о его детях от Фульвии, как о своих собственных. Я оказывала протекцию всем его римским друзьям. Я умоляла своего брата не делать мою ревность или мои ошибки причиной гражданской войны. Но безобразия, навлекаемые Антонием на наше государство, наверное, извинять было нельзя.
When he found he should draw the Roman arms on himself, he sent orders to me to leave his house. I did so, but carried with me all his children by Fulvia, except Antyllus, the eldest, who was then with him in Egypt. After his death and Cleopatra's, I took her children by him, and bred them up with my own.
Когда Антоний решился вести войска на Рим, он приказал мне покинуть его дом. Я так и сделала. Я взяла с собой не только наших детей, но и его детей от Фульвии, за исключением Антиллуса, который был тогда с ним в Египте. А после смерти Антония я взяла к себе его детей от Клеопатры.
Arria. Is it possible, madam? the children of Cleopatra?
Arria. Это возможно, мадам? Детей Клеопатры?
Octavia. Yes, the children of my rival. I married her daughter to Juba, King of Mauritania, the most accomplished and the handsomest prince in the world.
Octavia. Да, детей моей соперницы. Я выдала замуж ее дочерей за югуртинского принца Юбу. Этот сын дикого африканского царька был в качестве заложника пленен в Риме. Здесь он увлекся нашими науками и литературой и стал одним из образованнейший людей нашего времени, покровителем поэтов и ученых.
Arria. Tell me, Octavia, did not your pride and resentment entirely cure you of your passion for Antony, as soon as you saw him go back to Cleopatra? And was not your whole conduct afterwards the effect of cool reason, undisturbed by the agitations of jealous and tortured love?
Arria. А скажи, пожалуйста, Октавия, были ли твоя гордость и горечь удовлетворены после смерти Антония. Излечилась ли ты от страсти к нему? И не было ли твое последующее поведение продиктовано холодным расчетом, не смущаемым муками любви и ревности?
Octavia. You probe my heart very deeply. That I had some help from resentment and the natural pride of my sex, I will not deny. But I was not become indifferent to my husband. I loved the Antony who had been my lover, more than I was angry with the Antony who forsook me and loved another woman. Had he left Cleopatra and returned to me again with all his former affection, I really believe I should have loved him as well as before.
Octavia. Вы достали своим зондом до самой глубины моего сердца. То, что я успокоилась и моя женская гордость частично были удовлетворены, не смею отрицать. Но полной индифферентности к своему мужу я так и не достигла. Я любила Антония, как моего любовника и мужа и была зла тому, что он предпочел мне Клеопатру. Оставь он Клеопатру и вернись ко мне, я, по всей видимости, почувствовала бы в сердце прежние чувства.
Arria. If the merit of a wife is to be measured by her sufferings, your heart was unquestionably the most perfect model of conjugal virtue. The wound I gave mine was but a scratch in comparison to many you felt. Yet I don't know whether it would be any benefit to the world that there should be in it many Octavias. Too good subjects are apt to make bad kings.
Arria. Если женины достоинства измерять ее страданиями, твое сердце, без сомнения, являет образец супружеской добродетели. Рана, которую я нанесла себе, была царапиной рядом с клубком бесконечных страданий, выпавших на твою долю. Но я не думаю, что было бы хорошо для мира, если бы в нем было слишком много Октавий. Слишком хорошие и законопослушные граждане производят на свет отвратительнейших диктаторов.
Portia. True, Arria; the wives of Brutus and Cecinna P?tus may be allowed to have spirits a little rebellious. Octavia was educated in the Court of her brother. Subjection and patience were much better taught there than in our houses, where the Roman liberty made its last abode. And though I will not dispute the judgment of Minos, I can't help thinking that the affection of a wife to her husband is more or less respectable in proportion to the character of that husband. If I could have had for Antony the same friendship as I had for Brutus, I should have despised myself.
Portia. Верно, Аррия. Мы жены Брута и Пэта, носили в себе некоторый дух мятежа. Октавия была воспитана при дворе своего брата, будущего Августа. Покорность и терпение были там более в ходу, чем в наших домах, где еще процветала римская свобода. И хотя не мне вмешиваться в приговоры загробных судей, все же я думая оценка любви жены к мужу немыслима без оценки и любви мужа к жене. И эта любовь тем выше, чем выше достоинства любимого. Если бы я любила Антония так же, как я любила Брута, я бы презирала себя сама.
Octavia. My fondness for Antony was ill-placed; but my perseverance in the performance of all the duties of a wife, notwithstanding his ill-usage, a perseverance made more difficult by the very excess of my love, appeared to Minos the highest and most meritorious effort of female resolution against the seductions of the most dangerous enemy to our virtue, offended pride.
Octavia. Моя любовь к Антонию была инвестирована не в самый достойный объект. А вот мое постоянство в выполнении всех обязанностей жены, несмотря на плохой инвестиционный климат, постоянство, проявленное даже в самых эксцессах моей любви, показалось Миносу, неугомонному и неумолимому судье всех смертных, высшим проявлением женской добродетели. Решимости сохранить верность несмотря на все соблазны опасной добродетели и оскорбленной женской гордости.
Louise de Coligni, Princess of Orange Frances Walsingham, Countess of Essex and of Clanricarde; before, Lady Sidney.
Princess of Orange. Our destinies, madam, had a great and surprising conformity. I was the daughter of Admiral Coligni, you of Secretary Walsingham, two persons who were the most consummate statesmen and ablest supports of the Protestant religion in France, and in England.
Princess of Orange. Наши судьбы, мадам, имеют большое и удивительно е сходство. Я была дочерью адмирала де Колиньи, вы секретаря Уольсингама, двух выдающихся государственных деятелей, столпов протестантизма во Франции и Англии
I was married to Teligni, the finest gentleman of our party, the most admired for his valour, his virtue, and his learning: you to Sir Philip Sidney, who enjoyed the same pre-eminence among the English. Both these husbands were cut off, in the flower of youth and of glory, by violent deaths, and we both married again with still greater men; I with William Prince of Orange, the founder of the Dutch Commonwealth; you with Devereux Earl of Essex, the favourite of Elizabeth and of the whole English nation.
Я была замужем за Телиньи, утонченного жантийома, восхищаемого за его мужество и добродетелобе и, как и за образованность. Вы за сэра Филиппа Сидни, человека аналогичных достоинств по ту сторону Ла-Манша. Обоих подкосила ранняя смерть в ходе религиозных войн. После этого мы обе были отданы замуж за еще более значительных личностей. Я за принца В. Оранского, основателя голландского государства, вы -- за Деверню из рода Сассексов, фаворита Элизабеты и любимца всей Англии.
But, alas! to complete the resemblance of our fates, we both saw those second husbands, who had raised us so high, destroyed in the full meridian of their glory and greatness: mine by the pistol of an assassin; yours still more unhappily, by the axe, as a traitor.
Но увы! чтобы сделать наши судьбы еще более похожими, господу богу угодно было, чтобы оба наших вторых мужа, пали в самый разгар их славы и величия. Моего грохнули из ствола наемного убийцы, жизнь вашего, еще более несчастного, прервал топор палача.
Countess of Clanricarde. There was indeed in some principal events of our lives the conformity you observe. But your destiny, though it raised you higher than me, was more unhappy than mine. For my father lived honourably, and died in peace: yours was assassinated in his old age. How, madam, did you support or recover your spirits under so rainy misfortunes?
Countess of Clanricarde. Да в принципиальных изгибах линии судьбы мы очень похожи. Но ваша судьба, хоть и ваш муж поднялся на ступеньках земной славы повыше моего, была несчастней моей. Ибо мой отец прожил жизнь честного человека и отдал богу душу в собственной постели под стенания глупых баб и лекарей, ваш же уже не склоне лет был убит в ту злосчастную Варфоломеевскую ночь. Как, мадам, вы отошли от несчастий и в чем искали утешения среди выпавших на вашу долю бед?
Princess of Orange. The Prince of Orange left an infant son to my care. The educating of him to be worthy of so illustrious a father, to be the heir of his virtue as well as of his greatness, and the affairs of the commonwealth, in which I interested myself for his sake, so filled my mind, that they in some measure took from me the sense of my grief, which nothing but such a great and important scene of business, such a necessary talk of private and public duty, could have ever relieved.
Princess of Orange. Принц Оранский оставил на мое попечение маленького сына. Так что скучать и предаваться скорбям особенно было некогда. Я хотела вырастить его достойным памяти отца. Вырастить человеком, который бы поддерживал и укреплял суверенитет созданного тем государства. Я хотела, чтобы он был не только мужественным и доблестным мужем, но и человеком умным и образованным. Тут уж особенно не поскучаешь.
But let me inquire in my turn, how did your heart find a balm to alleviate the anguish of the wounds it had suffered? What employed your widowed hours after the death of your Essex?
Но позвольте и меня спросить в свою очередь, а чем вы занимали свое женское время, как вы переносили свое вдовство?
Countess of Clanricarde. Madam, I did not long continue a widow: I married again.
Countess of Clanricarde. Ну особенно вдовством я и не насладилась: я быстренько снова вышла замуж.
Princess of Orange. Married again! With what prince, what king did you marry? The widow of Sir Philip Sidney and of my Lord Essex could not descend from them to a subject of less illustrious fame; and where could you find one that was comparable to either?
Princess of Orange. Вышли замуж? За какого короля или князя? Вдова сэр Филиппа Сидни и милорда Эссекса не пойдет замуж за кого попало: ей подавай мужа высочайшей жизненной позиции. И где бы вы могли найти такого, сравнимого с вашими прежними мужьями?
Countess of Clanricarde. I did not seek for one, madam: the heroism of the former, and the ambition of the latter, had made me very unhappy. I desired a quiet life and the joys of wedded love, with an agreeable, virtuous, well-born, unambitious, unenterprising husband. All this I found in the Earl of Clanricarde: and believe me, madam, I enjoyed more solid felicity in Ireland with him, than I ever had possessed with my two former husbands, in the pride of their glory, when England and all Europe resounded with their praise.
Countess of Clanricarde. Да я и не искала такого. Героизм первого и амбиции второго достаточно меня заколебали. Мне хотелось простого бабьего счастья, радостей супружеской жизни. Чтобы муж был приятен, благороден по рождению и поведению. Только упаси боже его от жажды славы или подвигов. Вот таковым и был лорд Кланрикард. И поверьте мне, мадам, я была более счастлива с ним в Ирландии, чем с моими двумя прежними, слава которых гремела по всей Европе.
Princess of Orange. Can it be possible that the daughter of Walsingham, and the wife of Sidney and Essex, should have sentiments so inferior to the minds from which she sprang, and to which she was matched? Believe me, madam, there was no hour of the many years I lived after the death of the Prince of Orange, in which I would have exchanged the pride and joy I continually had in hearing his praise, and seeing the monuments of his glory in the free commonwealth his wisdom had founded, for any other delights the world could give.
Princess of Orange. Возможно ли, чтобы дочь Вольсингама и жена Сиднея или Эссекса, могла иметь такие чувства, так недостойные ее происхождения и быть довольной такой низменной судьбой? Поверьте мне, мадам, не было ни единого часа, прошедших после смерти мужа, чтобы гордость за его деяния и радость, с которой я видела, как все вокруг превозносят их, склонила бы меня к мысли возмечтать о тех радостях жизни, которые доступны даже простым молочницам.
The cares that I shared with him, while he remained upon earth, were a happiness to my mind, because they exalted its powers. The remembrance of them was dear to me after I had lost him. I thought his great soul, though removed to a higher sphere, would look down upon mine with some tenderness of affection, as its fellow-labourer in the heroic and divine work of delivering and freeing his country. But to be divorced from that soul! to be no longer his wife! to be the comfort of an inferior, inglorious husband! I had much rather have died a thousand deaths, than that my heart should one moment have conceived such a thought.
Заботы, которые я делила с ним, когда он еще не опустился вместе с гробом под землю, были счастьем для меня, потому что они поднимали меня в моих собственных глазах. Я чувствовала почти физически, как расту над собой. Воспоминание о них были дороги мне после его смерти. Я думаю его душа, поднявшись в высшие сферы, глядит на меня с любовью и сочувствием, как на соратника в его героической борьбе на благо родины. Ибо чем иным была моя неустанная забота о воспитании нашего сына, как не продолжением дела его жизни. Но быть разведенной с мужем духовно, находить утешение в общение с малозначительным существом мужского пола, одним из тысяч и тысяч! Даже в голове такая мысль не умещается.
Countess of Clanricarde. Your Highness must not judge of all hearts by your own. The ruling passion of that was apparently ambition. My inclinations were not so noble as yours, but better suited, perhaps, to the nature of woman. I loved Sir Philip Sidney, I loved the Earl of Essex, rather as amiable men than as heroes and statesmen. They were so taken up with their wars and state-affairs, that my tenderness for them was too often neglected. The Earl of Clanricarde was constantly and wholly mine.
Countess of Clanricarde. Вы не должны судить о сердцах других по образцу и подобию вашего. Путеводная звезда вашей жизни -- это амбиции. Мои склонности, скорее всего, не были столь благородны, как ваши, но, я думаю, они больше соответствуют природе женщины. Я любила сэра Филиппа Сидни, я любила графа Эссекса, как сильных и любезных мужчин, но не как героя первого и государственного мужа второго. Они были так заняты один войнами, другой государственными делами, что мои нежность и любовь часто уходили в прорубь. Граф Кланрилард напротив был целиком и полностью моим.
He was brave, but had not that spirit of chivalry with which Sir Philip Sidney was absolutely possessed. He had, in a high degree, the esteem of Elizabeth, but did not aspire to her love; nor did he wish to be the rival of Carr or of Villiers in the affection of James.
Он был доблестен, но не бросался по первому зову трубы на амбразуру, как сэр Филипп Сидни. Я до сих пор не понимаю, как живя в одном из благуханнейших уголков Англии, богатый и независимый, он бросил все и ринулся в войну помогать вашему мужу. Графа Кларинларда ценила королева, хотя он не лез в ее фавориты и не имел желания быть похожим на Карра или Вильерса, которого пырнула ножом миледи, если вы читали "Трех мушкетеров". Он участвовал в государственных делах, но не высовывался в Совете, когда его не спрашивали.
Such, madam, was the man on whom my last choice bestowed my hand, and whose kindness compensated for all my misfortunes. Providence has assigned to different tempers different comforts. To you it gave the education of a prince, the government of a state, the pride of being called the wife of a hero; to me a good-living husband, quiet, opulence, nobility, and a fair reputation, though not in a degree so exalted as yours.
Таким был мой последний муж, любовь с которым компенсировала все мои прошлые несчастья. Провидение приписало разным темпераментам разные виды душевного спокойствия. Для вас это воспитание сына, государственного деятеля, гордость называться женой героя. Для меня же счастье -- добрый и заботливый муж, спокойствие, достаток, благородство, и незапятнанная репутация, пусть и не такая громыхающая славой, как ваша.
If our whole sex were to choose between your consolations and mine, your Highness, I think, would find very few of your taste. But I respect the sublimity of your ideas. Now that we have no bodies they appear less unnatural than I should have thought them in the other world.
Если бы бабий народ спросили, какое утешение им больше по душе, большинство, Ваше величество, навряд ли разделили бы ваши вкусы. Но я уважаю возвышенность ваших идей. Теперь, когда мы лишены тел и физиология потеряла свою власть над нами, я думаю, ваши устремления покажутся более благородными.
Princess of Orange. Adieu, madam. Our souls are of a different order, and were not made to sympathise or converse with each other.
Princess of Orange. Адью, мадам. Наши души слеплены из разного теста и неприспособленны для взаимных симпатий ни даже для общения.
Brutus. Well, Atticus, I find that, notwithstanding your friendship for Cicero and for me, you survived us both many years, with the same cheerful spirit you had always possessed, and, by prudently wedding your daughter to Agrippa, secured the favour of Octavius C?sar, and even contracted a close alliance with him by your granddaughter's marriage with Tiberius Nero.
Brutus. Прекрасно, Аттикус. Ты весьма прекрасно устроился в этой жизни. Был другом и моим, и Цицерона, но пережил нас на много лет. И сохранил при этом все то же равновесие духа и веселость. Твоя дочь вышла замуж за Агриппу, благодаря чему ты вошел в родственники к нашему злейшему врагу Октавиану, а потом еще более укрепил с нам связь, выдав замуж свою внучку за его внука Тиберия.
Atticus. You know, Brutus, my philosophy was the Epicurean. I loved my friends, and I served them in their wants and distresses with great generosity; but I did not think myself obliged to die when they died, or not to make others as occasions should offer.
Atticus. Ну ты же знаешь, в философии я почитатель Эпикура. Я друг моим друзьям, я старался помочь им в их стремлениях и утешить в несчастьях, насколько позволяли мои немалые средства. Но я вовсе не подписывался умереть, когда умрут они, и не быть полезным другим в решении их проблем.
Brutus. You did, I acknowledge, serve your friends, as far as you could, without bringing yourself, on their account, into any great danger or disturbance of mind: but that you loved them I much doubt. If you loved Cicero, how could you love Antony? If you loved me, how could you love Octavius? If you loved Octavius, how could you avoid taking part against Antony in their last civil war? Affection cannot be so strangely divided, and with so much equality, among men of such opposite characters, and who were such irreconcilable enemies to each other.
Brutus. Да, конечно, ты помогал друзьям тем, чем мог, при этом не подвергая себя из-за них опасностям. Ты всегда во всех случаях сохранял равновесие духа. Но вот любил ли ты в самом деле нас? Тут червячок сомнения нет-нет да и закопошится во мне. Я вот никак не могу взять в толк. Если ты любил Цицерона, как ты мог любить Антония, который помог Цицерону побыстрее сойти в царство теней? А если же ты напротив любил Октавиана, то как ты мог избежать того, чтобы не принять участия в его борьбе с тем же самым Антонием. Сдается мне любовь не может быть разделена в таких равных долях между двумя противоположными характерами, между людьми, которые сошлись друг с другом в смертельной схватке на уничтожение.
Atticus. From my earliest youth I possessed the singular talent of ingratiating myself with the heads of different parties, and yet not engaging with any of them so far as to disturb my own quiet. My family was connected with the Marian party; and, though I retired to Athens that I might not be unwillingly involved in the troubles which that turbulent faction had begun to excite, yet when young Marius was declared an enemy by the Senate, I sent him a sum of money to support him in his exile. Nor did this hinder me from making my court so well to Sylla, upon his coming to Athens, that I obtained from him the highest marks of his favour.
Atticus. Ну ты судишь о людях чересчур примитивно. Белое есть белое, а черное есть черное. А жизнь она ведь такая, вся в черно-белую полосочку. Даде в песне поется: "Жизнь моя кинематограф, черно-белое кино". Я могу сказать похвалиться, что обладал талантом никогда не связывать себя нерасторжимыми обязательствами ни с какими партиями. Мой покой и расположение духа для меня были превыше всего. Вся моя родня была связана с партией Мария, поэтому я от греха подальше постарался умыкнуть в Афины, чтобы случаем не встрять в политические распри, когда марианцы затеяли свои политические эксперименты на теле римского государства. Оно что мне надо было что ли? И тем не менее, когда юный Марий был провозглашен врагом сената и изгнан из Рима, я послал ему деньжат, чтобы было ему и его детишками на молочишко. И это, заметь, не помешало мне представиться ко двору Суллы, когда тот появился в Афинах. Сулла пожаловал меня весьма знаками своего внимания. Что мне было отказываться от них, что ли?
Nevertheless, when he pressed me to go with him to Rome, I declined it, being as unwilling to fight for him against the Marian party, as for them against him. He admired my conduct; and at his departure from Athens, ordered all the presents made to him during his abode in that city to be carried to me.
А вот когда он пригласил меня с собою в Рим, я сказал себе: "Дудки, вы там наворочаете делов в битвах с марианцами. И еще бог знает, кто ловчее перетянет фортуну на свою сторону. Он не обиделся на меня. Более того, приказал, чтобы мне передали на сохранение все подарки, которые он выдавил из афинян. Ибо знал, что уж за мной не пропадет, не то что за другими нашими милыми римлянами, которые на руку ничуть не чище варварских олигархов гиперборейских просторов.
I remind you of this only to show that moderation in all contentions of this kind had been always my principle; and that in the instances you mentioned I did not act from any levity or inconstancy in my nature, but from a regular consistent plan of conduct, which my reason convinced me was the wisest I could follow.
Этими примерами я только хочу напомнить тебе, что моими жизненными принципами всегда были умеренность и лояльность. И я ничуть не погрешил против легкости и эпикуреизма своей натуры, но наоборот действовал по разумнейшему плану, какой только мог выработать.
Brutus. I remember indeed that you observed the same neutrality between Pompey and Julius C?sar.
Brutus. Но ведь и в борьбе Цезаря и Помпея, расколовшей римское общество надвое, ты также соблюдал нейтралитет.
Atticus. I did so and that I might be able to do it with dignity, and without the reproach of ingratitude, I never would accept any office or honour from either of those great men; nor from Cicero, though my sister had married his brother; nor from you, Marcus Brutus, whose friendship I thought the greatest honour of my life.
Atticus. Да соблюдал, и, могу сказать, делал это с достоинством, не заслуживая упреков в неблагодарности. Я никогда не принимал ни должностей ни почестей ни от кого из великих людей, с кем я имел дело. Ни от Цицерона, хотя мы с ним свояки, ни от тебя, чья дружба была для меня большой честью.
Brutus. Are there no obligations to a good heart, Pomponius, but honours and offices? Or could you, by refusing to encumber yourself with these, dissolve all other ties? But, setting aside any considerations of private affection or esteem, how was you able to reconcile your conduct with that which is the ruling principle in the heart of every virtuous man, and more especially a virtuous Roman, the love of the public?
Brutus. А что, помимо должностей и почестей для человека доброй воли нет других обязательств? Или ты думаешь, умудрившись не связать себя с той или иной партией, ты не разорвешь с ее приверженцами прочих связей? Каким образом, ответь, отставив в сторону вопросы человеческих симпатий-антипатий, можно соблюдать базовые принципы настоящего римлянина, который по самой сути своей человек публичный?
Atticus. The times I lived in were so bad, and the conflict of parties had so little to do in reality with the love of the public, that I thought my virtue much safer and purer by avoiding than mixing in the fray.
Atticus. Ну мы жили с тобой в такие времена, когда все смешалось в римском доме. В реальности межпартийные конфликты имели весьма мало общего с общественными интересами. В такие времена безопаснее и честнее как бы отойти в сторонку и не мешаться во всеобщую свару.
Brutus. Possibly, in the dispute between Marius and Sylla, and even in that between Pompey and C?sar, a virtuous man might see so much to blame on both sides, and so much to fear, whichever faction should overcome the other, as to be justified in not engaging with either. But let me say, without vanity, in the war which I waged against Antony and Octavius you could have nothing to blame, for I know you approved the principle upon which I killed Julius C?sar.
Brutus. Ну допустим в склоках Мария и Суллы и даже Цезаря и Помпея, мужа чести трудно обвинить в том, что он уклоняется от принадлежности к той или иной клике. Неучастие здесь было вполне оправданным. Но положи свою руку на левую половину груди и без отговорок скажи мне, когда я затеял войну против монархистов с Антонием и Октавианом во главе, можно ли было не разделять со мной идей демократии и свободы, во имя которых я убил Цезаря?
Nor had you anything to fear if our arms had succeeded, for you know that my intentions were upright and pure; nor was it doubtful that Cassius was as much determined as I to restore the Republic. How could you, then, with any sense of virtue in your heart, maintain an indifference and neutrality between the deliverers and the tyrants of your country?
Не было бы у тебя причин обвинить себя в нарушении общественного долга. ибо ты знал, что намерения мои, как гор вода чисты. Не было у тебя причин считать, что Кассий, как и я, думали только о республике и наших древних римских вольностях? Как мог ты тогда, если в твоей души оставалась хоть капля гражданской совести, соблюдать нейтралитет и быть равнодушным в борьбе между демократией и тоталитаризмом?
Atticus. My answer to this will necessarily require explanations, which my respect to the manes of Brutus makes me wish to avoid.
Atticus. Прежде чем ответить на этот вопрос, я хочу потребовать объяснений, каковых мое уважение к душе покойного Брута, заставляет меня избегать.
Brutus. In the other world I loved truth, and was desirous that all might speak it with freedom; but here even the tender ears of a tyrant are compelled to endure it. If I committed any faults, or erred in my judgment, the calamities I have suffered are a punishment for it. Tell me then, truly, and without fear of offending, what you think were my failings.
Brutus. В том мире, откуда мы с тобой ушли, я бросившись на меч, а ты умерев от душевной дряхлости, я всегда говорил то, что считал правдой. Ну а здесь-то, где самый свирепый тиран и гонитель истины принужден и подавно терпеть эту самую правду, я требую от тебя не увиливать от ответа. Как бы я ни был неправ на том свете, который живые называют этим, я за свой язык и правдолюбие хватил по полной. А здесь я требую, чтобы ты сказал мне, в чем я был неправ.
Atticus. You said that the principle upon which you killed Julius C?sar had my approbation. This I do not deny; but did I ever declare, or give you reason to believe, that I thought it a prudent or well-timed act? I had quite other thoughts. Nothing ever seemed to me worse judged or worse timed; and these, Brutus, were my reasons. C?sar was just setting out to make war on the Parthians. This was an enterprise of no little difficulty and no little danger; but his unbounded ambition, and that restless spirit which never would suffer him to take any repose, did not intend to stop there.
Atticus. То что идеи демократии и свободы, во имя которых ты пырнул Цезаря, вполне разделялись мною, отрицать не буду. Но разве я бегал по Риму и орал, умрем де, братья и сестры во имя прав? Или я давал права сомневаться в моих убеждениях, что исходивший от тебя терроризм был своевременным или благоразумным действием? Нет, дорогой, я думал совсем иначе. Ничего мне не казалось так плохо обдуманным и так не своевременным, как это убийство. Я не беру во внимание общеметодологических проблем, типа, что в политической борьбе террор никогда не является действенным средством. Один террор. как учат здесь два варварских пророка один с бородой, а другой лысый и картавящий, всегда вызывает ответный террор со стороны правящих классов и ведет не столько к демократию, сколько к раскручиванию маховика репрессивного аппарата. Нет, у меня совсем другие резоны. Цезарь тогда ввязался в бой с международным терроризмом в Сирии. Мероприятие весьма небезопасное и очень трудное с учетом того, какой клубок противоречивых геополитических интересов столкнулся тогда на Ближнем востоке. Одни израильские царства чего стоили. Но Цезарь, когда ему шлея подпадала под хвост, не останавливался ни перед какими предприятиями, ни перед какими внешнеполитическими авантюрами.
You know very well (for he hid nothing from you) that he had formed a vast plan of marching, after he had conquered the whole Parthian Empire, along the coast of the Caspian Sea and the sides of Mount Caucasus into Scythia, in order to subdue all the countries that border on Germany, and Germany itself; from whence he proposed to return to Rome by Gaul. Consider now, I beseech you, how much time the execution of this project required. In some of his battles with so many fierce and warlike nations, the bravest of all the barbarians, he might have been slain; but, if he had not, disease, or age itself, might have ended his life before he could have completed such an immense undertaking.
Ты хорошо знаешь (он был тебе за друга и делился с тобой всеми своими намерениями), что он составил обширный план внешнеполитических акций. После завоевания Сирии, он хотел вдарить по Кавказу с его богатыми нефтеносными и газовыми месторождения, потом перекинуться в Северное Причерноморье, где дикие скифы воют между собой за права их языков. А уж из Скифии он намеревался вдарить по Германии, и оттуда через Францию вернуться в Рим. Вот ты и подумай, сколько времени у него могло занять осуществление этих планов. А то он мог сам бы пасть в битве, а нет, так прикормленная им элита, которым как наполеоновскому окружению надоело бы насаться на коне без отдыха по Европе, где-нибудь втихушку и придушили бы его.
He was, when you killed him, in his fifty-sixth year, and of an infirm constitution. Except his bastard by Cleopatra, he had no son; nor was his power so absolute or so quietly settled that he could have a thought of bequeathing the Empire, like a private inheritance, to his sister's grandson, Octavius. While he was absent there was no reason to fear any violence or maladministration in Italy or in Rome. Cicero would have had the chief authority in the Senate.
Когда ты его убил, он уже на два года пережил Ленина и истаскался по походам. Кроме незаконного сына от Клеопатры, он не имел никаких наследников. Я уже не говорю, что несмотря на всю помпу, власть его не была насколько абсолютной, как это могло бы показаться со стороны, чтобы он смог бы спокойненько передать ее в руки своих родственников, в частности Октавиану. Пока же он бы шастал по заграницам, не было никакой опасности насилия или плохого управления в Италии. Цицерон имел громадный авторитет в сенате, чтобы всякие крикуны и демагоги могли бы поколебать у нас демократию.
The pr?torship of the city had been conferred upon you by the favour of C?sar, and your known credit with him, added to the high reputation of your virtues and abilities, gave you a weight in all business which none of his party left behind him in Italy would have been able to oppose. What a fair prospect was here of good order, peace, and liberty at home, while abroad the Roman name would have been rendered more glorious, the disgrace of Crassus revenged, and the Empire extended beyond the utmost ambition of our forefathers by the greatest general that ever led the armies of Rome, or, perhaps, of any other nation! What did it signify whether in Asia, and among the barbarians, that general bore the name of King or Dictator? Nothing could be more puerile in you and your friends than to start so much at the proposition of his taking that name in Italy itself, when you had suffered him to enjoy all the power of royalty, and much more than any King of Rome had possessed from Romulus down to Tarquin.
Ты сам пользовался громадным доверием с его стороны. Он даже планировал сделать тебя главой национальной гвардии. А твой моральный авторитет и полная бескоррупционность имели такой вес в обществе, что никто из наших олигархов или силовиком и пикнуть бы не смел против твоих дел. Подумай, какие перспективы правопорядка, мира и процветания в Риме вырисовывались на горизонте, пока Цезарь забавлялся бы своими внешнеполитическими инициативами. А Цезарь бы преспокойненько поднимал бы авторитет державы, опущенный Крассом, за рубежом. И пусть бы себе Цезарь назывался диктатором или даже императором, теша этими детскими погремушками свое тщеславие, тебе то и твоим друзьям что было за дело?
Brutus. We considered that name as the last insult offered to our liberty and our laws; it was an ensign of tyranny, hung out with a vain and arrogant purpose of rendering the servitude of Rome more apparent. We, therefore, determined to punish the tyrant, and restore our country to freedom.
Brutus. Мы рассматривали титулы, которыми он возомнил на себя навесить, как прямое оскорбление нашей свободе и нашей Конституции. Это были знаки диктатуры, и они должны были с публичной очевидностью показать римлянам, что отныне они уже не граждане, а рабы. Мы поэтому решили покарать тирана и восстановить в нашей стране свободу.
Atticus. You punished the tyrant, but you did not restore your country to freedom. By sparing Antony, against the opinion of Cassius, you suffered the tyranny to remain. He was Consul, and, from the moment that C?sar was dead, the chief power of the State was in his hands. The soldiers adored him for his liberality, valour, and military frankness. His eloquence was more persuasive from appearing unstudied. The nobility of his house, which descended from Hercules, would naturally inflame his heart with ambition
Atticus. Неплотная отмазка. Ну покарали вы тирана, но и демократии в стране вы не восстановили. Пощадив Антония с подачи Кассия, вы способствовали сохранению тирана. Опять же, как учат те два варварских пророка, дворцовые перевороты могут лишь заменить одного тирана на другого, но подлинный переворот, как ни крути, невозможен без революции. Так и здесь. Антоний был консулом, и после смерти Цезаря вся власть сосредоточилась в его руках. Солдаты обожали его за его щедрость, личное мужество и военную прямоту. Его грубое красноречие впечатляло тем больше, что казалось шло от души, а не от университетского диплома. А придуманная им родословная от Геркулеса возбуждала его душу непомерными амбициями.
The whole course of his life had evidently shown that his thoughts were high and aspiring, and that he had little respect for the liberty of his country. He had been the second man in C?sar's party; by saving him you gave a new head to that party, which could no longer subsist without your ruin. Many who would have wished the restoration of liberty, if C?sar had died a natural death, were so incensed at his murder that, merely for the sake of punishing that, they were willing to confer all power upon Antony and make him absolute master of the Republic. This was particularly true with respect to the veterans who had served under C?sar, and he saw it so plainly that he presently availed himself of their dispositions.
Все течение его жизни показывает, что он был человеком высоких и возвышенных умыслов. Но вот на такие мелочи, как демократия и соблюдение прав человека, ему было с высокой колокольни. Он был вторым человеком в команде Цезаря и сохранив ему жизнь, вы дали вашим противникам нового лидера, что не могло не привести к конфликту между вами и ними и к вашей руине в конце концов. Многие, кто был сторонником демократии и желал ее восстановления по смерти Цезаря, пришли в ужас от убийства. И чтобы дать стоп разгулу экстремизма, они не остановились перед вручением власти Антонию, сделав его полновластным лидером в стране. Это особенно касается ветеранов цезаревых походов. Антоний так ясно уловил их настроения, что был бы полным политическим нулем, если бы не воспользовался моментом.
You and Cassius were obliged to fly out of Italy, and Cicero, who was unwilling to take the same part, could find no expedient to save himself and the Senate but the wretched one of supporting and raising very high another C?sar, the adopted son and heir of him you had slain, to oppose Antony and to divide the C?sarean party. But even while he did this he perpetually offended that party and made them his enemies by harangues in the Senate, which breathed the very spirit of the old Pompeian faction, and made him appear to Octavius and all the friends of the dead Dictator no less guilty of his death than those who had killed him. What could this end in but that which you and your friends had most to fear, a reunion of the whole C?sarean party and of their principal leaders, however discordant the one with the other, to destroy the Pompeians?
Вам с Кассием пришлось бежать из Италии. Ибо Цицерон, не желая встать на вашу строну, чтобы сохранить себя и сенат, не нашел ничего лучшего, чем найти и поддержать какого-нибудь нового Цезаря, чтобы хоть кого-то противопоставить Антонию и разбить тем самым цезарианскую команду. На эту то роль и был приглашен его приемный сын и наследник, будущий император Август, а тогда просто Октавиан. Но совершив такой хитрожопый маневр, Цицерон не перестал оскорблять партию цезарианцев, постоянно устраивая бучи в сенате. которые еще более подогревались весьма многочисленными, хоть и не организованными осколками помпеянцев. При этом в смерти Цезаря он обвинял Антония и Октавиана ничуть не меньше, чем вас, его титульных убийц. Вот такой расклад. И чего добились и вы, и цицероновцы? А добились вы того, вся цезарианская кодла сплотилась вокруг обоих своих лидеров, несмотря на взаимную симпатию в кавычках. Лишь бы разбить носы вам, помпеянцам и сторонникам Цицерона.
For my own part, I foresaw it long before the event, and therefore kept myself wholly clear of those proceedings. You think I ought to have joined you and Cassius at Philippi, because I knew your good intentions, and that, if you succeeded, you designed to restore the commonwealth. I am persuaded you did both agree in that point, but you differed in so many others, there was such a dissimilitude in your tempers and characters, that the union between you could not have lasted long, and your dissension would have had most fatal effects with regard both to the settlement and to the administration of the Republic.
Что касается меня, то я ясно видел, куда стремятся события и каков будет их финал. И что мне было делать? Податься к вам, чтобы мне, сугубо мирному человеку, который сроду в жизни не держал ничего тяжелее авторучки или, стиля и восковых табличек, которые заменяли их у римлян, как говорят историки, драться вместе с вами при Филиппах. И только потому, что я знал ваши намерения, как воды гор чисты, и во имя демократии, которую вы бы восстановили в стране, одержи вы победу? Дудки. Я отлично видел, что вы демократы отличаетесь таким разнообразием взглядов, а пуще всего темпераментов и амбиций, что победи вы, вы тут же повцеплялись бы друг другу в глотки.
Besides, the whole mass of it was in such a fermentation, and so corrupted, that I am convinced new disorders would soon have arisen. If you had applied gentle remedies, to which your nature inclined, those remedies would have failed; if Cassius had induced you to act with severity, your government would have been stigmatised with the name of a tyranny more detestable than that against which you conspired, and C?sar's clemency would have been the perpetual topic of every factious oration to the people, and of every seditious discourse to the soldiers. Thus you would have soon been plunged in the miseries of another civil war, or perhaps assassinated in the Senate, as Julius was by you. Nothing could give the Roman Empire a lasting tranquillity but such a prudent plan of a mitigated imperial power as was afterwards formed by Octavius, when he had ably and happily delivered himself from all opposition and partnership in the government.
А учитывая броуновске движение в обществе, коррупцию и чиновников и масс, я убежден, весь Рим всколыхнулся бы в сварах и беспокойствах. Если бы ты попытался править в силу своих природных склонностей, то есть мягко и толерантно, то в нынешнем взбалумечнном Риме ты бы ничего не добился. Если бы Кассий увлек тебя на путь болезненных, хотя и необходимых реформ, твое правление заслужило бы чекуху тирании и было бы всем ненавистно. Тебе бы постоянно кололи глаза примером Цезаря, его мягкостью и толерантностью к противникам. Так что ты быстро бы погрузил нас в пучину гражданских войн, а может быть, и был бы убит сенаторами, как вы убили Цезаря. Ничто не могли спасти Римскую империю и дать ей общественную стабильность, кроме осторожного и хорошо продуманного плана, который впоследствии с достаточно умеренными средствами провел в жизнь Октавиан. Он умело и счастливо проскочил между противниками и чересчур горячими приверженцами его курса.
Those quiet times I lived to see, and I must say they were the best I ever had seen, far better than those under the turbulent aristocracy for which you contended. And let me boast a little of my own prudence, which, through so many storms, could steer me safe into that port. Had it only given me safety, without reputation, I should not think that I ought to value myself upon it. But in all these revolutions my honour remained as unimpaired as my fortune. I so conducted myself that I lost no esteem in being Antony's friend after having been Cicero's, or in my alliance with Agrippa and Augustus C?sar after my friendship with you.
Эти спокойные времена мне сподобилось увидеть, и должен сказать, они были лучше тех, когда без конца возникала аристократия, за господство которой вы со товарищи рвали свой пукан. И не посчитай это чересчурной нескромностью похвалится своей осторожностью, которая меня через ураганы и моря привела как утка мама-капитан в надежный порт. Если бы я только сохранил свою безопасность., но потерял репутацию как большинство наших сенаторов. то грош цена такому благоразумию. Но во всех этих пертурбациях моя честь осталась столь же незапятнанной, как непострадавшими мои финансы. А главное я сохранил своих друзей и их уважение. То что я был другом Антония, ни один сторонник Октавиана или Цицерона не поставил мне в вину, как и сторонники Антония не винят меня в поддержке Цезаря Августа.
Nor did either C?sar or Antony blame my inaction in the quarrels between them; but, on the contrary, they both seemed to respect me the more for the neutrality I observed. My obligations to the one and alliance with the other made it improper for me to act against either, and my constant tenor of life had procured me an exemption from all civil wars by a kind of prescription.
И ни Август, ни Антоний никогда не обвиняли меня в предательстве за неучастие в их сварах. Более того, они уважали мой нейтралитет и охотно прибегали ко мне за посредничеством. Мои обязательства лично одному и союзу с его противниками, делали для меня невозможным бороться с любым из них. Так что мой образ жизни позволил мне выйти с честью из гражданских свар благодаря четко взвешенной на весах разума и предусмотрительности линии поведения.
Brutus. If man were born to no higher purpose than to wear out a long life in ease and prosperity, with the general esteem of the world, your wisdom was evidently as much superior to mine as my life was shorter and more unhappy than yours. Nay, I verily believe it exceeded the prudence of any other man that ever existed, considering in what difficult circumstances you were placed, and with how many violent shocks and sudden changes of fortune you were obliged to contend. But here the most virtuous and public-spirited conduct is found to have been the most prudent.
Brutus. Красиво поешь. Тут и на концерт ходить не надо. Если, конечно, считать, что главное для человека жить долго и успешно и цениться всеми, то твоя мудрость настолько превосходит мой ум, насколько моя жизнь короче и неудачнее твоей. Я признаюсь всеми своими потрохами, что ты превзошел в своем приспособлении к вечно крутящемуся колесу фортуны, кого бы ты ни было. Особенно принимая во внимание времена, в которые нас угораздило жить. Сам Экклезиаст не выдумал бы ничего мудрее.
The motives of our actions, not the success, give us here renown. And could I return to that life from whence I am escaped, I would not change my character to imitate yours; I would again be Brutus rather than Atticus. Even without the sweet hope of an eternal reward in a more perfect state, which is the strongest and most immovable support to the good under every misfortune, I swear by the gods I would not give up the noble feelings of my heart, that elevation of mind which accompanies active and suffering virtue, for your seventy-seven years of constant tranquillity, with all the praise you obtained from the learned men whom you patronised or the great men whom you courted.
Но мы-то другие живем не ради успеха. Мы-то действуем так, как должно, а остальное пусть сложится как получится. И если бы мне посчастливилось вернуться на ту развилку, с которой я начал путь, я бы пошел тем же самым путем. Я предпочел бы быть Брутом, а не пингвином, буревестником, а не Аттиком. И даже если бы надежда на загробное воздание, которая направляет нестойкие душонки на той земле, которую мы покинули, хоть как-то на нравственные пути, замигала бы передо мной как неисправная лампочка, клянусь нашими богами, я бы не отказался от благородных чувств моего сердца. Какая жалкая участь променять возвышенные стремления, которые сопровождали мои, действия на постоянное спокойствие 77 лет уютно-безмятежного гнилого существования.
William iii., King of England John de Witt, Pensioner, of Holland.
William. Though I had no cause to love you, yet, believe me, I sincerely lament your fate. Who could have thought that De Witt, the most popular Minister that ever served a commonwealth, should fall a sacrifice to popular fury! Such admirable talents, such virtues as you were endowed with, so clear, so cool, so comprehensive a head, a heart so untainted with any kind of vice, despising money, despising pleasure, despising the vain ostentation of greatness, such application to business, such ability in it, such courage, such firmness, and so perfect a knowledge of the nation you governed, seemed to assure you of a fixed and stable support in the public affection. But nothing can be durable that depends on the passions of the people.
William. Хоть и нет у меня причин любить тебя, но мне искренне жаль постигшей тебя участи. И кто бы мог подумать, что доктор Витт, популярнейший министр и лидер государства, падет, как какой-нибудь Кадаффи, от ярости неуправляемой толпы. Какие великолепные таланты, добродетели, которые вложила в тебя природа, а ты их только приумножил, какая ясность в мыслях, проницательность, при холодном трезвом рассудке. А какое благородное сердце, ни грамма пороков, презрение к мелким удовольствиям, к деньгам, к помпе. Деловитость, твердость в отстаивании своей линии, мужество, знание страны и ее законов, опыт в международных делах: все это принесло тебе заслуженное уважение всех и каждого. Но бандерлоги, они не только в Африке, но и в нашей гуманной Европе бандерлоги.
De Witt. It is very generous in your Majesty, not only to compassionate the fate of a man whose political principles made him an enemy to your greatness, but to ascribe it to the caprice and inconstancy of the people, as if there had been nothing very blamable in his conduct. I feel the magnanimity of this discourse from your Majesty, and it confirms what I have heard of all your behaviour after my death.
De Witt. Замечательная эпитафия, жаль на моей могиле таких панегириков не развезли. Приятно также слышать сочувственные слова с вашей стороны, со стороны человека, политические принципы которого ставят нас по разные стороны баррикад. Но гораздо страннее, что вы приписываете мою смерть действиям каких-то отмороженных террористов, так как будто сами то вы здесь совершенно ни при чем. Я отдаю дань вашему словесному великодушию, которым, как я слышал, вы попотчевали немало моих соотечественников после моей смерти.
But I must frankly confess that, although the rage of the populace was carried much too far when they tore me and my unfortunate brother to pieces, yet I certainly had deserved to lose their affection by relying too much on the uncertain and dangerous friendship of France, and by weakening the military strength of the State, to serve little purposes of my own power, and secure to myself the interested affection of the burgomasters or others who had credit and weight in the faction the favour of which I courted.
Но должен сознаться, что хотя ярость толпы, разорвавшей в кусочки нас с братом, так что и собрать-то их все для похорон не смогли, была ужасной, но не совсем несправедливой. Я потерял доверие многих своих сограждан, слишком положившись на неверную и опасную дружбу с Францией, и ослабив при этом военную мощь Соединенных Штатов, как звали нашу страну задолго до того, как с таким названием появилось государство по ту сторону океана. Мне следовало серьезнее отнестись к проблемам обеспечения моей собственной безопасности и договориться с лидерами буржуазных фракций в парламенте. Ведь вся моя политика была направлена на обеспечение экономического могущества именно класса буржуазии как станового хребта нашего государства. Но зачастую политические представители этого класса руководствовались своими шкурными мелочными интересами в ущерб своим же собственных интересам в широком смысле этого слова.
This had almost subjected my country to France, if you, great prince, had not been set at the head of the falling Republic, and had not exerted such extraordinary virtues and abilities to raise and support it, as surpassed even the heroism and prudence of William, our first Stadtholder, and equalled yon to the most illustrious patriots of Greece or Rome.
Именно уступки этим политиканам подчинили бы наши Провинции Франции, не стань вы во главе шатающейся республики и не покажи столь неординарное мужество и видение ситуации, что вы даже превзошли самого себя, каким я вас знавал в должности штатгальтера, читай президента, и поставило вас в один ряд с героями др. Греции и Рима.
William. This praise from your mouth is glorious to me indeed! What can so much exalt the character of a prince as to have his actions approved by a zealous Republican and the enemy of his house?
William. Знатнецкая похвала, прямо коньяк на сердце и валидол под язык. Особенно странно, что такой республиканец и демократ как ты восхваляет коренного монархиста и главу династии, против которой он не жалел сил.
De Witt. If I did not approve them I should show myself the enemy of the Republic. You never sought to tyrannise over it; you loved, you defended, you preserved its freedom. Thebes was not more indebted to Epaminondas or Pelopidas for its independence and glory than the United Provinces were to you.
De Witt. Не одобряй я тебя, я выглядел бы врагом республики. Ты никогда не тиранизировал нашу страну, ты любил, защищал ее, хранил ее свободу. Американские соединенные штаты не были более благодарны Вашингтону и Линкольну, чем наши тебе.
How wonderful was it to see a youth, who had scarce attained to the twenty-second year of his age, whose spirit had been depressed and kept down by a jealous and hostile faction, rising at once to the conduct of a most arduous and perilous war, stopping an enemy victorious, triumphant, who had penetrated into the heart of his country, driving him back and recovering from him all he had conquered: to see this done with an army in which a little before there was neither discipline, courage, nor sense of honour!
Как здорово было видеть юнца, едва достигшего права голоса, чей дух был угнетен борьбой мелочных амбиций внутри собственной партии даже, вдруг вступившего в яростную и опасную схватку с опытным противником. Который привык к победам и уже вел войну на нашей территории. И ты не только остановил его, но погнал прочь, как уборщица шваброй мелкий офисный планктон по окончании рабочего дня. И даже залез на его территории. И все это во главе войска еще недавно раздираемого коррупцией и разгильдяйством.
Ancient history has no exploit superior to it; and it will ennoble the modern whenever a Livy or a Plutarch shall arise to do justice to it, and set the hero who performed it in a true light.
Ни старая ни новая история немного найдут примеров подобных подвигов в своих анналах. Думаю, историки будут еще долго превозносить твои подвиги и забивать ими мозги неоперившихся поколений.
William. Say, rather, when time shall have worn out that malignity and rancour of party which in free States is so apt to oppose itself to the sentiments of gratitude and esteem for their servants and benefactors.
William. Только не в нашей милой Голландии, где партийный раздрай и мелочные амбиции намного превосходят всякую благодарность к тем, кто жизни не пощадил для отечества.
De Witt. How magnanimous was your reply, how much in the spirit of true ancient virtue, when being asked, in the greatest extremity of our danger, "How you intended to live after Holland was lost?" you said, "You would live on the lands you had left in Germany, and had rather pass your life in hunting there than sell your country or liberty to France at any rate!" How nobly did you think when, being offered your patrimonial lordships and lands in the county of Burgundy, or the full value of them from France, by the mediation of England in the treaty of peace, your answer was, "That to gain one good town more for the Spaniards in Flanders you would be content to lose them all!"
De Witt. Как прекрасно ты выразился, прямо хоть цитаты пиши с твоих ответов. Когда в момент самого плачевного состояния дел на вопрос: "Как ты будешь жить, если Голландия потерпит поражение?", ты ответил: "Да уж как-нибудь, устроюсь охранником в какую-нибудь забегаловку в Германии. Все лучше, чем продавать родину или там свободу Франции". А как здорово ты их отшил, когда они предложили при посредничестве Англии, остановить наступление в обмен на одну из провинций во Франции или лордшипство и земли в Бургундии: "Вы доторгуетесь до того, что ради сохранения лишнего города во Фландрии. вы потеряете их все."
No wonder, after this, that you were able to combine all Europe in a league against the power of France; that you were the centre of union, and the directing soul of that wise, that generous confederacy formed by your labours; that you could steadily support and keep it together, in spite of repeated misfortunes; that even after defeats you were as formidable to Louis as other generals after victories; and that in the end you became the deliverer of Europe, as you had before been of Holland.
Неудивительно, что вы были способны скомбинировать всю Европу против Франции, этакий прототип Европейского Союза, и стали душой и центром этого союза. Вы руководили им, заставляли слушаться недовольных или ублажали их, когда не могли заставить подчиняться. И вы шли от победы к победе несмотря на все ваши совместные неудачи и провалы. Вы были тверды не только в поражениях, но и победах, особенно, когда разгромив Францию, недальновидные ваши союзники уже побежали делить ее.
William. I had, in truth, no other object, no other passion at heart throughout my whole life but to maintain the independence and freedom of Europe against the ambition of France. It was this desire which formed the whole plan of my policy, which animated all my counsels, both as Prince of Orange and King of England.
William. У меня всегда была перед глазами одна цель: поддерживать независимость и свободу Европы против гегемонистских устремлений Франции. Именно это желание и диктовало все мои планы и всю мою политику, одушевляло все мои дела, как на посту суверена Голландии, так и позднее Англии.
De Witt. This desire was the most noble (I speak it with shame) that could warm the heart of a prince whose ancestors had opposed and in a great measure destroyed the power of Spain when that nation aspired to the monarchy of Europe. France, sir, in your days had an equal ambition and more strength to support her vast designs than Spain under the government of Philip II. That ambition you restrained, that strength you resisted.
De Witt. Это желание было благородным. Ваши предки оппонировали и во многом способствовали разрушению Испанской империи, которая была самым могущественным государством в мире и пыталось всю Европу сделать своей провинцией. Франция в ваши дни пошла по ее стопам и имела те же намерения, что и Филипп II, когда был королем Испании. Вы пытались взнуздать французские гегемонистские планы, указать этой стране ее подлинное место в мире.
I, alas! was seduced by her perfidious Court, and by the necessity of affairs in that system of policy which I had adopted, to ask her assistance, to rely on her favour, and to make the commonwealth, whose counsels I directed, subservient to her greatness. Permit me, sir, to explain to you the motives of my conduct. If all the Princes of Orange had acted like you, I should never have been the enemy of your house.
Я же пытался напротив опираться во всем на Францию. Много тут причин. Меня соблазнило величие этой страны, и ее, как теперь вижу, прогнившего двора. В не меньшей степени я был заложником той политической системы, которая тогда сложилась в Соединенных провинциях и которую я вынужден был принять. Пойми же мои мотивы. Если бы все князья из вашего дома были похожи на вас, я, скорее всего, никогда бы не стал противником вашего дома.
But Prince Maurice of Nassau desired to oppress the liberty of that State which his virtuous father had freed at the expense of his life, and which he himself had defended against the arms of the House of Austria with the highest reputation of military abilities. Under a pretence of religion (the most execrable cover of a wicked design) he put to death, as a criminal, that upright Minister, Barneveldt, his father's best friend, because, he refused to concur with him in treason against the State.
Но у вашего предшественника Мориса Нассау горело в заднице, чтобы подавить нашу свободу. Несмотря на то, что он в свое время сам же очень много сделал, чтобы защитить нашу страну против посягательств испанцев и австрияков и мужественно и достойно руководил военными силами республики. Но под предлогом религиозных принципов (одно из самых гнуснейших прикрытий для личных дешевых амбиций) он спланировал и осуществил убийство Барнвельта, благороднейшего мужа, лучшего друга вашего отца. И лишь потому что он отказался участвовать в дешевой политической морисовой игре.
He likewise imprisoned several other good men and lovers of their country, confiscated their estates, and ruined their families. Yet, after he had done these cruel acts of injustice with a view to make himself sovereign of the Dutch Commonwealth, he found they had drawn such a general odium upon him that, not daring to accomplish his iniquitous purpose, he stopped short of the tyranny to which he had sacrificed his honour and virtue; a disappointment so mortifying and so painful to his mind that it probably hastened his death.
Он засадил на зону нескольких благородных мужей, истинных патриотов своей родины (между ними, между прочим, и основоположника политологии как науки Гуго Гроция), конфисковал их имущество и разорил их семьи. Правда, когда он совершил эти злодеяния, чтобы учредить себя монархом в нашей республике, наше гражданское общество -- мы ведь, слава богу, не какие-нибудь азиатские варвары -- возникло как один против его посягательств. Он дал отмашку своим планам, и с горя напился так, что вскоре умер.
William. Would to Heaven he had died before the meeting of that infamous Synod of Dort, by which he not only dishonoured himself and his family, but the Protestant religion itself! Forgive this interruption my grief forced me to it I desire you to proceed.
William. Слава небесам он умер до открытия знаменитого своим позорищем Дортского синода, этого сборища выродков, готового любому правителю вылизывать задницы за свою пайку. Этим он не допустил готовившегося позорища ни нашему роду ни всему протестантизму. Извини, что мои печальные воспоминания прервали течение твоих мыслей. Пой дальше.
De Witt. The brother of Maurice, Prince Henry, who succeeded to his dignities in the Republic, acted with more moderation. But the son of that good prince, your Majesty's father (I am sorry to speak what I know you hear with pain), resumed, in the pride and fire of his youth, the ambitious designs of his uncle.
De Witt. Брат Мориса Генрих, унаследовав от него власть, хотя и разделял его взгляды, но действовал более умеренно. А вот его сыночек и по совместительства ваш отец (что было то было. из песни слова не выкинешь) возобновил со всем гонором и пылом юности дела своего дяди.
He failed in his undertaking, and soon afterwards died, but left in the hearts of the whole Republican party an incurable jealousy and dread of his family. Full of these prejudices, and zealous for liberty, I thought it my duty as Pensionary of Holland to prevent for ever, if I could, your restoration to the power your ancestors had enjoyed, which I sincerely believed would be inconsistent with the safety and freedom of my country.
Он провалился в своих потугах и вскоре умер, но оставил в сердцах республиканцев неизлечимый след недоверия ко всей вашей семейке. Республиканец по убеждениям сам я как Главный пенсионер Голландии, так странно называлась верховная выборная должность у нас в стране, с самого начала посчитал своим долгом противостоять вашему дому в его попытках создать в Голландии полноправную монархию, в чем я видел главную угрозу для нашей, как мне казалось, до самых печенок демократической и республиканской нации.
William. Let me stop you a moment here. When my great-grandfather formed the plan of the Dutch Commonwealth, he made the power of a Stadtholder one of the principal springs in his system of government. How could you imagine that it would ever go well when deprived of this spring, so necessary to adjust and balance its motions? A constitution originally formed with no mixture of regal power may long be maintained in all its vigour and energy without such a power; but if any degree of monarchy was mixed from the beginning in the principles of it, the forcing that out must necessarily disorder and weaken the whole fabric.
William.Минуточку. Имеются возражения. Когда мой дед участвовал в учреждении Голландской республики, он полагал должность гаранта конституции -- штатгальтера -- важнейшей пружиной в обеспечении функционирования государственного механизма. И как вы думаете он бы действовал, если бы взял да оборвал эту пружину, столь необходимую для сбалансированной работы всего механизма? Конституция, организованная без каких-либо элементов единоличной власти может, согласен, быть действенной и жизнеспособной. Но если в самой основе заложены принципы единоначалия -- назови верховного правителя царем или президентом -- то убрав этот институт, мы пустим весь механизм государственного устройства вразнос. что мы и наблюдаем на примере Польши, где каждый шляхтич сам себе и король и парламент.
This was particularly the case in our Republic. The negative voice of every small town in the provincial States, the tedious slowness of our forms and deliberations, the facility with which foreign Ministers may seduce or purchase the opinions of so many persons as have a right to concur in all our resolutions, make it impossible for the Government, even in the quietest times, to be well carried on without the authority and influence of a Stadtholder, which are the only remedy our constitution has provided for those evils.
Та же катавасия ожидала и нашу республику. У нас каждый суслик себе агроном, каждый маленький городок или даже отдельная община наших столиц Амстермдами и Гааги имел свой особый голос и свое особое мнение. Отсюда эти бесконечные полемики, обсуждения и рассуждения по поводу любого государственного шага. Даже в мирные времена министр иностранных дел, скажем, должен был считаться со мнением всякой шелупони, которая не выезжала за околицу своей деревни, а бралась судить о мировой политике. Прийти в таком бардаке хоть к какому-то сносному решению было просто невозможно. Нужен был авторитет и сила штатгальтера, чтобы однажды стукнуть по столу и грозно рявкнуть "слушай сюда, что я говорить буду", чтобы хоть как-то сдвинуть проблему с мертвой точки.
De Witt. I acknowledge they are; but I and my party thought no evil so great as that remedy, and therefore we sought for other more pleasing resources. One of these, upon which we most confidently depended, was the friendship of France. I flattered myself that the interest of the French would secure to me their favour, as your relation to the Crown of England might naturally raise in them a jealousy of your power.
De Witt. Проблема есть, ничего не возразишь. Но я всегда был приверженцем самой широкой демократии, и я полагаю: те злы, которые от нее неотделимы, не так велики, как лекарство, искореняющее болезнь вместе с больным. Поэтому мы искали более мягких средств. Одним из них нам казалось тесная дружба с Францией. Я полагал, что геополитические интересы Франции обеспечат нам ее фавор, в противовес к тому. что ваше заигрывание с Англией обязательно вызовет ее досаду.
I hoped they would encourage the trade and commerce of the Dutch in opposition to the English, the ancient enemies of their Crown, and let us enjoy all the benefits of a perpetual peace, unless we made war upon England, or England upon us, in either of which cases it was reasonable to presume we should have their assistance. The French Minister at the Hague, who served his Court but too well, so confirmed me in these notions, that I had no apprehensions of the mine which was forming under my feet.
Я рассчитывал, что эта дружба благотворно повлияет на нашу торговлю, в которой французы должны быть заинтересованы как в противовесе английской коммерции. Кроме того, Англия и Франция заклятые традиционные враги друг друга, и дружба с Францией поможет нам в наших войнах с Англией. Той Англией, с которой мы обречены на соперничество из-за сходных торговых интересов. Французский посол в Гааге так меня уверил в этих понятиях, что я не почувствовал опасности, которая как нарыв нагнеталась прямо у меня под носом.
William. You found your authority strengthened by a plan so agreeable to your party, and this contributed more to deceive your sagacity than all the art of D'Estrades.
William. О! твои сторонники так кукарели про тебя, что обмануть тебя было нетрудно и без уговоров французского посла: ты сам обманываться был рад.
De Witt. My policy seemed to me entirely suitable to the lasting security of my own power, of the liberty of my country, and of its maritime greatness; for I made it my care to keep up a very powerful navy, well commanded and officered, for the defence of all these against the English;
De Witt. Моя политика, как мне казалось и как и оказалось потом, полностью соответствовала надежности моей власти. демократии в стране и ее морского величия. Потому что я приложил все усилия, чтобы иметь могучий морской флот, с выученными моряками и грамотными офицерами. Только такой флот мог утереть нос Англии, только такой флот смог войти в Темзу, преследуя их флот и сжечь его на глазах ошарашенных лондонцев.
but, as I feared nothing from France, or any Power on the Continent, I neglected the army, or rather I destroyed it, by enervating all its strength, by disbanding old troops and veteran officers attached to the House of Orange, and putting in their place a trading militia, commanded by officers who had neither experience nor courage, and who owed their promotions to no other merit but their relation to or interest with some leading men in the several oligarchies of which the Government in all the Dutch towns is composed.
В то же время ни грамма не опасаясь французов или какой иной континентальной страны, я забил болт на сухопутных силах. Я разогнал старые войска и опытных офицеров, привязанных к Оранскому дому, и заменил их городским ополчением, поставив во главе подразделений офицеров без опыта и мужества, но лично преданных кому-нибудь из наших олигархов.
Nevertheless, on the invasion of Flanders by the French, I was forced to depart from my close connection with France, and to concur with England and Sweden in the Triple Alliance, which Sir William Temple proposed, in order to check her ambition; but as I entered into that measure from necessity, not from choice, I did not pursue it. I neglected to improve our union with England, or to secure that with Sweden; I avoided any conjunction of counsels with Spain; I formed no alliance with the Emperor or the Germans;
Тем не менее, когда французы вторглись во Фландрию и для Соединенных провинций запахло жареным и стало ясно, что друг нам Франция хотя и друг, но слопает своего друга и не подавится, я не разу не засомневался, чтобы вступить в Тройственный союз с нашими давними врагами, Англией и Швецией. Сделал это я не в интересах правды, а в интересах истины: это был не мой свободный выбор, а необходимость продиктовала мне свои суровые законы. И вместе с тем я проскользнул как уж между рогаток. Я не стал слишком втягивать Голландию в далеко идущие отношения, из которых потом хрен выпутаешься, ни с Англией, ни с Голландией. Я как батька Лукашенко попытался сесть на несколько стульев. Я мило улыбался и ладил с испанцами и императором Германии, но не втягивал страну ни в какие с ними союзы
I corrupted our army more and more; till a sudden, unnatural confederacy, struck up, against all the maxims of policy, by the Court of England with France, for the conquest of the Seven Provinces, brought these at once to the very brink of destruction, and made me a victim to the fury of a populace too justly provoked.
Успешно так лавируя и экономя на вооруженных силах в поддержку социальных программ, я вдруг столкнулся с ударом судьбы, который никакие законы политологии не считают возможным. Франция и Англия, эти вечные враги, возьми да и заключи союз друг с другом. И потом совместно напали на нас, поставив на кону дня вопрос о независимости. Это и вызвало взрыв негодования у ватанов, которые раньше меня чуть ли не на руках носили.
William. I must say that your plan was in reality nothing more than to procure for the Dutch a licence to trade under the good pleasure and gracious protection of France. But any State that so entirely depends on another is only a province, and its liberty is a servitude graced with a sweet but empty name.
William. Все что я могу сказать о твоем плане -- это то, что он был не более чем желание обеспечить Голландии свободную торговлю под грациозным покровительством Франции. Миленько и удобненько. Только вот так не бывает. Если одно государство зависит от другого, то рано или поздно это другое государство из друга превращается в хозяина.
You should have reflected that to a monarch so ambitious and so vain as Louis le Grand the idea of a conquest which seemed almost certain, and the desire of humbling a haughty Republic, were temptations irresistible. His bigotry likewise would concur in recommending to him an enterprise which he might think would put heresy under his feet. And if you knew either the character of Charles II. or the principles of his government, you ought not to have supposed his union with France for the ruin of Holland an impossible or even improbable event.
Можно было предвидеть и без особой политпроницательности, что для такого тщеславного короля как Людовик Великий идея завоевания была идеей-фих. И не отработать ее на высокомерной, хотя и не великой республикой было бы грехом. Его папизм также искушал его к мысли покарать протестантское государство, какое что там не говори было для него рассадником ереси. А хоть немного обратил бы ты внимание на Карла II и его характер, ты бы и без очков увидел, что его союз с Францией ради покарания главного торгового конкурента Англии был святым делом.
It is hardly excusable in a statesman to be greatly surprised that the inclinations of princes should prevail upon them to act, in many particulars, without any regard to the political maxims and interests of their kingdoms.
Так что не надо говорить о своих благих намерениях. Опытный и проницательный политик должен был понимать, что союз двух суверенов, когда их интересы совпадают в каком-то пункте, будет обращать внимание на тонкости договорных отношений, а тем более на прописи учебников политологии, как на ноль без палочки.
De Witt. I am ashamed of my error; but the chief cause of it was that, though I thought very ill, I did not think quite so ill of Charles II. and his Ministry as they deserved. I imagined, too, that his Parliament would restrain him from engaging in such a war, or compel him to engage in our defence if France should attack us.
De Witt. Мне стыдно за свои промахи, но главная причина моих трагических неурядиц состояла в том, что я не думал, будто Карл II и его министры будут настолько лицемерны. Я думал также, что парламент, который у них в вечных контрах с королем и его правительством, позволит Франции безнаказанно атаковать нас.
These, I acknowledge, are excuses, not justifications. When the French marched into Holland and found it in a condition so unable to resist them, my fame as a Minister irrecoverably sank; for, not to appear a traitor, I was obliged to confess myself a dupe. But what praise is sufficient for the wisdom and virtue you showed in so firmly rejecting the offers which, I have been informed, were made to you, both by England and France, when first you appeared in arms at the head of your country, to give you the sovereignty of the Seven Provinces by the assistance and under the protection of the two Crowns!
Это объяснения, а не оправдания. Когда французы бодренько промарщировали по Голландии, а мы оказались не в состоянии пыркаться с ними, моя слава как министра безвозвратно пала. И пусть я не был предателем, как меня обзывали мои враги, но дураком-то я оказался. эт точно. И в противовес, как хвалили тебя за мудрость и мужество, которое ты показал, отклоняя их самые лестные предложения, что Англии, что Франции (что я узнал уже здесь в элизиуме из наших "Елисейских новостей") и вместе с тем ставшим во главе Голландии под протекторатом обеих корон.
Believe me, great prince, had I been living in those times, and had known the generous answers you made to those offers (which were repeated more than once during the course of the war), not the most ancient and devoted servant to your family would have been more your friend than I. But who could reasonably hope for such moderation, and such a right sense of glory, in the mind of a young man descended from kings, whose mother was daughter to Charles I., and whose father had left him the seducing example of a very different conduct?
Верьте мне и люди, и тени, если бы я жил в те времена и знал о твоих ответах на грязные предложения королей, о которых в нашей демократической стране разнесла пресса, я бы стал самым горячим твоим поклонником и другом. Но кто мог иметь резонные надежды на умеренность и благоразумие в столь юном существе как ты, да еще на вершине славы, да и еще из рода со столь подмоченной репутацией по части диктаторских замашек.
Happy, indeed, was the English nation to have such a prince, so nearly allied to their Crown both in blood and by marriage, whom they might call to be their deliverer when bigotry and despotism, the two greatest enemies to human society, had almost overthrown their whole constitution in Church and State!
Повезло и английской нации, когда у них под рукой оказался суверен навроде тебя, связанный близкими кровными отношениями с английской короной. В случае если бы ее обладатель английской короны, как это и случилось с преемником Карла на престоле, этим злополучным Яковом, вдруг стал бы настаивать на своем божественном королевском праве и приучать англичан к папизму, они вполне мы могли бы этим сувереном заменить своего законного короля. Что и произошло.
William. They might have been happy, but were not. As soon as I had accomplished their deliverance for them, many of them became my most implacable enemies, and even wished to restore the unforgiving prince whom they had so unanimously and so justly expelled from his kingdom.
William. Э батенька, вашими устами да коньячок бы хлебать самого высшего качества. Англичане могли иметь любого короля, который бы им был по вкусу, да вот только не очень-то этого они хотели. Едва я стал их королем после свержения Якова II, как они начали бурчать на меня, выказывать свое недовольство и уже готовы были снова призвать к себе свергнутого короля на мое место.
Such levity seems incredible. I could not myself have imagined it possible, in a nation famed for good sense, if I had not had proofs of it beyond contradiction. They seemed as much to forget what they called me over for as that they had called me over. The security of their religion, the maintenance of their liberty, were no longer their care. All was to yield to the incomprehensible doctrine of right divine and passive obedience.
Их легкомыслие кажется непостижимым. Хотя весь мир вроде бы считает их рассудительнейшим и уравновешеннейшим из народов. Но у меня доказательств от противного выше крыши. Они, кажется, вознегодовали на меня за то, что я был позван ими и принял их предложение. Свобода вероисповедования их религии, гарантии конституционного устройства, кажется, уже не имели для них никакого значения. Главным они вдруг поголовно засчитали слепое повиновение и божественное право королей.
Thus the Tories grew Jacobites, after having renounced both that doctrine and King James, by their opposition to him, by their invitation of me, and by every Act of the Parliament which gave me the Crown. But the most troublesome of my enemies were a set of Republicans, who violently opposed all my measures, and joined with the Jacobites in disturbing my government, only because it was not a commonwealth.
Консерваторы стали католиками и якобитами. При чем без перерыва на обед сразу же после того как они отвергли католицизм и короля Якова и пригласили меня, утвердив на престоле парламентским актом. Но самыми заклятыми моими врагами стали республиканцы. Они в штыки встречали самые безобидные мои предложения и объединились с монархистами и якобитами только потому, что я был королем.
De Witt. They who were Republicans under your government in the Kingdom of England did not love liberty, but aspired to dominion, and wished to throw the nation into a total confusion, that it might give them a chance of working out from that anarchy a better state for themselves.
De Witt. Те, кто называл себя демократами при твоем пребывании на английском престоле вовсе не любили демократии. Они думали только о своих амбициях и желали бросить нацию в смуту, чтобы в мутной воде половить рыбок для своего удовольствия и профита.
William. Your observation is just. A proud man thinks himself a lover of liberty when he is only impatient of a power in government above his own, and were he a king, or the first Minister of a king, would be a tyrant. Nevertheless I will own to you, with the candour which becomes a virtuous prince, that there were in England some Whigs, and even some of the most sober and moderate Tories, who, with very honest intentions, and sometimes with good judgments, proposed new securities to the liberty of the nation, against the prerogative or influence of the Crown and the corruption of Ministers in future times.
William. Ты прав. Настоящий демократ называет себя любителем свободы только когда он не у власти. Но когда он становится королем или премьер-министром, он тут же превращается в диктатора. И все же я должен сознаться, что среди как консерваторов, так и лейбористов было достаточно трезвомыслящих людей и с принципами, которые имели честные намерения обеспечить как верховенство демократических принципов, так и обуздать чрезмерные притязания что короля, что министров на все будущие времена.
To some of these I gave way, being convinced they were right, but others I resisted for fear of weakening too much the royal authority, and breaking that balance in which consists the perfection of a mixed form of government. I should not, perhaps, have resisted so many if I had not seen in the House of Commons a disposition to rise in their demands on the Crown had they found it more yielding. The difficulties of my government, upon the whole, were so great that I once had determined, from mere disgust and resentment, to give back to the nation, assembled in Parliament, the crown they had placed on my head, and retire to Holland, where I found more affection and gratitude in the people.
Некоторых из них я поддерживал, другим же я сопротивлялся из опасения слишком ослабить королевскую власть и нарушить баланс сил, только в соблюдении которого и состоит крепость демократической формы правления. Возможно, я и не был бы таким упертым, если бы я нашел в Палате общин больше склонности к компромиссам с короной. Трудности моего правления настолько утомили меня, что я готов был послать всю эту Англию к чертовой матери и возвратиться к себе в Голландию, где я всегда находил больше понимания и любви со стороны народа.
But I was stopped by the earnest supplications of my friends and by an unwillingness to undo the great work I had done, especially as I knew that, if England should return into the hands of King James, it would be impossible in that crisis to preserve the rest of Europe from the dominion of France.
Но меня остановили просьбы верных моих сторонников. Кроме того, я не хотел оставить незавершенными свои проекты. Ибо вернись Яков ко власти, они бы с Францией погрузили всю Европу в пучину межгосударственных конфликтов и рано или поздно подчинили бы ее со всеми потрохами Франции.
De Witt. Heaven be praised that your Majesty did not persevere in so fatal a resolution! The United Provinces would have been ruined by it together with England. But I cannot enough express my astonishment that you should have met with such treatment as could suggest such a thought. The English must surely be a people incapable either of liberty or subjection.
De Witt. Как хорошо. что твое величество не психануло сгоряча. Соединенные провинции полетели бы тогда к черту вместе с Англией. Но я не могу никак отхлынуть от удивления по поводу как твоего благоразумия, так и глупости англичан. Все это здорово напоминает мне историю с брекситом. Похоже в Англии достаточно придурков, неспособных ни к демократии, ни к дисциплине. И время от времени эти придурки начинают играть значительную роль в политике.
William. There were, I must acknowledge, some faults in my temper and some in my government, which are an excuse for my subjects with regard to the uneasiness and disquiet they gave me. My taciturnity, which suited the genius of the Dutch, offended theirs. They love an affable prince; it was chiefly his affability that made them so fond of Charles II. Their frankness and good-humour could not brook the reserve and coldness of my nature. Then the excess of my favour to some of the Dutch, whom I had brought over with me, excited a national jealousy in the English and hurt their pride.
William. Придурки есть везде. И среди государственных лидеров они встречаются не реже, чем среди их подданных. Я не могу не сознаться, что мой неугомонный характер довольно часто давал англичанам повод для недовольства мною. Моя голландская тугодумность постоянно насмехалась ими. Они любят некоторую бесбашенность в своих королях. Именно эта-то бесбашенность, несмотря на весь его католицизм и явный антидемократизм, так привлекала их в милом их сердцу Чарли II. Их открытость и склонность к юмору и чудачествам не находили стежек понимания к моей натуре. Да и мой фаворитизм в отношении голландцев, которые последовали за мной и которым я доверял как себе, возбуждали в них ревность и подозрительность.
My government also appeared, at last, too unsteady, too fluctuating between the Whigs and the Tories, which almost deprived me of the confidence and affection of both parties. I trusted too much to the integrity and the purity of my intentions, without using those arts that are necessary to allay the ferment of factions and allure men to their duty by soothing their passions. Upon the whole I am sensible that I better understood how to govern the Dutch than the English or the Scotch, and should probably have been thought a greater man if I had not been King of Great Britain.
Я пытался пройти зигзагообразными галсами между лейбористами и консерваторами, и в конце концов потерял доверие и тех и других. Я слишком полагался на чистоту своих помыслов и не использовал тех банальных трюков, к которым прибегает любой правитель, чтобы завербовать себе союзников и сдерживать аллюр противников. Словом, хотел как лучше, а получилось как всегда. И все же я больше понимал, как управлять голландцами либо шотландцами. Ведь недаром последних я без крови и лишних волнений я слил с агнличанами в единое королевство. Возможно, я был бы более великим королем, не примани меня блеск английской короны.
De Witt. It is a shame to the English that gratitude and affection for such merit as yours were not able to overcome any little disgusts arising from your temper, and enthrone their deliverer in the hearts of his people. But will your Majesty give me leave to ask you one question? Is it true, as I have heard, that many of them disliked your alliances on the Continent and spoke of your war with France as a Dutch measure, in which you sacrificed England to Holland?
De Witt. Позор Англии и позор англичанам. За то что они вместо благодарности и признания заслуг такого человека как вы облили его подозрением и презрением. Что они не смогли примириться с его несколько чуждым им темпераментом и зомбировать свой народ на уважение подлинно великого монарха. Но могу ли я задать Вашему величеству один вопрос? Правда ли это, что в Англии многие обвиняли вас в том, что голландцем были, голландцем и остались, и втянули Англию в длительную и кровопролитную Тринадцатилетнюю войну с Францией исключительно из голландских интересов?
William. The cry of the nation at first was strong for the war, but before the end of it the Tories began publicly to talk the language you mention. And no wonder they did, for, as they then had a desire to set up again the maxims of government which had prevailed in the reign of their beloved Charles II., they could not but represent opposition to France, and vigorous measures taken to restrain her ambition, as unnecessary for England, because they well knew that the counsels of that king had been utterly averse to such measures; that his whole policy made him a friend to France; that he was governed by a French mistress, and even bribed by French money to give that Court his assistance, or at least his acquiescence, in all their designs.
William. А черт его знает. Поначалу вся Англия буквально пылала этой войной. Но когда вместо легкой прогулки по полям Европы нанятых на ее деньги банд головорезов на остров стали приходить похоронки на сынов Альбиона, тон изменился и все стали высказывать то мнение, которое озвучили вы. Они вдруг возлюбили вновь Карла II. Стали с восторгом вспоминать его правление. А поскольку милый Чарли постоянно был за союз с Францией -- да что там таить: он получал за свою политику субсидии из Парижа и все его важные решения принимались под нашептывания любовниц -- то и все стали вдруг лучшими друзьями Франции и считать, что ссориться с нею, это гадить под своим окном.
De Witt. A King of England whose Cabinet is governed by France, and who becomes a vile pensioner to a French King, degrades himself from his royalty, and ought to be considered as an enemy to the nation. Indeed the whole policy of Charles II., when he was not forced off from his natural bias by the necessity he lay under of soothing his Parliament, was a constant, designed, systematical opposition to the interest of his people.
De Witt. Английский король, чей кабинет послушно идет в фарватере Франции, который получает оттуда подачки, деградант своего королевского достоинства и должен рассматриваться как враг нации. Любой король или президент, который не может оставить своих милых шалостей или загребущих склонностей под напором государственной необходимости -- это бОльший враг своего народа и страны, чем все действительные или мнимые внешние враги.
His brother, though more sensible to the honour of England, was by his Popery and desire of arbitrary power constrained to lean upon France, and do nothing to obstruct her designs on the Continent or lessen her greatness. It was therefore necessary to place the British Crown on your head, not only with a view to preserve the religious and civil rights of the people from internal oppressions, but to rescue the whole State from that servile dependence on its natural enemy, which must unquestionably have ended in its destruction.
Его братец, хотя и более чувствительный к чести страны, из-за своего папизма и желания быть фигурой в европейской политике был вынужден приклониться к Франции и не мог. соответственно противостоять ее гегемонистским амбициям на континенте. Поэтому и было необходимо вручить тебе лидерство над страной, не только чтобы справиться с внутренними неурядицами и сохранить религиозную чистоту и гражданские права островитян, но и чтобы спасти государство от его естественного противника. Порвать позорную рабскую зависимость от него.
What folly was it to revile your measures abroad, as sacrificing the interest of your British dominions to connections with the Continent, and principally with Holland! Had Great Britain no interest to hinder the French from being masters of all the Austrian Netherlands, and forcing the Seven United Provinces, her strongest barrier on the Continent against the power of that nation, to submit with the rest to their yoke? Would her trade, would her coasts, would her capital itself have been safe after so mighty an increase of shipping and sailors as France would have gained by those conquests? And what could have prevented them, but the war which you waged and the alliances which you formed?
Какая глупость полагать твои деяния в Европе противными интересам Англии и продиктованными твоей привязанностью к Голландии. Что разве не была Англия заинтересована в препятствии присоединения к Франции той части Нидерландов, которая впоследствии стала Бельгией? Или не должна была помогать Соединенным провинциям укрепиться, чтобы быть естественным барьером на пути разлива французского моря? А если бы французы завоевали Голландию, овладели ее могучим флотом, что бы тогда делала Англия на своем острове? Спасли бы моря ее и ее столицу от французского нашествия? И что сорвало эти французские планы, как не война, которую ты с ними затеял?
Could the Dutch and the Germans, unaided by Great Britain, have attempted to make head against a Power which, even with her assistance, strong and spirited as it was, they could hardly resist? And after the check which had been given to the encroachments of France by the efforts of the first grand alliance, did not a new and greater danger make it necessary to recur to another such league? Was not the union of France and Spain under one monarch, or even under one family, the most alarming contingency that ever had threatened the liberty of Europe?
Смогли бы голландцы и малохольные северонемецкие государства, где Пруссия еще была в колыбели и не обрела будущей военной мощью... Смогли бы, спрашиваю я, противостоять они тогда могущественной державе без непосредственного вовлечения Англии на их стороне? И если бы тогда не был дан стоп-сигнал поползновениям Франции и впервые в Европе и мире не оформился не просто временный союз нескольких государств, а прообраз того военно-политического блока, расцвет которого вылился в НАТО, смогла бы Европа сказать грозное "ф" гегемонистским устремлениям варварских орд с Востока? Как бы тогда сохранила Европа, Франция в том числе, свои цивилизационные достижения?
William. I thought so, and I am sure I did not err in my judgment. But folly is blind, and faction wilfully shuts her eyes against the most evident truths that cross her designs, as she believes any lies, however palpable and absurd, that she thinks will assist them.
William. Воистину твоими устами не юноши, но мужа глаголет истина в высшей ее инстанции. Но глупость всегда слепа, а при демократии она находит себя питательную среду в свободе слова, демократических процедурах. Люди, которым бы сидеть себе дома и не лезть в политику, пока их не призовут, позволяют себе не только обо всем иметь мнение, но выдвигать из своей среды идиотов не только в парламенты, но и на руководящие посты в государстве.
De Witt. The only objection which seems to have any real weight against your system of policy, with regard to the maintenance of a balance of power in Europe, is the enormous expense that must necessarily attend it; an expense which I am afraid neither England nor Holland will be able to bear without extreme inconvenience.
De Witt. И все же не могу не озвучить одного возражения против твоей системы политического равновесия. Просто в качестве прижимистого голландца. Такая система требует больших государственных расходов, которых ни Голландии, ни Англии в одиночку не потянут. Да и совместно едва ли. Недаром много веков спустя так европейцы будут ерепениться против увеличения военных расходов.
William. I will answer that objection by asking a question. If, when you were Pensionary of Holland, intelligence had been brought that the dykes were ready to break and the sea was coming in to overwhelm and to drown us, what would you have said to one of the deputies who, when you were proposing the proper repairs to stop the inundation, should have objected to the charge as too heavy on the Province?
William. Задам один вопрос, который и будет ответом на твой. Допустим, перед тобой как Главным пенсионером Голландии возникнет проблема, аналогичная той, что возникла во время нашей великой революции, а именно: для спасения родины нужно будет открыть шлюзы и затопись страну, чтобы враги вместе с конями и оружием утонили как кутята в вонючей луже. И если бы "умные" депутаты, посчитав на компьютере возможные убытки, стали бы возражать против твоего предложения, каков был бы твой ответ?
This was the case in a political sense with both England and Holland. The fences raised to keep out superstition and tyranny were all giving way; those dreadful evils were threatening, with their whole accumulated force, to break in upon us and overwhelm our ecclesiastical and civil constitutions. In such circumstances to object to a necessary expense is folly and madness.
Такова же была ситуация в политплане как с Голландией так и с Англией в мое время. Заборы, поставленные на пути тирании и папистов, заметно подысхудали. Оба этих зла уже реально угрожали нашим религиозным и политическим свободам. В этих обстоятельств говорить о каких-либо расходах навряд ли было целесообразно.
De Witt. It is certain, sir, that the utmost abilities of a nation can never be so well employed as in the unwearied, pertinacious defence of their religion and freedom. When these are lost, there remains nothing that is worth the concern of a good or wise man. Nor do I think it consistent with the prudence of government not to guard against future dangers, as well as present; which precaution must be often in some degree expensive.
De Witt. Я согласен, что свои наивысшие способности нация мобилизует на защиту своих свобод против опасного и сильного врага. Когда они потеряны, что еще остается защищать народу? Не думаю я также, что проблемы экономии самые важные, когда нас занесло на судьбоносные виражи истории. Тут бюргерское благоразумие и экономность могут сыграть не самую лучшую шутку.
I acknowledge, too, that the resources of a commercial country, which supports its trade, even in war, by invincible fleets, and takes care not to hurt it in the methods of imposing or collecting its taxes, are immense, and inconceivable till the trial is made; especially where the Government, which demands the supplies, is agreeable to the people. But yet an unlimited and continued expense will in the end be destructive. What matters it whether a State is mortally wounded by the hand of a foreign enemy, or dies by a consumption of its own vital strength?
Но я также полагаю, что ресурсы торговой нации, которая даже в военное время не может не торговать под угрозой вымирания или доведения народа до голода непосильным бременем налогов, как это сплошь и рядом мы видим в варварских деспотиях, громадны. Особенно когда на страже торговли стоит непобедимый флот. Но и они не бесконечны, и способные саккумулировшись на короткое время позволить стране вести разорительные войны, в длительной перспективе руинуруют нацию. И какая разница, погибнет ли государство в огне войны или надорвет себе пупок под грузом непосильных расходов?
Such a consumption will come upon Holland sooner than upon England, because the latter has a greater radical force; but, great as it is, that force at last will be so diminished and exhausted by perpetual drains, that it may fail all at once, and those efforts, which may seem most surprisingly vigorous, will be in reality the convulsions of death.
Такие расходы скорее подорвут экономику Голландии, чем Англии, с ее заморскими колониями. Но как бы велика и богата ни была и Англия, ее силы однажды будут истощены под напором международной активности, и она однажды из империи превратится в заурядное европейское государство, которое в конечном итоге приведет ее к исчезновению.
I don't apply this to your Majesty's government; but I speak with a view to what may happen hereafter from the extensive ideas of negotiation and war which you have established: they have been salutary to your kingdom; but they will, I fear, be pernicious in future times, if in pursuing great plans great Ministers do not act with a sobriety, prudence, and attention to frugality, which very seldom are joined with an extraordinary vigour and boldness of counsels.
То что я говорю относится не к политике вашего величества, а как предостережение, устремленное в будущее, не такое уж и далекое, как нам представляется сегодня. Поэтому рачительность, умеренность, и где-то даже здоровый провинциализм должны быть взяты на вооружение политиками будущего.
Darteneuf. Alas! poor Apicius, I pity thee from my heart for not having lived in my age and in my country. How many good dishes, unknown at Rome in thy days, have I feasted upon in England!
Darteneuf. Бедняга Апций, как мне жаль тебя, что ты жил не в наше время, а черти когда. И не мог пользоваться теми благами цивилизации, которыми пользовались мы. Особенно по части гастрономии.
Apicius. Keep your pity for yourself. How many good dishes have I feasted upon in Rome which England does not produce, or of which the knowledge has been lost, with other treasures of antiquity, in these degenerate days! The fat paps of a sow, the livers of scari, the brains of ph?nicopters, and the tripotanum, which consisted of three excellent sorts of fish, for which you English have no names, the lupus marinus, the myxo, and the mur?na.
Apicius. Сохрани свою жалость для себя. Каким замечательным меню мы всегда располагали в Риме из продуктов, которых Англия не знала или рецепты которых утеряны. Как утеряно и многое из того, о чем вы в ваши дегенеративные времена даже не подозреваете. Жирное пюре из сои, печень соловья, мозги феникса, который вы полагаете мифической птицей, но которые еще летали в наши времена, трипотаумы -- это такое особое блюдо, приготовляемое из трех сортов рыб, для которых в английском языке даже нет названия, селезенка морского волка, миксо, мурена...
Darteneuf. I thought the mur?na had been our lamprey. We have delicate ones in the Severn.
Darteneuf. Ну мурена -- это, положим, наши угри, которые у нас едят даже не охочие до изысков лавочники.
Apicius. No; the mur?na, so respected by the ancient Roman senators, was a salt-water fish, and kept by our nobles in ponds, into which the sea was admitted.
Apicius. Нет, это не то. Мурена -- это особая рыба, живущая в соленой воде, но не в море. Ее выращивали в специальных садках, куда время от время вливалась морская вода.
Darteneuf. Why, then, I dare say our Severn lampreys are better. Did you ever eat any of them stewed or potted?
Darteneuf. Ну тогда наши северные угри на голову выше ваших мурен. Попробовал бы ты их тушеных или запеченных, тогда бы уж точно прикусил язык про своих мурен.
Apicius. I was never in Britain. Your country then was too barbarous for me to go thither. I should have been afraid that the Britons would have eaten me.
Apicius. Никогда не был в Британии, этой варварской в наши времена стране. Вполне резонно полагая, что там не столько я бы пробовал разных яств, сколько опасался, как бы меня самого не сожрали вместе с костями и шкурой.
Darteneuf. I am sorry for you, very sorry; for if you never were in Britain you never ate the best oysters.
Darteneuf. Мне жаль тебя, искренне жаль. Ведь если ты не был в Британии, ты никогда не пробовал наших устриц.
Apicius. Pardon me, sir, your Sandwich oysters were brought to Rome in my time.
Apicius. А вот и сказал неправду. Ваши устрицы, мы их называли сэндвичевыми, как раз доставлялись в Рим из вашей Британии.
Darteneuf. They could not be fresh; they were good for nothing there. You should have come to Sandwich to eat them. It is a shame for you that you did not. An epicure talk of danger when he is in search of a dainty! Did not Leander swim over the Hellespont in a tempest to get to his mistress? And what is a wench to a barrel of exquisite oysters?
Darteneuf. Ну к тому времени, когда они попадали в Рим, от них уже изрядно пованивало. Устрицы нужно есть на месте. 24 часа после отлова. Не более. И вообще дрожь пробирает, как подумаешь, как вы там в древности жили. Эпикур предупреждал о смертельной опасности, которой подвергают себя изнеженные люди. Леандр, чтобы попасть к своей любовнице, вынужден был переплывать каждый раз Дарданеллы. Да и что такое деваха, самая красивая по сравнению с клевыми устрицами?
Apicius. Nay; I am sure you can't blame me for any want of alertness in seeking fine fishes. I sailed to the coast of Africa, from Minturn? in Campania, only to taste of one species, which I heard was larger there than it was on our coast; and finding that I had received a false information, I returned immediately, without even deigning to land.
Apicius. Ну уж в чем-чем, а в отсутствии живости в поисках смачных рыб я никак не заслуживаю упрека. Как отважный мореплаватель, я плавал к берегам Африки от Минтуны в Кампании в разгар бурь и штормов, чтобы только попробовать рыбу, которая водится и у наших берегов, но вкус которой в Африке намного нежнее и мягче.
Darteneuf.
И что нельзя было дождаться более благоприятного сезона?
Apicius. and finding that I had received a false information, I returned immediately, without even deigning to land.
Ни в коем случае. Ибо как раз в сезон штормов она наиболее пикантна. Так говорили. Но все это оказалось ложью. И когда я это понял на месте, я даже не стал сходить с корабля, а тут же поплыл назад в Италию.
Darteneuf. There was some sense in that. But why did not you also make a voyage to Sandwich? Had you once tasted those oysters in their highest perfection, you would never have come back; you would have eaten till you burst.
Darteneuf. Ну что ж. Смысл в этом есть. Но неужели ты не смог точно так же отправиться к Сандвичевым островам? Если бы ты попробовал наших устриц в самом их соку, тебя. я думаю, уже и на канате было бы не затащить обратно в Италию.
Apicius. I wish I had. It would have been better than poisoning myself, as I did at Rome, because I found, upon the balance of my accounts, I had only the pitiful sum of fourscore thousand pounds left, which would not afford me a table to keep me from starving.
Apicius. Конечно, следовало. И это было бы лучше, чем травиться в Риме. Но мне ничего не оставалось делать, ибо я оказался на мели. После подсчета всех своих долгов и доходов оказалось, что у меня в распоряжении не более чем 40 000 жалких сестерциев (ок 15 млн долларов по нынешнему курсу -- прим ред). Разве можно было с такими деньгами иметь приличный стол? Я вынужден был в буквальном смысле слова голодать.
Darteneuf. A sum of fourscore thousand pounds not keep you from starving! Would I had had it! I should have been twenty years in spending it, with the best table in London.
Darteneuf. О с 15 млн и голодать! Хотел бы я быть таким же бедняком. В Лондоне с такими деньгами нужно очень потрудиться, чтобы умереть с голоду, даже если каждый день завтракать, обедать и ужинать с компанией в сотню проглотов в самых дорогих ресторанах.
Apicius. Alas, poor man! This shows that you English have no idea of the luxury that reigned in our tables. Before I died I had spent in my kitchen ?807,291 13s. 4d.
Apicius. Бедные, бедные англичане. Как вы страдали от нищеты и лишений. Вы даже не представляете себе, что значить быть зажиточным человеком. Когда я умирал, мои текущие месячные расходы на стол составляли 87 000 долларов 24 цента.
Darteneuf. I don't believe a word of it. There is certainly an error in the account.
Darteneuf. Не могу в это поверить. Тут ваш бухгалтер без сомнения где-то накосячил в расчетах.
Apicius. Why, the establishment of Lucullus for his suppers in the Apollo I mean for every supper he sat down to in the room which he called by that name was 5,000 drachms, which is in your money ?1,614 11s. 8d.
Apicius. Ни в коем случае. Что-что а считать деньгу мы римляне всегда умели. Ежедневный счет в "Аполлоне" -- так Лукулл называл комнату, где он обедал, -- ежедневно оставлял 5000 драхм (1614 долларов 8 центов на наш счет).
Darteneuf. Would I had supped with him there! But are you sure there is no blunder in these calculations?
Darteneuf. О вы обедали с самим Лукуллом! И все же не могу поверить, что расчеты были тютелька в тютельку.
Apicius. Ask your learned men that. I reckon as they tell me. But you may think that these feasts were made only by great men, by triumphant generals, like Lucullus, who had plundered all Asia to help him in his housekeeping. What will you say when I tell you that the player ?sopus had one dish that cost him 6,000 sestertia that is, ?4,843 10s. English?
Apicius. Спроси ученых людей об этом. Я беру цифры не с потолка, а пользуюсь достоверными источниками. Но ты, наверное, думаешь, что эти пиры задавали только большие люди, сенаторы, правители провинций или триумфаторы, вроде Лукулла, который разорил весь Ближний Восток, чтобы вести свое домашнее хозяйство на широкую ногу. Эзоп, наш известный богач, а не баснописец, любил одно блюдо, которое стоило 6000 сестерциев или 4000 долларов на ваш счет.
Darteneuf. What will I say? Why, that I pity my worthy friend Mr. Gibber, and that, if I had known this when alive, I should have hanged myself for vexation that I did not live in those days.
Darteneuf. Что вы говорите? А я то, дурак. завидовал моему другу мистеру Гибберу. Знай я о ваших пирах. я бы, наверное, повесился с досады, когда еще был жив
Apicius. Well you might, well you might. You don't know what eating is. You never could know it. Nothing less than the wealth of the Roman Empire is sufficient to enable a man of taste to keep a good table. Our players were infinitely richer than your princes.
Apicius. Да лучшего ты бы и не придумал. Вы, англичане, не знали, что такое "есть". И никогда бы не узнали. Чтобы человеку иметь должный вкус и нормальный стол, нужно чтобы государство, где он живет, обладало мощью Римской империи, перед силой которой английская и даже США меркнут, как луна перед африканским солнцем.
Darteneuf. Oh that I had but lived in the blessed reign of Caligula, or of Vitellius, or of Heliogabalus, and had been admitted to the honour of dining with their slaves!
Darteneuf. О если бы я жил в благословенные времена Калигулы или Вителлия или Гелиогобала и иметь честь обедать вместе с их слугами!
Apicius. Ay, there you touch me. I am miserable that I died before their good times. They carried the glories of their table much farther than the best eaters of the age in which I lived. Vitellius spent in feasting, within the compass of one year, what would amount in your money to above ?7,200,000. He told me so himself in a conversation I had with him not long ago. And the two others you mentioned did not fall very short of his royal magnificence.
Apicius. Разделяю твои сожаления, присоединяюсь к ним. Ведь я несчастный умер в аккурат за несколько десятилетий до этих счастливых времен. Когда искусство поедания намного превзошло то, чего достигли прославленные едоки, или, как вы их называете, гурманы, моего времени. Вителлий расходовал на пиры в течение одного года сумму в 95 млн долларов по курсу на момент жизни наших читателей. Это он сам мне рассказал при нашей недавней встрече. И те двое, которых ты упомянул, ни в чем не отставали от него.
Darteneuf. These, indeed, were great princes. But what most affects me is the luxury of that upstart fellow ?sopus. Pray, of what ingredients might the dish he paid so much for consist?
Darteneuf. Да то были короли. Не по титулу, а по сути. Но более всех на меня производит впечатление этот парень -- Эзоп. Сам то он вышел из мелких бизнесменов. Откуда у него такие замашки? Что он мог навтыкать в то дорогущее блюдо, о котором ты говорил?
Apicius. Chiefly of singing birds. It was that which so greatly enhanced the price.
Apicius. Так много чего было: секрет приготовления он унес с собою в могилу. И даже здесь никому его не выдает. Но главным градиентом были поющие соловьи. Они-то и нагоняли основную стоимость.
Darteneuf. Of singing birds! Choke him! I never ate but one, which I stole out of its cage from a lady of my acquaintance, and all London was in an uproar, as if I had stolen and roasted an only child. But, upon recollection, I doubt whether I have really so much cause to envy ?sopus. For the singing bird which I ate was not so good as a wheat-ear or becafigue. And therefore I suspect that all the luxury you have bragged of was nothing but vanity.
Darteneuf. Поющий соловьев! И только то? Подавился бы он своими поющими соловьями. Ел я одного такого. Я его спер прямо из клетки одной моей знакомой -- потом еще весь Лондон на меня взъелся: видите ли это я украл и поджарил, оказывается, единственный экземпляр в своем роде. Но ничего хорошего я в этом соловье не нашел. Похоже, этот Эзоп кормил вас баснями, как и его великий тезка. Из поющих птиц ничего лучшего я не едал, как ухо одной птички из семейства Triticum или другую из семейства Sylvia. Их еще макаронники обожают. Я начинаю думать, что вся роскошь, о которой ты тут мне пел -- сплошной фейк.
It was like the foolish extravagance of the son of ?sopus, who dissolved pearls in vinegar and drank them at supper. I will stake my credit that a haunch of good buck venison and my favourite ham pie were much better dishes than any at the table of Vitellius himself. It does not appear that you ancients ever had any good soups, without which a man of taste cannot possibly dine. The rabbits in Italy are detestable. But what is better than the wing of one of our English wild rabbits?
Какая-нибудь бурда, вроде пойла из жемчужин, растворенных в уксусе, которое пил сын этого Эзопа. Побьюсь об заклад, что кусок хорошего пирога из оленины или мой любимый бутерброд с ветчиной, да еще и кружка доброго английского эля в придачу дадут вперед 100 очков самым изысканным яствам Вителлия. Я даже подозреваю, что вы там в древности даже и горохового супа толком-то не пробовали, без чего обед не обед. По крайней мере, от итальянского гороха больше пердежу, чем вкуса. А что может быть лучше английской копченой ветчины, на которой варят гороховый суп.
But what is better than the wing of one of our English wild rabbits? I have been told you had no turkeys. The mutton in Italy is ill-flavoured. And as for your boars roasted whole, they were only fit to be served up at a corporation feast or election dinner. A small barbecued hog is worth a hundred of them. And a good collar of Canterbury or Shrewsbury brawn is a much better dish.
Я думаю, что и с шашлыками у вас полный напряг. Во всяком случае, у итальянских баранов ни ума ни вкуса. А что касается жареных медведей, то у нас ими ублажают простолюдинов на предвыборных посиделках. Маленькое барбекю несомненно лучше. А шейка кентерберийского гуся вот блюдо так блюдо
Apicius. If you had some meats that we wanted, yet our cookery must have been greatly superior to yours. Our cooks were so excellent that they could give to hog's flesh the taste of all other meats.
Apicius. Ты говоришь мне о непонятных вещах. Но наши повара умели готовить блюдо из любого мяса. И думаю, даже из того, которое производят в вашей варварской стране. Их мастерство было так велико, что наша рыба могла по желанию сойти за говядину, а говядина за птицу.
Darteneuf. I should never have endured their imitations. You might as easily have imposed on a good connoisseur in painting the copy of a fine picture for the original. Our cooks, on the contrary, give to all other meats, and even to some kinds of fish, a rich flavour of bacon without destroying that which makes the distinction of one from another. It does not appear to me that essence of hams was ever known to the ancients.
Darteneuf. Я никогда не понимал такого искусства. С таким же успехом можно указать на художников, которые так ловко подделывают шедевры, что и специалисты не отличат со всеми их рентгенами и экспресс-анализами копию от оригинала. Но знаток всегда видит разницу. Причем просто на глаз. Наши лучшие повара придерживаются другого принципа. Если это рыба, так она должна быть из лучшей рыбы, если говядина, то только из отборного быка, а птица, прежде чем попасть на вертел, должна летать, а не ползать. Ибо сказано в Священном писании: рожденный ползать летать не может.
We have a hundred ragouts, the composition of which surpasses all description. Had yours been as good, you could not have lain indolently lolling upon couches while you were eating. They would have made you sit up and mind your business. Then you had a strange custom of hearing things read to you while you were at supper. This demonstrates that you were not so well entertained as we are with our meat. When I was at table, I neither heard, nor saw, nor spoke; I only tasted.
У нас в Англии сотни рагу, специальные композиции из разных сортов мяса. Продолжим по списку. Умей вы наслаждаться жизнью, вы бы не закутывались в покрывала, когда едите. Вы таким образом отвращали свое внимание от еды и вынуждены были думать об удобстве ваших поз. А эта глупая привычка слушать чтецов, когда вы едите? Это что же? Получается, вместо "когда я ем, я глух и нем" "когда я кушаю, я разговариваю и слушаю". Так что ли? И какое удовольствие от такой еды? Тут и не раскушаешь ладом, чего ты ешь. Или перепутаешь стихотворение с рыбьим хвостом.
But the worst of all is that, in the utmost perfection of your luxury, you had no wine to be named with claret, Burgundy, champagne, old hock, or Tokay. You boasted much of your Falernum, but I have tasted the Lachrym? Christi and other wines of that coast, not one of which would I have drunk above a glass or two of if you would have given me the Kingdom of Naples. I have read that you boiled your wines and mixed water with them, which is sufficient evidence that in themselves they were not fit to drink.
Ну это пустяки. А вот что при всей своей роскоши вы не запивали еды ни кларетом, ни бургундским, ни коньяком, ни токайским или на худой конец виски, это уже не лезет ни в какие рамки. Ваш Гораций что-то там мявкал: "Налей мне фалернского, мальчик". Ну пробовал я эти неаполитанские вина. Если бы мне предложили стать там королем при условии, что буду халкать эту бурду за обедом и ужином, то на хрен мне такое королевство. А еще я слышал, что вы подогревали ваше вино и смешивали его с водой. И это называется пить? Подогретое вино! Во, блин, гадость!
Apicius. I am afraid you do really excel us in wines; not to mention your beer, your cider, and your perry, of all which I have heard great fame from your countrymen, and their report has been confirmed by the testimony of their neighbours who have travelled into England. Wonderful things have been also said to me of an English liquor called punch.
Apicius. Да, возможно, по части напитков мы недоглядели. Я здесь слышал от ваших соотечественников много похвал пиву, сидру, какой-то скифской водке. Хвалили их также и путешествовавшие по Англии иностранцы. А уж что касается пунша, то как все англичане закатывали при этом слове глаза. Божественный нектар, можно подумать, дрянь в сравнении с этим пуншем.
Darteneuf. Ay, to have died without tasting that is miserable indeed! There is rum punch and arrack punch! It is difficult to say which is best, but Jupiter would have given his nectar for either of them, upon my word and honour.
Darteneuf. Да уж, умереть не попробовав пунша. так лучше по мне и вовсе не жить. Пунш это ром с добавлением первача. Сам Юпитер, говорят, попросил попробовать его и с тех пор отказался от нектара.
Apicius. The thought of them puts me into a fever with thirst.
Apicius. Сама мысль об этом вашем пунше так и бросает меня в дрожь.
Darteneuf. Those incomparable liquors are brought to us from the East and West Indies, of the first of which you knew little, and of the latter nothing. This alone is sufficient to determine the dispute. What a new world of good things for eating and drinking has Columbus opened to us! Think of that, and despair.
Darteneuf. Ром для пунша мы получаем из какой-нибудь Индии: Восточной, о которой вы знали очень мало, или т. н. Вест-Индии, о которой вы не знали совсем. Этого одного хватит, чтобы закончить диспут. О сколько открытий чудных в сфере еды и питья благодаря Колумбу стали доступны для нас! Подумай об этом и утирайся от зависти.
Apicius. I cannot indeed but exceedingly lament my ill fate that America was not discovered before I was born. It tortures me when I hear of chocolate, pineapples, and a number of other fine fruits, or delicious meats, produced there which I have never tasted.
Apicius. Я очень сожалею, что Америка не была открыта до моего рождения. Это буквально мучение слышать о шоколаде, ананасах, картошке и не иметь никакой возможности попробовать на вкус, что это такое.
Darteneuf. The single advantage of having sugar to sweeten everything with, instead of honey, which you, for want of the other, were obliged to make use of, is inestimable.
Darteneuf. Да только одно то, что у вас не было сахара и вы вместо него все заливали медом говорит, как скудно вы жили.
Apicius. I confess your superiority in that important article. But what grieves me most is that I never ate a turtle. They tell me that it is absolutely the best of all foods.
Apicius. Сознаюсь, я очень страдаю от этого. Но что меня доводит до отчаяния, так это то, что я не пробовал черепахового супа, от одного названия которого многие закатывают глаза.
Darteneuf. Yes, I have heard the Americans say so, but I never ate any; for in my time they were not brought over to England.
Darteneuf. Я тоже слышал об этом. Американцы прямо боготворили его. Но в мое время он еще не вошел в Англии в обиход.
Apicius. Never ate any turtle! How couldst thou dare to accuse me of not going to Sandwich to eat oysters, and didst not thyself take a trip to America to riot on turtles? But know, wretched man, I am credibly informed that they are now as plentiful in England as sturgeons. There are turtle-boats that go regularly to London and Bristol from the West Indies. I have just received this information from a fat alderman, who died in London last week of a surfeit he got at a turtle feast in that city.
Apicius. Никогда не попробовать черепахи! И как ты смеешь упрекать меня после этого, что я не поехал на Сэндвичи за устрицами. Почему ты сам то не ринулся ради черепах в Америку? Испорченный человек. Да черепаховый суп так же, как я слышал, популярен был в Англии, как какой-нибудь минтай. Целые пароходы возят черепаховое мясо из Вест-Индии в Бристоль и Лондон. Я тут на днях даже слышал, что некий парламентарий умер, переев картофельного пюре с черепашьим мясом.
Darteneuf. What does he say? Does he affirm to you that turtle is better than venison?
Darteneuf. Что вы говорите? Этот человек утверждает, что черепаха лучше бифштекса?
Apicius. He says, there was a haunch of the fattest venison untouched, while every mouth was employed on the turtle alone.
Apicius. Он говорит, что за столом целая сковородка нажаренных бифштексов так и простояла весь вечер и никто к ней даже не прикоснулся. Ибо все набросились на тушеную черепаху с картофельным пюре.
Darteneuf. Alas! how imperfect is human felicity! I lived in an age when the noble science of eating was supposed to have been carried to its highest perfection in England and France. And yet a turtle feast is a novelty to me! Would it be impossible, do you think, to obtain leave from Pluto of going back for one day to my own table at London just to taste of that food? I would promise to kill myself by the quantity of it I would eat before the next morning.
Darteneuf. Как несовершенно человеческое счастье! Я жил в эпоху, когда благородное искусство еды, казалось, взобралось на самую свою макушку, особенно у нас в Англии и во Франции. И эти черепашьи пиры для меня новость. Возможно ли получить от Плутона небольшой отпуск, чтобы вновь увидеть мой родной Лондон и попробовать этой новой еды? Я обещаю: только попробую кусочет и тут же хрясть! перережу себе горло и назад.
Apicius. You have forgot you have no body. That which you had has long been rotten, and you can never return to the earth with another, unless Pythagoras should send you thither to animate a hog. But comfort yourself that, as you have eaten dainties which I never tasted, so the next age will eat some unknown to this. New discoveries will be made, and new delicacies brought from other parts of the world. But see; who comes hither? I think it is Mercury.
Apicius. Ну выпросишь ты себе этот отпуск. А дальше что? Разве ты забыл, что у тебя нет тела, что оно уже давно сгнило в могиле, что ты не получишь другого, разве Пифагор не вдохнет в тебя душу какой-нибудь собаки. Но утешься. Если я не попробовал всех этих деликатесов, которые были обычны для тебя, а ты не успел приобщиться к черепаховому мясу, то и те, кто живут теперь лишены возможности вкушать фаст фуд или гамбургеры или еще чего, что изобретут еще позднее. Глянь. кто это к нам идет? Клянусь Юпитером, да это же Меркурий.
Mercury. Gentlemen, I must tell you that I have stood near you invisible, and heard your discourse a privilege which, you know, we deities use as often as we please. Attend, therefore, to what I shall communicate to you, relating to the subject upon which you have been talking. I know two men, one of whom lived in ancient, and the other in modern times, who had much more pleasure in eating than either of you through the whole course of your lives.
Меркурий. Привет, охламоны. Я во все время вашего разговора тут стоял позади забора и невидимый слышал весь ваш гастрономический дискурс. Так вот слушайте сюда, какое я вынес суждение по поводу вашей беседы. Здесь пребывают на божеских харчах два субчика. Один из античных времен, другой из Нового времени, которое для нас уже давно старое. И они такие жралы, что вы в сравнении с ними детишки в коротких штанишках.
Apicius. One of these happy epicures, I presume, was a Sybarite, and the other a French gentleman settled in the West Indies.
Apicius. Наслышаны очень. Один прославленный Сибарит, а другой французский мусью из Вест Индии
Mercury. No; one was a Spartan soldier, and the other an English farmer. I see you both look astonished. But what I tell you is truth. Labour and hunger gave a relish to the black broth of the former, and the salt beef of the latter, beyond what you ever found in the tripotanums or ham pies, that vainly stimulated your forced and languid appetites, which perpetual indolence weakened, and constant luxury overcharged.
Меркурий. Не угадал. Одни спартанский солдат, а другой английский фермер. Ну что вылупили зенки? Не верите ушам своим? Так прочистите их. Труды и голод дают высшее наслаждение в черном хлебе первому и пересоленном бифштексе второму, которого вы со своими трипопотамусами и сэндвичевыми устрицами даже и не подозреваете. Вы напрасно пришпориваете вашу энергию, возбуждая ваш аппетит. Вы этим только угнетаете здоровые силы организма и перегружаетесь чрезмерной роскошью.
Darteneuf. This, Apicius, is more mortifying than not to have shared a turtle feast.
Darteneuf. Слышал я эти проповеди еще в школе, да как то они мне в рот не полезли.
Apicius. I wish, Mercury, you had taught me your art of cookery in my lifetime; but it is a sad thing not to know what good living is till after one is dead.
Apicius. А я думаю, что если бы ты, Меркурий, научил меня своей кухне. пока я был жив, я бы не жалел сейчас о нераспробованных яствах. Только здесь я начинаю понимать мудрость слов: "Цену жизни спроси у мертвых".
Mercury.
Mercury. Ну а чтобы ты усвоил ее еще лучше, а ты, Дартенеф, освежил в памяти, чего не очень понял на школьной скамье, марш оба на исправительный срок к Радаманту. Он вас научит свободу любить.
Alexander. Your Majesty seems in great wrath! Who has offended you?
Alexander. Твое величество, кажется, сильно прогневано. Нельзя ли узнать о причине?
Charles. The offence is to you as much as me. Here is a fellow admitted into Elysium who has affronted us both an English poet, one Pope. He has called us two madmen!
Charles. Мое величество, а равно и ваше, оскорблено одним чмошником, которого по недоразумению допустили в Элизиум
Alexander. И откуда же такой взялся?
Alexander. И откуда же такой взялся?
Charles.
Charles. Да это некий английский поэт, называющий себя Попом. Он назвал нас двумя придурками.
Alexander. I have been unlucky in poets. No prince ever was fonder of the Muses than I, or has received from them a more ungrateful return. When I was alive, I declared that I envied Achilles because he had a Homer to celebrate his exploits; and I most bountifully rewarded Ch?rilus, a pretender to poetry, for writing verses on mine.
Alexander. Не везет мне на эту братию. Ни один монарх или президент еще не был в таких недоразумениях с Музами, как я. Хотя я и старался поддерживать этих охламонов. Еще будучи живым, я позавидовал Ахиллу, для описания подвигов которого нашелся Гомер. И вот я за хорошие деньги нанял Хорелиуса, чтобы он воспел в звучных стихах мои деяния.
But my liberality, instead of doing me honour, has since drawn upon me the ridicule of Horace, a witty Roman poet; and Lucan, another versifier of the same nation, has loaded my memory with the harshest invectives.
И моя щедрость вместе славы принесла мне одни насмешки. Уж как по поводу то ли стихов Хорелиуса, то ли моей собственной персоны прошелся один римский поэт по имени Гораций. А другой Лукан буквально изрешетил меня своими насмешками.
Charles. I know nothing of these; but I know that in my time a pert French satirist, one Boileau, made so free with your character, that I tore his book for having abused my favourite hero. And now this saucy Englishman has libelled us both. But I have a proposal to make to you for the reparation of our honour. If you will join with me, we will turn all these insolent scribblers out of Elysium, and throw them down headlong to the bottom of Tartarus, in spite of Pluto and all his guards.
Charles. Я про таких ничего не слышал. Но уже в мое время некий перекрахмаленный французский нахал-сатирик, а правильнее так сортирик, по фамилии Буало так игриво прошелся по вашему, моего любимого героя, характеру, что я приказал купить все его сочинения в моем королевстве и торжественно пожег их на костре. А теперь этот нагловатый англичанин посмел задеть нас обоих. У меня есть хорошее предложение к вашей милости. Если вы согласитесь на мой план, то мы вышвирнем этих писак из Элизуиума, чтобы духу их здесь не было. Пусть развлекаются сколько хотят в Тартаре под надзором плутоновских санитаров.
Alexander. This is just such a scheme as that you formed at Bender, to maintain yourself there, with the aid of three hundred Swedes, against the whole force of the Ottoman Empire. And I must say that such follies gave the English poet too much cause to call you a madman.
Alexander. Я уже попытался сурово поговорить с Лукианом, который насмешничал мне в глаза. Тот даже глазом не моргнул: это на земле ты был повелителем, ответил мне он, а здесь оба мы бесплотные тени и я плевать хотел на твое бесплотное величество своей бесплотной слюной. Так-то оно так, пусть слюна и бесплотная, но вот слова-то при ней, хоть и тоже бесплотные, но так ранили меня в мое бесплотное сердце. что я до сих пор отойти не могу. Но я теперь пор немного успокоился. А ты попал сюда недавно, прямо из-под Бендер, где ты с тремя сотнями своих гвардейцев пытался противостоять всей мощи турецкой армии. Но здесь такие номера не прокатывают. Так что английский поэт имел все основания посмеяться над тобой.
Charles. If my heroism was madness, yours, I presume, was not wisdom.
Charles. Но если мой героизм -- глупость, то и ваш, надо полагать, не подпрягается с мудростью.
Alexander. There was a vast difference between your conduct and mine. Let poets or declaimers say what they will, history shows that I was not only the bravest soldier, but one of the ablest commanders the world has ever seen.
Alexander. Ошибаешься. Между мной и тобой есть определенная разница. Поэты и даже историки могут сколько угодно скалить по моему адресу зубы. Но история, подлинная, а не та что пишется на заказ, уже давно показала, что я не только бравый солдат посвыше Швейка, но и талантливейших из всех полководцев, которые только существовали в этом мире.
Whereas you, by imprudently leading your army into vast and barren deserts at the approach of the winter, exposed it to perish in its march for want of subsistence, lost your artillery, lost a great number of your soldiers, and was forced to fight with the Muscovites under such disadvantages as made it almost impossible for you to conquer.
В то время как ты повел свою армию в глубь варварской страны, когда зима уже катила в глаза без должного провианта и снабжения. Потерял всю артиллерию, да не в битвах, а в диком бездорожье, словно забыв, что Московия славна не только дураками, но и отсутствием дорог. Так что когда дело дошло до Полтавы ты уже был едва тепленьким и твою армию можно было взять голыми руками.
Charles. I will not dispute your superiority as a general. It is not for me, a mere mortal, to contend with the son of Jupiter Ammon.
Charles. Я не смею диспутировать с Вашим высочеством и равняться с вами как с генералом. Я хоть и славный воин, но простой смертный, вас же египетские попы произвели в сыновья Юпитера Аммона.
Alexander. I suppose you think my pretending that Jupiter was my father as much entitles me to the name of a madman as your extravagant behaviour at Bender does you. But you are greatly mistaken. It was not my vanity, but my policy, which set up that pretension. When I proposed to undertake the conquest of Asia, it was necessary for me to appear to the people something more than a man.
Alexander. Ты полагаешь, что назвавшись сыном божества я сравнялся в глупости с твоим бендерским эпизодом? Нет дорогой мой, не льсти себе. Приравнять себя к божеству было не моим тщеславием, а чисто политическим актом. Если мои солдаты и командиры откровенно подшучивали над моей божественностью, то для того чтобы покорить восточных людей, нужно было представить себя чем-то бОльшим, чем человек.
They had been used to the idea of demi-god heroes. I therefore claimed an equal descent with Osiris and Sesostris, with Bacchus and Hercules, the former conquerors of the East. The opinion of my divinity assisted my arms and subdued all nations before me, from the Granicus to the Ganges. But though I called myself the son of Jupiter, and kept up the veneration that name inspired, by a courage which seemed more than human, and by the sublime magnanimity of all my behaviour, I did not forget that I was the son of Philip.
Эти дикари привыкли к идее царя-божества. "Есть царь, есть Скифия, нет царя, нет Скифии" -- вот как рассуждают эти варвары. Поэтому я объявлял себя то сыном Осириса и Сесостриса, то Вакха и Геркулеса, то Христа и Иеговы в зависимости о страны, которую мне предстояло покорять. Идея моей божественности предшествовала моим военным операциям и парализовывавла военные потенции противостоящих армий от Стамбула до Бомбея. Но хотя и мылился в сыновья богов, и заставлял поклоняться себе как божеству (впрочем, я совершил редкостные по человеческим меркам военные подвиги, всегда сопровождавшиеся не меньшим величием души), я ни на минуту не забывал, что в моих жилах течет человеческая кровь и я сын Филиппа. Мои близкие друзья так и называли меня Юпитер Филиппыч.
I used the policy of my father and the wise lessons of Aristotle, whom he had made my preceptor, in the conduct of all my great designs. It was the son of Philip who planted Greek colonies in Asia as far as the Indies; who formed projects of trade more extensive than his empire itself; who laid the foundations of them in the midst of his wars;
Я продолжил политику своего отца и конспекты лекционных курсов Аристотеля, от которых я никогда не отлынивал. Именно как сын своего отца я понимал, что никакие военные успехи непрочны, если их не подкрепить разумными политическими и экономическими мероприятиями. Поэтому я способствовал греческой колонизации в Африке, Азии и Индии. Эти колонии стали форпостами для административной деятельности моих преемников. Я разработал и начал осуществлять проекты развития торговли, ибо торговля гораздо теснее связывает завоеванные провинции, чем сила оружия.
who built Alexandria, to be the centre and staple of commerce between Europe, Asia, and Africa, who sent Nearchus to navigate the unknown Indian seas, and intended to have gone himself from those seas to the Pillars of Hercules that is, to have explored the passage round Africa, the discovery of which has since been so glorious to Vasco de Gama.
Мною заложена Александрия, ставшая торговым и мозговым центром между завоеванными странами. Я снарядил исследовательскую экспедицию в Индийский океан. Так были открыл течения и сезонные муссоны. Благодаря этому морской путь между Египтом и Индонезией раньше занимавший годы, стал укладываться в недели. Другую экспедицию с Неархом во главе я отправил за Геркулесовы столбы, чтобы открыть морской путь вокруг Африки. Предприятие это увенчалось полным успехом уже при Васко да Гаме, но греки вышли на просторы Атлантики и уже через пару десятков лет плавали до Британии, о которой раньше у нас никто и не слышал.
It was the son of Philip who, after subduing the Persians, governed them with such lenity, such justice, and such wisdom, that they loved him even more than ever they had loved their natural kings; and who, by intermarriages and all methods that could best establish a coalition between the conquerors and the conquered, united them into one people. But what, sir, did you do to advance the trade of your subjects, to procure any benefit to those you had vanquished, or to convert any enemy into a friend?
Именно я, сын Филиппа и выученик Аристотеля, покорил Персию, но не стал гнобить ее, а постарался привлечь к управлению этой гигантской страной ее же элиту. Я даже оставил на своих постах всех дариевых губернаторов. И вместе с тем я начал искоренять там варварские законы и обычаи, что однако делал не разом, а больше путем распространения образования, чем системой полицейских мер. А ты, дорогуша, что ты сделал для Швеции или Московии, какие полезные мероприятия ты провел или хотя бы замыслил? Ну-ка ответь мне без запинки.
Charles. When I might easily have made myself King of Poland, and was advised to do so by Count Piper, my favourite Minister, I generously gave that kingdom to Stanislas, as you had given a great part of you conquests in India to Porus, besides his own dominions, which you restored to him entire after you had beaten his army and taken him captive.
Charles. А то? Я завоевал Польшу, и все мои советники враз советовали мне напялить на бошку польскую корону. Я же, учитывая близящуюся войну с Московией, предпочел иметь поляков в друзьях и отдал их корону Станиславу Лещинскому. И в этом я следовал твоему примеру, когда ты покорял Индию. Ты победил пенджабского царя Пора, но не только не отправил его в концлагерь, но еще и вернул ему царство с прибавлением новых земель, так что он стал надежнейшим твоим союзником на Востоке.
Alexander. I gave him the government of those countries under me and as my lieutenant, which was the best method of preserving my power in conquests where I could not leave garrisons sufficient to maintain them. The same policy was afterwards practised by the Romans, who of all conquerors, except me, were the greatest politicians.
Alexander. Я сохранил его у власти как своего наместника: самый лучший метод упрочить власть в завоеванной стране, особенно когда из-за дальности территории и ненадежности коммуникаций трудно было опираться на постоянные гарнизоны. Эту мою практику позднее переняли римляне, а еще позднее англосаксы и американцы. Они предпочитают доминировать над миром, опираясь более на коррумпированные режимы, чем на прямое управление. И сколько бы их варварская элита ни вопила о суверенности и поднимании колен она, как птица, привязанная за лапки -- типа деток в престижных универах -- будет резвиться в строго заданных ей пределах.
But neither was I nor were they so extravagant as to conquer only for others, or dethrone kings with no view but merely to have the pleasure of bestowing their crowns on some of their subjects without any advantage to ourselves. Nevertheless, I will own that my expedition to India was an exploit of the son of Jupiter, not of the son of Philip.
Но ни я, ни мои последователи не были настолько экстравагантны, чтобы завоевывать чужие страны только ради удовольствия завоевания и дарить короны тем, кому дарить их никак не следовало. Отдав корону Станиславу Лещинскому, который для большинства поляков был хуже горькой редьки, ты не только не привязал Польшу к себе, но еще больше возбудил вражды к шведам во всех слоях общества, и главным образом шляхты. Сознаюсь все же, что мой поход в Индию был скорее подвигом сына Юпитера. чем Филиппа -- блестящий и бесполезный.
I had done better if I had stayed to give more consistency to my Persian and Grecian Empires, instead of attempting new conquests and at such a distance so soon. Yet even this war was of use to hinder my troops from being corrupted by the effeminacy of Asia, and to keep up that universal awe of my name which in those countries was the great support of my power.
Лучше бы следовало больше заняться обустройством Греции и Персии, чем мчаться со всем войском черти знает куда. Правда, индийская компания имела свой прагматический смысл. Мои солдаты и командиры, хлебнув персидской роскоши и чаров ихних Шахерезад, совсем обабились и престали ловить мышей. Нужно было встряхнуть их тяжелым и опасным походом, вдохнуть в их души былые мужество и предприимчивость.
Charles. In the unwearied activity with which I proceeded from one enterprise to another, I dare call myself your equal. Nay, I may pretend to a higher glory than you, because you only went on from victory to victory; but the greatest losses were not able to diminish my ardour or stop the efforts of my daring and invincible spirit.
Charles. Что касается неугомонности, с которой я бросался из одной авантюры к другой, я могу встать с вами вровень. Нет, даже где-то и повыше вас. Ведь вы шли от победы к победе, как по проспекту. Я же испытал и горькие поражения и разгромы, когда все рушилось в одночасье. Но я с прежним пылом и неустрашимостью принимался за старое.
Alexander. You showed in adversity much more magnanimity than you did in prosperity. How unworthy of a prince who imitated me was your behaviour to the king your arms had vanquished! The compelling Augustus to write himself a letter of congratulation to one of his vassals whom you had placed in his throne, was the very reverse of my treatment of Porus and Darius.
Alexander. В поражениях ты показал большее величие духа, чем в победах. Вот в чем заковыка. Твое поведение по отношению к побежденному королю было мальчишеским и недостойным великого завоевателя. Я имею в виду тот эпизод, когда ты заставил Августа, польского короля, которого ты лишил престола, писать поздравительное письмо посаженному тобою на трон Станиславу. Разве так я вел себя по отношению к Пору или Дарию?
It was an ungenerous insult upon his ill-fortune. It was the triumph of a little and a low mind. The visit you made him immediately after that insult was a further contempt, offensive to him, and both useless and dangerous to yourself.
Такое поведение к поверженному врагу было более, чем оскорбительно. Фикстулить своим триумфом -- это, прошу прощения, за неизящность моей аттической речи, не по-пацански. Вспомни, как ты явился во дворец к Августу один и без охраны. Но мало того, что подобное поведение было оскорбительно, оно было неразумно. Если бы я каждую свою победу сопровождал унижением врага, я бы не дошел до Индии, ибо позади себя оставил бы горящий тыл.
Charles. I feared no danger from it. I knew he durst not use the power I gave him to hurt me.
Charles. Я не видел в этом никакой опасности. Станислав зависел от меня, Август был повержен. Что могло мне угрожать?
Alexander. If his resentment in that instant had prevailed over his fear, as it was likely to do, you would have perished deservedly by your insolence and presumption. For my part, intrepid as I was in all dangers which I thought it was necessary or proper for me to meet, I never put myself one moment in the power of an enemy whom I had offended.
Alexander. Если бы затаенная обида Августа взяла бы верх над его страхом, что было весьма вероятно, ты бы погиб раньше времени, и такое возмездие было бы полностью заслужено тобой и справедливо. Что касается меня, то насколько я был смел и отважен, когда это было необходимо, настолько же я был осторожен и благоразумен, когда ситуация не требовала риска. Фортуна -- она ведь баба своенравная. Не следует слишком дразнить ее.
But you had the rashness of folly as well as of heroism. A false opinion conceived of your enemy's weakness proved at last your undoing. When, in answer to some reasonable propositions of peace sent to you by the Czar, you said, 'You would come and treat with him at Moscow,' he replied very justly, 'That you affected to act like Alexander, but should not find in him a Darius.' And, doubtless, you ought to have been better acquainted with the character of that prince.
У тебя же героизм часто шел рука об руку с безрассудством. Именно фальшивые представления о собственной силе и слабости врага были причиной многих твоих неудач. После победы над дикой Московский Петр предложил тебе очень выгодный мир. И что ты ему ответил? "Подожди немного, вот я приду в Москву и там мы потолкуем подробнее об условиях мирного договора". На что тебе русский царь ответил: "Ты ведешь себя прямо как вылитый Александр, да вот только я-то не Дарий". Уже этот ответ должен бы заставить тебя задуматься о характере твоего противника.
Had Persia been governed by a Peter Alexowitz when I made war against it, I should have acted more cautiously, and not have counted so much on the superiority of my troops in valour and discipline over an army commanded by a king who was so capable of instructing them in all they wanted.
Правь царь, подобный Петру Персией, когда я воевал с ней, я вел бы себя более осторожно и имея перед собой гигантские территории, населенные многочисленными и далеко не замиренными персами народы, я не слишком бы уповал на силу своих армий. Имея перед собой противника, который умеет делать выводы из своих поражений и переобуваться на ходу.
Charles. The battle of Narva, won by eight thousand Swedes against fourscore thousand Muscovites, seemed to authorise my contempt of the nation and their prince.
Charles. Победа под Нарвой, когда с восьмитысячным войском я играючи разбил 40 000 тысяч московитов, казалась мне достаточным основанием для презрения к варварам и их царю.
Alexander. It happened that their prince was not present in that battle. But he had not as yet had the time which was necessary to instruct his barbarous soldiers. You gave him that time, and he made so good a use of it that you found at Pultowa the Muscovites become a different nation. If you had followed the blow you gave them at Narva, and marched directly to Moscow, you might have destroyed their Hercules in his cradle. But you suffered him to grow till his strength was mature, and then acted as if he had been still in his childhood.
Alexander. А все потому, что Петр лично не руководил своим войском в той битве. Да у него и времени не было сформировать боеспособное войско. Ты же дал ему это время, и он употребил его с толком. Пока ты колесил по Европе от победы к победе, он неустанными трудами муштровал свои армии. И они в конце концов дали прикурить тебе под Полтавой. Если бы ты в свое время не упивался Нарвской викторией, а совершил бы марш-бросок на Москву, ты бы задушил этого Геркулеса в колыбели. Но ты спокойно наблюдал за ростом его могущества, хотя твои агенты и докладывали тебе о растущей силы московитов. А потом вел себя с ним так, будто он все еще щеголяет в коротких штанишках.
Charles. I must confess you excelled me in conduct, in policy, and in true magnanimity. But my liberality was not inferior to yours; and neither you nor any mortal ever surpassed me in the enthusiasm of courage. I was also free from those vices which sullied your character. I never was drunk; I killed no friend in the riot of a feast; I fired no palace at the instigation of a harlot.
Charles. Да, да, сто раз да. Вы превосходите меня в поведении, в политике, в широте кругозора. Но в свободе мысли я не ниже вас, а тем более ни один смертный не в состоянии превзойти меня в энтузиазме и мужестве. Плюс я был свободен от тех пороков, которые пачкают в глазах потомства ваш светлый облик. Я не злоупотреблял горячительными напитками -- страшный порок нас шведов, -- я не убивал за неосторожное слово друга на пиру. я не поджигал дворца, гоняясь за блядями.
Alexander. It may perhaps be admitted, as some excuse for my drunkenness, that the Persians esteemed it an excellence in their kings to be able to drink a great quantity of wine, and the Macedonians were far from thinking it a dishonour.
Alexander. Что касается пьянства, то в оправдание могу сказать, что оно было продиктовано чисто политическими причинами. Персидские цари пили так, что македонцы просто не верили своим глазам, что так много зелья можно влить в себя без риска для мочевого пузыря. Если бы я пил меньше, персы просто бы меня презирали, считая ненастоящим царем и уж никак не богом.
But you were as frantic and as cruel when sober as I was when drunk. You were sober when you resolved to continue in Turkey against the will of your host, the Grand Signor. You were sober when you commanded the unfortunate Patkull, whose only crime was his having maintained the liberties of his country, and who bore the sacred character of an ambassador, to be broken alive on the wheel, against the laws of nations, and those of humanity, more inviolable still to a generous mind.
Но я был и неистовым и даже жестоким только в подпитии, ты же и трезвый доходил до того, что мне пьяному на ум в голову и не приходило. Ты был трезв как стеклышко, когда решил, что Турция самое подходящее для тебя место жительства и решил там, похоже, поселиться навечно против воли приютившего тебя султана. Ты был трезв, когда живым колесовал несчастного Паткуля против законов не только человечности, но и своей страны. Причем, он был послом, охраняемым своим статусом, и вся его вина состояла лишь в его патриотизме, жестком и бескомпромиссном отстаивании интересов пославшего его государя.
You were likewise sober when you wrote to the Senate of Sweden, who, upon a report of your death, endeavoured to take some care of your kingdom, that you would send them one of your boots, and from that they should receive their orders if they pretended to meddle in government an insult much worse than any the Macedonians complained of from me when I was most heated with wine and with adulation.
А как ты повел себя с Сенатом? Когда по известии, оказавшемся впоследствии ложным, они стали совещаться о мерах по управлению государством в период междуцарствия? Де, придурки, жив я или мертв, не вам решать. У вас есть в Сенате мои сапоги. Их вполне достаточно, чтобы отдавать вам приказания. Был ли ты тогда трезвый лучше меня пьяного, когда я позволял себе некоторые эксцессы, о которых потом сам же и раскаивался.
As for my chastity, it was not so perfect as yours, though on some occasions I obtained great praise for my continence; but, perhaps, if you had been not quite so insensible to the charms of the fair sex, it would have mitigated and softened the fierceness, the pride, and the obstinacy of your nature.
Что касается моей несдержанности в отношении женского пола, то здесь ты прав. Но с другой стороны, возможно, именно твоя непреклонность к самым соблазнительным чарам и сделали тебя таким черствым и лишенным сочувствия к людям и их слабостям.
Charles. It would have softened me into a woman, or, what I think still more contemptible, the slave of a woman. But you seem to insinuate that you never were cruel or frantic unless when you were drunk. This I absolutely deny.
Charles. Скорее податливость к женским прелестям обабило бы меня самого или превратило в уродливое существо, покорное бабским прихотям. Но вы неправы, когда извиняете свои неблаговидные поступки исключительно пьянством. Хотя и это извинение хиловастенько.
You were not drunk when you crucified Heph?stion's physician for not curing a man who killed himself by his intemperance in his sickness, nor when you sacrificed to the manes of that favourite officer the whole nation of the Cusseans men, women, and children who were entirely innocent of his death because you had read in Homer that Achilles had immolated some Trojan captives on the tomb of Patroclus. I could mention other proofs that your passions inflamed you as much as wine, but these are sufficient.
Но ведь вы были трезвы как стеклышко, когда вы распяли врача, лешившего вашего любимца Гефестиона лишь за то, что он не смог его вылечить, после того как тот самоотравился не в силах терпеть мук своей страшной лихорадки. А как расценить вашу резню куссеанов, включая женщин, стариков и детей, за убийство одного-единственного из ваших офицеров. И лишь потому, что следовали примеру Ахиллеса, который сжег на могиле своего друга Патрокла несколько троянских пленных. Могу привести и другие примеры, когда ярость ваша подогревалась отнюдь не вином.
Alexander. I can't deny that my passions were sometimes so violent as to deprive me for a while of the use of my reason; especially when the pride of such amazing successes, the servitude of the Persians, and barbarian flattery had intoxicated my mind. To bear at my age, with continual moderation, such fortune as mine, was hardly in human nature.
Alexander. Не могу отрицать, что мои страсти порой ослепляли меня и отнимали у разума всякую руководящую силу. В этом горько признаться, и учение философа Юма, что руководят человеком исключительно аффекты, а разум лишь оправдывает или порицает их действие, мне тут не оправдание. Оправданием же, хотя и слабым, может служить то, что мои удивительные успехи, неумеренные лесть и преклонение персов. совершенно затуманили мне мозги. Вынести с достоинством, да еще в таком молодом возрасте ношу постоянных успехов и преклонения было свыше человеческих сил.
As for you, there was an excess and intemperance in your virtues which turned them all into vices. And one virtue you wanted, which in a prince is very commendable and beneficial to the public I mean, the love of science and of the elegant arts. Under my care and patronage they were carried in Greece to their utmost perfection. Aristotle, Apelles, and Lysippus were among the glories of my reign.
Что же касается тебя, то эксцессы и неумеренность твоих доблестей часто обращала их в пороки. Скажу лишь, возвращаясь к началу нашей беседы, что одной доблести, совершенно необходимой для суверена ты был лишен начисто. Это любви к наукам и свободным искусствам. Под моим патронажем они процветали в Греции и достигли высшего совершенства. Аристотель, Аппелес, Лисипп, Исократ все они творили именно в мое правление.
Yours was illustrated only by battles. Upon the whole, though, from some resemblance between us I should naturally be inclined to decide in your favour, yet I must give the priority in renown to your enemy, Peter Alexowitz. That great monarch raised his country; you ruined yours. He was a legislator; you were a tyrant.
Твое же было отмечено лишь битвами. Вот и гоняешься теперь за поэтами и пытаешься вразумить их силой своих кулаков, хотя и ты и они здесь всего лишь бесплотные тени. Подводя итоги, я все же отдам предпочтение твоему извечному противнику царю Петру. Этот великий монарх построил свою страну, ты же руинировал свою.
Wolsey. You seem to look on me, Ximenes, with an air of superiority, as if I was not your equal. Have you forgotten that I was the favourite and first Minister of a great King of England? that I was at once Lord High Chancellor, Bishop of Durham, Bishop of Winchester, Archbishop of York, and Cardinal Legate? On what other subject were ever accumulated so many dignities, such honours, such power?
Wolsey. Ты что-то посматриваешь на меня, Хименес, сверху своего росточка вниз, будто я не ровня тебе по положению. Ты что подзабыл здесь на Елисейских полях, что я был премьер-министром Англии у такого короля как Генрих VIII, лордом-хранителем печати, епископом Дурхэма, Винчестера, архиепископос Йорка, да и вдобавок носил титул и кардинала Лигейт? А ну-ка отвечай без запинки? На каком подданном какого королевства было навешано столько титулов и почестей?
Ximenes. In order to prove yourself my equal, you are pleased to tell me what you had, not what you did. But it is not the having great offices, it is the doing great things, that makes a great Minister. I know that for some years you governed the mind of King Henry VIII., and consequently his kingdom, with the most absolute sway. Let me ask you, then, What were the acts of your reign?
Ximenes. Чтобы показать, что ты был не ниже меня, ты перечисляешь, что ты имел, но не перечисляешь того, что ты сделал. Великим человеком министра делает не его пост, а его дела. Это только скифские царьки, понавешав на себя побрякушек титулов считают себя элитой. Я знаю, что в течение многих лет ты был безусловным фаворитом Генриха VIII. Твое влияние на его особу, а значит и на королевство было безграничным. Но скажи же мне, а что ты такого сделал во время своего правления?
Wolsey. My acts were those of a very skilful courtier and able politician. I managed a temper which nature had made the most difficult to manage of any perhaps that ever existed, with such consummate address that all its passions were rendered entirely subservient to my inclinations. In foreign affairs I turned the arms of my master or disposed of his friendship, whichever way my own interest happened to direct.
Wolsey. Мои действия -- это действия искусного придворного и способного политика. Генрих по темпераменту был совершенно неуправляем. Я приноровился однако ввести его в рамки приличий и очень ловко ввести поток его страстей в русло моих намерений. Я сумел направить оружие его армий и склонить его к тем политическим союзам, которые отвечали направлению моих политических представлений.
It was not with him, but with me, that treaties were made by the Emperor or by France; and none were concluded during my Ministry that did not contain some Article in my favour, besides secret assurances of aiding my ambition or resentment, which were the real springs of all my negotiations. At home I brought the pride of the English nobility, which had resisted the greatest of the Plantagenets, to bow submissively to the son of a butcher of Ipswich. And, as my power was royal, my state and magnificence were suitable to it; my buildings, my furniture, my household, my equipage, my liberalities, and my charities were above the rank of a subject.
Это не с его помощью, а моей были заключены союзы с французским королем. Не было ни одного договора, заключенного во время моего министерства, который бы не содержал статей, официальных или секретных, которые бы не были прописаны в моей политической программе. Во всех переговорах присутствовала моя невидимая рука, заводившая пружины их действия. Во внутренних делах я подчинил гордость ноблеменов сыну простого мясника. Ноблемов, открыто дерзивших потомку Плантагенетов. И я сумел руководить всей внутренней политикой королевства. И поскольку моя власть была безгранична, я не мог довольствоваться ради ее авторитета меньшей помпой, чем я ее окружил. Мои дворцы, убранство комнат, моя несравненная библиотека были лучшими в Европе.
Ximenes. From all you have said I understand that you gained great advantages for yourself in the course of your Ministry too great, indeed, for a good man to desire, or a wise man to accept. But what did you do for your sovereign and for the State? You make me no answer. What I did is well known. I was not content with forcing the arrogance of the Spanish nobility to stoop to my power, but used that power to free the people from their oppressions.
Ximenes. Опять за рыбу деньги. Да разве я спорю, что добытые тобой слава и богатства были наивысшими, какие только выпадают на долю смертных. Тут ты преуспел по полной. Но что ты сделал для страны, для подданных твоего короля? Вот на какой вопрос я жду от тебя ответа. А ты упорно увиливаешь. Я вот тоже согнул в дугу гордость наших испанских грандов. Но я это сделал, чтобы облегчить тяжелую долю простого народа, дать хоть чуть-чуть вздохнуть нашему бизнесу и фермерству. А ты?
In you they respected the royal authority; I made them respect the majesty of the laws. I also relieved my countrymen, the commons of Castile, from a most grievous burden, by an alteration in the method of collecting their taxes. After the death of Isabella I preserved the tranquillity of Aragon and Castile by procuring the regency of the latter for Ferdinand, a wise and valiant prince, though he had not been my friend during the life of the queen.
В твоем лице люди уважали авторитет королевской власти, а вернее, боялись его, я же склонил их к уважению закона, который выше любого представителя власти. Я провел в жизнь целый пучок полезных экономических реформ, сократил налоги и увеличил поступление в казну не за счет обирания людей. а за счет возбуждения их деловой активности. Ты знаешь, после смерти королевы Изабеллы две главные составляющие испанского королевства -- Кастилия и Каталония -- готовы были пойти стенка на стенку со своими чудаческими идеями о суверенитете. Я посадил на престол Фердинанда, мужественного и многообещающего принца, хотя и моего личного врага, учредил регентства и тем предотвратил гражданскую войну в стране.
And when after his decease I was raised to the regency by the general esteem and affection of the Castilians, I administered the government with great courage, firmness, and prudence; with the most perfect disinterestedness in regard to myself, and most zealous concern for the public. I suppressed all the factions which threatened to disturb the peace of that kingdom in the minority and the absence of the young king; and prevented the discontents of the commons of Castile, too justly incensed against the Flemish Ministers, who governed their prince and rapaciously pillaged their country, from breaking out during my life into open rebellion, as they did, most unhappily, soon after my death.
И когда после его смерти я стал регентом благодаря воли кастильских нобилей, я повел правление со всей необходимой твердостью, ни на йоту не отходя от своих политических принципов. И вместе с тем не ущемляя прав и достоинств каталонского дворянства. Я расправился с оппозицией не идей, а шкурных интересов? которая только и может существовать в тоталитарном государстве, и взял под контроль кастильский парламент, в котором обсуждение любого вопроса заканчивалось поножовщиной и всеобщей свалкой. Я отстранил от власти влиятельных принцев, правление которых в Бельгии не принося никаких доходов в казну, отягощало только неподъемной тяжестью их немалые карманы и разоряло нашу богатейшую провинцию. Этим я предотвратил нидерландцев от мятежа, который увы! все же грянул из-за неуемной политики моих последователей.
These were my civil acts; but, to complete the renown of my administration, I added to it the palm of military glory. At my own charges, and myself commanding the army, I conquered Oran from the Moors, and annexed it, with its territory, to the Spanish dominions.
Таковы мои успехи на гражданском поприще. Но и в военной области я был парень не промах. Под моим непосредственным командованием мы разбили принца Нассауского, отвоевали у исламских террористов Оран и так прочно привязали север Мавритании к Испании, что и в начале III тысячелетия он все еще находился под эгидой испанской короны.
Wolsey. My soul was as elevated and noble as yours, my understanding as strong, and more refined; but the difference of our conduct arose from the difference of our objects. To raise your reputation and secure your power in Castile, by making that kingdom as happy and as great as you could, was your object. Mine was to procure the Triple Crown for myself by the assistance of my sovereign and of the greatest foreign Powers. Each of us took the means that were evidently most proper to the accomplishment of his ends.
Wolsey. Мой дух был так же возвышенен и благороден как твой -- ведь недаром же среди государственных забот я находил время для ученых занятий и главного труда своей жизни, перевода на наш варварский английский язык Священного писания. Мои принципы так же тверды, хотя и не такие прямолинейные как у тебя. Но разница в нашем поведении диктовалась разницей в культуре наших стран. Твои авторитет и репутация нужны были тебе для возвеличивания Кастильского королевства, как базового в Испании, и превращения последней в мировую державу. Мои же интересы были направлены на внутрианглийские проблемы, и прежде всего укрепление самой королевской власти. Ради этого я не сомневался идти на контакт с великими европейскими державами.
Ximenes. Can you confess such a principle of your conduct without a blush? But you will at least be ashamed that you failed in your purpose, and were the dupe of the Powers with whom you negotiated, after having dishonoured the character of your master in order to serve your own ambition. I accomplished my desire with glory to my sovereign and advantage to my country.
Ximenes. И что? Ты осмеливаешься не краснея потрясать передо мной своими намерениями? Ведь если они и были таковы, то оказались в итоге в заднице. Те европейские страны, с которыми ты заигрывал, кинули тебя как котенка, развели как последнего лоха. Генрих VIII стал необразованным пугалом в глазах Европы. И это не без вольного или невольного содействия твоей политики. Я же не сделал ничего такого, что пошло бы во вред репутации Испанской монархии.
Besides this difference, there was a great one in the methods by which we acquired our power. We both owed it, indeed, to the favour of princes; but I gained Isabella's by the opinion she had of my piety and integrity. You gained Henry's by a complaisance and course of life which were a reproach to your character and sacred orders.
Но говоря о разнице целей, не следует изымать из внимания разницы методов, которыми мы пользовались для достижения своих целей. Нас обоих крышевали наши суверены, но я-то втерся к Изабелле в доверие благодаря своей репутации благочестивца и честняги. Ты же добился покровительства Генриха гнуснейшей для не только священника, но и любого порядочного человека линией поведения.
Wolsey. I did not, as you, Ximenes, did, carry with me to Court the austerity of a monk; nor, if I had done so, could I possibly have gained any influence there. Isabella and Henry were different characters, and their favour was to be sought in different ways. By making myself agreeable to the latter, I so governed his passions, unruly as they were, that while I lived they did not produce any of those dreadful effects which after my death were caused by them in his family and kingdom.
Wolsey. Не согласен. Я в отличие от тебя не разыгрывал из себя при дворе монаха, строго разделяя веру и мирские дела. Иначе мне бы и в гробу не видать благоволения Генриха. Ты забываешь разницу между характерами наших королей. Изабелла отличалась редкой для женщин на троне целомудренностью и строгостью нравов. Генрих же был распутником, пьяницей, драчуном. И нужно было попить с мое и побегать за бабами, чтобы найти общий язык с таким хамом. Но за время правления я насколько возможно взнуздывал в интересах королевства его пороки, которые после моей смерти вновь расцвели во всей красе своего безобразия.
Ximenes. If Henry VIII., your master, had been King of Castile, I would never have been drawn by him out of my cloister. A man of virtue and spirit will not be prevailed with to go into a Court where he cannot rise without baseness.
Ximenes. Но если бы такой Генрих VIII был бы королем Кастилии, я никогда бы ради самых благородных целей не оставил своей монашеской кельи. Подлинный религиозник никогда не пойдет служить туда, где успешная карьера неотделима от сволочизма.
Wolsey. The inflexibility of your mind had like to have ruined you in some of your measures; and the bigotry which you had derived from your long abode in a cloister, and retained when a Minister, was very near depriving the Crown of Castile of the new-conquered kingdom of Granada by the revolt of the Moors in that city, whom you had prematurely forced to change their religion. Do you not remember how angry King Ferdinand was with you on that account?
Wolsey. О! как пафосно сказано, и как благородно. Меня аж слеза умиления прошибла до самых печенок. Только вот своей несгибаемостью ты едва не погубил Кастильского королевства. Я хочу напомнить те исторические эпизоды, когда вынесенная из кельи твоя ригористичность привела к войне с Гренадой. Ты вдруг с бухты барахты потребовал от мавров отказаться от их религии и срочно креститься всем кагалом по католическому обряду. Ты помнишь, как это воспринял тогда еще бывший на королевстве Фердинанд, и как он посоветовал тебе на время остыть в той самой келье, откуда он тебя поднял до двора.
Ximenes. I do, and must acknowledge that my zeal was too intemperate in all that proceeding.
Ximenes. Помню. И сознаюсь, что, возможно, мой запал был несколько перегрет. Толерантность и мультикультурность как-то никогда не находили отклика в моей душе.
Wolsey. My worst complaisances to King Henry VIII. were far less hurtful to England than the unjust and inhuman Court of Inquisition, which you established in Granada to watch over the faith of your unwilling converts, has been to Spain.
Wolsey. Мое самое отъявленное подобострастие к порочному Генриху, никогда не приводило к такому ужасу как утверждение Суда инквизиции у вас в Испании. Ну, допустим, бог и его святые для тебя единственный свет в окошке, но зачем же сжигать на кострах тех, кто не укротил своего придурка между ног?
Ximenes. I only revived and settled in Granada an ancient tribunal, instituted first by one of our saints against the Albigenses, and gave it greater powers. The mischiefs which have attended it cannot be denied; but if any force may be used for the maintenance of religion (and the Church of Rome has, you know, declared authoritatively that it may) none could be so effectual to answer the purpose.
Ximenes. Я всего-то восстановил старые традиции и учредил в Гранаде трибунал, во главе которого поставил всеми уважаемого за свою святость монаха. Моей главной целью была не борьба против тех, у кого, как ты говоришь, горячее сердце в штанах, а главным образом против альбигойской ереси. Злоупотребления были, репрессии перехватывали через край, хотя до сталинских лагерей и гитлеровских концлагерей нам было далековато, но Суд инквизиции был единственной возможностью исправить существующее зло. и ты знаешь святой престол вполне одобрил наше начинание.
Wolsey. This is an argument rather against the opinion of the Church than for the Inquisition. I will only say I think myself very happy that my administration was stained with no action of cruelty, not even cruelty sanctified by the name of religion. My temper indeed, which influenced my conduct more than my principles, was much milder than yours. To the proud I was proud, but to my friends and inferiors benevolent and humane.
Wolsey. То что святой престол поддержал введение Суда инквизиции скорее говорит против Рима, чем за христианство. Мое правление не запятнало себя актами жестокости, хотя бы и побрызганными святой водицей. Моими поступками руководил скорее мой темперамент, чем принципы. Это плохо. Но это и хорошо. Ибо чтобы не говорили принципы, но я был горд и низок только с низкими не по рождению, а по характеру. С друзьями же и людьми низких сословий я был терпим и благожелателен.
Had I succeeded in the great object of my ambition, had I acquired the Popedom, I should have governed the Church with more moderation and better sense than probably you would have done if you had exchanged the See of Toledo for that of Rome. My good-nature, my policy, my taste for magnificence, my love of the fine arts, of wit, and of learning, would have made me the delight of all the Italians, and have given me a rank among the greatest princes. Whereas in you the sour bigot and rigid monk would too much have prevailed over the prince and the statesman.
Преуспей я в своих амбициях, то есть напяль я на себя папскую тиару, я бы правил Церковью с большей умеренностью и большим здравым смыслом, чем ты, удайся тебе поменять место жительства в Толедо на Рим. Мою юморок не без солености, моя политичность, особенно с дамами, чувство прекрасного, любовь к живописи, литературе, языкам, наверное, встретили бы полное понимание как со стороны итальянцев, так и всех правителей Европы. В тебе же монах и святоша брали верх над житейским разумом и политическим расчетом.
Ximenes. What either of us would have been in that situation does not appear; but, if you are compared to me as a Minister, you are vastly inferior. The only circumstance in which you can justly pretend to any equality is the encouragement you gave to learning and your munificence in promoting it, which was indeed very great. Your two colleges founded at Ipswich and Oxford may vie with my University at Alcala de Henara. But in our generosity there was this difference all my revenues were spent in well-placed liberalities, in acts of charity, piety, and virtue; whereas a great part of your enormous wealth was squandered away in luxury and vain ostentation.
Ximenes. Если бы, как сказал один великий политик будущего, у бабки было бы что-то, она была бы дедкой. Ни ты ни я не стали папами, а вот как премьер-министр я намного превосхожу тебя. Единственно в чем я отдаю пальму первенства тебе, так это в твоем поклонении свободным искусствам и твоим усилиям в этом направлении. Два колледжа, основанные тобой в Ипсвиче и Оксфорде, это больше чем один мой университет Алкала де Хенара. Но и здесь между нами две больших разницы. Ты покровительствовал модным художникам, изысканным поэтам, я же вливал государственные деньги в образование наших темных священнических масс, которые читали назубок латинские тексты не понимая в них ни бельмеса. Твое покровительство искусству и наукам шло на поддержание разврата, мое на образование.
With regard to all other points, my superiority is apparent. You were only a favourite; I was the friend and the father of the people. You served yourself; I served the State. The conclusion of our lives was also much more honourable to me than you.
Вот и сравни нас. Ты был всего лишь фаворитом за королевским столом, я же другом королям и отцом солдатам. Ты служил себе, я же служил государству. Сравни и подведи баланс. И в чью, по-твоему, он будет пользу?
Wolsey. Did not you die, as I did, in disgrace with your master?
Wolsey. Да хоть в чью. И ты и я -- оба мы умерли в опале и в бедности.
Ximenes. That disgrace was brought upon me by a faction of foreigners, to whose power, as a good Spaniard, I would not submit. A Minister who falls a victim to such an opposition rises by his fall. Yours was not graced by any public cause, any merit to the nation. Your spirit, therefore, sank under it; you bore it with meanness. Mine was unbroken, superior to my enemies, superior to fortune, and I died, as I had lived, with undiminished dignity and greatness of mind.
Ximenes. Моя опала благороднее иного возвышения. При дворе большую силу у нас тогда заимели иностранцы-засранцы, а я как патриот Испании не хотел перед ними гнуть спину. Твоя же опала была вызвана не общественными проблемами, не борьбой за национальный суверенитет. Тебя свергли интриги, тебя превзошли в низости такие же как ты честолюбцы. Так что и мертвый я доволен своей жизнью. Можешь ли то же сказать о себе?
Lucian. Friend Rabelais, well met our souls are very good company for one another; we both were great wits and most audacious freethinkers. We laughed often at folly, and sometimes at wisdom. I was, indeed, more correct and more elegant in my style; but then, in return, you had a greater fertility of imagination. My "True History" is much inferior, in fancy and invention, in force of wit and keenness of satire, to your "History of the Acts of Gargantua and Pantagruel."
Лукиан. Дружище Рабле! Рад тебя видеть -- наши души будут хорошей компанией друг для друга; мы оба большие остроумцы и необузданные вольнодумцы. Мы часто смеялись над глупостью, а иногда и над мудростью. Я, правда, был несколько более корректен в своих высказываниях и поэлегантнее в стиле; но зато твое воображение, казалось, было не исчерать никакими самыми мощными экскаваторами. Моя "Подлинная история" намного уступает твоему "Гаргантюа" в изобретательности, в остроумии и сатирической смелости.
Rabelais. You do me great honour; but I may say, without vanity, that both those compositions entitle the authors of them to a very distinguished place among memoir-writers, travellers, and even historians, ancient and modern.
Рабле. Вы делаете мне большую честь. Можно без преувеличения сказать, что ваша и моя книги ставят нас, их авторов, на весьма выдающееся место среди всех мемуаристов, путешественников и даже историков, как классических так и современных.
Lucian. Doubtless they do; but will you pardon me if I ask you one question? Why did you choose to write such absolute nonsense as you have in some places of your illustrious work?
Лукиан. Безусловно. Но можно ли мне задать вам один вопрос? Что заставило вас писать абсолютный нонсенс в некоторых местах вашей знаменитой книги?
Rabelais. I was forced to compound my physic for the mind with a large dose of nonsense in order to make it go down. To own the truth to you, if I had not so frequently put on the fool's-cap, the freedoms I took in other places with cowls, with Red Hats, and the Triple Crown itself, would have brought me into great danger. Not only my book, but I myself, should, in all probability, have been condemned to the flames; and martyrdom was an honour to which I never aspired.
Рабле. Я был вынужден прописысать свои лекарства для прочищения мозгов с большой долей нонсенса, чтобы смочь выпустить их в свет. Сознаюсь, если бы я так часто не нахлобучивал на себя дурацкого колпака, мои шуточки над монашескими клобуками, дворянскими беретами, да и порой самими коронами, доставили бы мне массу неприятностей, типа поджаривания на костре. Скажу прямо -- лавры мученика как-то всегда меня не очень-то вдохновляли.
I therefore counterfeited folly, like Junius Brutus, from the wisest of all principles that of self-preservation. You, Lucian, had no need to use so much caution. Your heathen priests desired only a sacrifice now and then from an Epicurean as a mark of conformity, and kindly allowed him to make as free as he pleased, in conversation or writings, with the whole tribe of gods and goddesses from the thundering Jupiter and the scolding Juno, down to the dog Anubis and the fragrant dame Cloacina.
Поэтому я боролся с глупостью, как Ю. Брут через 200 лет по ту сторону пролива, руководствуясь мудрым принципом самосохранения. Тебе же, Лукиан, не было нужды в такой осторожности. Ваши языческие попы время от времени требовали жертв только лишь от эпикурейцев как символ конформизма и закрывали глаза на то, что у вас говорилось или писалось по любому поводу. Поэтому вы могли по своему усмотрению изгаляться наа счет всех этих богов и богинь -- от грохочущего Юпитера и бранчливой Юноны до собаки Анубиса и пахнущей дамы Клоакины, заведовавшей у вас отхожими местами.
Lucian. Say rather that our Government allowed us that liberty; for I assure you our priests were by no means pleased with it at least, they were not in my time.
Лукиан. Скажи лучше, наше правительство допускало высказывание либеральных взглядов; ибо, я уверяю вас: наши священники отнюдь не были от этого в восторге, по крайней мере в мое время.
Rabelais. The wiser men they; for, in spite of the conformity required by the laws and enforced by the magistrate, that ridicule brought the system of pagan theology into contempt, not only with the philosophical part of mankind, but even with the vulgar.
Рабле. Что было глупо с их стороны, ибо вопреки здоровому конформизму, какого требуют законы и действия властей любого нормального государства, нелепость крайностей идеологических установок довела античное миросозерцание до презрения не только со стороны философской части общества, но даже и простонародья.
Lucian. It did so, and the ablest defenders of paganism were forced to give up (??) the poetical fables and allegorise the whole.
Лукиан. О чем говорить, если даже умные защитники язычества вынуждены были предаться поэтическим баснями и все свои мысли вуалировать аллегориями.
Rabelais. An excellent way of drawing sense out of absurdity, and grave instructions from lewdness. There is a great modern wit, Sir Francis Bacon, Lord Verulam, who in his treatise entitled "The Wisdom of the Ancients" has done more for you that way than all your own priests.
Рабле. Превосходный способ углядеть смысл в абсурде, выводя серьезные мысли из похотливых историй. Тут у нас еще будет один большой умник, сэр Ф. Бэкон, который в своем трактате "Мудрость антиков" сделал больше в этом направлении, чем все ваши собственные священники.
[in order to] [one] Lucian. He has indeed shown himself an admirable chemist, and made a fine transmutation of folly into wisdom. But all the later Platonists took the same method of defending our faith when it was attacked by the Christians; and certainly a more judicious one could not be found. Our fables say that in one of their wars with the Titans the gods were defeated, and forced to turn themselves into beasts in order to escape from the conquerors. Just the reverse happened here, for by this happy art our beastly divinities were turned again into rational beings.
Лукиан. Он показал себя замечательным алхимиком и преобразовал если не свинец в золото, то, по крайней мере, глупость в мудрость. Но все неоплатоники применяли тот же медом для защиты нашей веры от атак христиан и, конечно, ничего более благоразумного в тех условиях выдумать было невозможно. Подобно тому, как в наших баснях повествуется будто боги во время их войн с титанами вынуждены были обратиться в диких животных, чтобы избежать длани завоевателей. Тот же самое, но в противоположном направлении, произошло и здесь, только наши божества в зверином облике преобразовались в разумные существа.
Rabelais. Give me a good commentator, with a subtle, refining, philosophical head, and you shall have the edification of seeing him draw the most sublime allegories and the most venerable mystic truths from my history of the noble Gargantua and Pantagruel. I don't despair of being proved, to the entire satisfaction of some future ape, to have been, without exception, the profoundest divine and metaphysician that ever yet held a pen.
Рабле. Дай мне хорошего комментатора с глубоким, утонченным, философским умом, и он выведет превосходные аллегории и эзотерические истины из моей истории о Гаргантюа и Пантагрюэле. И мне будет совершенно по барабану, если какая-нибудь будущая двуногая обезьяна с полным самодовольством причислит меня к глубочайшим метафизиками и теологам, которые когда-либо нажимали на компьютерные клавиши.
Lucian. I shall rejoice to see you advanced to that honour. But in the meantime I may take the liberty to consider you as one of our class. There you sit very high.
Лукиан. Я только буду рад, если вас удостоят такой чести. Но пока я смотрю на вас, как на одного из самых замечательных своих коллег. Здесь вы почти за начальника нашего сатирического цеха.
Rabelais. I am afraid there is another, and a modern author too, whom you would bid to sit above me, and but just below yourself I mean Dr. Swift.
Рабле. Я боюсь, что есть еще один из авторов нового времени, который с полным правом может претендовать на это кресло -- я имею в виду др Свифта.
Lucian. It was not necessary for him to throw so much nonsense into his history of Lemuel Gulliver as you did into that of your two illustrious heroes; and his style is far more correct than yours. His wit never descended, as yours frequently did, into the lowest of taverns, nor ever wore the meanest garb of the vulgar.
Лукиан. Ну а Марк Твен? Что же касается Свифта, ему не было необходимости напичкивать свою историю о Гулливере таким количеством нонсенса, как вам в истории о ваших двух прославленных героях. Кроме того, его стиль будет поэлегантнее вашего. Его остроумие никогда не опускается, как порой ваше, до юмора телепередач или пабов. Оно не напяливает на себя шутовской наряд.
Rabelais. If the garb which it wore was not as mean, I am certain it was sometimes as dirty as mine.
Рабле. Если одежда, которую он носит, и не похожа на шутовскую, это не спасает его от непристойностей, порой ничуть не лучше моих.
Lucian. It was not always nicely clean; yet, in comparison with you, he was decent and elegant. But whether there was not in your compositions more fire, and a more comic spirit, I will not determine.
Лукиан. Его одеяние не всегда белоснежно, как у балерины в "Лебедином озере", однако в сравнении с вами более благопристойно и элегантно. Что же касается огня и комического духа, то кто из вас здесь берет пальму первенства, я не берусь определять.
Rabelais. If you will not determine it, e'en let it remain a matter in dispute, as I have left the great question, Whether Panurge should marry or not? I would as soon undertake to measure the difference between the height and bulk of the giant Gargantua and his Brobdignagian Majesty, as the difference of merit between my writings and Swift's. If any man takes a fancy to like my book, let him freely enjoy the entertainment it gives him, and drink to my memory in a bumper. If another likes Gulliver, let him toast Dr. Swift. Were I upon earth I would pledge him in a bumper, supposing the wine to be good. If a third likes neither of us, let him silently pass the bottle and be quiet.
Рабле. Если не беретесь, давайте оставим этот вопрос в подвешенном состоянии, как я оставил в нем великую дилемму, должен был Панург жениться или нет. Я скорее бы померился пузАми с доктором Свифтом, сравнивая объем и высоту гигантов Гаргантюа и Его величества короля великанов. Если кому-то взбредет в голову восхищаться моей книгой, пусть он беспрепятственно наслаждается тем удовольствием, какое я ему даю, и не поленится пропустить пять капель за мое здоровье. А если он предпочтет Гулливера, пусть эти пять капель пойдут за здоровье д-ра Свифта. Будь я жив, я бы ему составил компанию, при условии, что мы не будем травиться всякой дрянью. А если ему не понравится ни один из нас, пусть эти пять капель станут ему поперек горло или пусть он наслаждается ими в одиночестве.
Lucian. But what if he will not be quiet? A critic is an unquiet creature.
Лукиан. А если он не захочет наслаждаться в одиночестве? Критики -- беспокойные существа.
Rabelais. Why, then he will disturb himself, not me.
Рабле. Ну тогда они будут беспокоить самих себя, не меня.
Lucian. You are a greater philosopher than I thought you. I knew you paid no respect to Popes or kings, but to pay none to critics is, in an author, a magnanimity beyond all example.
Лукиан. Однако, вы гораздо больший философ, чем я предполагал. Я знаю, что вы не очень-то уважали пап или королей, но совершенно игнорировать критиков у автора -- это каким же неправдоподобным величием духа нужно обладать?
Rabelais. My life was a farce; my death was a farce; and would you have me make my book a serious affair? As for you, though in general you are only a joker, yet sometimes you must be ranked among grave authors. You have written sage and learned dissertations on history and other weighty matters. The critics have therefore an undoubted right to maul you; they find you in their province. But if any of them dare to come into mine, I will order Gargantua to swallow them up, as he did the six pilgrims, in the next salad he eats.
Рабле. Моя жизнь была фарсом; моя смерть была фарсом; и вы хотите, чтобы я выдавал свою книгу за нечто серьезное? Что касается вас, то хотя в общем вы только и делаете, что шуткуете, но часто вас следует все же поместить в разряд серьезных авторов. Вами написаны серьезные ученые рассуждения и об истории, и о других весомых материях. Критикам поэтому должно быть дано полное право вас колошматить: ведь вы проходите по тому же ведомству. Но если кто-то из них осмелиться вступить в мои владения, я попрошу Гаргантюа их всех проглотить, как он поступил в свое время с шестью пилигримами.
Lucian. Have I not heard that you wrote a very good serious book on the aphorisms of Hippocrates?
Лукиан. Однако я слышал, что вы написали очень серьезную книгу об афоризмах Гиппократа.
[should have] Rabelais. Upon my faith I had forgot it. I am so used to my fool's coat that I don't know myself in my solemn doctor's gown. But your information was right; that book was indeed a very respectable work. Yet nobody reads it; and if I had writ nothing else, I should have been reckoned, at best, a lackey to Hippocrates, whereas the historian of Panurge is an eminent writer. Plain good sense, like a dish of solid beef or mutton, is proper only for peasants; but a ragout of folly, well dressed with a sharp sauce of wit, is fit to be served up at an emperor's table.
Рабле. Смейтесь надо мной, но я совершенно забыл об этом. Я так привык к своему шутовскому наряду, что моя докторская мантия, которую я получил как-то по пьяной лавочке в Монпелье, как то вылетела у меня из головы. Но ваша информация достоверна: эта книга была признана полновесной научной публикацией. Но ее никто не читает, и если бы я не написал более ничего другого, меня рассматривали бы как одного из толпы многочисленных гиппократовых комментаторов, в то время как будучи историком Панурга, я выдающийся писатель. Простой здравый смысл, как солидная баранина или говядина подходит только для мужланов; но рагу из глупости, хорошо приправленное резким соусом остроумия, вполне можно подавать и за императорским столом.
[were] Lucian. You are an admirable pleasant fellow. Let me embrace you. How Apollo and the Muses may rank you on Parnassus I am not very certain; but, if I were Master of the Ceremonies on Mount Olympus, you should be placed, with a full bowl of nectar before you, at the right hand of Momus.
Лукиан. Вы замечательный шутник. Разрешите обнять вас. Как вас примут на Парнасе Аполлон и Музы, я не знаю; но если бы я был мастером церемоний на Олимпе, вы были бы помещены с полным бокалом нектара рядом с Момусом.
Rabelais. I wish you were; but I fear the inhabitants of those sublime regions will like your company no better than mine. Indeed, how Momus himself could get a seat at that table I can't well comprehend. It has been usual, I confess, in some of our Courts upon earth, to have a privileged jester, called the king's fool. But in the Court of Heaven one should not have supposed such an officer as Jupiter's fool. Your allegorical theology in this point is very abstruse.
Рабле. Хорошо бы так. Но я боюсь: постоянные обитатели этого чудесного места не очень-то будут в восторге от вашей компанию. И как Момус смог получить там место, мне не понять. Конечно, при самых изысканных дворах на земле было принято иметь в штате королевского шута. Но на Небесном дворе трудно представить себе такую штатную единицу при Юпитере. Ваша аллегорическая теология здесь явно не дорабатывает.
Lucian. I think our priests admitted Momus into our heaven, as the Indians are said to worship the devil, through fear. They had a mind to keep fair with him. For we may talk of the giants as much as we please, but to our gods there is no enemy so formidable as he. Ridicule is the terror of all false religion. Nothing but truth can stand its lash.
Лукиан. Я знаю, что наши священники допускают козлоного бога сатиры Момуса в наши небеса, как индейцы, слышно, поклоняются дьяволу. Но делают они это из страха перед ним. Мы можем сколько угодно говорить о гигантах, но для наших богов нет большего, чем они, страшилища. Нелеп ужас любой фальшивой религии. Только истина может противостоять ударам ее кнутов.
Rabelais. Truth, advantageously set in a good and fair light, can stand any attacks; but those of Ridicule are so teasing and so fallacious that I have seen them put her ladyship very much out of humour.
Рабле. Истина, привлекательно выставленная в добром и красивом облачении, может противостоять любым атакам. Но нелепость атакует так остро и кусаче, что я частенько видел, как ее величество выходит из себя под напором последней.
Lucian. Ay, friend Rabelais, and sometimes out of countenance too. But Truth and Wit in confederacy will strike Momus dumb. United they are invincible, and such a union is necessary upon certain occasions. False Reasoning is most effectually exposed by Plain Sense; but Wit is the best opponent to False Ridicule, as Just Ridicule is to all the absurdities which dare to assume the venerable names of Philosophy or Religion.
Лукиан. О друг, Рабле, и даже Истина иногда полностью теряет самообладание. Но она с остроумием на пару всегда повергнет Момуса ниц. Объединившись, они непобедимы, и такой союз часто необходим в жизни. Фальшивая разумность часто и довольно успешно выступает под маской здравого смысла. Но остроумие -- лучший оппонент Фальшивой нелепости. А подлинная нелепость -- лучший друг всякого абсурда, прикрывающегося почетными именами философии, религии и науки. Больших врагов истины, чем напичканные специальной терминологией специалисты и измыслить невозможно.
Had we made such a proper use of our agreeable talents; had we employed our ridicule to strip the foolish faces of Superstition, Fanaticism, and Dogmatical Pride of the serious and solemn masks with which they are covered, at the same time exerting all the sharpness of our wit to combat the flippancy and pertness of those who argue only by jests against reason and evidence in points of the highest and most serious concern, we should have much better merited the esteem of mankind.
Давай же верно использовать наши замечательные таланты; давай же употребим нелепости, чтобы бичевать гнусные мордани предрассудка, фанатизма и надутого догматизма под серьезной и торжественной маской. И в то же время давай использовать всю остроту нашего ума, чтобы победить легкомыслие и бойкость тех, кто шуточками борется с доводами разума и очевидностью в делах, требующих серьезного осмысления. И тогда мы заслужим самую высокую оценку человечества.
Pericles Cosmo de Medicis, The First of that Name.
Pericles. In what I have heard of your character and your fortune, illustrious Cosmo, I find a most remarkable resemblance with mine. We both lived in republics where the sovereign power was in the people; and by mere civil arts, but more especially by our eloquence, attained, without any force, to such a degree of authority that we ruled those tumultuous and stormy democracies with an absolute sway, turned the tempests which agitated them upon the heads of our enemies, and after having long and prosperously conducted the greatest affairs in war and peace, died revered and lamented by all our fellow-citizens.
Pericles. Сколько я наслышан о твоем характере и твоей судьбе, я нахожу удивительное сходство между нами. Мы оба жили в республиках, где верховная власть принадлежит народу. И оба достигли верховной власти, используя гражданские институты, главным образом благодаря своему красноречию без какого-либо применения силы. Мы оба правили бурными и говорливыми демократиями, умело направляя бури против наших врагов. И оба после длительной и успешной государственной деятельности отошли в мир иной, в данном случае в этот мир, в спокойствии и уважаемыми всеми нашими согражданами.
Cosmo. We have indeed an equal right to value ourselves on that noblest of empires, the empire we gained over the minds of our countrymen. Force or caprice may give power, but nothing can give a lasting authority except wisdom and virtue. By these we obtained, by these we preserved, in our respective countries, a dominion unstained by usurpation or blood a dominion conferred on us by the public esteem and the public affection.
Cosmo. Мы, в самом деле, с полным правом можем гордиться той громадной и благородной властью, которую мы заимели над нашими согражданами. Благородной потому, что это была власть не силы, а власть над их умами. Сила и случай могут привести к власти, но утвердить длительный авторитет могут только мудрость и доблесть. Ими мы добились власти, ими же мы ее и удерживали. Наша власть была незапятнана ни узурпацией, ни кровью наших сограждан.
We were in reality sovereigns, while we lived with the simplicity of private men; and Athens and Florence believed themselves to be free, though they obeyed all our dictates. This is more than was done by Philip of Macedon, or Sylla, or C?sar. It is the perfection of policy to tame the fierce spirit of popular liberty, not by blows or by chains, but by soothing it into a voluntary obedience, and bringing it to lick the hand that restrains it.
Мы были по-настоящему суверенами, ибо мы жили очень скромной частной жизнью. И Афины, и Флоренция, хотя и подчинялись нашему диктату, считали себя свободными. Это более, чем то, чего добились Цезарь, Сулла, Сталин или тот же Александр Македонский. Это высший пилотаж в политике: усмирять свирепый дух народного своевольства не цепями и ударами, а мягкими мерами приводить его к добровольному повиновению. Лучше отводить руку, занесенную для совершения неправильного поступка, чем бить по ней.
Pericles. The task can never be easy, but the difficulty was still greater to me than to you. For I had a lion to tame, from whose intractable fury the greatest men of my country, and of the whole world, with all their wisdom and virtue, could not save themselves. Themistocles and Aristides were examples of terror that might well have deterred me from the administration of public affairs at Athens.
Pericles. Задача не из легких, и для меня гораздо более, чем для тебя. Ибо мне нужно было приручить льва, от несдерживаемой ярости которого не смогли защититься со всей своей мудростью и доблестью величайшие мужи Афин. Да и во всем мире навряд ли нашлись бы лидеры, способные усмирить т. н. народ. Пример Фемистокла и Аристида всегда был перед моими глазами и должен был бы отвратить меня от общественной деятельности.
Another impediment in my way was the power of Cimon, who for his goodness, his liberality, and the lustre of his victories over the Persians was much beloved by the people, and at the same time, by being thought to favour aristocracy, had all the noble and rich citizens devoted to his party. It seemed impossible to shake so well established a greatness.
Другим камнем преткновения на моем пути был Кимон, которого афиняне любили за его добросердечие, уживчивость, не говоря уже о блеске его побед над персами. И в то же время он был в фаворе у аристократов: все богатые и родовитые принадлежали к его партии. Подорвать такую глыбу казалось невозможным.
Yet by the charms and force of my eloquence, which exceeded that of all orators contemporary with me; by the integrity of my life, my moderation, and my prudence; but, above all, by my artful management of the people, whose power I increased that I might render it the basis and support of my own, I gained such an ascendant over all my opponents that, having first procured the banishment of Cimon by ostracism, and then of Thucydides, another formidable antagonist set up by the nobles against my authority, I became the unrivalled chief, or rather the monarch, of the Athenian Republic, without ever putting to death, in above forty years that my administration continued, one of my fellow-citizens;
Но я сумел склонить чашу весов на свою сторону. Благодаря моему признанному всем тогдашним миром красноречию, благодаря безупречности в личной жизни, умеренности и благоразумию в поведении. А более всего благодаря моему искусству управлять людьми, чьи права и полномочия я резко увеличил, сделав их свободу базисом моей собственной в политической деятельности. Моя власть была настолько велика, что сначала я прогнал через остракизм из Афин Кимона. Затем с помощью той же процедуры я избавился от Фукидида, другого моего опасного соперника из партии ноблеменов. После чего соперников у меня не осталось, и в течение почти сорока лет до самой своей смерти я правил Афинами скорее как царь, чем как избранный президент.
a circumstance which I declared, when I lay on my death-bed, to be, in my own judgment, more honourable to me than all my prosperity in the government of the State, or the nine trophies erected for so many victories obtained by my conduct.
Этим обстоятельством я горжусь даже больше, чем всем процветанием республики и девятью трофеями, которые вознеслись по всей Аттике в знак моих побед.
Cosmo. I had also the same happiness to boast of at my death. And some additions were made to the territories of Florence under my government; but I myself was no soldier, and the Commonwealth I directed was never either so warlike or so powerful as Athens. I must, therefore, not pretend to vie with you in the lustre of military glory; and I will moreover acknowledge that, to govern a people whose spirit and pride were exalted by the wonderful victories of Marathon, Mycale, Salamis, and Plat?a, was much more difficult than to rule the Florentines and the Tuscans. The liberty of the Athenians was in your time more imperious, more haughty, more insolent, than the despotism of the King of Persia. How great, then, must have been your ability and address that could so absolutely reduce it under your power!
Cosmo. Я мог бы также похвастаться подобными достижениями на своем смертном одре. Я также расширил территории Флорентийской республики. Хотя я сам ни в коей мере не солдат, а наша республика не была ни такой воинственной как Афины, ни обладала такой военной мощью. Поэтому я и не претендую на то, чтобы купаться с тобою вместе в лучах военной славы. Я даже признаю, что править афинянами, чей дух и самомнение подпитывались славными победами при Марафоне, Микенах, Саламине и Платеях, было много труднее, чем править мирными флорентийскими торгашами. Свобода афинян была в ваше времени более высокомерна, повелительна, более, я бы даже сказал, нагла, чем деспотия персов. Так что твои способности и ловкость должны были быть немалым, чтобы таковых граждан обуздать своей властью.
Yet the temper of my countrymen was not easy to govern, for it was exceedingly factious. The history of Florence is little else, for several ages, than an account of conspiracies against the State. In my youth I myself suffered much by the dissensions which then embroiled the Republic.
Однако темперамент моих соотечественник тоже далеко не сахар. Они склонны к раздорам. Как писал наш замечательный политический писатель Макиавелли, где сойдутся два флорентийца, там тут же там возникют три политические партии. История нашей республики в течение нескольких веков есть не что иное, как череда постоянных заговоров против государства. С самой юности я страдал от этих раздоров, которые буквально рвали нашу республику на куски.
I was imprisoned and banished, but after the course of some years my enemies, in their turn, were driven into exile. I was brought back in triumph, and from that time till my death, which was above thirty years, I governed the Florentines, not by arms or evil arts of tyrannical power, but with a legal authority, which I exercised so discreetly as to gain the esteem of all the neighbouring potentates, and such a constant affection of all my fellow-citizens that an inscription, which gave me the title of Father of my Country, was engraved on my monument by an unanimous decree of the whole Commonwealth.
Бывал я и изгнан, сиживал и в тюрьме, но в течение уже нескольких лет потом мои политические противники поплатились изгнанием. Я вернулся с триумфом и с этого момента до самой своей смерти -- что-то 30 лет, а то и поболе -- я правил Флоренцией, но не силой оружия или авторитарными методами, а используя легальные рычаги. Я так насобачился в этом искусстве, что не только добыл себе уважение всех окрестных властителей -- а наша Италия была тогда собрана из множества лоскутных государств, -- но и своих сограждан, что было много труднее. Они в конце концов торжественно увенчали меня званием Отца народа и выгравировали этот титул на моей могиле.
Pericles. Your end was incomparably more happy than mine. For you died rather of age than any violent illness, and left the Florentines in a state of peace and prosperity procured for them by your counsels. But I died of the plague, after having seen it almost depopulate Athens, and left my country engaged in a most dangerous war, to which my advice and the power of my eloquence had excited the people. The misfortune of the pestilence, with the inconveniences they suffered on account of the war, so irritated their minds, that not long before my death they condemned me to a fine.
Pericles. Твой жребий был счастливее моего. Ты умер скорее от возраста, чем от какой-то болезни, и оставил Флоренцию в мире и процветании, к созданию которых ты сам же и приложил немалую руку. Я же умер от чумы, которая тогда выкосила почти все Афины, и оставил государство в состоянии страшной и опасной войны, на которую подвигали моих сограждан мое красноречие и советы. Ужасы эпидемии и войны так раздражили умы афинян, что незадолго до моей смерти они приговорили меня к крупному штрафу.
Cosmo. It is wonderful that, when once their anger was raised, it went no further against you! A favourite of the people, when disgraced, is in still greater danger than a favourite of a king.
Cosmo. Удивительно, что всякий раз. когда против вас поднимался народный гнев, он никогда не доходил до крайних эксцессов. Быть фаворитом толпы и впасть у нее в немилость -- позиция более опасная, чем быть фаворитом государя.
Pericles. Your surprise will increase at hearing that very soon afterwards they chose me their general, and conferred on me again the principal direction of all their affairs. Had I lived I should have so conducted the war as to have ended it with advantage and honour to my country.
Pericles. Вы еще более удивитесь, когда примете во внимание факт, что сразу же после возмущения, народ выбрал меня своим генералом и вручил мне всю полноту военной и гражданской власти. Поживи я подольше, я бы довел войну до победного конца к славе и пользе моей родины.
For, having secured to her the sovereignty of the sea by the defeat of the Samians, before I let her engage with the power of Sparta, I knew that our enemies would be at length wearied out and compelled to sue for a peace, because the city, from the strength of its fortifications and the great army within it, being on the land side impregnable to the Spartans, and drawing continual supplies from the sea, suffered not much by their ravages of the country about it, from whence I had before removed all the inhabitants; whereas their allies were undone by the descents we made on their coasts.
Ибо. обеспечив Афинам после нашей победы при Симии преобладание на море, я оставил остров спартанцам в полной уверенности, что оккупация его истощит их силы и заставит искать мира. В самом деле, Афины был неприступны с суши, на море господствовал наш флот, позволяя обеспечивать город всем необходимым. Спартанцы сколько им влезет могли опустошать Аттику, что, конечно, наносило нам урон, правда, не непосредственный, ибо всех жителей я согнал в город под защиту неприступных стен. В то же время благодаря нашему преимуществу на море мы сами могли опустошать вражеские берега сколько нам влезет.
Cosmo. You seem to have understood beyond all other men what advantages are to be drawn from a maritime power, and how to make it the surest foundation of empire.
Cosmo. Похоже ты, как никто другой, понял все преимущества морских сил и именно это преимущество положил в основание своей империи.
Pennies. I followed the plan, traced out by Themistocles, the ablest politician that Greece had ever produced. Nor did I begin the Peloponnesian War (as some have supposed) only to make myself necessary, and stop an inquiry into my public accounts. I really thought that the Republic of Athens could no longer defer a contest with Sparta, without giving up to that State the precedence in the direction of Greece and her own independence.
Pericles. Именно так. Я следовал идее, обоснованной Фемистоклом, мудрейшим из всех политиков, которых когда-либо рождала Греция. Но вступил я и в эту злополучную Пелопонесскую войну (как думают многие и историки в том числе) только для того, чтобы показать свою необходимость для государства как лидера и избежать отчета за свое правление. Я действительно думал, что это бесконечное соперничество со Спартой не может длиться долго. Спарта должна была выбросить из своей политической головы идею лидерства в Греции, причем и в своих собственных интересах.
To keep off for some time even a necessary war, with a probable hope of making it more advantageously at a favourable opportunity, is an act of true wisdom; but not to make it, when you see that your enemy will be strengthened, and your own advantages lost or considerably lessened, by the delay, is a most pernicious imprudence.
Сдерживать неизбежную войну в течение некоторого времени в надежде вступить в нее более подготовленным и в более благоприятных обстоятельствах, я считаю подлинной мудростью. Но откладывать ее, когда твой противник крепнет на глазах, а твои силы тают из-за промедления -- это хуже, чем преступление. Вель невозможно мобилизовать страну и держать ее длительное время в состоянии мобилизации Это непростительная глупость.
With relation to my accounts, I had nothing to fear. I had not embezzled one drachma of public money, nor added one to my own paternal estate; and the people had placed so entire a confidence in me that they had allowed me, against the usual forms of their government, to dispose of large sums for secret service, without account.
Что касается моих отчетов о финансовой деятельности, мне нечего было бояться. Я не взял ни одной драхмы из общественных денег, не вложил ни единой в мое родовое имение. Народ так доверял мне, что мне было позволено иметь под рукой значительные суммы на тайные расходы, без которых не обходится ни одно, даже самое наидемократичнейшее государство и давать публичный отчет о них совершенно невозможно. И никто не спрашивал меня, как и кому предназначены эти деньги.
When, therefore, I advised the Peloponnesian War, I neither acted from private views, nor with the inconsiderate temerity of a restless ambition, but as became a wise statesman, who, having weighed all the dangers that may attend a great enterprise, and seeing a reasonable hope of good success, makes it his option to fight for dominion and glory, rather than sacrifice both to the uncertain possession of an insecure peace.
Поэтому когда я советовал вступить Афинам в Пелопонесскую войну, я ни действовал из собственных интересов, ни как молоденький петушок не лез на рожон. Я, как опытный политик, вполне взвесил все выгоды и опасности этого грандиозного мероприятия и в обоснованной надежде на просчитанный успех ринулся бороться за славу и господство в Греции, предпочтя войну шаткому и никого не устраивающего миру.
Cosmo. How were you sure of inducing so volatile a people to persevere in so steady a system of conduct as that which you had laid down a system attended with much inconvenience and loss to particulars, while it presented but little to strike or inflame the imagination of the public? Bold and arduous enterprises, great battles, much bloodshed, and a speedy decision, are what the multitude desire in every war; but your plan of operation was the reverse of all this, and the execution of it required the temper of the Thebans rather than of the Athenians.
Cosmo. Вот чего я не пойму, так это, как тебе удалось подчинить народную массу, существо тысячеглавое, где каждая голова сама по себе, и неустойчивое созданной тобою системе, где слишком много сдержек и противовесов, чтобы отдельная личность могла видеть простор для своей деятельности и амбиций? Смелый и неожиданные военные предприятия, грандиозные битвы, обильно политые кровью, а также смелые и молниеносные решения -- вот чего ожидают от полководца люди. Неукоснительное выполнение же твоих продуманных до мелочей планов скорее требует мудрости фиванских мудрецов, чем порывистости афинских граждан.
Pericles. I found, indeed, many symptoms of their impatience, but I was able to restrain it by the authority I had gained; for during my whole Ministry I never had stooped to court their favour by any unworthy means, never flattered them in their follies, nor complied with their passions against their true interests and my own better judgment; but used the power of my eloquence to keep them in the bounds of a wise moderation, to raise their spirits when too low, and show them their danger when they grew too presumptuous, the good effects of which conduct they had happily experienced in all their affairs.
Pericles. Да они снабжали меня в достаточном количестве своей нетерпеливостью. Но я был способен успокаивать ее благодаря наработанному мною авторитету. Мне всегда удавалась добиться своего не прибегая к помощи карательных органов. Вместе с тем я не льстил им в их глупостях, не солидаризировался никогда с их страстями, которые чаще всего шли во вред их же собственным интересам. Все больше я полагался на силу своего красноречия и именно таким образом удерживал их в границах мудрой умеренности. Я поднимал их дух, когда они впадали в уныние, осаждал их восторг от сиюминутных побед, пытался извлечь для них в ощутимой форме результаты как их неудач, так и побед. Словом, вел себя в полном соответствии с заветами дедушки Ленина.
Whereas those who succeeded to me in the government, by their incapacity, their corruption, and their servile complaisance to the humour of the people, presently lost all the fruits of my virtue and prudence. Xerxes himself, I am convinced, did not suffer more by the flattery of his courtiers than the Athenians, after my decease, by that of their orators and Ministers of State.
Увы, мои последователи оказались весьма неспособными учениками. Политическая немощность и недальнозоркость, прямая коррупция, угодничество перед вкусами толпы -- вот слагаемые поражений, которые посыпались на афинян обильным дождем после моего схода со сцены. Ксеркс, я думаю, страдал меньше от лести своих придворных, чем афиняне от заигрываний своих ораторов и политиканов, расплодившихся как сорняки на унавоженном поле афинской демократии.
Cosmo. Those orators could not gain the favour of the people by any other methods. Your arts were more noble they were the arts of a statesman and of a prince.
Cosmo. Но они и не могли иначе. У них не было достаточного авторитета, чтобы следовать вашим методам, методам скорее благородного монарха, чем демократического лидера. Увы и ах!
Your magnificent buildings (which in beauty of architecture surpassed any the world had ever seen), the statues of Phidias, the paintings of Zeuxis, the protection you gave to knowledge, genius, and abilities of every kind, added as much to the glory of Athens as to your popularity. And in this I may boast of an equal merit to Florence.
Но я хочу несколько сменить тему. Ваши замечательные здания (архитектура вашего времени превосходит все созданное человечеством впоследствии, и недаром туристы со всех концов мира приезжали через 2 с половиной тысячи лет ахать в Афины даже над развалинами былого великолепия), статуи Фидия, живопись Зевскиса, увы дошедшая до нас лишь в описаниях... а науки, литература... И всему этому вы покровительствовали, способствовали. Ваши политические достижения умерли с вами -- от них, как вы сами говорите, не осталось следа даже уже при ваших ближайших предшественниках. Но слава наук и искусств пережила не века, а уже и тысячелетия. В этом отношении и я могу равняться с вами достижениями.
For I embellished that city and the whole country about it with excellent buildings; I protected all arts; and, though I was not myself so eloquent or so learned as you, I no less encouraged those who were eminent in my time for their eloquence or their learning. Marcilius Ficinus, the second father of the Platonic philosophy, lived in my house, and conversed with me as intimately as Anaxagoras with you.
И я украсил Флоренцию великолепными зданиями, и я покровительствовал художникам и писателям. И хотя сам я не был так красноречив или учен как вы (хотя стишата и пописывал), но в заслуги наших интеллектуалов внесена и моя немалая лепта. Что там говорить: Фичино, который дал второе дыхание платоновской философии, жил в моем доме. Он мог приходить ко мне в любое время, и мы болтали с ним, как вы с Анаксагором.
Nor did I ever forget and suffer him so to want the necessaries of life as you did Anaxagoras, who had like to have perished by that unfriendly neglect; but to secure him at all times from any distress in his circumstances, and enable him to pursue his sublime speculations unmolested by low cares, I gave him an estate adjacent to one of my favourite villas.
Но в отличие от вас я никогда не забывал о его финансовых проблемах. Ведь эти умники, как дети малые: учат человечество, как надо жить, и не могут толком позаботиться о себе. У меня Фичино катался как сыр в масле в отличие от Анаксагора, который хоть и был вашим другом, а умер в славе и нищете. И когда Фичино мне надоел на букву "зю", я отослал его от своего двора, но при этом обеспечил поместьем рядом с Флоренцией, приказав своему министру финансов следить за ним, чтобы чересчур предприимчивые мои земляки не облапошили этого высокоученого мужа. С них сталось бы: по части торговли и финансовых махинаций флорентийцам пальца в рот не клади.
I also drew to Florence Argiropolo, the most learned Greek of those times, that, under my patronage, he might teach the Florentine youth the language and sciences of his country. But with regard to our buildings, there is this remarkable difference yours were all raised at the expense of the public, mine at my own.
Я также привлек во Флоренцию Аргирополо, наиболее ученого грека нашего времени, чтобы он под моим покровительством мог учить греческому языку наше подрастающее поколение. А вот по части зданий, могу похвалиться, что если ваши были воздвигнуты за счет Афин, то мои за мой собственный.
Pericles. My estate would bear no profuseness, nor allow me to exert the generosity of my nature. Your wealth exceeded that of any particular, or indeed of any prince who lived in your days. The vast commerce which, after the example of your ancestors, you continued to carry on in all parts of the world, even while you presided at the helm of the State, enabled you to do those splendid acts which rendered your name so illustrious.
Pericles. Мое поместье не давало мне таких доходов, чтобы я мог позволить себе особую щедрость за собственный счет. Твое богатство на порядок превосходило не только мои скромные возможности, но и любого князя твоих времен. Твой процветающий бизнес, доставшийся тебе от твоих предков, ты успешно продолжал во всех частях света, включая только что открытую Америку. И даже когда ты с шишаком на голове, с мечом в руках и на коне несся на врага, ты воевал по большей части во имя своих коммерческих интересов. Отсюда и твои несметные богатства.
But I was constrained to make the public treasure the fund of my bounties; and I thought I could not possibly dispose of it better in time of peace than in finding employment for that part of the people which must else have been idle and useless to the community, introducing into Greece all the elegant arts, and adorning my country with works that are an honour to human nature; for, while I attended the most to these civil and peaceful occupations, I did not neglect to provide, with timely care, against war, nor suffer the nation to sink into luxury and effeminate softness.
Но я же мог полагаться только на публичные фонды. И я думаю, мало кто смог бы лучше меня в мирное время распорядиться ними. Я дал занятие тысячам рук, которые иначе бы проподали бесцельно по стране. Я ввел в грубой и деревенской по сути Греции элегантные искусства. Я украсил страну прекрасными памятниками -- подлинным гимном человечеству. И при этом я ни на минуту не забывал о взрывоопасной межгреческой и международной обстановке и предпринимал все меры для укрепления безопасности страны. Благодаря чему я также не давал мужиками изнежиться в чересчур усердными занятиями искусствами.
I kept our fleets in continual exercise, maintained a great number of seamen in constant pay, and disciplined well our land forces. Nor did I ever cease to recommend to all the Athenians, both by precepts and example, frugality, temperance, magnanimity, fortitude, and whatever could most effectually contribute to strengthen their bodies and minds.
Я проводил постоянно флотские маневры, поддерживая тем существование большого количества моряков; все афинские граждане были обязаны время от времени проходить воинскую службу. И я не переставал настаивать на том, чтобы афиняне вели простой и здоровый образ жизни, не загоняя себя в излишнюю экономию, но и не предаваясь расточительству. Поэтому я поддерживал спортивные общества и кружки по интересам. Именно я поощрил, наверное, впервые в мире, афинян на занятия пешим туризмом.
Cosmo. Yet I have heard you condemned for rendering the people less sober and modest, by giving them a share of the conquered lands, and paying them wages for their necessary attendance in the public assemblies and other civil functions; but more especially for the vast and superfluous expense you entailed on the State in the theatrical spectacles with which you entertained them at the cost of the public.
Cosmo. И что? Как с этой благородной целью согласуется то, что ты давал гражданам подачки, за счет контрибуций с побежденных народов? Платил им деньги за участие в гражданской жизни? А твои расходы на разные игрища и празднества, пышные театральные постановки? Как все это согласуется с умеренностью и здоровым образом жизни?
Pericles. Perhaps I may have been too lavish in some of those bounties. Yet in a popular State it is necessary that the people should be amused, and should so far partake of the opulence of the public as not to suffer any want, which would render their minds too low and sordid for their political duties. In my time the revenues of Athens were sufficient to bear this charge; but afterwards, when we had lost the greatest part of our empire, it became, I must confess, too heavy a burden, and the continuance of it proved one cause of our ruin.
Pericles. да плохо согласуется. А точнее никак. И я, возможно, был слишком неумерен в этих тратах. Но живя в демократическом государстве, есть необходимость потакать людям в их развлечениях и исполнении гражданских обязанностей. Вы что думаете, люди по своей воле, без материального вознаграждения, будут ходить на форум, нести общественные нагрузки, облагораживать свой вкус Аристофаном и Еврипидом, а не каким-нибудь футболом или петушиными боями? Таких людей пока еще нигде вывести не удалось, и напрасно Карл Маркс бунтовал против этого. А у нас в Афинах доходы вполне позволяли нести эти издержки. Но увы, мощь Афин после моей смерти сникла, а привычки граждан оставшись стали подлинным общественным бедствием. Они и довели в конце концов государство до руины. Избыток хорошего никогда не есть хорошо.
Cosmo. It is a most dangerous thing to load the State with largesses of that nature, or indeed with any unnecessary but popular charges, because to reduce them is almost impossible, though the circumstances of the public should necessarily demand a reduction. But did not you likewise, in order to advance your own greatness, throw into the hands of the people of Athens more power than the institutions of Solon had entrusted them with, and more than was consistent with the good of the State?
Cosmo. Это весьма небезопасно перегружать государственный корабль щедростью подобного рода и тратиться на популярные развлечения. Привычки к этому приобретаются быстро, а загнать людей к прежнему скромному образу жизни очень нелегко. Сколько мне пришлось бороться с пристрастием флорентийцев к футболу, этой никчемной и пустой забаве. Нет. Они вопили: подавай нам команду, чтобы побеждать "Милан" или "Ювентус". На меньшее мы не согласны. И я спрашиваю тебя поэтому: Не слишком ли много средств ты бросил на ублажение афинян, ни слишком ты отклонился от мудрых законов Солона, который умерял пыл к развлечениям потребностями общественного спокойствия?
Pericles. We are now in the regions where Truth presides, and I dare not offend her by playing the orator in defence of my conduct. I must therefore acknowledge that, by weakening the power of the court of Areopagus, I tore up that anchor which Solon had wisely fixed to keep his Republic firm against the storms and fluctuations of popular factions.
Pericles. Вопрос! Мы сейчас в Елисейских полях, где принципом является "правда, только правда и ничего, кроме правды". Так что я не хочу становиться в позу оратора, как в суде или в Ареопаге. И поэтому следует признать, что ослабив власть этих двух институтов, я ослабил те канаты, которыми Солон мудро скрепил республику против штормов и волнений фракционной борьбы.
This alteration, which fundamentally injured the whole State, I made with a view to serve my own ambition, the only passion in my nature which I could not contain within the limits of virtue. For I knew that my eloquence would subject the people to me, and make them the willing instruments of all my desires; whereas the Areopagus had in it an authority and a dignity which I could not control.
Таковую, которая в общем случае есть зло для всякого государства, я заставил служить своим собственным амбициям. Амбициозность, сознаюсь, эта единственная моя страсть, которую я не мог удержать в рамках добродетели. Я отлично знал, что благодаря своему красноречию я покорял людей, превращал их в добровольные инструменты своих желаний. Чему Ареопаг благодаря своему авторитету и достоинству вполне мог бы препятствовать.
Thus by diminishing the counterpoise our Constitution had settled to moderate the excess of popular power, I augmented my own. But since my death I have been often reproached by the Shades of some of the most virtuous and wisest Athenians, who have fallen victims to the caprice or fury of the people, with having been the first cause of the injustice they suffered, and of all the mischiefs perpetually brought on my country by rash undertakings, bad conduct, and fluctuating councils.
Так, ослабив один из рычагов власти, предусмотренного нашей конституцией специально для того, чтобы уменьшить власть толпы, я тем самым усилил собственную власть. Но после моей смерти меня часто упрекали многие благороднейшие и умнейшие афинские мужи, часто становившиеся жертвами разгула толпы, что именно я своими нововведения стал причиной этих эксцессов. Необдуманные предприятия, отклонения в выполнении служебного долга, противоречивые постановления -- стали обычной практикой нашей политической жизни.
They say, I delivered up the State to the government of indiscreet or venal orators, and to the passions of a misguided, infatuated multitude, who thought their freedom consisted in encouraging calumnies against the best servants of the Commonwealth, and conferring power upon those who had no other merit than falling in with and soothing a popular folly. It is useless for me to plead that, during my life, none of these mischiefs were felt; that I employed my rhetoric to promote none but good and wise measures; that I was as free from any taint of avarice or corruption as Aristides himself.
Эти мужики указывали на то, что именно я ввел практику, когда решения принимались демагогическими и продажными ораторами. умевшими польстить самым пошлым инстинктам большинства. Это большинство полагало, что свобода это род своеволия, когда каждый клеветник мог свободно выплескивать на головы благородных людей любую грязь, которую он только мог отыскать в своем воображении. Это большинсто считало в праве выбирать себе в лидеры таких, какие могли потакать его инстинктам. Нечего говорить, что при своей жизни я не дал ходу никакому демагогу, что я использовал риторику только в интересах государства и общественного блага. Да и сам я был также чист от всякой коррупции и жадности как и сам Аристид, благороднейший из афинских мужей.
They reply that I am answerable for all the great evils occasioned afterwards by the want of that salutary restraint on the natural levity and extravagance of a democracy, which I had taken away. Socrates calls me the patron of Anytus, and Solon himself frowns upon me whenever we meet.
Но мои противники отвечали мне, что я ответственен за разнузданность своих последователей, действовавших моими же методами, но не сдерживавших свои инстинкты никакими узами. Сократ еще при жизни называл меня патроном гнусного Атитуса и говорил, что сам Солон не подал бы мне при встрече руки.
Cosmo. Solon has reason to do so; for tell me, Pericles, what opinion would you have of the architect you employed in your buildings if he had made them to last no longer than during the term of your life?
Cosmo. И имел бы на это все основания. Вот скажи мне, Периклес, по совести: зачем ты нанимал архитектора для возведения зданий, время эксплуатации которых не превышало срок человеческой жизни?
Pericles. The answer to your question will turn to your own condemnation. Your excessive liberalities to the indigent citizens, and the great sums you lent to all the noble families, did in reality buy the Republic of Florence, and gave your family such a power as enabled them to convert it from a popular State into an absolute monarchy.
Pericles. Ответ содержится в твоей собственной практике. Почему ты был так снисходителен к простому люду и тратил огромные суммы на подкуп флорентийский нобилей? Не для того ли, чтобы обеспечить своей семье непререкаемую власть в республике, по сути превратив демократическую республику в род абсолютной монархии?
Cosmo. The Florentines were so infested with discord and faction, and their commonwealth was so void of military virtue, that they could not have long been exempt from a more ignominious subjection to some foreign Power if those internal dissensions, with the confusion and anarchy they produced, had continued. But the Athenians had performed very glorious exploits, had obtained a great empire, and were become one of the noblest States in the world, before you altered the balance of their government. And after that alteration they declined very fast, till they lost all their greatness.
Cosmo. Я действовал так исходя из характера флорентийского народа. Они были настолько склонны к сварам и фракционной борьбе и при этом лишены малейшего воинственного духа, что наша республика не могла не подпасть под власть более сильных в военном плане соседей, если бы наши внутренние разборки продолжали раздирать государственное тело. Афиняне же показали себя доблестным народом, покрыли себя неувядаемой военной славой и создали мощную империю задолго до твоего прихода к власти. Ты же нарушил устоявшийся баланс сил, ход государственного механизма пошел вразнос. Так что довольно скоро после твоей смерти афинское государство пошло вразнос и превратилось во второстепенную греческую республику.
Pericles. Their constitution had originally a foul blemish in it. I mean, the ban of ostracism, which alone would have been sufficient to undo any State.
Pericles. Увы, наша конституция имела с самого начала зловредную опухоль в своих внутренностях. Я имею в виду то самое пресловутое право остракизма, когда простые граждане могли анонимно простым большинством голосов по запросу нескольких демагогов отстранить от власти и изгнать любого политического деятеля.
For there is nothing of such important use to a nation as that men who most excel in wisdom and virtue should be encouraged to undertake the business of government. But this detestable custom deterred such men from serving the public, or, if they ventured to do so, turned even their own wisdom and virtue against them; so that in Athens it was safer to be infamous than renowned.
Ибо очень важно, чтобы люди выдающихся способностей и ума могли разрабатывать рассчитанную на годы программу действий и последовательно проводить ее в жизнь. Но власть недалеких людей сковывала их инициативу, когда каждый шаг нужно было соразмерять с переменчивым и сиюминутным мнением толпы. В Афинах проще было быть позорным, чем славным.
We are told indeed, by the advocates for this strange institution, that it was not a punishment, but meant as a guard to the equality and liberty of the State; for which reason they deem it an honour done to the persons against whom it was used; as if words could change the real nature of things, and make a banishment of ten years, inflicted on a good citizen by the suffrages of his countrymen, no evil to him, or no offence against justice and the natural right every freeman may claim that he shall not be expelled from any society of which he is a member without having first been proved guilty of some criminal action.
Защитники права остракизма, правда, уверяли, что оно направлен не на наказание выдающихся деятелей, а только на сдерживание их произвола. Что оно гарантирует в государстве равенство и свободу. Они даже говорили, что остракизм это типа вроде даже делает честь тому, против кого оно применяется. Какая гнусная и непотребная демагогия! Словно по мнению пусть даже и большинства можно изгнать из государства любого политического деятеля без суда, который должен доказать состав преступления в его действиях.
Cosmo. The ostracism was indeed a most unpardonable fault in the Athenian constitution. It placed envy in the seat of justice, and gave to private malice and public ingratitude a legal right to do wrong. Other nations are blamed for tolerating vice, but the Athenians alone would not tolerate virtue.
Cosmo. Я согласен. Право остракизма навряд ли делает честь афинской конституции. Он дает простор зависти там, где должны решать суд и справедливость. Злоба и неблагодарность легализируются благодаря этому праву. Многие нации можно упрекнуть в толерантности к порокам -- гомосексуализму, мультикультурности, -- но только афиняне додумались культивировать нетолерантность к добродетели.
Pericles. The friends to the ostracism say that too eminent virtue destroys that equality which is the safeguard of freedom.
Pericles. Поборники остракизма как раз и считают, что выдающие способности опасны для равенства -- краеугольного камня свободы.
Cosmo. No State is well modelled if it cannot preserve itself from the danger of tyranny without a grievous violation of natural justice; nor would a friend to true freedom, which consists in being governed not by men but by laws, desire to live in a country where a Cleon bore rule, and where an Aristides was not suffered to remain. But, instead of remedying this evil, you made it worse. You rendered the people more intractable, more adverse to virtue, less subject to the laws, and more to impressions from mischievous demagogues, than they had been before your time.
Cosmo. Такое государство плохо устроено, где единственным средством против тирании является насилие над естественной справедливостью. Никто не может почитаться другом свободы, если она состоит в том, чтобы государство могло терпеть у себя во главе такого прощелыгу как отъявленный популист Клеон, прототип Трампа, и преследовать такого политика выдающихся качеств как Аристид, очень похожего на Обаму. Но вместо того чтобы лечить зло, ты его усугубил. Ты сделал людей более бесконтрольными, более отвратными к добродетели, менее послушными закону и более падкими на лесть демагогов.
Pericles. In truth, I did so; and therefore my place in Elysium, notwithstanding the integrity of my whole public conduct, and the great virtues I excited, is much below the rank of those who have governed commonwealths or limited monarchies, not merely with a concern for their present advantage, but also with a prudent regard to that balance of power on which their permanent happiness must necessarily depend.
Pericles. В самом деле, в твоих словах есть пилюля горькой истины. Поэтому мое место здесь в Элизиуме, данное мне за безупречную личную жизнь, благородство государственных устремлений, ниже тех правителей и политических деятелей, которые думали не только о текущих благах своих народов и государств, но и умели смотреть сквозь столетия, как Ленин или там Ганди.
Bayle. Yes, we both were philosophers; but my philosophy was the deepest. You dogmatised; I doubted.
Бейль. Да, мы оба философы, но моя философия-то будет поглубже вашей. Вы догматизировали, а я сомневался.
Locke. Do you make doubting a proof of depth in philosophy? It may be a good beginning of it, but it is a bad end.
Локк. Вы считаете сомневание и есть мерило глубины философии? По-моему оно хорошо для начальных шагов, но плохо для итогов.
Bayle. No; the more profound our searches are into the nature of things, the more uncertainty we shall find; and the most subtle minds see objections and difficulties in every system which are overlooked or undiscoverable by ordinary understandings.
Бейль. Нет, чем дальше мы вгрызаемся в природу вещей, тем больше неопределенности мы там находим. Поэтому глубокие умы видят спорные постулаты и трудности в каждой системе, которых не замечает или просто не понимает ординарный ум.
Locke. It would be better, then, to be no philosopher, and to continue in the vulgar herd of mankind, that one may have the convenience of thinking that one knows something. I find that the eyes which Nature has given me see many things very clearly, though some are out of their reach, or discerned but dimly. What opinion ought I to have of a physician who should offer me an eye-water, the use of which would at first so sharpen my sight as to carry it farther than ordinary vision, but would in the end put them out?
Локк. Тогда было бы лучше быть не философом. Лучше вращаться среди низменной толпы, и претендовать в этих кругах, что ты что-то знаешь, постоянно в чем-то сомневаясь. Я же нахожу, что природа снабдила меня зрением видеть многие вещи ясно, которые вне досягаемости, либо различаются весьма смутно ординарным умом. Какое мнение я могу иметь о враче, который пропишет мне глазные капли, употребление которых сначала обострит мое зрение настолько, что я буду видеть намного дальше, но в конце концов доконает его до нуля?
Your philosophy, Monsieur Bayle, is to the eyes of the mind what I have supposed the doctor's nostrum to be to those of the body. It actually brought your own excellent understanding, which was by nature quick-sighted, and rendered more so by art and a subtlety of logic peculiar to yourself it brought, I say, your very acute understanding to see nothing clearly, and enveloped all the great truths of reason and religion in mists of doubt.
Ваша философия, мсье Бейль, это для глаз разума нечто наподобие глазных капель для тела. Она предлагает ваше собственное яркое понимание, которое однако близоруко от природы и скорее получает своей блеск от искусства и умения жонглировать логическими тонкостями. И так она предлагает пациенту острый дар ничего не видеть ясно, и набрасывает на истину разума и религии вуаль сомнения.
Bayle. I own it did; but your comparison is not just. I did not see well before I used my philosophic eye-water. I only supposed I saw well; but I was in an error, with all the rest of mankind. The blindness was real; the perceptions were imaginary. I cured myself first of those false imaginations, and then I laudably endeavoured to cure other men.
Бейль. Возможно, отчасти и так, но ваше сравнение не точно. Я не видел хорошо до тех пор, пока не использовал философские глазные капли. Я только предполагал, что я видел хорошо; но я заблуждался вместе с остальным человечеством. Слепота была реальной; восприятие воображаемым. Я сначала вылечился от этого фальшивого воображения, после чего я посвятил себя лечению остального человечества.
Locke. A great cure, indeed! and don't you think that, in return for the service you did them, they ought to erect you a statue?
Локк. Замечательное лечение, в самом деле. И вы думает, что в ознаменование оказанных вами услуг человечество воздвигнет вам статую?
Bayle. Yes; it is good for human nature to know its own weakness. When we arrogantly presume on a strength we have not, we are always in great danger of hurting ourselves or, at least, of deserving ridicule and contempt by vain and idle efforts.
Бейль. Да. Человечеству необходимо знать свои собственные слабости. Когда мы самонадеянно полагаемся на силы, которыми мы не обладаем, мы, как правило, больно ушибаемся. Или по крайней мере становимся нелепыми из-за напрасных усилий и неоправданного тщеславия.
Locke. I agree with you that human nature should know its own weakness; but it should also feel its strength, and try to improve it. This was my employment as a philosopher. I endeavoured to discover the real powers of the mind; to see what it could do, and what it could not; to restrain it from efforts beyond its ability, but to teach it how to advance as far as the faculties given to it by Nature, with the utmost exertion and most proper culture of them, would allow it to go.
Локк. Я согласен с вами, что человек должен знать свою природу и свои слабости, но он должен также чувствовать и свои сильные стороны и попытаться улучшить их. Это было моим намерением как философа. Я посвятил себя открытию реальной силы разума. Я хотел увидеть, что можно делать, а чего нельзя. Я хотел удержать разум от усилий, которые бы простирались за пределы его способностей, данных природой. А также научить его, как продвинуться, используя на полную катушку эти способности.
In the vast ocean of philosophy I had the line and the plummet always in my hands. Many of its depths I found myself unable to fathom; but by caution in sounding, and the careful observations I made in the course of my voyage, I found out some truths of so much use to mankind that they acknowledge me to have been their benefactor.
В громадном океане, называемом Философия, я всегда крепко держал руль в своих руках. Многие из его глубин я нашел невозможным измерить, но осторожничая в прощупывания дна и тщательном наблюдении, я, следуя своему курсу, открыл истины такой полезности, что человечество признало меня своим благодетелем.
Bayle. Their ignorance makes them think so. Some other philosopher will come hereafter, and show those truths to be falsehoods. He will pretend to discover other truths of equal importance. A later sage will arise, perhaps among men now barbarous and unlearned, whose sagacious discoveries will discredit the opinions of his admired predecessor. In philosophy, as in Nature, all changes its form, and one thing exists by the destruction of another.
Бейль. Их невежество заставляет их так думать. Позже придет другой философ покажет фальшивость этих истин. Он скажет, что наоборот он как раз и открыл другие истины равного значения. А потом возникнет еще какой-нибудь мудрец, возможно, среди народов, ныне пребывающих в варварстве, чьи мудрые открытия дискредитируют мнения его столь в свое время прославленных предшественников. В философии, как и в природе все изменяет свою форму и любая вещь существует разрушением другой.
Locke. Opinions taken up without a patient investigation, depending on terms not accurately defined, and principles begged without proof, like theories to explain the phenomena of Nature built on suppositions instead of experiments, must perpetually change and destroy one another. But some opinions there are, even in matters not obvious to the common sense of mankind, which the mind has received on such rational grounds of assent that they are as immovable as the pillars of heaven, or (to speak philosophically) as the great laws of Nature, by which, under God, the universe is sustained.
Локк. Мнения, принятые без тщательного исследования, основанные на терминах недостаточно аккуратно определенных, и принципы, принятые без доказательств, подобны теориям, которые объясняют природные явления исходя из предположений, а не из не опытов. Они могут постоянно меняться сами или сменять друг друга. Но есть некоторые мнения, пусть и не столь очевидные для обыденного разумения, которые разум устанавливает на столь рациональных основаниях, что они неподвижны как небесные колонны или (говоря языком философии), как великие законы природы, которыми по соизволению бога существует природа.
[all] Can you seriously think that because the hypothesis of your countryman Descartes, which was nothing but an ingenious, well-imagined romance, has been lately exploded, the system of Newton, which is built on experiments and geometry the two most certain methods of discovering truth will ever fail? Or that, because the whims of fanatics and the divinity of the schoolmen cannot now be supported, the doctrines of that religion which I, the declared enemy of all enthusiasm and false reasoning, firmly believed and maintained, will ever be shaken?
Можете ли вы серьезно думать, что если гипотезы вашего соотечественника Декарта, которые по сути не что иное, как остроумный, ловко скомпонованный роман, недавно были полностью развенчаны, то система Ньютона, построенная на эксперименте и теории -- два наиболее надежных метода открытия истины -- когда-либо падет под напором новых взглядов и фактов? Или же потому что навороты фанатиков или педантов сегодня ничем невозможно подкрепить, то доктрины той религии, которой я, законченный противник всякого энтузиазма и пустого умствования, твердо придерживаюсь, будут когда-либо поколеблены?
Bayle. If you had asked Descartes, while he was in the height of his vogue, whether his system would be ever confuted by any other philosopher's, as that of Aristotle had been by his, what answer do you suppose he would have returned?
Бейль. Если бы вы спросили Декарта, когда он был на волне моды, будет ли его система когда либо оспорена другим философом, подобно тому как он обсмеял систему Аристотеля, какой ответ, вы думаете, он бы вам дал?
Locke. Come, come, Monsieur Bayle, you yourself know the difference between the foundations on which the credit of those systems and that of Newton is placed. Your scepticism is more affected than real. You found it a shorter way to a great reputation (the only wish of your heart) to object than to defend, to pull down than to set up. And your talents were admirable for that kind of work. Then your huddling together in a critical dictionary a pleasant tale, or obscene jest, and a grave argument against the Christian religion, a witty confutation of some absurd author, and an artful sophism to impeach some respectable truth, was particularly commodious to all our young smarts and smatterers in freethinking.
Локк. Но, но, уважаемый г-н Бейль. Вы сами знаете разницу между фундаментальными принципами, на которымх основаны эти системы, и системой Ньютона. Ваш скептицизм мне кажется наигранным. Вы находите, что самый короткий путь к утверждению своей репутации (единственное желание вашего сердца) это нападать, а не защищать, разрушать, а не созидать. И ваши таланты для этого типа работ восхитительны. Вот вы и сваливает в одну кучу в вашем "Критическом словаре" великолепные басни, непристойные шутки и серьезные доводы против христианской религии, остроумные опровержения одних абсурдных авторов, и искусные софизмы уколоть респектабельные истины. Это очень нравится молодым забияками и верхоглядам, выдающими себя за свободомыслящих.
But what mischief have you not done to human society! You have endeavoured, and with some degree of success, to shake those foundations on which the whole moral world and the great fabric of social happiness entirely rest. How could you, as a philosopher, in the sober hours of reflection, answer for this to your conscience, even supposing you had doubts of the truth of a system which gives to virtue its sweetest hopes, to impenitent vice its greatest fears, and to true penitence its best consolations; which restrains even the least approaches to guilt, and yet makes those allowances for the infirmities of our nature which the stoic pride denied to it, but which its real imperfection and the goodness of its infinitely benevolent Creator so evidently require?
Но какой вред вы нанесли человеческому обществу! Вы попытались, и с некоторой долей успеха, потрясти те основы, на которых целиком основываются вся мораль и механизм социальных отношений. Как можете вы, как философ, по трезвом размышлении ответить за это перед своей совестью, пусть даже и в предположении, что вы сомневаетесь в истинности системы, которая ободряет добродетель, вселяет страхи неисправимому пороку, а исправимому дает лучик надежды? Которая осуждает даже малейшие поползновения на грех, делая необходимые уступки на нестойкость человечной природы. Той самой природы, которую стоики пытаются игнорировать, но которую создатель в его бесконечном милосердии прощает.
Bayle. The mind is free, and it loves to exert its freedom. Any restraint upon it is a violence done to its nature, and a tyranny against which it has a right to rebel.
Бейль. Ум свободен. Его свойство -- проявлять эту свободу. Всякое ограничение, накладываемое на нее -- это насилие над природой человека, тирания, против которой он имеет право бунтовать.
Locke. The mind, though free, has a governor within itself, which may and ought to limit the exercise of its freedom. That governor is reason.
Локк. Ум, хотя и свободен, но внутри каждого из нас есть правитель, который может и должен быть задействован по лимитированию проявлений этой свободы. И этот правитель -- разум.
Bayle. Yes; but reason, like other governors, has a policy more dependent upon uncertain caprice than upon any fixed laws. And if that reason which rules my mind or yours has happened to set up a favourite notion, it not only submits implicitly to it, but desires that the same respect should be paid to it by all the rest of mankind. Now I hold that any man may lawfully oppose this desire in another; and that if he is wise, he will do his utmost endeavours to check it in himself.
Бейль. Да, но разум, как и другие правители, руководствуется в своем правлении более капризами, чем фиксированными законами. И если разуму, который управляет моим или вашим умом, угодно установить какие-либо законы, он не только сам всецело подчиняется им, но хочет, чтобы и остальное человечество свидетельствовало этим законам свое уважение. А что если другой человек противится такой самостийности в вас или во мне? Полагаю, что если он мудр, он постарается подавить чувство протеста внутри себя.
[слово заменитель] Locke. Is there not also a weakness of a contrary nature to this you are now ridiculing? Do we not often take a pleasure to show our own power and gratify our own pride by degrading notions set up by other men and generally respected?
Локк. А не существует разве слабости как раз противоположной той, о которой вы только что сказали? Разве нам не свойственно также показывать нашу силу и возвеличивать нашу гордость, помножая на 0 понятия, установленные и уважаемые другими людьми?
Bayle. I believe we do; and by this means (??) it often happens that if one man builds and consecrates a temple to folly, another pulls it down.
Бейль. Такое существует; и поэтому часто бывает так, что когда один возводит в ранг святыни какую-нибудь глупость, другой старается ее разрушить.
Locke. Do you think it beneficial to human society to have all temples pulled down?
Локк. Вы думаете, это благодетельно для человеческого общества, чтобы все святыни порушались?
Bayle. I cannot say that I do.
Бейль. Я не говорил этого.
[инфинитив как обстоятельство] Locke. Yet I find not in your writings any mark of distinction to show us which you mean to save.
Локк. Однако я не нашел в ваших писаниях четких указаний, что же надо сохранять.
Bayle. A true philosopher, like an impartial historian, must be of no sect.
Бейль. Подлинный философ, как и беспристрастный историк, должен быть вне сект.
[all] Locke. Is there no medium between the blind zeal of a sectary and a total indifference to all religion?
Локк. Есть ли какое пространство между слепым сектантством и тотальной индифферентностью к любой религии?
Bayle. With regard to morality I was not indifferent.
Бейль. Что касается морали, я не призываю к индифферентности.
Locke. How could you, then, be indifferent with regard to the sanctions religion gives to morality? How could you publish what tends so directly and apparently to weaken in mankind the belief of those sanctions? Was not this sacrificing the great interests of virtue to the little motives of vanity?
Локк. Как вы можете не понимать, что именно религия санкционирует мораль? Как можете вы публиковать, что совершенно очевидно должно ослабить влияние религии на мораль? Не значит ли это жертвовать кардинальными интересами добродетели из мотивом мелкого тщеславия?
Bayle. A man may act indiscreetly, but he cannot do wrong, by declaring that which, on a full discussion of the question, he sincerely thinks to be true.
Бейль. Человек может поступать опрометчиво, но не злонамеренно, открыто защищая взгляды, которые он полагает истинными.
Locke. An enthusiast who advances doctrines prejudicial to society, or opposes any that are useful to it, has the strength of opinion and the heat of a disturbed imagination to plead in alleviation of his fault; but your cool head and sound judgment can have no such excuse. I know very well there are passages in all your works, and those not a few, where you talk like a rigid moralist. I have also heard that your character was irreproachably good; but when, in the most laboured parts of your writings, you sap the surest foundations of all moral duties, what avails it that in others, or in the conduct of your life, you have appeared to respect them?
Локк. Энтузиаст, который продвигает доктрины, опасные для общества или оппонирует полезным для него, имеет на своей стороне силу общественного мнения и жар возбужденного воображения, что несколько смягчает его вину. Но то что вы это делаете с холодной головой и в здравом суждении, не может быть извинимо. Я знаю много пассажей в вашей работе, где вы выступаете как строгий моралист. Я также слышал, что вы отличались безупречной личной нравственностью. Но когда в самых сильных частях ваших писаний вы подкапываетесь под самые, казалось бы, безупречные нормы морали, как можете вы требовать их выполнения от других или следовать им самому?
How many who have stronger passions than you had, and are desirous to get rid of the curb that restrains them, will lay hold of your scepticism to set themselves loose from all obligations of virtue! What a misfortune is it to have made such a use of such talents! It would have been better for you and for mankind if you had been one of the dullest of Dutch theologians, or the most credulous monk in a Portuguese convent. The riches of the mind, like those of Fortune, may be employed so perversely as to become a nuisance and pest instead of an ornament and support to society.
Как много таких, чьи страсти бьют через край и кто желая избавиться от сдерживающей их узды, схватился бы за ваш скептицизм, чтобы сбросить с себя всякие моральные обязательства! Какое несчастье для человечества, что вы так использовали свой талант! Лучше бы вы были тупейшим из голландских теологов или самым фанатичным монахов в каком-нибудь отдаленном португальском монастыре. Богатства ума, как и фортуны, могут быть использованы так превратно, что вместо того чтобы быть украшением и поддержкой обществу, они могут стать для него чумой и всякой другой гадостью.
Bayle. You are very severe upon me. But do you count it no merit, no service to mankind, to deliver them from the frauds and fetters of priestcraft, from the deliriums of fanaticism, and from the terrors and follies of superstition? Consider how much mischief these have done to the world! Even in the last age what massacres, what civil wars, what convulsions of government, what confusion in society, did they produce! Nay, in that we both lived in, though much more enlightened than the former, did I not see them occasion a violent persecution in my own country? And can you blame me for striking at the root of these evils.
Бейль. Вы слишком суровы ко мне. Неужели вы не считаете заслугой перед человечеством избавление его от тех обманов и пут, которые накладывают на него попы? Неужели это не заслуга, избавить человека от горячки фанатизма и от ужасов и глупостей предрассудков? Представьте себе только, сколько несчастий они приносят человечеству! Даже в предшествующем (то есть XVII) веке сколько резни, гражданских войн, сколько конвульсий правительств, смут в обществе они произвели! А в наш более просвещенный век разума разве не видел я случаев преследования людей иных убеждений даже в демократической Англии? А вы обвиняете меня еще в попытке вырвать с корнем эти злы.
Locke. The root of these evils, you well know, was false religion; but you struck at the true. Heaven and hell are not more different than the system of faith I defended and that which produced the horrors of which you speak. Why would you so fallaciously confound them together in some of your writings, that it requires much more judgment, and a more diligent attention than ordinary readers have, to separate them again, and to make the proper distinctions? This, indeed, is the great art of the most celebrated freethinkers.
Локк. Корень этих зол, вы это знаете, лежит в фальшивой религии, но вы-то копаете под истинную. Небо и ад не так различны, как конфессия, которую я защищаю, и та, которая производит те ужасы, о которых вы говорите. То есть католицизм. Почему вы так демагогически смешиваете их в своих писаниях, когда требуется более тонкое суждение и более пристальное внимание, чем то какое имеет обычный читатель? Не всякому дана способность сделать должное различие между ними. Ваша манера как раз и позаимствована из приемов искусства наиболее известных вольнодумцев.
They recommend themselves to warm and ingenuous minds by lively strokes of wit, and by arguments really strong, against superstition, enthusiasm, and priestcraft; but at the same time they insidiously throw the colours of these upon the fair face of true religion, and dress her out in their garb, with a malignant intention to render her odious or despicable to those who have not penetration enough to discern the impious fraud. Some of them may have thus deceived themselves as well as others. Yet it is certain no book that ever was written by the most acute of these gentlemen is so repugnant to priestcraft, to spiritual tyranny, to all absurd superstitions, to all that can tend to disturb or injure society, as that Gospel they so much affect to despise.
Они прельщают горячие и способные умы живым остроумием и поистине сильными аргументами против предрассудков, религионзного пыла и попов. Но в то же время они коварно украшают этими пороками благородное лицо истинной религии, разоблачают ее со злостным намерением сделать одиозной всякую веру или презренной для тех, у кого не хватает проницательности увидеть неблагочестивый обман. А некоторые из таких обличителей могут обмануть не только других, но и себя. Но с очевидностью ни одна когда либо написанная книга даже самым острым из этих джентльменов не была столь же ненавистна святошам, духовным тиранам, абсурдным мракобесам, всем, кто пытается баламутить или навредить обществу, как св писание, которое оно ненавидят со всей силой их подлых душонок.
Bayle. Mankind is so made that, when they have been over-heated, they cannot be brought to a proper temper again till they have been over-cooled. My scepticism might be necessary to abate the fever and frenzy of false religion.
Бейль. Человечек так устроен, что когда он перегрелся, он не может быть приведен в нормальное состояние иначе, чем когда его переохлаждают. Мой скептицизм необходим, чтобы побить горячку или мороз фальшивой религии.
Locke. A wise prescription, indeed, to bring on a paralytical state of the mind (for such a scepticism as yours is a palsy which deprives the mind of all vigour, and deadens its natural and vital powers) in order to take off a fever which temperance and the milk of the Evangelical doctrines would probably cure.
Локк. Мудрый рецепт. Поистине! Довести мозги до паралича (ибо скептицизм, подобный вашему -- это паралич, который лишает ум всякой энергии и притупляет его натуральную силу) с тем, чтобы излечить его от горячки, которая вполне излечима умеренностью и молоком евангельских доктрин.
Bayle. I acknowledge that those medicines have a great power. But few doctors apply them untainted with the mixture of some harsher drugs or some unsafe and ridiculous nostrums of their own.
Бейль. Признаюсь, что эти медикаменты имеют большую целительную силу. Но лишь немногие доктора воздерживаются от того, чтобы давать его чистым без примеси сильных химических препаратов или нелепых добавок собственного изобретения.
Locke. What you now say is too true. God has given us a most excellent physic for the soul in all its diseases, but bad and interested physicians, or ignorant and conceited quacks, administer it so ill to the rest of mankind that much of the benefit of it is unhappily lost.
Локк. То что вы сейчас сказали, к сожалению, слишком правда. Бог дал нам наиболее целительное лекарство для души при всех болезнях, но плохие и корыстные врачи или невежественные и надутые шарлатаны так плохо прикладывают его к человеку, что на выходе мы скорее видим непоправимые потери, чем лечение.
Archibald, Earl of Douglas, Duke of Touraine John, Duke of Argyle and Greenwich, Field-Marshal of his Britannic Majesty's Forces.
Argyle. Yes, noble Douglas, it grieves me that you and your son, together with the brave Earl of Buchan, should have employed so much valour and have thrown away your lives in fighting the battles of that State which, from its situation and interests, is the perpetual and most dangerous enemy to Great Britain. A British nobleman serving France appears to me as unfortunate and as much out of his proper sphere as a Grecian commander engaged in the service of Persia would have appeared to Aristides or Agesilaus.
Argyle. Благородный Дуглас, меня печалит, что ты и твой бравый сын граф Бухан, вбухали столько доблести и положили ваши жизни в борьбе против английской короны. Которая самой природой была предназначена быть естественным врагом Шотландии. И особенно меня удручает, что вы в этой борьбе сотрудничали с французами. Это кажется столь же странным, как и перемет греческого полководца, стоявщего во главе персидских войн во время их войны с Греций, на сторону персов.
Douglas. In serving France I served Scotland. The French were the natural allies to the Scotch, and by supporting their Crown I enabled my countrymen to maintain their independence against the English.
Douglas. Служа Франции, я служил в первую голову Шотландии. Как Англия всегда была естественным нашим врагом, так и Франция нашим естественным другом. В союзе с континентальной державой я боролся за нашу независимость от Англии, которую отстоять собственными силами мы бы никак не смогли.
Argyle. The French, indeed, from the unhappy state of our country, were ancient allies to the Scotch, but that they ever were our natural allies I deny. Their alliance was proper and necessary for us, because we were then in an unnatural state, disunited from England. While that disunion continued, our monarchy was compelled to lean upon France for assistance and support.
Argyle. То что Франция в тех несчастливых условиях была единственным союзником Шотландии, не отрицаю. Но что это наше естественный союзник, с этим позвольте не согласиться. Их союз был необходим нам тогда, потому что расплевавшись с англичанами, мы находились как раз в ненатуральном состоянии. Если бы это разъединение продолжилось, нам бы, ясно как пень, негде и не у кого было бы искать защиты и помощи, кроме как у французов.
The French power and policy kept us, I acknowledge, independent of the English, but dependent on them; and this dependence exposed us to many grievous calamities by drawing on our country the formidable arms of the English whenever it happened that the French and they had a quarrel.
Французская мощь, что и говорить, позволяла нам не зависеть от Англии, но зависеть от них. И эта зависимость вылезала нам боком в самый неподходящий момент всякий раз, как англичанам и французам приходила охота бодаться между собой.
The succours they afforded us were distant and uncertain. Our enemy was at hand, superior to us in strength, though not in valour. Our borders were ravaged; our kings were slain or led captive; we lost all the advantage of being the inhabitants of a great island; we had no commerce, no peace, no security, no degree of maritime power.
Помощь, которую они нам предоставляли, была спорадична и невелика. И наши враги, хотя и никогда не были нам равны в доблести, всегда превосходили нас в силе, а главное всегда были начеку и на месте. Наши границы постоянно подвергались грабежам, наших королей то и дело то брали в плен, а то и убивали. Раздрай с англичанами лишал нас тех географических выгод, которые бы мы могли бы иметь как обитатели большого острова: торговлю, недоступность для врагов, морскую силу.
Scotland was a back-door through which the French, with our help, made their inroads into England; if they conquered, we obtained little benefit from it; but if they were defeated, we were always the devoted victims on whom the conquerors severely wreaked their resentment.
Шотландия была задней дверью, через которую французы время от времени проникали в Англию. Если французы побеждали, нам доставались крохи, если же побивали их, мы становились библейским козлом отпущения, ответственным за все.
Douglas. The English suffered as much in those wars as we. How terribly were their borders laid waste and epopulated by our sharp incursions! How often have the swords of my ancestors been stained with the best blood of that nation! Were not our victories at Bannockburn and at Otterburn as glorious as any that, with all the advantage of numbers, they have ever obtained over us?
Douglas. Ну англичанам тоже нехило доставалось от нас по первое число. Сколько раз после наших рейдов к южному соседу их пограничные графства превращались в руины, а население бежало в чем мама родила во внутренние районы. Вспомни-ка наши победы под Баннокберном и Оттенберном. Как мы им всыпали. Что называется по самые помидоры. Были ли такие безоговорочные победы у них над нами?
Argyle. They were; but yet they did us no lasting good. They left us still dependent on the protection of France. They left us a poor, a feeble, a distressed, though a most valiant nation. They irritated England, but could not subdue it, nor hinder our feeling such effects of its enmity as gave us no reason to rejoice in our triumphs. How much more happily, in the auspicious reign of that queen who formed the Union, was my sword employed in humbling the foes of Great Britain!
Argyle. Победы у нас были, и недаром ими гордится вся Шотландия. Но мы все равно зависели от французской протекции. Мы оставались слабыми, раскоряченными, хотя и мужественными и гордыми. Наши победы только раздражали англичан, но не могли доставить нам прочного и длительного превосходства над ними. Не останавливали они англичан и от новых попыток покорить нашу страну. Насколько лучше стало, когда предусмотрительная королева Анна организовала наш союз, в 2007 году обе наши страны праздновали 300-летие которого, и когда мой меч неплохо потрудился не против англичан, а во имя нашей общей перемогой с Великобританией.
With how superior a dignity did I appear in the combined British senate, maintaining the interests of the whole united people of England and Scotland against all foreign powers who attempted to disturb our general happiness or to invade our common rights!
С каким достоинством приходил я в Палату лордов, отстаивая объединенные интересы шотландцев и англичан против континентальных иностранцев, которым наша демократия не давала спокойно соснуть у себя под одеялом.
Douglas. Your eloquence and your valour had unquestionably a much nobler and more spacious field to exercise themselves in than any of those who defended the interests of only a part of the island.
Douglas. Твои красноречие и доблесть сияли как поддельный алмаз на солнце. Ты нашел благодатную почву для извержения своих парламентских способностей. Но ты отстаивал интересы только части острова.
Argyle. Whenever I read any account of the wars between the Scotch and the English, I think I am reading a melancholy history of civil dissensions. Whichever side is defeated, their loss appears to me a loss to the whole and an advantage to some foreign enemy of Great Britain. But the strength of that island is made complete by the Union, and what a great English poet has justly said in one instance is now true in all:
Argyle. Не знаю. Но когда я читаю историю наших войн с англичанами, она представляется мне еще более печальной повестью на свете, чем повесть о Ромео и Джульетте. Мне кажется, что я читаю историю гражданской войны без начала и конца. Кто бы не брал верх в этой сваре, проигрывала Большая Британия, а радовались наши враги. Но с нашим союзом сила островной державы достигла своего расцвета или как пропел наш великий поэт в "Генрихе VII":
"The Hotspur and the Douglas, both together,
Are confident against the world in arms."
Хотспур и Дуглас совместно
Соединились против вооруженной Европы
Who can resist the English and Scotch valour combined? When separated and opposed, they balanced each other; united, they will hold the balance of Europe. If all the Scotch blood that has been shed for the French in unnatural wars against England had been poured out to oppose the ambition of France, in conjunction with the English if all the English blood that has been spilt as unfortunately in useless wars against Scotland had been preserved, France would long ago have been rendered incapable of disturbing our peace, and Great Britain would have been the most powerful of nations.
Кто может поднять хвост против комбинированной силы шотландцев и англичан? Когда они были разделены на противостоящие лагеря, они перетягивали весы то на одну, то на другую сторону. Объединившись, они уже меряются на весах со всей Европой. Если бы вся шотландская кровь, пролитая за Францию в неестественном противостоянии с Англией могла слиться с кровью, разбрызганной англичанами по нашим полям, мы давно положили бы конец гегемонии французов, и никакой Европейский союз им бы не помог.
Douglas. There is truth in all you have said. But yet when I reflect on the insidious ambition of King Edward I., on the ungenerous arts he so treacherously employed to gain, or rather to steal, the sovereignty of our kingdom, and the detestable cruelty he showed to Wallace, our brave champion and martyr, my soul is up in arms against the insolence of the English, and I adore the memory of those patriots who died in asserting the independence of our Crown and the liberty of our nation.
Douglas. Много ты говоришь правильного и красивого. Но и много утопичного. Вспомни только амбициозного Эдуарда I из XIV века. О его изменнических попытках навязать, а скорее украсть у нас не столько в битвах, сколько в дипломатических ловушках нашу независимость. Как это у него удалось по отношению к нашим валлийским братьям, которых он потом стер в порошок. Нет, такое объединение кажется мне объединением волка и ягненка.
Argyle. Had I lived in those days I should have joined with those patriots, and been the foremost to maintain so noble a cause. The Scotch were not made to be subject to the English. Their souls are too great for such a timid submission. But they may unite and incorporate with a nation they would not obey. Their scorn of a foreign yoke, their strong and generous love of independence and freedom, make their union with England more natural and more proper. Had the spirit of the Scotch been servile or base, it could never have coalesced with that of the English.
Argyle. Да были времена. И если бы мне довелось жить тогда, я стал бы в первые ряда патриотов и пошел бы с оружием крошить англичан, как капусту на засолку. Шотландцы не рождены быть рабами англичан. Их души слишком горды для этого. Но они могут объединиться и инкорпорироваться с их нацией не подчиняясь им. Ненависть шотландцев к иностранному гнету, любовь к свободе и независимости делают их союз с Англией естественным и натуральным, и не дают их нации забыться в отношении с нами. Не будь наш дух таким отвратным к подчинению и рабству, не будь в нас уверенности в нашем достоинстве, которое мы может сохранить в союзе с нашим южным соседом, мы бы не пошли на этот союз.
Douglas. It is true that the minds of both nations are congenial and filled with the same noble virtues, the same impatience of servitude, the same magnanimity, courage, and prudence, the same genius for policy, for navigation and commerce, for sciences and arts.
Douglas. Есть такой момент. Менталитеты обеих наций конгениальны. Мы одинаково доблестны, одинаково не терпим рабства, отличаемся тем же великодушием, рассудительностью и той же склонностью к политике, мореплаванию, наукам и искусствам.
Yet, notwithstanding this happy conformity, when I consider how long they were enemies to each other, what an hereditary hatred and jealousy had subsisted for many ages between them, what private passions, what prejudices, what contrary interests must have necessarily obstructed every step of the treaty, and how hard it was to overcome the strong opposition of national pride, I stand astonished that it was possible to unite the two kingdoms upon any conditions, and much more that it could be done with such equal regard and amicable fairness to both.
И при все при этом слишком долго мы были врагами друг другу. Ненависть и ревность за века противостояния опустились на генный уровень. Накопились тонны предубеждений, различий интересов, взаимонедоверия. Это как кандалы на ногах сковывает каждый наш шаг навстречу друг другу. Как можно при этом объединиться, создать единое королевство? Я спрашиваю: ну как? Не говоря уже о дружбе и одинаковых взглядах.
Argyle. It was indeed a most arduous and difficult undertaking. The success of it must, I think, be thankfully ascribed, not only to the great firmness and prudence of those who had the management of it, but to the gracious assistance of Providence for the preservation of the reformed religion amongst us, which, in that conjuncture, if the union had not been made, would have been ruined in Scotland and much endangered in England.
Argyle. Да уж. Задачка не из легких. Успех на этом пути следует приписать, я думаю, не только устремлениям двух наций и прозорливой и настойчивой политике наших лидеров, королевы Анны в первую голову, но и помощи провидения. Благодаря ему такой мощный разъединительный фактор как религия отошел в небытие. Англиканство наших южных соседей и наше пресвитерианство это по сути разные названия одного и того же. Так что религиозное единство, утвердившееся по обе стороны пограничной между нашими странами реки Твида, сделало объединение легким увеселительным мероприятием.
The same good Providence has watched over and protected it since, in a most signal manner, against the attempts of an infatuated party in Scotland and the arts of France, who by her emissaries laboured to destroy it as soon as formed; because she justly foresaw that the continuance of it would be destructive to all her vast designs against the liberty of Europe.
Та же рука Провидения устранила католическую оппозицию в наших странах, вечного союзника Франции во всех ее политических играх в Европе. Как ни поддерживали французские эмиссары папистов и ни пытались подорвать протестантский дух в наших странах.
I myself had the honour to have a principal share in subduing one rebellion designed to subvert it, and since my death it has been, I hope, established for ever, not only by the defeat of another rebellion, which came upon us in the midst of a dangerous war with France, but by measures prudently taken in order to prevent such disturbances for the future.
Я сам принял деятельное участие в подавлении стюартовского мятежа в 1716 году, направленного на восстановление католицизма в обеих наших странах. Уже после моей смерти в 1746 была успешно подавлена и вторая такая же попытка, несмотря на всю помощь Франции, включая десантирование своих войск в Шотландии. Но главное плевелы мятежа были не только вырваны силой оружия, но проведен ряд культурно-общественных мероприятий, препятствующим самому возникновению таких попыток в дальнейшем.
The ministers of the Crown have proposed and the British legislature has enacted a wise system of laws, the object of which is to reform and to civilise the Highlands of Scotland; to deliver the people there from the arbitrary power and oppression of their chieftains; to carry the royal justice and royal protection into the wildest parts of their mountains; to hinder their natural valour from being abused and perverted to the detriment of their country; and to introduce among them arts, agriculture, commerce, tranquillity, with all the improvements of social and polished life.
Немалую роль сыграла корона и в цивилизовывании наших форменных индейцев, дикарей из Горной страны, этой благодатной почвы мятежей и неповиновения. Отняты и излишние права у лэрдов -- не путать с лордами -- нашими помещиками, каждый из которых был этаким корольком на своем кусочке земли и творил там суд и управление по собственному произволу. Королевский суд и закон стал единственной силой и авторитетом в нашем государстве, единым и для горожан и для горцев, для лэрдов и для фермеров. Много способствовала корона и внедрению передовых агрикультурных приемов, создана система каналов между Эдинбургом и Глазго, обеспечивающая торговлю. Все это уменьшило нищету населения, главную причину недовольства.
Douglas. By what you now tell me you give me the highest idea of the great prince, your master, who, after having been provoked by such a wicked rebellion, instead of enslaving the people of the Highlands, or laying the hand of power more heavily upon them (which is the usual consequence of unsuccessful revolts), has conferred on them the inestimable blessings of liberty, justice, and good order.
Douglas. Это интересно, что ты мне тут понарассказал. Теперь я стал лучше понимать нашего короля, твоего сюзерена. Он вместо того, чтобы присоединиться к близким ему по крови Стюартам, а еще более после подавления их безрассудного мятежа, предпочел не подчинять побежденных шотландцев, не угнетать их гордый дух, а наоборот примириться с участниками мятежа и укреплять в стране дух свободы, и основанных на нем законности и правопорядке.
To act thus is indeed to perfect the union and make all the inhabitants of Great Britain acknowledge, with gratitude and with joy, that they are subjects of the same well-regulated kingdom, and governed with the same impartial affection by the sovereign and father of the whole commonwealth.
Действуя так, он показал жителям обоих королевств, что они подданные единой Великобритании. Здесь к ним относятся одинаково и они живут под покровительством хорошо организованной и разумно управляемой власти. Он стал отцом всем подданным без исключения.
Argyle. The laws I have mentioned and the humane benevolent policy of His Majesty's Government have already produced very salutary effects in that part of the kingdom, and, if steadily pursued, will produce many more. But no words can recount to you the infinite benefits which have attended the union in the northern counties of England and the southern of Scotland.
Argyle. Законы, о которых я упоминал ранее, и простая человеческая благожелательность уже дали положительный эффект, и в будущем, я надеюсь дадут еще больше. Так что всякие референдумы об отделении Шотландии от Англии, хоть запроводись их, не дадут никакого эффекта. Но я еще не сказал, что наконец-то были улажены бесконечные пограничные конфликты между нашими южными и северными английскими графствами.
Douglas. The fruits of it must be, doubtless, most sensible there, where the perpetual enmity between the two nations had occasioned the greatest disorder and desolation.
Douglas. Плоды единства должны быть тем ощутимее, чем больше бесконечная вражда приносит беспорядок и отчаяние
Argyle. Oh, Douglas, could you revive and return into Scotland what a delightful alteration would you see in that country. All those great tracts of land, which in your time lay untilled on account of the inroads of the bordering English, or the feuds and discords that raged with perpetual violence within our own distracted kingdom, you would now behold cultivated and smiling with plenty.
Argyle. Эх, Дуглас. Стоило бы тебе ожить и вернуться в Шотландию. Какие бы замечательные благодатные перемены ты увидел в нашей стране. У Шотландии всегда были две беды: самомненцы и дороги. С нашим хваленым "каждый суслик агроном" мы какими были, такими и остались. А вот дороги... Разбитые колеи, вечная грязь -- следствие войн и беспорядка, теперь превратились в ухоженные тракты с милевыми столбами. мелкой торговлей на обочинах. Можно сказать наши дороги теперь улыбаются изобилием фермерского усердия.
Instead of the castles, which every baron was compelled to erect for the defence of his family, and where he lived in the barbarism of Gothic pride, among miserable vassals oppressed by the abuse of his feudal powers, your eyes would be charmed with elegant country houses, adorned with fine plantations and beautiful gardens, while happy villages or gay towns are rising about them and enlivening the prospect with every image of rural wealth.
На месте грозных замков, где каждый барон отсиживался в уверенности, что никто его тут не достанет, окруженных жалкими лачугами его вассалов, ты бы увидел милые усадьбы, окруженные пышными парками и садами. Кто бы мог поверить, что и в нашем суровом шотландском климате при надлежащем уходе можно выращивать черти что... А вокруг усадеб милые добротные дома поселян с палисадниками и фруктовыми деревьями перед домом. А ты бы видел, какими стали хлева и зернохранилища. Чистыми и опрятными.
On our coasts trading cities, full of new manufactures, and continually increasing the extent of their commerce. In our ports and harbours innumerable merchant ships, richly loaded, and protected from all enemies by the matchless fleet of Great Britain.
По нашим морским берегам полно портов, а зачуханный Глазго стал крупнейшим портом Европы. В гавани ошиваются многочисленные суда из всех стран мира. Поистине, все флаги в гости к нам. А рядом в Ивернессе, укрытая от глаз, притаилась мощнейшая военно-морская база: постоянное местопребывание флота его королевского величества. Там же масса мануфактур, оживленная торговля.
But of all improvements the greatest is in the minds of the Scotch. These have profited, even more than their lands, by the culture which the settled peace and tranquillity produced by the union have happily given to them, and they have discovered such talents in all branches of literature as might render the English jealous of being excelled by their genius, if there could remain a competition, when there remains no distinction between the two nations.
Но еще большие изменения произошли в умах шотландцев. Вместо воинственных варваров в юбках с копьями, потом ружьями наперевес и голыми задами, теперь центральными фигурами в нашей стране стали культурные сельские хозяева, коммерсанты, промышленники. К ним подтянулись адвокаты, учителя. А сколько талантов наша Шотландия открыла во всех областях знаний и искусств...
Douglas.
Douglas. Да, да, наслышан. Многие даже здесь завидуют нам и называют нашу родину страной талантов. "Вы их что на грядках выращиваете", -- часто спрашивают меня. А я и сам дивлюсь. Из какой женской дыры повылазили все эти Юмы, Джеймсы Уатты, Стивенсоны, Вальтер Скотты, Карлейли, Бернсы, Максвеллы...
Argyle.
Argyle. Фергюсоны
Douglas.
Douglas. Там много разных Фергюсонов. Какого ты имеешь в виду?
Argyle.
Argyle. Конечно же, самого знаменитого -- тренера "Манчестера Юнайтеда".
There may be emulation without jealousy, and the efforts, which that emulation will excite, may render our island superior in the fame of wit and good learning to Italy or to Greece; a superiority, which I have learnt in the Elysian fields to prefer even to that which is acquired by arms.
Douglas. Я как-то больше люблю рыцарские поединки, чем беготню по полю в трусиках за одним мячом. Как бы то ни было, но спортивный дух всегда жил в шотландской натуре. Этот то дух и подвинул многих наших земляков соревноваться с другими нациями в искусствах и науках. И насколько это соревнование лучше войн. В войне одни побеждают, другие терпят поражение, в искусствах и науках же побеждают все.
But one doubt still remains with me concerning the union. I have been informed that no more than sixteen of our peers, except those who have English peerages (which some of the noblest have not), now sit in the House of Lords as representatives of the rest. Does not this in a great measure diminish those peers who are not elected? And have you not found the election of the sixteen too dependent on the favour of a court?
Но вот одно сомнение тревожит мой дух по поводу союза двух народов. Я слышал, что в Палате лордов всего-ничего заседают только 16 наших пэров, в то время как остальные остались за бортом этого учреждения. Могут ли эти 16 представлять, а главное отстаивать интересы страны против двух сотен английских лордов. И не слишком ли выбор даже этих 16 диктуется интересами короны, а не Шотландии? Не является ли Шотландия скрытой колонией Англии, как какая-нибудь Сибирь далекой Скифии?
Argyle. It was impossible that the English could ever consent in the Treaty of Union, to admit a greater number to have places and votes in the Upper House of Parliament, but all the Scotch peerage is virtually there by representation. And those who are not elected have every dignity and right of the peerage, except the privilege of sitting in the House of Lords and some others depending thereon.
Argyle. Англичане не могли допустить в высшую свою палату более чем 16 шотландцев. Более значило бы раздуть парламент до непропорционально больших размеров. Но учти, что все наши лорды имеют те же привилегии и права, что и английские. Даром, что не сидят в Палате лордов. Кроме того, подчеркну: король или королева в Англии утверждают право заседать в Палате лордов лишь за теми пэрами, которые выбраны самими шотландскими ноблеменами.
Douglas. They have so; but when parliaments enjoy such a share in the government of a country as ours do at this time, to be personally there is a privilege and a dignity of the highest importance.
Douglas. Это корректирует вопрос, но дела не меняет. Ведь те, кто оказался вне Палаты лордов лишены возможности влиять на государственные дела лично, как это имело место в независимой Шотландии.
Argyle. I wish it had been possible to impart it to all. But your reason will tell you it was not. And consider, my lord, that, till the Revolution in 1688, the power vested by our Government in the Lords of the Articles had made our parliaments much more subject to the influence of the Crown than our elections are now. As, by the manner in which they were constituted, those lords were no less devoted to the king than his own privy council, and as no proposition could then be presented in Parliament if rejected by them, they gave him a negative before debate.
Argyle. Я тоже хотел бы, чтобы права английских пэров был дадены всем нашим лордам, но как ни крути, это невозможно: у нас столько же лордов, сколько их и у англичан при значительно меньшем населении. Но учти еще один нюанс. После Славной революции (1688) наши английский и шотландский парламенты, обрели большее влияние на королевскую власть, чем выборы лордов. Нынешнее устройство таково, что мнение лордов никак не меньше влияет на решения короля, чем мнение его совета. Никакой закон не будет представлен в парламент, прежде чем он не будет единогласно одобрен Палатой лордов. И здесь просто большинство имеет гораздо меньшую роль, чем в нижней палате парламента.
This, indeed, was abolished upon the accession of King William III., with many other oppressive and despotical powers, which had rendered our nobles abject slaves to the Crown, while they were allowed to be tyrants over the people. But if King James or his son had been restored, the government he had exercised would have been re-established, and nothing but the union of the two kingdoms could have effectually prevented that restoration.
Эту систему протолкнул Вильгельм III, лишив полномочий королевских советников, которые ранее были не более чем рабами короля. В компенсацию чего им было предоставлено полное право творить суд и расправу по своему усмотрению в их владениях. И если бы Стюарты были восстановлены в своих правах, вернулись бы и прежние порядки. В этом смысле союз двух королевств стал надежным гарантом против возможной реставрации.
We likewise owe to the union the subsequent abolition of the Scotch privy council, which had been the most grievous engine of tyranny, and that salutary law which declared that no crimes should be high treason or misprision of treason in Scotland but such as were so in England, and gave us the English methods of trial in cases of that nature; whereas before there were so many species of treasons, the construction of them was so uncertain, and the trials were so arbitrary, that no man could be safe from suffering as a traitor.
Аналогично после объединения был уничтожен наш тайный совет, основной инструмент тирании в Шотландии. Теперь никакое преступление не может быть признано изменой или сокрытием измены, пока оно как в Англии не пройдет процедуру обычного гласного суда. Это отрубило возможность у властей судить подданных на основе непонятных и странных законов, когда любой неугодный короне подданный не был гарантирован от непонятно откуда возникшего и почему обвинения в измене.
By the same Act of Parliament we also received a communication of that noble privilege of the English, exemption from torture a privilege which, though essential both to humanity and to justice, no other nation in Europe, not even the freest republics, can boast of possessing.
Кроме того, тем же самым Актом парламента была отменена практика применения пыток при дознавании. Закон столь же гуманный, сколь и справедливый. И который однако до сих пор не введен ни только в тираниях, но и в самых демократических республиках.
Shall we, then, take offence at some inevitable circumstances, which may be objected to, on our part, in the Treaty of Union, when it has delivered us from slavery, and all the worst evils that a state can suffer? It might be easily shown that, in his political and civil condition, every baron in Scotland is much happier now, and much more independent, than the highest was under that constitution of government which continued in Scotland even after the expulsion of King James II.
И как после этого мы можем возгудать против тех неизбежностей, который привели к заключению союза между нашими двумя государствами? Когда самые большие злы, следовавшие из нашей вражды устранены? Теперь любой шотландский лэрд более счастлив и независим у нас, чем даже самый накрученный лорд при Стюартах.
The greatest enemies to the union are the friends of that king in whose reign, and in his brother's, the kingdom of Scotland was subjected to a despotism as arbitrary as that of France, and more tyrannically administered.
Недаром же самыми яростными противниками союза были друзья последних наших королей, при которых установился такой же деспотизм, как и во французской монархии. При этом проводившийся более жестокими методами.
Douglas. All I have heard of those reigns makes me blush with indignation at the servility of our nobles, who could endure them so long. What, then, was become of that undaunted Scotch spirit, which had dared to resist the Plantagenets in the height of their power and pride? Could the descendants of those who had disdained to be subjects of Edward I. submit to be slaves of Charles II. or James?
Douglas. Что касается последних наших королей, то у меня гавно закипает в заднице, когда я слышу, до какой низости и сервильности скатились наши некогда гордые и высокомерные ноблемены. Точь-в-точь как депутаты в какой-нибудь Скифии. Куда подевался наш исконный дух сопротивления Плантагенетам, Эдуарду I? Как он выродился в угодничество перед Карлом II или Яковом I?
Argyle. They seemed in general to have lost every characteristic of their natural temper, except a desire to abuse the royal authority for the gratification of their private resentments in family quarrels.
Argyle. Наши ноблемены потеряли всякое чувство национальной гордости. Королевскую власть они превратили в инструмент подавления и награждения в своих внутренних разборках.
Douglas. Your grandfather, my lord, has the glory of not deserving this censure.
Douglas. Но ваш дед, сколько я знаю, не заслужил подобного упрека.
Argyle. I am proud that his spirit, and the principles he professed, drew upon him the injustice and fury of those times. But there needs no other proof than the nature and the manner of his condemnation to show what a wretched state our nobility then were in, and what an inestimable advantage it is to them that they are now to be tried as peers of Great Britain, and have the benefit of those laws which imparted to us the equity and the freedom of the English Constitution.
Argyle. Я горд им, хотя его несгибаемость и честность навлекли море приключений на его задницу. Есть ли еще более веский довод в пользу того, как целительно и необходимо было наше объединение при том жалком состоянии, в котором наша аристократия находилась тогда? И насколько лучше стало, когда превратившись в английских пэров, они понахватались у них гражданского духа.
Upon the whole, as much as wealth is preferable to poverty, liberty to oppression, and national strength to national weakness, so much has Scotland incontestably gained by the union. England, too, has secured by it every public blessing which was before enjoyed by her, and has greatly augmented her strength. The martial spirit of the Scotch, their hardy bodies, their acute and vigorous minds, their industry, their activity, are now employed to the benefit of the whole island. He is now a bad Scotchman who is not a good Englishman, and he is a bad Englishman who is not a good Scotchman. Mutual intercourse, mutual interests, mutual benefits, must naturally be productive of mutual affection.
В целом, если быть здоровым и богатым, лучше чем бедным и больным, а сильной нацией лучше чем слабой, то Шотландия вроде бы выиграла от союза с Англией. Англия также добилась мира на своих северных границах, и ее богатство возросло благодаря контролю над северными морями и минеральным ресурсам Шотландии. Неукротимый дух шотландцев, их телесная крепость, острые мозги, деловые хватка и активность теперь идут на пользу всей Англии. Сегодня плох тот шотландец, который не англичанин, и плох тот англичанин, который не шотландец. Взаимное общение, общие интересы, доля в прибылях ведут естественным образом к взаимной приязни.
And when that is established, when our hearts are sincerely united, many great things, which some remains of jealousy and distrust, or narrow local partialities, may hitherto have obstructed, will be done for the good of the whole United Kingdom. How much may the revenues of Great Britain be increased by the further increase of population, of industry, and of commerce in Scotland! What a mighty addition to the stock of national wealth will arise from the improvement of our most northern counties, which are infinitely capable of being improved!
И теперь, когда все это установилось, когда наши сердца и умы едины, те трения, которые еще имеют место быть, тот мелкий партикуляризм и местечковый патриотизм легко преодолеваются ко всеобщей пользе. В общем благосостоянии Великобритании роль Шотландии велика
The briars and thorns are in a great measure grubbed up; the flowers and fruits may soon be planted. And what more pleasing, or what more glorious employment can any government have, than to attend to the cultivating of such a plantation?
Колючки и прочий застарелый валежник быстро выпалываются и уже плоды культурных растений доступны для общего стола. Но, разумеется, это не снимает с лидеров королевства повседневной заботы о наших делах. Машина заведена, отлажена и хорошо смазана, но без присмотра и ухода ее оставлять нельзя.
Douglas. The prospect you open to me of happiness to my country appears so fair, that it makes me amends for the pain with which I reflect on the times wherein I lived, and indeed on our whole history for several ages.
Douglas. Проспекты, которые ты развернул перед моим мысленным оком, заставляют меня жалеть о том, что мне пришлось жить и дышать в тяжелые и суровые времена, когда миазмы вражды и ненависти, как искры от вечно полыхающего костра поднимались над нашими странами.
Argyle. That history does, in truth, present to the mind a long series of the most direful objects, assassinations, rebellions, anarchy, tyranny, and religion itself, either cruel, or gloomy and unsocial. An historian who would paint it in its true colours must take the pencil of Guercino or Salvator Rosa. But the most agreeable imagination can hardly figure to itself a more pleasing scene of private and public felicity than will naturally result from the union, if all the prejudices against it, and all distinctions that may tend on either side to keep up an idea of separate interests, or to revive a sharp remembrance of national animosities, can be removed.
Argyle. История в самом деле предстает перед нами как сериал из бесконечных убийств, вражды, измены, анархии, тирании и прочих прелестей асоциальных явлений. Историк, который возьмется описывать все это, должен пользоваться кистью Гверчино и красками Сальватора Розы. Но даже самое оптимистическое воображение навряд ли найдет более радужные краски в своих смелых мечтаниях, чтобы они могли сравниться с картиной, которую нам рисует нынешняя действительность. Хотя критики найдутся всегда. И даже теперь среди всеобщего процветания братских народов они гнусавят, что все это благоденствие просыпалось на головы правящих классов феодалов и буржуазии, а простому люду от этого объединения и холодно, и жарко.
Douglas. If they can be removed! I think it impossible they can be retained. To resist the union is indeed to rebel against Nature. She has joined the two countries, has fenced them both with the sea against the invasion of all other nations, but has laid them entirely open the one to the other. Accursed be he who endeavours to divide them. What God has joined let no man put asunder.
Douglas. Да так было и так будет. И тут я вынужден согласиться с Карлом Марксом, что классовую борьбу никто не отменял. Все эти союзы государств и наций, как он говорит, создаются и идут на пользу лишь привилегированным классам. Но богатые и бедные есть и будут всегда. Я бы только хотел спросить этого немецкого умника: а что было бы лучше для тех же фермеров и пролетариата, если бы между нашими государствами продолжался раздрай и кроме классовой эксплуатации они бы еще терпели от ужасов войны и истребления?
Hercules. Do you pretend to sit as high on Olympus as Hercules? Did you kill the Nemean lion, the Erymanthian boar, the Lernean serpent, and Stymphalian birds? Did you destroy tyrants and robbers? You value yourself greatly on subduing one serpent; I did as much as that while I lay in my cradle.
Hercules И ты что, думаешь сидеть на Олимпе в первых рядах президиума рядом со мной? А сиделка у тебя от такой чести не треснет? Расскажи-ка мне, может, это ты убил Немейского льва, или Эриманского медведя, Лернейскую гадину, или стимфалианских птиц? Ты наказал тиранов и бандитов? Ты хвастаешь, что задушил одну змею. Так я такой подвиг совершил еще не сняв подгузников.
Cadmus. It is not on account of the serpent I boast myself a greater benefactor to Greece than you. Actions should be valued by their utility rather than their eclat. I taught Greece the art of writing, to which laws owe their precision and permanency. You subdued monsters; I civilised men. It is from untamed passions, not from wild beasts, that the greatest evils arise to human society.
Cadmus А я что, по поводу задушенных змей что ли хвастаюсь, что я больше сделал для Греции, чем ты? Дела должны больше ценится по их значению, чем помпе. Я научил греков искусству письма, благодаря чему законы приобрели однозначность и постоянство. Ты душил гадов, я цивилизовал людей. Это от неугомонных желаний во много раз больше вреда, чем от всех страшных зверей. Отсюда самые большие беды для государств
By wisdom, by art, by the united strength of civil community, men have been enabled to subdue the whole race of lions, bears, and serpents, and what is more, to bind in laws and wholesome regulations the ferocious violence and dangerous treachery of the human disposition. Had lions been destroyed only in single combat, men had had but a bad time of it; and what but laws could awe the men who killed the lions?
Именно благодаря мудрости, объединенным силам гражданского общества стало возможным подавить кучу львов, стаи медведей, выводки змей, а главное, связать законами и целительными регулами дикое человеческое своевольство и опасные антиобщественные поползновения людей. Если бы все львы были уничтожены в одной битве, что стало бы с людьми из-за нарушения экологического равновесия в природе, и что как не законы позволяют нам награждать людей, которые убивают львов в соответствии с правилами охраны окружающей среды?
The genuine glory, the proper distinction of the rational species, arises from the perfection of the mental powers. Courage is apt to be fierce, and strength is often exerted in acts of oppression. But wisdom is the associate of justice. It assists her to form equal laws, to pursue right measures, to correct power, protect weakness, and to unite individuals in a common interest and general welfare. Heroes may kill tyrants, but it is wisdom and laws that prevent tyranny and oppression.
Подлинная слава, правильная различение значимости дел людских целиком зависят от степени совершенства духовных сил. Мужество способно вырождаться в ярость, а сила часто находит свой выход в чрезмерном ее употреблении. Но мудрость неразлучна с юстицией. Она помогает сформулировать правильные законы, предпринимать должные шаги, направлять в нужное русло силу, защищать слабых и объединять людей для совместных действий в их общих интересах. Ты вот наубивал тиранов, но только мудростью можно предотвратить вообще их появление на свет.
The operations of policy far surpass the labours of Hercules, preventing many evils which valour and might cannot even redress. You heroes consider nothing but glory, and hardly regard whether the conquests which raise your fame are really beneficial to your country. Unhappy are the people who are governed by valour not directed by prudence, and not mitigated by the gentle arts!
Полицейские операции намного превосходят все подвиги Геракла, предотвращая преступления, которых вся доблесть и мощь отдельного человека не в состоянии даже остановить. Вы герои ослеплены тщеславием, и едва ли в состоянии оценить, а будут ли ваши завоевания, сделанные ради славы, действительно быть полезными для страны. К несчастью, люди, которым доблесть указует путь, часто не обладают необходимой рассудительностью. Их головы не в состоянии справиться с оценкой последствий их же собственных действий, что обычное дело у людей, облагороженных изучением наук и искусств.
Hercules. I do not expect to find an admirer of my strenuous life in the man who taught his countrymen to sit still and read, and to lose the hours of youth and action in idle speculation and the sport of words.
Hercules Я и не думал, что найду поклонника моих деяний, исполненных трудов и опасностей со стороны человека, который поучает наших соотечественников сидеть тихо и мирно как труши, читать душеспасительные книжонки и растрачивать молодость и энергии в пустых спекуляциях на тему, а что было если бы этого не было, а было бы совсем другое, чего и быть не могло.
Cadmus. An ambition to have a place in the registers of fame is the Eurystheus which imposes heroic labours on mankind. The muses incite to action as well as entertain the hours of repose; and I think you should honour them for presenting to heroes such a noble recreation as may prevent their taking up the distaff when they lay down the club.
Cadmus Амбициям место на мемориалах славы, чтобы побуждать юные души к подвигам. И все же по-моему музы как возбуждают души для подвигов, так и дают им отдохновение. Я думаю, ты их мог бы похвалить только за то, что они стараются быть полезными героям, пока они отдыхают от своих подвигов, чтобы тем не пришло в голову удариться в дебоши со своими земляками, пока не подвернется случая направить свой пыл на общественно-полезное деяние.
Hercules. Wits as well as heroes can take up the distaff. What think you of their thin-spun systems of philosophy, or lascivious poems, or Milesian fables? Nay, what is still worse, are there not panegyrics on tyrants, and books that blaspheme the gods and perplex the natural sense of right and wrong? I believe if Eurystheus was to set me to work again he would find me a worse task than any he imposed; he would make me read through a great library; and I would serve it as I did the hydra, I would burn as. I went on, that one chimera might not rise from another to plague mankind. I should have valued myself more on clearing the library than on cleansing the Augean stables.
Hercules Мозгляки так же могут предпринять хулиганства как и герои, да еще и похлеще. Оно у них, правда, другого рода. Что ты думаешь об их системах философии, сотканных из паутины слов, или эротических поэмах, а то и прямой похабщины в побасенках? Да есть и кое-что похуже. Я имею в виду восхваление диктаторов, или книги, которые нападают на богов и запутывают простые и ясные представления о добре и зле? Если бы Эрисфей, который гонял меня уничтожать диктаторов и истреблять чудищ, ожил, он нашел бы для меня худшую работу, чем он находил до этого. Он мог бы засадить меня в большую библиотеку и потребовать перечитать всю хрень, которую туда стаскали. Но я бы справился с этим трудом еще похлеще, чем с гидрой: собрал вы все книги в кучу, да и сжег их. И уж тогда бы точно одна химеричная теория не порождала другую и не мучила человечество. Я посчитал бы, что сделал гораздо более благое дело тогда, чем очистил Авгиевы конюшни.
Cadmus. It is in those libraries only that the memory of your labours exists. The heroes of Marathon, the patriots of Thermopyl?, owe their immortality to me. All the wise institutions of lawgivers and all the doctrines of sages had perished in the ear, like a dream related, if letters had not preserved them. Oh Hercules! it is not for the man who preferred virtue to pleasure to be an enemy to the muses. Let Sardanapalus and the silken sons of luxury, who have wasted life in inglorious ease, despise the records of action which bear no honourable testimony to their lives. But true merit, heroic virtue, each genuine offspring of immortal Jove, should honour the sacred source of lasting fame.
Cadmus Неплохо придумано. Был один такой благодетель человечества у наших северных соседей. И звали его Гитлер. Только ты вот учти, что если кто и знает о твоих подвигах, то только из этих самых книг. Герои Марафона, патриоты Феромопил обязаны своим бессмертием мне. Все мудрые установления законодателей, все доктрины мудрецов, погибли бы в ушах, как пересказанный сон, если бы литература не сохранила их. Геркулес, миляга. не для человека, который предпочитает подвиги удовольствиям быть врагом муз. Пусть Сарданапал и сынки богатеньких родителей проводят жизнь в постыдном безделии, презирают дела людей и их подвиги, которые им колют глаза, как свидетели постыдности их собственной и их отцов жизни. Но подлинные заслуги, героическая доблесть, отпрыски славных предков да сохранят как святой источник длящейся славы.
Hercules. Indeed, if writers employed themselves only in recording the acts of great men, much might be said in their favour. But why do they trouble people with their meditations? Can it signify to the world what an idle man has been thinking?
Hercules То что писаки заняты прославлением великих людей и их подвигов дает им известный кредит признания. Но какого черта к документальной основе они добавляют свои медитации? И ими только смущают покой некрепких душ. И вообще какое кому дело до того, что там думал и как оценивал подвиги человек, который если что и совершил в своей жизни тяжелого, так это подносил свою ложку ко рту
Cadmus. Yes, it may. The most important and extensive advantages mankind enjoy are greatly owing to men who have never quitted their closets. To them mankind is obliged for the facility and security of navigation. The invention of the compass has opened to them new worlds. The knowledge of the mechanical powers has enabled them to construct such wonderful machines as perform what the united labour of millions by the severest drudgery could not accomplish.
Cadmus А ты посиди да постукай по клаве несколько часов. Да у тебя через несколько лет спина будет отваливаться, и ты бы рад был для отдыха хоть немного покидать навоз в авгиевых конюшнях. Но я обращу внимание на другое не менее важное обстоятельство. Как раз те, кто никогда не покидал своих кабинетов и не поднимал ничего тяжелее шариковой авторучки. именно они изобрели всякие штучки-дрючки, которые такой привар дали человечеству. Именно они помогли людям освоить землю и моря. Они изобрели компас и карты, без которых самые отважные матросы не рисковали высунуть свой нос за Геркулесовы столбы, которые ты в свое время установил как предупредительные знаки на пути слишком ретивых любопытных: nec plus ultra.
Agriculture, too, the most useful of arts, has received its share of improvement from the same source. Poetry likewise is of excellent use to enable the memory to retain with more ease, and to imprint with more energy upon the heart, precepts of virtue and virtuous actions. Since we left the world, from the little root of a few letters, science has spread its branches over all nature, and raised its head to the heavens. Some philosophers have entered so far into the counsels of divine wisdom as to explain much of the great operations of nature.
Сельское хозяйство заняло позицию в том же ряду. Заметь клонирование, генная инженерия -- все это берет свое начало в безобидном перекладывании горошин разных цветов из одного ящичка в другой. А что может быть полезнее поэзии, когда нужно удерживать в памяти рецепты хорошего поведения и примеры достойных деяний. Начиная с изобретения нескольких буковок так упростивших искусство письма, знание раскинуло свои ветви во все стороны и покрыло своей сенью самые отдаленнейшие и разнообразнейшие ареалы человеческой деятельности. А теперь уже дотянулось и до небесного и замахнулось на то, что считалось когда-то прерогативами богов. Некоторым философам уже не по нутру тупо следовать за установленными от начала веков законами, и они с шумом и гамом начали из изменять.
The dimensions and distances of the planets, the causes of their revolutions, the path of comets, and the ebbing and flowing of tides are understood and explained. Can anything raise the glory of the human species more than to see a little creature, inhabiting a small spot, amidst innumerable worlds, taking a survey of the universe, comprehending its arrangement, and entering into the scheme of that wonderful connection and correspondence of things so remote, and which it seems the utmost exertion of Omnipotence to have established?
То силу тяжести отменят, заменив ее кривизной пространства. то вдруг заставят время течь вспять, или дадут демону задание самопроизвольно менять телу его состояние. Можно что ли бы еще больше поднять славу человеческого рода, чем видеть, как малое слабое существо, занимающему в пространстве весьма ограниченное пространство среди бесчисленных миров и черных дыр, ведет надзор за порядком во Вселенной, как тюремщик за нашкодившими против закона преступниками. Как это существо, именуемое человеком, понимает устройство мира, влезает в схему ега функционирования и настраивает ее по своему разумению.
What a volume of wisdom, what a noble theology do these discoveries open to us! While some superior geniuses have soared to these sublime subjects, other sagacious and diligent minds have been inquiring into the most minute works of the Infinite Artificer; the same care, the same providence is exerted through the whole, and we should learn from it that to true wisdom utility and fitness appear perfection, and whatever is beneficial is noble.
Какие неведомые дворцы мудрости, какой захватывающей новой теологией веет на нас. Пока самые возвышенные умы парят в этих заоблачных сферах, другие более практичные на винтики разбирают божественное устройство и изобретают новые способы сочетания его частей для получения эффектов, до которых и в мифах домечтать не всегда получается. И таким образом мудрость входит в повседневность, и то что полезно и повседневно обретает черты благородного.
Hercules. I approve of science as far as it is assistant to action. I like the improvement of navigation and the discovery of the greater part of the globe, because it opens a wider field for the master spirits of the world to bustle in.
Hercules Ну ты и расхарахорился, как блин на нагретой сковородке. Я вовсе не отрицаю пользы знаний для деятельности. Не такой уж я и игнорант, как можно судить по моей шкуре вместо одежды и дубинке в руках. Я вижу сколько пользы для деятельного человека принесло открытие компаса и составление карт. Не будь их. я как Савраска рыскал бы бес толку по пустыне в поисках Сада Гесперид.
Cadmus. There spoke the soul of Hercules. But if learned men are to be esteemed for the assistance they give to active minds in their schemes, they are not less to be valued for their endeavours to give them a right direction and moderate their too great ardour. The study of history will teach the warrior and the legislator by what means armies have been victorious and states have become powerful; and in the private citizen they will inculcate the love of liberty and order. The writings of sages point out a private path of virtue, and show that the best empire is self-government, and subduing our passions the noblest of conquests.
Cadmus Приятно слышать такие признания. Но значение науки не только в том, чтобы быть полезными героям в их деятельности. Ведь вы ребята такие: оставь вас без узды, вы такого наворочаете. Дикарь с дубинкой -- это одна песня, а Верхняя Вольта с атомной бомбой -- это уже совсем другая. Поэтому науки нужно ценить и за то, что дают деятельным натурам компас не только в их блужданиях по шарику, но и направляют их чересчур распаленные жаждой подвигов мозги. Изучение истории учит воина и законодателя не только создавать могущественные государства и побеждать врагов, но и учреждать в этих государствах демократические институты и порядок. Учения мудрецов указывают доблести путь и учат, что самая славная победа -- это победа над своими страстями, победа над самим собой.
Hercules. The true spirit of heroism acts by a sort of inspiration, and wants neither the experience of history nor the doctrines of philosophers to direct it. But do not arts and sciences render men effeminate, luxurious, and inactive? and can you deny that wit and learning are often made subservient to very bad purposes?
Hercules Подлинный дух героизма это сорт вдохновения, который рождается сам собой и не нуждается ни в опыте истории, ни в доктринах философии. Но я еще и о другом. Разве не искусства и науки делают из мужиков баб, создания изнеженные, пассивные и привыкшие к комфорту? А разве мало примеров, когда науки и образованность обслуживают претворение дурных намерений. Ни один безграмотный убийца не уничтожил столько людей, сколько образованные и высокоученые немцы не сожгли в Освенциме и Дахау.
Cadmus. I will own that there are some natures so happily formed they hardly want the assistance of a master, and the rules of art, to give them force or grace in everything they do. But these heaven-inspired geniuses are few. As learning flourishes only where ease, plenty, and mild government subsist, in so rich a soil, and under so soft a climate, the weeds of luxury will spring up among the flowers of art; but the spontaneous weeds would grow more rank, if they were allowed the undisturbed possession of the field.
Cadmus. Согласен на все 100. Есть, конечно, такие созданные натурой индивиды, чтобы им едва ли нужны указания науки и облагораживающее влияние искусства, чтобы поступать как должнО. Но таких счастливых гениев очень мало. Если образованность существует только там, где в обществе есть изобилие, досуг для его членов, и разумное управление, то не в меньшей степени на такой благодатной почве среди цветов науки и искусства прет из земли и всякая погань. Если которую не остановить, то они загадят все поле.
Letters keep a frugal, temperate nation from growing ferocious, a rich one from becoming entirely sensual and debauched. Every gift of the gods is sometimes abused; but wit and fine talents by a natural law gravitate towards virtue; accidents may drive them out of their proper direction; but such accidents are a sort of prodigies, and, like other prodigies, it is an alarming omen, and of dire portent to the times.
Литература хранит небогатые нации от полного одичания, богатые от того, чтобы впадать в порок. Ведь переедание и достаток привели к сексуальной революции, культивировании в обществе извращений и пороков. Любой дар богов люди умудряются время от времени превращать в бедствие. Но тонкость ума и тяга к прекрасному по естественным законам притяжения стремятся к добру и прекрасному. Отклонения же нужно рассматривать как своеобразное чудо, и как и всякое чудо принимать его как знак и тревожное напоминание на земле живущим.
For if virtue cannot keep to her allegiance those men, who in their hearts confess her divine right, and know the value of her laws, on whose fidelity and obedience can she depend? May such geniuses never descend to flatter vice, encourage folly, or propagate irreligion; but exert all their powers in the service of virtue, and celebrate the noble choice of those, who, like you, preferred her to pleasure.
Ведь если бы добродетель не была свойством таких людей, кто в своем сердце признает ее права и неукоснительно следует ее законам, на кого она бы могла еще положиться? Пусть же такие гении ни под каким видом не опускаются до потакания пороку, подхлестыванию безумию, пропаганде темных инстинктов. Но влепляют всю свою силу на услужение добродетели и прославляют таких как ты, чей благородный выбор был на стороне трудов и лишений, а не удовольствия и самолюбования.
Mrs. Modish. Indeed, Mr. Mercury, I cannot have the pleasure of waiting upon you now. I am engaged, absolutely engaged.
Mrs. Modish. В самом деле, мистер Меркурий, я не могу позволить себе удовольствия дожидаться вас. Я занята, очень занята, поверьте мне.
Mercury. I know you have an amiable, affectionate husband, and several fine children; but you need not be told, that neither conjugal attachments, maternal affections, nor even the care of a kingdom's welfare or a nation's glory, can excuse a person who has received a summons to the realms of death. If the grim messenger was not as peremptory as unwelcome, Charon would not get a passenger (except now and then a hypochondriacal Englishman) once in a century. You must be content to leave your husband and family, and pass the Styx.
Mercury. Я знаю, что у вас замечательный, любящий муж, вы мать прелестных деток. Но неужели вам нужно говорить, что ни супружеские привязанности, ни материнские заботы, ни даже государственные проблемы не могут быть предлогом для отсрочки тем, кто получил повестку из царства мертвых. Вход для всех у нас открыт, нету выхода отсюда. Неужели вы не понимаете, что если бы я, посланник смерти не был таким неуступчивым и нелюбезным, Харон едва бы дождался хотя бы одного пассажира раз в столетие (особенно с туманного Альбиона). Так что будьте любезны мысленно попрощаться с вашими мужем и детьми и незамедлительно приготовиться к переправе через Стикс.
Mrs. Modish. I did not mean to insist on any engagement with my husband and children; I never thought myself engaged to them. I had no engagements but such as were common to women of my rank. Look on my chimney-piece, and you will see I was engaged to the play on Mondays, balls on Tuesdays, the opera on Saturdays, and to card assemblies the rest of the week, for two months to come; and it would be the rudest thing in the world not to keep my appointments.
Mrs. Modish. Я вовсе не настаиваю на неотложности моих занятий с детьми и мужем. Меня никогда этот предмет особенно не интересовал. Я имею в виду те занятия, которые приличествуют женщине моего уровня, жене министра и дочери банкира. Взгляните на мое расписание. Я приглашена на футбольный матч на понедельник, прием на вторник, оперный концерт на субботу, и на карточный уикенд на два месяца вперед. И было бы совершенно непристойно такой леди как я не сдержать обещания.
If you will stay for me till the summer season, I will wait on you with all my heart. Perhaps the Elysian fields may be less detestable than the country in our world. Pray have you a fine Vauxhall and Ranelagh? I think I should not dislike drinking the Lethe waters when you have a full season.
Если вы соизволите подождать до конца летнего сезона. я буду к вашим услугам со всем своим сердцем. Возможно, Елисейские поля окажутся менее отвратительными, чем поля загородных вилл в нашей стране. Вот скажите, есть ли у вас Воксхолл или Ранелад? Возможно, путь воду из Леты не так уж и неприятно, если у вас водопроводы исправно работают круглый год.
Mercury. Surely you could not like to drink the waters of oblivion, who have made pleasure the business, end, and aim of your life! It is good to drown cares, but who would wash away the remembrance of a life of gaiety and pleasure.
Mercury. Ну я вижу вам нет необходимости пить из Леты воду забвения. Ваш главный бизнес удовольствия, а ваша единственная цель в жизни развлечения. Хорошо стереть из жизни несчастья, но кому придет в голову забывать жизнь без забот и без хлопот?
Mrs. Modish. Diversion was indeed the business of my life, but as to pleasure, I have enjoyed none since the novelty of my amusements was gone off. Can one be pleased with seeing the same thing over and over again? Late hours and fatigue gave me the vapours, spoiled the natural cheerfulness of my temper, and even in youth wore away my youthful vivacity.
Mrs. Modish. О! Поиск развлечений действительно главное занятие моей жизни, а вот насчет удовольствия вы явно погорячились. Увы, с тех пор как новизна впечатлений ушла, ушло и удовольствие. Какое может быть счастье, когда круг одних и тех же забав видишь изо дня в день? Приемы и рауты до поздней ночи сказываются головными болями. Я давно потеряла жизнерадостность своего природного темперамента, и уже с молодых годов моя живость канула в ту самую Лету, которая орошает ваши Елисейские поля.
Mercury. If this way of life did not give you pleasure,why did you continue in it? I suppose you did not think it was very meritorious?
Mercury. Но если ваш образ жизни не приносит вам удовольствия, какого дьявола вы продолжаете вести его? Я не думаю, что такую жизнь вы можете считать достойной.
Mrs. Modish. I was too much engaged to think at all: so far indeed my manner of life was agreeable enough. My friends always told me diversions were necessary, and my doctor assured me dissipation was good for my spirits; my husband insisted that it was not, and you know that one loves to oblige one's friends, comply with one's doctor, and contradict one's husband; and besides I was ambitious to be thought du bon ton.
Mrs. Modish. У меня как-то не было особенно времени думать о чем бы то ни было. В целом же мой образ жизни я считаю вполне приемлемым. Мои друзья говорили мне всегда, что перемены необходимы, мой доктор уверял меня, что расслабление благотворно влияет на мой дух, мой муж же полагал, что нет. Считаю, что всякая женщина обязана быть приятной для друзей, жаловаться на своего доктора, противоречить мужу. Кроме того, мои амбиции были быть женщиной du bon ton.
Mercury. Bon ton! what is that, madam? Pray define it.
Mercury. Du bon ton? А по-русски нельзя? Определите, пожалуйста, что значит это слово.
Mrs. Modish. Oh sir, excuse me, it is one of the privileges of the bon ton never to define, or be defined. It is the child and the parent of jargon. It is I can never tell you what it is: but I will try to tell you what it is not. In conversation it is not wit; in manners it is not politeness; in behaviour it is not address; but it is a little like them all.
Mrs. Modish. О сэр. В том то весь смак и привилегия светской женщины, чтобы никогда не определять, что такое bon ton. Bon tonѓ -- это альфа и омега светского жаргона. Я никогда не смогу сказать, что это такое, но я могу сказать, что такое не bon ton. В беседе это отсутствие чувства юмора, в манерах отсутствие грации, в поведении это неловкость. И все же всего понемногу этого должно присутствовать для перца.
It can only belong to people of a certain rank, who live in a certain manner, with certain persons, who have not certain virtues, and who have certain vices, and who inhabit a certain part of the town. Like a place by courtesy, it gets a higher rank than the person can claim, but which those who have a legal title to precedency dare not dispute, for fear of being thought not to understand the rules of politeness. Now, sir, I have told you as much as I know of it, though I have admired and aimed at it all my life.
Bon tonѓ -- это свойство людей высокого общественного положения, которые вращаются в определенном кругу, имеют определенные манеры, которые нельзя путать с вульгарными добродетелями, и даже определенные пороки. Люди bon ton живут в определенной части города. В Москве это Рублевка. Это доступно только персонам высокого ранга, и никто эту позицию не смеет оспорить, под страхом оказаться человеком... человеком... как бы это сказать... человеком не comme il faut. Ну сэр, я не могу все это выразить точным словом, но к такому образу жизни я стремилась всю мою жизнь.
Mercury. Then, madam, you have wasted your time, faded your beauty, and destroyed your health, for the laudable purposes of contradicting your husband, and being this something and this nothing called the bon ton.
Mercury. Тогда мадам, вы понапрасну растрачивали ваше время, губили свою красоту, подрывали здоровье, противореча мужу и стараясь быть женщиной bon ton, т. е. чем-то, а в сущности ничем.
Mrs. Modish. What would you have had me do?
Mrs. Modish. И что же мне было по-вашему делать?
Mercury. I will follow your mode of instructing. I will tell you what I would not have had you do. I would not have had you sacrifice your time, your reason, and your duties, to fashion and folly. I would not have had you neglect your husband's happiness and your children's education.
Mercury. Следуя вашей методе, я расскажу, чего вам делать не следовало. Вам не следовало расточать ваше время, ваш здравый смысл, пренебрегать вашими обязанностями ради моды и глупостей перед мужем и детьми. А главное их воспитанием.
Mrs. Modish. As to the education of my daughters, I spared no expense; they had a dancing-master, music-master, and drawing-mister, and a French governess to teach them behaviour and the French language.
Mrs. Modish. Что касается воспитания моих дочерей, я не жалела на него денег. У них был учитель танцев, учитель музыки, учитель рисования, преподаватель фитнесса. Они обучались английскому языку и хорошим манерам у заграничного гувернера. А потом я пристроила их в английскую школу.
Mercury. So their religion, sentiments, and manners were to be learnt from a dancing-master, music-master, and a chambermaid! Perhaps they might prepare them to catch the bon ton. Your daughters must have been so educated as to fit them to be wives without conjugal affection, and mothers without maternal care. I am sorry for the sort of life they are commencing, and for that which you have just concluded. Minos is a sour old gentleman, without the least smattering of the bon ton, and I am in a fright for you.
Mercury. Значит религии, чувствам и поведению их учили учитель музыки, учитель танцев и тренер по фитнессу? Возможно, они и усвоили из этих уроков, что такое bon ton. Ваши дочери прекрасно воспитаны, чтобы быть супругами без любви к мужьям и матерями без материнского чувства. Мне жаль того, как они начинают свою жизнь, а вы закончили свою. Минос старый ворчливый джентльмен без грамма bon ton, и вам не позавидуешь от свидания с ним.
The best thing I can advise you is to do in this world as you did in the other, keep happiness in your view, but never take the road that leads to it. Remain on this side Styx, wander about without end or aim, look into the Elysian fields, but never attempt to enter into them, lest Minos should push you into Tartarus; for duties neglected may bring on a sentence not much less severe than crimes committed.
Лучшее, что я вам могу предложит -- это продолжать существовать так же, как вы жили до сих пор: не пересекать Стикса, не пытаться попасть на Елисейские поля, а болтаться без дела и цели среди таких же ничтожных теней как и ваша: бомжи, картежники, мелкие жулики. Если же вы попытаетесь проникнуть в поля блаженных, то можете быть уверенными: Минос найдет для вас теплое местечко в Тартаре.
Плутарх, Харон и английский книжный продавец (28 диалог)
English
Русский
Plutarch Charon and a Modern Bookseller.
Charon. Here is a fellow who is very unwilling to land in our territories. He says he is rich, has a great deal of business in the other world, and must needs return to it; he is so troublesome and obstreperous I know not what to do with him. Take him under your care, therefore, good Plutarch; you will easily awe him into order and decency by the superiority an author has over a bookseller.
Харон. Здесь вот какой-то чмых, который ну очень не хочет ступать на нашу территорию. Он говорит, что он очень богат, что у него в этом мире большой бизнес, и он должен вернуться к нему. Он так сильно гоношится, что я не знаю, что делать с ним. Повозись с ним поэтому немного, добрый Плутарх, ты быстро приведешь его в нужное почтение, благодаря тому превосходству, которое автор всегда имеет над книготорговцем.
[unless] [инфинитив] Bookseller. Am I got into a world so absolutely the reverse of that I left, that here authors domineer booksellers? Dear Charon, let me go back, and I will pay any price for my passage; but, if I must stay, leave me not with any of those who are styled classical authors. As to you, Plutarch, I have a particular animosity against you for having almost occasioned my ruin. When I first set up shop, understanding but little of business, I unadvisedly bought an edition of your "Lives," a pack of old Greeks and Romans, which cost me a great sum of money. I could never get off above twenty sets of them. I sold a few to the Universities, and some to Eton and Westminster, for it is reckoned a pretty book for boys and undergraduates; but, unless a man has the luck to light on a pedant, he shall not sell a set of them in twenty years.
Книготорговец. Я что попал в мир, где все наоборот? Где это видано, чтобы автор доминировал над книготорговцом? Дорогой Харон, позволь мне вернуться, и я заплачу за проход любую разумную цену, которую ты запросишь. Но если мне суждено остаться, не оставляй меня один на один с теми, кого мы называем классиками. Что касается тебя, Плутарх, то у меня к тебе особенный зуб: ведь это почти по твоей вине я чуть не разорился. Когда я только открыл свой магазинчик, еще мало понимая в бизнесе, я неразумно купил издание твоих "Жизнеописаний", а также кучу старых греков и римлян, которые обошлись мне в фартинг. Кое-что я продал университетам, кое-что в Итон и Вестминстер, ибо весь этот хлам считается хорошим чтением для пацанов и студентов; но если ты не напорешься на педанта, этой ерунды ты не продашь и в 20 лет.
Plutarch. From the merit of the subjects, I had hoped another reception for my works. I will own, indeed, that I am not always perfectly accurate in every circumstance, nor do I give so exact and circumstantial a detail of the actions of my heroes as may be expected from a biographer who has confined himself to one or two characters. A zeal to preserve the memory of great men, and to extend the influence of such noble examples, made me undertake more than I could accomplish in the first degree of perfection; but surely the characters of my illustrious men are not so imperfectly sketched that they will not stand forth to all ages as patterns of virtue and incitements to glory.
Плутарх. Что касается достоинств своей работы, то я надеялся на совсем иное отношение к ней. Должен, допустим, признать, что я не всегда аккуратен в исторических деталях, не всегда я и с должной тщательностью проверял факты биографий моих героев, как то делают те историки, которые всю жизнь занимаются одним или двумя деятелями. Желание сохранить память о великом человеке, и дать знать как можно большему количеству людей о благородном примере, заставляло меня браться за большее, чем я мог закончить с должной степенью совершенства. Но все-таки характеры моих знаменитостей не так уж и плохо набросаны, чтобы не мочь служить во все века образцом добродетели и славы.
My reflections are allowed to be deep and sagacious; and what can be more useful to a reader than a wise man's judgment on a great man's conduct? In my writings you will find no rash censures, no undeserved encomiums, no mean compliance with popular opinions, no vain ostentation of critical skill, nor any affected finesse. In my "Parallels," which used to be admired as pieces of excellent judgment, I compare with perfect impartiality one great man with another, and each with the rule of justice. If, indeed, latter ages have produced greater men and better writers, my heroes and my works ought to give place to them.
Мои размышления признаются глубокими и мудрыми, а что может быть более полезного для читателя, чем суждение умного человека о поведении сильных мира сего? В моих писаниях вы не найдете ни поспешных высказываний, ни недостойных похвал, ни поддакиваний мнениям черни. Нет там и пустого демонстрирования критического мастерства или надуманных литературных "красот". В своих "Параллельных жизнеописаниях", которыми принято восхищаться как образцами точных суждений, я сравниваю с полной беспристрастностью одного великого человека с другим, и каждому стремлюсь отдать должное. Если последующие века произвели более выдающихся людей и писателей более высокого калибра, чем я, что ж? мои герои и мои работы должны уступить им место.
As the world has now the advantage of much better rules of morality than the unassisted reason of poor Pagans could form, I do not wonder that those vices, which appeared to us as mere blemishes in great characters, should seem most horrid deformities in the purer eyes of the present age a delicacy I do not blame, but admire and commend. And I must censure you for endeavouring, if you could publish better examples, to obtrude on your countrymen such as were defective. I rejoice at the preference which they give to perfect and unalloyed virtue; and as I shall ever retain a high veneration for the illustrious men of every age, I should be glad if you would give me some account of those persons who in wisdom, justice, valour, patriotism, have eclipsed my Solon, Numa, Camillus, and other boasts of Greece or Rome.
Так как мир теперь управляется моральными правила более высокого полета, чем невооруженный учением Христа языческий разум, я не удивлюсь, что те пороки, которые нам в великих характерах казались всего лишь мелкими недостатками, теперь идут за ужасные деформации человеческой натуры -- такую моральную оценку я не осуждаю, но ею восхищаюсь. И я ценю вашу преданность своему делу, если вы публикуете более высокие образцы, ставя их как примеры тем из ваших соотечественников, чей нравственный уровень пока далек от потолка. Я радуюсь преференциям, которые они оказывают более совершенной и беспримесной добродетели, и поскольку я всегда ищу образцы великих людей во всех веках и у всех народов, я был бы рад, если бы вы указали мне на тех мужей, которые в мудрости, справедливости, доблести, патриотизме затмили моих Солона, Нуму, Камилла, и других прославленностей Греции и Рима.
Bookseller. Why, Master Plutarch, you are talking Greek indeed. That work which repaired the loss I sustained by the costly edition of your books was "The Lives of the Highwaymen;" but I should never have grown rich if it had not been by publishing "The Lives of Men that Never Lived." You must know that, though in all times it was possible to have a great deal of learning and very little wisdom, yet it is only by a modern improvement in the art of writing that a man may read all his life and have no learning or knowledge at all, which begins to be an advantage of the greatest importance.
Книготорговец. Мистер Плутарх, вы это что ли о греках толкуете? Работа, которая погасила те убытки, которые я понес от богато изданной вашей книги, была "Жизнь головорезов", но я никогда бы не разбогател, если бы не опубликовал "Жизнь человека, который никогда не жил". Вы должны, как человек ученый, знать, что хотя во все времена можно было много учиться и оставаться при этом дубиной, однако только при современном прогрессе в книгопечатании человек может читать всю свою жизнь и совсем ничему не научиться. Для нас, книготорговцев, это большое преимущество.
There is as natural a war between your men of science and fools as between the cranes and the pigmies of old. Most of our young men having deserted to the fools, the party of the learned is near being beaten out of the field; and I hope in a little while they will not dare to peep out of their forts and fastnesses at Oxford and Cambridge. There let them stay and study old musty moralists till one falls in love with the Greek, another with the Roman virtue; but our men of the world should read our new books, which teach them to have no virtue at all.
Война между вами, людьми знаний, и дураками также натуральна, как война между пигмеями и журавлями. Так как многие наши молодые люди дезертировали к дуракам, отряды ученых были выбиты с поля боя, и я надеюсь, в ближайшее время они не сунут носа из своих крепостей в Оксфорде и Кембридже. Пусть там и остаются и изучают старых заплесневелых моралистов до одурения, пусть себе там целуются один с древними греками, другой -- с римлянами. Но наши светские люди должны читать наши новые книги, которые учат их, что доблесть для умного человека только камень на шею.
No book is fit for a gentleman's reading which is not void of facts and of doctrines, that he may not grow a pedant in his morals or conversation. I look upon history (I mean real history) to be one of the worst kinds of study. Whatever has happened may happen again, and a well-bred man may unwarily (??) mention a parallel instance he had met with in history and be betrayed into the awkwardness of introducing into his discourse a Greek, a Roman, or even a Gothic name; but when a gentleman has spent his time in reading adventures that never occurred, exploits that never were achieved, and events that not only never did, but never can happen, it is impossible that in life or in discourse he should ever apply them.
Никакая книга не подходит для джентльмена, если там нет фактов или разъяснений. Ведь не должен от быть педантом в своей морали или в беседах. Я считаю историю (настоящую, конечно, а не ту что в учебниках), очень плохим предметом для обучения. Что было раньше, то и будет потом. И какой смысл глядеть взад. Еще попадешь в неловкое положение, если приведешь неподходящий пример или из-за того, что неправильно произнесешь там имя какого-нибудь грека, римлянина, или даже гота. Но если джентльмен проводит время в чтении action, детективов, порнухи или событиях, которых не только никогда не было, но и быть не могло по определению, он никогда в жизни или разговоре не будет и говорить о них.
A secret history, in which there is no secret and no history, cannot tempt indiscretion to blab or vanity to quote; and by this means modern conversation flows gentle and easy, unencumbered with matter and unburdened of instruction. As the present studies throw no weight or gravity into discourse and manners, the women are not afraid to read our books, which not only dispose to gallantry and coquetry, but give rules for them. C?sar's "Commentaries," and the "Account of Xenophon's Expedition," are not more studied by military commanders than our novels are by the fair (??) o a different purpose, indeed; for their military maxims teach to conquer, ours to yield. Those inflame the vain and idle love of glory: these inculcate a noble contempt of reputation. The women have greater obligations to our writers than the men. By the commerce of the world men might learn much of what they get from books; but the poor women, who in their early youth are confined and restrained, if it were not for the friendly assistance of books, would remain long in an insipid purity of mind, with a discouraging reserve of behaviour.
Секретная история, в которой нет ни секретов, ни истории, никогда не будет искушать джентльмена болтать о ней или чего-то там цитировать. И благодаря этому современная беседа течет мягко и просто, не загроможденная серьезными темами и не перегруженная познавательностью. Поскольку современное обучение не придает значения серьезности в беседах и манерах, даже женщины не боятся читать наших книг, которые не только располагают к галантности или чтобы вертеть хвостом, но еще учат уму-разуму в этом. "Комментарии" Цезаря или ксенофонтовы "Отчеты" уже больше не изучаются офицерами, им подавай романы. Конечно, для других целей. Раньше военных учили, как побеждать, теперь -- как и куда бежать при опасности. Те возбуждали огонь пустой и глупой любви к славе: наши учат презирать глупую заботу о репутации. Женщины более благодарны нашим авторам, чем мужчины. Так уж заведено в мире, что мужчины могут многому научиться из книг; а вот бедные женщины, которые с детства заперты в четырех стенах, не будь дружеской помощи в книгах, оставались бы долго в детской невинности о жизни, и вели бы себя в ней неправильно.
Plutarch. As to your men who have quitted the study of virtue for the study of vice, useful truth for absurd fancy, and real history for monstrous fiction, I have neither regard nor compassion for them; but I am concerned for the women who are betrayed into these dangerous studies; and I wish for their sakes I had expatiated more on the character of Lucretia and some other heroines.
Плутарх. Что касается ваших мужчин, которые предпочитают доблести пороки, полезной правде абсурдные фантазии, а вместо реальной истории им подавай вымысли о монстрах, я не хочу ни говорить, ни даже проявлять к ним сочувствия. Но я озабочен судьбой женщиной, которые вовлечены в изучение опасных предметов; и для их пользы хорошо если бы кто из моих последователей рассказал им о Лукреции и других героинях.
Bookseller. I tell you, our women do not read in order to live or to die like Lucretia. If you would inform us that a billet-doux was found in her cabinet after her death, or give a hint as if Tarquin really saw her in the arms of a slave, and that she killed herself not to suffer the shame of a discovery, such anecdotes would sell very well. Or if, even by tradition, but better still, if by papers in the Portian family, you could show some probability that Portia died of dram drinking, you would oblige the world very much; for you must know, that next to new-invented characters, we are fond of new lights upon ancient characters; I mean such lights as show a reputed honest man to have been a concealed knave, an illustrious hero a pitiful coward, &c.
Книготорговец. Скажу вам: наши женщины читают не для того, чтобы жить или умереть, как Лукреция. Если бы вы писали, что billet-doux (любовное письмо) было найдено в ее комнате после смерти, или хотя бы намекнули, что Тарквиний действительно видел ее шашни с рабом, и что она покончила с собой, чтобы не позориться из-за этого, вот такие истории были бы в самый раз. Или, если бы по слухам, а еще лучше по каким-нибудь оставшимся у родственников бумагам, выходило бы, что Порция умерла с перепою, вы бы здорово удовлетворили читателей на все времена. Ибо нужно знать, что и мы на свой манер любим историю, особенно когда новые обстоятельства сомнительного характера проливают свет на известные персонажи. Я имею в виду такие обстоятельства, что честный человек, оказывается, втихушку развратничал, что знаменитый герой был трусом, а его героизм это всего лишь пиар и т. д.
Nay, we are so fond of these kinds of information as to be pleased sometimes to see a character cleared from a vice or crime it has been charged with, provided the person concerned be actually dead. But in this case the evidence must be authentic, and amount to a demonstration; in the other, a detection is not necessary; a slight suspicion will do, if it concerns a really good and great character.
Да, мы любим такой сорт информации, чтобы герой, свободный от пороков или преступлений, на самом деле оказался бы перегружен ими по самое не могу. При условии, конечно, что этот человек уже умер. В противном случае должны быть веские доказательства, и чем больше, тем надежнее. Для исторических же персонажей поиск истины излишен, достаточно одного легкого подозрения. Разумеется, если герой, действительно велик и знаменит. Кому интересно знать про грешки простых людей?
[независимый причастный оборот] Plutarch. I am the more surprised at what you say of the taste of your contemporaries, as I met with a Frenchman who assured me that less than a century ago he had written a much admired "Life of Cyrus," under the name of Artamenes, in which he ascribed to him far greater actions than those recorded of him by Xenophon and Herodotus; and that many of the great heroes of history had been treated in the same manner; that empires were gained and battles decided by the valour of a single man, imagination bestowing what nature has denied, and the system of human affairs rendered impossible.
Плутарх. Я весьма удивлен тому, что вы поведали о вкусах своих современников. Тем более что здесь в загробном мире я встречал одного француза, который всего за сотню лет до вас под именем Атрамена написал "Жизнь Кира". Этой книгой все очень якобы восхищались и в которой автор описал более великие деяния этого владыки, чем то до нас донесли писания Ксенофона и Геродота. В этих писаниях империи завоевывались и исход битв решался мужеством и умом единого человека. Воображением дополнялся недостаток фактов, так что вся история, похоже, состоит из одних невероятных событий.
Bookseller. I assure you those books were very useful to the authors and their booksellers; and for whose benefit besides should a man write? These romances were very fashionable and had a great sale: they fell in luckily with the humour of the age.
Книготорговец. Уверяю вас, что подобные книги очень полезны для авторов и их издателей, а для чьей еще пользы человек должен писать? Эти романы в моде и имеют большой коммерческий успех: они идут в ногу со временем, а против времени не попрешь.
Plutarch. Monsieur Scuderi tells me they were written in the times of vigour and spirit, in the evening of the gallant days of chivalry, which, though then declining, had left in the hearts of men a warm glow of courage and heroism; and they were to be called to books as to battle, by the sound of the trumpet. He says, too, that if writers had not accommodated themselves to the prejudices of the age, and written of bloody battles and desperate encounters, their works would have been esteemed too effeminate an amusement for gentlemen.
Плутарх. Мсье Скюдери, которая на самом деле мадам, говорила мне, что эти романы были написаны во времена высокой духовности. Они появились на закате галантного века рыцарства, которое хотя и сходило с исторической арены, оставило в человеческих сердцах отпечаток мужества и героизма. И их смело можно назвать книгами, призывающими к битвам, призывом боевой трубы. Она говорила, что если бы писатели не приспосабливались к духу этого времени, и не писались о кровавых битвах и отчаянных поединках, они бы считались слишком женственными, чтобы быть развлечением для джентльменов.
Histories of chivalry, instead of enervating, tend to invigorate the mind, and endeavour to raise human nature above the condition which is naturally prescribed to it; but as strict justice, patriotic motives, prudent counsels, and a dispassionate choice of what upon the whole is fittest and best, do not direct these heroes of romance, they cannot serve for instruction and example, like the great characters of true history.
Истории о рыцарстве отнюдь на расслабляют, а наоборот вдохновляют ум, способствуют тому, чтобы человеческая натура поднялась над предназначенными ей природой пределами. Однако справедливость в делах, патриотизм, разумность в советах, и лишенный страсти выбор того, что должнО и хорошо, отнюдь не являются ведущими чертами героев романов. И потому они не могут служить образцом для подражания как великие характеры истории.
It has ever been my opinion, that only the clear and steady light of truth can guide men to virtue, and that the lesson which is impracticable must be unuseful. Whoever shall design to regulate his conduct by these visionary characters will be in the condition of superstitious people, who choose rather to act by intimations they receive in the dreams of the night, than by the sober counsels of morning meditation.
По моему твердому убеждению только свет беспримесной правды может вести людей к доблести, а те примеры, которые неприложимы к практике, бесполезны как неевклидова геометрия. Если кто и может направлять свое поведение по этим выдуманным образцам, то только экзальтированные люди, которые скорее руководствуются в своих действиях ночными видениями, чем здравыми утренними размышлениями.
Yet I confess it has been the practice of many nations to incite men to virtue by relating the deeds of fabulous heroes: but surely it is the custom only of yours to incite them to vice by the history of fabulous scoundrels. Men of fine imagination have soared into the regions of fancy to bring back Astrea; you go thither in search of Pandora. Oh disgrace to letters! Oh shame to the muses!
Следует однако оговориться, что во многих нациях люди подстрекались к действиям подвигами мифических героев: но, похоже, это только ноу хау ваших времен вдохновляться пороками мифических мерзавцев. Люди с тонким воображением поднимаются на его крыльях в небеса, чтобы разыскать там Астрею, вы же туда шастаете, чтобы снюхаться с Пандорой. Позор такой литературе! Позор таким музам!
Bookseller. You express great indignation at our present race of writers; but believe me the fault lies chiefly on the side of the readers. As Monsieur Scuderi observed to you, authors must comply with the manners and disposition of those who are to read them. There must be a certain sympathy between the book and the reader to create a good liking. Would you present a modern fine gentleman, who is negligently lolling in an easy chair, with the labours of Hercules for his recreation? or make him climb the Alps with Hannibal when he is expiring with the fatigue of last night's ball? Our readers must be amused, flattered, soothed; such adventures must be offered to them as they would like to have a share in.
Книготорговец. Вы так искренне выражаете негодование нашими мастерами литературного цеха, но, поверьте мне, вина целиком лежит на читателях. Когда вам справедливо заметила мадам Скюдери, авторы должны сообразовываться с манерами и предпочтениями тех, для кого они пишут. Чтобы книга нравилась, между нею и читателем должна быть определенная симпатия. Представьте себе современного джентльмена, который удобно развалился во вращающемся кресле, чтобы он ради отдыха совершал геркулесовы подвиги, или заставьте его карабкаться на Альпы с Ганнибалом, когда он едва дышит после утомительного ночного бала? Наши читатели должны быть развлечены, польщены, успокоены; им нужно предложить такие приключения, в которых они бы захотели принять участие.
Plutarch. It should be the first object of writers to correct the vices and follies of the age. I will allow as much compliance with the mode of the times as will make truth and good morals agreeable. Your love of fictitious characters might be turned to good purpose if those presented to the public were to be formed on the rules of religion and morality. It must be confessed that history, being employed only about illustrious persons, public events, and celebrated actions, does not supply us with such instances of domestic merit as one could wish.
Плутарх. Первейших долг писателей -- корректировать пороки и глупости своего века. Я полагаю, что допустимо быть податливым к духу времени, если это не противоречит правде и морали. Ваше пристрастие к выдуманным характерам могло бы быть обращено на пользу, если бы они были носителями религиозных и моральных норм. Следует подчеркнуть, что история обычно трактует выдающиеся и государственные дела и поступки; она не может дать нам примеров домашних добродетелей, в которых каждый из нас нуждается.
Our heroes are great in the field and the senate, and act well in great scenes on the theatre of the world; but the idea of a man, who in the silent retired path of life never deviates into vice, who considers no spectator but the Omniscient Being, and solicits no applause but His approbation, is the noblest model that can be exhibited to mankind, and would be of the most general use.
Мои герои велики на полях сражений и в сенате, и действуют на исторической сцене; но показать человека, который идет себе потихоньку по житейским путям, не уклоняясь на порочные тропинки, который не ищет другого зрителя, кроме господа бога, и не ждет никаких иных аплодисментов своим деяниям, кроме его одобрения, -- было бы большой заслугой перед человечеством. Это был бы достойный образец для всехнего подражания.
Examples of domestic virtue would be more particularly useful to women than those of great heroines. The virtues of women are blasted by the breath of public fame, as flowers that grow on an eminence are faded by the sun and wind which expand them. But true female praise, like the music of the spheres, arises from a gentle, a constant, and an equal progress in the path marked out for them by their great Creator; and, like the heavenly harmony, it is not adapted to the gross ear of mortals, but is reserved for the delight of higher beings, by whose wise laws they were ordained to give a silent light and shed a mild, benignant influence on the world.
Примеры домашних добродетелей былы бы очень полезны для женщин, даже более чем примеры героинь. Женские достоинства блекнут от дыхания публичной славы, как цветы на возвышенностях вянут от палящего солнца и сильных ветров. Но истинная хвала женщинам, только расцветает, подобно музыке сфер, тихой и мягкой, на тех путях, которые им предназначил создатель. И подобно небесной гармонии она не адаптируется для грубых смертных ушей, но услаждает слух высших существ. Благодаря их мудрым установлениям женские добродетели должны светиться тихим, молчаливым светом и облагораживать мир своим мягким влиянием.
Bookseller. We have had some English and French writers who aimed at what you suggest. In the supposed character of Clarissa (said a clergyman to me a few days before I left the world) one finds the dignity of heroism tempered by the meekness and humility of religion, a perfect purity of mind, and sanctity of manners. In that of Sir Charles Grandison, a noble pattern of every private virtue, with sentiments so exalted as to render him equal to every public duty.
Книготорговец. Да тут есть несколько английских и французских авторов, которые как раз хотят обработать это поле, как вы бы того хотели. Вот в характере Клариссы (это мне сказал один священник незадолго до моей смерти) можно найти достоинство героизма, умеренное мягкостью и религиозным умилением, чистотой помыслов и простотой манер. Или вот в сэре Ч. Грандисоне нам дается благородный такой образец частной добродетели, что он почти становится в один ряд с героями общественной жизни.
Plutarch. Are both these characters by the same author?
Плутарх. Оба этих характера созданы одним и тем же автором?
Bookseller. Ay, Master Plutarch, and what will surprise you more, this author has printed for me.
Книготорговец. Да, мистер Плутарх, и что вас может быть даже удивить, этот автор издавался у меня.
Plutarch. By what you say, it is pity he should print any work but his own (??). Are there no other authors who write in this manner?
Плутарх. Жаль, что приходится печатать другие работы, кроме подобных. Но может есть и другие авторы, работающие в той же манере?
Bookseller. Yes, we have another writer of these imaginary histories; one who has not long since descended to these regions. His name is Fielding, and his works, as I have heard the best judges say, have a true spirit of comedy and an exact representation of nature, with fine moral touches. He has not, indeed, given lessons of pure and consummate virtue, but he has exposed vice and meanness with all the powers of ridicule; and we have some other good wits who have exerted their talents to the purposes you approve. Monsieur de Marivaux, and some other French writers, have also proceeded much upon the same plan with a spirit and elegance which give their works no mean rank among the belles lettres. I will own that, when there is wit and entertainment enough in a book to make it sell, it is not the worse for good morals.
Книготорговец. Да, у нас есть еще один писатель, недавно покинувший мир ради ваших полей, который ловко окучивают поляну вымышленных историй. Его имя Филдинг. И его романы, как говорят тонкие знатоки, отдают духом подлинной комедии и точно воспроизводят натуру. Но это не мешает им быть высокоморальными. Правда, он не дает уроков чистой добродетели, но он выставляет порок и низость во всей красоте их убожества и нелепости. Есть и другие остроумцы, которые направляют свои таланты по путям, которые вы, похоже, одобрите. Мсье Мариво, это уже француз. И такой он у них там не он один. Мариво так же преуспел в сочетании духа и элегантности, и находится тем не менее не на самых низких ступенях в литературной иерархии. Если в книге есть и развлечение, и остроумие, то я не против, чтобы она была еще и моральной: лишь бы хорошо продавалась.
Charon. I think, Plutarch, you have made this gentleman a little more humble, and now I will carry him the rest of his journey. But he is too frivolous an animal to present to wise Minos. I wish Mercury were here; he would damn him for his dulness. I have a good mind to carry him to the Danaides, and leave him to pour water into their vessels which, like his late readers, are destined to eternal emptiness. Or shall I chain him to the rock, side to side by Prometheus, not for having attempted to steal celestial fire, in order to animate human forms, but for having endeavoured to extinguish that which Jupiter had imparted? Or shall we constitute him friseur to Tisiphone, and make him curl up her locks with his satires and libels?
Харон. Я думаю, Плутарх, вы несколько посбили спесь с этого молодца, и я продолжу с ним свое путешествие. Но это животное слишком вульгарно, чтобы представлять его мудрому Миносу. Хорошо бы увидеть Меркурия: уж он-то справился бы с ним должным образом. У меня есть намерение, оттартанить его к Данаидам. Пусть там наполняет их вечные сосуды, которые подобно современным читателям, сколько в них ни лей, остаются пустыми. Или уж приковать его к скале, рядом с Прометеем, не за попытки, конечно, воровства небесного огня ради того, чтобы вдохнуть жизнь в человеческие формы, а как раз за то, что он пытался погасить дух, данный им Юпитером? Или же мы определим его парикмахером к Тизифоне. Пусть там завивает ее локоны. А в качестве бигудей будут его сатиры и клевета.
Plutarch. Minos does not esteem anything frivolous that affects the morals of mankind. He punishes authors as guilty of every fault they have countenanced and every crime they have encouraged, and denounces heavy vengeance for the injuries which virtue or the virtuous have suffered in consequence of their writings.
Плутарх. Минос никогда не награждает пошлости, особенно если она влияет на моральный климат. Он наказывает авторов, и сурово притом, за все их вины, а также преступления, к которым они подстрекали или которые одобряли, а также тот вред, которые они этими писаниями наносили добродетели и добродетельным людям.
Publius Cornelius Scipio Africanus Caius Julius C?sar.
Scipio. Alas, C?sar! how unhappily did you end a life made illustrious by the greatest exploits in war and most various civil talents!
Scipio. Бедолога Цезарь. Каким плачевным образом прервалась твоя жизнь, украшенная до того и военными подвигами, и многочисленными свершения в гражданской области.
C?sar. Can Scipio wonder at the ingratitude of Rome to her generals? Did not he reproach her with it in the epitaph he ordered to be inscribed upon his tomb at Liternum, that mean village in Campania, to which she had driven the conqueror of Hannibal and of Carthage? I also, after subduing her most dangerous enemies, the Helvetians, the Gauls, and the Germans, after raising her name to the highest pitch of glory, should have been deprived of my province, reduced to live as a private man under the power of my enemies and the enviers of my greatness;
C?sar. Ну особенно удивляться нечему. Ты ведь, Сципион, не с луны свалился и отлично знаешь, какие свинорылы наши римляне. Расчитывать на их благодарность -- это ждать засухи в полярных льдах. Ты ведь сам в свое время написал об этом в своей знаменитой эпитафии, отбитой позднее на твоей могиле в заброшенной деревне, куда тебя забросили для исчерпания срока дожития. И это после всех твоих побед в Карфагене, где ты как щенка сокрушил до того непобедимого Ганнибала. Меня самого после всех моих побед над голландцами, французами, немцами, после того как мое имя было так покрыто славой, что для новой славы уже и места не осталось, лишли наместнического кресла. И я был принУжден жить как частный человек под властью моих противников, изрыгавших на меня зависть за мою славу.
nay, brought to a trial and condemned by the judgment of a faction, if I had not led my victorious troops to Rome, and by their assistance, after all my offers of peace had been iniquitously rejected, made myself master of a State which knew so ill how to recompense superior merit. Resentment of this, together with the secret machinations of envy, produced not long afterwards a conspiracy of senators, and even of some whom I had most obliged and loved, against my life, which they basely took away by assassination.
Мало того, надо мной нависла судебная расправа, и меня бы упекли куда подальше, а то и лишили бы головы, не поведи я свои победоносные войста на Рим. Именно с их помощью -- заметь, после многочисленных примирительных жестов, на которые реагировали через губу -- я стал лидером в государстве, так плохо оценившем мои заслуги. Но недовольство этим, как и происки завистников позднее породили заговор сенаторов. Даже тех из них, кого я всегда любил и которых так нехило облагодетельствовал. В конце концов они и укокошили меня.
Scipio. You say you led your victorious troops to Rome. How were they your troops? I thought the Roman armies had belonged to the Republic, not to their generals.
Scipio. Что-то я тут на Елисейских полях стал туговат на ухо, или ты в самом деле сказал "мои войска"? Какие такие твои войска? Мы не в варварской Скифии, где жив царь, жива Скифия. Я как-то всегда думал, что римские войска -- это войска республики, а не ее генералов.
C?sar. They did so in your time. But before I came to command them, Marius and Sylla had taught them that they belonged to their generals. And I taught the senate that a veteran army, affectionately attached to its leader, could give him all the treasures and honours of the State without asking their leave.
C?sar. Э-э, Сципион. Перестал ты здесь следить за политикой. Газет не читаешь, Интернет отключил. Марий и Сулла давно уже привили нам идею, что кто командует, тому и приналлежат войска. И я намекал сенаторам и весьма толсто, что если они будут ерепениться, то ведь ветераны и сами могут вознаградить себя без решения государственных органов.
Scipio. Just gods! did I then deliver my country from the invading Carthaginian, did I exalt it by my victories above all other nations, that it might become a richer prey to its own rebel soldiers and their ambitious commanders?
Scipio. Да, так что ли в самом деле? Ну и докатились, дальше некуда. Это что, я для того надавал карфагенянам по шапке, для того одерживал победы над всеми большими народа направо от Рима и налево, чтобы наш город сам стал добычей своих собственных ребельянтов и их амбициозных генералов? Африканские президенты, которых мы всегда презирали, здесь отдыхают.
C?sar. How could it be otherwise? Was it possible that the conquerors of Europe, Asia, and Africa could tamely submit to descend from their triumphal chariots and become subject to the authority of pr?tors and consuls elected by a populace corrupted by bribes, or enslaved to a confederacy of factious nobles, who, without regard to merit, considered all the offices and dignities of the State as hereditary possessions belonging to their families?
C?sar. Тут я с тобой не могу согласиться. Это что дело? Когда те, кто прошелся победоносно как по проспекту по Европе, Азии или Африке будут покорными ягнатами просить санкционировать их триумф в городе? Ждать пока республиканские власти соизволять дать им разрешение на марш по городу? Кто такие эти депутаты, сенаторы, как не дрянь, выбранная толпой посредством взяток и подтасовок? Дерьмо, подкупленное олигархами, которые считают принадлежащими им все государственные должности по праву близости и личной преданности консулам?
Scipio. If I thought it no dishonour, after triumphing over Hannibal, to lay down my fasces and obey, as all my ancestors had done before me, the magistrates of the republic, such a conduct would not have dishonoured either Marius, or Sylla, or C?sar. But you all dishonoured yourselves when, instead of virtuous Romans, superior to your fellow-citizens in merit and glory, but equal to them in a due subjection to the laws, you became the enemies, the invaders, and the tyrants of your country.
Scipio. Не знаю, не знаю. Если я после своего триумфа над Ганнибалом не посчитал за падло сложить с себя все свои полномочия и повиноваться гражданским властям, как делали и мои и твои предки, чем же такое поведение будет неприемлимо для Мария, Суллы, Цезаря или еще там кого? Но вы сами же себя унизили, когда как и подобает доблестным римлянам, превзошедшим своих сограждан в воинских, гражданских или научных достижениях, но равных им в гражданских правах, стали их врагами, завоевателями и тиранами в своей собственной стране.
C?sar. Was I the enemy of my country in giving it a ruler fit to support all the majesty and weight of its empire? Did I invade it when I marched to deliver the people from the usurped dominion and insolence of a few senators? Was I a tyrant because I would not crouch under Pompey, and let him be thought my superior when I felt he was not my equal?
C?sar. Значит я враг своей родине и своему народу? Не хило же ты обо мне судишь. Враг, потому что хотел дать стране правителя, который бы думал о ее величиии и ее силе? Враг, потому что промаршивовал со своими батальонами из Франции до Рима, чтоы оствободить его от господства насквозь коррупмированных нескольких сенаторов? Тиран, потому что не стал на колени перед Помпеем, и не позволил ему резвиться в его мнимом превосходстве надо всеми, и мною в т. ч.?
Scipio. Pompey had given you a noble example of moderation in twice dismissing the armies, at the head of which he had performed such illustrious actions, and returning a private citizen into the bosom of his country.
Scipio. Помпей дал тебе благородный примет для подражания, когд он дважды распустил свою армию после славных деяний и вернулся на родину, не как тиран, а как частное лицо.
C?sar. His moderation was a cheat. He believed that the authority his victories had gained him would make him effectually master of the commonwealth without the help of those armies. But finding it difficult to subdue the united opposition of Crassus and me, he leagued himself with us, and in consequence of that league we three governed the empire. But, after the death of Crassus, my glorious achievements in subduing the Gauls raised such a jealousy in him that he could no longer endure me as a partner in his power, nor could I submit to degrade myself into his subject.
C?sar. Его умеренность -- это сплошная демагогия. Он думал, что авторитет его побед сделают его лидером страны и без военной поддержки. Но увидев, что подавить оппозицию с нашей, моей и Красса то есть, стороны, он не в состоянии, он тут же сделал ходе конем и объединился с нами, чтобы сообразить на троих раздел государства. Но когда Красс откинул коньки, мои блестящие победы во Франции возбудили в нем такую желчь, что он тут же отказался от нашего договора и стал плести против меня интриги. Да и я сам не очень-то, что правда до правда, домогался продления нашего союза.
Scipio. Am I then to understand that the civil war you engaged in was really a mere contest whether you or Pompey should remain sole lord of Rome?
Scipio. Так я понял, что гражданская война, в которую ты втянулся сам и втянул всю страну, была лишь продолжением вашей борьбы с Помпеем, кому в Риме держать шишку?
C?sar. Not so, for I offered, in my letters to the senate, to lay down my arms if Pompey at the same time would lay down his, and leave the republic in freedom. Nor did I resolve to draw the sword till not only the senate, overpowered by the fear of Pompey and his troops, had rejected these offers, but two tribunes of the people, for legally and justly interposing their authority in my behalf, had been forced to fly from Rome disguised in the habit of slaves, and take refuge in my camp for the safety of their persons. My camp was therefore the asylum of persecuted liberty, and my army fought to avenge the violation of the rights and majesty of the people as much as to defend the dignity of their general unjustly oppressed.
C?sar. Можно сказать и так. И все же в своих письмах к сенату, я предложил сложить оружие, если Помпей сделает то же самое. Разве я не вложил меч в ножны и не вынимал его оттуда до тех пор, пока сенат забздев Помпея и его войск, не отверг все мои пассы? По счастью два трибуна высказались в мою поддержку, при этом, заметь Сципион, используя демократические процедуры, предоставленные им нашим законом. Из-за этого они подверглись нападкам и преследованиям со стороны помпеянцев и вынуждены были, переодевшись рабами, бежать ко мне в лагерь. Таким образом мой лагерь стал последним в Римской республике прибежищем поруганной свободы. Моя же армия соответственно уже была не массой вооруженных людей, поднявших свой хвост против законной власти. Нет они отныне дрались за поруганную Конституцию, которую мои противники превратили в тряпку для подтирания ног и вписывали туда все, что им был только угодно. Отныне мы были борцами за римские вольности и достоинства нашей страны.
Scipio. You would therefore have me think that you contended for the equality and liberty of the Romans against the tyranny of Pompey and his lawless adherents. In such a war I, myself, if I had lived in your times, would have willingly been your lieutenant. Tell me then, on the issue of this honourable enterprise, when you had subdued all your foes and had no opposition remaining to obstruct your intentions, did you establish that liberty for which you fought? Did you restore the republic to what it was in my time?
Scipio. Как ты красиво и благородно выражаешься. Посадил бы тебя в клетку, как певчую птичку и слушал бы день и ночь. да вот только, боюсь, гадить будешь много. По-твоему так выходит, что ты дрался за свободу и демократию против диктатора Помпея и его беззаконных последователей? В такой войне, будь я твоим современником, и я стал бы на твою сторону, хоть генералом, а нет так и простым лейтенантом. Но вот только одно мне сидит в голове. Вот ты, допустим, победил. И что, уничтожив или смирив врагов, ты бы устранил все злоупотребления и водрузил знамя свободы, за которую ты так боролся? Восстановил бы наши старые добрые республиканские порядки?
C?sar. I took the necessary measures to secure to myself the fruits of my victories, and gave a head to the empire, which could neither subsist without one nor find another so well suited to the greatness of the body.
C?sar. Условия изменяются. Нельзя дважды войти в одну и ту же реку. Что хорошо было вчера, плохо сегодня. Ни о каком возрождении старых порядков речи быть не могло. Я вынужден был бы дать империи главу. Иначе как бы я сохранил результаты своих побед и воспрепятствовал своим врагам или их потомкам восстать из пепла и приняться за старое? Пойми же, Сципион, наше государство переросло штанишки республики и стало громадным образованием. Сохранить единство и порядок здесь можно было бы лишь сосредоточив власть в одних руках.
Scipio. There the true character of C?sar was seen unmasked. You had managed so skilfully in the measures which preceded the civil war, your offers were so specious, and there appeared so much violence in the conduct of your enemies that, if you had fallen in that war, posterity might have doubted whether you were not a victim to the interests of your country. But your success, and the despotism you afterwards exorcised, took off those disguises and showed clearly that the aim of all your actions was tyranny.
Scipio. Вот тут-то ты и показываешь свое истинное лицо. Ты очень искусно разжег пламя гражданской войны, все твои миролюбивые инициативы имели двойное дно. А исполнение твоего плана сопровождалось такими актами насилия, что пади ты в гражданской войне, историки имели бы все основания сомневаться в твоих благородных намерениях. Но ты победил и сомнения уходят прочь: ты проявил такой деспотизм, так раскрыл свое личико, что твои диктаторские замашки и твой антидемократизм выступили полностью наружу.
C?sar. Let us not deceive ourselves with sounds and names. That great minds should aspire to sovereign power is a fixed law of Nature. It is an injury to mankind if the highest abilities are not placed in the highest stations. Had you, Scipio, been kept down by the republican jealousy of Cato, the censor Hannibal would have never been recalled out of Italy nor defeated in Africa.
C?sar. Я, как англичане. Привык лопату называть лопатой и не обманывать себя бренчанием благородных мандолин. Великие души стремятся к единовластию, это закон природы, уже после нашей смерти подтвержденный Дарвином. Что было бы с человечеством, если бы высшие способности не награждались и более высоким местом? Если бы ты Сципион в свое время не наплевал на все республиканские добродетели, которыми кичился узколобный высокопринципиальный Катон, черта лысого бы ты победил, а не такого мощного вождя как Ганнибал.
And if I had not been treacherously murdered by the daggers of Brutus and Cassius, my sword would have avenged the defeat of Crassus and added the empire of Parthia to that of Rome. Nor was my government tyrannical. It was mild, humane, and bounteous. The world would have been happy under it and wished its continuance, but my death broke the pillars of the public tranquillity and brought upon the whole empire a direful scene of calamity and confusion.
Если бы меня не подкосила предательская рука Брута и Кассия, я бы, как дважды два, навортил бы делов: помстил бы Красса и добавил бы к римским владениям Иран. Тогда бы у наших потомков иранская ядерная программа точно бы не стояла как кость в горле. А разве мое правление можно назвать диктаторским. Мои головорезы что разгоняли митинги, закрывали оппозиционные издания? Напротив, моя смерть повлекла за собой беспорядки и ввергла страну в пучину гражданской войны?
Scipio. You say that great minds will naturally aspire to sovereign power. But, if they are good as well as great, they will regulate their ambition by the laws of their country. The laws of Rome permitted me to aspire to the conduct of the war against Carthage; but they did not permit you to turn her arms against herself, and subject her to your will. The breach of one law of liberty is a greater evil to a nation than the loss of a province; and, in my opinion, the conquest of the whole world would not be enough to compensate for the total loss of their freedom.
Scipio. Да большому корабляю большое плавание, великий дух требует для своей самореализации великих дел. Тут я с тобой одного мнения. Но великие духи, если они добрые настолько же, насколько великие, должны уметь регурировать свои амбиции в рамках существующих законов и обычаев. Законы Рима позволили мне пламенеть страстью к борьбе с Карфагеном. Но они же не позволили мне повернуть оружие против моей собственной страны и подчинить ее моей воле. Нарушение хотя бы одного пункта Конституции или подгонка ее под устремления тирана для страны бОльшая потеря, чем суверинизация ее самых больших территорий. По моему мнению, завоевание целого мира -- плохая компенсация за потерю демократии.
C?sar. You talk finely, Africanus; but ask yourself, whether the height and dignity of your mind that noble pride which accompanies the magnanimity of a hero could always stoop to a nice conformity with the laws of your country? Is there a law of liberty more essential, more sacred, than that which obliges every member of a free community to submit himself to a trial, upon a legal charge brought against him for a public misdemeanour?
C?sar. Ладно говоришь. Но скажи-ка, Африканец, как у нас называеют тебя в Риме, а что благородные твои помыслы и деяния склонялись перед законами нашей страны? Есть ли закон более важный, более фундаментальный в демократическом обществе, чем тот, что обязыает всякого свободного гражданина предстать перед судом по обвинению в ненадлежащем исполнении своих обязанностей?
In what manner did you answer a regular accusation from a tribune of the people, who charged you with embezzling the money of the State? You told your judges that on that day you had vanquished Hannibal and Carthage, and bade them follow you to the temples to give thanks to the gods. Nor could you ever be brought to stand a legal trial, or justify those accounts, which you had torn in the senate when they were questioned there by two magistrates in the name of the Roman people.
А вспомни-ка, в какой манере ты отвечал на обвинения народного трибуна в ненадлежащем расходовании государственных средств? Ты сказал, что ты победил Карфаген и Ганнибала и должен принести благодарственные жертвы богам, так что тебе не до всех этих склок и мелочных рабирательств. Ты также не пошел в суд, или стал хоть как-то оправдываться в своих поступках. Ты просто разорвал в Сенате предявленные тебе госслужащими от имени римского народа обвинения.
Was this acting like the subject of a free State? Had your victory procured you an exemption from justice? Had it given into your hands the money of the republic without account? If it had, you were king of Rome. Pharsalia, Thapsus, and Munda could do no more for me.
Это что: действия законопослушного гражданина, Или как? Победа тебя наделяли тебя какими-то особыми, исключительными правами? Или что деньги, которыми тебя Республика выделила на ведение войны? Они что не подлежат отчету? Ну если так рассуждать, то ты уже не простой гражданин, а король, ея императорской величество Рима и его окресностей.
Scipio. I did not question the right of bringing me to a trial, but I disdained to plead in vindication of a character so unspotted as mine. My whole life had been an answer to that infamous charge.
Scipio. Я не оспаривал права потащить меня в суд, но мне было не по душе отвечать на нелепые обвинения, когда на моей совести нет ни одного пятнышка. Вся моя жизнь была ответом на подобные обвинения.
C?sar. It may be so; and, for my part, I admire the magnanimity of your behaviour. But I should condemn it as repugnant and destructive to liberty, if I did not pay more respect to the dignity of a great general, than to the forms of a democracy or the rights of a tribune.
C?sar. Что касается меня, я всегда восхищался твоим поступком, ты был для меня примером, как должен вести себя великий муж перед судом карликов. Но я все же настаиваю, что твое поведение было деструктивным для гражданина свободного государства. Поэтому я в твоем случае обвиняю не тебя, а те параграфы законных и подзаконных актов, которыми подонки опутали нашу Конституцию.
Scipio. You are endeavouring to confound my cause with yours; but they are exceedingly different. You apprehended a sentence of condemnation against you for some part of your conduct, and, to prevent it, made an impious war on your country, and reduced her to servitude. I trusted the justification of my affronted innocence to the opinion of my judges, scorning to plead for myself against a charge unsupported by any other proof than bare suspicions and surmises. But I made no resistance; I kindled no civil war; I left Rome undisturbed in the enjoyment of her liberty. Had the malice of my accusers been ever so violent, had it threatened my destruction, I should have chosen much rather to turn my sword against my own bosom than against that of my country.
Scipio. Ты, мне кажется, путаешь свой случай с моим, хотя они не имеют ничего общего. Ты потрясая обвинением против тебя, чтобы не опровергать его, схватился за оружие и вверг страну в пламя нечестивой гражданской войны. чем довел ее до рабства. Я же настаиваю на своей полной невиновности и праве не отвечать на постыдные обвинения мелких душонок. Но как бы то ни было я не оказывал никакого сопротивления властям, я не разжигал гражданской войны, я не возмутил в Риме спокойствия никакими поджигательными действиями. И если бы обвинители сумели настоять на своих вздорных обвинениях. я бы выбрал как цель для своего меча скорее мою собственную грудь, чем груди моих врагов.
C?sar. You beg the question in supposing that I really hurt my country by giving her a master. When Cato advised the senate to make Pompey sole consul, he did it upon this principle, that any kind of government is preferable to anarchy. The truth of this, I presume, no man of sense will contest; and the anarchy, which that zealous defender of liberty so much apprehended, would have continued in Rome, if that power, which the urgent necessity of the State conferred upon me, had not removed it.
C?sar. Ты возникаешь на меня так, будто я действительно пожег бы свою страну, стань я в ней единоличным правителем. Но когда наше воплощенное собрание всех римских добродетелей Катон предложил сенат сделать Помпея единственным консулом вместо двух, как исстари повелось в Риме, он как раз говорил, что любая власть, даже и не очень демократичная лучще анархии. С этим, я думаю, даже ты не поспоришь. А вот победи мои противники, эти принципиальные защитники демократии, то тут анархия и полезла бы из всех углов. Да что я говорю полезла бы, хотя она и так полезла, едва Брут и его сподвижники пришли к власти. И вовсе не их злая воля была тому причиной, а объективные законы исторического развития. Повторяю еще раз: Рим пережил демократию. Демократия хороша для маленьких госудаств. Могучие страны стремятся к империи, и мы еще увидим как США превратятся в такую деспотию, что и Ким Чен Ир еще почещет у себя в затылке.
Scipio. Pompey and you had brought that anarchy on the State in order to serve your own ends. It was owing to the corruption, the factions, and the violence which you had encouraged from an opinion that the senate would be forced to submit to an absolute power in your hands, as a remedy against those intolerable evils.
Scipio. Но ты-то и Помпей спустили анархию с поводков, действуя исключительно во имя своих целей. Эта всеобщая коррупция, фракционная борьба, насилие в частной жизни подвигли вас на мнение, что для Рима спасенья больше нет, как передать власть в ваши руки ради спасения государства.
But Cato judged well in thinking it eligible to make Pompey sole consul rather than you dictator, because experience had shown that Pompey respected the forms of the Roman constitution; and though he sought, by bad means as well as good, to obtain the highest magistracies and the most honourable commands, yet he laid them down again, and contented himself with remaining superior in credit to any other citizen.
Но вот Катон-то недаром Помпея предпочел тебе. Он так и говорил, что "по мне, лучше уж пусть Помпей будет единственным консулом, чем Цезарь диктатором". Весь ход борьбы показал, что Помпей уважал нашу Конституцию. Пусть он пытался добиться верховной власти не только честными приемами, но не брезгуя и демагогией, и всякими другими нехорошестями. Но он всякий раз останавливался, когда нужно было преступить основополагающие принципы нашего государственного устройства.
C?sar. If all the difference between my ambition and Pompey's was only, as you represent it, in a greater or less respect for the forms of the constitution, I think it was hardly becoming such a patriot as Cato to take part in our quarrel, much less to kill himself rather than yield to my power.
C?sar. Ну если разница между мною и Помпеем состояла только в меньшей или большей степени уважения к внешним формам демократических процедур, то думаю, такому патриоту как Катон не стоило бы вообще принимать участие в наших сварах, а меньше всего бросаться на меч, лишь бы только не терпеть моей власти.
Scipio. It is easier to revive the spirit of liberty in a government where the forms of it remain unchanged, than where they have been totally disregarded and abolished. But I readily own that the balance of the Roman constitution had been destroyed by the excessive and illegal authority which the people were induced to confer upon Pompey, before any extraordinary honours or commands had been demanded by you. And that is, I think, your best excuse.
Scipio. Дух свободы проще соблюдать при таком государственном устройстве, в котором внешние формы остаются неизменными, чем в таком, где они уничтожаются или хотя бы в наглую и открыто игнорируются. Но соблюдая историческую справедливость, нужно сказать, что римская конституция была разрушена исключительными и нелегальными методами за ради Помпея еще до того, как ты потребовал себе власти. В этом, может быть, единственное извинение для тебя.
C?sar. Yes, surely. The favourers of the Manilian law had an ill grace in desiring to limit the commissions I obtained from the people, according to the rigour of certain absolute republican laws, no more regarded in my time than the Sybilline oracles or the pious institutions of Numa.
C?sar. Конечно, законы Манлия, ограничивающие прерогативы высших должностных лиц, как и самые строгие респубиканские правила уже давно никем не соблюдались и были таким же анахронизмом в наше время, как сказки о Троянской войне
Scipio. It was the misfortune of your time that they were not regarded. A virtuous man would not take from a deluded people such favours as they ought not to bestow. I have a right to say this because I chid the Roman people, when, overheated by gratitude for the services I had done them, they desired to make me perpetual consul and dictator. Hear this, and blush. What I refused to accept, you snatched by force.
Scipio. Это несчастье вашего времени, что они не соблюдались. Благородный человек никогда не пойдет на поводу у съехавших от жадности обывателей и не примет тех полномочий. которые они не вправе предоставлять. К сожалению, плебс всегда плебс, ему была бы колбаса, а без демократии можно и обойтись. Я имею право так говорить, потому что строго выговорил своим избирателям, когда они обалдевшие от благодарности за мои подвиги вдруг вознамерились меня сделать вечным консулом и диктатором. Слушай это и красней. То что я отказался принять, ты вырвал силой.
C?sar. Tiberius Gracchus reproached you with the inconsistency of your conduct, when, after refusing these offers, you so little respected the tribunitian authority. But thus it must happen. We are naturally fond of the idea of liberty till we come to suffer by it, or find it an impediment to some predominant passion; and then we wish to control it, as you did most despotically, by refusing to submit to the justice of the State.
C?sar. А не тебя ли поливал во всех средствах массовой информации за непоследовательность Тиберий Гракх, когда ты. отказшись принять диктаторские полномочия, стал гнобить народных трибунов? Но я не упрекаю тебя. Жестокая необходимость дикотовала тогда тебе свои суровые законы. Мы все демократы и все за свободы, пока нас не начинают тюкать по темечку этой самой свободой. Или что еще хуже тогда, когда пользуясь свободой, всякая дрянь начинает контролировать каждый твой шаг и выволакивать на публичное обозрение, где ты с кем и когда встречался и поступал не так, как должен поступать добродетельный семьянин и отец семейства.
Scipio. I have answered before to that charge. Tiberius Gracchus himself, though my personal enemy, thought it became him to stop the proceedings against me, not for my sake, but for the honour of my country, whose dignity suffered with mine. Nevertheless I acknowledge my conduct in that business was not absolutely blameless.
Scipio. На эти обвинения см. выше. Тиберий Гракх, хотя и мой персональный враг, все же полагал, что стоит приостановить направленные против меня всякие юридические поползновения. И вовсе не ради меня от так поступал, а вступаясь за достоинство страны, которое страдало вместе с моим. Хотя должен признаться, мое поведение отнюдь не было в этом случае безупречным.
The generous pride of virtue was too strong in my mind. It made me forget I was creating a dangerous precedenIt made me unjustly accuse my country of ingratitude when she had shown herself grateful, t in declining to plead to a legal accusation brought against me by a magistrate invested with the majesty of the whole Roman people. It made me unjustly accuse my country of ingratitude when she had shown herself grateful,
Оскорбленное достоинство слишком трепетало во мне всеми своими фибрами. Из-за этого из головы как-то выпало, что я создаю опасный прецендент, затормаживая ход законного обвинения, выдвинутого против меня лицом, облеченным доверием всего римского народа. Я в каком-то смысле обвинил свою родину в неблагодарности, когда она как раз была благодарна сверх меры.
C?sar.
Кучеряво выражаешься. Я сам поклонник литературы, и даже Цицерон хвалил мой стиль. Но тут я в непонятках: что ты сказать-то хотел?
Scipio. even beyond the true bounds of policy and justice, by not inflicting upon me any penalty for so irregular a proceeding.
Ну типа я преступил положенные границы права, когда попытался аболировать направленные против меня штрафные санкции. И только потому, что сам процесс этот -- пусть и законный -- весьма дурно пахнул. Лидер демократического государства должен быть выше этого и беречь свою чувствительность для частной жизни.
But, at the same time, what a proof did I give of moderation and respect for her liberty, when my utmost resentment could impel me to nothing more violent than a voluntary retreat and quiet banishment of myself from the city of Rome! Scipio Africanus offended, and living a private man in a country-house at Liternum, was an example of more use to secure the equality of the Roman commonwealth than all the power of its tribunes.
Но зато какое доказательство своей лояльности и умеренности я дал позднее. Когда не предпринял никаких неправовых действий, а просто побежал искать уголок, где мог приютить свое оскорбленное чувство. Никаких пертурбаций в Риме я не допустил даже в мыслях своей отставкой. Африканец, то есть я, живет жизнью частного человека, показывая большее уважение к законам нашей страны, чем все популисты вместе взятые.
C?sar. I had rather have been thrown down the Tarpeian Rock than have retired, as you did, to the obscurity of a village, after acting the first part on the greatest theatre of the world.
C?sar. Да я бы сам себя удушил в постели как Отелло Дездемону, если бы удалился на покой и прозябал в какой-то там деревушке после того как гоголем-моголем ходил по сцене всемирной истории.
Scipio. A usurper exalted on the highest throne of the universe is not so glorious as I was in that obscure retirement. I hear, indeed, that you, C?sar, have been deified by the flattery of some of your successors.
Scipio. Узурпатор, который кроит констутуцию на свой лад, лишь бы подольше оставаться у власти, менее славен, чем я в своем медвежьем углу после отставки. Я слышал, конечно, на какую божничку посадили тебя твои последовали, облили тебя мармеладом лести с ног до головы. Интересно вот только, останься ты жив, не слиплась бы у тебя задница от таких похвал?
But the impartial judgment of history has consecrated my name, and ranks me in the first class of heroes and patriots; whereas, the highest praise her records, even under the dominion usurped by your family, have given to you, is, that your courage and talents were equal to the object your ambition aspired to, the empire of the world; and that you exercised a sovereignty unjustly acquired with a magnanimous clemency. But it would have been better for your country, and better for mankind, if you had never existed.
Однако беспристрастное суждение истории освятило мое имя и поставило меня среди героев и патриотов высшего класса. Ты же, даже в писаниях твоих восхвалителей остался прежде всего завоевателем, добившимся власти нечестным путем, хотя и проявившим в этом походе за почестями великодушие и снисходительность. Но было бы лучше и для тебя и для человечества если бы ты вовсе не существовал.
Diogenes. Plato, stand off. A true philosopher as I was, is no company for a courtier of the tyrant of Syracuse. I would avoid you as one infected with the most noisome of plagues the plague of slavery.
Диоген. Платон, отойди-ка в сторонку. Настоящему философу вроде меня западло водить компанию с прихлебателем сиракузского тирана. Тебя надо избегать как зараженного чумой в острой форме -- чумой рабства.
Plato. He who can mistake a brutal pride and savage indecency of manners for freedom may naturally think that the being in a court (however virtuous one's conduct, however free one's language there) is slavery. But I was taught by my great master, the incomparable Socrates, that the business of true philosophy is to consult and promote the happiness of society. She must not, therefore, be confined to a tub or a cell. Her sphere is in senates or the cabinets of kings.
Платон. Такой, как ты, который выдает брутальное самомнение и дикарскую непочтительность за свободу может думать, что пребывание при дворе (каким бы добродетельным не было поведение и какой бы свободой ты не отличался в речах) -- это рабство. Но меня научил мой великий учитель -- несравненный Сократ, что долг настоящего философа состоит в том, чтобы научить общество счастью и по мере сил самому способствовать этому.
While your sect is employed in snarling at the great or buffooning with the vulgar, she is counselling those who govern nations, infusing into their minds humanity, justice, temperance, and the love of true glory, resisting their passions when they transport them beyond the bounds of virtue, and fortifying their reason by the antidotes she administers against the poison of flattery.
В то время как сектанты твоей своры рычат на великих мира сего и клоунствуют перед публикой, мы советуем тем, кто управляет народами, вливаем в их умы человечность, справедливость, умеренность и любовь к подлинной славе. Мы сопротивляемся их страстям, когда они транспортируют их за границы добродетели и прописываем им антибиотики против яда лести.
Diogenes. You mean to have me understand that you went to the court of the Younger Dionysius to give him antidotes against the poison of flattery. But I say he sent for you only to sweeten the cup, by mixing it more agreeably, and rendering the flavour more delicate. His vanity was too nice for the nauseous common draught; but your seasoning gave it a relish which made it go down most delightfully, and intoxicated him more than ever. Oh, there is no flatterer half so dangerous to a prince as a fawning philosopher!
Диоген. И ты думаешь, я поверю, что ты согласился стать придворным Дионисия Младшего, чтобы дать ему лекарства против яда лести? Но я слышал, что он пригласил тебя, чтобы ты подсластил ему это питье, сделав его не таким грубым. Его тщеславие не было таким грубым, чтобы употреблять вульгарные напитки. И ты добился этого, сделав лесть тонкой и с упором на интеллект, чем отравил его еще больше. Нет более опасного льстеца для правителей, чем ласковый и ручной философ.
Plato. If you call it fawning that I did not treat him with such unmannerly rudeness as you did Alexander the Great when he visited you at Athens, I have nothing to say. But, in truth, I made my company agreeable to him, not for any mean ends which regarded only myself, but that I might be useful both to him and to his people. I endeavoured to give a right turn to his vanity; and know, Diogenes, that whosoever will serve mankind, but more especially princes, must compound with their weaknesses, and take as much pains to gain them over to virtue, by an honest and prudent complaisance, as others do to seduce them from it by a criminal adulation.
Платон. Если то, что я не вел себя с ним на манер ни разу неграмотного грубияна, как ты с Александром Македонским, когда он был с визитом в Афинах, ты называешь лестью, то я молчу. Но если я и вправду старался быть приятным собеседником, то это не ради низких эгоистических целей, а чтобы я мог сать полезным как ему, так и его народу. Я старался его тщеславию придать правильное направление. И знай, Диоген, кто хочет служить человечеству, и особенно государям, должен учитывать их слабости, и прилагать все усилия, чтобы честным и осторожным комплиментарничаньем педалировать их хорошие качества, точно так же как криминальные льстецы педалирую плохие.
Diogenes. A little of my sagacity would have shown you that if this was your purpose your labour was lost in that court. Why did not you go and preach chastity to Lais? A philosopher in a brothel, reading lectures on the beauty of continence and decency, is not a more ridiculous animal than a philosopher in the cabinet, or at the table of a tyrant, descanting on liberty and public spirit!
Диоген. Как ни слабы мои умственные способности, я мог бы просветить тебя, что если таковы были твои намерения, то взялся за напрасный труд. Почему бы тебе было не проповедовать целомудрие нашей прославленной афинской шлюхе Лаисе? Философ в бордели, читающий лекцию о красоте воздержания и скромности, не более нелеп, чем философ в кабинете или за столом у тирана, распевающий трели или дискутирующий о свободе и общественном духе.
What effect had the lessons of your famous disciple Aristotle upon Alexander the Great, a prince far more capable of receiving instruction than the Younger Dionysius? Did they hinder him from killing his best friend, Clitus, for speaking to him with freedom, or from fancying himself a god because he was adored by the wretched slaves he had vanquished? When I desired him not to stand between me and the sun, I humbled his pride more, and consequently did him more good, than Aristotle had done by all his formal precepts.
Какой эффект имели лекции твоего знаменитого ученика Аристотеля у того же Александра, государя более склонного к голосу разума, чем Дионисий младший? Они что научили его не убивать своего лучшего друга Клита, когда тот заговорил о свободе или стал высмеивать Александра за то, что он вообразил себя богом, только потому что таким его объявили побежденные им рабы? Когда я высказал пожелание, чтобы он не стоял между мной и солнцем, я более усмирил его гордость и, следовательно, сделал больше добра, чем Аристотель со всеми своими мудрыми прецептами.
Plato. Yet he owed to those precepts that, notwithstanding his excesses, he appeared not unworthy of the empire of the world. Had the tutor of his youth gone with him into Asia and continued always at his ear, the authority of that wise and virtuous man might have been able to stop him, even in the riot of conquest, from giving way to those passions which dishonoured his character.
Платон. Разве не благодаря этим прецептам Александр, несмотря на все его эксцессы, оказался вполне достойным правителем гигантской империи? Если бы его тьютор времен юности последовал за ним в Азию, авторитет мудрого и добродетельного Аристотеля вполне могли остановить его, даже в острые моменты завоевательных войн, от поступков, которые так не красят его характер.
Diogenes. If he had gone into Asia, and had not flattered the king as obsequiously as H?phestion, he would, like Callisthenes, whom he sent thither as his deputy, have been put to death for high treason. The man who will not flatter must live independent, as I did, and prefer a tub to a palace.
Диоген. Если бы Аристотель отправился в азиатский поход и не льстил бы королю так же подобострастно, как Гефестион, он, подобно Каллисфену, посланного им к Александру вместо себя, был бы казнен как изменник. Человек, который не хочет льстить, должен жить независимо, как я, предпочитая бочку дворцу.
Plato. Do you pretend, Diogenes, that because you were never in a court, you never flattered? How did you gain the affection of the people of Athens but by soothing their ruling passion the desire of hearing their superiors abused? Your cynic railing was to them the most acceptable flattery. This you well understood, and made your court to the vulgar, always envious and malignant, by trying to lower all dignity and confound all order. You made your court, I say, as servilely, and with as much offence to virtue, as the basest flatterer ever did to the most corrupted prince.
Платон. А ты что же, Диоген? Думаешь, раз ты никогда не был при дворе, то никогда и не льстил? Разве ты не добыл любви афинян, потакая их любимой страсти -- желанию слышать, как поливают грязью элиту? Твои циничные инвективы были для них как бальзам на душу. Ты это хорошо понял и всегда льстил черни, всегда завистливой и злобной, тем что втаптывал в грязь всякое достоинство и ставил на одну доску ноблеменов и людишек подлого звания. Ты льстил, я утверждаю, так же подобострастно -- и с бОльшим угнетением добродетели, -- как самый низкий льстец льстит самому коррумпированному государственному лидеру.
But true philosophy will disdain to act either of these parts. Neither in the assemblies of the people, nor in the cabinets of kings, will she obtain favour by fomenting any bad dispositions. If her endeavours to do good prove unsuccessful, she will retire with honour, as an honest physician departs from the house of a patient whose distemper he finds incurable, or who refuses to take the remedies he prescribes.
Но настоящая философия не должна действовать ни на манер последнего, ни на твой. Ни в выборных органах, ни на совещаниях у государей, не должна она добиваться фавора, потакая плохим импульсам. Если ее позывы к добру окажутся безуспешными, она должна с честью уйти в отставку, как честный врач уходит из дома больного, чье нездоровье он не способен вылечить, или который отказывается следовать его рецептам.
But if she succeeds if, like the music of Orpheus, her sweet persuasions can mitigate the ferocity of the multitude and tame their minds to a due obedience of laws and reverence of magistrates; or if she can form a Timoleon or a Numa Pompilius to the government of a state how meritorious is the work! One king nay, one minister or counsellor of state imbued with her precepts is of more value than all the speculative, retired philosophers or cynical revilers of princes and magistrates that ever lived upon earth.
Но если она преуспевает -- если, подобно музыке Орфея, ее убеждения способны смягчить ярость толпы и призвать умы к должному уважению законов и почтению избранных ею лиц, или она способна помочь новым Тимолеону или Нуме Помпилию в управлении государством, -- как похвальна ее работа! Один государь, -- да что государь: пусть только министр или помощник президента, если напитается ее рецептами, насколько он будет более ценен, чем все эти кучи кабинетных мыслителей или уединившихся философов или циничных охальников принцев и госдеятелей вроде тебя!
Diogenes. Don't tell me of the music of Orpheus, and of his taming wild beasts. A wild beast brought to crouch and lick the hand of a master, is a much viler animal than he was in his natural state of ferocity. You seem to think that the business of philosophy is to polish men into slaves; but I say, it is to teach them to assert, with an untamed and generous spirit, their independence and freedom. You profess to instruct those who want to ride their fellow-creatures, how to do it with an easy and gentle rein; but I would have them thrown off, and trampled under the feet of all their deluded or insulted equals, on whose backs they have mounted. Which of us two is the truest friend to mankind?
Диоген. Не лей мне в уши насчет музыки Орфея, и обо всем этом приручении диких зверей. Дикий зверь, поставленный на карачки и лижущий руки дрессировщику -- это более подлое животное, чем он же в его натуральном состоянии. Ты думаешь, что суть философии -- это полировать людей до рабского состояния. А я думаю: ее дело учить их высказывать себя с неприрученностью и откровенностью. Доказывая тем свою независимость и свободу. Ты пропагандируешь науку управления королям над своими собратьями, как бы это делать сподручнее и с наименьшими издержками. А я хочу, чтобы они сбросили их и растоптали ногами всех этих обманщиков и оскорбителей, которые жируют на спинах себе подобных. И кто из нас после этого более верный друг человечеству?
Plato. According to your notions all government is destructive to liberty; but I think that no liberty can subsist without government. A state of society is the natural state of mankind. They are impelled to it by their wants, their infirmities, their affections. The laws of society are rules of life and action necessary to secure their happiness in that state. Government is the due enforcing of those laws. That government is the best which does this post effectually, and most equally; and that people is the freest which is most submissively obedient to such a government.
Платон. По твоим понятиям так выходит, что все правительства деструктивны по отношению к свободе, а по-моему, так никакая свобода не может держаться без правительств. Общественное состояние естественно для человечества. Они принуждены к нему своими потребностями, своей слабосильностью, своими страстями. Законы общества -- это правила жизни и действия, необходимые чтобы обеспечить людям счастье в их этом состоянии. Правительства -- это необходимый и самый справедливый, какой только можно придумать, элемент для принуждения обществу жить по этим законам. Люди более свободны, когда они подчиняются правительствам, чем когда берут на себя сами исполнение законов.
Diogenes. Show me the government which makes no other use of its power than duly to enforce the laws of society, and I will own it is entitled to the most absolute submission from all its subjects.
Диоген. Покажи мне правительство, которое использует свою власть только для того, чтобы должным образом проводить в жизнь законы общества, и я признаю, что все подданные должны абсолютно ему подчиняться.
Plato. I cannot show you perfection in human institutions. It is far more easy to blame them than it is to amend them, much may be wrong in the best: but a good man respects the laws and the magistrates of his country.
Платон. Я не могу тебе показать совершенство в человеческих институтах. Гораздо проще обвинять их, чем пытаться улучшить. Даже в хорошем много может быть неправильного. Но благомыслящий человек уважает законы своей страны и ее правителей.
Diogenes. As for the laws of my country, I did so far respect them as not to philosophise to the prejudice of the first and greatest principle of nature and of wisdom, self-preservation. Though I loved to prate about high matters as well as Socrates, I did not choose to drink hemlock after his example. But you might as well have bid me love an ugly woman, because she was dressed up in the gown of Lais, as respect a fool or a knave, because he was attired in the robe of a magistrate.
Диоген. Что касается законов моей страны, я уважал их настолько, что никогда не обрушивался на первый и величайших принцип природы и мудрости: принцип самосохранения. Хотя я такой же любитель порассуждать о высоких материях, как и Сократ, я не собираюсь хлебать цикуту по его примеру. Но ты с таким же успехом мог бы мне предложить любить уродливую женщину, потому что она напялила на себя платье Лаисы, как уважать дурака или холуя, потому что он напялил на себя государственный мундир.
Plato. All I desired of you was, not to amuse yourself and the populace by throwing dirt upon the robe of a magistrate, merely because he wore that robe, and you did not.
Платон. Все, чего я добиваюсь от тебя, -- это не развлекаться самому и не развлекать публику, забрызгивая грязью государственный мундир, только потому что есть люди, которые носят его, а ты нет.
Diogenes. A philosopher cannot better display his wisdom than by throwing contempt on that pageantry which the ignorant multitude gaze at with a senseless veneration.
Диоген. Философ едва ли может совершеннее высказать свою мудрость, чем облить презрением спектакль, на который невежественная толпа смотрит с бессмысленным обожанием.
Plato. He who tries to make the multitude venerate nothing is more senseless than they. Wise men have endeavoured to excite an awful reverence in the minds of the vulgar for external ceremonies and forms, in order to secure their obedience to religion and government, of which these are the symbols. Can a philosopher desire to defeat that good purpose?
Платон. Тот, кто пытается научить толпу не ничему не поклоняться, не менее бессмысленен, чем они. Мудрецы ставят своей задачей возбудить в умах простонародья должное почтение к внешним церемониям и формам, чтобы тем самым перенести его на религию и власти, символами которых эти церемонии являются. Дело ли философа ставит здесь палки в колеса?
Diogenes. Yes, if he sees it abused to support the evil purposes of superstition and tyranny.
Диоген. Разумеется, если он видит, что все это должно покрывать злоупотребления тиранов и обманщиков.
Plato. May not the abuse be corrected without losing the benefit? Is there no difference between reformation and destruction.
Платон. Но разве злоупотребления не могут быть поправлены без потери пользы? Есть же разница между реформами и разрушением.
Diogenes. Half-measures do nothing. He who desires to reform must not be afraid to pull down.
Диоген. Полумеры ни ведут ни к чему. Кто желает реформ, не должен бояться проводить их в жизнь.
Plato. I know that you and your sect are for pulling down everything that is above your own level. Pride and envy are the motives that set you all to work. Nor can one wonder that passions, the influence of which is so general, should give you many disciples and many admirers.
Платон. Я подозреваю, что ты со своими единомышленниками выступаете за проведение таких реформ, которые превосходят уровень вашего понимания. Высокомерие и зависть -- вот единственные мотивы, направляющие вашу деятельность. Нет ничего удивительного, что эти страсти, столь распространенные, прокурируют вам кучу учеников и поклонников.
Diogenes. When you have established your Republic, if you will admit me into it I promise you to be there a most respectful subject.
Диоген. Когда ты учредишь наконец свою республику, если ты меня туда пустишь, я обещаю быть там самым лояльным и законопослушным гражданином.
Plato. I am conscious, Diogenes, that my Republic was imaginary, and could never be established. But they show as little knowledge of what is practicable in politics as I did in that book, who suppose that the liberty of any civil society can be maintained by the destruction of order and decency or promoted by the petulance of unbridled defamation.
Платон. Я понимаю твое насмешничество, Диоген. Моя республика -- вещь вымышленная и никогда не может воплотиться в действительности. Но те, кто предполагают, что свобода гражданского общества может быть поддержана мятежами и др деструктивными действиями или там раздраженным критиканством, показывают, как они мало понимают в реальной политике, как я это показал в своей книге.
Diogenes. I never knew any government angry at defamation, when it fell on those who disliked or obstructed its measures. But I well remember that the thirty tyrants at Athens called opposition to them the destruction of order and decency.
Диоген. Я никогда не знал ни одного правительства, которое бы не употребляло сказок о клевете, когда речь идет о критических высказываниях в его адрес. Зато я хорошо помню, как 30 тиранов в Афинах тех, кто стоял к ним в оппозиции, называли клеветниками и разрушителями.
Plato. Things are not altered by names.
Платон. Имена не меняют сути вещей.
Diogenes. No, but names have a strange power to impose on weak understandings. If, when you were in Egypt, you had laughed at the worship of an onion, the priests would have called you an atheist, and the people would have stoned you.
Диоген. Нет, но имена имеют удивительное свойство воздействовать на слабое понимание. Если бы во время твоей туристической поездки в Египет, ты бы стал смеяться над почитанием луковицы, жрецы назвали бы тебя атеистом, а массы побили бы тебя камнями.
But I presume that, to have the honour of being initiated into the mysteries of that reverend hierarchy, you bowed as low to it as any of their devout disciples. Unfortunately my neck was not so pliant, and therefore I was never initiated into the mysteries either of religion or government, but was feared or hated by all who thought it their interest to make them be respected.
Но, как я могу предположить, будучи посвящен в священные тайны их религии, ты бы поклонялся этой луковице не хуже, чем самые преданные ученики жрецов. К сожалению, моя спина не такая гибкая, и поэтому меня ни под каким видом не стали бы посвящать ни в тайны религии, ни в тайны управления. Меня всегда боялись и ненавидели те, кто думал, что человечество ради их шкурных интересов, должно их уважать.
Plato. Your vanity found its account in that fear and that hatred. The high priest of a deity or the ruler of a state is much less distinguished from the vulgar herd of mankind than the scoffer at all religion and the despiser of all dominion. But let us end our dispute. I feel my folly in continuing to argue with one who in reasoning does not seek to come at truth, but merely to show his wit. Adieu, Diogenes; I am going to converse with the shades of Pythagoras, Solon, and Bias. You may jest with Aristophanes or rail with Thersites.
Платон. Твое тщеславие дает повод и для их ненависти, и для страха. Верховный жрец божества или правитель государства менее отличен от человека толпы, чем поноситель всякой религии и власти. Но давай закончим наш диспут. Я начинаю дуреть, продолжая спор с человеком, который не столько ищет правду, сколько пытается показать свое остроумие. Адье, Диоген. Я лучше поговорю с тенями Пифагора, Солона и Биона. А ты можешь поточить языки с Аристофаном или поскубаться с Терситом.
Аристид, Фокион и Демосфен (31 диалог)
English
Русский
Aristides Phocion Demosthenes.
Aristides. How could it happen that Athens, after having recovered an equality with Sparta, should be forced to submit to the dominion of Macedon when she had two such great men as Phocion and Demosthenes at the head of her State?
Aristides. Ну-ка расскажите мне старику, как же это так получилось, что Афины, после того как возродились из-под пепла спартанского владычества, умудрились подпасть под власть Македонии. Имея таких вождей как Фокион и Демосфен?
Phocion. It happened because our opinions of her interests in foreign affairs were totally different; which made us act with a constant and pernicious opposition the one to the other.
Phocion. А получилось так, что наши мнения, что выгодно афинянам, а что нет тотально противоречии друг другу и мы ни в каком вопросе не могли столковаться между собой.
Aristides. I wish to hear from you both (if you will indulge my curiosity) on what principles you could form such contrary judgments concerning points of such moment to the safety of your country, which you equally loved.
Aristides. И все-таки непонятно, чтобы два таких вождя, которые оба любили родину, так резко расходились во мнениях. Откуда росли ноги у этого расхождения? Ведь вы оба имели дело с одной и той же объективной реальностью, данной нам в ощущениях политического момента.
Demosthenes. My principles were the same with yours, Aristides. I laboured to maintain the independence of Athens against the encroaching ambition of Macedon, as you had maintained it against that of Persia. I saw that our own strength was unequal to the enterprise; but what we could not do alone I thought might be done by a union of the principal states of Greece such a union as had been formed by you and Themistocles in opposition to the Persians.
Demosthenes. Мои принципы были теми же самыми, что и твои, Аристид. Ты жизнь положил, чтобы сохранить независимость Афин от надвигающейся персидской угрозы. Я же против македонской. Нечего и говорить, что колеснице бодаться с танками -- писить против ветра. Что могли маленькие Афины противопоставить мощи македонской военной машины? Вы победили персов, потому что выступили объединенным фронтом со всеми греческими государствами. Я тоже хотел объединить всю Грецию в единый антимакедонский фронт.
To effect this was the great, the constant aim of my policy; and, though traversed in it by many whom the gold of Macedon had corrupted, and by Phocion, whom alone, of all the enemies to my system, I must acquit of corruption, I so far succeeded, that I brought into the field of Ch?ronea an army equal to Philip's. The event was unfortunate; but Aristides will not judge of the merits of a statesman by the accidents of war.
Такова была цель всех моих политических забегов. И несмотря на противодействия тех политиков, кого македонцам удалось подкупись дачами и банковскими счетам, а также Фокиона, которого в коррупции я обвинять не имею права, многое мне удалось. С помощью моих усилий греки смогли собрать такую же армию как и македонская. И если мы проиграли на поле битвы, то не моя вина политика в этом.
Phocion. Do not imagine, Aristides, that I was less desirous than Demosthenes to preserve the independence and liberty of my country. But, before I engaged the Athenians in a war not absolutely necessary, I thought it proper to consider what the event of a battle would probably be. That which I feared came to pass: the Macedonians were victorious, and Athens was ruined.
Phocion. А чья же? Я не меньше Демосфена хотел сохранить нашу демократию и нашу государственность. Но в отличие от него я пытался трезво взвесить наши и наших врагов силы. Увы, тщательный анализ показывал мне, что не нам было гавкать на македонцев. И эта злосчастная битва при Херонее лишь подтвердила правоту моих предсказаний.
Demosthenes. Would Athens not have been ruined if no battle had been fought? Could you, Phocion, think it safety to have our freedom depend on the moderation of Philip? And what had we else to protect us, if no confederacy had been formed to resist his ambition?
Demosthenes. Ну да. А если бы мы не дали македонцам бой, то наша государственность была бы сохранена. Филипп бы как миленький расчувствовался от нашей демократии и сказал бы "Ребята, живите как знаете и как умеете". Держи карман шире. Так что не наводи тень на плетень. У нас не было иного пути как объединиться в коалицию против угрозы агрессии.
Phocion. I saw no wisdom in accelerating the downfall of my country by a rash activity in provoking the resentment of an enemy, whose arms, I foretold, would in the issue prove superior, not only to ours, but to those of any confederacy we were able to form. My maxim was, that a state which cannot make itself stronger than any of its neighbours, should live in friendship with that power which is the strongest.
Phocion. Возможно и так. Но и в том, чтобы ускорить нашу погибель поспешными действиями, провоцируя активность врага, чья армия, повторюсь, на голову превосходила силы любой коалиции, которую мы смогли бы сформировать, я пользы не вижу. Я полагаю, что если ты не можешь открыто противостоять державе, нужно найти способы жить с ней в мире и согласии, пусть и не во всегда равноправных отношениях.
But the more apparent it was that our strength was inferior to that of Macedon, the more you laboured to induce us, by all the vehemence of your oratory, to take such measures as tended to render Philip our enemy, and exasperate him more against us than any other nation.
Но ты закусил удила. При всем том, что македонцы были на голову сильнее нас, ты изо всех сил твоего краснобайского таланта работал на то, чтобы раздразнить Филиппа. "А не бомбануть ли нам их Персеполь", "Филипп забыл, похоже, сколько раз афинский стяг красовался над македонской столицей". Наша патриотическая шваль аж визжала от восторгов слушая тебя. Ну и довизжалась.
This I thought a rash conduct. It was not by orations that the dangerous war you had kindled could finally be determined; nor did your triumphs over me in an assembly of the people intimidate any Macedonian in the field of Ch?ronea, or stop you yourself from flying out of that field.
У Филиппа забот был полон рот, и внутри Македонии, и вовне. Мы среди этих забот едва ли занимали место в хвосте первой десятки. Но ты упорно дразнил гусей, ты смог переломить настроения народных масс в патриотическое русло и победить все мои аргументы в народном собрании. Хотя такие дела решаются не на форуме. Благодаря тебе Греция стала для Филиппа проблемой номер 1, и он направил все свои силы на ее решения. Отсюда Хер-ронея, и разгром и твое позорное бегство с поля боя.
Demosthenes. My flight from thence, I must own, was ignominious to me; but it affects not the question we are agitating now, whether the counsels I gave to the people of Athens, as a statesman and a public minister, were right or wrong. When first I excited them to make war against Philip, the victories gained by Chabrias, in which you, Phocion, had a share (particularly that of Naxos, which completely restored to us the empire of the sea), had enabled us to maintain, not only our own liberty, but that of all Greece, in the defence of which we had formerly acquired so much glory, and which our ancestors thought so important to the safety and independence of Athens. Philip's power was but beginning, and supported itself more by craft than force.
Demosthenes. Мои воинские успехи, конечно, несмываемым пятном лежат на моей репутации. Что поделать, я рожден писателем, а не солдатом. Но не это мы сейчас обсуждаем. Разве мои советы афинянам от этого становятся менее значимыми и своевременными. Когда я впервые поднял знамя против Филиппа, мы были на возрастающей волне воинского духа. Благодаря победам Хабрии, благодаря нашей битве при Наксосе мы вернули себе наше былое могущество. Между прочим ты, Фокин, в этой битве показал примеры доблести и мужества. Так что мы были готовы бороться за свободу Греции, как и тогда, когда ты, Аристид, соединил в едином порыве ресурсы всех наших государств. Сила же Филиппа, хотя и шла по восходящей, но еще далеко не достигла того абсолюта, как при его сынке Александре.
I saw, and I warned my countrymen in due time, how impolitic it would be to suffer his machinations to be carried on with success, and his strength to increase by continual acquisitions, without resistance. I exposed the weakness of that narrow, that short-sighted policy, which looked no farther than to our own immediate borders, and imagined that whatsoever lay out of those bounds was foreign to our interests, and unworthy of our care. The force of my remonstrances roused the Athenians to a more vigilant conduct. Then it was that the orators whom Philip had corrupted loudly inveighed against me, as alarming the people with imaginary dangers, and drawing them into quarrels in which they had really no concern.
Я видел и предупреждал моих сограждан своевременно, как недальновидно терпеть все более наглые и успешные махинации македонян и не пресекать их в самом зародыше. Как глупо и преступно даже не обращать внимание на его, Филиппа, территориальные приобретения и рост его силы и могущества. Меня до глубины души коробил идиотизм моих сограждан, которые думали, что все, что лежит за пределами границ наших государств, нас не касается: пусть де варвары режут друг друга и разбираются с собой сами сколько их душам угодно. Мои увещевания не прошли даром, по крайней мере, для афинян. И когда они стали более серьезно присматриваться, что делается на севере наших границ, где как известно, расположена Македония, свора наемных писак, хорошо оплачиваемых Филиппом. начала вопить о моем алармизме, обзывать меня всепропальщиком, говорить, что у нас в Греции и без того выше крыши проблем, чтобы глядеть через забор к соседям.
This language, and the fair professions of Philip, who was perfectly skilled in the royal art of dissembling, were often so prevalent, that many favourable opportunities of defeating his designs were unhappily lost. Yet sometimes, by the spirit with which I animated the Athenians and other neighbouring states, I stopped the progress of his arms, and opposed to him such obstacles as cost him much time and much labour to remove. You yourself, Phocion, at the head of fleets and armies sent against him by decrees which I had proposed, vanquished his troops in Eub?a, and saved from him Byzantium, with other cities of our allies on the coasts of the Hellespont, from which you drove him with shame.
Успех филипповой пропаганды был настолько успешен, настолько аргументация его ловкой и подлой пропагандисткой машины отуманила головы греков, что много удобных моментов для противодействия агрессору было упущено. Тем не менее мои усилия подвигли греков к более активной политике на северных рубежах, и мы-таки понавтыкали македонцам палок в колеса. Никто иной, как ты сам Фокион, во главе нашего флота, собранного благодаря декретам, принятым по моему настоянию, разбил в пух и прав его морские силы, блокировал его войска в Эвбее и с треском прогнал его от стен будущего Константинополя.
Phocion. The proper use of those advantages was to secure a peace to Athens, which they inclined him to keep. His ambition was checked, but his forces were not so much diminished as to render it safe to provoke him to further hostilities.
Phocion. Благодаря этой победе мы обеспечили Афинам мир и склонили его принять наши условия. Его амбициям был нанесен серьезный удар. Но не стоит обольщаться. Силы его не настолько пострадали, чтобы мы могли как на пацана смотреть на него сверху вниз и без нужды раздражать его гордость.
Demosthenes. His courage and policy were indeed so superior to ours that, notwithstanding his defeats, he was soon in a condition to pursue the great plan of conquest and dominion which he had formed long before, and from which he never desisted. Thus, through indolence on our side and activity on his, things were brought to such a crisis that I saw no hope of delivering all Greece from his yoke, but by confederating against him the Athenians and the Thebans, which league I effected.
Demosthenes. Что и говорить. Мужество и ум Филиппа был таковы, что несмотря на серьезные поражения он не переставал лелеять свои гнусные замыслы относительно нашей страны, и продолжал, зализав раны, осуществлять давно задуманный им план. И таким образом из-за нашего благодушия и его активности он настолько восстановил свои силы, что я понял, что без союза греческих государств подавить этого монстра было бы невозможно. И я вновь принялся за свое дело. Мне удалось протащить закон о военно-политическом союзе афинян с фиванцами.
Was it not better to fight for the independence of our country in conjunction with Thebes than alone? Would a battle lost in B?otia be so fatal to Athens as one lost in our own territory and under our own walls?
Разве не лучше было бы драться за нашу общую безопасность в союзе с Фивами, чем поодиночке? Было бы поражение в Беотии так же смертельно, как поражение на нашей собственной территории?
Phocion. You may remember that when you were eagerly urging this argument I desired you to consider, not where we should fight, but how we should be conquerors; for, if we were vanquished, all sorts of evils and dangers would be instantly at our gates.
Phocion. Я тогда исходил из проблемы, не где лучше и удобнее нам будет драться, а из нашей возможной победы, которая пригласила бы к нам в гости на стороне Филиппа все государства региона. да и внутри Греции вызвала бы приток антиафинской оппозиции.
Aristides. Did not you tell me, Demosthenes, when you began to speak upon this subject, that you brought into the field of Ch?ronea an army equal to Philip's?
Aristides. Мне трудно судить, кто из вас прав, ибо я не знаю расклада сил на тот политический момент. Но скажи, Демосфен, правда ли силы, в собирании которых ты принял столь деятельное участие, были равны македонским?
Demosthenes. I did, and believe that Phocion will not contradict me.
Demosthenes. Точно так, и, думаю, Фокион не даст мне соврать.
Aristides. But, though equal in number, it was, perhaps, much inferior to the Macedonians in valour and military discipline.
Aristides. Но может быть, имея численный эквивалент, силы греков уступали македонским в выучке и организованности?
Demosthenes. The courage shown by our army excited the admiration of Philip himself, and their discipline was inferior to none in Greece.
Demosthenes. Мужество наших солдат заслужило похвалу самого Филиппа, а их дисциплина была на тот момент на самом высшем уровне, который мог быть достигнут в тогдашней Греции.
Aristides. What then occasioned their defeat?
Aristides. Так за чем же стало дело?
Demosthenes. The bad conduct of their generals.
Demosthenes. За нашими идиотами генералами.
Aristides. Why was the command not given to Phocion, whose abilities had been proved on so many other occasions? Was it offered to him, and did he refuse to accept it? You are silent, Demosthenes. I understand your silence. You are unwilling to tell me that, having the power, by your influence over the people, to confer the command on what Athenian you pleased, you were induced, by the spirit of party, to lay aside a great general who had been always successful, who had the chief confidence of your troops and of your allies, in order to give it to men zealous indeed for your measures and full of military ardour, but of little capacity or experience in the conduct of a war. You cannot plead that, if Phocion had led your troops against Philip, there was any danger of his basely betraying his trust.
Aristides. Вот так так. Почему же тогда не поставить было во главе войск Фокиона, чьи способности уже были с успехом не апробированы многократно? Предлагали ли вы ему пост командующего? А если да, то он что: отказался его принять? Что-то ты помалкиваешь, Демосфен. И я догадываюсь, почему. Тебе неприятно говорить мне, что имея такую власть над умами народа, ты употребил все свое влияние, чтобы не вручить командование человеку не из твоей партии. Хотя лучшей кандидатуры для этой цели трудно было снискать. Умелый и опытный командир. Пользовавшийся любовью у солдат. Но ты был целиком во власти партийной борьбы, и ты выдвигал на высшие посты своих ставленников и однопартийцев, хотя это было и губительно для общего дела. Ты боялся не поражения Филиппа, ты боялся победы Фокиона, которая пошатнула бы твою власть.
Phocion could not be a traitor. You had seen him serve the Republic and conquer for it in wars, the undertaking of which he had strenuously opposed, in wars with Philip. How could you then be so negligent of the safety of your country as not to employ him in this, the most dangerous of all she ever had waged? If Chares and Lysicles, the two generals you chose to conduct it, had commanded the Grecian forces at Marathon and Plat?a we should have lost those battles.
Фокино не мог быть предателем. Ты видел, как он служил республике и сколько побед он одержал. Причем даже в тех войнах, против развязывания которых он выступал. И почему же тогда ты пренебрег таким полководцем в момент наивысшей угрозы, нависшей над государством? Если бы твои ставленники Харес и Лисикл командовали под Платеей или Марафоном, нам бы ни под каким видом не видать победы над персами.
All the men whom you sent to fight the Macedonians under such leaders were victims to the animosity between you and Phocion, which made you deprive them of the necessary benefit of his wise direction. This I think the worst blemish of your administration. In other parts of your conduct I not only acquit but greatly applaud and admire you.
Все те люди, солдаты и ополченцы, которых ты послал против македонцев, стали заложниками твоей вражды с Фокионом. Ты лишил войска необходимого им командира. Твоя линия поведения в этом вопросе была позорной и не достойной лидера нации. Хотя и твои намерения и твою энергию в организации сопротивления агрессору я не могу не одобрить.
With the sagacity of a most consummate statesman you penetrated the deepest designs of Philip, you saw all the dangers which threatened Greece from that quarter while they were yet at a distance, you exhorted your countrymen to make a timely provision for their future security, you spread the alarm through all the neighbouring states, you combined the most powerful in a confederacy with Athens, you carried the war out of Attica, which (let Phocion say what he will) was safer than meeting it there, you brought it, after all that had been done by the enemy to strengthen himself and weaken us, after the loss of Amphipolis, Olynthus, and Potid?a, the outguards of Athens, you brought it, I say, to the decision of a battle with equal forces.
С мудростью и проницательностью государственного мужа ты проник в замыслы Филиппа. Ты увидел угрозу Греции, когда она еще казалась так далекой и не стояла на повестке дня. Ты убедил людей своевременно вооружиться ради из соображений их собственной безопасности. Ты внушил свою озабоченность другим греческим государствам. Ты сумел заключить с ними союзы и собрать в один кулак разрозненные до той поры силы. Ты отодвинул войну от Аттики, перенеся ее на дальние рубежи, что было (и пусть Фокион думает что хочет по этому поводу) и безопаснее и эффективнее. И наконец, когда враг укрепился и стал непосредственно угрожать Афинам, завоевав Амфиполис, Олинфус и Потидею, ты, правильно поняв, что дальше уже выжидать бессмысленно, сумел организовать и противопоставить македонцам армию, не уступавшую им не в численности, ни в организованности.
When this could be effected there was evidently nothing so desperate in our circumstances as to justify an inaction which might probably make them worse, but could not make them better. Phocion thinks that a state which cannot itself be the strongest should live in friendship with that power which is the strongest. But in my opinion such friendship is no better than servitude. It is more advisable to endeavour to supply what is wanting in our own strength by a conjunction with others who are equally in danger.
И мне ясно, что когда все это было сделано, не было ничего хуже в данных обстоятельствах, чем выжидать и поощрять врага своей бездеятельностью. Фокион странно полагает, что менее сильное государства может и должно жить в дружбе и мире с более сильным. Но агрессорами не рождаются, агрессорами становятся. Когда одно государство сильнее, а другое значительно слабее, то сколько бы мы не говорили о мире и дружбе, о необходимости соблюдения международного права, всем этим не остановить более сильное государство от подчинения слабого. Так что если между такими государствами и установятся дружеские отношения, то это будет дружба господина и раба, что и видно теперь на примере США и Латинской Америки. Самое разумное для более слабых -- это соединить свои силы для противодействия более сильному.
This method of preventing the ruin of our country was tried by Demosthenes. Nor yet did he neglect, by all practicable means, to augment at the same time our internal resources. I have heard that when he found the Public Treasure exhausted he replenished it, with very great peril to himself, by bringing into it money appropriated before to the entertainment of the people, against the express prohibition of a popular law, which made it death to propose the application thereof to any other use.
Именно этой линии и следовал Демосфен. Не пренебрег он и ни одной возможностью всеми доступными средствами мобилизовать на борьбу внутренние ресурсы государства. Я слышал, что обнаружив большой дефицит государственного бюджета, он поспешил наполнить его. Его решение могло стоить ему если не жизни, то по крайнем мере популярности. Ибо он в числе других мер запретил всякие увеселения и празднества, в том числе религиозные. А ведь покушаться на них было под страхом смерти запрещено афинскими законами.
This was virtue, this was true and genuine patriotism. He owed all his importance and power in the State to the favour of the people; yet, in order to serve the State, he did not fear, at the evident hazard of his life, to offend their darling passion and appeal against it to their reason.
Вот это я называю доблестью. Это я называю подлинным, а не показным патриотизмом. Он понимал, как важна для государства его идеология и как необходимо ее поддерживать, в том числе и священными праздниками. Но когда самому государству грозит смертельная опасность, разум должен быть выше самых дорогих и благородных чувств.
Phocion. For this action I praise him. It was, indeed, far more dangerous for a minister at Athens to violate that absurd and extravagant law than any of those of Solon. But though he restored our finances, he could not restore our lost virtue; he could not give that firm health, that vigour to the State, which is the result of pure morals, of strict order and civil discipline, of integrity in the old, and obedience in the young.
Phocion. За эти действия Демосфену мое глубокое мерси. Тут нужно быть отчаянным парнем, чтобы покуситься в Афинах на этот дурацкий закон, самый дурацкий из тех, которые Солон назвал самыми лучшими для афинян. Только вот оздоровив финансы, Демосфен ни в какую не смог вдохнуть в афинян их утраченную доблесть. Он не мог вернуть им ни морального здоровья, ни бодрости духа. То есть всего того, что есть у здоровых народов, где в отношениях между людьми нет места обману, где младшие уважают старших, а богатые не покупают себе яхт и не отсылают детей учиться за границу.
I therefore dreaded a conflict with the solid strength of Macedon, where corruption had yet made but a very small progress, and was happy that Demosthenes did not oblige me, against my own inclination, to be the general of such a people in such war.
Так что я боялся конфликта с македонянами, у которых вера сильна, где коррупционеров сажают на кол. И откровенно говоря был рад, что Демосфен не поручил мне вести войско из слизняков и жертв ЕГЭ на неминуемую погибель и их самих и родины.
Aristides. I fear that your just contempt of the greater number of those who composed the democracy so disgusted you with this mode and form of government, that you were as averse to serve under it as others with less ability and virtue than you were desirous of obtruding themselves into its service. But though such a reluctance proceeds from a very noble cause, and seems agreeable to the dignity of a great mind in bad times, yet it is a fault against the highest of moral obligations the love of our country. For, how unworthy soever individuals may be, the public is always respectable, always dear to the virtuous.
Aristides. Я боюсь, что живя в Афинах, наблюдая столичные нравы и справедливо не питая ничего кроме отвращения к своим согражданам, к их политическим и общественным привычкам, ты совершенно забыл о том, что Афины это далеко еще не вся Аттика, а тем более не вся Греция. И хотя твое отвращение имело в основе благородные причины -- ты думал и вел себя как честный человек может думать и вести себя в гнилые времена -- но ты провинился против высших моральных принципов, на первом месте из которых у нас греков всегда была любовь к родине. Какие бы подонки не захватили все хлебные места и в Афинах и не вышли там на первый план, народ всегда есть народ, и он просто есть. На него ты и должен был смотреть в первую очередь.
Phocion. True; but no obligation can lie upon a citizen to seek a public charge when he foresees that his obtaining of it will be useless to his country. Would you have had me solicit the command of an army which I believed would be beaten?
Phocion. Это так. Однако принимать посты в коррумпированном государстве, это отнюдь не служить отчизне. Неужели ты хотел, чтобы я встал во главе войск, обреченных на поражение?
Aristides. It is not permitted to a State to despair of its safety till its utmost efforts have been made without success. If you had commanded the army at Ch?ronea you might possibly have changed the event of the day; but, if you had not, you would have died more honourably there than in a prison at Athens, betrayed by a vain confidence in the insecure friendship of a perfidious Macedonian.
Aristides. Народу никогда не позволено предаваться отчаянию, пока не будет предпринято все, что в его силах, даже без шансов на успех. Если бы ты командовал греками при Херонее, исход битвы, возможно, был бы иным. По крайнем мере, смерть на поле битвы была бы более благородна, чем смерть в концлагере, куда тебя посадили вероломные македонцы.
Servius Tullius. Yes, Marcus, though I own you to have been the first of mankind in virtue and goodness though, while you governed, Philosophy sat on the throne and diffused the benign influences of her administration over the whole Roman Empire yet as a king I might, perhaps, pretend to a merit even superior to yours.
Сервус Туллий. Вот что я тебе скажу, приятель Марк. Ты, скажу без обиняков, по части добродетели и доброты был первым из людей. Но хотя во время твоего правления философия восседала на троне и распространяла свое благодетельное влияние на управление во всей Римской империи, все же я осмелюсь претендовать на то, что, как король, имею большие заслуги.
Marcus Aurelius. That philosophy you ascribe to me has taught me to feel my own defects, and to venerate the virtues of other men. Tell me, therefore, in what consisted the superiority of your merit as a king.
Марк Аврелий. Моя философия, ты знаешь, научила меня видеть свои недостатки и уважать добродетели других людей. Скажи мне поэтому, в чем как короля твои заслуги больше моих.
Servius Tullius. It consisted in this that I gave my people freedom. I diminished, I limited the kingly power, when it was placed in my hands. I need not tell you that the plan of government instituted by me was adopted by the Romans when they had driven out Tarquin, the destroyer of their liberty; and gave its form to that republic, composed of a due mixture of the regal, aristocratical, and democratical powers, the strength and wisdom of which subdued the world. Thus all the glory of that great people, who for many ages excelled the rest of mankind in the arts of war and of policy, belongs originally to me.
Сервус Туллий. А вот в чем -- я дал свободу своим рабам. Я лимитировал королевскую власть, когда она мне досталась. Мне нет нужды говорить тебе, что предложенная мною реформа управления была принята римским народом после изгнания Тарквиния, этого гонителя свободы. И она дала зеленый свет преобразованиям, в конечном итоге, утвердившим в Риме республику. В ней были уравновешены прерогативы короля и ноблеменов с правами народа. Именно такой Рим и покорил потом весь мир. Так что слава великого народа, который множество веков восхваляет все человечество, как в искусстве войны, так и политики, принадлежит первоначально мне.
Marcus Aurelius. There is much truth in what you say. But would not the Romans have done better if, after the expulsion of Tarquin, they had vested the regal power in a limited monarch, instead of placing it in two annual elective magistrates with the title of consuls? This was a great deviation from your plan of government, and, I think, an unwise one. For a divided royalty is a solecism an absurdity in politics.
Марк Аврелий. В том что ты сказал, есть немалая доля истины. Но не лучше ли было бы римлянам после изгнания Тарквиния, ввести конституционную монархию вместо того чтобы доверять управления двум ежегодно сменяемым консулам? Думаю, то что получилось, было большим отклонением от твоего первоначального плана, и не очень благоразумным. Ибо разделенная верховная власть -- это нонсенс в политике, ошибка в определении.
Nor was the regal power committed to the administration of consuls continued in their hands long enough to enable them to finish any difficult war or other act of great moment. From hence arose a necessity of prolonging their commands beyond the legal term; of shortening the interval prescribed by the laws between the elections to those offices; and of granting extraordinary commissions and powers, by all which the Republic was in the end destroyed.
Таким образом вся власть была сосредоточена в руках консулов на столь короткий срок, что они не могли в его течение ни закончить ни одной серьезной войны, ни провести достаточно масштабных преобразований. Отсюда возникала необходимость пролонгировать их полномочия за пределы отведенного им срока, либо наоборот сокращения интервала между выборами и таким образом они получали экстраординарные полномочия, что в конце концов и привело к падению республики.
[might have] Servius Tullius. The revolution which ensued upon the death of Lucretia was made with so much anger that it is no wonder the Romans abolished in their fury the name of king, and desired to weaken a power the exercise of which had been so grievous, though the doing this was attended with all the inconveniences you have justly observed. But, if anger acted too violently in reforming abuses, philosophy might have wisely corrected that error.
Сервус Туллий. Революция из-за несчастной Лукреции так подогрела римлян, что не чему удивляться тому, что само имя короля стало для них ненавистно. Они страстно желали ослабить ту власть, злоупотребления которой носили столь печальный характер. Не совсем разумные следствия, которые последовали из этих преобразований, ты подметил верно. Но если гнев при проведении реформ и перехлестывает, философия вполне способна подкорректировать эти ошибки.
Marcus Aurelius might have new-modelled the constitution of Rome. He might have made it a limited monarchy, leaving to the emperors all the power that was necessary to govern a wide-extended empire, and to the Senate and people all the liberty that could be consistent with order and obedience to government a liberty purged of faction and guarded against anarchy.
Марк Аврелий вполне мог бы подправить модель римского государства. Он мог бы ввести конституционную монархию, оставив у императора столько власти, сколько было необходимо, чтобы править гигантской империей, а Сенату и народу дать столько свободы, сколько можно, сообразуясь с порядком и законопослушанием подданных -- свободы без фракционности и способной быть защитным валом против анархии.
Marcus Aurelius. I should have been happy indeed if it had been in my power to do such good to my country. But the gods themselves cannot force their blessings on men who by their vices are become incapable to receive them. Liberty, like power, is only good for those who possess it when it is under the constant direction of virtue. No laws can have force enough to hinder it from degenerating into faction and anarchy, where the morals of a nation are depraved; and continued habits of vice will eradicate the very love of it out of the hearts of a people.
Марк Аврелий. Я был бы счастлив, если бы мне возможно было бы сделать это добро для страны. Но даже сами боги неспособны силой облагодетельствовать людей, если те по своей глубоко вкорененной порочности не хотят быть облагодетельствованными. Свобода, как и власть -- это добро только для тех, кто владеет ими под управлением добродетели. Никакие законы не имеет достаточной силы препятствовать фракционности и анархии, где мораль народа подпорчена, а постоянная склонность к пороку пустила корни в сердцах людей.
A Marcus Brutus in my time could not have drawn to his standard a single legion of Romans. But, further, it is certain that the spirit of liberty is absolutely incompatible with the spirit of conquest. To keep great conquered nations in subjection and obedience, great standing armies are necessary. The generals of those armies will not long remain subjects; and whoever acquires dominion by the sword must rule by the sword. If he does not destroy liberty, liberty will destroy him.
Под знамена Марка Брута в свое время не встал ни один римский легион. Более того, дух свободы совершенно неадекватен духу завоевания. Чтобы держать достаточно многочисленные народы в подчинении, нужны гигантские армии. Генералы этих армий не долго довольствуются ролью подданных: кто добыл власть мечом, только мечом и может управлять. Если он не ограничит свободу, свобода уничтожит его.
Servius Tullius. Do you then justify Augustus for the change he made in the Roman government?
Сервус Туллий. Значит ты одобряешь Августа за его реформы в управлении Римом?
Marcus Aurelius. I do not, for Augustus had no lawful authority to make that change. His power was usurpation and breach of trust. But the government which he seized with a violent hand came to me by a lawful and established rule of succession.
Марк Аврелий. Я нет. Ибо Август не имел легитимного права на них. Он узурпировал власть и нарушил договоренности. Однако неправедным путем захваченная им власть, перешла ко мне законным установленным порядком наследования.
Servius Tullius. Can any length of establishment make despotism lawful? Is not liberty an inherent, inalienable right of mankind?
Сервус Туллий. Может ли длительность неправомерной власти сделать ее законной? Разве свобода не врожденное, неотчуждаемое право каждого человека?
Marcus Aurelius. They have an inherent right to be governed by laws, not by arbitrary will. But forms of government may, and must, be occasionally changed, with the consent of the people. When I reigned over them the Romans were governed by laws.
Марк Аврелий. Люди имеют естественные права быть управляемыми по законам, а не по произволу. Но формы правления могут и должны время от времени меняться, с согласия, само собой, самих людей. Когда я был на троне, римляне управлялись по закону.
Servius Tullius. Yes, because your moderation and the precepts of that philosophy in which your youth had been tutored inclined you to make the laws the rules of your government and the bounds of your power. But if you had desired to govern otherwise, had they power to restrain you?
Сервус Туллий. Да, потому что умеренность, всосанная тобой с философией, которую ты усвоил с юности, была причиной того, что законы были верховным авторитетом при твоем правлении и определяли границы твоей власти. Но если бы ты хотел править иначе, какая сила пикнула бы против тебя?
Marcus Aurelius. They had not. The imperial authority in my time had no limitations.
Марк Аврелий. Никакая. Власть императора в мои времена не имела границ.
Servius Tullius. Rome therefore was in reality as much enslaved under you as under your son; and you left him the power of tyrannising over it by hereditary right?
Сервус Туллий. Поэтому при тебе Рим был таким же тоталитарным государством, как и при твоем сыне. Разве ты наделил его силой, которую он использовал как тиран, по праву наследования?
Marcus Aurelius. I did; and the conclusion of that tyranny was his murder.
Марк Аврелий. Да; и закончилась эта тирания убийством.
Servius Tullius. Unhappy father! unhappy king! what a detestable thing is absolute monarchy when even the virtues of Marcus Aurelius could not hinder it from being destructive to his family and pernicious to his country any longer than the period of his own life. But how happy is that kingdom in which a limited monarch presides over a state so justly poised that it guards itself from such evils, and has no need to take refuge in arbitrary power against the dangers of anarchy, which is almost as bad a resource as it would be for a ship to run itself on a rock in order to escape from the agitation of a tempest.
Сервус Туллий. Несчастный отец! несчастный король! Какой отврат эта абсолютная монархия, когда даже добродетельное правление М. Аврелия не в состоянии препятствовать деструктивным силам через его потомков разрушить то, что он возводил при жизни. Но как счастливо государство, в котором ограниченный монарх управляет государством, где разные силы так сбалансированы, что это охраняет его от любого зла, и нет необходимости прибегать к произволу ради обуздания анархии, который всегда такое же плохое средство спасения, как посадка корабля на скалу во избежание волнений бури.