Соколов Владимир Дмитриевич : другие произведения.

Звездый час романа

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    рецензия на роман алтайского писателя М. Юдалевича "Адмиральский час" о Колчаке и времени Колчака

Звездный час романа

Заметки по поводу романа "Адмиральский час"

"Адмиральский час" -- это звездный час старейшего русского писателя Алтая Марка Иосифовича Юдалевича. Романа такого калибра -- по крайней мере, исторического -- мы давно не имели, если имели вообще на Алтае. И все же при чтении не покидает ощущение какой-то неувязки, то ли художественной, то ли тематической. Поэтому интересно было разобраться в ощущениях и попытаться понять, что же беспокоить читательское нутро и не дает вольности отдаться ничем неомраченному потоку чтения. Такие разборки со своими ощущениями тем более интересны, что незаметно вылезаешь за границы данного конкретного романа и в поисках этого "что-то не так" вынужден озираться по разным сторонам литературного и исторического направлений и как бы оценивать ситуацию в целом.

I. Тема гражданской войны в красных тонах

Произведения о гражданской войне в советской литературно-критической мысли всегда проходили под рубрикой "историко-революционной тематики". Каноны жанра были строго фиксированы в русле концепции "противостояния двух миров": прогнившего, в яростной агонии отстаивающего право продлить свою прописку на русской земле мира помещиков и капиталистов, и нового, нарождающегося мира светлого будущего.

Те, кому давно уже впору прописаться в клубе "кому за 40", а то и выписаться из него, без труда вспомнят атрибуты жанра: стоит только чуточку просигналить до боли знакомыми им понятиями: "героическое подполье", "несгибаемые борцы за народное счастье", "белогвардейщина", "нравственные тупики [белого движения, разумеется]" и т. д.

Поближе к перестройке в рядах белого движения стали обнаруживаться трагические фигуры "искренне заблуждающихся, но любящих Россию" интеллигентов и офицеров. А на волне перестройки те, кто воевал не на победившей стороне уже вознеслись в ранг героев в противовес озверевшим комиссарам, к тому же частенько формировавшимся из лиц нерусской национальности (вроде одного из главных героев "Адмиральского часа" Залмана Клубкова).

Определяя место "Адмиральского часа" в этой хронологической линии, мы видим, что он прочной, как морской просмоленный канат, пуповиной связан с традициями революционной тематики с солидной дозой метаний "мятущегося", но субъективно честного офицера, каковую скрипку в романе ведет не только заглавный герой, но и подполковник Ковалевский, и целый ряд эпизодических, колоритно выписанных персонажей.

Стилистика жанра воспроизведена в романе так четко, что "Адмиральский час" мог бы служить учебным пособием при прохождении соответствующего раздела в курсе советской литературы (интересно, какие крохи от него еще остались в современных учебных планах?).

Коснемся некоторый элементов этой стилистики, как в назидание будущим поколениям, так и в качестве подведения итогов закончившегося литературного этапа (а действительно ли он закончился? -- по, крайней мере, придумать что-то новое в этом направлении уже невозможно, можно лишь повторять пройденное и комбинировать).

Сначала о тех, кому предстояло в недалеком будущем стать умом, честью и совестью нашей эпохи. Вот их портрет, нарисованный автором "Адмиральского часа":

а) несгибаемость

-- как признается комиссару начальник колчаковской контрразведки. "Фанатики" -- иначе "от людей вашего склада нельзя вырвать признание пытками,"
большевиков их противники и не именуют

б) вера в торжество своего дела

в) они беззаветно преданы идее революции, их воодушевляет вера в народ "Неужели люди когда-нибудь забудут чистых, этих совершенных борцов и подвижников, -- [размышляет в свой предсмертный час комиссар]. -- Никогда! Потому что рано или поздно придет наша... победа. И удивленный мир захочет понять ее начала. Захочет понять, как удалось разбить противника, который по любой привычной оценке был сильнее нас. Что поколебало чашу весов истории... вопреки здравому смыслу в нашу сторону? И тогда засияют чистые души этих людей".

"Пусть диктатор кичится своей армией, пусть [в его распоряжении] уральская промышленность, сибирский хлеб, людские резервы... иностранная помощь, все равно хозяин здесь не он, Колчак, а люди, затаившиеся в маленьких, с виду мирных, домиках. Масленников [один из лидеров большевистского подполья] почти физически ощущал непреклонную волю, необоримую силу этих людей".

А теперь все чаще полагают, что русский народ отупел в своей апатии и терпении и уже ни на что не способен.

г) в их суровые лица как мазут на рабочих руках навечно въелись бескорыстие и суровый аскетизм.

Запомнилась сцена, когда члены комитета докатились на завтрак по одной картофелине в день, и казначеем было предложено взять хоть немного из партийной кассы на "поддержание сил".

д) И тем не менее в их среде буквально культивируется чувство товарищества. Друг с другом "-- Сегодня мы 'должны' поддерживать силы, а завтра нам захочется поддержать настроение" -- резко обрывает предложение секретарь подпольного горкома".
они разговаривают
е) И, наконец, подпольная борьба почти как с синонимом срослась с революционной "нарочито грубо, но в голосах плещутся доброжелательство, даже нежность".
романтикой. Кстати издерганные почти официальной ложью, многие из наших современников уже настолько во всем изуверились, что подлинно героическое и возвышенное им представляется невероятным. Но здесь мы не обсуждаем или осуждаем моральные качеств комиссаров, а всего лишь обращаем внимание на то, что стереотипизировалось в нашем искусстве, когда о них заходит речь.

Также обронзовели в определенного рода памятниковых чертах облики красных сибирских партизан. Мужики прижимистые, немногословные, чистые медведи, хитроватые, непростые, а главное самостоятельные.

Вот какой видится Сибирь колчаковскому агенту

Где только теперь она, эта Сибирь? "Грохочет поезд. За окном лес сменяет темная бесконечная степь. Где-то перепоясала ее неизвестная Константину речка, где-то пересек увал, и опять уходит она в бескрайность. Притихла, затаилась закутанная в сермягу да овчину кряжистая чалдонская Сибирь. Сибирь, не прощающая обид, готовая за свое кровное да заветное с рогатиной идти на Колчака, как не раз хаживала на матерного медведя. И в лихой беде адмирала приберегшая на заимках, в лесных сторожках, а то и во дворах своих неказистых избушек, да порой и рубленых в лапу крестовых домов, не рогатины, а прикладистые, кучно бьющие винтовки и самодельные кованые пики, бритвенно отточенные шашки и жаждущие крови штыки.

Притихла, затаилась... Но тишина эта обманчива.

Каждую секунду могут возникнуть из синей дали, из предутреннего морозца, из речного либо озерного тумана бородатые пикари в пешем солдатском строю и на низкорослых выносливых своих лошадках. Каждую минуту может буйно и ало окраситься жухлая, вылезшая из-под талого снега прошлогодняя стерня..."

Читая все это шелестишь давно читанными страницами или смотришь на военных сборах один и тот же старый, за неимением в коробке киномеханика запасных лент один и тот же фильм. Но если раньше он выворачивал скулы от скуки или срывал с губ не самые возвышенные слова русского языка, теперь в уголках глаз появляется влага ностальгического происхождения, а грудь неровно дышит по временам, когда жили в тесноте, дефиците, но, теперь кажется, не в обиде.

Когда упрекаешь автора, что его персонажи хотя и ладно сшиты и хорошо скроены, но образцы-то уже давно отработаны массовым производством, как правило, отвечают: "Но ведь такими и были большевики". Не могу согласиться с этим доводом.

Во-первых, литература -- это искусство особенного. Кто-то из классиков говорил, не описывай ветку, пока не увидишь, чем она отличается от остальных тысяч таких же ветвей. Если к уже сказанному поколениями советских писателей о тех, кто шел под красным знаменем, добавить нечего, то не стоит зря тревожить прах уснувших борцов за народное счастье. Все равно читатель не оценит повторений и не простит. А главное, не почувствует горящий в авторской груди пламень, да еще и посмеется нехорошо, что только навредит делу, предназначенному вроде бы для прославления.

А во-вторых... Ну не такие они уж совсем были, большевики. Двадцати лет не прошло, как хлестанули по стране сталинские репрессии и позорно сдали несгибаемые свои идеалы, кто впав в грех лизоблюдства, а кто своей стойкостью и несгибаемой верой в высшую правоту совершающегося еще более раздувая веру в вождя народов. А еще через 20-30 лет... Лучше не вникать! Не то чтобы настроение позволили себе поддерживать из народных денег, а сделать со своим народом, что и Колчаку-то, победи он в той неистовой схватке было бы западло.

Словом, сегодняшний исторический опыт должен бы заставить нас попристальнее приглядеться в суровые лики героев революционного подполья и разглядеть, где же копошились там червоточинки, которые докопошились до повального гниения.

Тот мемуарный и документальный взрыв, которым имеющий глаза и ум да насладился в перестроечные годы значительно подпортил традиционную советскую схему красного движения, но оставив неосознанными кучу фактов, как то не сумел организовать их в новые концепции. И потому наше сегодняшнее знание о гражданской войне вообще не укладывается ни в какую схему.

Вот например, размашисто и привычно стеганул автор "Адмиральского часа" по анархисту

В другом месте вообще посчитал анархистов неотличимыми от бандитов. Этот "-- А этот вот, прошу не пугаться, анархист наш...

На [анархисте] красовался огромный рваный полушубок, вместо шапки фиолетовая поповская скуфья, на руках лопнувшие по тонким швам дамские лайковые перчатки. Весь он густо увешан был самым разнообразным оружием: за поясом два револьвера, самодельная бомба, тесак".

карикатурный образ скопирован с тех партизанских отрядов, которые грабили все что плохо лежит под всеми возможными флагами: анархистским и большевистским в том числе. Между теми идеологические анархисты были ничем не хуже большевиков, и, наверное, кн. Кропоткин в интеллектуальном плане ни одной извилиной не уступал Ленину, а Новоселов, наш алтайский анархист, в самых трудных перипетиях гражданской войны как драгоценную добычу таскал с собой два чемодана с книгами, в то время как Анатолий едва ли пошел в своем самообразовательном пыле дальше популярных коммунистических брошюрок.

Анархисты, как и левые эсеры, меньшевики-интернационалисты были союзниками большевиков в Октябрьском перевороте, а когда последние стали сбрасывать союзников с корабля власти за борт, вот тут то и возник миф об анархисте, так точно спортретированный Юдалевичем в приведенной цитате. Но зачем сегодня повторять подпорченные молью времени мифы?

Особый интерес вызывает фигура Мамонтова, крестьянского вождя. Люди этого плана Разин, Пугачев, Чапаев, Махно были фигурами недюжинного масштаба. Построить в подобие рядов и вести за собой неорганизованную, склонную к грабеже, пьянству и разбою крестьянскую массу... здесь без харизмы не обойтись.

Возможно, фигуры крестьянских вождей, того же Мамонтова не менее интересный и поучительный объект для наблюдений чем Колчак. Конечно, роман не о Мамонтове, и то что под папахой крестьянского лидера тщательно пряталась едва проступающая лысина, а вовсе никакая не харизма, не упрек писателю. Это еще одно напоминание читателю гражданской войны об опасности устоявшихся схем.

Ну например, "схемы Чапаева". Это когда красный комиссар воспитывает, направляет на правильный путь народного самородка. Учит его, кто такой был Александр Македонский, и в каком виде перед бойцами должен вести себя красный командир. Несколько лет назад наш земляк В. Марченко, долго занимавшийся героем народных анекдотов, написал о нем книгу, которую, надеюсь, мы еще увидим напечатанной. Чапаев, оказывается, вовсе не был похож на бабочкинского героя: скорее уж он мог преподать Фурманову уроки, кто такой Александр Македонский, когда он жил и как он воевал, а не наоборот.

Конечно, у Юдалевича схема не работает так грубо, но опять же залетный красный комиссар просвещает Мамонтова, а не наоборот. А не большевикам было просвещать крестьянских вождей. Это была не та флейта, из которой они могли выдувать какие им хотелось мелодии о "мире голодных и рабов". Максимум что они могли это испортить этот инструмент и они его в конце концов сломали.

В белых разговорах часто мелькает о власти большевиков слово "хамодержавие". Может стоило потоптаться вслед за этой путеводной ниточкой и тогда по-другому раскрутилось бы красное движение. Но это был бы другой роман и другой писатель, которого, возможно, мы еще дождемся, но не в противовес писателям старой школы, а в дополнение. По крайней мере, красное движение еще может намазать не на один писательский кусок хлеба гонорарное масло при неожиданных и неординарных поворотах литературной мысли.

При этом политический абрис автора не решающих критерий в походе к художественным вершинам. К сожалению, советский писатель, вынужденный двигаться в строго определенном идеологическом направлении, вымещал свой талант в буйстве эпизодических красок, неожиданных поворотах сюжета, языковом хулиганстве. Скрасить идеологическую скуку выбранной линии Юдалевичу помогает его ипостась театрального писателя.

Вот как дана сценка в партизанском отряде. Между партизанскими командирами разгорелся спор по докладу прибывшего комиссара, говорить о тяжелом положении на фронтах рядовым бойцам или нет. Вот один из участников спора, анархист, высказал свое мнение, после чего

"завернулся в свой рваный полушубок, как римлянин в тогу, и замолчал и [сел]. Видно высоко ценил свое слово".
Другой, бывший поручик, расхаживал
"по комнате, то в один, то в другой конец".
Зашла речь о национальности комиссара.
"-- Я -- еврей.

--- Это из хранцузов что ли?

-- Да нет, это которые Христа распяли...

[Анархист] даже привстал с табурета, а [поручик] наоборот сел".

Думается они так и подумали, что комиссар чуть ли не лично участвовал в этом распятии. Идеологическая подкладка сцены почти вытерлась из сознания читателя, и зачем только автору тут же не пришла мысль ее подшить.

А комиссар рассказывал о тяжелом положении молодой советской республики

"с видом человека, пьющего горькое лекарство, и каждая [его фраза] ложилась тяжелым грузом на партизан...

-- Вы еще при всем народе собирались такой обзор делать...

-- Я и сейчас собираюсь...

-- Для чего подрывать боевой дух отряда: воюйте, мол, мужики за [Советы], только беляки у них чуть не всю страну отобрали, да и на том-то клочке народ против [Советов] идет... [Так что] не стоит [нашим партизанам] мозги засорять...

[Воцарилось молчание, все ждали решающих слов Мамонтова, партизанского лидера]

-- Засорять, действительно, не стоит, -- затянувшись самокруткой заявил командир [здесь так и чувствуется пауза и молчаливое торжество противника 'засорения мозгов']. -- Только они мозги-то не правдой, а как раз, враньем засоряются".

А далее следует резонерские фразы о необходимости говорить народу только правду, как бы горька она не была. Не театрализуй автор действия и была бы голая агитка, тем более голая, что мало кто сейчас поверит, что коммунисты склонны доверять народу такой драгоценный материал, как правду.

Увы, тематическая узость стесняет разгул воображения.

II. Гражданская война в белом интерьере

Об истории гражданской войны мы до сих пор знаем очень мало. Красная ее половина овеяна легендами в порядке их поступления на рынок массового сознания сначала героическими, потом кровавыми. Белое же движение это полная terra incognita, где следы случайных исследователей затеряны в не протоптанных зарослях.

Весь реквизит исчерпывается несколькими декорациями, переносимыми от постановки к постановке, в которых развиваются подвиги большевиков.

"Море спокойно. Оно безмятежно искриться на солнце. Пахнущий солью ветерок доносится с берега, румянит холеные лица. Дамы пользуются возможностью демонстрировать свои... дошки... " муфты... шляпки. Петроградского вида сытые господа... поигрывают тросточками с резными слоновой кости набалдашниками. Сверкают офицерские погоны, снежно белеют косынки сестер милосердия, темнеют бархатные скуфьи духовных лиц".
Кино, кино... И где-то рядом, наверное, прячутся неуловимые мстители. Вот-вот они выскочат из засады и начнется череда погонь и перестрелок.

Правда, с тех пор появилась обильная мемуарная литература, увидели свет кой-какие документы той эпохи. Так что можно сказать, что для тех кто хочет видеть более полную и менее прикрашенную картину тех лет, недостатка в пище для размышления нет, только не ленись, да имей деньги, чтобы купить эту литературу, да и возможность скатать в Питер или Москву, где подобная литература продается, не помешала бы. Те же кто не хочет, продолжают прозябать во мраке навеянного долгим советским сном невежества. А эти то, кто не хочет, или не имеет достаточно денег, или может позволить своим глазам увидеть столицу нашей родины и величавый город на Неве не чаще одного раза в жизни, который (этот раз) слишком насыщен, чтобы при таких условиях посещать книжные магазины, составляют между прочим большинство. Поэтому воспитательная роль литературы, и особенно в плане ознакомления с собственной историей, никак не должна сводиться к нулю.

Вот почему так своевременен и интересен "Адмиральский час". И если при описании белого Новороссийска автор пользуются старой заставкой, то при переносе действия в Омск его возможности преображаются.

Очутившись на родной почве -- а Марк Юдалевич родом из Омска, провел там студенческие годы, когда колчаковская быль еще не поросла прочной травой забвения, -- писатель сплетает череду сцен, персонажей, колоритных деталей в живописный, режущий глаз непривычной для нашего современника экзотикой (даром что на полотне представлена не Калифорния, а родная Сибирь) ковер.

Этот фон, впитанный им в далекой юности с пылью омских улиц, на мой взгляд, едва ли не самая интересная часть романа. Она доносит до читателя тот запах эпохи, без которого исторический роман не возможен, ибо зоркий глаз читателя, подмечая недостоверность мелочей, уже не поверит писателю и в главном. (Достоверность определяется не тем, что мы может удостоверить, что так оно и было, а тем, что писатель так изобразил, что по-иному мы уже и представить не можем.)

Однополюсная ориентация на красное движение продавливает в наше представление картины боевых и трудовых буден молодой республики Советов, словно никакого быта по ту сторону линии фронта и не было. Юдалевич не оставляет без внимания эту традицию, добавляя в красный цвет советского тыла несколько колоритных и свежих алых нюансов. Интересным художественным приемом нам представляется данная автором "Адмиральского часа" сопоставительная картина тылов воюющих сторон.

"[На омских улицах] сильно поражала смесь 'одежд и лиц', фантастическое их многообразие. Улица гляделась как спектакль, поставленный увлеченным действом, но потерявшим меру режиссером. И в полном соответствии с его режиссерским планом непрерывно и разноголосо шумела толпа".

"В голодных городах Совдепии... тоже доводилось видеть большие скопления народа. Но народ там преобладал иной: рабочие с изможденными лицами, командиры и красноармейцы в обоженных, пробитых пулями шинелях..."

И вот снова белогвардейский Омск
"С забора кричали крупные буквы: 'Призываю вас, граждане, к единению, к победе над большевизмом, к труду, жертвам'. А вокруг рекламные объявления, различные обращения, хвастливые афиши: 'Кино. Колоссальный сверхбоевик: Вечная грязь жизни'... Впритык к этому приглашению обращение к христианам. И чуть ниже: 'Кабаре известного столичного ресторатора Балиева. Групповые и сольные выступления красавиц в свободных костюмах'".
Думается, уловить тогдашний дух, вернее смрад, писателю помогли наблюдения над днем сегодняшним. Не хватает только иностранных мундиров на улицах сибирских городов, но, похоже, и за этим дело не заржавеет.

Совсем иная информационная картина наблюдается в красном тылу

"Заборы кричали 'Теснее смыкайте ряды и господству буржуазии вы нанесете решительный, смертельный удар'... Поражало обилие извещений о различных лекциях: 'Революции -- локомотивы истории', 'Что такое коммунизм'". "[В свободное время] большинство офицеров волочились за женщинами, а где и просто насиловали красных солдаток. Вечерами играли в карты. Опустошенные, издерганные войной и пьянством, вымещали зло на солдатах."
И как проводили свободное время их противники
"Непривычны были и интересы [красных] командиров. Суровый комполка бредил малоизвестной наукой океанологией... Командир второго батальона, сын мелкого почтового чиновника, самостоятельно долбил высшую математику... А помначштаба показывал [товарищам] свои стихи".
Необходимыми мазками в картину белого тыла ложатся безудержная спекуляция с одной и безотрадная нищета с другой стороны, разгул преступности, когда богатого хозяина гостиницы в центре города среди бела дня рэкетиры берут под белы рученьки и волокут в машину, пока многочисленные прохожие стыдливо отворачиваются от этой сцены. И в довершение, унижение России, когда англичане, чехи, французы, а главное "германцы Востока" -- японцы с брезгливостью и презрением поглядывают на русских аборигенов.

И какие бы объективные намерения ни водили пером писателя, сопоставление тылов никак не склоняет симпатии читателя на ту сторону, которую ведет в бой против рабочих и крестьян главный герой романа.

Через линию фронта Юдалевича повело, по всей видимости, верное художественное чутье и не обмануло его в этом. Останься он на "нашей" стороне в 1001 раз изображать комиссаров, и подобно многим отечественным писателям он был бы скован по рукам и ногам отработанными художественными схемами, которые как мы пытались показать, прошедшему пионерскую, комсомольскую и партийную школу автору очень трудно преодолеть. Максимум, что удается его продвинутым коллегам это поменять "+" на "-".

Взявшись же поглядеть, что делалось у отверженных историей, он не только увидел новые картины, но и даже на знакомые картины красного тыла сумел навести новый глянец только благодаря введению в ткань произведения контрастного фона.

Основное же, жизнь по ту линию фронта -- как то трудно ее втиснуть в гранитные рамки определения "белое движение" -- еще не классифицировалась в образцы для подражания и опровержения. Писатель слабый и несамостоятельный пасует перед плещущимся перед его взором неугомонным и изменчивым человеческим морем. Писатель сильный раз новым горизонтам и отлавливает из этого моря неповторимые человеческие типы и подает на суд читателю.

Основные изобразительные приемы Юдалевича здесь из того же театрального реквизита, которым он пытается "расколоть" бородатых партизан и проверяющих их комиссаров, но теперь они действуют, потому что используются не для того чтобы дергать за ниточки бронзовые изваяния и придавать им этим видимость жизни, а для воссоздания самой жизни. А это и есть долг и удовольствие писателя, исторического в том числе, а вовсе не попытка оживить исторические категории, персонифицировать тенденции и закономерности, тупо следовать за которыми так горазды обученные в догмах партийности науки и искусства наши историки (да и кое кто из писателей не потерял еще этой привычки).

Естественные человеческие типы, обнаруженные автором в белом стане так же разнообразны, как и сама жизнь.

Возьмем только два кратеньких примера.

Главный герой, якобы предавший друга, и его красный мститель ведут нелегкую психологическую разборку на берегу взбухшей от весеннего таяния Омки. Мимо отстукивает нелегкую ночную службу армейский патруль.

"-- Эй, что вы здесь?! -- Окрик ломкий, неуверенный, но дерзкий. Сверху спускался офицер с двумя солдатами. На рукавах у них виднелись желтые повязки с надписью 'патруль'. Увидев подполковника, офицер козырнул. -- Извините, ваше высокоблагородие... в руке у него... сверкнул кинжал... Не офицер, а офицерик. Молоденький, тоненький. Гимназия и полгода в омском кадетском... 'Сверкнул кинжал!' Начитался Майн Рида". [Правда, и романные узлы Юдалевича тоже не без мелодрамы: красный партизан отпускает белого офицера, понимая, что его вина -- это не более чем трагическая ошибка].
Так на минуту из вороха эпизодов выплывает лицо и как бы высвечивает происходящее своим трагическим светом.

И уже не забыть этого офицерика, захваченного вихрем бессмысленной гражданской резни. Событие высвечивает человека, а человек -- событие.

Трудно забыть и другой эпизодический персонаж романа: мастера заплечных дел Спицына, который мог бы сказать про себя: пытать людей -- это не профессия, это призвание. Где его только подсмотрел писатель, какой жизненных опыт вылился в этом наблюдении, чтобы с такой убедительностью вычертить облик этого человечка с красными глазками кролика, характерного именно отсутствием всякой характерности, колоритного именно в свое бесцветности, выразительного именно своей полной невыразительностью.

Марк Юдалевич работает здесь на уровне высшего писательского пилотажа. Подбор деталей так точен, а их подгонка столь совершенна, что без ярких деталей (кажется, как можно без этого создать хоть сколько-нибудь запоминающийся образ) жутковатый и омерзительных тип палача как живой будоражит зрение.

И когда писатель сокрушается о том, как много славных сынов потеряла Россия в братоубийственной войне:

"Разве мало могли сделать адмирал Колчак в годы Отечественной войны, а такой организатор как Александр Масленников в годы мирного строительства",

мысль язвительно дополняет: а такой специалист по выбиванию показаний как Спицын в годы сталинских репрессий.

(Словно, в нашей стране человек, талантливый он или нет, когда-нибудь хоть что-нибудь значил).

Продолжая обзор человеческих типов, заарканенных писателем в белом лагере, можно заметить любопытную деталь: если большевики, как бы ни пытался их в соответствии с традициями русской реалистической школы индивидуализировать автор, все сплошь на одно лицо, причем женщины наравне с мужчинами, так что мы без труда смогли написать их общую характеристику, то члены хотя бы колчаковской команды представляют приятное читательскому глазу разнообразие характеров и типов.

Честный, ироничный и очень умный советник адмирала барон Будберг, склизкий подонок министр финансов Михайлов ("Ванька-Каин", как его называли не только противники, но и соратники), выразительностью своего типажа, возможно, обязанный не столько тщательным студиям архивов, сколько живыми наблюдениями над нынешними олигархами, многословный и высокопарный, вознесенный из учителей гимназии в министры труда Шумиловский, безуспешно пытающийся претворить демократические идеалы в практику колчаковского режима. Кстати, к славе или позору это земли нашей малой родины, но многие ключевые посты в омском правительстве достались нашим землякам-алтайцам, включая премьера Пепеляева. Причем нужно отметить, что (по свидетельству писателя), что это были не худшие представители кабинета.

Но наибольшее впечатление среди колчаковских соратников производит фигура начальника контрразведки Гвоздева.

Никогда не был знаком ни с одним контрразведчиком ни с разведчиком, но именно такими они и должны быть (разве несколько попримитивнее), если художественных хоть чего-нибудь да стоит в плане пополнения житейских впечатлений. Гвоздев -- враг (увы! как бы Юдалевич не напирал на объективистские педали, его сочувствие на стороне красных) умный, коварный и закоренелый. Причем умный именно умом дальнего действия, способный прочитывать и осуществлять многоходовые комбинации и задействовать в них множество фигур достоинством от пешки-филера до ферзя-адмирала, выпуская по мере надобности их на авансцену в строго определенный нужный момент.

Это ум изощренный, способный проникать в психологию вольных и невольных участников ведущейся им игры с ловкостью музыканта, поднаторевшего в игре на клавишах чувств, пристрастий и идей. Словом, ум, который принято называть макиавеллистским.

И тем не менее и его цинизм имеет пределы. И у этого пса есть свои идеалы. Он верой и правдой служит Колчаку. Рискуя вызвать неудовольствие скорого на гнев адмирала и остаться не у дел, он на протяжении всего романа кормит верховного правителя горькими пилюлями истины.

Тот даже обозвал его сгоряча и не без основания ленинцем, ибо гвоздевский анализ ситуации, дополняя аналитическую и психологическую составляющие его мозговых способностей чертами ума государственного, был бы более уместен в комиссаровских устах. Возможно, вкладывая в своего антигероя такую мощную аналитику, Юдалевич несколько и погрешает против бытовой правды -- все-таки люди спецслужб навряд ли опускаются до философии, если только не как инструмента в целях лучшего дознания, -- но не против правды художественной. Действительно, то что авторская позиция исторического наполнения высказывается именно представителем враждебного лагеря делает прежде всего более убедительной саму позицию -- в комиссарских устах это было бы простое резонерство, ответ заученного урока политграмоты. А кроме того, сам образ ищейки становится более рельефным, отходя от однозначности классовой заданности и придавая образу полковника не только глубину, но и некоторый сорт загадки, без чего художественный образ как конфетка: пососал, выбросил (через соответствующие приспособления организма) и забыл. Тем более что анализ ситуации не высосан из учебников истории и монографий профессоров этой дисциплины (что по интеллектуальному уровню то же самое что и учебник, но хуже, так как из-за терминологических наворотов непонятнее), а подтверждается от страницы к странице повествования.

Несколько превышая отпущенный рядовому критику лимит на восхваления и, думаю, не устанавливая планку одобрения на чересчур высокой отметке, все же думаю, что не превосхожу уровня достижений нашей алтайской литературы, высказывая мысль, что Груздев -- это персонаж, достойный для представлений ее достижений на всероссийском литературном форуме и даже на значительном временном пространстве (если ошибусь, далекий потомок меня поправит).

Подбирая лицо к лицу, писатель создает групповой портрет белого движения, от которого веет унынием и обреченностью. Эта обреченность чувствуется едва ли не с первых строк романа, а к концу он становится очевидной даже очень нечуткому к художественному тексту читательскому уху. Но здесь мы должны обратить внимание на опасность, которую несет для исторической истины художественное произведение как таковое, тем большее, чем с большей художественной силой оно преподано.

Писатель, особенно если его подстегивает внутренняя убежденность, так ловко подгонит детали, образы, картины друг к другу, такую из них слепит без сучка и задоринки тенденцию, что читателю не остается другого выбора как верить ей. Что говорить, если даже войну 1812 года мы едва ли не изучаем по "Войне и миру", полную великолепных но несколько искажающих историческую перспективу картин. Оно, конечно, для истории тем хуже, если она не согласуется со Львом Толстым, но как тогда быть с чувством справедливости. Словом, доверяя Марку Юдалевичу, как очень талантливому описателю тех событий, все же нелишне проверить его если не исторической правдой (кто может претендовать на обладание ею), то просто детальным анализом представленных свидетельств, хотя бы в том же "Адмиральском часе".

Действительно, на чем основывается тезис об обреченности белого движения? На том, что оно проиграло? Но, как показала короткий исторический опыт, их противники тоже не выиграли: многие из тех, кто родился при капитализме, при капитализме же и сошли в могилу. Что, как любят не к месту повторять ретивые журналисты, а за ними и туго думающие писатели, история не знает сослагательного наклонения? Сослагательного наклонения не знают факты, да и то, если они непреложно установлены. Как только начинается поход за причинами и тенденциями, вот тут почва изъявительного наклонения ускользает из под твердых, и особенно раз навсегда установленных концепций. Предлагаю небольшой мысленных эксперимент. Выписываю причины, которые, как я вычитал в "Адмиральском часе", привели к краху колчаковского режима, но без подтверждающих их сцен, и пусть читатель судит, насколько они убедительны.

Если вы полагаете, что под тяжестью подобного балласта государственных корабль должен неминуемо перевернуться, вы редко выходите на улицу, а ваш телевизор затянуло паутиной.

Какой же вывод из сказанного? "Адмиральский час" открывает новую тему, по крайней мере, в обозримом для алтайского читателя горизонте (а может и шире), но поле деятельности для последующих писателей и историков самой различной политической ориентации остается еще свободным для множества открытий.

И еще один неприятный момент. Гражданская война такая поганая штука неумолимо рассортировывает человеческий материал на два враждующих до полного уничтожения противоположного лагеря. Причем критерии сортировки совершенно скрыты от человеческого ума. Объяснить, почему один последователь Толстого, сын богатого еврейского купца очутился под красным стягом, а другой, такой же неистовый последователь графа, сын офицера, стал в ряды белого движения, невозможно. Классовый критерий, которым так щеголяли ортодоксальные советские историки как универсальной отмычкой, открывающей любые исторические загадки в условиях России не срабатывает (интересно, существуют ли такие обитаемые человеком места где она действует?): достаточно посмотреть на кадровые составы красного и белого движений -- отличия уловимы разве что социологической лупой в доли процентов.

Всякие попытки уклониться от магистральных линий на третий путь оказываются исторически обреченными. Но что характерно, пожалуй только для отечественной истории, если не сам водораздел в физически ощутимых формах, то водораздел в мышлении продолжает жить и процветать в нездоровом российском духовном климате. Так и по отношению к гражданской войне остались красные и белые историки. Попытки третьего пути хилы и неубедительны.

И когда Марк Юдалевич в благородном порыве пытается скорбеть за тех и за других, уважая чистоту его намерений, нам все же его скорбь представляется несколько декларативной, заимствованной из хорошей литературы (типа Дюма, осуждавшего войну гугенотов и католиков, но ведь через дымку трех столетий). Нельзя не отдать справедливость (разумеется, историческую и на уровне мозгов, но не чувств) словам одного из женских персонажей "Адмиральского часа": "И мы за свободу, и они за свободу", но слова эти повисают в воздухе, как и то невоздушное существо, которое их произносит.

А вот как подобные слова и мысли могли бы прийти на ум или на язык алтайским крестьянам, которые пальцем не шелохнув позволили батальону белочехов разогнать Советы на Алтае и которым в благодарность за это кому отбили почки, а кому сломали руку? Или как подобные мысли могут стать достоянием современного интеллигента, ощущающего в самом благоприятном случае только на своем кармане прелести воцарившейся на постсоветском демократии и рассуждающем в умственной раскоряке, что лучше или Советский Союз тогда или независимая Россия теперь?

Нужно хоть как то внутренне остыть на дистанцию лет этак в 300, чтобы оценить раздрай как барахтанье противоборствующих сторон в одной лодке, нечто вроде Войны Алой и Белой роз, где нет победивших (особенно, если посчитать сколько российских миллионеров вносят западные экономисты в составляемые ими списки самых богатых людей планеты), а только проигравшие. Хотя размышляя о петровских преобразованиях, думаешь, что 300 лет для нашей стране это маловато.

Максимум, что удается Юдалевичу -- это раздать всем сестрам по серьгам. Он показывает зверства колчаковской контрразведки и ныне сажаемых чуть ли не на божничку казачков и тут же словно спохватившись ремаркирует: "Похоже, и в ведомстве Дзержинского не лучше". Или, налюбовавшись вдоволь любимыми своими героями подполья, он впопыхах выхватывает 2-3 порядочные фигуры с другой стороны качелей и сует их читателю в нос: вот, видите, и там есть хорошие люди.

Попытка молиться за тех и за других, или историческая уравновешенность рассмотрения обеих сторон обречены на красивую риторику до тех пор, пока само общество не созреет до сознания значимости себя в своей целостности, а государства как высшей ценности для каждого гражданина. Как это возможно на громадных пространствах в 1/6 часть планеты (а в ближнем зарубежье, какие бы законы о гражданстве не принимались чиновниками, все еще прозябают наши сограждан), где тени людей озабочены лишь собственным выживанием, и в этом процессе могут полагаться только на самих себя, представить проблематично.

III. Писатель и историки

Писать исторические романы в России -- занятие не для слабонервных. Каждый исторический роман, -- если он, конечно, заслуживает этого ранга, если он не костюмные фантазии автора -- независимо от не- или достигнутых вершин если и не дотягивает до звания подвига, то самую малость. Ибо он обязательно -- результат тяжелого многолетнего труда. А в глухой провинции типа нашего родного Алтая тяготы взвалившего на себя бремя продолжателей Дюма и Вальтер Скотта возрастают многократно.

Если театр начинается с раздевалки, то история начинается с документа. А вот откуда и как берутся эти самые документы -- весьма отдельный и интересный вопрос.

В цивилизованных странах, даже очень маленьких, где история -- дело государственной важности (что можно взять или, вернее, можно взять что угодно, со страны, которая не обзавелась собственной историей), и из круга который Россия в последнее время ускоренными темпами выбывает (если бы только в этом) создание и поддержание документальной базы покоится на солидной основе.

В этих странах издаются сборники документов, дабы желающие примкнуть к первоисточникам не замусоливали в пыль хрупкие свидетельства веков. Сборники попадают во все крупнейшие национальные и университетские библиотеки, где все желающие -- историки, писатели, просто любопытные и недоверчивые к авторитетам специально приставленным для истолкования прошлого профессоров -- глотают вволю дым столетий и пишут кто диссертации, кто исторические романы, а кто проверяет тех и других.

Вот почему Бальзак -- тогда еще никому неизвестный молодой провинциал -- смог за 3 месяца написать "Шуанов", вникая во все детали и подробности эпохи, не выходя из читального зала Парижской библиотеки, а Вальтер Скотт, Жюль Верн и Дюма катали по 2 высокохудожественных романа в год (кстати, по мере освоения творческого наследия последнего исследователи все более и более обнаруживают под толстым слоем болтовни и буйной фантазии, так навредивших ему в глазах отечественных критиков, мощный и надежный исторический фундамент).

Разумеется, одними документами дело не ограничивалось. Тот же Вальтер Скотт за правило взял посещать места действия будущих романов, а Флобер, напитавшись источниками и обшарив глазами соответствующие отделы Археологического музея, на год отложил работу над "Саламбо", чтобы вдохнуть собственными легкими воздух Карфагена, тогда еще напоминавшего о себе богатыми развалинами.

В нашей стране сборники издаются, но нерегулярно и очень выборочно. Сначала этому мешала партийность литературы, теперь на пути издателей стоит экономическая политика, завуалированная кличкой "недофинансирование". Разумеется, такая издательская политика не способствует нормальному историческому процессу. Как в советские, так и в наши времена история остается дефицитным товаром, выдаваемым из-под полы особам, приближенным к месту раздачи.

Освежим нашу мысль примером. Год-два назад стараниями алтайских краеведов появился сборник документов "Партизанское и повстанческое движение в Причумышье (1918--1922)". Этот сборник поставил если не точку, то на твердую почву проверяемых фактов десятилетиями дискутировавшуюся то в вялотекущем, то во взрывном с разбрызгиванием слюней и навешиванием не самых приятных эпитетов тему: "Был ли лидер причумышских партизан Рогов бандитом?" Причем и те, кто говорил "да" и те, кто твердо выдыхали "нет" ссылались на неопровержимые архивных свидетельства, которых в глаза никто не видел (дискутанты, как теперь можно видеть, в том числе).

Появившийся сборник исчерпал в какой-то мере выбросом наличных документов застаревший спор (увы! многие свидетельские показания не то погибли, не то были надежно спрятаны, не то просто истреблены в архивных застенках) о классификации Рогова в разбойничьи атаманы или народные вожди. Однако по мере выбивания из числа живущих сначала детей, а потом и внуков роговских партизан, так яро воевавших с историками за своего командира, сам вопрос перестает быть актуальным, замещаясь более солидным историческим интересом: "А что такое вообще бандит в условиях гражданской войны?", "А кто за что вообще воевал?" и "что это за безумие такое гражданское война?"

Взгляд читателя сборника, сосредоточенного на Рогове и роговском движении, ограничен рамками таежной глухомани, где разворачивались события. Увязать же события с общей картиной гражданской войны этот подбор не позволяет. с другой стороны, изданный на Алтае, данный сборник, который мог бы внести большой вклад в понимание крестьянских методов действия в гражданской войне, останется не узнанным для исследователя за пределами нашего региона.

Что же касается писателя, то обращенный к историкам, сборник оставляет нетронутой бытовую составляющую эпохи, без знания чего историческому писателю и за работу браться не стоит. Помню, как одного из наших университетских историков очень позабавила фраза в одном из рассказов о гражданской войне одного из наших уважаемых писателей: "-- Покажи свой паспорт. -- [Обращается к крестьянину белый унтер]. Он вынул и показал паспорт..."

-- Хотел бы я знать, как все это происходило, -- говорил историк. -- Это в наши дни можно достать из кармана паспорт и показать. А тогда паспорта изготовлялись большеформатной толстой бумаге, заполнялись писарем, красивым почерком, с завитушками. Их складывали вчетверо, заворачивали в тряпки, и засовывали за пазуху, чтобы не потерять. Чтобы показать паспорт, нужно было распоясаться, залезть за пазуху, снять тряпки, развернуть паспорт -- и все это делалось не торопясь, тщательно, даже с благоговением -- как никак казенная бумага.

Прогресс издания документов не остановился на книгах. Почти все солидные архивы сняли с документов фотокопии, уместив объемные папки в портативные микрофиши. Компьютер подвинул процесс еще дальше, подбросив для архивации магнитные носители, а Интернет мог бы доставить первоисточник прямо на рабочий стол писателя или ученого, если бы захваченная коммерческим вихрем мировая компьютерная сеть обратила внимание на историка.

От всех этих веяний русский писатель как был, так и остается в стороне. Отговариваясь недофинансированием, страна не интересуется своим прошлым, не волнуется будущим. Поэтому историческому писателю приходиться самому ходить и ездить по архивам и получать доступ к живительным родникам первоисточников, используя где блат, где спирт, где шоколадку, а где умудряясь обойтись обаянием.

Но это не все. Если в советские времена люди не очень-то доверяли архивам и музеям (сколько потомков бывших роговских партизан с воспоминаниями, письмами участников событий, старыми документами обивали пороги издательств, надеясь это издать, и за километры обходило партийное хранилище), то теперь у порядочного человека эти заведения вообще в нулевой цене. Оттого приходится писателю разыскивать родственников, для которых дела минувших дней меркнут в ненужном доисторическом тумане, и убеждать их всей силой своего данного природой дарования делится теми крохами исторической правды, которые только крайнее небрежение русского человека еще не вымело метлой генеральной уборки из кладовок и сараек.

Если бы Марку Юдалевичу вдруг пришла мысль использовать собранные им материалы для написания докторской диссертации... удачной эту мысль я бы не назвал. И даже на кандидата он бы не потянул: слишком плотной стеной стоят историки на защите своих корпоративных интересов, чтобы пустить в свой строй дилетанта. А вот если бы собранный писателем материал путем наследования ли, дарственной ли, другим означенным или не означенным действующим законодательством путем ли попал в руки историков, имеющих сертификат на право замещения вакантных должностей, этого материала хватило бы не одному историческому факультету среднего провинциального вуза для восполнения потребностей в остепенных кадрах. Причем все собранные факты блещу т притягательным блеском давно забытой новизны, а главное скомпонованы вокруг одной главной темы.

Даже если выписать из романа одни только присутствующие там факты, отсортировать их по рубрикам, разбавить умозаключениями и выводами, подсыпав для верности терминологического туману, то изготовленное блюдо уже можно смело подавать к столу любого Диссертационного совета. По крайней мере, мы можем настоятельно рекомендовать роман студентам для извлечения фактического материала, вполне достаточного не на одну курсовую или дипломную работу.

Вот небольшая выборка фактов с указанием тем, где они могут использоваться:

а) Экономика белого движения

"[Беседуют два деникинских офицера]

-- Вот деньги не платят, это, конечно, не шикарно.

-- Колчак, говорят, щедро платит...

Адмиралу легко платить, в его руках более половины золотого запаса России, ни мало ни много -- 650 миллионов".

Отметим, что изящество подачи факта: он не торчит голый, как утес в океане, а вплетен в сюжетную канву романа через диалог. Так и только так факту следует появляться в художественном тексте.

К сожалению, не всегда в "Адмиральском часе" факты грациозно прячутся в сцены. Чем далее продвигается роман, тем их напор становится все ощутимее, доходя в своем неистовстве на последних страницах до разрушения сюжета, низвергаясь на читателей не доведенной до художественной кондиции лавиной сведений.

б) Кадровый состав белого движения

"[Корнилов] в свое время бежал из австрийского плена прошел пешком через Австрию и Румынию [последняя была союзницей России в той войне], притворяясь глухонемым, не сказав ни единого слова".
в) Кадровый состав белого движения или же Политическая ситуация в предколчаковской Сибири

Корнилов и Деникин посылали в Сибирь генерала Флуга с целью объединить сибирские силы.

г) Биографические данные о Колчаке

"Первый свой орден... [Колчак] получил за описание Земли Беринга и поиск следов экспедиции Толля"
Подобных сведений писателем накоплено так много, что не сумев их разместить в повествовании, автор "Адмиральского часа" вынудил адмирала растратить сладостные минуты его свидания с любимой женщиной растратить на лекционный материал по своей биографии.

д) Рабочее вопрос в белом тылу

"В Иркутске пьяные казаки перепороли профсоюзных деятелей"
е) Экономическая политика Колчака
[При Колчаке] "из 230 мыловаренных заводов работало только 111. Почти в 6 раз сократилось производство стекла, в три раза производство спичек".
ж) Политическая обстановка последних дней колчаковского режима
"Конец Колчака ускорило движение остатков его армии на Иркутск. 5-6 февраля на подступах к Иркутску завязались бои с каппелевцами, которыми после смерти генерала Каппеля командовал любимец Колчака Войцеховский. Власть в городе в это время была уже в руках большевиков. Член реввоенсовета 5-й армии и председатель Сибревкома Иван Смирнов направил в Иркутск телеграмму с требованием: ввиду движения белогвардейцев на Иркутск... Колчака и Пепеляева немедленно расстрелять..."
Увы, в подобном ключе написаны все заключительные главы "Адмиральского часа". Роман, как уже отмечалось, задохнулся от напора фактов и их переизбытка, превратившись в их реестр для наполнения рубрик "Пестрая смесь" или "Хочу все знать" или цитатник для нерадивых студентов.

Причем, то что вошло в роман -- могу ручаться чем хотите, хотя и не ворошил черновиков собственными пальцами -- лишь видимая верхушка. Основной айсберг выписок, старых книг, газетных вырезок лежит погребенным где-нибудь в дальнем ящике, ожидая исследовательского ока, если раньше не обременит работу коммунальных служб как использованный материал. Есть у писателей такой грех: выбрасывать как строительный мусор то, что не вписалось в окончательный проект.

В отличие от историка -- даже настоящего, а не только составителя диссертаций и производителя публикаций -- у писателя иная метода работы с конкретикой. У историка факт должен выпирать, кричать о себе: "Это я". У историка чем больше фактов, тем лучше, ибо тем солиднее в ущерб смыслу (очень часто). У писателя он должен раствориться в художественном вареве, быть плотно укутан мантией рассказа, как в первом из выше приведенных примеров. Факты должны переплавляться в фон, чем гуще и интенсивнее последний, тем выше достоинство созданного: факт должен умирать в фоне.

И еще. Для историка важны типичные факты, чтобы выстроить их в логические шеренги. Чем больше однородных фактов, тем убедительнее будет выглядеть в глазах его собратьев по ремеслу навязываемые им концепции и тенденции.

Писатель же весь в поисках факта особенного, который бы словно зажженная в сарае спичка, хоть на миг вырвал бы у исторической тьмы хрупкую правду о хранимых ею делах давно минувших дней. Поэтому то, что историк бережно собирает и коллекционирует, рассортировывая по ячейкам категорий, писатель жадно просматривает, отбирая единственно нужное ему и отбрасывая как хлам остальное.

Но и историку, и писателю каждому в познании исторической правды отведена своя роль. Хорошую аналогию здесь дает изучение иностранного языка. Сколько нужно знать слов, чтобы овладеть иностранным языком? Думать над ответом не нужно: он уже давно подсказан жизнью. 4 тысячи слов, чтобы нормально читать и объясняться на газетном уровне и 10 тысяч, чтобы вполне понимать напичканный по самые уши учеными терминами текст (если конечно ты той же специальности поля ягода, что и автор). И это из 100-120 тысяч слов, которые без труда в подходящий момент вылетает из свойственных этому языку уст.

Разумеется, тот 4-тысячный минимум (его еще обзывают основным словарным фондом) лишь тогда становится действенным инструментом при общении с иностранцами, когда слова не взяты наугад, а выбраны из языка теми, для кого и 100 тысяч лишь начальное знание языка. Иначе можно выучить и 20 тысяч слов и 30 тысяч, но для вразумительной речи все будет нехватать.

Историки-ученые это те самые, которые, как муравьи, натаскивают в копилку знания факты. Писатели это те, кто отбирает из фактов материал и строит на нем разумную историческую речь. Ясно, что отбор начинается тогда, когда фактов собрано много (те самые сборники документов, доступные каждому, о которых мы говорили), и когда они такого свойства, что их можно скомпоновать в картину. Прочитав роман Юдалевича, я эту картину вижу. Прочитав специалиста-историка (читает ли их кто-нибудь, кроме таких же специалистов, которые, впрочем, больше ревниво просматривают своих коллег, чем читают, впрочем, вопрос весьма сомнительный) я только захламляю свою голову ни идущему ни уму ни сердцу сведениями. Например, вроде вышеупомянутого сборника о Рогове (при этом я не хочу обидеть авторов сборника, они сделали большое дело, собрав и опубликовав материалы, но господа! писателя на вас нет).

Поэтому использование писателя для сбора исторических материалов -- мы полагаем крайним расточением интеллектуальных сил и средств. Намного эффективнее была бы работа в упряжке с историком, где каждый мог бы тянуть свой воз: один собирать, другой размазывать по страницам повествования факты.

Но в отместку злой иронии судьбы, поместившей русского писателя в атмосферу неразвитой культурной инфраструктуры, он имеет определенные преимущества перед своими западными коллегами: писатель в России больше чем писатель, а исторический и подавно.

Западный писатель (а как, интересно, обстоит дело на знойном Востоке?) к рабочему столу которого беспроблемно представляются все нужные ему для работы факты и документы, глотает вместе с ними теории и концепции, стоящие за подборкой фактов. Писатель невольно играет уже на размеченном историками поле.

Вот почему там имена великих историков: Мишле, Маколей, Моммзен (это перечисляя только тех, кто выловился в энциклопедии на букву "М") -- звенят в одном ряду с именами прославленных гордостей национальных литератур, а порою кое-кто из архивокопателей поглядывают на сочиняющую братию как бы из верхнего ярусу славы. А когда обывателя доймет историческим зудом, он не к писателю идет за правдой, а к историкам. Правда, очень часто у них хороший историк (а также хороший философ, хороший ученый) он и писатель хороший, как три "М", перечисленные выше, и читать исторический опус не только в поучение, но и в удовольствие.

Русский же исторический писатель (конечно, не придворный и не лауреат) своим пером пробивает девственную историческую чащу. Русскому писателю выпала нелегкая доля поднимать тему, к которой уже после присасываются историки и строчат, строчат публикацию за публикацией, диссертацию за диссертацией, монографию за монографией, истрепывая тему до совсем уже неприличных лохмотов, пока очередной писатель не откроет им новых горизонтов.

Кто до Марка Юдалевич из наших алтайских историков осмелился бросить взгляд в белый тыл, хотя целая армия их осела на периоде революции (я знаю, материалы собирали и другие писатели, но не систематизированные и не отчеканенные в граненые формы художественных образов они способны лишь породить исследовательские будущих поколений вздохи, типа, а он ведь мог)? Конечно, порыскав по десяткам материалов разных там исторических конференций, мы, возможно, и зацепимся за какое-нибудь хилое сообщение аспиранта, тщащегося брызнуть слабым лучиком света на белое полотно гражданской войны, но все эти потуги совершаются, если они имеют место быть, вдалеке от взглядов и интересов широкой публики, историческое самосознание которой и образует тот исторический фон культуры, по которому неграмотные политики ткут свои безвкусные узоры.

Теперь же после "Адмиральского часа" и толп читателей, разносящих в щепы книжные ларьки в поисках правды о великом противостоянии русского народа самому себе, историки волей-неволей, через снисходительную губу вынуждены будут докапываться для предложенных им фактов, открывая новые, подтверждая, уточняя и опровергая старые выводы и тем самым накаляя страсти вокруг вчера еще никому неизвестной темы.

Если мы, конечно, по собственному небрежению не пропустим мимо культурных ушей нашего региона этого выдающегося из ряда не понятно о чем и для чего написанных литературных произведений.

IV. Искусство романа

В 70-е годы теперь уже прошлого века западная литературная критика вдруг провозгласила: "Роман умер". Отголоски бушевавшей в литературном стакане воды нешуточной бури докатились до СССР и откликнулись куда более нешуточной, чем в породивших ее странах, полемикой, где все в один голос (это такая у нас была полемика: все яростно хрипели и поливали друг другу грязью кто кого шибче, отстаивая одно и то же) вопили: "Жив, жив роман!"

В последние годы литературная общественность все еще озабочена судьбой романа, хотя полемический запал приутих, толковых заметок стало побольше, а разброс мнений не укладывается ни в какие классические распределения. Сама же полемика в пору обнищания духовных запросов (следствие ли это обнищания материального или наоборот еще предстоит выяснить) едва ли колышет читательские, а тем более писательские массы, будучи отпихнутой с магистральной линии литературных разборок и став достоянием маргинально-культурных слоев населения.

Тем не менее любопытно порассуждать на тему, стоит ли писать романы и насколько они будут востребованы все истончающейся читательской массой. Тем более что в провинции писатели вопреки всем объявленным тенденциям все строчат и строчат романы, а некоторые из них даже и издают им. А по-дружески предупредить: "Роман-то умер" и некому совсем.

В редкие моменты отходя от одуряющего верчения в полосе повседневности, вдруг вглядываешься в окружающий нас мир и не можешь не поражаться. Удивителен мир природы, особенно когда отъедешь подальше от городских помоек. Удивителен мир окружающих нас вещей -- эта опредмеченная история цивилизации. И не менее удивителен, хотя мало кто этому удивляется, мир придуманных человеком (хотя наблюдения классиков над этим животным заставляют усомниться в этом в пользу вмешательства божественного разума) форм своей умственной деятельности. Роман среди же среди них одна из самых удивительных.

Следует присмотреться к умирающему жанру поближе (если, конечно, всерьез воспринимать приведенное пророчество), и пока он еще не выброшен на свалку истории воздать ему должное. Роман прежде всего позволяет связать воедино опыт отдельного человека -- в данном случае писателя -- с опытом человечества -- в данном случае с историей. Личный опыт, -- великая сокровищница знаний и пониманий, из-за несовершенство аппарата, называемого человеком, чаще всего бесследно исчезающая вместе с его носителем в пучине времени -- через представленные картины из мира бессвязных личных воспоминаний формируются в объекты, говоря философским языком, чувственного представления, которые легко вызываются в любой момент обыкновенным читателем. И наоборот, груда исторического хлама, осмысленная личным опытом, становится непосредственно переживаемым ощущением (кто отважится брякнуть, что это не чудо, человек напрочь лишенный совести).

Вот перед читателем "Адмиральского часа" развертываются вокзальные сцены

"[Он помнил запах вокзала] ...запах нищеты и кочевой неустроенности, человеческого пота, несвежей одежды и несвежей еды, помнил потертые чемоданы, узлы, мешки, деревянные скамейки, на которых, полулежа, притулившись к боковине и сидя, спали люди; впрочем, спали и на полу, под теми же скамейками, в темных углах..."
Ясно, что без личного послевоенного опыта (а кто оного не имеет мог бы с лихвой насладиться подобными сценами на поездах южного направления в наши дни) писателя эта вокзальная декорация не предстала бы так зримо и где-то даже с запашком.

А разве смог бы писатель изобразить захлестнувший омские улицы базар, не спотыкайся мы еще недавно о ларьки и лотки вытащивших на продажу, все что вытаскивалось и утаскивалось, на немилых нашему сердцу улицах родных городов?

"Базар кипел. Не торговали здесь только воздухом. Впрочем, товары шли больше на обмен, чем на деньги [какие-то исторические отличия все же должны быть]. Морщинистый старый казах в овчинной шубе и в малахае предлагал рыжие лисьи шкуры. Длинноносая аристократического вида старуха трясла тончайшим бельем. Одноногий инвалид торговал колодами самодельных карт...

А эквивалентом всему, включая роскошь и диковины, были простейшие, но насущные хлеб и соль, масло и мясо, сахар, спички, табак.

И все на этом клочке земли говорило, кричало, ругалось, било по рукам. И сквозь шум прокрадывались грустные, сентиментальные звуки вальса [на этом месте мы оборвали цитату, считая совершенно излишним следовавшее за тем объяснение писателя, откуда эти звуки изливались]".

Для автора статьи таким сентиментальным сопровождением торговых уличных точек казались унылые глаза продавцов, большей частью женщин, ненавидящих торговлю, но исторгнутых бестолковостью нашей жизни из нормального человеческой жизни (конечно, торговля тоже нормальное состояние здорового человеческого общества, речь идет о ее нашем отечественном варианте).

Заметим, что сентиментальный мотив, залетевший невесть откуда в сутолоку жизненной ярмарки тщеславия -- один из распространненейших в мировой литературе (да все многообразие жанровых сцен строится на не таком уж большом количестве мотивов). Мастерство писателя -- воткнуть его в нужный момент в нужном месте. Грустные звуки вальса как бы маркируют обыденность общечеловеческим клеймом. "Тогда и там" становится "всегда и везде".

Думается, опыт участника войны одолжил писателю и батальную зримость боевых сцен и точность в описании чувств персонажей, точность, вмиг улавливаемого читателем даже совершенно незнакомым с войной

"Белые сопротивлялись отчаянно. Лязгом металла, кряхтением, стонами, страшными выкриками наполнились окопы и траншеи. Командовать таким боем невозможно -- это Константин знал по опыту. Однако захваченный общей лихорадкой сражения, он что-то кричал, в кого-то стрелял из нагана".
И наоборот, когда автор "Адмиральского часа" идет не от собственного, пытается выписать роман из головы или, что еще хуже из исторических документов, он превращает повествование в каталог фактов. А сама действительность вдруг начинает видеться через призму придуманных историками категорий и причинно-следственных связей. Конечно, когда за дело берется настоящий историк, который генерализирует факты в тенденции исходя из фактов и собственных мозговых приспособлений, а не из руководящих указаний исторических документов (кто только, включая самих историков, помнит сейчас эти документы) или, что еще то ли хуже, то ли лучше, алчных до скандалов "открытий" журналистиков, эти тенденции здорово помогают не потерять смысл в путанице исторических перекрестков. Но ведь люди чувствами и мыслях, а не категориями и тенденциями.

Можно, понятно, задаться вопросом, а каким это таким образом писатель, в графе "год рождения" которого проставлена цифра "1918", может использовать собственных опыт, рассказывая о событиях, протекавших, когда он еще лежат в пеленках (вопрос, отсылающий к более общему: как вообще возможны подпорки собственного опыта для исторического писателя).

Ответ, наверное, будет состоять в том, что в человеческой психологии, в человеческих взаимоотношениях всегда присутствуют некоторые константы, переходящие по чаще инстинктивному, реже осознанному наследству от поколения к поколению. Разные обстоятельства, как и разные исторические эпохи лишь по-разному складывают кубики в калейдоскоп событий, отчего многообразие картин внушает нам ложную мысль об изменчивости и неповторимости истории. Более же внимательный взгляд позволяет уловить все происходящее и происходившее как вечно повторяющийся круговорот образов и ситуаций.

Да, и не вдаваясь совсем уж в непристойную мистику, не вовсе уж за чушь нужно считать рассуждения философов о некоем историческом опыте, который якобы каждый из нас таскает с собой в сознании. Чтобы уж совсем не зафилософствоваться, лучше оставить эту тему, но объяснить, почему одни пишут истории, а другие их взахлеб читают без этого исторического в нас сидящих, мне кажется невозможным, как невозможным кажется написать что-либо путное, из материала, не оплодотворенного собственным опытом.

Если эта близость не проявляется на сетчатке, когда мы наводим фокус на дела давно минувших дней, то либо наши читательские запросы не созрели для исторического романа, либо автор не созрел для его написания. Насколько колчаковская эпоха созрела для этого, мы пытались выяснить в прошлой главе: нам так кажется, она уже давно перезрела.

Движемся дальше по обсуждению романа.

Роман позволяет высветить прожектором творческой фантазии человеческую личность, сократить наши плутания в темных закоулках ее души и сделать наш опыт в таком запутанном вопросе как 'какими бывают люди' прочнее и разнообразнее. Ведь обычно проходят годы, прежде чем мы узнаем тех, с кем работает или даже живем рядом, да и то лишь проходя через коллизии внештатных ситуаций. А большинство тех, с кем мы ежедневно здороваемся и даже обмениваемся глубокомысленными наблюдениями над погодой типа "Вот и весна пришла", когда городские улицы превращаются в сплошное крошево воды и мокрого снега, так и остаются для нас нераспознанными объектами. Да и кто, кроме писателей, ловит те детали в мутной воде повседневности, которые вдруг высветляют ее. (Правда, учимся мы через литературу приобретенным знаниям не очень, скорее наслаждаемся, как она подтверждает собственными потерями нами приобретенный жизненный опыт).

А биографии отмеченных вниманием истории деятелей? Знакомимся ли мы с ними, узнаем ли мы их в нагромождении фактов и событий, в путанице абстракций и обобщений, в ослепляющем свете панегириков и восхвалений? Чувствуем ли мы их так, как чувствуем тех, с кем судьба заставила сталкиваться нас лицом к лицу? Я уже не говорю о литературоведческих работах, где биография писателя движется от постановки и решения одной проблемы к постановке и решению другой, словно писатели, начитавшись наукообразной критической галиматьи только и озабочены тем, чтобы загонять шары в лузу исследователей их творчества. Словно можно понять писателя через разложение его по классификационным составляющим: литературное направление (о котором он не имел понятия, когда писал), стиль (который обнаружили, когда перерыли все бумаги того, кто при жизни на порог свой не пускал никаких критиков или которые при жизни разговаривали с ним не иначе, чем через губу), влияния, которые он испытывал, школы, к которым он принадлежал и так далее.

Но даже добросовестное жизнеописание только фиксирует события, которые проходят через душу и сердца биографирумого, пока он жив. Можно сколько угодно читать об омском поэте Сорокине, листать библиографию его работ, изучать биографический календарь между двумя датами, выгравированными на могильном камне, а можно дать его во весь рост одной сценой, как это сделал автор "Адмиральского часа", сценой, на мой взгляд одной из лучшей в романе.

Сцена изображает творческий вечер поэта, на который нас притаскивает убегающий от филеров, большевистский эмиссар.

"Вопросы [присутствующих] сыпались со всех концов зала", высвечивая колоритнейшую фигуру омского гения:

"-- Господин Сорокин, правда ли, что... вы опубликовали некролог о собственной смерти?

...[Правда], сейчас многие мертвые выдают себя за живых. Он решил сделать наоборот...

-- Верно ли, что вы выдвинули себя на Нобелевскую премию?..

А как быть, если этого не сделали другие. Разослал свои произведения королям, императорам, главам правительств, прося поддержки. [Но, кроме короля Сиама, никто не ответил].

-- Невоспитанность. Впрочем, если бы это было единственным недостатком правителей...

-- Ходят слухи, что вы выпускаете свои собственные денежные знаки...

-- У нас все их выпускают. Царь Николай выпускал. Адвокат Керенский выпускал. Адмирал Колчак выпускает".

Форма вопроса ответа -- явно постановочная, без чего нагромождение деталей, даже самих по себе живописных и запоминающихся быстро наскучивает. Но театр -- это не только чередование реплик, это смена ситуаций, их контраст. И вот на сцену выходит воевода Киселев. Человек играющий решительную и смелую роль:
"в Новониколаевске на вокзале... углядел чеха, который стоял в неположенном... Не задумываясь, сабельным ударом рассек его от бедра до бедра".
При этом
"не упускает случая демонстрировать собачью преданность адмиралу".
Уверен, что может безнаказанно гавкать на любого, раз прикрывает свое холуйство маской проправительственного политика.

Воевода с ходу бросается в бой:

. "-- Запрещаю вам касаться особы его высокопревосходительства, Верховного Правителя и Верховного Главнокомандующего...

[В ответ] раздался бесстрастный голос Сорокина:

-- Господин офицер! Сколько помнится, я не нанимал вас в антрепренеры.

Не привыкший к возражениям, а тем более к насмешкам, воевода схватился за шашку:

-- Разговор продолжим не здесь. Вы арестованы.

...Даже самым яростным оппонентам писателя сделалось не по себе... Неизменным оставался лишь Антон Сорокин. Он... [достал из кармана какую-то бумажку и прочитал]:

-- 'Дано сие А. С. Сорокину в том, что он, как писатель... стоит под особой охраной японской миссии'.

Воевода обескуражено молчал...

-- Японцы -- это тебе не чехи. С ними шутки плохи, -- [прошептал кто-то]"

Писатель выхвачен и помещен перед читателем в куске кипящей вокруг и в нем жизни, давая читателю возможность поразмыслить в самых разных направлениях. После этого, в какие бы исследования не забрел взгляд читателя, за сухим набор цифр, фактов и литературных доцентских приколов за лейблом "Антон Сорокин" встанет непременно эта сцена.

Разумеется, эта форма должна быть наполнена содержательной составляющей, чтобы театр не превратился в фарс: игру ради игры, когда актеры сами не верят в текст, который играют.

Конечно, запоминающийся образ человека может дать любое художественное произведение, но только погруженный в неторопливое течение романа герой обретает полноту жизненной достоверности.

Кому-то в приведенной нами сцене покажутся интересными образы писателя и проправительственного воеводы, кого-то увлечет сама постановка сцены, кого-то кольнет вдруг так зримо вставшая перед глазами обстановка распродажи России. Сквозь историю словно проглядывает современное, а недавняя современность помогает увидеть и воспринять историю. Какая иная форма, кроме романной, способна так емко и многопланово донести это до литературного юзера?

Что интересно: обстоятельства предшествующего и последующего течения сюжета незримо присутствуют в каждой отдельной сцене, чего невозможно добиться в рассказе или литературном портрете, как бы ярко он не был написан.

Нужно пройтись по омским улицам с заклеенными объявлениями заборами, ощутить зыбкость жизни в колчаковской столице, где правит "вроде правительство", где хлипкий интеллигентик со знанием 4 европейских языков пускает себе пулю в лоб прямо на бирже труда, где богачей хватают среди бела дня на центральной улице рэкетиры, где японский офицер развлекается дракой голодных ребятишек, которым он подбрасывает куски хлеба... нужно побывать в шкуре убегающего красного комиссара, чтобы понять атмосферу вечера, куда его занесли перипетии погони.

"Странное состояние пришло к [этому комиссару]. Выпадает глубокой осенью не по времени жаркий день. По-летнему синее небо, не просто греет -- печет солнце. И на какие-то минуты забываешь, что сейчас не лето. Но листва шуршит под ногами, в глаза бросаются желтизна и прозрачность деревьев. И осязаемо живешь как бы в двух измерениях".
Относительно короткое романное пространство замечательно приспособлено для показа целой человеческой жизни. Достаточно двух точек на оси романного времени, чтобы провести через них линию судьбы.

Вот белый контрразведчик, выполняющий шпионское задание в Красной армии знакомится с одним из штабистов.

"Помначштаба полка показал свои стихи. Человек он был малограмотный, происходил из семьи путевого обходчика...

Стихи у него оказались не в ладах с русским языком, беспомощные, смешные. 'Пролетарии-бегундарии, шагом марш, в бою с буржуями входите в раж. Эй пролетарий, советский плебей, бей Колчака и Деникина бей!'

-- Ну плебей -- это еще туда-сюда, а что такое 'бегундарии'?..

-- Как это ты недотумкал, а еще образованный мужик?! Для рифмы 'бегундарии', для чего же еще?"

Таким же беспомощным оказался помначштаба и в планировании военной операции.
"-- Хороши бы мы были, если бы послушались штабистов с их гениальной диспозицией! Где этот знаменитый рифмоплет?..

[А знаменитый рифмоплет] был ранен в грудь навылет... Он тяжело и прерывисто дышал, беспокойно водил потускневшими глазами:

-- Комиссар! [предсмертно хрипел он] Жене моей отпиши... что я в бою лег... Отпиши, чтоб сыны знали... И еще отпиши... пусть жена худое не помнит. Бедно мы жили... Не добытчик я... был..."

В этих двух эпизодах уложилось все, чем жил и дышал человек.

Роман позволяет слить в едином повествовательном режиме без напряга для читательских мозгов разнородные элементы и материалы из самых несопоставимых областей. Невозможно представить, как, где, в каком труде могли бы соединиться столь разные темы как биография политического деятеля, белый тыл и социология партизанского движения, экскурсы в историю сибирской литературы и многое другое. Логическая структура современного логического исследования не выдержала бы сплетения столь разнородных моментов.

О том, что специалист подобен флюсу, кто только не отшутился по полной программе, а им все неймется. Современная наука даже еще более специализировалась, чем осмеянные классиками за раздирание единого мира на специфические лоскуты предшественники нынешних доцентов и профессоров. История в этом плане не исключение. Историки так основательно поделили между собой хронологическую таблицу и географическую карту, что даже профессора (а их теперь только по истории и только по Алтаю насчитывается десяток), которые по определению должны знать все, не знают ничего, за пределами написанных ими монографий. Поиск причин этого явления не входит в задачу этой статьи (хотя она очевидна победа в научных кругах воинствующей посредственности), мы только констатируем факт. Автора данной статьи, например, не перестает удивлять, что специалистам по истории Алтая начала 20 века кроме как имен неизвестны ни Гуркин, ни Сорокин, ни Обручев (последний именно на алтайском материале сформулировал свои главные выводы). Они отсылают любопытного к специалистам по искусству, литературе, геологии, которые в свою очередь прошерстив до оснований биографии соответствующих персон, выказывают полную девственность в истории.

Роман на сегодня является единственным прибежищем, где можно приобщиться к истории в ее полном, а не сляпанном из лоскутных сведений, добытых специалистами, виде. (Мы не берем в расчет журналистику, где тоже судят обо всем, мы говорим о серьезном знании). И если роман исчезнет, восполнить его пока не в состоянии ни один из культурных институтов.

Речь идет, понятно, о современной истории. Для классиков жанра -- Геродота, Шиллера, нашего Пушкина (если бы предательская пуля не сразила его в самой начале его исторической стези, которое уже давало представление о ее характере) -- история как раз и состояла в соединении событий, а не в выстраивании категорий и схем, отвлеченных от живой пульсации исторического материала в сухие абстракции понятные еще меньше, чем иностранный язык. Впрочем, нам кажется, что история в ее первозданном и подлинном виде, а не подпорченная профессорской братией, еще возвратится, отодвинув роман на исторические сюжеты в развлекательную область.

Но роман -- это не только живая история, суррогатом которой являются работы специалистов. Роман более чем что либо напоминает саму жизнь. Роман -- это имитация жизни, но это и больше, чем жизнь, если последнюю понимать в ее бытовом варианте. В бытовухе мы непременные участники, даже если этого не желаем, мы оглушены ее движением, барахтаемся в ее сбивающем с правильного ритма течении, и это мешает нам видеть и наблюдать.

В романе же нам дарована возможность созерцать, мы можем не только следить, но и прослеживать нить быстротекущей человеческой жизни до конца, не упуская при ее самых мелких подробностей.

Еще один момент. Искусство романа не только поднялось на недосягаемую для других жанров высоту, но и сильно распространилось географически. Романы теперь пишут все и везде. Хороший романист -- это уже давно не фрукт оранжерейных столичных литературных салонов, а более грубый и повседневный овощ самой отдаленной культурной глубинки.

Возьмем хотя бы наш Алтай. Разве не доказывает пример "Адмиральского часа", как превосходно освоена у нас поэтика этого всегда такого сложного жанра?

Прежде всего, что отличает хорошего романиста от писателя, не владеющего этим жанром -- это способность выстраивать разные планы и соединять их в приятную, без грубых швов картину. Ибо невозможно в отличие от романа или стихотворения написать захватывающее романное действие в одном ключе: сатирическом, лирическом или героическом. Но только тонкая смена разных настроений дает читателю отдых при переходе от одной картины и сцены к другой, вызывая новые и разнообразные впечатления.

В этом смысле прекрасно чередует разные планы: крупный, когда в поле читательского зрения оказываются глобальные события, столкновения классов и государств (отлично показан неравный брак по расчету колчаковского режима с японскими и западными друзьями); и ближний, с самыми что ни на есть повседневными заботами таежных крестьян, исторические горизонты которых не поднимаются выше давней торговли из-за коровы. Такой занозой эта корова засела в их памяти, что даже близкая расправа в колчаковском застенке не остудила некогда горячий спор из-за цены и достоинств мычащего товара.

Сцены батальные сменяются жанровыми (и те и другие написаны мастерски), лирическая струя (очень невыразительная) перебивается драматической, а тонкая политика заканчивается на тюремных нарах. Напряженное действие, когда один эпизод дышит в затылок другому и требует уступить ему место (как в сценах погони) соседствует с долгими тягучими внутренними монологами заблудившегося между двух лагерей офицера.

Другое важное для романиста качество -- дар рассказчика. Что это такое, никто не в состоянии объяснить, но каждый видит: есть оно у писателя или его нет. Один рассказывает длительно и обстоятельно, и ты с удовольствием требуешь продолжения, еще и еще. Другой коротко и энергично, и ты с замиранием торопишь его с рассказом. А иной нуден, когда он пишет длинно, и куц, когда коротко.

Марк Юдалевич -- прекрасный рассказчик. Разве что несколько болтливый и буквально сыпет на читателя информации из изобильного рога своей памяти. Прокручивая перед читателем картинки из партизанского движения в Сибири, он не может удержаться, чтобы не отвлечься рассказом об удивительной судьбе венгерского коммуниста Матэ Залки. Запихивая владельца гостиницы в бандитский авто, писатель заставляет его чуть ли не из кабины выкрикивать прохожим, что сибирского писателя Новоселова одобрил сам Горький.

Правда, здесь не обходиться без курьезов. В Новороссийске белый офицер вдруг спрашивает у своей девушки: "А где у вас здесь знаменитый Новороссийский университете?" Думается, человек интеллигентный, каким изображается этот офицер, сидевший при царе за пропаганду толстовства, а значит по меньшей мере человек начитанный, просто бы рассмеялся, задай ему этот вопрос человек статусом повыше кучера. А тому он бы ответил: "Поезжай берегом моря, как доедешь до Одессы, там и спросишь!"

Однако болтливость автора "Адмиральского часа" -- это его стиль рассказчика. Она не вредит роману, ибо органически присуща его физиономии (разумеется, рассказчика, а не конкретного человека). Читателя все эти факты и вставные эпизоды большей частью развлекают, а не утомляют. Другими словами болтливость автора артистична.

Артистичность сказывается и в театральности большинства сцен, о чем мы уже писали достаточно. Словом роман, алтайский, сибирский, а может и российский празднует в "Адмиральском часе" свой успех.

И на этом нарисованном нами розовом фоне как холодный душ сваливается осознание факта, что спрос на романное творчество падает. Говорят, что падает спрос на литературу вообще. При этом, мне кажется, путают разные вещи: спрос на книжном рынке, непропорционально раздутый в советские времена из-за книжного дефицита и сейчас резко сузившийся под напором кошелькового голода, и читательские запросы.

Не доверяя социологическим опросам, автор данной статьи, ссылаясь исключительно на свой опыт, берется утверждать, что читают сейчас ничуть не меньше, чем в застойные годы его молодости. По меньшей мере, пресловутые нехватка времени, бешеный темп современной жизни, подрывная работа телевидения, которое все более активно теснит Интернет, хотя и вносят свою лепту в травлю читающего человека, но не ниспровергают книжного идола.

Важнее, как нам представляется, другой момент, который ревнители чтения стараются не замечать, и поскольку в этой когорте воюют писатели и литературные критики, то и затушевывать своим скулежом о нехорошем якобы читателю истинную причину своего невнимания у публики.

Роман -- настоящий роман, пусть даже не великий, -- это всегда замкнутый в себе мир, который втягивает читателя в свой водоворот, заставляя его следить за перипетиями сюжета, вникать в мотивы поведения героев, незаметно подчиняясь при этом мироощущению и даже языку писателя.

Не знаю, сколько людей читало "Войну и мир". По крайней мере, намного меньше, чем то декларируется в их культурной самоаттестации. Но может ли кто-либо из читавших, положа руку на сердце, что он чуть ли не с первых страниц понял гениальность разворачивающейся перед ним эпопеи.

Что касается автора данных строк, то он мог бы поклясться на Библии, если бы был человеком верующим, что смысл романа стал доходить до него со второго, зрелого по возрасту причем, чтения, когда он не уже не протискивался сквозь сумбур сцен и лес персонажей, как то представлялось с первого раза, а продвигался по четкой сюжетной колее и установленным рамкам характеристик действующих лиц.

И это при том, что никто на русскоязычных пространствах бывшего СССР не начинает читать роман с абсолютного нуля. Кто такие Болконский, Безухов и Наташа, и что именно за их судьбой нужно следить, каждый знает задолго до того, как перевернув титульную страницу I тома, выйдет на оборот титула. Для того кто бы вздумал сомневаться в приведенных соображениях, я бы порекомендовал познакомиться с критическим отзывами на роман сразу по его выходе. Критические умы, и отнюдь не хилые, и даже лично знавшие литературствующего графа, то хвалили его за верное изображение карьериста Друбецкого, то ругали за неправильное изображение русского мужика, сводя всю суть романа к поучениям Платона Каратаева.

Конечно, "Война и мир" -- роман исключительный, но и любой другой роман, даже приключенческий, удостоверяет свое качество и отсортировывает себя в великие или посредственные, как правило, только последними своими строками.

А теперь вопрос к стонущим ревнителям литературы: где найти сегодня читателя -- профессиональные объединения которого не принуждают к тому, -- который взял бы на себя труд погрузиться в мир романа, особенно если на обложке не выгравировано великое, или хотя бы модное имя? И который не бросит чтения на первой же непонятной, непонравившейся, а то и просто не удовлетворившей настроению странице?

(Разумеется, если это не детектив или фэнтази, которые проглатываешь в один присест, подгоняемый лихо закрученным сюжетом, чтобы достигнув желанного конца не воскликнуть: "Какая дрянь! И на что я убиваю свое время?" Что не мешает однако схватить очередную подобную же гадость и не погрузиться в ее мутные страницы, откладывая более важные и интересные дела?)

Если своеобразный язык, меткость суждений, загадочная понятность характеров так нагружают тебя (вроде как при чтении толстовского романа), что через несколько страниц ты уже с распухшей головой не в силах продолжать чтение, восклицая, хотя и не без удовлетворения: "На сегодня хватит!"?

Те кто читал книги нашего золотого фонда впервые, купались совершенно в отличных от нашего волнах времени. Тогда читатель ловил каждое слово из печатных уст писателя, с готовностью отдавал свое время и досуг, которые отнюдь не были отпущены им в больших размерах, чем нам, на погружение в вымышленный мир. Ибо в романах он искал ответа на жгучие проблемы свой персональной судьбы? Почему искал тогда и почему не ищет теперь? Не знаю, но факт констатирую.

И в совсем недавние застойные времена ситуация располагала рядового читателя к роману. Была жгучая потребность заглянуть за кулисы великих событий, современником и участником которых довелось испытать каждой нашей семье, но на которые официальная пропаганда наводила нестерпимо противный глянец, толкая читателя как к источнику правды к многостраничным опусам. Историю обсуждали не по учебникам, а по романам. Или писатели завлекали читательские жертвы изображением непарадной стороны явлений, тем бытом, который как-то не существовал в сводках о трудовых победах советского человека.

Еще были любители из тех, кого недостаточно гоняли на занятиях по марксизму-ленинизму, которые силились через романы найти щелку для проникновения в миры других идей. Ведь советский человек в идеологическом плане был морковкой: сверху красным, а внутри черт знает каким. Иначе откуда бы такой наплыв мистиков, дзэн-буддистов, на худой конец, просто православных в наше время?

Словом, роман заменял нам все: и историю, и философию, и газеты. Сейчас же есть и история, и философия, для тех, кто любит пораскинуть мозгами над загадками бытия, и СМИ, для тех кому еще окончательно не опротивела чернуха современности (некий политический недобор нынешнего телевидения -- явление временное).

И к какому читателю в таких условиях апеллировать романисту? Причем важно подчеркнуть, отхлынувший от романа читатель -- это отнюдь не потребитель литературного чтива. Это во многом -- вполне серьезный добропорядочный читатель. И если ему не интересен роман, то проблему нужно искать не в читателе, а в романе как таковом.

Немалый урон нанес романному творчеству -- что есть, увы! то есть -- своим "Войной и миром" Лев Николаевич Толстой. Он до невероятных пределов расширил границы романа, и теперь каждый уважающий себя за серьезного писателя автор замахивается на эпопею. Строит несколько планов, завязывает множество сложных узлов, выпускает на арену множество персонажей. А потом, оказывается, не в состоянии со всем этим справиться. Планы налезают один на другой, загромождая ясность перспективы, сюжетные нити резко обрываются на середине, либо надоедают своей физиономией читателю, без конца повторяя несколько фраз, которым их научил автор, либо бестолково мечутся по сцене, без каких-либо веских причин обременяя своим присутствием романное пространство.

Козьма Прутков вполне мог бы по этому поводу запустить афоризм: "Не подражай неподражаемому". "Война и мир" -- это национальная эпопея, которая подобно гомеровским поэмам, случается не чаще одного раза в истории своего народа. Как бы писатель не был талантлив, ему нужно преклонить свои амбиции перед жестокой литературной очевидностью: эпическое место в русской истории раз и навсегда занято романом Льва Толстого. На долю прочих остается счастливая возможность разрабатывать отдельные сюжеты, образцы, идеи толстовского огрома, разрабатывать по начертанному писателем плану, либо в противовес ему.

Ибо то что скрепляет "Войну и мир" -- философия русского народа, счастливо найденная одним человеком. Эту философию пытались ампутировать от художественных достижений эпопеи, представить как нечто отдельное существующее и независимое от основного действия. (Благодаря этому, правда, выходило некоторое послабление школьному люду, ибо избавляло его от обязательности чтения постэпилоговых страниц).

Наиболее смелые, подравнивая толстовскую философию к суррогату марксисткой в духе примата партийности и народности во всем, что проходило по отделу культуры, сводили ее к формуле: "Судьба человека -- судьба народная". Но толстовская философия, которая не просто скрепляет, а вырастает из художественного тела великого романа, существует и еще ждет своего истолкования для масс профессорско-преподавательского состава.

Какую философию взамен толстовской, может предложить иной русский писатель? Философию гражданской войны как народного бедствия? Но это никакая не философия, это благое пожелание, как мы пытались показать ранее. Это может быть воплем израненной дыши, вполне годным для неплохого стихотворения, ну небольшой -- страниц этак в 40 повестушки -- но на роман по объему с "Адмиральский час" ее не хватит, и не хватило. Не говоря уже о том, что только великие события выявляют народный дух, гражданские же войны или современное ни то ни се, его разрушают.

"Адмиральский час", как нам кажется, также не избежал искуса записаться по разряду эпопей, а этот жанр еще более отвращает читателя от чтения романов. Конечно, на титульном листе не стоит предупредительной записи: "Осторожно! Эпопея". Но если Колчак, а только на наживку этого имени и можно поймать доверчивого читателя, появляется с 5-ой главы, чтобы, немного покрасовавшись перед читателем, снова исчезнуть до 10 главы, оставив промежутки между выходами для сцен любовных, батальных, жанровых, для диалогов и внутренних монологов, то даже до мало искушенного в диспутах о жанровых особенностях читателя доходит, какой фрукт его хотят заставить кушать.

Но неужели роман, если он не посягает на эпические достоинства, так уж и кроится по мерке современного читателя? Скажем, роман биографический, детективный или любовный? О других разновидностях мы умолчим, ограничившись перечисленными типами, потому что именно свойственные им коллизии видны в "Адмиральском часе" и именно романом подобного типа он мог бы стать, не будь для автора образцом, не столько явственным, сколько управляющим скольжением пера по бумаге из каких-то бессознательных для русского писателя глубин, "Война и мир".

Биографический роман выходит в рассматриваемом списке на первое место. Ибо если авторская брандмарка и не способна уцепить внимание потенциального читателя-покупателя, то адмиральской физиономии на обложке книги вполне достаточно для того, чтобы первый позыв полистать эту книгу перешел в устойчивое желание ее купить, когда обнаружится, что текст и обложка сходятся на одной и той же исторической фигуре.

В этом смысле выбор темы Юдалевичем попадает в самую точку. К Колчаку, как к трагической фигуре русской истории, и особенно благодаря сибирскому оттенку, уже достаточно приковано внимание публику, но аппетит скорее раздразнен, чем удовлетворен. С другой стороны, заявив себя в подобной теме, автор неминуемо вступает в полосу риска: масштаб изображаемой фигуры должен найти эквивалент в его писательских возможностях.

Удалось ли справится с Колчаком автору "Адмиральского часа"? Так сразу и не ответишь. Образ белогвардейского лидера производит двойственное впечатление. Уже первый выход адмирала на сцену действия дается эффективно и запоминается. В "городе ниже всякой репутации", которому на короткое историческое время отпущено побывать столицей, живущей по законам империи России, прямо у самого входа в центральную омскую гостиницу на адмиральских глазах бандиты тащат в машину богато одетого человека (как чуть позже выяснилось, как раз хозяина этой гостиницы). Решительность и энергичность боевого моряка сразу превращают его из невольного свидетеля сцены в ее деятельного участника. Пара слов и жест моментально обращают грабителей из львов в шакалов.

Тут же мы отмечаем цепкость цепкость адмиральского взгляда. Когда дюжий молодец и как раз служащий этой самой гостиницы проворно появился, как из-под земли, из ее вестибюля и услужливо схватил чемоданы у приезжих, он тут же нарвался на недоумевающую ремарку адмирала.

"Интересно, где же он был, когда хозяина толкали в машину, -- сразу подумал Колчак, -- и почему не на фронте?"
К сожалению, этой сцене предшествовала длинная биографическая справка из жизни адмирала, не говоря уже о том, что до этого момента романное действие уже проделало немалый кусок своего пути. Еще более эффект был смазан совершенно ненужным для в данном пункте для читателя знанием, что перед ним Колчак, ибо заранее заявленная положительность героя, уже предполагала его какую-то реакцию на рэкет и именно проявляющую его во всем блеске и величии. В таких ситуациях главный герой должен появляться непременно инкогнито и тут же сбрасывать маску, не давая читателю времени на размышления, а только на восторженный выдох -- о! Прием из арсенала отработанных до нюансов мировой литературой, но действующий безотказно, как пистолетный выстрел, на читателя, при условии правильного использования.

Немало в "Адмиральском часе" превосходных сцен, выпукло обрисовывающих неординарную фигуру верховного (почему-то в романе это слово удостоено заглавной буквы) правителя России.

Вот одна из таких сцен, где Колчак предстает как опытный и умеющий отдавать распоряжения и добиваться их исполнения, полководец

. "[Колчак] попросил вставить общий пункт, требующий от начальников соединений энергии и решительности... ударов по важнейшим направлениям силами, собранными в кулак, всемерного содействия друг другу.

Лебедев позволил себе возразить против общего пункта, осторожно заметив, что эти положения есть в любом уставе и, может быть, нет смысла напоминать о них... людям в генеральских погонах...

-- Благодарю вас за ценные разъяснения. Но еще недавно наши доблестные полководцы потеряли Оренбург и Уральск. Смею думать, отступление объяснялось именно распылением сил и отсутствием взаимодействия. Так что приходится иногда напоминать азбучные истины"

Вообще, глава, в которой автор протоколирует один из рабочих дней Колчака, написана очень сильно. Я бы не побоялся назвать ее ключевой в изображении адмирала. В каждой черточке, каждом штрихе читатель может видеть человека волевого, привыкшего к дисциплине, порядку и четкости и умеющего их требовать от других.
"И хотя особняк... не напоминал военный корабль... тем не менее обход его напоминал адмиралу обход флагманского судна. Он так же как на корабле трогал надраенные ручки дверей, проводил белой перчаткой по стенам, следил, чтобы не было ни пылинки на подсвечниках и каминных часах".
А вот когда адмирал выходит за пределы военной сферы и пытается решать гражданские проблемы, хочет автор романа или нет, но от его героя на версту разит казармой. Вот он принимает министра труда Шумиловского
"Колчака, привыкшего к емкой и краткой речи военных, раздражали округлые фразы. Так и хотелось одернуть посетителя: 'Вы не в классе, милостивый государь. Извольте изъяснятся короче и дельнее'".
А когда Шумиловский пытается заговорить о нормальной работе министерства, которое
"в полном составе ютится в бывших торговых рядах",
адмирал мгновенно закипает
"-- ...вы, очевидно, с кем-то меня путаете. Я не распоряжаюсь помещениями для министерств и ведомств. У меня другие заботы".
Телевидение настолько приблизило к нам лица политиков, что они чуть ли не входят в круг наших знакомых. Что печальнее, при этом мы не замечаем на этих лицах печати особого ума, выпирающего из тех пределов, в которых проявляются способности среднего человека. Может, так оно и есть. И нам кажется, что так управлять государством, как оно представляется необходимым с экранов телевизоров, может и та самая пресловутая кухарка. Все же проблемы государственного уровня заставляют даже людей заурядных мыслить и действовать совсем иначе, чем то диктуется нашим повседневным житейским опытом.

Юдалевич счастливо избег профанации высшей государственной деятельности. Мы почти физически ощущаем лежащее на адмирале бремя власти. Вот он разговаривает с начальником контрразведки о зверствах казаков по отношению к мирному населению, заметим в скобках, своим согражданам, творимых с сознанием своей полнейшей безнаказанности.

При этом контрразведчик советует не реагировать на шалости, делать вид, что они не известны власти, учесть, что это именно казаки привели Колчака к власти

"В словах есаула о том, что они, казаки, поставили Верховного, была большая доля правды. Доля ее наличествовала и во второй части тирады: '...коли понадобится, мы его и скинем'. Полковник [контрразведки] понимал и чего ждет от него диктатор. Он ждет, что полковник скажет: 'У нас достаточно материалов [на казацких атаманов], чтобы в случае нужды арестовать их'. Однако он не мог сказать этого, так как обещание привело бы только к конфузу. У атаманов заступники найдутся".
И как следствие Колчак все чаще и чаще впадает в ипохондрию
"Было все [вспоминает он свою полярную одиссею]: адский холод, голод, опасность. Не было одного -- раздражения, бессилия. И, блуждая во льдах, Колчак не чувствовал себя заблудившимся [в противоположность своим блужданиям по полям политических баталий]".
Словом Юдалевичу удалось справиться с таким непокорным для даже очень сильного художника материалом, как оказавшийся на пьедестале власти деятель. Чаще всего писатели, особенно недавнего прошлого, взирали на них как на полубогов, либо, это уже больше относится к нашему, обсахаривали (обливали грязью) их до приторности.

Но нам, простым людям, всегда хочется заглянуть за кулисы мировых событий. Мы уверены, что именно там, в тиши кабинетов, в масонских ложах, в каких-то немыслимых тайных организациях вершится подлинная история (якобы читанный всеми "Война и мир" со всей его философией здесь как-то сразу побоку). И даже невзрачный сборник производственных характеристик, выданных в свое время первым лицам региона, идет у жаждущего своей доли в причастности к информированности в высшей политике, обывателя нарасхват.

В "Адмиральском часе" кулисы раздвинуты, особых тайн за ними не оказалось, однако созерцание пружин государственного механизма, наполняет утопающую в повседневности душу восторгом и позволяет ей повысить уровень самооценки.

Но великие люди, хотя и не похожи на нас с вами, все-таки тоже люди, и ничто человеческое им не чуждо. К сожалению, попытка приоткрыть щелку во внутренний мир адмирала, удается писателю много хуже. Вот автор "Адмиральского часа" убрал играющую Верховного правителя свиту, оставив его одного на перроне.

"Потеплело, шел крупный снег, забеляя серый перрон. А неподалеку, возле самого вокзала, стояла каким-то чудом занесенная сюда молодая сосенка, иглы ее казались сделанными из тонкого стекла искусным мастером.

Захваченный красотой на какое-то время пустынного перрона, Колчак подумал о себе [и других политиках]... что все они скитальцы, вечно чем-то озабоченные, давно разучившиеся чувствовать прелесть природы... И он вспомнил одну женщину... Она писала прекрасные стихи, пела, играла на рояли, она жила в мире искусства. И утверждала, что выше искусства только природа и что жизнь может быть полной только в единении с ней".

Так и кажется, что адмирал, как школьник пробубнил на уроке содержание стихотворения на философскую тему. Ну а уж о любимой женщине он, похоже, не нашел более подходящих слов, чем краткую справку из биографического словаря, составленного, судя по стилю, правда, уже в наше время.

Все же современный роман позволяет более гибко обращаться с такой тонкой материей, как зыбкий туман воспоминаний и неясных чувств. И если даже уста героя не в состоянии наполнить воздушную среду другими, кроме употребляемыми в рапортах и на плацу, оборотами, то услужливое перо писателя должно же подсунуть ему в память какую-нибудь выразительную деталь "о любви и музыке".

Впрочем, порою автор подмечает многие вкусные детали в человеческом характере, поведении Колчака наедине с собой. Бравый адмирал даже не чужд, оказывается, эстетическим чувствам:

"В гостиной особняка стояли всегда чуть привядшие цветы. У японцев... он научился ценить именно привядшие цветы. Они навевают воспоминания. Прекрасен аромат, воскрешающий прошлое".
Или вдруг открывается, что герой романа знаток оружия, у него есть прекрасная коллекция его редких образцов.

Нетрудно все же заметить, что в подобных эпизодах писатель проявляет себя как вдумчивый, но сторонний наблюдатель. Ему доступны лишь те душевные движения героя, которые имеют наружный выход. Или когда мы слышим внутренний голос военного человека. Но исследователь, влюбленный остаются для читателя задекларированными, но не подтвержденными художественным материалом ипостасями адмирала.

Словом, Юдалевичу удалось в ряде эпизодов схватить неоднозначный и крупный характер деятеля русской истории, долгое время служившего материалом для карикатур. Прощу прощения у патриарха алтайской литературы, но если бы он нашел в себе мужество ограничиться этими сценами, Колчак был бы не только несомненной удачей писателя, но вехой может даже и в отечественном историческом романе.

Однако другие эпизоды просто озадачивают. Колчак в них вдруг превращается в ограниченного недалекого политика -- этакого солдафона у власти.

В одном из первых эпизодов романа адмирал еще только на пороге власти инспектирует передовые позиции белой армии. Разговаривая за жизнь в окопах с нижними чинами, задает им вопрос:

"А вот за что воюют солдаты Совдепии, для чего им защищать безбожную и грабительскую власть комиссаров? [Солдаты ему отвечают] -- За землю они воюют, ваше превосходительство... Ленин-то сообразил да им землицу отдал -- нате, мол, пашите, сейте, скот пасите. Они теперича и бьются, обратно ее отдавать у их желаниев нету... Колчак слушал с интересом... Пришла в голову досадная мысль: в белогвардейском лагере слишком много занимаются распрями, амбициями, а противник тем временем глядит в корень".
То есть вся политическая составляющая событий Колчаку ясна не хуже нас недавних (теперь-то в наших головах, понятно, сумбур и мы обратно заблудились, на чьей стороне была правда): белое воинство защищает интересы помещиков и капиталистов, красные воюют за трудовой народ.

И вдруг, на Колчака словно находит затмение, невесть откуда на него сваливается психологическая загадка. Он почему-то делаем круглые глаза и начинает доставать всех, а себя методом внутреннего монолога больше всего, этим самым пресловутым вопросом, в котором он вроде бы так хорошо разобрался: за что воюют большевики? Оказывается, он человек, знающий несколько европейских языков, ученый, неожиданно перестает понимать, почему народ его не поддерживает? Что называется, приехали.

Ему своим примером втолковывает суть происходящего матрос первой статьи, его боевой товарищ по Порт-Артуру, на спине которого расписались кровавыми знаками его же колчаковские головорезы. Ему популярно разъясняет ситуацию большевистский лидер Масленников, с которым именно для это адмиралу организуют собеседование на манер встречи Понтия с Христом. Весь ход событий подвел бы и человека менее проницательного, чем Колчак, каким его изображает Юдалевич в лучших эпизодах романа, к пониманию тех граблей, на которые он упорно наступает раз за разом.

Наконец, ему втолковывает основы политграмоты его же собственный начальник контрразведки. Все без толку. Адмирал долбит и долбит и себя и читателя своей психологической загадкой.

"Кто же они, эти непримиримые враги?.. Неужели он не может подняться до уровня красных фанатиков и понять то, что они понимают?

Колчак не боялся своих врагов... Причиной его нервозности было то, что он не может до конца понять своих противников".

И только перед самым расстрелом прозревает, но на какой-то странный для аристократа по рождению, воспитанию и образу жизни манер
"Суть в том, что политик Ленин лучше него, полярника и морского военачальника... понял психологию народа на данном этапе. Стоит ближе к нему, потому сразу и заявил: 'Мир -- народам, земля -- крестьянам, фабрики -- рабочим' [другими словами самого же Колчака, Ленин "глядит в корень"; кстати, последняя часть этой лозунговой триады появилась где-то в середине 20-х годов]".
Не иначе, как пришелец из будущего проникнул в камеру адмирала и подсунул ему перед казнью учебник по истории СССР где-то 1978 года издания. Иначе не понятно, где дворянский интеллигент мог нахвататься всякой словесной дребедени, типа "психология народа на современном этапе".

Так же мало психологически мотивированна внезапная озабоченность адмирала мнением народным (непонятно с чего это вдруг Груздев обвиняет верховного в стремлении к народовластию, с какого боку он узрел демократические пятна на его белом, всегда пригнанном адмиральском мундире). То есть мнением того самого сброда, "ниже его [адмирала] достоинства было оправдываться перед [которым]", если верить автору "Адмиральского часа".

А уже одно то, как реагирует Колчак на зверства белых карателей, разом перечеркивает в наших глазах, все те достоинства, которыми так постарался его напичкать Юдалевич

. "На сорокаградусном морозе [восставших рабочих] "купали" в проруби, потом топили, зверски избивали, кололи штыками. Рисовали такие картины, от которых женщины по ночам вскрикивали, мужчины скрежетали зубами. По улицам Омска носились человеческие собаки с костями в зубах, злобно ура и лая, делили добычу...

Но расправы мало трогали Верховного. Он предполагал, что и в большевистском ЧК вершилось подобное. Это укладывалось в его формулу: 'Война есть война'"

Конечно, когда мы ставим адмиралу диагноз куриной слепоты, на предмет непонимания исторической обстановки, как ее разъясняют школьные учебники, речь идет не о конкретном человеке, а о именно о романном персонаже. Мы понимаем, что психология реального человека соткана из тысяч мельчайших, порой подсознательных, импульсов, вкорененных воспитанием предрассудков, убеждений, порой несогласных с своим же собственным разумом, жизненного опыта, от которого нелегко отказаться даже под напоров фактов, особенно если этот опыт выковался под прессом многих лет.

Да и сама жизнь подкидывает задачки вкривь и вкось, убеждая ударом по голове с одной стороны, чтобы через несколько шагов опровергнуть приобретенное знание ударом с другой. В этом смысле Юдалевич слишком уж однозначно, с большевистским уклоном, трактует ту историческую ситуацию.

Поэтому речь идет не о конкретном Колчаке, а о романном персонаже, которого должны с лихвой убеждать события, вываленные не его голову автором именно на романном пространстве. Здесь 100-процентной убедительностью должно обладать даже одно-единстенное событие, иначе ему не место на страницах романа.

Размышления над противоречивостью романного Колчака, волей-неволей возвращают к мысли, что эта противоречивость заложена заложена в неверном выборе точки отсчета для жанра биографического романа. С великими здесь всегда проблема -- с людьми, не отмеченными печатью истории, куда как проще.

Причем не только потому, что значительные по положению персоны значительнее и по характеру. Просто при всей внешней схожести персонаж и прототип -- это две разные вещи, и совершенно понятно раздражение пишущей братии, когда эти вещи смешивают. Естественно, с незаметного человека легче снять мерку по размерам писательской концепции и скроить по этой мерке роль, отбросив то в характере и судьбе персонажа, что топорщится под этой меркой.

Между прочим отличный образец выкраивания персонажа из наличного исторического материала Юдалевич показал в своих легендах старого Барнаула, смешав в одном персонаже компоненты, извлеченные из разных прототипов, и даже Акинфию Демидову -- первостатейному казнокраду, вокруг имени которого сейчас столько возни в околокультурных кругах Алтая, приписав подвиг с потоплением людей, совершенный его отцом.

И никто таких приписок не замечает, потому что с людьми маленькими можно особенно не церемониться. То ли дело, с персонами, вызванными судьбой на ковер истории. Здесь каждый может, прочитав пару статеек, потом тыкать писателя в неточности и упущения. А эти упущения неизбежны. Большой человек связан с тысячами людей слишком многими нитями, переплетение которых и образует судьбу этого человека. Упустил какую-нибудь из этих нитей, и вот тебе уже какой-нибудь зануда-историк ставит прокол на вид. А художественный образ, он и великого человека художественный образ, и для его создания точно так же нужно отбирать детали, как и для рассказа о простом смертном.

Не берусь утверждать наверное, в мыслях автора "Адмиральского часа" не ночевал, но похоже он был одержим стремлением не упустить ни одного аспекта биографии своего заглавного героя: как на общественном, так и на личном фронте. Но согласовать все многочисленные факты в одну концепцию он так и не сумел. Отсюда и отмечавшаяся нами двойственность образа. Хотя, мы уверены, многое из собранного осталось за кадром, но и согнанное в роман, так и не построилось в стройные ряды сюжета, а дружной ватагой с разных сторон набрасывается на читателя, оставляя ощущение невнятицы (эта пресловутая психологическая загадка) и скороговорки. Последнее особенно бросается в глаза в концовке книги, когда факты не переплавляются в мелодию текста, а маршируют сами по себе.

Может это и ошибочное мнение, но, нам кажется, стоит довериться в построении исторического романа отработанным классическим образцам и не использовать биографию исторических личностей как основной, но только как вспомогательный сюжетный строительный материал. Великий человек, как ясное солнышко, должен лишь изредка появляться на страницах романа, но каждый его выход следует обставлять с блеском и помпой. Он должен буквально озарять своими лучами серую повседневность (хотя и серость, конечно, у настоящего писателя блестит ярким блеском) жизни обыденных персонажей.

Ограничь Юдалевич присутствие Колчака на повествовательном горизонте несколькими ударными эпизодами, которые мы постарались указать, и этого бы хватило с лихвой для романа. Разбавление его фактами из другой оперы (в нашем случае любовной, научно-исследовательской) только разжижает образ бравого адмирала, и в таком неявном, текучем виде он буквально становится фигурой провоцирующей на критику, причем даже у сверхдоброжелательного читателя.

Ну например, как можно удержать руку и накарябать хоть несколько критических строк об отношении Колчака в романе к рабочему движению. В романе содержится очень проницательная характеристика адмирала по этому вопросу, которая стоит того, чтобы привести ее целиком:

"Адмирал знал жизнь рабочих... [Он] часто бывал на заводе, общался с рабочими, увлекался механизмами, слесарным и токарным делом. Мог при случае отремонтировать велосипед или граммофон.

Будучи Верховным правителем, адмирал побывал в Перми на пушечном заводе. По свидетельству современников, он поразил рабочих знанием заводской жизни. Они увидели в нем не барина, а человека труда...

Но на все рабочие организации, профсоюзы и больничные кассы... адмирал смотрел, как на неизбежное зло. В нем жила глубокая уверенность, что у истоков рабочего движения лежит немецкая пропаганда.

Вообще, Александр Васильевич, привыкший с юности к строгому военному порядку, был уверен -- каждый должен заниматься своим и только своим делом. Рабочий должен работать, не жалея себя в тяжелые дни. А когда он ходит по собраниям, говорит речи... он уже не рабочий. Он -- порочный человек, как яблоко с червоточиной".

Мне жаль людей, которые читая романы, проглатывают эпизод за эпизодом, но подержав их перед умственным взором хотя бы несколько секунд (для курящих я бы порекомендовал при чтении подобных вещей выйти в коридор и покурить пару минут, переваривая прочитанное в мозговых желудочках). В общем течении "Адмиральского часа" приведенная характеристика затерлась между сплошным месивом фактов и не подкрепленная дальнейшим развитием сюжета, вполне может прокрасться мимо нетерпеливого читателя незамеченной.

Между тем эта характеристика совершенно однозначно приоткрывает облик адмирала и свидетельствует, что он был отнюдь не таким недалеким человеком, как можно было бы заключить принимая слишком всерьез его блуждания в двух соснах психологической загадки. Просто адмирал -- человек другой культуры: дворянской. Для этой культуры свойственно, в частности, представление о незыблемости сословного общественного устройства: "Всяк сверчок знай свой шесток". Дело купца -- торговать, рабочего -- работать, а дворянина --... А дворянин -- это человек чести.

И как не много неосвоенного романом приведенного в тексте фактического материала, но приоткрывшийся данной цитатой горизонт настоятельно соблазняет заглянуть дальше. Например, интересно, узнать, как относился Колчак к глупостям царского режима. А образованный человек не мог этих глупостей не замечать. Наверное, критически. Но эта должна была быть не большевистская критика, а критика человека чести, критикующего собратьев по классу за уклонение от предначертанной им рождением стези чести и подвигов.

И когда начальник колчаковской контрразведки упрекает шефа в половинчатости, де он пытается сидеть на двух стульях, один из которых вроде как демократический, он явно возводит на него поклеп. Призови того после расстрельного эпилога к суду всевышнего и заставь поклясться страшной клятвой, адмирал бы чистосердечно признался, что к демократам, как и большевикам он не склонен ни сном, ни духом. А под его слово, слово дворянина, в отличие от слов нынешних руководителей, можно давать гарантии в любом банке (солидном, конечно, не нашем). Демократы для Колчака -- и это не раз подчеркивается в романе -- сплошь болтуны и пустословы.

К сожалению, дворянская подкладка колчаковского мироощущения редко выглядывает в романе. И это, как нам кажется, вторая причина наряду с перебором фактов, того что его образ двоится перед читателем. Наверное, для дворянски воспитанного офицера все эти сцены насилия и расправ, свидетелем которых делает Юдалевич своего героя, вообще прошли бы мимо сознания. Если порют за дело, то правильно: как же иначе разговаривать с бунтовщиками, если порют не за дело, значит офицер нарушает кодекс чести, и уже его надо наказывать. Боль же крестьянина и рабочего, не то что откладывалась до победы, как якобы размышляет Колчак, а скорее всего никак не откладывалась в его сознании.

И мне кажется, автор романа неправ, когда предполагает лучшую часть белого офицерства верить

"демократические преобразования и земельные реформы".
Эти слова скорее из репертуара болтунов-демократов.

Все-таки удивительно коротка российская историческая память. Как мало лет прошло -- имеем в виду исторический ракурс оценки -- после Октябрьской революции. Автор данной статьи, едва за 50, еще помнит, как его со школьными товарищами еще сгоняли на мемуарные представления ветеранов гражданской войны. А Юдалевич, надо полагать, долгие годы жил с ними бок о бок, как мы с ветеранами Отечественной, нашими отцами и где-то даже старшими братьями, воспитывался по мере сил от них, наливался их мировоззренческим опытом. А ведь кто-то воевал и на другой стороне, да и на правильной стороне слишком многие возрастали в культуре привилегированных классов.

И вот оказывается эта культура -- дворянская -- со своим образом мыслей и поведения, с мифами, предрассудками уже безвозвратно утеряна даже для того, кто наверняка соприкасался с ее реликтами непосредственно. Элементы этой культуры приходится вычитывать из документов, и -- увы! -- для автора "Адмиральского часа" он так и осталась нераспознанным объектом. А, соответственно, не стоило лезть Колчаку в душу: ее воспитанного в кодексе дворянской чести тайники для нас, похоже, непролазные потемки.

Возвращаясь к теме биографического романа, рискнем высказать предположение -- хотя риск такого предположения, учитывая более чем 200-летнюю историю жанра, минимальный, -- что главным героем его должен быть простой смертный. Редкие выходы великой личности должны быть чем-то вроде штопора, на который наматывается нить судьбы частного персонажа.

В "Адмиральском часе" ответственную роль героя, призванного собой оттенять биографию Колчака, поручена подполковнику деникинской Добровольческой армии Ковалевскому. По замыслу автора именно на Ковалевского возложена обязанность просветлить голову читателя основной авторской идеей, о братоубийственности гражданской войны как таковой. Увы, можно смело сказать: с поставленной задачей подполковник не справился.

Биографический роман по самой своей идее строится вокруг "срывания масок" (в хорошую или плохую сторону, "прозрений", "исповеди" и т. п.). То есть дается отправная точка, пункт А, откуда через пороги событий, накопление психологических нюансов герой должен прийти в пункт Б, чему-то иному, чуждому или непонятному ему первоначальному. Ковалевский, если мы правильно, конечно, поняли замысел романа, от 100-процентного, без страха и упрека белого офицера должен подойти к позиции над схваткой и там скончаться вследствие недостатка кислорода в условиях гражданской войны на этой позиции.

Однако уже в самом начале мыслившийся главным персонаж уже не представляет собой исходного материала. Часть вины, правда, за это должен взять автор, по уже указанной выше причине: дворянин Ковалевский не является образцовым сколком дворянской культуры. Он уже заранее с червоточинкой. Он наш, он современный русский, человек, безусловно, порядочный, но лишь переодетый в деникинского офицера.

Ковалевский уже выдает себя своим языком. Вот мы присутствуем при его якобы внутреннем монологе

. "...он десятки раз встречался со смертью, особенно в страшном корниловском походе, где озверелые офицерские полки бросались в безумные атаки на превосходящего и числом, и вооружением противника"
Это что, белый офицер мямлит об "озверелых офицерских полках"?

Или дворянский интеллигент говорит

"это закономерно, ведь он рос в те годы, когда эти полупомешанные декаденты..."
"полупомешанные декаденты" -- хотя для представителя дворянской культуры и сомнительно, но все же может быть, а вот "закономерно" -- явно из словаря другой эпохи

Вообще, с языком в романе напряженка. И если автору через разные "ишшо", "ить", "дык", "востришь" еще удается стилизовать мужицкую речь, то с дворянами выходить явный прокол. Воссоздать язык начала недавно скончавшегося века кажется задачей несложной -- это же не Московская или Киевская Русь. Однако сколько изменений претерпел с тех пор наш многострадальный русский язык! И если основной словарный запас и синтаксис как вкопанные стоят на месте, то словесное наполнение подчас изменилось прямо на противоположное (например, слова "совесть"). А слова и образ мыслей -- близнецы-братья, неправильно употребляешь первые, совершенно искажается последний, как в приведенных нами примерах.

Поэтому при писании исторических романов из недавнего прошлого от автора требуется очень тонкая стилизация: язык (а значит и психология) он и тот все еще и уже не тот.

Конечно, Марк Иосифович пытается, как нас учили литературные учебники, индивидуализировать речь персонажей. Иногда получается довольно удачно. Например, когда Шумиловский говорит Колчаку о "людях труда", имея в виду рабочих, адмирал иронично замечает про себя

"Они люди труда, мы, стало быть люди безделья",
выдавая этой репликой свой дворянский образ мыслей. Или когда чешский офицер говорит об иркутском восстании
"В нем участвуют эсеры, коммунисты всех мастей -- большевики, меньшевики..."
-- это тоже хорошо: для белых они все едины, сколько бы три или больше лиц у них не было.

Гораздо же чаще в уста персонажей романа издают современные звуки, либо сбиваются на штампы, дворянски образованному человеку было бы стыдно употреблять которые даже и во внутреннем монологе, тем более, что они взяты напрокат из другой эпохи (типа декабристов и тогда же уже и осмеяны)

. "Сколько связано у него с этим городом [родным для Ковалевского]... Судьба разметала [его близких и друзей] по разным уголкам... но милый-то сердцу Тобольск стоит на месте и, как заказник, как заповедный уголок, ждет его, огрубевшего, бесприютного скитальца"
Такое можно было сказать только иронически, а уж иронизировать наедине с собой?.. Оно, конечно, возможно, но зачем?

Но если начальные убеждения героя не имеют под собой твердой опоры в мировоззрении класса, к которому он должен принадлежать по первоначальной росписи действующих лиц, то и весь путь его нравственных исканий тормозится уже заранее тупиковыми коллизиями. Те убеждения, на вынашивание которых автор "Адмиральского часа" отпустил такой большой кусок повествовательного пространство, вылезают уже в самом начале романа.

Едва очутившись волею судьбы и пославшего его начальства в Красной Армии, Ковалевский сдает свой первоначальный образ мыслей (о котором читателю скорее приходится предполагать исходя из белогвардейского статуса его носителя, чем заключать из анализа фактов внутреннего мира) и малодушно приходит к убеждениям, которые ему надо бы поберечь до эпилога.

"Страстно захотелось не делать трудного выбора между красными и белыми [о каком выборе может идти речь у белого офицера, несколько дней всего как засланного в красный тыл], перестать поганить эту прекрасную, мирную по самой своей природе, землю, это голубоватое поле, которое по весной надо засевать зерном, а не усеивать сейчас трупами".
И как естественный вывод, возникает мысль о логическом конце
"захотелось выхватить из кобуры наган, приставить холодное дуло к виску, с наслаждением надавить пальцем на спусковой крючок".
И, ей-богу, зря он этого не сделал. Тогда бы можно было говорить еще об одном великолепно выписанном образе персонаже романа с остро прочерченной судьбой. Размазав же агонию подполковника Ковалевского на десятки страниц, заставив одни и те же мысли без конца и без какого-то видимого разнообразия, хоть чуть-чуть бы намекавшего на развитие образа, лезть в офицерскую голову, автор резко подпортил физиономию своему любимому герою.

Говоря о гибели Ковалевского, а он-таки пустил себе пулю в висок, правда не в надлежащем месте, а через пару сотен страниц, теперь уже нельзя не упрекнуть автора в чересчур расточительном отношении к своим героям. Смерть главного героя, особенно когда он нацелен на симпатию читательской аудитории, -- слишком сильнодействующее средство, и пользоваться им нужно крайне осторожно.

В жизни встречаются сколько угодно нелепых смертей. Умирают, возможно, много людей превосходных и достойных, а мы только выдыхаем короткое увы! и через пару сожалительных секунд снова продолжаем изнурительный бег по повседневности.

Но смерть главного героя производит тягостное впечатление, возможно, потому что здесь действует эффект самоотождествления читателя с виртуальным персонажем, как бы вживанием в его шкуру. Мы принимаем ближе к сердцу вымышленные беды вымышленных людей, чем подчас самых что ни на есть наших ближних. И должен, по крайней мере, рушится мир, чтобы оправдать смерть полюбившегося персонажа. А в "Адмиральском часе" мир не только не рушится, но напротив, сквозь слезы улыбается подполковнику. Он продвигается по службе, любимая девушка идет за ним на край света (через Панамский канал из Новороссийска добирается до Омска -- еще чуть-чуть и ради милого была бы кругосветка).

Тяжелые испытания, конечно, тоже не минуют Ковалевского: гибнет друг по, как казнит себя подполковник, его вине, хотя самый придирчивый знаток вопросов чести навряд ли найдет даже самые малые обстоятельства морального состава преступления. Но разве из-за гибели друга люди лишают себя жизни? Страна расколота пополам, и одна половина пожирает другую. Еще более смехотворный повод для самоубийства? У нас вот тоже в России все не так, как у людей, но не стреляться же теперь в массовом порядке на радость нашим врагам, особенно внутреннего происхождения?

И еще. Судьба Ковалевского никак не связана с судьбой Колчака. Их пути пересеклись в короткой эпизодической точке, не оставив взаимного видимого следа в душах. Оттого биографический роман не складывается. Линии двух К даже не параллельны, а устремляются к непонятным точкам каждая сама по себе, словно читаешь попеременно то один, то другой роман. Автору так и не удалось придумать между ними сюжетной сцепки.

Кроме того, выбор Ковалевского на роль основного героя не совсем оправдан еще по одной причине. И Колчак, и Ковалевский -- люди одного замеса, причем не только в силу кастовой принадлежности, но даже чисто психологически. Развертывание их биографий, даже если бы оно было осуществлено удачно, должно было бы протекать по одним рельсам. А чтобы оттенить образ адмирала требовался как раз контрастный фон.

Такую возможность мог бы представить любимчик автора -- большевистский комиссар Залман Клубков. И нужно сказать, построением сюжет он был помещен в достаточно выгодную позицию: этакого Вергилия, сопровождавшего белого Данта по красным тылам и большевистскому подполью. Он мог бы составить красноречивый комментарий к процессу краха и разложения колчаковской идеологии.

Иногда Клубков довольно удачно использует предоставленные ему возможности. Очень точно и емко он характеризует позицию верховного по отношению к творимому в Сибири произволу. На замечание своего другу, что Колчак, может и знать не знает и ведать не ведает, что делается его именем (говоря современным языком "чиновники подставляют Колчака") Залман дает убийственный в своей неотвратимой простоте и справедливости ответ

"-- В том-то и особенность диктаторов, что они никогда ничего подобного не знают. Все вокруг знают, даже в газетах пишут, а они -- в неведении изволят пребывать".
К сожалению, выступить в роли противовеса, за исключением нескольких ударных даже не эпизодов, а реплик красному комиссару автор не дал. Прежде всего из-за неверно расставленных в романе акцентов. Для того чтобы клубковский голос был слышен, следовало бы либо приглушить внутренние монологи подполковника Ковалевского, которые ничего не добавляя к уже заявленной Колчаком и автором идеологической базе, оттягивают на себя задачу комментирования событий. Либо же наоборот дать им излиться словесным потоком на комиссарскую голову и тем спровоцировать ответную реакцию оппонента.

Этому мешает не совсем удачное для данных целей построение сюжета. Ковалевский вынужден надуманной автором ситуацией маскироваться под красного, а, следовательно, скрывать свои белые мысли. Однако, мне кажется, особой проблемы здесь нет. Почему бы Ковалевскому не маскироваться под сомневающегося красного, особенно с учетом того, что перед ним был друг, что до 1937 года оставалось еще два десятилетия, и что таких сомневающихся среди офицерского состава Красной армии было пруд пруди (наверное, для многих читателей удивить мнение историка, что царских офицеров в Красной армии было больше, чем в белой; причем их верность режиму большевиков поддерживалась не столько убеждениями, сколько разработанной ведомством Дзержинского залоговой схемой привлечения членов их семей для обеспечения Красной армии надежным командным кадровым составом).

И все же не сюжетные несообразности тормознули утверждение красного комиссара на позиции основного героя, а отсутствие за его плечами полноценной биографии, и, как следствие, необходимо идеологического инвентаря для полноценной дискуссии. Биографии не в смысле поворота событий: тюрьма, каторга, побеги, подполье (этого товара у литературных большевиков было перепроизводство) -- а в смысле отражения этих событий в становлении и воспитании характера.

Залман Клубков не только при первом своем появлении на страницах романа обозначился как несгибаемый революционер, но, кажется, таким он уже появился из чрева матери. Нам кажется, изображая большевиков в нечеловеческих масштабах, советская литература оказала восхваляемым им коммунистам медвежью услугу, лишив их образы необходимой для искусства полнокровности. А для нынешнего поколения пишущих комиссары уже не представляют интереса. Так поезд русской литературы и пронесся мимо большевиков, как мимо затерянного в степях полустанка, а жаль.

Анализируя "Адмиральский час" как роман биографического толка, мы все-таки не склонны полагать, что главные его трудности спрятаны в тех обстоятельствах, которые мы только что осветили, и которые при всей их важности теме не менее кажутся нам частными моментами. Проблемы биографического романа, на наш взгляд, имеют более фундаментальный характер, чем то может выявить какой угодно, но остающийся в художественных пределах анализ.

Марк Юдалевич всегда относился к тем писателям, клавиши чьи печатных машинок точно чувствуют читательскую конъюнктуру, если понимать этот термин правильно и подразумевать под читателем не того не того, перед кем писателя, как и любой гражданин должны гнуть свое мнение, а того, кто в конечном итоге поддерживает или опускает литературу своим кошельком или зрительским вниманием. (Последнее обстоятельство также играет немаловажную роль, ибо что такое телезритель как не выродившийся читатель, а сериал, как не пропущенный через сценарную мясорубку роман).

И вот этому-то читателю сегодня неинтересны переживания и душевные движения таких же как он бедолаг, в какие бы костюмы современные от китайцев, комиссарские кожаны или белогвардейские мундиры их не нарядил писатель. А потому писательская фантазия -- словно рядом с рабочим столом или компьютером постоянно маячит недреманное читательское око и бдит, что там появляется на бумажном или силиконовом мониторе, -- вынуждена изощряться в наворачивании перипетий, изобретении событий или постановке сцен с налетом театральности, перегружать повествование любопытными сведениями, либо анекдотами из жизни замечательных людей.

Вот и получается что хороший, добротный биографический роман, если его автор вздумает удержать его в огороженном классическими образцами загоне, впадает в полудремотное состояние вымирающего мамонта. Писатель, в подсознании которого где-то маячат бледным пятном художественные мотивы, не может задействовать в качестве главного героя историческую личность, хотя конъюнктурный бес подбрасывает ему мыслишку, что ничего, кроме выигрыша, его на этом пути не поджидает. Тот же бес морщит рожу, лишь только в писательской голове проносится тень обычного человека. И что толку, что предшествующая литература, особенно русская, снабдила вступившего на это поле множеством самых тонких инструментов для копания в самых отдаленных уголках душ именно обыкновенных людей. С тяжелой десницы Льва Толстого великий человек он больше для карикатуры подходит, чем для исторического романа. Словом мастерам биографического жанра нужно перековывать традиционные приемы во что-то другое, более соответствующее новым запросам читателей.

Наблюдая читательскую полемику -- и в журнальном и в бытовом вариантах -- вокруг опусов историко-биографического жанра -- а интерес к ним даже в негативном плане огромен (все ругают Радзинского, но мало кто пропускает его передачи) -- отмечаешь, что она все время заклинивается на обсуждении великих мира сего. При этом роман как таковой остается нетронутым. Читатель словно выцеживает из его мякоти факты и анекдоты и ими насыщает свою духовную утробу. Иногда думаешь, думаешь, да и удумаешь типа, может время исторического романа прошло, и литературе пора возвращаться к жанру жизнеописаний в духе Плутарха, а еще лучше Светония.

Впрочем, биографический роман может показаться еще одним своим ликом, обсуждая который мы плавно переходим к другой жанровой разновидности романа, представленной в "Адмиральском часе" -- роману приключенческому (авантюрный, детектив, фантастика -- его самые встречающиеся разновидности). Это исторический роман в его классическом варианте, выпестованный В. Скоттом и Дюма и отторгнутый русской критической мыслью на обочину литературного процесса как нечто несерьезное и легковесное.

Метаморфозы мятущегося сознания здесь заменяет головоломный слалом по жизненным виражам. Насколько такой тип романа конкурентоспособен с самыми увлекающему домохозяек мыльными операми (но больше по душе домохозяевам), свидетельствуют сногсшибательные тиражи Акунина, Марининой и других, о которых настроенное на серьезную волну ухо даже и не слышало, но чьи произведения живо обсуждаются в парилках, днях рождения, пригородных станциях, когда глаза напрасно вглядываются в точку пересечения параллельных железок и откуда никак не появляется не следующий далеко не точно по расписанию поезд, и в других местах культурного досуга. Причем, отечественные авторы на этой почве уже давно оттеснили на второй план от магазинной кормушки своих более продвинутых западных коллег.

Разумеется, приключенческая литература далеко не обязательно литература второсортная, и тут нужно пересмотреть установленные нашими классиками художественные стандарты. Урожай образцов высокой прозы собирается и на этой ниве.

Но особенности жанра накладывают на авторов тем не менее некоторые неприятные ограничения. Когда одна сцена подгоняет другую, стремя сюжет к намеченному финалу, на разгребание психологических заморочек у читателя нет терпения. Поэтому характер персонажа должен быть задан четко и определенно, а дальнейшее развитие должно лишь подкрепить этот характер или, наоборот, сорвать личину, при этом не более одного раза и, желательно, в самом конце, да так, чтобы читатель аж крякнул от изумления. Какой-нибудь Печорин с его постоянными перепархиваниями от одной маске к другой здесь в конец запутает читателя.

Соответственно, авторские наблюдательность, ум должны сказываться не столько в тщательной проработке отдельных характеров, сколько в многообразии выпущенных из клетки фантазии на бумажную волю типов. Так же большое значение имеет фон. Для исторического романа он должен составляться из ярких, колоритных, калейдоскопически сменяющих друг друга сцен. Причем не в последнюю очередь яркость достигается броской костюмностью, экзотикой местного и временного колорита, словесными выкрутасами.

Духом эпохи должен быть подан так, чтобы буквально сшибать с ног. Если писатель исповедует максиму, что люди всегда одинаковы, ему нужно упражняться в философском, психологическом жанрах, но не исторических. Дух и колорит должны идти тесно обнявшись друг с дружкой. Уловить дух времени -- это вовсе не "проникнуться духом эпохи", а выудить из этой эпохи экстравагантные подробности и с соответствующим сюжетным гарниром подать их на читательский стол. Правда эпохи -- в ее красочности, как у Гиляровского, а не в "Скучной истории", как у Чехова (конечно, это касается только особенностей жанра).

Автор "Адмиральского часа" прекрасно владеет всеми приемами, необходимыми для создания добротного приключенческого романа. Действие, по большей части уходит в диалог -- должно быть, сказывается опыт театрального писателя, -- что очень важно для произведений этого жанра, ибо длинные описания ослабляют напор действия.

Юдалевич умеет найти выигрышные ситуации, которые возбуждают аппетит читателя. Смело вовлекает герой в запутанные обстоятельства, и никогда писательские способности вызволить их оттуда с демонстрацией ловкости и отваги не подводят его. Сцены хорошо просчитаны по длительности: ровно столько, сколько нужно, чтобы держать читателя в напряжении, не перегружая его терпения.

Прекрасна также разбивка на эпизоды и главы. В этом компоненте Юдалевич играет просто виртуозно. Он умеет захватить началом, потащить за собой читателя, буквально не давая ему шанса захлопнуть книгу

"Февраль начинался яростно -- метельным днем. Вечер с ожесточением ворошил сугробы, кружил снег, обжигал и слепил. В двух шагах люди не видели друг друга. [Несколько мазков -- и зимний пейзаж готов. Однако еще бы несколько, пусть даже сочных деталей, и читатель уже зевнет. Поэтому Марк переходит прямо к делу]. Погода напоминала Масленникову туруханскую ссылку, а Залман потирал руки от удовольствия.

-- Прекрасно, прекрасно! И погода за нас.

И сегодня у него было такое ощущение, что дело пойдет гладко и удачливо".

(Надо сказать, что с описаниями природы у русских есть определенный напряг. Они каждый раз выпускают ее на сцену, чтобы заполнить зияющие лакуны романного пространства: природа, де все вывезет. Даже классик нашей алтайской литературы Гребенщиков грешен этим, а вот Марк Юдалевич -- нет. Хорошо и в меру).

И, наконец, самое главное, что действие строится не ради действия, как в приключенческом романе чистой воды, а выясняет характеры. Даже эпизодические персонаж успевают блеснуть своей неповторимостью в кратком миге отведенного им романного пространства (к сожалению на больших отрезках, как мы уже отмечали, начинается психологическая пробуксока). Часто писатель откровенно любуется удалью своих героев, что несколько не вяжется в довольно-таки драматическим, не располагающем к удобному в духе "Неуловимых мстителей" поглощению романа.

Однако для полнокровного приключенческого романа "Адмиральскому часу" не хватает главного. Приключенческий роман -- это не последовательность эпизодов -- 1,2,3... -- причем такая, что их можно менять местами, опускать или набивать текст новыми. События произведений этого жанра должны быть прошиты одной сюжетной нитью, и нанизываться на нее как бусинки, порвал нить в одном месте: и бусинки рассыпались. Сам же сюжет должен быть обозримым и явственным для читателя, то есть уже с первых эпизодов как законный возникает вопрос: "Чем все это кончится?"

В рассматриваем романе этого нет. Начинается "Адмиральский час" с того, подполковника Ковалевского посылают из деникинской армии в ставку Колчака. Смысл этого действия непонятен, тем более затеянный переход через линию фронта: опасность потерять курьера велика, а выигрыша по времени никакого. Вернее эти действия могут иметь свои резоны с точки зрения специалистов контрразведки, но они оставляют в совершенном недоумении читателя. А читателя нельзя держать за дурака: он должен разбираться в пружинах тайной игры на уровне самых изощренных умов. курьера никакого выигрыша по времени не дает.

Ковалевский прибывает без особых последствий для развития сюжет в ставку Колчака, где он со своей миссией, оказывается, так же непонятен для специалистов контрразведки, как и для читателя. Итак, интрига исчерпана, а роман еще не дошел до половины. Срочно придумывается другая интрига, но и она не дотягивает до финальных эпизодов.

Думается, правила построения приключенческого романа писатель такого опыта и класса, как М. Юдалевич, уже содержит в крови где-то рядом с красными тельцами. Недостатки же "Адмиральского часа" проистекают, по всей видимости, из попыток сочетать несочетаемое: приключенческий роман с тонким психологическим анализом или эпическим размахом. А это, в свою очередь, происходит из-за давления, оказываемого обильным, но не переваренным пока ни историей, ни нашей литературой материалом.

Колчаку -- замечательному моряку, Колчаку -- полярному исследователю, чтобы предстать единым в трех лицах, требуется еще одна ипостась. И есть такая ипостась. Все, кто пишет или говорит о Колчаке, непременно, хоть краешком нескромного внимания, да пытаются подглядеть в его любовную связь с Тимиревой.

Не мог, естественно, пройти мимо столь вопиющих и соблазнительных для любого писателя обстоятельств и Марк Иосифович. Что давало возможность развернуть еще один тип романа -- любовный.

Правда, любовный роман как жанр в советской литературе чувствовал себя крайне неуютно.

Вот так смешил на юбилейном вечере публики Горбачев (его однофамилец был последним генсеком КПСС, тоже артист, но менее талантливый). Он в качестве начальника вел диалог со своей подчиненной, которая была по совместительству красивой женщиной и по этой причине он не мог пройти мимо нее равнодушно:

-- Как у вас дела с заказом N 24?

-- Сложный вопрос.

-- Техническая документация готова?

-- В основном да.

-- Я тебя люблю. [И тут же без паузы] Проект согласован?

-- Над этим мы сейчас работаем.

-- Замуж за меня пойдешь?

-- Пойду.

-- Нужно срочно поставить в известность главк.

Любовь давалась положительному герою в награду. Либо хождением налево его пытались "вочеловечить", иначе его положительность становилась уж совсем без вкуса, цвета и запаха.

И автор "Адмиральского часа" не отклоняясь следует проложенным поколениями советских, а до них русских и древнерусских составителей летописей, курсом.

Вот накануне серьезного задания, стрелка шанса вернуться с которого чуть-чуть подрагивает, стремясь оторваться от губительного 0, герой, возможно, в последний раз встречается с любимой женщиной. Эта встреча, по мысли автора, должна быть пронизана флюидами нежности, в воздухе дрожит робость ("Ирина удивлялась тому, что редкостной смелости офицер робеет перед ней"), в душах, как хочет заставить поверить читателя автор, шевелятся, а с уст нейдут невысказанные слова. Словом, все что положено в подобного рода сценах доставлено на место действия.

Но перестук сердец идет под горячий спор о Ленине, Троцком, Корнилове, большевиках. Не остается вне поля зрения и политическая обстановка в Германии. На очередной выпад своего оппонента (она же любимая женщина) Ковалевский

"в запальчивости вскочил со стула, пристукнул каблуками.

-- Позвольте откланяться.

Ирина подчеркнуто церемонно кивнула.

'Вот она какая... впрочем ему-то она никогда не принадлежала, не только сердцем, но и мыслью'"

И на этом любящие сердца едва было не разлучились.

Насколько адекватнее прозвучала сцена в современной оранжировке. Герой и героиня оказались бы в постели быстрее, чем чувство авторского целомудрия успело бы ударить по рубильнику и скрыть от еще оставшихся нескромных глаз технологию секса. Но разговор в постели между придыханиями был бы тот же самый.

Ну, предвкушает иной просвещенный исторической попсой читатель, уж на Колчаке-то автор наддаст любовного жара, так что уши трубочкой свернутся. Ведь любовь Колчака и Тимиревой -- это исторический факт одного ряда с любовью какого-то короля к Помпадур, Екатерины к Потемкину, Антония к Клеопатре. Ничего подобного: природа отечественного автора и здесь берет свое.

Едва дождавшись приезда любимой женщины, адмирал тут же читает ей историческую лекцию о своей родословной с широкими экскурсами в истории государства Российского. А в дальнейшем немногие страницы вырванные из бурного исторического потока для встреч двух любящих существ наполнены политинформацией о положении на фронтах и задачах текущего момента.

Вот таковы у нас... писатели? увы! и читатели тоже, и особенно, когда они не читают, а просто живут. Это касается не только современной или советской, но и русской классической литературы (исключения, конечно, имеются: Гончаров, Бунин... кто еще?).

Конечно, если составить антологию любовной прозы из рассказов, фрагментов пишущих или писавших на русском языке авторов, получилась бы солидная библиотека, лучшие страницы которой стояли бы вровень с лучшими страницами любовной прозы любой из мировых литератур (в это собрание мы, представители Алтая, могли бы с гордостью предложить "Красных лис" Гущина). Но именно из фрагментов, надерганная. Любовь всегда в отечественной литературе была лишь подсобным средством для выражения идей общественного звучания. И остается в качестве такового до сих пор.

Однако то, с каким пылом мы откритиковали любовную линию романа, вовсе не идет в зачет критических очков автору "Адмиральского часа", и не только по причине того, что русская литература не нагуляла достаточного опыта в этом вопросе. Загвоздка здесь в том, что любовная тема такая тонкая штучка, что не терпит иного положения в романе, кроме лидирующего. Любой великий роман, вращающий действие в иных, чем взаимоотношение полов сферах, терпит неудачу, когда пытается подтянуть любовь к иным тематическим горизонтам.

Самое мудрое со стороны писателя в не чисто любовном романе -- это ограничиться констатацией фактов интимной биографии героев с некоторыми лирическими вкраплениями для разнообразия, иначе эпический масштаб добьет читателя -- опять же неподражаемый образец здесь "Война и мир" -- а не пытаться захватить мир переживаний целиком. Даже французы, литературные мастера клубнички не в силах разыграть любовную карту, когда их главная художественная мысль занята деловыми играми. Тогда их диалоги до боли напоминают переданный Горбачевым.

Любовный роман -- настоящий, конечно, а не мыльная опера -- напротив втягивает в водоворот своего вращения человека со всеми его потрохами: биологическими, социальными, культурными. В каком-то смысле любовный роман -- это и есть настоящий роман, роман романов. Остальные разновидности этого жанра -- довески, иногда вырывающие читательскую аудиторию из сладких любовных грез, но в длительном историческом сражении, возвращающиеся в исходное лоно любовного романа.

Напоминая основную нить наших рассуждений, попытаемся кратко оценить перспективы исторического романа. Когда мы неосторожно заметили, что русский читатель не очень-то склонен к любви, факт громадной популярности в нашей стране Мопассана, Флобера, Золя, должен сильно подкорректировать это высказывание. Возможно, сейчас молодежь учится понимать любовь на американской эротике -- мы учились именно на французских романах и, думаю, к этому все еще вернется.

Точно так же ссылки на особое время, на засилье секса, который якобы только и интересует читателя, идут скорее всего от творческого бессилия. Любовь в романе и реальные отношения в жизни весьма далеки друг от друга. Это скажет любой, переваливший определенную возрастную планку.

И хотя автор настоящей статьи не был во Франции, -- а если бы и был, как бы он, насаясь с двумя громадными сумками по магазинам, унюхал дух нации? -- но он почти уверен, что и прославленная французская галантность -- это прекрасный цветок, выращенный на литературных грядках, а не реальный фрукт, снимаемый под черепичными или из стеклопластика крышами Парижа.

Любовь -- это всегда мечта, даже в самом реалистическом романе (и не дай бог ей сбыться, это же жить будет невозможно). И мечта неискоренимая. Это мечта о возможности свободного выбора, а не опускание бюллетеня в урну судьбы, на котором пропечатаны неизвестные и равно безразличные имена. Любовь -- это мечта о гармонических отношениях между людьми, которые надо построить не в целом обществе, что учитывая неискоренимую человеческую глупость представляется мечтой идиота, а всего лишь в маленьком двухместном мире, связанном самыми тесными узами суровой необходимости. Любовь -- это мечта о понимании, не научного толка, когда человек проецирует в математическую модель параметры своего поведения, а которое невозможно без горячих волн сострадания и сопереживания. Любовь -- это мечта и прозрение мужественного в мужчине и женственного в женщине... Словом можно рассуждать, что такое любовь, пока не кончатся чернилами в авторучке, даже совсем новой, или не сотрется всякое различимое глазом подобие букв на клавишах, и все равно не прийти ни к какому окончательному выводу. А значит и исчерпать эту тему никакими даже самыми великими романами невозможно.

И сказать, что-де времена не располагают к любовным рассусоливаниям -- ну это почти то же самое, что поверить, будто нынешние времена изменили природу человека.

И нам кажется, что пара Колчак-Тимирева представляет хороший исходник для любовного романа. Ведь не за политические расчеты-просчеты адмирал был полюблен и не за его умение ставить мины хранилась ему верность в течение десятилетий после расстрела. Да и не понимала и не принимала эта женщина -- как нам кажется, чтобы не говорили историки -- всей этой политической возни: не об этом болели у нее голова и сердце...

Одним словом, тема остается открытой и, возможно, еще найдет своего автора. Автора, у которого хватит и мастерства проникнуть в тонкий механизм любовного взаимодействия двух душ и мужества отказаться ради любовной коллизии как романного объекта от главенства исторической, биографической и пр. составляющих литературного действа.

Итак, в своем "Адмиральском часе" М. Юдалевич с бОльшим (эпический), средним (биографический и приключенческий) или меньшим (любовный) успехом задействовал почти все (пожалуй только воспитательного не коснулся) разновидности романного искусства. И если сам этот роман и не представляет собой вершин жанра (а не один великий роман, как метко заметил один мой знакомый по переписке литературовед, не отмечен печатью безукоризненного совершенства -- это скорее удел произведений ловко имитирующих настоящую литературу), то показал наглядно, в интерьере Алтая, на каких вершинах этот жанр обитает.

И невольно напрашивается вывод: раз роман достиг совершенства, то пора ему ставить печать отмирающего жанра -- что в этом мире может быть совершенного? Небольшая аналогия, пожалуй, поможет правильно поставить вопрос и получить на него адекватный ответ.

В 70-е годы XIX века в Англии со стапелей сошел парусный корабль, название которого, к сожалению, унесло из моей памяти осенним ветром вместе с вырванным листочком из моей записной книжки. Совершив всего несколько рейсов в Индию этот корабль был срочно отправлен в Музей морского флота, где находится и поныне, вызывая восхищение сначала специалистов-моряков, а теперь специалистов-историков.

Ибо этот корабль был само совершенство. Красота линий, белоснежное убранство мачт, комфортабельность (это был по преимуществу пассажирский лайнер) сочетались с превосходными мореходными качествами. Достаточно сказать, что парусу улавливали малейший ветер, судно скользило по самым бурным волнам, как по маслу, и могло двигаться чуть ли не с 30градусным против ветра галсом.

Но несчастливая планида вытолкнула его бродить по морям, когда паровые чудовища уже прочно завоевали водную стихию, если не превосходством мореходных качеств (и даже не быстротой передвижения -- парусник уже отчаливал из Бомбея, когда вышедшие за день пароходы еще пыхтели где-то в районе Мадагаскара), то этим бичом современности -- экономичностью. Богатые аристократы, готовые платить за роскошь красивого морского путешествия, как отмечали современники, проиграли среднему классу, в глазах которого дешевизна и большая грузоподъемность искупали многонедельное времяпрепровождение на грохочущих и трясущихся корытах.

Парадоксально, если человек, жизненный путь которого не прерван в неурочный час, умирает, полностью исчерпав свои жизненные ресурсы, истощенный физически и деградировавший умственно, то создания человеческого гения безжалостно отбрасываются на обочину истории человечеством как раз в том момент, когда они достигают совершенства.

И думается -- неужели в полном соответствии с объективными законами исторического развития -- эти монстры: кино, телевидение и самый монструазный из них Интернет -- вытеснять роман, а прочую литературу используют для мелких услуг текстового сопровождения на рекламных посылках? Все может быть. Но еще долго эти монстры будут подпитывать свои сериалы, сайты, черт знает что еще богатой умственной и эмоциональными витаминами романной пищей.

Хотя где-то теплится мысль, что великие изобретения так просто не исчезают за очередным историческим поворотом, а архивируются в отделенный уголках памяти человечества, чтобы в определенный момент выскочить на свет в готовности номер один. Речь идет о парусном флоте, конечно.

В. Соколов

Библиотека русской литературы Алтая


 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"