Сотников Борис Иванович : другие произведения.

Книга 10. Рабы-добровольцы, ч.1

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:

 []

--------------------------------------------------------------------------------------------------
Эпопея    "Трагические встречи в море человеческом"
Цикл  2    "Особый режим-фашизм"
Книга 10 "Рабы-добровольцы"
Часть 1    "Товарищ, верь!.."
-------------------------------------------------------------------------------------------------
Невольники, заключённые в советские концлагеря, добывали в северных, удалённых краях страны, уголь во взрывоопасных шахтах, медь в рудниках, создавали запасы строительных материалов, а пресса об этом молчала, словно их не существовало. Но ведь ещё бо`льшая часть "свободного" населения работала после войны на производстве, служила в армии, училась в учебных заведениях. И на головы этих "свободных" граждан обрушивалась мощная лживая пропаганда о строительстве коммунизма, заря которого уже-де приближалась. Молодое поколение, неопытное в жизни и политике, верило в эту ложь. Оно стало рабами-добровольцами. А чтобы рабы не разуверились, Сталин находил виновников плохой жизни - "врагов народа", и валил свои экономические промашки на их головы. А после того, как вождь народов начал расправляться с "безродными космополитами", очищая ветви Советской власти от засилья в них евреев, ему поверили даже многоопытное старшее поколение: "Ну, всё, кончатся теперь наши страдания!.."
Роман "Рабы-добровольцы", на первый взгляд, книга вроде бы спокойная, как широкая Волга, и напоминает реку жизни. Но от этой реки невозможно отвести взгляд, потому что видится многое, скрытое под водой.

Для себя жить - тлеть,
для семьи - гореть, а
для народа - светить.
(русская пословица)

Если я не за себя,
то кто же за меня?
Но если я только за себя,
зачем я?
(из Библии)

Политическое растление молодёжи в Советском Союзе начиналось с детских лет, когда она по утрам слушала бодрую песню, "Как хорошо в стране советской жить", а в школе внушалась мысль о том, что советские люди живут в самой справедливой стране в мире. Массовая же пропаганда миллионными тиражами печатала остальную ложь советской власти, ежедневно призывая верить заявлениям коммунистов о светлом будущем при "заре коммунизма", которое наступит завтра. Главное, товарищи, это верить нашей партии, которая, как рулевой на корабле, знает, куда вести государство-корабль с верными ленинцами на борту. Родоначальником пропаганды двуличия можно считать поэта Владимира Маяковского, крикнувшего во всё горло верноподданнические слова: "Мы говорим Ленин, подразумеваем - партия. Мы говорим партия, подразумеваем - Ленин!" Правда, вскоре Маяковский застрелился от такой хорошей жизни, "где вор с хулиганом, да сифилис". Но всё же успел втянуть в свою фашиствующую партию доверчивую молодёжь, поверившую в "дело Ленина". Особенно много рабов-добровольцев было в армии. Удивительно, что миллионы людей ставили знак равенства между коммунистическими идеями о справедливости и практикой насилия во имя прекрасного будущего, а потому не замечали двуличия советской власти, умалчивающей о пытках на допросах в НКВД и расстрелах тысяч ни в чём не повинных граждан. И это было общей трагедией рабов-добровольцев.
От Автора

Ложь партии Ленина-Сталина, на которой ежедневно воспитывалось моё и последующие поколения, словно кислота вытравливала из нашего сознания всё человеческое. На него наслаивалась льющаяся из радио и печати казёнщина, которая как короста покрывала народную доброту, застывая на ней цинизмом бездуховности и нескончаемого обмана, заворачиваемого в красные полотнища с лозунгами: "Советская власть - самая гуманная в мире", "Советский суд - самый справедливый в мире", "Советский образ жизни - самый передовой в мире" и т.д., и т.п., включая самый наглый в мире лозунг: "КПСС - это ум, совесть и честь нашей эпохи". Но последней каплей сверхмирового "гуманизма" оказалось, прямо-таки людоедское, распоряжение генсека КПСС Л.И.Брежнева, сотворившего себе, любимому, бронированный панцирь из наград, а человечеству - презрение: он приказал упрятать в днепропетровскую загородную "психушку" звезду человечества Юрия Гагарина и содержать его там тайно в мокрых смирительных рубахах. И молодой, сильный человек, лишённый в течение 20 лет общения с людьми (санитары-палачи не в счёт), газетами и радио, без прогулок на свежем воздухе, умер в бетонном подземелье ещё не старым, всеми забытый. Даже сам Брежнев, подохший от пьянства, не вспомнил, какую лютую участь он уготовил парню всего лишь за нелестную фразу о нём, генсеке, в частной беседе на даче секретаря комсомола Павлова, в комнате, где был установлен секретный микрофон для подслушивания службой КГБ. Какой ещё иной фашизм на планете Земля можно сравнить с "советским"? И почему новые вожди КПСС после смерти своего соратника по "уму, совести и чести" Л.Брежнева, продолжали молчать об этой подлости и бессудной жестокости, превзошедшей всех палачей мира? Ведь они-то знали об этом, не говоря уже об исполнителях-палачах из КГБ, арестовавших Гагарина и сдавших его в "психушку" на жуткую Голгофу. Сообщил об этом зверстве лишь "лечащий" врач "психушки", когда Гагарин умер у него в подвале. Но и он решился на такой поступок, лишь когда получил паспорт на выезд за границу, но... не успел рассказать подробностей, так как, прилетев в Тель-Авив, неожиданно скончался. Днепропетровск бурлил от его сообщения. А все бывшие "верные ленинцы" до сих пор молчат об этой таинственной истории. Чем это объяснить? Психологией "рабов-добровольцев", воспитанных на лжи партии Сталина? Или эрозией совести в мозгах, закомпостированных идеологией замаскированного фашизма? Даже напечатали в 2004 году в московском издательстве "Вече" в книге "100 великих загадок ХХ века" на стр. 387 фальшивку под названием "Тайна гибели Гагарина", в которой недвусмысленно сообщается об умышленном уничтожении космонавта, но... не в психушке, а якобы в подстроенной авиакатастрофе лётчику- испытателю Серёгину, с которым, будто бы, полетел Гагарин. Однако имя заказчика всё равно не названо, как и имена исполнителей. А это свидетельствует о том, что слишком позорна настоящая правда для бывших, поныне здравствующих, кремлёвцев высокого ранга. Но думаю, не за горами Исторический суд над такими, как Ленин, Сталин, Троцкий и Брежнев, с вынесением приговора: "Самые отпетые негодяи Человечества, создавшие самый бесчеловечный режим для жизни людей в огромном государстве Советский Союз".
Именно этот вывод-итог я предпосылаю данной книге с пожеланиями читателям 21-го столетия:
Граждане всех бывших Республик Советского Союза!
Пересмотрите в своих конституциях "право" одного человека управлять миллионами сограждан. Замените верховную власть Президента на власть Государственного Совета. Пусть этот Совет состоит из лучших умов отечества, которые изберут Председателя, управляющего государством под неусыпным контролем Совета. Это избавит народ от многих бед и несчастий, показанных мною в эпопее "Трагические встречи в море человеческом". Нельзя забывать свою историю, её надо изучать и делать выводы. Мой вывод: один человечек над государством - это нелепость. "Власть - развращает человека. Абсолютная власть - развращает абсолютно". Это давно сказано, и это правда. Будьте благоразумны и бдительны. А главное, не мешайте (насилием) интеллигенции и служителям религий осуждать Зло и проповедовать Добро! И мир станет добрее.
Глава первая
1

В Серпухове с вечерней электрички сошла интеллигентного вида старушка, одетая в северную "собачью" шубу, и подойдя к такси на привокзальной площади, назвала адрес. Через 10 минут старушка уже поднималась на высокое деревянное крыльцо большого частного дома. На её стук дверь отворила другая старушка, тоже седенькая, тоже интеллигентного вида. Гостья поздоровалась с нею и, чувствовалось, привычным властным голосом спросила:
- Здесь живёт Александра Георгиевна Воротынцева?
- Да, это моя дочь. Проходите, пожалуйста, она скоро должна вернуться с работы. Вот стул, садитесь...
- Благодарю, - сказала гостья. И представилась: - Татьяна Ниловна. Я - к вашей дочери, из Москвы. У меня до неё дело.
Хозяйка назвала себя тоже и разглядывая гостью - темные полукружья под глазами - помогла снять ей шубу, её мужскую северную шапку "малахай", предложила:
- Хотите чаю?
- А долго ещё ждать?
- Да как вам сказать? По-разному бывает.
- Ну, тогда не откажусь, - согласилась Татьяна Ниловна, садясь за стол.
Ожидая, когда хозяйка принесёт чай, она сразу опытно оценила и по обстановке в доме, и по такту, с которым хозяйка её встретила, не задавая наводящих вопросов, не расспрашивая о цели визита, что попала в интеллигентную семью, и это её несколько успокоило. Ехала она сюда без охоты, даже против своего желания, лишь бы исполнить просьбу мужа, оставшегося в Норильске и провожавшего её на аэродроме. Она была против его затеи, но подчинилась, коль уж не сумела переубедить при всём её властном характере. И всё время после того волновалась. Слава Богу, хоть не подтвердились самые худшие опасения: хозяйка, кажется, не из тех, кто может распустить язык и подвергнуть людей ненужному риску. Какой-то окажется её дочь?..
Дело было в том, что она везла с собой письмо заключённого Сергея Владимировича Воротынцева, бывшего инженера-внешторговца, арестованного в 1940 году по облыжному доносу своего же подчинённого, который работал с ним в тот год вместе в торгпредстве СССР в Англии. С тех пор этот Воротынцев стал "шпионом", завербованным английской разведкой, и получил за это по приговору закрытого суда 25 лет. Не помогли ни безупречная прежняя служба в торгпредствах СССР в Австрии и Франции, ни умелое доказательство бессмысленности инкриминированного ему обвинения сначала на следствии, а потом и на суде, ни прошлые заслуги покойного отца, профессора Высшего технического училища в Москве, известного учёного. Только того и добился Воротынцев, что высшую меру наказания, расстрел, ему заменили на срок. Но срок был таким, что при 52-летнем возрасте теперь до освобождения ему, вероятнее всего, не дожить. Все мужчины в роду Воротынцевых были похожими друг на друга, как копейки из одной чеканки, и умирали все на 67-м году жизни. Похожим на своего отца-профессора был и Сергей Владимирович. Его отец умер в 1943 году. Семью сына из Москвы, естественно, выслали, и его жена выехала к своей матери в Серпухов. Сам "шпион", находившийся в одном из норильских лагерей, был лишён права переписки. Вот и вся невесёлая история, которая теперь, из-за случайной, нелепой встречи мужа с этим Воротынцевым, вплелась и в их собственную судьбу, не очень-то весёлую тоже.
Худенькая, 48-летняя дочь хозяйки, Александра Георгиевна, пришла с работы действительно почти тут же - не успели выпить и по чашке чая. Каким-то чутьём угадав, что дело, с которым приехала Татьяна Ниловна к её дочери, серьёзно, хозяйка дома, Валентина Ивановна, представив гостье свою дочь, сказала:
- Ну, я пойду к себе, не буду вам мешать... - И вышла.
Татьяна Ниловна, терпеливо выждала, пока Александра Георгиевна разденется, вымоет руки и только после того, как она села за стол и вопросительно посмотрела на неё, сказала, наливая ей в свободную чашку:
- Вы хотели бы повидаться с вашим мужем?
От неожиданности Александра Георгиевна побледнела, но, наученная горьким опытом последних лет, да и опытом осторожности, накопленным ею за годы жизни с мужем за границей, где она находилась не только в качестве жены советского представителя внешней торговли, но и переводчицы, ничем более не выдала себя и ответила почти спокойно:
- Откуда вы знаете, где мой муж? Вы - из органов?
- Бог с вами, милочка! - вырвалось у Татьяны Ниловны. - Взгляните на мой возраст!.. Разве похожа я?..
Перед Александрой Георгиевной действительно сидела, полная достоинства, типичная московская интеллигентка старого закала - благородные серо-выпуклые глаза, нескрываемая седина, поджарость. Но более всего подкупала, конечно, манера держаться и скорбные вертикальные морщины в уголках губ. Такие уже появились и у самой Александры Георгиевны. И всё-таки она спросила гостью почти враждебно, так и не ответив на её вопрос:
- У вас ко мне какое-то дело?
Старушка, видя, что всё правильно, что она не ошиблась и что хозяйке не по себе, облегчённо подумала: "Слава Богу, кажется, такая же, как и мать!" И переменила тон:
- Конечно же, дело, милая вы моя! Только не пугайтесь, пожалуйста: я к вам с доброй вестью, а не с плохой. Ваш муж - жив и здоров, и пересылает для вас письмо, написанное не для отправки по обычной почте.
Вот теперь Александра Георгиевна почувствовала, как всё в ней от напряжения расслабилось, задрожало, и она воскликнула дрожащим голосом и дрожащими губами:
- Ой, ну, что же вы сразу-то не сказали!..
К щекам Александры Георгиевны прихлынула кровь, лицо её мгновенно помолодело и похорошело - и не подумать уже, что женщине под 50. И гостья, изумлённая такой неожиданной и разительной переменой, заторопилась, оправдываясь:
- А сразу-то нельзя было, милочка вы моя! Может, у вас появился мужчина, может, вы мужа больше не ждёте. А я, как молодая дурочка, сразу вам всё и выложила бы, так, что ли? А потом что?.. Вы простите меня, но в жизни ведь всякое бывает... Вдруг вы донесли бы, "куда следует"? Приходила, мол, такая-то... с тем-то. И все мы - горим из-за вас синим огнём!
- Но разве Сергей не сказал, что такого просто не может быть! - вырвалось у Александры Георгиевны с обидой.
- Простите, милочка, но я вашего Сергея в глаза не видела. Я вам только письмо от него... Муж, правда, предупреждал насчёт порядочности. И ещё там говорил кое-что, чтобы я не переживала. Но всё равно я придерживаюсь старого и доброго правила: доверяй, но и проверяй. Рекомендую и вам...
Александра Георгиевна протянула руку:
- Давайте письмо... - Что-то в гостье неуловимо отталкивало, не нравилось ей. Особенно это её "милочка" и круги вокруг глаз: "Как у кобры..." Но она знала, первые впечатления бывают ошибочными, и старалась не выказывать своей внутренней неприязни.
Татьяна Ниловна раскрыла сумочку, которую держала на коленях, и, передавая сразу 2 конверта, заметила:
- В целях предосторожности муж дал мне письмо для вас и вызов на бланке - в чистых конвертах. Мало ли что могло случиться в дороге!.. Вот так. В бланк - впишите свою фамилию, имя...
- Что за вызов? - не понимала Александра Георгиевна.
- В Норильск, на медеплавильный комбинат. Вызов вам понадобится в аэропорту, чтобы купить по нему билет на самолёт. Без такого вызова - вам туда не добраться. Сейчас даже на поезда, чтобы уехать, требуется какая-нибудь справка. Будто вы едете к больной матери или ещё какая причина. Надо заранее запасаться...
- Да мне-то зачем?
- Я же вам сказала: чтобы повидаться с мужем. Читайте письмо...
- Ой, простите! - Александра Георгиевна виновато наклонила тёмную, с проседью голову. - Всё так неожиданно, что в голове перепуталось... Действительно, уехать у нас трудно. Хотя после войны уже 5 лет почти прошло, а вагонов и паровозов всё ещё не хватает. Сын мне говорил, что транзитные поезда теперь называют почему-то "пятьсот-весёлыми".
- С самолётами - тоже не легче. Ну ладно, читайте, не буду мешать... Потом обо всём поговорим - я подожду...
Александра Георгиевна дрожащими пальцами вскрыла конверты, отложила в сторону бланк официального вызова на комбинат, с печатью и какими-то подписями, и принялась читать.
"Сашенька-Солнышко! Родная моя! Наконец-то, представилась возможность обратиться к тебе с человеческими словами, не боясь ничего, не таясь. На меня написал донос "Коэффициент", будто я встречался в стране Альбиона с каким-то их майором и передавал ему какие-то секретные документы. И сколько я потом ни объяснял, ни доказывал, что никакими секретными документами я не ведал, так как был покупающей, а не продающей стороной, что никакого майора в глаза не видал, что занимался лишь закупками оборудования для наших заводов, мне продолжали не верить, и осудили на 25 лет без права переписки, как изменника Родины и шпиона, работавшего на разведку Альбиона. По всем наводящим вопросам выходило, что донос мог сделать только "Коэффициент". Но когда я потребовал очной ставки с человеком, обвиняющим меня в измене, мне отказали.
Короче, никакого правосудия по отношению ко мне не было. Следствие велось без соблюдения законов, и теперь я окончательно убедился, что Раскольников был тогда прав абсолютно во всём. А мы с тобой ещё не верили ему. Или не до конца верили, помнишь?
Как "шпион" я лишён права переписки и нахожусь в лагере строгого режима вместе с власовцами, предателями и другими шпионами. Вот почему ты не получаешь от меня подробных писем, а только знаешь, что я жив, из тех коротких весточек, иногда приходящих к тебе особым путём. Просто я не хотел подвергать тебя ненужному риску. Что изменится? Ничего. Только лишние переживания и тебе, и мне: получила ли, не перехвачено ли послание, не арестована ли? Здесь есть и женский лагерь. Как только представлю себе, что и ты живёшь за колючей проволокой, у меня сердце сжимается и стынет кровь. А ведь могли, могли посадить и тебя! Хорошо, что ты сама, не дожидаясь выселения, выехала к своим. Прежде, чем написать тебе это письмо, я сначала узнал, что ты на свободе. Неважно - как. Тебе этого не нужно сейчас знать. А уж обратный адрес, чтобы и мне передали от тебя весточку, совершенно не хотел давать. Вдруг провокация или случится что-то непредвиденное! Однако на этот раз меня убедили в высокой степени надёжности "почты", сказали, что будет передана из рук в руки, и я решился. Решился ещё и потому, что обещана встреча с тобой, что это - может быть только один раз в жизни! Даже чистый бланк вызова мне показали, и я сам вложил его во второй конверт. Делаю и ещё кое-какие предосторожности, дочитаешь - поймёшь.
Итак, Солнышко, если суждено нам увидеться, мне нужно, кое о чём, тебя предупредить. А с другой стороны, и попросить. Ты не должна теперь ни у кого и ничего расспрашивать, чтобы не знать лишнего. Не навредить ненароком людям, которые нам помогают. Поэтому я и не называю тебе этих людей. Главное, ты должна решиться на встречу, остальное - ерунда. Если увидимся, я расскажу тебе о себе побольше, чтобы ты успокоилась - самое страшное всё уже позади, хуже не будет.
Сашенька! Теперь к тебе просьба. Если ты помнишь то, о чём писал когда-то Фёдор Фёдорович в том, известном тебе, письме, то постарайся изложить его мысли, насколько можно поточнее, на бумаге. Для нас тут это крайне важно, а сам я уже плохо помню последовательность его аргументов. Повторяю, знать как можно точнее этот текст для нас крайне важно сейчас. Поэтому, если тебе удастся восстановить его письмо хотя бы приблизительно, то привези его с собой.
Ничего другого мне сюда не вези, у меня есть всё необходимое. Денег - тоже не надо ни копейки. Напротив, деньгами я тебе сам помогу, так что можешь смело занимать их себе на билет. Работаю я теперь в тепле, и хорошие товарищи есть. Правда, в лагере есть и жульё, и настоящие власовцы, но большинство - такие, как я. Так что жизнь моя продолжается нормально, но надо добиться, чтобы она была наполнена достоинством и смыслом. Жизнь покорных животных, ожидающих своей участи и конца срока, нас не устраивает. Вот мы тут и придумали кое-что - как делал в своё время и советовал делать другим Фёдор Фёдорович. Но об этом - потом, при встрече.
А пока мне очень хочется повидаться с тобой, заглянуть в твои родные, всё понимающие глаза, без которых я нахожусь уже почти 10 лет. Я так хочу тебя видеть, что за один час встречи готов пожертвовать 5-ю годами жизни. Только бы увидеть тебя! Только бы не сорвалось, что-то не помешало. До встречи, Солнышко! Нежно целую тебя, обнимаю и надеюсь, что ты всё поняла. Твой Андрей Орехов".
Александра Георгиевна вздрогнула: "Господи, какой ещё Орехов? Что за странная фамилия и манера так заканчивать письмо?" На глаза её мгновенно навернулись слёзы. В душе всё оборвалось, она растерялась. "Как же это?.. Такой знакомый почерк, всё родное, Сережино, даже тайное "Солнышко", о котором никто, кроме двоих, не знает и никогда не слыхал, и вдруг какой-то Орехов! Да и о Фёдоре Фёдоровиче Раскольникове, топившем по заданию Ленина Черноморский флот в бухте Новороссийска, мог написать только Сергей. Он имеет в виду то письмо Сталину... В чём же дело?!."
Гостья, увидев её лицо, встревожилась:
- Что такое? Что-нибудь не так, изменилось?
- Да нет, - ответила, успокаиваясь и улыбаясь, Александра Георгиевна. Она поняла вдруг мудрую фразу мужа: "Кое-какие предосторожности, дочитаешь - поймёшь..." И, действительно, всё поняла. "Коэффициент" - это инженер Дашевский, которому дали сотрудники такую кличку за любовь к преувеличениям и завирательствам. Альбион - это Англия, жили тогда в Лондоне. Не называя ничего напрямик, Сергей не хотел давать ни одной зацепки на случай перехвата письма. Напиши он фамилию Дашевского, и карательные органы могли установить по материалам следствия фамилию автора письма. А так он останется для них Ореховым - пусть ищут такого. Вот почему и "вызов" в Норильск был привезён в отдельном конверте. Его получила, видимо, эта гостья, Татьяна Ниловна, от своего мужа. Риск был только в одном случае, когда она была уже здесь, без мужа и повезла с собою в Серпухов оба конверта сразу. Но вряд ли за нею установлена слежка. Москва - пока ещё не Берлин, а МГБ по тонкостям работы - не гестапо. Татьяна Ниловна человек опытный, заметила бы слежку.
Александра Георгиевна вспомнила и другое. Когда она стала женой Сергея, они работали в советском торгпредстве в Инсбруке. Он - в отделе промышленности как инженер по сталелитейному оборудованию, а она - в качестве переводчицы при торгпредстве. Перед тем, как в марте 1938 года гитлеровцы вступили в Австрию, чтобы присоединить её к Германии, всё советское торгпредство из Австрии было отозвано в Москву. А потом её с мужем направили в Париж. В это время в Париже, бежавший от расправы Сталина, Раскольников напечатал в русской эмигрантской газете "Новая Россия" своё открытое письмо Сталину. Газета вышла 17 августа 1939 года. Письмо было уничтожающим по фактам и разоблачительной силе публицистического мастерства. Оно потом стало знаменитым на весь мир, да и начиналось необычно - словами шекспировского героя, которые Раскольников вынес в эпиграф: "Я правду о тебе порасскажу такую, что хуже всякой лжи".
Муж купил эту газету и спрятал. Потом они вдвоём читали её ночью у себя в номере. А когда возвращались из командировки в Союз, Сергей, оказывается, сумел провезти её в чемодане незамеченной и даже ни словом не обмолвился об этом. Признался только после: "Я её под вторым дном в чемодане провёз. А тебя не предупредил, чтобы ты сидела перед таможенниками со спокойным лицом".
В Москве они эту газету не держали у себя, и хорошо сделали. Александра Георгиевна отвезла её к родителям в Серпухов - они жили там в своём домике - и надёжно спрятала в старой кладовке. Знал об этом только отец, который прочитал тоже. Но отца теперь не было в живых, а мать не знала ничего о газете до сих пор. Поэтому, когда Сергея забирали ночью в Москве в 40-м и был обыск, то ничего компрометирующего в их квартире не нашли. И вот теперь Сергей просит привезти ему хотя бы приблизительный текст письма Раскольникова.
Видя, что Александра Георгиевна вытерла слёзы и успокоилась, гостья сказала:
- Мой муж работает в Норильске главным инженером на комбинате и обещал вашему мужу устроить встречу с вами у нас в доме. Мой муж, выяснилось, хорошо знал вашего свёкра. Но распространяться об этом теперь, как вы, видимо, понимаете, никому не следует. Всё должно произойти в совершенной тайне. Иначе мой муж, а он уже старый человек, может опять оказаться там же, где находится сейчас и ваш.
- Я понимаю... я... Ну, что вы!..
- Вот и хорошо. Я только что из Норильска - там сейчас лютые морозы, жить невозможно, и я побуду у себя в Москве. А в марте, когда морозы пройдут, начнём с вами собираться, и в первых числах... нет, лучше в последних - полетим. К этому времени вам нужно достать 2600 рублей на дорогу - туда и обратно, и оформить себе отпуск дней на 10. Есть у вас деньги? Кем вы работаете?
- Теперь - машинисткой. Но я достану... И муж обещает... А посылочку - можно с собой? Мёда там, копчёной колбаски, орехов.
- Можно, только не более 8 килограммов. И - позвоните мне в Москву вот по этому номеру. Тогда обо всём уговоримся, встретимся... вместе будем брать билеты. - Татьяна Ниловна протянула бумажку с номером телефона.
"Адрес давать не хочет, - подумала Александра Георгиевна, - наверное, боится. А может, так и надо? У неё своя жизнь, свои заботы. Вот и продумала всё заранее. И телефон заранее написала".
Старушка поднялась:
- Провожать меня не нужно, дорогу я найду сама. - Она посмотрела на часы на стене. - Через час моя электричка. Спасибо за чай, пойду.
- Спасибо и вам большое за всё! Просто не знаю, как я вам благодарна за вашу заботу и доброту!
- Это моего мужа надо благодарить - он настоял. Я - была против всей этой... простите, авантюры. Честно вам признаюсь.
- Тогда - простите, если можете... - Глаза Александры Георгиевны снова наполнились слезами.
- Ну, а вот этого - не надо, пожалуйста. Не надо! - строго сказала гостья и заторопилась. - Я... понимаю ваше положение, понимаю. Но слёз - всё равно не люблю.
Теперь Александра Георгиевна поняла, наконец, почему у неё с первых мгновений возникла неприязнь к этой властной старухе. Та - была против неё. Против передачи письма, против встречи с Сергеем, против совместной поездки. Вообще против всего. Но почему-то была вынуждена покориться, и это, видимо, ещё больше взвинчивало ей нервы.
- Ну ладно, ладно, чего уж!.. - смягчилась она. - Жду вашего звонка... значит, так... 26-го марта. Старайтесь ничего лишнего по телефону не спрашивать и не говорить. Иначе я повешу трубку! Скажете только одну фразу: что вы - с аэродрома, готовы лететь и ждёте меня. Я всё пойму и что-нибудь вам отвечу... Ну, где буду, например, вас ждать и через сколько. Постарайтесь приехать на аэродром часов за 5 до отлёта, и сразу звоните.
- Хорошо, я всё сделаю так, как вы велите. - Александра Георгиевна помогла старухе одеться, проводила её до двери и там неожиданно прижалась губами к её руке, когда она протянула её для прощания. Дрогнув в лице, гостья что-то подавила в себе, тихо произнесла:
- Извинитесь от меня перед вашей матушкой. Что не попрощалась с ней. - Николаева отворила дверь и вышла, тихо притворив её за собой. От её посещения остались только духи, остальное было, как сон, быстрая и исчезнувшая сказка. Но Александра Георгиевна потеряла с этой минуты покой и сон. Неужели скоро увидит своего Сергея? Серёжу, Серёженьку...


Александра Георгиевна не знала, не могла знать, что из Подольска - рядом совсем, почти по соседству - уже улетела в Норильск, и тоже встретиться со своим мужем, другая отчаянная женщина, Софья Остроухова, молодая и красивая. Ей тоже пришло письмо по тайной почте. Правда, муж не звал её к себе - лишь сообщал, что находится в Норильске, в лагере строгого режима и, видимо, никогда уже не встретится с нею. Пишет же ей для того, чтобы знала, что жалеет её и хочет позаботиться о её будущем. Вышлет со временем денег, чтобы не бедствовала без него.
Софья поняла всё это по-своему: поверил ей, не догадывается. Значит, недаром выступала она на суде в его пользу, носила ему передачи, плакала на свиданиях. Плакала не по нём, от обиды на свою глупость, что зря его выдала. Да он-то воспринимал всё по-другому, так, как хотелось ему. А не сказал, сволочь, что денежки есть, где их прячет! Приезжала горбунья сестра, наняла хорошего адвоката. А то бы влепили старичку вышку. Ну, да не это было важным теперь, а то, что знала, где ей его искать - в Норильске! Вот и помчалась туда: узнать, выведать, добиться правды - где хранит всё? Разжалобить, чтобы побольше отвалил сам. А потом - и до остального добраться... Деньги были у старика немалые, знала. Полмиллиона, а может быть, и более, если учесть золотые вещи и "камни", которые он регулярно скупал и куда-то переправлял.
Откуда же было знать, что в этом проклятом Норильске не один лагерь, а много! В каком искать своего старика? У кого спрашивать? Всё оказалось непросто. И деньги почти все кончились. На один самолёт сколько ушло! Да на взятки, чтобы устроиться на выгодную работу. Не делалось "за так" ничего и с розыском старика. Каждый сукин сын норовил содрать с неё за эту услугу, если не червонцами, то пышным её телом, её красотой, которую всю жизнь все только и грабили, как медведи не свой мёд в лесу. В общем, опять Софья жалела, что поторопилась. С переездом получилось, как с доносом - обернулся против неё же. Пришлось застрять ей в этом холодильнике, а на сколько, не представляла. Хорошо, хоть устроилась прилично: продавцом в продуктовом магазине. Но за это пришлось переспать с исполкомовским кадровиком. Он же помог и с пропиской. Еле отвадила потом, сказав, что заболела венерической болезнью. Даже плевался, мерзавец, так возмущён был, что у неё появился "кто-то", кроме него. Хотел уволить "с продуктов" как "не чистую", но поверил, что уже лечится у частника, и очередную комиссию пройдёт. Проверял потом, прошла ли? Но приходить по своему кобелиному делу больше не отважился.
На обустройство ушло 2 месяца. А вот сколько придётся маяться дальше, покажет жизнь. Капиталов у Софьи не было, вся надежда была на красоту, которая пока не подводила её.

2

Вечером расшумелись в своей вагонке уголовники - что-то не поделили. 106-я бригада, отработав ещё один свой трудовой день на морозе, не прислушивалась к жулью, занятая своими заботами и мыслями. Ждать свободы осталось чуть меньше - шёл 50-й, значит... уже 24.
Однако в уголовной стае не утихало:
- Сдавай, сука медякованная, по одной, не дёргай, говорю!
- Обмороженные твои глаза, ты видел, видел, шё я дёргаю!?
- Удавлю, падла!
- Фраер! В Ростове таких, как ты, в хавиру не пускали!
- Ты шё, сука, забыл? Законы "Фени" бо`таешь?
Под этот шум, который отвлёк всех, Германов достал из-за пазухи какой-то листок и, передавая его Крамаренцеву, сказал, радостно щуря тёмные глаза и сдвигая чёрные брови:
- Вась, это - тебе, оттуда!..
Крамаренцев ахнул:
- Значит - получили?.. Дошло?!
Обсудить радость, однако, не пришлось - в барак влетел "Чайник" и тоже сияющий, возбуждённый.
- Преступнички! А ну, все, слухай сюда! - радостно орал он, сообщая весёлую новость. - Ба-ня! Родное начальство уничтожит нам вошек! Щас пойдёт вашя бригада, а за вами - и мы! Собирайся, ну!..
Баня... Нет большей радости для зеков, чем эта. Пожрать, и помыться, что может быть лучше? Но всегда почему-то радость эта приходила к ним ночью, когда уже лежали и хотелось всем спать. Только никто с этим не считался: 4 с лишним тысячи голов! И все надо 3 раза в месяц помыть, чтобы не завшивели так, что охране и прикоснуться будет нельзя. Баня в лагере работала круглосуточно.
Поднялись сразу, как от ветра. Тут и двери снаружи барака часовые открыли. Дежурный по лагерю, вызвав Вахонина, всё подтвердил, приказал строить бригаду, вести в баню. В соседнем отсеке, где жил "Чайник", уже готовились тоже.
И снова мороз. Снова скрип валенок на снегу. А в небе - северное сияние разгулялось. Дымились цветные сполохи, свёртывалась и развёртывалась новыми кольцами игольчатая, цветная бахрома. Да любоваться этим некогда было - пришли.
В предбаннике ударило в нос мылом, сточной водой, мокрым банным теплом. Получили и зеки мыло - большие куски чёрной вонючей гадости на 10 человек. Принялись разрезать эту зловонную гадость на равные части суровой ниткой. Раздевались, верхнюю одежду сдавали на прожарку дежурному. Старые кальсоны и вшивые рубахи собирал "Комар": сдаст каптенармусу, получит взамен чистые. Конвоир, дежуривший в бане, подал команду:
- 106-я, заходи! 30 минут на всё - шевелись!
Гогоча, хлопая себя ладонями по голым и худым ляжкам, мосластые зеки влетали из предбанника в замглившуюся от пара баню и торопливо расхватывали тазы, отыскивая, который побольше: воды горячей дадут один раз. Выстраивались в очередь к крану, где стоял одетый охранник, и ждали. Здесь ждать не трудно - тепло, хорошо.
- Не торопись, не торопись, братва! - крикнул, войдя в баню, каптенармус. - Успеете, шмотки ещё только закладывают в вошебойку.
Крамаренцев набрал в таз воды и осторожно, боясь расплескать, пошёл к деревянной широкой лавке, где уже мылся Валериан Дмитриевич Шестаков. Опустив таз рядом с ним, наклонился к уху старика, негромко сказал:
- Дошло наше письмо. Получили в канцелярии Шверника.
- Вам это точно известно?
- Из Норильска мне передали известие о вручении.
- Ну, слава Богу! - выдохнул Валериан Дмитриевич, ополаскивая от мыла лицо. - Теперь, может, не исчезнем бесследно. Но - как вам удалось?..
Крамаренцев начал рассказывать старику: письмо, которое они сочиняли с ним, попало сначала в цех медеплавильного через Сашу Германова, там взяла его одна женщина, перекочевало письмо в город, из города - в аэропорт, и полетело в Москву, на адрес сестры жены Валериана Дмитриевича.
Шестаков кивал. Значит, оказался прав: слежки за сестрой жены нет, он правильно придумал этот ход с ней. Она передала письмо Наташе, та - дальше. Вот и всё. Звенья тайной цепи сработали, письмо доставлено в Кремль.
Не знал он лишь одного, его жена, получив от него весточку, тяжело заболела, поняв, что не дождётся его. Официальную часть письма, написанную на других листках, она передала - уже в новом конверте - одной из сотрудниц Кремля, дочери своей бывшей подруги. Та подложила его в приёмную Шверника. Письмо было от имени группы заключённых, без конкретных фамилий. Не решились зеки рисковать своей судьбой: надо сначала проверить, что из этого получится? Но о Светличном, "порядках" в лагере майора Шкрета, написали во всех подробностях.
Намыливая голову, Крамаренцев радовался, как ребёнок: "Ну, Светличный, теперь посмотрим, посмотрим!.."
Когда в душе есть хоть капля надежды, жить легче даже в нечеловеческих условиях - зек делается смелее, активнее, и трудные лагерные дни тянутся уже не так медленно и безрадостно.
- Кончай баню, выходи одеваться! - раздалась команда от двери. Бригада стала выходить.
Однако в предбаннике зеки забузили: каптенармус выдавал совершенно рваное и непригодное к носке бельё. Давай целое! Куда дел? Пропил?!. Не будем брать! Не положено... Бельё брать отказывались.
- Так ведь чистое же, чистое! - выкрикивал каптёр, перебегая от одного зека к другому и протягивая выстиранную рвань. - Только что из прачечной получил!
- Сам носи!
- Не могли в прачечной такое выдать! Небось, пропил со своим лейтенантом целое, а нам теперь тлен выдаёшь?
- Ня уйдём отсель, покудова цельное ня отдаш!
Выкрики всё нарастали, переходя в угрозы сообщить начальнику лагеря, и дежурный охранник метнулся вниз, к телефону.
- Беспорядок, товарищ лейтенант, бунт! - звонил он Светличному на дом. - В бане мы... Не подчиняются!..

3

Светличный жил в 5-ти километрах от лагеря, на окраине города. Машин нигде не было, и он помчался пешком, радуясь тому, что охранник позвонил лично ему. Мог ведь и на вахту брякнуть. О махинациях с бельём узнало бы начальство. И хотя зеки для начальства - не бог весть какая печаль и забота, всё равно колесо завертелось бы. Любили в лагере посчитаться друг с другом, предоставь только возможность!.. Молодец каптёр, что домой позвонил. Теперь бы только попутную машину, чтобы скорее добраться, а там уж он сам всё...
Светличный прибавил шагу. Шёл не в полушубке, как во время дежурства, а в красивой, мышиного цвета, шинели, подбитой изнутри мехом. Руки держал в карманах. Там у него - в каждом - по трофейному пистолетику. Ещё на фронте, у арестованных офицеров забирал. Хорошее было время, пусть и война! Внутренние войска не воевали - шли за фронтом и собирали "урожай" на завоёванной стороне.
Хорошее время было и после, когда на северном Енисее служил. Отдельный небольшой лагерь - не то, что здесь, понастроили! Своего брата понагнали, друг у друга всё на виду. А там - был ещё тот порядок! Водки - хватало, харч - хороший, и все - свои. А какую зарплату получал! А какой был приварок на зеках! Он уж подох давно, а ты его ещё не списываешь, получаешь довольствие и на него. С нормой - тоже в порядке: те зеки давали её и за мёртвых. Одни - строили объект, нужный для государства, другие - пилили лес, так что шли стране и кубики! А забунтует вдруг какой умник, начальник лагеря его р-раз, догола, и на плот! Руки-ноги привяжут к брёвнам - как распятый Христос! - в рот кляп из портянки, чтобы не орал - и плыви так до самого Ледовитого океана. Ни одной живой души не встретится, кроме комарья. Канет в вечность что тебе метеорит. А зеков - выстраивали цепочкой на крутом берегу: чтобы смотрели. И поясняли им: так будет с каждым, кто вздумает бунтовать. Расходиться команды не было долго - пока плот за горизонт уйдёт. Смотрели. Молча так, с пониманием. И глаза опускали. Тихо-тихо было, только ветерок морщил воду.
Зато покорные же были! А тут - бельё им, мосластым, не то. Ну ладно!.. И машины, как на грех, ни одной. Из лагеря, навстречу - тарахтели. А попутных - не было. И ноги в хромочах мёрзли. И спирт допить не успел. Сонька, стерва, теперь уйдёт - не станет же она ждать 3 часа! Вот ещё дура-то... С такой красотой, а за каким-то старикашкой сюда прикатила, из-под самой Москвы! Бухгалтера этого, считай, что на всю жизнь сюда закатали, не доживёт до освобождения, а она... Нет, тут, наверное, что-то не так!.. Не передачи же она приехала ему носить. Тут какой-то другой интерес, если она его так ищет! Где-то у старичка, видно, золотишко закопано - выведать хочет. А в каком он сидит лагере, не знает. А может, врёт, стерва, что не знает? Не хочет говорить... Тогда зачем просит помочь?
Всё выводило Светличного из себя, приводило в неуёмную ярость. Не шёл, а летел тёмным коршуном по ветру.
На полпути к лагерю догнала, наконец, попутка. Шофёр - гражданский парнишка - взял Светличного к себе в кабину; сержанта, который там сидел, пришлось турнуть в кузов, к двум солдатам. Однако веселее не стало, хоть и угрелся. Парнишка этот, из вольнонаёмных, дававших подписку "о не разглашении" при поступлении на работу, с придурью оказался. Начитался, видно, каких-то книжек и затеял дурацкий разговор:
- Вот... опять 9-х отвёз в Шмидтиху, - сказал он. - Как дрова возим, даже не заворачивают ни во что - голяком.
- Зеков, что ли? - равнодушно спросил Светличный, закуривая.
- А то кого же, - буркнул парень. - Людей.
- Тебе что же, врагов жалко?
Парнишке бы промолчать, а он за своё, дурак:
- Вот я про испанскую инквизицию читал. Статистика есть, за 100 лет они в своей Испании 300 тысяч зеков сожгли и повесили. Ну - ведьм там, колдунов всяких. Тёмные были.
- Ну и что? - не понял не тёмный Светличный.
- А я - только второй год тут вожу, а уж сколько отвёз!.. - сказал шофёр с возмущением. - Опять же и от других шофёров знаю. Вот и любопытно мне. А сколько же всего их под Шмидтихой теперь? Татарчонок - солдат ваш, что в кузове - даже заплакал, когда мы их в штольню-то... Видно, впервые...
Светличный резко повернулся к шофёру всем корпусом:
- Послушай, а ты, часом сам - не хочешь туда? - Он кивнул вперёд, в сторону огней лагеря. - Р-разгово-о-ррчики у тебя!.. Прямо скажу - с душком разговор-рчики!
- Покойников вожу, - буркнул шофёр и умолк, вспомнив, как начкар на проходной выполнял лагерную инструкцию. Поднялся в кузов машины и, сдёрнув с мертвецов брезент, убедился, что перед ним действительно голые трупы. Но этим свой досмотр не закончил. Солдат подал ему лом, похожий на большую заточенную острогу, и тот с хрястом принялся всаживать её в трупы. Одного - протыкал в живот, другого - в грудную клетку. Трупы от ударов, как живые, приподнимались, будто поднимали в изумлении головы и остекленело глядели в безучастное, немилосердное небо, по которому плыли куда-то в неизвестность, дымившиеся в лучах прожекторов, облака, смотрели на колючую проволоку и начкара, устроившего им свой последний ад на земле. Криков не раздавалось, живая кровь ни разу не брызнула, и лейтенант остался удовлетворённым. Так надо. Были случаи, когда к трупам подкладывали живого зека. Выберется потом из штольни, и в бега. Теперь эту лазейку перекрыли умной инструкцией: на пику никто не пойдёт. Да и трупы стали раздевать донага - попробуй, полежи-ка с ними голяком на морозе! Тоже не сахар...
Шофёр обернулся на крутом повороте в сторону оставленной Шмидтихи, и ахнул от удивления. На несколько секунд у него дух захватило от немыслимой красоты. Над горой, сказочным дивом, всходила луна. Сама гора была в гирляндах огней и вздымалась над белой, саванной равниной, словно египетская пирамида, над которой по тёмному небу разгорался жаром рассыпанных углей звёздный пожар. И кто не знает, никогда не поверит, что видит перед собою самую большую братскую могилу человечества на планете - выше гробницы Хеопса. Если бы ещё приделать на самом верху вместо жуткой бесстрастной морды исторического сфинкса лицо Сталина таких же размеров, был бы эффект сильнее египетского. Усердно крутя баранку, шофёр помалкивал. Уж больно дикая мысль залетела ему в голову, воспалённую мировой историей. И правильно делал: молчать при "революционном социализме" - самое надёжное дело, никогда не ошибёшься.


В баню Светличный так и ворвался, как летел - злым коршуном. Шинель - расстёгнута, крыльями. Руки - в карманах, поигрывают. И хромовые сапоги внизу - торчали из-под шинели хищно, черно, как лапы с когтями.
- Ну-у?!. - грозно вопросил он. А морда - пятнами, пятнами, так и пошла, как у разбойника. - Опять бунто-ва-ать!.. Кто заводила - ш-шаг вперёд!.. - Пройдя на середину предбанника, повёл по толпе зеков грозными, невидящими глазами. - А ну, одеваться! Ж-жива!.. - На зеков пахнуло водочным перегаром.
- Почему даёте рвань?!
- Не положено, - раздались голоса. А Федотыч, тыча заскорузлым пальцем в сторону каптёра, добавил:
- Ты вон яво спроси, куды он цельное-то бельё подевал?
Светличный с пьяной ненавистью посмотрел на срамных зеков ещё раз и, кривясь сразу и дёргаясь, как припадочный, закричал:
- Марш одеваться! Считаю до трёх: р-раз...
Никто не шевельнулся.
- Два-а...
Заключённые в недоумении переглядывались: чего он?
- Тр-ри-и!.. - взвизгнул Светличный.
И все увидели, как он резко развёл руками в карманах полы шинели в стороны, под правым глазом у него задёргалось, и тотчас в его карманах что-то грохнуло, пошёл дым и запахло порохом. Голая толпа шарахнулась от него к стенам, и только двое, Федотыч и карачаевец Алиев, остались на месте, согнувшись пополам, хватаясь за животы и медленно оседая. Потом оба упали на мокрый пол, и все увидели там кровь.
- Ну-у?!. Кто ещё не хочет одеваться?!. - И шагнул к зекам, опять разведя полы шинели в стороны.
Началась давка.


Ночью, у себя дома, Светличный, опившись, бормотал:
- Сонька! Шмидтиха - пахнет?.. Он, говорит, возит туда покойников. А я... я их делаю, понимаешь! Покойников...
Он рванул на себе нижнюю рубаху и шагнул к окну. Ноздри трепетно вздрагивали, был он белобрыс и некрасив, глаза блуждали по небеленым стенам. Вдруг увидел в окне свою жену и отпрянул. Жена давно ушла от него, прошли годы. Из-за пьянства и зверств он так и остался в лейтенантах - 2 раза уже разжаловали: не рос. Только копил злобу на всех, да напивался иногда до галлюцинаций - это он знал про себя и сам.
Никого в комнате не было, он пил в эту ночь один. И ему было страшно отчего-то. Всё время вертелся, вздрагивал, порывисто оборачивался. А никого так и не было. Тихо, глубокая ночь везде... Подумал: "Видно, опять снимут звезду".

4

Самое трудное для Александры Георгиевны заключалось в том, что она не умела лгать. А делать это ей приходилось теперь часто, даже перед матерью, у которой жила после того, как пришлось оставить московскую квартиру. Вот и с поездкой в Норильск всё было непросто. Нужно было и подготовиться, и в то же время сохранять всё в тайне. Пришлось продавать золотые вещи, оставленные на чёрный день. Иначе, где же такую прорву денег достать на поездку? Жили с матерью на копейки, как все. Мучилась: что подумает мать, когда увидит, что нет ни кольца, ни броши с серьгами...
На работе на неё тоже смотрели с изумлением, когда узнали, что собирается в отпуск. В марте? Да кто же берёт отпуск в такое время? Не иначе, как влипла бабонька и хочет лечь на аборт...
Неприятно было не договаривать всей правды и матери и твердить: "Пойми, потом, когда-нибудь, я тебе расскажу всё. А сейчас - не надо меня расспрашивать ни о чём, не надо мучить. Не знать всего этого - будет лучше для тебя же самой! Тебе это совершенно не нужно, мама! Сейчас, это тебя не касается. Касается только меня..." А губы прыгали. Мать расстроилась, заплакала и смотрела с недоумением.
- Но вдруг с тобою что-то случится? Кто мне расскажет? Что мне думать тогда обо всём?..
- А ты и не думай. Чего уж тогда думать? От судьбы, мам, не уйдёшь...
Поговорили, называется.
Зато с Татьяной Ниловной всё пошло так хорошо и гладко, что даже страшно было: ни одного сбоя ни в чём, ни одной непредусмотренности. Вызовы в Норильск лежали в сумочках. Какой-то звонок из Норильска в аэропорт Внуково - уже состоялся. Какую-то важную телеграмму в Норильск - старушка отправила. Места на самолёте - для них оказались забронированными. Что ещё нужно, если даже какие-то московские "тузы" в белых бурках не улетели, а остались на вокзале ждать следующего рейса.
Однако и это было ещё не всё. Оказалась благоприятной и погода на маршруте. Вылет самолёту дали без задержки, и они не нервничали, не ждали, не мучились. Подошли к трапу, быстро нашли свои места, моторы заработали, и через 5 минут их Ли-2, выкрашенный в серебристый цвет, наполненный пассажирами в оленьих куртках и дохах, уже взмыл в голубое мартовское небо и лёг на курс по маршруту: Москва - Казань - Свердловск - Ханты-Мансийск - Норильск.
В Казани и Свердловске самолёт заправлялся. Несколько пассажиров сошли, их заменили собою другие, но основная масса северян сохранилась в прежнем составе. День уже заканчивался. Но, когда самолёт опять поднялся в воздух, солнце показалось вновь - садилось где-то на западе.
От нечего делать Александра Георгиевна вспомнила давний, ещё до войны, перелёт из Лондона в Берлин. Летела тогда вместе с Сергеем, впервые в жизни, и изумлялась тому, как земля внизу синела венами рек, чернела меридианами железных дорог. А домой, уже после Берлина, возвращались на поезде - молодые, весёлые. Теперь она летела одна, и не над Европой, а над заснеженной Сибирью. Впереди чуть виднелся белый серп замёрзшей реки, а за ним - тёмный хвойный лес потянулся до самого горизонта. Потом внизу стало темно: ни огоньков деревень нигде, ни уж тем более городов; самолёт повернул с востока на север. На севере сплошная полярная ночь уже кончилась, появились и дни. Но, говорили, ещё не длинные - сплошной день начнётся в мае, когда солнце перестанет опускаться за горизонт.
Разговаривать с Татьяной Ниловной из-за гула моторов было невозможно, и Александра Георгиевна была рада этому, и думала о предстоящей встрече с мужем. Сердце её от покоя и охватившего счастья билось ровно, хорошо. Она думала о том, как отдаст Сергею письмо Раскольникова. Она перепечатала его для него на крепкую и тонкую бумагу, похожую на кальку - без интервалов, с обеих сторон. Сложила всё в удобный квадратик, который легко спрятать.
Опять они где-то садились, летели снова. Всё это Александра Георгиевна воспринимала уже сквозь сон, который сморил её прямо в кресле. Проснулась она, когда на тёмную тайгу внизу, на белом снегу, то переходящую в тундру, то снова возникающую лесными островками, лился сверху молочный северный свет. Солнце было ещё не высоко - казалось, лежало почти на горизонте и косо освещало с восточной стороны снега и снега впереди. Свет этот внизу становился всё сильней и сильней, а тундровые пространства делались всё ровнее и безлесее - бесконечный заснеженный стол без посёлков и городов.
Кто-то громко сказал:
- Подлетаем, Андрей! Смотри, показалась наша Шмидтиха!
Внизу завиднелись 2 невысоких горных хребта, похожих на холмистые кряжи. За одним из них, оторвано, выделялась на снежной равнине большая гора - будто высокий заснеженный террикон. А чуть дальше, ещё севернее, просматривались в тундре странные ровные квадраты территорий, огороженные столбами и проволокой, с рядами бараков внутри. Сердце Александры Георгиевны сдавило от пришедшей на ум мысли. И тут ей заложило уши: самолёт накренился и пошёл на посадку. Казалось, что накренилась сама земля, видимая в иллюминаторы. Она по-прежнему была белой, как саван, и заполненной лагерями и людьми, над которыми, наверное, издевались там.
Почувствовав, что к горлу подступает тошнота, Александра Георгиевна закрыла глаза. Затем всё заскрежетало, самолёт грубовато коснулся земли и подпрыгнул. Снова коснулся, а затем покатился дальше уже легко и весело, подскакивая на снежных кочках и бугорках. Наконец, вильнул куда-то в сторону, моторы опять слегка загудели и потащили его к зданию аэровокзала, где на высоком прямом шесте развевался полосатый мешок, похожий на конус, надуваемый ветром. Когда всё разом оборвалось и стихло, из кабины пилотов раскрылась дверь и оттуда вышла бортпроводница и техник. Они прошли к выходной двери на правом борту и открыли её. Тотчас в салон ворвался холодный воздух, а с той стороны подали трап. Пассажиров начали выпускать из самолёта.
На земле их кто-то куда-то повёл, и они шли друг за другом молча, покорно, как заключённые. Мужчины подняли оленьи воротники, а женщины, кутаясь в тёплые пуховые платки, торопились за ними. Александра Георгиевна несла в руке небольшую, но тяжёлую сумку, больше ничего у неё не было. Дул ветер, по сторонам она не глазела, думая теперь только об одном - о встрече с мужем.
- Татьяна Ниловна-а!.. - позвал кто-то возле аэровокзала.
Александра Георгиевна, шедшая за своей молчаливой спутницей, увидела справа бросившегося к ним человека.
- За нами, - удовлетворённо произнесла Николаева и пошла к человеку навстречу. - Шофёр моего мужа.
Шофёр, подбежав, поздоровался с ними, оказался молодым пареньком и забрал у них тяжёлые сумки. Пока они шли, он уже разместил их багаж и открыл перед ними дверцу.
- Ну вот, Татьяна Ниловна, с приездом вас! - сказал он, улыбаясь.
- Спасибо, Боря, спасибо. Как там Виктор Палыч, не болел без меня?
- Нет, всё хорошо. Вас ждёт.
Шофёр повернул ключик на приборном щитке, нажал на стартёр ногой, мотор сразу завёлся, и машина стала подрагивать. Хлопнув со своей стороны дверцей, Борис тронулся с места не рывком, как обычно, а осторожно. Подпрыгивая на кочках, "газик" повёз их в сторону города, который лежал впереди, словно декорация на ровной сцене. Со всех сторон он был окружён слепящей на утреннем солнце тундрой - ни деревца нигде, ни столба, ни одной тюремной вышки. Только высилась гора, которую видела Александра Георгиевна сверху. Теперь же было непонятно, гора в городе или за городом. Действительно, всё походило на театральную декорацию: город в тундре! Сердце Александры Георгиевны учащённо забилось.

5

Федотыч, потерявший на войне двух подросших без него сыновей и отбывавший свой нескончаемый срок, не пропал и на этот раз. Карачаевец Алиев скончался в лазарете, а старик выжил - рана оказалась не смертельной. Однако на тяжёлые работы его пока не гоняли. Федотыч снова, в качестве "придурка", помогал внутри лагеря: санитарам, каптёрщику, носил из канцелярии письма, кому полагалось, растапливал в бараке печку, сушил для неё дрова. Так было и в этот вечер, когда он вошёл в отсек и объявил от двери:
- Ета... письма пришли, говорю! И 3 посылки. Ляжать у каптёра.
Зеки, подхваченные радостным известием - живая ниточка из дома! - выскакивали из барака и бежали в каптёрку. Не все, конечно, только те, кто рассчитывал на письмо или надеялся на посылку. Вместе с другими, оставшимися на месте, не двинулись с нар и Крамаренцев с Гавриловым - им никто не писал.
Худой, с впалой грудью, начинающий уже лысеть, Гаврилов был, однако, бодрым, носил модные усики стрелками, где-то доставал одеколон и всё молодился, словно чего-то ждал, хотя ждать от жизни было уже нечего. У него были тонкие решительные губы, а глаза казались бездонными в запавших, глубоких глазницах. Никогда не узнаешь, о чём думает, чего ждёт. Ощущалась во всём только неистребимая жажда жить лучше других, хоть чем-то, но отличаться от рядовой рабочей скотины. Он спросил Крамаренцева:
- А ты чего не пошёл? Может, из Москвы что пришло? Вон как присмирел Светличный! Писарь мне говорил: что-то там начальству пришло из Москвы. Вроде бы нагоняй какой-то. И о тебе, будто, упоминалось.
Крамаренцев уставился на Гаврилова с недоверием: никаких фамилий в своём письме в Москву он не указывал - боялись расправы. Поэтому сказал:
- Ничего себе, присмирел! Одного заключённого убил, другого - ранил. И хоть бы ему что за это!
- Да нет, что-то, видно, всё-таки было: ходит, как в воду опущенный. И трезвый.
Крамаренцев неожиданно спросил:
- А откуда вы родом?
Гаврилов усмехнулся:
- Местный, можно сказать. Из-под Барнаула. А что?
- Да так. Неужели никого из родственников не осталось?
- К сожалению, никого. - Гаврилов вздохнул. - А как тебе с Москвой-то удалось, а?
- Длинная песня, - уклонился Крамаренцев от ответа.
- Ну, это - само собой... - Гаврилов согласно кивнул. - Меня интересует, - заговорил он тихо, доверительно, - от кого ниточка-то пошла? Из лагеря как? Дальше-то - понятно.
- А, это? - переспросил Крамаренцев будто небрежно. И чтобы как-то отвязаться от разговора, бухнул, что прилетело в голову: - "Комар" помог.
- Да ну?.. - изумился Гаврилов. - Вот уж на кого никогда не подумал бы! Танкистик?.. Заморыш?..
Крамаренцев вынужден был врать и дальше:
- А что тут особенного? Дело ведь не в известности, а как раз наоборот. От незаметного человека ниточка на волю, как вы сказали, как раз надёжнее. Только, смотрите!.. Не проговоритесь кому-нибудь.
- Ну, что ты!.. Я в таких делах воробей стреляный!- заверил Гаврилов. На том разговор их и кончился - возвращались с письмами зеки.
А утром, после завтрака, к Гаврилову чего-то придрался Светличный и посадил его в БУР. Дальше события развернулись совершенно недвусмысленно.
Ночью был вызван на допрос "Комар" и вернулся только под утро - еле живой, истерзанный. На работу пойти он не смог, и его положили в барак-лазарет. Оттуда он вернулся только через 3 дня и был замкнут и молчалив. Крамаренцев, вернувшийся с работы, спросил его:
- За что вас так?
Увидев перед собой добрые, участливые глаза, "Комар" всхлипнул, хотел что-то сказать, но задумался вдруг и не ответил. Открыл рот, покачал там шатающийся передний зуб - двух других, что росли рядом, уже не было - и, промычав что-то, полез к себе на вагонку.
Возвратился из БУРа Гаврилов. Этому хоть бы что - всё такой же: сухой, выбритый, со стрелками усиков на остреньком надменном лице. А глаза - сытые. Говорит, отоспался. Это в БУРе-то?!.
А дни бежали, бежали, хоть и в неволе.
Вскоре Крамаренцев узнал, да и то не от "Комара", а от его друга, Виктора Мардасова, что пытал "Комара" тогда ночью сам "Кум" - искал какую-то "ниточку". Василий задумался: что это - совпадение, нелепая случайность? Или...
Он вспомнил бойню на мясокомбинате - был там как-то, по случаю, после войны. К овцам откуда-то выскочил здоровенный сытый баран и уверенно повёл их за собой. Проход становился всё уже, уже и, наконец, по нему можно было бежать только по одному. Растянувшиеся в цепочку овцы смело шли за бараном, веря, что тот ведёт их к свободе. А в последний миг баран высоким прыжком выскочил вправо, за перегородку из досок, а остальные овцы, не понимая ничего, продолжали бежать вперёд, надеясь догнать вожака, и попадали там под механический нож. Падали на ленту конвейера и выскакивали с другой стороны мясокомбината в виде консервов и расфасованных для продажи частей. Баран знал всё, слыша предсмертные хрипы сородичей, чуя запах горячей братской крови, и от этого знания у него нервно дрожала шкура.
Василий выяснил, что на следующий день баран снова поведёт своих братьев под нож и будет и дальше покупать себе этой ценой свободу на ежедневный страх и жизнь. Узнал, что официально называется это животное "бараном-провокатором", и что таких держат на каждом комбинате. Так, мол, уж устроена тут жизнь - мясокомбинат! Овцы! Без провокатора замедлится процесс.
Случайно рассказал об этом профессору Огуренкову. Тот подумал и изрек: "Там, где общественный процесс важнее, чем человек, всегда будет процветать неуважение к личности. Социализм баранов".
Крамаренцев запомнил его выражение навсегда: маленькое, а ёмкое по смыслу. Нельзя быть доверчивой овцой и самому. Но и провокаторов - надо разоблачать. Думая о Гаврилове, он решил кое-что проверить...


Весной случай приплыл в руки сам: у "Кума" заболел писарь. На время приказано было найти вместо писаря грамотного зека с хорошим почерком. Выбор пал на Валериана Дмитриевича, и Крамаренцев попросил старика выписать из "формуляра" Гаврилова, если удастся, адрес его умерших родителей или военкомата, откуда он призывался.
- Зачем вам? - спросил Шестаков.
- Нужно. Если моё подозрение окажется правильным, я вам потом расскажу всё. А пока - адрес... Он откуда-то из-под Барнаула, говорит.
Крамаренцев почти не верил в успех. Однако Шестакову удалось достать адрес родных Гаврилова довольно легко. Кроме Валериана Дмитриевича в канцелярии "Кума" работал ещё один писарь, солдат. Вот ему-то и понравился старый интеллигент. Тогда Шестаков попросил писаря: "Голубчик, нельзя ли узнать домашний адресок одного нашего товарища? Хотим его старикам немного деньжат послать. Сюрприз, так сказать..." И солдат нашёл среди папок формуляр на Гаврилова и выписал оттуда всё, что было нужно.
Крамаренцев решил попробовать. Живёт же в домике стариков кто-нибудь? В деревнях так не бывает, чтобы дом пустовал. Если сделали из дома какой-либо склад или избу-читальню, ответит на письмо либо сам почтальон, либо председатель колхоза. И он написал по этому адресу письмо. Только там, где нужно было надписать фамилию адресата, он написал: "Кому-нибудь из Гавриловых или их родственникам". Кто-нибудь да откликнется. И письмо пошло по цепочке - лагерь, медеплавильный, город, аэропорт...

6

- Ну, что же вы, голубушка, стоите, не раздеваетесь? У меня тут тепло! - оживлённо разговаривал хозяин коттеджа с Александрой Георгиевной, когда уже расцеловался с женой и познакомился с гостьей. - Давайте-ка я вам помогу...
Был он на вид ещё не стар, хотя совершенно бел и перевалил возрастом уже за 68-й год. Держался прямо, ноги были лёгкими, живота не было и в помине. Татьяна Ниловна выглядела куда старше его и морщинистее. А он, как выяснилось, и сидел тут, в этих самых лагерях, и комбинат свой строил по собственному проекту, и вообще перенёс столько, что хватило бы на троих. Но не сдавался вот - работал, ибо без этой работы-мечты не мог жить и не мыслил себе ухода с неё. Комбинат был его давней идеей, а технология получения меди электролизным способом - его кровным детищем. Всё у него теперь было связано только с ним.
Татьяна Ниловна сразу пошла в ванную комнату, а Виктор Павлович принялся рассказывать Александре Георгиевне, как он познакомился здесь с её мужем:
- Иду однажды по новому, строящемуся цеху, а передо мной какой-то заключённый с носилками впереди. Вверху, помню, светила большая электролампа - всё видно, как днём! На напарника вашего мужа я не обратил даже внимания, а вот его лицо - мне почему-то показалось знакомым. И знаете, память на лица у меня хорошая, тут же и вспомнил: вылитый профессор Воротынцев из Высшего технического в Москве. А ну-ка, думаю,
спрошу: не сын ли? Тут всякое бывало, и не такие встречи случались! Подхожу к нему сзади, негромко так спрашиваю: "Воротынцев?". Он обернулся ко мне и, помню, этак всполошено: "Откуда вы меня знаете?". Ага, думаю, не ошибся! И громко уже, приказным голосом, добавляю: "805-й, следуй за мной!" 805-й - это у него был номер на шапке. 186805-й, если полностью. Сейчас уже за 200 тысяч перевалило, на шапки лепят всё новые номера - много здесь людей в лагерях, да и лагерей тут много.
- Я видела с самолёта, - подтвердила Александра Георгиевна со вздохом.
- Ну вот. Отхожу, значит, в сторонку, он - за мной. Познакомились. Коротко рассказал ему о себе, о том, что знал его отца, когда профессорствовали в Москве. Он мне - свою историю. А потом, когда кончили они строить тот цех, я перевёл его как инженера-металлурга со строительства в этот же цех инженером. Прошло время. Он попросил меня перевести в цех его друзей по лагерю - простыми рабочими, лишь бы в тепло. Один из них - был командиром дивизии в прошлом, другой - московский писатель, из мало известных. Удалось это всё мне не сразу, конечно: с полгода прошло, пока пристроил и этих. Пришлось вашему мужу их натаскивать по металлургии, обучать в своём бараке.
Вот так и собрались они у меня в цеху: комдив, писатель и инженер, знающий 3 иностранных языка. Вот какая публика подобралась. Кстати, среди заключённых - здесь за один день можно подобрать превосходный преподавательский состав для университета со всеми кафедрами! А уж укомплектовать кадрами инженеров большой завод или конструкторское бюро - не составит никакой сложности. Но трудятся они здесь - каменщиками, землекопами.
- А на свободе недостаточно после войны инженеров. Выпускников техникумов и то не хватает! - заметила Александра Георгиевна.
- Такая политика проводится в нашей стране на... государственном уровне. Лет через 15 мы отстанем от Европы на столетие. Такие вещи бесследно, как вы понимаете, не проходят: последствия будут катастрофическими.
Она согласно добавила:
- Мода сейчас - на полуграмотных выдвиженцев. Они и командуют везде страной.
- У нас тут, в ВОХРе - вольнонаёмная охрана, значит - тоже народ больше необразованный. Зато охраняют профессоров! Чтобы не наделали чего плохого! А командует здесь всеми - генерал с бульдожьим лицом и таким же характером. Племянник министра финансов.
- Боже! - воскликнула Александра Георгиевна. - Так у него же и фамилия под стать!
Николаев усмехнулся:
- Вот именно, и фамилия. Ужасная фамилия. Но фамилии бывают и хорошие: Светличный, например. А человечишко под этой фамилией - далеко не светлый. По всему Норильску о нём дурная слава идёт. А всего лишь лейтенант. Представляете, если дослужится он до генерала! Что начнёт позволять себе!..
- Вы мне, Виктор Палыч, расскажите, как мой Сергей тут? Когда вы его приведёте?
Николаев приложил палец к губам, послушал, не идёт ли из ванны жена, и убедившись, что ещё плещется, тихо сказал:
- Я завтра - повезу вас на завод. Там и встретитесь. Сюда, - он повёл глазами по комнате, - никто его не отпустит - что вы!.. Немыслимое дело: лагерь строгого режима.
- А Татьяна Ниловна говорила мне...
Он снова приложил палец к губам:
- Это я ей так сказал. Иначе она ни за что не согласилась бы ни на поездку к вам, ни на письмо и, уж тем более, на всё остальное. Боится рисковать с тех пор, как я получил тут полусвободу.
- Как полусвободу? - изумилась она.
Он невесело ответил:
- Да вот так: без права выезда отсюда. Я прикован тут к своему делу, как камикадзе к самолёту: могу лететь только в сторону выполнения плана и развития комбината. Сталин знает обо мне лично, это его приказ.
- Но вы же - профессор! С мировым именем...
- Да, в прошлом - я доктор наук, закончил Кембриджский университет, стажировался в Америке. А теперь я - сталинский "винтик". У него - все "винтики"...
- Но тогда вы, действительно, рискуете! Я не знала...
- Что же, иногда надо и рисковать. В наше время жизнь без риска - уже давно невозможна. Нормальная жизнь...
- Как же нам теперь быть? Я не хочу, чтобы вы пострадали из-за нас. Ведь вы, наверное, тоже опасаетесь?
- Нет, у меня - простой инженерный расчёт. Такого - тут от меня не ждут и, я уверен, что всё будет обычно и потому - хорошо. Я провезу завтра вас с собой в цех. У меня на вас уже и пропуск в управлении выписан. А Татьяне Ниловне скажем, что я собираюсь вам показывать город.
- А если она спросит вас, когда вы собираетесь привозить сюда моего мужа?
- Отвечу что-нибудь. Ей - лучше не знать всей правды: изведётся, и меня изведёт. Она и так выматывается здесь за лето, пока живёт вместе со мной до морозов. Чего тут только ни узнает, чего ни наслушается!.. А на зиму - я её отправляю домой.
- Виктор Палыч, не хочу перед вами лукавить: я очень настроилась на встречу с мужем! Не представляю, как и перенесу, если не состоится. Но и перед вами я чувствую себя просто тварью теперь...
Он её остановил:
- Не надо об этом. Дело начато, вы - уже здесь, не будем ничего отменять. Я ведь и вашему мужу пообещал. Он - тоже живой человек и ждёт... Не в моих правилах убивать надежду.
На глаза Александры Георгиевны навернулись крупные слёзы:
- Господи, господи!.. - шептала она, сжимая кулачки у груди. - За что ты нас так?..
Николаев её отвлёк:
- Вы лучше... вот что. Почитайте-ка в моём кабинете одну популярную книжечку по электролизу. А хотите, я принесу вам потом... в вашу комнату. Всё это для спектакля. Вдруг подойдёт завтра к моему "газику" охранник на проходной? Посмотреть на вас, сличить лицо с паспортом. Пока будет сличать, вы и задайте мне какой-нибудь вопросик по электролизу. Да ещё вверните какую-нибудь фразочку по-французски: для учёности. А я - очень подробно и тоже по-учёному - отвечу на ваш вопрос. Охранник поймёт, что вы - специалист, приехали сюда, видимо, для дела. Кстати, приезжают к нам не редко, а, бывает, что и женщины.
- Спасибо, Виктор Палыч, я всё поняла и непременно почитаю и даже проконсультируюсь предварительно.
- Вот и хорошо. А теперь давайте поговорим о чём-нибудь вообще. О жизни, если хотите, или об искусстве. Но - не перебарщивайте только. Татьяна Ниловна - калач тёртый, её на мякине не проведёшь!
- Я поняла, спасибо вам! - Александра Георгиевна порывисто взяла руку Николаева и поцеловала горячими сухими губами.
Он, изумлённый, растроганный, запротестовал:
- Ну, что вы, что вы!.. - Не зная, как себя вести, принялся ходить. Ходил и всё потирал себе правой ладонью грудь, словно жёг его не то огонь стыда за кого-то, не то чья-то подлость, из-за которой все настоящие мужчины были перед женщинами России в неоплатном долгу.
Выручая его, Александра Георгиевна спросила:
- Как живёт мой Сережа? Не болеет? Голодает, наверное. А написал, что денег не надо. Может, я вам для него оставлю немного денег? Можно, а?
- Эта троица, о которой я вам говорил, теперь не голодает, как прежде. Я им периодически подбрасываю и деньжонок.
Увидев удивлённые глаза, он пояснил:
- Я им, бывает, хорошие премии оформляю. Научился и на "мёртвые души" наряды подписывать. Потом наши "вольняшки" получают эти деньги в бухгалтерии и отдают в фонд политзаключённых. Без этого тут нельзя, деньги везде сила! Кого поддержать продуктами, кого подкупить спиртом или коньяком, кому купить тёплые валенки, да мало ли каких нужд!
- Ой, вы прямо воскресили меня! - обрадовалась Александра Георгиевна. - А то, как увидела эти лагеря с воздуха, до сих пор душа не разжимается!
Николаев вздохнул:
- Ну, до воскрешения, положим, ещё далеко, вон какие тут сроки у всех!.. И неизвестно, когда всё это кончится. Разве что со смертью Сталина. Но ведь ему - только 70. А грузины, сами знаете, живут долго.
- Значит, Раскольников был во всём прав?
Он удивился:
- А вы откуда про это знаете? Ну, я - понятно, от заключённых, которые были за границей и читали там.
- Мы тоже в тот год были за границей. Разве вам Сергей не рассказывал?
- Постойте-постойте, как же - говорил! Только я не обратил, видимо, внимания на то, что и вы были с ним. Просто врезалось в память только то, что вы - знаете иностранные языки, и всё.
В комнату вошла жена Николаева, посвежевшая после купания в горячей воде, даже помолодевшая. Обрывать при ней разговор Александре Георгиевне не хотелось и, чтобы не обидеть её, она продолжала:
- В 39-м году мы находились в Париже. Вот там Сергей и купил "Новую Россию" с письмом Раскольникова.
Николаев кивал:
- А, ну, тогда всё понятно. К сожалению, Раскольников был прав. В лагерях столько невинных людей, а вакханалия всё продолжается.
Татьяна Ниловна резко перебила его:
- Виктор, может, хватит об этом! Или опять за проволоку захотел?
Александра Георгиевна виновато, от всего сердца воскликнула:
- Ради Бога!.. Я никогда не проболтаюсь нигде! Даже, если будут убивать... - Губы её сморщились, лицо сделалось мученическим.
Видя, что у мужа гневно засверкали глаза под седыми бровями, Татьяна Ниловна смягчилась:
- Речь не о вас, милочка. Просто это мой совет Виктору. Бережёного и Бог бережёт.
Николаев, сдерживая себя от резкости, поправил жену:
- Бог велит помогать в беде... ми-лочка! - И переведя виноватый взгляд на гостью, добавил: - Вы уж простите нас... Может, вам налить по рюмочке коньяку с дороги, а? Соснёте потом. У меня есть... - И вышел из комнаты.
Татьяна Ниловна, чтобы как-то сгладить неловкость, заговорила о муже:
- Разве я против того, чтобы он помогал? Да ведь надо же и о себе думать, делать с умом! А он - готов по каждому поводу, каждому пустяку... Прошлой осенью повесился там кто-то у них в цеху. Он болел как раз, когда позвонили. Вскочил, помчался. Дождь вместе со снегом лепит, очки ему сразу забрызгало, в окно вижу, ветер рвёт его за полы плаща. Куда в такую погоду? Нет, понесло - надо ему...

7

Охранник на проходной даже не взглянул на паспорт Александры Георгиевны, когда Николаев протянул его из кабины вместе с пропуском. А тут ещё и она громко спросила: "Виктор Палыч, а без нас не начнут там анализы?". В голосе была неподдельная тревога, и охранник, возвращая главному инженеру документы, скомандовал шофёру:
- Проезжай, чего стоишь!..
На этот раз шофёр Николаева, Борис, взял с места рывком, и Александра Георгиевна от неожиданности дёрнулась, сердце её забилось тревожно. А Николаев радостно-успокоено пробормотал:
- Ну, вот и порядок. Я же говорил: есть Бог на свете для хороших людей!
Больше нигде и никто их не задерживал. Возле третьего корпуса шофёр машину остановил, они быстро вылезли и вошли в цех через тыльную, заднюю дверь, где стоял охранник-казах. Тот главного инженера сразу узнал, указал только глазами на женщину: кто, мол, такая, пропускать?..
- Со мной! - коротко и властно бросил Николаев, и они вошли в полумрак цеха с каким-то удушливо-тяжёлым воздухом.
Николаев, несмотря на возраст, шёл быстро, легко, уверенно обходя столбы, рельсы, провода на земле и тёмные будки. Наконец, подошёл к какому-то вагончику на колёсах, негромко проговорил:
- Вот это и есть конура сменного инженера. Из прежней смены - уже ушёл. Сейчас подойдут к проходной машины из лагеря. Новая смена вылезет. А прежняя - сядет вместо неё. Там их и передают конвоиры. Минут через 10 явится ваш Сергей. - Николаев поставил на стол свой раздувшийся портфель, который старался дома не показывать на глаза жене. Теперь он вынимал из него белый хлеб, копчёную колбасу, нарезанную кружочками, четвертинку коньяка с золотистой наклейкой. Улыбаясь, наставлял: - Только, смотрите, не разревитесь здесь, встречайтесь тихо! Уж больно вы тонкослёзая. Запритесь, и сидите на засове, пока я не постучу и не позову, понятно? Ваш муж предупрежден обо всём...
- Спасибо вам, Виктор Палыч! За всё спасибо!..
Александра Георгиевна в приливе чувств хотела сказать что-то ещё, но не смогла - бил нервный озноб. Видимо, тут смешались и нетерпение, от которого бешено колотилось сердце, и страх, что кто-нибудь сейчас помешает и всё сорвется, и опасение, что Сергея по какой-нибудь причине сегодня не привезут. Она не могла унять эту внутреннюю дрожь - стучали даже зубы, мелко-мелко. Не знала, что надо теперь сказать, о чём спросить - всё вылетело из головы! А ведь продумывала, готовилась, чтобы не забыть.
Расстелив всё на газете и даже поставив 2 чистые стопки, Николаев бодро сказал:
- Ну, счастливо вам!.. - И вышел.
Александра Георгиевна осталась одна. С невысокого потолка - рукой можно достать - светила яркая лампочка, до рези в глазах. Лампочка эта была вкручена в пыльный, обросший жирным налётом патрон. Коротенький шнур был тоже таким же - жирным, пыльным, изогнутым. Ни одного окошка в вагончике - всё забито, заклеено старыми грязными плакатами. Голые стены, голый деревянный стол, заляпанный чернилами и покрытый в середине ровным медным листом, потемневшим от времени. На нём стояла фарфоровая грязная чернильница невыливайка с ученической ручкой. Правее - газета Николаева с едой и четвертинкой. Возле стены стоял канцелярский, должно быть, уже списанный от ветхости, шкаф с какими-то бумагами - дверца была открыта. Из стола торчал чуть высунутый ящик. Заглянула - амбарная книга с надписью на корке: "Сменный журнал". Всё, больше ничего не было, а Сергей всё не шёл. Время тянулось томительно, шумело в ушах, мысли путались.
Вспомнила утреннее напутствие Николаева: "Вы не давайте ему рассказывать о том, что вы уже знаете. Я ведь вам специально всё рассказал, чтобы у вас побольше времени осталось. Пролетит, и не заметите..."
И вот оно стремительно полетело, это время. Сергей вошёл в вагончик как-то неожиданно, в тёмном ватнике. Снял со стриженой седой головы шапку с номером и сдавленно произнёс:
- Сашенька! Солнышко...
Она рванулась к нему. Боже, какой худой, постаревший, с каким-то запахом махорки и застарелого волчьего логова ото всей одежды. Но - он, он! Бесконечно родной и близкий, живой, сразу узнанный, в яви, не во сне.
Странно, плакала не только она. Лицо Сергея было мокрым тоже. А может, намокло от её слез - не разобрать, не до того было. Видела только его морщины, морщины везде, да глаза - такие бывают у собак, когда их бросает хозяин. Из-под нависших припухлых век - не выспавшиеся, тоскливые до помрачения. А пальцы ощущали на его стриженой голове какие-то бугорки, бугорки, потом - ключицы под расстёгнутым бушлатом, рёбра. Боже, живой скелет! А Виктор Павлович говорил...
Она бросилась к столу. Показывала ему колбасу, хлеб. Вспомнила про свой портфель - Николаев нашёл у себя в доме ещё один, старенький и дал - и принялась вынимать из него подарки: для него и его товарищей. Сергей быстро куда-то часть пораспихал, попрятал, остальное умело нарезал и налил в стопки коньяк.
Связно говорить всё ещё не могли, хотя и выпили по глотку. И она, и он захмелели, голова слегка закружилась. Сергей съел ломтик буженины - как-то по-собачьи, не интеллигентно, как прежде, а просто проглотил, и всё. И закурил свою махру.
Она только теперь рассмотрела его по-настоящему: и глаза, и лицо, и морщины. Во рту недоставало много зубов - тёмные проёмы. К горлу всё время подкатывал ком, и она тихо плакала, плакала. Тогда он пересел к ней и стал её целовать, гладить. Говорил ей какие-то милые и прекрасные слова, от которых у неё начинало заикаться сердце. Но она, всё равно, плакала и плакала, не переставая.
- Можно, я поем? - спросил он её.
- Да-да, конечно же! - Она опомнилась и принялась кормить его. - Зачем же я везла всё... Ешь, мой хороший. Серёженька, просто не верится!.. - И опять рассматривала его.
Он ел и разглядывал её тоже. А потом вдруг сказал:
- Сашенька, а теперь выслушай меня внимательно... Это самое главное, ради этого я и пошёл на весь этот риск с Николаевым. Он, правда, не знает о нашем замысле - ему не надо об этом... Он и так рискует своей головой.
- Я ему так благодарна, Сережа! Не забуду до конца дней своих.
- Да, это его идея позвать тебя сюда. Он мне сам предложил. Я сначала, было, отказался...
- Как, Се-рё-женька?!. - Изумилась она с обидой. - И ты мог?..
- Я не хотел рисковать чужой жизнью. - Он не смотрел на неё. - А потом у нас родилась тут идея: организовать Комитет сопротивления сталинизму. Тебе удалось вспомнить письмо Раскольникова?
- Вспоминать не пришлось, оно сохранилось у папы. Я его перепечатала плотненько на тонкую бумагу и привезла, как ты просил. - Она полезла рукой к себе под лифчик.
Он бросился к входной двери, чтобы закрыть на засов, забыв, что закрыл её за собой сразу, как только вошёл. Виновато вернулся, обнял её и поцеловал.
- Спасибо тебе, Солнышко! Мы и сами бы сочинили начало, но у Раскольникова - как раз то, что нам надо. И - важно имя!
Она протянула ему беленький квадратик бумаги:
- Разворачивай потом осторожно! - Предупредила: - Бумага почти как папиросная, печатала я с обеих сторон. Всё разместилось на 5-ти листах.
- Спасибо, Солнышко, спасибо! - Он отстранился и, думая о чём-то своём, проговорил жёстким голосом: - Мы это письмо немного ужмём - я помню, оно очень большое - и продолжим потом от себя. - Глаза его загорелись недобрым, зловещим огнём. - Надо поднимать против этой сволочи и его окружения народ! Надо писать воззвание. Без этого мы всё равно пропадём здесь, и никто о нас не вспомнит. Надо раскрывать всем глаза, надо бороться, а не ждать! - Он пошёл к шкафу и спрятал бумагу в какой-то свой тайничок. Сначала что-то там вынул, а потом задвинул, вставив под низ нижней полки.
Она никогда не знала его таким, не видела. Лицо было полно твёрдой решимости, даже беспощадности - не только к себе, к кому-то ещё, кого люто ненавидел. Она поняла - к Сталину. И поняла, что ненавидит Сталина тоже. Это он испоганил всем жизнь, превратил её в муки и пытку. И ещё заставил всех славить себя.
Муж словно подслушал:
- Эта кавказская сволочь переплюнула в жестокости даже Гитлера. Там - р-раз, и готово! А здесь - людей мучают десятилетиями. Никто не понимает, для чего и зачем? Уничтожают самых лучших. Никто не понимает, что происходит в государстве, куда этот гениальный маньяк всех ведёт! - Он задыхался от ненависти. Ей захотелось увести его от неё.
- Серёженька, я всё же не поняла, что вы хотите делать? И - кто эти "вы"? Много ли вас?
- Да-да, - живо откликнулся он, - я тебе сейчас всё объясню... Мы - хотим написать обращение к народу. В виде воззвания. В первой части нужно на основе фактов разоблачить ложь и предательство Сталина. Нас - пока трое. Кроме меня, ещё один бывший комдив, и - писатель. Сочинять будем - каждый отдельно. А потом - всё вместе обсудим, и писатель отредактирует. Появился ряд интересных мыслей. Писатель частично уже обработал их. Прячем пока... вот здесь... - Он кивнул на шкаф. - Когда поднакопится, переправим в город.
- А тут не опасно это держать? - спросила она. - Никто не вздумает... - Она не договорила.
- Да мы, вроде, повода не даём. Шкаф вон - открыт, бумаги пылятся... Вряд ли кому придёт в голову, что я здесь устроил тайник. Плохо другое. Сейчас мы работаем в разных цехах, а, бывает, что и в разные смены попадаем. Они - тут по соседству, вместе. А я вот - один... Николаев обещает соединить нас опять. Я просил его об этом.
- Ну, а как вы с этим воззванием потом? Оно же у вас большое получится, если вы и письмо Раскольникова туда... Как вы его пересылать будете? И - кому?
- Вот ради этого, Солнышко, я и согласился на встречу с тобой! - Его взгляд загорелся. - Ты согласна помочь нам?
- Серё-женька!.. Я люблю тебя. Я знаю, что ты не виноват и сделаю для тебя всё, что смогу!
- Спасибо, Сашенька, я не сомневался... Так вот, летом тебе нужно будет переехать в Красноярск. Ненадолго: на полгода, может, чуть больше... Главное - чтобы ты была поближе ко мне. - Он замолчал, глядя в её серые, прекрасные глаза.
- Я слушаю тебя, Серёженька: говори, говори... Перееду сразу же, как только вернусь домой.
- Это было бы прекрасно! - Он снова загорелся. - С Красноярском - у нас есть налаженная, тайная связь. Вот мы и перешлём потом наше "Воззвание" по этой ниточке к тебе. Ты - купишь себе пишущую машинку...
- У меня есть дома теперь своя. Приходится подрабатывать...
- Захватишь и свою. - Он что-то сообразил. - Да. Чтобы все твои соседи привыкли и там, что ты - печатаешь. Подрабатываешь, то есть. По ночам. А днём - устроишься куда-нибудь на работу, чтобы не привлекать к себе особого внимания. А на другой машинке - тайно отпечатаешь нам 250 экземпляров "Воззвания".
Она перебила:
- Не понимаю, Сережа, зачем ещё одна машинка?
- А вот зачем. Когда всё будет готово, вторую машинку, на которой печатала, утопишь где-нибудь в Енисее - подальше, за городом. Чтобы в случае чего, не смогли найти машинистку по шрифту её машинки. Поняла?
Она кивала.
- Потом переправишь 100 экземпляров по нашей связи нам назад. Не сразу, конечно, частями. А мы их тут - распространим по всем лагерям. Чтобы поднять заключённых на всеобщую забастовку. Будем требовать пересмотра всех незаконных обвинений.
- Ты думаешь, это что-то даст? - спросила она с надеждой.
- Мы думали тут... Другого способа нет. Только такой может привлечь к нам внимание правительств всего мира. И тогда это заставит и наших задуматься и что-то делать. Иного выхода просто нет. Борьба одиночек - бессмысленна.
Она кивала, слушая его. Потом заметила:
- Серёжа, на всё это потребуется много бумаги, средств...
Он не дал ей договорить:
- Деньги - уже собраны. Часть из них ты получишь перед отлётом домой - передаст Николаев. На них ты переедешь в Красноярск, будешь какое-то время жить, пока не устроишься на работу. А затем - купишь машинку, будешь тратить постепенно на бумагу. Наклеишь сама больших конвертов - адреса мы тебе пришлём.
- Какие адреса?
- Ну, во-первых, около 30 писем надо будет отправить во все редакции центральных газет и журналов в Москве. Остальные - частным лицам в различные города. Адреса будут настоящие, а фамилии - ложные. Чтобы люди могли оправдаться в случае чего. Получил, мол, по почте. Вынули из ящика, а фамилия - не та. Кому отдавать? Соседей с такой фамилией нет, ну, мол, и вскрыли. Прочли - хотели порвать... просто не успели. Понимаешь? Сообразят, что сказать...
- Я бы не додумалась! - восхитилась она. - Какие вы молодцы, как предусмотрели всё! - И тут же осеклась. - Серёжа, а что будет с теми, кто живёт не в частных домах? - расстроено спросила она. - Им же почтальон носит по квартирам, знает всех по фамилиям... Засомневается, начнут выяснять, что да как?
- Все адреса - только на частные дома. А там бросают в ящик на воротах, и всё. Мало ли кто мог приехать к хозяину или гостит, и письмо - для него.
Она успокоилась, но разволновался он сам.
- Понимаешь, всё это - ещё не главное. Надо будет подбросить 2-3 письма в иностранные посольства в Москве, когда вернёшься домой. Вот это - риск настоящий! Посольства охраняются переодетыми людьми из КГБ.
- А зачем подходить к посольствам? - Она улыбнулась. - Посольские легковые машины ездят по всей Москве. Можно выследить, где останавливаются, и передать письмо прямо шофёру. С записочкой на английском или французском. Секундное дело, и пошла дальше.
- А если и за машинами следят?
- Это, Сережа, только в кино следят и успевают везде. А если избрать не американское посольство, а какой-нибудь Колумбии, всё пройдёт незаметно. Зато узнают во всём мире!
- Нам только это и нужно! Привлечь внимание...
- Не беспокойся, я всё сделаю аккуратно, среди белого дня, когда меньше всего ожидают. Выслежу сама, где они ездят или любят бывать. Разведаю, присмотрюсь...
- Да-да, надо присмотреться, - согласился он. - Бережёных и Бог бережёт!
- Не переживай, поберегусь!..
- А мы тут - и сами будем обращаться с этим "Воззванием" к заключённым из других лагерей. Разумеется, не под своими фамилиями - под псевдонимами, чтобы избежать провалов.
- Ты - Орехов, да?
- Верно. Осторожность не помешает. И ты - тоже. Когда приедешь в Красноярск и пойдёшь на встречу с человеком из последнего звена нашей почты, тоже называй себя Ореховой и каким-нибудь другим именем.
- А что это за человек? Вы ему доверяете?
- Это женщина. Её звать Вероника Максимилиановна. Работает в читальном зале городской центральной библиотеки гардеробщицей.
- Значит, простая женщина.
- Не знаю, мы её не видели никогда. Подойдёшь к ней и скажешь: "Я к вам от Кеши. Просил передать вам письмо". Она тебе ответит: "Давайте". И всё. Передашь, и уходи. Тогда она тебя остановит и скажет: "Зайдите через недельку". Вот так и будешь держать потом связь через неё. Приходи всегда с большой сумкой. Сдашь её, как это положено, и иди в читальный зал. Вернёшься, у тебя в сумке будет уже почта от нас. Когда приходить ещё, договоритесь уж там сами. Поняла?
Александра Георгиевна кивнула. Но он заставил её всё повторить, а для верности, чтобы не забыла потом от волнения, написал ей имя и отчество гардеробщицы на бумажке. Сказал:
- Только спрячь получше. Вот так...
- А если эта женщина уйдёт с той работы, как я её найду? - спросила Александра Георгиевна.
- Как это уйдёт? - не понял он и удивился.
- Ну, мало ли что? Уволят, например. Или найдёт себе место получше. Какая у неё хоть фамилия?
- Не знаю. Вот об этом мы и не подумали, олухи. - Он так растерялся, так огорчился, что изменился в лице. Могла сорваться вся их затея и её поездка. Но Александра Георгиевна нашла выход сама:
- А я спрошу у сотрудников библиотеки адрес этой Вероники. Должны же знать? Хотя бы заведующая...
- Конечно, - обрадовался он. - Ну, просто гора с плеч! Понимаешь, сюда - в здешний аэропорт - прилетает из Красноярска какой-то борттехник гражданского аэрофлота Кеша. С ним - знаком один наш вольнонаёмный, который помогает нам с нашей почтой. А этот борттехник - заходит к нему. Они познакомились как-то на аэродроме. Вот этот Кеша и дал нам, когда попросили, выход на Веронику, если понадобится. И пароль сам придумал. А больше ничего не сказал, только то, что надёжна. Всю незаконную почту мы получаем с тех пор через этого Кешу. Которого, естественно, не видели никогда. Через него же и отправляем.
- А он сам-то - надёжен? Или за деньги?..
- Надёжен. По догадке нашего связного, он ищет кого-то в наших лагерях. По-видимому, отца, хотя прямо не признаётся. Ну, и потом - возит же наши письма! Рискует, значит, всем.
- Ясно. Это - самая надёжная гарантия, если не провокатор.
- Если бы провокатор, мы давно бы попались. Это раз. А во-вторых, за него ручается наш человек, который с ним связан напрямую.
- А сам-то он - кто? Вы хорошо его знаете?
- Он из местных. У него и сын здесь - в одном из лагерей сидит. Пока отец воевал на фронте, мальчишка шоферил тут. Что-то кому-то не так сказанул, ну, и осудили по политической. Далеко везти не надо было - сунули в лагерь прямо здесь. Дома, как говорится. Отец - вернулся с войны инвалидом. Кладовщиком у нас в цехе работает. У него - тоже храним кое-что. Ну вот, вернулся он, стало быть, жена стала ему про сына рассказывать, про здешние лагерные порядки. Расстроилась от собственного рассказа, да и скончалась от приступа - сердечницей была. С тех пор наш Иван Михалыч и задумался о жизни. Вот почему он помогает нам. А как уж он этого Кешу нашёл, не знаю - не спрашивал. Да это и к лучшему в нашем положении. Меньше знаешь, меньше риска и для других. Да, на конвертах ко мне - будешь писать вместо адреса одно только слово: Орехову. Больше не надо ничего. Вероника передаст конверт Кеше, Кеша - нашему Михалычу, а Михалыч будет знать, что это - мне. Вот такая у нас с тобой будет почтовая связь.
- Спасибо, Серёженька, я всё поняла.
- Маме - не говори обо мне. Придумай насчёт Красноярска что-нибудь сама.
- Серёженька, а твоя мама... - Губы Александры Георгиевны задрожали, она хотела сообщить ему печальную весть как-то помягче, потому и запнулась. Но он спокойно её перебил:
- Я знаю, Сашенька. В 44-м, через год после отца...
- Так ты и про папу знаешь?.. - Она тихо заплакала.
- Знаю, Сашенька. Да, мы тебе ещё переправим отсюда, через Кешу этого, - пытался он отвлечь её от горестных дум, - небольшой почтовый штемпель города Ачинска с набором цифр. Будешь сама штемпелевать наши письма с "Воззванием" и опускать их потом в проходящие через Красноярск поезда. Те, что будешь отправлять сюда мне, штемпелевать не надо - просто Орехову, и всё. Кеша перевезёт. Своего обратного адреса тоже не пиши. И вообще не надо писать часто: один раз в месяц, и хватит.
Александра Георгиевна перестала плакать. Обрадовано сказала:
- Господи, хоть связь у меня теперь будет с тобой! Сколько я передумала за все эти годы, сколько ночей пролежала с открытыми глазами!..
Он подошёл к ней. Заглядывая в заплаканные глаза, произнёс:
- Дай мне насмотреться на тебя! - Вспомнив что-то, прибавил: - Тех, кто помогает за деньги, надо опасаться особенно. Кто-то пообещает побольше, и предательство готово.
- Да, да, - кивала она, вытирая глаза платком. Подняла рюмку: - Давай выпьем ещё...
Они выпили, и он опять курил и смотрел на неё. Стало тихо-тихо. У неё сжалось от тоски сердце: сейчас вот всё это кончится, и надо будет уходить от него. А он - останется. В этой грязи, холоде, муках. От его ватника будет тянуть затхлым логовом, пролитыми щами, махоркой, чем-то ещё. Господи, да за что же это такое, за что?! Как можно всё это вынести, если непереносима одна только разлука. А ещё ведь придётся помнить и знать, что стрижена седая голова, бугорки на ней, нет зубов, собачья тоска в глазах. Знать, что Сёрежа будет голодать и дальше, надрываться на тяжёлой работе - вон, какой изнурённый! А годы будут идти и идти, и никакой надежды... Ей хотелось закрыть глаза и умереть, биться головой о стены вагончика, кричать, звать на помощь. Но она понимала, никто не поможет, не придёт, не кончит этого кошмара. У Александры Георгиевны мелко затряслась голова, плечи, губы. Она сдерживалась, чтобы не кричать, не привлечь к этому вагону в цехе внимания, и снова наплакалась до изнеможения, до икоты. Муж гладил её, что-то шептал, успокаивал, налив из графина в кружку воды, ничего не помогало. Она целовала его руки и плакала, плакала без конца.
Он поднял её за плечи и встал.
- Хватит, моё Солнышко, не надо. Мы только надорвём себе последние силы. - Губы у него прыгали, голос дрожал. И тут в дверь к ним кто-то постучал условленным знаком - 3 раза коротко и чем-то поскрёб один раз.
Сергей Владимирович пошёл открывать, а Александра Георгиевна смотрела на дверь с таким ужасом и тоской, будто её мужа забирали у неё на глазах и отводили на казнь. А может, она почувствовала, что больше уже не увидит его. Внутри у неё всё мелко билось и трепетало, а потом задёргалось сразу и правое веко, и правая нога - как у паралитика.
Вошёл Николаев, сказал:
- Прошло 2 часа, друзья мои. Больше не надо - рискованно. Я тут у вас пока приберу, а вы - давайте прощайтесь... - Он отвернулся от них, ловко сгрёб со стола все остатки, сунул их к себе в большой и пустой портфель. Сделал вид, что занят приборкой.
Александра Георгиевна прижалась к мужу. Он чувствовал, как бьёт её изнутри мелкая дрожь, эта вибрация стала передаваться и ему, и тогда он рывком отстранился, произнёс ломким голосом:
- Прощай, Сашенька! Уходи... Нельзя больше: погубим и себя, и Виктора Павловича...
Глаза её разом высохли. В них остался теперь лишь ужас и невыразимая тоска. Она бросилась к нему снова и принялась целовать лицо, глаза, губы. Так целуют любимых детей, с которыми вынуждены прощаться. Сергей Владимирович осторожно, но с силой отодрал её от себя и, не оглянувшись больше, вышел. Даже забыл передать привет сыну, давно уже взрослому, работавшему где-то в далеком Днепропетровске горновым на домне. У сына была своя семья. Они старались не напоминать ему о себе, чтобы не навредить. Андрей учился на вечернем факультете на инженера. Как-то там разрешили ему, а может быть, скрыл, что отец в лагере.
Александра Георгиевна смятая, опустошённая, продолжала сидеть в вагончике вместе с Николаевым, чтобы собраться с силами и выйти отсюда. Наконец, он поднялся, и они вышли и пошли. Он куда-то её вёл, что-то говорил ей, чтобы расшевелить, ободрить - что-то по электролизу, какой-то, будто бы, деловой разговор. Она плохо воспринимала его и молчала. Из цеха они вышли на свет дня, как и утром, никем не замеченными, кроме охранника. Потом сели опять в "газик", который откуда-то подогнал расторопный Борис, и вскоре были уже вне территории комбината. Самое страшное и опасное было, кажется, позади - Александра Георгиевна поняла это по лицу Николаева. Оставалось только благополучно улететь из Норильска...
- Ну, это уже проще! - облегчённо, словно угадав её мысли, проговорил Николаев. И она только теперь поняла, как он весь был напряжён всё это время и не мог от этого напряжения избавиться. Лицо всё ещё было бледным. И губы покусывал то и дело; они у него сохли. Вдруг достал из портфеля недопитый коньяк, вытащил зубами из бутылочки пробку и отпил пару глотков прямо из горлышка. На морозе остро запахло коньяком; слепило глаза от сверкающих под солнцем снегов.
Николаев сразу повеселел, но тут же заметил, что Александра Георгиевна стала совсем безучастной. Лицо её опухло и будто постарело на много лет. Хорошо, хоть не плакала больше. Чувствовалось, душой она была где-то далеко-далеко, куда лучше не забираться - закружится от тоски голова.
Была Александра Георгиевна в солнечном горном Инсбруке, в чистой и ухоженной Австрии, откуда, как ей казалось теперь, не надо было им возвращаться - никогда-никогда. Нужно было остаться там навсегда, и жить. Ведь уже знали из открытого письма Раскольникова, что на родине свирепствует сталинское беззаконие, самое злое из всех и наглое. Чудовищно, парадокс! Надо было совершить революцию, чтобы жизнь у всех превратилась в каторгу. И это смогла сделать, ради удовлетворения своих низменных желаний и честолюбия, кучка жестоких ничтожеств.
Глава вторая
1

Николай Лодочкин думал, что хоть дома отдохнёт после нервотрёпки, которую ему устроила в гарнизоне Ольга. Но, увидев в доме дорогую мебель и поблескивающее тёмным лаком пианино, задал отцу неосторожный вопрос: "Откуда у нас всё это?" - и отпуск начался с проработок. Глядя тоже на пианино, мебель, ковры, Юрий Федорович насупил брови и, разливая в бокалы вино, ответил сыну с вызовом:
- Не нравится, что ль?
- Да нет, вообще-то нравится. Я не против удобств. Но - зачем же влезать в такие долги? - Николай сдержанно улыбался.
- Долги? Какие долги? - Лодочкин-старший ухмыльнулся. - Нет, сынок, на свои всё, на трудовые! Просто твой отец - научился жить.
В разговор вступила мать Николая, женщина строгая и серьёзная:
- Научился, говоришь? До сих пор, Коленька, гнили бы мы в старой квартире, если б не добрые люди!
Юрий Фёдорович сурово осадил:
- Ну, мать, ты это - оставь!.. Довольно об этом!
А за ужином, когда подвыпили, Юрий Фёдорович продолжил свою недосказанную мысль:
- Ты, Колян, вот что, послушай... - Он отодвинул грязную тарелку в сторону, поставил локти на стол. - Каким был раньше твой отец? Да нет, нет, ты погоди, не перебивай, я тебе сам всё скажу. А вот каким... Следил на работе, чтобы никто ничего не украл. На собраниях - критиковал начальство. Верно? - На Николая уставился хитрый, прищуренный глаз.
- А что в этом плохого? - спросил Николай, не понимая, куда клонит отец.
- Во-во! - оживился Юрий Фёдорович. - И я не видел плохого. А люди - видели. Глубже нас с тобой смотрели. Мешал я им жить, вот что! А зачем, спрашивается? Кому была от этого польза? Мне лично - тоже не было никакой. Скорее, наоборот, вред один был.
- Честно говоря, отец...
- Да ты постой, не торопись, - перебил Юрий Фёдорович и налил ещё по рюмке. - Что вышло-то? Вот ведь в чём главный вопрос. Не стал я мешать. Думаю, посмотрю, что будет. И что же? Цех как работал, так и работает. План стали перевыполнять. Премиальные пошли, жизнь стала - не узнать! А всё почему? У людей материальная заинтересованность появилась. Что с того, что он там шабашку иной раз унесёт или сотворит себе что-то по мелочишке налево? У него же семья, её кормить надо. Так он тебе потом за это такой план выгонит, на все 180%! Выходит, и государству прямая выгода.
- Да, но зачем же ему тогда шабашка, если идут премиальные?
- Не понимаешь? - Юрий Фёдорович криво усмехнулся. - Ну, давай выпьем, я тебе и это поясню.
Выпили.
- Тут дело такое, Колян, - заговорил опять Юрий Фёдорович. - Рабочему-то этих премиальных - копейки, ему не в них интерес. Ему - не мешай шабашку. А вот начальству - премия уже посолидней: куш, так сказать! Все и довольны.
- Ну, а какая же выгода тебе? - спросил Николай. - Ты же - не начальство?
- Э, не скажи! - Юрий Фёдорович снова ухмыльнулся. - Тут тоже своя механика. Душой, Коля, надо не к людям, а к начальству расти. Люди - что? Они не заступятся. Держись за начальство, никогда не пропадёшь. Какое бы оно ни было, а ты - не рассуждай. Да тут и делать-то ничего не надо, только помни одно: ты ничего не видел, ничего не знаешь. И всегда - помалкивай. Начальство если и вляпается в какую историю, само выкрутится, тебя это не касается. Твоё дело - молчать. И тебя за это потом не забудут, понял!
Николай молчал.
А в следующий раз отец про другое завёл. И не отступался от этого все остальные дни. А начал так:
- Хочу тебе, Коленька, вот что, совет дать отцовский.
- Молчать? Так я это уже слыхал.
- Это хорошо, что ты помнишь мои советы, - серьёзно сказал Юрий Фёдорович. - Молчание ещё никому вреда не принесло. Да я о другом сейчас. Это и поважнее будет, и со всех сторон, как ни крути, почётно и выгодно. Вступай, Колька, в партию. Биография у тебя - хорошая, рабочая. Я сам хотя и беспартийный, так ведь я на фронте был, и проработал всю жизнь, можно сказать. Вот и ты у меня - офицером стал. Чего с этим тянуть? Дело - хорошее, в партию тебе надо! Без партии - хода в жизни не будет, запомни!
Николай опять молчал, обдумывая совет отца. А потом признался, розовея лицом:
- Выговор у меня, отец. А с выговорами - не принимают.
- Та-ак! - Юрий Фёдорович поднялся. Маленький, щуплый, прохромал к двери, оттуда спросил: - Не хочешь, значит, слушать, что отец тебе говорит? Ну-ну, смотри. - И, обиженный, закрылся в своей комнате.
Что ни вечер приходили какие-то гости, появлялся коньяк, закуски, и в доме вспыхивало странное, ненатуральное веселье. Среди гостей бывали и девушки - дочери сослуживцев отца. Николай понимал, родители подбирают ему невесту, да только ни одна из них не нравилась. Держался он с ними холодно, не приближая к себе. Перед глазами стояла красавица Ольга.
Гости уходили, а мучение для Николая на этом не кончалось. Захмелевший отец подсаживался к нему и опять принимался поучать, как надо человеку жить на свете.
- Ты - своего не придумывай, послушай лучше готовое! В нашей жизни... любой партийный дурак... ценится выше... самого умного беспартийного! А ты... Всё уж придумано, до тебя!..
Отец хорохорился перед Николаем, что-то доказывал, а сам был невесёлым, потухшим, ровно точили его какие-то сомнения.
Часто Юрий Фёдорович напивался, запершись в своей комнате. А после этого выходил к сыну, и Николаю приходилось слушать его заплетающийся, страстный шёпот:
- Пока кочевряжился - ничего не получалось. А теперь - живу, живу ведь, а?! - И казалось непонятным, спрашивал он, утверждал или искал сочувствия. - Не нами устроено, Колян, не нам и менять! В России всегда так было...
Иногда после таких речей он подсаживался к тёмному, блестевшему под электрическим светом, пианино, открывал крышку и, прислушиваясь к тоскливым, замирающим звукам, тыкал негнущимся пальцем в клавиши. Играть он не умел. И никто в семье играть не умел: 2 младшие сестры Николая были без слуха, и учить их пианистка отказалась наотрез. Так и стоял инструмент в гостиной комнате, как украшение, никому ненужный и всеми забытый.
В последний раз, перед самым отъездом Николая, Юрий Фёдорович опять долго тыкал в клавиши, прислушиваясь к гулким похоронным звукам, а потом, так и не сказав ничего, ушёл к себе и снова напился - было слышно даже, как набулькивал из графина в стакан. Однако Николай и на этот раз не пожалел отца - не пошёл к нему с душевным разговором, как бывало прежде, когда отец работал в своей мебельной артели рядовым столяром и не лез с поучениями. Всё переменилось после того, как старик-бухгалтер поставил его на должность начальника ОТК и стал повелевать им. С одной стороны, отец заважничал и разбогател, а с другой - что-то угнетало его и отталкивало от него других.
Чувствуя, что не отдыхает дома, а мучается, Николай съездил на следующий день из Подольска в Москву, оформил на Курском вокзале билет на 3 дня вперёд, в обратную дорогу, и выехал к себе в часть, не догуляв 4-х суток - отпуск у лётчиков и штурманов длинный, целых 45 дней. Николаю хватило его по горло.

2

Вернулся вскоре и Русанов из отпуска. Сойдя с попутной машины напротив духана, Алексей устремился к почте, где висел выцветший от дождей транспарант: "Слава великому Сталину!". Почему-то была уверенность, что на почте уже лежит от Нины письмо и дожидается его. Но письма не было - видимо, Нина решила "замолкнуть" снова.
"Может, это и к лучшему..." - невесело подумал Алексей, выходя на улицу. Но шёл он к дому, в котором жил, всё-таки удручённым. И вдруг - радость: в его комнате сидел и пил чай однокашник по училищу Ракитин. На плечах у него поблескивали новенькие офицерские погоны лейтенанта.
- Ге-енка! - обрадовано закричал Алексей, ставя на пол чемодан. - Ты как здесь очутился? Проездом, что ли?
- Да нет, - объяснял Ракитин, освобождаясь от объятий, - наше училище сделало ещё один выпуск. Было направление и в твою дивизию: ты же писал, где служишь. Вот мы и напросились.
- Кто - мы? - весело продолжал изумляться Алексей.
- Как кто? Я, Федя, Трофим. Вот нас и направили. Дальше - проще. В Марнеули на приёме у генерала мы назвали номер твоей "вэчэ", он и приказал: "К Лосеву!" Сам знаешь, дружба в авиации ценится дороже всего.
- Ну, даёте! А здесь: как тебя хозяйка-то впустила?
- А я ей объяснил, что ты - мой друг, фотокарточки пришлось показывать: она по-русски почти ни бум-бум. Как ты-то с ней?..
- Сначала - на пальцах, потом стал понимать кое-что по-грузински, она - по-русски. Ну, чудеса, ну и чудеса! - повторял Русанов радостно. - Прямо, как в сказке. Я тут один был - нудился. А теперь - заживём!.. Да, ты вот что... Ты тут посиди немного, а я - сейчас, сбегаю только в одно место.
- Не надо бегать. - Ракитин рассмеялся. - Всё уже куплено... в буфете стоит. Я ведь тоже тебя тут ждал. Вечером подойдут ребята, тогда и сообразим. Ну - пока! А то я опаздываю сегодня...


Вечером, как Ракитин и обещал, к Русанову заявились друзья по училищу. Громадина Трофим Ткачёв, показалось, растолстел, а Федя Гринченко был всё такой же - юношески тонкий, беленький. Алексей пошёл навстречу Ткачёву:
- Ну, здорово, комсорг!
Ткачёв, сграбастав Алексея, весело вопрошал:
- Здорово! Не забыл, значит?
С Гринченко обошлось без поцелуев - вломился великан Попенко:
- Чулы, га? Новый замполит к нам прибыл, полковник. Усатый, говорят, как Тарас Бульба.
- Я тоже слыхал, - подтвердил Ракитин. - Говорят, ещё дела` не принял, а уже по квартирам ходит, беседует. - Он повернулся к Алексею: - Да! Я ведь тоже к "Пану" в эскадрилью попал. Так что, не только под одной крышей будем жить, а и вместе летать.
- А мы с Федей, - огорчённо сообщил Ткачёв, - во вторую: у "Деда" не было вакансий.
Русанов утешил:
- Ничего, зато у вас там замкомэска отличный мужик - "Брамс"!
- А у меня тоже радость, - похвалился гигант Вовочка. - Сегодня Лосев поздравлял: берут меня в Москву, в испытательный центр. Бач, що робыться, га! - смеялся он. - Пришёл, говорит, предварительный ответ: дали согласие...
Все бросились к Попенко поздравлять, повалили на диван. Но он вывернулся, поднимаясь, шутливо возмутился:
- Разве же так поздравляют, а? Наливай по чарке!
Алексей, как хозяин, налил, но выпить - не успели: раздался в дверь стук. Алексей крикнул:
- Входи, стучать не принято!
В дверях появился усатый полковник в серой каракулевой папахе - крепкий, грузный на вид. С порога проговорил:
- Добрый вечер, товарищи офицеры!
- Здравствуйте. Здравия желаем, - раздалась в ответ разноголосица. Лётчики поднялись со своих мест, переглянулись.
- Садитесь, садитесь... - Полковник чему-то усмехнулся. - Вот... в гости к вам. Не зван, правда...
- Проходите, товарищ полковник, ничего, - сказал Алексей.
- Полковник Дотепный, Василий Антонович, - представился тот, входя в комнату. - Ваш новый замполит. - Он подходил к каждому, знакомился, жал руку. Повернулся к Алексею: - Прослышал я, Русанов, что народ у вас собирается, а тут ещё дружки по училищу прибыли. Ну, думаю, загляну и я на огонёк, познакомлюсь.
Деваться некуда, Алексей пригласил полковника за стол. Выпили за встречу, за удачу Попенко - полковник тоже выпил, не отказался - и, чтобы не молчать, принялись вспоминать родное училище, знакомых ребят. Дотепный сидел, слушал. А когда улеглось, спросил - тоже, видимо, чтобы не молчать:
- Что новенького в гражданке, Алексей? Ты ведь из отпуска - как там живут люди?
- Плохо ещё, товарищ полковник, - ответил Русанов и, вспомнив напутствия отца, лишнего не болтать, замолчал.
- Ну, мы слушаем тебя... - напомнил полковник, раскуривая большую чёрную трубку. - Плохо - это ещё не ответ. Плохо. А что плохо? - Видя, что Русанов всё ещё не решается на разговор, чего-то мнётся, прибавил с обидой: - Тогда не надо было и начинать. Надо было сразу, как это делают в личной беседе с замполитом: сказал как по газете, зарекомендовал себя с лучшей стороны и передовых взглядов, и баста. А что? Замполиты - они же любят, чтобы всё соответствовало газете. В людях, и что к чему - не разбираются. Верно я говорю?
Русанов молчал. Полковник опять ответил себе сам, пыхнув трубкой:
- Да-а. Многие ещё стараются нажить себе политический капитал проверенным способом. Но это растление нравственности, а не стремление к правде. Есть даже поговорка на этот счёт: сначала-де человек работает на авторитет, а потом - наоборот, авторитет на человека. Но это дешёвый авторитет, построенный на неискренности. Так что? - закончил он, - не внушаю доверия, что ли?
Лётчики переглянулись, и Русанов проговорил, не глядя на полковника:
- Да не в том дело...
- Ну, если не в том, тогда не страшно, - деланно обрадовался и так же деланно повеселел полковник. - Вот и давай разберёмся вместе - что плохо, почему плохо? Ведь это же надо понять! И - друг друга понять, а то - жить будет тяжело. На то мы и люди.
Чем-то он всё же подкупал, этот полковник. Действительно, люди ведь. И Алексей согласился:
- Да, это плохо, когда люди перестают верить друг другу, говорить...
- Думать... - вставил Ракитин.
Полковник обиделся:
- Ну, это ты, хлопче, уж слишком. Думать-то люди всегда думали. И теперь думают.
Алексей заступился за друга:
- Он не это имел в виду. А то, что вот об этом - можно, думай, а вот об этом - не рекомендуется. А разве виноват человек, что ему в голову лезут всякие мысли?
Дотепный вновь перехватил инициативу:
- Не ручаюсь за точность слов, но всё же перескажу вам мысль, которую высказал по этому поводу Карл Маркс. А говорил он вот что... Для мыслящего человека - делиться своими мыслями с другими людьми это не только естественная потребность, но и обязанность гражданина. Так что ничего страшного в том нет, что вы думаете обо всём и имеете своё мнение. Человек же не обезьяна!..
Лётчики снова переглянулись. Дотепный это заметил, продолжал:
- Ну, а то, что ещё не всё можно говорить иногда - плохо, конечно, и чем-то вызвано. Чем - не знаю пока, а потому кривить перед вами душой не буду. Вы - люди взрослые, сами всё понимаете и, надеюсь, не будете втравливать меня в такие разговоры и требовать от меня невозможного. Я - верно - старше вас. Но и я такой же человек, как и все. Всезнаек - не бывает, я в таких не верю. Я верю в другое: пройдут эти времена! Была всё-таки война, государственные тайны, враги. Что ещё могу вам сказать? - Полковник развёл руки. - Хотите, историю одну расскажу?
- Расскажите, - откликнулся Русанов, хотя и не верил почему-то полковнику: что-то его настораживало в нём. "Лезет в душу!"
- Вот послушайте, - продолжил Дотепный, - любопытная была история. - Он опять набил табаком трубку, посматривая на лётчиков и чему-то улыбаясь, неспешно закурил. - Служил я тогда в одном большом городе на Дону. Трудное было время: хлеба нет, спекуляция, воровство, взяточничество, и ничего с этим не могли поделать. Сняли первого секретаря обкома с должности, все перепуганы, а нового, которого рекомендовала нам Москва, всё нет и нет. Что делать?..
Запросили Москву. Отвечают: ждите, выехал к вам секретарь. Вот, мол, приедет, будете знакомиться, выбирать...
Ждём, а кандидата в секретари по-прежнему нет. Что за притча такая?..
А он, оказалось, давно в городе. Ходит себе под видом простого жителя. Зашёл в отдел кадров одного крупного завода.
- Можно у вас тут устроиться слесарем?
- Можно, - отвечает ему кадровик. - Какой у тебя разряд?
- Четвёртый.
- Четвёртый? А, ну, тогда зайди попозже, когда народа не будет. Нам специалисты нужны!
Зашёл он позже, никого уже не было.
- Так, значит, работать хочешь? - спрашивает кадровик.
- Хочу.
- Семья у тебя, конечно, дети?
- Как же без семьи? - отвечает. Кепочку снял.
- Значит, демобилизовался, хочешь зарабатывать, так?
- Хочу, - говорит. - А на вашем заводе, слыхал от людей, заработки хорошие.
Кадровик ему:
- Это верно - хорошие. Но ты что же, думаешь, мы, вот так просто, всех принимаем прямо с улицы? Разве тебе не говорили твои люди, как надо к нам приходить?
- Говорили. Я принёс...
А до этого секретарь и вправду узнал от одного рабочего в пивной, как надо действовать, чтобы устроиться на хорошее место. "Ты что, с Луны?" Ну, секретарь и насторожился: "А что такое?" Работяга ему разъяснил: 2 куска, мол, кадровику, он тебя мигом оформит. Секретарь возмутился: "Так это же взяточничество! Коммунисты у вас там есть? Они - знают об этом?" Рабочий ему: "Есть, знают. Так ведь и кадровик там не дурак, в одиночку работать! У них там - ничего не докажешь! Хочешь работать - выложи ему 2 куска. А не хочешь - как хочешь". Такой был разговор.
Вот секретарь и выкладывает кадровику свой пакетик с деньгами на стол: принёс, мол.
А тот ему:
- Ты это пока убери... Что я тебе, дурак, что ли, тут брать! Может, ты от милиции, и деньги у тебя - меченые, и номера записаны. А там, за дверью - ещё двое стоят. Может такое быть?
- Ну, может, - соглашается секретарь. А сам думает: нелегко будет такого гада взять! Да и деньги у него, действительно, были переписаны, и сообщил он обо всём, куда следовало. Что было делать? Надо же как-то узнать всю эту технологию вручения взяток! Вот он и спросил: - А как же мне теперь быть?
Кадровик усмехнулся:
- То-то! - говорит. - Когда оформишься, к тебе подойдут сами в условленное место. Там и отдашь. Ну, а где, это уж не твоя забота: ты только деньги при себе носи.
Секретарь, естественно, спрашивает:
- Ну, а если я потом не отдам деньги, что будет?
Кадровик даже выругался от его слов:
- Ты, - говорит, - вот что, эти свои шуточки брось и думать! Как быстро оформишься, так быстро и вылетишь, быстрее пробки от шампанского! Так что, не в твоих интересах. А если ты на самом деле из милиции - то всё равно нашего разговора тут никто не подтвердит, понял! А тебя - достанем и там, только уж навсегда!
Секретарь, видит, далеко зашёл, начал канючить:
- Вот беда, трудовую дома оставил, можно прийти завтра?
Тогда уж и кадровик посмотрел на него с подозрением:
- Смотри, голову где-нибудь не оставь! Что-то не нравишься ты мне! - Увидел белые руки у секретаря и ещё больше забеспокоился. Говорит ему со злобой: - И руки мне твои не нравятся! Шёл бы ты, "слесарь", отсюда куда подальше!..
Секретарь стал вроде оправдываться перед ним:
- А что руки? 4 года не работал, в руках только винтовку держал, вот и белые...
- Винто-овку!.. - передразнил кадровик. - 1 год и была винтовка у всех, потом автоматы стали носить. Похоже, ты и там не был. У солдат - грязная каёмка под ногтями, а у тебя?.. - И за своё: - Уходи, насквозь ты мне подозрительный!..
Секретарь и пошёл, только пообещал напоследок:
- Ну, что же, до свидания. Может, ещё встретимся!..
А на другой день взял у какого-то старого рабочего все его справки и бумажки-обещания на предоставление казённой квартиры, и в горсовет с ними. А там его не пропустила секретарша: не приёмный день!
Неделю ходил, пока попал на приём. Однако толка не добился и у председателя горсовета: тот его просто слушать не захотел. Много, дескать, вас вернулось таких, кому квартиры обещали ещё до войны. А где я их достану сразу на всех теперь? Жди. Вот отстроится город от разрухи...
Короче, лишь того и узнал секретарь от посетителей, что торгуют у них в городе не только рабочими местами, но и квартирами. Спросил одного: "Кому же деньги-то давать?" - А какой-то старичок ему в ответ: "А Бог их знает, кому. - И пояснил: - Внучку вот в прошлом году устраивал в институт, так прямо в руки декану давал. А теперь, говорят, и там утончённо стали брать - через подставных лиц. Словом, поломалась наша славянская простота, на европейский манер все перешли".
В общем, встретился секретарь со своим рабочим, вернул ему документы. А тот и тычет ему: "Ага, что, мол, я вам говорил!.." Злорадно так, будто доволен, что "депутат" квартиру ему не выхлопотал. "Тут их, сволочей, пушкой не прошибёшь, а вы - хотели мандатом!" - Секретарь представлялся ему депутатом, показывал свой депутатский значок. А перед председателем горсовета - выдавал себя за родственника этого рабочего, чтобы знать, как в горсовете реагируют на просьбы трудящихся. Ну, а тут надо было держать марку депутата, и он ответил: "Ничего, прошибём. Под суд всех наладим!" А рабочий ему опять со злорадством: "Кто это - мы?" "Советская власть, мы с тобой!" - ответил ему секретарь и показал свои документы. Объяснил, что если изберут его здешние коммунисты секретарём обкома, тогда он сам примет этого рабочего. Рабочий обрадовался, всё понял: "Куда ж они денутся, конечно, изберут, если присылает сама Москва!"
Дотепный усмехнулся: - В общем, много ещё после того ходил секретарь по городу, всего навидался. А вот последний случай с ним вышел такой. Идёт он как-то по улице и видит: стоят люди возле лотка за мочёными яблоками. Остановился и он. Горожане - кто с кошёлкой, кто с банкой, кто с чем. Наконец, подходит и его очередь. "А тебе куда?" - спрашивает продавщица. - "Да вот, некуда", - отвечает он ей. Та не унимается: "Я, что ли, за тебя думать буду? Решай скорее, куда тебе?" - Тогда он ей: "Может, вы мне в какую-нибудь бумагу завернёте? Мне - всего яблочков 5..." - Продавщица прямо озверела и во всю глотку на него: "Ты что - малохольный? В шляпу тебе, что ли?!."
Снял он с головы шляпу, подставил. Думал, поймёт дурочка, не посмеет пожилому человеку сделать такое. А она и ухом не повела: бух ему яблоки в шляпу! Аж потекло...
Так он и нёс эти яблоки в шляпе через весь город до самого здания обкома. Все на него смотрят, оглядываются. В обкоме он прошёл по коридору, поднялся ко "второму", положил перед ним яблоки на стол и только после этого представился.
И в скором времени началось!.. Идут в городе под суд взяточники, летят с работы бюрократы, прощаются с партийными билетами ворюги. Полгода эта каша варилась. А потом, - Дотепный внимательно посмотрел на притихших офицеров, - в городе и в области началась нормальная жизнь. Людей стали культурно обслуживать, внимательно выслушивать, наладилось и с квартирами. Словом, пошло всё, как надо. Так что, всё зависит от самих людей, дорогие мои! - Полковник улыбнулся, взглянув на свою потухшую трубку, добавил: - А ты, хлопче - мысли! - Он насмешливо смотрел на Русанова. - Ну, какие такие сомнения одолевают тебя? Что советская власть ослабела? Что подлости ещё много? Думаешь, не справиться нам с ней? Брешет, кто так думает, справимся! Верно, копоть ещё мешает всякая. Не даёт гореть народному костру ярко. Но бояться нам этого - не надо: костров без копоти не бывает. А если этой копоти много, значит - много в костре сырого. Мы горим, а кто-то ещё тлеет, коптит и пачкает стены нашего светлого здания, которое мы строим. Значит, ярче гореть и светить надо самим! А есть ещё и белая копоть, которую сразу не видно. Вот эта - оседает на душах людей, и потому - похуже: растлевает.
- А где это было, что вы рассказывали? - недоверчиво спросил Ракитин.
- Какая разница, где? У нас было, это важно. А вот вы скажите мне, почему вы, молодые, решили, что уже всё бесполезно, "приехали", как говорится! Почему так мрачно живёте здесь?
- Товарищ полковник, можно откровенно? - спросил Алексей.
- А как же ещё? Только начистоту! Говори, хлопче, не бойся. Вместе будем разбираться. Я, конечно, не Бог, на всё, может, и не отвечу - будем сообща думать. Комсомольцы?
- Конечно, - ответил за всех Ткачёв.
- А коммунистов ещё нет, что ли?
- Пока нет.
- Ну, а я - коммунист, в ленинской партии состою с 30-го года.
- Начистоту, значит? - переспросил Русанов, вспомнив слова отца о Ленине.
- Начистоту! - Полковник хлопнул себя по колену.
- Смотрите, Василий Антоныч, что получается, - начал Алексей. - Не всё зависит от нас самих. Мерзавцы пакостят жизнь, а писать об этом - нельзя. Чуть что - оплёвывание действительности, обобщение по частным фактам. А фактов этих!.. Хоть пруд пруди. Но ведь без печати, без огласки - что можно сделать? Ну, разве что добиться вежливого обслуживания. Так это же не решение главной проблемы в жизни. И тогда возникает вопрос: почему у нас такое положение с гласностью? Почему вверху так боятся печатной правды?
Дотепный мгновенно перебил:
- Ты - конкретней! Какой правды? Например?..
- В каждом городе уже есть свои миллионеры. Рубан, например. Живёт там, где работает мой отец. Есть и другие. А написать об этом - можно?
Дотепный молчал, что-то торопливо обдумывая. И Русанов беспрепятственно продолжил:
- Как же понимать после этого нашу действительность, которую, оказывается, "оплёвываем" мы?.. А не рубаны? А чуть что - мудрое историческое решение! И вы, политработники, начинаете нам объяснять, почему оно мудрое. Разве мудрость нуждается в доказательствах? И почему это остальной народ принято считать недоумком?
- А никто и не считает! - успел вставить Дотепный. Дальше говорил уже Ракитин, крутанув светло-соломенной головой:
- Ты начальник - я дурак, я начальник - ты дурак. Вот и весь принцип.
Русанов поддержал:
- Одним - дано право на истину, оно - даже узаконенное, а другие - должны его почему-то доказывать.
Дотепный, делая вид, что не успевает лётчиков понимать, опять только спросил, а не стал что-либо опровергать, боясь излишнего заострения темы:
- Что доказывать?..
Не замечая того, что настроение у полковника изменилось, Русанов горячился:
- Ну, вот рабочие, к примеру. Хотят, чтобы о подлецах печаталось в газетах, чтобы их там разоблачали, невзирая на звания и чины. А чины - этого не хотят. И те, в чьих руках печать, тоже не хотят о них печатать. Так чьи же интересы тогда сходятся? Нет, вы погодите, не перебивайте меня, дайте уж высказать... Так вот, товарищ полковник, подлецы - тоже знают об этом. И это порождает новых подлецов - порождает система всеобщего взяточничества, в чём убедился секретарь обкома, о котором вы рассказали. А на лекциях нам говорят: нельзя подрывать дух у народа, а то у него руки опустятся от большого количества недостатков. Значит, с одной стороны, этими дозировками партия заботится о вере народа, так? А с другой стороны, эту же веру в добро и справедливость - под корень!
Дотепный замахал на Русанова обеими руками:
- Слушай, хлопче, дай же и ты сказать! А то мы тут договоримся не до того, что нужно...
Русанов, однако, не умолк, а словно обрадовался:
- Вот-вот! Думать о серьёзных вещах - нельзя, говорить - тоже нельзя. И писать, выходит, вообще нельзя? Что же нам тогда остаётся? Ждать? Так скажите - чего? Впрочем, вы уже сказали: "пройдут эти трудные времена". Сами, что ли, пройдут? Как половодье в реке?
Дотепный поднялся.
- Да остановись же ты! Ну, и характер! Если ты, хлопче, и дальше так будешь жить, поверь мне: не сносить тебе головы! - Полковник повернулся к остальным офицерам, сурово добавил: - И вы тоже... Совсем контроль над собой потеряли! Разве же можно так? Сами должны понимать... И потом: в каждой же газете печатают и о мерзавцах! И судят их, и разоблачают...
- Кого судят? - обозлёно выкрикнул Русанов. - Мелочь всякую?
- Всё ленинградское руководство арестовано! - гневно выкрикнул и Дотепный. - Это что - мелочь? Ничего себе мелочь!..
Русанов, вспомнив рассказы отца о том, как однажды уже выселяли из Ленинграда интеллигенцию, как загнали на Беломор профессоров, секретарей райкомов партии во времена Ягоды, хотел было возразить полковнику ещё раз, но вдруг инстинктивно почувствовал, что уже дошёл и так до черты, за которую переходить нельзя, и испугался. "Ленинградское дело", начатое в конце прошлого года, слишком было зловещим в прессе, и отец, наверное, поэтому и предположил, что снова будут сажать интеллигенцию, если появились нападки на художественную литературу.
"Вон как сразу преобразился весь! - подумал он о полковнике. - Лучше прекратить..." - И промолчал. Дотепный же сел, раскурил трубку опять, и с добродушным, но всё-таки осуждением, протянул:
- Да-а, нарисовали вы мне тут жизнь! Хоть бери и гроб заказывай...
Алексей не выдержал:
- Жизнь - рисуем не мы. Вот один инженер, в отпуске, рассказывал: директор завода у них - получает вторую зарплату в голубых конвертах. - Он показал пальцем на потолок: - Оттуда, сверху. Завод плана не выполняет, а его - почему-то прикармливают!
Дотепный, на этот раз резко, остановил:
- Ну, хлопче, ты хоть и хозяин, а с тебя хватит, пожалуй, на сегодня! Ты же другим - слова не даёшь сказать! - Он привычно повернулся ко всем: - Ужасы, о которых вы мне тут наговорили, это ведь только часть жизни. Ну - есть недостатки, и немало ещё, согласен. Но, чтобы устранять их, надо бороться, а не сидеть, сложа руки. Критиковать - всегда легко. Надо делать! Каждому, на своём месте, делать своё дело хорошо и честно. А вы тут, почему-то - только с других спрашиваете, будто у вас все в должниках ходят. Разве ж это справедливо? И потом, если по-честному... нельзя же... видеть в жизни одно плохое. А сколько есть хорошего! Плохое - вы научились различать, да ещё как - с прибавкой! А хорошее?..
Русанов вспылил:
- Да ведь речь сейчас - не об этом! Выходит, если кто говорит про чёрное - сразу надо ему в упрёк: почему не говоришь про белое? Ты - хочешь о скорпионах, а тебе - нет, давай о божьих коровках! Это ж не разговор, товарищ полковник, а уход от темы.
Дотепный опять густо покраснел.
- А я - не ухожу. Только ж у тебя нет терпенья дослушать меня.
Громадина Попенко неожиданно для Русанова угоднически окрысился на него:
- Ну, шо ты ото, Лёшка, прицепился до человека! Дай же сказать... Один ты у нас... умный!
Возникла неловкость - все притихли. Дотепный мгновенно сообразил, "обижаться" ему сейчас не с руки - потеряет доверие. И заговорил, как ни в чём ни бывало:
- Я почему перевёл на хорошее? Не ушёл, как тут сказал Алексей, а - перевёл. Когда знаешь, что есть много хорошего, руки ж поднимаются на плохое! Легче верить тогда в свои силы, мечтать, бороться, наконец. А то - водка, скука, нет вкуса к жизни! Но ведь не одно же начальство решает жизнь, её решает в итоге народ. Историю, хлопцы, знать надо. Вот вам подай всё сразу в готовом виде, и точка. Так это ж, согласитесь, тоже самодурство. Экономика страны десятилетиями развивается. А у нас, после войны - прошло только 5 лет. Где ж ваша совесть, хлопцы?
Русанов не согласился опять:
- Да ничего народ не решает, слова это всё!..
На выручку Русанову, чтобы как-то выправить положение, бросился Ткачёв. Глядя полковнику прямо в глаза, он начал:
- Зачем же так, мы понимаем... Только мы вам тут - о болячках, что у всех на душе наболело. Лёшка это имеет в виду. А так - мы понимаем, что не сразу.
Дотепный, разозлённый в душе на "мальчишку" Русанова, решил "не замечать" его более, и принялся разговаривать как бы только с Ткачёвым:
- Я тоже вас понимаю. Человеку нелегко примириться с тем, что исторические процессы не укладываются в одну человеческую жизнь. Но это же не означает, что после меня - хоть потоп!
Попенко, сидевший красным от своей угодливой выходки, решил на этот раз подыграть Русанову, чтобы исправить в умах товарищей мнение о себе:
- Товарищ полковник, ну, а навищо так выхваляемось, га? Аж соромно слухаты! Та й чим? Дэ воно, цэ хорошое, у чому?
Дотепный вновь деланно усмехнулся в усы, деланно восхищённо хлопнул опять себя по колену:
- От, кляти хлопци! Им - про одно, они - за другое. Я ж говорил вам: надо дело делать, а не языком работать! Чтоб не походить на тех, кто только хвалится. Мы с вами - исправим одно, наши дети - другое, а благодарные нам внуки - продвинут наше дело дальше. Таковы законы жизни, и ради прогресса - стоит жить. А насчёт хвастовства - да, может, и перебарщиваем кое в чём. Так ведь это можно понять. Правительству хочется хоть чем-то порадовать свой народ. Потому что, несмотря ни на что, мы всё-таки кое-чего и достигли уже! Да, бесплатное лечение, не смейтесь! Знаете, какое оно дорогое у капиталистов? Там - болеть нельзя. А квартплата? Там - половина зарплаты на это уходит. А наш рабочий платит за квартиру, по сравнению с ними, копейки. И квартиры стали делать удобные - с ванной, отоплением. Могли мы об этом, ещё недавно, даже мечтать? Это ж не шуточки вам! Города из пепла подняли! И - за такой срок. Где ещё такое видано? Ведь изменилась жизнь, стала другой. Какую страшную войну выиграли! Отстоим и демократию. Только не всё сразу. Хлеба вот - уже вволю? А это для жизни - тоже немало.
Продолжая избегать взгляда Русанова, ощущая всё время, что тот с чем-то не согласен - мог сказать, например, что квартиры с ванной и отоплением были ещё и при царе - полковник помолчал, подыскивая аргументы, и неожиданно свернул разговор из масштабов государственных на конкретные, полковые:
- Вот что, хлопцы, давайте перейдём всё-таки от общей демагогии к конкретному делу. Нашему делу. Начнём вот хотя бы с себя. Организуем хорошую самодеятельность в полку. Будем приглашать к себе артистов из города, писателей. И посмотрим, что из этого получится. Мне кажется, люди перестанут пить, потянутся к нам. Только без вас, без молодёжи - сразу предупреждаю - ничего не выйдет. Начните вы! Вас поддержат женщины. Надо людей встряхнуть! И не только у нас - везде.
- Ну, будет у нас самодеятельность, а дальше что? - спросил неугомонный Русанов, да так, словно утверждал, что вот это и есть демагогия, вместо настоящего дела. Но Дотепный на его удочку больше не клюнул.
- Я понял тебя, - откликнулся он, по-своему трактуя вопрос Алексея. - Правильно, человек всегда недоволен достигнутым. Есть у него тёплая квартира и ванна, ему уже культурное обслуживание подавай на улице, а до этого он и не думал о нём. И это - хорошо, человек не должен останавливаться на достигнутом! Но не нужно, дорогие вы мои караси, подменять тягу к хорошему сплошным осуждением существующего. Это разные вещи. А думаете вы - правильно, по-советски думаете. Значит, болит у вас за наше дело душа. Вот тот, кто доволен всем, у того - душа не болит. У него - желудок вместо души, и приспосабливается он к любым условиям. И, всё же, я хочу вас предупредить, караси: не наломайте дров. Не следует говорить обо всём так, как вы мне тут выдали, поняли? Не советую. Потому... что вас могут неправильно истолковать. - Дотепный обвёл всех внимательным взглядом, давая понять, что впредь он на такой разговор не пойдёт, и им не советует.
Ракитин снова всем налил в рюмки, и разговор перешёл в более весёлое русло. Сам полковник его и перевёл:
- Пишла, голубонька, як брехня по селу, - сказал он, крякнув. Вытер усы, и стал закусывать. Лётчики рассмеялись, а Дотепный уже серьёзно спросил: - Ну, а что за человек наш командир?
- Умный. Требовательный, - сказал Русанов.
- А ты - молодец, хлопче! - похвалил Дотепный.
- Почему? - удивился Русанов.
Полковник усмехнулся, со вздохом ответил:
- В жизни устроено так. Новому сотруднику - все кажутся людьми. А старому, который всех знает - сволочами. У тебя этого нет.
Дотепный посидел немного ещё, повеселил лётчиков анекдотами и начал прощаться. Когда он ушёл и ушли Ткачёв с Гринченко и Попенко, Русанов, моя посуду, тоскливо подумал: "Такая же погремушка, как и все, только ещё на искренность бьёт и лезет в душу. Самодеятельностью хочет исправить жизнь... Убаюкивает и себя, и нас: "Баюшки баю, скоро будем жить в раю, спи, поскорее усни!.." Такой же раб, только в чине полковника".

3

- Ну, с чего начнёшь ты, Василий Антоныч? - спросил Лосев Дотепного, стоя у себя в кабинете и рассматривая полковника. - 10 дней ты уже в полку, а помощи от тебя что-то не видно.
- Не торопись, Евгений Иваныч, - ответил Дотепный, садясь на стул и отирая одутловатое лицо платком. - Людей пока узнаю`, знакомлюсь.
- Твой предшественник хоть что-то говорил в полку, хватался за всё. А ты - вроде стороннего наблюдателя живёшь. Только ходишь... - Лосев сел за стол, вспоминая, как знакомился с приехавшим полковником, как тот предложил сразу перейти на "ты", хотя и был лет на 10 старше и старше по званию.
- Куда спешить? - ответил Дотепный, пряча в карман платок. - Поспешишь, людей насмешишь.
- Это верно. Васильев именно с этого и начал - насмешил. Впрочем, человек он был - честный, по крайней мере.
- Значит, коммунист.
- Тут все - коммунисты. - Лосев нехорошо усмехнулся.
- Выходит - не все. Есть коммунисты, а есть и просто - члены партии. - Дотепный принялся набивать табаком трубку.
- А, вон ты в каком смысле. Ну, а я, по-твоему - кто? - жёстко и прямо вопросил командир полка, не сводя с полковника глаз.
Тот кончил возиться с трубкой, не спеша её раскурил и, окутываясь дымом, спокойно ответил:
- Не знаю пока. Судить поэтому - не берусь. Поживём - увидим.
Лосев деланно рассмеялся:
- А ты - хитёр, запорожец, хитё-ёр! - Передразнил: - "Посмо-отрим..." А что же ты сух так со мной, словно не доверяешь? Выходит, уже посмотрел, есть у тебя мнение и обо мне. Зачем же тогда все эти хитрости?
- Может, и хитёр, тебе сбоку виднее. - Дотепный тоже невесело усмехнулся. - А только зря ты меня перебил, я ж ещё не кончил свою мысль.
- Что же, кончай, я слушаю тебя.
- Кончу. А чего? Я тебя не боюсь. Не, не боюсь, - повторил полковник, словно хотел убедить ещё и самого себя. Пыхнув трубкой, ответил: - Люди тебя, Евгений Иваныч, не любят. Жёсткий ты.
- А для кого я всё делаю? - Лосев привычно уставился глазами-точечками. - Для себя, что ли? Для них же стараюсь. Ну, а жёсткий - здесь не детский сад, не взыщи! Комдив ко мне - тоже не мягок.
- Вот я и говорю, - закончил Дотепный свою мысль, - сам я в этом - пока не разобрался. Говорю только, что люди чувствуют, думая о тебе.
- Жаловались, что ли?
- Нет, этого не было. Жаловаться, должно быть, побоялись пока. Я так думаю. Но, - Дотепный опять выпустил клубок дыма, - полагаю, будут ещё и жаловаться.
- А ты, значит, добреньким хочешь быть за моей спиной?
- Зачем - добреньким? Постараюсь быть справедливым. И не прятаться за чужие спины от ветра из высоких штабов.
- А я, по-твоему, выходит, несправедлив?
- Не знаю. Вот когда ты сказал: "Что же я, для себя?..", я сразу засомневался в этом.
- Почему?
- Потому, что когда говорят "не для себя" - это всегда неправда.
- Ну, знаешь ли!.. - Лосев ощетинился.
- Да ты погоди, Евгений Иваныч, в позу-то вставать, не кипятись. Что это ты такой нетерпеливый?
- Ладно, валяй... - Лосев махнул и закурил тоже.
- Скажи, - продолжил Дотепный, - можно отрицать такую, к примеру, крамольную мысль, что наши солдаты не хотят служить в армии? А хотят скорее поехать домой. Что все лейтенанты - хотят скорее стать старшими лейтенантами? Хотя и не все из них карьеристы.
- К чему это всё?.. - устало спросил Лосев.
- А ты, всё же, не торопись... поймёшь. А капитаны - хотят быть майорами. Подполковник Лосев, Евгений Иванович, - уточнил Дотепный с улыбкой, - полковником. Разве не так?
- А что в этом крамольного? Всё это - элементарно.
- И я так думаю. Потому что каждый человек - в первую очередь - человек. И ничто человеческое, как сказал ещё Маркс, для него не чуждо. Почему солдат хочет домой, а не в караул? Ведь, казалось бы: для людей служит! На нашем собрании, к примеру, он так и скажет - для людей. И это будет правдой. Но - правдой не до конца. И Евгений Иванович Лосев, - Дотепный опять дружелюбно улыбнулся командиру полка, - тоже сказал правду не до конца.
Лосев искренне рассмеялся, перебил:
- Ну ладно, говори прямо, чего ты хочешь? - Дотепный неожиданно понравился ему: какой-то весь домашний, грузный, пожилой.
- А я прямо и говорю, - продолжал улыбаться полковник. - Солдат торопится домой потому, что хочет поступить в техникум или в институт, чтобы стать потом хорошим производственником, зарабатывать, жениться. Это - главное для него в его жизни. Он хочет добиться хорошего, твёрдого положения в обществе, работая, в общем-то, на народ. Так ведь? - Ответил себе сам: - Так. Но, прежде всего - человек думает о своём личном счастье. Другое дело, что его личное счастье у нас неразрывно связано и со счастьем всего народа. Не будет у народа, не будет и своего. Но это - уже другая песня. А та, о которой мы сейчас, такова, что человек, перво-наперво, думает о себе. И когда он вдруг начинает публично говорить, что это не так, это пахнет неискренностью. Сначала - ему не поверят на слове, а потом - не поверят уже и в дело, которое он делает или к которому призывает других. Хотя, может быть, делает-то он и нужное дело.
- Напустил же ты тумана!..
- А никакого тумана и нет. Подполковник Лосев у нас - человек умный, талантливый. Прекрасный лётчик. Почему же ему не быть полковником? Он ведь этого заслуживает. Потом - генералом. Чем плохой был бы генерал? Грамотный, волевой.
- Ну-ну, давай... валяй!..
- Грамотный, развитой. Вон сколько генералов и полковников дурнее его! Это же, если по совести - несправедливо даже. И подполковник Лосев...
- Евгений Иванович, - ехидно подсказал Лосев.
- Правильно. И подполковник Лосев, Евгений Иванович, хочет быть полковником. А человек он - честолюбивый, считает, что мог бы с успехом...
- Может, хватит?
- Ну, зачем же? И он - работает, наводит порядок, хочет вывести свой полк на 1-е место сначала в дивизии, потом - в масштабе Воздушной Армии, и о нём заговорят все: "Вот - Лосев. Это командир, так командир, понимаете!"
Оставив шутливый тон, Дотепный закончил свою мысль совершенно серьёзно:
- А это, Евгений Иваныч, если ты меня внимательно слушал - уже оценка. Оценка твоих способностей по справедливости. Вот и выходит, что подполковник Лосев становится полковником. И я искренне верю, что так оно всё и будет. Полк - бу`дет лучшим в дивизии с таким командиром. И всем от этого - будет только хорошо. И полку, и нашей советской армии, народу и, наконец, и самому Лосеву. Но... только не следует говорить, что, в первую очередь, Лосев думал о самой большой категории - о народе. Это лишь результат. А начиналось всё с более простого и прозаического чувства: Лосев думал о Лосеве. Но если Лосев ещё и коммунист, а не просто член партии, то он по-прежнему будет мечтать о полковнике - пусть себе мечтает, это хорошо! - и будет выводить полк на 1-е место, но - станет это делать немного мягче, человечнее, и с заботой о конкретных людях. Не забывая при этом, что тот же Русанов, допустим, тоже хочет быть старшим лейтенантом, и жить здесь по-человечески, а не в скуке и тоске. Чтобы наш полк стал первым, люди - не должны быть обиженными, это надо делать не за их счёт. Только тогда они будут и хорошо летать, и работать, и жить. Но, как может полк стать лучшим, если штурман Шаронин - летает без желания, Медведев - боится потерять должность, Одинцов - втихомолку пьёт.
- Так! - Лосев поднялся. - Выходит, что Лосев - не коммунист, а только член партии?
- Зачем? Я этого не сказал.
Отворачиваясь от замполита, Лосев подумал: "Полагаешь, что если ты везде побывал, то во всём разобрался? Решил, что и во мне - тоже? Мы это ещё посмотрим... Хотя, кое в чём, ты, конечно, и прав. Действительно, я кривлялся тут перед тобой и высокие слова про народ говорил. В общем, "забылся". Так ведь все мы - люди. И я, и ты, и комдив, и секретарь обкома, и Сталин..."
От последней мысли по спине прошёл холодок. Но, показалось, была в этой мысли и какая-то огромная правда. Та, из-за которой он сам был излишне жёстким с людьми. Из-за которой люди терпели не только от него, Лосева. Терпели что-то тяжёлое, несправедливое во всей стране. Жили хуже, чем могли бы. Не то говорили, что хотелось. Не всегда брались за то, что нужно было делать. И выходит, надо это устранять не только в человеке Лосеве и в его полку, но и в других начальниках, полках и дивизиях, вообще в государстве. Значит, и этот Дотепный не лучше других, только на словах шустрый. Значит, правильно ему сказал, что поживём - увидим. Увидим ещё, кто чего стоит на самом деле.
- Ну, что же ты замолчал? - спросил Дотепный.
- Да вот о тебе сейчас подумал, - признался Лосев. - Красиво говорить многие научились, а только верить пока - некому. Всё больше на себя приходится полагаться. А много ли в одиночку сделаешь?
- К сожалению, не доверяешь не только ты, - признался и Дотепный с искренностью в голосе. - Недоверие - стало, чуть ли, не стилем руководства в масштабах и покрупнее. Оттого, наверное, и жизнь у нас такая? А?
Лосев на голый крючок не поддался:
- Какая? - спросил он. А сам, глядя на замполита уже с недоверием, думал: "Ну, скажи сам, какая, назови первым! Тогда, может, поверю тебе и я..."
Дотепный понял, чего опасается Лосев, заговорил посмелее, сердечнее - понимал, он затеял весь этот разговор, он первым и должен приоткрыться. Однако начал тоже не в лоб:
- А такая - как у Шаронина, Медведева. Да и у молодых я вчера был. Вижу - хорошие, искренние ребята. И неглупые. Дал им втянуть себя в скользкий разговор. - Дотепный пояснил: - Так надо было. Иначе я не узнал бы - чем живут, чем дышат? А они - не почувствовали бы меня. Перестали бы доверять... - Дотепный пристально посмотрел на командира: "Вот как ты сейчас". Но не сказал этого. - Ну, втравиться-то я втравился, а потом уж... и не рад был, не знал, куда деваться. Остро они теперь вопросы ставят. И глаза у всех, как у кутят, доверчивые стали, словно на отца смотрят, и ждут. Страшно мне сделалось. Вида только не подавал, а так - не дай Бог! - Дотепный махнул рукой. - И понял я, у них там, одно: молодёжь моментально реагирует на всё, что происходит. И реагирует острее нас, болезненнее. Может, и не всё понимают умом, но - чувствуют: нехорошо, не так что-то везде делается! И рождается у них от этого... молчаливый протест, который проявляется то в пьянке, то в апатии ко всему.
Оба они опять закурили и помолчали немного, каждый думая по-своему, но уже без неприязни друг к другу. Потом Дотепный признался ещё:
- Особенно донял меня этот Русанов. Ох, и въедливый же хлопец! А вижу - правду ищет. И знаешь, погубить он себя этим может. Больше всего я опасаюсь за него и за Одинцова. Умные и впечатлительные - это самый неожиданный народ.
- Ну, Русанов-то ещё и жизни не видел, - возразил Лосев. - Обломается. А вот Одинцов - не знаю, что и делать! - Он наморщил лоб. - Лёва - профессор по вопросам жизни.
- Этот профессор много пьёт, - с горечью сказал Дотепный.
- Натерпелся, - пояснил Лосев. - Ну, так что будем делать, комиссар? Как сами-то будем жить дальше?
- А ты - думал об этом?
- Думать-то я думал, да одному всё не под силу. Парторга тут, правда, избрали нового, да что-то он...
- Зачем же - одному? Всех надо подымать. Особенно молодёжь. Думаю, с неё и надо нам начинать. И вообще, у меня, как бы тебе это сказать... свой, что ли, метод. Не думай, что я начну тебе всё, как новая метла: собрание за собранием, партбюро одно за другим. Будут и собрания, конечно, и бюро, но... злоупотреблять этим я не хочу. Что наши собрания пока? Речей и треска кругом и так много, а дело - ни с места. Это - ещё не политработа. Я - люблю больше с каждым в отдельности. Потолковать по-человечески, познакомиться...
- А хватит тебя, на всех? - спросил Лосев с сомнением.
- А что мне? Я - человек одинокий. Жена у меня - умерла, дочь - живёт в Киеве, у неё своя семья. Вот я и люблю возле людей. Чтоб не вызывать их к себе, а так... где покурить вместе, где за кружкой пива посидеть, с третьим - махнуть на рыбалку. Дело это длинное, конечно, результаты появятся не сразу, но зато появятся они - наверняка. Потому что нацеливать людей на дела - лучше всего в личной беседе, а не призывать их к этому на собраниях. Вот я и хочу тебя спросить: ну, так как, не будешь меня торопить?
Глядя с тоской в окно, Лосев сказал:
- Ладно, посмотрим...
Зима за окном, кажется, кончалась. На горах снега уже не было, всюду дымилась лёгким паром подсыхающая земля. Вот только под самым окном штаба, в тени голубой канавы, ещё гнездилась раскисшей снежной кашицей зима, но это, наверное, уже последний её плацдарм, думал Лосев.
Однако зима, вопреки всем приметам и прогнозам, неожиданно повторилась. Всю ночь после разговора Лосева с Дотепным ветер проветривал в горах туманные ущелья, а под утро дохнул оттуда зимним холодом, и снова пошёл снег. Потом везде подморозило, в чистом подсинённом небе выглянуло солнце, и осветило на штабном дворе сверкающий наст, на котором чернела свежая кучка золы и старый проржавленный таз, который вынес, вероятно, ночью, дежуривший по штабу сержант-телефонист. И Лосев, идущий на работу в штаб, воскликнул:
- Вот те на!..


И всё-таки весна 1950 года настроена была в Закавказье решительно. В конце февраля ночи были уже светлые, голые сады колхозников продувало тёплыми ветрами, в ветвях галдели, взволнованные приближением тепла, галки. Чувствовалось, вот-вот ляжет на снег оттепель, и засочится тогда в оврагах полой слезой ранняя и дружная весна.
Она и пришла рано. 28 февраля дружно растопила весь снег, оттеснив раскисшую зиму в канавы и буераки, зазвенела под крышами капелью, побежала ручьями, и стала пробиваться, наконец, штыками-почками в садах. От яркого света по утрам залоснились молодой зеленью травы на выпуклых боках гор. А солнышко, будто собираясь играть в детские классики, расчерчивало землю на равнинах лёгкими облачками на тёмные и светлые квадраты и бросало вниз свою плитку - тень скользнувшего из вышины орла.
И вот уже копилась в горах, собираясь в свой первый громыхающий бой, мартовская, ещё не душная, гроза. Со стороны аэродрома сладко потянуло дождевым ветром, сухой реющий воздух начал темнеть и наполняться электричеством, в придорожных лесопосадках закачались голые ветви, пошёл сквозной шум, и душу Алексея Русанова, вышедшего после обеда из столовой, охватило непонятное волнение. Мелькнуло в памяти чьё-то забытое милое лицо; оттого, что не мог вспомнить, расстроился, и, поглядывая на небо, ощутил на сухих щеках, словно слёзы по прошедшему, первые и ещё редкие капли дождя.
Едва Алексей успел добежать домой, думая на ходу о том, что ему рассказала о Лодочкине Ольга, когда он с ней встретился после приезда из отпуска, как в форточку понесло мокрой и холодной свежестью, а на стёклах, дребезжа и разбиваясь, словно от ударов судьбы, начали расползаться первые брызги. В комнате потемнело. А ветер снаружи принялся рвать своими когтями ветхую крышу. За окном уже вовсю мотались голые макушки тополей, и началась гроза.
Вечером гроза повторилась. И опять она застала Русанова в дороге - возвращался на этот раз с комсомольского собрания. В небе уже чадили дымные тучи, над горами вспыхивали белыми зигзагами близкие и далёкие молнии, всё вокруг загромыхало, и, только что лаявшая, хрюкавшая и кудахтавшая деревня, замерла под ударами грома, который обрушился сверху прямо на деревенские крыши. Где-то зазвенело цинковое корыто, оставленное во дворе. Снова, как и днём, запахло грозовой свежестью.
Продираясь сквозь тёмные дымные тучи, понеслась вскачь луна. Побежал и Алексей в темноте, разбрызгивая сапогами дневные лужи. Когда подбежал к своему крыльцу, показалось, что кто-то невидимый и злой так ударил грозовой палкой по чёрной громадной туче, что небо раскололось от грохота и обрушилось сплошным ливнем. Особенно резко били струи дождя по железным крышам домов, шквалисто заплясали на асфальте дороги, которая сразу зашкварчала, будто сковорода под яичницей. Глинистая дорога рядом с шоссе в один миг превратилась в грязный ручей с белыми пузырями. А поле, начинавшееся за деревней, закрылось от людей тёмной косой пеленой, за которой, то и дело, как в театре за сценой, поджигались и змеились яркие молнии. Небо так и шипело от них - сплошное электричество в воздухе, электросварка под дождём.
Алексей вбежал в дом мокрым и, не зажигая света, торопливо начал снимать с себя офицерскую тужурку. Прислушиваясь к грому, отряхивал её, рассматривал. На дворе гремело уже так, будто кто-то хотел расколотить местные горы. Тёмные стёкла окон то вспыхивали белым ослепительным зеркалом, то становились опять чёрными в переплетении рам, словно их и не было вовсе.
Постояв нахохленным и притихшим, Алексей зажёг керосиновую лампу и закурил. Гроза удалялась. Тогда он включил свой батарейный радиоприёмник и начал крутить ручку настройки. Сквозь уходивший за шкалой настройки треск прорвалось, наконец, чьё-то вялое бормотанье.
"Как моё выступление на комсомольском собрании, - подумал он. - Без энергии, без эмоций. Говорил, в общем-то, не то, что думаю, а делаю каждый день не то, что говорю. Да и остальные все живут, как в каком-то сне или под домашним арестом".
Алексей тут же подумал и про другой домашний арест - внутренний, когда человек своей осторожностью сам арестовывает в себе личность: свою честность, храбрость, мысль.
"А может, всё-таки: все деревья - дрова, и усложнять, действительно, не надо?"
Крутанул ручку настройки ещё раз. Посвистывают радиоволны. Мигает зелёный глаз. Наконец, раздаётся музыка и пение: запели где-то у себя, в Турции, турки. Русанов сидел бездумно, отрешённый от всего. Дверь бесшумно отворилась, и появился Дубравин. Крикнул с порога:
- Да выключи ты их! Тянут, словно нищего за ...!
Алексей выключил. Дубравин проговорил спокойно:
- Привет. Сидишь?..
- Сижу. Привет.
- Турков слушаешь?
- Уже тебя.
- А чего такой мрачный?
- С собрания пришёл. Понимаешь, как-то словно оторопел или устал, не пойму.
- Пошли тогда к "Брамсу".
- Зачем?
- Так скучно же, и дождь вон утих.
- Убедил. Пошли. - Русанов поднялся.
По дороге они шли и молчали - о чём говорить? Не о чем, считал Русанов. Над горами всё ещё вспыхивали и горели в темноте белые холодные молнии. Дымясь под луной, гроза уходила на юг. Дубравин от нечего делать спросил:
- А Генка что, в наряде?
"Неужели ему это важно?" - подумал Алексей с раздражением. Но всё же ответил:
- Дежурит по аэродрому.
- А "Брамс" купил себе кролика. Кормит его теперь капустой, морковкой, представляешь?
- Уж лучше бы собаку завёл, - сказал Алексей. - Всё-таки друг.
- Задавят ещё, как у Лёвы.
- Ну, тогда - кошку. Мышей будет... - Русанову казалось, что ему не только не хочется говорить, но и жить на свете, такая хандра накатилась на него. А Дубравин, как на зло, говорил лишь бы говорить:
- Февраль уже кончается. Скоро март.
- Нет, сначала будет апрель. Март - это потом, - неожиданно для себя проговорил Русанов, раздражаясь опять. И тоскливо подумал: "Зачем я это ему говорю? Мне лень, а я говорю. Может, я идиот? Вон, как он смотрит на меня! Даже остановился..."
- Ты это серьёзно? - спросил Дубравин, продолжая внимательно смотреть на Русанова. Но было темно, выражения глаз не видно.
- Вполне, - проговорил Алексей, прислушиваясь к самому себе: "Нет, я не идиот, я - компанейский парень: поддерживаю разговор, общаюсь".
Потеряв к глупой шутке товарища интерес, Дубравин тоскливо заметил:
- Смотри, кошка крадётся. Сейчас нам дорогу перейдёт.
- Вовка, ты - компанейский парень! А я - идиот, правда?
- Нет, - вяло не соглашается Дубравин, - это жизнь такая.
- 14-го марта будут выборы, - произносит Алексей, глядя на убегающую за тучи луну. - И там - победит оптимизм. - "Нет, я - всё-таки идиот, - продолжает он думать в издевательском ключе. - Но зачем же включать фары и слепить людей!" - И спрашивает: - Кролик, какой - белый?
- Нет, серый. Зажарить бы, да "Брамс" к нему уже привязался.
- У белых, знаешь, глаза красные. - "А в кабине у "Брамса" висит маленькая плюшевая обезьянка на резинке. Талисман. Надо будет и себе что-нибудь подвесить. Или отрастить усы..."
- Вот увидишь, "Брамс" обрадуется нам.
- Вряд ли. Кажется, спит - света в окне нет.
- Так ведь рано ещё.
- Володя, у "Брамса" есть женщина? - "Неужели - соврёт?"
- Не знаю, он не любит об этом... Разбудим?
- Валяй... - "Я бы тоже никому не сказал. "Брамс" - не макака. Пан макака! Пошлая, краснозадая макака. Ненавижу... макак!"
Дверь отворилась, на пороге в квадрате вспыхнувшего света появился "Брамс" - в трусах, белой майке. Посмотрел на нежданных гостей, откровенно зевнул и, поправляя согнутым пальцем усы, спросил:
- Пришли?
- Пришли, - подтвердил Дубравин, только что стучавшийся в дверь и стоявший перед Михайловым на расстоянии вытянутой руки. Русанов на всякий случай шагнул в темноту: "Вдруг "Брамс" "обрадуется" очень уж сильно? Пусть Вовка будет первой его радостью..."
Действительно, Михайлов обратился к ним таким голосом, в котором даже оптимистически настроенный Дубравин не обнаружил никаких признаков радости:
- Ну, чёрт с вами, входите, раз уж пришли.
Поняв, что избиений не будет, гости вошли. Теперь жёлтый квадрат света падал на чёрную грязь из окна. Там сидела кошка, намывающая лапу слюной. Дубравин принялся оправдываться:
- Грустит вот... - Он ткнул в Русанова пальцем. - Я взял и привёл его к тебе.
- Правильно, - одобрил Михайлов трезвую мысль своего штурмана. И, взглянув на часы, добавил: - По времени - вам обоим пора бить морды, и вы пришли для этого по верному адресу. Но - против грусти мордобой бессилен. Против грусти, считают в Одессе, ничего нет лучше друзей. - Михайлов широким жестом показал на стулья за столом: - Поэтому - проходите, садитесь... Тут вы опять попали по верному адресу и опять поступили правильно. Почему никогда не унывал Сеня Соломончик? Потому, что имел 100 друзей, а не 100 рублей. Друзья у него были - даже в милиции.
- Что за Сеня? - спросил Русанов. Михайлов не раз уже ссылался на какого-то мифического Сеню.
Михайлов немедленно расползся в улыбке:
- Сеня? О! Сеня - это фигура. Мудрец! Биндюжник! Сеня не любил протухшей жизни. Был с ним такой случай. Потерял как-то Сеня в трамвае билет. Кондукторша на него: "Гражданин, ваш билет!.." Знаешь, какие кондукторши бывают в Одессе? Да, вы чай пить будете? Сейчас поставлю...
Михайлов поставил на электроплитку уже остывший чайник, включил вилку в розетку и, вернувшись к столу, продолжил:
- Так вот, аргумент у одесских кондукторш один - лужёное горло. Пришлось Сене покупать билет ещё раз, чтобы отвязаться от этой милой дамы пудов на 8. Но он пообещал ей при этом, что она будет иметь "весёлую" смену. Пошёл на базар и шепнул там одной знакомой торговке, что городской трамвай N6 возит сегодня пассажиров бесплатно: у кондукторши Ривы родился замечательный внук. Да, вы же не знаете, что такое одесские торговки! Это - радио, почта, газета и справочник всех мировых новостей одновременно. Через час новость уже знали все. Пока трамвай с кондукторшей Ривой прошёл по своему кольцу, хохма Сени прошлась по Одессе. Все любопытные жители устремились к вагонам трамвая N6. Шо там было!.. - Михайлов закатил глаза. - Сам Содом и сама Гоморра, объединившиеся вместе.
Сеня тоже дождался своей кондукторши. Вошёл в её вагон и целый час наблюдал, как она срывала своё знаменитое меццо-сопрано. Люди не хотели брать билетов, а она пела им арию, шо в её вагоне коммунизма ещё нет, как и нет у неё никакого внука, хотя она и не святая девственница. Наконец, Сеня подошёл к ней на одной из остановок и громко произнёс: "Мадам! Я обещал вам весёлую смену? Вы её имеете. Этот сегодняшний коммунизм устроил для вас я. Всего хорошего, мадам!" И выскочил наружу.
Русанов и Дубравин тихо смеялись и ещё не закончили, когда в дверь кто-то постучал, и Михайлов пошёл открывать. Вернулся в комнату с Одинцовым. Тот возбуждённо рассказывал:
- Сейчас Дотепный был у меня. Ушёл, а мне вдруг захотелось к людям. Вижу - у тебя горит свет.
- Садись, - сказал Михайлов. - Как раз закипел чай, будем сейчас пить.
Дубравин изумился:
- "Брамс"! Ты изменил своему правилу?
- Какому? - вместо Михайлова спросил Одинцов, приглаживая руками реденькие льняные волосы. Дубравин немедленно ему пояснил:
- На первое место в жизни - "Брамс" ставит женщину. Женщина для него - главнее всего!
Михайлов усмехнулся, сказав:
- Поэтому "Брамс" до сих пор холостяк.
- На второе место, - продолжал Дубравин, - он ставит мясо, потому что тоже очень любит его. Потом - у него идут друзья: чтобы веселее было жить - как у него в Одессе. И, наконец, вино - чтобы друзьям было о чём поговорить. По-моему, у человека была неплохая программа, если не считать работы, которую он тоже считает для человека необходимой. А сегодня он предлагает нам вдруг не вино, а чай! О чём же мы будем после чая говорить, "Брамс"?..
- О весне, - сказал Русанов.
Установилось молчание. На стене у Михайлова, выматывая души, цокал маятник больших часов:
- Тик-так... тик-так... тик-так...
Одинцов не выдержал:
- Если уж о весне, то надо читать стихи. Люблю грозу в начале мая... А у нас сейчас - что? Начало марта? - Он посмотрел на маятник: - Может, тогда о вечности?
Русанов повернулся к Михайлову:
- Константин Сергеич! А тебе Лев Иваныч читал свои стихи?
- Читал.
- Ну и как?
- 58.
- Что - 58?
И опять только ходики на стене: "Тик-так... тик-так..."
- Статья такая, - ответил Михайлов.
- В газете, что ли?
- В уголовном кодексе. Между прочим, её каждому надо знать.
Ходики словно подтвердили: "Тик-так... так... так!" Но Русанов не согласился:
- А, по-моему, каждому надо знать Конституцию. К сожалению, её изучают "граждане" лишь в 7-м классе. Так и вырастают потом, не зная ни своих прав, ни обязанностей.
Одинцов, чему-то улыбаясь, согласился:
- Многого ещё не знают у нас граждане, это верно.
- Например? - немедленно задал вопрос Дубравин. Такой уж вот человек: вечно с каким-нибудь вопросиком. Словно весь остальной мир только и родился на свет для того, чтобы ему отвечать.
И Одинцов, словно согласный с этим заранее, ответил:
- Ну, хотя бы русскую народную мудрость: поживи ты для людей, поживут и они для тебя.
Дубравин удивился:
- А зачем это знать?
- Чтобы жить - приличным человеком, - опять серьёзно ответил Одинцов. Тогда Дубравин обратился с новым вопросом, к Михайлову:
- "Брамс", а почему ты не женился до сих пор?
Одинцов пошутил:
- Он слишком долго изучал уголовный кодекс. Пока изучил, состарился. А теперь ему новая теория мешает: не вмешиваться в чужую жизнь! Сурово, а? - закончил он серьёзно.
- Лёва, не надо, - тихо сказал Михайлов - будто простонал.
Но Одинцов не унимался:
- А ты знаешь, что эту "чужую жизнь" - уже бьют кулаками. Причём - по субботам, чтобы не ходила на танцы.
- Лёва, я же сказал тебе - хватит! - Михайлов поднялся. - Сам же говоришь: жить надо - прилично. А это означает, чтобы... тебе - никто не мешал, и ты - никому!
Слушая, Русанов зачем-то подумал: "Жизнь - одна, второй не будет. Выходит, всё-таки - дрова..."
Одинцов, глядя в пол, отставив стакан с чаем, проговорил:
- Так не бывает, Костя. Да и твоё "не мешать" - это же что? Соглашаться со всем, что ни есть? И с подлостью - тоже?
Михайлов, стоя возле окна и глядя на грязь, поправился:
- Ну, не так выразился. Зачем цепляться к словам? Хотел сказать: не вмешивайся в чужую жизнь, живи честно.
Русанов тихо заметил:
- Да, жизнь у нас - одна.
Михайлов вернулся к столу и, подливая гостям в стаканы свежего чая, похвалил Русанова за его "философию":
- В Одессе, Алёша, тоже так считают.
Из-под кровати вылез и прошёл на середину комнаты кролик. Михайлов поднял его за уши, сел на стул и, держа кролика на коленях, стал гладить. Кролик затих. И Михайлов как-то странно затих - не стало в комнате весёлого одессита "Брамса". Сидел невесёлый и уже немолодой человек, а взгляд у него был далёким и усталым.
"Интересно, о чём он сейчас?.. - подумал Русанов. - И Лев Иванович - тоже одинокий. У "Брамса" теперь есть кролик. У того - была собака. Сильные, а живут как-то странно".
Чай они допивали молча - 3 лётчика и один штурман. Пили чай и думали о своём. И не мешали друг другу - мужчины это умеют. Не хотел молчать только маятник на стене - напоминал: жизнь не останавливается, не ждёт никого: "Тик-так... тик-так... тик-так".
Одинцов вдруг признался:
- А хорошо это - чай, а? Ей богу, хорошо! А вот день 8-го марта - через 3 дня - падает на понедельник: это плохо.
Все промолчали, и Одинцов переменил тему:
- А хотите знать, чем занимаются сейчас некоторые наши однополчане?
- Давай, - сказал Михайлов и погладил кролика. - К женскому празднику, наверное, готовятся?
Одинцов повернулся к Русанову и, глядя на него, проговорил:
- Твой "Пан" - проверяет записи в сберегательной книжке. Рядом с ним - его жена. Дети давно спят, а они - всё ещё за столом, вот, как мы. Только не чай пьют, а "строят" где-нибудь под Воронежем дом. Подсчитывают, сколько уйдёт денег на лес, на кирпич, на новую мебель. Ещё 2 года полетать - и построят на самом деле. Ещё и "на старость" останется. В этом - весь смысл их жизни. Оба сидят в свете синего ночника, оба - синие. Ну, как?
Все промолчали опять. Тогда Одинцов повернулся к Михайлову:
- Старина, тебе не завидно?
- Нет, - тихо сказал Михайлов. - Я бы уехал не в Воронеж, во-первых, а в Одессу. И поселился бы в большом коммунальном доме, где много маленькой ребятни. А ты?
- Я? - Одинцов задумался. - Пожалуй, вернулся бы в Феодосию. Полгода пожил бы около сестры - и матросом, в торговый флот... в синий свет...
- Тоже неплохо, - согласился Михайлов. - Ну, рисуй дальше...
Одинцов усмехнулся:
- Ты сказал, как в том анекдоте... Русский спросил поляка: "Вот по-нашему - задница. А как у вас?" Поляк ему: "Дупа". Русский подумал и согласился: "Тоже неплохо".
Когда отсмеялись, Одинцов, как ни в чём ни бывало, продолжил свою прежнюю мысль - рисовал:
- Дедкин - кончил набивать патроны для охоты: через 2 дня пойдёт на охоту - нужны уточки к женскому празднику. Сидит, поглаживает, небось, ружьё, не жену. Жена у него - в другой комнате, спит в одиночестве. Она ему нужна только, чтобы уток жарить, детей рожать и - стирать.
Ну, Медведевы, пожалуй, ещё читают свои журналы и молчат. Волковы...
Михайлов вздрогнул - насторожился весь - но головы от своего кролика не поднял. Было видно только, как буграми напряглась под майкой спина, а кожа на руках и лице сделалась гусиной. Заметил это один лишь Русанов: "Чего это он?.."
Одинцов, не торопясь, продолжал:
- Волков, поганец - этот умный. Изводит Татьяну Ивановну обдуманно, методически.
Михайлов перестал гладить кролика. Одинцов - не замечал:
- Сидит, небось, на стуле: нога за ногу, включил приёмничек на подоконнике. Вот под шорох какого-нибудь аргентинского танго и ведёт сейчас "воспитательную работу": "Дура! Кто ты без меня? Рядовая манекенщица!.."
Дубравин привычно задал вопрос:
- Лёва, откуда ты всё это знаешь?
- Раньше - меня приглашали, как говорится, в "дома". В полку были сначала почти одни холостяки, а потом начальство стало подбрасывать нам из других частей и семейные кадры. Так что насмотрелся на местную драматургию. Но теперь - почти не хожу. - Одинцов посмотрел на Михайлова и с какой-то непонятной жестокостью продолжал изображать: - Ну, Татьяна Ивановна, конечно: "Игорь, ну зачем?.." А в ответ ей: "Молчи! Думаешь, не знаю, по ком сохнешь, лягушка холодная!" И хрясь её по бледной щеке - для румянца. А потом - на коленки перед ней: прости, люблю, и так далее. Вот так и живут.
Михайлов опустил кролика на пол, поднялся и снова подошёл к окну. Там, стоя ко всем спиной, он прикурил от зажигалки, сказал, не оборачиваясь:
- Может, хватит всё-таки?
Одинцов неожиданно легко согласился:
- Ну, что, братцы кролики, и правда, хватит. Пора по домам?
Михайлов не провожал их - так и остался стоять возле окна. Одинцов - уже с порога - попрощался с ним:
- Пока, Костя. А теорию невмешательства я бы, на твоём месте, пересмотрел. Бесчеловечная она у тебя - обоим от неё тяжело.
- Ладно... - буркнул Михайлов. И стал похожим в профиль на римского окаменевшего воина.
Гости вышли, было черно, как в Африке - луна ушла за хребет. Где-то над горами всё ещё ворчливо погромыхивало, посверкивало. А в ушах Русанова цокал и цокал Михайловский маятник: "Тик-так... тик-так... тик-так..." - будто отсчитывал ему время оставшейся жизни. А может, и не ему, кому-то другому.

4

14 марта, в воскресенье, когда ещё не было 7 утра, Русанов пришёл из своей деревни в гарнизон, как приказал ему накануне командир эскадрильи, вошёл в общежитие офицеров-холостяков, отворил дверь в комнату, где жил его штурман, и закричал нарочито дурным голосом:
- По-дъё-ом!..
Николай Лодочкин проснулся, увидел своего лётчика, и захотелось ему его убить. И за то, что 8-го марта на танцах Ольга Капустина не спускала с него влюблённых прекрасных глаз. И за то, что заявился вот и орёт здесь. За то, что был он лётчиком, а не штурманом. За то, что завидовал ему. Словом, за всё, чего сразу и не перечислить. Особенно же обидно было, что этого "симпатягу", как назвала его одна из официанток, любила не только Ольга, но почему-то и многие офицеры - Одинцов, "Брамс", Попенко. Славка Княжич. Чем он так всех очаровал? Лодочкин не мог этого понять. Потому что в нём самом Русанов вызывал только возмущение и ненависть. К тому же, это ещё надо было скрывать от всех: где это видано, чтобы штурман не мог терпеть лётчика, который его "возит" и от умения которого зависит жизнь всего экипажа.
Продолжая лежать и делать вид, что не проснулся, Лодочкин стерпел выходку Русанова и на этот раз, надеясь, что возмутятся другие.
- По-дьём! - прокричал Русанов снова.
И тогда не выдержал Княжич:
- Ну, хватит, чего разорался! Не слышим, что ли? Или в тебя сапогом запустить?
- Действительно, что за дурацкие шуточки?! - поддержал Княжича Дубравин.
Русанов, видя, что все проснулись, невозмутимо вступил в переговоры:
- Никаких шуточек. Вы что, караси, забыли, какой сегодня день?.. - Он напустил в голос загадочной многозначительности.
- Какой? - неосторожно клюнул на приманку Княжич.
- Ё-моё! - театрально возмутился Русанов. - Сегодня же - самые демократические в мире!..
Княжич, поняв, что сражение за сон проиграно, сострил, обращаясь из-под одеяла к Лодочкину:
- Коля, слышь, вставай! Пришёл товарищ с правильной линией. - И уже к Русанову: - Послали, что ли?
- А ты как думал? Будут надеяться на твою гражданскую сознательность? Но я - не за тобой: можешь дрыхнуть и дальше. А вот за сознательность штурмана - отвечаю своей репутацией я.
Лодочкин высунулся из-под одеяла:
- А ты скажи нам, имеем мы право голосовать тогда, когда захотим сами, а не "Пан"? Ты хоть поинтересовался, когда мы легли?
Русанов отшутился:
- Дорого яичко ко христову дню, Коля, ты же знаешь. Да и Тур призывал нас показать класс энтузиазма, забыл, что ли? Не растёшь ты, брат, над собой, а должен расти.
- А что мне твой Тур! Пуп земли? Поспать не дают, собаки! - злился Лодочкин.
Так начался для холостяков этот "праздничный" день. Потом они сходили в клуб, опустили в урну избирательные листки и пошли в духан. Праздник, надо отметить!..
В духан шли и другие свободные граждане - больше всё равно идти некуда. Появился Сергей Сергеич, примирённые как-то незаметно Маслов и Дедкин. Подошли Ракитин, Гринченко, Ткачёв. Эти - сразу к своим, холостякам. Вошли супруги Капустины. Лодочкин, перехватив взгляд Ольги на Русанова - быстрый, любящий, с обидой подумал: "Неужели то, что говорят о них - правда?" Вслух же шепнул:
- Лёшка, посмотри: Капустина!..
- Пошёл ты!.. - огрызнулся Русанов на хамский намёк. Но Лодочкин всё равно обиделся: "Отец прав, каждый живёт с маской на морде. Ведь ходит же она к нему, ходит, а он, сволочь, изображает из себя идейного! Ну, ничего, подожди, гад! Посмотрим, как ты..."
Люди приходили, уходили. А они всё сидели, пили вино, ели шашлыки. Тело у Лодочкина сделалось мягким, вместо злобы внутри теперь разливалось тепло и блаженство. Пьяно-счастливый, он тихо матерился, лез ко всем с каким-то назойливым разговором о братстве, что мужчинам может быть хорошо и без женщин, а потом утих.
За соседним столиком тоже вели непонятный разговор Дедкин с Масловым, подвалившие в духан уже в четвёртый раз. Дедкин глубокомысленно вопрошал реабилитированного в дружбе Маслова:
- Как думаешь, почему птица весной выше летает? Например, утка.
- Ты лучше скажи, - встречал Маслов друга ответным глубокомыслием, - почему баба весной в постели веселей?
- Не, нащёт бабы - не знаю, а вот утка летит выше - это точно. Спроси любого охотника...
Потом, Лодочкин помнил, все они куда-то ходили - к кому-то в гости, кажется, к грузинам. А когда опять вернулись в духан, было уже темно, день кончился, и хотелось спать. Голова у Николая, ну, прямо сама, клонилась на грудь. Но он ещё понимал - кто-то из ребят сказал:
- Хватит, братцы! Кольку нужно домой отвести - совсем окосел.
Остальное происходило, как во сне. Кажется, Русанов подставил плечо, и все направились в гарнизон. По дороге к общежитию ребята о чём-то говорили, а ему стало казаться, будто он обнимает за шею Ольгу. Его волновала её голая грудь в глубоком вырезе платья, смуглые литые плечи, высокая шея в завитках. И тут - надо же такое! - представил себе, что её гибкое фигуристое тело обнимает Русанов. Раздевает, целует...
- Ты чего?! - вскрикнул Русанов. Кажется, хотел ударить, но передумал. А Николаю сделалось смешно: Русанов не догадался, в чём дело. Но всё-таки передал его тело Ракитину.
- Веди его, Гена, ты. Кусается с перепоя!
Русанов достал из кармана платок и зажал им левое ухо. А он, Николай, всё смеялся - долго, во всё горло. И тут перед ними возник капитан Тур.
- Это ещё что такое?!
А Лёшка Русанов нахально спросил:
- Не нравится, да?
- Безобразие! - возмутился парторг.
- А жить по-собачьи - не безобразие? Некуда людям пойти!..
Вот тут Николай смеяться перестал. Потому что Тур закричал:
- Как это некуда?! А клуб офицеров?..
Но Русанов уже завёлся и гнул своё:
- Товарищ капитан, а вам было когда-нибудь 23? Или вы сразу... вот таким родились?
- Прекратить! Как фамилия?
Все молчали. Вот тут Николай начал трезветь и, кажется, чего-то испугался - стал спрашивать:
- Ребята, ну зачем? Лёшка, зачем?
- Как его фамилия? - строго спросил Тур.
И Николай не выдержал:
- Праздник же, товарищ капитан! Ну, Русанов его фамилия. Куда нам здесь?.. Клуб - закрылся давно, и там - одни урны для голосования. Мы ведь - тоже люди. Извините нас... Зачем так сразу?
А Тур чеканил:
- Завтра же! Всем! Ко мне. В кабинет! - Прямо, как Лосев. И ушёл.
Лодочкин отрезвел и тупо смотрел на дорогу. Думал: "Хорошенькое дело! Теперь начнётся новая катавасия..." А Ракитин, стоявший рядом, сказал, глядя вслед уходившему Туру:
- Спать, сука, пошёл. К жене. А нам, к кому идти?
Из темноты раздался ещё один голос:
- Завтра он будет разбираться с нами: такие мы и сякие. А сам - даже фильма нового не позаботился, сволочь!
"Это - Русанов, - догадался Николай по голосу. И его охватила злость: - Кто напоил меня? Кто путается с чужими жёнами? А теперь из-за него вот... Хорошенькое дело!"
Лодочкин выкрикнул:
- Из-за тебя всё, б..дь! Привык по чужим жёнам, так тебе всё равно...
Пришёл Николай в себя, лёжа на холодной земле.
Льдисто мигали далёкие звезды. Ныл затылок, вставать не хотелось. До чего же резкий удар!..
- Чого цэ вин? - спрашивал Попович неизвестно кого. - Здурив, чи шчо? - А смотрел не на Русанова, а вниз, на Николая.
Ракитин хрипловато пояснил:
- Недавно заявление в партию подал, ну, и напустил, видно, в штаны. А Лёшка - тоже хорош: бить так пьяного!..
Русанов стал оправдываться:
- Да не хотел я его! Само как-то вышло от возмущения. А рука-то - голая, без перчатки. Вот и не рассчитал...
- Всё равно: это тебе не мешок для боксёрских тренировок!
Лодочкин лежал и безучастно слушал - будто и не про него.
- Эх, собаки-то как заливаются в деревне!.. - проговорил Ткачёв.
- А ночь какая, братцы! Ё-моё!.. Сейчас бы в городе, а мы - собачий вой слушаем.
- Тут сам скоро завоешь, - поддержал Ракитин. - Вот дыра-то, господи!.. Как у Лермонтова в его Тенгинском полку под Туапсе. Тоже глухомань была хорошая!..
- А в Тбилиси сейчас, наверное, бенгальские огни, карнавалят, - с тоской проговорил Ткачёв. - Вроде и недалеко, а не наездишься...
- Вставай! - сказал Русанов Николаю без зла. И добавил уже другим: - Хорошо, братцы, белому медведю, а? Плавает себе, куда захочет, ест рыбу. Льдина у него своя.
Николай поднялся и пошёл от них прочь. "Хорошенькое дело! Ещё и командует... А эти - друзья, называются!.."
"Эти" - стояли там, никто даже не окликнул, не посочувствовал, не извинился. Слушали своего Русанова, который опять катил на него бочку:
- Да бросьте вы! Пусть идёт. Неловко ему сейчас...
"Ну ладно, ещё посмотрим, кому будет неловко!.."
В деревне надрывались собаки. Мигали звёзды. Хотелось плакать. Николай шёл мимо домов, останавливался, к чему-то безразлично прислушивался и шёл снова. Обида в нем всё росла, ширилась. Пощипывало в носу. Было, должно быть, уже поздно. Опомнился, когда понял, что стоит возле дерева и смотрит в тёмное окно. И окно растворилось. Донёсся шёпот:
- Алё-ша, ты?..
Николай отпустил ветку и шагнул. Окошко захлопнулось. Хорошенькое дело!.. Он ждал, ждал, окно больше так и не открылось.
А ночью она ему приснилась. Он обнимал её, хотел, но она всё время куда-то ускользала, растворялась. Проснулся утром с головной болью и усталостью в чреслах. Тяжело быть холостяком, служащим в армии, да ещё ходить на объяснения к турам.

5

2 мая до 12-ти часов дня в полку Лосева всё шло, как обычно. Лётчики занимались в классах теорией, техники были на аэродроме и готовили к полётам машины. И вдруг разнеслась весть: немедленно идти всем на футбольное поле для общего построения полка.
За солдатской казармой, где обычно играли в футбол, уже стоял большой стол, накрытый кумачом, и стулья. Радиотехники срочно монтировали мощный динамик на этом столе, подсоединяя его к проводам, которые тянули прямо из окна казармы. Солдаты принесли из клуба красную трибунку для выступлений - поставили её рядом со столом. Наконец, чтобы не утомлять людей на солнце в строю, Тур, замещавший заболевшего Дотепного, разрешил всем сесть на траву, и командиры эскадрилий дали команду, каждый в своём подразделении: "Садись!"
И сразу же, как только однополчане сели и закурили, по стадиону пополз зловещий шёпот:
- Подписка на государственный заём!
- Подписка-а!..
- Во дают, а! Словно тебе радость или праздник какой...
- Смотри, какие дружные!..
По футбольному полю уже сновали агитаторы с подписными листами. Стало тихо, как на кладбище. Налетел, облегчающий душу, прохладный ветерок - словно гребешком прошёлся по волнам трав, причесал всё, и улетел. А люди сидели, онемев от напряжения, и ждали, когда баритоном Левитана заговорит радио и принесёт ежегодную "благую" весть, от которой матерились каждый раз в душе, но из души слов этих не выпускали - знали, чем может такое закончиться. Вот и на этот раз динамик на столе начал похрипывать, будто люто накурился, и вроде бы в ожидании чего-то, тяжко задышал - ожил, значит. Наконец, в нём раскатились протяжным перезвоном кремлёвские куранты, слышные на всё футбольное поле, а потом раздался сочный голос диктора. Размеренно, с металлическими нотками, он известил всех о целях и значении очередного государственного займа, о том, что народ, охваченный энтузиазмом восстановления народного хозяйства, с готовностью поддержит своё государство, о том, что это выгодно стране и народу.
После речи диктора в эфир включили какой-то московский завод. Там уже шёл митинг. Выступал писклявый слесарь-передовик. Однако динамик на столе неожиданно закапризничал - вместо речи доносились только обрывки фраз:
- ... как один... на призыв любимой партии и родного правительства! Лично я... на 102%! Призываю последовать моему примеру...
Радио выключили. К трибунке подошёл Тур, встал сбоку - пройти внутрь мешал транспарант.
- Товарищи! Деньги, которые просит у нас государство взаймы, вы знаете, куда и на что идут. Так будем же крепить мощь нашего социалистического отечества! Все вы, товарищи, знаете также и о том, что деньги ваши не пропадут. Это правительства буржуазных стран, товарищи, идут на кабальные займы к другим капиталистическим акулам, таким, например, как США. Но за эти займы... они десятилетиями будут рассчитываться по`том и кровью своего народа. Нашему правительству - такие поработительные займы не нужны! Мы - займём у родного народа, который - мы это знаем - не подведёт! - выкрикивал капитан тоже тонким голосом. - А за государством - у нас никогда не пропадёт!
Впереди, напротив трибунки, удушливо забинтованной транспарантом "Народ и партия - едины!", раздались аплодисменты партийцев. В середине же и в задних рядах, сидевших на футбольном поле, сосредоточенно курили. Не обращая внимания на них, Тур продолжал выкрикивать возле трибуны:
- Наш, советский заём для восстановления и развития народного хозяйства - взаимовыгоден, это знают все. Поэтому, заканчивая выступление, хочу сказать, что лично я - подписываюсь на 180% своего оклада! Призываю и остальных товарищей последовать моему примеру.
Под звуки нестройного полкового оркестра, сыгравшего туш, оратор сошёл с трибунки и вытер платком медное, вспотевшее лицо. Место Тура занял капитан Волков.
- Товарищи! Новый государственный заём - это новые заводы, новые школы, больницы, самолёты...
Говорил долго, вроде бы, горячо. И закончил тоже призывом:
- Лично я, капитан Волков, подписываюсь на 182%, и призываю всех последовать моему примеру.
И снова туш. Волков отбегает от трибунки привычно, легко. Исполнил долг коммуниста. Его место занимает новый штатный оратор. Таких в полку знали наперечёт, привыкли к их орущим голосам.
- ... подписываюсь на 185%! Призываю... - Под звуки туша поскакал от трибунки оперившимся воробьём невзрачный Лодочкин, новый агитатор. У него тоже появился должок перед партией: недавно подал заявление с просьбой принять в передовые ряды, надо "отрабатывать".
А с трибунки нёсся уже новый процент:
- ... на 190... и призываю...
Это Сикорский. Выкрикнул и, словно подавившись цифрой, как злая собака усердием во время лая, захлебнулся. Даже туш не взбодрил его - уходил в сторонку бледным, оторопевшим. Как комэск он был просто вынужден перекрыть процент своего рядового штурмана. Но как жадный и расчётливый мужичок, копивший себе на дом под Воронежем, был взбешён выходкой Лодочкина, пытавшегося такой ценой объединить народ с партией.
К трибунке, один за другим, подбегали преданными сусликами очередные "патриоты" и выкрикивали "свои", напечатанные на штабной машинке речи-передовицы. И растление, о котором говорил Дотепный Русанову, продолжалось. Сами растлители, знающие заранее о том, что должны были выступить, отходили потом от "лобного места" красные, удивлённые. Один из таких "зачинателей кампаний партии", вспотевший от изумления перед самим собой, произнёс, садясь на своё место:
- Шутка - 180! Трое детей у меня! А много ли техник зарабатывает...
Скорняков, уставившись на техника большими коровьими глазами, без всякого сочувствия отрезал:
- А хто ж тебя, дурака, за язык там тянул?
Техник промолчал - за язык никто уже не тянул. Да и микрофон с трибунки убрали: начальство переходило от общих слов к конкретному и нелёгкому делу - объединить народ с партией общей подписной ведомостью на, установленную партией, сумму.
Эскадрильи срочно отделялись друг от друга, выносили на поле свои столы - солдаты тащили их из казарм, канцелярий. В руках политработников всех мастей - парторгов, агитаторов, замполитов эскадрилий появились чистые бланки подписных ведомостей. Начиналось самое главное - конкретная подписка...
- Ну, так на сколько, товарищ майор? - спрашивал "Пана" очередной, вызываемый им по списку, лётчик. Задача у "Пана" - подписать сначала "богатых", лётный состав, чтобы являлись примером для своих подчиненных техников и солдат, то есть, "бедных".
- Решили вот на 185, - кротко отвечал Сикорский, сидевший за "подписным столом" рядом со своим замполитом, летающим лётчиком Бойчихиным, державшим в руках подписной лист.
Вздохнув, офицер подписывался, отходил к общему стаду, из которого его только что выдернули, и там оправдывался:
- Что я мог? Как все, так и я... Куда же денешься!..
Русанов понимал, что "как все" - это не довод: "А если все снимут штаны и пойдут подставлять партии голые задницы?" Но, тоже молча, пошёл и подписался - как все. Только язвил про себя: "Господи, какие рабы, рабы! Отец прав. Да ещё не просто рабы, а рабы добровольные, сами призывающие к рабству! Если уж мы, офицеры, ведём себя, как стадо, чего ждать от безоружных рабочих?.." И тут же и оправдывался перед собой: "А что я могу сделать в одиночку? Тут отец тоже прав - рано, не с кем..."
Вернувшись в толпу, Алексей не оправдывался - молчал, вспоминая ещё один разговор с отцом в отпуске. Повод был вроде бы пустячный, а прорвало отца тогда по крупному...
- Читал? - спросил он Алексея, показывая газету. - Сообщают о потерях советского народа опять. По "уточнённым данным", как тут пишется, мы потеряли в этой войне 20 миллионов людей вместе с гражданским населением, погибшим от бомбёжек, оккупантов и голодных блокад. Врут, как всегда: не 20 миллионов - пол-России не вернулось домой! Я проехал домой после войны через всю страну, да и уцелевшие фронтовики писали мне потом! Сталин со своими маршалами-подхалимами положил её в землю, как пушечное мясо, которое не жалели никогда: бери, сколько хочешь! Нужно взять Харьков к праздничку или Киев - пожалуйста: уложим наступление трупами, но возьмём именно к празднику! Ни хрена, что войска ещё не подготовились брать город! Главное - праздник! Задание их блядской партии! А что на крови, так не своя же!.. Ни один сукин сын не возразил этому идиоту, что так воевать нельзя, без народа останемся.
А после войны, что он придумал, душегуб! Уцелевшие - хоть и голод - бросились к жёнам. А он этому только рад: наплодят ему новых рабов! И указ, собака! О запрещении в стране абортов. Бабы родили, кто ещё мог, по одному ребёнку, а от второго все - давай избавляться: не выкормить потом, нечем же! Ну, и пошли "ковыряться" у разных знахарок, да тёмных старух. Одни - калеками стали на всю жизнь, другие - погибли, как солдаты на войне, изойдя кровью. Особенно в деревнях - почти не осталось молодых женщин! Целыми дивизиями гибли в 47-м году. А сколько бывших военнопленных поумирали в своих лагерях!
Эх, Алёшка! Тебе не понять этого. Погубила наша "родная партия", кол бы ей в задницу, весь русский народ! В основном-то на русских, да украинцах с белорусами ехали, сволочи! Как после такого "сенокоса" подымешься? Да ещё государственными займами додавят рождаемость. Маленькие, "коммерческие" нации, будут в институтах учиться, торговать, а мы - пахать на государство своими остатками. Потом ещё смеяться все будут над нами: тёмные, мол, отстали от всех. Вот вспомнишь меня, ещё не раз вспомнишь!.. Ведь эта фашистская сталинская партия ещё и душу народу испоганила своей лживой политикой!
Алексей очнулся: "И впрямь вспомнил!" Зачумлёно осмотрелся вокруг и понял: "Это же давиловка идёт, та самая!.. О которой отец..."
Солдат подписывали на 200%, считалось, им терять нечего - что на их деньги купишь? Хуже пошло дело с семейными техниками. Протягивая пожилому Дроздову подписную ведомость, Сикорский подталкивал того:
- Ну, товарищ Дроздов, что же вы, ну?..
Тот круглил глаза:
- Что?! На 185?! Да вы что, товарищ майор! Не, на столько я не могу...
- Все же ваши товарищи на столько подписываются. Сообща решали, товарищ Дроздов, а? - Майор натянуто улыбался. Его глаза, холодные и пустые, дрожали под красноватыми веками прозрачным студнем.
- А что мне все, товарищ майор? Мне за холостяками не угнаться! У меня - давайте считать! - жена, трое детей, тёща нетрудоспособная на шее сидит, так? Да ещё брательнику надо помогать: ему после войны руку оторвало и глаз вышибло - на мину попал во время пахоты. А у него - тоже двое детей! И жена не могёт после аборта разогнуться. Что же им теперь - помирать? Каждый рубль на учёте...
- Так ведь и семейные подписались.
- Они - лётчики, товарищ майор. А я - техник. Я и получаю вполовину, и питание у меня платное.
- Пропорционально же всё, сами посмотрите...
- Не, товарищ майор, я так - не могу! Честное слово, не могу. И потом - правительство что говорит? На двухнедельный заработок. А вы - что?
Перестав улыбаться, Сикорский повысил голос:
- Вы же - офицер, товарищ Дроздов! А рассуждаете, как несознательный колхозник какой.
- Это мой-то брательник несознательный, что ли?! А те, кто его трудом кормился, а теперь бросили его на произвол судьбы, оне, что ли, сознательны?! Что с того, что офицер?! Дело это добровольное, а вы...
Сикорский всё ещё сдерживал себя:
- Вы вот и в прошлом, и в позапрошлом году... не хотели поддержать мероприятия партии и правительства. Как вас понимать?..
- Вы эти штучки... бросьте, товарищ майор, не надо так! - выкрикнул маленький мешковатый Дроздов и побледнел. Офицерского в нём не было и намёком. Мужиковатый, похожий на мастерового, он вдруг возмутился до глубины души: - Я, когда надо было, защищал Родину! В пехоте начинал, с автоматом в руках! И теперь не отказываюсь ни от чего такого...
- Вот и подписывайтесь. - Сикорский протянул технику ведомость.
- Давайте... - Дроздов взял ручку, обмакнул перо в невыливайку и в графе "процент" написал: 100.
- Вы что! - Сикорский выхватил лист. - Шуточки вам здесь?!
- Я же не отказываюсь, товарищ майор. А больше - я не могу.
- Да вы - коммунист, в конце концов, Дроздов, или кто?! Всю эскадрилью, понимаете, подводите... Снижаете нам процент!
Техник неожиданно для всех, неузнаваемо взвился:
- А хрен я положил на твой процент, понял! Тебе - процент, а мне - 5-х детей, что ли, в гроб положить?! Их же кормить надо! По 3 раза на день, чтобы росли.
Сикорский тихо, но угрожающе процедил:
- Ну, хо-ро-шо!.. Я тебе, когда подойдёт аттестация, тоже... нарисую твоё истинное лицо! Поедешь пахать в колхоз! - В своём гневе комэск был похож на обессиленного змея Горыныча. И тогда прорвался русский крестьянин и в Дроздове на полную мощь: хлоп замызганной фуражкой об землю, и понёсся:
- А ты меня, Горыныч, не пугай, не пугай! Я - человек трудовой. Я не из тех, кому штаны надо снимать, чтобы показывать свои трудовые мозоли на жопе. На вот, смотри!.. - Дроздов выставил вперёд мозолистые ладони и тыкал их Сикорскому в лицо. - Рабочие руки! - Он принялся показывать руки всем желающим посмотреть и убедиться, что в трещины навечно въелся грязный солидол. И снова повернулся к майору: - Я работы в колхозе не боюсь, я не пропаду и там! Это ты её боишься. На-ри-су-ет он!.. - На глазах у Дроздова выступили слёзы.
К Сикорскому подбежал запыхавшийся старшина эскадрильи. Наклонился над столом, громко зашептал:
- Товарищ майор! Сам видел: во второй эскадрилье общий процент - 201.
Сикорский отшвырнул от себя по столу ручку:
- Вот, стервецы, обскакали! За счёт солдат и лётчиков выползли. Позови ко мне старшего лейтенанта Бойчихина...
Замполит эскадрильи Бойчихин - подписывал солдат за отдельным столом - на зов явился незамедлительно.
- Слыхал? - встретил его Сикорский вопросом. - Во второй-то - на 201 махнули! А мы с тобой?..
- Что же делать? - спросил добродушный, весь в веснушках Бойчихин.
- Чистые бланки подписных ведомостей есть?
- Есть.
- Созови лётчиков. Поговорим, подпишутся по новой - и перекроем. А не перекроем - так и знай: очередного звания тебе не видать. Действуй, комиссар!
Через полчаса подписка в четвёртой эскадрилье началась по новому варианту. Сикорский усовещивал своих офицеров:
- Товарищи, ну, что для вас стоит добавить по лишнему червонцу? Не разбогатеете...
По червонцу добавили, богатеть никто не хотел. Но из второй эскадрильи начальство запустило "лазутчика" тоже, и через час взметнулось пожаром и там: "Обскакала четвёртая! Подписались, сволочи на 203!" Теперь во второй под угрозой оказались очередные звания у начальства, было от чего вспотеть.
Вскоре новой волной "патриотизма" захлестнуло весь полк. Переподписка длилась до вечера, когда на ещё светлом весеннем небе пробились первые звёзды, манившие комиссаров словно погоны с очередным званием. Собственно, это была уже не подписка на государственный заём, а соревнование между начальством эскадрилий за процент и безнравственность - кто даст выше процент и ниже падёт.
Не соревновалась только третья эскадрилья. Петров посмотрел на всё, плюнул и посоветовал своему замполиту подписывать всех на 180%, как было решено на общеполковом собрании. В третьей подписку закончили быстро, в остальных эскадрильях страсти продолжались.
В четвёртой к Сикорскому подошёл Тур и, отвесив свой тяжёлый "вареник", сообщил:
- Михал Михалыч, а в первой, кажется, вас обскакали.
- Да ну?!
- Точно, я сам видел.
Тур пошёл в первую. Там он тоже сказал: "Пал Васильич, а Сикорский-то - обскакал тебя... Видел сам".
И "скачки" не прекращались. Процент выдавливался из людей с неумолимостью машины. Но 2 человека в полку не знали об этом совершенно - полковник Дотепный, лежавший уже третий день дома с острым приступом печени, да Лосев, не пожелавший в этом году участвовать в "гнусном" спектакле. Однако "гнусным" он называл его только в душе, вслух же объявил Туру, что целиком полагается на него, так как кампания эта - политическая. Ну, а коли политическая, стало быть, политработникам полка и все карты в руки. Он же, командир полка, должен заняться составлением плановой таблицы для очередных полётов - больше некому, все пойдут на митинг подписываться на государственный заём, в том числе и заместитель по лётной подготовке.
Закрывшись у себя в кабинете, Лосев так и поступил - отправил своего зама на митинг, а сам работал вместо него до конца дня. Никто его ничем ни разу не побеспокоил, стало быть, всё шло в полку обычным путём и его вмешательства нигде не требовалось. Вечером он пошёл в столовую, поужинал и вернулся домой.
Не знал Лосев и того, что многие офицеры его полка шли ужинать в этот вечер не в столовую, а прямиком в дальний духан. Завернул туда и Русанов, расстроенный тяжёлыми мыслями. Понимал, выдавливание "процента" - давняя болезнь всех советских чиновников, желающих отличиться перед высоким начальством. И тогда жестокость, запланированная владыками, усиливается ещё большей жестокостью подчинённых им чинов. В 37-м году, рассказывал Алексею отец, энкавэдэшники соревновались даже в том, кто из них больше "разоблачит" и арестует "врагов народа". У кого оказался "процент" выше, тот и считался лучшим "работником". А то, что их игры отражались на судьбах живых людей, никого из них не интересовало. Лишь бы попадали на их стол осетры и копчёная колбаса, а народ пусть хоть вымрет совсем.
Вот от этих тяжёлых мыслей и хотелось Алексею отвлечься в духане водкой. Но, из-за нахлынувших, возбуждённых людей, поговорить с кем-нибудь по душам не было возможности, и Русанов рассматривал мух, которые летали целыми эскадрильями, а многие уже висели под потолком, попав на жёлтые свисающие липучки. Несмотря на прохладу на улице в духане всё ещё держалась духота. Жизнь - в который уже раз! - показалась Алексею нудной и медленной, хотелось куда-нибудь вырваться, уехать. Да куда же от службы вырвешься? Тут уж что муха на липучке, будь добр, виси и терпи - живи, словом, как все живут. Вот он и жил. Получил от духанщика своё пиво и водку в стакане, порцию хинкали и, не найдя свободного места за столиками, пристроился у подоконника.
Первую кружку пива он выпил залпом - от жажды. А вторую... Что-то мешало ему, будто за ним кто-то следил. Обернулся - никого: сидят за ближним столиком офицеры, пьют вино, пиво, громко разговаривают. За другим столом, подальше, сидел капитан Озорцов и осоловело смотрел на Алексея - как на стенку. Точно так же он принялся смотреть и на бутылку, стоявшую перед ним, и Алексей понял, начальник особого отдела полка или СМЕРШа, как ещё называют этот отдел в высоких штабах, был пьян в стельку. Ну и ну! Русанов отвернулся.
И опять что-то мешало ему. Кто-то за ним всё-таки следил. Так бывает: ты ещё не видишь человека, но чувствуешь его взгляд. Было неприятно, и Русанов обернулся снова.
Все были заняты своим делом - духан гудел от голосов. И Алексей подумал: "Чёрт знает, что такое! Нервы, что ли?" Он опять принялся за пиво, но вкуса уже не ощущал.
Кто-то тронул его сзади за плечо. Обернулся - Лодочкин.
- Идём, есть место, - пригласил штурман.
Русанов и Лодочкин давно помирились после злополучного дня выборов и потому Алексей, не раздумывая, пошёл за Лодочкиным к столу, за которым сидел теперь один только Озорцов. И хотя ещё полно было стоявших всюду с кружками пива в руках, но, кроме них, не нашлось желающих сесть на освободившиеся места. Когда они сели, Озорцов положил на стул, оставшийся свободным, свою фуражку - должно быть, занял для кого-то место, подумал Русанов. И не заметил, как Лодочкин налил из бутылки водки - себе и ему.
- Выпьем, Лёша! - предложил он. - Не бойся, больше не напьюсь, как тогда. Если почувствую, что пьянею, сам уйду.
Алексею пить не хотелось: только что выпил и водки, и пива, куда ещё?.. Да и не покидало ощущение непонятного беспокойства. Алексей посмотрел на капитана, сидевшего вместе с ними за одним столом. Тот уже дремал. Глаза его были сонно прикрыты, красивое лицо побледнело.
- Нализался! - проговорил Лодочкин и протянул Алексею стакан. - Давай!..
Держа в руке стакан, Алексей ещё раз взглянул на капитана. Лицо у того почему-то было не расслабленным, как это бывает во время сна, а напряглось, будто от дурноты, подступившей к горлу. Алексей молча выпил. Лодочкин услужливо подсунул ему колбасу на тарелочке и налил в стаканы опять.
- Не надо больше! - запротестовал Алексей. - Не пошла что-то... Не хочу.
- Пойдёт! - бормочет Озорцов, поднимая тяжёлую голову. Бессмысленно смотрит, просыпается окончательно и, пошатываясь, уходит к стойке. Возвращается он с поллитровкой, с большой тарелкой, наполненной грузинскими пельменями, и наливает себе неверной рукой водку в стакан. Лодочкин ему замечает:
- Может, вам хватит уже, товарищ капитан?..
- Молод ещё учить! - обрывает Лодочкина капитан и тупо на обоих смотрит. Вдруг лицо его расползается в улыбке: - А, Русанов?!. Что, после таких займов не то что напиться... - Он умолкает, потеряв мысль. Посидев со свешенной на грудь головой, неожиданно вскидывается и заключает: - Д-давай выпьем, а? Ты, г-говорят, хо-роший лётчик!
- Не знаю, не мне судить, - скромно замечает Алексей, продолжая ощущать, что ему по-прежнему что-то мешает.
- Х-хочу с тобой выпить! - твердит капитан с пьяным упорством и тянет к Русанову свой стакан, чтобы чокнуться. - М-можешь ты? Со мной. - Он пристально смотрит, ждёт. И Русанов чокается с ним, пьёт.
Водка тёплая, противная. Капитан тоже давится ею, она течёт у него по губам, подбородку. Он недопивает, отставляет стакан на столе от себя подальше и оторопело смотрит на него.
- Да закусывайте же вы!.. - Русанов подвигает к нему тарелку с пельменями. Тот мотает головой: не надо.
Лодочкин куда-то исчез. Русанов оглядывается, ищет глазами и замечает за соседним столом Одинцова. Алексей поражён: 10 минут назад Одинцов входил в духан совершенно трезвым, и вот уже пьян в стельку. Когда же успел?
А Озорцов наливает в стаканы опять. С упорством пьяного маньяка пытается что-то сказать Алексею и не может. А тем снова овладевает гнетущее его беспокойство. На этот раз оно почему-то вселяется в него прочно, так, что он не может уже избавиться от него. Лётчики говорят, такое чувство возникает в воздухе перед пожаром. Ты ещё ничего не замечаешь, не знаешь, но где-то уже горит. В кабине сначала появляется едва ощутимый, почти не приметный запах нагретой резины, масла. Он-то и начинает волновать. А когда появится дым, потом копоть и нечем станет дышать - пожар уже не потушить. Раздуваемый встречным ветром, он начнёт пластать, как огромный факел от бензина. Ровно 6 минут. Потом взорвутся баки, и на землю полетят серебристые обломки. Это знают все. Знал и Русанов. И у него было такое чувство, будто где-то уже горит.
Озорцов опять тянулся к Алексею со своим стаканом:
- Выпьем, а? Всё равно жизнь собачья, верно?..
- В каком смысле? - "Что ему нужно? За дурака принимает?"
- Ну - вообще... Тебе нравится наша жизнь?
- Нравится. А что? - "Неужели "работает" даже пьяный?"
- А что тебе нравится?
- Не знаю. - "Только не ты!"
- Ну, а что тогда не нравится?
Русанов похолодел: "Он же проверяет меня!.. Почему?.." И ответил неуверенным голосом:
- Пьянство не нравится. - И вдруг, озлившись на себя за трусость, зло добавил: - И подлость! - Алексей смотрел Озорцову прямо в глаза, не мигая. Но тот неожиданно заключил:
- А ну тебя, в ж..у! - Голова капитана безжизненно свисла.
"Нет, кажется, не проверяет, - облегчённо думает Русанов, вздыхая. - Спит, смершник вонючий, недреманное око!" - Он встаёт, чтобы уйти, как ушёл от них Лодочкин, но капитан вновь вскидывает тяжёлую голову. Спрашивает:
- Ты - лётчик? - Взгляд у него бессмысленный, дикий.
- Ну и что?
- Трус ты, - говорит Озорцов. И в глазах его появляется что-то живое. - Сядь!
Русанов садится, осматривается вокруг. В духане почти уже нет никого. Уснул за соседним столом Одинцов. В дальнем углу о чём-то своём разговаривали грузины. И Алексей, тоже подвыпивший, с ненавистью спросил:
- Это почему же я трус?
Озорцов пьяно смотрит и, как ни в чём ни бывало, будто и не оскорблял только что, предлагает:
- Выпьем!
- Не хочу.
- Почему?
- А зачем мне с вами пить? Пейте со своими...
- Нет у меня здесь никого. Могу и один, если не хочешь... - Озорцов, давясь, выпил и снова уставился на Русанова - будто не узнавал. И странно проговорил: - Люди - как грампластинка: у каждого своё настроение. Понял?
- Что дальше? - "Господи, - думал Русанов, - что за пьяный бред мы несём!" - И тут же насторожился опять, когда капитан, умнея глазами, спросил:
- Вот у тебя - какая пластинка?
- Не понимаю... - Алексей пожал плечами.
- Ну, какая настроенность, спрашиваю?
"Эх, врезать бы тебе бутылкой!.." - подумал Алексей. Но вслух сказал другое: - Чего вы хотите от меня?..
- А, понял, да? - Озорцов злорадно усмехнулся. - Боишься крутануть свою пластинку? А говоришь - не трус...
- Я боюсь другого: что вы - пьяны. А потом - напутаете что-нибудь...
- Пьян? Я?!. - Озорцов усмехнулся и сел нормально. На Русанова смотрели трезвые холодные глаза. Теперь в них были насмешка и ум. А Русанов почувствовал, как снова похолодела спина, и что он смертельно боится этого человека, даже озноб бьёт где-то внутри.
- Ну, так как, пьян я или нет? - звучит снова насмешка.
Страх у Алексея понемногу проходит, вместо него в груди расползается горячая ненависть к этому человеку, оскорбляющему его только потому, что знает, всё сойдёт, никто ему не посмеет врезать по морде. "Ах, сволочь! Ах, сволочь!.." - думает он, задыхаясь от обиды, не замечая, как рука сама, машинально берёт со стола бутылку с остатками водки, сжимает её под столом за горлышко, а глаза впиваются в глаза обидчика, по-боксёрски оценивая мгновение, когда лучше всего будет обрушить удар.
- Поставь на место! - раздаётся напряжённый голос врага. - Для тебя же лучше будет.
Опомнившись, Алексей поставил бутылку на стол и полез в карман за папиросами. В голове у него, возле самых висков, стучало молоточками и бешено колотилось сердце, делая дыхание прерывистым. Когда он прикурил, сломав спичку, капитан спокойно и доверительно проговорил:
- Будет лучше, если я послушаю тебя здесь, по-честному. Чем ты недоволен?
- Хорошо, - сказал Русанов, выпуская длинную струю дыма, - но почему вы решили, что я - контра или какая-то сволочь вообще?
- А вот этого я тебе сказать не могу.
Одинцов появился перед ними, как из-под земли.
- Привет, гуси-лебеди! Сурово, а?
У Русанова опять прошёлся по спине нервный озноб: и этот был трезвым.
- Лев Иваныч, зачем лезешь не в своё дело? - строго спросил Озорцов.
- А надоели твои штучки, психолог. Может, хватит? Со мной целых 2 года всё "беседовал", теперь вот ему собираешься душу мутить, да? Зачем это? Ты подумал хоть раз - зачем? Мы - лётчики, Григорий Михалыч. Не там ты свою рыбку пытаешься ловить!
- А я - повторяю, Лев Иваныч: зачем лезешь не в своё дело?!
- И я тебе повторяю, Григорий Михалыч: оставь парня! Добром тебя прошу, ты меня знаешь!..
- А то что будет? - Озорцов насмешливо посмотрел.
- Всё будет, - твёрдо пообещал Одинцов, - мне - терять нечего, семьи у меня нет.
Озорцов, что-то поняв, поверив, переменил тон:
- Ты тоже меня знаешь: на моей совести безвинных ещё не было. Где бы ты сейчас находился, если б не я?
- Знаю. И его не трогай, прошу тебя.
Озорцов молчал долго - что-то обдумывал.
- Ладно. И - весь этот разговор - между нами. - Он смотрел на Русанова. Повернувшись к Одинцову, сказал: - Объяснишь ему: пусть поменьше болтает о "самых демократических в мире", "запланированном энтузиазме" и так далее. Понял? В другой раз сигнал может поступить и не ко мне. - Озорцов поднялся.
- Ясно, Григорий Михалыч. Спасибо.
- Ну, бывай, Алексей! - Озорцов протянул Русанову руку. - Понравился ты мне. А потому хочу дать совет: поосторожнее будь на поворотах!.. - Протягивая руку Одинцову, он заключил: - Смотри, Лев Иваныч! Отвечаешь теперь за него...
Озорцов ушёл, а Русанов с облегчением думал: "Кто он? Человек? Почему сам не боится, почему поверил?.." Вслух же проговорил:
- Спасибо и тебе, Лев Иваныч. Не забуду...
- Ладно, чего там... Все под Луной ходим.
- Кто же меня продал?..
- А ты что, не догадываешься?
Русанову снова мерещится, что пламя уже подбирается к бакам.
- Вот, сволочь! Ведь вместе летаем... Давить таких надо!
- Всех не передавишь. Озорцов прав: осторожнее будь теперь! В другой раз - настучит повыше. Доброхоты - страшнее штатных стукачей: у них - цель, а не деньги.
- Какая же у него цель? Моё место ему не занять - штурман...
- А ему твоё место нужно не в кабине, неужели ты этого не сечёшь? Так что осторожнее будь и там...
Алексей понял, на что намекал деликатный Одинцов. Удивляло другое: откуда об этом знает? Выходит, многие знают?.. Значит, опасности подвергает себя и Ольга?..
Возвращаясь по дороге домой, он слушал, как гудели от ветра провода на столбах, которые тянули уже к ним в деревню. Слушал и думал о напряжении, в котором все живут: "Вот подлый век! Не то, что во времена Толстого на Кавказе... Теперь везде шум, скорость, нервы! Куда податься в этой суете человеку?.."
"Поживи ты для людей, поживут и они для тебя. А так ли теперь это? Может - дрова?.."

6

Первый день после болезни у Дотепного выдался нелёгким. Как начались неприятности с самого утра, так и тянулись до самого вечера, не прекращаясь. Первым пришёл в кабинет парторг и, кладя на стол какую-то бумагу, сказал с сокрушением:
- Вот, товарищ полковник, посмотрите, пожалуйста... Я партийную характеристику на Саркисяна написал: парткомиссия из дивизии затребовала. А для чего - не знаю. Натворил что-нибудь... В отпуске он сейчас как раз.
Дотепный молча прочёл характеристику и полез в карман за трубкой. Набивая трубку табаком и сгущая морщины на лице, полковник долго отдувался, наконец, закурил и, не поднимая головы, спросил:
- Скажите мне, Павел Терентьевич, почему это вы, партийный работник, торопитесь думать о человеке плохо?
- Почему вы так решили, товарищ полковник? Я...
- Так ведь ещё не знаете ничего, а уже позицию себе выбрали. А нездоровый ажиотаж с подпиской на заём! Зачем вы его организовали в полку? Вы - что, не верите в совесть людей?
- Прошу извинения, товарищ полковник, но я... не понимаю вас. - Тур обиженно отвалил губу-вареник. - Полк вышел на 1-е место в дивизии. Мне лично - объявлена благодарность. И вообще...
- А за что объявлена? Что - вообще? - Окутываясь дымом, полковник поднялся.
- Вот этого я от вас, товарищ полковник, не ожидал!..
- Чего - этого? Кто вам объявил благодарность?
Тур молчал.
- Так, - сказал Дотепный. - Значит, наш полк вышел на 1-е место?
- Я думал, вы уже знаете.
- Ну, а по какому виду боевой подготовки, так сказать, мы его заняли?
- Не понимаю вас, товарищ полковник...
- И я не понимаю. Поэтому и прошу: поясните.
- Ну, знаете ли!..
- Так. Значит, и сам пояснить не можешь, - заключил Дотепный. - Ты даже не задумывался об этом. Тогда - попробую я... Бомбить стали лучше? Нет. Стрелять по воздушной цели? Нет. Может, мы добились того, что у нас уже дисциплину не нарушают? Тоже нет. Так о каком 1-м месте идёт речь?
Тур молчал.
- Так, - припечатал полковник. - Выходит, по патриотизму? Тогда скажи мне, а патриотизм - можно покупать?
Тур медленно, помидорно вызревал. Дотепный же продолжал:
- Какое ты имел право обещать политрукам очередные звания? Ты что - маршал? Или хотя бы - командир полка? Да и за что? Кто дал тебе право разлагать людей?
- Заёмные деньги пойдут не мне, Родине, - тихо, но патетически возразил Тур.
- Какие деньги? Которые ты выколачивал из людей, как Нагульнов у Шолохова загонял станичников в колхоз? Ты хоть понимаешь, какой вред нанёс? Ты что - политически близорук? Или у тебя нравственный дальтонизм развился?
- Я в академии...
- Знаю! - оборвал Дотепный. - А разве в академии учат теперь разлагать людям души партийным цинизмом?
- Прошу извинения, товарищ полковник, но я - коммунист, а не циник! И попрошу вас не забываться... - "Вареник" обиженно дрожал.
- Нет, ты - не коммунист, ты - лишь член партии! - возразил Дотепный.
- Вы и прошлый раз меня... когда Блинов квартиру просил. Помните, у него двойня родилась. А виноватым оказался - я, что у меня лишних квартир нет.
- Это у тебя - нет. У меня нет. А у советской власти - есть! Неправильно ты с ним разговаривал, по-хамски, а не как коммунист! И вообще: ты хоть знаешь, как тебя здесь люди зовут? - спросил полковник серьёзно, без желания унизить.
- То есть? - Тур вздёрнулся, словно от укуса.
- К сожалению, ты оправдываешь свою кличку. Советую задуматься над этим.
- Разрешите мне удалиться, товарищ полковник? - оскорблёно испросил Тур разрешения. И многозначительно пообещал: - Мы этот разговор в другой раз... и в другом месте продолжим.
- Не пугай меня, капитан, я не такое в жизни видывал и не таких, как ты! Жидковат ты ещё, силёнок для натуги не хватит. Да и ума - тоже. А поговорить - что же, поговорим, обещаю тебе это. Вспомним статью товарища Сталина "Головокружение от успехов", о перегибах, ещё кое-что. И будет плохо тебе, если не перестроишься! А теперь - ступай, удаляйся...
Тур ушёл, а у полковника опять разыгралась печень. Рано поднялся, надо было ещё полежать. Но уйти домой он уже не мог - вон тут что натворили без него!.. Полковник выпил лекарство, скорчившись, опять сел за стол, задумался. "Везёт" же полку на парторгов! Один не вылезал из госпиталей, все дела запустил, и этот не лучше - человек "лей-вода", правильно окрестили".
В кабинет вошёл посыльный и вручил секретный пакет из политотдела дивизии. Дотепный расписался, вскрыл пакет и, отпустив солдата, начал читать. По мере чтения лицо его прояснялось, разглаживались морщины. "Ну, что теперь запоёт Тур? Ах, как вовремя, как вовремя!.. Нет, голубчик ты мой, беседа в "другом месте" у тебя не состоится! Само вот правительство указывает на перегибы во время подписки. Значит, думают и там, наверху! Ведь что-то же заставило их опуститься на землю... Значит, не подводит ещё меня старое партийное чутьё".
В дверь опять постучали. Дотепный повеселевшим голосом громко сказал:
- Войдите!
В кабинет вошёл Сикорский с солдатом. Начал с порога:
- Здравия желаю, товарищ полковник! Вот, привёл... к вам: не хочет служить!
- Как это - не хочет? - изумился Дотепный.
- Отказывается, нарушает присягу...
И опять пришлось долго беседовать, выяснять всё. Оказывается, солдат Макарычев - 1926 года рождения, служит уже 8-й год, демобилизации его возраста пока не предвиделось. Устал солдат, а тут ещё невеста не дождалась, вышла замуж. Начал Макарычев выпивать. Выпил раз - Сикорский его под арест, не спросил даже, почему солдат выпил, что с ним. Макарычев напился вторично. Сикорский лишил его увольнений из части на месяц. Потом ещё, и ещё. Когда "неувольнений" набралось на полгода, Макарычев заявил: "Сажайте в тюрьму, служить больше не буду. Мне всё равно, где мучиться и срок отбывать". И стоит вот теперь этот чубатый "герой" в кабинете, равнодушный ко всем и всему, и ждёт решения. Глупый начальник поставил своими действиями знак равенства между армией и тюрьмой, даже не задумываясь, словно был не офицером народной армии, а тюремным надзирателем. А как быть сейчас вот ему, полковнику? И подрывать авторитет начальника-дурака нельзя, и солдата по-человечески жаль.
И пришлось лавировать, осторожно объяснять всё и тому, и другому. Сложно это и неприятно, и Дотепный опять расстроился. Отпустив солдата, жёстко обратился к Сикорскому:
- Скажите мне, товарищ майор, вы хоть понимаете, в чём трагедия поколения этого Макарычева?
- Какая трагедия? - не понял Сикорский.
- Служить в армии вместо 4-х лет - 8! Это что, по-вашему, мёд? Человека призвали ещё в войну!
- Товарищ полковник, указы на демобилизацию - издаю не я.
- Неужели? А я и не знал! Думал, что ты сам должен понимать, какое тяжёлое положение сложилось у нас в армии из-за войны. Правительство не может в один год демобилизовать сразу все возраста, отслужившие положенный срок. Не может оставить армию без обученных специалистов.
- Я это понимаю, товарищ полковник. - Сикорский стал красным.
- Так почему же тогда не хотите думать о том, что у механика Макарычева - всего только 7 классов образования. Что он уходил в армию, когда ему было 18, а вернётся - будет 27! Ему сразу - и работать надо будет, и учиться, и обзаводиться семьёй. Семью ведь нужно будет одевать, кормить! А он - недоучился, много не заработает. И любить не успел, не нацеловался в своей юности! Что же это, по-твоему - не трагедия? А ты ещё лишаешь его, здорового мужчину, последнего - увольнения в город! Разве он кастрат, машина? Уголовник, находящийся в тюрьме?
- Виноват, товарищ полковник.
- И откуда у вас эта жестокость, Сикорский, грубость по отношению к людям? Ведь не первый же случай... Сказать "виноват" - проще всего. Предупреждаю: перегнёте палку ещё раз - уговаривать больше не станем.
Сикорский вытянулся на кривых ногах, "служиво" сказал:
- Слушаюсь, товарищ полковник!
- И ещё... - Дотепный поморщился. - Умный человек, с чувством собственного достоинства, никогда не заставляет... тянуться перед ним других. Но и сам никогда не заискивает, а больше думает, служит спокойно. Подумайте... - Полковник помолчал, продолжил: - Почему вы проводили подписку на заём методом кнута и пряника? На 210% ахнули всё эскадрилью! 1-е место в дивизии, да? Вот вы, какой хороший?.. Но перед кем? О людях - вы меньше всего думали, только о собственной карьере! Сдирали шкуру с других, чтобы жилось хорошо самому. Ну, так как это называется на языке порядочных людей?
- Это всё капитан Тур устроил.
- А вы - что, ребёнок? - спросил Дотепный насмешливо. - Вот полетите завтра с эскадрильей в командировку на всё лето. И опять с вами будет там капитан Тур. Так что? Новую глупость сотворите?
- Никак нет, товарищ полковник.
Посмотрев на Сикорского, стоявшего перед ним навытяжку, Дотепный вздохнул. Разговаривать ему расхотелось, охватила тоска.
- Позовите ко мне майора Петрова, - устало сказал он. - Вы знаете, что Петров полетит старшим всей группы?
- Знаю, товарищ полковник. Командир полка ещё вчера ставил перед нами задачу. Экипажи уже прокладывают маршруты на своих картах - готовятся.
- Ладно, ступайте.
- Слушаюсь! - Сикорский с облегчением в душе вышел.
А у Дотепного опять был нелёгкий и долгий разговор, на этот раз с Петровым. Пришлось говорить Сергею Сергеичу напрямик, что знает о его слабости к спиртному, но доверяет ему и просит не подвести: в командировку полетят сразу 18 экипажей, у него, как у командира группы, будут права командира полка. Что же получится, если командир сам окажется не на высоте? Они не лукавили и расстались довольные друг другом.
Недовольным ушёл от Дотепного следующий посетитель - штурман экипажа лейтенант Лодочкин. Дотепный тянул с его приёмом в партию. Нелепые вопросы, старый хрен, задавал: почему вы решили вступить? Вступают, мол, по зову сердца, а у вас как-то неожиданно всё, будто вам приспичило. Вы толком даже на простые вопросы ответить не можете. Кто вас готовил? А почему ваш лётчик ещё не вступил, а вы - попэрэд батька, як то кажуть? И хитро так при этом, с прищуром смотрел.
- Может, он никогда не вступит, - ответил Николай. - Так что, мне его всю жизнь ждать?
- А ты, хлопче, не любишь своего лётчика. В одной кабине сидишь, вся судьба твоя, можно сказать, от него зависит - в его руках - а ты... Почему так?
- Я не могу вам этого сказать.
- Какой же ты будешь тогда коммунист?..
- Кому надо будет, я ещё скажу...
- ... если не любишь своего лётчика и не говоришь ему об этом, - закончил старик вовсе не так, как Николай понял его сначала. Создалось неловкое и неприятное положение.
Нет, полковник Николаю не понравился - зануда. А тут, как на грех, и дома какие-то дела закрутились у отца. Посадили сначала бухгалтера артели, а потом взяли под следствие с подпиской о невыезде и отца. Мать писала, неизвестно-де, чем теперь всё и кончится: даже имущество у них заранее описали. Тур советовал, правда, не говорить об этом пока, если будут принимать на бюро. Сын-де за отца не отвечает, да и недавно, мол, это произошло, ничего не знал, у отца своя жизнь, он не рядом живёт. Но как-то слова эти не успокаивали. Дотепный - в прошлом лётчик-истребитель, воевал на Халкин-Голе, сбил и в финскую кампанию 2 самолёта, списан на землю после тяжёлого ранения - был стариканом опытным, такого не проведёшь на мякине. Хорошо хоть Тур этот, парторг, оказался человеком сочувственным и шёл навстречу. Сказано, свой брат - штурман! Расспросил обо всём, всё понял...
К концу рабочего дня Дотепный выкроил время и для Медведева. Был у него на этого майора один дальний прицел...
- Дмитрий Николаевич, а как вы смотрите на учёбу в дивизионной партшколе? - задал он вопрос инженеру после небольших предварительных расспросов. - Не думали о таком?
- Да нет, как-то не думал. - На лице Медведева было удивление. - Ленина, Маркса - я и сам, дома читаю. Зачем мне ещё ездить за этим в Марнеули?
- Не буду перед вами хитрить, Дмитрий Николаич. Есть у меня одна тайная задумка: хочу перетянуть вас на партийную работу. А для этого вам документ об окончании партшколы пригодился бы. Ну, как?.. - Дотепный не сказал Медведеву, что видит в нём потенциального парторга, знающего жизнь, и людей, и проницательного. А предварительно хотел узнать, согласится ли майор на такой поворот в своей жизни. Если нет, так и говорить не о чем...
Медведев, уставший от неопределенности на своей должности инженера, знавший, что на партийной работе ему удастся дослужить до пенсионного стажа без особых помех, согласился:
- Ну, если дело только за этим, можно и подучиться.
- Правильно! - обрадовался Дотепный. - Там ты приведёшь свои знания в стройную систему, - перешёл он на доверительное "ты", - и будешь незаменимым работником. Потому что у тебя есть для партийной работы главное - совесть и честность! Так как, договорились? - Лицо Дотепного осветилось в улыбке.
- В сущности, можно считать, что да. - Медведев тоже улыбнулся: усатый полковник пришёлся ему по душе. Почему-то он не боялся его.


В этот вечер Русанов поджидал Капустину не дома, как прежде, а в поле, под звёздами. Не хотелось посвящать Ракитина в свои интимные дела и просить каждый раз "погулять" где-нибудь пару часов. Правда, когда Генка уходил на дежурство, Ольга приходила в дом к Алексею, но это всё равно было опасно - Ракитин в любое время мог нагрянуть за чем-нибудь или кто-нибудь из ребят. В такие часы Алексей гасил свет, запирал дверь изнутри на ключ - нет его! А в душе подозревал, что Генка, наверное, всё уже знает, только молчит, как Одинцов. И очень обрадовался, когда в апреле, наконец, потеплело, и он стал встречаться с Ольгой здесь, в колхозном клевере за садом, на самом склоне начинающихся тут гор. Иногда над ними пролетал полковой У-2, на котором тренировались в ночных полётах лётчики. Над клевером был четвёртый разворот, и У-2 стрекотал над ними часто. Было бесконечно уютно от его стрекота - как в детстве, когда лежал один в траве, светила луна и трещали сверчки. А вдали белели вершинами горы тоже.
Вот и теперь, лёжа в клевере на обычном их месте, похожем на гнездо, Алексей думал: "Ну, что делать, что делать? И без неё - не могу, и не хочу, чтобы она разводилась - тогда на ней надо жениться. Что же я, хуже всех, что ли, брать в жёны не девушку, а женщину с ребёнком? И мучаюсь, что она спит с мужем. Да она и сама не в силах уже так жить, только и знает, что реветь. Извелась вся, и меня каждый раз изводит: "Женись, да женись, ну, что тебе мешает? Ведь любишь же, знаю! Зоечка нам не помешает, она спокойная девочка..."
"Ишь ты, знает она. А я вот - не знаю! Сам про себя - и не знаю. Вроде точно - люблю. А начну всё раскладывать, что меж нами, по полочкам, и выходит, что вся любовь моя замыкается на её теле и моём вечном желании обладать им. А где же духовная близость? Ведь кроме нежных слов, мне с ней и говорить больше не о чем! Зря, видно, сказал ей днём, чтобы пришла... Улетел бы завтра на всё лето, успокоились бы оба, и так оно всё и утихло бы... само. Так нет же! Представил себе, дурак, её голую грудь, смуглое тело, бёдра, так и готов: "Оленька, приходи вечером на наше место, когда стемнеет. Завтра улетаем на всё лето!" - передразнил Алексей сам себя и продолжил свои невесёлые размышления. - У неё, бедной, ноги даже подкосились от такого известия - прямо видно было - и голос сел: "Ой, как же я? Он же сегодня будет дома!"
Но обещала - значит, придёт. И опять заведёт волынку - женись, да женись, и жалобы, и слёзы. Всё будет. И опять будет жалко и её, и себя. Но её, правда, не так, как себя. Почему-то после близости с ней я делаюсь к ней равнодушным и, чтобы не разговаривать, курю. Какая же это любовь? Просто обыкновенное желание и всё. Только я - сволочь в этой истории, а она - любит действительно, всей душой и всем сердцем. Даже удивительно: что` она тако`го во мне нашла? Да и старше на год..."
Луна из-за гор ещё не вышла, но небо над головой Алексея было светлым, блистало от ярких звёзд. И деревня внизу с её слабыми огоньками выглядела таинственной и была, как на ладони. Наверное, поэтому вечерняя красота вокруг так возвышала - Алексей почувствовал себя будто парящим над ней, как дальние вершины белыми шапками. Неутомимо, приливными волнами, трещали сверчки. Весь мир от этого казался таинственным, а собственная жизнь - бесконечной и всегда молодой, полной неведомого ожидания чего-то прекрасного и неповторимого. Свою радость и счастье от молодости Алексей ощущал буквально физически. Они были в упругости его ног, лёгком дыхании, мышечном ощущении здоровья и силы, в желании прыгать, бежать, обниматься, слиться. И куда-то лететь, лететь. Нет, не на самолёте - на крыльях, как ангел. Только у ангелов не было, вероятно, такого мощного напряжения в чреслах.
"А чудаки сидят сейчас в духане, с мухами, в духоте и пьют пиво. Может, и её Сергей там сидит среди них? И не знает, что его жена уже идёт сюда, ко мне. Никому неведомо, что мы сейчас тут разденемся до наготы, и вот под этими звёздами я увижу её удивительное тело и буду смотреть в самые чёрные, самые удивительные в мире глаза. Нет - в очи. Они будут мерцать, как тёмный лак, и излучать свет..."
Послышались лёгкие осторожные шаги, и Русанов поднялся, чтобы Ольга заметила его. Да, это была она. Подбежав к нему, она повисла у него на шее и прошептала:
- Алёшенька, милый!..
И сразу в нём победило животное чувство. От необузданного желания, он мгновенно возбудился. Она почувствовала и прижалась к нему ещё теснее, стала дразнить внизу прикосновениями. Вперемежку с призывными поцелуями он начал срывать с неё и с себя одежды, швыряя их на тонкое суконное одеяло, которое принёс с собой из дому и расстелил в их гнезде заранее. Он купил его в городе после того, как Ольга сказала однажды, что боится "обзеленить" свою одежду. Теперь же, почувствовав в своих объятиях её горячее нагое тело, он стал ласкать её, а потом они легли на одеяло и под мерцанием звёзд слились в одно целое.
Первая близость была бурной и торопливой. Алексей даже не помнил ничего - ни слов, ни того, что происходило вокруг. А потом, когда они уже не торопились, его вновь волновал её шёпот - куда-то в шею, в целуемое плечо: "Господи, какое счастье, какое счастье! Алёшенька, ты просто чудо, чудо!.. Ты мой, да? Мой?.."
Он не отвечал ей, охваченный страстью, но слушал с удовольствием. Да ей и не нужны были его ответы, просто она не могла молчать, переполненная чувством. А потому и говорила, говорила. Может, и не только ему - звёздам, видевшим всё. О том, что счастлива, что не может об этом молчать, должна поделиться. А он, опираясь на локти, слегка возвышаясь над нею, разглядывал её прекрасное молодое лицо, мерцающие любовью глаза, в которых отражался свет от далёких звёзд и счастья, и опять верил, что тоже любит её до бесконечности.
Но вот всё кончилось, ему по-прежнему было приятно смотреть на неё и гладить её по бёдрам, груди, животу, а говорить... говорить было не о чем. И это угнетало его. Она молола какую-то милую, бессвязную чепуху, которую прерывала, лишь когда целовала его, а потом вновь продолжала свой лепет, словно было ей 17 лет. Он понял, она даже не замечала, что он молчит. Может, считает, что занят тем, что курит, а может, ей и не требовалось того, чтобы он говорил с ней - лишь бы гладил. Вот уж истинная кошка!..
Заволновалась она, встревожилась, когда спросила:
- Алёшенька, сколько времени?
- Без четверти 10.
- Не может быть! Мне же тогда бежать надо...
- Одевайся, до деревни я тебя провожу.
И опять у неё не по-взрослому вырвалось:
- Но я же не хочу уходить! Я ещё не нацеловалась, Алёша. Я и в юности не успела, а он уже повёл меня в ЗАГС.
- Мне тоже не хочется, чтобы ты уходила, - сказал Алексей. - Не увижу тебя теперь до самой осени.
- Любишь? - мгновенно спросила она, и села возле него. Он ещё лежал - всё равно оденется быстрее её. Сказал, глядя на звёзды:
- Люблю.
Она, словно в исступлении, стала покрывать поцелуями его нагое мускулистое тело и расплакалась, причитая:
- Женись на мне, Алёша! Я не могу без тебя жить!
Он сел тоже. Не глядя на неё, тихо произнёс:
- Оля, мы уже говорили об этом. Зачем ты опять?..
- Ой, ну, какой же ты ещё дурачок! - простонала она. - Ну, какую, какую жену тебе надо? Думаешь, что у тебя и с другой всё будет так, как со мной? Не будет! - И, всхлипывая, добавила: - Такое бывает один раз в жизни.
- Откуда ты знаешь?
- Знаю. Мы с тобой - самой природой, наверное, созданы друг для друга! Потом - пожалеешь, да поздно будет...
- Откуда ты знаешь про это, спрашиваю?! У тебя - что, было много мужчин, да?
- Господи, завёл! Ну и что же, что были? Трое было, если считать и мужа. Так что, что из этого?!
- Как это что! Выходит, я у тебя, - удивился Алексей, - четвёртый?! - Он вдруг почувствовал, как у него в груди разгорается горячим, раскалённым угольком глупая, непонятная ревность. Какая-то неконкретная - ни к кому. Так называемая "мужская". Как это Ольга могла любить кого-то ещё, кому-то отдаваться!.. Странным было и то, что у неё в поступках не было никакой логики и здравого смысла. Другая женщина просто не призналась бы в своих связях, отреклась - попробуй, проверь!.. А эта - ничего плохого в этом не видела, да ещё и доказывала:
- Я же не любила их! Никого!
- Зачем же отдавалась? - изумился Алексей и посмотрел в её близкие, чёрные, как ночь, глаза.
Она растерялась:
- Не знаю... Так вышло как-то. Я же красивая! Все липнут, преклоняются...
- Ну и что!..
- Любви хотелось. Я ведь замуж вышла без любви! Говорила уже, знаешь. А тут начал тайно ухаживать за мной один техник. Симпатичный такой, скромный.
- Кто?!
- Ты не знаешь его, это не здесь было, в Баку. Любил меня, я это видела: преданный... Ну и как-то, в праздники - я тогда под хмелем была, а Сергей дежурил - отдалась ему. А замуж за него - он меня потом на коленях просил! - не пошла.
- Почему? - спросил Алексей, уже не глядя на неё, только чувствуя, как всё сильнее горел у него в груди уголёк. Закурил.
- Потому что поняла, что не люблю и этого. Жалкий какой-то, словно забитый. Да он и как мужчина не лучше моего мужа был.
- Ты с ним долго жила?
- Зачем тебе это?..
- Надо! - грубо отрезал он.
- Раз 5 или 6, - тихо ответила она. - А как убедилась, что не люблю, так и всё.
- А с третьим - почему?
- Да ну тебя! То же самое было - от тоски по любви. В том же Баку. А любви - так и не было. Вот только тебя и полюбила по-настоящему. Хочешь, на коленках буду просить: женись на мне, Лёшенька! Тебе - преданной буду, как собака! - Ольга тихо заплакала, плечи её вздрагивали, голова была опущена, она встала на колени.
Алексею было пронзительно жаль её, но даже не погладил, не притронулся - жалел больше себя. От обиды и непонятной боли сидел, словно каменный. Потом спросил:
- Откуда же ты знаешь, что мы с тобой созданы друг для друга? Что такое - бывает раз в жизни.
Она поняла его просебяшную, скрытую от неё, логику, ответила:
- Разве мужчины не делятся друг с другом? Вот и женщины тоже... Короче, такое, как у нас с тобой, говорят - редкость у людей.
- А что, у нас с тобой - разве всё как-то по-особенному?
Она почувствовала искренность в его вопросе и поняла, что она в его жизни - первая, что у него не было ещё иного опыта. И принялась - тоже искренно и убеждённо - объяснять ему:
- Неужели ты не ощутил ни разу, что у нас с тобой - даже сердечки бьются в такт? И ещё мы чувствуем друг друга, ну, каждой клеточкой, каждой жилочкой! А как ты смотришь в мои глаза?! Ведь и я точно так смотрю в твои, неужели не замечал? Дыхание обрывается, когда так смотрим - в самое донышко, в самую душеньку! У тебя - синие, как небо, а у меня - чёрные.
Он молчал - вроде бы и верно всё, и всё же не до конца: что-то было и не так, не вся правда. Но Ольга, перестав плакать, продолжала убеждать:
- А близость?.. Не будет такого больше ни у меня, ни у тебя. Уж я-то чувствую это, знаю!
- Откуда ты можешь это знать?
- Господи, да разве же возможно такое ещё с кем-то! А ты - "много было мужчин!" - передразнила она. - Никого у меня ещё не было, один ты! А тех - я и вспомнила-то из-за тебя только. Они мне и в голову никогда не приходят!
- Ну, ты даёшь: никого не было!..
- А тебе что важно - любовь или анкета?
Он смотрел на неё с изумлением: "Гляди ты! И говорить умеет - даже в темноте светится!" Однако сам произнёс скучно, без света:
- Родителей - тоже со счёта не сбросишь. Спросят: зачем взял с ребёнком, других, что ли, не было?
Ольга обиделась:
- А тебе что важнее: с кем жизнь прожить или кто и что про нас скажет?! Ну, найди себе лучше! Других у него много!.. Может, и много, да не таких...
Он обиделся тоже:
- А тебе с моими родителями - не жить, что ли? Что ты отмахиваешься от всего, как от мух! Одна она... самая лучшая...
Она испугалась. Стоя всё ещё на коленях, подвинулась к нему ближе и, заглядывая в глаза, взмолилась:
- Алёшенька, для тебя я - одна. Это родителям кажется, что много... Потому что они - ничего не знают про нас. Поверь мне, ну, нельзя нам потерять друг друга, нельзя! С твоей мамой - я найду общий язык, я и её буду любить, она почувствует... А вот если ты... не женишься на мне, ты ведь и себе жизнь испортишь! Будешь потом мучиться, как я вот с Сергеем. Как ты этого не понимаешь, ну, как ты, дурачок такой, этого не понимаешь!..
- Одна ты всё понимаешь!
- Алёшенька, подумай, умоляю тебя! С судьбой... разве торгуются - это грех!
- Да почему ты решила, что ты - моя судьба? Почему?
Обняв его руками за шею, прижимаясь к его груди, она разрыдалась:
- Не знаю, почему, но - знаю, знаю, знаю!.. Я чувствую это, чувствую, чувствую!.. - Она заливала его грудь слезами.
Вместо ответа и обдумывания её слов, он только гладил её по голой спине, успокаивая от истерики, нежно целовал в шею, её копна завитков мешала ему, лезла в глаза, нос. Тогда он повернул к себе её лицо и целовал в милые, заплаканные глаза, в губы, грудь, и кончилось это тем, что опять у них вспыхнуло неуёмное желание, и началась новая и бурная близость. Правда, он успел перед тем взглянуть на часы на руке, но она прикрикнула:
- Не смотри! Плевать мне на всё! Пусть хоть убивают потом!..
- Да мне-то - что, я о тебе...
- Ну, что ты всё о постороннем! Потом разберёмся, а сейчас - не думай ни о чём! - Она осторожно взялась рукой за его горячую плоть и направила её в себя, вздохнув от облегчения, как после тяжёлых слёз.
Потом они медленно шли к деревне, и Алексей любовался её маленькими ступнями в открытых туфельках без каблуков. Нравилась её лёгкая, девчоночья походка, женская гибкость, изящные загорелые руки в летнем платье без рукавов - ночью они казались ему тёмными, как у негритянки. Нравилось слушать её негромкий грудной голос, хотя и говорила она ему о невесёлом.
- Опасайся своего штурмана, Лёшенька! Знаешь, что он мне недавно сказал, поганка? "Ничего, я его ещё достану!". Это он о тебе...
- Да плевать мне на его угрозы! Он уже пробовал... Только я ему повода больше - не дам.
- Вот такие, на вид никчемные, на всё бывают способны. От таких - лучше подальше...
- А что это он так разоткровенничался с тобой? - удивился Алексей. - Где?..
- На дороге вчера встретился. Это он мне специально, чтобы от тебя отпугнуть! Это не откровенность - угроза...
- Ладно, спасибо, что предупредила. - Он поцеловал её.
Она охотно откликнулась и не отпускала его - целовалась и целовалась, вздыхая: "Господи, как не хочется расставаться! Ведь это же аж до осени! Ты мне будешь писать?.."
- Куда? Чтобы узнали все... Начальник почты - первый тебя продаст! Забыла?..
- Это верно. Готов сожрать меня, когда видит! Глазами прямо раздевает, старый кобель!
- Оля, всё забываю тебя спросить: у тебя цыган в роду не было?
- Не-а. Я родом из уральских казаков. Дедушка был настоящим казаком - сотником. В первой мировой войне участвовал, был ранен в Галиции. А папа вот - в город ушёл из станицы, бухгалтером стал. Дедушка насмешничал над ним, когда приезжал к нам в гости. "Ну что, - говорил, - сменил коня и клинок на костяшки и подлокотники?" А чернота у нас, у всех Назаровых, от прабабки какой-то - башкиркой была, говорят. Из очень богатых, чуть ли не княжна какая-то. А убежала к простому голубоглазому казаку. Приняла православие.
- Смотри ты! - поразился Алексей. - Сколько поколений прошло, а порода - всё ещё передаётся. Значит, сильная кровь!
Ольга тихо рассмеялась:
- Вот рожу тебе сына, тоже будет - черноволосым. А глаза - как у тебя пусть. Вырастет, женщины с ума будут сходить!..
Боясь новых слёз, Алексей темы супружества не поддержал, сказал невесело:
- Мне вставать в 5 часов завтра, а я - ещё не собрался, как следует. Генка - даже мольберт и краски берёт с собой...
- Зачем?
- У него - талант, рисует здорово. Хочет русские пейзажи привезти, надоело писать горы. А вообще-то он - портретист. Я попрошу его написать для меня твой портрет, не возражаешь?
- Ладно, давай прощаться, об этом - потом поговорим, когда вернётесь. - Стоя в тени акации за каким-то грузинским домом, Ольга ещё долго и ненасытно целовала Алексея, а потом, под буханье огромного кобеля за штакетником, сказала, отрываясь:
- Счастливо тебе, Алёшенька, иди! А то и вправду не выспишься. Летать - не на велосипеде ездить! Я люблю тебя, помни там...
- Спасибо. Я тебя тоже люблю! - Он выпустил её из объятий и, не оборачиваясь, пошёл в сторону своего дома - наверх. Не видел, как Ольга смотрела ему вослед до тех пор, пока не растворился в темноте, словно предчувствовала, каким страшным будет у него завтра полёт.
А он пришёл домой, осторожно, чтобы не разбудить Ракитина, уложил в чемодан необходимые вещи и книги, лёг, но уснуть никак не мог - переживал: "А вдруг он её там сейчас бьёт?.." И чувствовал, что любит, любит Ольгу безмерно. А вот нужно ли ему жениться на ней, так и не мог решить, сколько ни думал. Вон их сколько у неё было!..
И вдруг, словно ожгло: "А может, мы все и в любви... рабы уже тоже? Во всяком случае, мужчины: по-другому и думать не смеем!.." И тут же, не додумав своей мысли до конца, провалился в сон, как это бывает у всех молодых и здоровых людей. Но и во сне к нему не пришёл отдых, а продолжались переживания. На него смотрела ясными глазами девчонка-нищенка и снова просилась к нему: "Дядечко, визмить мэнэ до сэбэ! Визмить, дядечко, а то ж прыйдэться загынуты тут..." И как Ольга обнимала его худыми руками за шею, и молила, плакала. Алексею было так её жалко, что сам плакал во сне, только как-то странно - без слёз. Но понимал, что плачет. И тут появилось насмешливое лицо Самсона Ивановича с трубкой в зубах. Почему-то он был похожим на Сталина, портрет которого Алексей купил и повесил в комнате на стене, чтобы открещиваться им от Лодочкина с его подозрениями. Вынув изо рта трубку, смеясь, Самсон Иванович грубо, пропитым голосом говорит: "А что я тебе говорил, летун!.. Перешагнул через нищую девчонку? И через Ольгу перешагнёшь, я знаю. Да ты, дурашка, не стесняйся меня, не отворачивай свою благородную мордуленцию - все так живут, не твоя это вина. Говорил же я тебе: все деревья - дрова, зачем усложнять себе жизнь и убиваться? Живи просто..."
И вот уже Сталин на стене, вместо Хряпова. Опять Сталин! А Хряпов стоит перед ним и обращается к нему, как к живому:
- Верно я говорю, товарищ Сталин?
Вождь в рамке, в самом деле, оживает и отвечает глуховатым, неторопливым, как в кино, голосом:
- Русанов, ви - слушайте, слушайте товарища Хряпова. Товарищ Хряпов правильна вам гаварит. Не обращайте внимания на мелочи жизни, ви - не Салтыков-Щедрин, ета не ваше деля. Ваше - летат, служит Родине. А думат за вас - у нас есть каму.
- Кто же за меня будет думать, товарищ Сталин? - глупо спрашивает Алексей. Вот проклятая натура, и тут не смолчал! Но Сталин - ничего, видно, простил ему эту дерзость, отвечает, как ни в чём ни бывало:
- Таварищ Сталинь будет думат за вас. Таварищ Маленьков, таварищ Булганин как ваени чилявек. Вам этого дастатачна? Или вас не устраивает такая компания? Тогда можьно будит пригласит ещё маршаля Берию.
- Да нет, я ничего, я только думал... что это - как слепой полёт под колпаком, с инструктором. А самостоятельный лётчик - должен уметь оценивать обстановку сам, чтобы...
- Повторяю, тебе - не надо думать. Это наша задача: крепить советское государство. Курс - уже взят. Слёзы, жалость - только мишают. Не усложняйте, Русанов. Всё идёт так, как далжно идти, как нами намечено. Таварищ Сталинь сам утвэрдиль етот парядок. И не надо маладим людям, таким, как лётчик Алексей Русанов забиват себе голову всякой интеллигентской ерундой. Лес рубят - щепки летят!..
Самсон Иванович, стоявший на полу, перед портретом, так и закричал от радости, бросаясь к Алексею в кровати:
- Ну! Что я тебе говорил? Щепки, дрова, понял!.. А ты мне: "Не-хорошо-о!.." Вставай, вставай! На службу, говорю, вставай. Лес рубить! Все вместе!..


Долго не мог уснуть в эту ночь и полковник Дотепный, живший по соседству с семьёй метеоролога Капустина. Было душно, ворочался. Бессонница заставила постепенно вспоминать, как пошёл в армию, служил, женился, воевал. И плелось это всё, тянулось одно за другим, как в немом кино, которое смотрел с закрытыми глазами.
Сколько себя помнил - настоящего отдыха не было. И устроенной жизни не было. Лишь нехватки, трудности, преодоления. Вот и страшная война позади, а легче не стало: остался один. Дочь приезжала редко. А когда приезжала, начинались бесконечные споры о жизни, колючие вопросы, несогласие. И постепенно выяснилось, что с молодыми он расходился по самым важным, кардинальным вопросам. Кругом поднимало голову жиреющее мещанство, дети завидовали мещанам, брали не тот пример, становились нигилистами. А вверху - воинствующая подозрительность ко всем без разбора. Может, и в самом деле что-то сломалось в государственной машине и крутится уже не в ту сторону?
По шоссе проехал грузовик, на стене против окна заскользили светлые полосы - как ускользающая жизнь. И опять стало темно и тихо. От нахлынувших чувств и мыслей делалось одиноко, потому что всё было в прошлом, в прошлом, о чём бы ни подумал.
Где-то в тёмном углу завёл унылую песню сверчок - тоже, наверное, старик. Тикал будильник на столе. Ночь тянулась душная, густая - как пряжа. И всё было в прошлом - как вздох. Потрогал веки - были мокрыми. Тогда поднялся, чтобы успокоиться, погремел на кухне кружкой, вернулся и закурил. За стеной ссорились соседи - соседка, кажется, плакала. Ну, этой-то что? Молодая, красивая...
Вот беда - не спится и всё тут, хоть глаза выколи! Зажёг спичку, посмотрел на часы. Без четверти 2. За деревянной стеной всё ещё что-то выясняли. Чтобы не прислушиваться, Дотепный, попыхивая трубкой, пошёл по прохладному полу босиком, подошёл к приемнику на тумбочке и включил. Тихо загудело, зелёный глаз приёмника наполнился от батарей живым светом, послышались шорохи, чьё-то дыхание, и зашуршала музыка - нежная, бередящая душу воспоминаниями. Оживая громче, она раздвинула ночь, человеческий мир, пришла к нему в комнату и стала жаловаться.
Страшная вещь - одиночество. И ночь за окном, казалось, приникла к самому стеклу и заглядывала к нему женой, с того света. Ну, как ты тут без меня, один? Мне жалко тебя, почувствовала, что страдаешь, вот и пришла... Нет, не за тобой, ещё не время. Просто так, соскучилась.
Спать так и не захотелось. Включил настольную лампу и принялся читать "Новый мир", но не читалось. Не читались и 2 новые книги, расхваленные в газетах и купленные в городе. Сначала попробовал продолжить чтение "Кавалера Золотой Звезды" Бабаевского, потом осилил страниц 15 "Белой берёзы" Бубеннова - дальше дело не пошло. Враньё вместо показа подлинной жизни. Удивляло, куда подевались настоящие писатели, настоящие учёные, голос интеллигенции в прессе? Знаменитого садовода Мичурина и академика Лысенко Дотепный видел живьём. Мичурина - ещё до войны, в Козельске - безграмотный старичок, похожий на козла, слава Богу, хоть не злой, а Лысенко - в Москве, на трибуне в Колонном зале. Напомнил почему-то Гитлера: те же безумные, фанатичные глаза, та же истерика в изломанных движениях. Да и с инакомыслием в учёной среде, говорили, расправлялся жандармскими методами.
После войны исчезли не только видные учёные - интересные книги, философы. Ну, "Порт-Артур" Степанова, ну, "Амур-батюшка" Задорнова, ещё несколько книг, и всё - больше десятка не наберётся. А о войне, так всего 2 настоящие книги: стихи Твардовского о солдате Тёркине, да "В окопах Сталинграда" Некрасова. Может, не всё читал?.. Всё прочесть невозможно.
А каким стало поведение людей?.. Повальное соглашательство везде и во всём. И враньё. Из государства сделали какой-то живой фетиш, которому все должны служить и поклоняться, словно идолу. Не государство для человека, а человек для государства, чтобы обслуживать его нужды - всё с ног на голову. Колхозники - отчуждены фактически от земли, хотя и работают на ней, а рабочие - от средств производства. Ничего не понять!
Удивила и дочь прошлым летом, когда приезжал погостить к ней в Киев. Спросила: "Хочешь, анекдот про науку?" Это на его вопрос к ней, почему до сих пор, за 7 лет работы в университете на кафедре, не защитила диссертацию? Ну, ответил: "Давай". Она и выдала: "Как надо писать диссертацию, например, о слонах? Раздел 1-й: классики марксизма-ленинизма о слонах. Раздел 2-й: применение слонов в народном хозяйстве. И раздел 3-й: СССР - родина слонов. Вот, если напишешь, папулечка, по этой схеме, успех обеспечен! Но я, к сожалению, воспитывалась тобой, и потому не могу писать таким способом. Теперь тебе всё понятно про то, почему моя научная карьера не состоялась? А, может, ты хочешь, чтобы я стала карьеристкой?"
Не заметил, как после мыслей о дочери стал думать о Русанове, том зимнем вечере, когда впервые пришёл к нему, якобы "на огонёк". По сути, те же самые вопросы обсуждались, что и с дочерью. Куда идёт страна, когда свернули с истинного пути? Вопросов у всех много, а ответов на них, если по-честному - нет. А ведь этот молодой офицер только входит в самостоятельную жизнь - первые самостоятельные шаги. А завтра - он уже полетит в огромную Россию, в большой свой полёт, в котором будет смотреть на разные города, сравнивать, думать по-взрослому. Кончилась юность, вернётся уже мужчиной. Но каким, вот вопрос? Молодёжь - будущее государства. Какой будет она, такой будет и жизнь. Неужели станут приспособленцами, как Лодочкин, Тур, Волков, другие? А ведь это не исключено. Если вот он, кто по своей должности даже обязан нацеливать молодых, тем не менее, как мальчишка, ломает себе голову над теми же вопросами, что и молодёжь, и не может ответить, почему так невесело идёт жизнь? Такую войну выиграли, победили, а побеждённые живут уже лучше своих победителей. В чём дело?
За годы службы, где только не довелось побывать - и на Камчатке, и в гарнизонах Средней Азии, в глубинках России. И везде офицерский корпус жил одинаковой и простой, как луковица, мечтой: накопить себе денег, дослужиться до пенсии и купить где-нибудь на юге хороший дом, хорошую мебель. Ну, разве же это цель - скорее состариться? Нелепость. Но так живёт, к сожалению, большинство: копят деньги, жёны заняты хождением в клубную самодеятельность и сплетнями. Работать им, как правило, негде, вот и перемывают друг другу косточки. А там начинаются измены мужьям: от мещанской жизни, отсутствия интересов. И получается на поверку, что, казалось бы, лучшая часть физически здорового и активного общества омещанивается, утрачивает ориентиры и подлинно человеческие цели: двигать общий прогресс, развивать экономику, культуру. Совершенствоваться, наконец. Но, вместо этого - покорность порядкам, заведённым ещё при царе горохе, боязнь потерять сытость и относительную обеспеченность, по сравнению с остальным народом. А ведь нынешняя офицерская трусость, наверное, передаётся остальному населению. Не могут же люди не видеть, что офицеров - хоть ремнём пори, всё стерпят.
"А сам? - задал себе вопрос Дотепный. - Разве не такой? Ну, пусть - не совсем такой, но всё равно ведь - похожий. Вот что страшно! Если б дураком был, ладно. Но ведь не дурак. И другие есть - не дураки. А где же тогда наши Рылеевы? Почему их нет теперь? Ведь были же раньше! И "Народная Воля" была".
Просидел Дотепный так всю ночь, пока не засинело окно. И тогда заговорило со стены гарнизонное радио - радист включил Москву. Диктор сообщал:
- Вчера, по всей стране, начался сбор подписей под Стокгольмским Воззванием о запрещении атомного оружия. Подписывая Воззвание, советские люди выражают свою волю к миру во всём мире.
Горько усмехнулся: "Волю... свою..."
Звучный баритон диктора сменил красивый женский голос:
- Шелководы Таджикской ССР выполнили государственный план коконозаготовок на 102.4%. Сдача коконов продолжается в горных районах. Наиболее выдающихся успехов добились колхозные шелководы Ленинабадской области.
Опять мужской голос:
- Город Орёл разрезан широкой лентой Оки на 2 части. Во время войны гитлеровцы разрушили большой мост через реку. На днях в Орле состоялось открытие нового моста.
Сменяя друг друга, дикторы продолжали:
- Министерство жилищно-гражданского строительства РСФСР строит сейчас в городах Российской Федерации 100 новых школ.
- В Казанской государственной консерватории - самом молодом высшем учебном заведении Татарской АССР - состоится в этом году первый выпуск студентов.
- Воронеж. В городах и сёлах области развернулось массовое строительство спортивных сооружений. В Воронеже строится большой стадион "Пищевик" с бетонированными трибунами, велотреком и спортивными треками.
От политых вечером цветов на клумбах в окно входила летняя свежесть. Ощущая запахи, Дотепный продолжал слушать утреннюю сводку. Раньше это его радовало: приятно было узнавать, что отстраивались мосты, города, школы, кого-то учили музыке, заботились о спорте. Но в это утро он подумал о том, что и за рубежом ведь не сидели, сложа руки, тоже строили и, может быть, даже больше и лучше. Но не хвалились об этом на весь мир по радио. А московское радио ему вдруг стало страшно слушать. Казённая повседневность бодрых дикторских голосов, обрядность, а не информация, разрушали, казалось, жизнь, волю, сопротивление. Всё было заключено в незыблемый стандарт, трафарет. Не верилось, что действительно что-то строилось, происходило - может, как всегда ложь, обыкновенная пропаганда, чтобы подбодрить людей. Потому что рядом рушились, погибали деревни и сёла, приходила в запустение жизнь миллионов колхозников. А в голосах дикторов показные бодрость и радость. Такая же бодрость и радость в кинофильме "Кубанские казаки", где столы просто ломились от колхозного изобилия. Бодрость и в газетах: "советские люди с огромной радостью и воодушевлением подписались на очередной государственный заём". И ведь действительно, подписались - "добровольно". Так что же, так будет всегда? И невозможно будет остановить эту ложь? Да и зачем она? Неужели так пророчески прав в своём "Ибикусе" Алексей Толстой, утверждавший, что мещанство сожрёт нас, как мексиканские муравьи-термиты, способные прогрызать даже листовое железо? И как быть тогда с лозунгами о движении к коммунизму? Мы же что-то противоположное строим! А радио и газеты продолжают растлевать душу народа.
В окно ударили, наконец, первые лучи солнца. Начинался новый день, и надо было как-то прожить и его - не понимая цели, не зная правильного направления.
Значит, окунуться в очередную, новую ложь?..
На работу Дотепный явился разбитым, впервые не способным говорить о будущем. Он боялся его.

Конец первой части
книги "Рабы-добровольцы"
Продолжение во второй части книги

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"