Сотников Борис Иванович : другие произведения.

Книга 10. Рабы-добровольцы, ч.2 (окончание)

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:

 []

--------------------------------------------------------------------------------------------------
Эпопея    "Трагические встречи в море человеческом"
Цикл  2    "Особый режим-фашизм"
Книга 10 "Рабы-добровольцы"
Часть 2    "Растление" (окончание)
-------------------------------------------------------------------------------------------------

3

21 января, когда страна отмечала 27-ю годовщину со дня смерти Ленина, на медеплавильном комбинате погасло ночью наружное освещение стен, ограждения, вышек, погасли прожектора и столбы с лампочками и на территории. А когда через 10 минут осветилось всё вновь, никто не заметил ничего подозрительного. Но при замене рабочих смен охрана обнаружила на проходной, что не сходится счёт в бригаде, которую надо отвозить в лагерь. А ещё через полчаса было установлено, что отсутствуют "Белый", Ржевский, американец Смит и ещё четверо, работавших вместе с ними. Тогда поняли и причину погасшего ночью света. Очевидно, был организован побег, и кто-то сломал рубильник на подстанции наружного освещения. Пока свет чинили, беглецы перебрались через высокую стену, забросив на её верхушку проволочный якорь-кошку с верёвочной лестницей на обе стороны. Эта лестница так и осталась висеть на наружной части стены, оставленная там последним беглецом - он только подтянул за собой первую половину лестницы, чтобы не бросалась в глаза с вышек, когда включатся прожекторы. Но якорь-кошку он не мог отцепить, спустившись вниз. Для этого группе пришлось бы вновь становиться друг другу на плечи, как с заводской стороны, когда они эту "кошку" зацепляли и укрепляли. Значит, не хотели терять времени. Собаки взяли след, который их вывел в тундру, к следу оленьих или собачьих нарт - каких, пока ещё не было установлено. Но главное - установили: след уходил на восток, а не в сторону Енисея. Туда и был направлен дежурный вертолёт, который поднялся, но, сколько ни летал, ничего нигде не обнаружил.


Александра Георгиевна в Красноярске получила от Сергея ещё одно письмо. Поднялось настроение от сознания не только того, что "Воззвание" Сергея станет известно во многих городах Советского Союза и даже за границей, когда она подбросит его в заграничное посольство в Москве, но ещё и оттого, что муж организовал в своём лагере Комитет по подготовке всеобщего восстания всех норильских лагерей с требованием освобождения политических заключённых, незаконно осуждённых, как он, лётчик Драгин и тысячи других. И не по какой-то амнистии из милосердия, а по законному требованию восставших. А также заставить правительство такой громкой акцией изменить вообще отношение правительства к собственному народу. Пересмотреть уголовный кодекс, карательную систему в государстве социализма и саму Конституцию СССР, отменить цензуру в печати и другие ограничения в свободе граждан, из-за которых процветает бюрократия, превратившая свою власть в тоталитарный государственный режим. Вот что было главным и вселяло надежду в душу Александры Георгиевны на освобождение мужа и встречу с ним. Вспоминая в "Воззвании" изумительно поданные факты деятельности Сталина и его партии, она верила в возможность смещения Сталина с его постов и в перемены в жизни страны, когда весь мир напечатает в своих газетах такое неслыханное обвинение и узнает о восстании, которое, как она поняла, Комитет намечает провести в 1952 году в день всенародного праздника в августе месяце. Видимо, имеется в виду День военно-воздушного флота СССР, который обычно проводится 18 августа, когда бывает тепло даже в Норильске.
Благородная, но наивная, Александра Георгиевна не представляла себе трусливых редакторов московских газет, в которые она рассылала свои конверты с "Воззванием", как не знала и того, что в Москве, по доносу следователя майора Рюмина, занимавшегося нашумевшим в стране делом кремлёвских врачей, уже снят с должности министра внутренних дел и арестован генерал Абакумов. Донос был адресован самому Сталину.
Посадив Абакумова, Сталин поставил на его место генерала Игнатьева, а его заместителем сделал этого Рюмина, повысив сразу в звании до чина полковника. В высоких сферах столицы пошёл слух, что на волоске висит и судьба министра государственной безопасности Лаврентия Берии, занимавшего к тому же ещё и пост первого заместителя Сталина. Вождь народов после "дела врачей", будто бы, не хотел даже видеть своего зама и маршала. Тот спал с женой одного военного лётчика, Героя, которого заслал служить куда-то в Армению. Женщина эта была еврейкой, а евреям Сталин теперь не доверял. И маршал Берия, этот современный Малюта Скуратов, при взгляде на которого все арестованные трепетали, теперь, говорили, сам трепетал, обливаясь по ночам обморочным потом. Вдруг завтра судьба сделает и с ним свой последний поворот.
Ничего этого Александра Георгиевна знать не могла, живя далеко от Москвы. Но она не верила и тому, что вычитывала из газет о "деле врачей". Академика Виноградова, теперь уже старика, который лечил Сталина и якобы хотел его умертвить ядами, она знала ещё до войны - случайно познакомилась с ним в одной из московских компаний на вечеринке. Это был мягкий, высокой культуры врач, не способный стать "отравителем". Значит, точно такие же "враги" и его "подручные", врачи Коган и Вовси. "Вовси? Не брат ли это директора еврейского театра Михоэлса, погибшего не так давно при загадочных обстоятельствах? У того тоже настоящая фамилия, кажется, Вовси". Теперь она уже была в курсе, как легко делали в подвалах МГБ "врагов" и "шпионов" из честных людей. Может, Сталин после расправы с чеченцами и карачаевцами, крымскими татарами и калмыками решил расправиться и с евреями, которым не доверял и которых остро ненавидел после напряжённой борьбы с Троцким, Каменевым, Зиновьевым, Радеком, Пятаковым и Сокольниковым. К сожалению, всё это свидетельствовало о том, что на Сталина не действуют международные отклики в ночных "радиоголосах", а снятие с должностей преступников всегда заканчивались назначением на их место новых палачей, только и всего.
"Странно, - думала Александра Георгиевна, - а дружит, говорят, с евреем Кагановичем. А с Молотовым после того, как посадил в тюрьму его еврейку жену, будто бы, перестал даже общаться..."
Вернувшись на лодке на спасательную станцию, Александра Георгиевна расплатилась там, забрала свой паспорт и пешком, по берегу, направилась к городу. Людей навстречу, несмотря на воскресный день, шло немного. Думая о том, как отправит сегодня ночью последние письма с поездом дальнего следования, она вдруг вспомнила расстроенное лицо Вики Драгиной, её горестный рассказ:
- Сашенька, сестра мне ещё прошлой осенью переслала письмо от Олега. Муж писал, что его перевели в другой лагерь, и предупреждал, писем теперь не будет, наверное, долго. Пока он не найдёт способ и на новом месте сообщать о себе. Но скоро уже год, а писем всё нет. И сны нехорошие мне снятся...
Александра Георгиевна принялась утешать:
- Вика, милая, да ведь там же неволя! Не пишет, значит, не нашёл ещё связи с волей. А сны - у кого они теперь хорошие? Живётся нам всё время тревожно, вот и снится...
Вика неожиданно перебила странным вопросом:
- Сашенька, скажите, а вы в Бога верите?
От неожиданности Александра Георгиевна несколько растерялась, но ответила честно:
- В Бога, который похож, как рисуют на иконах, на человека? И который, вроде бы, следит за каждым из нас на земле и всё про каждого знает? Не верю. Да и слишком уж много подлецов и мерзавцев, которые живут, получается, по его милости припеваючи, а честных сажают в тюрьмы. - Она задумалась. - Верю, скорее, в гармонию природы. Она - Бог всего сущего на земле. А мы - только её частички. Но я, тем не менее, являюсь горячей сторонницей христианства на земле.
- Как это, Шурочка? Я вот после всего, что было с нами, стала верить и в судьбу, и к молитвам прибегаю...
- От молитв никому вреда нет, - сказала ей участливо и искренне. - Религия давно перестала играть роль ну... закабалителя, что ли, "тёмных людей", как говорили раньше. Люди давно и везде уже грамотны. Но идея христианства - не убий, не укради, по-моему, сама по себе воспитывает в человеке любовь к ближнему, милосердие ко всему живому. Верующий человек, надеясь на вторую, потустороннюю жизнь, боится согрешить - то есть, поступить плохо, совершить подлость. Поэтому он живёт как бы в нравственной узде, которая ему не позволяет жить не по совести.
- А в загробную жизнь, Шурочка, тоже не верите?
- Ну, как вам сказать... Я верю в то, что можно ещё раз прорасти цветком или помнящей себя травинкой. Словом, в то, что ещё не всё, не конец. Есть такая теория в религии индусов. Вот она мне - как-то больше... подходит, что ли. Но ведь и у христиан вера в загробную жизнь души оставляет человеку хотя и призрачную, но всё-таки надежду. И человек не бесится, не выходит из себя перед ужасом смерти. То есть, не роняет человеческого достоинства: ведёт себя по-человечески, а не по-скотски.
Вика пригорюнилась, тихо заплакала.
- Вы правы. Человек, расставшийся с верой, не верит уже ни во что и становится волком по отношению к остальному живущему миру - никого и ничего ему не жаль. Я знала таких. Особенно циничны те, кто расстаётся со смыслом жизни. Раз всё суета сует, пыль и ветер, то уж тут не до морали.
Хотелось увести Вику от её настроения разговором на отвлечённую тему:
- Да, общество, расставшееся с верой, тоже погрязает в злобе и свинстве. Или спивается. А ведь смысл-то жизни, мне кажется, в том и заключается, чтобы помогать друг другу. Сделать жизнь полегче, относиться к людям гуманнее. Но для этого надо непрерывно поднимать в народе культуру, а не опускать её, как это делает наше правительство своей растлительной жестокостью. Народ от этого становится безнравственным.
- К сожалению, Шурочка, всё у нас строят на подавлении, насилии.
- А потом придёт время собирать всем камни, - вторила она Вике, переставшей плакать.
- Ой, Шурочка, Сашенька, как хорошо, что я вас встретила в своей жизни! Мы с вами одного круга, одинаково думаем, чувствуем - как это много значит для меня!
- Я вас полюбила тоже. - И вдруг расплакалась сама: - Но нам скоро придётся расстаться: мне надо ехать к маме...
Разговор этот расстроил Вику. Обещала писать и пересылать письма Сергея, если будут. Но после того дня словно постарела ещё на 10 лет и смотрела при встречах, как больная собака на хозяина, который собирался уехать один. Видеть это было мужичок лет 40, одетый по-крестьянски; наверное, муж. Завёл заискивающий разговор:
- Манчя, а Манчя, ну, дай ишшо хоть десятку, а?
- Да ты што, ить выпил уже! Посовестился ба людей-ат!
- Какех ета? Вот энтих, што ль? - Мужичок посмотрел на Александру Георгиевну. - Так энти мне - тьфу!.. - Он растёр подошвой по полу. Сапоги на нём были старые, стоптанные. На вылинявшем тёмном пиджаке прилажены, тоже выцветшие, орденские колодочки - был человек на войне.
Женщина оскорбилась:
- Кто жа, по-твоему, тада люди-ат, нехристь?
Мужичок кивнул куда-то назад:
- А энти, которы уполномоченны всяки. Што бесплатно ездют везде и задаром пьють.
- Ы, зенки твои бессовесны, совсем уж ума решился, дурак! Побоялси бы молоть-то тако...
- А ково мне бояцца?
- Да-к тех жа уполномочитых. - Женщина смотрела на подходившего к ним дежурного милиционера.
- А я и энтих не боюся. - Мужичок снова растёр сапогом.
Женщина поняла - не отвяжется, только хуже в кураж войдёт. И достав из-за пазухи узелок с деньгами, стала его развязывать. Александра Георгиевна отвернулась, посмотрела на большие вокзальные часы - время ещё было.
- Ваши документики, гражданка! - раздалось над самым ухом.
Что делать? Паспорт у неё был при себе - специально сегодня взяла его с собой, чтобы получить лодку. Но вдруг милиционер ей не вернёт его, поведёт куда-то? В её сумке конверты с "Воззванием". Если начнут проверять, это конец...
Господи! Какая была предусмотрительная во всём... Когда печатала эти воззвания, закрывалась в своей комнате на запор. Рядом на столе держала всегда и собственную машинку, с текстом, который печатала для работы и который каждый вечер меняла - вдруг хозяйка постучится и зайдёт или ещё кто. Всё должно выглядеть естественно. Портативную машинку "Ремингтон", купленную здесь, в Красноярске, она сразу убрала бы в чемодан, который тоже лежал для этого наготове возле стола. Чемодан - под кровать. Очередной листок, с которого перепечатывала "Воззвание", в стол, и можно впускать любых гостей - дела было всего на минуту.
Однако ни разу за всё это время, что она печатала по вечерам и до поздней ночи, никто её не потревожил, и она закончила свою опасную работу спокойно. 100 конвертов передала "для Орехова" сыну Вики в 4 приёма. Молодой лётчик тоже перевёз их благополучно в Норильск. Узнала об этом из благодарного письма мужа. И радовалась, как ребёнок, продолжая печатать "Воззвание". Какие там были мысли, слова! Всё это, ну, прямо пахло Серёжей, её милым и самым умным на свете. Она боготворила его и за подвиг, который он совершал, и за строки о Сталине, которые он писал там со своими друзьями. Теперь и её личная ненависть к Сталину казалась ей отомщённой. "Пусть почитают это про него все, и знают, какой палач и мерзавец скрывается под его именем!" - думала она, ставя на конверты штемпели: один с датой и названием города "Ачинск", другой - со словом "заказное". "Заказными" письмами она отправляла только редакциям центральных газет и журналов. Остальные, адресованные рядовым гражданам, шли просто так, с одними марками, чтобы людей не вызывали на почту, где могли обнаружиться все несоответствия с фамилиями и адресами. Правильными были лишь адреса. Фамилии она придумывала сама, чтобы, в случае провала, невинный человек мог оправдаться. Обратные адреса на конвертах были несуществующими.
Расписание поездов она знала на память: и в сторону Москвы, и в сторону Иркутска. Когда нужный ей поезд подходил к вокзалу, она поднималась и выходила из зала ожидания. На перроне смотрела, в какой стороне почтовый вагон, и решительно направлялась туда. Подойдя, останавливалась, выжидала, когда появятся люди, чтобы смешаться с ними, и только после этого опускала в прорезь почтового ящика свои письма. Сунет, и тут же, словно сквозь землю, провалится, растворившись опять в людях, в темноте, будто ночное привидение. Но сама была зоркой, видела всё. Она и конверты выучилась надписывать левой рукой, изменив этим почерк. Бережёного Бог бережёт...
И вот не убереглась на чём-то простом, и вся её конспирация и предусмотрительность оказались напрасными, а все люди - и Серёжа с друзьями, и Вика со своим сыном - поставлены ею теперь на смертельную грань. Вдруг её будут истязать там, в МГБ... Конечно же, будут, такие слова о Сталине!.. Она не выдержит и...
Всё это промелькнуло в мыслях Александры Георгиевны почти мгновенно. О последствиях не хотелось и думать, таким страшным всё это ей представилось. Чувствуя, как немеют ноги, отливает от сердца кровь, она молчала, не зная, как ей поступить. Вскочить и бежать? Поймают. Выбросить письма? Где, когда? Их сразу подберут: конверты сама клеила, большие... Порвать? Тоже необходимо время. Да ещё надо отпроситься в уборную... Да и пустит ли...
- Гражданка, я это к вам, к вам обращаюсь!
Она собрала всё свое мужество, все свои силы:
- Ко мне? - И повернула к милиционеру бледное лицо. - А в чём, собственно, дело?
Милиционер передразнил:
- Да дело, собственно, в том, что личность мне твоя кажется подозрительной! Обязан проверить...
- Как это - подозрительной? И почему вы... со мною на "ты"?..
- А потому, што одета ты под простую. А сразу жа видать - птица! Могу и на "вы", ежли документики есть. А нет - так лучше подымайсь, и пойдём в отделение. Там твою личность в момент установят!
Вот оно что! Её выдало лицо. Видимо, интеллигентность, от которой не уйдёшь, не спрячешься - она ведь у интеллигентных людей во всём: в осанке, взгляде, духовном облике. Вот он и принял её не то за аферистку из "бывших", не то, Бог там его знает ещё, за кого. Надо показать ему паспорт. Срочно, пока подозрение его не выросло до опасных размеров.
- Вот вам мой паспорт... - "Господи, какое счастье, что паспорт сегодня при мне! Обычно хожу ведь без паспорта". - Вручая милиционеру паспорт, она заторопилась: - Проверяйте! А если и этого мало, - она вдруг вспомнила о своём соседе, носильщике Павле Герасимовиче, который рассказывал ей, что его знает на вокзале не только вся дорожная милиция, но и все собаки вокруг, - то можете спросить обо мне у носильщика Седых. Я с ним рядом живу: дом через улочку, наискосок...
- А как ево звать? - немедленно спросил милиционер. И она увидела, наконец, что он ещё молод, лет 30, не больше, по виду - из местных крестьян, хотя речь уже правильная, городская. Она улыбнулась ему, ответила:
- Павел Герасимыч. - Кровь прилила к её лицу жарким потоком, оживила его, окрасила.
Возвращая паспорт, сержант всё ещё в чём-то сомневался.
- А что делаете тут так поздно?
Решила не врать.
- Да вот письмо надо отправить с поездом. Чтобы скорее дошло. - И вытащила из сумки один конверт.
- А чё тако большо? - заинтересовался он.
- Там вырезки из старых газет, журналов. Мой знакомый просил. Ему для какой-то статьи надо - в газете работает.
- А-а. Тада прошу извинения... - Сержант приложил руку к фуражке и, бормоча: "Раз в газете, значит надо...", уж было пошёл. Но тут пьяный мужичок-фронтовичок обронил ему вслед с презрением "фараона проклятого", и милиционер вернулся.
- А ну, повтори, што сказал!
- А чё я те сказал? Ты слыхал, да? А хто ешшо слыхал?..
Александра Георгиевна поднялась. Скорее, скорее отсюда, пока пронесло, пока не влипла ещё в "свидетели". И думая о том, что никогда не следует одеваться не по-своему, благодарила судьбу за науку: впредь не допустит такой ошибки, не будет выглядеть неестественно.
- А ну, пройдёмте!..
Это не к ней, к пьяному мужичку. Александра Георгиевна не оглядывалась - скорее к поезду, и домой... хватит!..


Через 3 дня Александра Георгиевна пришла к Веронике прощаться:
- Всё, Вика, подала заявление, уезжаю!..
Вероника от неожиданности расплакалась, потом тихо жаловалась:
- Володя пробовал узнать хоть что-нибудь об отце - где он там, в каком лагере? Признался во всём какому-то там старичку из местных, но тот тоже не нашёл пока никаких следов.
- Может, надо было показать фотографию? Рассказать о приметах.
- Володя ему рассказывал, что он сам похож на отца - и такой же рост, и лицо, и глаза тёмные. Старик говорит, что вроде ему выяснили - был там такой. Но вовсе не Драгин, а какой-то "Спартак". Даже знаменитость какая-то. А Драгина - не знает никто.
- Но почему же он вам обратного адреса не написал? - удивлялась Александра Георгиевна. - Не лагерного адреса - это нельзя, если нет права на переписку. Но адрес того человека хотя бы, который пересылал вам его письма из Норильска.
- Не знаю, Шурочка, ничего не знаю. Письма от него были хотя и редко, но бодрые. А теперь я места не нахожу и не знаю, что мне делать, к кому обращаться!.. Иногда мне кажется, что Олега уже нет, нет там! И сны такие тяжёлые каждую ночь...
Они наревелись вдвоём до икотки, перешли, наконец, на "ты", а потом сидели за чаем и рассматривали старые крымские фотографии Вероники. Какой милой была, счастливой, а теперь вот... одни кости. Единственным утешением был сын. Она и принялась говорить о нём:
- Вот ты его видела, Шурочка, скажи: ну, правда же, русский богатырь! Вот и Сергей такой же, только ещё помощней. Володя уговаривает меня: бросай ты свою работу, что тебе, не хватает, что ли? Вон, мол, сколько я зарабатываю. А того не понимает, глупенький, что я с ума сойду без дела, без людей. Да и у него самого - такая опасная работа! Куда я, не дай Бог, если что?.. Без средств, без работы... Впрочем, нет, я тоже не стану тогда жить!
- Да хватит тебе! Накличешь ещё, не дай Бог, беды...
- И то верно, хватит, Шурочка, хватит. Ой, ну, не уезжай же ты от меня, останься, Шурочка!..
- А поедем вместе, а? У меня ведь в Серпухове дом свой! Рядом Москва...
Вероника даже выступившие слёзы вытерла:
- Что ты! А как же Володя?.. Нет, сына я не оставлю...
И Александра Георгиевна поняла: глупо всё, не следовало и предлагать. Но и выхода не было. Надо было и к матери возвращаться, и в Москве исполнить задуманное - кому же ещё? Только ей. И сделать дело, и ухаживать за старенькой матерью...
Домой она вернулась поздно, когда стемнело. Луны в небе ещё не было, и ночь казалась Александре Георгиевне чёрной, как жизнь. Воздух, прогретый за день, пах мокрыми брёвнами, мазутными шпалами, углём паровозов. Где-то возле вокзала раздавались тоскливые гудки. На душе было тяжко, до невыносимости. Как выбраться из этой восточной темноты, из национального удушья? Это не Австрия, не разноцветные крыши и воздух в Альпах...

4

Письма, приходившие в редакцию московской газеты "Гудок" на имя главного редактора, передавались обычно из отдела писем второму заместителю главного, Смирнову - тот их всегда просматривал сам. Если нужно было, коротко отвечал или давал указание, как надо ответить. Некоторые, особо важные, передавал главному редактору, которому они, собственно, и были адресованы. Так было всегда.
В это утро, увидев у себя на столе толстое "заказное" письмо со штемпелем Ачинска, Смирнов занялся сначала текущими делами, а к толстому письму не притрагивался, полагая, что там находится какая-то длинная жалоба с изложением всех подробностей, а может быть, и описание целой жизни и несправедливостей, которые испытал на себе автор письма. Обратный адрес свидетельствовал, кажется, об этом: какой-то Пятиков В.В. с улицы Капитанов. Ещё усмехнулся, подумав: "Странно, ни в Одессе, ни в Ленинграде такой улицы не встречал, а в каком-то Ачинске - нате вам, есть. Ладно, пусть полежит..."
Звонили телефоны. Входили и уходили сотрудники, на толстый конверт некогда было даже взглянуть. Но вот первая сутолока и горячка выяснения текущих вопросов кончились, время подходило к обеду, посторонних в кабинете больше не было, никто и ничего от Смирнова не требовал, никто не входил, телефон молчал, писать доклад для главного не хотелось - запас дней ещё был, и Смирнов, увидев конверт снова, протянул к нему руку...
С первых же строчек он вскочил с места, подбежал к двери и закрылся на защёлку. Затравленно озираясь, почитал ещё немного и, чувствуя, как холодеет спина и отливает от щёк кровь, спрятал письмо в ящик стола. Посидел так с минуту и переложил письмо к себе в большой жёлтый портфель, с которым никогда не расставался. И тут зазвонил телефон, от которого Смирнов даже вздрогнул, словно над ухом у него выстрелили из винтовки.
- Ты чем сейчас занят?
40-летний, полногубый и веснушчатый Смирнов ответил, поправляя очки на лице:
- Сочиняю доклад для тебя, а что?
- А, ну, ладно, тогда и я... - И - только гудочки...
Мозг Смирнова торопливо работал: "Главный - пока не знает. В отделе писем - тоже: письмо лежало у меня не вскрытым. Но, кажется, без сургучной печати. Впрочем, какое это имеет теперь значение. Если показать главному, начнётся целая история: кто написал, откуда отправлено? Придут из МГБ. Зачем мне это всё? Ещё подумают, Бог знает что. Значит, лучше не показывать и ничего не выяснять. Никто его до меня не читал, вот и хорошо - остаётся только порвать. Нет, сжечь! Нет, не годится и это. Спросит ещё кто-нибудь: "Что это у тебя столько пепла? Ты что тут, секретную литературу, что ли, сжигаешь?" Ну, и так далее... Значит, дома. Там прочту всё, там и сожгу.
Зарегистрировано? Ну, и что? Знать не знаю. Не помню никакого письма. Не получал. Да и кто будет спрашивать? Жалоба, что ли, придёт, что газета не ответила на "Воззвание"? Никто такой жалобы не напишет.
Кто-то подёргал дверь. Смирнов затаился - нету его... С таким письмом... голову ведь откусят, а заодно и задницу оторвут! Нет, лучше поскорее избавиться от такой бомбы.
Выждав, когда за дверью затихнут шаги, Смирнов поднял трубку и позвонил главному:
- Это я. Ты знаешь, мне надо срочно домой. Часа на 2.
- Что там у тебя? Впрочем, ладно: надо, так надо, поезжай. Но доклад чтобы был к сроку!
- Хорошо, Василий Матвеич, сделаю.
- Действуй! - Главный повесил трубку.
И Смирнов стал действовать решительно. Опрометью бросился из редакции вниз. Троллейбусом ехать побоялся: мало ли что?.. Ехать с таким грузом решился только в такси. Дома закрылся в своей комнате - хорошо, никого не было, ни матери, ни сына - и принялся за чтение "Воззвания" вновь.
Поглощая страницы с молниеносной быстротой, он непрерывно курил. Ахал от изумления и интереса и закуривал новую папиросу. Во рту у него сделалось горько, а на душе тоскливо. Всё было невероятно, как во сне. Но вот они, листы - всё написано, и всё верно. Убийственная публицистика, написанная мощным стилем! То, что верно, он не сомневался почему-то ни одной секунды - сразу поверил, хотя и не понимал, почему? Не верил он в другое: что где-то в глухомани существовал этот действующий "Комитет".
"Небось, какая-нибудь безденежная кучка, благородно повторяющая в Сибири опыт "Народной Воли". Тогда - это наивный авантюризм, не больше".
Он принялся перечитывать всё ещё раз, более спокойно. Но опять курил и курил, захваченный этим, потрясающим его, документом. Думал: "Как бы там ни было, а написано здорово. Может, показать главному? Он мужик пожилой и толковый!"
И тут же ответил себе: "Э, батенька, нет! Вдруг старик после чтения потребует: "Покажи конверт"? А конвертика-то уже нету. Вот он мне и скажет, допустим: "Провоцируешь, Смирнов? Для какой цели? Кто тебе это поручил?" И пойдёт!.. Тогда уж точно, головы не сносить".
"Постой, олух царя небесного! - остановил Смирнов себя. - А если это кто-то проверяет тебя самого? Хотят знать, Витёк, как ты будешь вести себя? Решили проверить. Может, это из органов письмецо?.."
Рука опять потянулась к пачке с папиросами. Новая мысль настолько меняла всё дело, что у Смирнова выступила на спине холодная испарина. Что делать? Сжечь? Спросят потом, почему сжёг, а не принёс им? Значит, не сжёг, скажут. А пустил гулять по Москве. И сразу тебе хана, Витёк, как пить дать. Так что же всё-таки делать? Нести им, на Лубянку? Нет, там, говорят, Сталин самого Берию снять хочет. Попадёшь только под горячую руку...
В этот день Смирнов на работу не вернулся, на телефонные звонки не отвечал. Напился водки и прилёг отдохнуть. Проснулся, когда пришла с работы жена. Дома была и мать, и сын, а решения Смирнов всё ещё не принял.
- Ты чего это? - спросила жена.
- А что? Ничего...
- Да какое там ничего, не в себе весь, я же вижу!
И он рассказал ей всё, а кончив, спросил:
- Ну, что теперь делать?
- Покажи...
Он закрыл дверь на крючок, дал жене листы. Та, прочитав всего 3 страницы, решительно заявила:
- Вот что, Витёк, никуда с этим ходить нельзя. Только в печку, и всё!
- В какую печку? - простонал он.
- На газе сожжём, какая разница.
- А если это проверка?
- Дурак, разве так проверяют? И кого?! Что у них там, других возможностей, что ли, нет? Написали бы какую-нибудь ерунду на пару страниц, а тут - целое послание, и против кого!.. Дураки они тебе, что ли?
- А может, отнести всё-таки им и рассказать, как всё...
- Ты что, очумел? В такую историю влипнешь, не выберешься потом! Сейчас же сожги и забудь. Если и станут вдруг проверять, скажешь: "Ничего не знаю, не получал. Никакого письма в глаза не видел!" Кто докажет, что ты его получал? Тебе его что, в руки давали? Под расписку?
- Нет. Рассыльная, наверное, на стол положила.
Жена просияла:
- Вот и не было его у тебя! Пусть с неё спрашивают, куда она его дела. А ты - не знаешь ни о чём таком! На этом стой, и ничего тебе не будет, никаких осложнений. А начнёшь что-то другое воротить с этим письмом, поверь мне: и сам пропадёшь, и нас всех погубишь!
- Ладно, сожгу, - пообещал он. - На работу я вот только не вернулся сегодня.
- И что? За это не посадят. Ну, попеняет он тебе завтра, пусть даже выговор - это пережить можно.
На душе у Смирнова стало легко, сладко. Великое дело - умная женщина в доме! Ужинал опять с водкой, и жене с матерью налил - совсем стало хорошо. И уютно в доме, спокойно. На улице - лето, теплынь. Ну её к чёрту, эту Сибирь холодную!.. Сталин подписал второго июля постановление Совета Министров СССР - вчера напечатали его все газеты - о сооружении на Волго-Донском канале монументальной скульптуры ему, а эти... чудаки сибирские... с каким-то "Воззванием"...
Листы Смирнов жёг над газовой плитой ночью. Когда уже все в доме спали, в том числе и жена, наградившая его внеочередной лаской. Добродушный от природы, счастливый после обладания женой, он сидел на кухне и перечитывал "Воззвание" снова. Прочтёт лист, сожжёт, и дальше. Жёг и думал: "А жалко всё же... Где-то писали, надеялись, что хоть сотрудники газеты прочтут. Пойдёт от нас молва по Москве, и дальше... Люди переписывать будут. Какое же всё-таки мы, газетчики, говно!.."
Хороший характер у русского человека - лёгкий, отходчивый. Наверное, поэтому и досталась России такая тяжёлая судьба - для равновесия. Жизнь не прощает бездумности. А думать русского человека учит по-настоящему только тюрьма - там он умнеет. Да уже поздно надеяться, что общественное мнение вызреет на улице само по себе. Так и катится жизнь на Руси, где поверят, скорее в загробную жизнь или в очередные обещания вождя, чем в жуткую правду. А может, ждут кого-то? Всю жизнь ждут. Вот ОН появится лет через 10, и придумает какой-нибудь выход. Сам - никто не почешется. Пусть берётся за перемены сосед...
Глава седьмая
1

Весной 1951 года Сталин был озабочен нападками из-за границы на построенный им социализм. Одна из газет США напечатала статью, в которой безапелляционно утверждала: "Современный капитализм совершенно не укладывается в прокрустово ложе учения Маркса о прибавочной стоимости и капитале. Всё обстоит как раз наоборот. Обнищание рабочих происходит в социалистическом лагере, который, следуя марксизму-ленинизму-сталинизму, принятому коммунистическими правительствами этих стран в качестве официальной государственной идеологии и политики, сделал их именно теми самыми пролетариями в экономическом отношении, о которых писал господин Маркс и которых нет теперь в капиталистических странах". Подобного рода нападки в последнее время участились. Сталин понимал, нужны какие-то ответные меры. Что самым разумным было бы бороться с идейной заразой идейно же. Чего-то нового всё равно уже не построить, значит, нужна новая теоретическая разработка, способная защитить социализм от ревизий и нападок. И, наконец, в связи с радиопередачами "Голоса Америки", который обильно цитировал по ночам выдержки из газет о социализме, ценах на товары и продукты в СССР и жизненном уровне граждан Америки, Сталину явилась мысль поручить кому-нибудь написание подобной работы. После недолгих прикидок и размышлений выбор вождя остановился на академике Г.Ф.Александрове, уже обласканном двумя Сталинскими премиями за сочинения по зарубежной философии. Вот этому, привилегированному философу - не то Гольдману "во девичестве", не то Сильберману, начинавшему когда-то с начальника Агитпропа ЦК, а затем директора Института философии Академии наук СССР - он и предложил в негласной беседе написать сверхважную сейчас работу...
- Которая убедила бы советский народ в том, - стал объяснять он, - что трудности в стране с питанием и снабжением товарами возникают не оттого, что социализм - порочная система, а оттого, что Советский Союз, истощённый войной, вынужден поднимать не только собственную экономику, но ещё и помогать новым государствам, вошедшим в лагерь социалистической системы. Оставить их без братской помощи и тем оттолкнуть от себя в старый мир хищнической эксплуатации, значит, обречь на слабость и Советский Союз, который, находясь в изоляции от них, может ослабнуть со временем тоже. Короче, залог непобедимости системы социализма нужно было показать только в совместном движении вперёд. - Сталин выразительно посмотрел на академика и, пыхнув трубкой, добавил, прохаживаясь по своему домашнему кабинету: - Надо сослаться на трудности послевоенной разрухи. Но! - Он поднял трубку стволом вверх. - При этом... надо убедительно показать... что трудности эти... преодолимы. И толково наметить... что в связи с этим... надо делать... и... к чему это приведёт... страны социализма. Вам понятна задача, товарищ Александров?
- Понятна, товарищ Сталин. - Академик поднялся.
- Вы сидите-сидите, не обращайте внимания, что Сталин не сидит. - Вождь пыхнул трубкой ещё раз, пояснил: - Нам нужна теоретическая разработка, которая исходила бы... из конкретной расстановки противоборствующих сил на международной арене... и вела бы советский лагерь к намеченной цели... с учётом состояния его экономики... на сегодняшний день.
На этом аудиенция была закончена.
Пока академик писал заказанную вождём работу, сам вождь подолгу общался с 48-летним секретарём ЦК партии Пантелеймоном Пономаренко, которого взял к себе в секретариат 2 года назад с поста первого секретаря партии Белоруссии. В годы войны этот деятель сумел проявить выдающиеся способности практического хозяйственника и наладил снабжение оружием и продовольствием всех партизанских отрядов. После войны он же успешно справился с восстановлением разрушенных городов и хозяйств Белоруссии. Выходит, недаром прибавил ему к должности первого секретаря партии Белоруссии ещё и должность председателя Совмина этой республики. А почему бы и нет? Скромный, лишённый зазнайства и честолюбия, Пономаренко нравился Сталину практической сметкой, умением поставить дело и организовать работу, казалось бы, в самых безнадёжных условиях и местах. Вот почему пришло в голову новое решение. А почему бы не привлечь такого человека к работе в государственном масштабе? В противоположность Молотову, Микояну, Кагановичу, Берии и другим зазнайкам, которые только и ждут часа, чтобы предать и захватить власть в свои руки, этот ни на что не претендует. К тому же, не способен интриговать. Да и возраст как раз такой, когда уже можно доверить большое дело. А старых интриганов, сплотившихся в одну шайку - гнать. Заменить новой молодежью, как поменял в своё время всех этих каменевых, зиновьевых, троцких, бухариных, рыковых, пятаковых, радеков - на ждановых, маленковых, андреевых, булганиных, хрущёвых, которые только смотрели преданно в рот, обожали своего вождя и не помышляли ни о каких интригах. Да-да, личное окружение надо периодически менять, если хочешь уцелеть среди тех, кто моложе и успел пустить в глубину партийной власти личные корни.
Словом, когда прославленный академик положил Сталину на стол заказанную им теоретическую работу, тот уже понял суть методов практического руководства хозяйством Пономаренко и сразу увидел, что они расходятся с марксизмом и ленинизмом, и в чём именно. И прозрев, наконец, решил так подправить рукопись академика в отдельных её местах, чтобы собственная практика руководства экономикой страны не бросалась в глаза расхождениями с учением о социализме. Поэтому, читая рукопись Александрова, вождь социалистического государства начал вставлять хитроумные абзацы, формулировки, а то и завуалированные подтасовки, подгоняя практику строительства социализма в СССР под теорию марксизма и ленинизма. Нелёгкая была это работа... А потом вызвал к себе академика ещё раз и предложил ему переделать всю работу в свете своих поправок, вопросов и замечаний.
Многоопытный учёный тоже сразу понял, вождь хочет и сохранить марксистское лицо перед социалистическим лагерем, и продолжать в экономике прежний курс. То есть, говоря языком грубой поговорки, хочет и рыбку съесть, и на крючок не сесть. Но, чем больше он вчитывался дома в сталинскую "теорию", тем больше приходил в оторопь. С одной стороны, вождь вроде бы и соглашался, что в экономике существуют объективные законы, с которыми нельзя не считаться. А с другой, из его рукописных вставок и не к месту поставленных цитат из Ленина, выходило, что в экономике можно делать всё, что заблагорассудится. Александров даже с ехидцей подумал: "Господи, а какой простой способ-то изобрел! Только и требуется-то, оказывается, небольшая мелочь: ликвидировать колхозную собственность. И тогда ликвидация товарных отношений произойдёт как бы сама собой".
Академик дочитал о способе достижения желанной цели, вписанном рукой Сталина: "путём организации единого общенародного хозяйственного органа (с представительством от госпромышленности и колхозов) с правом сначала учёта всей потребительской продукции страны, а с течением времени - также распределения продукции..." Да, "путь", предлагаемый вождём, повергал в недоумение. Либо рассуждения Сталина - теоретическая уверенность в том, что произойдёт перестройка общественных отношений в стране из-за простого создания нового чиновничьего органа, и тогда это уже не "теория", а самоуверенный идиотизм, либо - что тоже не лучше - наглое, вселенское лицемерие. Кому же, как ни Сталину, было не знать, что ни колхозы, ни госпредприятия никогда и не распоряжались своей продукцией.
Что делать? Сталин предлагает советскому народу, "подняв" колхозную собственность "до уровня общенародной", одним прыжком и с песнями оказаться в коммунизме. "Теория", опирающаяся не на науку, а на административные средства! Не скажешь же "великому учёному и корифею всех наук", что он выглядит обыкновенным бюрократом, уверенным в том, что нужно лишь топнуть ногой, и объективные экономические законы сразу и субъективно ему подчинятся. Нет, Сталину такого не ляпнешь, это ясно. Но и быть соучастником "теоретической аферы" не хотелось - всё-таки академик! Как же выкрутиться из создавшегося положения? Не станешь же выбрасывать из сталинского текста цитаты Ленина, которыми вождь хитро маскирует свою ложь. Тогда у вождя всё рассыплется, весь его "фундамент". А самому - не сносить головы. Господи, но что же делать, что теперь делать-то?.. Ставить под этакой абракадаброй своё имя? Но это же скандал на весь мир. Отказаться от доработки? Но это же Сталин!.. Будешь работать там, где вечная мерзлота и колючая проволока.
Выход был только один: придать всему написанному подобие научного подхода и подъехать к честолюбию вождя на коне скромности и самоуничижения. Согласился же Сталин в прошлом году на единоличное авторство в работе по лингвистике "Марксизм и вопросы языкознания"? А ведь он в этих "вопросах", понятно даже ежу, "разбирался", что свинья в апельсинах. Значит, если умело подъехать, возможно, клюнет на лесть и в теории социализма?..
Через месяц академик приехал в Кунцево, на ближнюю дачу Сталина, снова. И хотя там о его приезде знали, всё равно охранники проверили у него документы. Потом он, в их присутствии, снял пальто, шапку и, не смея присесть, долго ждал вождя в зале. Наконец, Сталин появился откуда-то сбоку, молча протянул руку и кивком пригласил следовать за ним. В доме было тихо, пустынно. За окном раскаркалась ворона, и академик непривычно для себя вдруг оробел. Однако в кабинете вождя начал всё же с достоинством:
- Товарищ Сталин! Я выполнил работу в свете ваших уточнений и постановок вопросов. И знаете, что для меня стало ясным в процессе работы?..
Сталин, показав трубкой, которую курил, на свободное кресло, перебил академика:
- Садитесь, товарищ Александров. Люди говорят, в ногах... правды нет. - И выждав, пока гость усядется, сел и сам. Неторопливо напомнил: - Так что там выяснил академик Александров в процессе работы?
Александров обрадовано засуетился:
- Да, понимаете, товарищ Сталин, ваши замечания на полях и рукописные вставки оказались простыми... только на первый взгляд. А когда я начал вникать в них по-настоящему, то открылись такие серьёзные вещи, такой глубокий анализ, проделанный вами, что я... даже растерялся, и хочу признаться перед вами, что нахожусь в этом состоянии и теперь.
- А что смущает академика Александрова конкретно? - Сталин пыхнул трубкой.
- Смущает вот что, товарищ Сталин... У меня - нет такого глубокого и, главное, практического знания социалистического хозяйства, каким... обладаете вы, и каковое... вы внесли в рукопись. А если учесть ещё и теоретические нюансы, вставленные всюду вашей рукой, то можно смело утверждать, что характер рукописной работы... теперь совершенно изменился.
Сталин спокойно спросил:
- Ну и что же?..
- Да то, товарищ Сталин, что я - уже не вправе теперь... ставить свою фамилию под этим трудом. Поэтому, не желая примазываться к чужому уму и его достижениям, я тут вот... - академик положил на столик вождя папку, которую теребил перед этим в руках. Закончил: - Поставил на титульной страничке... только ваше имя. Понимаете, как ученый... я обязан быть научно добросовестным человеком.
- Хорошо, Георгий Фёдорович, - произнёс вождь, выбивая пепел из трубки, - можно поставить 2 фамилии. Сталин - тоже не хочет быть научно недобросовестным. - Он чуть улыбнулся.
- Ну, что вы, товарищ Сталин! - запротестовал Александров, поднимая обе руки вверх и замахав ладонями. - Всякий, кто читал вашу последнюю работу "Марксизм и вопросы языкознания", сразу поймёт, что... не академик Александров подошёл к проблемам социализма с такой конкретной стороны и, присущей... только гению Сталина... простотой.
- Ну, насчёт гениальности Сталина - можно тоже сомневаться... в сфере знаний... которыми он специально не занимался, - прервал гостя хозяин. Хотя нельзя было не заметить, что лесть не покоробила его, а напротив, расположила в добродушное настроение и шутливость. Чем академик немедленно и воспользовался:
- Не скажите, Иосиф Виссарионович! У всех на памяти как раз другое: ваша компетентность даже в вопросах биологии. Помните, ваше знаменитое суждение в ходе дискуссии между академиками Лысенко и Вавиловым?
Сталин оживился:
- Но ведь это... было ещё до войны! Неужели вы помните?..
- А как же, товарищ Сталин, - расплылся Александров в угодливой улыбке, - конечно же, помню! Вы тогда риторически спрашивали: "Так что, выходит, сын вора обязан быть тоже вором?" И отвечали... "А наша задача - привить растениям новые черты. В человеке - воспитать новые качества. И получить, таким образом, новое поколение растений... и людей... с новыми чертами и качествами, необходимыми обществу". Так просто и ясно мог сказать только Сталин. Пророческие же суждения, присущие вам, Иосиф Виссарионович, есть и в этой работе. Я - только привёл материал в целостную стройность. То есть, фактически выполнил роль редактора ваших идей. Как же я буду выглядеть, товарищ Сталин, поставив и свою фамилию? Что обо мне подумают коллеги?
Волнение академика казалось искренним, испуг - неподдельным, а замечание о пророческих суждениях настолько приятным - смотрите, сколько лет прошло, а люди помнят; значит, действительно высказался тогда пророчески! - что вождь улыбнулся опять.
- Хорошо, товарищ Александров, мы это потом обсудим. Когда я прочту всю работу ещё раз. Думаю, Сталин... тоже не забудет о своём редакторе... и найдёт способ... оценить его вклад, если уж... не указанием фамилии, против чего редактор возражает сам, то... каким-то другим способом. Подумаем. Но саму работу - придётся, видимо, озаглавить теперь несколько по-другому. Например, "Экономические проблемы социализма в СССР". Так, мне кажется, будет конкретнее и проще. Не возражаете, товарищ редактор?
- Что вы, конечно же, нет! - с радостью согласился академик, поняв, что сделка уже состоялась, а новое название и вовсе освобождало его от угрызений совести. И он ещё раз подыграл самолюбию вождя: - Тем более что в таком виде - работа вполне может оказаться и... практическим программным документом для решения экономических проблем, стоящих перед нашим народом.
Академик уехал, а Сталин погрузился с того часа в осмысление рукописи настолько, что ему приходилось чуть ли не ежедневно обращаться то к работам Ленина, то к старым трудам Бухарина, которые были у него в личной библиотеке. Это было неприятно, так как обоих авторов он глубоко ненавидел и, хотя прошло много времени, не мог забыть своего отношения к ним. Особенно к Ленину, который летом 19-го года принял сторону Троцкого, а в 20-м отстранил будущего вождя государства от работы в Красной Армии. В 23-м, когда Ленин готовился к тому, чтобы устранить его и с поста генсека партии, ненависть к нему достигла наивысшего предела, а накалившаяся обстановка толкнула к последнему и отчаянному шагу, чтобы навсегда сделаться вождём самому. Но... жизнь после этого складывалась так, что заставляла его... как продолжателя "дела Ленина"... вспоминать имя Ленина постоянно и произносить его с показным уважением и даже любовью. Однако не бывает добра без худа. Очень скоро выяснилось, именем Ленина выгодно прикрываться как удобным щитом, когда нападали враги, а то и как знаменем, когда надо было звать за собою вперёд. Всё это хотя и стало потом привычным, однако внутренне всё-таки раздражало, делало прошлое незабываемым. И в конце концов сделалось так, что имена Ленина, Бухарина и самого главного своего врага, Троцкого, стали как бы постоянными спутниками жизни, и ненависть к ним у него не затухала.
Особенно часто приходилось схватываться в мыслях с Троцким. Этот и жил дольше, и насолил больше. С ним он спорил и у себя в кабинете, когда вспоминал по какому-нибудь поводу, и на даче, когда оставался по вечерам один и долго не мог уснуть из-за печатных укусов Троцкого из-за границы, откуда нападал этот враг, жаля в самолюбие, как в сердце. Тогда доказывал ему в ответ тоже: "Нет, Лейба, ты не прав и на этот раз. Скажи, о чём свидетельствуют жизненные факты, а не твои рассуждения? О чём они говорят? Они говорят о том, что прав был - всё-таки Сталин. Всегда прав".
Так было раньше. Теперь же, в связи с начавшейся в мозгу работой над проблемами социализма, Троцкий стал являться и во сне, особенно, если сам вечером напивался. Тогда мучила жажда, спалось плохо. Но жажду - легко утолить: протянул руку к бутылке с боржоми, и можно спать дальше. А вот избавиться от Троцкого - переутомлённый старческий мозг, казалось, не мог.
Так случилось и в это душное от горячих батарей, томительное утро. Вдруг увидел во сне, что, в соседней с его спальней комнате, Троцкий разговаривал... с Лениным. Самым же удивительным было то, что чувствовал: это - сон. А проснуться, чтобы надоевший гость испарился, не мог. И почему-то не казалось странным, что хотя оба ночных гостя - давние покойники, однако разговаривали они между собой таким образом, будто обсуждали вчерашние новости. А он сам, хозяин дачи и государства, всё слышал, видел их через стены, но совершенно не мог вмешаться в их разговор.
- Владимир Ильич, - запальчиво обратился Троцкий к Ленину, - а вы знаете, Сталин своей практикой насилия и террора погубил не только строительство социализма в СССР, но и полностью скомпрометировал даже идею такого строительства.
- Я же предлагал вам переместить его с поста генсека! - обиженно проговорил Ленин. - Не послушались, нечего теперь и жаловаться!
- ...короче, построил наш грузин вместо социализма - красный фашизм! - произнёс Троцкий, - И знаете, чем это всё кончилось, Владимир Ильич? Весь буржуазный мир обвиняет теперь не Сталина, а нас с вами. Что мы - жестокие фанатики, насильно захватившие власть и насильно поведшие народ в рабство. Что идеи Маркса и социализма - ложны, а большевики - кровавые преступники. Даже Сталина это смутило. Сам собирается теперь выступить в защиту своего строя новой брошюркой. Представляете, захватил власть, отрекся фактически от марксизма - хотя на словах и нет - и теперь будет выступать от имени социализма!
- Просто невероятно! - прокартавил Ленин.
- Это не всё. Он - отменил введённый нами НЭП. Предал китайскую революцию, а потом - и немецких социал-демократов, Коминтерн. Вступил в союз с лидерами германского фашизма. Ну, и в конце концов - разорил экономику СССР. Но для западных писак и советологов он - всего лишь наш с вами последователь, а не главный преступник, исказивший наши идеи и сам дух и практику социализма!
Вроде бы, наконец, проснулся на своём диване от такой наглости. Прокричал:
- Заткнись, мерзавец! С каких пор ты стал считать себя коммунистом? Как смеешь оскорблять Сталина в его собственном доме?! Разве Сталин пришёл в гости к Троцкому? По-моему, Троцкий пришёл к Сталину. И не к тому Сталину, которого Троцкий знал лично. А к вождю великого государства. К генералиссимусу!
- Ладно, пусть будет по-твоему...
- А всегда и было по-моему. И дальше - тоже будет по-моему, а не по-твоему. Кто хотел отстранить Ленина от власти? Если бы... эта попытка... удалась... Троцкий... не моргнул бы и глазом... забрал власть в свои руки. Но!.. Когда то же самое... только другим способом... сделал Сталин... Троцкий - обвиняет Сталина.
А теперь о Сталине по существу...
Вы оба... Троцкий и Ленин... к настоящему моменту... остались всё такими же, какими были до своей смерти. Сталин же... за прошедшие с тех пор годы - стал другим. Закон диалектики! Весь мир воспринимает теперь Сталина... как великого человека. Половина человечества... перед Сталиным преклоняется. Другая половина - трепещет. Такова диалектика вещей. Никто теперь не отрицает... величия Сталина и... его гениальности. Даже Уинстон Черчилль. Стало быть, ваши оценки личности Сталина... были в корне неправильными. И это подтвердила история. Почему же, в таком случае, Сталин... должен вам верить теперь? Вы... не хотели считаться со Сталиным. И потому просчитались сами!
- Это наглость! - раздался голос Троцкого. - Ты что же, считаешь себя гениальным, а нас - дурачками?
- Зачем расстраиваешься? Зачем кричишь, если уверен в своей правоте? Сталин - не считает дурачками... ни Ленина, ни Троцкого. Сталин - лишь защищает себя... от ваших нападок. Он хочет только сказать: что Сталин... всегда знал себя лучше, чем вы. Сталин - знал Сталина... подлинного. А - не придуманного вами. И ещё он знал, что` ему нужно делать... когда устранял своих врагов с дороги.
Такое государство, как Советский Союз, во главе с Лениным - не стало бы... могущественным государством. Оно свернуло бы с социалистического пути. И - развалилось. Благодаря новой экономической политике Ленина. И сделалось бы с его "государственным капитализмом" - а это всё равно есть монополия - снова... капиталистическим. То есть, отсталой Россией. Зачем же тогда было совершать... революцию?
Постепенно стало ясно, что всё-таки не спится. Что, привыкнув от одиночества устраивать мысленные дискуссии со своими врагами, как в театре, он и теперь давно уже спорит с ними наяву. Знает, что могут ему сказать они, и что скажет и сам. И потому и говорил, и слушал. Идёт какая-то свистопляска, похожая на спектакль сумасшедших. Однако остановить её не хотелось, хотелось доказывать, победить...
- Врёшь! - кричал Троцкий. - НЭП Ленина - был направлен именно против ликвидации монополии государства! На всё!
- Мы - ещё разберёмся и в этом, - спокойно заметил ему. - А при Сталине... Советский Союз превратился в могущественное государство!
- Всё это - лишь словесная эквилибристика, - выкрикнул Троцкий. - Ты - никогда не был за социализм на самом деле! А теперь - вдруг начинаешь утверждать противоположное. Хотя отлично знаешь, что тянешь страну - не в социализм, а на виселицу. Потому что в руках у тебя - кровавые верёвки!
Злое лицо Троцкого появилось совсем рядом. А Ленин стоял у него за спиной, почти в темноте и со странным, почему-то скорбным, выражением. Но это не было ни сном, ни бредом - это было глубочайшим вхождением в транс, но с пониманием, что он сам устраивает себе это представление и играет сразу за троих - по очереди, разумеется.
Троцкий, кажется, что-то выкрикивал. Пришлось даже возмутиться:
- Не надо кричать! Почему не кричит на вас Сталин? На верёвках, говоришь? Тогда ответь мне на простой вопрос. Почему, никто в мире, не вспоминает теперь, что Пётр Первый - был тоже... как Сталин? Напротив, о Петре все пишут, как о великом деятеле и реформаторе. О чём это говорит? Это свидетельствует о том, что через 100 лет, когда люди забудут о верёвках, то и о Сталине... будут писать точно так же. И не только в России. Сталин - будет великим для всех.
- Ты - уже и сейчас!.. Заставил Юдина написать даже в "Философском словаре"... О Ленине - что "Ленин - величайший теоретик и вождь международного пролетариата". А о себе - что "Сталин - гениальный теоретик и вождь международного пролетариата". Ленин у тебя - ниже Сталина! Оно и не удивительно. Ленин пришёл к власти - в борьбе с царизмом, враждебными классами. А ты - в борьбе с партией Ленина, которой всю жизнь прикрываешься!
- Не вижу у Сталина никаких противоречий с Лениным. Ленин - сам говорил: получить власть - это ещё полдела. А самая важная и самая трудная задача - это удержаться у власти. Ленин - для удержания власти - видел только один путь. Сначала - политическая изоляция враждебных партии классов. А потом - и физическое уничтожение их. Разве не так? При Сталине - таким враждебным классом сделалась сама старая гвардия партии. Которая мутила партию изнутри. Сначала - это был Троцкий со своей оппозицией. Затем - Зиновьев, Каменев и Троцкий со своими приспешниками. Наконец, Бухарин, Рыков и Томский с "правыми".
- Да не равняй ты себя с Лениным, хотя бы в моём присутствии! Уж я-то - знаю тебе настоящую цену. - Троцкий надменно усмехнулся.
Пришлось согнать с его лица улыбку:
- Ленина - мировая история... тоже будет помнить. А вот Троцкого - будут вспоминать... только изредка. Да и то, разве что, наравне с Керенским. Не выше. И - не чаще.
Лицо Троцкого исказилось от ненависти.
- Ты - начинал обыкновенным уголовником! А потом - грузинским националистом, - взвился Троцкий, бледнея. - А в марксизме - так и не разобрался, если считаешь...
- Ты за этим ко мне пришёл, да? - вскипел и сам. - Но тебе - не удастся оскорбить Сталина! Потому что весь мир знает слова Сталина о марксизме. Я сказал их ещё летом 17-го - на 6-м съезде партии. Если ты забыл их, могу напомнить! "Существует марксизм догматический и марксизм - творческий. Я стою - на точке зрения последнего". Вот как я говорил. А ты сейчас - сводишь разговор к оскорблениям. Это - мелкий разговор, женский. Так и я мог бы сказать. Про Владимира Ильича, например. Подумаешь, мол, Ле-нин, Ле-нин! Великий человек, да? Не выходил из себя, если сердился? Вы - с таким разговором ко мне пришли?!
- Ты же не даёшь слова вставить!..
- На Владимира Ильича... тоже обижались в своё время. За крутые меры. Даже... писали жалобы.
- Кто писал? Что-то не припомню. Кому?..
- Писатель Короленко жаловался. В 19-м году. Наркому просвещения Луначарскому, когда увидел наш террор.
Троцкий возмутился:
- Ты не мог знать о его письмах в 19-м! Значит, пересказываешь, что печаталось во Франции после смерти писателя.
- Какая разница, когда узнал. Ведь у нас идёт спор! Важен факт: писатель - обижался?
- Да не на Ленина он обижался! А на перегибы ЧК на местах.
За спиной Троцкого заговорил Ленин, появляясь из темноты:
- Если бы мы, по каждому случаю саботажа, спекуляций или воровства, проводили бы суды и следствия, народ, в ожидании мер, вымирал бы от голода! Нам - некогда было медлить! Нужно было наводить порядок в стране.
Прямо обрадовался его словам:
- Ну, что я говорил!.. Кто первый начал? А Троцкий здесь обвиняет Сталина. - Повернулся к Троцкому: - Ленин - сам отменил тогда: и законность, и демократию.
Ленин возмутился:
- Не передёргивайте, Сталин! Демократию - и гражданскую войну! Я думаю, любители формальной законности и демократии, не способные учитывать обстановку, довели бы, на нашем месте, народ до сотен тысяч беженцев! Массового голода и полного обнищания. Не помогла бы и помощь иностранных держав, как это было при Керенском. Я уже не говорю о тысячах и тысячах убийств везде и всеобщем насилии. Нам же - неоткуда было ждать помощи! Напротив. Со всех сторон сжималось кольцо Антанты. Так что`? Я спрашиваю: надо было проводить суды и следствия в тех условиях? В условиях войны - мог действовать только один закон: мерзавцев - к стенке!
- А я что всегда говорил!..
Ленин, не обратив даже внимания, продолжал:
- Другое дело, если на местах злоупотребляли этим.
- При мне - тоже злоупотребляли, - заметил ему. Но тут вмешался Троцкий, а Ленин исчез опять в темноте:
- Владимир Ильич, но он же ставит наше положение - и своё, когда не было ни войны, ни необходимости торопиться - на одну доску!
Из темноты вновь вышел Ленин, но почему-то был похож на актёра Щукина, у которого всё время сползал парик, а он поправлял его. И этот вот Щукин, театрально протянув вперёд руку, нагло сказал:
- Лев Давидович, не надо меня оправдывать, мы ещё вернёмся к вопросам гражданской войны. Да и кому вы хотите что-то доказать? Этому... мародеру революции? Мрачному уголовнику? Пустая трата времени и сил.
Жутко закричал на актёришку:
- Как ты смеешь, мерзавец! В моём доме?.. Охрана-а! Расстрелять... подлеца!.. Это - не Ленин: народный артист Щукин!
Находясь в полубреду, чувствовал: задыхается от ненависти и духоты. Предметы вокруг расплывались, голова была тяжёлой, сердце билось учащённо. А настоящий Ленин, невзрачный и худой, появился вдруг на какой-то загородной трибуне и звонко заговорил перед расплывчатой массой народа:
- Товарищи! Нас, большевиков, обвиняют в том, что мы - насильно пришли к власти и открыли жесточайший террор. Нас обвиняют даже в том, что революция - вообще не нужна была народам России.
Тут начал понимать: снова придумывает себе это. И продолжает слушать то, что сам же и придумал, но "видит" Ленина, хотя и знает наперёд, что тот мог бы сказать. От всей этой чертовщины и напряжения стало мокрым лицо и сильно хотелось пить. Подумал: "Наверно, царь Николай Второй был прав, когда создал себе после революции 1905 года Государственный Совет для управления государством, в который ввёл самых выдающихся специалистов не только по вопросам политики, но и экономики и науки? Ведь, как гласят архивные документы, к 1914 году российский рубль стал валютой номер один на европейском рынке. А это наводит на мысль, что нельзя вообще, чтобы государственной властью кто-то владел единолично: ни царь, ни Керенский, ни Ленин, ни... Сталин. Один человек не должен руководить миллионами людей, да? И не только потому, что власть портит его, а потому, что среди миллионов людей много умнейших голов. А что знали мы - Ленин, я - кроме интриг и политики? Разве я сам - специалист военного дела, хотя и генералиссимус? Разве я - экономист? А хочу один, своим умом, построить социализм. Может быть, действительно, следует взять себе за образец опыт Швеции?.. Но тогда... придётся разогнать всё кремлёвское правительство и... саму партию? Ведь это самая фашистская партия на Земле! И создал её... Ленин. Хватит ли у меня здоровья и сил для этого? Да и жизни..."

2

Сталин был измучен, устал и чувствовал себя совершенно разбитым. Трудно быть стариком. А ещё труднее, наверное, разобраться в том, кто был виноват, кто прав. Шла жизнь, борьба. Если стать на точку зрения Ленина, так и Ленин делал, вроде бы, всё так, как подсказывала ему обстановка. Тогда, получается, что и его винить строго нельзя. Действительно, у него не было ни дня передышки. Не война, так разруха. Голод, нехватки. Не было даже гвоздей...
Так ведь и я сам жил не в безвоздушном пространстве. Был и саботаж, и сопротивление крестьян, и враги внутри этой партии скорпионов и пауков.
И рядом с царями тоже были друзья и враги.
И Карл Маркс ошибался, и Ленин.
Ошибаются люди и теперь. Без ошибок никто ещё не прожил. Никто не остался безгрешным или незапятнанным.
И в дальнейшем, надо полагать, никто не проживёт без грязи и крови, если только будет занимать главный государственный пост и заниматься политикой. Политика - вообще самое тяжёлое и грязное дело. Всё равно кому-то не угодишь. Кому-то будет хорошо, а кому-то плохо. Одним - нужен социализм, другим - хорошо и при капитализме. Пресса - всегда в руках тех, кому хорошо. Они и влияют на формирование общественного мнения. Даже писатели совершают пакости, а потом считают себя вправе обвинять других людей, в том числе и политиков. Что же в этом удивительного? Жизнь - вообще большая игра. И всё, что пишется в газетах - пишется для баранов. Как можно обвинять в этом кого-то одного, а не всё общество и его эпоху? Прав всегда тот, кто игру выиграл.
Сталин тяжело поднялся, напился боржоми, надел на себя шёлковый пижамный костюм, шлёпанцы и прошёл к большому столу, где у него лежали коробки с табаком и трубки. На ходу размышлял: "Из брошюры о "Проблемах" придётся теперь убрать кое-что. Лучше - убрать, не касаться совсем. Не бывает, выходит, добра без худа. Значит, и без Сталина, товарищ Ленин, в России нельзя!"
Глядя уже в окно, привычно покуривая, Сталин продолжал думать: "Нет, на децентрализацию - идти нельзя, это - конец власти. Попробуем вытянуть экономику с помощью Пономаренко и его методов. Голова у него - есть, полномочия - дадим. А в теории - напишем всё по-другому. Это - первое.
Второе. Надо снимать Лаврентия с министра МГБ и начать кампанию против евреев. Не так, как это делал он в 47-м... под видом борьбы с космополитизмом. Начинать надо с крупной провокации и арестов. Потом сообщить в "Правде", что евреи руководили предателями социализма, скопившимися в Кремле. И выйти потом на Молотова, Ворошилова, Кагановича, Булганина, Хрущёва, Микояна, Маленкова и... самого Лаврентия.
Третье. Вместо расстрелянных - набрать новых людей, из числа преданных молодых. Жаль, не сказал Троцкому, когда он был ещё живым, что настоящая роль Сталина для России, для русского народа, который тоже ещё не понимает её, будет определена несколько позже. Когда русские люди поймут, что наряду с репрессиями, к которым Сталина, кстати, вынудили евреи, Сталин уничтожил главное зло для русских - засилье евреев в руководстве страной. Пусть у него это получилось и не специально, а в результате борьбы за личную власть. Вот этого - русские никогда не забудут! Потому что, если бы Сталин не уничтожил так называемую "ленинскую гвардию", а потом и остальных правительственных евреев, то к настоящему времени русской государственности уже не было бы, как таковой, и в помине. И когда русские это поймут, наконец - а такое время придёт - то Сталина уже по справедливости будут называть только великим, будут носить на свои праздники его портреты, а про кровь и репрессии - забудут. Это был вынужденный фашизм. Ведь забыли же они татаро-монгольское иго, длившееся 300 лет! Вот что останется главным в истории России от Сталина: Сталин - спаситель русской независимости не только от фашизма, но и от сионизма".
За окном прошла экономка Валентина Васильевна, уже входившая в возраст, и старик отвлёкся от своего кровавого политического плана, вспомнив, как впервые пригласил к себе эту молодую и хорошенькую Валечку на дачу. Думал, хохотушечка не захочет переезжать из весёлого Зубалова сюда, на эту мрачноватую дачу. Но она, видимо, всё поняла и согласилась довольно легко. Тогда и он был ещё не старым. Но уже надоело покупать приглянувшихся женщин. Да и поручать переговоры с ними через своего секретаря, который, видимо, тоже не сам их вёл, а кому-то перепоручал, было делом не из приятных. Каждый раз приходилось поворачиваться спиной, намекать. А потом неудобно было смотреть в глаза, диктуя какой-нибудь партийный документ о коммунистической чистоте и нравственности. Лучше уж иметь симпатичную молодку у себя под рукой, причём не из болтливых и самодовольных, а из простых и не требовательных женщин. Да, было неплохо. А теперь вот - уже старик, не нужна и Валечка.
"Четвёртое. На Пономаренку надо будет заготовить Указ. Пойдёт моим первым заместителем... Вместо Берии. Надо лишь согласовать этот вопрос с некоторыми членами Политбюро - для формальности. Чтобы не обижались потом...
Пятое..."
"Не везёт мне с детьми, - неожиданно перекинулся вождь мыслями на сугубо личное. - Ваську - надо снимать: алкоголик совсем! Заставлю учиться в академии, чтобы не было времени пьянствовать. Светланка - тоже не подарок судьбы, как думалось раньше. Настоящая б....! В мать пошла. Хотя внешне - пожалуй, в меня. Да и Надя изменяла мне не из-за своей натуры, так сложилось тогда всё. А эта - не может без мужиков. Что теперь делать с ней? Б..дей не снимают с должностей - даже в рифму получилось - это уж у человека в крови. Действует, как алкоголь на пьяницу. Даже Яков, настоящий грузин, а тоже предал меня на этой почве. И с кем?! Страшно подумать было, не поворачивался сказать такое язык!.. Вот из-за чего убил Надежду. А все обвиняют в жестокости... За что? У кого ещё такой тяжёлый крест - и с жёнами, и с детьми от них?.."
Сталин выбил трубку, отхлебнул несколько глотков боржоми ещё раз и, вспомнив опять о своей "дискуссии", направился по ковру к полке с книгами. Там, в одном из томов Ленина, хранил он высказывание Потресова, напечатанное 4 года назад в одной германской газете. Потресов был злейшим врагом Ленина, ненавидел его всю свою жизнь. И за изгнание в 1903 году из редакции "Искры", и за то, что его, бывшего соратника Ленина, посадили в 1918 в Петрограде в "Кресты", как какого-нибудь царского сатрапа, а не борца против царизма. И вот, спустя столько лет после смерти Ленина, Потресов сумел вдруг подняться над личным и написал о Ленине следующее: "... Только за Лениным беспрекословно шли как за единственным бесспорным вождём, ибо только Ленин представлял собою, в особенности в России, редкостное явление человека железной воли, неукротимой энергии, сливающей фанатическую веру в движение, в дело, с не меньшей верой в себя".
Потресов тоже был давно мертв, когда немецкая газета напечатала эти его слова, а советские переводчики их перевели и прислали свой перевод в Кремль. Но Сталин не выбросил их, а сохранил. И теперь, перечитав их ещё раз, чуть слышно пробормотал:
- Вот так же честно скажут когда-нибудь и о Сталине. Даже... враги.
За окном на высоком сугробе сидела ворона. Вождь позавидовал: "Вот, кому не холодно никогда. И ест мало. Зато живёт - долго. А генералиссимус Сталин - вынужден спать в духоте. Зачем так топить и греть батареи? И топят, и топят!.. Дышать уже нечем. Даже аппетита нет...
А в Боржоми сейчас - хорошо. Тоже лес. И снег везде. Но в горах - нет таких морозов, как здесь. А какой воздух!..
Светланке - сейчас тяжело. Надо будет пригласить её с Васькой к себе в Боржоми весной. На дачу. А то всё один, один... Словно узник".
Перед мысленным взором возникло Боржомское ущелье - рай даже по кавказским меркам. Горная речка, дивные сосны и ели, величественные выступы высоко над речкой. На одном из таких горных гнёзд причудливо возвышается, словно появляясь из сказки, бывший дворец великого князя Михаила Романова, брата Николая Второго. Подобно крымскому дворцу графа Воронцова, здесь тоже смешались разные архитектурные стили - европейский, азиатский и китайско-буддийский. Не дворец, а жемчужина в горах! Сколько воздушной лёгкости, ажурного изящества. Это и есть дача. Личная собственность нового хозяина страны. А живут там круглый год и любуются райской красотой вокруг только дворцовые слуги. Сам хозяин редко заглядывает туда. Нелепа человеческая жизнь. Даже у вождей.
Побывав мысленно в родной Грузии, Сталин снова подумал: "Да, надо пригласить их в Боржоми - пусть полюбуются на мою родину тоже. Вот там и скажу Светке всю правду о Якове; она должна это знать..."
Словно проверяя правильность принятого решения, вождь принялся разговаривать с дочерью в воображаемом им "театре":
- Светланка, хочу открыть тебе одну семейную тайну... Но ты - никогда... я повторяю тебе это: никогда! Не должна проговориться об этом даже брату! Он - алкоголик.
- О чём именно, папа?..
- О вашем старшем брате, Якове.
- А, о том, что у него растёт где-то в Урюпинске незаконно рождённый сын? Так об этом Вася знает тоже.
- Вот как?.. Кто вам об этом сказал?
- Дедушка сказал тете Ане; а она потом - нам.
Хотел возмутиться, но Анна Аллилуева сидела в тюрьме, приковывать внимание дочери к этой теме не хотелось, поэтому перевёл разговор в нужное русло:
- Ладно, я не об этом хотел тебе рассказать.
- А что, есть ещё какая-то тайна?..
- Да, есть. Но сначала поклянись мне хлебом, что никогда не расскажешь об этом Ваське! Что тайна, которую я тебе сейчас открою, умрёт вместе с тобой.
У дочери остановились в страхе глаза. Она с трудом повторила предложенную ей клятву. И он стал ей рассказывать о Якове. Начал с того, что Яков никогда не был в плену у немцев, а затем и обо всём остальном, что произошло с ним...
- В итоге Яков очутился у итальянских партизан в Альпах. Женился там на итальянской девушке Паоле Лисси и стал выбалтывать, что он сын Сталина...
Пришлось его выкрадывать оттуда одной диверсионной группе... Он не хотел возвращаться на родину. Но его всё же доставили ко мне на дачу в Кунцеве. А когда я принимал парад Победы на Красной площади, он отравился.
- Господи! Па-па, неужели всё это правда?.. Почему же никто не сказал мне об этом?!.
- Потому что никто - повторяю тебе, никто! - об этом не знал даже на даче. Перед привозом Якова из Югославии я удалил всех с дачи. Всех! Яшка пробыл у меня всего одну ночь. Я хотел его отправить куда-нибудь подальше, но не успел.
- Как же ты похоронил его? Где?!.
- Я не сам хоронил. Вызвал надёжных людей, они отвезли его тело в крематорий, вот и всё.
- Боже мой, Боже мой!.. - повторяла дочь, сжавшись от непонятного страха. - И Яша даже не позвонил никому, не сказал ничего! Как же так?..
- Я отключил все телефоны.
- Он что - не написал даже письма?!.
- Написал. Для меня, по-грузински. Просил похоронить в Гори, рядом со своей матерью.
- А ты... ты его просто сжёг, и всё?
- А что было делать? Признаться на весь мир, что Сталин обманывал всех, так? Я сам ничего не знал, пока...
- Пока - что?..
- Пока он не стал болтать там, в Альпах. Его жена - эта Паола Лисси - тоже родила потом сына. Ходила в наше посольство...
- Говори, папа. Почему ты замолчал?
- А что говорить? Ей ответили, что муж обманул её, что он - не сын Сталина.
- Боже мой!.. Так значит там, в Италии, растёт ещё один мой племянник, а твой... внук? Как его хоть звать?
- Джорджио Джугашвили. Так она его записала.
- А где это, в каком городе?
- Это не город, городишко. Рефрентоли называется. Не вздумай рассказать об этом Ваське, ты - дала мне клятву! Весь мир тогда узнает...
- Нет-нет, не скажу. Что ты!.. Я понимаю...
Вождь оборвал свой театр, подумав: "А может, не надо говорить ей? Она хотя и в меня характером, но всё-таки женщина... Начнёт расспрашивать, а почему Яков отравился?" Тяжко вздохнув, он направился к телефону - надо было руководить государством.

3

С дочерью и сыном Сталину пришлось разговаривать въявь только в следующем, 1952 году. Тогда уже вышла в свет брошюра "Экономические проблемы в СССР" в его авторстве. А в августе, когда ему доложили о восстании в норильских лагерях политических заключённых, сын Васька, словно был заодно с бунтовщиками, натворил, руководя воздушным парадом, таких дел что привёл вождя социализма в неописуемую ярость. Приказав по телефону раздавить восставших в Норильске без пощады и невзирая на количество убитых, Сталин принялся выяснять, уйдя с трибуны кремлёвской стены, что натворил Васька в воздухе над Красной площадью.
Разбился бомбардировщик-громадина "ДБ-3Ф", упав перед Москвой с малой высоты на землю. Экипаж погиб, взорвавшись после удара. Катастрофа произошла из-за бардака, начавшегося в воздухе по причине низкой облачности, и Сталин вынужден был снять сына с должности Командующего ВВС Московского военного округа. Васька знал о предупреждении метеорологов о погоде, при которой проведение парада в воздухе было немыслимым, но не прислушался к нему и приказал своим подчинённым парад проводить, заявив, что он сам поведёт воздушную армаду самолётов в качестве ведущего пилота. Лётчиком он был неплохим, но командующим "ни в жопу, ни в Красную Армию" не годился, по выражению генерала Рычагова, бывшего однополчанина Васьки во время войны, который, в отличие от Васьки, произведённого Сталиным в генералы в возрасте 21-го года, пробился в генералы лётным мастерством, умом и знаниями, приобретёнными им в Академии Военно-воздушных сил. Вот к нему-то и обратился Сталин с вопросом после катастрофы:
- Как вы считаете, товарищ Рычагов, почему такое могло праизайти? Ви ведь тоже летели в тот, тяжолий для палётов день. И видели всё сваими глазами, так, нет? Камандующий парадом виноват в том, что приказал проводить его в нелётних условиях, и в воздухе начался кавардак, закончившийся катастрофой тяжёлого бомбардировщика?
- Командующий, на мой взгляд, виноват только отчасти, что не отменил парада.
- Тагда, пачиму жи винават толька отчасти?
- Потому, что он знал, что у всех лётчиков, не первый раз участвующих в воздушном параде, отличная техника пилотирования самолётами, и они справятся и в плохих погодных условиях.
- Тагда, чья вторая палавина вины? - последовал логичный вопрос.
- Старые самолёты, каким был и потерпевший катастрофу бомбардировщик, у которого в полёте отвалился один из моторов. Это не самолёты, а летающие гофрированные гробы!
- Виходит, виновати самолёти?.. Так, нет?
- Не так, товарищ Сталин. Виноват тот, кто заставляет нас летать на таких самолётах.
- А кто заставляет?
- Тот, кому они нравятся своей громадностью, когда смотрит на них снизу, с трибуны Мавзолея.
Сталин тут же вспомнил жалобы Васьки на то, что ДБ-3Ф не годятся для парадов из-за устарелости, что они давно уже сняты с вооружения ВВС. Но именно эти самолёты нравились Сталину в воздухе своим величественным видом. Теперь, когда намёк был ясен, в душе Сталина вспыхнула злоба: "Ах, ты, засранец! Да как ты смеешь говорить такое мне, великому Сталину?!" Но сдержал вспышку. А когда отпустил Рычагова: "Идите, генерал, вы свободны!", тут же вызвал к себе Лаврентия Берию и приказал: "Сиводня жи, аристуй генераля Ричагова, и расстреляй в падвале Лубянки!" Вспомнив, что у Рычагова жена - красавица (видел её с мужем в гостях у Васьки), добавил: "Вместе с его жиной. Понял, нет?!"
- Понял, товарищ Сталин, - ответил Берия тоже по-русски, почувствовав в голосе вождя звериную ненависть. - Будет исполнено! - Но всё же спросил:
- Какие обвинения предъявлять?
- Официально: за катастрофу самолёта из его части. А для нас: за длинный язык! На самого Сталина посмел высунуть, шакал!
- А его жену, за что?
- Чтобы не высовывала потом язык тоже, что её мужа "ни за что" расстреляли. Чтобы не бегала по Москве и чужим посольствам.
- Понятно, товарищ Сталин, - привычно согласился Берия с полным безразличием. Ему было всё равно, что муху, что человека - не задумывался.
И Героя Советского Союза, лётчика генерала Рычагова и его красавицы жены вечером уже не стало на этом свете. Вылетели из "сталинского социализма" с тою же лёгкостью, с какой Ежов застрелил на глазах Бухарина в 1937 году москвичку Самойлову, Евгению Михайловну, мать двоих детей. Но разыгравшийся в душе Сталина "советский фашизм" не остыл в тот день и к вечеру. Вождь социалистического лагеря вызвал к себе на дачу и сына, и дочь, и заявил:
- Я вас вызвал для серьёзного разговора, дети мои. А так как разговор этот будет неприятным для каждого из вас, то прошу тебя, Светланка, погулять пока, а тебя, Василий, остаться. - Подождав ухода дочери, Сталин набил трубку табаком, раскурил её, а затем вопросил суровым голосом, не предвещающим ничего доброго: - Когда, товарищ генерал, ты станешь взрослым, а? Когда научишься отвечать за свои... необдуманные... поступки?
Василий молчал, считая вопросы риторическими. Но отец разъярённо спросил:
- Почему молчишь. Когда тебя спрашивает Сталин, а не просто отец?!
- Я не понял, что вы имеете в виду, товарищ Сталин?
- Я имею в виду воздушный парад. Катастрофу. Бардак в воздухе вместо парада! И всё это произошло из-за того, что генерал Василий Сталин превратил себя в самодура, полагая, что ему - всё позволено, потому, что он - тоже Сталин. Чего молчишь?! Отвечай...
- А что говорить?.. - пожал плечами сын.
- Правильно, тебе - нечего сказать. Стало быть, и я правильно определил, что ты - самодур. Тебя предупреждали, что погода плохая, не позволяет проводить парад, а ты на это, что? Наплевал, да? Но и это ещё не всё. Ты - пьяница, бездельник! На уме у тебя - только водка, бабы и футболисты с хоккеистами. Больше - нет ничего! Какой из тебя командующий военным округом, если твой кругозор не про-сирается - я не оговорился! - именно не просирается в твоих мозгах алкоголика дальше выпивок, блядей, еды, спанья и сранья!
В комнату ворвалась дочь, подслушивавшая за дверью. Испуганно выкрикнула:
- Папа, папочка! Ну, как ты разговариваешь с Васей?! Он же - твой сын! Как можно... такие оскорбления!..
- Он - заслужил их! Носит мою фамилию и... позорит меня на весь мир! С завтрашнего дня, - обернулся Сталин к сыну, - ты - уже не командующий округом! Рядовой слушатель академии... Чтобы хоть немножко заполнить твои мозги знаниями, а не марками вина и... не хочу говорить при твоей сестре... ещё чего!
Василий обиженно взвыл:
- За что ты меня так ненавидишь, отец?! Что я сделал тебе плохого?..
- Позоришь меня своим поведением, будто ты - царский наследник, а не сын известного революционера! Носишь мою фамилию, а... в кого ты такой пошёл?! Откуда такие замашки?..
Дочь негромко заметила:
- А кто его таким сделал? В 21 год - генералом. С детских лет угощал вином. Позволял ему унижать домашнюю обслугу, а потом и воспитательницу...
- А ты откуда всё это знаешь? - обернулся Сталин к Светлане. - И кто тебя сделал такой?!.
- Какой? - уставилась на него дочь.
- Еврейской подстилкой! То под Каплером, то под Морозовым, другими.
- Какими ещё другими?..
- В кого ты... у нас такая?.. В бабушку Аллилуеву, нет? В свою мать, да?..
- Ну, знаешь ли, папочка, если уж тебе и наша мама... сама скромность и воспитанность... не образец для других, то у тебя у самого... извращённые понятия о порядочности!
- За-мо-лчи! Что ты знаешь о своей матери?!. В тихом омуте - черти как раз и водятся!
- В таком случае, я ухожу, разговаривать дальше - нам не о чем! Сам - грубый, а удивляешься, на кого похожи мы... - И ушла.
Осмелел тут же и сын:
- Вот что, отец, давай, действительно, прекратим этот разговор. В таком тоне не разговаривают со своими детьми даже пьяные сапожники.
- Ты на что намекаешь, засранец, щенок?! Вон отсюда!.. И запомни: если не задумаешься, не переменишься, я тебя в порошок сотру! Понял, нет? Не посмотрю, что ты... мой сын. Хотел видеть в тебе своего продолжателя, государственника, а ты - даже не личность, погремушка... с кругозором барана.
Когда разобиженные дети ушли, Сталин вспомнил вдруг жену-грузинку Лукашова и их дочь, ровесницу Светланы. Эти были удивительно воспитанные, тактичные женщины, которых он знал много лет и ни разу не услыхал от них ни пошлости, ни глупости, а ощущал лишь высокую интеллектуальность и начитанность. Их философским рассуждениям, порою, даже восхищался: они умели отличать важное от мелкого.
"В чём же дело? - подумал он. - Почему дочь Лукашова живёт высокой духовной жизнью и целями, а моя, хотя и высокообразованная, 2 факультета закончила в Московском университете, а такая... никакая какая-то?" Рассуждая так, вождь государства почему-то не подумал о том, что если он не сумел построить в своём доме нормальной семьи и воспитать детей Гражданами, а не мещанами, то о каком строительстве социализма в государстве он имеет право мечтать. Он всю жизнь достигал всего только насилием и грубостью, прикрываясь оправдательной ложью. Будучи фантазёром-актёром и режиссёром личного ночного театра, Сталин не хотел обзывать себя, как Ваську: какой-де из тебя генесралиссимус, если ты даже не видел войны с фашизмом, ни разу не был в боях; какой из тебя академик политической экономии, если в экономике ты - ни уха, ни рыла; какой из тебя гений Человечества, если ты умеешь только ненавидеть людей и не жалеть их. Ты - всего лишь завистник и честолюбец, влюблённый в самого себя, желающий казаться многозначительным и мудрым вождём, и любящий, как все тщеславные люди, лесть и хвалу твоему несуществующему величию. Ты - почти такое же ничтожество, как и твой сын-генерал, продолжающий оставаться всего лишь Васькой, сыном Сталина, которого все боятся. Об этом свидетельствует и донос, который написал отцу на своего маршала авиации Васька-завистник, и маршал перестал быть главным. А ведь доносы в "охранку" писал на своих товарищей по партии и нынешний строитель социализма. Так, в чём же разница между отцом и сыном? Если ничтожеством был физически и нравственно алкоголик Виссарион Джугашвили, и такими же стали Иосиф Джугашвили и его сын Васька, то это уже генетика: яблочко от яблоньки... Да и тяга к "бабам", к разврату в мечтах и на деле прослеживается одинаково. Вот этого Сталин не хотел в себе признавать, как и отсутствия тяги к нравственности, и свой отъявленный цинизм. Зато самым сладким занятием стало слушание радио: "Великий Сталин!", "Гений человечества!", "Друг и Учитель всех народов!", "Вождь лагеря социализма!" Любил выступать по радио и сам. Жаль, что не мог знать ("видимо, "топтуны" побоялись доложить), как одна старуха, услыхавшая его речь из репродукторов, остановилась, приставив к уху ладонь, послушала и, махнув, произнесла: "А, вош выступаить. Значица, про сицилизьм..." И пошла дальше. Пошла от неё гулять по Москве в интеллигентских кругах и эта история: "Вош", вот кто нам строит социализм. Бабуля попала не в бровь, а в глаз..."
И всё "величие" и "значительность" Сталина определились этим словом: "вош". Всё равно, что сказать про женщину "крысавица", вместо "красавица". Даже одной буквой можно убить. Богат народный язык. Так, нет, "бедня Сталин"?
Глава восьмая
1

После убийства Светличного, начальство лагеря почти 3 месяца не знало, как это произошло, куда подевался алкоголик-лейтенант - хлебнул на службе спирта и где-то замёрз? Замело пургой? Так ведь искали с собаками...
И вдруг в конце мая 1951 года начались вызовы зеков к "Куму" - одного за другим, и всё тех, кто был причастен к убийству. Старик Федотыч запираться не стал, признался на первом же допросе: "Ну, я, я этова гада порешил! Сам, ломом. Нихто меня не просил..." Сообщников, сказал, не было. А труп он отнёс за строящийся корпус, в тундру. "Мятель была..."
В июне следствие добралось до танкиста "Комара", ещё двух заключённых, замуровавших Светличного в его "саркофаг", и, наконец, увели журналиста Кадочигова и профессора Огуренкова. За 10 минут до увода Огуренков громко доказывал Кадочигову:
- Помните, есть где-то у Вересаева... Немец, прежде чем строить в доме печь, перенесёт по одному весь кирпич, аккуратно сложит его в нужном месте, сядет потом на стул и начнёт класть печку. А наш - схватит весь кирпич разом, понесёт, надорвётся, и другого печника вызывать надо. Вот так же попытались у нас построить социализм - одним рывком, одним махом.
- Что вы хотите этим сказать? - спрашивал Кадочигов, с чем-то, чувствовалось, несогласный.
- А то, что надорвались, пуп треснул. И теперь отстаём от Европы, хуже прежнего. Всё упрекали европейскую социал-демократию в нерешительности да медлительности. А они-то, выходит, мудрее нас оказались?
- В чём мудрее? - не соглашался Кадочигов. - Вы - сперва это докажите!
- А чего тут доказывать? И отстроились раньше нас после войны, и аккуратно, навечно всё: по кирпичику, на хороший раствор, без обломков! Долго будет стоять. Они и демократию свою строили и создавали неторопливо. Зато продуманно, тщательно. Тоже долго будет стоять, не развалится от ударов.
- Так ведь и Ленин - тоже хотел постепенно! - горячился Кадочигов. - Вспомните его слова: "НЭП - это всерьёз и надолго..."
- Тут я с вами согласен, - Огуренков беззубо улыбнулся. - Об этом и говорю. А вождь народов заставил брать всё пупком, как попало. Не простоит долго...
Спор остался неоконченным - обоих увели. Федотыча и Кадочигова вскоре расстреляли по приговору закрытого суда, а всех остальных уморили в карцерах. Первым умер профессор - не выдержало сердце. Этого почему-то жалели больше прочих, даже воры.
А начальство своего Светличного не пожалело: не стало даже размуровывать стену. Да и никто, говорили, не мог указать точного места. Зимой дело было. Стройка ушла вперёд, отштукатурилась, покрылась дверьми и окнами - не узнать. Может, это и мудро, что не стали ворошить, пусть стоит вечным часовым возле какой-то двери, ведущей в подлое прошлое.
Дружок покойного "Комара" Мардасов, оставшийся в живых, как-то сказал, проходя мимо этой стены:
- Хоть и не кремлёвская, а замуровать бы сюда их всех, вместе с их "великим и мудрым"!
Шедшие рядом, кто услыхал это бормотанье, промолчали - лихая жизнь пошла в 17-м лагере: вон уж сколько людей не стало за 3 года. А в бараках всё ещё продолжали выявлять политических вожаков. Служба секретных стукачей работала исправно - лучше молчать...


Почувствовав тучи над лагерем, Крамаренцев стал опасаться, что до освобождения не доживёт, и решил написать брату большое письмо - что-то вроде духовного завещания. Он надеялся, что брат сохранит письмо для потомков, а потому и писал его долго, не в один присест. Время терпело: должен был освободиться один земляк... И Крамаренцев обдумывал каждую свою мысль. Исписанные черновики показывал Анохину, тот их правил, зачёркивал лишнее или неуклюжее. Впрочем, тюрьма и "академики" научили думать и самого Крамаренцева. А потом он переписал всё письмо набело и передал его на волю. Без "шмона" земляка не выпустят из лагпункта. Зайдёт за письмом в городе, где Крамаренцев оставил его по надёжному адресу...
На душе стало спокойнее.

2

Лето на севере кончается быстро - пых, и отгорело.
Так было и в этом, 51-м году. Не успели заключённые оглянуться, отогреться в лагерях, как снова ударили морозы. Первые, правда, ещё несильные. Значит, опять явилась зима. Скоро остановится Енисей, а это - конец навигации, конец баржам, наполненным новыми заключёнными. За лето их навезли, словно дров на поддержание вечного огня в аду.
4 сентября Сталин издал распоряжение об отпуске 33-х тонн меди на сооружение громадного монумента ему на Волго-Доне. Заключённые услыхали об этом от диктора по радио, которое висело в центре лагеря на столбе. А от нового зека узнали, что в тех сталинградских степях - люди ещё в землянках живут, так и не отстроились после войны. Зек возмущался: "Это ж надо, на что средства кладут!.."
Оказалось, сам рыл тот канал. Видел, и как люди живут. Теперь везде на стройках одни заключённые, наверно, некому больше...
Медь нужна была не только на грандиозный памятник вождю. На разные там втулки, патроны для армии, в промышленность, на провода. А потому нужны были и новые заключённые. Чтобы работа не останавливалась нигде - на комбинате ли, на стройке ли корпусов и дорог. На севере зеки долго не задерживались - сгорали, словно дрова в огне. А потому и шло всё время движение - перетасовки. Одних - отвозили ночью в отработанные штольни Шмидтихи, других - везли с Енисея. А третьих, обросших на старых местах авторитетом и портивших своей сплочённостью новеньких, гнали пешком в соседние лагеря - меняли...
10 сентября из Дудинки привезли последних новичков. Всё, в этом году больше не будет - Енисей стал. Этих погрузили в Дудинке не в вагон, как обычно, который шёл в общем поезде до Норильска, а в пустые вагонетки из-под угля. Вагонетки эти приходили из шахт сначала по своей узкой колее, проложенной по вершинам невысокого западного хребта, отрога горного массива Путораны, а потом уже попадали на общую узкую колею, чтобы довозить уголь аж до Дудинки, в порт. Паровозик тоже был небольшой, но мог увезти таких вагонеток много.
Отрог Путораны начинался от горы Шмидтихи и шёл, выгибаясь плавной кривой, на юго-восток. Паровозик дотащил вагонетки из Дудинки до Норильска, а затем, пыхтя и надрываясь, потянул их в сторону Шмидтихи, забираясь всё выше и выше на хребет Путораны. Новые зеки высовывались из вагонеток, смотрели то назад, на запад, где осталась белая равнина и где-то за ней Дудинка на Енисее, то вперёд, чтобы видеть, куда их везут.
Впереди, восточнее отрога Путораны, всего в двух километрах, был ещё один отрог, который почти смыкался с Путораной и на севере, и на юге, образуя аэродинамическую трубу внизу, вытянутую по ущелью с севера на юг. В трубе этой и летом холодно, а уж зимой, и говорить нечего, даже сверху было видно, как там мело лютой белой позёмкой.
Теперь заключённые ехали лицом к югу - повернула колея железной дороги. Слева от них, на той стороне ущелья, был восточный отрог, а они тут ехали по западному. Почти в каждой вагонетке, а вернее, через одну, находился конвоир с автоматом. От нечего делать конвоиры эти "просвещали" новичков, какая жизнь их ждёт. Из рассказов выходило, что ветер здесь набирает дикую силу и воет, как голодный волк, 10 месяцев в году. А внизу, в ущелье-трубе, размещены 4 лагпункта подряд, один за другим. Последний, что виднелся впереди, на выходе из узкого ущелья - лагпункт N18, с самой высокой смертностью. Зеки из этого лагеря работают в угольных шахтах N11, N12 и N13. В шахтах тех, без конца, взрывается рудничный газ. Он там суфлярный, то есть, газ выделяется под естественным подземным давлением и течёт по забоям целыми ручьями. Для начальства - это прямо дар природы. Поэтому в 18-й лагпункт посылают обычно не новичков, а политических из других лагерей, где они сделались вожаками сопротивления режиму. Здесь они быстро погибали, и начальство без особых забот списывало их постепенно под рубрикой: "погиб в забое во время несчастного случая".
В этом году по всем лагерям не наскребли нужного количества "бузотёров" - всего 200 человек, а потому и решено было пополнить "убытки" 18-го баржей новичков. Ну, а чтобы не чикаться с их доставкой, посадили в угольные вагонетки ещё в Дудинке, чтобы ехали до своего ада без пересадок и этапирования. Пусть прокатятся разок по северному фуникулёру на виду у всех, пусть посмотрят на красоту, которую больше не увидят. Прибавили только чуток охраны - пришлось заранее высылать. На этом все хлопоты и кончились.
А вот и "бузотёров" ведут внизу пешком от Норильска - к самому входу в "трубу" уже подвели. Пусть, падлы, тоже полюбуются красотой, к аэродинамическому ветерку попривыкают...


Колонна заключённых, сформированная из "бузотёров" разных лагерей, среди которых находились и Анохин с Крамаренцевым, медленно втягивалась в ущелье. Как только зеки вошли в "трубу", сразу завыл ветер, вышибая слезу. Двигались молча - привыкали. Может, утихнет, когда отойдут подальше от "горла"?
Прошли знаменитую ТЭЦ - зеки ещё 30-х её построили! Никелевый завод прошли - тоже свой брат трудился. Ну, а дальше оставалось, сказали, немного уже - 15 километров всего. И опять дадут нары, можно будет распаковать свой "багаж" из заплечного вещмешка. Обидно только, что произошло всё неожиданно - не удалось проститься с членами "Комитета", не уговорились ни о чём. Знали, правда, что в бане 18-го есть свой человек, что "Воззвание" туда уже переправлено, и не одно. Знали, что восстание лагерей намечено на 1952-й год, на 18 августа. Вот и всё утешение. Ничего лишнего с собой не взяли - всё равно будет на вахте "шмон", нести бесполезно. Заботило другое: как сообщить обо всём "Комитету"? Как войти в контакт с каптёром из бани и как проверить: он ли это? А тут ещё Анохин что-то пал духом. Получил, наконец, письмо от одного учителя, с которым вместе работала его жена. Тот осторожно, не называя жену Анохина ни по имени, ни по фамилии, ответил: "Интересующая Вас особа здесь теперь не проживает, выехала. Адреса никому не оставила, ни с кем не переписывается, так что мы ничего не знаем о ней. Прошу Вас больше сюда не писать, так как ничем помочь Вам я не смогу".
Всё было понятно, человек боялся. А вот Анохин затосковал по-чёрному.
Шли под вой ветра, не замечая ни красоты дикого ущелья, ни "воли". Конвоирам тоже было несладко, и заключённые брели, как попало, без "собачьего" словесного сопровождения. Да и какая там красота в буран? Слева хребет, справа хребет - всё в белом. Но вот на белом, слева, завиднелось что-то тёмное. Оказалось, рудники - Никелевый, Медный, и опять Никелевый. Кто-то из середины сказал: "Пятьсот обледенелых ступеней там! Как поднимешься, так и рудник. Сколько костей на них было поломано!.."
- Был там, что ли? - спросил кто-то.
- Рабо-отал. Видишь, во-он лагеря показались? Там их 3. Вот, в третьем отсюда, и отбывал, - ответил заключённый охотно. Анохин, поправляя залепленные летящим снегом очки, спросил общительного зека:
- Сколько же вы там?..
- На Никелевом-то? 6. Да на медном - 3. Каждый камешек знаю. А теперь уголёк будем рубить, там уж недолго промучаемся.
Говорить на ветру и морозе было тяжело, умолкли.
Прошли мимо первого лагеря.
Проволока. Вышки. Собаки.
И второй прошли. Что в нём интересного, лагерь, как лагерь: те же прожекторы, вышки, собаки и тишина.
А третий лагерь разговорчивый зек похвалил:
- Вот он, родимый! Здесь я ещё с зубами ходил. БУР там хороший.
Хребты совсем близко сошлись, и ветер злобствовал здесь ещё сильнее - даже конвой полностью приутих, не собачился. Замолчали опять и зеки - не о чем разговаривать. БУРы, что ли, хвалить? Беречься надо: и небольшой вроде бы мороз, а при этаком ветре враз без носа останешься! Шли медленно, то и дело растирали носы.
Анохин молчал как-то уж очень тяжело, будто жить не хотел. И Крамаренцев, шагавший рядом, стал бормотать:
- Игорь Васильич, ответь, почему на земле подлости больше, а? А я те скажу. Потому, что подлецы приучали к ней человека на Руси с самого детства. Вор - бил пацана. За то, что не хочет красть - принуждал его. Полицейский в селе - бил мужика. За то, что не предаёт своего односельчанина. Жандармы - революционеров. За то, что открывали людям глаза на правду. А вот, если бы все гуманисты начали бить? А? За совершаемую подлость. Думаю, люди потянулись бы к справедливости, а не к подлости. Как считаешь? И подлецов было бы меньше.
Анохин угрюмо ответил:
- Не ёрничай. Без тебя желающих бить хватает.
- А если бы государство, - не унимался Крамаренцев, - всегда стояло на страже против подлости, а? Сам строй, говорю. А там, где бьют и уничтожают за совесть, сажают в лагерь за честность, там - строй не гуманный, я полагаю.
Анохин, наконец, улыбнулся:
- Это - громадное "открытие", Вася! Можно патентовать.
- Слава Богу! Ожил!..
Справа, на верху хребта, показались спускающиеся вниз вагонетки. Ветер донёс оттуда не то крики, не то песни - не разобрать. Но вряд ли это были песни: в неволе, на ветру? Да и не верилось, что в вагонетках - не уголь, люди. Однако на вахте, куда всех привели, выяснилось, там были люди. На площадке для "шмона" они стояли, похожие на чертей из преисподней, так перемазались в этих вагонетках. Наверное, потому и ругались, когда ехали. А может, это конвой на них шумел - "грелся..."
Один из новичков был в особенности похож на чёрта, на самого главного. Стоял огромный, пожилой, толстый. Больше всех он перемазался - белели только зубы, да белки глаз. Однако Крамаренцев не тому удивился, что чёрт, а тому, что пузат был. Знал, не сразу ведь его привезли сюда из дома. Побыл он и в тюрьме, и в пересылке. Как же мог такое пузо там сохранить? Диковина! На блатного - не похож, на вора в законе - тоже.
Не знал Крамаренцев, с кем свела его здесь судьба, а то бы не удивлялся. Рубан, хотя и не сидел до этого в лагерях, а быстро наладил связь с волей - денежки к нему шли и после конфискации имущества. Не умела конфисковывать советская поселковая власть: забирала только то, что хранилось в доме. А о том, что главные свои богатства Рубан хранил не дома, не догадывалась. Зато сам Рубан догадался до всего. Завёл себе за деньги и в первой тюрьме, когда шло следствие, телохранителя из уголовников, купил и другого, когда попал на этап из пересыльной тюрьмы. Тот, правда, был поглупее, хотел отнять сразу всё, но Рубан ему сказал: "А ты дурак, Петя. При мне - денег не много. А вот будешь со мной дружить, у тебя и дальше денежки будут". И тот не обиделся, охранял его до самой Дудинки. И теперь приехал с ним в одной вагонетке.
Не знал Крамаренцев и того, что умерший татарин Бердиев имел к Рубану свой смертельный счёт. Да разве же можно всё знать? Ведь и сам не предполагал, что вскоре его судьба пересечётся с судьбой Рубана. Мудрёная штука жизнь! С кем только она не сведёт. А может, придут ещё и хорошие годы?..

3

В Москве, когда началась уже холодная осень, Александра Георгиевна попалась на первой же попытке установить контакт с шофёром иностранного посольства. Даже не подумала о том, что весь переулок, где стояло здание посольства Франции, с которого решила она начать свои наблюдения, находился под круглосуточным контролем так называемых "топтунов", прохаживающихся в штатском по тротуарам, и под контролем сотрудников МГБ с секретных постов. Её заметили и засекли и те, и другие уже на другой день, как только она появилась на том же наблюдательном посту вновь в своём неприметном, как ей казалось, сереньком пальто.
- Снова та женщина. И на том же месте, - доложил наблюдатель секретного поста своему начальнику по телефону.
- Усильте наблюдение, - последовал ответ.
Александра Георгиевна ещё не собиралась вручать шофёру "Воззвание", а только прихватила конверт на всякий случай. Вдруг машина будет проходить мимо и остановится возле неё? Или ещё что-нибудь - жизнь богата сюрпризами. Словом, чтобы не жалеть потом, что упустила удобный шанс, она положила письмо в сумку. Вообще же намеревалась пока лишь понаблюдать. Часто ли выезжают из посольства машины? Куда направляются из переулка? Чтобы понаблюдать потом за ними и там. Для этого записывала себе номера. С французов же начала только потому, что знала, где находится их посольство. Где находились другие, она ещё не выяснила и собиралась найти хорошего таксиста, чтобы расспросить его, где в Москве останавливаются посольские машины. Либо узнать, на какой улице располагается посольство Колумбии или Аргентины. Всё у неё ещё было лишь в стадии замысла, предварительной проверки. Она даже мать не предупредила ни о чём, на случай провала. Единственное, что успела сделать разумного после своего приезда домой, так это повидаться в Днепропетровске с сыном и всё рассказать ему и о себе, и об отце. О своём задании. Сын сразу предупредил: "Ма, только ничего этого не надо говорить Галке, поняла? У неё родители не очень... И вообще ей это всё ни к чему". Она поняла, что и невестка "не очень". Но жизнь есть жизнь, раз сын любит эту женщину, живёт с нею, растёт уже внучка - ничего не попишешь, надо принимать всё, как есть.
На третий день, когда Александра Георгиевна прохаживалась мимо французского посольства с твёрдым намерением оставить французов в покое и попробовать найти нужного ей таксиста, потому что поняла, что первый способ - совершеннейшая глупость, к ней подошёл сзади какой-то мужчина, твёрдо взял под руку и, продолжая идти с нею, произнёс:
- Держитесь так, будто мы с вами знакомы! Я сотрудник министерства госбезопасности. Сейчас мы с вами пройдём в одно место и выясним, кто вы такая и что вам нужно? Договорились? Документы свои я вам покажу в машине.
У неё всё обмерло, рухнуло, обвалилось. Даже не понимала, как ещё идёт, ноги просто подкашивались. Успела лишь заметить, что напугавший её гэбэшник любезно ей улыбается, что-то говорит. Но уже не слышала, не представляла себе его лица. Понимала только, что он не молод - ровесник или чуть старше. Наконец, до неё дошёл его настойчивый вопрос:
- Как вас звать? Где вы работаете?
И тут на ум ей пришла спасительная мысль. Надо выдать себя за иностранку и выиграть время. Заговорить с ним по-французски... Она это и сделала, хотя еле владела собою и была, вероятно, смертельно бледной.
- В чём дело? Кто вы такой? Я французская подданная! - А сама думала: "Хорошо, что забыла взять с собой паспорт. Хорошо, что не предупредила Веру, приду ли ещё... Но плохо, что маму..."
Над ухом с изумлением раздалось:
- Так вы что, иностранка? - А сам, прибавляя шаг, торопясь свернуть с нею за угол, делал правой рукой какие-то круги над головой, будто чему-то удивлялся. И действительно, продолжал с изумлением: - Как же это вы, живёте в нашей стране и ни слова по-русски? Назовите хотя бы себя, кто вы?..
Она продолжала твердить по-французски, с хорошим парижским прононсом:
- В чём дело? Что вам от меня нужно? Я буду жаловаться.
Но тут их догнала серая "Победа", дверца открылась, и кто-то, сидевший внутри, потянул её за руку, а сопровождавший её человек помог ей с противоположной стороны, и она очутилась в машине, зажатая с двух сторон незнакомыми ей мужчинами. Собственно, это были не просто мужчины, а секретные сотрудники, она уже поняла. Один из них, тот, что её задержал, вырвал у неё из рук сумку и стал проверять, что в ней лежит. Обнаружил толстый конверт, отложил, продолжая шарить, ища, видимо, документы. И хотя их с нею не было - забыла дома, когда выезжала из Серпухова в Москву - она с отчаянной тоской поняла и другое: всё погибло. Погибнет она сама, как только прочтут "Воззвание". Погибнет сын, мать, Серёжа, его друзья. Всех она подвела, всех погубила своей неосторожностью. Пыток она, вероятно, не выдержит, и тогда...
"Остаётся лишь повеситься, пока это не началось, - подумала она. И думала об этом уже упорно, всю дорогу, по которой её куда-то везли. Но не представляла себе, как она это сделает, на чём можно повеситься в камере. Однако уже знала с абсолютной уверенностью, что другого выхода у неё нет, и что она сделает это в первую же ночь, когда останется одна в камере. Не будут же сразу пытать? Значит, нужно подольше изображать из себя француженку. Приведут переводчика? Пусть. Скажет ему, что устала, должна обдумать своё положение, и потому сегодня отказывается давать показания. Откуда у неё "Воззвание"? Тоже завтра... Главное теперь - придумать, на чём можно повеситься? На чулках?.. Порвать одеяло на ремешки? Чем?
Мозг её работал сейчас практически в одном направлении. И удивительно, у неё пропал страх перед "этими". Что они ей сделают?.. Если уже сама себя приговорила...
То, что страх перед всем мелким и суетным при мысли о смерти оставил её, помогло ей обдумать своё положение спокойно, и она держала себя с "этими" уже по-другому - с достоинством, даже, пожалуй, с презрением к ним.
Они, каким-то образом, уловили в ней эту перемену, и тот, который её задержал, проговорил:
- Смотри, как держится! Может, и правда - француженка, а?
- Ну, да, - усмехнулся второй, - а чулки - носит наши.
- А ведь и верно! - удивился первый, бросив взгляд на её ноги. - Выходит, что - птица?..
- Жаль, понизили Лаврентия Павловича! Он бы за эту птицу отблагодарил!..
Больше они не говорили ни о чём - неприятно, когда тебя понимают. Машина въехала в безлюдный бетонированный двор. Они повели её к дверям высокого здания. По часовому, стоявшему у входа в вестибюль, она поняла, это не тюрьма - их учреждение. Провели её в лифт и нажали кнопку 6-го этажа. Потом привели в какой-то кабинет - чувствовалось, большого начальства. Ей захотелось в туалет - остро, неотложно, хотя страха у неё вроде бы и не было. Объяснять им свою просьбу она продолжала по-французски. Они поняли, дружно осклабились.
Повёл её в мужской туалет, предварительно сняв с неё пальто и обыскав, тот, который определил национальность её чулок. Введя в уборную, кивнул ей на вторую дверь, за которой оказались кабины, а сам остался ждать возле писсуаров на стене, охраняя её, видимо, от вторжения мужчин.
Закрывая за собой дверь, она сразу почувствовала ток свежего воздуха из полураскрытого окна на улицу. Её осенила ужасная мысль: то, о чём она думала, сидя в машине, смерть - вот она, ждёт её и дышит холодом. Нужно только взобраться на подоконник и...
Александра Георгиевна пошла к подоконнику, не чувствуя ног, не чувствуя тела, думая лишь об одном: "Господи. Помоги мне, не оставь, дай силы не оробеть..."
Ноги её подкашивались, когда, подобрав подол платья, взбиралась на подоконник. Закрыв глаза и дрожа всем телом от внешнего и внутреннего холода, заледенившего ей душу, чуть пригнувшись, она стала протискиваться в полураскрытое окно, уговаривая себя: "Не надо открывать глаза, не надо открывать, тогда ничего не почувствую, не остановлюсь... И не надо ни о чём думать... Главное - не думать и не открывать глаза..."
Боясь остановиться, испугаться высоты, если откроет глаза, она торопилась, закрывая веки всё мучительнее и плотнее. И наклоняясь вперёд уже над пропастью, в предчувствии ужасной непоправимости, обмерла вся, ощутив вдруг и холодный сквозняк падения, и лёгкость тела, и пустоту под собой. Душа её в последний раз мучительно сжалась, в предсмертном зажмуривании ахнула, тело, наклонённое вперёд, резко перевернулось, и, затаив дыхание, летело головой вниз, чтобы навсегда вырваться из "самого гуманного в мире" общества. А потом притуплённый мозг взорвался ослепительным ядерным светом.
Глава девятая
1

Ко всему был готов Крамаренцев, попав на угольную шахту - к риску погибнуть от взрыва, остаться покалеченным, подорвавшись на "затае". Не мог предположить лишь одного, что влюбится здесь, увидев в аккумуляторной полногрудую девушку с примесью каких-то, должно быть, азиатских кровей. Но звали её по-русски - Таней. Она выдавала им жетоны с номерами и принимала их после смены. "Вольняшка".
Заметила и она его в массе стриженых зеков. Сначала, думал, из-за бороды. А потом понял - нет. Но не лез знакомиться, как другие. Зачем? Лишь переглядывался. Это заметил Анохин, навёл о девчонке справки.
Прибыла сюда из-под Шушенского, где когда-то жил в ссылке Ленин. Отец погиб на войне, мать осталась с двумя младшими дочерьми. А Таня, которой исполнилось 20, завербовалась на север. Деньгу зашибить, матери помочь, самой приодеться. Нет даже туфель - в сапогах ходит, как мужики.
Анохин заметил, лицо у девушки было свежее - кровь с молоком. И губы пунцовые. Многие уж пытались познакомиться с ней тут поближе, да она не подпускала к себе - строгой приехала. Такой, видно, хочет и уехать отсюда - без баловства.
Баловства и не было. На что может рассчитывать заключённый, который видится с девушкой до смены 5-10 минут и столько же после смены? Крамаренцев и не рассчитывал. Перебросится несколькими загадочными взглядами, которые снятся потом, и на этом всё. Начиналась смена, работа. Но работа не казалась уже такой опасной и тяжкой - лицо Тани мерещилось и под землёй. После смены ещё пару горячих, призывных взглядов на девушку, и в лагерь, на ожидание нового дня.
Каждое утро колонну зеков-шахтёров ведут из лагеря пешком - 3 километра по лютому морозу с ветром. А потом снова колючая проволока в 2 ряда, которой обнесена территория шахты. Этот новый колючий прямоугольник расположен у самого подножия высокой, заснеженной горы. Завидев зеков, охранники распахивают шахтные ворота и пропускают прибывших в двухэтажное здание по одному.
В нарядной, где находится Таня со своими жетонами и журналом, бригадиры получают задания от маркшейдера и ведут затем свои бригады через боковую дверь в помещение бани. Там зеки переодеваются в тепле в шахтёрскую спецодежду. Натягивают поверх ватных брюк брезентовые штаны, куртки, запирают на ключ в шкафчиках снятую одежду и переходят из бани в аккумуляторную - мыться будут потом, после смены. Тут им вручают шахтёрские каски с лампочками, двухкилограммовые аккумуляторы, похожие на полевую офицерскую сумку, которую каждый пристёгивает у себя на правом боку к ремню, дают карбидные фонари, а затем мастер проверяет каждого лично: работает ли от аккумулятора лампочка на каске, исправен ли карбидный фонарь в руке?
В бригаду входят 3 бурильщика, 4 подрывника, 4 крепильщика и по 2 навалоотбойщика на каждый забой. Забоев у бригады - 3. Всего, значит, в бригаде вместе с бригадиром 18 человек. Бригадир - человек на работе полусвободный, конкретной работы у него нет. Может помочь в любом забое. А может уйти с претензиями бригады к маркшейдеру. Бывает, что брёвен для крепления породы не подвезли, транспортёр остановился, плохие детонаторы, да мало ли что. Начальству он нужен, чтобы знать, с кого спрашивать норму. Бригаде - для удовлетворения претензий. А сам он мыслил себя и выбивалой, и контролёром, и помощником отстающему забою, если у них там что-нибудь заклинивало или не шло. За всё это ему начальство приплачивало, так что был у него и небольшой личный интерес, чтобы выполнять план.
Порядок был в каждой бригаде такой. Пока в первом забое бурильщики бурят шпуры для зарядов. В третьем забое навалоотбойщики включают маленький ленточный транспортёр и начинают кидать на него лопатами уголь, который подорвали для них взрывники предыдущей смены. Без этого "задела" их смену из шахты не выпустят. А вот свои взрывники в начале смены, получается, отдыхают - ждут, пока бурильщики подготовят в первом забое шпуры. Потом бурильщики перейдут во второй забой и начнут бурить шпуры там. А подрывники войдут в первый - кончился их отдых! Начнут забивать в шпуры аммонит, подсоединят провода для взрыва, детонаторы, смонтируют взрывную цепь и подсоединят её к взрывной машинке. Как только всё это будет готово, дадут по всему штреку сигнал - длинно и тревожно завоет сирена. Все зеки уйдут из своих забоев в один дальний забой и будут там ждать. А старший взрывник, укрывшийся в штреке за выступами породы, нажмёт на рукоять "адской" взрывной машинки. В первом забое раздастся взрыв, через минуту после которого сирена даст "отбой" - коротко провоет и захлебнётся. Шахтёры могут возвращаться на свои места. В первом забое, где был сотворён взрыв, включат переносной вентилятор, чтобы разогнал удушливый дым. Взрывники проверят, во всех ли шпурах сработали детонаторы. После этого разрешат войти в забой двум навалоотбойщикам и двум крепильщикам. Они там наладят маленький транспортёр. Подсоединят его к электрокабелю, и можно работать дальше: кидать уголёк, ставить столбы крепления породы, чтобы не обрушилась кровля. В общем, работа в каждой бригаде похожая, тяжёлая и удушливая. К тому же всегда тесно и опасно. Людей не покидает ощущение западни, которая в любую минуту может взорваться. А не дашь нормы, не дадут тебе хлеба сполна. Так что конституционный стимул, "кто не работает, тот не ест", действовал здесь безотказно. Другое дело, что плохо, не по Конституции, работала вентиляция, не велось технической борьбы с взрывоопасным газом, вечно ты полусогнутый из-за низкого потолка и похож на барахтающуюся в полутьме крысу с огоньком на голове, но на то ты и зек, а не полноправный гражданин. Зато кормят тебя в этом "шахтёрском" лагере не так, как в других - сытнее. Работай, вгрызайся в породу и уголь, как зверь, если хочешь наесться и прийти в шахту на следующую смену не на дрожащих ногах.
Из аккумуляторной бригадиры уводят свои бригады через шахтный двор к подножию горы. Там, впереди, уже чернеет преддверием ада вход в штольню. Штольня - это огромный железнодорожный тоннель, ведущий прямо в чрево горы, но без выхода. Часовым с вышек на шахтном дворе хорошо видно, как исчезают в черноте штольни светлячки-зеки. Будто грешники, отправленные в ад с зажжёнными свечками в руках.
Штольня широка и тянется почти на километр. Кое-где она освещена тусклыми лампочками по сводчатому потолку, нависшему над головами. Внизу проложена по твёрдому горному полу узкоколейка для поездов с вагонетками. Идти зекам в свой ад приходится справа и слева от рельсов узкоколейки, минуя входы в штреки, которые устроены перпендикулярно к штольне и уходят вглубь стен этого адского "метро" на 200-300 шагов; где как. Из этих штреков ползут ленты транспортёров, гружённые углем. Уголь ссыпается в откатные вагонетки. Наполнится вагонетка, дежурный электрик, который стоит тут же, на выходе из штрека, словно подручный Вельзевула, выключает транспортёр и ждёт, когда 2 лёгкие тени грешников откатят наполненную вагонетку по рельсам. Рельсы эти уходят от каждого штрека по плавной кривой к основной колее "метро", по которой ходят вагонеточные поезда. Там есть переводная стрелка, и ещё одна колея, на которой ожидают пустые вагонетки. В дальний конец этого пути загоняется наполненная углем вагонетка, а с ближнего конца забирается очередная порожняя и подгоняется под конвейерную ленту транспортёра. Когда на запасном пути вместо порожних вагонеток сформируется поезд наполненных углем, тогда дежурный переводит на основном пути ещё одну стрелку, и машинист подгонит маленький подземный электровоз. Он и потащит за собой весь этот, подготовленный к отправке, состав на основную дорогу через поворотный круг-стрелку. По одной вагонетке весь поезд будет подан на основную дорогу и сформирован там заново. Движение по дороге в этот час, обусловленный расписанием, прекращается. Когда против каждого штрека на основной дороге будут сформированы все поезда, их одновременно пустят к выходу из штольни. Но выход этот не там, где впускают и выпускают после смены зеков. Не доходя до выхода из "метро" 50-ти метров, поезда сворачивают влево, в другой тоннель, совершенно узкий и невысокий, и едут по нему к приёмному бункеру на выходе из горы. Там уголь из вагонеток ссыпается в приёмный бункер, а порожние вагонетки откатываются на запасные пути. Когда будут опорожнены все пришедшие с углем поезда, пустые вагонетки с запасных путей снова погонят под землю, назад. И расформируют их потом по всем штрекам с их запасными путями. Цикл повторится. А снаружи, где уголь был принят в огромный бункер, тоже формируются вагонеточные поезда с углем, который повезут от шахты на станцию города по высокому хребту Путораны. Там своя, наружная дорога, свои электровозы и вагонетки.
А в штольне, если пойти пешком по узкому и невысокому тоннелю вслед за поездом из вагонеток, гружённых углем, то перед приёмным бункером встретится ещё одно узкое ответвление, вправо. Оно ведёт к огромному калориферу, нагнетающему в шахту чистый и тёплый воздух. Перед калорифером, установленным на выходе во двор шахты, устроена тяжёлая металлическая решётка, чтобы заключённые не смогли выйти из шахты во двор. За решёткой, на той стороне, как и возле приёмного угольного бункера, стоят охранники с автоматами - не сунешься. Но зеки и не пытаются высовываться - зачем? Со двора всё равно никуда не уйдёшь, а там, где бункер, вообще пристрелят сразу - такая инструкция. К решётке, правда, ходили иногда - погреться. Там, как в бане, тепло от подогретого воздуха, идущего от калорифера.
Всем бригадам маркшейдеры показывали вычерченный на бумаге план шахты, чтобы понимали, как надо вести разработку пластов залегания угля. По этому плану выходило, что штольня шла под горой в направлении с запада на восток. От штольни, как от коридора в средней школе, слева и справа, словно открытые двери в классы, были прорублены входы в штреки. Эти штреки уходили вглубь угольного пласта узкими коридорами на 200-300 метров. Но никаких лампочек на потолках уже не было - темнота. На высоте одного метра от пола тянется вдоль каждого штрека лента конвейера. По ней уголь подаётся к самому выходу из штрека в штольню, где ссыпается в подаваемые вагонетки. Теперь вопрос, как надо выбирать уголь из штреков? Надо врубаться в угольный пласт только с правой стороны штрека - норами-забоями. И вести проходку на запад, в сторону входа в "метро". Тёмные эти ниши в угольной стене - или забои - нужно рубить друг от друга через каждые 10 метров.
Всё дело заключалось, оказывается, в том, что уголь залегал в этой горе хребта Путораны с запада на восток. И каждый забой. Получалось по чертежу, должен был углубляться до тех пор на запад, пока шахтёры не прорубятся в соседний штрек, на один порядковый номер меньше ихнего. Там они увидят чужую ленту конвейера, двигающуюся поперёк их пути к штольне. Значит, всё, в своём забое уголь выбран. Надо возвращаться в свой штрек, пройти вдоль ленты своего конвейера до последнего забоя, отсчитать от него 10 метров и рубить новый забой в сторону запада. Пока опять не прогрызёшься в соседний штрек. А в твой штрек прорубаются люди из другой бригады, которая пробила себе штрек на порядковый номер больше твоего. Штреки рубят вглубь, то есть, удлиняют, до тех пор, пока не кончится ширина пласта залегания угля - где 200 метров, а где и больше. Количество забоев и есть ширина пласта. На левой стороне штольни - всё точно так же. Только штреки уходят вглубь на север, а не на юг, как здесь. А забои пробивают из всех штреков опять же на запад, как бы назад, возвращаясь к входу в штольню.
О ширине угольного пласта в каждом штреке знает лишь маркшейдер. Он и приказывает, когда нужно остановиться, не удлинять больше штрек. Зато по длине пласта залегания проходка ведётся по всей шахте. Как пробьют шахтёры в дальнем конце штольни - и справа, и слева - по последнему штреку, как выберут там из последних забоев уголь, так весь первый этаж "метро" будет закончен. Останется слева и справа от основной железной дороги одна пустота, укреплённая между потолком и полом столбиками креплений в бывших забоях. Высота брёвен - это толщина бывшего угольного пласта, в котором рубили в своё время штреки и забои. В отработанных пустотах можно пройти, пригнув голову, от самого дальнего штрека в бывший первый. То есть, вернуться назад уже не по штольне, а по бывшим забоям. "Классы" бывшей "школы" после выборки угля как бы соединились. Внутренних стен уже нет, остались только по краям. Ширина левой и правой "школы", плюс штольни - ширина всего бывшего угольного пласта.
Но всё это - лишь первый этаж шахты. Точно такой же есть и над ним. Туда, на вторую галерею шахты или второй этаж, ведут вверх в нужных местах проходы из первого этажа. Через одни из них поднимаются по вырубленным ступенькам люди, через другие, так называемые "гезенки", ссыпается в вагонетки уголь, добытый наверху.
Над второй галереей, говорил маркшейдер, есть и третья, ещё выше. Но она, говорил он, не в точности напоминает первый этаж и второй. "Архитектуру" этажей диктует всегда уголь: какой он ширины, толщины, в каком направлении залегает. Чтобы всё это заранее определить и рассчитать, как начинать штольню, куда её вести, надо специально учиться горному делу, инженером быть. Вот маркшейдер учился, он и знает всё - где рубить, когда останавливаться.
Со второго этажа на третий - свои переходы и гезенки. Чертить их маркшейдер не стал: это секрет. А секреты положено знать только горному начальству, да шибко гордому - из МГБ. Они и хранят эти "подземные" планы у себя в сейфах. В шахте много чего секретного, поэтому бригадирам доводятся только общие сведения. Маркшейдер не захотел ответить даже на безобидный вопрос: "А сколько всего может быть галерей на этой шахте?" Ответил: "Сколько пластов угля, столько будет и галерей. Думаю, что хватит до самого коммунизма. А уж на ваши-то сроки - можете не сомневаться: гора высокая".
И Крамаренцев, узнав об этом, проговорил Анохину во время отдыха, когда были одни.
- До коммунизма, Игорь Васильич, значит, ещё далеко.
- Высоко, - поправил Анохин, невесело усмехнувшись.
- Какая разница. Важно, что так думает само начальство: что нашей жизни не хватит. А вот по радио - у нас уже видят его зарю!
- Залезь на горку, увидишь и ты.
- Так ведь не пускают. Там вождь сидит. А мы с тобой - здесь. Работаем на коммунизм под землёй, - зло сострил Василий.
- Пэр аспера ад астра, - буркнул Анохин.
- Чего-чего? - не понял Крамаренцев. - Какой ад?
- Латинская поговорка: "Через тернии к звёздам". Ещё 3000 лет назад сказано.
- К чему это ты?
- К тому, что, без мучений, вверх не подняться.
- Узнает о наших разговорах через своих лагерных сук "Кум", он нам этих "ад" и терниев ещё подбросит. Чтобы не светила уже никакая звезда.
- Ничего, была бы звезда, а представить её можно и под землёй. А вот он там, у себя - видно, только под землю смотрит. Думает, как ад сотворить. Выходит, его ум - человеческих высот не достигает. Слабое, правда, утешение, но - всё же...


Работа досталась Анохину и Крамаренцеву опасная, зато не очень тяжёлая - напарниками подрывников. Старшие подрывники получали на складе электродетонаторы, провода, взрывчатку. А напарники делали только зарядку шпуров. Потом их опытные товарищи по несчастью монтировали взрывную цепь, а они лишь таскали за ними "адскую" машинку, да включали сирену тревоги. Но всё равно работа в шахте не мёд. В забоях, да и в штреке, всегда духота, гремят взрывы, летит угольная пыль, негде повернуться. Кругом одни столбы креплений и транспортёры. Шум электромоторов и перфораторов. Действительно, преисподняя. А над головой, как предупредительное дыхание смерти, потрескивание породы, хватающее за душу до замирания в сердце. Откуда знать, куда направлено движение породы в этой чёрной толще, где от огромного давления идёт разложение сил по самым немыслимым векторам. Им тут рассказывали, сколько уже раз было - словно спички, начинают вдруг ломаться и лететь в разные стороны старые крепления. Сверху всё рушится, забой заволакивается пылью. Только выскочишь, мол, из этой чёрной мышеловки, а её уж завалило. Так ведь в другой-то раз можно и не успеть!
Тоскливо человеку в забое ещё и оттого, что темно. Что, где-то под ногами, скапливается тяжёлая углекислота. Опустишь фонарь на пол, а он там гаснет. Поэтому посидеть, если устал, нельзя - завянет и в тебе жизнь, как огонь в фонаре. Мимо пройдут люди и не заметят: носят свои фонари на уровне живота. А выше поднимешь - другая опасность: пламя карбидки так и вытягивается, словно собачий язык. На метан идёт, который копится всегда под потолком - лёгкий он, паразит. Если его накопится много - не страшно. Загорится он перед тобой тихим божественным сиянием, как в лампадке перед святой иконой, выгорит голубоватое облачко, если будешь держать фонарь над собой, и всё. А вот, если газа этого будет ровно 4% - хуже нет! Зазеваешься с лампой, и сразу взрыв. Тут уж перед иконой останется только твоя заплаканная мать. 4% - это самая взрывоопасная смесь. А вентиляция в шахте - одно название. Инженеры говорят, давно требовали поставить ещё 5 вентиляторов. Но... кому это, мол, нужно? Зекам? Хрен с ними, новых пришлют. И тратить народные средства на это не стали. Народные средства приятнее и лучше пропить. Потом списать их на вентиляцию. С народными средствами в России всегда так поступали. Даже на воле.
Не лучше, говорили, обстояло и на других шахтах. Наслушались они, как работается зекам везде. Один бывалый, из "шпионов", рассказывал, как работал он на медном руднике. Там вход в рудник - не штольней, как здесь, а глубоким холодным колодцем. Спускают заключённых в бочках-бадьях на тросах - по 5 человек в бадье. Идёт она вниз, раскачивается. А по стенам колодца вода течёт. Сырость там, как от дождя, и холод собачий. Пока опускают, у человека зубы начинают щёлкать и всё нутро дрожит. А вода ещё и в самих забоях стоит - откачивающих насосов нет: всё по той же причине: на кой народные средства портить? Так что во время работы в том руднике сжатый воздух из молотков поднимал тучи мелкой водяной пыли. А сами зеки в своих резиновых спецовках делались похожими не то на водолазов, не то на Водяных на болоте с мутными огнями на голове. Да и работа опасная, не лучше, чем здесь. Детонаторы тоже были старые, часто не срабатывали. Приходилось после взрыва искать бугры с "затаями", то есть, где не сработавший детонатор затаился. А просчитаешься, не досмотришь, несдобровать потом бурильщикам. Заденет кто "затай" буром перфоратора, и человек уже без глаза или без ноги. Так что обнаружение "затаев" и там было на совести взрывников. Чуть что, начинаются тогда, как и здесь, обиды и счёты. Особенно было жаль, говорил, одного красивого парня - ему начисто яйца оторвало, вместе с членом. А до конца срока оставалось 3 года, он по уголовной статье осуждён был. Взял и повесился в лазарете, когда на поправку пошёл.
В общем, везде хорошо, если послушать. Боялись обвалов, заядлых курильщиков. И хотя мастера проверяют каждого лично перед выходом из аккумуляторной, всё равно некоторые из заядлых как-то всё же умудряются протащить с собой на шахту и махру, и спички. Хранят их потом где-то в отработанных забоях, как Анохин и Крамаренцев свои книги. Книги покупает им и привозит из города Таня. Целую библиотеку устроили себе под землёй. Читали при свете шахтёрских лампочек во время отдыха. Перерывы у взрывников бывают большие. Пока шахтёры не кончат свою проходку, огневикам в забоях делать нечего. Уходили читать.
В этот раз, когда они сидели в нарядной на ящиках и ждали появления шахтного мастера, вольнонаёмного, дверь раскрылась, и они увидели вместе с мастером и звёзды на небе, и северное сияние. А за окном мотался свет от лампочки на высоком столбе. Лампочка с абажуром была спущена вниз на длинном шнуре, вот и раскачивалась. Ветрено на дворе, и холодно. Анохину вспомнился сразу дом...
И заныла, заболела от обиды душа. Все заключённые получают письма по тайной почте - вон и Крамаренцев регулярно переписывается уже и с матерью, и даже с братом - лишь одному ему и здесь не везёт. Написал бывшему соседу целых 3 письма - просил ответить, где Люда, почему не пишет ему? Может, арестована тоже? Тогда, у кого находится Димка, сын? Однако сосед ответил только на третье письмо, да и то, видно, чтобы избавить себя от дальнейшего риска. Сообщил, что Людмила с ребёнком куда-то выехала, куда, он не знает и просит не писать ему больше, так как он такой переписки опасается. Опять ничего нового. Ну, что же, его можно понять. Но почему никому не оставила своего адреса жена, этого он понять не мог. Писать больше было некому, спрашивать - тоже. В сердце осталась лишь ноющая боль, которая всегда была с ним и разыгрывалась, как только вспоминался дом или что-нибудь напоминающее о нём. Вот такой же столб с лампочкой на проволоке, и тоже под жестяным абажуром, был напротив райкомовского дома, в котором он жил со своей семьёй и сослуживцем Аксёновым, побоявшимся ему писать.
В баню вошли зеки-шахтёры, отработавшие тяжёлую смену и уцелевшие в ней. Шумно раздевались за перегородкой, матерно перешучивались. Плескалась из душей вода. И Анохин с непонятной озлобленностью подумал, всё равно этим похабникам не отмыться - уголь, словно душевная грязь, въелся уже в их лица, ресницы и кожу навечно. Они там, будто подслушали его, и плескаться перестали - быстрее в робу, и в лагерь. На кормёжку. Так вот жизнь и идёт - как у кротов: всё время в темноте. Выйдешь из штольни - темно. И внизу, куда их сейчас поведут, тоже темно. Только вот кротам не дают сроков. И не подрываются они на "затаях". Выходит, кротам всё-таки легче.
Но для Крамаренцева жизнь с появлением Тани посветлела. Сегодня он поговорил с ней дольше обычного - была задержка из-за аккумуляторов. И она заговорила с ним не о книгах.
- А я слыхала о вас давно. Причём, в городе.
- Да ну! - удивился он. - Кто же меня там знает?
- В лицо - не знают. Просто слава идёт: "Борода", "Борода"! Много чего рассказывали. Вот я и узнала вас, когда вы тут появились. - Глаза Тани смотрели с горячим восхищением, какой-то недосказанностью. Он спросил:
- А что говорят-то?
- Да разное, - уклонилась девчонка. И прибавила: - Вы думаете, чего я стала смотреть на вас? Просто так, что ли?
- Так я - тоже смотрю, - пошутил он.
- Вы - не так. - Раскраснелась и убежала. А Василий сидел счастливый, и не понял слов Анохина. Когда тот тоскливо проговорил:
- Слепые ведут слепых!
- О чём ты? - спросил Крамаренцев товарища.
- Да так, ни о чём. Библия. О кротах думал.
- Каких кротах?
- Шахтёрах.
- А при чём тут Библия?
- Да ну тебя, говорю же - ерунда! О вождях подумал.
- Ну, ты даёшь!..
Крамаренцев замолчал.
- Чего молчишь? - обиженно спросил Анохин.
- Дорого нам досталась эта сталинская "демократия".
- Дорого. Но теперь, я думаю, всё это должно закончиться. Весь этот мрак, через который мы прошли.
- Ещё не прошли, - не согласился Крамаренцев. - Да и не знаю: дойду ли? У меня, кажется, язва желудка намечается. Опять ничего есть не могу, и рвоты.
- Да, это язва. Только не желудка, а 12-пёрстки, я знаю. У отца было такое в гражданскую. Ты сходи к фельдшеру, вдруг положит?..
- Рубана теперь нет, нечем платить. Так что в гроб, наверное, скоро положат, вот это уж точно!
- Здесь в гробы не кладут... - тихо, словно себе, проговорил Анохин. - Да ещё проткнут острогой перед отправкой к Богу. Особенно, если восстание потерпит поражение.
- Отпущение грехов по-марксистски, - мрачно заключил Крамаренцев.
Судьба, однако, словно заступилась за обоих. Язвенная болезнь всё-таки уложила Крамаренцева в санитарный барак. Оказалось, что лёг он в самый неподходящий момент, когда нужно было поднимать людей на восстание. "Комитет" своевременно известил его с Анохиным о дне начала "отпуска". Но перед тем августовским днём оба они вышли из игры самым неожиданным образом. Новый Кум посадил Анохина в карцер за "нарушение ночного режима". Так было официально объявлено. На самом же деле Анохин назвал майора Градова Гадовым, а кто-то из уголовных "сук" донёс на него. Ну, а у Крамаренцева после утренней встречи с Таней случился приступ, который уложил его почти замертво. Началась рвота с кровью, мучительные судороги. Хорошо ещё, что фельдшер был с большим опытом в этом деле. Промыл Василию желудок, дал какого-то лекарства, сделал укол и тем спас. Но всё это было за 3 дня до начала восстания, заменить их никто не решился, хотя и расписано было всё по минутам: кому перерезать телефонные провода, кому разоружать охрану на вахтах, кому заменять руководителей в случае их гибели.
Лёжа в санитарном бараке, Крамаренцев знал, лагерь на восстание не поднялся - тихо было весь день. Глубоко переживая, Василий не мог понять, почему не подняли восстание Бирюков и Остапенко? Вроде бы люди мужественные, бывшие кадровые военные, на опыт которых была вся надежда. А в душе подозревал: видно, оба не решились в нужный момент из-за того, что просто струсили. Это почувствовали остальные, и "опыт" военных не пригодился - испарилась решительность.
"А если бы я?" - задал себе вопрос. Нет, не струсил бы. Наоборот, действовал бы, не таясь. Выскочил бы на середину и первым устремился разоружать охрану, не давая опомниться, заражая своим примером. Знал, дело не только в опыте, а, скорее, в характере. И будь он здоров и на месте, характера у него хватило бы. Тогда пошли бы за ним и Бирюков, и Остапенко, и все остальные. Люди всегда чувствовали в нём вожака. А в этих двух - нет. Эх, что же теперь подумают о нас в Комитете!.. Герои, мол, только на словах, а как дошло до пороха, наложили сразу в штаны.
Переживал Василий и другое - личное. До сих пор стояло перед глазами разгорячённое лицо Тани. Вишнёвые губы, произносившие обжигающие душу слова: "Василий Емельянович, а мне сделал предложение один здешний военный".
Поражённый её признанием, стоял и молчал. Через раскрытое летом, зарешёченное окно виднелся на шахтном дворе бледный полевой цветок на высоком зелёном стебле. Качался там под ветерком, качался. А он смотрел на него и ничего не понимал.
"Вы ничего... не хотите сказать мне?.." - донёсся голос Тани.
Вот когда всё понял. Нет, знал, что любит и она. А что мог сказать в ответ на её полупризнание? Испытывал лишь тоскливую боль и растерянность. Потому, видно, и давился застревающими в горле словами: "Танечка! Я же... не на свободе..."
Мимо проходили, одетые в шахтёрские робы, заключённые. Разговаривать было неудобно. Однако Таня настойчиво продолжала, и разговор тот опять зазвучал в его ушах:
- Ну, и что? Не всегда же так будет.
- А ты что, согласна ждать? - Он удивился и посмотрел ей в глаза.
- Да, - твёрдо произнесла она. - Если любите, буду ждать.
Так и обдало жарким счастьем. Глядя на спелую ягодность её губ, спросил:
- А ты знаешь, сколько ещё ждать?..
В её голосе почувствовалась растерянность:
- Нет...
- Ещё 20 лет! Я ведь не по уголовке... политический.
- Ой! - вырвалось у неё. Лицо её мертвенно побледнело, а из глаз, только что блестевших от любви, покатились слёзы. Не в силах остановиться, некрасиво морщась, она сказала: - За что же так, Вася?!.
Его затрясло. И от физической слабости в последние дни, и ещё от чего-то, что выкручивало душу. Надо было что-то сказать, а он по-прежнему видел, как качался за решёткой бледный цветок на ветру и нелепо думал: "Надо же! Где?.. И не затоптал никто! Тысячи сапог рядом прошли..."
И тут понял, охваченный смертельной тоской, сказать ему нечего. Через 3 дня восстание. Возможно, после этого его не будет на свете. Но всё же заторопился, желая утешить её, и нёс что-то не то, сумбурное:
- Долго рассказывать, Танечка, да и всего не объяснишь. Я - ни в чём не виноват, но меня - не выпустят. И вообще я, может, не останусь в живых...
Она не понимала:
- Но была же вот недавно... амнистия? Может, будет ещё? Теперь - другое время... Самого Берию расстреляли...
- Ты - подожди с неделю. Ладно, а? Не выходи пока за этого... Кто он там у тебя?
- Капитан. Из эмвэдэ...
- Скажи ему, что тебе надо подумать.
- Ты сам... не подумай чего... Я ведь его - не люблю. Сказала тебе просто... Ну, потому, что... - Она умолкла, не в силах произнести заветные слова при посторонних, не желая "навязываться".
- Я всё понимаю, Таня, - сказал ей торопливо. И улучив момент, когда никто не мешал, тихо добавил, глядя в глаза: - Я люблю тебя! Но не знаю, что сказать тебе сейчас...
Она просияла:
- А ничего и не надо больше. Уже сказал!..
- Да нет, - опять заторопился он, - через неделю - ты сама всё узнаешь...
Она не понимала снова:
- Что я узнаю?
- Может, и не надо будет уже ничего. Сейчас я не могу тебе сказать... Не имею права...
И тут их повели в шахту. Успел сказать ей только банальность:
- Поговорим в другой раз, видишь, некогда...
А ведь мог отпроситься минут на 5. Догнал бы бригаду потом. Бригадир всё видел... Нет, не додумался. Как-то подрастерялся, что ли. Да и не знал, что ей сказать ещё. Если восстание удастся, выйдем, мол, на время на волю. А что дальше? Не знал и сам. Значит, не мог ничего и обещать. Если же будет ранен, а восстание провалится, срока ему только больше добавят. А если убьют, тут и говорить не о чем.
Всю смену потом обдумывал, что скажет Тане, когда поведут из шахты назад. Хотелось хоть чем-нибудь обнадёжить девчонку. Ещё раз сказать, что любит её, только другими, более значительными словами. Заглянуть ей в глаза. Обнять, если удастся, а, может, и поцеловать, если будет удобный момент. Хотелось и от неё услышать какие-то особенные слова. Много чего намечтал...
А когда привели их опять в табельную и надо было сдавать номерок, Тани на месте не оказалось - номера принимала какая-то девчонка. Такого ещё не было. Предчувствуя недоброе, спросил новенькую напрямую, без околичностей:
- Девушка, а где Таня? Что-нибудь случилось?..
- Мать к ней в гости приехала. Вызвали в контору.
От радости, что ничего не случилось, забыл даже, что хотел намекнуть Тане, что может погибнуть. Вот, мол, в чём ещё дело - могут произойти непредвиденные события. Но вспомнил об этом только под душем и тут же успокоил себя: "Ничего, скажу завтра, когда приведут на шахту".
А после ужина у него началась сильная кровавая рвота и судороги. Понервничал, наверное, вот оно и дало... И Анохина уже увели в карцер - совсем остался без помощи. Правда, в санитарный барак его отнесли Бирюков и Остапенко. Упросили фельдшера принять срочные меры. Но в таком состоянии, да ещё при посторонних он не мог уже объяснить им толком, что надо делать утром через 3 дня, с чего начинать восстание. Считал, знают, говорилось об этом не раз. Шепнул только, чтобы действовали по плану, брали всё на себя, и снова скорчился от боли над тазом. Потом началось промывание, уколы...
И вот - тихо всё в лагере. Никакого восстания.
Понимал, своим разговором, от которого он понервничал, Таня, возможно, спасла его от смерти, уложив в санитарный барак. Но легче от этого не было, душу грызла тихая, неясная тоска. Не покидало ощущение вины перед Комитетом. Томила неизвестность - как там у них, что?..
На 6-е сутки заявился проведать Анохин - бледный, полуживой. Но и с ним не удалось поговорить - мешали другие доходяги, лежавшие на больничных койках. Разговор шёл только намёками.
- Ну, как? - спросил друга. - Произошло?
- Говорят, только в 4-х местах. Остальные - как и мы.
- А что же ко мне не зашёл Бирюков?
- А ты что, не догадываешься? Стыдно, поди.
- Не решились?
- Наверное.
- Почему?
- Ещё не выяснил.
- А у тех - получилось?
- Получилось. Но кончилось, вроде бы, плохо. Никто толком не знает ничего. Попробую связаться сам. Может, выясню что? Вот отдышусь только...
- А ты у Тани спроси, - посоветовал негромко. - Может, она что знает? Должны же ходить какие-то слухи...
- Ладно, спрошу.
Всё это тихим полушёпотом, в те небольшие промежутки, когда не прислушивались к ним остальные больные. Разве это разговор?
На другой день Анохин снова пришёл навестить. Из его полунамёков Василий понял, восстание произошло, но было жестоко подавлено. В город прилетели какие-то члены правительства из Москвы. В лагерях много убитых. Особенно отличился наш бывший лагерный пункт. Там, сказала Таня, заключённые захватили в свои руки всю охрану. Но были вызваны военные вертолёты с пулемётчиками, и восставших расстреливали целый день прямо с воздуха. Погибли все главари.
- Дай покурить! - простонал Крамаренцев, понявший, как и Анохин, что погибли Воротынцев, "Комдив", писатель.
- Тебе же нельзя, Вася!..
Крамаренцев отвернулся к стене и постанывал. "Называется, "обратили внимание": прилетели... А дальше что? Похороны? Даже в газетах не сообщат, что произошло. А мы - хотели свободы, амнистии..."
Анохин спросил:
- Как ты себя хоть чувствуешь?
- Хреново. Наверное, загнусь здесь.
- А вот это ты, Вася, брось! Там тебя, - он кивнул куда-то, в сторону шахты, должно быть, - Таня ждёт. Передавала привет!
- Спасибо. Только при моей болячке, да ещё от таких государственных харчей - одна дорога: к Шмидтихе...
- Может, изменится теперь дело хоть с харчами, а? На кой же хрен они тогда прилетели? Нет, какие-то перемены должны быть: ведь об этом скоро узнает весь мир...
- Дай-то Бог. Только у нас, на Украине, есть поговорка: пока солнце взойдёт, роса очи выест.
Помолчали. Крамаренцев опять посоветовал:
- Попроси её: пусть узнает подробнее, кто там, в нашем бывшем...
- Ладно, попрошу. Выздоравливай...
- Передай от меня привет тоже. И узнай, как она, замуж не собирается? - Когда Анохин был уже возле двери, Крамаренцев передумал: - Не надо про замужество! Не спрашивай.
- Почему?
- Да так... Пусть выходит, что же ей теперь?..
Анохин всё понял и, ничего не сказав, тихо вышел.

2

Зимой "Кум" 18-го лагеря майор Кирилюк получил записку, которую принёс ему охранник Ахметджанов, связанный с осведомителями в среде заключённых. В записке было всего 3 слова: "Коршун должен лететь".
- Кто тебе дал? - спросил Кирилюк солдата.
- Старик дала. В конторе. Она там работает.
- Не она, а он, - поправил Кирилюк. - Кто-нибудь ещё видел?
- Нет, начальник. Мой знаит, как надо такой брать. Старик - тоже знаит, когда давать. Опытная старик. Никто не смотрел.
- Ладно, ступай, - отпустил Кирилюк охранника. Снял трубку и позвонил в контору, чтобы привели к нему на допрос заключённого N315267. Добавил: - В бухгалтерии у вас сидит.
"Коршун" сидел в лагере с 1950 года. Как-то удивительно быстро сумел он наладить контакты с начальником отдела продовольствия, и был пристроен в лагерную бухгалтерию. После этого сумел встретиться и с ним, Кирилюком. Дал понять, что много чего умеет в жизни и может пригодиться. Взял да и сделал его осведомителем. Договорились, будет подписывать свои записки псевдонимом. "Коршун должен лететь" - значит, нужна немедленная встреча. Есть важное сообщение. Если в записке "Коршун хочет лететь" - сообщение будет обычное, и с вызовом можно не торопиться даже несколько дней, дело терпит.
На вид "Коршун" был неудобен для секретного сотрудника - уж слишком приметен. Во-первых, на голове странно росли волосы. С левой стороны - хоть и стрижен - торчали совершенно седые пеньки, белые. А с правой - тёмные. Зеки окрестили его за это "Меченым". А во-вторых, бросались в глаза и его тёмные брови, изогнутые, как 2 крыла коршуна - брови вразлёт. Глаза под этими бровями тоже были под стать ястребу - зоркие. Всё замечали, не пропускали никакой мелочи. И хотя не рекомендовалось брать в сексоты таких заметных людей, он всё-таки взял его - за ум, зоркость и выдержку. Ну, а прозвал, естественно, "Коршуном".
Через месяц после вербовки Кирилюк получил от нового осведомителя дорогой подарок - золотую брошь с редким камешком: "Это вам подарочек для жены". И откуда узнал, стервятник, что у жены в тот день были именины. Ну, да если б и не было этой даты, старик всё равно придумал бы повод. Чувствовалось. Торопился заручиться поддержкой.
"Коршун" отрастил себе на бухгалтерской работе профессорскую бородку, был интеллигентен на вид и благообразен. И уж если просился на доклад, то сообщал всегда что-нибудь важное. Майор это знал и потому откладывать встречу не стал, хотя было уже поздно и надо было ехать домой. "Коршун" сообщал ему только о политических, уголовщину не закладывал, стало быть, и в этот раз просился с чем-то серьёзным.
Минут через 20 конвойный Мурзалиев ввёл старика в кабинет. Это был Семён Илларионович Остроухов. Изменился бывший бух, постарел. Но был по-прежнему сторожким и бодрым, как старый и опытный волк.
Кирилюк кивнул конвойному, и тот вышел за дверь.
- Слушаю тебя, "Коршун", садись, - сказал майор буху.
- Постою, дело недлинное, - отказался старик. - В лагере поговаривают о каком-то восстании.
- Кто? - воззрился майор заинтересованно.
- Закопёрщиков пока не знаю, сроков - тоже. Но что об этом говорят, это точно.
- От кого узнал?
- От одного Зе-Ка. На меня работает. Прибыл сюда прошлой осенью. Фамилия - Рубан.
- Надёжный?
- Можете не сомневаться, с неопытными дела не веду. - Остроухов зачем-то вспомнил высоченного могучего старика, с которым хотел сойтись для дружбы - уж больно понравился интеллигентностью и спокойствием. К тому же - "старожил" и в лагере, и на шахте, а ни разу не болел, не попадал в завалы, и уголовники уважали его за молчание и умение постоять за себя: старик совершенно не боялся смерти. Вообще этот Николай Константинович Белосветов был каким-то загадочным, с какой-то внутренней тайной - то ли повидал много и разочаровался в людях, то ли не дорожил жизнью. Ни с кем не дружил и не разговаривал. Не захотел разговаривать и с Семёном Илларионовичем. Вот тебе и "опытный". Выходило, что и с ним не каждый хотел иметь дело. Только того и узнал, что "Молчуну" оставалось сидеть год - в 43-м посажен, осуждён в 44-м. Не переписывается.
Не вспомнил Остроухов, что судьба уже сводила его с Белосветовым в 18-м году, когда ехал в поезде из Тихорецкой в Ростов. Ну, да разве же узнаешь человека через столько лет, если виделся с ним всего один раз, да и то в поезде - даже фамилию забыл. Не узнал. Видимо, и Белосветов Остроухова, потому что запомнил больше не Семёна Илларионовича, а его ясноглазую горбунью-сестру. И хотя судьба свела их ещё раз, но, видимо, свела слепо, без намерения сдружить.
Кирилюк закурил, сел за стол. Чувствовал, много чего знает "Коршун". И был, видно, в прошлом богат. Скрытен, осторожен. Если говорит про кого, что надёжен, можно не сомневаться - всегда потом подтверждалось. Не понимал майор одного, на что рассчитывает старик? Срок ему - не скостят. Жить осталось - не много.
"Коршун" словно подслушал:
- Сомневаетесь, какой нам резон?
Кирилюк, худой, морщинистый, с запавшими глазами, так и впился в лицо старика?
- Ну?
- Тогда разговор долгий. Можно присесть.
- Садись, предлагал же тебе.
- Спасибо. - Бух сел на табуретку, огладив профессорскую бородку, сказал, прищурив левый глаз: - Резоны есть. Оно, конечно - тюрьма, лагерь. И срок такой, что можно не дожить. А жизнь всё же и здесь идёт, продолжается она. Да и жить человек может по-разному. Можно в шахте - рисковать и надрываться, гнилую рыбу жрать, и ту не досыта. А можно ведь и по-другому, верно?
Кирилюк, выпустив дым, усмехнулся. Знал, "Коршун" питался не гнилой рыбой - свежатиной, как и полагается хищнику. На работе - тоже не надрывался. Морозов не знал. Имел среди лагерной уголовщины свою мелюзгу, которая прислуживала ему. Да и крупные воры считались с его властью. Старик выпросил у него - опять за дорогой подарок - разрешение отлучаться из лагеря на сутки. "Баньку принять, гражданин начальник". И Кирилюк разрешил. Правда, с конвойным. Один раз в 3 месяца. В разрешении этом был свой умысел. Не ради поблажки пускал "Коршуна" в город. Решил кое-что узнать, выследить. И выяснил: ходит "Коршун" всегда в один и тот же дом. Действительно, устраивает себе там баню. А потом - пирует и спит с молодой и красивой бабой. Как оказалось, с женой. Даже позавидовал мужской силе старика. 62-й год пошёл человеку, а он... всё ещё может. Ну, так не курит. И не курил, говорит, никогда.
Самому вот - нет ещё и 50. 49 только. А уже второй год, как не может. Курит по злому. Спирт пьёт почти каждый день из-за здешней собачьей службы. Да и нервы - одни обрывки. Хоть заморскую красавицу выставляй перед собой в голом виде. Чувство шевельнётся лишь в душе. А ниже - никакого тебе шевеления. Что после этого? Только пить. Можно с горя, можно за здоровье товарища Сталина - результат всё равно один: импотенция. Хвалились только друг перед другом, что устают от б...ей. А уставали-то от другого. Половина офицеров уже не может. Один застрелился. В 34 года выдохся, даже детей нажить не успел. Так что неизвестно ещё, кому здесь хуже, заключённым или охране. Но у Кирилюка - другая теперь задача. Узнать, откуда берёт такие бешеные деньги "Коршун". Однако установить этого до сих пор не удалось, хотя за бабой той цыгановатой сам повёл наблюдение. Навёл и справки...
Официально эта сука прописана в Норильске с 1951 года. Работает продавцом в продуктовом магазине, так что бесплатная еда и небольшие деньги у неё, конечно, есть. Но не такие же, чтобы золотые вещи дарить, даже если и жульничает в своём магазине. Это не те средства, какими ворочает "Коршун". Значит, тут какой-то другой источник. От самого старика. Не стала бы такая красотка разоряться ради него. Значит, и ей самой он дорог и мил только за хорошее золото. Без этого она не прикатила бы сюда. Выходит, надо выяснить, где старик своё золото держит. Дальше тога пойдёт уже несложная игра. "Коршуна" прирежут в лагере, умелые на такие дела, уголовники, а его золото - перейдёт в другие руки, понадёжнее.
Однако старик не спешил раскрываться, хотя и стал его выпускать в город ежемесячно. Словно чувствовал, старый кобель, что за ним идёт слежка. И тайна продолжала оставаться тайной. Ну, да и сам не мальчик - тоже не торопился. Не век же так будет тянуться? Начнёт старик действовать, обязательно начнёт! А пока у них - как партия в шахматы: кто кого перехитрит. Он вот - ждёт, когда "Коршун" ошибётся, а "Коршун", должно быть, надеется на что-то своё. И, прикидываясь простаком, майор спросил на этот раз прямо:
- Ну, сытой жизни ты здесь достиг. Ладно. А чего ещё ждёшь?
"Коршун" так и полоснул волчьим взглядом:
- Э-э, че-го-о!.. Жизнь - штука изменчивая. Сегодня идёт так, а завтра, глядишь, повернёт по-другому. Бывает, что и не ждёт уж человек ничего - неоткуда. А оно - р-раз, и повернуло на другой бок. Как с обречённым больным, на которого уже и врачи махнули. А он взял, да и выздоровел. Так что без надежды, голубь, человеку нельзя. Тогда его дело сразу, считай, что пропащее - усохнет.
- Ты так и не ответил мне.
- А я вот и говорю. Разве не бывает, что язва там у мужика смертельная или другие болячки? Все думают - не жилец, в чём душа держится. А глядишь, ноги-то протянул первым другой - тот, кто здоровым казался и не помышлял о Косой. А этот, язвенник, всё тянет. Жизнь, голубь - загадка. Так что, мало ли чего? Ведь вот и вы... на что-то надежду имеете.
Кирилюк нахмурился:
- Ты это о чём?
- Как о чём? Дело простое. Век вам, что ли, здесь, в этих холодных пространствах жить? Небось, тоже хочется на отдых. Домик себе купить где-нибудь возле Сочи или Сухуми. Иметь настоящий достаток, покой.
- Для такого покоя надо много денег, Семён Илларионович, - выложил Кирилюк свою мысль напрямую. Но не забыл при этом иронически усмехнуться. Несерьёзно, Мол, всё, только время теряем - пустой разговор.
Но бух согласился с ним без всякой улыбки:
- Много.
Майор поднял на старика свои тёмные, мрачно мерцающие глаза:
- Уж не взаймы ли собираешься дать? - И был похож в это мгновение на далёких своих предков из Турции, высадившихся когда-то в его родном городе Херсоне и оставивших там своё неувядаемое семя. Все Кирилюки из рода в род рождались тёмными, сухощавыми и похожими на турок.
- Можно и взаймы, - проговорил старик твёрдо.
- Заманчиво. - Кирилюк опять усмехнулся. - Только ведь не я сокращаю заключённым сроки: не от меня это зависит.
- Верно, не вы.
- На что же тогда надеешься? На амнистию? Не надейся.
- Совсем ни на что не надеяться, я уже говорил, человеку нельзя. Может, будет и амнистия. Или власть перевернётся.
- Ну, об этом можешь и не мечтать - не перевернётся. Ты, если пришёл говорить, то дело говори, а не пустое.
- Давно бы так-то!.. - выплеснулось у буха тихой облегчённой радостью. И сразу он оживился, суетливо повеселел, склонился к майору поближе - для доверительного делового шёпота. - Если дело, - торопился он в самозабвении, - то слушай меня с вниманием и ты. Я - жизнь-то знаю, ох, как знаю! Тебе, может, и не снилось. Будет у тебя домик у моря, будет! Только ты - вот что... Устрой нам с Рубаном похороны.
- Какие похороны? - заинтересовался Кирилюк с изумлением, которое старался скрыть.
- Обыкновенные, - торопился старик. - Мало ли у тебя гибнет заключённых на шахте? Десятками же списываем их с довольствия. А может, и вправду начнётся у них эта буза с восстанием? Народу ведь поляжет тогда, что дров. Вот и оформи нас в эти дрова...
Сообразив, чего хочет от него старик, Кирилюк изумлённо спросил. Переходя тоже на полушёпот:
- Списать и тебя?!
- Не одного меня, двоих. Один я тебе на домик не потяну.
- А если вас поймают потом? Что бывает за оживление "дров", ты подумал?
Старик горячо запротестовал:
- Не поймают, не поймают! Мы - не пацаны, и не шпана! С деньгами - нигде не пропадём! В такое место забьёмся, что те сазан в речной ил.
Майор опомнился:
- Сколько тебе лет?
- Много уже, не молодой, - плаксиво закуксился бух, поняв намёк майора по-своему.
Кирилюк усмехнулся:
- Вот то-то и оно-то! Сейчас - ты готов обещать всё. А как поднимут вас из ила на острогу - тебе тогда будет всё равно, кому с тобой гибнуть ещё.
- Ну, зачем же так упрощать, голубь?!.
- Тебе сейчас - на свободу, хоть на годик! О других уже не думаешь. А мне жить ещё не надоело.
- Мне, однако, тоже! - жёстко проговорил "Коршун", теряя терпение. - Не дурее вас. Вам что, гарантию надо?
- А ты как же думал!
- В таких делах, гражданин начальник, гарантий не бывает. Хочешь хорошо жить, соглашайся. Трус в карты не садится!
- Ох, ты каков!.. И впрямь - коршун.
- Ну, не хочешь списывать в погибшие, дай убежать. Нам всё равно, - сбавил тон Остроухов, чутко следя за переменой настроения начальника. - Только розыск не сразу объявляй. Потяни пару месяцев, мы успеем далеко забраться. А и поймают вдруг - ты всё равно будешь не виноватый. Сами, мол, убежали. Вот тебе и гарантия, мил человек.
- Заманчиво... - опять потянул майор, давая понять, что разговор ещё не весь. Что надо найти им какое-то компромиссное решение.
Однако опытный бух уловил в якобы колебаниях майора хитрый подвох. Немедленно дал понять, что шит не лыком тоже и что игра у них так не пойдёт, играть надо по-честному:
- Только вот что, гражданин начальник! Тут ведь и вы гарантии не дадите, что целых 2 месяца будете молчать. Денежки-то получите, а розыск - в тот же день! Так у нас с тобой, голубь, не пойдёт. Мы тоже воробьи стреляные...
Остроухов понимал - долго ждал этого! - что идёт у них торг. Пошёл уже, идёт полным ходом! Значит, начальничек крючок этот с наживкой уже заглотнул. Вкус к жизни - тоже почувствовал. Хотя и алкоголик. Это сразу видать. Поэтому нельзя теперь с тобой тянуть и церемониться. Стесняться, как при первом растлении, значит, всё дело упустить. Не давать опомниться, вот что нужно теперь! Чем увереннее держаться, тем увереннее почувствует себя и этот пьющий майоришка.
- Ох, ты каков!.. - второй раз вырвалось у Кирилюка. Он внимательно рассматривал старика, будто изучал. Выдержав его взгляд, Остроухов ответил почти дерзко:
- А вы как думали! Што ж я те... задаром 200 тыщ отвалю? - Он раздельно, чётко выговорил цифру - пора было это сделать. И он сделал свою ставку. Пусть восчувствует, каков куш! Пусть заиграет в человеке алчность. Небось, и во сне такие деньги не снились. И не ошибся. Против такой суммы майор не устоял - даже видимого равнодушия не смог показать. В землистое обычно лицо шибанула кровь. Стал красным до небывалости. И нечем стало дышать - опалился, хватал ртом. Думал ведь что? Ну, тыщёнок 60 вдвоём они наскребут. Это тоже немало. Но 200 - такого не ожидал. Видно, этот старик - гусь большого полёта. Недаром перед ним и уголовники головы гнут.
И боялся майор, и прогадать не хотел. Разве можно упускать такой куш!.. Когда ещё другой случай в жизни представится? Была ни была...
- Погоди, Семён Илларионович, не горячись. Это дело, как ты сам должен понимать, надо обсудить толком. Подумай, чем рискую, в случае чего!.. - Майор показал на свою голову.
- Как не понять, понимаю, - легко согласился бух. - Только ведь пойми, голубь, и ты меня.
- Ладно, в деталях договоримся потом. Чтобы с гарантией всё было! Что-нибудь придумаем: устроит и тебя. И меня. Договорились?
- Договорились.
- Но, помни. Если кто-нибудь узнает об этом... Или начнёшь что-нибудь затевать за моей спиной... Поверь, не ты меня... а я тебя... ухайдакаю! Понял? У меня - возможностей больше.
- Понял, чего уж тут не понять. - Бух усмехнулся. - Расписок и документов у меня против тебя нет. Верю - легко всем докажешь, што я тебя... "шантажирую".
- То-то.
- Надейся, голубь, как на себя. Никто больше о нашем уговоре знать не будет. Даже Рубан... пока не договоримся до толка. Не молод я, да и не глуп, чтобы рисковать свободой своей.
Выслушав старика, Кирилюк облегчённо вздохнул:
- Ладно. А теперь... - он покосился на дверь, - давай о деле... - Послушал немного ещё. Никого за дверью, кажется, не было, кто бы подслушивал. Значит, показалось. Продолжил: - Достанешь мне сведения о восстании. Когда, как, кто? Это мне пригодится и для принятия мер, и будет одной из гарантий, что у меня - на крючке, и молчать будешь долго. - Пояснил: - Когда ты отсюда исчезнешь, оставшиеся в живых зеки будут знать, кто их заговор выдал. Ну, а как они умеют мстить, надеюсь, объяснять не надо? Вот и будешь ты сидеть в своём новом углу тихо, да смирно, не попадёшься.
- Годится, - кивнул старик. - А какие же гарантии будут у меня?
Майор незаметно ухмыльнулся.
- Будут Семён Илларионович. - Он уже всё решил. Ведь "расписку" можно и дать. Только написана она будет чужой рукой - какого-нибудь вора. И подпись подделает он же. И пусть "Коршун" летит на волю с этой "распиской". Не попадётся, его счастье. А попадётся, экспертиза покажет, что бумажка подделана, как и подпись.
Искренне радуясь найденному решению, майор с укоризной продолжил:
- Вот ты сказал тут, что расписок на такие дела не дают, мол. А я подумал, и решил... Дам тебе расписку. Что взял у тебя... и ещё у одного... как, ты говорил, его фамилия?
- Рубан.
- ... и у Рубана - по 100 тыщ. За что и выпустил на свободу. Устроит вас такая гарантия?
О чём-то думая, "Коршун" опять кивнул:
- Годится. Только хочу спросить: почему это ты перестал бояться? То на голову показывал, а теперь...
- 200 тысяч - это не игрушки. Так что, какой тебе смысл, если попадёшься по своей вине, сажать и меня? Легче будет, что ли? А вдруг опять пригожусь...
- Верно, - согласился старик. - Плевать в колодец, из которого пил, резона нет.
- Ну, и в судьбу я верю ещё.
- Я тоже.
- Значит, договорились. Теперь детали... - Майор поднялся из-за стола, прошёл к двери. Ещё раз послушал там, вернулся назад. - Теперь детали, - повторил он, садясь вновь. - Если уж списывать вас как погибших от взрыва, то придётся вам с этим Рубаном проститься с вашей лёгкой жизнью. Переведу вас в шахту работать.
И снова майор поднялся. Прошёл к сейфу, открыл и вынул оттуда секретный план подземных галерей шахты. Разложив его перед собой на столе, позвал:
- Вот, подсаживайся ближе, смотри... - Ткнув в план пальцем, продолжил: - Здесь - штольня, по которой заключённые уходят в шахту. А вот здесь, и здесь - штреки, забои. Тебе надо запомнить, каким путём можно подняться на самый верх шахты, к отсасывающему вентилятору. Вот он на чертеже... А в жизни - перед ним решётка. Если несколько прутьев перепилить - до вашей свободы останется полметра. Выход этот никто из шахтёров не знает, кроме службы вентиляции. Место там - безлюдное, на склоне горы. Оттуда - весь город видно, и всё, что делается внизу... А снизу, вас на горе - не увидит никто. Там - сплошные гранитные выступы, валуны.
Бежать можно, когда дождётесь на шахте - в районе своей бригады - взрыва рудничного газа. Вот тогда я и спишу вас, как погибших при взрыве.
- А если взрыва не будет год в нашем месте? Или 3?!.
- Будете добывать уголь стране вместе со всеми.
"Коршун", обдумывая что-то, заметил:
- Значит, во время взрыва можно погибнуть и по-настоящему? - В голосе прозвучала угрюмость.
- Это уж - от судьбы. Сам же говоришь: трус в карты не садится играть. От судьбы всё равно не уйдёшь - решай... Можешь дожидаться своего срока, сидя в лагерной конторе. Никто тебя в шахту насильно не гонит.
- Выбора у нас нет, согласен.
- Тогда готовьте себе надёжную, новую ксиву. Для дальнейшей вашей жизни на свободе. Или у вас уже есть? Второй раз - вам попадаться нельзя: будет вышка!
- Сделаем, были бы деньги. В России, слава Богу, это всегда было поставлено.
Кирилюк добродушно улыбнулся, спросил:
- А хватит у вас? И на паспорта? Недёшево ведь!..
- На всё, голубь, хватит. Ты скажи только, где нам напильники брать?
Майор посмотрел на старика с восхищением.
- Напильники - найдёте в шахте. А вот дорогу к вентилятору - тебе надо запомнить и изучить хорошо. Шахта - не освещённый чертёж! Там темно и тесно, как в гробу. И спрашивать дорогу - будет не у кого.
- Тогда дай, голубь, чистой бумаги. Я перерисую твой чертёж.
- Рисовать - не дам. Запоминай так, тут несложно... - Майор принялся объяснять и водить карандашом по чертежу. - В своей-то штольне - вы быстро научитесь всё находить, где и что устроено. А вот тут... смотри на чертёж... вам надо будет подняться по гезенку... вот он, на вторую галерею. Там всё будет немного не так... Запоминай путь! Сначала... пройдёте мимо чужих заключённых - вот здесь. Под землёй - все одинаковы... Пройдёте вот сюда, в 9-й, уже отработанный забой... Он там - сквозной. Пройдёте через него на 7-й участок - вот он... Из него нужно пройти в заброшенный штрек N2 - вот сюда...
- Тут везде синяя стрелка, я вижу, - заметил бух.
- Правильно: путь к вентилятору. Должна же спецслужба проверять воздуховоды! Вот вы... под их маркой, значит. Проходите по этому штреку до самого конца, вот сюда. Он идёт над штольней вашего первого этажа. И тут - вот это место! - снова будет лаз вверх. По-горняцки - гезенком называется. Подниметесь по нему к самому вентилятору. Лезть высоко придётся, начнёшь спешить - сорвёшься. А возле вентилятора - холод собачий. Там, зимой, можно пальцы отморозить, так дует! Рукавицы - терять нельзя.
- А летом?
- Ничего, пролезете без обморожения. Просто будет холодно, и всё.
- Ну, вылезем, а что дальше? Полярный ведь день будет!
- Полежите, по московскому времени, до полночи... за валунами. А ночью я подъеду за вами сам, на своём газике. Остановлюсь под горой на дороге и помигаю светом. Как увидите, что мигаю фарами, так спускайтесь вниз. Доставлю обоих к твоей бабе на квартиру. А дальше - вы уж спасайтесь сами. Как знаете... Доставайте себе паспорта, уезжайте. Вы у меня - будете уже числиться в списках погибших. Попадётесь - грешите на себя. Я от вас, естественно, открещусь.
- За что же тогда наши деньги, голубь? - спросил бух.
- Деньги - за помощь. Кстати, вы их приготовьте мне заранее. Как только я вас на своём газике доставлю в город - сразу полный расчёт. Дальше - каждый уже сам за себя отвечает. Что же тут несправедливого?
- Да ты не сомневайся в нас, голубь. Нам - нет расчёта вступать с тобой в конфликт. Но и ты, мил человек, не торопись, если что с нами случится... Не больно торопись выдавать нас на казнь. Говори, что тебе так доложили с шахты - что мы погибли. Вот ты и списал, мол. Нас. А мы уж там - сами будем выкручиваться. Как сумеем. А будешь портить - всплывёт и твоя расписочка, знай.
- Не надеешься, значит, на успех? - встревожился Кирилюк.
- Зачем? Надеюсь. Думаю, что не влипнем. Да ведь все под Богом живём, судьбы не предугадаешь! Надо всё и на такой случай обговорить.
Кирилюк согласился:
- Хорошо. Обговорим всё, с подробностями, когда дойдёт у нас до дела. А на первый раз - достаточно. По главному пункту - как считаешь? Договорились ведь в основном?
- Будем считать, что да. А там - время покажет, что упустили, или что надо предусмотреть ещё.
Оживившись, Кирилюк воскликнул:
- Ну, что же, тогда - по рукам?..
Они пожали друг другу руки, а затем конвойный, которого Кирилюк вызвал к себе из коридора, увёл Остроухова вниз. Майор ещё некоторое время стоял посреди кабинета и остолбенело думал: "Деньги-то - большие, на всю жизнь хватит. Но ведь и риск большой, если этих субчиков где-нибудь схватят. Потянется нитка к клубку..." Утешало только, что конкретных улик у "Коршуна" не будет - расписочку-то он выдаст ему фальшивую. Да и сам старик вёрток и опытен, не попадутся авось. А уж потом, когда пройдёт время - ищи ветра в поле! Не влипнут...


С надеждой в душе шёл от Кирилюка и Остроухов. Вместо сплошных горестей, кажется, начинаются для него теперь и радости. Первой такой ласточкой в прошлом году был приезд Софьи после его письма. Не бросила на произвол судьбы. Как там ни крути, а это - верность, вот что это такое. Дороже этого ничего и нет в жизни, уж он-то понимал.
В первом письме, которое получил тут от неё, Софья сообщала, что приехала. Потом, что устроилась на работу. Жила сначала где-то в общежитии, в отдельной комнате. Кадровик из горисполкома ей даже с пропиской помог. Ехала-то сюда, не выписавшись. Думала, на время. А как поняла, что не сможет вернуться в Подольск одна, без мужа, зная, где он и что с ним, так и бросила там всё. Осталась здесь. В надежде, если уж не дождаться совсем, то хоть видеться иногда. Вот тогда он и добился у Кирилюка свидания с нею за золото.
А встретившись, обалдев от обладания и счастья, поверил в жену до конца. Особенно, когда призналась, что кадровик этот, который помог ей, начал приставать, а она отказала ему. За это он выпер её из привилегированного общежития. Пришлось снимать комнату в частном секторе, у старухи. Та оказалась матерью бывшего вора, который остался в Норильске жить насовсем. Домик себе купил, мать вызвал откуда-то. А сам потом замёрз по пьяному делу. Старухе деваться после этого некуда, сдаёт комнатёнку внаём. Софья и колбаской её поддерживает, и маслицем - устроилась ведь неплохо. Ну, и хозяйка теперь тоже: всё для неё!.. Не старуха - могила. Воспитания-то воровского...
Второй радостью был прилёт сестры. Вот уж на кого он молился, как на спасительницу, так это на Лизавету. Привезла с собою и золотишка немного, и денег. Посмотрела дорогу. Если надо, прилетит и ещё, не оставит в беде. А уж надёжна, 100 раз проверено! Все капиталы, все ценности - у неё. Хранятся где-то в тайниках. Если с сестрой что случится, тогда и самому сразу конец. Софье она - не доверяет. Ба-бы!.. Стало быть, где и что у сеструхи спрятано, уже не узнать. А что он тогда здесь без денег?.. Старый хрен, и только. Так что за Лизавету он тут и впрямь молится, хотя и не очень-то верующий.
Третьей радостью была сегодняшняя встреча. Клюнул майоришка на приманку, теперь и до свободы, может, недалеко. И так это всё грело сейчас, даже мороза не чувствовал, пока конвойный вёл снова в контору. Начальство уже ушло, а ему по распорядку для заключённых ещё 2 с лишним часа корпеть вместе с такими же. Ну, да в конторе - не на морозе, хоть и под конвоем. Как-то будет в шахте, когда Кирилюк переведёт?..

Глава десятая
1

Мария Никитична Русанова, увидев на родном пороге нежданно явившегося сына, всплеснула руками:
- Господи, Алёша?!. И не узнать: усы отпустил...
Однако отец похвалил:
- А, по-моему, неплохо! Настоящий офицер!
Началась радостная суета, расспросы. Но больше изменились, казалось Алексею, его родители, а не он сам. Особенно не узнавал он отца - завял старый мастер, словно дерево, задетое лопатой у корней. Поэтому, когда Иван Григорьевич ушёл на работу, Алексей спросил мать:
- Мам, что это с отцом?
Мария Никитична словно ждала - так и хлынула водопадом:
- Андрея Максимовича по допросам таскают. Поймали они с отцом Рубана поганого на сахаре-то - целую машину угнал, ворюга, в город! На конфетную фабрику. - Мария Никитична не выдержала, всхлипнула. - Рубана-то сразу арестовали, и не вспоминает никто о нём, где он теперь. А вот инженера нашего после того - к следователю. Что-то у него там с биографией, будто не в порядке. Не знаю я толком, отец скрывает от меня, не хочет тревожить. А только Андрея Максимовича теперь - не узнать. И к нам не ходит. Письмо кто-то подмётное на него написал. Ничего не пойму: старый коммунист, в гражданскую воевал за советскую власть. Будто рабочим что-то не так сказал, как надо. И свидетели, говорят, нашлись. Поди теперь, разберись, когда такая горячая каша заварилась.
- Как же так? - удивился Алексей. - Он-то сам - разве не может доказать?.. - И осекся - свою историю вспомнил. И стало понятно: честному человеку в государстве коммунистов-сталинцев ничего уже невозможно доказать.
Мать будто подслушала:
- Деньги, сынок, всё сделают! - И решительно добавила: - Ворюги за Рубана мстят. Вон и отец теперь сам не свой ходит. Боится, как бы и его... Ты отца сам лучше спроси.
Вечером Алексей решился. Иван Григорьевич только поужинал, собирался сесть за газету. За окнами в саду виднелся голубоватый снег. А в доме было уютно, тепло, всё располагало к беседе. И Алексей спросил:
- Что будет теперь, пап?
- Ты это о чём?
- Да не темни ты, знаешь ведь, о чём.
- Мать рассказала? Ну и зря...
- Как это зря! Что я тебе, чужой, что ли?
- Ты - в отпуск приехал, отдыхать. Зачем же мне волновать тебя по пустому?
- Ничего себе, пустяки! А у самого - не только в лице перемены, но и душа в пятках, что же я, не вижу, что ли!
- Потому перемены, что как при Иване Грозном живём, - огрызнулся Иван Григорьевич с обидой, - одним лишь опричникам вера!
- А народ против этой неправды - разве нельзя поднять?
- Народ тебе - не керосин, сразу не загорится. Ему нагреться надо сперва.
- А что - ещё не припекло, не нагрелся?
Иван Григорьевич о чём-то подумал, помолчал, потом ответил:
- Вот ты - летаешь везде, про Лужки мне рассказывал, как живут там колхозники. А что же не поднялся никто против такой жизни?
- При чём тут колхозники? Там одни женщины почти, к тому же - малограмотные!
- При том: они - тоже народ. В других деревнях, что покрупнее, небось, и мужики есть. А я тебе скажу так, хоть и не летаю по стране. Везде одно и то же, везде - бедность пока: что у рабочих, что у колхозников. Вот каждому и страшно: а что будет с семьёй, если он подымется? Кто её тогда накормит?
- Ты сразу... вроде как на поражение согласился?
- Вот поэтому и не поднимется никто - рано. Кто боится сам место потерять, кто за жену, что её начальство раздавит, вот и молчат. Попробуй твоя Василиса Кирилловна хоть слово сказать против своего председателя, что будет? Он ей ни лошади не даст, когда понадобится, ни сена корове накосить, да мало ли чего ещё. Найдёт способ прижать. А жаловаться ей на него - кому? В райком, что ли? Так секретарь райкома - у него гость и собутыльник всегда. Он ему и сала, и мёду, кур, уток, а то и поросёнка. Не станет секретарь заступаться за рядовую колхозницу.
- Так вот и я говорю: не по одиночке надо подниматься, а всем сразу! - загорелся Алексей. Но отец осадил:
- Чудак ты, Алёшка! Ты сам - пробовал хоть раз подымать? И двух человек не подговоришь, откажутся. А ты - хочешь весь народ поднять.
Слушая спокойные, рассудительные доводы отца - без остервенения, без крика, Алексей сразу завял, вспомнив, как отказались подтвердить правду Лодочкин, техник звена Зайцев, механик. Иван Григорьевич, не замечая неожиданной перемены в сыне, продолжал ему выговаривать своё, наболевшее:
- В нашем государстве никто уже не говорит вслух о том, что думает. Это стало нормой везде. Отсюда - неискренность во всём: в поведении, в личных планах и устремлениях. Будто играем все в какую-то дурную игру, а не живём. Отрицать это - может только совершенно нечестный человек. Жизнь превращена, чёрт знает, во что, а ты - поднимать. Кто же подымется? Люди стали - словно пешки, которыми играет начальство на шашечной доске. Я ведь помянул тебе про Ивана Грозного неспроста. Разве это жизнь, когда нельзя говорить, что думаешь? Опять же - все понимают, откуда бедность: война нас разорила. Против кого же подниматься? Многие воруют потихоньку. У нас тут - сахар. В другом месте - может, материю, обувь или запчасти для машин. Попробуй, излови пойди при таком положении Рубана! Если каждый третий из его окружения знает сам про себя, что и у него рыльце в пуху. Вот ведь в чём ещё сложность! Ну, а рубаны, конечно, тянут уже тоннами, на грузовиках.
Алексей тихо, потерянно спросил:
- Так что же, выходит, всё-таки, все деревья - дрова?
- Какие дрова? - не понял Иван Григорьевич.
- Когда лес рубят и не жалеют щепок!
- А, любимая поговорка товарища Сталина. Только вот лес у него - народ, а щепки - мы с тобой, отдельные люди.
- Вот-вот. Как жить тогда, спрашиваю? И сколько лет мы себе этого назначили?
- Чего - этого?
- Домашнего ареста. Этой жизни - без радостей, без дум: по уставу. Сплошная аллилуйя Грозному, и страх перед опричниками. А жить когда, улыбаться? Надо же что-то делать, как-то восстать против такой жизни!
- Дурак ты, Алёшка, - беззлобно сказал Иван Григорьевич, - или не слушаешь, что тебе говорят. О чём я тебе 5 минут назад толковал? Говорил же: народ ещё не созрел для такого! - Чувствуя, что взорвётся, Иван Григорьевич помолчал, перевёл разговор в другое русло: - А Рубан на этот раз, думаю, не отвертится! Во-первых, мы его поймали с поличным, а во-вторых, поймали не здесь. Тут его местные царьки могли отстоять, а все наши протоколы - порвать. Но дело было во Фрунзе, там мы и протоколы составили. Фрунзенская милиция с Рубаном не связана, и делу был дан ход. Опоздал он со своими контрмерами - поздно! А ты тут - бросаешься на меня. - Раздражение в Иване Григорьевиче всё-таки победило, и он, чтобы не ссориться с сыном, ушёл в свою комнату. Однако Алексей ещё долго слышал, как он вздыхал там, у себя, курил, ворочался и не спал.
Легче от разговора с отцом Алексею не стало, ходить никуда ему не хотелось, лежал дома и читал книги. А дней через 5 не выдержал такой жизни, спросил отца снова:
- Как всё-таки жить будем, пап? Надо же что-то всё-таки делать? Может в ООН написать?..
- Ну да, - возмутился Иван Григорьевич, - не поглядев в святцы, да сразу бух в колокола! И потом - как ты туда отправишь своё письмо, подумал? Да и что это даст? В лагерях, что ли, захотелось закончить жизнь? - И принялся рассказывать сыну о том, сколько уже рабочих с завода валят лес в лагерях, что у них там за жизнь. Сведения из лагерей всё же просачивались, пришло письмо каким-то образом и от Бердиева из Норильска, где он лишён был права переписки по новому суду. Оказался Зия Шарипович теперь на северной стройке. И Иван Григорьевич закончил свою речь сыну нравоучением: - В общем, не приведи Бог, что там за жизнь, Алёша! Туда и ты можешь попасть со своим языком, если не прекратишь это. Видно, недаром нехорошие сны матери про тебя снятся...
Разговора, короче, не получилось и на этот раз, и опять Алексей пребывал в расстройстве и несобранности мыслей и чувств. Только в этот вечер ушёл в свою комнату не отец, а он. Выключил свет, чтобы родители думали, будто лёг спать, а сам подошёл к окну и смотрел на белый снег в саду, искрившийся под луной. Представляя себе бескрайние казахстанские степи, через которые ехал домой, затерянные в снегах жилища, людей, сидевших сейчас возле тёплых печек, жён и радиоприёмников, он думал о том, что жизнь - совсем короткая штука, с мышиный хвостик. А люди почти не задумываются об этом. Любят, ненавидят, работают, смеются, страдают - каждый по-своему. Но их объединяет одно: все надеются на лучшее завтра, на будущее.
"Господи, - думал он, - сколько городов и сёл затаилось сейчас в ночи, окутанных где пургой, где заревом тысяч огней, как в Тбилиси. И везде одно и то же: люди спят в обнимку с надеждой. Вот только надежды у всех разные. Одному нужна красивая женщина, другому - повышение по службе, третьему - "все деревья - дрова", у этого всё просто: жуй закуску, жуй неугодного человека и ни о чём не задумывайся. У 4-го, 5-го, 10-го - ещё что-нибудь, заветное, своё. И только у тысячного или десятитысячного - мечта не о себе: обо всех, чтобы всем стало хорошо, чтобы все были счастливы. Однако таких принято называть чудаками, блаженными или фантазёрами. Народ их любит, доверяет им. Но, к сожалению, редко идёт за ними - белые вороны...
А вот опричники - против них. Не любят и не доверяют. Считают опасными, "врагами народа" и сажают их. Потому что уверены лишь в правде своего желудка: жуй ты, если не хочешь, чтобы сжевали тебя. Философия кабанчиков, воспринимающих мир желудком. И таких миллионы, желающих стать опричниками. А ведь существует на земле древняя этика и философия восточных народов, признающих Бога не только внешнего, но и внутреннего - в своей душе. Как ты поступаешь по отношению к другим, то и посеешь себе, то и соберёшь. Забываешь о других, преследуешь лишь свои корыстные цели, не думай, что вредишь только другим, знай, вредишь и себе".
Алексей вспомнил закон тибетской кармы, вычитанный им в старой книжке, добытой у букиниста. Там развивалась мысль о том, что всякий поступок имеет своё продолжение в грядущем, а потому должен осуществляться человеком ответственно, а не бездумно. Совершенствуй себя, поступай благородно, и твой Бог прорастит тебя в новой жизни лучше, чем ты был в этой.
Закуривая, Алексей подумал: "Удивительное дело: все любят жизнь. Все знают, что будут равны перед смертью. Но всем кажется, что она будет ещё не скоро. Наверное, потому и торжествует в мире подлость. Перед ликом смерти человек мудреет и делается добрее, раскаивается в проступках, готов жить праведно, если... смерть отступит".
"Так ведь и Лодочкин заглянул уже 2 раза смерти в глаза. Но всё равно продолжает поступать подло. Не знает закона кармы? А рассказать ему - рассмеётся. Или скажет: "Ты сам - думал об Ольге, её муже, когда совершал свои поступки?" Ну, и что же, тогда - я не думал, а теперь вот понял и думаю обо всём".
"Может, людям надо почаще вспоминать о смерти? Слишком уж беспечны все, не хотят и думать. А надо. Перед смертью - это правда - равны все: рядовые и вожди, нищие и миллионеры, гуманисты и подлецы. А то, что смерть - ещё "не скоро": просто ошибка в масштабе. На самом деле, это так быстро! Мировая секунда, и жизнь прожита".
"Но с другой стороны, философы считают, что человек добр по своей природе и способен понять всё, нужно только чаще пробуждать в нём эту способность личным примером. Без этого примера - не будет веры".
Так разбросанно думал Алексей, всматриваясь в снег через окно. Из трубы соседнего дома вылетали длинные большие искры, которые прочерчивали темноту ночи яркими трассирующими нитями. Алексею же казалось, что так летели в вечность, освещая путь людям, Авиценна, Микеланджело, Джордано Бруно и бесконечное множество других. Если перечислять всех, наверное, не хватит искр в трубе. Значит, добра на земле тоже не мало, оно не беспомощно, как многие думают. Искры - вылетают из костра. А костёр - это народ с его энергией. Но в народном костре есть и сырые дрова, которые мешают разгореться большому огню. И всё дело, выходит, в том - чтобы не было сырых дров. Людей нужно просвещать, чтобы они знали не только этику и философию своего народа, но и других народов. Тогда люди будут лучше понимать друг друга и воспринимать. И общий, мировой костёр, будет гореть долго и обогреет всех.
"Поживи ты для людей, поживут и они для тебя, - вспомнил опять Алексей. - Может, это и есть высшая правда на земле? Одна. Для всех?". - Он слышал, как отец горестно вздыхал за дверью в другой комнате, кашлял там и тоже закуривал, скрипел половицами. Но сам он уже успокоился. Выбросил в форточку окурок и с облегчением в душе лёг спать. А утром, когда отец брился перед уходом на работу, завёл с ним новый разговор:
- Пап, вот ты говорил мне в прошлый мой отпуск, что лучше бы Ленин подождал с революцией лет 100.
- А ты с этим не согласен, что ли?
- Нет.
- Почему?
- Но ведь если бы у нас не было Октябрьского переворота, капитализм за границей тоже не изменился бы до сих пор. Остался бы таким же хищническим, как в России. Люди работали по 12 часов и получали шиши за свою работу.
- А, понял, капитализм теперь - лучше нашего социализма?
- Так ведь в этом заслуга не только капиталистов, но и Ленина. Если бы он не перепугал их нашей революцией, вряд ли они стали бы очеловечивать свою систему монополизма.
- Зато у нас - Сталин пошёл другим путём: начал расчеловечивать социализм.
- Но Ленин же не в ответе за это, - поймал Алексей отца на противоречии. - Человек не может отвечать за всё на 100 лет вперёд. Наверное, должны были менять что-то и мы, если капитализм за рубежом изменился?
- Согласен. Но много нахомутал и твой Ленин - ввёл сразу цензуру, продразвёрстку...
- Сам же говорил: он - человек, как и все. А человеку свойственно ошибаться. Да и никто до него - социализма не строил, опыта - не существовало. Надо было ему подсказывать - вон сколько мужиков рядом с ним толклось!..
- Ладно, хрен с ними, с мужиками - такие же, видать, умники были, как и их Карл Маркс, который сам не умел в жизни ничего по-настоящему, даже толково писать. Это ведь Энгельс за него причесал его писанину. Ты мне лучше скажи, как ты докумекал, что капитализм после смерти Ленина изменился?
- Я тоже теперь их "голоса" слушаю по ночам.
Иван Григорьевич разочарованно протянул:
- А-а, вон оно что-о... А я-то подумал, что ты у меня такой умный, своим умом дошёл до всего.
Алексей обиделся:
- Как бы я дошёл, если ничего никто у нас не пишет об их жизни! А они там - самих рабочих, оказывается, берут к себе в долю. Мелкими пайщиками. Купил рабочий несколько акций нефтяной, допустим, компании - стрижёт купоны, значит, и он мелкий капиталист. Какой ему интерес делать революцию? Да и настоящие капиталисты не стремятся больше обдирать своих рабочих до голой задницы, как у нас. Там - ставка идёт на технический прогресс, на новые технологии: вот что приносит главный доход! Никакой марксовой прибавочной стоимости! Кто больше вложил средств в производство, у того и выше доходные проценты. Ну, миллионеры, разумеется, живут, как миллионеры, а рабочие - как наши крупные начальники. Плюс - соблюдение закона во всём. Все и довольны.
- Да, там рабочий класс не пойдёт на наш социализм, зная, как мы тут живём! А уж об этом знании их капиталисты, я уверен, позаботились. Но наши газеты и радио не сообщают нам правды о нашей жизни при "самом справедливом в мире строе"! Поэтому у нас уже и такого капитализма нельзя построить теперь, как у них, разве что, какой-нибудь сволочной.
На этом разговор пришлось прервать, отец ушёл на работу.
Последующие дни протекали у Алексея в еде, скуке, чтении и спанье. Правда, приходила несколько раз в гости красивая высокая девушка - Ира. Он понимал, родители спят и видят её своей невесткой. Девушка немного нравилась и ему - умная, славная, но в сердце жила ещё Ольга, да и мысли о тибетской карме сильно мешали. Знал, жениться на Ире он не захочет, стало быть, зачем тогда всё? Только обидит хорошего человека. Не давал покоя и предстоящий суд офицерской чести - чем кончится, неизвестно? В общем, было ему не до жениховства.
Так прошёл отпуск, и Алексей засобирался к себе в часть. На вокзале ночью, когда объявили, что поезд прибывает, зал ожидания загудел, как растревоженный осинник - всё проснулось, зашевелилось, зашаркало. На выходе из зала образовалась пробка - из мешков, людей, чемоданов. Алексей с родителями еле выбрался на слабо освещённый перрон. В лицо ему ударили вихри холодного снега. После духоты зала он зябко поёжился. Тихо плакала и сморкалась в смятый платочек мать, сгорбился и сжался плотный и обычно бравый отец. Душу Алексея охватила знакомая, привычная тоска. Ведь никого роднее их у него не было во всём свете; как и он у них - один разъединственный. Почему же так нелепо провёл с ними отпуск? Вот тебе и просвещение, вот тебе и законы кармы - на практике всё выходило по-другому. Видно, далеко ещё до добра в России, если сами просвещённые никак не могут до него дойти.
Поезд вырвался из ночной мглы неожиданно, ярко освещая прожектором снежную завирюху, стальные рельсы, людей на перроне с мешками и чемоданами. Пыхтя, остановился, колокольно прозвенел буферами и окутался облаком пара впереди, там, где отдувался после пробега паровоз. К вагонам, как на штурм, устремились тёмные фигурки, началась давка. Подступы к своим тамбурам защищали проводники с фонарями в руках. В темноте неслась посадочная ругань, выкрики.
Билет у Алексея был в 7-й вагон, "офицерский", но 7-й почему-то не открыли, и Алексей, расцеловав родителей, полез в 5-й, где атака на вход шла не так яростно. Пожилой проводник подносил фонарь к носу, проверял билеты и пропускал в дверь по одному, без лишней суеты и разговоров.
- Вам - не сюда, в 7-й, - сказал он Алексею, надвигая капюшон плаща на лицо, чтобы защитить глаза от летящего снега - виднелись только нос и мокрые седые усы в снежинках.
- 7-й не открыли, я потом перейду, - сказал Алексей и внутренне приготовился к схватке. Но кондуктор впустил.
Русанов торопливо прошёл в вагон, отряхнул на ходу фуражку от снега, вытер с лица капли и пробрался к свободному окну, чтобы показаться родителям и объяснить им, что всё в порядке. Они уже стояли напротив окна и ждали его. Мать всё ещё плакала, а отец изображал пальцами в воздухе волнистые линии - мол, не забывай там, пиши. И Алексей радостно закивал, приятно заулыбался, посылая им воздушные поцелуи. Поезд в этот миг тронулся, и лица родных поплыли назад: с отпуском было покончено.
Алексей пошёл вдоль полок, неся тяжеленный чемодан впереди себя, чтобы легче пробраться по узкому проходу к тамбуру следующего вагона. Однако в тамбуре 5-го вагона пришлось застрять и долго обкуриваться, пока проводник 6-го вагона открыл проходную дверь. Миновав 6-й вагон, Алексей очутился, наконец, в своём, купейном. А ещё через час уже крепко спал на верхней полке, несясь под стук колёс через метели и пространства.
Проснулся он утром от яркого зимнего света в окне. Надо было открывать чемодан, идти бриться, умываться - целая история... Но всё постепенно обошлось, утряслось, и он, посвежевший и отдохнувший, пошёл в вагон-ресторан, чтобы позавтракать - не хотелось возиться с промасленными пакетами, которых мать насовала ему в чемодан. Сев в ресторане возле окна, Алексей заказал себе простую яичницу на сале, пиво и уставился взглядом в ровную заснеженную степь. Ночной буран к утру здесь утих, и на небе до рези в глазах, как это бывает зимой в степи, светило яркое холодное солнце. Мелькали чёрные телеграфные столбы, сугробы, и казалось, не было конца и края этим просторам и стынущей в ломких казахских кураях тишине. Снова думалось о том, как трудно было расслышать в ней из лондонского тумана в прошлом веке призывные удары герценовского "Колокола". Алексей даже представил себе картину: где-то далеко-далеко русский политический пономарь-одиночка неутомимо дёргает за верёвку колокол, чтобы пробудить от спячки русский народ и поднять его на борьбу. И тут же, под стук колёс, услышал голос отца: "Народ ещё не созрел для такого..."
"Господи, - подумал с обидой Алексей, - 100 лет прошло, а мы опять не созрели! Когда же конец этому?.."
- Тра-та-та... тра-та-та... тра-та-та! - стучали колёса. Нёсся в глаза белый саван. Дымилось маленькое вечное солнце вверху. И словно насмешкой зазвучали в мозгу стихи Тютчева:

Умом Россию не понять.
Аршином общим не измерить.
У ней особенная стать -
В Россию можно только верить.

"Как верить? Во что?! - злился Русанов. - Россия - это гигантский простор, где много ветра и много земли. И терпения. А дальше что?.." - Успокоился, подумал по-другому: "А может, именно такие просторы и ковали душу русского человека: под свой размер? Чтобы всё вытерпел, взвесил, а тогда уж - размахнись рука, раззудись плечо... А ещё, наверное, Россия - это огромный сквозняк, откуда всегда разносились передовые идеи".
- Сквоз-няк... сквоз-няк... сквоз-няк! - начали выстукивать колёса. Стало жутко: "Неужели бесполезно всё?.. Каждый надеется на кого-то и потому ничего не меняется".
За соседними столиками сидели подвыпившие, раскрасневшиеся мужчины. Над их головами, как над степью от солнца, плыл туман. Табачный. Пахло жареным мясом и пролитым на селёдку пивом. Шныряла официантка с хищным лицом, озабоченным выгодой. Никто и никому не был здесь нужен. Какая там Россия!.. Каждый сам за себя...
- Про-падём... про-падём... про-падём!..
Прозвучал чей-то спокойный рокочущий басок:
- А я на его пьянство смотрю трезво. Жизнь - научит сама. Зачем убеждать?..
Говорящий был с бородой, походил на купца, каких Алексей видел в кино в пьесах Островского - умный, сытый, но безразличный ко всем. Ему ответил тощий собеседник в очках, сверкающих на солнце:
- Не скажите! Жизнь - не всегда учитель, чаще - вор. Крадёт у человека молодость, здоровье, хотя и наделяет опытом. Крадёт, правда, больше, чем наделяет. Так что лучше уж - убеждать!
- Нет, не согласен с вами! - твёрдо проговорил "купец". И показался на этот раз Алексею страстным, а не безразличным.
- В чём же? - сверкнул стёклами тощий и вытер салфеткой губы.
- Вот вы давеча: "Не-ет, умному, мол, да талантливому - выдвинуться у нас трудно!" А я вам скажу проще. У нас - взят курс на услужливого дурака! - Бородач отшвырнул вилку.
- Не совсем понимаю...
- А чего тут понимать? Дурака - надо выдвигать, надо задабривать, поддерживать. Так? Он ведь - безотказный, дурак-то? Вы же вот - не захотите делать какую-нибудь глупость? У вас, видите ли, своё мнение есть и так далее. А дурак - будет выполнять всё! Не рассуждая. Потому его и ставят командовать умными.
- Значит, не такой уж он и дурак. Скорее - верноподданный.
- Согласен: верноподданный дурак.
- Ну, знаете ли!.. Неверие в свои силы - тоже позиция не из лучших.
- А ещё - есть дурак беспокойный, - не обратил бородач внимания на возражение сверкающих очков. - Дурак, так сказать, потревоженный наукой. Диссертация у него - тот же щит, что у греческого воина в бою. Вот этот - уж будьте уверены! - замучает всех, изведёт!..
К столику споривших подошёл пьяница из числа поездных бродяг. Нахально глядя на бородача, витиевато и заговорщически попросил:
- Господа интеллигенты, не ради наших песен, а несчастных случаев ради, пожертвуйте на сооружение косушки!
Купец, не приходя в восторг, как это обычно происходило с другими подвыпившими "клиентами" алкоголика, серьёзно спросил:
- Ходить-то - как, умеешь?
- Могу, а что? - неуверенно ответил просящий "калека".
- Вот и ступай отсюда к такой-то матери! Да поживее!
Когда алкоголик поспешно отошёл от стола, очкарик, погасив в пепельнице окурок, весело сказал:
- Видите, всё-таки - надо убеждать!
Бородач рассмеялся, а Русанова снова охватила тоска: "Как убеждать? Как собрать всех под одно знамя, если нет ни газеты, как у Герцена, ни радио - кто услышит, кто отзовётся? Отец прав, глупости всё, театральщина..."
Алексей посидел ещё немного. Люди уходили, приходили. На степь за окном лился и лился морозный молочный свет, а нелепая, непонятная тоска не проходила. Глядя на белые, стынущие просторы, допил пиво, потом вино и ушёл в купе.

2

Гарнизон встретил Русанова теменью, непролазной грязью - снег в Закавказье не держался, и земля превращалась в месиво. От хозяйки Алексей узнал, Ракитин из отпуска ещё не вернулся, да это и по вещам было видно. Ночевать в одиночестве не хотелось, что делать - Алексей не знал, поэтому, распаковав чемодан, сидел и бездумно курил, нудясь от скуки. Потом включил приёмник, оторопело подумал: "Вот и началось, приехал, называется, в родные пенаты! А что, если к "Брамсу" податься? Ещё не поздно..."
Выключив приёмник, Алексей задул лампу и вышел из дома. Сразу навалилась сверху мокрая темень, черно было и под ногами, а в лицо ударил сырой мозглый ветер. Действительно, дыра, а не место службы для молодого офицера. Наверное, поэтому и сходили с ума гусары во времена Лермонтова - вот так же некуда было податься. "Прощай, немытая Россия, страна рабов, страна господ. И вы, мундиры голубые, и ты, послушный им народ", - продекламировал Алексей мысли молодого офицера царской армии. И подумал: "Ничего не изменилось в Российской империи, ставшей, как говорят теперь ночные радио-Голоса, "сталинской империей Зла".
Думая так, Русанов пошёл по дороге. С неба сеялся мелкий, как пыль, дождь. Чавкала под сапогами грязь. И даже не было слышно лая собак - намокли, опротивело всё. Опротивело даже собакам. Как же людям-то жить? Жизнь - одна, не 10...
Возле клуба Русанов задрал голову. Ни одной звёздочки - угольная пучина без дна и края. Из репродуктора на столбе мокро жаловалось старинное танго - киномеханик в перерыве между сеансами крутил и музыку под погоду. Нет, чтобы бодренький фокстротик! Звуки глохли почти на месте - не распространяясь. А потом и вовсе оборвались - окна в зале заголубели, началось кино.
Алексей подошёл к размытой дождями афише. "Жди меня". Постоял, дослушал танго и, бросив в лужу окурок, двинулся дальше. Почему-то не хотелось жить. Может быть, оттого, что и в доме отца, на родине, некуда было пойти и нечему радоваться, кроме того, что жив, может, оттого, что несмотря на афишу, никто его не ждал и здесь, и вообще не было нормальной жизни нигде, во всём государстве, он не знал и сам. А может, оттого, что не было девчонок, молодёжи, духовной жизни. Не было нигде радости.
А вот Михайлов - был дома. Обрадовался, засуетился, как мальчишка, хотя и похож на мужественного римского консула.
- Ну, приехал? - вопросил он. - А чего такой невесёлый?
- С чего веселиться? Суд чести скоро будет, забыл, что ли!
- Я думаю, не будет его теперь совсем. Тут без тебя - такие дела закрутились!.. Твой "Пан", думаю, вернёт тебе твою шинель. - Михайлов загадочно улыбался.
- Как видишь, я уже купил себе новую. - Порозовев от новости, Алексей взмолился: - Да не тяни ты кота за хвост, выкладывай, что у вас тут без меня произошло?
- Лосев - начал выдвигать в командиры молодых. Объявляет им благодарности за малейшие достижения. А стариков - не очень балует, - продолжал Михайлов загадками и всё улыбался, но как-то невесело.
- Да что случилось-то, можешь сказать?
- И случилось, и не случилось, - ответил Михайлов опять уклончиво. - Скорее - всё закономерно. "Пана" твоего и Маслова - демобилизовали. Комэском теперь у тебя - твой бывший командир звена. А этих - на пенсию, выслуги у них достаточно, будут отдыхать. Как ни плакались, чтобы их оставили - Лосев ни в какую: будто в землю врос. Даже техников не пощадил за твою картошечку. Вернее - за преступление и ложные показания. Обоих - в запас. Уцелел только Лодочкин.
- Почему?
- За него будто Озорцов вступился по своей линии. А Лосев против его службы не пошёл - оставил без последствий.
- Вот б...ство развели в стране! Говно, и нельзя выбросить из квартиры.
- Лосев теперь при встречах не замечает это говно, хотя оно и приветствует его. Вот так - полное презрение. Только, если уж выбрасывать, Алёша, то не на улицу же! Она тоже наша.
Русанов от радости даже вскочил.
- Вот это новости, так новости! Что же ты - сразу-то?..
- Думал, ты знаешь. "Пан" - даже в отпуск не выезжал, здесь всё крутился. Да не помогло - ждёт теперь приказа из штаба армии. Его ведь и из партии турнули.
- Вот здорово, а! "Брамс", это же чёрт знает, как здорово! Значит, есть всё-таки справедливость, бывает? Не всё, выходит, дрова?
Михайлов натужно улыбался. И Русанов, всматриваясь в него, с тревогой спросил:
- Да ты сам-то, чего не весёлый?
Михайлов сел, взял на руки кролика и, поглаживая его, продолжал смотреть печально и серьёзно. Обострившимся чутьём Алексей понял, у "Брамса" на душе сегодня тоже не сахар, поэтому и дома сидит. Однако вопросами надоедать больше не стал - сам скажет, если сочтёт нужным. Но Михайлов не счёл.
- Да просто хандра, - ответил он уклончиво. - Ну, а ты, выпьешь по причине своей радости?
- Давай. Только - вдвоём, один не буду.
- Ладно, - сказал Михайлов и начал соображать "насчёт выпить и закусить", как любил он выражаться. Нарезав хлеба и ветчины, сказал: - Может, завести кота вместо кролика? Паршиво что-то... Знаешь, я рад тебе, Алёша, ей-ей!
Они выпили, помолчали. Закурив, Михайлов спросил:
- Ну, как провёл отпуск? Невесту себе не нашёл?
- Да нет пока. Вот только стариков своих обидел.
- А кто они у тебя? Чем обидел?
- Да люди-то они у меня хорошие, простые. А вот чем обидел?.. - Русанов тоже закурил, коротко рассказал.
- Я думаю, обойдётся. Напиши хорошее письмо, покайся. - Михайлов вздохнул. - А с моим отцом - матери уже нет - обстоит дело похуже: он у меня - генерал, душеспасительным словам не верит. Солдафон.
- Генерал?! - удивился Русанов. - Что же ты не говорил об этом никогда?
- А зачем? Генерал ведь - не я. - Михайлов помолчал. - Да-а... А может, не знаем мы своих стариков, как и они нас? Для человеческих отношений - время сейчас, действительно, хреновое. Хреновая жизнь, хреновые и люди.
- Зато в литературе - одни кавалеры "Золотой Звезды"!
- Ну, это ещё бабушка надвое сказала. Об искусстве в годы реакции - хорошо есть, кажется, у Герцена. Он писал, что барометром духовного здоровья общества являются живопись и театр. Чуть, мол, только загнило общество или, наоборот, революционизировалось - немедленно это находит отражение у художников. Толчки в обществе усиливаются, и эти колебания уже фиксирует театр. Абстракции же всякие, декадансы, вера в загробную жизнь - это когда гниение, конец.
- Ну и что? Всё равно любое искусство - служит. Только по-своему. А у нас - его просто нет: подчинено начальству. А начальство - требует от него бодрячества. Значит, всё равно, как я уже сказал, служит.
- Подожди, не перебивай, когда "Брамс" тоже хочет сказать шо-нибудь умное, а то нить может порваться.
- Ладно, валяй. Говорят, из лётчиков выходят к старости либо пьяницы, либо философы. У тебя это - сочетается уже теперь.
- Спасибо за "комплимент". Но по поводу философии и пьянства - есть классический силлогизм, изобретённый ещё до нас. Истину - рождают споры.
- Маркс, что ли?! - радостно воскликнул Русанов.
- Маркс никогда не напивался, значит, это ещё до него... Ты слушай, не перебивай! Так вот: истину - рождают споры. Споры - порождает вино. А отсюда вывод: истина - в вине!
- Прямо Омар Хайям!..
- Может, и Хай, и Ям, после омаров с шампанским. Но, ты разреши, я всё-таки закончу свою мысль...
- Давай... С тобой - мне всегда интересно.
- После первой мировой войны - на Западе появилось так называемое "потерянное поколение". Потом - появилось поколение, утратившее идеалы. Ну, а мы с тобой - какое?
- А чёрт его знает! Рабское, наверно. Истина-то - в вине.
Михайлов, как настоящий одессит, мгновенно сострил:
- Правильно, значит - вино-ватое поколение. Из тебя выйдет неплохой философ, если наша милиция оформит тебе прописку в Одессе.
- Спасибо, я - даже пижониться умею. Ведь все твои одесситы - немного пижоны?
- Тогда выпьем за них, потому что пижоны - тоже нигилисты. И если нигилизм становится отличительным признаком молодёжи, так это означает, что неблагополучно уже не только в Одессе.
Они выпили, и Русанов спросил:
- Скажи, "Брамс", ты замечал, что грузины к нам плохо относятся?
- К кому это - нам?
- К нам, русским. И в Киргизии - тоже. Тебя это не тревожит?
- А ты уверен, что это грузинский или киргизский народ не любит нас? Народ - не любит народ? За что кузнецу не любить кузнеца, пахарю - пахаря?
- Значит, не замечал? - уточнил Русанов.
- Почему же, замечал, - серьёзно сказал Михайлов. - Но только я замечал и другое - кто не любит. Кто подогревает такие настроения.
- Ну и кто же?
- Интеллигенция.
- А почему? Ведь это - самый, казалось бы, образованный слой! Должны понимать, что правительство и русский народ - это не одно и то же. Что русским - живётся ничуть не легче, - произнёс Русанов с чувством.
- К сожалению, этот твой "образованный слой" всегда и упрощает всё. Все беды, мол, идут от русских! Вот, если отделимся от них, сразу начнутся рай и свобода.
- А ты сам - не упрощаешь? Может, это нечто другое? - спросил Алексей. И не дождавшись ответа, попробовал сформулировать: - Просыпающееся от образованности... национальное самосознание. А может, ощущение второстепенности своей нации на родной земле? Справедливое желание изменить установившееся положение?
- А чем оно справедливое? Зачем отождествлять суровость существующей власти с русским народом? - разозлился Михайлов. - Пусть ненавидят тогда своего великого грузина! - вырвалось у него. Но не испугался. Наверное, потому, что не было свидетелей, да и Русанов был "своим" и неглупым человеком, чтобы о таком где-то проболтаться потом. Договорил: - При чём здесь мы, русские? Да и кто ещё, терпимее нас, относится к другим нациям?
Алексей сделал вид, что не обратил внимания на мысль о Сталине - принял, мол, её как должную, только не хочет заостряться на ней, понимает, что к чему, и в какое они живут время. Однако, показывая улыбкой свою благодарность за высокое доверие, продолжил опасно и сам:
- Так-то оно так, но о национальном вопросе у нас и заикнуться уже нельзя. Жизнь - меняется, появилось недовольство у многих, а нам - старый лозунг вместо конкретных перемен: "Да здравствует дружба народов!" Я не против дружбы между народами, но народы - должны быть равноправными, и лозунгами тут обид не исправить. Вон, какую власть получили евреи над всеми!..
- А о чём у нас можно говорить вслух? - насмешливо спросил Михайлов. Помолчал, добавил: - Вот тебе и ответ на все твои вопросы. Какой такой может быть "национальный вопрос", когда все понятия о нём - перепутаны! Гэдээровских немцев простили - друзья нам теперь? А ведь они - недавно воевали против нас с оружием в руках! Я, кстати, не против, лучше дружба, чем вражда. Но тогда надо и своих немцев вернуть в Поволжье из ссылки - до сих пор живут виноватыми! А в чём? А чеченцы, а крымские татары, карачаевцы, калмыки! Есть хоть в чём-нибудь логика? Но все... терпят. Ты прав: одних только евреев трогать нельзя - там, считается, всё правильно, так и должно быть, они у нас - не для заводов и колхозов, для власти над остальными народами. Один Каганович, сколько русской красоты разрушил в Москве, а ненавидят все - русских!
- Как думаешь, ненависть между людьми когда-нибудь кончится?
- Кончится, если жизнь будет добрее, наладится. Для этого надо поднять образование у всех. Установить равноправие среди наций на деле. А пока вся печать и радио будут в руках евреев или перейдут к одним только русским, ничего не изменится.
Они замолчали. Каждый сидел и думал по-своему. Русанов в душе стонал: "Рабы, рабы! Рабы-добровольцы..."

3

Весна 51-го года в Закавказье началась вроде бы в срок, а потом, словно споткнулась. В чреве февраля она зародилась, как и положено, в горах на солнечных склонах под снегом, но... так и не хлынула ни бурными ручьями, ни светлыми ливнями с неба. Только покапала с крыш из сосулек, прослезилась кое-где с голых ветвей деревьев, оставив норки возле стволов в рыхлом садовом снегу, да просела одряхлевшим настом в горах. А потом опять всё сковало морозцем. Так было несколько раз. Март рос на глазах у всех взбалмошным, капризным. Таким он и умер.
И только апрель захлебнулся, наконец, долгожданными ручьями. Деревья стояли везде в лужах - даже в пустые пни налилось, воздух был по-весеннему мягок, всюду остро запахло полезшими из земли травами, зашуршало проснувшейся жизнью кузнечиков, мышей, червяков. На прошлогодних пашнях появились чёрные грачи и гордо расхаживали, разворачивая мощными клювами слипшиеся комья. Прилетевшие в деревню скворцы дрались с воробьями, захватившими зимой их скворечники. Словом, везде наступила весна, тепло, оживление.
И сразу, как только просохла земля, Лосев открыл полёты. Лётчики видели с высоты, как синими венами вздувались внизу речки, зеленели горы после сходивших снегов и белой пеной цветения покрывались во всей Грузии сады. А потом, казалось, без видимого перехода, всё задохнулось от иссушающей жары.
Соседний с Лосевым полк начал переучивание на реактивную технику. А Лосев и Дотепный отдавали все усилия подготовке лётчиков на старых самолётах. Заставляли делиться своим опытом работы лучших штурманов и лётчиков. По многу часов учили людей в классе на тренажёрах. И процент отличных бомбометаний в полку, наконец-то, поднялся и стал лучшим в дивизии. Об этом сказал на очередном подведении итогов лётной подготовки сам генерал. Лётчики Лосева лучше оказались подготовленными к полётам и в облаках, и ночью. Прекратились аварии, поломки - положение стабилизировалось. О пьянстве стали теперь вспоминать, как о тяжёлом и забываемом прошлом. За высокие показатели в работе офицеры получали премии, их награждали. Комдив собирался аттестовать и самого Лосева на полковника.
Хмурым ходил в полку только один человек - Сергей Сергеевич Петров. Уже неделя прошла, как уехали из части Сикорский и Маслов, а на него приказа всё не было, хотя бумаги на демобилизацию Лосев комдиву подал. Получалось, и летать не летал, и со службы не увольняли. Семью и багаж Сергей Сергеевич отправил на свою родину заранее, а сам, ожидая приказа, нудился.
Последние дни он без конца думал о своей жизни - и днём, и особенно по ночам. Неожиданно просыпался, закуривал, и тогда сон уже не шёл к нему. Одно за другим плелось, плелось - воспоминания, обиды. Как-то по особенному остро ощущались теперь голые стены в квартире, отсутствие семьи.
"Вот и всё... - подумал он, когда узнал вечером, что приказ на него, наконец, пришёл. - Отслужился, и не заходит никто. Через пару дней можно будет ехать. А дальше что?.."
Не знал. Со страшной силой навалилась на душу пустота квартиры, пустота, которая входила теперь во всю его жизнь. Поди ж ты, пустота - вроде ничто, а давит. На голову, на плечи. Всё раздражало, казалось бессмысленным. А тут ещё соседи начали летать на новых, реактивных машинах. За ними было будущее. А он жил только прошлым. Там у него был смысл. Воевал, и был нужен. Учил других воевать, и тоже был нужен. Но после войны ощущение необходимости потихоньку начало исчезать. Зато стали появляться сомнения. Сомневался уже в таком, в чём прежде не приходило и в голову сомневаться. Иногда от этих новых мыслей подирал даже мороз по коже.
В эту последнюю и тяжкую ночь раздумий Сергей Сергеевич сидел на кухне. Перед ним стояла початая бутылка - пей теперь, сколько душе угодно! - но больше одной рюмки не выпил: впервые водка "не пошла". Если рассуждать по-граждански, неожиданно понял он, так это же... его наказали, выходит, лишением профессии. С этим не мог согласиться. Как можно, например, крестьянина лишить плуга? Кузнеца - огня и железа. Как вообще можно наказывать людей отстранением от работы? Если человек ещё не стар и не мыслит жить без своей работы, зачем лишать его возможности трудиться и давать ему пенсию, вместо того, чтобы использовать его труд на благо общества? Ну, можно оштрафовать за халатность, влепить выговор, понизить в разряде, в должности, если отстал от новинок и стал хуже работать. Но лишать человека любимой работы совсем, лишить его сопричастности к жизни, чувства своей необходимости на земле - это зачем? Это же - что в гроб уложить ещё живого!..
"Нет! Вот поеду завтра за документами в штаб и скажу там всё генералу! Мол, человек любит полёты и умеет летать не хуже самых опытных лётчиков, а его - в завхозы, что ли? Кому это выгодно? Государству? Знающего производство и людей химика, например, разве переведут в кабинетные затворники? А бездаря и труса Тура, пожалуйста - в партийные работники! Нет, братцы, это чехарда какая-то получится, а не жизнь".
Сергей Сергеевич первый раз в жизни горько заплакал - не вытирая катившихся слёз, охватив заросшую чёрную голову руками, не выпуская из угольного рта потухшую папиросу. И был рад, что не пригласил никого на свою последнюю бутылку, не зажёг света - при свете, наверное, постеснялся бы плакать. А так вот - простительно: теперь ничего уже не поправить, так хоть тяжесть в душе, может, пройдёт. Но всё равно уходить из авиации было обидно. Как же так!.. Уходить в расцвете сил и опыта, пройдя всю авиацию от самого её зарождения, можно сказать, и, так и не полетав на самом интересном, на реактивных самолётах? Не доверили, что ли?..
На стене ткал и ткал время маятник - тик-так, тик-так, тик-так. А Сергей Сергеевич сидел и курил. Просидел, пригорюнившись, почти до утра. А утром поднялся и понял, что ничего уже изменить нельзя, не поможет ему теперь и генерал - демобилизацию в штабе армии утвердили. А вот если попроситься у генерала полетать на реактивном бомбардировщике, это, пожалуй, возможно. Генерал - тоже старый лётчик, поймёт.


Комдив принял Сергея Сергеевича не сразу. Сначала выслушал и отпустил двух командиров полков, потом был занят с начальником штаба, затем был важный телефонный разговор с командующим воздушной армией - долгий. И только после этого приказал адъютанту, чтобы тот позвал "старика" и чтобы никто им не мешал. Не хотел генерал разговаривать с Петровым при посторонних, не хотел и комкать этот последний их разговор - распрощаться хотелось по-человечески.
Впервые за многие годы Сергей Сергеевич вошёл в кабинет без внутренней робости - запросто, как пожилой человек к своему сверстнику. Даже не удивился и не заметил этого, просто чувствовал себя свободно. И обратился тоже просто, не вытягиваясь, а как-то даже мешковато, почти по-граждански:
- Доброе утро, товарищ генерал! Вот... пришёл по личному делу. Вроде как бы это... попрощаться.
- Здравствуй, Сергей Сергеич, здравствуй! Рад тебе. - Генерал поднялся из-за стола, подал руку. - Это хорошо, что пришёл. Садись, поговорим, покурим. - Генерал почувствовал себя неловко: как-то не так всё получалось - казённо как-то. Надо было что-то сказать ещё. И он сказал: - Уходишь, значит?
- Ухожу, - ответил Сергей Сергеевич уже сидя, думая лишь о том, как выразить ему свою обиду, не замечая, как медленно краснеет генерал. И рассматривая толстый узорчатый ковёр на полу, прибавил: - А если точнее, то меня - "уходят". - Сказал, и вспомнил вдруг дивизионный каламбур: "К генералу на ковёр!" Попасть "на ковёр", означало быть вызванным на очередной разнос, после которого редко кому удавалось сохранить нормальный цвет лица, разве что Лосеву - тот умел держаться с достоинством и "на ковре". Но теперь, ёж тебя ешь, это к делу не относилось, генерал, казалось, сам чувствовал себя "на ковре", и Сергей Сергеевич понуро молчал.
- Рассказывай... - Генерал насторожился, разглядывая пористый большой нос Петрова, его чёрные, словно угольки, заплывшие глаза, непокорный вихор на затылке, торчащий из чёрного гладкого зачёса - набок.
- Так ведь я не за этим, товарищ генерал... Не жаловаться. - Правая рука Сергея Сергеевича полезла к вихру на затылке.
- Нет, брат, ты уж говори всё, раз пришёл, и чем-то недоволен. - Пушкарёв поднялся, прошёлся по ковру. Высокий, сухопарый, остановился у солнечного окна. - Кто же это - тебя "уходит"? - напомнил он, закуривая. И сразу сделался немолодым в ярком свете дня и утомлённым - видны были отёчные мешки под глазами, лицо - иссечено морщинами, губы - серые. А только что казался юношески стройным и полным энергии.
Думая о том, что генерал почти всю ночь был на полётах и, наверное, не выспался, оттого и кажется таким замученным, Сергей Сергеевич молчал - тоже не выспался. И тоже выглядел старым, с синими после бритья щеками, почти беззубым ртом - торчали только тёмные от курительной смолки пеньки вместо зубов: не баловала жизнь и его.
Не дождавшись ответа, проведя ладонью по глазам, генерал напомнил Петрову:
- Ты ведь, вроде, сам рапорт подал? Я читал...
- Разрешите закурить, товарищ генерал? - Сергей Сергеевич тоже закурил, выпуская дым, ответил: - Сам-то - сам, да ведь за кем нет погони, тот и не бежит.
- Кто же за тобой гнался? Кроме времени...
- Тур с Сикорским, всё жалобы на меня строчили. Целое дело стряпали. А время - оно за всеми одинаково гонится.
- Почему же - "стряпали"? Выпивал ведь ты? А другие в это время - теорией занимались. Убегать от старости можно по-разному, она догоняет тех, кто отстаёт.
- Верно, товарищ генерал: выпивал. Случалось такое иногда. И теорией маловато... Только не это ведь во мне главное? Я так понимаю.
- Что ж, пожалуй.
- Вот и я так думаю: мог бы ещё послужить. Какую-никакую пользу государству... Да злой, как говорится, не верит, что есть добрые люди.
- Ну, Лосеву-то как раз - было жаль тебя отпускать.
- Жаль друга, говорит пословица, да не как себя. Что уж теперь... А только я без полётов, товарищ генерал, не могу. Без полётов я - как бы это сказать - просто никто. - Петров помолчал. - Разве я один - пил? Когда у людей нет уверенности в завтрашнем дне, они и пьют; всегда так было. Кто помоложе - по женской части балует. И не только это у нас, везде нынче.
- А почему нет уверенности в завтрашнем дне?
- Почему? Как бы это вам... - Петров задумался. И не придумав ответа, сказал: - Да как-то так получается. Сегодня - один закон. Утром проснулся - говорят, другой вышел; платить за бездетность, например. Миллионы баб остались без мужиков из-за войны! Так с них за это - ещё и деньги? Нет, законами баловать - нельзя: от этого вера в справедливость закона сломается. А может, что и похуже...
- И какой же вывод?
- Как это, какой? Я же сказал. Человек - перестаёт верить в будущее. Рассчитывает только на себя, а не на государство. Кубышку себе заводит. Вот мысли у него, как бы это сказать, и перерождаются.
- По-твоему, всё дело в идеологии? А идеология у человека - от брюха, экономики?
- Нет, товарищ генерал, я как раз, как бы это сказать, про другое. В молодости мы - чем жили?
- Чёрт его знает, я уж и не помню теперь - будто и не было её у меня.
- Оно-то верно, так. Не было ни костюма хорошего, ни ботинок, чтобы к девкам выйти покрасивше. А всё равно - жили общим: строительством государства, что ли. А нынче - каждый норовит жить для себя одного, для своей квартиры, ёж тебя ешь! Слоников покупает на пианины. Гармошки - никого уже не устраивают.
- Так ведь вперёд идём, люди умнеют. Хотя в деревнях - не до слоников, конечно, там и гармошке рады.
- Я не против дорогого инструмента, пускай покупает, кто может, если из деревни вырвался. А токо плохо, когда офицер... ради личного уюта готов поступиться и общим делом - как там его деревне живётся? - и своим мнением.
- Не понял тебя... - Пушкарёв насторожился.
- Как бы это объяснить?.. Офицер у нас - перестал иметь своё мнение. Какой он после этого командир? Если у него - нет своих мыслей, и он согласен на всё.
- Да ведь говоришь же! - возразил Пушкарёв. - Слушаю вот тебя... Или это - не собственные мысли?
- Так это я - вам! А при всех - разве можно такое сказать?
- Почему же решился при мне?
- Потому, что давно вас знаю. Да и терять мне уже нечего... Ну, и потому ещё, что не молод я, с заслугами. А пусть такое лейтенант какой скажет - что будет? Да не вам, а такому, как Тур!
- Откуда же берутся, по-твоему, эти туры? Разве не из наших рядов?
- Так-то оно так, да только и в народе не все люди одинаковы. Туры - они из трусов всегда. Из неспособных к делу. Вот и приспосабливаются! - Сергей Сергеевич неожиданно спросил: - А хотите знать про Тура всю правду? - И рассказал комдиву обо всём, как на духу: как встретился с Туром на фронте, кем был Тур до войны, как свела их судьба здесь снова, и как дал он Туру отвод, когда Тура выбирали в парторги. Волнуясь, гася в пододвинутой генералом пепельнице окурки, закончил: - Уж очень легко открывают у нас таким дорогу. А они потом - мстят, тем, кто их разоблачает. И делать им это - легко.
- Почему - легко?
- А на что у нас в первую очередь обращают внимание? На характеристики, документы. Если напишут вам про человека, что у него там мысли, допустим, ершистые, или что был замечен в выпивках, - и всё! Будь он хоть самым деловым или опытным. А вот у таких, как Тур - анкетка всегда чистая. Потому - что такие не делают ничего и не умеют делать! А нет работы, нет и ошибок. Одна дорога - в подхалимы.
- Подхалимов - тоже не все любят.
- А я не про таких, которые лижут конкретную задницу своего начальника. Я про тех, что славят всё. Вот какие люди нынче в моде, товарищ генерал.
- Ну, а я-то при чём здесь?
- Вы таких... тоже поддерживаете. Хотя и невольно.
- Это каким же образом? - Генерал с изумлением уставился на Петрова.
Сергей Сергеевич загорелся:
- Собрания у нас теперь - как проходят? Раньше мы - президиум себе избирали. А теперь туры - сами туда садятся, без приглашения. И к этому - уже привыкли! Как же: экономия времени! Зачем, мол, формалистикой заниматься? А на формальное-то отношение ко всему - фактически и перешли. Всё сделалось формальным! Стало быть - ненужной ложью? А зачем же тогда жить в этом обмане?
Потирая пальцами подбородок, взятый в горсть, Пушкарёв тоскливо протянул:
- Да-а, накрутил ты, сразу и не раскрутишь - всё в одну кучу смешал! Ну, да ладно, с Туром я ещё разберусь. А вот...
- Много их, товарищ генерал. Если с каждым по одиночке - долго разбираться придётся.
- Пожалуй, ты прав: далеко зашли... - Генерал потемнел, не зная, что говорить, не зная, как выйти из тяжёлого для него разговора, забыв, что хотел сказать - уж было начал, да Петров перебил. И потому произнёс теперь, что сразу на ум пришло: - Ну, ничего, Сергей Сергеич, мы - проводим тебя с почётом, не как-нибудь!..
- На посуле, что на стуле: посидишь и встанешь. Да и на кой мне этот почёт? Я ещё летать могу! За тем вот и пришёл.
- Как - за тем?! - изумился генерал. - Ведь приказ уже...
- Уважьте вы меня, старика, товарищ генерал! Разрешите на реактивном слетать, а тогда уж...
- Сергей Сергеич, да ты в своём уме?!
- 3-4 вывозных полётика всего! И парочку - самостоятельных. Не могу я без этого уйти из авиации. На всяких летал, а дошло до реактивных, и что - уходить, даже не попробовав?
- Се-ргей Серге-ич! До-ро-гой мой, по-ду-умай: ты же - уво-о-лен!.. Я не имею права: не положено!
- Знаю, что нельзя. Так ведь и мерзавцев не положено парторгами держать. А де`ржите вот, оставили! А меня - так катись?..
- Нет, ты рапорт - сам подавал! О чём тогда думал?..
- А вы на моём месте - смогли бы уйти вот так, не полетав?
- Что же ты от меня-то хочешь?
- Разрешения, товарищ генерал. Всего на несколько полётов! У вас тут, на вашем аэродроме!
- А если ты во время этих полётов... Понимаешь ты, чем я рискую? Головой! Го-ло-вой, брат! Никто мне этого тогда не простит!
Сергей Сергеевич вскипел:
- Всю жизнь, Иван Максимыч, хочешь без риска прожить? А ты - рискни хоть разок! Да ведь с моим опытом - и риск не велик!
- Опыт - опытом, а на реактивной машине у тебя его нет. Нет, Сергей Сергеич, нет. И не проси: не могу! - Комдив отвернулся к окну, забарабанил о подоконник пальцами.
- Не можешь, значит? Должность боишься потерять?
- Да не за себя я боюсь, пойми ты! - Генерал обернулся. - Ну, как разобьёшься!.. Никогда ведь не прощу себе потом. Сразу 3 жизни на совесть взять - шутка?
- Лётчики и без войны всегда на войне! А я - только по кругу ведь. Без штурмана и без радиста, один слетаю.
- На этом самолёте - не слетаешь, не та техника! Да и что говорить: не положено!
- Иван Максимыч! - взмолился Сергей Сергеевич. - А ты всё же рискни, а? Не могу я так уйти! Ну, рискни хоть раз ради меня! Ты же - сам лётчик!..
- Вот пристал, прямо с ножом к горлу! Первый год в авиации, что ли? Такое несёшь!..
Петров постоял, опустив голову, и не прощаясь, направился по ковру к выходу. Генерал не выдержал:
- Да постой ты, Сергей! - окликнул он. - Нельзя же так, не пори горячку! Подожди... Может, придумаем что-нибудь? Я... я вот что, я - командующему позвоню! - обрадовался Пушкарёв. - Прямо сейчас, при тебе и позвоню.
- Не надо командующему, - тихо сказал Сергей Сергеевич. - Не разрешит он: кто мы ему? А тогда уж и ты на себя не возьмёшь, путь будет отрезан.
Пушкарёв завял. Вспомнился прошлогодний случай с командиром дивизии истребителей. Так же вот... Уволился человек, дела уже заместителю передал, а потом захотел попрощаться с авиацией. Новый комдив - товарищ и вчерашний подчинённый - разрешил этот прощальный полёт. И старый полковник - до генерала так и не дошёл - начал крутить в зоне последние свои "бочки", "петли", перевороты. А потом - загорелся двигатель. Можно было, конечно, выпрыгнуть, но тогда высокое начальство узнает, что погиб дорогостоящий самолёт - на кого его списывать? На лётчика, который уже уволен и не имел права летать? Подводить друга не хотелось, и полковник, надеясь на свой опыт, решил посадить горящую машину на аэродром, благо тот был рядом, под ним. Сумел снизиться и зайти на посадку, несмотря, что мешал дым, а на выравнивании взорвался бак с горючим - для спасения не хватило каких-то полторы минуты, уже и "пожарка", дежурившая на старте, ждала самолёт в конце полосы. Старого комдива символически похоронили - кирпичи для веса вместо останков, а нового - командующий турнул с понижением.
- Да-а, командующий не разрешит, это верно, - тоскливо согласился Пушкарёв.
- Ты - сам разреши, - жалобно попросил Петров, вспомнив свой первый в жизни самостоятельный полёт. Вот так же просился - была плохая погода. И инструктор сжалился над ним и разрешил. Теперь же, видя по лицу генерала, что тот собирается отказать, Сергей Сергеевич, старчески горбясь, опустился вдруг на колени и, не поднимая головы, проговорил: - На коленях тебя прошу - сжалься ты надо мной, уважь! - Последние слова он проговорил с трудом, почти давясь. Плечи его дрогнули, голова затряслась и опустилась совсем низко.
- Сергей Сергеич! Что ты!.. - Генерал растерялся.
Дверь в кабинет растворилась, вошли заместитель комдива полковник Татулян, полковник Дотепный и капитан Тур. Все в растерянности остановились, а Пушкарёв взорвался:
- Почему без разрешения?! Адъютант!.. - Хотя и понимал, что адъютант тут не при чём, Татулян имел право входить без доклада.
Вошедшие, пятясь, вышли. Сергей Сергеевич, униженный, раздавленный, стоял на коленях. Пушкарёва пронзила острая жалость: "Да что же это в самом деле?! Такой лётчик, и на коленях, на пенсию, а какой-то Тур!.." - Он кинулся к Петрову, пытаясь поднять его с колен. Но тот, не вставая, спросил:
- Иван Максимыч, может, ты геологов не можешь забыть? Так поверь, не бомбил я их, клянусь тебе!
- Ладно, Сергей Сергеич, вставай: рискну я! - бормотал генерал, помогая Петрову подняться с ковра. - Слетаешь с инструктором. В конце концов, в этом особого риска нет. - Про себя же додумал: "А там видно будет. Может, слетает и сам, если хорошо всё пойдёт. Зато уедет с лёгкой душой".
Всё, вроде бы, утряслось, образовалось, генерал успокоился от принятого решения, Петров тоже - сидел снова на стуле, опять разговаривал, но генерал понял, надо прощаться: Петров не смотрел уже в глаза, как прежде, стеснялся того, что произошло, да неловко было и самому. Поэтому, протягивая Сергею Сергеевичу руку, Пушкарёв перешёл на деловой тон: приказал изучить инструкцию по технике пилотирования нового самолёта, посидеть в его кабине, познакомиться с материальной частью, словом подготовить себя к предстоящим полётам по-настоящему. А уж он, со своей стороны, даст распоряжения, кому надо, чтобы его допустили ко всем видам подготовки и ни в чём не препятствовали.
Сергей Сергеич надел фуражку и, приложив к ней руку, бодро, по-военному проговорил:
- Спасибо, товарищ генерал! Разрешите идти?
После ухода Петрова в дверь постучали. Вновь вошли Дотепный с Туром и Татулян. Заместитель генерала ещё с порога спросил с сильным кавказским акцентом:
- Что тут праизошёл, таварищ генерал? Зачем Петров стоял перед тобой на каленках? Я нычиво не понял! - Он развёл свои короткие толстые руки.
Пушкарёв коротко объяснил и тут же приказал Татуляну, чтобы тот сам, лично проследил за подготовкой Петрова к полётам. Затем обратился к Дотепному:
- Кого у вас там Лосев думает назначить вместо Петрова?
- Окончательного решения ещё не приняли, - ответил полковник. - Ждём отъезда Сергея Сергеича. Неудобно как-то при нём. А вообще-то есть 2 кандидатуры.
- Капитан Волков и капитан Михайлов, - вставил Тур.
- Да, - подтвердил Дотепный, - капитан Михайлов и Волков.
Тур, почувствовав перестановку фамилий полковником, не удержался и выскочил вперёд начальника снова:
- Разрешите доложить, товарищ генерал? Капитан Волков 5 лет уже в заместителях ходит. Отличный лётчик, требовательный офицер. Активист!
Генерал перевёл взгляд на Дотепного. Тот подтвердил:
- Да, офицер активный. Меня как-то пытался на собрании срезать: учил, как надо вести собрание. - Полковник улыбнулся в усы. - Но Лосев - больше склоняется в пользу Михайлова.
Генерал заметил, как покривился Тур. Вспомнив рассказ Петрова о нём, неприязненно подумал: "И верно: нагл. Видно, и впрямь - пользы от такого, что от худой свиньи: визга много, шерсти - клок". Сказал:
- Ну, что же, против Михайлова и я не возражаю - умный офицер. И лётчик толковый.
Оставшись один, генерал ещё раз подумал о Туре: "А зачем, собственно, он ко мне-то входил? Я - не звал. Если с Дотепным приехал в штаб по каким-то делам, мог в политотделе его подождать: у Дотепного был вопрос конкретный - денег на школу просил. А что этому?.. Надо от таких наглецов как-то избавляться, тут Петров прав. Но как?.. Только что закончил академию заочно. Анкета, действительно, работает на него. И вообще..." Что "вообще", Пушкарёв додумывать не стал - зазвонил телефон. Разговор по телефону был опять долгим, деловым, комдив на время о Туре забыл - хватало других забот...


Сергей Сергеевич переехал жить в соседний полк, в общежитие холостяков и готовился там к своим полётам чуть ли не круглые сутки. За 10 дней он изучил каждый винтик на новой машине, назначение каждого клапана, каждого агрегата или прибора, расспрашивал летающих лётчиков об особенностях самолёта и его возможностях и, ещё не летая, знал о нём всё. В кабине он тренировался только с завязанными глазами. Присматривался к взлётам и посадкам летающих лётчиков, сопоставлял. Ничего особенного в этом "Иле" он не находил, только и разницы, что на поршневом бомбардировщике третье колесо было установлено сзади и низенькое, а на реактивном - стояло впереди и было равным по высоте основным колёсам. Поэтому взлёт сильно отличался. На поршневом надо было сначала отдавать штурвал "от себя", чтобы хвост самолёта поднялся до положения горизонтального полёта, а потом, с нарастанием скорости до взлётной, взять штурвал слегка "на себя", чтобы оторвать машину от земли. На реактивном же самолёте поднимать хвост при взлёте не требовалось - он был поднят конструктивно. Поэтому брать штурвал "на себя" нужно было только перед концом разбега. В полёте же и на посадке правила управления самолётом были обычными. Значит, в первую очередь надо было осваивать взлёт во время вывозных полётов с инструктором, на взлёт делать упор и особое внимание. Но Сергей Сергеевич во время войны летал одно время на американском поршневом бомбардировщике "Бостон", у которого третье колесо тоже было передним и высоким, так что и взлёт был не нов для него. Совершенно новой по сути была на "Ил-28" только кабина: слева "баян" из кнопок, и справа "баян", да на приборной доске много новых приборов. Ну, так на то и 20-й век, растёт техника, ёж тебя ешь! А овладеть всё-таки можно: и управлением реактивными двигателями, и всякими агрегатами, которые включались в работу от тумблеров и кнопок - ничего, что в 10 раз стало больше, изучил всё на ощупь, не ошибётся. На то и человек, чтобы овладевать этой техникой!
И Петров доложил вскоре полковнику Татуляну, что к полётам готов, все экзамены сдал на отлично, можно приступать к вывозной программе полётов. Правда, при этом заметно волновался.
Волновался и Татулян, садясь в инструкторскую кабину. Впервые приходилось учить лётчика, которого даже с котлового довольствия сняли. Волновался ещё и потому, что сочувствовал Петрову и переживал за него, как за самого себя.
На старте собрались почти все лётчики, свободные от вылетов - пришли посмотреть: сколько вывозных полётов возьмёт знаменитый "Дед"? Одни говорили, освоит всё за 6 полётов, другие - сомневались: не хватит ему и 10-ти. Третьи - вообще смотрели на затею скептически: стар, не освоит новую технику - 8% она забраковала из "стариков". Психологическая несовместимость...
И вот сделана первая посадка. Раздались голоса:
- Ну, эту - инструктор сделал!
- Ясное дело - показывал: вон как притёр!
- Посмотрим, что будет дальше...
А после второй посадки "спарка" порулила к командному пункту.
"Что такое? Поломка? Почему перестал вывозить? Бесперспективный, что ли, "дуб"?"
На КП поднялся только инструктор, Петров остался в кабине. Полковник Татулян докладывал комдиву:
- Товарищ генерал! Лётчик Петров к самостоятелным полётам готов. Исключителный пилот! Можитэ проверят. - Татулян оторвал от виска руку.
И ещё 2 безупречных полёта. Проверял сам генерал. Сергей Сергеевич зашёл на посадку отлично и на одном двигателе, и на обоих. Пушкарёв был поражён изумительной, филигранной техникой пилотирования. И тогда пошёл на отчаянный шаг: разрешил Петрову сделать ещё 2 полёта по кругу - самостоятельно, на боевом самолёте, хотя прежде и не обещал этого.
На полёт с Петровым добровольцы нашлись быстро. Сначала согласился маленький черноволосый радист Осипов, паренёк 20 лет, а за ним и пожилой штурман эскадрильи майор Георгиевский. Экипаж был вписан в полётный лист, проинструктирован и пошёл к боевому самолёту. Первым скрывается в хвостовой кабине радист - ему легко: не надо даже стремянки, вход снизу. А вот Сергей Сергеевич и Георгиевский лезут в свои кабины по стремянке - сначала лётчик, потом - штурман.
Второго управления - на самолёте нет, инструктора - нет. Сергей Сергеевич сам выруливает на старт, выводит двигатели на полные обороты, отпускает машину с тормозов, и она стремительно несётся по серой бетонированной полосе вперёд. Нужная скорость набрана, отрыв - и в глазах только синее-синее небо. Вот это набор!.. 20 метров в секунду. Вот это - угол набора, вот это техника! А какая чистая радиосвязь - ни единого хрипа, ни шороха! Даже глуховатому всё слышно. Глаза у Сергея Сергеевича влажнеют, но теперь, слава Богу, никто этого не видит. В уши только доносится спокойный басок штурмана:
- Отлично, товарищ майор! Взлёт был - как по ниточке!
- Хорошо! - кричит радист, и тоже радостно смеётся.
Улыбается сквозь непрошенную слезу и Сергей Сергеевич. Согласен: хорошо. Хорошо это - слышать голоса друзей, лететь с ними вместе, видеть голубое небо, держать в руках, словно лёгкую игрушку, 20-тонную машину, мощно идущую в набор, и чувствовать себя её властелином, лётчиком. Хорошо, да только уже - в последний раз. Эх, жизнь, ёж тебя ешь, мудрёная ты штука! И Сергей Сергеевич заваливает такой левый крен, что котлетками оттягиваются книзу щёки. Перегрузочка!..
2 полёта выполнены - оба на отлично. Больше нельзя - так уговаривались, надо заруливать. И Петров заруливает - медленно, торжественно, в последний раз. Это понимать надо...
Стоянка. Выключил стоп-кранами двигатели. Стало очень тихо - нет больше привычного гула: кончилась авиация. Надо прощаться - с поклоном, как положено по русскому обычаю. И Сергей Сергеевич прощается. Вылезает из кабины и кланяется в пояс технику, подставившему к самолёту стремянку. Обнимает вылезшего из кабины и спустившегося вниз Георгиевского, затем подошедшего радиста. Отстраняется, снимает с головы шлемофон и кланяется самолёту. Подходит к фюзеляжу и гладит его серебристый бок. И опять появляется на его глазах предательская, непрошенная слеза - туманит взор. Что-то слаб стал последнее время, ёж тебя ешь! От стыда Сергей Сергеевич отворачивается от всех и, опустив голову, медленно уходит. Надо ещё генералу доложить, чтобы всё, как положено...


В "гражданку" провожали Сергея Сергеевича чуть ли не всем полком - на двух грузовиках приехали на вокзал. Были тут и Лосев, и Дотепный, Одинцов с Михайловым, Русанов, Медведев, Скорняков, другие штурманы, лётчики и техники, которые любили его и которых любил он тоже. В гарнизонном клубе, где были официальные проводы и произносились торжественные речи, присутствовали все, даже офицерские жёны. Здесь же были - только друзья. Вон сколько их у него! Не то, что у "Пана" и Маслова, которые досаждали в полку всем и уезжали потом, как воры - не пришёл даже никто.
Зашли всей гурьбой в ресторан. К удивлению провожающих Сергей Сергеевич не напился - не хотел портить светлого чувства ни себе, ни другим. Глаза у него молодо светились чёрной живой теплотой, взгляд ко всем был внимательный, а во рту влажно поблескивали, вставленные, наконец, золотые зубы.
- Костя, будь другом, сыграй что-нибудь напоследок! - Сергей Сергеевич кивнул Михайлову на оркестр в глубине ресторана.
Михайлов пошёл к музыкантам, попросил у одного из них аккордеон и сыграл с эстрады полонез Огинского "Прощание с Родиной". И опять у Петрова повлажнели глаза. Заметив это, Михайлов вернул музыкантам инструмент, подсел к Сергею Сергеевичу и начал травить байки "за Сеню Соломончика", который живёт в Одессе:
- Услыхал однажды Сеня от приезжего артиста, шо в Одессе, мол, нет настоящих красавиц. Ну, вы же за моего Сеню уже слыхали, - Михайлов подмигнул сидевшим за одним столом офицерам. - Так шо, вы думаете, делает Сеня? Он говорит: "Красавиц? Их у нас есть, их у нас имеется!" Прилетел на одесский базар, и к торговкам: "Граждане-мадамочки! Приехал залётный артист, шо висит везде по городу на афишах, и говорит нам оскорбление: в Одессе нет настоящих красавиц. Шоб я пропал, если вру!" Через час он привёл до театра 200 одесситок тому артисту. Вы жестоко ошибаетесь, если уже думаете, шо от того артиста шо-нибудь осталось на память.
Лётчики рассмеялись. А Сергей Сергеевич серьёзно сказал:
- Весёлый ты человек, Костя. Не забуду я тебя. И никого не забуду. Смотри, эскадрилью мне береги! Чтоб по-прежнему: в лучших ходили!
- Постараюсь, Сергей Сергеич, - сказал Михайлов. - Если только Волков не сглазит.
- Вот-вот, ты уж постарайся. Я слыхал, тебя на майора аттестовали. Не зазнайся, смотри, ёж тебя ешь! И с Гринченки - глаз не спускай: слабенький он лётчик, не похороните тут без меня.
- Ну, что ты, Сергей Сергеич! Всё будет, как при тебе.
- Да, порядок у нас был всё же хороший. Поддерживай.
Потом Сергей Сергеевич долго, по-дружески, разговаривал с Лосевым - зла не держал:
- Ты, Евгений Иваныч, вот что... Бывало у тебя: правил ты иногда в полку, как медведь в лесу - дуги из людей гнул. Не надо этого больше, кризис, как бы это сказать, прошёл.
- Сергей Сергеич, что же я, по-твоему, зверь какой?
- На мышку - и кошка зверь. Ты это учитывай. Чтоб не боялись тебя, а любили.
- Я, Сергей, не красна девица, любить меня - не обязательно.
- А ты всё же послушай меня, я ведь тоже людей повидал на веку. Еловым веником в бане не парятся, помни. Ну, и меня тут не забывайте. Я ни на кого сердца не держу, и ты не держи.
Ещё раз утёр слезу Сергей Сергеевич, когда стоял уже в тамбуре вагона. Ему махали фуражками. Гремела медь духового оркестра, приглашённого из военной комендатуры Тбилиси.
"Лосев расстарался, - тепло подумал "Дед", отыскивая глазами командира полка в толпе провожавших. - Суровый мужик, а - правильный. Эх, жизнь-житуха, мудрёная ты штука!.."

4

Всё было в этот летний день необычно. Дежурный по части выстроил утром полк и доложил командиру полка. Но Лосев ничего говорить в этот раз не стал, а лишь кивнул начальнику штаба. Тот остановился перед строем и начал читать приказ о присвоении очередных воинских званий.
- ... командиру эскадрильи капитану Птицыну Александру Александровичу - очередное звание "майор".
"Мой бывший КэЗэ!" - радостно подумал Русанов в строю.
- ... командиру эскадрильи капитану Михайлову Константину Сергеевичу - очередное воинское звание "майор".
"Ой, "Брамсу"!" - вновь отреагировал Русанов.
- ... штурману эскадрильи старшему лейтенанту Дубравину Владимиру Ивановичу - очередное звание "капитан".
"Вовка!"
- ... заместителю штурмана эскадрильи старшему лейтенанту Скорнякову Виктору Степановичу - очередное звание "капитан".
"Витюне! Ищас за шиворот вылью!.."
- ... командиру звена старшему лейтенанту Дедкину Иннокентию Николаевичу - очередное звание "капитан".
"Смотри ты, и дубу Утятину! Солдат спит - служба идёт..."
- ... штурману экипажа лейтенанту Княжичу Вячеславу Григорьевичу - очередное звание "старший лейтенант".
"Пончику! Теперь не будет бомбить стульями с фуникулёра!"
- ... лейтенанту Русанову Алексею Ивановичу - очередное воинское звание "старший лейтенант".
"Ё-моё! Мне-то за что?.." - Русанов сразу оглох и густо-густо покраснел.
- ... бывшему штурману экипажа, в настоящее время заведующему клубом, лейтенанту Лодочкину Николаю Юрьевичу - очередное воинское звание "старший лейтенант".
"И стукачу?! Который на чужом горбу?.. Ну, это уж чёрт знает что-о!.."
Окончив читать, начальник штаба свернул приказ в трубочку, добавил радостным голосом:
- Командование полка поздравляет перечисленных офицеров с присвоением очередных воинских званий и желает им дальнейших успехов в службе на благо Родины!
В первую минуту Русанов не мог поверить, что и ему присвоили звёздочку. Год пролетел - повысили в старшие лётчики. Теперь вот - звание. Прямо сон какой-то! Но стали подходить и поздравлять друзья, и он пошёл представляться по случаю присвоения звания - так полагалось - Птицыну, командиру эскадрильи.
- Ладно, кончай этот официоз... - махнул тот. - Поздравляю!
Освоившись с радостью, Русанов направился к Михайлову и Дубравину. "Повезло Вовке! - думал он на ходу. - Если бы не повысили в должности "Брамса", не повысили бы и его". И тут увидел серое лицо Одинцова. Лев Иванович как-то странно улыбался, пожимал "именинникам" руки, а глаза были с тоской, невесёлые. Алексею стало неловко: ему, сопляку, присвоили, а фронтовикам Шаронину и Одинцову - опять шиш с маслом! Уравняли с мальчишками... Вспомнив снова о Лодочкине, которого поздравлял в сторонке один Тур, Русанов задохнулся от гнева: "Стукачи ценятся выше!.. Из социализма делается бордель!"
К Одинцову подошёл Лосев.
- На тебя, Лев Иванович, тоже посылали документы, - сказал он, протягивая руку. - Не горюй: в следующий раз, я думаю, это дело всё же пробью! А пока - вернули. Мне ведь - тоже не присвоили... - Он улыбнулся, взял Одинцова за плечо, и они отошли от всех в сторонку и долго о чём-то говорили.
В 11 часов Лосев и Дотепный поздравляли офицеров в своём кабинете торжественно и официально. Все были веселы, шутили. У некоторых именинников уже блестели глаза - "приложились" по случаю. Но из "рюмок приличия" никто не вышел, хотя Лосев устроил в столовой банкет с жёнами и музыкой.
После обеда Русанов зашёл на почту и получил от отца хорошее письмо. Иван Григорьевич радостно сообщал: "Здравствуй, Алёша! Спешу тебя известить о большой нашей победе: наконец-то, мы узнали, что осудили и всю шайку сообщников Рубана: 9 человек, и каждому дали по 25 лет, с конфискацией имущества. А инженера Андрея Максимовича таскать перестали, утряслось. Я тоже немало сил положил на это, пока расшевелил в людях совесть, так что зря ты тогда пёр на меня. Ну, да ладно, кто старое, как говорится, помянет, тому глаз вон. Жаль вот только Бердиева...
Дома всё хорошо, не беспокойся. От мамы и от Иры тебе привет".
Алексей перечитал письмо ещё раз, задумался: "Может, бордель всё-таки кончится? Народ не даст себя в обиду?.." Но пришёл Ракитин, и они принялись готовиться к вечеру: надо было отметить присвоение званий в кругу друзей, но не в духане, а дома. А для этого требовалось накупить шашлыков, коньяка, приготовить лимоны, иную закуску - думать о своём было уже некогда.
Вечером руководил церемониалом на квартире Русанова Лев Иванович Одинцов. В рюмку Михайлова он положил 2 большие звёздочки - майорские, а в рюмки Русанова и Дубравина - по 2 маленькие. Потом налил всем коньяка и предложил тост:
- За жизнь, братцы, за успех и взлёты! - Улыбнулся: - И за звёзды - тоже!
Пили стоя. Одинцов проколол именинникам погоны и прикрепил новые звёзды. На Михайлова непривычно было смотреть: погоны с двумя просветами и большой звездой сделали его "консульский" лик ещё солиднее - даже усы ему теперь больше шли. И вообще он был не по-одесски задумчив в этот раз, будто смотрел куда-то в запредельную даль.
Застыло на мгновение и веснушчатое лицо Дубравина, с взглядом, словно бы обращённым вовнутрь. А лицо Одинцова отчего-то казалось белым в наступивших сумерках, словно из него вытекла вся кровь. Молчалив и невесел был и Русанов, но в последнюю секунду успел улыбнуться своей удивительной улыбкой, как будто уцепился за спасительный круг в море и выплыл.
Зажигая керосиновую лампу, Одинцов спросил:
- Костя, ты - чего?.. Не узнаю Одессу! Даже аккордеона не прихватил!..
Пришлось Михайлову извиняться и топать за аккордеоном в гарнизон, где была его квартира. Русанов, чтобы Михайлову не было скучно, пошёл с ним за компанию. Но тот и по дороге молчал, занятый какими-то тревожными мыслями. Когда подходили уже к его крыльцу, из-за дерева вышла худая женщина с тёмными большими глазами. Русанов узнал Волкову и удивился тому, что она подошла к его другу и тихо и запросто проговорила:
- Здравствуй, Костя! Вот, пришла поздравить, а тебя - нет. Жду тут, стою.
- Спасибо, Танечка, заходи!.. - Михайлов пропустил женщину вперёд. Она оглянулась, быстро посмотрела по сторонам и, словно бесплотная тень, бесшумно проскользнула за дверь.
Дома Михайлов включил свет, достал из-под кровати аккордеон в футляре, поставил его на стол и сел на кровать. Вздохнул, будто оставил за порогом тяжёлую ношу.
- Садись, Таня. Посидим немного... - Римский горбатый нос Михайлова закаменел, как на памятнике.
Русанов всё ещё стоял возле двери - вроде бы на минуту зашли. Но, видя, что Волкова взяла стул и села рядом с хозяином, понял, дело затянется. Михайлов, казалось, никуда не спешил тоже. И какая-то тревога от них обоих - как марево от знойного моря.
Осторожно прикасаясь к руке Волковой, Михайлов участливо и тихо спросил:
- Что, опять?..
Не обращая внимания на Русанова, но всё же стесняясь его, Волкова поправила на груди, возле худых, выступающих ключиц, своё лёгкое платье - будто хотела что-то прикрыть, поёжилась и сказала:
- Да, как всегда.
- За что? - спросил Михайлов совсем тихо.
- Тебе - присвоили, а ему - нет. Прихожу, он уж за столом, на губе окурок, и лицо противное приготовил. Уж я характер его изучила - кипяток! На кого прольётся - до самых костей ошпарит!
Русанов опять удивился: на свету глаза Волковой оказались не тёмными, а светлыми - наверное, были серыми. Почему-то никогда этого не замечал.
Михайлов тоже не обращал внимания на Алексея:
- Да-а, - протянул он, вздыхая, - странно, почему его не поставили комэском ещё в прошлом году, когда ушёл в запас Башмаков? Взяли почему-то из другого полка...
- А я - всё равно рада, Костя, что тебе повезло! А то, что ударил он - мне даже не было больно.
- Вот, гад! Неужели ты не понимаешь до сих пор, что пора...
- Не надо, Костя, - прошептала женщина. - Всё равно ведь счастья не будет: не отдаст он мне...
- Отдаст по суду! Ты - мать...
- Не надо, Костя. Тебя только выдвинули... начнётся такое!.. Он на всё пойдёт, я знаю. Он и суду представит меня как шлюху.
Русанов почувствовал себя неловко, сказал:
- Я пойду, Костя.
- Ага, иди-иди, я потом... - опомнился Михайлов. - Захвати и аккордеон с собой, я приду.
Сойдя с крыльца, Алексей опустил на землю футляр с аккордеоном, достал из кармана мятую пачку папирос и стал прикуривать. Из открытой форточки Михайлова приглушённо донеслось:
- Костя, Костенька, ну, что же мне делать, родненький! Измучилась я от такой жизни! - Скрипнули пружины, стон оборвался - будто задохнулись там, в комнате. А потом погас свет.
"Вот так история!.." - ахнул Русанов. Поднял аккордеон и пошёл.


Вернулся Михайлов только через час. Тихо подсел к Одинцову, помолчал и налил себе в рюмку. Что-то подумал, выпил коньяк залпом - будто залил жар. Тогда Одинцов тихо сказал:
- Надо, Костя, кончать вам это всё.
- Разве дело во мне? - так же тихо ответил Михайлов. - 4-й год тянется. Боится, что он не отдаст ей ребёнка. Ну, да ничего, теперь она беременна от меня, сказала, что решится - больше не может так.
Михайлов взял в руки аккордеон, наклонил голову и стал играть с такой страстью, с какой никогда ещё не играл.

Конец второй части
книги "Рабы-добровольцы"
Продолжение в третьей части книги

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"