Сотников Борис Иванович : другие произведения.

Книга 10. Рабы-добровольцы, ч.4 (окончание)

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:


--------------------------------------------------------------------------------------------------
Эпопея    "Трагические встречи в море человеческом"
Цикл  2    "Особый режим-фашизм"
Книга 10 "Рабы-добровольцы"
Часть 4    "Плоды тирании" (окончание)
-------------------------------------------------------------------------------------------------

4

Николай Константинович Белосветов появился в Днепропетровске весенней ночью 1955 года. Его освобождение просто совпало с амнистией, он полностью отсидел свой срок в 10 лет, вынесенный ему судом. Освобождению поспособствовала также, фигурировавшая в его "деле", характеристика днепропетровского следователя, указавшего, что подследственный Белосветов проявил патриотизм, явившись добровольно на фронт против наступающих немцев. Заканчивалась характеристика фразой: "... и вообще производит впечатление человека чести и порядочности, служил даже священником." И его "дело" не стали пересматривать на "предмет" добавления срока.
Был он теперь совершенно седым, с чёрными пеньками вместо зубов, но ещё бодрым, несмотря на свои 64 года и 10-летний каторжный стаж, заработанный в угольной шахте. Его кожа, не знавшая крема, покрылась в лагере особого режима в Норильске сетью глубоких морщин и потрескалась от морозов. Волосы, стриженные под машинку, ещё не отросли, и он прикрывал их соломенной шляпой, купленной в дороге. В руке он держал небольшой чемодан, одет был в светлый "пыльник", купленный в Новосибирске, и в серый дешёвый костюм, приобретённый в том же универмаге, где покупал чемодан, плащ и белые парусиновые туфли. Крепкие, но тяжёлые тюремные ботинки, арестантскую шапку, вещевой мешок и тёмную робу каторжника он оставил в мусорнике универмага, переложив в чемодан всё нужное - бритву, майки, новые трусы, полотенце и другую житейскую мелочь. С прошлым, казалось ему, было покончено, и он вышел из магазина высоким стариком, худым, но ещё крепким от тяжёлой привычной работы. Вот только ссутулился от многолетней шахтёрской привычки пригибаться в тёмных и низких забоях. Изменилось у него и выражение глаз - стало мученическим, хотя в неволе он ни разу не плакал и душевно не надрывался. Вот думал обо всём - много. О жизни, людях, о себе. Может, от этого изменился его внутренний взор? Ещё он любил в светлое время года смотреть на северную неяркую природу. Смотрел и из-за лагерной проволоки, и на ходу, когда вели из лагеря по хребту Путораны на шахту. Красота скалистых гор и тундровая тишина его завораживали. Любил и редких птиц в небе. Тогда вспоминалась почему-то Керчь, морские чайки и Каринэ. Он только в тюрьме понял, что за всю свою долгую жизнь был по-настоящему счастливым и беззаботным полгода всего, когда жил с Каринэ в Керчи. Всё остальное оказалось либо обманом, либо растянутым страданием без конца.
Город уже спал, пахло ночными фиалками с городских клумб, политых водою, светила луна, и на душе было хорошо. Хорошо оттого, что уже ночь и никто его не видит. Оттого, что тепло и всё так по-южному красиво вокруг. Оттого, что ничего не забыто им, узнаваемо. Что не надо спешить, хочется идти пешком, что он знает, что сын жив и здоров, женился, закончил металлургический институт, растит сына и дочку, но он к ним сейчас не пойдёт пока. А разбудит сначала Катю, с которой тайно переписывался все годы и от которой ему известно обо всём. А к рассвету выяснит, можно ли идти к сыну или лучше встречаться с ним на квартире у Кати, пока будет гостить здесь, в Днепропетровске. Жить в этом городе, приносившем ему одни несчастья, он не собирался. Как не хотел и пугать своим "воскрешением" Сашину жену и её родственников. Знал, Саша никому не говорил о том, что отец жив и отбывает срок в лагерях - так он сам просил его сделать. Просил молчать, не менять фамилию, не ворошить прошлого, чтобы не накликать беды ещё и на свою голову. Что с того, что фронтовик и ордена? Насмотрелся он в лагере и на таких - были. Так уж лучше не испытывать более судьбы в государстве, не соблюдавшем собственных законов. Конечно, хотелось бы и самому пожить рядом с внуками, отогреться возле тихого семейного счастья. Но тогда, в случае беды, вся моральная ответственность падёт на него. В особом режиме Сталина нет места человеческим радостям, всё нужно прятать от посторонних глаз, это он знал теперь твёрдо. Поэтому не станет мешать - уедет в Керчь, купит там развалюху, плотницкий инструмент, отремонтирует всё, сам сделает себе мебель - деньги у него небольшие есть, заработал на каторге. И хотя их клали на его текущий счёт всего по 10% от заработанного, всё равно за 10 лет скопилось достаточно для начала новой жизни. А на оставшуюся ему установлена пенсия. Небольшая, правда: Советский Союз давно не государство, а бандит-налётчик, забирает всё себе, и с этим ничего не поделаешь, тем более на старости лет. Ну, да ладно, проживёт как-нибудь - лишь бы покой был, рядом Чёрное море и чайки. Душа там сама отмякнет. А больше-то ничего и не надо. Летом смогут приезжать в гости и внуки, и Саша с женой, и Екатерина Владимировна, если захочет. И никто ни о чём не узнает даже из соседей - квартиранты, мол. Отдыхающие. В маленьких приморских городах никому нет дела до отдыхающих, лишь бы платили исправно. А если и на другой год приедут всё те же, значит, понравилось им, вот и всё. И никаких подозрений. Да и не Ялта это...
Рассуждая так, Николай Константинович дошёл до большого 4-этажного дома, в котором жила Екатерина Владимировна, и остановился, облитый светом луны, перед старинным подъездом - заколотилось от волнения сердце. Знал ведь, куда шёл, а о Катиных чувствах не подумал. Не предупредил даже, что скоро появится. Боялся сглазу. Напишет, что скоро приедет, а тюремные власти возьмут да и накинут срока вместо освобождения. Разве такого не бывало? Случалось всякое... А сейчас, получается, может "обрадовать" до... обморока. Что же делать-то?
Делать было нечего, потоптался и вошёл в подъезд, начал подниматься по истёртым каменным ступеням на второй этаж, где был когда-то немного счастлив. Тут и подниматься-то нечего - какая-то минута всего, а воспоминаний нахлынуло столько, что каждая ступенька поднимала в улетевшие к Богу десятилетия.
На кнопку у знакомой двери нажимал уже бесчувственным пальцем. Успокоил себя тем, что сын Екатерины Владимировны живёт недалеко, в своей семье и квартире, которую получил от завода, и стало быть, Катя должна быть сейчас дома одна. Посидят, поговорят обо всём без помех...
- Кто там?.. - раздалось за дверью.
- Я это, Катенька, я!
Дверь отворилась, но он не узнал Катю. Вернее, догадался, что это она и её голос, кому же тут ещё быть, но не хотел согласиться с тем, что она так изменилась - прямо старуха какая-то. Причём, высохшая, словно в лагере побывала. В одну секунду жизнь показалась ему ещё более несправедливой, чем думал. Ну, пусть седина, убавилось сил и здоровья - это понятно. Но зачем же так разрушать красоту? Зачем убивать глаза, краски, сечь морщинами лицо и губы?
Не узнавала несколько секунд и она его. А потом горько, тихо заплакала - узнала. Привалилась к нему, обняла. И всё плакала, плакала, а он ощущал её худобу и нервную дрожь, которая передавалась и его худеющему телу. Вывел его из этого состояния странный будничный голос, каким она вдруг произнесла:
- Проходи, Коленька. Так неожиданно всё... Хорошо, что соседи спят.
У него тоже всё вылетело из головы. А ведь готовился, прокручивал мысленно, что скажет. И не сказал. Только чувствовал, как прыгают старческие губы, заваливающиеся в рот от беззубья. А она приговаривала:
- Успокойся, успокойся, Коленька! Всё хорошо, всё благополучно. Утром я приведу к тебе Сашу - перехвачу, когда на работу будет идти. Дом ваш я вернула ему, я тебе писала об этом. Ой, господи, ну, что я такое несу! Ты-то как?..
- Да ничего вроде бы. Расстроился токо вот до нехорошего. Раньше со мною эдакого не бывало. Стар стал... Пальцы - это уж точно - никогда не тряслись. А теперь вон што делается, гляди, как пляшут!.. - Он растерянно улыбнулся.
- Ты посиди немного, я поставлю воду на примус. Помыться тебе с дороги. А на плитке - поджарю тебе яичницу с колбасой. Вот токо вина у меня нет - не знала, что ты едешь. Можно бы у соседей, да поздно. Не хочется объясняться... Странно, и не снилось ведь ничего. Обычно мне снится что-нибудь и сбывается в таких случаях. А тут - ну, ничегошеньки!..
- Не беспокойся, - перебил он. - У меня всё есть: и водка, и чем закусить. А насчёт горячей водички - это хорошо! Правда, 2 дня назад я был в бане в Москве, но всё равно - дорога есть дорога.
Пока грелась вода, он рассказывал ей, как жил в лагере, о чём думал. Но, видя, что она только плачет, слушая его одиссею среди уголовников и лютой охраны, замолчал. Тогда она, утирая глаза, сказала:
- Тут у моей знакомой сына арестовали. В 49-м году. Вместе с твоим Сашей прибыл домой весной 45-го - прямо из Венгрии, с фронта. В госпиталь оба попали. Я этого мальчика с детства знала: чистый, порядочный. Закончил металлургический техникум, стал мастером на трубном заводе, и вдруг этот арест!
- А к чему ты мне про него?
- Он тоже в Норильск попал. И тоже по политической статье. Вася Крамаренцев, может, встречал, а? Ты приехал, а он, значит, под амнистию не попал?
- Нет, не встречал. Там ведь не один лагерь, Катенька, а целых 2 десятка! Да и не по амнистии я - политических она не коснулась почти. Меня освободили потому, что срок кончился - 10 лет на угольной шахте отработал. Сказал, когда прибыл в лагерь, что умею плотничать, вот меня и поставили крепить забои стояками. 10 лет в темноте, как кроты. Можно не знать человека и в одном с ним лагере.
- Почему?
- 5 тысяч стриженых голов в каждом! И каждый барак ходит на работу в свою смену. Почти 4 месяца - полярная ночь. А наступит день, так все солнышку рады, да природе, пока идут к шахте по воле. На соседей не смотрят. И одинаковые все от угольной пыли, и роба у всех одинаковая. А после работы - ты уже не чувствуешь ни ног, ни спины: тоже не до людей.
- Господи, господи! - причитала Екатерина Владимировна. - Какой кошмар устроили из жизни! Ещё и переписываться нельзя! Словно не люди, а скот. Этот Вася присылает матери письма иногда, но, как и ты, не из лагеря, а через людей на воле.
- Что поделаешь, другого способа нет. А те, кто пересылает наши письма, знаешь, чем рискуют? Собственной свободой!
- За большие деньги, что ли, решаются?
- Откуда у заключённых большие деньги? Это, во-первых. А во-вторых, за деньги - могут не только помогать, но и предавать. У государства денег больше, и сексотов полно. Нет, помогают лишь идейные. А стало быть, не всем. Значит, твоему Васе - доверяют. Молодой, говоришь?..
- Сейчас ему 28, - подсчитала Екатерина Владимировна.
- Странно... Вожаки в таком возрасте - у политических редко. Но, выходит, вожак, если помогают ему с воли.
Потом Николай Константинович мылся, стоя в ванне на коленках. Екатерина Владимировна поливала его сверху из ковшика, тёрла мочалкой спину. Вела себя, словно жена, привыкшая не стесняться раздетого мужа. Впрочем, так оно и было: кто она ему ещё, хоть и не венчаны? Потому, видно, и спросила:
- Коленька, а ты что, всё ещё мужчина, что ли?
- С чего ты взяла? - удивился он.
- Да по телу твоему. Одни мышцы везде. На лицо - старик, а тело молодое.
- Это от тяжёлой работы. А в смысле мужской дееспособности я, право, и не знаю, что тебе сказать? Поводов не было, там не до этого. Разве что приснится иногда... Кормили нас всё же лучше, чем других заключённых - шахтёры! А всё равно ни одного целого зуба не осталось из-за нехватки витаминов.
- Ну, зубы я организую тебе поставить новые! - пообещала она уверенным тоном. - У меня тут знакомая дантистка завелась - из ГДР недавно приехала. Умеет делать вставные челюсти из белой пластмассы. Изготавливают, правда, в Дрездене, где она служила. А сюда присылают ей в посылках. Она на этом очень даже хорошо зарабатывает. У нас-то в Союзе - не научились ещё. А в госпитале, где она работала, уже умеют. Вот повыдёргивает тебе твои остатки, сделает гипсовый слепок с дёсен и пошлёт подруге в Дрезден. А та пришлёт уже готовые челюсти. Беленькие! Не отличишь от настоящих. Так что к осени будешь с зубами уже, и все женщины опять начнут влюбляться в тебя! - Екатерина Владимировна впервые улыбнулась.
Вылезая из ванны и растираясь полотенцем, он заулыбался тоже:
- Вот за это спасибо, Катюша! Ведь я замучился с зубами. Всё надо резать на мелкие кусочки - ножичком, ножичком! Иначе не проглотишь. Думал, язву наживу. А ты - словно ангел: услышала мои мольбы.
- Ангел - не я, знакомая. Только она - не идейная, за деньги спасает!
- Да уж я за этим не постою, деньги у меня есть! - Он принялся одеваться, посвежевший, ощутивший прилив бодрости. Даже пошутил в ответ на её шутку: - Может, и правда, снова в меня влюбишься? Я не против.
- Ну, вот и хорошо. Значит, послезавтра я покажу тебя этой Розалии Яковлевне. Токо ты не распространяйся о себе, а то ещё испугается и откажет. Понял?
- Ладно, договорились. - Он рассмеялся: - С коричневым фашизмом, значит, не боится контактировать? Даже челюсти научилась у него делать. А нашему, красному фашизму, выходит, не доверяет? Ну и правильно делает, что не доверяет: у нас он - похлеще!
- Ой, Коленька! Ты бы поостерёгся с такими словами. Неровён час, опять тебя закатают...
- Так ведь я позволяю это лишь с тобой, - успокоил он. - Даже Саше не хочу говорить того, что думаю о Сталине и его партии. Да и какая это партия? Только называют себя так. А на самом деле это инструмент власти. Причём, циничной и безжалостной! Рабства, в которое они загнали народ, не было ни при немцах, ни при монголах! Чего так смотришь?
- Страшно, Коленька.
- Да, страшно. Монголы - висели над русским народом более 300 лет, а не смогли так испортить людей. А эти - и полвека не прошло, а сотворили такое, что и в дурном сне не могло нам присниться! Продажные твари кругом, хамы - ни чести, ни стыда, ни совести! Точная копия своего правительства. - Он тяжело дышал.
- Что ты говоришь, Коленька! - ужаснулась Екатерина Владимировна.
- Наша интеллигенция всегда приносила себя в жертву, чтобы добиться улучшения жизни для народа, всегда заступалась за него. А народ - хоть раз заступился за свою интеллигенцию? Почему я должен продолжать любить его? За что?
- Коля, ты же сам не раз мне говорил, что людей надо жалеть.
- Но того народа, прежнего - уже нет! Есть народ, предавший не только свою интеллигенцию, но и самого себя своей трусостью! Народ-грязь, народ-подонок! Ради него не стоит больше жертвовать собой.
Подтирая мокрый пол, ополаскивая ванну водой из крана, она испуганно замолчала. Прибрав всё, позвала:
- Ладно, пойдём завтракать, светает уже... Надо же встречу отметить? - смягчила она тон, чтобы не возобновлять разговора на опасную тему. Расставляя рюмки, ложки, старинную посуду, думала: "А может, он прав? И дочь погибла, и самого ни за что посадили, и вообще, сколько офицеров и штатских дворян погубили без суда после гражданской войны! Да и власть, на которую он так ополчился - не русская ведь. Евреям из НКВД наплевать было, что они сделали с нашим народом. Значит, и у Коли есть моральное право так думать. Столько издевательств вынес!.."
Он, словно подслушал её мысли, сказал, наливая в рюмки:
- Если страной много лет подряд управляет безнравственное правительство, то народ просто не может сохранить в себе нравственность. Каково государство, каково его отношение к людям, культуре народа, таким оно сделает и свой народ. Власть жестокая - будут жестокими и люди. Подлая, грубая власть - расцветёт подлость и хамство.
- Ну вот, а при чём же здесь народ? Не его вина, что...
- Его, его! - перебил он. - Против такой власти надо было подниматься на борьбу. А народ, вместо этого - терпел. Бывшие офицеры вынуждены были прятаться ведь не только от НКВД, но и от народа. Знали: выдаст! А кто ещё, кроме офицеров, мог поднять Россию и повести за собой? Но Корниловых, Алексеевых, Деникиных уже не было - истребили. А новое поколение - пошло от сорной травы. Оно не только боится подняться на открытую борьбу, но даже неспособно потребовать у правительства выделения достаточных средств на культуру! Уж это-то можно ведь?! Ан нет, терпят. Пока их внуки не превратятся из передовой нации в самую отсталую на земле. Тогда вообще будет поздно говорить!
- Ну ладно, ладно, успокойся. Поговорим об этом в другой раз. А сейчас, давай за встречу, Коленька! - Екатерина Владимировна, чтобы остановить его, высоко подняла рюмку.
Они чокнулись, тепло посмотрели друг другу в глаза и выпили. Впервые за много лет ему захотелось закурить, хотя и бросил давно. Бросил в лагере, чтобы не унижаться. Курева всегда не хватало, заключённые вынуждены были побираться или поднимать окурки после охранников и начальства. Таких презирали.
Екатерина Владимировна увидела по раздражению, вспыхнувшему в нём опять, что он снова хочет начать какой-то свой давний спор неизвестно с кем, и ещё раз попыталась смягчить его резкие оценки, чтобы избавить его от невысказанной ярости:
- Мне кажется, Коленька, дело не в сорной траве, а в жестоких законах, которыми советская власть себя оградила.
- Но привычка властей не считаться с собственными же законами породила в народе неверие в эти законы. А в результате стала развиваться страна Беззакония. Вот что получилось в результате. Этого никогда уже не исправить!
- Ладно, ешь, а то остынет. Что мы теперь можем? Сил уже нет, жизнь прошла. Надежда - лишь на внуков. Внуки у нас - хорошие, Коленька, это я тебе говорю. И красивые. Так что не только сорняк растёт.


Внуков - Серёжку и Наташеньку - Белосветов видел всего несколько раз, тайно, без знакомства и нежных объятий. Решили с сыном, что пока не нужно знакомиться и входить в дом. Дело было не в жене Саши, миловидной и бесхитростной Галочке, которую Саша любил и хвалил, а в её отце, которого Саша не любил и побаивался. Венедикт Александрович работал преподавателем в Металлургическом институте, был кандидатом технических наук и парторгом на кафедре металловедения. По словам Саши, совершенно неискренний, верноподданный своей партии, он был опасен тем, что поддерживал все кампании "родной партии и правительства", был всегда на "страже интересов государства" и как штатный активист и "верный сын коммунистической партии" мог донести даже на собственного зятя, если тот вдруг будет в чём-то замешан и сможет бросить тень на его репутацию или карьеру. От таких, считал Саша, лучше держаться подальше, что и делал он вот уже несколько лет, ссылаясь перед тестем на то, что хочет жить самостоятельно, не используя его авторитет. Тестю это даже нравилось, он рад был, что зять не сел ему на шею и ничем не обременял. Дело было ещё в том, что "Галочка" была ему не родной, а удочерённой им, когда он женился на её матери, работавшей тогда машинисткой в одном институте с ним. Прошли годы, родилась и выросла своя дочь, а приёмная всё ещё казалась ему его живым позором - была она от другого человека, которого Венедикт Александрович знал и ненавидел всю жизнь, пока тот не погиб на фронте. Сам он ни дня не воевал, прикрываясь плохим зрением и "бронёй", которую получил на Урале, эвакуировавшись туда вместе с Трубным институтом, в котором тогда работал и считался ценным специалистом. Он хорошо знал мать Саши, дочь священника Рождественского, и не настаивал после войны на вступлении Саши в партию, когда он, женившись на его приёмной дочери, отказался подавать заявление, хотя и был офицером запаса, фронтовиком, напомнив трусливому Венедикту Александровичу о своём происхождении. Этого было достаточно для того, чтобы тесть не только отлепился со своими советами стать коммунистом и "нормально продвигаться по служебной лестнице", но и перестал ходить к нему в дом, узнав, что и отец Саши тоже был священником. Сообщил ему об этом, видимо, Решетилов. Венедикт Александрович даже расстроился, что выдал свою дочь, пусть и не родную, за Сашу - так прямо и сказал, когда разговаривали с глазу на глаз. И успокоился лишь тем, что на вопрос: "А где же твой отец?", Саша ответил: "Он живёт в другом городе. Женился там и не хочет сюда возвращаться".
Николай Константинович спросил сына:
- Ну, и в каком же городе я живу?
- Да он и спрашивать даже не стал! Обрадовался, что ты не здесь, и успокоился.
- А Решетилов разве не знает, что я был осуждён?
- Он ведь тоже провёл всю войну на Урале. А когда вернулся, о тебе тут никто и ничего не знал. Тебя же судили закрыто. Так что всё тихо и не вспоминает никто.
- Вот и отлично. Уеду в Керчь, там буду жить. Чтобы и дальше не вспоминал никто. А ты летом будешь приезжать ко мне на отдых с семьёй. Море там тёплое летом, хорошее.
- Ты что, пап?! - заупрямился вдруг сын. - В Ке-рчь?.. Да это же самый ненавистный мне город!
Остолбенел:
- Почему?
- Мы там в 43-м такие мучения перенесли зимой, каких я за всю войну больше не видел! 3 месяца кантовались под открытым небом в степи - ни дров, ни воды, вшами покрылись, чирьями! Вспоминать даже не хочется. И ещё Валечку там немцы убили.
- Кто это?
- Моей фронтовой невестой была. Шальным осколком... Наповал.
- Вот судьба, вот индейка! - расстроился и сам. - А я такие планы себе строил, намечтал, и нате! Единственный раз в жизни я был счастлив, и именно там. Никуда, понимаешь, не спешил, ничего не делал, целое лето купался и загорал! Немцы как раз тогда Крым заняли, а я - ещё никому не служил.
- Да что тебе, мало других городов, что ли? - не понимал сын. - Поезжай в Одессу, там тоже Чёрное море. И город, говорят, хороший.
- Нет, сынок, в Одессу я не поеду, там жил Сычёв. И вообще индустрия, полно милиции, чекистов-евреев. Чуть что, опять житья не дадут. Нет, я нежно люблю Крым. Там и умереть хочу, где-нибудь в тихом месте и возле моря. Опять же тепла хочется после Норильска.
- Поезжай тогда в Феодосию, город небольшой. И нам будет удобно: ночь езды всего!
- Хорошо, - неожиданно согласился с сыном. - Можно и в Феодосию. Город мне по душе, и Коктебель рядом. Там - покой... А про себя подумал: "В Феодосии ведь Каринэ со своим сапожником. Ей это может не понравиться. Подумает, что из-за неё... Остался, дескать, один на старости лет, вот и прикатил. Впрочем, не обязательно подходить к ней. Посмотрю только со стороны, и всё. Да она и не узнает теперь меня. Будет даже романтично немного..."
- Когда ты думаешь поехать туда? - спросил сын. И тут же испугался: - Не подумай, что я не рад тебе, папа!.. - Глаза были любящие, хорошие. Добавил: - Тебе ведь будет плохо одному, без нас? Ну, что там наши встречи - раз в год! Почему бы тебе не жениться на тёте Кате? Ты один, и она одна. Много лет знаете друг друга, дружите. Не любовь же вам нужна на старости лет? Будете по-стариковски заботиться друг о дружке.
- Спасибо, сынок, за совет. Только она - я уже предлагал ей это - не хочет.
- Почему? - удивился Саша с огорчением, словно ребёнок.
- Ну, во-первых, у неё здесь сын, растут внуки - зачем ей какая-то Феодосия? А во-вторых, она боится регистрировать брак со мною. Вдруг меня снова начнут преследовать? У нас же нет никакой законности в государстве. И тогда могут пострадать и её близкие, понимаешь?
- Это я, как раз, хорошо понимаю, потому и не удерживаю тебя здесь, - сын тяжело вздохнул. - Вот жизнь, вот государство!.. Мы оба с тобой честные люди, воевали за это государство, сестрёнка так вообще погибла за него, а какой-то Венедикт Александрович, не нюхавший даже пороха, считается ценным, а нас - нужно преследовать всю жизнь! Ну, как можно жить в таком похабном мире, папа? У нас же - давно не социализм, а чёрт знает, что!..
Еле успокоил. И рад был, что сын всё понимает, и было горько оттого, что он прав. И всё-таки было хорошо, что парень вырос со своим мнением о жизни, а таким не страшны какие-то засранцы, если уж дело дойдёт до войны с ними. Правда, от разговора этого повеяло холодом былых подвальных допросов, но ясность в том, что государство похабное, была важнее всего остального. Иначе и внуки вырастут рабами, как от сорной травы.
Под конец утешил сына тем, что Екатерина Владимировна будет жить в Феодосии по полгода, особенно в зимнее время, если самого пропишут там на постоянное жительство. Так что тоски, мол, особой не будет. А пока вот надо вставить себе челюсти, оформить документы на пенсию, получить паспорт, разыскать одного человека в Запорожье, если он там есть - словом, до осени будет жить у Екатерины Владимировны. А потом уж - без прописки, без регистрации брака - она у него. Разве для них так уж важна бумажка? И подытожил:
- Нас проверяла сама жизнь и не раз. Так что шкала ценностей и надёжности у нас своя, без печатей, но прочная.
- А что за человек, которого тебе надо найти в Запорожье? - поинтересовался сын.
- Понимаешь, Саша, хочу найти там Игоря Константиновича Батюка. Если живой, конечно.
- А кто он тебе?
- Сын моего друга. До войны этот парень жил в Запорожье. Я знаю это со слов отца, Константина Николаевича Батюка. Помнишь, я тебе говорил о нём? - Пришлось напомнить сыну всю историю былых отношений и заключить: - Этот Батюк до сих пор, вероятно, не знает, куда делся его отец. Мой долг сообщить ему об этом. Пусть знает, каким он был человеком! Константином Николаевичем может гордиться не только сын, но и вся страна. Чем он хуже героев Плевны или, скажем, Шипки? Моя бы воля, я такой бы памятник отгрохал ему здесь, что весь город ходил бы к нему на поклон! Национальных героев надо чтить, сынок.
- Пап, а ты адрес-то знаешь?
- К сожалению, нет. Но думаю, что найти его будет не трудно. И потом - это же мой долг. Кроме меня, теперь никто и не знает, как погиб Константин Николаевич. Он жил здесь, в Днепропетровске, а сын - в Запорожье, когда началась война. Они так и не встретились. Мне известно только, что сын работал на "Запорожстали" слесарем. Но искать его официально, в моём положении, небезопасно, начнутся выяснения: "А кто вы такой, откуда?" Поэтому не представляю пока, с какой стороны подступиться к этому розыску, чтобы и ему не навредить, да и себе тоже. Вот ещё какое у нас государство: сверхбдительное, там, где не надо.
- Так, давай, я его поищу! - воскликнул Саша. - Я в Запорожье бываю иногда в командировках, ну и... заодно.
- Буду тебе только признателен. А что, это мысль! - Ты - фронтовик, металлург, ты будешь вне подозрений.
- Значит, договорились: этим займусь я, а не ты.
- Саша, это же Константин Николаевич отправил тебя тогда на грузовике. Хотел спасти этим от наступающих немцев, и ведь спас! Помнишь тот день?..
- Тот день - помню, конечно. А его самого - смутно.
- Мужественный был человек. И кристально честный. Эх, был бы у меня знакомый писатель, как Волошин, он бы про него книгу написал! Тогда, глядишь, дело всплыло бы наружу и стало достоянием общественности. А что, может действительно, нашлось бы место и его судьбе в нашей тёмной истории?..

5

В Феодосию Николай Константинович прибыл в конце октября. Было ещё тепло и сухо, но в воздухе уже пахло приближающимися дождями. С севера надвигались низкие тёмные тучи, затянувшие больше половины неба и предвещавшие первый осенний шторм. Глядя на море из окна общего гостиничного номера в "Астории", Белосветов вздохнул и пошёл на набережную, направляясь вдоль берега в сторону знаменитого дома табачного фабриканта Стамболи, который рисовали теперь на красивых папиросных коробках с надписью "Феодосия". Дом был похожим не то на мечеть, не то на восточный дворец с куполом небесного цвета, зелёными башенками и белыми колоннами, олицетворяя собою, словно символ роскоши, ушедшую, давно забытую, жизнь. Когда-то, этой же дорогою, Николай Константинович шёл ночью с Каринэ, отыскивая безлюдное место на берегу. Нашли они его в километре за домом грека Стамболи, соперничавшего с керченским королём табака и тоже греком Месаксуди не только в табачном деле, но и в архитектуре личных домов-вилл. Но фабриканты тогда были счастливы своими миллионами, виллами и табачными фабриками, а Каринэ и Николай Константинович были счастливы неожиданной встречей и краденой любовью на каменистом берегу. Теперь вот, гуляя против того места в одиночестве, он увидел новые Дома отдыха и, расстроенный воспоминаниями, повернул назад.
Рядом с гостиницей работал газетный киоск "Союзпечати", возле которого стоял сосед Николая Константиновича по номеру, тоже старик, и разговаривал о чём-то с толстой седой киоскёршей кавказского типа. Николай Константинович подошёл тоже, купил газету и стал разглядывать крымские сувениры, выставленные за стёклами киоска, как на витрине. И тут старичок обратился к нему, словно к старому знакомому:
- А знаете, нас поселили, оказывается, в номер, в котором провёл свою последнюю ночь в России генерал Деникин.
- Кто вам это сказал? - тихо отозвался Белосветов, переносясь памятью на 34 года назад.
- Да вот... - кивнул старичок на киоскёршу, - Каринэ Ашотовна. Она тут местная. Я сказал ей, что в 12-м номере хорош вид на море с балкона, ну, она и сообщила мне про Деникина. Познакомились вот, разговорились... Живёт здесь с 18-го года, оказывается. Похоронила здесь мужа в 42-м году, когда немцы заняли Крым.
Старичок говорил что-то ещё, снова обращаясь к Каринэ, а Николай Константинович словно оглох. Рушился старый мир, готовый раздавить и его самого. Вместо красавицы-газели в киоске сидела грузная морщинистая старуха, говорившая, как все местные армяне, с акающим акцентом. "Па-кавказски", вспомнил он её собственные слова. Она обижалась тогда на своего мужа, который специально отучал её от правильной русской речи и изящных манер, привитых ей русской гимназией в Ростове-на-Дону.
"Господи! - раздавлено думал он. - Неужели и в самом деле это она? И тоже не узнаёт..."
Волосы у Каринэ были грязно-седыми. С короткого носа, еле держась на нём, свисали большие тёмные очки. Шеи, казалось, не было из-за приобретенной полноты, во рту виднелось много стальных зубов. Она, кажется, ещё и страдала одышкой. Ошеломлённый неожиданной, хотя и ожидаемой, встречей, Николай Константинович делал вид, что рассматривает обложки журналов мод, и с тоской думал: "Нет, нет, как-нибудь после... Только не сейчас. А пока надо уйти поскорее, и всё".
А самому хотелось кричать от боли. Опять жизнь обезобразила такую красоту! Украла. Зачем? Неужто и для женщин Россия стала тюрьмой, в которой всё вянет и сохнет от бессердечного гнёта, превращается в грязные и старые обломки. Вот и Катя ведь... А эта - ещё и неряшливой сделалась. И не почувствовала ничего.
Нравственная пытка стала невыносимой, и он пошёл в гостиницу, не видя ни людей перед собою, ни белого дня. Но и в номере не мог успокоиться, убеждая себя не открываться перед Каринэ. Что это даст, кроме неловкости с обеих сторон и нового расстройства? К тому же, может разрушиться прежнее представление и о внутреннем мире Каринэ, который тоже, вероятно, сильно изменился...
В открытую форточку донеслась из вокзального репродуктора грустная музыка, напомнившая военную молодость. На пластинку был записан духовой оркестр, исполнявший марш "Прощание славянки". Он обожал этот марш, и вообще любил музыку военных оркестров. "Прощание" звучало как последний привет из прошлого. Душу охватила невыносимая тоска: "Всё, всё, в этой жизни некого даже любить. Да и сам уже никому я больше не нужен..."
К вечеру море постепенно раскачалось, к берегу устремились рокочущие ряды волн и порывистый ветер, погнавший барашки на гребнях, и погода испортилась. Лёжа в номере на втором этаже, Николай Константинович прислушивался ночью к тому, как волны тяжко и шумно вздыхали, роптали на что-то. Под напором ветра подрагивали стёкла больших итальянских окон, а сам ветер то завывал где-то под крышей, то посвистывал, словно на палубе военного корабля, ударяясь в натянутую антенну.
Думалось опять о Каринэ, о Деникине, который провёл здесь свою последнюю ночь. Только теперь Николай Константинович понял, что хотя и знал, что встретит в этом городе Каринэ, и даже желал этого, тем не менее, не подготовил себя к встрече с совершенно другой женщиной. Не подумал о том, что время может разрушить не только внешнюю красоту, но и совершить в человеке внутренние перемены - исказить речь, сделать примитивными суждения. Вот почему удар оказался таким сильным. Хотел встретиться с прошлым, а встретился с сегодняшним днём.
С болью в сердце он подумал: "У нас невозможно быть счастливым. Один процент порядочных, не продавшихся людей! Это же горстка. Что она может? Вот умрём, и не будет больше красивого, добродетельного народа - тупик. Кто нарожает новых людей и выучит их добродетели, а не торгашеству и скотству?"
Рядом храпели на кроватях приехавшие в Феодосию командировочные. Представив себе ночь, которую провёл в этой комнате разочаровавшийся в народе генерал Деникин, преданный своими же мужиками и офицерами только за то, что не жалел сил ради спасения России, Николай Константинович осторожно поднялся, оделся и неслышно вышел из номера на балкон. Над морем, из-за тёмной тучи, выглянула луна. А чуть пониже сверкнула короткой зеркальной вспышкой зигзагообразная молния. За тучами глухо громыхнуло, словно предвещая что-то недоброе, и он фатально подумал: "Ничто не случайно в этой жизни. Каждый получает, что заслужил. Разве мало жизней оборвала и моя шашка?.." И тут же возникла обидная мысль: "Ой, каждый ли?.. Сколько палачей прожило счастливо!"

6

Игорь Батюк приехал к Белосветову осенью, когда тот уже заканчивал ремонт купленной им половины ветхого дома на берегу моря, и жил там вместе с Екатериной Владимировной. Искусственные пластмассовые челюсти выправили Николаю Константиновичу западавшие в рот губы. Крем для лица сделал загорелую кожу мягче и эластичнее, и он выглядел теперь как белоголовый профессор-археолог, постукивающий на воздухе своим учёным молотком.
Игорь оказался копией отца в молодости, и Белосветов, как только увидел его у себя на пороге, сказал:
- Вы - Батюк, да? Здравствуйте. Я сразу узнал вас. - И позвал: - Ка-тя-а, смотри, кто к нам приехал! Это Игорь Константинович Батюк! Помнишь, Саша писал, что нашёл его. Вот он, иди сюда, знакомиться...
Когда Екатерина Владимировна появилась, он представил их друг другу:
- Это Игорь Константиныч. А это - моя жена.
- Екатерина Владимировна. Очень приятно.
- И я рад, - пожал Игорь женщине протянутую руку. - Ваш сын мне уже обо всём рассказал. Но - хотелось бы, как говорится, услышать из первых уст...
- Хорошо, присаживайтесь. Чувствуйте себя, как дома, а я пойду приготовлю, что полагается к такому разговору. Коля, - обернулась она к мужу, - что же ты сам-то не представился гостю?.. - И ушла в кухню со светлой улыбкой, не опровергнув, что Саша не её сын, понимая, что не это сейчас самое главное.
Через полчаса они сидели на веранде, которую заканчивал сооружать Николай Константинович, выпили по рюмке водки и смотрели на бликующее под солнцем море. Разговаривали, поглядывая на пролетающих чаек. Время шло незаметно.
- Вот так всё получилось, сынок, - закончил рассказ Белосветов. - Вернулся я оттуда только в прошлом году, поэтому и не мог тебе сообщить об отце. Ну, а как сложилась жизнь у тебя?
- Да тоже не сладко, - произнёс Игорь. Немного подумал, и очень кратко, но удивительно ёмко и точно, поведал о себе. Под конец спросил: - Вам хоть пенсию-то дают? На что вы живёте?
- Дают, - ответил Николай Константинович. - И мне, и Екатерине Владимировне. Не много, правда, но нам хватает. Даже водочку покупаем иногда. Есть и свой огород, полсада - лук там, огурцы, помидоры, персики.
Екатерина Владимировна добавила:
- Николай Константиныч - хороший столяр, это его главное подспорье, а не огородик и пенсия. Потому и на водку хватает. Кто на одних пенсиях сидит, водки не покупает.
- Это мне понятно, - наклонил гость голову в знак согласия. И посмотрев на хозяина, поинтересовался: - Николай Константинович, как вы считаете? Вот в прошлом году - расстреляли Берию. Английский шпион там и прочее. Станет нам теперь полегче в смысле... ну, как бы это вам... ну, государственной жестокости, что ли?
- Я думаю, мало что изменится.
- Почему?
Белосветов посмотрел на жену, словно предупреждая о чём-то, и ответил, как хотел:
- Да потому, что в Кремле... всегда только собой заняты, своей жизнью.
Екатерина Владимировна немедленно вмешалась:
- Коля, может, не надо об этом, а?..
Игорь сразу всё понял, искренне заторопился, чтобы успокоить:
- Не надо меня опасаться. Вы же слышали, я нахожусь под негласным надзором. Прошу вас, поверьте в мою порядочность!
Екатерина Владимировна покраснела:
- Ой, ну, что вы, я доверяю вам! Просто боюсь таких разговоров. В наше время и стены, говорят, слушают...
Оценив бесхитростную прямоту гостя и отсутствие ханжеской дипломатии, Белосветов улыбнулся своей новой, ослепительно белозубой, улыбкой:
- Слава Богу, Катенька, мы не в коммуналке живём. Стены эти я сам переделывал. - И повернулся к Игорю: - Женщин можно понять: им страшнее, чем нам. Но их страх - как раз и есть лучшее подтверждение тому, что страной управляют без жалости и сострадания к людям. А теперь, после смерти Сталина, мне кажется, в Кремле ведётся борьба за власть. Вот и придумали английского шпиона, чтобы расстрелять поскорее. А правду о нём - так и не решились сказать нам, потому что сами - такие же. Как и эта расстрелянная мразь.
- Я тоже так думаю, - признался Игорь. - Начнётся у них грызня, а народ долго ещё не узнает правды и о самом Сталине.
- Да, им это невыгодно. Они же... все участвовали и в уничтожении крестьянства, и интеллигенции. Чистых людей - в Кремле нет, и даже и не может быть, потому что система управления государством... осталась сталинской. То есть - змеиное гнездо. И они в нём прекрасно понимают, что ещё живы родственники миллионов... замученных по их приказам. Да и таких, как мы с вами, уцелевших - тоже не мало. Разве мы забудем свои страдания, простим?..
- Лично я - никогда! - вырвалось у Игоря.
- Ведь вашему отцу - да, пожалуй, и вам за боевые действия в Словакии - я думаю, памятники можно ставить. А не подозревать в предательстве. Однако, и вашего отца - вроде бы даже "своего" для них - они всё равно подозревают. И вам не поверили до конца. Приставили, говорите, стукачей.
- Да, следят за каждым шагом, за каждым словом, - согласно кивнул Игорь.
- Ну вот. А своих - подлинных сукиных сынов, взяточников и расхитителей народного добра - ставят на высокие посты и должности. За ними - не следят. То есть, шиворот-навыворот всё делают! Так разве же они... признаются теперь в своей, антинародной политике? Разве начнут каяться? Глубочайшее заблуждение! У хищника - одна логика: жрать покорное стадо. Рвать его на мясо, запугивать. Чтобы оно и дальше не смело поднимать голов и показывать рога. Этой логике они и будут следовать всегда, коль народ покорен, как корова.
- А ведь я обращался в областное МГБ, чтобы узнать у них об отце, - тихо, но тяжело проговорил Игорь, вспоминая старую обиду. - Ответили, что ничего не знают. А вы рассказываете, что говорили своему следователю, как погиб мой отец. Выходит, что же? Знали - и продолжали подозревать!
Белосветов сообразил:
- А может, мой следователь не доложил об этом... своему начальству? Не допускаете?
- Но почему? Ведь их же человек проявил геройский и мужественный поступок! Принял лютую смерть! Их сослуживец! Пусть в отставке уже, но всё равно - их. Это же честь для их учреждения!
- Думаю, следователь рассудил иначе. Он, видимо, не хуже нас знал истинную цену своему учреждению. Поэтому побоялся предавать огласке мои показания. Наверно, даже не внёс их и в протокол. Кто я был для них? "Враг народа". Так что же ему - ссылаться на показания врага? Ну, а то, что человек совершил подвиг, хрен с ним! Мало ли, чего было и чего не было на войне? Хуже, мол, будет, если начнёшь добиваться истины. Разыскивать свидетелей, которые видели, как человек выбросился из окна - двор-то жилой был! А потом вдруг окажется, что что-нибудь да не так, и тогда, мол, самому выйдет дороже. Ну, и не решился подарить землякам подвиг, которым могли бы гордиться после войны. Хватит, мол, им и Матросова. Короче, героизм бывшего сотрудника НКВД, видимо, не растрогал следователя. И он, вместо того, чтобы написать об этом в газету, даже не сообщил никому. Он слишком хорошо понимал свою змеиную систему. Вот вам и вся вонючая правда нашей жизни.
- Но ведь люди-то должны знать подлинную правду? Система - системой, а родина для всех - одна. Разве не так?
- Это - уже личная правда. Что я, например - русский патриот. Был им всегда и таковым остался. А то, что из меня сделали политического преступника - это для них более важная "правда", правда их системы. Хотя для меня и подлая ложь. Побеждает система. Она - лучше придумает себе не существовавших в природе Матросовых, давая им биографии безродных детдомовцев, чтобы никто не докопался до лжи, но зато отвергнет подвиги существующих людей, если в них почудится кому-то личное неудобство. Эта система преподносила нам мучения своих революционеров на царской каторге как нечто невыносимое. Хотя на самом деле царская каторга для политических узников была детским лепетом в сравнении с тем, чем оказались сталинские лагеря теперь. Нам на каторге книжечек не давали читать. Как "революционеру" Сталину. И сидеть без дела не давали. А заставляли работать по 12 часов! И - не карандашиком...
- Неужели же ничего не изменится? - простонал Игорь.
- А кто пытается это сделать?
- Что, опять нужно поднимать народ на революцию?
- Думаете, подымется? - насмешливо спросил Белосветов. - За 30 лет общественной тюрьмы, а не жизни, наш народ переродился. Да и революции, как показала жизнь, только ухудшают её, разваливая экономику страны.
- В каком смысле народ переродился?.. не понял гость.
- Стал рабом и предал сам себя. А теперь, от всеобщей ненависти к существующему устройству жизни, ещё и хам.
- Что же, по-вашему... - растерялся Игорь от неожиданной постановки вопроса, - все хамы, и нет уже хороших людей?
- Пока - ещё есть. Я имею в виду глубинные деревни, крестьян. Есть полпроцента настоящей интеллигенции, достойной уважения. Но... этого слишком мало, чтобы совершить поворот. Молодёжь - открыто оскорбляет на улицах стариков, потому что не уважает никого, видя пресмыкательство вокруг. Вырастет она такой же, и в старости - удостоится презрения новой молодёжи. Потому что всюду мат, торгаши. Хамская милиция, бессердечное начальство. Воры-продавцы. Ни в ком нет, привитого с детства, личного достоинства и уважения к личности. А бессловесные рабочие, от имени которых всегда выступает партия, позволяют ей это. Ну, и миллионы хулиганов, мелких и крупных уголовников. Всё это - разве не народ? А судьи, берущие взятки, стукачи на предприятиях. На каждую сотню тружеников - один стукач, это тайная официальная норма. Такой народ ещё ни разу не заступился ни за одного выдающего интеллигента, деятеля культуры. Наоборот, даже не читая книг выдающихся людей, народ выступал против них на организованных митингах, голосовал за суровые наказания. Что может быть хуже этой массовой подлости, пусть и организованной властями. Своя-то совесть у людей должна быть или нет? И собственное мнение. А у кого и есть, как у колхозников в глухих сёлах, куда процесс разрушения совести ещё не дошёл в повальных масштабах, как в городе, так и там люди всё равно ведут себя, словно овцы на мясокомбинате - токо жмутся друг к дружке, но не сопротивляются.
- Спасибо, достаточно, - Игорь поднялся. - Вы меня убедили. Но мне от вашей убеждённости - не хочется жить.
- Погодите, куда вы?..
- Похожу по берегу. Покурю, подумаю. Побуду один.
- Понимаю. - Белосветов вздохнул. И долго смотрел на пролетающих в свободной синеве свободных чаек, блестевшее под солнцем море, удаляющуюся фигуру рослого крепкого человека, видавшего и смерть, и войну, и тюрьмы, и немецкие лагеря. Как-то не так он с ним поговорил...


Дома Игорь обо всём рассказал жене - как отец воевал и погиб, что Белосветов считает, что отцу и ему, Игорю, нужно поставить памятники, а вместо этого их имена окружены подозрением до сих пор. Не стал только говорить о рассуждениях старика "о народе", чтобы не расстраивать. Потому что сам так и не вышел из душевного смятения, посеянного словами Белосветова. А ведь надо как-то жить дальше, без надежды нельзя.
Выслушав, жена воскликнула:
- А что, он прав! Чем вы с отцом хуже Тараса Бульбы и его старшего сына? Их вся Украина знает и весь Советский Союз, хотя Гоголь их выдумал. А вы же - настоящие!
Игорь тяжело вздохнул - да, надо жить дальше...
Глава девятая
1

Лёжа на больничной койке с закрытыми глазами, Алексей Русанов слушал историю напарника по палате.
- А у меня - прободная язва, рассказывал тот. - Потом пошло заражение, гной. Свищ вывели, вот какое дело. 2 месяца здесь лежу. - Мокроусов отвернул одеяло и показал трубочку на животе, которую Алексей тоже видел уже не раз. Алексей открыл глаза, но промолчал, понимая, что капитан хочет загладить свою назойливость и вызвать сочувствие к себе.
Словно в подтверждение догадки, капитан заискивающе улыбнулся и, прикрывая простыней измождённое, высохшее тело, добродушно спросил:
- Холостяк, что ли?
- Холостяк.
Часа 2 молчали, прислушиваясь к жужжанию мух. А после обеда, закурив, капитан доверительно продолжил:
- Вот и ко мне некому ходить теперь. Да-а. - Он вздохнул.
Алексей молчал.
- Спишь, что ль?
- Да нет, слушаю. Разве уснешь - духота! И голова что-то...
- Ну, если голова - тогда лежи, мешать не буду.
- Да нет, говорите. Всё равно не усну: мысли, что вши заедать будут. Так что, лучше уж слушать.
- Что, плохо дело, да?
- Не знаю. Сами же видите: врач молчит, уклоняется при обходах от прямых вопросов.
- Известное дело: от врачей правды не добьешься! А откуда про вшей-то знаешь? Кормил, что ли?..
- Пришлось, в 44-м. С голодухи завелись.
- А знаешь, ты мне - показался, - признался Мокроусов. - Сурьёзный, думаю, парень. И об себе не треплет, и к другому не липнет. Страсть не люблю болтунов.
- Это я теперь таким стал.
- Значит, болезнь подействовала. От горя человек всегда добрее становится, особенно, если о смерти думать начнёт.
Опять замолчали. По очереди покурили, прислушиваясь к шагам в коридоре. Если тихие, в тапочках, значит, дежурит приветливая сестра Амалия, тоненькая и милая грузинка. Тогда можно не опасаться. А если шаги тяжёлые, бухающие, словно у знаменитого испанского командора - тогда разгоняй скорее дым, скандала не оберёшься: дежурит Алевтина Петровна, грузная и злая старая дева, не снимающая своих ботинок даже в госпитале. "Аномалия" прозвали её больные, сравнивая с доброй Амалией.
- Не спишь? - спросил Мокроусов.
- Нет, - отозвался Алексей, чувствуя, что капитан хочет что-то рассказать о себе, да всё не решается.
- Жена от меня ушла, понимаешь. Пока я тут лежал до тебя, она и ушла. Никто не ходит с тех пор. Вот.
Алексей молчал.
- Хорошо хоть детей нет. Не было. А вообще-то - плохо всё. 12 лет всё-таки прожили, не шутка!
- К другому, что ли?
- Вот именно, к другому.
- Молодой?
- Да нет, дело не в этом, детей и там не будет - не из-за этого она. Влюбилась, вот какое дело. - Мокроусов помолчал, хотел закурить - нашарил рукой спички, но, видно, передумал, положил спички обратно. - И в кого, ты думаешь, влюбилась-то?
- Ну?
- В старика! Мне-то - 40, а ему - уж за 50!.. Агрономом работает в совхозе возле нашего полигона, грузин. Как познакомилась она с ним - вдовец, дети уже взрослые! - так и началось у нас там: полный, можно сказать, поворот всей жизни.
- А может, так это у неё... блажь?
- Не. Письмо написала, объяснила мне тут всё. Теоретическую подкладку даже подвела, вот какое дело. Обосновано всё. Всякие высокие слова, пишет, понятия - это, мол, только слова, словами и останутся. Правда, дескать, не в этом. Жизнь - не слова, жизнь - это совсем другое. И главное в ней, в жизни, то есть, это половые отношения. К этому, мол, всё на земле стремится и всё сводится. А мы - только притворяемся все и прячемся за всякими словами. Ну, сами себе врём, значит. Лукавим, чтобы уйти от некрасивой правды. Она у меня - образованная, геолог!
- А что же некрасивого в половых отношениях, если люди любят друг друга? Тут у неё, по-моему, что-то не сходится... - не согласился Алексей с доводами неведомой ему женщины.
Мокроусов стал заступаться:
- Ну, слова у неё - не такие, конечно, я это тебе всё проще изложил. А суть-то - эта, конечно, разве что поучёнее сказано.
- Так ведь неверно сказано-то! - продолжал Алексей не соглашаться. - При чём же здесь...
- А чего тут не ясного? С агрономом своим - нашла она женское счастье. А со мной, пишет, не было. Так прямо и пишет: только теперь-де узнала. Вот, стерва, и не стесняется, представляешь!
Алексею спорить расхотелось.
- Конечно, не было счастья, - загорелся Мокроусов, не понимавший ни Русанова, ни своей жены. - Я-то - хилый, больной. А этот, видать, на чистом воздухе рос, не воевал... Да чего там - не маленький, небось, понимаешь. А вот я, боялась она, не пойму: 7 классов у меня только. Ну, и врезала в конце, как попроще, без учёных слов: как ей сладко в постели с другим мужиком. Вот, брат, какое моё дело. Болеть нельзя! Семья - это не контракт, который нельзя нарушать.
Алексей тоскливо подумал: "Неужели и меня теперь это ждёт? Все деревья - всё-таки дрова? Неужто это и есть высшая правда жизни на земле?" И сразу у него заболела голова, подступила тошнотная слабость, и заныл, стянутый бинтами, позвоночник.
- Сестру, сестру позовите! - проговорил Алексей побелевшими губами.


Шёл дождь. В окно монотонно барабанили капли, и волнистые стёкла, казалось, плакали. В палату вползал серенький неторопливый рассвет. Прохладный ветерок колыхал в форточке марлевую занавеску. Жить в госпитале стало полегче.
Некоторое время Алексей прислушивался. Где-то за окном, внизу, плескалась вода - наверное, из водосточной трубы на асфальт. Успокаивающе позванивала капель на оцинкованном подоконнике. Жужжала под потолком муха, ошалевшая от одиночества.
Алексей поднёс к уху часы. Нет, не остановились, тикали. Всего только 5 часов? Шума дождя теперь не улавливал - слышалось лишь тиканье возле уха, там, где заложены были под голову руки. Слышались одни часы потому, что против воли прислушивался к ним. Койка соседа пустовала - капитана Мокроусова перевели в палату выздоравливающих. Алексей, оставшись в палате один, перебрался на койку капитана и каждый день ждал, что на пустующее место кто-то придёт и станет веселее, однако никто не появлялся, и тишина в палате раздражала его: "Как в гробу!" А потом и вовсе начали заедать невеселые размышления...
Три дня назад в госпиталь приезжала жена Медведева. Но он её не узнал - в палате стояла и смотрела на него совершенно незнакомая женщина в белом халате, из-под которого выглядывало чёрное платье. У Анны Владимировны кожа на лице из бело-молочной стала землистой, а голубые глаза с припухшими и покрасневшими веками казались затравленными. Исчезла и высокая причёска "по-гречески" - теперь она была гладкой. Действительно, высокая эта женщина показалась ему чужой, и он подумал: "Ошиблась палатой, что ли? А может, это вернулась к капитану жена?" Собирался уже сказать ей, что Мокроусова перевели в другой корпус, но женщина произнесла:
- Здравствуйте, Алёша. Вы что, не узнаёте меня?
Только после этого он узнал в ней Анну Владимировну и ужаснулся: "Вот так Марика Рокк!.. Что это с ней? А сам-то Медведев, гад, не приехал - жену подослал..."
- Ваш друг - Гена Ракитин - просил передать вам, - заговорила она, волнуясь, - что улетает в командировку. Вот... решила навестить вас вместо него. Можно, я сяду?..
Она присела на стул, опустив на пол тяжёлую, чем-то наполненную, сумку, а он уже по-настоящему разозлился на Медведева. Даже не приехал, подлец! Сволочи все, и в самом деле, не надо усложнять... Но тут же подумалось и другое: "А может, его судить из-за меня хотят? Вот она и приехала поэтому такая... Заплаканная, постаревшая. Ну, это уж, чёрт знает, что! Разве же он - нарочно?.. Неужели начнёт сейчас за него просить? Только этого не хватало!.."
Но разговор получился другой - тяжкий, перевернувший ему всю душу. Стало мучительно стыдно за свои торопливые и подлые подозрения - скверно всё же устроен человек...


На аэродроме в тот вечер у Медведева было хмурое настроение. Думал о жизни, жене - отношения по-прежнему были какие-то странные. Захотелось курить, но оставил папиросы в курилке. Только успел их Русанов поднести, как что-то глухо стукнуло в бомболюке. Они обернулись и увидели выскочившего из-под люка сержанта Ивлева с перекошенным от страха лицом.
- Пущен взрыватель!..
Точно током ударило: "Сгорит весь полк!"
"Вывинтить? Не успею: 72 оборота!"
"Вот она! Секунд 5 уже... успею! Так... карандаш... замок..."
"Ух, чёрт, неужели не удержу?... Теперь - не выронить при нагибании... Оттащить метров на 20..."
"Секунд 15 уже... А тяжёлая! И инспекция тут, как на грех. ЧП! Расследований не оберёмся..."
"А вдруг не успею? Может, бросить? Жизнь - дороже... Затаскают всех, на полмиллиарда сгорит!"
"Ах, Ивлев! Ведь не новичок... Тикает, наверно?.."
"Надо скорее! Сколько осталось?!."
"Должен успеть, вот только - стропа!.. Поднатужиться надо..."
"А вдруг не оборву?!"
- Дайте мне, я сильнее! Стропу - я уже обрезал. Там окопчик впереди, я быстрее...
- Беги, дурак! В герои хо, а у меня - дети!..
"А вдруг взорвётся сейчас? Под самым сердцем тикает!.."
Закричали из курилки:
- Хва-тит!.. Бросай!.. Бе-ги-те-е!..
"Вот он, окопчик! Только бы не ухнула, сейчас я её..."
"И-и!!"
- Ивлев!.. - закричал в ужасе. - Как ты сюда попал?!.
В окопчике на дне сидел Ивлев и оправлялся. От страха его так, видимо, расслабило, что он, увидев над собою Медведева с бомбой в руках, оцепенел во второй раз и не мог даже подняться. Не зная, что делать, топтался на месте и Медведев: "Куда?.. Откуда он взялся!.."
"Аннушка, что я наделал?! Ну, по-мо-ги-те же!.."
А в следующую секунду показалось, что в руках у него лопнуло солнце. Звука не слышал, не видел, как подкошено упал Русанов - оглох и ослеп сразу. В живот ему ворвались тысячи раскалённых игл. И тут же - ни боли уже, ни мыслей, ни ощущения тысячеградусного жара вспыхнувшего магния - ничего. В ярком пламени для него наступил полный мрак. Жизнь оборвалась, как стропа, и всё исчезло.
Разбрызгивая фейерверк сверкающих брызг, шипя и крутясь огромной электросваркой, бомба заволакивалась белым облаком едкого магниевого дыма и поглотила рухнувшую рядом фигуру полностью.
В курилке оцепенели.
Всё ещё крутилась и подпрыгивала, словно живая, "электросварка". И вдруг белой молнией, ярче самого яркого пламени или вспышки, сверкнула в головах людей одна и та же, страшная, как конец, мысль: "Всё, нет человека!.."
Не успел Медведев справиться с бомбой - взорвалась. Даже выпустить из рук не успел. Да и что он уже мог сообразить там в последние мгновения, когда времени оставалось только на вскрик.
Онемевшие, лётчики и штурманы стояли до тех пор, пока горел этот солнечный костёр, уничтожая то, что было неповторимым человеком - другого такого нигде в мире нет и никогда уже не будет. Прошло 3 минуты, и наступил мрак - он надвинулся на людей, казалось, со всех сторон плотной стеной и поглотил самолёты, видневшуюся перед этим в сумерках деревню, и саму эту захолустную жизнь, освещённую на миг яркой нелепостью катастрофы. Может, и не было ничего? Кошмарный сон, всё только приснилось?
Но нет, мрак остался и в душах.
И только у одного человека на миг посветлело в мозгу, словно упал с сердца грех. Этим человеком был капитан Озорцов. Однако, вернувшись с аэродрома к себе в кабинет, он в слепой ярости стал рвать на клочки разрешение военного прокурора на арестование майора Медведева. А потом ушёл домой, всё ночь глушил водку и беспощадно думал: "Ну, как же так? Почему там не могут никогда разобраться в людях и подозревают всегда самых лучших? Вот и на майора думали, а он..."


Были похороны. Были речи.
А человека уже не вернуть. Не вернуть! Анна Владимировна не могла с этим примириться, не могла этого постичь ни разумом, ни чувствами. Что с того, что полковник Дотепный выкрикивал над могилой: "Погибло большое сердце! Настоящий коммунист! Любил людей и пожертвовал своей жизнью ради жизни и счастья на земле". Слова это всё. Надо было так говорить и ценить, когда живой был. Но в России принято любить своих героев только после их гибели, и потому глумление над чувствами Анны Владимировны продолжалось. Над гробом уже выступал какой-то пожилой техник:
- Себя не жалел, забывал о себе...
Выступил и молодой техник, совсем ещё мальчик:
- Дмитрий Николаевич любил людей по-настоящему! И жил он без шума, без суеты.
"Господи, где только научились все! В кино, наверное, - думала Анна Владимировна. - В радиопостановках ещё так говорят. А потом эти штамповки оседают не в душах людей, а на языках, что без костей". Она с ненавистью уставилась на Лосева, подошедшего к могиле. Но он неожиданно удивил её, этот сухарь и прагматик.
- Товарищи! Я помню, как Дмитрий Николаевич принимал однажды экзамен по вооружению. Лётчик был подготовлен слабо, и он сказал ему: "В природе человека - беречь себя. Значит, и летать надо умно, без риска. А для этого надо всё знать и о полёте, и о самолёте. Рискуют люди только по необходимости". И вот теперь, когда случилась эта непоправимая беда, я хочу напомнить его слова, потому что они не разошлись у него с делом. Он - рисковал по необходимости. Он знал, на что шёл, и потому подвиг его - проявление героизма подлинного, мужества настоящего, а не случайного.
Но более всех удивил её сам покойный муж, когда обнаружила его записные книжки. Оказывается, Дмитрий прятал их от неё. А потом снова будто ожил для неё и заговорил, не таясь. Читая его строки и, словно слыша его голос, она наревелась до изнеможения. В его записях были и просто отдельные мысли, и что-то похожее на дневники. Читала она их почему-то не подряд, а сумбурно, перескакивая с одной книжки на другую, торопливо листая их, в надежде найти что-то важное про себя и про него, но не находила.
У мужа было много размышлений о жизни и смерти. Что это - национальная черта или фатальное предвидение судьбы? Да нет, из тех же записок выходило, что жить он собирался долго. Но, почему тогда, почему он об этом думал?!
С непонятной, пьяной жадностью она находила эти места снова и перечитывала их по несколько раз, пытаясь понять скрытый, как ей казалось, в них смысл. Хотела что-то постичь, и не постигала.
3 года назад он писал: "Маятник Времени раскачивают Мечта и Действительность. Мечта - толкает вперёд, действительность - тянет назад. И Движение не останавливается: идёт бесконечное качание. Может, это и есть Жизнь? Борьба Мечты с Действительностью? Мечта, оторвавшаяся от реальной действительности - бесплодна. Действительность, убивающая Мечту - пагубна. Видимо, между ними должно быть какое-то разумное равновесие, иначе прекратится Движение. Но и движение "туда-сюда" тоже не движение, а топтание на месте. Запутался я, видимо..."
"Знания - вышка, на которую всю жизнь поднимается человек. Чем выше взобрался, тем дальше видит".
А тут вот пошло всё о смерти...
"Человек идёт к смерти, как пароход к горизонту. С парохода кажется, что горизонт - всё там же, не приближается. А с берега хорошо видно, как исчезают корабли за горизонтом. Но никто долго не задерживается на берегу, каждого ждёт своё плавание, свой пароход".
"В жизни человека может быть смысл, и может его не быть. Всё зависит, мне кажется, от того, как человек сам относится к жизни и людям. После смерти у иных начинается бессмертье".
"Сколько поколений исчезло с планеты! Лет через 30 не будет меня и моих сверстников. Но наша жизнь будет ещё продолжаться в наших делах, о которых скажут: "Они нам оставили самолёт и вертолёт, средство против чумы и холеры, роман "Тихий Дон". Ведь говорим же мы: древние римляне оставили после себя Колизей. Греки - Парфенон. В Египте - стоит гробница Хеопса. В Индии - Таджмахал. У нас - Кремль. Видимо, поэтому не пугает нас мысль о неизбежности смерти, а не потому, что она, мол, наступит не скоро. Всё вокруг нас столетиями стоит, воспринимается нами вечным и оттого мы, как бы подсознательно, ощущаем, что и люди вечны. А те, которые ушли, продолжают жить в памяти других. Вот, наверное, почему неизбежность личной смерти воспринимается всеми спокойно. Все умрут, не я один. Но память останется. Значит, память по себе нужно оставлять только хорошую. В этом, наверное, и есть смысл жизни каждого, ибо бессмертен разум человека, духовные и материальные ценности, созданные им. А там ещё и надежда есть на загробную жизнь, кто верит в Бога. Особенно хороша в этом смысле религия Индии, где каждый знает, что прорастёт на земле ещё раз - новым ли человеком, цветком или деревом, зайцем или оленем: кто чего заслужил своей жизнью. Те, кто отнимает у людей эту Веру, поступают жестоко, ибо потерявший надежду и смысл способен от отчаяния и безысходности творить только зло на земле".
Более всего ошеломила Анну Владимировну последняя запись мужа, сделанная совсем недавно: "Сегодня меня вызвали по телефону в политотдел дивизии. Приехал, встретили сухо, почти враждебно, и я далеко не скоро понял, зачем и кто меня вызывал. А когда понял, беседа быстро пошла к концу, и изменить что-либо было уже невозможно. Да и не беседа это была, а скорее допрос, словно выясняли мою преданность. Вопросы задавал всё время подполковник Звенягин, член дивизионной парткомиссии. "Товарищ майор, вы близко были знакомы со старшим лейтенантом Одинцовым? Кажется, он был вашим другом, не так ли?" Я ответил, что был с Одинцовым не то, чтобы в дружбе, но в хороших отношениях, что иногда он заходил ко мне. В тоне вопроса Звенягина я почувствовал какую-то недоброжелательность, а потому и не стал распространяться. Тем более что Одинцов застрелился в Свердловске, значит, что-то там с ним произошло. Может, сказал что-нибудь лишнее. Звенягин буквально сверлил меня своими свиными глазками. Потом, видно, не вытерпел, спросил напрямую: "А Русанов разве ничего вам не говорил о своих настроениях? Он ведь тоже дружил с Одинцовым".
Меня оскорблял и его тон, и то, как он смотрел на меня. Видно же, когда не верят ни одному твоему слову. Я и спросил его поэтому довольно резко: "Скажите прямо, товарищ подполковник, что вам от меня нужно?" Он переглянулся с начальником СМЕРШа дивизии, который сидел почему-то не в форме, а в штатском. И тогда мне задал вопрос тот - кажется, подполковник тоже: "Вы писали письмо в ЦК у себя на родине в отпуске? Вместе с бывшим вторым секретарем райкома партии Анохиным. Это было 2 или 3 года назад". Сразу поняв, куда они ведут, я ответил: "Писал". Смершник так и впился в меня: "А вы хорошо помните, о чём писали?" И пошёл на меня наступать: "Вы облили грязью первого секретаря райкома! Хотя не знали его! Зачем вы, коммунист армии, ввязались в это грязное дело?" По его тону я понял, видно, Андрюха Годунов после ареста Анохина вспомнил и обо мне и решил расквитаться со мной за всё, и за прошлое, и за настоящее. Недаром я всегда это чувствовал. Но ответил всё же спокойно: "Я этого первого секретаря с детства знаю. И ввязался я не в грязное дело, а в справедливое". Он меня перебил: "А того, с кем вы сочиняли ваше письмо, тоже с детства знаете?!" "Нет, - ответил я, - не с детства. Но он - тоже коммунист, только в отличие от Годунова, настоящий!" Они опять переглянулись. Смершник с ненавистью спросил: "А вы уверены в этом?"
От недобрых предчувствий у меня запрыгала левая нога под столом, хорошо, что им было не видно. Наверное, я побледнел - так и отлила от души кровь - но всё же ответил: "Да, уверен. Если бы не был уверен, не писал бы жалобу с ним". Что я мог им ещё сказать? Вот тут допрос пошёл уже полным ходом.
"Вы с ним поддерживаете связь?" - спросил он. Я ответил, как было: "Нет. Ни Анохин, ни его жена не ответили мне на моё письмо". А дальше маленько соврал, будто не знаю, что произошло с Анохиным: "Видимо, его куда-то перевели, ну, я и не писал больше". Про то, что я был в прошлом году в командировке в Лужках и ездил к Анохину в район, говорить им не стал. Откуда им знать, что это рядом, и я там всё узнал?
"А вам не кажется, Медведев, - перебил меня Звенягин, - что вы утрачиваете революционную бдительность? Заступаетесь, за кого попало..." Я перестал с ними спорить и доказывать, что секретарь райкома партии - это, не кто попало. Понял: всё равно, себе только в убыток, ничего не докажешь. Да и не владел уже своей ногой вовсе. А Звенягин, поглядывая на меня с презрительной усмешкой, продолжал своё: "Да-а, поторопился Дотепный тебя в парторги, поторопился! Ты и нам - другим представлялся, совсем другим!" Проговорил он мне это как-то зловеще, и на меня нашёл такой страх, что я не знал, что и говорить больше. Только пот вытирал, который потёк у меня по лицу и по шее, даже платок стал весь мокрым. И тут зашёл в кабинет капитан Озорцов в форме. На меня даже не посмотрел, сразу к своему начальнику - и зашептались. Доносились только отдельные слова: "хорошо", "посмотрим", "надо проверить", "а ордер - выписывай, подпишут".
Мне было душно, нехорошо. Звенягин, должно быть, это заметил, скучно произнёс: "Вы можете идти, Медведев. Свободны". Я вышел из штаба и пошёл домой пешком, через поля. Мучило какое-то предчувствие. Перебрал ещё раз весь наш разговор мысленно, чтобы понять, к чему всё? Но голова уже не работала, всё у меня путалось. Ясно было только одно: Анохин где-то сидит, а Годунову хочется, видно, добраться и до меня. Да ещё что-то с Одинцовым, видно, похожее; на язык он был невоздержан, вот и сошлось всё в один узелок. Как его развязать, я не знал, с Аннушкой о таком не посоветуешься, только пугать, и у меня разболелось по дороге сердце. Проглотил таблетку, прилёг под горой на траву, а сейчас вот пишу обо всем дома ночью и думаю. Ведь революционная бдительность - это в первую очередь трезвое отношение к людям и их идеям, соблюдение демократических основ. Нельзя же подозревать каждого только за обыкновенное высказывание или за крамольную мысль. Одна голова - хорошо, а 2, 3 и больше - ещё лучше. Но головы нужны с мнениями, а не стандартные кубышки. Вот я и думаю. Наверное, самое большое сейчас зло, с которым надо воевать в первую очередь, это привилегии для руководящих работников партии. Если этого не отменят, через 20-30 лет в партии не останется даже духа от демократии. А правительство сделается холодным к своему народу и равнодушным к его судьбе, как все мещане мира. Оставлять привилегии, которых нет в Конституции, но существуют на практике, значит похоронить доверие народа к правительству навсегда".
Дочитав до этого места, Анна Владимировна поднялась из-за стола, дотащилась на заплетающихся ногах до ведра с водой, зачерпнула кружкой, чтобы напиться, и почувствовала себя совсем плохо - точно раскалённой иглой ей прошило сердце. Она поняла: сердечный приступ, первый в её жизни. И тут же подумала: "А ведь у него сердце болело давно". Теперь она испытала эту боль сама, и ей стало невыносимо оттого, что невольно надрывала сердце не только себе, но и мужу. Вина перед ним показалась ей такою огромной, что помутился от боли рассудок.
В тот день она слегла в постель и не поднималась несколько суток, молча глядя, как распоряжается в её квартире соседка - кормит детей, ухаживает и за ними, и за нею самой. К запискам мужа после того она ни разу не возвращалась, напротив, упрятала их так, чтобы не могли найти даже те, кому этого захочется. Думала: "Вот подрастут дети, тогда им покажу. А пока..."


- Как же вы теперь? - спросил Русанов Анну Владимировну, когда она, всхлипывая и вытирая глаза платком, кончила рассказывать то, что знала.
- На детей оформили пенсию, - проговорила она. - Диму хотели представить посмертно к ордену, но в штабе дивизии кто-то выступил против этого, в чём-то там усомнились... - Рассказывать о записке мужа Анна Владимировна побоялась - молодой, ляпнет ещё где-нибудь... Отвела только глаза.
На Алексея дохнуло морозцем от её слов - ведь и он, было, усомнился в её муже. Отвернул лицо тоже, казня себя. Ну, почему так? Если что-то случается, всегда все становятся по первому зову души прокурорами и обвинителями, даже не пытаются сначала хоть что-нибудь выяснить, а потом уже судить. Ведь сталинская подозрительность превращается у нас в национальную черту. Почему не было такого раньше? Давали милостыню нищим, помогали обездоленным, думали о людях в первую очередь хорошо. А теперь - одна беспощадность кругом, как у комиссаров.
Анна Владимировна всхлипнула. Русанов налил в стакан воды, подавая, сказал:
- Выпейте! Не изводите себя.
Отпив глоток, она ответила:
- Думала, удержусь, да вот опять... Ну, как вы тут?
- Теперь - уже ничего, поправляюсь. - Он смотрел на неё, понимая, почему некрасивая, постарела, и в чёрном пришла.
- Летать будете? - спросила она, зная, что для лётчиков это вопрос жизни и смерти. Заплаканные глаза её тревожно замерли.
- Вероятно, буду. Чувствую себя уже хорошо.
- Вам тут письма... - Она полезла в хозяйственную сумку. - Ребята просили передать. - А доставала банки с вареньем, халву, мёд, колбасу и, наконец, 2 письма. - Ну, вот, кажется, всё. - Словно извиняясь, добавила: - Устала я... Пожалуй, пойду.
- Передавайте ребятам привет. Скажите, скоро выпишусь, пусть не приезжают. Вы - сумку забыли на полу... Спасибо за всё!
- Всего вам доброго, Алёша! - Она подняла сумку и пошла к выходу, но обернулась: - Заходи, когда выпишешься. Вместе с моим пострадал - не чужой теперь. - Всхлипнула и пошла.
В палате установилась тишина. Это было 3 дня назад.


А теперь шёл дождь, и плакали стёкла. Вздрагивали от ударов капель листья за окном. День был сереньким, слабым и никак не мог разгореться. Давила тоска. Над головой появился откуда-то комар и тонко и нудно звенел. Значит, он прожил уже полвека: жизнь комара, говорят, длится всего одни сутки.
Алексей подумал: "Интересно, а с какой скоростью он взрослеет?" - Убрав из-за головы руки, подложив подушку повыше, прислушиваясь к ударам капель по листьям, перескочил на мысль о листьях: "Вздрагивают, как секундная стрелка на часах..."
И сразу представил себе Медведева, идущего со своей тикающей судьбой на руках. Стал думать о нём: "И хотя бы одна сочувствующая душа рядом! Людей вокруг много, но человек всё равно одинок в этом мире. Потому и перед смертью каждый всегда один, и ему никто не может помочь".
За окном на мокром асфальте яичницей на сковородке прошкворчали шины - должно быть, такси. И опять только дождь монотонно барабанит по стеклу. И стёкла плачут, плачут. Взял и закурил.
В коридоре раздались тяжёлые, кандальные шаги старшей сестры. Алексей, выбрасывая за окно папиросу, торопливо подумал: "У, лошадь! Войдёт ведь..."
Он не ошибся, в палату вошла "Аномалия". Эту женщину без возраста, грузную и некрасивую, он не мог переносить. Она сдирала бинты, казалось, вместе с кожей, и это у неё называлось перевязкой. "Перевязка" началась и на этот раз, как палачество. Алевтина Петровна бросала старые бинты в таз, смазывала чем-то рану так, что хотелось выть, и принялась бинтовать её снова. Сказано, бесчувственная! Проговорила:
- На голове - уже пустяки. На спине - тоже скоро заживёт.
Алексей спросил:
- Сумею пройти комиссию? Как там у меня?..
- Завтра будет осматривать профессор, спроси у него. - Она постояла над ним, словно ожидая возражений, и забухала к выходу. Боль понемногу после ухода сестры затихала, и Алексей снова вернулся к своим размышлениям о жизни. Ну, много ли человеку надо? Прожиточный минимум, и... чтобы понимали окружающие. Не казнили бы по каждому пустяку, не ханжили: ведь все люди - люди.
Но почему тогда то, что разрешают и прощают себе, не терпят в других? Почему человек не волен распоряжаться собою по-своему, так, как хочется ему самому? А вечно должен уступать желанию пьяного товарища или ревнивой подруги? Почему всё время надо жить в угоду кому-то, если каждому жизнь дана для радости, а не для рабства.
А может, всё-таки есть какая-то правда и за словами Самсона Хряпова - не надо усложнять? Алексей почувствовал, что запутывается. Ведь, если никто и никому не станет подчиняться, подумал он, и каждый начнёт делать только то, что хочется ему одному, это же будет анархия - люди уничтожат себя.
Почему же они тогда жертвуют собой? Расстаются с самым дорогим - жизнью! Значит, есть что-то даже сильнее привязанности к жизни? Что? Как надо жить? В чём истина? Почему люди не могут стать естественнее и искреннее?
Капли барабанили в стекло, били. Звенело на оцинкованном подоконнике, плескалась вода внизу из водосточной трубы на асфальт. И бились мысли возле виска, продолжая пульсировать, как кровь, толчками-вопросами.
Почему так: о ком не думаешь, тот приходит и навещает тебя. Кого ждёшь - того нет. Не пришёл же Генка до командировки, в первые дни. Кто казался товарищем, летал с тобою в одной кабине - оказался предателем. Другой никогда не говорил высоких слов, и понёс бомбу, хотя за эту службу уже не отвечал по закону. Третий - каждый день произносит эти высокие слова, а на деле живёт только для себя.
Ну, а сам вот - вредный, что ли, злой, подлый? Вроде бы нет. Почему же тогда отказалась Нина? Почему вовремя не женился на Оле? Неужто, как ни крути, а жизнь - что гнилой орех? Снаружи всё кругло, красиво, но в середине - пусто. Выходит, каждому надо только попробовать расколоть свой орех и убедиться, что внутри ничего нет, и весь вопрос лишь в том, когда у кого это прозрение случится?
А холодное, как лёд, всеобщее государственное подозрение? Когда оно кончится? Почему нам, чуть что - не доверяют, сомневаются в нас? Почему не умеют люди нормально проводить праздники и веселиться? Почему сами не доверяем себе и пишем таблички: "По газонам не ходить!", "Вход". А потом этот "Вход" забиваем крестовиной и пропускаем людей со двора, где помойка. Правительство издаёт законы, и само же потом не придерживается их, крутит ими, а после этого желает, чтобы в народе была вера в незыблемость.
Выходит, мы во всём не организованы? Переходим улицы не там, где полагается, не обращаем внимания на таблички: "Переход". А вот у организованных, очень педантичных немецких фашистов, всё же выиграли войну. Почему?
Почему одеты безвкуснее всех и мало строили житейских удобств для наших людей, а они - всё-таки лезли в войну под танки, и даже не с гранатами в руках, а с бутылкой горючей смеси. И почему нас... так и не знает никто до сих пор... по-настоящему? Чем живём, на что способны? Оттого, что правительство безразлично к нам и занято лишь ложью во всём. Тогда это самое худшее правительство в мире, и его надо прогнать.
Знал ли вот... Медведев? Мог подумать, что он такое сотворит? Наверное, он и меня не знал. И сам я себя не знаю. Сколько уже раз мог выпрыгнуть из кабины на парашюте, и всё. А я и не подумал о таком.
Нет, все мы ещё плохо знаем и себя, и друг друга.
Так что же мы за люди такие? Сложно надо смотреть на жизнь или просто? Ведь всё, что мы ни делаем, всё это, даже не задумываясь, мы примериваем к людям: как они оценят, как к этому отнесутся? Каждому человеку нужна похвала, признание другими его работы или таланта. Стоит убрать из его жизни остальных людей - нет их, он - остался один на Земле! - и человеку станет всё безразлично, кроме еды. Не для кого стараться - строить дворец, писать картину, сочинять стихи. Он потеряет интерес даже к собственной персоне: утратит стремление быть красивым, остроумным, любимым. Его... некому оценивать! И потому всё ему безразлично. А у нас правительство такое потому, что народу не разрешено его оценивать.
Без людей - человек ничто, животное. Значит, живёт он и делает всё - в первую очередь не для себя, а для своей любимой, для людей, чтобы заслужить их одобрение или зависть, восхищение. В этом главный смысл его жизни. Стало быть, правительство живёт бессмысленной жизнью? Только ради своих личных привилегий?
Что?! Смысл жизни?!
Алексею показалось, что он нашёл, наконец, что-то очень важное для себя - начал выбираться из лабиринта своих неразрешимых вопросов на свет. Ну, конечно же! Смысл жизни каждого человека - в жизни для людей. Просто ведь, как луковица! Нужно жить для людей, и всё. Жить для людей и вместе с ними. Господи, как просто! "Поживи ты для людей, поживут и они для тебя", это же народ придумал, а народ - накопитель и хранитель мудрости. Знаменитая "загадочность" славянской души заключается, видимо, тоже в простой разгадке. Тысячу лет мы стремились всё делать и жить сообща - не для себя только, а для общины и для себя. На этом воспитывался и создавался наш национальный психический склад: тяга к коллективизму, самопожертвованию ради народного благополучия. Европеец - всегда больше индивидуалист, чем мы. Поэтому у нас и власть всегда была коллективной - либо совет старейшин, как в древности, либо общинный совет. Наверное, поэтому у нас не могло быть президентства, как во Франции. А был и при царе Государственный совет, который решал всё. В общем, славяне - это не только самый крупный запас слов в мире от одного корня, но и особый дух коллективизма. Когда славянин чувствует, что его ценят люди, что он им нужен, это и есть для него Счастье. А смысл жизни - обретение счастья. Вот наша философия. Нет никакого смысла только в смерти. Смерть - это износ живой материи, роковая неизбежность, с которой люди никогда не смогут, вероятно, примириться. Но человек рождается, чтобы быть счастливым, и пока он жив, он может быть счастливым. Там, где счастья нет, там всегда - затхлость. А затхлость - это всякий застой, всё то, в чём нет движения. КПСС - главный тлетворный источник в настоящее время, мешающий народу нормально жить.
Но ведь бывает - просто покой, возразил сам себе. И тут же не согласился: долгий покой - тоже затхлость. Не зря же высший образ покоя - что? Могила. А у людей есть ещё радость своего продления в детях и учениках. Продолжая себя, человечество остаётся бессмертным.
Алексей с радостью повторил про себя пришедшую на ум мысль: "Даже эгоист без людей не сможет уже быть эгоистом!" И вдруг изумился: "Выходит, эгоизм порождает общество? Но - хорошего человека присутствие других людей поощряет делать всем добро, а плохого - жить за их счёт, чтобы им же доказать потом своё превосходство над ними. Не будь рядом людей, ему это и в голову не пришло бы! Значит, сам по себе человек не может быть эгоистом? Вне общества - он лев, волк, олень, но не злонамеренный угнетатель".
После такой утешительной мысли пришло облегчение: "Несовершенно само общество с его дурными примерами роскошной, пресыщенной жизни за счёт других. Особенно преступно общество там, где ещё умирают от голода дети". Алексей стал издеваться над собой: "До определения сущности эксплуатации своим умом дошёл! Поздновато, правда, но дошёл. Изобрёл колесо..." Он уже не мог остановиться: "Усвоил великую истину: дважды 2 - 4! Ай, голова! Отколе, умная, бредёшь ты?.." Однако, продолжая думать о том, как люди должны жить, он почувствовал, что добрался и до основных лозунгов христианства. И оставил свой сарказм, искренне воскликнув про себя: "Так - что, выходит, нужно усовершенствовать общество? А чтобы усовершенствовать общество, путь один: каждый должен усовершенствовать сначала себя. Не укради, не убий, не возжелай того, что не твоё. И жить в обществе по принципу разумного эгоизма: всё - для меня, но и для остальных - тоже! И если человек живёт не только для себя, ждёт оценки людей, их одобрения (а одобряют нормальные люди не зло) - так сейте же, люди, добро! Сейте вокруг себя добро, это и будет жизнь со смыслом".
Что ж, получалось недурно, хотя и азбука. Значит, всё правильно, и надо лишь, чтобы эту азбуку прививали всем и толково вкладывали в голову от рождения. В этом тоже большой смысл и первый принцип воспитания настоящего человека. Этим занимаются во всём мире священники, проповедующие доброту. А у нас? У нас - люди брошены партией власти и насилия в цинизм и атеизм. Что прорастёт из такого посева?.. Неверие и в добро.
Утомившись, Алексей некоторое время лежал без мыслей.
"А инстинкт самосохранения? - ужалило новое "открытие". - Тот же эгоизм... Как с этим быть?"
"Нет, люди - если они люди, а не просто животные - побеждают в себе инстинкты. Примером тому - Медведев. А в войну таких медведевых было, как грибов после дождя.
Опять это была азбука. Но она толкнула его к новым противоречиям: "Выходит, общественные беды должны совершенствовать людей массовым порядком? И тогда, чтобы общество усовершенствовалось через общие страдания полностью, ему просто необходимы неисчислимые беды? Чушь какая-то. В войну от непрекращающихся бедствий люди доходили в тылу до людоедства. Выходит, опять противоречие? Вне общества - человек не эгоистичен и ему нравственно совершенствоваться не в чем. А как только на заре человечества появилось первобытное общество, сразу же проявился и людской эгоизм. Чтобы избавиться от него, надо либо избавляться от общества, что невозможно, либо совершенствовать себя каждому в отдельности. А так как всеобщее совершенствование невозможно, то что же нам тогда остаётся?"
И опять явилась ему спасительная мысль: "Но если устранить голод и войны на земле, то добрых и самоусовершенствованных будет всё больше и больше? А это - уже залог победы добра над злом".
И снова это показалось азбукой - слишком уж просто всё. Но Алексей обрадовался: "А может быть, этой азбуки-то многие как раз и не понимают, считая её азбукой? Чего, мол, там вникать? Дважды 2 - 4. Смешно..."
Полежав немного, он продолжал рассуждать: "Общество, в котором люди вынуждены жить только для себя, чтобы прокормиться, как-то просуществовать, не думая о других, есть общество, убивающее интерес к работе, убивающее в человеке его таланты и убивающее в человеке самого Человека. Если работа - лишь источник существования, как у нас, то человек, выполняющий её, перестаёт быть равноправным гражданином и делается завистливым, злым и жестоким. Нет, люди должны стремиться к доброму обществу, а не к обществу жестоких и злых людей, вымещающих своё зло на себе подобных. А Ленин и Сталин создали страну негодяев. Вот что получилось из их цинизма и лжи.
Что ещё? Жизнь - у каждого человека трудна и тяжела. Выходит, её надо украшать, пока мы живы, маленькими радостями: музыкой, песнями, красивыми и удобными квартирами, вкусной едой. В этом тоже важный смысл нашего бытия. Чтобы понаслаждаться при жизни, нужны не только еда и одежда, но и различные виды искусства, коль уж нам суждено умереть".
Вспомнив о длине жизни комара, Алексей опять стал думать о Медведеве. Отстегнул часы, положил их перед собой на животе и попробовал представить себе, что бомбу несёт он сам. Хотелось узнать: о чём можно успеть подумать за 45 секунд? Кончив эксперимент, отвёл взгляд от секундомера и понял: подумать можно о том, как донести бомбу, куда её бросить, если ты не трус. Или же - о себе, и тогда спасать свою шкуру. Упрощённо мир, видимо, так и взрослеет: люди сами делают свой выбор в ответственные моменты жизни. И тогда либо все деревья - дрова, либо - живи для людей. Кому, что больше подходит.
И ещё один момент понял Алексей. Чтобы помудреть, не обязательно жить долго. Просто надо почаще задумываться о смысле всего. Потому что идеи - заменяли людям еду: сколько раз люди были полуголодными, но счастливыми от понимания цели своей жизни. Но никогда ещё еда не заменяла людям идей и счастья.

2

Осенью полк Лосева начал переходить на реактивную технику. Лётчики один за другим вылетали на новом бомбардировщике самостоятельно. Вылетел и Русанов, выезжая для этого в Азербайджан на большой аэродром с мощной бетонированной полосой. А вот его товарищи по училищу Гринченко и Ткачев вылететь не смогли. Специальная комиссия списала их с лётной работы и направила служить в наземные пункты наведения.
Не собирался оставаться больше в Кодах и полк Лосева - маленький кодинский грунтовой аэродром не годился для больших и тяжёлых самолётов. Значит, кончилась первая послевоенная полоса жизни для авиадивизии Пушкарёва - полки опять готовились к перебазировке. И Русанов, глядя по утрам на голубую надпись на каменной стене склада, грустил: не заберёшь с собой!..


Через месяц весть об отъезде подтвердилась - надо было прощаться не только с надписью, оставленной любимой женщиной, но и с однополчанами. Всё это пришлось Русанову узнать от командира полка, который вызвал Алексея к себе в штаб.
- Старший лейтенант Русанов по вашему приказанию прибыл! - доложил он, входя в кабинет к Лосеву.
- Здравствуй, Алексей Иваныч! - Командир полка подошёл к Русанову, пожал руку. - У меня новость для тебя: появилась возможность выдвинуть на должность командира звена. Лётчик ты теперь опытный, такие на севере и нужны.
- Как - на севере? - удивился Русанов. - Мы же перебазируемся не туда.
- Пришла разнарядка: выделить двух командиров звеньев и несколько техников, штурманов в новую авиадивизию, которая формируется на Кольском полуострове в условиях заполярья. Вот я и подумал: сколько же тебе в рядовых ходить? - Лосев развёл руками. - И хотя жаль мне тебя отпускать, но... ведь таким, как ты, нельзя и засиживаться.
- А кто второй? - спросил Русанов упавшим голосом.
- Поедет ещё командир звена Кузнецов. Да ты не огорчайся так, товарищей себе и там найдёшь. А тут... - Лосев уставился своими серьёзными точечками прямо в глаза и понизил голос: - за тобой настоящая охота пошла. Догадываешься?..
Алексей побледнел.
- Догадываюсь, товарищ полковник.
- Вот и уезжай побыстрее, раз догадываешься. Да и на новом месте держись подальше от всяких охотников и собак с длинными ушами. Понял?
- Понял. Спасибо, товарищ командир!
- Не за что. Бережёного, говорят, и Бог бережёт. А север, поверь мне - отличная закалка для лётчика. Северный лётчик и лётчик наших широт - это не одно и то же. Да и люди на севере - почему-то намного порядочнее.
- Когда прикажете рассчитываться?
- Будет лучше, если сделаешь это сегодня. - Последовала "печать" в воздухе. - А то... всё может быть. Чтобы не жалеть потом.
- Я не использовал до конца отпуск за этот год, - сказал Русанов. - Можно будет мне задержаться в Москве?
- Да, можно. Передай начстрою, чтобы выписал тебе и недобранные дни отпуска. Правильно: догуливай в Москве. В новую часть тебе - к 17 ноября, стало быть. А там - не разгуляешься: некуда, кроме кабака. Ты бы женился лучше, Алексей, а то плохо тебе там будет одному.
- Присмотрюсь сначала: нет ли охотников?..
Лосев вздохнул:
- Тоже правильно. - И вдруг тихо взорвался: - Вот жизнь, .. твою мать!..
- Разрешите идти оформляться, товарищ полковник?
- Давай обниму тебя, и ступай... - Лосев подошёл к высокому лётчику, неловко обнял его, похлопал по спине и отвернулся к окну. Уже оттуда проговорил сдавленным голосом: - Желаю тебе удачи, парень!..


Несмотря на осень, всю ночь бушевала гроза. То и дело вспыхивали золотые ножницы молний и кроили чёрное небо яркими мгновенными зигзагами. По крыше, словно стеклянные шарики, гулко сыпал напористый шквалистый дождь. Русанов и Ракитин, только что вернувшиеся из Тбилиси, где Алексей отправлял багаж малой скоростью до станции Кандалакша, теперь сидели в своей комнате и грелись горячим чаем. Других горячительных напитков на столе не было - Ракитину утром на полёты - поэтому прощались без выпивки, и разговор поначалу как-то не клеился.
- А почему ты отправил багаж не до станции назначения? - спросил Ракитин. - Как её там?..
- Африканда, - ответил Русанов. - Там, мне сказали, товарные поезда не останавливаются. Пассажирские - и то на одну минуту всего.
- Значит, дыра ещё похуже нашей Коды, - сказал Ракитин, вздыхая. - И почему это военные аэродромы вечно строят где-нибудь у чёрта на куличках?!.
- Хорошо, что я всю свою библиотеку отправил туда багажом. Хоть с ума не сойду на первых порах. Я смотрел по карте - это за полярным кругом.
- Да, весёлого мало. Жениться надо было.
Русанов усмехнулся:
- Лосев тоже советовал. Да сам знаешь, всё не получалось как-то. Наверное, я невезучий всё-таки. Как началось с неудачи ещё в училище, так и тянется до сих пор.
Коснувшись училища, они начали вспоминать курсантские годы, знакомых. Потом замолчали - невесёлое дело расставание. А тут ещё дождь этот... Да и Ракитин не мог утром поехать в город на проводы: Лосев придумал поддерживать навык лётчикам полётами на легкомоторном "кукурузнике", пока не перебазируются на новый аэродром. Ну, а коли полёты, тут уж ни вина, ни проводов: у Лосева что припечатано, того не отменить ничем, разве что только войной или землетрясением.
Русанов сидел и думал о Нине. Последнее время почти и не вспоминал о ней. Наверное, она была права, оставив его. Не умел он жить на этом свете складно. Видно, и впрямь было в нём что-то от неудачников. Вечно какие-то опасные мысли, ненужные разговоры - люди таких сторонятся или предают. Вот и она... Ей - нужен покой, жизнь отлаженная, твёрдая, как взлётная бетонированная полоса.
"А может, я отщепенец по натуре и так и не приживусь нигде? Эх, встретить бы ту девчонку из Куйбышева! Вот она поехала бы за мной, куда угодно. Об Оле и думать теперь нечего - всё. Даже её надписи больше не увижу".
Утром он в последний раз зашёл на почту. Было письмо. Вот уж чего не ожидал, так это письма от матери Нины. Александра Георгиевна сообщала, что Нина закончила университет и уехала по назначению куда-то за Алма-Ату, в казахский аул в степи - преподавать русский язык. Уехала туда одна, мать Нины это подчеркивала, написала её почтовый адрес. Он подумал: значит, Нина замуж так и не вышла; мирная ничья. Что же, в какой-то степени его это устраивало - всё-таки не обидно. Но обидно, видимо, для матери Нины: как это так, вместо комфорта - полный дискомфорт! Тут уж лучше хоть за лётчика отдать дочь, чем одной ей испытывать свою судьбу в таком захолустье. Вот и вся причина письма. Захолустный авиагарнизон - лучше захолустного аула. К тому же не исключены варианты с перспективами: поступление военного мужа в академию, рост по службе, переезд из захолустья в какой-нибудь центр, да мало ли ещё чего случается в судьбах офицеров - может и генералом стать! Разве исключено?..
На крышу духана сел голубь и гордо уложил на спине крылья - отстранствовался в небе. А вот Алексею ещё странствовать. Что ждёт впереди, кто - неизвестно: судьба не открывает своих тайн заранее. Тогда и жить было бы страшно, подумал он, направляясь к духану налегке - чемоданы были уже в камере хранения, багаж отправлен, вольный казак!
Кое-кто был от полётов свободен, подошли тоже к духану - попрощаться, как обещали. Алексей прощался с каждым не торопясь, по обычаю, хотя особых друзей, таких, как Одинцов или Михайлов, уже не было. Расцеловался и со знакомыми грузинами, с дочерью штабного майора, которая 3 года опускала глаза при встречах с ним. Она уже выросла, славная девушка, но замуж не вышла пока. Откуда-то вот узнала о его отъезде. Он удивился этому и поцеловал её тоже, при всех. А она заплакала. Вот это уже нехорошо. Ему и без того невесело, а теперь и вовсе. Ну, да ничего, ребят в полку много, полюбит ещё.
Когда уже направились все в духан, чтобы выпить "на посошок", может, не встретятся больше никогда, прибежал с аэродрома запыхавшийся Ракитин - отпустил всё же Лосев. Он отпустил, а у Русанова - неприязнь: мог бы отпустить и на весь день, не велик грех, если один раз не полетает человек. Но Лосев - это Лосев. Да и в конце концов, он же и человек неплохой - спасает его! И обида отступила - ладно, Бог с ним: каждый по-своему прав.
В духане к Алексею неожиданно протиснулся Лодочкин - протянул руку:
- Прости, Лёша, если что было не так!..
Алексей с удивлением смотрит в невесёлые пустые глаза своего бывшего штурмана и безжалостно произносит:
- А ты - скажи не мне... а всем... что` именно... было не так? Тогда и протягивай руку.
Лодочкин сжался, поморгал и, горбясь, пошёл из духана прочь. Никто почему-то и внимания не обратил на промелькнувший эпизод, а у Алексея пропало настроение. Не хотелось больше ни пить, ни прощаться, и он, потолкавшись в духане ещё минут 5, вышел на улицу. За ним пошли и все провожавшие, стали ловить попутную машину. Наконец, один грузовичок остановился, но в кабине места не было, и Алексей полез в кузов.
Из кузова он оглядывает в последний раз машущих ему друзей, пытается улыбнуться девчонке, у которой остановились померкнувшие глаза, а в следующую минуту, когда машина тронулась и проехала мимо надписи на каменной стене склада: "Навечно люблю тебя Прощай", у него у самого остановились глаза и горячим комом перехватило горло. Взглянув в последний раз на горы, село, он сдавленно крикнул в душе: "Прощай, Оленька, любовь моя! Больше не увижу ни тебя, ни твоих слов незабываемых!" На глаза что-то наползло, в носу защипало - наверное, ударил по глазам голубой ветер, когда выскочили за село, как будто прилетел с прощальным приветом.
Навстречу неслась только серая лента шоссе и телеграфные столбы, столбы, которые будут теперь мелькать и мелькать в жизни, пока судьба не остановит движение где-нибудь на последнем километре. Где он? Кто ж это знает... В кузове - только Алексей, да встречный ветер. Он заглядывает ему опять в глаза, гладит по щекам - утешает. Он тоже останется здесь, он - местный. Не грусти, парень, шепчет он в уши, упруго обдувая голову, такое уж твоё дело - военное. Да и всё ещё впереди!..
Не хочется думать о Лодочкине, но Алексей думает. Кто-то сказал, что Лодочкин не захотел жениться на тбилисской бабе и тоже скоро уедет, но - в "гражданку". Будто бы Тур зовёт его к себе на партийную работу. Нужно же! "Вареник" пристроился где-то в райкоме партии заведующим отделом!
Алексей отворачивается от ветра, закуривает и слушает, как натужно воет мотор. "Ничего, там тоже есть умные люди - раскусят обоих. Ишь, ягнёнок какой! "Если что было не так!" Да всё было не так. С этого и начинал бы, если уж хотел покаяться. А то и тут хотел и рыбку съесть, и на ... сесть!"
В городе Алексей вылез из машины недалеко от вокзала, примостился на одинокой, как он сам, скамье и опять долго курил. Вскрикивали поезда - звали в дорогу. А сердце тревожно сжималось, сжималось. Значит, всё-таки оставило что-то здесь - какой-то свой кусочек, плачущий по Закавказью. Он приподнял голову и, не видя, смотрел на прохожих. А потом стал различать. Прошёл старик, опираясь на палку. Его обогнал мужчина в габардиновом плаще - тучный, преуспевающий. "Начальник", - подумал Алексей. И увидел женщину - горделивую, белокурую.
Запомнились полные губы, тронутые лукавой улыбкой, высокая грудь под плащом, крепкие ноги. И сердце опять забилось ровно, хорошо, и хотелось жить, идти вперёд. Живут люди, живут! И что бы там ни было - горе ли, беда, всё равно на свете будет ещё любовь, улыбки, добрые глаза. Есть солнечные девчонки и желанные женщины. Пусть не наши, чужие, но и ради них мы живём тоже, и этого никуда не деть, не скрыть. Жизнь продолжается, и да осилит её идущий!
- Вах, какие глаза, какое лицо! - воскликнула, останавливаясь перед ним, седая грузинка. - Покажи руку, молодой, интересный... - продолжала она с сильным кавказским акцентом.
- Зачем?
- Хачу посмотрет линии тваей жизни.
- А зачем?
- Вот заладил, панимаешь! Пакажи, гаварю. Расскажу тебе, что тебя ждёт, что било. Скажи, как тибя завут?
- Ну, Алексеем...
- Давай знакомиться. Я - знаменитая гадалка Рузана. Слихал пра такую, нет? Весь Кавказ знаит! 70 лет мне.
- Нет, не приходилось. Цыганка, что ли?
- Какая тебе разница, дарагой: грузинка я, цыганка? Давай руку...
Он протянул ей 3 рубля и сказал:
- А гадать - не надо.
- Пачиму? - удивилась она.
- Знаменитые гадалки - на улицах не гадают. Да и не верю я...
- А ва что ти вэришь? - Рузана вернула деньги, села рядом. - Ни вазражаишь?..
- Пожалуйста. А вы сами-то: верите в то, что людям рассказываете?
- Биваит, верю.
- Это когда же?
- Кагда вижю, что чилавек хароши и нуждаица в утешении. Тагда я знаю, шьто ему нада сказат.
- А что вы сказали бы мне, если бы я согласился?
- Правду, - серьёзно ответила она.
- Значит, по-вашему, я - тоже хороший человек! - Алексей улыбнулся.
- С такой улибкой - плахих людей не биваит! - искренне восхитилась старуха, похожая своей сухощавой величественностью на графиню из грузинских кинофильмов.
- Спасибо... - смущённо пробормотал Алексей.
Гадалка улыбнулась тоже:
- Не мне гавари спасиба, мне - не за что. Благадари Бога, которий за тибя заступаица.
- Откуда вы знаете, что заступается?
- Значит, знаю, если гаварю. - Продолжая улыбаться, гадалка добавила: - Женщины - тебя тожи любят. Но тибе, пахоже, ни визёт с ними.
- Вот тут - вы угадали! - вздохнул Русанов и достал опять папиросы.
- Угасти, синок, и меня! - попросила старуха, разглядывая его лицо.
Алексей угостил, закурил и сам. Спросил:
- Может, возьмёте всё-таки деньги? На папиросы...
- Спасиба, ни заработанних - ни биру. А вот пару папирос на дарогу - ни аткажусь, если...
- Пожалуйста, ради Бога!.. - Алексей достал из кармана пачку. - Берите, сколько хотите!..
Взяв 2 папиросы, старуха произнесла:
- Бог, похоже, избрал тибя для какова-та добрава дела. Люди - что-та узнают от тибя и будут тибе за ета благадарни. - Лицо гадалки было серьёзно, но тут же потеплело. - Теперь я поняла, за что тебя любят женщины: чистие глаза и улибка харошая. Била би маладой, влюбилась би в твою улибку. А жить ти - должин ещё многа. Такая линия жизни, вижю, у тибя на руке. Не загуби себя толька сам!..
- А как это вы можете видеть? - спросил Алексей.
- Етава ти всё равно ни паймёшь. Ви типерь все, маладие, ни верите ни ва что.
- А в добро и справедливость - можно сейчас верить? - вырвалось у него.
- А тибе хочица? - Что-то обдумывая, старуха вновь стала серьёзной.
- Очень!.. Всё время об этом думаю.
- Ну, тагда верь. Только на етом всё и держица для тех, кто верит. Жилаю тибе ни разочароваца, маладой, симпатичный! Пращай...
- Подождите! - Он достал кошелёк.
- Не надо, дарагой. - Гадалка отвела его руку. - Самой била приятна встретит такова чилавека. Интересна, чем ета ти так удивишь всех?.. - Она взглянула на него внимательно, изучающе, словно подвела какой-то мысленный итог. Светло улыбнулась и пошла от него лёгкой походкой пожилых горных грузинок, которые до старости не горбятся и не теряют осанки.
Заинтересованно и грустно посмотрев на неё, он поднялся и пошёл. Людская река текла, и он тёк в ней, вместе с ней, и опять чувствовал в себе силу. На вокзале, когда уже стемнело и началась посадка в вагоны, его кто-то окликнул:
- Русанов! Алексей!..
Он обернулся и увидел, к нему бежит какой-то капитан. Стал всматриваться, и узнал: Мокроусов! Оказывается, приехал встречать свою бывшую жену, которую выгнал от себя грузин-агроном: "Какая это жена! Лезет во всё, вмешивается, а харчо сварить - не умеет. Все соседи смеются". Жена уехала к своей матери в Ростов. Теперь вот возвращается, рассказывал артиллерист от радости охотно и подробно. Весело заключил:
- В общем, я ей написал, что прощаю всё, она и возвращается - вот какое дело!
Алексей рад за капитана, поздравляет, а кончив трясти его руку, спрашивает:
- Ну, так что, брак - это всё-таки договор?
- Какой договор? - не понимает капитан.
- О совместном быте, воспитании детей.
И опять капитан не помнил и не понимал. Алексею стало не интересно - чужие, далёкие. Но договорил:
- Выходит, говорю, слова "муж" и "жена" - не обязательно означают любовь?
- А что же тогда?
- Ну - сумму каких-то обязательств друг перед другом. А любовь, насколько мне известно, в обязательствах не нуждается.
- Это почему же?..
- Любовь живёт, наверное, по другим законам.
- Ты, Алексей, сегодня - что-то не то... Больше по учёному. Забыл, что ли? Я же люблю её, стерву-то свою!
- Ладно, Семён Пантелеич, извините, может, и забыл. Мне садиться надо - вон мой вагон... Север меня ждёт! Всего вам хорошего...
Капитан жмёт руку, хмурится и, чем-то недовольный, разочарованно отходит. Разочарован и Алексей: "Хоть бы спросил: куда, мол, почему? Не нужно ему это, собой занят". Глупо улыбаясь, он машет капитану на прощанье рукой. "Ладно, Бог с ним. Все заняты собой..."
Через 2 дня капитан-артиллерист для Алексея уже в прошлом, как и Кавказ, который остался далеко позади. Такова жизнь. За окнами по`езда уже русские поля потянулись, деревушки, и опять поля. Валил снег. До самого горизонта, будто белая марлевая занавесь, колыхались снежинки - лёгкие, крупные, сплошная круговерть. В этом бескрайнем кружении разворачивали свои чёрные плечи телеграфные столбы, блестевшие фарфоровыми чашечками, как звездами на погонах, поворачивались и растворялись рощи, карусельно отступали оставшиеся позади поля. И вдруг по белому полю - трактор с чёрной "молнией-застёжкой" позади: расстегнул землю своим плугом и прёт борозду. Почему так поздно, зачем - не понять. Россия! Когда тут, и кто понимал что-нибудь? Земля эта - для исполнения приказов, а не для смысла.
Глядя в бескрайние белые просторы, Алексей думал: "Не усложняй простого, и не упрощай сложностей. Сложное - это то, что внутри нас. А простое - это Родина, благо народа. Вещи эти крупные, и двух мнений тут не должно быть. Родину - нужно защищать не только от врагов, но и от своих грабителей, а народу - облегчать жизнь. Всё простое - в крупном. Крупное - заметнее, потому и проще. В малом - всегда сложное и хрупкое. Вот я и сам похож теперь, наверное, на малую снежинку, затерявшуюся в круговерти жизни".

3

Малой снежинкой чувствовал себя Алексей и в Москве. Шёл по улицам - море людей. Лица спокойные и хмурые, озабоченные и усталые - всякие. И каждый - этот, со своей жизнью, мыслями и неповторимой судьбой: этот - не тот, разные все. А для правительства - одинаковые, как трава под ногами: не для выращивания, а для затаптывания. Много... не жалко.
Ошеломила Третьяковская галерея. И тут лица и мысли. Все ищут, мятутся. Что это - русская судьба? А вечером попал в оперный, на "Русалку". Шёл мимо театра - стоит человек. "Билетик не нужно?". "Давайте".
И вот - ложа. Опера. Блеск позолоты в пожаре огней.
Но не покидало чувство одиночества, странной оторванности от жизни. Здесь, в Большом театре, всё горит от золота, а в ста километрах - рабство, Лужки, колхозницы со своей раздавленной судьбой. Но газеты делают из их жизни красивый театр. А кинофильм "Кубанские казаки", вышедший совсем недавно, в 50-м году, был вершиной бессовестности в показе "красивой жизни" колхозного казачества. Только вот подлинная жизнь - нигде не показывается, как не показываются и безликие колхозники в этом Большом "народном" театре, в этой опере о былой крестьянской жизни, из-за "ужасов" которой и была-де совершена в России так называемая революция, и теперь "справедливо" правит "освобождённым" народом самая мудрая партия в мире. У Алексея появилось ощущение, будто он сошёл с рельсов и не знает, куда ему дальше ехать. В газетах - все люди братья. А на самом деле - как в этом переполненном театре: никто не знает друг друга, никто и никому здесь не нужен. Вот и сам: кто о нём думает или ждёт? Уж лучше бы показывали свои спектакли только иностранцам - одной витриной больше, одной меньше, всё равно подлинной жизни не покажут. Театр - в газетах, театр - в кино, театр и в театре. Можно ещё о судьбе американских негров поплакать от "сытости" и "великодушия". И замутило, и пошло...
Что делать? Выписаться из гостиницы, снова на вокзал - и в белый свет? Опять дорога, и все мы - попутчики в общую судьбу: куда-нибудь да приедем?..
В запасе было ещё 4 дня, терять их не хотелось. Да и не в Сочи являться на службу, зачем раньше срока спешить?
Запел свою арию Мельник. И что-то стронулось сразу в душе, задрожало. Рядом сидела старушка - в тёмном платье, с белым глухим воротником, с нотной папкой в руках. Тоже замерла: в родное ушла - прикрыла глаза, расправились морщинки на лице.
Вот то-то, все вы, девки молодые...
Пирогов пел свободно, широко. А музыка разбудила в душе Русанова что-то забытое, до крика знакомое. И тогда в нём стало зреть ещё неясное чувство - глухое, тоскливое. И увиделся косогор, заплаканный дождями, и речка, и сосны, какие-то лица, словно крылом музыки коснулась его души сама Родина. Эти крылья его подняли и понесли, и он не мог, сидя в театре, очнуться, так шло в него это, шло, наполняя душу до самых краёв, готовя его на подвиг, на самопожертвование, на что угодно. Даже старушка соседка смотрела уже не в ноты, а в его, видимо, удивившее её, лицо. Спросила:
- Что с вами?
- Со мной?.. Ничего.
- А то если - сердце, у меня есть с собой таблетки...
- Спасибо, не надо, - прошептал он. - У меня болит душа.
Она долго и внимательно смотрела на него сбоку - он чувствовал это и испытывал неловкость до самого конца спектакля. А на другой день зашёл утром в универмаг, купил небольшой дорожный саквояж, купил и то, о чём 5 минут назад ещё и не подозревал, набрал в гастрономе закусок, 2 бутылки водки, бутылку вина и с раздувшимся саквояжем очутился на Казанском вокзале. На входе в вокзал влажно несло банным нагретым воздухом, а как только вошёл, оглох от гула черневшей всюду толпы. Пробрался к пригородным кассам и, только купив в кассе билет до нужной ему станции, поверил в своё намерение.
Рванув с места, с грохотом и воем электричка понеслась на юго-восток - замелькали перила, сосны, берёзы, какие-то деревушки, платформы для остановок. А в нём опять ожила вчерашняя мелодия, и было ему хорошо, словно всё, что он делал с утра, было единственно правильным и нужным теперь.
В Раменском ему повезло. Зашёл в станционный буфет, заказал себе почки с пюре и там разговорились с шофёром грузовика, который отправлялся в сторону Оки. Обещал взять, но чуть было не уехал без него. Дело в том, что официантка в буфете была новенькой, только привыкала, видно, по молодости - часто смотрелась в зеркальце, прятала его в карман белого фартучка, волновалась. А когда Алексею надо было уже уходить, какие-то подвыпившие парни потребовали пересчитать для них счёт - не поверили, что на много напили. Карандашик в руке у девчонки заплясал, цифры из головы, должно быть, все выскочили - вот-вот заплачет. Но нет, закусила губёнку, держится. А шофёр ждёт Алексея на улице, сигналит.
Кое-как всё-таки рассчитался - успел. И шоферюга хрипло крикнул ему, когда увидел:
- Садись в кузов! В кабине - места уже нет!
И верно, в кабине у него сидела женщина, вся повязанная тёплыми платками. Алексей быстренько залез в кузов, устроился там возле кабины на скамье и, повернувшись спиной к ходу, тоже крикнул:
- Поехали!..
Ныряя и подскакивая на ухабах, машина помчалась. Дорога скоро свернула в лес. Было ветрено, лес шумел, всё в нём гудело и, видимо, было сырым - тянуло гнилью. Далеко впереди, над самой дорогой, качались, прощально помахивая, пушистые лапы ветвей. Алексей то и дело отводил их от своего лица, оборачивался и глядел то на сороку на высокой ветке - что-то высматривала в лесу и дёргала головой, то на уходящую за бортом лесную дорогу, то на небо, выбеленное тонкими, просвечивающими мазками облаков. И думал о встрече, где его не ждут, но будут, верно, рады, и о том, как здорово он всё это придумал, и мелодия Родины не покидала его. А небо уже было по-зимнему остывшим, и синь колодцев, проглядывающих сквозь тонкие облака, напоминала холодные проруби. Оголялись на дальних косогорах тёмные дубовые леса - редели. Из-за левого борта неожиданно выскочила берёзка на бугорке, освещённая солнышком, и, всё удаляясь, казалась Алексею позолоченной, как Машенька. А ухабистая, пропахшая прелью листьев, дорога всё петляла и петляла, и всё по лесу, по незнакомому.
Часа через полтора шофёр остановился, отворил дверцу.
- Эй, лётчик! Не замёрз там? Приехали, выходи! - Он высунулся. - Мне теперь - вон туда! - И показав рукой в сторону завидневшихся на опушке дач, добавил: - А тебе - во-он куда!.. - Он показал вправо, на лысый глинистый косогор. - Так и иди всё прямо, на взлобок. Заберёшься - увидишь Оку. А там - и Лужки твои недалеко будут.
Алексей угостил шофёра папиросой, тот вылез, и они закурили, поглядывая, один на дачи, другой - на косогор. Возле одной из дач распиливали на дрова берёзовые стволы и складывали чурбаки в поленницы. Алексей сразу вспомнил: "Все деревья - дрова". И стало ему не по себе. Услышал лишь, как хлопнула дверца, фыркнул мотор, и донеслось уже как с того света:
- Ну, всего тебе, бывай!..
Алексей зашагал к косогору и вскоре вышел из сырой свежести леса к железнодорожной насыпи. Мерещился запах паровоза, несгоревшего угля и мазутных шпал. От насыпи тропинка свела его вниз, к реке, и на него пахнуло мокрой травой, прибрежной гнилью. Опять надо было взбираться на косогор, а потом уж, за ним - шагать ещё и шагать - должны быть Лужки.
Наконец, он добрался - внизу были Лужки. С холма, на котором он теперь стоял, хорошо было видно всё - излучину Оки, потемневшие от времени крыши домов, заброшенную церквушку, липы, плетни. Дымки вились из труб. Всё, как обычно, как и должно было быть. К горлу Алексея подкатил ком. И облетевшие липы, и покосившиеся от времени дома, и мальчишки, играющие с собакой, и женщина, идущая от колодца с вёдрами на коромысле, - всё это до боли напоминало вчерашнее, Родину, Медведева, вышедшего из таких же вот Лужков или Липок, разбросанных по Руси, напомнило и родную мать, отца. Нет, жизнь - не закуска, деревья - не только дрова на зиму. Один раз живём на свете? Верно. Значит, жить надо по совести и по отношению к другим.
И хотя опять это было "дважды 2", Алексея теперь это не смущало. Знал уже, простота - ещё не гарантия того, что все её понимают. К ней ещё надо прийти личным опытом жизни, принять её.


По деревне он шёл медленно, всматриваясь в дома. Мимо прошла колхозница с вязанкой хвороста за спиной. Придержала шаг, посмотрела из-под руки, пошла дальше.
Вот и почерневший колодец с журавлём, вытянувшим свою шею к небу. Заглянул - холодно там, как в проруби. Интересно, как сейчас встретят?..
Показался деревянный дом Василисы. Всё здесь было, казалось, по-прежнему. Алексей отворил знакомую калитку, пересек двор и взбежал на крыльцо. Теперь - только постучать... И сердце Алексея сильно простучало.
В доме было тихо. А потом в глубине избы кто-то тяжело завозился, будто вставая с постели, медленно зашаркал наваливающимися на пол шагами, и вот уже дышал за дверью, отодвигая засов. Дверь распахнулась.
- Господи, никак Лексей Иваныч! - ахнула Василиса. - Вот токо усы и, никак, новая звёздочка на погонах? - И заплакала, привалясь к Русанову тяжёлым плечом, обнимая его шинель морщинистыми руками.
- Ну, что вы, что это вы, Василиса Кирилловна! - бормотал он, чувствуя, как опять начинает каменеть его лицо и всё в нём обмирает внутри. - Живой ведь, живой, встречайте! - Он оглядел настывшие от холода сени.
- Ох ты, Господи, и вправду, чего это я? Проходи, милый, проходи, Лексей Иваныч. Рада-то я как, рада-а! И Марья обрадуется. И не чаяли ведь, не гадали! С тех пор, как муж мой с войны не вернулся, никого уж не ждём. А тут - вона как... Не известил што ж? Я бы... Ну, да ничего, я быстро, я... Да для такого гостя-то!.. - Она опять заплакала, впуская его в горницу.
- А ничего и не надо, Василиса Кирилловна! - говорил Русанов, оглядывая комнату. - Всё уже куплено, всё есть! - Он поставил на лавку саквояж.
- Ты - раздевайся, сынок, сымай свою шинелю-то! - Она суетилась возле него, не зная, за что хвататься. - Я щас затоплю, тепло будет.
- Вот и свиделись, а! - радостно сказал Алексей. - Ну, как вы тут живёте-то, рассказывайте. Где Маша?
Василиса погасла:
- Замуж, замуж эвтим летом я её отдала, дура! - Уткнувшись в свой передник, Василиса вновь залилась слезами и даже села на лавку, где стоял саквояж гостя.
- Что же вы плачете-то, радоваться надо, - проговорил Алексей чужим голосом, словно в его душе оборвалась какая-то последняя надежда.
- Как же не плакать? Она... всё твой красный шарфик к лицу подносила. Достанет из сундука в своей комнате - думает, что не вижу - и носом туда, как котёнок. Понюхает, поцелует и опять спрячет. Я как-то достала без иё, понюхала, а он и вправду пахнет. Вишь, ты вот забыл шарфик тогда, а ей - память про вас. Он и щас тут лежит у меня. Можешь забрать.
- Зачем? У меня другой теперь.
- Ну, тада пущай останётся, - легко согласилась Василиса. И пояснила: - Марья и теперь, када поругатса со своим, приходит ко мне, и сразу в сундук... Не надо, поди, лишать иё эвтой радости, а? Больша у ей нету ничево.
- Она - что же, не счастлива? - вырвалось у Алексея почти с радостью.
- А, - Василиса махнула отёкшей рукой, - како уж тут щастье!.. Может, помнишь Гришку-то Еремеева? Да хотя нет, где жа тебе... Это уж после вас он из армии воротилси - сын нашего бугалтера. Непутёвой такой, не самостоятельной. И сразу, как объявилси, Машку-то мою и узрел. На 10 лет старша! А вот положил на иё глаз, и всё тут.
Не хотела я ево, видит Бог, не хотела! И жаден: за деньги на борону сядет. Да Марья тут сама всё рассудила. Болела я, не переставая. Ноги отекать стали и руки - што тебе тумбы нальются! Дела у нас и так шли худо, а тут ишшо корова на беду нашу издохла - бок ей друга корова рогом пропорола до самых кишков. Вот Машка, видно, и порешила одним махом всю нашу беду поправить. Уговорила меня, дуру, будто с охотой идёт. Эх, дак ведь на свою глупость жалобы не подашь!
- Что же он её - в город увёз? - спросил Алексей убито.
- Да не, тута живут, у ево отца. Пята изба с краю, та, што под железой стоит, может, обратил? Хороша изба, и живут богато. Однако всякий дом - хозяином хорош. А Гришка-то - не в колхозе, не-е! Прохлаждатса ишшо после армии, бездельник огорчающий. Отдыхнуть, грит, надо. А чё там отдыхнуть!.. Знаю я, чай, куда вознамерилси: в город норовит. Доку`менты все - при ём. Увезёт он мою зорюшку, там уж и заступиться будет некому! - рассказывала Василиса всё, как на духу, моркаясь и всхлипывая. - Мужик он с норовом, крутой. Да и то: чует ведь, што не по сердцу ей, што не по себе сосну повалил, вот и боится, кабы не убёгла. Она - штой-то и не тяжелеет от ево. Токо не понимает он: куды ж тут ей?.. И рада бы - я ить вижу - да некуды. Кому теперь така нужна? Вот и портит себе лицо расстройством.
Новости в деревнях долго не залёживаются. Не успела Василиса всего пересказать Русанову, как влетела в избу Машенька с тихим радостным светом в глазах. Увидала Алексея, бросилась было к нему, да остановилась на полдороге. Не то оробела, не то отвыкла - Алексей не понял. И тогда заплакала, как мать.
- Да ты что же это, Машенька! - Алексей подошёл к ней и обнял, ощущая в себе внутреннюю непонятную дрожь. - Ну, здравствуй же!
И тогда, мгновенно почувствовав его отношение к себе, она поцеловала его в губы, смутилась тут же и прижалась к его груди пылающей, горячей щекой. Василиса тоже увидела, какая бурная радость захлестнула её дочь. Но Машенька тут же вырвалась, и - опрометью из избы. Алексей успел только крикнуть ей:
- Куда же ты, Маша?..
- Вернётся, - сказала Василиса. - Реветь побёгла. - И с тревогой добавила: - Ты про иё замужество много не спрашивай, не надоть расстравливать.
И вправду, Маша плакала. Алексей видел в окно, как она уткнулась лицом в бревенчатую стену и вздрагивала. Василиса вышла к ней, и он услыхал её глухой, простуженный голос:
- Ну, будет, будет тебе! Иди в избу-то, чего уж теперь...
Маша вернулась, но, к удивлению Алексея, не зарёванная, а будто даже счастливая, какая-то просветлённая. За ней, медленно переступая тяжёлыми, отекающими ногами, прошла в горницу и Василиса. И только тогда он по-настоящему увидел, как она изменилась за это время и не по возрасту постарела.
Изменилась и Машенька, но непонятно было - к лучшему или нет? Вроде бы женственнее стала, в чём-то плавнее и желаннее, и вместе с тем что-то и утратила от былого. Не стало прежней милой ясности в глазах, хотя лицо по-прежнему было свежим и красивым. И косы отрезала.
Он взглянул на акварельный портрет на стене - приняла потом Василиса! - и понял, в чём Машенька была лучше. Она была счастливее тогда; Ракитин всё-таки способный художник, увидел не только черты, и душу. Сердце у Алексея заныло, а тут ещё случай вышел. Достал он из саквояжа свой подарок Машеньке - красивые туфли-лодочки, а они ей не подошли: малы оказались. Сколько было перед тем радости, жарких и, казалось, любящих взглядов, и вдруг лицом в подушку, и опять слёзы, на этот раз уже по-настоящему горькие и неутешные.
Василисе он подарил большой цветастый платок, какие любят носить в деревнях, и, кажется, угодил - довольна, рада была Василиса подарку. А всё же спросила сурово:
- Зачем так разорилси на нас? Чай не родня... - И скорбно поджала губы - то ли о чём-то думая, то ли что-то зная уже и осуждая теперь.
Надо было ей как-то всё объяснить, и Алексей сказал:
- На север уезжаю служить, Василиса Кирилловна. Может, не увидимся больше. Пусть будет память.
Машенька всё ещё плакала в своей комнате. Василиса вздохнула и рассудила:
- Ну - што жа: спасибо тебе от нас, Лексей Иваныч! Спасибо, што не забыл, помнил. Не забудем и мы тебя с Марьей. Ну, а што опоздал ты маленько - не наша вина: не было от тебя других вестей, окромя как про картошку. - Василиса опять поднесла передник к глазам и, сдерживая себя от больших слёз, вышла в свою просторную кухню.
Алексей был рад, что не слышала ничего Машенька, что Василиса не корила его, но всё равно горел от стыда, что она вот так просто и легко поняла всё, чего сам он не умел в себе сразу понять. К факту же его "опоздания" отнеслась по-житейски: не получилось, мол, как надо, так что же теперь в пустой-то след выговаривать? Жизнь - штука не больно прозрачная, всего вовремя не разглядишь. Но и озоровать за спиной законного мужа, какой ни есть, тоже не резон честному человеку. Вот, видно, к чему относилась её суровость и ужатые губы. Теперь Алексей это понял с безжалостной отчётливостью, и стало ему сразу и стыдно, и больно, и жаль было Машеньку, и самого себя, и даже мелькнула горькая мысль: "До чего же в деревнях невезучие все!"
Из горницы появилась Машенька. Он спросил, чтобы не молчать, не выдать горя:
- Как же ты узнала, что я приехал?
Машенька неожиданно улыбнулась:
- Ну, как у нас: женщины сразу нос к носу, пошептались, и новость пошла по деревне. А к вам - с усами идёт! Прямо, как Лермонтов!
Алексей неожиданно смутился под её пристальным взглядом - каким-то новым, в котором было не то удивление, не то восхищение. Забыв, о чём хотел спросить Машеньку ещё, он промолчал.
Потом они втроём сидели за столом, Алексей налил женщинам красненького, себе водки и рассказывал, как жил эти годы, что нового. Рассказал и о том, что нет уже в живых Михайлова, майора Медведева, Одинцова. Женщины опять всплакнули, выпили с ним за "упокоенных", и смотрели на него во все глаза: Василиса - жалостливо, Машенька - светясь изнутри тихим радостным светом. За окном медленно смеркалось. Василиса, зажигая лампу, спросила:
- Лексей Иваныч, Лёва-то - это который жа? Штой-то не припомню. Ну, Медведев - этот напротив квартировал, у Груздевых, мы ево давно знаем - из местных он. У ево сестра в Липках по сей день проживает. И Михайлова помню - всё на гармошке играл. А вот энтово...
- Его не было здесь, - объяснил Алексей, вспомнив, что Одинцова они не знают, как вот не знал он их Еремеева. И вдруг понял по глазам Машеньки, что она хочет узнать от него что-нибудь о Ракитине, да не решается, видно, спросить. И тогда проговорил опять севшим голосом:
- Генка, напарник мой - служит пока на старом месте. Не женился.
Вместо радости в глазах Машеньки Алексей увидел тревогу. Она торопливо спросила:
- А ты?!.
- Что - я? - не понял он и удивился. На "ты" Машенька обращалась только в исключительных случаях, когда жалела его. А тут было что-то другое.
- Женился? - Лицо её от внимания вытянулось, глаза замерли.
- Нет, всё некогда было, - радостно ответил он, почувствовав в её голосе тревогу, поняв по её ласковому взгляду, что - олух, дурак! От прихлынувшей жаркой радости ему хотелось обнять Машеньку, пуститься с ней в пляс. Но рядом была Василиса, надо было держать себя. Однако же хотелось и свою догадку проверить - может, напрасно обрадовался? Поэтому спросил Машеньку не без хитрости: - Дать тебе Генкин адрес?
Ответ прозвучал беззаботно, почти весело:
- Неа! Гришка заругает. А вот свой - мамке оставь. Она любит писать письма, да некому.
Василиса улыбнулась, глядя на дочь:
- Пустомелюшка! Я - получать люблю, а не писать. Да и чёй-то Лексей Иваныч будет писать мне? - И словно что-то открыв для себя, Василиса немедленно погасила улыбку, опять посуровела.
Алексей тут же задобрил её:
- Напишу, Василиса Кирилловна! Часто не обещаю, а как скучно будет - сообщу, что и как. А пока - я ещё и адреса своего точно не знаю. Где-то на Кольском полуострове буду служить, за Кандалакшей.
Василиса прибегла к дипломатии тоже:
- Я к старости деревянной становлюсь: не слышу, што слушаю, не вижу, на што смотрю - какеи уж тут письма! Свой ход мыслей идёт, больша - задумчивый. Рази што оттоскует душа, отойдёт, тада чё и переменится.
В дверь кто-то постучал, потом она отворилась и в горницу вошёл невысокий мужчина с проскочившей мимо него собачкой.
- Здравствуйте вам! - поздоровался он с порога, снимая с рыжей головы армейскую фуражку с красным околышем. Пока он топтался у порога и вытирал ноги, его продрогшая собачонка по кличке Барбос свернулась возле затопленной печки калачиком и не хотела, несмотря на угрозы хозяина, выходить из дома на волю. Всё-таки он её выгнал. Подойдя к столу, протянул Алексею руку:
- Григорий! - Познакомившись, прошёл к Василисе, подал руку и ей: - Доброго здоровьица и вам, Василиса Кирилловна!
- Здравствуй, зятёк. Вроде уж, как видались севодни. - Василиса поджала губы.
- А оно не помешает, - серьёзно заметил зять Василисе и именинно уселся за столом тоже. На жену свою, на Машеньку, почему-то и не взглянул.
Алексей, разглядывая простоватое курносое лицо Машенькиного мужа, невесело думал: "Так вот он, какой, Гришка Еремеев! Человек как человек, ни плох, ни хорош - тысячи таких Гришек везде. А нам вот с Василисой почему-то не нравится..."
Разговор за столом перешёл на деревенские новости, но как-то быстро прогорел и остановился совсем. Погасшая Машенька катала хлебный шарик на клеенке, ни на кого не смотрела. Гришка, парень лицом, как репа, белый, невесёлый и с рыжинкой, угрюмо молчал после выпитой водки. А если и спрашивал что, то с напускной крестьянской суровостью, степенно и важно, будто лютое колхозное дело решал. Алексей почувствовал, что хозяин во всём тут Гришка, и что не любят его здесь, чуть ли не в открытую, особенно Василиса.
Машенька поднялась. Прошла к двери, за которой скулил пёс, и, отворив её, ласково произнесла:
- Входи, Барбоска, не бойся. Входи, милый!
Впустив собаку, она вернулась на своё место и вновь принялась за катание шарика. Гришка же, чтобы казаться умным, щурил левый глаз и смотрел на Алексея, наливавшего в рюмки, с подчеркнутым вниманием. Собака же его глядела по-другому - тёмными виноватыми глазками. Потом легла на брюхо, положила мордочку на передние лапы и, бросая оттуда косые взгляды на хозяина, тихо поскуливала. Он это заметил, бросил ей крохотный кусочек колбаски - словно от себя оторвал. Пёс проглотил этот дразнящий запах и, прощённый, и от этого совсем уж счастливый, лизнул было Гришкину руку, заюлил перед ним на полу, но получил вдруг не больно, но оскорбительно по башке, пригнул её к самым доскам и уполз скорее подальше - к печке. Всем стало неловко, и Гришка, чтобы выйти из положения, начал спрашивать у Василисы, поедет ли она к его двоюродному брату на свадьбу в соседнее с Лужками село - в Липки, что на другом берегу Оки. Ехать, выяснила Василиса, ещё не скоро, спросила Алексея:
- Родители-то у тебя, где живут?
- Далеко, - ответил он охотно, - в Киргизии. - И посмотрел на Машеньку. Глаза их на секунду встретились, Машенька зарделась, опустила голову. А он подумал, что её муж в армии был на сверхсрочной, сержантом, но почему-то уволился. Что Гришка старше его лет на 5-6, и что сейчас он что-то усёк, понял.
Словно в подтверждение догадки Алексея, Гришка поднялся из-за стола и, вытирая ладонями рот, распорядился:
- Ну, нам пора, однако. - Видя, что жена не встаёт, добавил, опаляя взором: - Ты, Марья, тово... долго тут не рассиживай: затеяла стирку, так надо её кончать. - Кивнул в сторону гостя: - Им - что? Уедут и забудут. А про тебя бабы - мусолить зачнут.
Он повернул к Алексею своё зардевшееся, почему-то опухшее, лицо и с холодной враждебностью попрощался:
- Спасибо за водочку! Бывайте...
- Посидели бы, - предложил Алексей из вежливости, - у меня ещё есть...
- Не. Бывайте! - твёрдо проговорил Григорий, глядя на Русанова ненавидящими глазами. - Делов ишшо много, однако. - Возле порога он натиснул на себя фуражку, позвал собаку: - Ну, Барбос Хитрованыч, пошли!
Василиса угрюмо заметила:
- Чать не хитрей тебя, чево собаку корить ни за што!..
Алексей уловил в напряжённой спине уходящего страх - Гришка чего-то боялся. А Василиса снова не выдержала:
- Каких жа эвто делов? Вот эвтих, што ль?.. - Она кивнула на бутылки, стоявшие на столе. - Знаю я эвти дела... - Но Гришки в доме уже не было. Тогда Василиса добавила ещё злее: - Дурак, препятствующий всему! Лезет в волки, а хвост - собачий.
- Не надо, маманя, - тихо попросила Машенька, не поднимая головы и продолжая катать хлебный шарик. Потом поднялась и подошла к Алексею - вроде бы тоже попрощаться. Он встал.
- Седой-то, седо-ой!.. - прошептала она, касаясь его висков пальцами. И не стесняясь матери, обвила Алексея руками за шею и трижды поцеловала в губы. - Спасибо тебе!
- За что, Машенька? - растерянно спросил Алексей.
- За поступки, - серьёзно сказала она, и тоже пошла. Надевая возле двери платок и пальтишко, бормотала: - Рисовать, да слова говорить - все обучились. Вон и Гришка: "Люблю, люблю!" А из чего это видно? - Машенька всхлипнула и опрометью выскочила из избы.
- Господи! - вырвался у Василисы стон. - Дак она же ведь - тебя... А я-то, старая дура... Всё перепутала. - И завыла в голос, плача о чём-то своём, не обращая внимания на гостя, надрываясь в горе. Алексей отошёл от неё к саквояжу, достал вторую бутылку водки и набулькал себе с полстакана ещё. Но выпить помешала Василиса, подошедшая сзади: - А вот эвтого, Лексей, не делай! Горю эвтим не поможешь, што уж теперь... Да и молодой ты ишшо, найдёшь себе девку! А вот мне теперь с Марьей - беда. Она душой-то - в отца вся.
- А что - отец?
- На крайность может пойти.
Водку из стакана Алексей всё же выпил - тоской повеяло на него от слов Василисы. Он вышел во двор и там закурил. "Вот тебе и сей добро! Как его сеять?.." - думал он в тоске, глядя на замершую под светлой луной реку внизу. Была она там чёрной, как жизнь, с голыми берегами. И поля, ещё не покрытые снегом, тоже были чёрными. И чёрными были тени от голых деревьев. И луна, казалось, светила безжизненно и бесцельно и на мёртвую речку, и на поля. И только светившиеся окна затаившейся деревни напоминали о жизни и бросали на землю неяркий свет, казавшийся издали инеем.
Алексей постоял, послушал, как дышит новая корова в тёмном хлеву, возится ветер под крышей, и воротился в дом. На душе у него было черно, и он боялся, что чёрная ночь эта не кончится для него никогда.
С Василисой он сидел ещё долго за столом, пока не закоптила лампа. Хозяйка заправила её керосином, но и к тому времени ещё не кончила ему рассказывать о своей жизни и продолжала, когда уж легли спать. Невесёлая была это жизнь. В котором часу уснули, Алексей даже не знал - помнил только, что Василиса подошла к нему, заглянула, как заглядывают на покойников, и, сморщившись лицом, отошла и задула лампу.
Всю ночь свистел над печной вьюшкой ветер. А чуть свет, когда деревенские петухи протрубили утро и захлопали калитки, засовы, деревня замычала и зашевелилась, Русанов проснулся оттого, что в открытую форточку пахнуло сырой свежестью леса, а оцинкованный подоконник зазвенел от редких капель дождя. В избе уже ровно гудела жаркая печь.
Он поднялся, умылся колодезной водой, позавтракал с Василисой и стал прощаться. А сам думал всё время о Машеньке, о её поступке вчера. Сердцу было тревожно.
- Храни господь! - сказала Василиса, крестя его. Пошла провожать до калитки.
Он чувствовал, что она стояла и глядела ему в спину - куда пойдёт? Поэтому не мог свернуть к дому Еремеевых под железной крышей, чтобы попрощаться и с Машенькой. Понимал, Василиса - против этого, а не посчитаться с нею было бы подлостью.
Придавленный жалостью к себе и обидой, он прошёл все дома и направился к реке, туда, где виднелся внизу паром вдалеке. Паром перевезёт его на ту сторону. Аэродрома там теперь нет, зато есть автобусная остановка. Автобус довезёт до Серпухова, там на электричку, а уж из Москвы поездом - на Ленинград, Петрозаводск и дальше, за полярный круг. Жизнь везде есть и будет продолжаться даже на куличках.
На спуске к парому Алексея перехватила Машенька с Барбоской. Видно, поджидали уже давно: и собака была вся мокрой, и мужской ватник Машеньки, и платок на голове были в росе тоже - возле реки сеялся мелкий холодный дождишко. Наверное, поэтому Алексей и не видел Машеньки издали, когда шёл. Зато, как же он ей обрадовался, когда она подбежала и выросла перед ним! Только вот сказать о своей радости не успел - опередила Машенька.
- Забери, забери меня с собой! - страстно шептала она, как когда-то украинская девчонка-нищенка, которую он не взял и не спас. Теперь вот Машенька, прижавшись к мокрой его шинели, стучала зубами не то от страха, не то от холода. Наконец, до него стали доходить её слова:
- Я, когда вы улетали от нас, поняла всё. Вспоминала, как мы ходили тогда по грибы, помнишь?
- Помню. Я всё помню, - отвечал он потерянно.
- Так вот, всё мне в другом свете открылось, - говорила Машенька ему в намокающую шинель. - Не Гена мне нужен был...
Он осторожно поцеловал её - попал в мокрый висок. Машенька дёрнулась к нему лицом, взметнулись молящие глаза:
- Официанткой у вас там буду, кем угодно, только бы мне от этого Гришки, из крепости этой!..
А ему чудился другой голос: "Дядечко!.." И вот такие же глаза были - точь-в-точь. И опять он не знал, что ответить - не был готов к такому, как и тогда. Растерялся от неожиданности и тяжко молчал.
Сеялся дождь.
Валилось им на плечи сырое, набрякшее слезами, небо - тяжёлое.
И нечем было дышать.
- Прощай, Машенька!..
Она глядела на него, как на Генку 3 года назад - он это увидел, почувствовал. И опять, как и тогда, не имела права об этом сказать. Только, не отдавая себе отчёта, зачем-то стала вытягивать у него из-под шинели его серый офицерский шарф. Потом странно уткнулась в него, понюхала, словно котёнок, и, жалобно улыбаясь, спросила:
- Можно, я возьму себе на память? "Белая сирень"... Та - уже выдохлась, а эта - ещё долго будет...
- Пожалуйста. Бери... - Он не понимал её.
- Вот спасибо, родненький! Я буду помнить тебя, всю жизнь буду помнить! Я знаю, ты - из-за матери...
- Я тебе напишу, Машенька, - нелепо произнёс он. - Может, подыщется что, я напишу. На месте, сама знаешь, виднее. А сейчас я ещё и сам не знаю, что там за обстановка - не могу вот так сразу...
- Я понимаю, я понимаю!.. - зачастила она. - Я даже очень всё понимаю! И что сама я во всём виновата, и что не можешь ты сейчас. А как выяснишь всё...
Он обрадовался её словам - от них пришло спасительное облегчение, отодвинувшее от него трудное решение, к которому не был готов. И он тоже повторил, как заведённый:
- Я напишу тебе. Я обязательно напишу...
- Напиши, ты уж напиши, родненький! Да я - на крыльях, я... И паспорт Гришка обещает исхлопотать. Ему ведь тоже не резон тут, в колхозе-то. Ах, кабы мне только паспорт! Да колхозникам вот не выдают - чтобы не разбежались мы.
Машенька обвила его за шею руками и стала целовать - торопливо, горько, точно хотела нацеловаться на всю жизнь. А у него, от долгого одиночества, проснулось некстати неотвратимое мужское желание, и он, стесняясь себя, желая скрыть от Машеньки своё "скотство", как он считал, отстранился. Несчастно и влюблено на неё посмотрел и, сказав: "До встречи, Машенька!" - торопливо и виновато пошёл вниз, к переправе. Жестокая штука жизнь: ещё минуту назад Машенька, признав свою вину, облегчила ему душевную тяжесть, перевалив её на себя, а теперь вот он снова чувствовал виноватым во всём только себя, и оттого опять был несчастен. Но ещё более, чем себя, жаль было Машеньку. Какая её вина? В чём?!. Если ни разу не написал ей. Не намекнул даже... Правда, и у самого жизнь была не сладкая: холостячество в авиации, на забытых людьми и Богом аэродромах - радость, что ли? Больше мучений, пожалуй, чем радости. Да и жениться хотел на другой - всё затянулось в один удушливый узел.
- Храни господь! - прошелестело сзади.
И тут же завыл добрый Барбос - рыдая, хватая своим голосом за душу. Наверное, и ему жаль было Машеньку, это её боль он почувствовал. А вот Алексей шёл, как бесчувственный - даже не обернулся. Потому что знал, если обернётся - случится что-то непоправимое. Останется здесь, в Лужках, и тогда несдобровать ни Гришке, ни Василисе. Или вообще увезёт Машеньку с собой без документов и неизвестно ещё, что` из всего этого потом выйдет. Не готовый к серьёзному шагу, которого заранее не обдумал, он потому и не оборачивался, что боялся сердечного порыва, а не обдуманного мужского поступка. И от этого, раздирающего душу, раздвоения у него ныло сердце. "Поступки! - горько думал он над словами Машеньки. - Стыдно-то как: никаких поступков ещё и не было, не заслужил..."
Дождь разошёлся и сек. Мычала где-то корова. Алексей увидел её сзади телеги, к которой она была привязана толстой верёвкой. Лошадь впереди, тяжело лёгши в хомут, тянула за собой к переправе нагруженный воз по песку, оставляя глубокий след от колёс. Алексей тоскливо подумал: "Господи, как тяжко всем на этом свете!" Но тут же поправил себя: "Нет, не всем. Жизнь нагружает до упада только безропотных - вон, как мужик свою лошадь". Веселее от этой мысли, однако, не стало, и печаль, которую он потянул на себе, всё глубже вдавливалась ему в душу.
Обернулся он только на пароме, когда тот пошёл и между берегом и дощатым настилом образовалась вода. Машенька всё ещё не ушла - стояла на косогоре, залитом слезами дождя. Вода между паромом и Машенькой всё расширялась и, унося их к разным берегам, превращалась в чёрную непреодолимую пропасть. Алексей об этом уже знал и потому чувствовал себя беспомощным. Так бывало с ним в плохих снах: видел себя горящим в кабине летящего самолёта, но смотрел как бы со стороны и ничего не делал - всё равно обречён...

4

С тоскливым чувством ехал Алексей и по Москве. За окнами троллейбуса шли люди, горбились, ёжились от холода. Сыпался реденький первый снежок. На земле ничего не менялось, шло заведённым порядком. Глядя в промёрзшее окно, он подумал: "Неужели и в жизни от рядовых граждан ничего не зависит?"
Захотелось напиться, забыть обо всём, не думать. Всех - не согреешь, за всех - не заступишься. Но и от этой мысли не было утешения. Не было рядом интересных людей. Раньше вот московская интеллигенция, рассказывал отец, собиралась поговорить в "Славянском базаре" или в другом кабаке. Говорили, делились мыслями, изливали душу, а теперь что?..
Словно в насмешку судьба заставила Алексея поднять глаза и увидеть на Арбате огромное здание и вывеску: "Ресторан "Прага". Алексей улыбнулся: это было именно то, о чём думал - будут и люди, и выпивка. Он вышел из троллейбуса.
В вестибюле стоял белобородый старик в ливрее - как в царское время: швейцар, фигура! От всей обстановки веяло солидностью, достоинством. Алексей сдал в гардероб свою холодную шинель, причесался перед громадным зеркалом и пошёл по беломраморной широкой лестнице на второй этаж - там всё.
Было ещё рано, и в ресторане никого не было, кроме официантов вдали, возле буфета. На столах сверкали зимним снегом накрахмаленные скатерти. И на стульях висела зима в виде сугробов-чехлов. К тому же, подчёркивался этот зимний пустынный пейзаж тишиной огромного зала - будто завезли человека в ямщицкую степь, покрытую белым настом.
Хотел уже войти и сесть, но увидел вдруг что-то знакомое в лице долговязого рыжеватого официанта с косым, блестевшим от бриолина, пробором на голове. Тот обмахнул один из столов белой салфеткой и удалился - в белом пиджаке, стройный, с военной выправкой.
"Волков!" - узнал Алексей. Секунду помедлил и направился к столу, который только что приводил в порядок педантичный официант. На стуле валялась забытая им газета. Закрывшись ею, Алексей сделал вид, что читает. А потом и впрямь зачитался: "Правда" была свежей, видимо, только что купленной.
- Что будем заказывать? - раздалось над ним. Официант подошёл по ковровой дорожке бесшумно и выдал свою привычную, заученную фразу.
Алексей отложил газету и молча уставился на Волкова. Тот, держа наготове в руках блокнот и карандаш, медленно, до буряковой красноты, рдел. Потом, выпрямившись, удивился:
- Русанов?..
- Здравствуйте, товарищ капитан. У вас хорошая память. Не думали, что встретимся? Так ведь гора с горой, как говорится!..
- С приездом вас! - Волков обозначил наклон головы. - Что будем заказывать?
- Заказывать? Что ж, закажем. Бутылочку коньяка. Лимон с сахаром. 2 лангета. Шпроты, бутылочку минеральной. И парочку каких-нибудь салатов. Надо же нам как-то нашу встречу отметить? - Алексей вопросительно посмотрел на Волкова.
- Я - на работе, нельзя.
- А в порядке исключения? Не часто же бывают встречи с однополчанами?
- Хорошо. Сейчас попрошу, меня подменят.
Волков принёс на подносе заказ, разложил всё на столе и опять ушёл. Алексей ждал. Вскоре бывший капитан вернулся к столу в сером просторном пиджаке, сел и уже никак не походил на официанта - даже голос и манеры изменились: исчезла угодливость.
- Ого! - сказал Алексей, и налил в рюмки. - Ну, за встречу?
- Можно и за встречу.
Они выпили и посмотрели друг на друга. Волков уточнил:
- Алексей, кажется?
- Да, Игорь Платоныч, Алексей.
Шевельнув рыжими бровями, Волков задал вопрос ещё:
- Ну, что нового в полку?
- Перешли на реактивные, скоро уедут на другой аэродром. Лосев - полковника получил. Одинцов - застрелился.
- Это я знаю, при мне телеграмма из Свердловска пришла. А что с Туром? Говорят, уехал в прошлом году в "гражданку" тоже. Будто бы - в Днепропетровск?
- А вы что, переписываетесь с кем-то?
- Кое с кем. Сикорский - живёт в Воронеже. Устроился инструктором по мотоспорту в ДОСААФе. Шаронин - работает в Липецке в металлургическом цехе. Петров - тоже в Воронеже. Летает в ГВФ на транспортных, - рассказывал Волков. - Да! Заходил сюда как-то Попенко. Ночью уже - я сменялся как раз. Слышу - знакомый смех. Ты же знаешь, его не спутаешь ни с кем! Гляжу - он. С испытателями к нам сюда закатил: отмечали что-то, я не подошёл. Да он и не видел меня. Капитан уже! Живут, видать, здорово: на своих машинах все прикатили, не боятся и гаишников. И работа у них - тоже знаешь: сегодня живой, завтра...
- А у нас - Медведев погиб, - сказал Алексей.
- Знаю, - произнёс Волков и налил в рюмки. Молча выпили и некоторое время не смотрели друг на друга.
- А как там - моя бывшая? - тихо спросил Волков.
- Живёт. Девочку родила.
- Это я знаю тоже, - ещё тише выговорил Волков.
- Генерал ей сейчас помогает - отец "Брамса". Зовёт к себе. Чего ей?.. Живе-ёт! Ну, а вы - как? Что же, другой работы не нашлось, что ли?
- А что! - Волков зарделся, как при встрече. - Да я, если хочешь знать, лучше комэска теперь живу! Дачу - за полсезона купил. Теперь на машину собираю. - Он налил в рюмки опять. - Женщин у меня здесь - гарема не надо! Да разве же Таньке чета? Хочешь, позвоню - прямо сюда прилетят. Но дело не в этом. Ни о чём я не жалею, вот так!
- Что же, большой оклад здесь?
- Мне хватает. Ещё и остаётся!
- Значит, все деревья - дрова, а всякая еда - закуска?
Волков рассмеялся:
- Во! Сечёшь, значит? Хорошо сказал!..
- Понимаю, научили.
- Я всегда знал: ты - парень толковый. Чувствовалось. - Помолчал, и ни с того, ни с сего вдруг завёлся: - А что же мне, жить - как интеллигенты живут? Народ капризный, мелочный. На копейках держатся, нервно. А любят в ресторане собираться! На свои шиши. Наберут пива с мелкой закуской, и сидят по 3 часа: подай им, поднеси!.. А попробуешь слово сказать - напакостят. Сразу "жалобную", и давай строчить - это они умеют. Про своё начальство любят образно потолковать: кто, какой?.. Послушать, так в стране - одно дерьмо в руководстве!
- Так сколько с меня... на дрова?
- Чего?!
- На сладкую жизнь, говорю: сколько дать сверху?
Волков от ненависти побледнел.
- А, вон ты о чём. Что ж, не откажусь! - Пытаясь надменно усмехнуться, продолжил: - Нас ведь этим - не удивишь. То-то я сразу почувствовал... когда ещё ты мне про оклад... Только напрасно стараешься оскорбить: не прилипнет. А вот тебя - запомни! - Волков поднял палец, и в его жёлтых глазах вспыхнула злоба. - Тебя - всю жизнь будут удивлять отклонения от марксизма. А жить ты - так и не научишься, хоть и толковый. Запомни!
- Ладно, запомню. - Русанов поднялся. - А теперь - гони счёт, и тоже запомни! Всю жизнь - ты будешь стоять здесь, согнувшись в лакея. Не сможешь уйти. А из мальчишек - вырастать будут мужчины. Всегда. И тогда их - не обсчитаешь! Держи...
Ночью Русанов метался у себя в гостиничном номере. И Машенька стояла перед глазами, и прожитые годы вспоминались. Столько горя кругом, неустроенности! А что с этим делать, как бороться - не знал. "Оскорбил" подлеца брошенными в салат чаевыми. Что с того, что Волков собирал эти мятые пятёрки в салате, соусе? Лучше бы их Василисе оставить, так до этого - не додумался, хотя и денег полные карманы: сразу 2 оклада и подъёмные на переезд получил! Ума вот только не нажил до сих пор.
Обкуриваясь, Алексей тоскливо смотрел в тёмное окно с 12-го этажа на Москву. Стёкла в окне подмёрзли снизу белым ледком, а между рамами - было сыро от лужиц. Кое-как эта ночь всё-таки кончилась. На сухом рассветном морозе начал медленно наливаться густым жаром купол соседней церкви, первым принявший на себя свет встающего за городом солнца. Алексей увидел это, проснувшись от шума воды сливного бачка в соседнем номере. И снова стоял возле окна и смотрел, как идут по улице люди - в зимних шапках, в пальто, и не было им конца. Ветер сдувал с высоких крыш сухой, похожий на белый дымок, снег, нападавший с неба ночью, мёл внизу над серым асфальтом мелкой метелью, искрящейся на солнце. День собирался быть морозным, с протягивающим душу сквознячком. Купол церкви напротив сиял всё жарче, ослепительнее, словно набирал силу.
Так и не приняв никакого решения, куда пойти и что делать, Алексей побрился, умылся, одевшись, спустился вниз и вышел из гостиницы. Шагал по улицам и думал, вороша прошлое. Было детство. Детство как детство - рыбалка в голову лезла, футбол, забытые лица мальчишек. Интересно, какими выросли, о чём думают теперь? Добрался памятью до отъезда в армию - первые занозы пошли. Да всё это полбеды, ерунда мелкая - в училище ещё не было ничего, одно розовое. Правда, под конец, когда уже начались выпускные экзамены, Сталин поссорился с "диктатором" Тито, не желавшим загонять свою Югославию в общий лагерь "сталинского социализма". И курсанты сербы, учившиеся вместе с русскими в лётном училище, вынуждены были срочно уехать домой, не доучившись. Алексею они нравились: хорошие, искренние были парни. Отлично боксировали, играли в футбол, но...
Потом пошли, потянулись и личные огорчения... Самсон Иванович Хряпов - был первым, кого встретил из подлецов на самостоятельном пути. Затем - Лодочкин, Тур, "Пан", Волков. Но были на этой дороге и "Брамс", Одинцов, Лосев, Сергей Сергеевич, Медведев, тётя Шура. Вон сколько разных людей, судеб, поворотов, всего и не вспомнить. И всё время добро боролось со злом. Вроде бы и побеждало иногда добро на отдельных участках - вышибло из седла Волкова, Тура, "Пана", но ведь и Петров не устоял на ногах, застрелился Одинцов, погиб Медведев. Счет лишь на вид ничейный, а на деле-то пострашней: ни Тур, ни "Пан", ни Волков не пропали. На заводе у отца - тоже как будто ничья: арестовали там Рубана, наконец. Но и безвинный Бердиев где-то сидит. Ничего в жизни не переменилось. Выходит, добро не там сражается - мелкие победы внизу ничего не дают. И вообще добро слишком уж медленное везде, добродушное, как Дотепный. Зло - активное, быстрое, как Тур или Волков. Как быть?..
Из морозного день неожиданно превратился в тёплый. Снежок, так и не успев побелить асфальт плотным слоем, растаял, с неба молодо глянуло солнце, и Алексей подумал: "Может, и в жизни вот так же? Не подошло просто время. А подойдёт, созреет что-то в народе, и зло отступит, как снег и холод от светлого солнышка. Эх, успокаиваю себя, как дитя малое, которое только чем-нибудь тешит себя да смеётся".
Подумав о смеющемся ребёнке, Алексей тут же представил себе добродушного, смешливого Вовочку Попенко и рассудил: "Вот кто нужен мне сейчас! Ведь здесь где-то живёт, под Москвой. И Волков, говорит, видел..."
Решение созрело мгновенно. А через час он уже выходил из штаба на Фрунзенской набережной с адресом лётчика-испытателя Попенко в кармане. Остальное - было просто...
Вокзал, электричка, автобус, и вот уже проходная в небольшой гарнизон, расположившийся в лесу. Справа виднелась серая полоса взлётной бетонированной полосы. На аэродроме было тихо, значит, не летали. И тихо и незаметно вечерело.
На проходной, проверив у Алексея документы, дежурный офицер спросил:
- А кем он вам доводится?
- Полковой товарищ, вместе служили. Я завтра на север выезжаю, вот, хотелось бы повидать, - объяснил Алексей.
- Сейчас узнаем, - пообещал дежурный и снял телефонную трубку. - Штаб? Это с проходной, лейтенант Востриков. Тут к капитану Попенко товарищ прилетел, лётчик. Капитан Попенко сейчас здесь или в командировке? Дома? Слушаюсь, объясню. - Дежурный что-то записал на листке. - Понял, понял. Документы в порядке.
Востриков повесил трубку и, протягивая Русанову его удостоверение личности и листок, сказал:
- Тут я номер дома записал. Капитан сейчас у себя, так что вам повезло. - Лейтенант улыбнулся.
- Спасибо. Можно идти?
- Можно, товарищ старший лейтенант! - Востриков весело приложил руку к фуражке. - Извините, такой порядок.
- Понимаю, Востриков, спасибо! - Алексей пошёл к красным кирпичным домам, видневшимся в сосновом бору.
Нужный дом отыскал не сразу - пришлось спрашивать: разбросаны были эти двухэтажки. Зато Попенко он увидел сам - великан рубил дрова возле одного из сараев. Крикнул ему:
- Вовочка!..
Попенко выпрямился, несколько секунд всматривался в сумерках, а потом радостно завопил:
- Лёшка! Чертяка такой! А чего не позвонил, я бы встретил тебя.
- Скажи спасибо, что твой адрес нашёл! Писал ты редко, я не запомнил...
Они обнялись, отстранились друг от друга, словно желая получше рассмотреть, и тут Попенко снова сгрёб Алексея в охапку, оторвал от земли и закружил с ним, как с куклой. Выкрикивал:
- Ах, чертяка! От, чертяка! Та як же це гарно, шо ты прыйихав! - Он опустил Алексея на землю, поцеловал и только тогда заметил, что виски у того поседели. Ахнул: - А посывив як!.. Чого це так, Лёша?
- Да не знаю, - серьёзно ответил Русанов. - Как-то вышло, что и не заметил.
- А чего невесёлый такой? Та шо с тобою, друже?
- Мало весёлого, Володя. Ну, а ты - как тут?
- Да ты стой, стой! - Попенко тихо рассмеялся. - Шо ж мы, отак тут и будем? Смотрите вы, какой серьёзный приехал, и не улыбнётся! У тебя ж такая улыбка была!.. - Он громко позвал: - Лёшка! Чертяка! Шо с тобой?..
- Не кричи так, дубина! - Алексей улыбнулся, наконец, своей дивной, очаровательной улыбкой. - Людей распугаешь.
- Ну, вот, это другое дело! - Попенко обнял Русанова ещё раз, взял за плечи, повернул к дому. - Пошли, Лёша, дрова от меня не убегут. Дома разговаривать будем. Позову ребят, если хочешь. Тут такие хлопцы есть!.. Та шо там, сам увидишь! Ну-й серьёзным же ты стал, чертяка. Шо, жизнь так потрепала?
- Есть маленько.
- Та я бачу. Мабудь, и не маленько. А вот, шо заехал, это ты хорошо сделал! Спасибо.
- Да не за что, Вовочка. Замутило - один. Я и вспомнил. Волкова в "Праге" встретил - официантом работает. Сказал, что у тебя своя машина теперь есть.
- Брешет. То не у меня, у хлопцев, шо постарше. Та шо ты мне про того Волкова, ты о себе давай! Дался ему тот Волков. Шо в нём интересного?
- Да ничего, конечно, - согласился Алексей. - Только ведь и о себе, вроде бы, нечего. Неинтересно жил.
- Ну, ты это брось: неинтересно! Ты ж - всегда был интересным хлопцем. Только с забросом оборотов немного. Я тебя здесь часто вспоминал. Да Лосева с Дедом. А больше - и никого. Так как-то...
- А чего же перестал писать?
- Ты ж знаешь, какой с миня писака. Всё собирался...
Они вошли в подъезд и стали подниматься на второй этаж. Попенко всё оглядывался, всё рассматривал Русанова - тот, и не тот.
- Не женился?
- Нет, Володя, как-то всё некогда было. А ты?
- От и мне некогда! - Попенко расхохотался. - Наверное, такая у нас с тобой жизинь. Мабуть, работа мешает.
- Ну, и как ты - доволен такой жизнью?
- Та шо это с тобой, Лёша? Ты - не заболел?..
- Да нет, ничего. На север вот еду.
- Как - на север?
- Обыкновенно: перевели. Генку - оставили.
- Во-он оно шо! - Они остановились на площадке. - Разлучили, значит. Так бы и сказал - всё понятно теперь. - Попенко достал из кармана ключ. - Вот, тут и живу. Плохо твоё дело...
У Попенко было 2 комнаты, хорошая мебель, чистота - холостяцкого запустения не чувствовалось. Заметив удивлённый взгляд товарища, он пояснил:
- Ходит тут ко мне одна... И стирает, и прибирает. А расписываться с ней - никак не решусь. Она - уже схоронила тут одного... Ребёнок от него остался: 6 лет пацану.
Алексей промолчал. Осмотрелся, заметив небольшой шкаф с книгами, подошёл, принялся рассматривать корешки. Почти всё здесь было по аэродинамике сверхзвуковых скоростей, о двигателях, самолётах, пилотировании. Только на верхней полке стояло несколько томиков русских и украинских классиков.
- Шо так на меня смотришь? - Попенко улыбнулся. - Приходится много читать по профессии - тут без этого нельзя. Это Лосев думал, шо главное - пилотаж. А меня чуть назад не отправили из-за слабой теоретической подготовки. Так шо, не тот уже Вовочка, шо был! Пришлось и ночами сидеть над книжками. Ну, та й ты, вижу, не тот. Крутит нас с тобою жизнь, как на том флаттере. Должно быть, на прочность испытует.
- Испытывает. Только ведь и сломаться можно, если без передышки крутить.
- Ты - садись, Лёша, садись. Раздевайся, располагайся, як вдома. А я - хлопцам щас позвоню: надо нам это дело отметить. Та й период в миня як раз такой - можно! Передышка в нас, шоб не ломались, як ты кажешь. А за рюмкой, може, й ты повеселеешь, га? Легче разговаривать будет.
... Попенко был прав - с друзьями веселее. Пришедшие лётчики внесли с собой шум, оживление - ввалились, как черти на Лысую гору. Выкладывая на стол консервы, бутылки с сухим вином, маленький черноволосый лётчик, представившийся как Костя Пайчадзе, спрашивал Алексея:
- Ну, как там у нас, в Грузии: что нового, дорогой?
Алексей отшутился:
- Продавцы в ларьках - дают теперь сдачу, даже если мелочь. Остальное всё - вроде по-старому.
Пайчадзе обернулся к светлоголовому, золотозубому майору:
- Андрей, слихал? Нет, ти слихал!.. У нас теперь - тоже сдачу дают. Как везде. - И уже к Алексею: - Давно пора! - И весело, заливисто рассмеялся.
Майор, открывший банку с лососиной, поглядывая голубыми глазами на Костю, спросил:
- А что - раньше разве не давали?
- А ти как думал, давали, да? Нет, дорогой, не давали: сматрэли в твои глаза и жьдали. Смутился ти, пашёл - тогда тыбе "спасибо!" вдогонку.
Попенко поднял рюмку с коньяком:
- Ну, шо, хлопцы, по единой, як кажуть попы? За чаркой й разговор легче пойдёт, а то Лёшка - невесёлый приехал.
- Невесёлий? Как невесёлий, почему невесёлий? - удивился черноглазый Пайчадзе.
- Жизинь, говорит, дуже поганая.
Они выпили, закурили. Кто-то включил радиолу. Пайчадзе рассказал новый анекдот, посмеялись. А когда улеглось, худой подполковник с розовым шрамом на лбу, Борис, спросил Алексея:
- Так почему, Лёша, жизнь-то поганая, а?
Алексей сначала посмотрел на Попенко. Тот всё понял, кивнул:
- Давай, Лёша, тут - можно: свои хлопцы, проверенные!
Алексей начал рассказывать - об отце, Рубане, Туре, Лодочкине. О Машеньке и её матери, о своих невесёлых раздумьях. Слушали молча, хмурились. Попенко выключил радиолу, чтобы не мешала. По ходу рассказа пару раз выпили, предупреждая Алексея, чтобы не боялся: "Свои, однова живём: сегодня - есть, а завтра - в ящик, чего бояться!.." Много курили.
Алексей, ни к кому конкретно не обращаясь, спросил:
- Почему у нас, в авиации, так много пьют? Нигде ведь такого пьянства нет: ни в пехоте, ни у моряков, ни у танкистов. А у нас - просто ужас какой-то! По себе уже чувствую...
Подполковник Борис скучно объяснил:
- Рыбка - всегда с головы гниёт. Сталин - обожает лётчиков. А сын у него - кто? Лётчик, генерал-лейтенант, большой пост занимает. И - алкоголик. Этого не знают рядовые люди, но генералы-то знают, что его - сам главный маршал боится! Так что жаловаться Сталину на пьянство среди авиаторов - охотников нету. Вот и тянется эта поблажка всем сверху, понял? Хотя Василия - Сталин уже снял с должности командующего ВВС Московского округа. И за пьянство, и за другие его номера. Заставил учиться в академии, чтобы некогда было пить, да толку, говорят, пока мало. Ну, а лётчики - пьют, как пили. Опасная работа, хорошие оклады...
Помолчали. Но Русанов не успокоился:
- Ну, мы - ладно, да и не трудно это прекратить. А как народ живёт? Я же с этого начал!..
И опять отвечать стал Борис:
- Да, действительно, невесёлую картину ты нам нарисовал. И всё - правда, верю тебе: сам подобное видел. А всё-таки - это ещё не вся правда. Мне кажется, ты настроил себя только на одну волну, а остальной музыки не слышишь. А жизнь - это симфония, в ней много голосов и оттенков.
Алексей, уверовавший в то, что можно говорить обо всём, даже о сыне Сталина, не согласился:
- Когда один голос подавляет остальные, это уже не симфония, Борис Михалыч, а - соло. - И угрюмо добавил: - А хор - если и звучит, то лишь в хвалебных кантатах.
Намёк получился прозрачным, испытатели словно окаменели и молчали. Алексей обиделся:
- Мы - давно уже и не граждане, лишь исполнители отведённых нам ролей!
Это прозвучало, как вызов. Пайчадзе оскорблёно спросил:
- Каких?.. - И все опасливо уставились на Алексея.
Тот дрогнул, но ответил:
- Лётчиков, рабочих, колхозников. Одним словом - мошек! Получается, что и задача у нас - не жить, а только кому-то, что-то доказывать всё время, или за что-то оправдываться. Даже - отстаивать своё право на жизнь, если хотите. Такая вот для всех... пьеса.
И опять все тяжко молчали. Борис, видимо, почувствовав себя перед доверчивым гостем неловко, заговорил, чтобы молчание не превратилось в молчаливый заговор перетрусивших людей: всё-таки и в штопоре бывали, и другое кое-что видели!..
- Понял, понял, о чём речь. Но ведь и соло - тоже, наверное, не первопричина всех бед, если на то уж пошло. А некая производная величина, некое последствие, что ли. Только вот - чего?
- Рабства! - вырвалось у Алексея смело. Но тут же, глядя на Бориса, поправился: - В котором люди жили... века.
Подполковник сделал вид, что не понял:
- Поясни. - А сам надеялся, что теперь и Алексей найдёт способ перевести разговор в более безопасное русло. Однако Алексей, чувствуя, что если "сойдёт с рельсов", то будет противен себе, подумал: "Затеял острый разговор, и сам же первым наделал в штаны? Так, что ли?" Рассудив, что завтра его здесь уже не увидят, и разговор этот забудется, торопливо додумал: "Нет, трусить не надо!.." И закончил свою мысль так, как хотелось ему, а не Борису:
- Тут срабатывает, мне кажется, наша рабская психология. Вот она-то, - продолжал он, - и выдвигает всегда на сцену подхалимов и воспевателей. Подхалимы - создают нового Чингисхана, а тогда уже - обратный процесс: угнетение личности, новое рабство. И нет этому конца, - заключил он горестно.
- Не знаю, не знаю... - раздумчиво проговорил подполковник. Шрам на его лбу порозовел ещё больше. - Может быть. Но, давай не будем залазить в века. Что ты считаешь самым главным в жизни каждого человека?
- Порядочность и служение справедливости, - ответил Алексей.
- Ну, а конкретнее?
- Жить так, чтобы по мере сил и возможностей делать добро для людей.
- Так, служить, значит, интересам народа? - уточнил Борис.
- Нет, народ - всё-таки неоднороден: не дробь, не песок. Поэтому нельзя от его имени... Большинство - это ещё не обязательно верно. Особенно при голосовании. Правым может быть и меньшинство.
- В чём? - перебил Борис. - Вот, скажем, сейчас... Казна - опустошена войной. Разве честно требовать немедленного понижения цен, как предлагали ленинградские товарищи?
Русанов понял, куда пытается перевести разговор Борис, и не давая подполковнику продолжать его по-своему, произнёс:
- Я всё-таки хочу закончить свою мысль... Если 3 поколения людей проживут при государственном устройстве, основанном на всеобщей лжи, то четвёртое - станет свидетелем гибели такой "государственности" без всякой революции. Впрочем, ночные радиоголоса теперь и о революциях говорят, что это, мол - только кровь, насилие и одни бедствия для народа.
- Ну, это понятно, - заметил Борис, - капиталисты не хотят, чтобы их строю кто-то сопротивлялся. Разве стали бы они улучшать условия труда, повышать зарплату, совершенствовать технику, если бы не угроза, что их - можно смести революцией? Вот и пытаются уговаривать, что революция - это "кака". Но я всё-таки думаю, что до тех пор, пока будут существовать несправедливости, будут и революции.
Не давая Алексею опомниться, Борис снова опытно увёл разговор в русло, которое отвлекло бы всех от ненужных оценок:
- Я тебе уже говорил: давай не будем залезать в историю. Давай посмотрим на наше время в целом! Время, которое открылось салютами Победы, всенародным нашим праздником. Сознанием своей силы, готовностью свернуть горы! И вместе с тем - я не сбрасываю этого со счетов, нет! - и вместе с тем с усталостью от несправедливостей, о которых ты нам тут рассказывал. Да, усталость копится в сердцах людей. Люди начинают задумываться, куда идём? Почему так много врём? Всё это так, верно. И всё-таки наше время - сложнее, чем кажется на первый взгляд. Озлобиться теперь всем, что ли? Да, может, и врём-то иногда - для того только, чтобы у народа руки не опускались перед такой трудной жизнью!
Алексей, наконец, понял, подполковник - спасает его. И тогда подумал: "Значит, не очень-то они тут доверяют друг другу. Почему же тогда Вовочка?.. А может, храбрые - только на словах?.."
И всё же слова о необходимости лжи во имя блага народа, которые высказал подполковник, заставили Алексея забыть об осторожности снова. Он заговорил чуть ли не со стоном:
- Да ведь нет же на земле другой такой нации, чтобы перенесла столько горя! Разбои удельных князей, татаро-монгольское иго. Затем - правления царей-зверей: Ивана Грозного, Петра, Анны Иоанновны со своим Бироном, Николая Первого и так далее, и так далее... Какой ещё народ перевидал столько ужасов, столько перестрадал! За что нам такая судьба? Нас же - без конца... только и делали, что уничтожали! Мордовали, ломали национальный хребет. Миллионы уничтоженных! А теперь - выходит, полезно ещё и врать?
Борис весело перебил:
- А мы всё-таки выжили, выстояли!
- Что же с того? Чтобы выродиться? - упорствовал по дурному Алексей. - Гражданская смелость, гордость - уже исчезли в характерах. А от рабов, говорят, плодятся - только рабы. Вот и будут все тыкать нам в лицо пальцем и обзывать, забывая о наших муках и доверчивости.
Намёк Алексея о гражданской трусости задел Бориса. Он вспылил:
- Ну - тыкать пальцем в неграмотность, обзывать людей рабами только за их доверчивость и делать вывод обо всей нации - дело не новое. - Он закурил. - А между прочим, достоинства любой нации - определяют всё-таки не по отсталым слоям населения, а по достижениям интеллигенции. А наша интеллигенция - всегда была одной из самых передовых в мире!
Алексей согласно проворчал:
- Наша идейная интеллигенция - вообще загадка... Только этим и спасаемся: её стойкостью и способностью вести за собой. Да ещё возрождением из пепла.
Борис, поведя взглядом по товарищам, воскликнул:
- Наше время - тоже загадка! Которую разгадывать - нам самим. Во всяком случае - нашему поколению. Разгадывать - согласен. Проклинать - нет: это приговор! А вдруг - несправедливый? Тогда как? Нет, брат, всегда необходимо - прежде исследование. А не приговоры с маху. В истории - никому не разобраться сразу, нужны годы! Виднее будут ошибки, да и достижения тоже. А кидаться в крайности и проклинать людей за то, что они жили, как могли - глупо. Согласен?
Задетый менторским тоном, Алексей вызывающе спросил:
- Ну, и когда же начнём? Сколько ещё ждать, пока разберёмся? 50 лет, 100? Пока от нас останется только зависть, да злоба друг на друга? А какой был добрый, открытый народ!
Борис деланно усмехнулся:
- Так, значит, 50 лет - тебя не устраивают?
- Нет. - Русанов резко чиркнул по коробку спичкой.
- Хорошо, давай разберёмся, кое в чём, уже сегодня. - Борис придвинул к Алексею пепельницу. - Скажу тебе пока только об одном... чего ты, быть может, ещё не знаешь и не слыхал. А мы здесь - уже знаем. А сколько, наверное, есть такого, чего и мы, и другие не знают? Следишь за моей мыслью?..
Вместо Русанова, чтобы разрядить обстановку, вставил своё шутливое "хохлацкое" слово Попенко:
- А ну, Боря, давай! Послухаемо й тебя: ты ж в нас не только старший по званию. Ты ж ещё и наш, як его... Аристотель!
Лётчики с облегчением рассмеялись, а Борис, не обращая внимания на шутку, продолжал:
- Говорил ты - бедно живём?
- Ну, говорил, - согласился Русанов.
- Правильно, бедно. Никак не очухаемся после войны. А заводы - как, по-твоему: надо строить?
В разговор опять влез Попенко:
- Так строят же, крепко строят! Сам видел в отпуске. Металлургический у нас - восстановили полностью. 2 трубных пустили, на полную мощность. А в Кривом Рогу? А в Днепродзержинске?
Борис придержал Вовочку рукой:
- Погоди, Володя, а то тебя потом не остановишь. Так вот, Лёша, а сколько в стране таких городов? И везде - заводы, шахты или промыслы. И не пускать их - сам понимаешь, нельзя. А сколько нужно для этого денег? Сколько преодолеть трудностей? Так вот, все кадры заняты сейчас этим - главными вопросами нашей жизни: промышленностью, строительством жилья, восстановлением колхозов. На твоих рубанов, мне кажется, просто рук пока не хватает. Ну, а они, подлецы, естественно, пользуются этим: ловят свою рыбку в нашей мутной воде!
И опять Алексей заупрямился и не соглашался:
- Что же, по-вашему, милиция - тоже ушла строить заводы? - Передразнил. - "Восстановление ко-лхозов!.." Чего их восстанавливать вон на Оке, где немцев и не было! Надо за трудодни - платить, вот и всё восстановление. Мужики тогда - сами вернутся из городов. А пока - даже старухи готовы разбежаться, да некуда! Отговорки всё это...
Борис будто и не слышал, продолжал своё:
- А в 20-е годы? Тоже ведь жрать было нечего! А Ленин - давал указание электростанции строить, фабрики. Не построили бы - пропали бы ещё тогда. Ты что же - хочешь пропасть?
Русанов вспомнил Дотепного. Тот так же переводил опасный разговор на поучения. И почти ехидно спросил, хотя и с шутливым оттенком:
- Борис Михалыч, вы у них тут... - кивнул на испытателей, - не комиссаром работаете? Скажите тогда: а чего Россия не пропала, когда ещё и заводов не было?
Опять все напряглись, но выручил Пайчадзе:
- Ти угадал, Лоша: он у нас - парторг!
Борис снова деланно улыбнулся, но продолжал гнуть своё:
- Заводы - были всегда. И, мне думается, все наши трудности сейчас - оттого, что на залечивание ран уходят миллиарды рублей. Но... - Он поднял палец. - Вот я ещё что` хочу тебе сказать. По секрету, конечно, ты - человек свой. Деньги идут - ещё и на другое: на будущее...
Алексей грубо перебил:
- Да на кой хрен мне это будущее! Вы - ну, прямо, как поп: вот, мол, помрёте, люди добрые, будет вам там царствие небесное. А мне - да и всем колхозникам - при жизни хочется по-человечески пожить!
Подполковник обиделся:
- Да погодите же вы!.. Я тут - не про загробную жизнь... А про ближайшее будущее. Что за привычка такая, не понимаю!.. Хоть и за рюмкой, а надо же всё-таки...
Алексей виновато улыбнулся:
- Извините, пожалуйста. Думал, начнёте опять политграмоту...
Подполковник, перестав хмуриться, искренне произнёс:
- Ну, и улыбка же у тебя!.. Ладно, забудем... - И, будто и не было ничего, продолжил свой рассказ: - Мы вот ездим тут в командировки кое-куда, и знаем, какие ещё заводы строятся! Тебе и во сне не приснится такое - чтобы Спутники земли в космос запускать.
- Что-о?! - переспросил Русанов с изумлением. А Попенко тут же подтвердил:
- То правда, Лёша.
Борис, заметив разительную перемену в лице Алексея, с воодушевлением продолжил:
- Нищая, разрушенная войной страна, а берётся за та-кое дело! Страшно дорогое для нас, можно сказать, разорительное. Ведь напрягаемся так, что пупки трещат! А нужно. Америка - тоже занимается спутниками. Отстанем - продиктует нам, как жить дальше. Не отстанем - не выйдет с диктовкой, как не вышло после атомной бомбы: у нас есть теперь тоже. Вот и натягиваем жилы снова. А как сказать об этом всему народу? Чтобы не обижались люди, чтобы простили кое-что. А говорить - пока нельзя: рано. Пусть в Пентагоне думают, что они нас - опережают. Что у нас нет ничего. Иначе - они бросят на это дело такие миллиарды, что обгонят нас сразу. А генерал Каманин тем временем, пока тихо, уже ребят себе подбирает для космоса. Не веришь - сказочки? Нет, Лёша. Вот и Попенко от нас, наверное, скоро уйдёт - самый молодой, сильный!
Алексей обрадовано спросил:
- Вовочка, правда?..
Попенко добродушно отмахнулся:
- Та не, до этого ще нэ дийшло. Так, нэвелычкий разговор тилькы був. Присматриваются, чую, до миня. Рост у меня неподходящий...
Борис перебил, потирая пальцами намечающуюся на макушке лысину:
- Да я - не к тому... Хочу, Лёша, чтобы ты понял, почему ещё бедности столько, куда деньги идут.
Русанов вздохнул:
- Ну ладно, я это понимаю. Хотя и не разделяю до конца: "нападут", "опередят", "продиктуют"!.. Что мы, собираемся захватывать чьи-то страны? Чтобы напасть на нас, надо же как-то объяснить миру свои мотивы, не так это всё просто. Вчера - мы для Америки были свои, хорошие. Воевали вместе против Гитлера. А теперь - вдруг испортились, что ли? И почему у нас у самих беззакония столько? Кто на это ответит?
- Не знаю, - честно признался парторг. - Тут - я сам не понимаю. Своё, дело испытателя - я делаю честно, на совесть. Советская власть - как она была задумана - мне нравится. Я за неё воевал: тут всё правильно. А вот, как у нас получаются такие отклонения от законов - не знаю. - Он развёл руки.
Русанов опять вздохнул:
- Но ведь должен же кто-то знать и понимать! Должен - или не должен?
Заговорил молчавший до этого золотозубый Андрей:
- А может, не знаем этого - только мы? Вот как Лёша про космос и Каманина.
Алексей насмешливо ответил:
- Зато я, с сыном Каманина - в одной эскадрилье был в училище. Он к нам приехал в свои 19 лет в звании старшины, с двумя орденами на груди - "боевик" и "звёздочка". На "По-2" заслужил, летая при папином штабе.
- Ну и что? - спокойно спросил Андрей.
- Да ничего, просто для справки сказал. Не прижился его сынок у нас: уехал через 2 месяца. Написал папе письмо, что в этом училище - ему плохо, и сразу перевели. А если бы я своему такое написал? Перевели бы?..
- Понимаю, - заметил Борис, - ты - не помещичий сын.
Алексей рассмеялся:
- Ладно, Андрей, продолжайте, что вы хотели сказать...
Майор, потемнев лицом, помолчал, додавил дымившийся окурок в пепельнице, договорил уже без охоты:
- Наверно, не знаем, говорю, только - мы. А кто-то, кому положено - тот уже знает, и что-то делает в этом направлении, а? Не может же, в самом деле, вот так, без конца, продолжаться! Все понимают уже - Лёша не первый - что-то у нас не так. И все молчат, как мы. Чего скрывать? Напугались же, когда он тут... - Андрей кивнул в сторону Алексея, - начал касаться...
Говорить никому уже не хотелось - молчали. Но Борис всё же подвёл итог:
- Ожидание - всегда мучительно. Но, я знаю: если уж чего-то все ждут, значит, перемены будут. Такие перемены, которые сметут всё - и сынков, и беззаконие, номенклатуры там всякие! - Он рубанул ладонью по воздуху. - А начинаются исторические перемены - всегда там, и с того, что люди - сначала задумываются: почему всё так? А тогда уж и заговорят...
Андрей, обнажая золото зубов, поддержал:
- Придёт время - начнут и делать, не только говорить.
- А пока, - Борис посмотрел на Алексея и стал рубить точки после каждого слова: - каждый... честно... должен... делать... своё дело! Тогда - не ошибёмся. Понял? - Он сжал кулак. - Чтобы взлететь - сначала надо бетонку для разбега построить. Или - расчистить от всякого хлама лётное поле. Лётчиков подготовить.
Помолчали. Алексей, осмелев от признания Андрея: "Вот теперь-то нам - только и поговорить!.." - загорелся опять:
- Нет, чтобы пришла другая жизнь, надо искоренить сначала страх в себе. Страх говорить то, о чём думают все! Иначе - и дальше каждый будет продолжать свой слепой полёт, и молчать. И ещё - установить бы: человеческую пенсию для наших стариков! Одинаковую. Для всех! Но - достойную.
Андрей удивился:
- Как это - одинаковую?
- А так. В старости, в болезнях - равны все. Был генералом - вот и получал в 5 раз больше слесаря. Мог откладывать себе на старость. А стал стариком - будь одинаков с другими, раз пользы уже не приносишь. В противном случае - какой же это социализм? Стрижка помещичьей ренты!
Попенко радостно и удивлённо подхватил:
- Вот это - правильно, Лёша! Светлая в тибя голова! - Он с восхищением смотрел на Алексея. - Я всегда это знал. - Потрепав друга по голове, он добавил: - А я б ще й закон придумал. Такой, шоб люды той... имели б право й бастовать, если чем сильно занедоволены.
Андрей даже головой крутанул от неожиданности.
- Ну - это уж ты, хватил через край! Социализм - и забастовки...
Однако Алексей решительно заступился за идею товарища, поняв её глубинный смысл:
- А почему бы и нет? Давайте разберёмся... Почему до революции - можно было, а теперь - нет? Ведь если в колхозе или на заводе всё идет правильно, дирекция не злоупотребляет властью, разве будут люди бастовать? Зато, если они чем-то недовольны, а начальство никаких мер не принимает, почему же нельзя выразить своего несогласия так, чтобы заставить с собой считаться?
И опять напрягся, налился кровью шрам на лбу у Бориса. Закурив, он веско произнёс:
- Так ведь в Конституции - нет слов про забастовки? Значит, и запрета на них нет!
Алексей возразил:
- А почему же люди - боятся бастовать? Ни одной ведь не было! Всем и везде довольны, что ли? Значит, есть какие-то тайные запреты...
Борис раздражённо спросил:
- С чего ты взял, что есть?..
Алексею стало не по себе: "А вдруг он только мажется под своего?.. Да и остальные - видно же: устали от этого разговора, не хотят. Надо как-то замять всё..." И он, не вдаваясь в то, как это будет выглядеть, сказал без всякого перехода и дипломатии:
- Ладно, братцы, хватит, наверно. Все устали, посидим просто так...
Гости ушли, а Русанов ещё долго сидел с Попенко. Рассказал все полковые новости, потом опять говорили о жизни. Выключили свет, чтобы отдыхали глаза, раскрыли окно, чтобы вытянуло дым, и разговаривали лёжа - Попенко постелил Алексею на раскладушке.
- Лёшка, чуешь? А ты моих хлопцев - всё ж таки налякав. Не по душе пришлись им твои разговоры.
- Я это понял, да поздно было уже пятиться. А что - могут капнуть?
- Не, я так не думаю. Зачем?..
- Ну, если люди умные - незачем, конечно. Но с перепуга - чего не бывает!..
- Та не, хлопцы они смелые, страх вже, мабуть, пройшов. А откуда в тибя отакие опасные мысли, га? Мы ж с тобой - почти одногодки.
- А что? Тебе - тоже не нравятся?
- Та не, я, як раз, тебе сочувствую. Только ж пропадёшь ты из ними когда-нибудь!
- Спасибо - утешил!
- В Лёвы Одинцова, - заметил Попенко в темноте, - такие ж мысли были. Вы шо, дружили?
- Трудно сказать, что это было. Но библиотеку свою - он мне завещал, если я вернусь с задания. Не завещание, конечно, а так... записку оставил в гостинице на столе.
- С какого задания?
- Летали мы с аэродрома Кольцово на один полигон в тайге. Из-за обледенения у меня прекратилась с аэродромом связь. А он, выходит, всё-таки допускал, что я вернусь.
- А шо, мог не вернуться?
- Всё могло быть... Мы не раз говорили с ним о серьёзных вещах.
- Я так и пойнял, шо ты от его книжек набрался.
- Нет, не от книжек.
- А он сам - знал вже тогда? Шо отак кончит.
- Он никогда не говорил о таком. Об усталости от жизни - говорил. Просто у него в тот день, видимо, так сошлось всё. Одно к одному. Он был хорошим человеком. Но никто его, по-моему, не знал по-настоящему. Думали, он только водку... А он - всю жизнь книги собирал. Много обо всём думал. И понимал, конечно. Писал стихи.
Помолчали.
- Ну, та шо, будем спать? Завтра ж опять, той... на работу. Надо жить дальше.
- Что же, давай жить. Только ведь сон - это не настоящая жизнь.
Попенко приподнял в темноте с подушки голову:
- Лёша, знаешь, шо я тебя очень попрошу?
- Ну?
- Ты той... как Лёва - много не думай, ладно?
В голосе товарища были искренность и тревога. Но Алексей не ответил. Лежал и думал: "Даже у разных и далёких друг от друга людей сходные условия жизни, видимо, порождают похожие мысли. Каждый по-своему, но все приходят постепенно к одному и тому же: дальше так жить нельзя, нужны перемены. Поэтому я никогда не соглашусь с фарисейской заботой о химерном будущем в ущерб сегодняшней жизни! А стало быть, и с "правдой века" по Горькому, во имя которой раздавили Василису и Машеньку. Чтобы понять, справедлива ли устроенная для нас жизнь, надо факты - всё-таки обобщать, а не подниматься над ними, как говорил великий писатель. Конечно, о будущем - тоже надо думать сегодня. Но жить надо - не только ради него. - Прислушиваясь к ровному дыханию уснувшего товарища, Алексей, наконец, успокоился. - Жизнь, наверное, тем и хороша, что люди живут надеждой, а не скорбью, шуткой, а не слезами, любовью, а не злобой, днём завтрашним, а не вчерашним. Мудро устроен человек".
Засыпая, он переключился в завтрашний день, когда будет уже далеко-далеко отсюда, уедет в незнакомую жизнь, на север. Утренняя хандра его и вечерний страх отступили, на душе полегчало, и он стал засыпать. Никто на него здесь не "накапает", не вспомнит даже. Проехал мимо какой-то офицер, уехал к чёрту на кулички, ну, и Бог с ним...
Ночью над подмосковным лесом возникло шумное и гулкое эхо предрассветной электрички - ширилось где-то во влажном тумане, росло, и Русанов проснулся. В просветлевшем небе гасли последние звёзды, пахло сырым лесом, а душу уже беспокоило чувство предстоящей дороги.

5

Поезд, в котором ехал Русанов, пришёл в Ленинград под утро. Алексей даже не вышел из вагона, чтобы посмотреть на вокзал - хотелось отоспаться после всего пережитого в Москве. Потом был коротенький северный день в пути - пролетел под стук колёс. А за Петрозаводском навалилась на землю метельная ночь с морозом, да таким крепким, что затрещали на полустанках берёзы. Поезд продолжал мчаться сквозь темноту на север, и Алексею приснилось на верхней полке, что его везут не по железной дороге, а по глобусу, по самой линии меридиана. И что зима, будто бы, захворала гриппом: чихала мокрым снегом, метелями и температурила - то 38, то до нуля. Так и плелось всё одно за другим, плелось. Приплёлся Лодочкин. Стоя где-то впереди, на паровозной трубе, он крикнул в гудок: "У-у-уу!" И тут же исчез небольшим чёртиком в ад - в паровозную топку.
Алексей проснулся. Продираясь сквозь холод и вьюгу, действительно, кричал впереди паровоз: "У-у-уу!" За окном мелькнули какие-то огни на завьюженном поле, и опять не было ничего. Только ночь густо прилипла снова к вагону. Ни кустика нигде, ни деревца, сколько ни всматривайся. На сотни вёрст один камень-голыш, припорошенный снегом. В этих местах отбывал свою каторгу отец.
На нижней полке негромко разговаривали:
- Вот, значицца, как доведуть их туды, так кандалы сразу долой! Так и прозвали с тех пор - Кандалакша. Местный я там, щитайте. С 35-го, опосля строительства Беломора.
- А сколько же вам лет?
- Лет? Жаницца - уже поздно. Гроб заказывать - ишшо рано. Стал быть, чуток ишшо поживу.
- А вы, святой отец, - обратился начальственный голос к третьему пассажиру, - за какой надобностью на край света?
В ответ раздался тихий, "окающий" бас:
- Может, я смерть свою хочу обмануть, вот и купил билет, куда подальше. Вдруг не сыщет меня Косая на новом-то месте? Иль отстанет в дороге.
- Всё шутите, а лицо - серьёзное.
- Так ведь и ваше - не из весёлых. А давайте-ка, для сугрева души, примем православной маленько, а? У меня - есть.
Внизу забулькало вскоре в стаканы, запахло водкой. Окающий бас тихо вопросил:
- Офицер-то, спит, што ль? Может, и его позвать к нашей трапезе?
Алексей узнал по голосу отца Андрея. Поп сел к ним в купе в Петрозаводске. Правда, не было на нём ни рясы, ни креста на ней - всё, как у других людей: брюки, пиджак. Только грива седых, умасленных волос до плеч согласовывалась с его саном. Можно было и не догадаться, что он священник, но он сам представился, когда вошёл в купе:
- Отец Андрей. - И поклонился.
- Чертков, - назвал себя житель Кандалакши. - Здравствуйте! - И откровенно уставился на отца Андрея. Почему - было непонятно.
Другой пассажир, плотный и важный, насмешливо улыбаясь, представился тоже:
- Игорь Иванович, ответработник снабжения дороги. - Достал из отутюженного пиджака золотой портсигар, пригладил коротко стриженые, под "ежа", седеющие волосы и закурил.
Алексей промолчал. Тогда священник обратился к нему сам:
- А ты, отрок, что ж не речёшь свово имени?
После того, как Алексей назвал себя, священник общаться больше не стал, залез на свою полку и часа 2 сильно и басовито храпел. Русанов соблазнился и лёг соснуть тоже. А вышло, что заспался километров на 100.
- Пущай спит, - определил внизу Чертков. - В шашки днём играл, видно, умаилси.
- Не в шашки, а в шахматы! - поправил Игорь Иванович. И слышно было по сытому голосу, что и в дороге он привык чувствовать себя начальством. Но, в общем-то, водка уже объединила всех, и разговор шёл вполне мирно и дружески.
- Ну, что же, други мои, ещё по единой? - вопросил поп.
Алексей отметил про себя, пьёт отец Андрей лихо. И действительно, выпив, он крякнул, весело добавил: - Её же и монаси приемлют.
Чертков с Игорем Ивановичем рассмеялись и выпили тоже. А священник торжественно полупропел:
- И поелику веруем в Бога нашаго, и уповаем на него, то, да избавит нас он от сети ловчи и от словесе мятежна.
- Ну, а если вот я, к примеру, не верую, - иронически заметил Игорь Иванович, - то как же вы тогда пьёте со мной?
- А в святом писании сказано: возлюби и врага своего, яко себя.
- Авторитетно! - Чувствовалось, Игорь Иванович усмехнулся внизу. - Ну, и куда же вы держите путь всё-таки? Если не секрет.
- И птица, и зверь, и рыба ищут в суетном мире, где пашня с черви жирная, где заяц водится, где нивы тучныя, плодоносящие, и нет в том промысле Божиим прегрешения, яко каждая тварь ищет прибежище своё, - уклончиво ответил отец Андрей. - На новое поселение водворяюсь: вышло мне повеление в северные края прибыть. Ибо и там есть люд православный, течёт время, и, може буде, приход скоро новый откроется, кто знает. Неисповедимы пути твои, о Господи!
Чертков немедленно заинтересовался:
- Никак, нову церкву иде-то откроють?
- Покудова - не за сим еду, а токмо ознакомления ради. Но приидет конец царствию Антихристову, откроются и церкви. Много уже храмов Божиих, доселе Антихристом опоганенных и закрытых, вновь ожило. Действуют, колокольным звоном благостным вещают люду: пришло их время! То ли будет дальше...
- Что же именно? - почти строго спросил Игорь Иванович. - Скоро уж и верующих не станет, а вы всё на что-то надеетесь. На что? Если не секрет.
- А то - одному Господу Богу известно, - снова уклончиво ответил отец Андрей. Но счёл нужным добавить: - Однако не убавилось верующих, а весьма прибавляется. Исстрадались люди по вере, вспомнили после войны Бога своего, и возвращаются в лоно храмов его.
- И как вам только не совестно - дурачить народ!
- Зачем же, сразу "дурачить"? Нехорошо! - сказал отец Андрей, на этот раз без церковнославянских вывертов, но по-прежнему, окая. - Человек - не может жить без веры, без утешения. Страшна, тяжела жизнь у людей. Хотят понять: смысл - в чём? Всё ищут, и не находят. Умирать - страшно. Вы-то вот, учёные, пугаете людей темнотой, червями. Пугаете. А вера - утешить может.
- Так ли уж тяжела?
- Знаю, что говорю: тяжела! Люди кто кров потерял, кто отца, мать, детей своих. Стон идёт по земле. И - дорого всё, разрушено. Кто утешит человека в горе его?
- Вы, что ли? Чем, если не секрет?
- А то - вы? Пусть Бога нет, как вы говорите. А ласковое слово? Доброта, участие? Не грабь, не убий! Не попирай ближнего своего! Это - у кого он найдёт? Это - у нас есть, а не у вас.
- Не лги, отец. Это и у нас есть.
- Нету этого у вас! Может, будет - не спорю. Да пока будет-то - верующих уж пол-России станет. К нам, к нам люди идут! До войны - верующих скоко было? Не знаете? А мы - знаем. В 6 раз меньше! Стало быть, потянулся люд ко храму Божьему? К добру, по которому изголодалась его душа!
- Какое же у вас - добро? Обман ведь один.
- А у вас? Грубость, жестокость, равнодушие. И - насилие ещё. По Конституции - вера разве запрещена? А вы - что делаете? Храмы - под анбары с зерном пускаете. Даже немцы - разрешали веровать: при Гитлере!
- Ну, вы - это бросьте! Фашисты - наши храмы с землёй сравнивали! - Игорь Иванович щёлкнул портсигаром. - Честный человек - даже подумать о таком сравнении постыдился бы!..
- Нельзя - сравнивать? - спросил поп. Чувствовалось по тону: даже прищурился.
- А вы как думаете?!. Да это же... По-моему, и для вас - должны же быть святые вещи?
- Та-к, святыню, стало быть, твою потревожил? - запальчиво заметил священник. Водка уже крепко подогрела его чувства и темперамент. - Ладно, прошу прощения. Вопрос задать - можно?
Видимо, Игорь Иванович пожал плечами. И отец Андрей продолжил с горячностью:
- Значит, так: ва`шу святыню - трогать нельзя. Ни думать об ей, ни сравнивать. А как же мне, прошу прощения, ходить тогда под тобой?
- То есть? - не понял Игорь Иванович.
- Вот ты, к примеру. Будешь взрывать мой храм, как делали вы после гражданской? Или - закрывать, как перед Отечественной. Короче - утеснять, значит, меня, других верующих людей. А своех, стало быть - ставить над нами везде, и хвалить, хвалить, врать про достижения!. Что получится?
- Ну?..
- Хм! При таком вашем равенстве перед законами, нам-то, как быть, спрашиваю? Ведь сам-то вот, хозяином себя чувствуешь надо всеми, потому что богат. А скоко других таких?
- Да-а!.. - изумлённо протянул Игорь Иванович. - Примерчики, однако!..
- Нет, ты сперва ответь, ответь на мой вопрос! - настаивал расхрабрившийся поп.
- А чего тут отвечать? Таких, кто незаконно богатеет - у нас гонят, и всё.
- Да как же мне согнать-то тебя? Ежли мне о тебе - и помыслить плохое нельзя.
- Почему это - нельзя? Вот ещё!..
- Так сам же запретил: святыня, говоришь! И в Конституции вы, не мы, записали: руководить народом должна та часть населения, которая является у нас меньшинством.
- Каким это меньшинством?! Ты что мелешь, отец!.. Всё переврал и перепутал...
Алексей представил себе белые бурки Игоря Ивановича, его толстые, поджатые от гнева и оскорбления губы. И сжавшегося от страха отца Андрея. Но нет, хмель из буйного отца ещё не вышел:
- Ничего я не перепутал, а только удивляюсь... Нигде в мире нет такого закона, чтобы право на руководство народом было закреплено специально для меньшинства населения. Навечно, стало быть? Даже, если это меньшинство перестанет стараться?
- Как это, перестанет?!
- Ну, раз ему и так всё, по закону вашему, положено. Зачем же стараться?
- Ух, ты ка-ко-й!.. - удивился Игорь Иванович, понявший, наконец, что речь идёт о партии и, должно быть, разглядывал там этого попа в упор. - А прикидывался - простачко-ом!..
Странно, отец Андрей и на этот раз не испугался:
- Так ведь я к тому, что одно дело - идея справедливого управления, а другое - её практическое осуществление!
- А ты, брат, де-ма-гог, батюшка! Бо-льшой демагог! - повторил Игорь Иванович, пунцовея, вероятно, от непривычного бессилия. И Алексей, приняв сторону попа, подумал: "Видно, сойдёт с поезда где-то ночью, потому и не боится!.."
- Может быть, и так, - деланно согласился отец Андрей со снабженцем, - вам сбоку - видней.
- А ведь ты, святой отец, и тигра, поди, паразитом считаешь, верно?
- Ну и што?
- А косого зайца там или паршивую овцу - хорошими. Верно?
- Ну и што?
- А то, что тигр - не виноват в том, что он - тигр. Вот так и у людей. Одни - родятся тиграми, другие - трусливыми овцами. Так что, каждому - своё. А ты - хочешь всех уравнять! Никто тебе не виноват, что ты - таков, как есть.
- Во-о, верно! - радостно заокал поп. - Немцы - тоже писали в войну на воротах своих лагерей: "Каждому - своё". И колючей проволокой людей - как паутиной...
- Ну, ты вот что, - раздражился Игорь Иванович в открытую, - с немцами меня - не равняй!
- А разве ж это я равняю? Я - токо про твой... тигриный лозунг...
- А тебе не кажется, святой отец, что ты - не то всё время сравниваешь! Откуда у тебя, священника, и такие вдруг мысли?
- Мысли - у всех из одного места идут: из головы.
- У наших людей - не может быть таких мыслей!
- Отчего же? Мысли - они из жизни... Вот и в учебнике одном пишут...
- Что там ещё - пишут? - перебил Игорь Иванович, чиркая спичкой. Запахло табачным дымом.
- Да вот - у внучки в хрестоматии, сам читал. Был такой русский писатель - Тургенев. Первым, написано, улавливал всякие настроения в обществе. Изменения в мыслях, стало быть. И сразу к себе на бумагу - в роман, значит.
- Ну, так и что?..
- Да то, выходит. Чтобы о чём-то сказать или написать, надо прежде о жизни подумать. Сравнить всё. А ты вот - хочешь мне запретить: и думать, и сравнивать. Хочешь, штобы я у тя - всё на одну веру брал.
- Нет, погодите! Что вы, собственно, хотите этим сказать? - перешёл вдруг Игорь Иванович на "вы".
- А то, што царь - поди, тоже не разрешал никому обсуждать его царские дела. Мол, не вашего ума дело. А вышло из этого - што?
- Видали вы, куда человек загнул, а? - обратился Игорь Иванович за сочувствием к Черткову. - То, что говорит людям со своего амвона он сам, это - берите, люди, на веру. А если ему что говорят - не хочет! И ещё обижается: нет справедливости.
- Какая там справедливость! - продолжал окать разошедшийся священник. - Не жизнь идёт, а суета. Это в лозунгах всё хорошо: боремся, мол, за всеобщее счастье. А на самом деле - ловля ветра это всё, как в писании. Суета сует и тлен. Но будет - всё равно по-божьему, а не по-вашему.
Спор внизу загорелся костром. Алексей лежал на своей полке и думал: "Везде одно и то же - спорят, кричат, ищут во всём смысл. Даже вот поп. А ведь как здорово подметил! Законом, законом партийцы закрепили свои права. Какой уж тут честности ждать!.. Беспартийный не может у нас стать ни генералом, ни директором завода, ни главой правительства. А по Конституции - права у всех считаются одинаковыми. Какие же они одинаковые?.. Действительно, меньшинству - а это, считай, новый класс советских вельмож - привилегии предусмотрены законом. Выходит, закон на... паразитирование! Несменяемые паразиты хотят жить по-княжески, это и есть их конечная цель, которую для нас они называют коммунизмом. А мы, получается, - его добровольные рабы".
Внизу выпили опять - достал из своих припасов бутылку водки и снабженец. Чертков, видимо, намолчавшийся до этого, страстно заговорил тоже, желая быть значительным:
- Он вот, небось, хоть и батюшка, а не подставит свою голову заместо моей, когда ево это не будет касацца. Наро-од, наро-од!.. Слова это всё. А своя рубаха-то, она у кажного - к своему пупку ближе. И весь мой сказ.
"Кто правды боится, сам неправдой живёт" - вспомнил Алексей. И ещё вспомнил: "У нас всегда найдутся люди, готовые встать на защиту справедливости даже в том случае, если это будет угрожать им смертью. Что - наивно? 300 лет звенела Россия кандалами на сибирских дорогах за справедливость. А победили всё же - кандальники, кучка наивных. Потому что народ всегда верил в силу правды, а не в силу силы. Сила - может победить, но не может - убедить. А идеи - можно побеждать только более справедливыми идеями". Это говорил в Свердловске Одинцов - спорили как-то после полётов о "своей рубашке, которая ближе к телу". Одинцов тогда и ещё одну мысль высказал: "Этой рубашкой - трусливые всегда пытаются убедить, что все люди - трусы и подлецы тоже. Пословицей хотят оправдать эгоизм - своеобразный "теоретический" фундамент. Пришли потом хитростью к власти, и перестреляли всех бывших кандальников, чтобы не сделали ещё одной революции".
Алексей лежал и ждал, когда поезд остановится на станции Сорока - хотелось взглянуть на место, где отец закончил в 34-м году свой тюремный срок. Теперь вот сам едет в эти края и почти в том же возрасте. Там, впереди, в черноте северной ночи, была мучительная каторга отца. А что ждёт в этих местах самого? Не судьбы ли это замкнувшийся круг?..
"У каждой цели - должен быть смысл, - думал Алексей под стук колёс. - Если цель бессмысленна по своей сути, к ней вечно идти не будут, как её ни раскрашивай на словах. А если шли более 100 лет через Сибирь, тюрьмы и кандалы, значит, цель была притягательной.
Один революционер писал, продукты для царского двора закупались в Швеции и Англии, за золото. Двор и правительство не хотели есть того, что ел весь русский народ, и тщательно это скрывали. Значит, понимали, если люди узнают, что правительство сознательно отделяет свой стол от народного, то доверия к такому правительству не будет. Но шила в мешке не утаить, и мы узнали теперь правду и о привилегиях, и обо всём остальном. Да и тогда, видимо, знали тоже, если появилась цель свергнуть такое правительство".
"Ленин тоже знал: еда в России и другие "царские" привилегии - это оселок, на котором всегда будет проверяться честность пришедших к власти. Даже написал об этом брошюру "Государство и революция". Значит, понимал, если столы членов правительства и квартиры, в которых они живут, будут резко отличаться от народных, это будет уже не народное правительство. А закончил на практике властью партии над правительством, которая превратила себя в помещиков.
Отец прав: жирный Сталин и его подхалимы давно отделились от нашей жизни спецпайками, спецмагазинами и курортами. Надорвали государственную экономику, а целью для нас - сделали преодоление бесконечных "временных" трудностей. Из-за их жадности, рвачества народ давно уже работает на них, как на новых угнетателей, которые оказались из-за своей необразованности хуже прежних. У помещиков был всё же патриотизм и чувство хозяев, обязанных заботиться о своих барышах, а, стало быть, и холопах. А нашим мучителям - всё безразлично. Господи, ну, когда же у людей наступит прозрение?! Когда кончится этот слепой полёт?"
Алексей представил себе, как паровоз впереди освещает лучом прожектора стальные рельсы в темноте, снежные вихри, чёрные шпалы, лежащие поперёк дороги, будто клавиши пианино. Вагоны выстукивают колёсную мелодию "Наш паровоз вперёд летит!..", из паровозной трубы вылетают красноватые искры, из которых должно возродиться пламя, и мчится этот поезд куда-то в ночь, в неизвестность с остановкой "Коммуна". Крейсер "Аврора" освещал путь в революцию. А что освещаем теперь? Вдруг, этой тьме, и езде по ней - не будет конца? Зачем же гудим тогда на весь мир?.."
Стало жутко. Слепые машинисты везут ослеплённых людей и оглушают их речами. А вокруг - всеобщее хамство, нехватка еды, ватники народа и заключённых, кирзовые сапоги, и бесправие. И это путь в коммунизм?..
"Какие уж там забастовки, Вовочка!.. Хотя бы вернуть право на дуэли, чтобы поуменьшилось прощелыг и хамства. Впрочем, дуэли... в серых ватниках?.. Тоже смешно. И совсем уж нелепо мечтать о защите народа там, где невозможно защитить даже личную честь и достоинство. Вот он, барбос в белых бурках внизу - со всеми на "ты", обрывает... А поп-то - молодец!"
Стучали колёса. Качало и заносило вагон. Над выбеленными снегом крышами выл ветер. Ныла, словно в ожидании какой-то своей Сороки, душа: "Неужели не очнётся Россия? Ведь уже многие задают себе этот вопрос: куда едем? Что с того, что не готов к восстанию народ. Весна тоже зарождается, когда ещё холодно - малыми каплями, под глубоким снегом. А потом начинают течь ручьи и реки, и всё очищается вокруг".
- Многая ле-та-а-а!.. - возопил внизу охмелевший поп.
"Эх, мало успел сделать! - подумал Алексей. Но тут же по закону молодости и оптимизма успокоил себя: - Может, мало жил? Всё ещё впереди?.."
Странно, что именно с этой минуты Алексей понял, разоблачать эпоху сталинской тирании надо не рассказиками, которые он пишет, чтобы развить своё литературное мастерство. Нужно создать серию романов, и правдиво и честно показывать в них, как в кино, жизненные события. И подумал: "Иначе, очередные поколения рабов-добровольцев, как вот эти лётчики-испытатели, да и сам "Вовочка" Попенко, не поверят, что была у нас такая страшная жизнь. И, выходит, что я, как понявший суть этой эпохи, должен буду взять на свои плечи эту ношу. Не будут печатать, побоятся? Да, скорее всего, так и будет. Но, если именно я не сделаю такого писательского подвига, то потом это будет не под силу никому, потому что они не были очевидцами нашей эпохи и не жили в "Империи Зла", как уже называют Советский Союз в США. Сергей Есенин тоже назвал свою поэму "Страна негодяев", но это неточное название. Не все же люди у нас - негодяи. А вот империя Сталина и его последователей - это, действительно, всемирное ЗЛО. Дай-то Бог мне силы на это...".
Глава десятая
1

Майор Кирилюк, переехавший на новое место службы под Ростовом, был несказанно рад, что успел провернуть свои дела с уголовниками, выпущенными на свободу - вон что завертелось в Москве! Берия - английский шпион. Расстреляны его сообщники - Кобулов, Деканозов, Меркулов, Гоглидзе, другие. Это же головка! Значит, начнут теперь шерстить органы везде, будет не до таких мошек, как майоры в тундровых лагерях. Кому придёт в голову проверять, не было ли подлогов при массовых освобождениях лагерной воровской шушеры, когда под суд отданы Игнатьев и Абакумов, когда в Кремле идёт своя глухая борьба за портфели. Всё внимание ляжет на крупную рыбу, в столицах да областных центрах. Вон, сколько народа засиделось при Сталине в пешках! Будут рваться теперь в ферзи - кто кого вышибет из кресла. Каждый будет стараться урвать от жизни своё. Да ещё надо закрепить за собой привилегии на следующие 10 лет. У кого лучше сплетётся интрига с другими, те и победят. Так на это же на всё потребуется время и время!
В голову залетела и глумливая мысль: "Небось, если бы получилось у Берии с его заговором, был бы теперь "верным ленинцем" он. А его соперники ходили бы в "агентах империализма", в "предателях". Обыкновенное дело".
Значит, рассуждал Кирилюк, как только поделят власть и всё успокоится, примутся шерстить "гнёзда бериевщины и абакумовщины". Начнут убирать на пенсию старых сотрудников. Выдвигать на руководящие должности новых, своих. Чтобы можно было на них опираться. Чтобы охраняли покой от "смутьянов" и "политических". Обыкновенное дело. И, выходило по его расчету, что самое время теперь подавать в отставку. Задерживать не станут. И - к морю, на пенсию. Тогда уже и в голову никому не придёт искать на пенсиях тех, кто освобождал ворьё при Берии по его амнистии. Стало быть, нечего с этим и мешкать. Приобрести домик где-нибудь возле Сухуми или Сочи. И доживай себе век в удовольствие. Выслуга - есть. Северные льготы - есть. Да и без Остроухова было кое-что поднакоплено. Какой же смысл тянуть эту военно-тюремную лямку? Пора и самому пожить по-человечески.
"Интересно, знают ли зеки о всех этих событиях в Москве?" Кирилюк от шальной этой мысли даже усмехнулся.


Оказывается, уже знали. Маленкову, этому бывшему другу Берии, пришлось уступить часть своей необъятной власти Никите Хрущёву, проявившему себя в деле с арестом Берии. Хрущёв стал первым секретарём ЦК КПСС, а Маленков этим вроде бы недоволен...
Интересное Россия государство! Чем больше секретности, закрытых писем ЦК партии, тем быстрее становится всё известным. А тогда уж, естественно, начинаются домыслы, разговоры, и "выясняется", что в правительстве одни карьеристы и политические авантюристы и верить этим брехунам ни в чём нельзя. И выходило, что то, чего вверху боялись и не хотели, всегда и получалось. По стране со скоростью телеграфа распространялись, как грибы после дождя, злые анекдоты. В США и в Канаде их начали издавать под заголовками: "Русские анекдоты". Капиталисты наживались на этом, как на хорошем бизнесе. Таких острых анекдотов не поставляла ни одна страна мира. Уж лучше бы в России не закрывались от народа "закрытыми письмами" о том, что делали с этим народом, а говорили ему правду и не обогащали и без того богатый "империализм".
- Ничего не пойму, что происходит! - говорил Анохин, жалуясь Крамаренцеву. - Пишут в газетах - "английский шпион", "авантюрист". А куда же смотрела партия все эти 30 лет?
- Ты что, забыл, как наши философы писали об этом в "Воззвании"? Какая партия?.. Сталинская, что ли? Туда, куда и Сталин.
- Да нет, не то я хотел сказать. Куда смотрят теперь? "Шпион"!.. Смеху же подобно. Так делалось при Сталине. А сейчас? Полуграмотного человека поставили руководить партией! Ну, что это?.. Неужели во всей стране грамотнее не нашлось? И это - после Ленина и его сподвижников!
- Ну, чего ты на стенку лезешь? Выбирает ведь - не страна! Они там сами выбирают друг друга. Кто кого переинтригует... Нам этого здесь всё равно не понять. Что нам известно? Только то, что в стране много грамотных. А вот, кто попадает в Кремль, по какому признаку, этого мы не знаем. Я не знаю даже, кому теперь писать - Молотову, Ворошилову?
- Что писать? - вспыхнул Анохин. - Не нравится мне эта вера в отдельные личности. Сталину писали, теперь новых идолов ищем. А главное - партия! Что с партией, не пойму?
- По-моему, ты делаешь ту же ошибку, что и я, обожествляешь партию, словно она отдельный человек.
Оба замолчали, сидя под землёй, в своей "библиотеке". Слышно было, как потрескивает над головой толща породы. Крамаренцев, будто спрашивая самого себя, заговорил снова:
- А может, так оно и есть? Партия у нас - это всегда тот, кто возглавляет её. Остальные - его боятся. Никаких других мнений быть не может. И тогда начинают выдавать мнение одного - за волю всей партии, а потом - и за желания всего народа. Вот тебе и вся суть нашей партии. Серуны там и карьеристы. А мы здесь из-за них!.. - Он грязно выругался.
- Не упрощай, - обиделся Анохин. - Всё-таки с Хрущёвым и Маленковым появилась хоть какая-то надежда на рассвет.
- Ну, а вдруг всё обстоит именно так, как говорю я? Пусть я упрощаю. Но в главном-то?.. Ну, почему ты всё время: па-ртия, па-ртия!..
- Да потому, дорогой ты мой Вася, что я никогда не мыслил себя вне партии, без партии! Это же страшно подумать, если отошли от ленинских принципов уже так далеко, что осталось от его партии одно только название! А сущность за этим названием - угнетение своего же народа и личные, корыстные цели!
- Значит, не можешь без веры в "Боженьку"? - зло спросил Крамаренцев.
- Да знаешь ли ты, каких я коммунистов встречал? И на войне, и в Москве! - выкрикнул Анохин. - Кристальной чистоты и ясного ума!
- Так, где же они?! Куда девались, если отдали власть грязным интриганам и неучам?! - орал на друга и Крамаренцев. - Профессор Огуренков! Писатель Хомичёв! Инженеры Воротынцев и Николаев - с нами тут, а не в Кремле! Да ведь и мы с тобой не за подлость сидим!
Анохин вяло проговорил:
- Ладно. Для меня - это всё равно: вопрос жизни и смерти. Не хочу решать его гло`тками - кто сильнее проорёт. Только поссоримся...
- Так ведь, если и дальше всё пойдёт прежним курсом, у нас - вся страна перессорится. Увидишь!.. - бурчал Крамаренцев. - Ложь - всегда рождает недоверие. А недоверие - всеобщую подозрительность. Одни - будут снимать и сажать других. И так будет продолжаться всю жизнь. А называть это нам будут - "революционной борьбой". Мыши! И государство, хотя и большое, а крысиное, кто кого впотьмах загрызет.
- Пре-кра-ти-и!..
У Анохина началась истерика, Крамаренцев его гладил, успокаивал и уже не рад был тому, что наговорил.

2

Марк Наумович Рубан не поехал жить в Житомирскую область, где его хорошо знали и откуда он уехал в первые дни войны как беженец. На этот раз он поселился в Винницкой области, здесь тоже было много сахарных заводов. Выбрал себе такой, чтобы и от города был не далеко, и чтобы место было красивое - возле речки. Присмотрел и небольшой, понравившийся домик, который продавали старики, уезжавшие к сыну куда-то в Молдавию. Других покупателей не было, купил он его почти что задаром. При доме имелся старый крохотный сад, выходивший к мелководной речке. В речке этой водилась рыба. По вечерам над крышами соседних домов появлялся в небе жёлтый рожок месяца, которым ночное светило упиралось в тёмную линию проводов, идущих к поселку от сахарного завода. В форточку ветер приносил иногда кисловатый запах старого свёкольного жома, когда его вез кто-нибудь на телеге в свой двор из заводской жомовой ямы. Тут все держали свиней, кур, ну и, конечно же, коров, которые любили эту кислятину и давали много молока потом. Жизнь в посёлке после войны постепенно налаживалась. Возвращались из армии мужчины, варили из сахара, украденного на заводе, самогон, пели песни...
Налаживалась жизнь и у Марка Наумовича, устроившегося на завод слесарем. Рюмочка - или "румочка", как произносил он - появлялась по вечерам и у него за столом, когда садился ужинать. Выпив и закусив, он слушал свист соловья и наслаждался деревенской тишиной. После лагерной жизни эта казалась ему раем.
Жена Рубана, Ида Соломоновна, часто ездила в город - туда ходил рейсовый местный автобус, 20 километров всего - и однажды встретила там на базаре знакомого по эвакуации в войну старика. Иосиф Давидович Шарон летом 41-го года ехал с ними в одном эшелоне. Вся его семья была в Виннице, а он уезжал из Киева, где случайно застрял по каким-то делам. Немцы наступали тогда стремительно, и Винница, и Житомир, откуда бежали Рубаны на заводском товарном эшелоне, были уже захвачены. Поэтому старик Шарон, оказавшийся в соседнем грузовом вагоне, который прицепили в Киеве к заводскому эшелону вместе с другими, всю дорогу молчал, покорившись судьбе. Вот там, под стук колёс, уносивших их от немцев всё дальше, они и перезнакомились все - евреи... Но старик со своими знакомыми, которые подобрали его к себе в Киеве, доехал вместе с Рубанами только до узловой станции Арысь. Там их вагоны отцепили от основного состава эшелона - им надо было ехать на Ташкент - а Рубанов повезли дальше, в сторону Фрунзе. Однако Ида Соломоновна навсегда запомнила скорбное лицо старика, настолько типично еврейское - с крупным орлиным носом, чёрными, как уголь-антрацит глазами - что и теперь, спустя более 10 лет, сразу узнала его.
- Ну, как? - спросила она. - Или нашлась уже ваша семья?
Старик тяжело вздохнул:
- Нет. Но я - дал заявку на розыск, и теперь никуда из Винницы не двинусь - буду ждать уже здесь. У них же нет другого адреса...
По глазам Иосифа Давидовича было видно - уже не надеялся. Да и вид у него был странный. Тёмный лапсердак, тёмная ермолка на голове, возле ушей свисали длинные пейсы-косички. Ида Соломоновна с удивлением спросила:
- Вы - шо, раввин?
- Да. Вы разве не знали?
- Нет, я думала, вы какой-то учёный, профессор.
- Когда-то я хотел быть профессором и даже закончил в Вене на историко-философском факультете университет. А потом пришлось стать раввином. Это грустная история...
Ида Соломоновна вспомнила идею мужа обратиться в синагогу за помощью. Однако ни одного раввина во всём их районе не было, синагоги только начинали открываться, да и то лишь в областных центрах. И она рассказала старику, что её муж был осуждён в годы войны за политику, а теперь вот реабилитирован, но не может устроиться на лёгкую работу и трудится на тяжёлой - слесарем.
- А куда бы он хотел?
- На сахарный склад. Кладовщиком.
Раввин внимательно посмотрел на Иду Соломоновну, о чём-то подумал, проговорил:
- Хорошо, передайте ему, что я к вам заеду. Где вы живёте? Записав адрес, он стал прощаться: - Буду у вас в воскресенье.
И, действительно - приехал. Прощупывал Марка Наумовича в своих разговорах, хорошо пообедал и уехал. Потом, каким-то образом, помог перейти в кладовщики. Марк Наумович, естественно, отблагодарил за услугу, и его жизнь с тех пор потекла снова в достатке и спокойствии: по-крупному он уже не воровал.
Глава одиннадцатая
1

Алексей Русанов не мог себе представить, даже в худших своих предположениях, что его жизнь в захолустном авиагарнизоне Закавказья, казавшимся ему символом скуки и прозябания в бездуховности, покажется райским местом в сравнении с гарнизоном возле железнодорожного разъезда Африканда. Разъезд этот был построен в 40 километрах от Кандалакши на берегу огромного озера Имандра, вытянувшегося вдоль Хибинских гор почти на 180 километров. Железная дорога после Африканды до станции Апатиты тоже продолжалась сначала вдоль Хибинских гор, а затем по тундре, до Мурманска.
Сам же авиагарнизон, состоящий из двухэтажных деревянных домов для семей истребительного и бомбардировочного полков, был построен на пологом склоне высокой сопки, совершенно безлесой, как и вся тундра вокруг. Аэродром для обоих полков с бетонированной посадочной полосой, находящийся за рукавом озёрного заливчика шириною в 300 метров, был виден из гарнизона, как на ладони. Внизу, на гарнизонной стороне имелась баня на берегу, а на противоположной сторона стояли белые истребители, похожие на сапоги, носками вверх, и реактивные бомбардировщики "Ил-28". Видна была и вышка командного пункта для руководителей полётами, мачта приводной радиостанции, радар, склады ГСМ и бомб, пушечных и пулемётных лент, ремонтные авиамастерские, домик метеослужбы и тягачи-автомобили.
С другой стороны сопки, в двух километрах от неё на восток, находились солдатские казармы и здание штаба, гауптвахты, библиотека с кинозалом, автопарк. Аэродром был к солдатам ближе. Их отвозили туда на грузовиках по дороге, проложенной по берегу залива. Была дорога и к офицерскому гарнизону. Лётный состав спускался вниз, к разъезду, и там они садились на грузовики тоже, которые везли их сначала к солдатскому гарнизону, а оттуда на аэродром.
Если смотреть с сопки лицом к озеру, то слева от гарнизона, на западном склоне сопки, находилась так называемая "зона" для ссыльных женщин, отбывших тюремные сроки, но лишённых права возвращения домой ещё на 2 года. Никакой военной охраны и колючей проволоки там не было. Стояли 4 длинных барака с квартирами внутри. Был там и промтоварный магазин с продовольственным вместе, медпункт. В "зоне" проживали около 200 женщин.
Если смотреть с сопки на юг, в сторону далёкой России, можно увидеть больницу с родильным отделением и несколько домиков для медработников, магазин для них и колодец. В гарнизон же воду привозили в цистернах, как и в "зону".
Лесов нигде не было. Со всех сторон простиралась внизу ровная, как стол, тундра с чахлыми кустарниками. Зато в этих тундрах было полно грибов, сочной голубики для варенья, тетеревов, объедающихся этой ягодой осенью, и тучи комаров летом, когда 2 месяца подряд не заходит солнце и длится сплошной день и сплошные полёты. Зимою же над тундрами повисает, и тоже на 2 месяца, сплошная, круглосуточная ночь. Летают лишь лётчики, подготовленные к полётам ночью и в сложных погодных условиях. После полярной ночи начинаются короткие рассветы, которые встречают все, просыпаясь по будильникам, чтобы не прозевать солнышко. Оно появляется сначала на пару минут, затем больше и больше, переходя постепенно в "белые ночи", а потом превращаясь в полярный день, от которого люди устают не меньше, чем от полярной ночи. Но главным бичом жизни на севере были тяжёлые погодные условия: низкая облачность, туманы, неожиданные вьюги или дожди, приходящие от Гольфстрима на полуостров даже зимой. Авиакатастрофы здесь случались настолько часто, что командиры полков горько "шутили": "Хоть специальный музыкальный взвод вводи в штатное расписание полка: почти каждые 10 дней похороны!" Ну, и другой бич - смертная тоска в длинные ночи, а в длинные дни - отупляющая скука. Города - далеко, не наездишься, как в Тбилиси.


В этот зимний "день" (по часам), когда солнце появлялось ненадолго и слабо освещало всё вокруг, Алексей, обалдевший от тоски и скуки, стоял перед окном своей комнаты в квартире-коммуналке и смотрел в светлый, протаянный дыханием, кружок на стекле. Так ничего толком и не разглядев - одни длинные тени везде над глубокими снегами - он вернулся к столу и стал писать дальше. Однако, на этот раз исторический роман не получался, как удавались прежде рассказы, и это выводило его из себя: "Не умею, не умею! Разучился..."
Он скомкал листки и бросил под стол.
"Ведь сегодня - праздник. Все люди чем-то заняты - кто с семьёй сидит, кто на озеро подался, на подлёдный лов окуней. А я - опять просижу, наверное, до позднего вечера, а так ничего и не сделаю. Может, вообще бросить это дело? Ну, какой из меня историк?.."
Алексей посмотрел на часы. Было 19 часов. "Чаю, что ли, согреть?" В столовую идти не хотелось. Вообще ничего не хотелось...
"Ну, почему, почему не получается? Ведь позавчера - шло, получалось? Что же изменилось за двое суток..."
Знал, писать он всё равно не бросит. Потому что жизнь в этой северной глухомани сделается совершенно бессмысленной. Нет же ничего интересного вокруг, никуда даже не хочется. Можно только запить, либо удариться в разврат с этими... бывшими воровками...
В коридоре раздались шаги - резкие, скрипучие на промёрзших от наледи досках. А потом в дверь кто-то постучал. Он отозвался:
- Открыто!..
Вошёл штурман, Сашка Кирюхин. С хода внёс предложение:
- Идём в клуб! - И стоял перед ним начищенный, наглаженный.
- А чего там? - вяло спросил Алексей.
- Как чего - праздник!
- Надоело с чужими жёнами танцевать.
- Почему?
- Всё равно целовать их будут мужья.
- Заведи свою.
- Пшёл ты!..
- Не обязательно с чужими. Придут и свободные.
- Эти... из "Зоны"?
- А чего, они - теперь вольные. Среди них есть и симпатичные...
Препирались долго. Наконец, Кирюхин сказал:
- А дома сидеть - лучше? Будешь и дальше расти над собой?
- Письмо надо домой написать, - соврал Алексей.
- Напишешь после. Пошли, нечего резину тянуть!
И всё-таки он тянул, эту резину. Надеялся, Сашка не выдержит и "полетит" один. Не торопясь, он написал домой письмо. Потом принялся гладить брюки, и опять не торопился. Но Сашка не летел, собака, выдержал и это глумление. Дальше глумиться было нельзя, Алексей понимал, так и дружбу потерять можно. Пришлось Сашку даже задабривать - согласился дёрнуть с ним по сотке спирту. "Для танцевального настроения", как сказал Сашка, доставая из кармана плоскую флягу.
В клубе они сбегали в буфет и добавили. Сашка, блестя глазами-смородинами, искусительно шептал:
- А что нам здесь остаётся, Лёша? Что такое север? Сам знаешь: доска, треска и тоска. Много тоски, Лёша!
Давил на жалость, собака.
Стало жалко себя и впрямь - молодость свою, погубленную. Тоже Сашкино выражение. Ну, да не в том уже было дело, но в чём-то и он был прав. Дёрнули и за это. А тогда стало легко ногам и сердцу. Опять танцевали. Снова сбегали в буфет - рванули красненького, чтобы не опьянеть. А кончали этот марафон уже в "Зоне", у "девушек". Как там очутились, Алексей не помнил. Да уж очутились... И явилась вдруг мысль об оставленной в деревне, за Окой, Машеньке: "Разве же можно было её звать сюда, тут и самому-то негде по-человечески жить... В общагу её, что ли?.." Знал, в гарнизоне не хватало квартир для 18-ти офицерских семей, и некоторые семьи проживали пока совместно, ожидая вот уже почти 2 года, когда закончится строительство большого нового дома. 4-х официанток, работающих в офицерской столовой, разместили в общежитии для холостых офицеров, выделив им отдельную комнату на первом этаже. Разве это условия для нормальной жизни? Да и нет вакантных мест для трудоустройства женщин вообще, всё и везде уже занято. Что он мог написать Машеньке? Только бередить ей душу своими письмами и поддерживать бессмысленную надежду? Лучше уж совсем не писать, так было честнее. Да и брала жизнь своё - Машенька в его памяти тускнела, забывалась. Разве он виноват в этом?.. Ну, была бы хоть не замужем...
- Ой, Лёшенька, какой же вы свеженький! Такой, прямо весь сладкий. Дайте, я вас поцелую! - И лезла к нему, и целовала. А ему, после мысли о Машеньке, было невыносимо, да и имени он "этой" не помнил, хоть убей. Помнил только, что смуглая и, вроде бы, красивая. И лет на 5 старше его. А патефон всё визжал, надрывался в каком-то жалобном танго. Пластинку не меняли, кто-то передвигал лишь иглу, когда начинало шипеть.
На столе, разложенный прямо на газете, издавал кисло-винный запах винегрет. Стояли стаканы с недопитой водкой. Рядом с хлебом и колбасой валялись промокшие пожелтевшие окурки. В комнате было дымно и чадно - в углу топили железную печку сырыми сосновыми дровами, они там угарно тлели. Из-за тонкой фанерной перегородки-стены доносились пьяные песни соседей - там тоже шла такая же оргия: "девушки" вернулись с танцев с "кавалерами".
Очнулся Алексей от смешливого визга - Сашка лапал в запретных местах свою девицу, худую и чёрную, как цыганка. Они пристроились на узкой скрипучей кровати и доходили уже до обнажённой дурноты. Алексею стало неловко, хотел уйти, но его манёвр разгадала напарница и снова повисла на нём. А потом поднялась, сказала, что всем пора спать и выключила свет.
Алексей противился и, не желая оставаться, всё порывался к двери. А женщина прижималась к нему всё тесней, не отпускала его и горячо шептала прямо в ухо:
- Лёшенька, ну, чего вы такой? Скажите, чего вам не так? Щас баиньки ляжем, пьяненький мой, и всё будет, как надо. Я прямо горю вся! Вам что, плохо, да?
Алексей чувствовал только одно, что не может здесь оставаться. Сашка возился на своей девке, та ему что-то выговаривала, матерясь. Алексей не мог этого слышать, не мог в такой атмосфере "малины" находиться, и сказал об этом прямо, когда в 10-й раз услыхал "ну, чего вы такой?"
- Вот глупенький, - тихо рассмеялась напарница, разжала руки, быстро вскочила и пошла в темноте к Сашке с его подругой. Что-то горячо там зашептала, заспорила, а потом сказала с угрозинкой так, что услыхал и Алексей возле двери:
- Ну, Тонька, смотри не пожалей потом, с-сука! В последний раз спрашиваю: перейдёшь или нет?
- А чего сама не хочешь? - отвечала Тонька тоже зло. Но, чувствовалось, вставала, что-то там поправляла на себе, собиралась. Поднялся, кажется, и Сашка. Алексею до того стало противно всё, нехорошо на душе, что он тоже поднялся и шагнул за дверь. В длинном полуосвещённом коридоре барака было свежо, морозно, и Алексей зашагал к выходу.
В лицо ему ударил обжигающий ветер, кидал вихри снега, хлестал - дыхание сразу забило.
Она догнала его возле большого сугроба - простоволосая, в одном, облепившем её тело, платье. Он стоял и молчал. Здесь, в темноте, она показалась ему моложе и женственней. Было в её фигуре теперь что-то жалкое, девичье. Ёжась от холода и ветра, она сказала:
- Пошли! Тонька с Сашей перешли в другую хавиру.
Он спросил:
- Зачем ты разговариваешь по-блатному? Тебе не идёт это.
- Ладно, не буду, - сказала она, стуча зубами. - Пусти к себе, вишь, мороз жмёт, и ветер какой!..
Он распахнул шинель, она быстро спряталась к нему и, дрожа всем телом, прижалась. Он запахнул полы.
- Пошли, што ль? - тихо сказала она. - Холодно же!..
- Зачем вы так... грубо живёте? - спросил он, чувствуя глупость своего вопроса.
- Не знаю. Тебе-то - не всё равно?
- Нет.
- Вот ещё, христосик-то, господи! - Она передёрнула у него под шинелью плечами. - Ну, пойдём же, холодно! На мне же нет ничего... ноги стынут.
Он молчал, не зная, что говорить. И нужно ли говорить? Да и не знал ещё, пойдёт ли с ней...
- Все так живут здесь, чего корить-то? - быстро и тихо заговорила она, вздрагивая от порывов ветра. - Да и - как нам ещё? Бывшая шпана - воровки, наводчицы, растратчицы. Вот уж кончится ссылка, разъедемся, тогда и меняться будем. А тут - не получится. У многих, может, и после срока не получится. Опять в кодло попадут...
- А ты здесь... за что? - спросил он.
- Не бойся, не за грабежи, - усмехнулась она. За растрату. Буфетчицей я была...
- Замужняя?
- Да ты што, в самом-то деле, а? Пойдёшь или нет?! Поп мне нашёлся! Ну, замужняя, так что?..
- Да я - ничего, так... - смутился Алексей.
- Бросил он меня. Свободная я, понял? Как дали срок, так он и бросил. Письмецом известил... Хорошо хоть ребёночка не успели прижить. - Она подняла к нему лицо: - Я почему всё это тебе говорю, - снизила она голос до шёпота, продолжая стучать зубами, - нравишься ты мне! Сильный, непорченый... - Усмехнулась: - Не удивляйся, грязных - завсегда к чистому тянет. Вон, какая улыбка у тебя: прямо ангелочек! - И уже совершенно серьёзно: - Возле хороших если б жила, может, и не было бы этого ничего... А так, в лагере-то когда очутилась, ещё в одно дело влипла. За это и получила свою прибавочку - ссылку эту. 2 года ещё терпеть. Ну, пошли, что ли, замёрзла я совсем!
Но он не пошёл. Резко оттолкнув её, сказал:
- Иди сама. Не пойду я в эту грязь!
- Эх ты, фрайер! Среди нас - ни одной заразной нет! Нас же проверяют! Да и от кого нам здесь заразиться, подумал бы! Мы - такую сами задушили бы!.. - Она загнула такое коленце, что он отвернулся от неё, как от злого вихря, и почти побежал. А она там, сзади, в одной сорочке на морозе и ветре, всё ругалась и проклинала и жизнь, и какого-то Стёпку, чтоб ему не было ни дна, ни покрышки, и всех, кто загубил ей молодость.
В общежитие он пришёл мокрый, в снегу - значит, падал в сугробах. Снег был на ресницах, бровях, теперь таял и тёк у него по лицу струйками, как слёзы. Ему и впрямь стало себя жаль. Он торопливо затопил печь, и как только в ней загудело, испугался: а не делается ли он похожим на Лёву? Ведь тогда... Нет-нет, он пить не должен. Что с того, что север? Нужно писать, делом заниматься...
Сел, и начал писать, чтобы оправдаться перед собой. Но, какое же это писание, если в голове всё путается? Однако не бросал, что-то сочинял, пока не уснул, сидя. Как он потом лёг и очутился на кровати - не помнил. Проснулся от холода. Правда, в печке, за железной заслонкой, ещё чуть светилось что-то - можно было подложить дров, и загудит, запляшет снова. Но ему не хотелось вставать, и он снова уснул, мучаясь стыдом оттого, что опускается, а может быть, и пропадает, и, в конце концов, пропадёт в бытовом плане, если не женится. Последней его мыслью была обида, похожая на стон или на крик: "На ком?! Чтобы жениться, надо любить!.. А где я тут?.."
Во второй раз он опять проснулся от холода - сползло одеяло. Поднёс к глазам руку с часами и долго рассматривал светящийся циферблат. Так и не разобрал, сколько времени. Болела голова, он продолжал лежать в темноте, глядя на чуть высветлившийся квадрат окна. Ветер на раму не налегал, и стёкла не дребезжали. Не было слышно вздохов ветра и на крыше. Тихо стало и непривычно. Целый месяц гудел, хватал за полы шинелей, выл в печных трубах, стонал и жаловался телеграфным проводам, и на тебе, улёгся где-то в сугробах.
"Интересно, как сейчас на Кавказе? Пусть и там было не очень-то весело, но всё-таки жили осмысленно - спорили, думали. А здесь?.."
Всё ещё мучил стыд за вчерашнее, мучил так, что постанывал вслух и стискивал зубы. "Скот, скот!" - повторил он про себя и закурил. Хотелось набить Сашке морду - он всё устроил. И хотя знал, что не набьёт, но уже знал и другое - былой дружбы больше не будет. Да и вообще тут не с кем дружить по-настоящему.
Вспомнил лето, козла, ходившего по гарнизону и прозванного почему-то Кириллом. Кто-то из пьяных офицеров-холостяков научил этого Кирилла гоняться за женщинами, и все развлекались после этого странным зрелищем...
Кирилл стал дежурить возле продуктового магазина. Прятался за стеной, и как только появлялась какая-нибудь женщина, вылетал из своей засады и, догнав, поддавал под зад рогатой башкой. Раздавался истошный визг, а Кирилл отходил от своей жертвы, как ни в чём не бывало.
Женщины стали бояться Кирилла, словно пьяного хулигана. О Кирилле заговорил весь гарнизон. А женское собрание постановило, чтобы козла застрелили охотники. Однако "офицерское общество" воспротивилось: "Как это застрелить чужое животное? За что?! Не позволим такого злодейства!" И ржали при этом от удовольствия, как молодые жеребцы. Так один козёл заменил всем целый театр. На "представления" Кирилла стали приходить толпами. Садились на прихваченные с собою стулья и ждали, когда появится с кошёлкой в руке первая жертва. По воскресеньям возле магазина гремел такой дружный хохот, что Кирилл заражался им, будто великий актёр, вошедший в кураж.
"Скотство!" - вздохнул Русанов. И тут же вспомнил, как развлекались у себя в казарме солдаты...
Во второй эскадрилье служил авиамеханик-чуваш Шамаев. Он плохо выговаривал звонкие согласные. Так, например, вместо звука "бэ" он произносил "пэ", а вместо "гэ" - "кэ". Сержант этот был к тому же человеком очень прямолинейным и искренним, шуток не понимал вообще, воспринимая их только всерьёз. На этом он однажды и поймался. Да на такую весёлую солдатскую забаву, которая сделала его имя сразу легендарным.
"Шутку" свою солдаты сотворили в полковой санитарной части, куда их привели в мае для проведения анализов мочи, кала и крови. Кто-то заметил, что Шамаев принёс свой кал в спичечном коробке с надписью "В.Г.Шамаев". Шутник выбросил из его коробки содержимое и вложил вместо него кусок варёной сосиски. Дежурный врач рассердился: "Что за идиотские шуточки, Шамаев. Вы где находитесь, в армии или в цирке?!" Смущённый сержант сумел объяснить, что не виноват и принесёт "трукое кафно". Но в казарме стал возмущаться: "Латна, латна, пусть я остался пес кафна, но я всё рафно уснаю, какая плятюка это стелала!"
От этой сакраментальной тирады солдаты легли, сражённые хохотом. Фраза об "украденном у Шамаева говне" облетела дивизию, вызывая везде обвальный восторг. Однако Алексея такой "юмор" повергал в уныние, ему казалось, что он в этом "обществе" задохнётся.
Новый полк казался ему похожим на кучку людей, застрявших во время войны на захолустном вокзале. Каждый ждёт своего поезда, о других не думает, полагая, что временно всё. А тут ещё, как на грех, полярная ночь - темно, и не видно, где и что делается. Боясь катастроф, новое начальство трусило открывать настоящие полёты. Холостяки от вынужденного безделья пьянствовали - что толку сидеть в классах и летать теоретически? Не подготовленные лётчики продолжали разбиваться в редких полётах, потому что из-за перерывов в практике их положение лишь усугублялось, а начальство после этого делалось ещё осторожнее, и порочный круг замыкался.
Не хватало жилья для семейных. Не хватало машин, чтобы летать всем. Не было организованности, потому что менялись командиры полков - уже третий принимал дела и не знал, с чего начинать. Запаниковал от свалившейся на него неразберихи: "Конец, ничего уже не поможет!.."
И только один человек, начальник штаба подполковник Коровин, пытался разобраться в этом хаосе. Крутясь в штабной работе, как белка в колесе, он настойчиво призывал на утренних построениях полка:
- Товарищи офицеры! - окал он, выдавая в себе потомственного волжанина. - Что же это получается, панте? - Он не выговаривал слова "понимаете" полностью, говорил по сокращённому циклу - "панте", захлёбываясь от нахлынувших дел и нехватки времени. - Никому и ничего не нужно. Разве я один, без вашей помощи, панте, смогу прекратить этот бардак? Мы же все призваны охранять Родину. А что получается, панте? Гробим людей, и чего-то ждём. Разве можно так равнодушно? Давайте все вместе браться за это дело, панте! Сколько же можно сидеть на "кругах"? Москва не ждёт! Пора летать по маршрутам. А мы?.. Присылают к нам комиссию за комиссией, а полк, панте - всё не может подняться в воздух! От кого это зависит? От меня, что ли?..
Старик был добр, ночей не досыпал, хватаясь за всё сам, но призывал только к совести и личной ответственности каждого. Научить летать он не мог. И вообще, что он мог сделать, если в этот, вновь организованный полк, прислали из разных лётных частей самых бездарных лётчиков, техников, штурманов, солдат. Выполняя пришедшую разнарядку на отправку людей, командиры, разбросанных по Союзу частей, видели в ней своё избавление и... избавлялись от всего вредного для себя: от пьяниц, бузотёров, неподготовленных лётчиков, недисциплинированных солдат. Очищаясь, они не ведали, что точно так же поступают и другие. А новый полк - получит кадры, с которыми невозможно будет выполнить сколько-нибудь серьёзную задачу. Всё это, конечно, преступно, но об этом почему-то, кроме Лосева, никто не подумал. Наверное, потому, что такова везде практика: не избавишься, мучайся сам. Командиры не имели беспощадного права увольнять из армии "мусор". Его можно только выдвигать или переводить в другие части. Вместо чистки, в армии культивировалась вредная, зато красивая фраза, которую придумали, далёкие от дела и ответственности, комиссары Политического Управления Армией: "Плохих подчинённых не бывает, бывают только плохие командиры". Плодя бумаги о воспитании кадров, они привыкли делить с командованием лишь успех, ибо считалось, что успех - заслуга партии. Когда же случались катастрофы, за всё отвечали командиры частей - их недоработка, комиссары тут не при чём. И лозунг "Надо воспитывать, а не увольнять" оборачивался для частей армии каждый раз либо трагедией, либо фарсом, если на высокую должность выдвигался, угодный комиссарам, дурак. Предотвратить это практически было невозможно. Говорят, с этим стал бороться после войны маршал Жуков, но пострадал только сам. Сталин сместил его с высокого поста. Так что же мог сделать какой-то, безвестный миру, подполковник Коровин?..
Лётчики нового, организованного в заполярье, полка, не допекали его высокими вопросами: "Зачем собрали такой полк?" Понимали, не его это вина. Понимали и другое - должен же он что-то говорить! Ничего, что корит, пусть выговорится - не стоит обижать старика. Мудрые были - всё понимали.
Так и жили. Новый командир полка принимал дела у старого, разжалованного в подполковники. Безответственный замполит - проводил душеспасительные беседы, словно они могли помочь летать в облаках, которые здесь не исчезали. А полк разлагался - от безделья, неорганизованности, отсутствия целей.
"В таком полку, - думал Алексей, лёжа с закрытыми глазами, - наверное, и Лосев опустил бы руки. Тоска..."
"Почему лётчики так неинтересно живут? Люди как люди, ведь не хуже других. Что же мешает нам жить по-человечески, что порождает повальное пьянство? Неужели вероятность погибнуть? Опасная профессия... Каждый - занят только собой..."
Сам он спасался здесь от чёрной тоски увлечением, которое нашёл для себя. С тех пор, как пришла из Тбилиси "малой скоростью" библиотека Одинцова, Алексей засел за чтение. Времени было много, а тут на глаза попалась "Теория литературы" Тимофеева. Алексея и до этого тянуло писать: чувствовал - слишком переполнен впечатлениями от жизни. Но писал он раньше что-то похожее на путевые заметки - отрывочные, под настроение. Потом взялся за рассказы. Теперь же ему хотелось писать не о себе, а о жизни, которую видел и над которой много думал. Но вот как к этому приступить, пока не знал. Прочитанный же учебник удивительно легко помог ему поставить всё на свои места, разобраться в писательской кухне. И он, в великой тайне от всех, начал писать по-другому, показывая страшную правду об обманутых поколениях в большом историческом романе. Эта работа настолько увлекала его, что часто не замечал времени. Отдельные места получались у него сильно и впечатляюще. Это была настоящая проза, и ему не верилось, что написал её он сам. Писать - стало потребностью, ежедневной страстью. Приходя домой, немедленно садился за эту изнурительную, но и сладкую работу. Философски задумывался, и тогда по-иному виделись и Лосев, и Одинцов, и та прежняя жизнь в юности, что быстрым ручьём прозвенела с горы, а он не успел её тогда рассмотреть. Теперь, чем дальше он уходил от той дороги и от тех людей, они осмыслялись по-новому. Ему казалось, что хорошими книгами, честными, многое можно изменить, если... Но вот это "если" всё ещё было для него за семью печатями. Он не знал, как могут люди, читатели, понять, что им нужно сделать, чтобы изменить существующее положение? Ведь открыто об этом не напишешь, никто такую книгу не пропустит. А герценского "Колокола", который формировал бы в государстве общественное мнение, нет. Значит, писать надо как-то не в лоб, а по-другому. Но - как?..
Однажды понял: "Надо учиться! Надо обязательно доучиться!".
Мало было знаний, культуры. Читая книги, он замечал разницу в философии, стиле, мастерстве. Чтобы овладеть всем этим по-настоящему, надо не только закончить среднее образование и получить аттестат, но и учиться дальше - глубже узнать историю, литературу. К сожалению, чем больше он читал, тем больше чувствовал, что ничего не знает - невежда.
От таких мыслей опускались руки, не читалось и не шло с писанием - заклинивало. Тогда не хотелось и жить.
Вот и вчера. Не мог написать ни одной хорошей страницы. Рвал написанное, заставлял себя писать снова. Нервничал, опять рвал. И не знал уже и сам, чего хочется. Чего-то не хватало в его жизни: то ли настоящих друзей, которых здесь у него не было, то ли города, студенческой жизни. В душу входила неясная тоска, неизвестно по чём, и грызла, грызла.
А потом пришёл этот Кирюхин...
Алексей почувствовал, снова свалилось на пол одеяло, но прежнего холода не было и это его удивило. Однако тут же догадался: мороз, может быть, и не выдохся, но нет ветра. Вот тепло и не выдувает больше.
Он о чём-то немного подумал ещё - так, несвязно: голова плохо соображала. Покурил ещё раз, лёжа в постели, и нехотя, стал подниматься.
Пол всё-таки настыл, и это придало Алексею резвости. Рывком надел брюки. Сел. Нащупал носки, унты. Ну, вот, можно и умываться...
Под умывальником плескался долго - чистил зубы, полоскал рот. Голове стало легче - посвежела. А вот во рту так и остался тошнотворный привкус, да ещё покурил натощак. Растираясь полотенцем, поставил на плитку чайник, ещё раз посмотрел в окно - день обещал быть хорошим - и стал ждать, поглядывая на красноватую спираль под чайником.
Чай заваривал торопливо, принюхиваясь, заранее предвкушая, как начнёт глотать, обжигаться, и как это будет приятно; как он сразу почувствует себя лучше, и какой ароматный дух пойдёт вокруг. Хорошо было и то, что не нужно идти на работу - не рабочий день и сегодня.
Радуясь тому, что не летать, Алексей налил в кружку чаю, отрезал влажный кружок колбасы с "таблетками" сала внутри - в тумбочке, на счастье, осталось немного - и, обжигаясь, как и предполагал, торопливо принялся глотать горячую пахучую жидкость. Сразу сладкой истомой заныло в груди, блаженным теплом покатилось в желудок, выступили гусиные пупырышки на коже и начали затихать в висках молоточки. Боль, правда, ещё была, но уже не та - терпимая. Прожёвывая сочную колбасу, пил чай и знал: скоро боль пройдёт совсем, утихнет, и жить будет можно. Надо только подождать и не делать резких движений. Врачи говорят, кто редко напивается, тот болеет потом ужасно... А вот алкашам - ничего.
Он опять закурил - привкуса уже не было. Посидел и начал одеваться. Надел свитер, меховую куртку, шапку - можно идти. Взглянул на часы - времени ещё хватало...
На высоком деревянном крыльце он подзадержался - надел меховые перчатки, потянул носом. Ноздри не слипались. Значит, мороз действительно выдохся. Алексей посмотрел вниз. Весь гарнизон лежал у его ног, лепясь по северному склону сопки, словно чеченские сакли. Кто придумал его тут построить, на пути всех ветров? Однако же, вот построили. Дома - бревенчатые, дома - двухэтажные, кирпичные - до самого озера тянутся книзу. Озеро у подножия сопки замёрзло ещё в сентябре, укуталось высокими сугробами. А над крышами домов вьются голубоватые дымки - тут жизнь, тепло от дров. У Алексея в холостяцкой комнатушке - хоть и в общежитии, а дали отдельную, командир звена всё-таки! - тоже тепло.
В голове ещё позванивало, шумело, ну, да теперь это уже ничего, с этим мириться можно. А на свежем воздухе и вовсе должно утихнуть. Эх, не надо было вчера смешивать!.. И вообще не надо бы этого "вчера". Вспоминать, и то противно.
Поскрипывая на промёрзшем крыльце унтами, он позавидовал "женатикам", закурил, пощупал подбородок - тоже скрипело, но, ладно, побреется после - опять надел перчатки и бросил взгляд на аэродром за рукавом озера. Если бы лето и день - было бы видно всё, как на ладони: бетонированные рулёжные дорожки, белые реактивные самолёты в "карманах", взлётно-посадочная полоса. Но зимой, в темноте, всё это едва угадывается там. Ещё дальше, за аэродромом, мутно виднелись на замглившемся горизонте невысокие Хибины. Небо над ними казалось низким - запухло от косматых облаков, стелящихся над тундрой. Всё было серым в этот предрассветный час. Он потоптался ещё немного, выбросил окурок и направился от дома не вниз к столовой, а вверх - к далёкой вершине сопки.
Кончились последние дома гарнизона - пошли большие камни, обледенелые валуны. Идти стало трудно, а до вершины ещё далеко. Там, над вершиной, тоже ползли облака - другие, похожие на куски промокшей ваты. Сама вершина, словно крыша с трубой, курилась от позёмки, похожей на реденький туманчик, поднятый ветром. В серой мгле угадывались очертания двух сосен-великанов, наклонившихся от ветра. Кругом - карликовое всё, однообразное, как народ, а эти - вымахали в гениев! Лет 70 уже стоят, не меньше... Вот, если бы самому вырасти в большого писателя!
Метров за 500 до вершины Алексей остановился передохнуть. Курить не стал - дыхание забьёт, да и холодно на ветру. Постоял, и опять заскрипел по снегу. Его становилось всё меньше возле вершины - ветром сдувает. Появились под ногами тёмные звонкие проплешины. Где-то слева глухо журчал ручей, закованный в ледяной панцирь. Там, ниже по его течению, где начинаются дома, к нему протоптаны тропинки. Каждый день по ним, посверкивая карманными фонариками, ходят с вёдрами в руках женщины. Пробивают во льду тёмные лунки и черпают воду кружками. 27 кружек - ведро. Если затеять стирку - мужу не позавидуешь!.. Нет, не мёд здесь и женатым.
Наконец, и вершина. Выдуло всё - гололёд. И сразу же вышибло из обоих глаз слезу - жмёт мороз на ветру. Скрипели стволами сосны-великаны - чем выше рост, тем злее завистливый ветер. Как у людей... Отвернувшись от ветра и подняв меховой воротник, Алексей передохнул уже по-настоящему, потирая пальцами подбородок - придётся всё-таки побриться. Стоя так, лицом к югу, спиной к гарнизону и ветру, он ждал... Перед ним был крутой обрыв - метров 400 до дна, сопка к югу обрывалась почти отвесно. Но он вниз не смотрел - вдаль. Па`ди кругом, распадки меж сопок вдали, и где-то там, за ними, за тёмной щёточкой кустарникового леса на бескрайних снегах, в дальней, порозовевшей стороне - Россия. Оттуда, из медленно растворяющейся мглы, появится сегодня на 2 минуты узенький ослепительный серпик. Появится, и опять провалится в сугробистый горизонт. Солнце! Рассвет! Вот его-то и пришёл посмотреть он после долгой полярной ночи. Может, вот так же, как он тут, в отчаянии ждёт это новое утро вся Россия и связывает с ним все перемены? Люди живут надеждой. Живёт и он надеждой, потому что без этого нельзя. Даже первым вышел навстречу. Может, преждевременно? Преждевременных в России - тоже не любят: историческая губительная традиция...
Он снова закурил. Справа, в глубоком распадке, виднелись дымы небольшого посёлка - "Промстрой", куда ходят на работу ссыльные женщины из своей "Зоны". С виду живут они там, вроде бы, смирно. Но Алексей уже видел, как они там живут...
Затоптав окурок, он повернулся к северу. С каждой минутой становилось всё светлее, и Хибины стали уже не волнистой грядой, а с зубцами, вершинами, с тёмными рёбрами - скелет, протянувшийся с юга на север, а в конце свернувший на восток. В стороне от этого скелета озеро в виде сапога. Озеро кончается возле "Промстроя" пяткой, а ступнёй - идёт между гарнизоном на сопке и аэродромом. Площадь озера с рукавами и заливами около 900 квадратных километров. Из "пятки" вытекает река Нива, быстрая и порожистая. Впадает она в Белое море. А на конце озера-сапога, там, где за Хибинами начинается "голенище", приютился между сопками Мончей и Сопчей город Мончегорск. Алексей там ещё не был, но сверху видел, когда пролетал над ним. Рядом с городом ещё один военный аэродром с двумя полками бомбардировщиков, входящих в дивизию вместе с полком, в котором служит Алексей. Штаб дивизии - там, возле Мончегорска.
Замёрзло всё, покрыто снегом, и небо устлано не тучами, а словно бы рыхлой золой, которая сыплется сверху до самой земли, цепляется за сопки, тундровые дали. Север - это север. Размыто всё, даже видно плохо. День называется!.. Нет, это ещё и не день, одна только надежда на него.
Закрыв глаза от ветра, Алексей вспоминает день, когда приехал сюда. Поезд ворвался в темень 66-й параллели, как в глубокий бесконечный тоннель черноты, и кондуктор почему-то радостно и торжественно объявил: "Заполярье, товарищи!". Разом стихли голоса и стало похоронно у всех на душе. А он представил себе, что темнота накрыла собою всё - от самого полюса, и кончается где-то лишь под Петрозаводском, выпуская на свет мурманские самолёты и поезда. Там, должно быть, и кончается её граница, которой он будет теперь отрезан от остального, светлого мира. Уже слыхал - 70 суток почти сплошной ночи. Это не тёплый Кавказ! Ночь глубиною в 70 суток и шириною в 2000 километров. Ныряй, и жди. Ну, да русскому человеку не привыкать к ожиданиям.
Вот и он ждал. Работал ли, летал, ходил ли в клуб на танцы - всё равно трепетно ждал. До февраля. Когда начинались близорукие, слеповатые дни - на 10, 20 минут, на полчаса. Они медленно, как правда на земле, наливались за южным горизонтом молочным светом, становились похожими на лампу 10-линейку, зажжённую где-то за сопками дозорными утра, на тлеющий уголёк несмелой зари, потом на печное бунтующее поддувало, спрятанное среди облаков на краю неба, и вот сегодня, впервые, должно показаться Солнце. Это сказал старший штурман полка. Алексей пришёл сюда, на вершину сопки, чтобы увидеть солнце первым и сказать всем, что оно - уже есть; правда всё, и терпеть осталось не долго...
Утро! Сколько у людей с ним связано. Это - жизнь, тепло, надежда.
И думалось здесь - о жизни: куда ещё забросит судьба? Каким будет день? Хочется жить с надеждой, а не с разочарованием. Только бы не устать, не сломаться. Хорошо, если будут штурманы, предсказывающие начало света.
Алексей посмотрел на часы. Пора бы... И точно, над стылым и неясным горизонтом солнышко сверкнуло из дымки золотым ободком, распространяя вокруг себя багровый жар и слепящие лучики-нити. Алексей сощурился, но смотрел, не отворачиваясь. Ему свело вдруг челюсти. А лучи всё дрожали над горизонтом, дрожали. Неуверенно протягиваясь длинными мигающими нитями - полетели в тундру, к засиневшим сугробам, к озеру, дальше. Солнце позолотило облака, заснеженную равнину, и там заблестел соляным блеском порозовевший искристый наст. А ещё через минуту, подрожав лучами на дальних снегах, оно спряталось опять - опустилось за горизонт, мгновенно сократив свои золотые щупальца. Горизонт снова запепелился, начал остывать.
Но утро всё-таки было! Первое настоящее утро заполярья. С каждым разом оно будет теперь длиннее, смелее, пока не загорится в небе сплошным высоким пожаром, ослепляя снегами, вышибая из глаз слёзы радости. В мае зима закуксится, попятится за Хибины, будет мокреть, пока не разольётся ручьями и не стечёт в ближайшие озёра, взламывая голубой лёд. Вот тогда сразу почернеют кустарники и станут заметными на осевшем снегу. Но тепла настоящего, как и настоящей весны, ещё не будет, хотя полёты уже начнутся вовсю - командиры будут торопиться использовать световые дни на полную катушку, чтобы успеть обучить своих лётчиков за весну и лето. Сколько же можно хоронить невинных людей?..

2

В последний день февраля, когда в полку начались первые осторожные полёты, Алексея вызвали в штаб. Командир полка, высокий и молодой подполковник, выслушал его рапорт, отчего-то вздохнул и, дав команду "вольно", просто и деловито сказал:
- Вот что, Русанов, надо пригнать из Москвы 2 новых машины. Мы тут - их бьём, а нам - всё-таки дают. Новые. Так что надо побыстрее - пока дают - и поаккуратнее. Решил послать тебя и капитана Каширина. - Словно оправдываясь, добавил: - Больше некому...
Алексей знал, 3 командира эскадрильи и их заместители брошены командиром на вывозку неподготовленных лётчиков. Ликвидируя прорыв, они бессменно работали на спарках. К сожалению, большинство командиров звеньев летали на реактивных бомбардировщиках только по кругу - недавно переучились с поршневых самолётов. Командиру некого было послать за самолётами, которых и без того не хватало после катастроф. Недоставало, чтобы и заводские машины угробили, что ли, на маршруте? Ясное дело, новый командир полка Горбунов не хотел начинать свою работу с катастроф. Вот почему он снял с инструкторской работы замкомэска Каширина и дал ему в придачу командира звена, имеющего большой опыт полётов на маршрутах.
- Не полк, обоз какой-то! С кем выполнять план по налёту?.. - Румяное лицо подполковника было усталым и хмурилось.
- Я понимаю, - сказал Алексей.
- Вот и хорошо, что понимаешь. Тогда иди в строевой отдел, оформляй все необходимые для перегона машин документы, командировочные предписания и с обоими экипажами - к штурману полка. Проработаете с ним весь маршрут от Москвы до нашего аэродрома во всех подробностях, получите карты, изучите запасные аэродромы, частоты работы всех наземных радиостанций, ну, и всё остальное, что полагается в таких случаях. Потом - получите свои парашюты, прихватите с собой и лётные костюмы. И - сегодня же, с Мурманским, выезжайте. Билеты на поезд - организует вам всем начальник штаба. Вопросы - есть?
- Нет, товарищ командир, всё ясно.
Горбунов молчал, внимательно разглядывая Алексея. Наконец, спросил:
- Сколько тебе лет?
- 26, товарищ подполковник.
- Командиром звена - давно?
- Недавно.
Горбунов опять помолчал, о чём-то думая. Сказал:
- Ладно, ступай. Все равно - больше некому. Смотри там, на маршруте, повнимательнее!.. - Он вздохнул.


Поезд "Мурманск-Москва" стоял на станции Африканда всего одну минуту. Было темно, немного вьюжило. Чтобы успеть с посадкой - одних только парашютов 6, да столько же унтов, меховых костюмов - ринулись сразу в 3 разных вагона: брали штурмом открывшиеся тамбуры. Сначала вбросили сумки с парашютами, потом полезли сами с небольшими чемоданами и мешком с костюмами и унтами.
- Билеты, билеты где? - спрашивала молоденькая проводница, пытавшаяся загородить собою проход.
- Потом билеты, красавица! - весело орал Сашка Кирюхин, оттесняя её. - Ты что, не видишь, кто садится! Гордые соколы...
- А мне всё равно, соколы или петухи, билеты давайте!
- Есть, есть у нас билеты! - протиснулся и Алексей. - В тамбуре покажу, сейчас некогда!..
Раздался вскрик паровоза, вагоны лязгнули, и поезд тронулся, набирая в снежной завирюхе скорость. Алексей достал билеты и передал их строгой охранительнице порядка:
- Вот и билеты, девушка! А вы мешали нам садиться.
Проводница уткнулась в билеты, посвечивая фонарём.
- Это - не в мой вагон! - подняла она курносое лицо. - У вас - в 7-й!..
- Сейчас перейдём... - Алексей улыбнулся. - Не могли же мы вшестером сесть за одну минуту!
- Возьмите ваши билеты и переходите сейчас же! - продолжала проводница строгим голосом.
Кирюхин, ущипнув девицу за мягкое место и хохоча и балагуря, двинулся со своим парашютом и чемоданом из тамбура в переход:
- Эх, красавица, зря ты отказалась от таких парней! Кто теперь будет целовать тебя всю ночь? Скучно же одной!..
- Иди-иди! - прикрикнула девчонка ему в след. - Очень вы мне нужны! Много вас таких найдётся... желающих!
Алексей забрал у неё билеты и тоже двинулся в переход за Кирюхиным. В лицо ему ударило холодной вьюгой, снег со шпал завихривался, под ногами грохотало и зыбко ходило, было темно и неудобно идти с сумкой и чемоданом.
Минут через 5 они собрались все в 7-м вагоне, отыскали своё купе и стали располагаться. И снова Кирюхин цеплялся к проводнице, теперь уже немолодой, требуя внимания к своей персоне.
- Ты можешь помолчать хоть минуту? - спросил Алексей, когда проводница вышла из купе за постельным бельём.
- А что? Я ничего... - Кирюхин пожал плечами и достал из кармана блеснувшую тёмным стеклом поллитровку.
- Привязываешься ко всем, вот что! - недовольно пробормотал Алексей. Увидев на столе водку, хотел сказать: "А это ещё зачем?!" Но не сказал - постеснялся Каширина: он тут у них старший. Да и до вылета ещё далеко, дней 5 или 7 пройдёт, пока технику примут. В общем, занудствовать не стал, лишь выразительно посмотрел.
- Да ладно тебе, Лёша! Нашёл, на что обижаться!.. - оправдывался Кирюхин, обезоруживающе улыбаясь и доставая из чемодана банку говяжьей тушёнки и хлеб. Предупредительно улыбнулся и Каширину: - Сейчас - поужинаем, братцы, и порядок. Верно я говорю?.. - теперь он смотрел на капитана Гречихина, штурмана группы.
"Хорошо, хоть радисты в другом купе!" - подумал Алексей. И тут же решил про себя, что в дальнейшем он эту "кирюхинскую" вольницу пресечёт. Так ведь и до греха недалеко...
Проводница принесла постели, предложила им чаю и вышла. Они застелили свои полки быстро, и не успел Алексей сходить и помыть руки, как на столе всё было уже готово к ужину - хлеб был нарезан, тушёнка открыта, призывно поблескивали стаканы. Каширин и Гречихин дружно потёрли ладони, а Кирюхин провозгласил:
- Ну, братцы, за счастливую дорогу, что ли, как говорится? - Он поднял свой стакан.
Молча выпили и, похукав, приступили к закуске. За окном выло, царапались вихри снега, стучали колёса, а в купе - сухо, тепло, и настроение от этого у всех поднялось. Пустились в анекдоты, воспоминания. Перебивали друг друга. Выпили ещё раз. Горячий чай, который внесла проводница, приняли с восторгом. Капитан Гречихин достал из портфеля ещё бутылку - мало. Кирюхин сбегал в вагон-ресторан и притащил 4 бутылки пива. Каширин чертил на развёрнутом листе бумаги "пульку". Когда всё было выпито, появились и карты. Командировка!..
Утром, умывшись и опохмелившись, опять засели за карты. Солнышко в окно упёрлось светлым далёким кружком. Морозно там, за холодной стенкой вагона, но солнечно. И помина нет от вчерашней завирюхи.
Алексей вспомнил, что так и не прочёл вчера письмо от Генки Ракитина - получил перед самым отъездом. Достал его и вскрыл. Генка писал:
"... новостей особенных нет, всё по-прежнему. Только Лодочкин драпанул из армии. Мотался сначала по госпиталям, потом "списался" по болезни. Ребята говорят, получил он перед этим письмо от Тура. Тот работает где-то в партийном аппарате, вроде, неплохо устроился, и звал его к себе. Ну, Колька и сообразил, где ему будет лучше. Кто он здесь, в случае чего? Никто. А в "гражданке" - перспектив больше. Поступит учиться в институт, получит диплом, пойдёт в гору, как и его благодетель.
Пошёл в гору и наш Лосев. Забрали его от нас в штаб Воздушной Армии заведовать боевой подготовкой. Должность, говорят, генеральская, он согласился. Командиром полка у нас сейчас, вместо него, подполковник Рогачев, новый. Ты его не знаешь, из академии прислали. Дотепный - ушёл на пенсию. Совсем расхворался из-за своей печени. В полку стало не интересно. Ребят порассовали по разным частям, из старых, мало кто остался. И, в довершение всего, наш полк переводят на другой аэродром - куда-то в Азербайджанскую степь. В общем, весёлого ничего нет. А главное, я до сих пор никак не привыкну здесь без тебя..."
Дальше Генка сообщал мелкие полковые новости, но дочитать их Алексей не успел - сдали карты. Играл он после этого невнимательно, думал о Генке, Кавказе. Вспомнилась почему-то девчонка, которая выросла рядом, а он и не заметил. Потом - Ольга. Тут сердце так и дёрнулось от горячей радости, затопившей всё его существо. Увидел её огромные тёмные глаза рядом - они у неё светились от любви. А какое тело, какие сладкие близости были с нею! И всего этого он лишился, навсегда. Зачем? Непонятно. Не хотел брать её с ребёнком, дурак! А ведь больше - такой женщины у него не будет, она права. А её надпись на стене?.. Краской... Стало так больно, тоскливо, а главное, одиноко, что еле успокоился, переведя мысли на семью Медведева. И пошло оно под стук колёс, поехало...
- 7 первых! - заявил Кирюхин.
- Вист, - кивнул Каширин.
- Пас. - Алексей бросил карты на стол - ход был от Каширина.
Репродуктор приглушённо вливал в купе баюкающую музыку. Колёса выстукивали: "Е-рун-да", "е-рун-да!". И мысли, подчиняясь ожившему прошлому, тащили его назад, в это прошлое, пока не устал. А потом полетели куда-то вперёд, обгоняя паровоз и время. И тихий вопрос возник: "Что нового будет в Москве? Скорее бы..."


В Москве Алексей замешкался с выходом из вагона, и Кирюхин громко позвал: "Русанов! Лёшка!.. Ну, где ты там застрял?.." Его слова услыхал какой-то москвич, провожавший своего знакомого в Ленинград, и спросил Алексея, вглядываясь в лицо:
- Вы, случайно, не родственник Ивана Григорьевича Русанова?
- Я - его сын. А что?..
- Вот так встреча, вот так судьба! - обрадовано воскликнул незнакомец, и тут же представился: - А я - Леонид Алексеевич Порфирьев, воевал вместе с вашим отцом в горах Словакии в 44-м. А теперь, после окончания института, работаю в редакции газеты "Красный флот"! - Он протянул Алексею руку.
Так Алексей познакомился с москвичом Порфирьевым, который станет в будущем, через несколько лет, его лучшим другом и единомышленником на всю оставшуюся Порфирьеву жизнь. Он был старше Алексея всего на 7 лет, но израненным и больным и, как окажется, менее долговечным. А пока...
Алексей торопился, объяснил, что должен ехать на заводской аэродром получать самолёты, попросил Леонида Алексеевича дать ему номера телефонов, домашнего и рабочего, и обещал навестить, как только освободится. На прощанье добавил:
- Конкретнее, где встретиться, договоримся по телефону. Я вам позвоню... У меня тут, под Москвой, хороший мой товарищ служит: лётчик-испытатель, Володя Попенко. Так я - сначала к нему, а от него и позвоню. У него есть свой автомобиль, может, вместе и приедем к вам.
- Договорились, - согласился Порфирьев. - Суждено было, видимо, нам всё-таки встретиться! Вы верите в судьбу?
- Ещё бы! Все лётчики верят...


Вечером, освободившись от дел и устроившись в гостинице, Алексей позвонил "Вовочке" Попенко домой, но никто к телефону не подходил. Тогда Алексей позвонил его товарищу по работе, грузину Пайчадзе, и тот сообщил, что Попенко недавно потерпел аварию в одном из испытательных полётов и находится сейчас в Москве, лежит в институте Склифосовского.
Поблагодарив за информацию, Алексей позвонил Порфирьеву и, рассказав о беде, спросил, где находится институт.
- Приезжай завтра утром ко мне в редакцию, - перешёл Порфирьев на "ты" и, продиктовав адрес редакции и каким транспортом добираться к нему из гостиницы, добавил: - поедем к твоему лётчику вместе. Согласен?
- Хорошо, - ответил Алексей, вешая трубку. И подумал: "А ведь к Маше - отсюда тоже недалеко. Может, съездить?.. - Но тут же засомневался: - А что скажу?.. Да и ей - сначала надо развестись. А куда я её возьму: к себе на бомбардировщик, что ли? Лучше уж не тревожить: живёт же она там как-то?.. А что её ждёт со мной - ещё неизвестно..." И мысль навестить Машеньку погасла, мучила только совесть: "Нехорошо, обещал написать..." "А кто я ей?.. Когда она выходила замуж, ведь тоже не советовалась со мной".
Ох, уж эта человеческая совесть! На любые уговоры, бедная, поддаётся. А всё-таки - ноет в душе, ноет. Даже плачет иногда.


Авария произошла 9 дней назад, к Попенко уже пускали, и Алексей добился, чтобы его пропустили тоже. Шёл по длинному коридору в белом халате и вспоминал себя в госпитале, бинты, медсестру Амалию и "Аномалию", артиллерийского капитана. Действительно, "индейка"!..
Попенко был рад и не рад приходу Русанова. Лежал и думал о жизни. Как-то у него выходило больше, что жизнь - дерьмо. Пока был здоров и хорошо зарабатывал, вроде, был нужен всем. А случилось, сразу и начальство забыло о нём, и любимая женщина переменилась - больше фотоснимками его переломанных костей интересуется. Но он-то - видит: не переломы её занимают, не лекарства, которыми его тут кормят, а результат: будет ли летать? А если инвалидом, то все эти её визиты - только для виду. Потом и ходить перестанет...
Друзья? Что же с того, что они ходят? Здоровы, сочувствуют, всё правильно. А выйдут за ворота, у каждого своя жизнь - ему в ней места уже нет. И получается, что остаётся одна только мать, которой он нужен всегда. К ней и надо теперь ехать, больше некуда. Так, на кой хрен ему нужно было это "испытательство"? Был бы сейчас, как все, но здоров.
Попенко в силу своей интеллектуальной ограниченности не задумывался над тем, что инвалидами становятся и обыкновенные люди, не только лётчики, уж так устроена жизнь - многое зависит и от случая. Да и сам он не торопился жениться на "любимой женщине", пока был здоров. Если бы женился, может, вела бы себя и она по-другому. Но он, не желая признаваться в собственном эгоизме, винил за это других. Все казались ему неискренними, двуличными. Он завидовал даже санитарам - здоровы, ходят. А вот будет ли ходить он, ещё неизвестно...
- Как это получилось, Володя? - спросил Алексей, сидя рядом с его кроватью на стуле и разглядывая бинты.
- А ты шо, не лётчик, не знаешь, как это бывает? Отказал руль глубины на флаттере. Всю обшивку посрывало. Сорвался в штопор. Вывел над лесом, упал на сосны. Очнулся - вот здесь. Без двух рёбер и 3 перелома на ноге и в тазобедренном суставе. Вот так, Лёшка!
- Что говорят врачи?
- Надеются на меня самого, а не я - на них. Летать - не буду, это сказали сразу. А вот буду ли ходить без костылей, зависит, говорят, от меня.
- Ну, и куда ты теперь?..
- На пенсию. Как только спишут, к себе на Украину поеду. Я там купил матери хороший частный дом - куда деньги было девать? Вот и пригодится теперь. Мать живёт одна... - Подумав, Вовочка добавил: - Город у нас - большой, металлургический. Найдётся где-нибудь место и для меня. - Помолчав, он спросил: - Тура - помнишь?..
- Ну.
- В моём городе живёт. Я его видел, когда в отпуске был. В райкоме работает...
- Думаешь, поможет чем-то?
- Не знаю, но - схожу... Как коммунист к коммунисту...
Алексей изумился:
- Ты что, считаешь его коммунистом?
- Та не, какой он в жопе коммунист!
- Зачем же тогда?..
- А формально. Формально - он мне обязан помочь. Лёша, а чё ты не вступаешь, а?..
- Долго рассказывать, Вовочка. Не хочу, вот и всё, если коротко. Не хочу быть приспособленцем... - Алексей сглотнул подступивший к горлу ком. "А ведь ты, Вовочка, не пойму... То ли дурак, то ли с катушек поехал от горя?.." Говорить стало не о чем, поднялся:
- Ну ладно, выздоравливай! Поеду я...
- Счастливо и тебе, Лёша! Не обижайся, шо принял тебя как-то не так...
- Принял - это неважно. "Формальность", как ты говоришь. У тебя - в душе сдвинулось что-то не в ту сторону, ты на это обрати внимание.
Попенко поражённо удивился:
- А ты - чувствуешь людей, прямо как женщина!.. Я - действительно... это... в людях разочаровался.
- Вот это - ты зря! Можешь остаться в одной компании с Туром...
- Не, я - лучше с тобой, Лёша! - улыбнулся Попенко впервые за все эти дни. - Нагнись, поцелую тебя на прощанье... Может, ещё встретимся, га?..
Расстались они растроганные, чуть не плача. "Индейка" всё-таки жизнь!

3

На вокзал Павел Терентьевич приехал в "Победе" первого секретаря райкома партии; оставил машину с шофёром на заснеженной площади, а сам пошёл встречать своего гостя - поезд должен прибыть через полчаса. Время ещё терпело, и Павел Терентьевич зашёл в буфет. Выпил там для настроения 100 граммов водки и, довольный собою и жизнью, направился на перрон. Народу почти не было. С неба сыпался реденький снежок. На душе стало хорошо, хотелось общаться, и Тур обратился к носильщику, стоявшему в белом фартуке поверх старенького пальто.
- Ну, как, идёт служба?
- Идё-ть, - улыбнулся носильщик и стал закуривать.
- День да ночь, сутки прочь, так, что ли? - Тур улыбался тоже - дружелюбно, по-партийному: начальство сразу должны все замечать!
- Навроде того, - опять, но теперь уже ответно, улыбнулся носильщик. Значит, признал в Туре руководителя.
- А денежки-то - идут, верно? - Тур захохотал. Его щёки-подмётки лоснились.
- Ды-к эт, кому как! - Носильщик погасил улыбку, разглядывая белые "партийные" бурки Павла Терентьевича. - Кому идуть, а кому и шиш! - Он как-то неуважительно вдруг отвернулся от руководящей персоны Павла Терентьевича и, припадая на правую ногу, отчего срамно завилял задом, - тоже носильщик называется, калека! - попёрся вдоль перрона, туда, где всегда останавливается 7-й вагон, в котором обычно ездят военные.
По`езда всё не было, и Павел Терентьевич прохаживался, вдыхая приятный, пахнущий сырым снегом и мазутными шпалами, воздух. Где-то на путях испуганно вскрикивал маневровый паровоз. Нервно гудели провода на столбах. Всюду темнели корпуса зданий депо - оттуда тянуло металлической стружкой, керосином. Вдали, за депо, виднелись дымы заводов - город металлургов. 700 тысяч одного только населения, а сколько улиц, заводов - гигант. И в этом городе, не на последней должности, живёт он, Павел Терентьевич, второй секретарь райкома - бурки белые, фигура - значительная. А ведь город - не полк, вот что должен понять Лодочкин.
На перроне возникло шевеление - головы людей разом повернулись, и справа показался зелёный поезд, изгибающийся, словно гармошка. Семафор стоял с поднятой, как у памятников Ленину, рукой.
Павел Терентьевич был рад и, в то же время, и не рад приезду гостя. С одной стороны, хорошо - родная душа и прочее, новости расскажет, поизумляется его росту здесь и благополучию, а с другой, - обуза ведь, стеснение жизни! Нижняя губа-вареник у Павла Терентьевича обиженно отвисла. Придётся заниматься его мелкими делами - устраивать на работу, утрясать вопрос с пропиской. Словом, хлопот не оберёшься. Зачем соблазнял парня и приглашал, сам не знал. Всё похвалиться хотелось, вроде, больше не перед кем - только однополчане на уме. Ну, и дохвалился вот, встречай всякую мелочь, суетись!..
Тур не задумывался до этого, почему происходят такие вещи, как приезд ненужных людей - это же, что снег на голову! Только теперь дошло, какие последствия грозят ему самому - сколько и чего придётся делать, сколько мороки. А то, может, завёл бы себе, кроме карты, ещё и инструкцию - как жить?..
Да, все глупости начинаются всегда с простого. За рюмкой водки люди обещают друг другу, что угодно, не задумываясь. Но вот потом, когда человек приезжает, ты вынужден изображать на лице радость, говорить о дружбе, взаимопомощи - потому, что только так и надо себя вести: куда денешься, сам обещал! И начинается игра в жизнь. Но из этой игры вырастают последствия (поступки) - надо человека куда-то пристраивать, хлопотать за него, пока он не освоится. Вот так и живут люди, начиная со слов, с игры, а кончают поступками, к которым сами же вынудили себя, совершив их под давлением обстоятельств, против своего желания. Так и переливаются эти сосуды Жизни и Игры, Слов и Поступков. Тур не думал, когда писал письма, что парень поверит в них и примет его предложение всерьёз. Но ведь так бывало и с королями, и с нищими, с великими людьми и с ничтожными, с дураками и с творящими историю. Жизнь - это большая игра сначала в слова, потом - в поступки. Если слов не сдерживают - а это случается довольно часто - тогда люди говорят уже не о дружбе, а о предательстве, вот и вся разница.
"Ну, ничего, - успокаивал себя Тур, - сейчас - ему помогу я. Когда-нибудь - он мне. Да и никому ещё не мешал "свой человек" на работе".
Павел Терентьевич знал, не имей 100 рублей, а имей 100 друзей. Настроение у него постепенно поднялось. А тут и поезд вырвался из тёмных ферм моста над Днепром - начал сжиматься гармошкой, растягиваться и, шипя и замедляя ход, вполз на станцию. Рельсы под колёсами прижались плотно к земле, и понёсся колокольный звон буферов. Поезд остановился, кондукторы отбросили в тамбурах крышки со ступенек, и пассажиры, стоявшие там собаками, готовыми к прыжку, хлынули из вагонов.
Тревожно было и у Николая Лодочкина на душе - чужое всё, и город, и люди. Могут ведь и не встретить... И сразу нелепыми показались и демобилизация, и этот приезд, и вера в доброту Тура. "Возьмёт завтра и скажет: "Ну, Коля, переночевал? Давай, брат, теперь в гостиницу. На работу устраивайся... А то на меня жена - прямо волком смотрит..." Или ещё что-нибудь в этом роде. Кто я для него - сын, брат? Никто".
Павел Терентьевич первым заметил фуражку с голубым околышем - рванул к ней навстречу. Но, подойдя ближе, понял, что обознался и сделал вид, будто идёт дальше - на него шёл тучный, приземистый, незнакомый ему офицер с двумя чемоданами в руках. Лодочкин, кажется, был выше да и стройнее. А этому - похоже, за 30...
- Павел Терентьевич! - окликнул Тура офицер, не выпуская из рук чемоданов.
- Коля, ты?!. - изумился Тур, расставляя руки.
Обнялись, расцеловались.
- Смотри ты, не узнал! Полтора года прошло, а - не узнал, - растроганно бормотал Тур, разглядывая располневшего Лодочкина.
"Раздобрел как! - мысленно отметил он. - На комсомольскую работу его, пожалуй, трудновато теперь..."
- А вы, Павел Терентьевич - ничуть, ничуть!.. - захлёбывался Лодочкин от радости. - Всё такой же!..
- Это, Коля, ты просто не разглядел, - добродушно отвечал Тур. - Стареем. Всё стареем, идёт время! День да ночь, сутки прочь, как говорится.
- Да что вы!.. - протестовал Лодочкин. - Вам - впору жениться! - Глаза Николая блестели искренно, восхищённо.
- Ну - жениться, не жениться, а с молодухой - ещё управлюсь! - не устоял Тур перед похвалой, сбиваясь на хвастовство. - Пошли, чего здесь стоять! - Он бодро ухватил оба чемодана и уверенно, как из президиума, пошёл к входу в подземный тоннель.
- Да не надо, я сам!.. - кинулся Лодочкин отнимать чемоданы.
- Ну, чего там, ерунда!.. - отбивался Тур. - Ты - мой гость. Да и не далеко тут. Выйдем на площадь, там у меня "Победа" райкомовская стоит.
К ним, срамно ковыляя, подошёл носильщик в валенках и фартуке.
- Ну, што, начальник, поднести што ль? - спросил он.
- Давай, неси, брат! - согласился Павел Терентьевич, узнав носильщика, с которым партийно общался. Полчаса назад мужик был злой, чем-то недовольный, а теперь вон как щерится, желая услужить.
- На площадь, там коричневая "Победа" стоит! - скомандовал Тур и опять переключился на Лодочкина: - Вот так, Коля, и живём. Сейчас увидишь наш город. Зимой - он, правда, не то. Зато летом - красавец! Насчёт работы - я кое с кем уже говорил. Но об этом - после, дома потолкуем...
Когда вышли из подземелья на площадь, из-под ног у них вспорхнули голуби. Запахло сырым птичьим помётом. На прогревшемся от солнца асфальте парили лужицы. Лоточницы в белых халатах продавали горячие пирожки из больших корзин - от них тоже шёл пар. Было радостно, хорошо - приехал, встретили.
- Рассчитаемся, начальник? - остановился носильщик возле "Победы".
- А, да-да! - весело откликнулся Тур, вытаскивая из кармана руководящий кошелёк. И сунул носильщику пятёрку.
- Ты што, начальник? Так не пойдёть, гони за 2 места! - забеспокоился носильщик. - Ведь я тебе - 2 чумодана нёс, с тебя - червонец! Всё по тарифу, ты што, не знаешь!..
- Что это за тариф у тебя такой, братец? - перестал улыбаться Тур, запуская руку опять в кошелёк.
- Обыкновенный, как во всех городах, не я ево устанавливал! - обиженно оправдывался носильщик. - С тебя, начальник, надо бы ещё и на водку. А ты мне, бывшему фронтовику - законное зажилить хотел! Я же - с выработки, у меня номер...
Павлу Терентьевичу стало по-партийному неловко - прислушивались люди, и он торопился избавиться от этого носильщика-фронтовика, к тому же, как видно, не местного, заезжего, небось - вон и акцент какой-то не здешний, курский или воронежский - и вообще от наглеца. Но, как на зло, пятёрки у него не было, одни червонцы, и он боялся, что калека этот сдачи ему не даст, на водку просил, и всё искал деньги помельче.
Выручил Лодочкин - сунул мужику пятёрку, и тот, не поблагодарив даже - бывают же такие вот нахалы! ты у них ещё и виноват - молча пошёл прочь. А Павел Терентьевич на правах старшего стал выговаривать Лодочкину, что такую публику этим только развращать, что не следует быть кисейными барышнями, и вообще он рассчитался бы с ним и сам, но только по совести, не развращая. Тут же опомнился - неловко всё-таки! - и, подхватив чемоданы, поднёс их к багажнику "Победы". Пока шофёр Белоусько ставил их в багажник, он рассказал Николаю старый анекдот и всё смеялся, хотя было ему уже не смешно - хорошее настроение куда-то улетучилось. Не зная, что делать, он опять принялся говорить какую-то ерунду, но выручил шофёр: "Садитесь, поедем!".
В машине, когда поехали, Тур стал рассказывать Лодочкину о шофёре:
- Вот, Коля, гляди - твой ровесник. Гришей зовут. Я договорился в университете: примут его в этом году на исторический факультет. Получит парень высшее образование. И тебя пристроим - не сомневайся...
Мелькали дома, блестела отполированным булыжником мостовая впереди - можно было переключиться на город, и Павел Терентьевич начал рассказывать, по какой улице они едут, и что на ней было до войны. Лодочкин всматривался в дома, улицы и старался запомнить всё. Большой город, красивый - как-то он примет его.
Первой принимала Лодочкина Любовь Архиповна - тоже нисколько не изменилась, всё такая же. Поднимая свою рюмку, раскрасневшаяся от плиты, она весело пророчила:
- Ну, с приездом вас, Коленька! Вот увидите, не узнаете себя через год. Город у нас - большой, хороший, есть, где притулиться доброму человеку.
- Поживёшь пока у нас, - радушно вторил Тур. - Потом - в хорошее общежитие тебя пристроим, к комсомольцам. А примут инструктором к нам в райком, получишь и квартиру - своих у нас не обижают: без задержки! Да не однокомнатную, а чтобы можно было жениться. Как у тебя с этим: не задержишься? Ха-ха-ха! - смеялся он, дружески похлопывая Лодочкина.
- Нет, пока - повременю. - Лодочкин потупил взор. - С этим не к спеху. Надо сначала осмотреться, обжиться...
- И то верно, - похвалил Тур и налил в стаканы. - Трезво рассуждаешь. На жизнь - вообще надо смотреть трезво - без иллюзий. Вот я... - Тур отвалился на спинку стула. - Начинал здесь - с заместителя начальника отдела организационно-партийной работы. И вот уже 3 месяца - как второй секретарь. А всё карта взаимосвязей, Коленька! Опять я её завёл...
Павел Терентьевич не хотел рассказывать, как он стал "вторым" - не всё там было у него красиво. Просто хвалился достигнутым. А вот, как оно им "достигалось" - об этом лучше молчать. Он и в заместители начальника отдела за крупную взятку пробрался. В райкоме были и свои кандидаты на выдвижение, когда Тур приехал в город. Но он действовал энергично, напористо. Сразу пошёл в обком, показал начальнику отдела организационно-партийной работы (считай, что отдел кадров) свои документы: военно-политическую академию кончил, работал на должности парторга полка. Дескать, не молод, фигура со стажем. Ну, и намекнул ещё, что фигура он к тому же денежная, и доброго дела не забудет. Тот и сунул его сразу в Кировский райком партии на должность заместителя начальника отдела, хоть и "чужак".
Пришёл Павел Терентьевич в райком с направлением и сел на освободившееся место - старого зама там на пенсию провожали. Покосились на новичка, но делать нечего: обком прислал. А Павел Терентьевич - скорее за "карту взаимосвязей"... Быстро составил, чтобы не работать вслепую.
Из этой "карты" сразу выяснилось, бывшего "второго" не любил "первый". Начал наводить справки о слабостях "первого", чтобы войти к нему в доверие. И тут всё само поплыло ему в руки. "Первый", оказалось, любил женщин и даровые выпивки - чтобы с размахом, с номерами в гостинице. И Павел Терентьевич решил: денежки у него - ещё есть, окупится! Нужно было только найти человека-коридор, через который можно войти в круг "первого".
Стал искать коридор. Выяснилось, "первый" дружит с управляющим строительным трестом Ромашко, таким же бабником, но ворочающим крупным строительством и не менее крупными премиями, чего не было у "первого". Вот с этого Ромашки и начал Павел Терентьевич свою осаду.
Познакомиться было не трудно - приехал "проверять" трест якобы по линии райкома. Узнав, от какого райкома проверяющий, Ромашко успокоился - "первый", Сильченко, кого попало к нему не пошлёт. Значит, проверять трест будет свой человек.
Павел Терентьевич тоже дал понять, что он свой человек, послан другом, а не врагом. Ковырять ничего не стал, показал себя весёлым и дружелюбным, пригласил в ресторан и там, заканчивая "проверку", не скупился. Намекнул, что есть на примете хорошие девочки и что делает он это всё потому, что управляющий ему понравился - хороший мужик! Люблю таких - сильных вот, открытых. Вареник Тура добродушно отваливался вниз - сама благожелательность.
И Ромашко клюнул на приманку. Тут же, не раздумывая, заверил, что Павел Терентьевич тоже ему нравится, и предложил вариант:
- У меня за городом есть свой оздоровительный лагерь. С отдельными домиками, всё будет чин по чину. - И спросил: - А девчата хорошие?
- Пальчики оближете! - хохотнул Павел Терентьевич, хотя никаких девочек у него ещё не было - не баловал этим, любил всегда только свою жену. Вот её-то он и решил привлечь к этому делу: женщине легче найти бабий товар. И, темня дальше, добавил: - 2 таких нежных цыплёночка!..
- Не, Паша, надо трёх! - хмельно опротестовал Ромашко. - Доставай и третью, и в субботу - махнём!
- А кому же третью? - спросил Тур, прикидываясь непонимающим.
- Ты - действуй! А там увидишь, кому. Есть один такой... рыжий козёл! - продолжал смеяться управляющий, имея в виду "первого". Сильченко был огненно-рыжим.
- Э, нет, так не пойдёт, Пётр Васильич, - заупрямился Тур.
- Почему?.. - Ромашко удивлённо разглядывал нового райкомовца.
- Вы ж не забывайте, где я работаю! Ваш третий дружок... проболтается потом где-нибудь, и поползёт слух. Да Сильченко - снимет тогда с меня шкуру вместе с партийным билетом! Вы что - шутите? Поедем вдвоем. Такие дела должны делаться в тайне.
Ромашко хохотал - откровенно, во всё горло. Потом, посерьёзнев, сказал:
- Это хорошо, Паша, шо ты не любишь болтовни. Значит, и сам - не болтун. Ладно, друг, доставай трёх и увидишь, что всё будет в порядке. За это - ручаюсь.
На другой день Ромашко расхваливал Сильченке своего нового знакомого, а в субботу все трое - молодец Любаша, не подвела! - были уже за городом, в "оздоровительном коттедже" в лесу. Жене Тур потом врал, что притворился пьяным. А вот его друзья веселились с девками до петухов.
С тех пор Павел Терентьевич сделался незаменимым у "первого", отделов тогда ещё не было, стал он старшим инструктором, и всё пошло, как по маслу.
"Второй" вскоре ушёл в село на повышение, и его место, минуя служебные партийные ступени, занял Павел Терентьевич, рекомендованный "первым" в горкоме как перспективный товарищ, кончивший военно-политическую академию и имеющий опыт партийной работы в армии.
Выпивки и кутежи с девками продолжались, в них принимал теперь активное участие и Павел Терентьевич - бесхитростная Любаша продолжала верить ему. А он уже пристрастился к разврату и находил в нём для себя даже положительное начало. Новые женщины вливали в него заряд бодрости, после которого легче работалось, а иногда и хотелось петь. В общем, его жизнь на новом месте стала полнокровной и набирала уверенный ход. Получил трёхкомнатную квартиру в новом доме. Но и на этом не остановился. Уже новые и грандиозные планы обретали реальную перспективу. Надо было только не теряться. Он и не терялся.
Планы - на то они и планы - простирались далеко, на много лет вперёд. Не век же Сильченко будет "первым"? Либо повысят, либо... А тогда? Голова иногда кружилась, когда представлял себе эту сладостную картину. Однако знал, ничего само по себе не приходит и не делается. Хочешь чего-то достичь, готовься к этому заранее. Вот он и готовился. Только путь был намечен теперь другой, более надёжный и гибкий.
- Заводи, Коля, себе карту! - наставлял Тур, хмелея от возбуждения. - Не пропадёшь...
- Ой, да ему жену завести надо сначала! - вставила Любовь Архиповна серьёзно. - Всё равно ведь партийный работник не котируется, если он холост. А Коле - уже давно пора! Сколько же можно одному, да одному? Ничего хорошего из этого не бывает...
- Это верно, Коля: не котируется, - поддержал жену Тур. - Есть у тебя кто на примете?
- Да есть, есть, - стесняясь, сознался Лодочкин. Он думал о Жанне, которая вернулась из Сибири. Что у неё там было, ему, правда, неизвестно, об этом она не писала, но по тону её писем догадывался - какая-то житейская катастрофа произошла, если уж сама стала ему писать и опять регулярно отвечать на его письма. Может, и согласится, думал он, вспоминая, как познакомился с нею в Коде, когда она приехала в гости к своей сестре, вышедшей замуж за инженера по радиооборудованию Шульмана, служившего с ним в одном полку. Увидев её в клубе на танцах, Николай обалдел, так она ему понравилась и лицом, и фигурой. Пригласив её на танец, он поинтересовался:
- Вы откуда-то приехали, да? Что-то я вас не видел до этого.
- Да. Приехала в гости к сестре, из Харькова. Она писала, что у вас тут много холостяков. Вот я и приехала посмотреть, - весело ответила девушка. - Может, найду себе жениха?.. Шучу, конечно.
- В каждой шутке, говорят французы, только доля шутки, - заметил он. - Остальное - правда.
- Согласна с вами, - улыбнулась она.
- В таком случае, разрешите представиться: Николай Лодочкин, холостяк. И готов жениться на вас!
- Шутите? Жанна. Приятно познакомиться!
- В моей шутке - тоже лишь доля шутки, а больше - всё-таки правды.
- Ладно. Поживём - увидим...
А сама не сводила глаз с Русанова, которого приглашала дважды на "белый танец". Но тот не обратил на неё даже внимания. И девчонка уехала, так и не найдя себе жениха. Однако адрес Николаю всё-таки дала, и он с нею одно время переписывался, пока она не уехала куда-то в Сибирь. Может, завербовалась на работу в поисках жениха, кто её знает. Переписку с ним она возобновила вдруг сама.
- Где она живёт, в Тбилиси? - спросил Тур.
- Нет, в Харькове живёт. Да вы её, наверно, видели. Помните, на новый год она приезжала к Шульману? Сестра его жены.
- Рыжая такая, что ли? Еврейка? - уточнил Тур.
- Да. А что?
- Еврейки для работников партийного аппарата - не желательны. Не продвинешься потом...
- Да? А почему, не знаете?
- Есть установочка, понял? Это тебе не армия!..
Лодочкин вздохнул. Глядя на рюмку, тихо сказал:
- А я - забыть её не могу!..
- Паша! - подхватилась Любовь Архиповна. - А кто жена у второго секретаря обкома? Еврейка ж, а ничего. И вообще, в нашем городе - у многих руководителей жёны еврейки. Ну, так и шо? А тут же ж - любов, Пашенька!..
- Сложно, - вздохнул Тур. - Но - как-нибудь и это устроим. Сделаем из неё украинку по паспорту, и всё. Только ж - никому потом об этом, понял! - Тур поднял палец. - И чтобы в доме не собиралось жидовское кодло! А то быстро разнесётся...
- Ясно, Павел Терентьевич, ясно. Да она же, вспомните, и не похожа совсем!
- Ладно, об этом - потом. Главное теперь для тебя - начать учиться! - перевёл Тур разговор. - Вот я: уже кандидатский минимум сдал...
- Зачем вам, Павел Терентьевич? Вы же - академию...
- Зачем, зачем. Новая, брат, стратегия! Тонкая. Думаешь, много у нас партийных работников с учёным званием? Скажу тебе сразу: не густо! А теперь, представим себе, освобождается, допустим, место "первого". Кого на его место ставить? Смекаешь, кто победит? То-то. Я уже и тему для кандидатской диссертации получил: "Большевики области в годы революции". Есть люди, которые помогут и написать, и защитить, - весело рассказывал Тур. Помолчал, подлил в рюмки. - А евреи - что ж, евреи в жизни - сила большая!
- Почему? - удивился Лодочкин.
- Ну, да! Так что, может, это и не плохо, - не обратил внимания Тур на вопрос. - У меня, в областной украинской газете, знакомый литсотрудник сидит - Голод. Скрытый еврей. И жена скрытая еврейка, заведует отделом партийной жизни в этой же газете. Она-то - баба толковая. А он - так себе, пьяница. Но - зато воевал! Руку ему на фронте отшибло. Так что он - на отбитой этой руке держится. И я их - тоже поддерживаю. Да. И - не жалею об этом. Ну, да всё тебе знать сразу - ещё рано. Та и не поймёшь; потом разъясню, - оборвал себя он. - Давай, брат, выпьем за удачу!
Выпили. Лодочкин спросил:
- А смогу я выдержать конкурс в институт? Забыл ведь всё!..
- Ха! Разве ж в этом дело, Коля? Я - тоже забыл. А кандидатский минимум - сдал на пятёрки. Помню, сдавал историю философии... Где, ты думаешь? - Тур насмешливо уставился на Лодочкина.
- Где? - искренне осведомился он.
- В ресторане, понял! Гегель - прошёл под коньяк. С заведующим кафедры пили. Спиноза - под винегретик с балычком. И по истории философии - пятёрка! Так же и остальные предметы. Армянский коньяк - любят все! Вот так, брат. Извлекай из этой философии только рациональное зерно! - Тур хохотал долго, заразительно. Кончил, заявил серьёзно: - Значит, так. Поступать будешь - на исторический! В университет. Понял? Я там с ними... хоть и не историческими корнями связан... но, скажу тебе: корни эти - будут покрепче! Жить - все хотят...
- Понял, Павел Терентьевич, понял, - кивал Лодочкин.
- Без образования, Коля, хода теперь нет, запомни. Везде нужна бумага - диплом. Или - звание. Оно, как известно - сила! Ха-ха-ха! Учиться начнёшь - на заочном. И - будешь работать. Значить, станут считать тебя перспективным товарищем, с корнями! Вон Любаша, - кивнул Тур на жену, - пристроил, и уже первый курс английского заканчивает! А тоже боялась. Я, говорит, и по-русски-то не очень, а тут - иностранные. Верно, Люба?
- Верно, Коленька, верно. Павел Терентьевич плохого не присоветует.
- Не знаю, Павел Терентьевич, как мне и благодарить-то вас, сколько вы для меня сделали! - растрогался Николай. - Вы мне - прямо, как отец родной!
Но Тур нахмурился.
- Как у тебя с отцом-то настоящим обстоит? - спросил он строго и неожиданно.
- Сидит, - растерялся Лодочкин. - Вы же знаете, 15 лет дали, - пролепетал он. - Но я с ним - не контактирую. Даже не переписываемся...
- Отец всё-таки... - неодобрительно заметил Тур.
- А что же мне делать, Павел Терентьевич?
- Ладно, - смягчился Тур. - Только в анкете про это - не пиши. Жизнь сама покажет, что дальше делать. А пока - буду рекомендовать тебя к нам в райком. У нас, как раз, один инструктор - на курсы хочет уезжать. Но мы - его не пускаем. Замены нет. Ну, так вот теперь...
- Спасибо вам! - горячо вырвалось у Лодочкина.
- Ну - ладно. Шо там нового у Москве? Ты ж сюда - через Москву ехал?
- Через Москву. Все газеты - пишут там о последствиях июльской революции в Египте. Теперь у власти в Каире - арабы; кончилось владычество иностранцев!
- Тоже мне, новость! - усмехнулся Тур. - Всё равно Суэцким каналом - правят акционеры Англии, Франции и Америки. А канал этот - мировые ворота! Кто ими владеет - тот и настоящий хозяин! Так что "последствий" революции - пока что, не видно.
Спорить Лодочкин не стал - Павлу Терентьевичу лучше известно. И вообще в этот день о делах и политике они больше не говорили - пили, отдыхали. Любовь Архиповна демонстрировала своё кулинарное искусство, и день прошёл незаметно.

4

В экипаже Русанова произошло изменение: штурман Кирюхин заболел после московской командировки венерической болезнью и уехал лечиться в Петрозаводский военный госпиталь. Вместо него к Алексею назначили штурманом звена женатого Самуила Воровского. Этот был чёрен, тощ и высок ростом. Про него говорили, что боится летать, но как штурман - грамотен и надёжен. Однако Алексей встретил его без радости:
- Ну, что, согласен ты со мной летать? Ни в сложняке, ни ночью - я на этой машине ещё не пробовал. Так что лучше нам этот вопрос решить сразу. Сам знаешь, командование - против желаний экипажа - не пойдёт.
Вместо ответа, Воровский спросил:
- А Кирюхин к тебе - не вернётся? Если на время, то я - не хочу.
- Не вернётся. После госпиталя его, вероятно, понизят в должности за аморальное поведение. И пошлют служить в другую часть, где его никто не знает.
- Тогда согласен. - Воровский улыбнулся. - Я смотрел в штабе твою лётную книжку.
- Ну и что?
- У тебя ж - опыт! А опытный лётчик - на любой машине лётчик. Будем летать ещё и ночью...
- Тогда - давай отойдём в сторонку, - сказал Алексей. - Надо поговорить об одном деле без свидетелей...
Перестав улыбаться, Воровский насторожился и, удивлённый и явно встревоженный, пошёл за Алексеем от самолёта к ельничку.
В лесу было сыро, от Имандры тянуло влажным густым туманом, который заволакивал всё так, что уже не видно было дальнего конца стоянки самолётов. По рулёжной дорожке проехал керосинозаправщик с надписью на цистерне: "Огнеопасно". На самолётах чёрными муравьями виднелись техники. Над высоким командным пунктом развевалась по ветру полосатая авиационная "колбаса". Всё было привычно, знакомо - аэродром жил своей будничной повседневной жизнью.
- Ну, слушаю тебя, - сказал Воровский, когда остановились.
- Давай сначала закурим. - Русанов протянул пачку "Беломора". Они закурили, и Алексей начал без обиняков: - До перехода на реактивные, я летал на Ту-2. Говорят, неплохо. А сюда приехал, тут - север, сложные погодные условия. Ребята - разбиваются, командиров полка - то и дело меняют. Вместо серьёзной лётной подготовки, топчемся на полётах по кругу. Если будем и дальше двигаться этими темпами, не исключено, что после какого-нибудь вылета - похоронят и нас. Согласен?
- Не исключено, - согласился штурман невесело. - Начальство - напугано катастрофами, серьёзные полёты начнёт не скоро - на кругах будет нас держать, да на зонах.
- Вот-вот, - поддержал Русанов. - Возвращался я недавно из зоны, а аэродром - закрыло снежным зарядом. Ходил 30 минут на высоте и - ждал. А если бы погода не восстановилась часа 3?..
- Не пойму, куда ты клонишь?
- А вот куда. Не будем ждать, когда начнутся вывозные полёты по системе слепой посадки. Будем - учиться сами!
- Как это - сами?
- Всю теорию - я выучил назубок. Теперь - после каждого взлёта - я начну закрываться у себя в кабине колпаком для слепых полётов. И на посадку - буду заходить вслепую, по радиоприводу. То есть, начну отрабатывать эти заходы сам, без инструктора. Ну, а ты - на высоте 30-ти метров - будешь давать мне команду: "Открывайся!" Понял? Не получится заход, уйду на второй круг. Через месяц таких тренировок - я буду готов к посадке в любых погодных условиях. А вы с радистом - получите гарантию, что поживёте на этом свете ещё долго.
- Молодец! Вот это - ты правильно придумал!
- Погоди хвалить. Летать под колпаком без инструктора, и до такой высоты - рискованно и запрещено. Не успею открыться в сложной обстановке, и гроб. Я, правда, на Ту-2 вслепую много летал - и в облаках, и под колпаком. Принцип-то - один. Но тут - и машина другая, и система слепой посадки - посложнее. Глядеть тебе - надо в оба! И от радиста - придётся всё в тайне хранить, чтобы не проболтался. Если начнут этим заниматься и другие лётчики, послабее, тогда уж - катастроф не миновать. Брать себе такое на совесть, сам понимаешь, я не хочу.
- Понял, понял, - согласно кивал Воровский.
- Главное, чтобы вы с радистом - вдвое увеличили осмотрительность в воздухе! Иначе - можно столкнуться с другими самолётами. Докладывать мне о воздушной обстановке - всё, до мелочей! Кто заходит на посадку, кто взлетает, кто входит в круг. Иначе...
- Шо я, жить не хочу? Можешь не сомневаться: не отвлекусь ни на секунду! Дело ж серьёзное...
- Это хорошо, что ты понимаешь всю серьёзность. Поэтому, при заходе на посадку по радиоприводу - ни одной подсказки мне! Буду ли я идти с углом к полосе или от полосы, ни слова! В облаках - ты ведь тоже ничего бы не видел, так? Значит, и тут - "не видишь", молчи! Я - должен сам, сам отработать заходы по приборам так, чтобы быть уверенным в себе - стопроцентно!
- Понял, Лёша, всё понял.
- Смотри, не проболтайся о нашем секрете! Лётчики у нас здесь - в основном, без опыта, со всего света их сюда собирали. Начнут подражать...
- Всё, Лёша, всё! Не надо Воровскому жевать, Воровский - не такой уже олух, шоб...
- Тут не в олухе дело! - оборвал Алексей, глядя штурману прямо в зрачки. - Это связано...
- Та шо ты меня лечишь! - улыбался штурман во весь рот. - Знаю, с чем связано. Узнает об этом начальство, нам больше - не летать! А хочешь знать, почему я приветствую твою идею? И буду молчать, как рыба!
- Ну? - Русанов улыбнулся тоже.
- Ты, думаешь, почему я боюсь летать? Как тут говорят за меня. Да потому - шо не с кем же летать! Никто ж не умеет! Все - только по кругу. Ты прав, шо нет лётчиков. А я - хочу ещё пожить. Меня ж дома - молодая и красивая жена ждёт! Ну, не так, шоб очень красивая. Если честно, то она - даже не красивая. Немного на ведьму похожа. Но то, шо она молодая и нужна ещё мне - это точно! - Воровский расхохотался.
- А ты - парень ничего, весёлый! - рассмеялся и Алексей. - Я весёлых люблю, с ними - даже падать веселее.
- Я, Лёша, не весёлый, я - духаристый. Особенно, если у меня - лётчик надёжный. Я тогда - ни хрена не боюсь! А ты, шо, уже падал?.. - перестал улыбаться Воровский.
- Было дело, - признался Русанов. - Мой штурман - даже опи`сался. А потом - списался с лётной работы.
- Не, я не описаюсь, я и похуже чего могу сделать, если... Но с тобой - я полечу теперь, куда угодно! Клянусь! Я ж вижу, с кем уже имею дело.
- Ты не из Одессы?
- Не, я с Днепра. А шо?
- Так, ничего, - улыбнулся Русанов. - Просто спросил. - И став серьёзным, сказал: - Значит, договорились?
- Ясное ж дело. Вот тебе моя рука!
- Ну - тогда всё, - пожал руку Алексей. - Пошли к аэроплану, познакомлю тебя с экипажем. А спортом - надо заниматься и после училища.
- А при чём здесь спорт?..
- Хилый ты. И рука - как у пижона. Да, вот ещё что! Предупреждаю: техник у нас - мужчина серьёзный. И немолодой. Ты перед ним - не духарись: не любит.


В первом же полёте "по кругу" Русанов закрылся после взлёта колпаком, и при заходе на посадку вышел в створ полосы почти на отлично. Когда Воровский подал команду открыться, Алексей увидал полосу почти прямо перед собой. Небольшой доворот влево, и он перевёл машину на выравнивание - полоса была перед ним. На командном пункте ничего не заметили: никому и в голову не пришло, что лётчик прошёл дальнюю приводную радиостанцию и ближнюю вслепую. Это воодушевило Алексея.
Однако во втором полёте ошибка при заходе на посадку оказалась значительной, исправить её из-за малой высоты было уже невозможно, и руководитель полётов, увидев такое безобразие, разразился:
- Ты, куда же, дубина, прёшь! Пьяный, что ли? Или глаза не на том месте? Второй круг!..
Русанов дал газ, убрал шасси и пошёл на второй круг. Лицо его, покрытое каплями, горело: не так просто всё!.. А если бы в снегопаде? Снег - не колпак, его не уберёшь.
- Самуил! - позвал он.
- Слушаю, Лёша! - отозвался штурман.
- Больших отклонений - не давай делать: поймут. Если буду здорово отклоняться, предупреждай заранее, хорошо?
- Понял. Я и сам подумал...
- Ничего, не боги горшки... - пробормотал Алексей. Убрал закрылки, и снова накрылся колпаком. Машина, набрав скорость, подрагивала. Он перевёл её в крутой набор и следил за стрелкой радиокомпаса.
Работа лётчика и вообще-то нелёгкая, а в "слепом" полёте она усложнялась втрое. Стало жарко, и Русанов включил вентилятор. Обдуваемый свежим воздухом, он продолжал пилотировать, поглядывая на авиагоризонт и другие приборы.
После второго разворота он выпустил шасси и запросил посадку. Посадку ему разрешили. Оставалось лишь сделать хороший заход, чтобы не пришлось опять уходить на второй круг, иначе руководитель может отстранить его сегодня от полётов. А потом начнёт ещё проверять и технику пилотирования: уж не разучился ли командир звена летать по кругу? Только этого не хватало...
Начав выполнять третий разворот и четвёртый сплошняком, Русанов внимательно следил за стрелкой радиокомпаса, регулируя радиус разворота то увеличением, то уменьшением крена. На дальний привод он вышел на высоте 350 метров, но с курсом, отличающимся от посадочного, на 17 градусов. Пришлось делать двойной отворот вправо, а затем доворачивать влево. Стрелка радиокомпаса должна приближаться к нулю с такой же угловой скоростью, с какой стрелка магнитного приближается к посадочному курсу. А потом нужно "зажать" силуэтик самолёта между вертикальными чёрточками прибора слепой посадки и удерживать постоянный угол снижения по параллельной черте. Сделать и то, и другое одновременно чертовски трудно, но он справился, и вышел на ближний привод почти точно - курс был больше посадочного всего на 5 градусов. Это считалось в пределах оценки "хорошо", и Алексей легко довернул машину ещё раз. Затем выпустил закрылки, которые забыл выпустить чуть раньше, и, сбавив скорость, принялся удерживать самолёт от сноса скольжением. Опять взмок.
- Открывайся! - прокричал штурман.
Русанов потянул за "грушу" колпака, и в кабине стало светло. Прямо перед ним была полоса, но, к сожалению, великоватой оказалась скорость - поздно закрылки выпустил! - можно промазать. Но он сбавил обороты ещё и начал уточнять расчёт. На душе стало спокойно, хорошо - посадка должна получиться, что надо.
Так всё и вышло: приземление оказалось чистым, без подскоков, и на КП одобрительно молчали.
В тот день Русанов выполнил 5 заходов. В следующий лётный день - ещё 6. И делал так потом и в другие дни, всё улучшая и улучшая заходы, меньше потея и становясь всё увереннее в себе.
С каждым разом всё больше успокаивался и его штурман. Теперь лётчик уже мог спокойно зайти на посадку и сесть даже в дурную погоду - вон как штампует он эти заходы! Вырабатывался навык, без которого на севере нельзя было летать.
Остальные экипажи ждали, когда закончат программу простых полётов по кругу и начнут вывозные полёты по прямой под колпаком, потом в облаках, и только потом им дадут вывозные по отработке заходов на посадку по системе слепой посадки. Чтобы выполнить всё это, потребуется почти год полётов и много погожих дней. Но в условиях севера за год можно разбиться, не дождавшись, пока тебя научат. Не хватало подготовленных инструкторов. На спарках создавалась длинная очередь из одного только начальства, которое должно научиться летать первым, чтобы учить своих подчинённых. Утешительного во всём этом было мало, и лётчики мрачно шутили: "Пилот без теории слеп, а без практики - кандидат в мертвецы". Шутили, и ждали катастроф.
И дождались. В мае, когда прибыла комиссия и приказала командиру поднять полк в воздух по боевой тревоге, разбилось сразу 2 экипажа. Один перевернулся на маршруте в облаках, в которые нечаянно пришлось войти первой девятке, другой не смог сесть, когда на посадку прибыла третья девятка: испортилась погода, и видимости почти не стало. Первый упал в горах и взорвался - никто его там не видел. А второй - на глазах у всех - врезался в высокие сосны, справа от полосы. В один день 6 гробов, такого ещё не было.
Из штаба Воздушной Армии прибыла ещё одна комиссия - полковник на полковнике. Начали устанавливать причины, и выяснили: виноват командир полка. "Почему не сообщил вовремя в отдел боевой подготовки, что лётчики к выполнению сложных полётов не готовы?!" Как будто в штабе не было таблиц, на которых красными и синими треугольниками отмечены все упражнения, которые выполнили лётчики всех полков. Насмешка, да и только.
И командир полка взвился:
- А вы сами там, так вашу мать, не знали об этом, да? Не знали, какой у меня полк? Собрали по всему Союзу с дерьма пенки, и сюда их, в одно место: летайте!
- Вы - не забывайтесь, товарищ Горбунов! - напомнил командиру полка о его месте в табели рангов член военного совета Армии. Решил осадить.
- А мне теперь - всё равно! - отрезал Горбунов. - Вам - нужен "стрелочник", а не боевая подготовка! Почему вы сами не сообщаете в Москву, что вам - организовали небоеспособную дивизию?
- Это - вас не касается, занимайтесь своим делом и отвечайте за свой участок работы. Надо будет, спросят - ответим и мы за свой.
Понимали, неробкий подполковник прав. Вновь организованная дивизия, создания которой они добивались в своей Воздушной Армии, чтобы образовались вакантные должности для выдвижения своих офицеров, была сформирована преждевременно. Поторопились доложить в Москву, что аэродром и штаб с казармами уже построены. А вот о том, что нет жилья для будущих лётчиков и техников, не докладывали. А ведь и эти трудности также отразились на лётной подготовке. А тут ещё оказалось - о чём и не подумал как-то никто - что прислали по разнарядкам самых плохих лётчиков и техников, всяких пьяниц и забулдыг. Дивизия оказалась вовсе не такой, как мыслилось. Думали, на север им выделят самых лучших. А жизнь показала совсем другое. Но докладывать об этом теперь - значило терять с голов папахи. Свои папахи были дороже чужих голов, и головы теперь клали неподготовленные лётчики. Да это бы ещё полбеды - новых пришлют. Плохо то, что клали много и часто. А вот этого - уже не скроешь, надо докладывать. А что докладывать-то?.. Лучше самому находить "виновных", пока не обвинили тебя, упреждать события. Поэтому так дружно и так рьяно они и хотели подставить этого подполковника. Не справился с боевой подготовкой, его вина. Ну, а что дальше?.. Вот ведь о чём ещё надо думать. Если такие темпы не остановить, московского "ковра" не миновать и самим: вызовут. Одна дивизия, скажут, скоро даст у вас больше катастроф, чем 2 соседние Воздушные Армии! Нет, надо что-то придумывать...
И придумали. Решили из трёх полков укомплектовать хотя бы один, но боеспособный. Собрать туда всех лучших лётчиков, штурманов, и пусть этот полк выполняет план боевой подготовки за всю дивизию. А в двух оставшихся - организовать нечто похожее на училище: подбросить им побольше спарок, инструкторов, и с Богом. Через год - всё как-нибудь образуется само, лишь бы не разбивались.
Горбунова же, как и планировалось, подставили и перевели в другую дивизию, понизив до майора.
А тут - началось... Боевой полк решили создавать на основе мончегорского - в нём и дела шли получше, и штаб дивизии рядом. Вот туда и начали направлять всех хороших лётчиков, сдавших технику пилотирования на "отлично". Так и Русанов был намечен к переводу в новый полк. А его штурман оставался в прежнем. Таким образом, Алексею предстоял теперь ещё один переезд. Правда, недалеко - каких-то 200 километров, но всё равно это проблемы. И опять он вспомнил о Машеньке и подумал: "Ну, вот, снова у меня переезд. Что я ей напишу? О чём?.. О неизвестностях?" Алексей понимал, ему вновь придётся сходиться с какими-то людьми, знакомиться. Что поделаешь, армия!..
В мончегорский полк направлялся и начальник штаба подполковник Коровин - как имеющий большой опыт работы в условиях организованной неразберихи. Алексей был рад этому: хоть один человек будет знакомый. Командира полка полковника Селивёрстова, уже пострадавшего однажды в Закавказье, но выдвинутого на эту должность снова, он не знал, так как прибыл в Коду к Лосеву, когда Селивёрстова уже не было. Не знал он и какой окажется жизнь в Мончегорске - может, такой же, как в Африканде, с "козлами" и грубыми хохмами, а может, и нет. От Коровина он узнал и хорошую новость: в новом гарнизоне действовала вечерняя средняя школа для офицеров - есть возможность получить аттестат зрелости.
Делать пока было нечего, засел за учебники. Подзабылось всё, особенно математика - решал задачи день и ночь с яростным остервенением. Хотел вырваться из этих мест в академию. А для этого надо сдать сначала экзамены за 10-й класс, чтобы получить аттестат экстерном. Русанов уходил в армию, не доучившись, чтобы спастись на казённых харчах от голода. Ему не исполнилось тогда даже 17 - не призывной возраст...

Конец четвёртой части
книги "Рабы-добровольцы"
Продолжение в пятой части книги

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"