Сотников Борис Иванович : другие произведения.

Взлётная полоса,ч1.Разбег 2/2

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:

 []
17

Из штаба дивизии в Марнеули Лосев вышел злым, посеревшим и направился к своему "газику". В небе зажглись уже первые звёзды, настраивались на вечерний концерт сверчки, с гор тянуло прохладой. Покой везде, так сладостно хороша жизнь, а запоминались почему-то одни неприятности. Некогда было замечать красоту вокруг, некогда жить. Почувствовав это и думая об этом, Лосев с обидой взглянул на звёздное небо, на горы - вот они, красивые, торжественные, совсем рядом - и зло открыл дверцу кабины.
Он часто ездил вот так - без шофёра. Тогда развивал бешеную скорость на шоссе и не сбавлял её даже при встречных машинах. Такая езда его успокаивала, и он мог толково подумать обо всём, взвесить и принять те единственные и нужные ему решения, в которых потом никогда не раскаивался. Сидя за баранкой, под звёздами, Евгений Иванович бывал предельно откровенен с собой, не лукавил. И не мог быть искренним, если рядом находился шофёр или ещё кто-нибудь. Чем объяснить это, не знал - понимал только одно: люди мешают. Возможно, такой была жизнь у всех, не спрашивал. Но точно знал, что при посторонних людях даже думать не следует о вещах, о которых нельзя говорить вслух - проболтаешься. А тогда твоя жизнь станет не предсказуемой.
Лосев нажал на стартёр и с места, без прогрева, рванул вперёд. Фары выхватывали из темноты серую ленту асфальта, иногда деревья с боков или кусты. Но привычнее всего на дороге попадались машины. Вот и теперь высветился впереди задний борт грузовика с красным мигающим огоньком внизу: шофёр тормозил. Борт грузовика быстро приближался, и Лосев, обогнав его, чувствуя, как нарастает скорость, начал успокаиваться. Над головой - звёзды, мягко урчит мотор, светится приборная панель, мчит машина - ощущение силы, простора, и мысли сразу раскрепостились. Правда, длилось это недолго - дорога полезла круто вверх, запетляла по невысокой горе. Лосев не любил этот участок - мотор здесь всегда воет, надрывается, потому и мысли одолевают натужные, тяжёлые, как вой.
Замполита в полку всё ещё не поменяли, приходится самому разрываться на части. Положение - почти не изменяется к лучшему. Значит, полковника и в этом году не присвоят, это уж как пить дать. А полковником быть хотелось, полковник - это уже, брат, фигура в армии, а не пешка - 3 большие звезды на погоне!
Лосев уважал в авиации 2 армейских звания - "капитан", потому что на капитанах держалось всё, это костяк воздушных сил, и "полковник", потому что полковники могли сами что-то решать, а не заглядывать в рот каждому дивизионному штабнику. Короче, с капитана начинался самостоятельный, ответственный офицер - "лейтенант", "старший лейтенант" это всё не то. А с полковника начиналась настоящая власть. Правда, командиром полка он стал в звании подполковника и получил, наконец, самостоятельность в действиях, но заветное - получить полковника, так пока и не сбывалось. Капитана он получил в 26. Гордился. Потом стал майором, подполковником, однако эти звания не радовали его. Вот полковника бы!.. Звучит? 37 лет всего. Звучит.
Но... пока не звучало. Обидно. Столько олухов среди полковников, а вот он, Лосев, с его знаниями, образованием - хоть и заочно, а всё-таки закончил он потом свой университет - с его умом и решительностью, умением летать и руководить и... до сих пор не полковник. Знает 2 иностранных языка, а командовать назначили пьяным, отстающим полком. Здесь не то что полковника, вновь до майора можно дойти.
Машина выбралась, наконец, на гребень кряжа. Показались огни родного гарнизона вдали - 15 минут езды. Если проехать, начнутся другие горы, красавец Тбилиси в узкой долине, зажатый меж гор. Там театры, гирлянды огней, нарядная публика - город! А ему вот - в свою "дыру". Но ничего. Зато хорошо чувствовать себя абсолютно здоровым, вести ночью в горах "газик", видеть огоньки перед собой - куда-то же они его зовут, приведут... к третьей звезде?
Дорога пошла теперь вниз, прямая, как стрела. Значит, и думы пойдут полегче. Лосев прибавил скорость. Но в голову полезли воспоминания военных лет - Аляска, пурги, разжалование в капитаны, зажимы по службе. Было, правда, в этом прошлом и одно светлое пятнышко - женился после войны. Попал из Сибири случайно в командировку в Армению, а потом приехал в Ереван ещё раз, уже в отпуск - получилось удачно, родители Каринэ согласились отдать её за него, и красавица-армянка перебралась к нему в Сибирь. Родила там ему сына и дочь и оказалась женщиной на редкость умной, воспитанной и преданной. Она была много моложе, и по сей день, прожив с ним уже 4 года, называла его на "вы". Поначалу это ему не нравилось - словно к чужому обращалась - но потом привык. В общем, дома, в семье, у него всё было хорошо; обидно только, что из-за пьянствующего полка - не до жены, не до детей - уставал, приходил домой поздно и заваливался спать, чтобы с рассветом быть уже на ногах.
Думая о личной обиде, Лосев с горечью почувствовал, мысли сразу перескочили на неприятности. Не выходила из головы и только что закончившаяся беседа с генералом: комдив подвёл итоги после всех комиссий, побывавших в полку. И хотя говорил, в общем-то, правильные вещи, но говорил жёстко, резко.
- Хватит партизанщины, Евгений Иванович! Подумай: 49-й год на исходе! 4 года уже, как войны нет! А у тебя в полку - всё чудят. Результаты по боевой подготовке - тоже не блестящие, сам знаешь. Пора кончать с этим!
- Товарищ генерал, - оправдывался Лосев, - вы же в курсе, какое наследие мне досталось.
- Это не меняет дела! - резко перебил генерал. Худой, высокий, уставился на Лосева тёмными запавшими глазами. - Прежнего командира сняли за то, что не мог справиться с анархией, партизанщиной. Не пощадим и тебя, так и знай! Сколько же ещё на раскачку давать? Армия - должна быть кадровой, дисциплинированной! Смелее выдвигай на руководящие должности требовательных, молодых. На прежние заслуги - нечего смотреть! Оценивай людей с позиций сегодняшнего дня. Кто загнил неизлечимо, безнадёжен - в запас! После нового года заменим тебе замполита - уже согласовано. Но - смотри! Чтобы и с новым не повторилась какая-нибудь дурацкая история. Тогда уже будем менять тебя самого! И - учти: с нового года начну спрашивать с тебя в полную меру! За всё. А то у тебя стулья уже сбрасывают с фуникулёра, хоронят собак! Смотри, если так пойдёт и дальше - начнёте хоронить людей!
Нажимая ногой на акселератор, Лосев с ожесточением подумал: "Ну, ладно же! Хватит с меня нравоучений. Я - командир полка, а со мной - вон как!.. Как с мальчишкой. Не стану церемониться и я. Все эти Одинцовы, Петровы... довольно!.."
Минут 5 ехал спокойно, почти не думал. И вдруг пришло: "А что скажут обо мне, когда состарюсь?" Вспомнилась понравившаяся фраза в какой-то книге - даже записал: "История - это современность, обращённая в прошлое".
"Вот так и будут думать, с позиций того дня..."
И тут же открылось: "А ведь это несправедливо. Зря выписал. Вся история тогда - необъективна, и её без конца будут переписывать очередные поколения под свои "современные" понятия? А как оно было всё на самом деле - им хрен с нами?.. Сколько же хитрых писак развелось!.."
Не доезжая километров двух до гарнизона, осветил фарами парочку, шедшую из кустов к шоссе - офицера и какую-то молодую женщину с изумительной фигурой и тёмными волосами. Женщину не узнал - парочка сразу отвернулась от яркого света, а вот офицера вроде бы успел узнать: похож на Русанова. Полной уверенности, правда, не было - машина тут же промчалась, а парочка так и стояла, повернувшись к дороге спиной, но всё равно подумал опять с ожесточением:
"Только этого не хватало! Молодой парень, неплохой пилот - можно даже сказать, с талантом - уже на высоту ходит в составе звена, скоро и в эскадрилью вольётся - и нате вам! Вместо новых и сложных полётов начал осваивать подходы к чужим жёнам? С какой же это жизни дошёл он до этого? Ах, стервец! Завтра же!.. Вызвать!.. Чтоб неповадно!.."
Мысли рвались, путались. Этак придётся скоро расхлёбывать чьё-то семейное дело. Ну и ну!.. А генерал не ждёт, требует перелома. Тут можно наломать...
"А вдруг это не Русанов?.. Возьмёт и врежет: "Вы - что, товарищ командир, свечу надо мной держали? Ну, и занимайтесь своим делом, а в мои - не лезьте!" Так, правда, не ответит, постесняется, но врезал же когда-то одному дураку-замполиту я сам! Хотя и ходил к Серафиме: ходи-ил, чего перед собой-то лукавить? Свободных женщин в авиагородках не бывает - редкость, вот и некуда холостякам деваться: в город - не наездишься, ну и находят себе женщин, которые поближе... С Серафимой-то - просто повезло, что она уже разведённой была, а если б не была?.. Что, не пошёл бы? Зная, что всё будет о`кей? Врёшь, Женя, пошёл бы и ты! Любовь и голод правят миром... Так что Русанова ты завтра - не вызовешь. Всю жизнь один - не исправишь: до тебя началась...
Постой! Да ведь это же... Капустина! Ну, конечно же, она - у кого ещё такая фигура, такие волосы? Как же это она-то?.. Первая красавица, недотрога... И кому отдалась - мальчишке!.. Что же она в нём нашла?.."
Поймав себя на том, что завидует, Лосев неожиданно признался себе и в другом: "А ведь красивая пара! Прямо подходят друг другу - какая-то свежесть в обоих, искренность и хлещущая молодость! Живите, мол, радуйтесь, глядя на нас..."
Успокаиваясь, вздохнул: "Да, надо жить, пока молодость, радоваться. Но если узнает об этой парочке новый парторг, радость у них кончится, пойдут слёзы. Да ведь всё равно теперь пойдут, такие тайны в гарнизонах долго не сохраняются. Ну, Русанов - этот не женщина, переживёт. А вот что будет с Капустиной, когда начнут расправляться?.. Жаль. Красивая женщина..."
Зло подкидываясь на засохших кочках, машина въехала в гарнизон и упёрлась, наконец, светом фар в стену финского дома - всё, родной очаг, не было только костра. Выключая фары и зажигание, Лосев подумал: "Скоро загорится, и жечь на нём будут любовь. Люди не переносят, когда кто-то хоть на один день счастлив. Да и беда людей, наверное, ещё и в том, что сама природа создала нас, мужчин, самцами-многолюбами. Женщины это осуждают... Впрочем, у мусульман мужчине разрешается иметь 4-х жен, и ничего, уживаются. Там, если мужчина разлюбил, может жениться ещё трижды, и счастлив, и семью не разрушает. А у нас, любовь проходит, сразу начинается трагедия: либо живи с нелюбимой, либо ломай жизнь ей и детям. Правда, французы тоже нашли мудрый выход: не мешают друг другу, заводят любовников и любовниц, но семью не рушат, и дети вырастают при родителях. И вообще способность неоднократно влюбляться спасает от одиночества овдовевших или разведённых супругов. А что однолюб? Кроме одного цветка ничего не видит. А если цветок увянет... Разве сможет он к этому привыкнуть?"

18

Началось это у Алексея Русанова несколько недель назад, совершенно неожиданно. Был вечер, скука. Зашёл в общежитие к холостякам и не успел поздороваться, поговорить о том, о сём, как в дверь кто-то громко постучал, и, на "войдите!", в комнату вошла, ослепляя всех сочной красотой, Ольга Капустина. На голове - чалма из полотенца, ниже чалмы, возле ушей и высокой шеи - лоснились мокрым чёрным блеском кольца волос, сама - в ярком восточном халате, перехваченном в осиной талии пояском, на губах - улыбка, глаза - сияют, а в голосе радость и счастье:
- Привет, мальчики! Кто хочет выпить коньячку?..
Даже растерялись от неожиданности - фея, да и только! Обсуждалась проблема - где можно достать перед получкой взаймы? - а тут сама пришла и предлагает. Ясное дело, бодро ответили, хотя и вразброд:
- Я!..
- Все!..
- Всегда хотим...
Она рассмеялась:
- На всех у меня не хватит. А вот кто починит мне электричество, тому - налью!
- А где же доблестный капитан метеорологической службы? - спросил Княжич.
- В том-то и дело, мальчики, что капитана нет - на ночные полёты ушёл. А я хотела погладить бельё, включила утюг, а там - только пых что-то, искры, и свет погас.
- Так надо пробки поменять на щитке! - посоветовал Княжич.
- А сама я лезть туда боюсь: ударит ещё! Ну, кто исправит, мальчики? По-соседски, а?..
И опять решил за всех Княжич:
- Тогда пусть идёт Николай. Он для тебя, Оля, хоть под высокое напряжение!..
Лодочкин заискрил, как утюг:
- Ну ладно тебе, заткнись!..
Ольга повернулась к Русанову:
- Алёша, может, вы тогда?..
Отказаться было неудобно, Алексей согласился.
Капустина жила в соседнем подъезде, где получили квартиры семейные офицеры. Русанов ещё подумал, идя за Ольгой: "Что же она к ним-то не обратилась? Ближе ведь..." Но она его отвлекла своим вопросом:
- Алёшенька, вы исправите, да?
- Не знаю. Там видно будет. - А сам удивился тому, какой нежный, красивый у неё голос! Прямо за душу...
- Скучно у нас после училища?
Он взглянул на неё. Огромные глаза - чёрные, с лаковым блеском. Пухлые губы - сочные, зовущие. Волнующий гибкий стан под халатом, оголённая упругая грудь, высокая шея - от всего её облика привычно загорелась кровь.
- Ничего, жить можно и здесь, - ответил он, отводя от её груди взгляд.
- Ну, не говорите! - перебила она, поднимаясь по пустынным каменным ступеням на второй этаж. - Скучно, я знаю. А холостяку - особенно. Пойти - некуда, в город - не наездишься каждый раз.
- Все ребята так живут.
Она остановилась перед дверью с номером "7", достала ключ и отомкнула замок. Только тогда, поглядев на неё, он сообразил, что она недавно искупалась и надушилась какими-то нежными, приятными духами.
- Все-то - все, - проговорила Ольга, отворив дверь и пропуская его в тесную и тёмную прихожую, - да ведь от этого не легче! Впрочем, и нам, женщинам, здесь тоже нелегко. - Она закрыла за собой дверь, неловко повернулась к нему, и его, почувствовавшего упругость её груди, обдало жаром. А она спокойно спросила: - У вас есть спички? Посветите, пожалуйста, я принесу сейчас стул и свечу.
Ольга ушла в комнату, а Русанову всё ещё было жарко. Он зажёг спичку и, подняв её над собой, посмотрел на пробки под потолком.
Ольга вернулась со стулом и маленькой оплывшей свечой в стеклянной баночке - выглядывал только конец свечи. Спичка погасла, и они снова столкнулись в темноте. И снова он почувствовал упругость её тела, а потом жар, который разливался у него от груди вниз к чреслам. Дрожащими пальцами он чиркал по коробку, спички ломались. А рядом было горячее дыхание Ольги и происходило что-то таинственное, о чём они ещё не говорили, но что оба уже почувствовали, о чём догадывались и оба молчали. Даже это их молчание было тоже особенным, и они понимали его и не хотели нарушать - так надо. Они же "уговорились": так надо, и всё.
Наконец, он спичку зажёг, поднёс к свече в банке и тут заглянул в чёрные, блестевшие, как лак, зовущие глаза Ольги - они были рядом. Он смотрел в них и чувствовал сладкую тайну в груди, которая всё разливалась и разливалась в нём сосущим теплом, кружившим голову томленьем. Он полез на стул, продолжая ощущать, что с ним творится что-то невообразимое.
- Алёша, подождите!.. - сказала она. - Слезьте...
Он подчинился и слез.
- Я покажу вам, которая, а вы уж потом...
Что` потом, зачем, он не соображал, когда она сама полезла на стул, и он видел только её распахнувшийся халатик, стройные голые ноги, короткую из белого батиста нижнюю рубашку и думал лишь о том, куда же делся её пояс с халата, и плохо уже слышал, что она ему говорила.
- Муж целыми днями на работе. А приходит, поест - и сразу на диван. Не успеешь и оглянуться, как он - газету на голову, и захрапел. Вот эта всегда перегорает, Алёшенька! Левая... - Она ткнула пальцем в белую пробку и спрыгнула.
Теперь он видел возле свечи её пылающее прекрасное лицо, вздрагивающие крылья прямого, чуть вздёрнутого носа, её антрацито тёмные глаза и в них пламя от свечи. Она молчала и смотрела на него тоже напряжённо, будто чего-то ждала от него. Тогда он передал ей банку со свечой, неожиданно для самого себя обнял её и, чувствуя, как она прижимается к нему внизу своим сладким запретным местом, принялся целовать её с такой страстью, что она постанывала и прилипала к нему всё теснее и теснее. Они оба задыхались уже от охватившего их желания и томительного дурмана, когда возле них раздался стук в дверь.
Отшатываясь от Ольги, Алексей выхватил из её руки стеклянную банку с горевшей свечой и полез на стул, забыто стоявший возле них. Делая вид, что исправляет пробки, он пытался на самом деле справиться с диким напряжением, которое не проходило у него и выпирало под брюками. Руки у него странно подрагивали, в голове плыл туман. Выворачивая левую пробку, он слышал, как Ольга отворила дверь и кого-то впустила. Оказалось, пришла соседка, чтобы одолжиться чаем. Но он понимал, что ему не следует оборачиваться, не следует и ввинчивать пробку, на которой он уже поправил сдвинутую в сторону и отогнутую кем-то спираль. Загорится свет, и соседка увидит не только их растерянные лица, но и всё остальное. Поэтому он стоял и бормотал куда-то в потолок:
- Тут надо бы новую проволочку, если у вас есть...
Ольга, отдавая соседке пачку чая, тоже бормотала:
- Извини, пожалуйста, Валя. Пойду поищу, где у Сергея проволока... Ушёл, а тут - пробка перегорела... Пришлось вот к ребятам идти, просить...
- Ладно, Оля, я пошла... - объявила, наконец, соседка и вышла. Когда дверь за нею закрылась, Алексей ввинтил пробку, и свет зажёгся. Казалось, он ослепил их своей беспощадной правдивостью и разоблачением. Вид у обоих был растерзанный, лица растерянные.
Первой опомнилась Ольга:
- Ой, как хорошо, что ты догадался не включать при ней свет! Я же вся, как раздетая прямо...
Таинственность исчезла, всё стало сразу обычным, и Алексей уже не был уверен, что только что целовал эту красивую взволнованную женщину. Может, сон, примерещилось?.. И свет такой резкий - до боли. Принёс же чёрт эту соседку: из-за неё не узнал, что это такое!..
- Спасибо, Алёшенька! - сказала Ольга и потащила его в кухню. - Обещанный коньячок!.. - Глаза опять антрацито блестели, чувственные губы распустились в улыбке.
Она достала бутылку, 2 рюмки и налила.
- Я тоже выпью с тобой - за компанию. У меня и лимон консервированный есть, хочешь?.. - Что-то вспомнив, Ольга вышла, донёсся поворот ключа во входной двери. Но она всё не появлялась...
Из окна кухни Русанов смотрел на аэродром. Там вспыхивали и гасли голубые лучи прожекторов, приглушённо ревели моторы. Там, вместе с другими, обслуживающими ночные полёты службами, дежурил и капитан Капустин. Вспомнился рассказ Сергея Сергеича про Витюню Скорнякова и жену техника. Стало чего-то жаль - что-то уже пропало. И было обидно, что не узнал...
Ольга вернулась, и они выпили из налитых рюмок. В голове зашумело, облегчающе хорошо сделалось на душе. Ольга раскраснелась и наполнила рюмки снова. А ему уже не было тревожно - любое море по колена...
Алексей не помнил, как это случилось. Руки Ольги оказались у него на шее, она сама поцеловала его в губы, и они начали жарко целоваться. Всё напряглось в Алексее опять с такой страшной и необузданной силой, что Ольга, прижимаясь к нему, сказала:
- Ну! Что же тебя останавливает?..
Он принялся гладить её, раздевать и удивился, что под халатом ничего, кроме рубашки, уже не было. Так вот почему её долго не было, когда уходила закрывать дверь... Он торопливо начал раздеваться и сам. Она терпеливо ждала его, свернувшись на кровати калачиком у себя в комнате. Когда он пришёл к ней из кухни нагим, возбуждённым, она поднялась и, прижимаясь к нему, раскалённая и прекрасная, стала целовать его то в губы, то в шею, шепча:
- Не бойся, больше никто не придёт, а дочку я отвела играть к соседям на первом этаже... у них тоже 4-летняя девочка. Я сказала им, что сама приду за ней. Затеяла, мол, стирку... А на самом деле я искупалась... я знала, что ты к ребятам зайдёшь, и выглядывала тебя из окна... - Телодвижения Ольги при этом были стыдными, она дрожала, её буквально трясло.
Это было последним, что он помнил. Дальше всё было необычным, новым для него и таким яростно бурным и сладким, что он понял, близость с женщиной, к которой он был теоретически, казалось, готов, в действительности превзошла разговоры о ней и его ожидания, настолько всё было, как в сказке.
Во-первых, сама нагота Ольги превзошла собою все виденные Алексеем картины великих художников мира - Ольга была изящнее, женственнее. Те, рисованные, были жирными, неестественными. А тут - дивные стройные ноги, эластичные руки, тёплая линия бедра, тёмный мысок лоснящихся волос внизу живота, кольца волос на шее, на голове. А пылающие глаза, румянец, сочные губы. А спелые яблоки на груди! От одного этого можно помешаться. Но самыми волнующими и незабываемыми были божественная сладость и обжигающие страстью слова, едва различимые, но навсегда врезавшиеся в память:
- Боже, какое счастье, какое счастье!.. Миленький, растерзай, растерзай меня!..
Правда, это было не в первый раз, а во второй и тут же в третий. А в первый - было только чудо вхождения, ослепительное, как молния, узнавание этого чуда. Однако это удивительное и сладкое открытие чего-то неповторимого, неземного тут же и прекратилось, словно перегорело от высокого напряжения, как электропробка. Никаких слов тогда не запомнилось - наверное, их просто не было. А вот потом они были, эти слова...
- Ой, ну, какой же ты хороший мужчина, какой мужчина! И ты теперь - мой, мой! Да, мой?.. Алёшенька, я умираю, сладкий мой!..
Потом она призналась, что влюбилась в него с первого взгляда.
- Понимаешь, всё во мне стало обмирать с тех пор из-за твоей улыбки. Ты только посмотришь, улыбнёшься, а у меня уже всё дрожит внутри... Ты думаешь, я случайно зашла к холостякам? Как увидела, что ты идёшь к ним, сразу испортила пробку, и к вам...
А он лежал рядом с ней и удивлялся своей спокойной подлости. Во-первых, предал Нину. Но ему надо было это узнать - должен же он, наконец, стать мужчиною. Во-вторых, это подлость к однополчанину - он овладел его женой. В-третьих, он понял, что и дальше будет встречаться с Ольгой и не откажется от неё даже в том случае, если ему будут угрожать переломать руки и ноги. Хотя не собирался жениться на ней - у неё есть муж, ребёнок, она старше его на целый год, а должно быть - наоборот. Понимал и другое, если ноги всё же переломают, он выздоровеет и опять пойдёт к ней или её позовёт к себе, потому что не сможет больше не видеть её глаз, нагого тела, не слушать её прерывистого шёпота - "ты мой, мой, да?", не ощущать свежести её дыхания, кожи. И, тем не менее, уверенно полагал, что не любит её, что всё это только физиология, а проще говоря, мужская похоть. Если чего и боялся, то не за себя - за неё: не хотел, чтобы о ней пошли разговоры, чтобы люди обижали Ольгу. За что? Она же вон какая хорошая!.. Какие слова шептала ему: "Мне ничего от тебя не надо, будь только моим иногда!.."
Они стали встречаться почти каждый вечер, и он был "её", а она - "его" уже бесчисленный раз, а он всё не мог ею насытиться, налюбоваться её телом и красотой. Но в мозгу уже поселилась тревога: "А что будет, когда попадёмся?.."
Жениться на Ольге он не собирался. И зная, что "подлость", продолжал назначать ей свидания и встречался с нею - у себя на квартире, в поле, за деревенским колхозным садом, в кустах за шоссе. Её он тоже видел теперь не только влюблённой, но и ворующей незаконную любовь. Да и любовь ли это - не знал уже. Ведь кроме плотской чувственности ничего другого в их отношениях, казалось ему, не было. Он искал только близости с нею - какая же это любовь? Да и она... вон как рассказывала ему о себе: "Приехал Сергей в отпуск после войны, увидел меня и сделал предложение. Я тогда ещё дурочкой была, ну, и польстилась: офицер, на войне был! А родила от него дочку, и поняла, что не люблю и не любила его никогда. Вообще не знаю, что это такое - любовь. Вот только с тобой поняла".
А что поняла-то? Как вместе в кусты... Не нравилось ему и то, что про мужа как-то сказала: "Подумаешь, фронтовик! В метеобудке всю войну провоевал... за 100 километров от фронта!" Но стоило ей только прижаться к Алексею своим грешным телом, и он тут же забывал обо всём, прощал ей, и отношения продолжались. Теперь вот и Лосев, кажется, засёк - что делать?..
Не знал. Всё замутилось в его жизни, всё перепуталось и шло не так, как должно идти у честного человека. Пробовал, правда, утешать себя тем, что ни перед кем и ни в чём не виноват, никому и ничем не обязан - тут многие так живут, но утешение не приходило. Да, жизнь скучная, деваться некуда, должен же быть у человека какой-то выход его нерастраченной энергии? Но тут же виделся Самсон Иванович и, хрустя огурцом, говорил: "Все деревья - дрова. А ты мне: "Пожилой человек, нехорошо!.." А у тебя теперь - хорошо?"
Да, судить других - легко. А вот как себя, так не очень-то рука поднимается. А с другой стороны, почему он должен жить здесь, как в тюрьме или монастыре?
В общем, не мог себя ни осудить, ни оправдать, но спокойнее на совести от этого у него не становилось. Впрочем, ведь и Нина не написала ему, в чём дело? Тоже обошлась, словно с поленом. И так - каждый. Все эгоисты. Почему же должен отдуваться за всех один он? Пусть всё идёт, как идёт. Ольга получила со своим Капустиным новую квартиру в финском доме, на первом этаже. Встречаться с ней стало удобнее... Дом этот стоит на отшибе, окружён кустами шиповника. Она выбегает из него к Алексею за шоссе, даже если дома есть муж. Торопливо целует, прижимается к нему в кустах и, счастливая, убегает. А он, когда мужа не было, и Ольга отдавалась, был тоже почти счастлив. Чувствовал себя этаким победителем и шёл в духан или в клуб. "Хорошо нам, гусарам, и забот никаких!.."
Ольга оказалась женщиной пылкой, остановиться не могла. Она стала искать длительных встреч с ним и смело являлась к нему в дом. А потом он провожал её в темноте в гарнизон, хотя и знал, что делать этого не надо: нарвутся когда-нибудь на ненужных свидетелей. Особенно опасным становился собственный штурман, влюблённый в Ольгу ещё раньше. Алексей опасался его больше всех.

19

В субботу Медведев вернулся домой с аэродрома в полдень и зашёл к Петровым узнать, не у них ли его жена? Анны Владимировны у соседей не оказалось, Сергей Сергеич - спал, перед ночными, и Медведев ушёл. А в 5-м часу сосед сам постучался к нему:
- Дмитрий Николаич, не спишь?..
- Входите, Сергей Сергеич - читаю тут...
- Я к тебе вот зачем... - начал Петров с порога, залезая пятернёй в свою макушку. - Земляк ко мне приехал - только что. 20 лет с ним не виделись. Ну, сам понимаешь, жена - всё на стол, а мне нельзя пить - на полёты иду. Посиди с ним за компанию, а? Ты - техник, тебе ведь рюмочку можно. Просто неудобно перед другом. Жена - не может: у неё - печень. Посидишь?
- Что ж, посижу, - согласился Медведев. - Только - уговор: не больше двух рюмок!
Аким Павлович, друг Сергея Сергеича, оказался собеседником интересным и Медведеву понравился. Рассказывал он, как деревня теперь живёт, какие трудности. Потом, вспомнив, как бегал Сергей Сергеич за соседом, рассмеялся:
- Я ведь ему в шутку: один, дескать, не пью. Вот он и мотнулся, чтоб собутыльника, значит, добыть. А ведь я и непьющий вовсе! Вы - я вижу - тоже. Ну, и компания у нас подобралась! Но... ради такого случая...
Петров лишь вздыхал, слушая друга и глядя, как тот аппетитно закусывает. Но - выдержал: полёты! Потом он приехал с Медведевым на аэродром. Инженер побежал проследить за подвеской бомб, а Сергей Сергеич, насасывая неизменный окурок в зубах, направился к лётчикам. Увидев Русанова с красной повязкой на рукаве, спросил:
- Что, Алексей, дежуришь сегодня?
- Да вот - назначили, - обиженно произнёс Русанов. - И меня, и моего штурмана. Будем смотреть с КП, как другие летают.
- Ничего-о! Я, в своё время, тоже подежурил немало. Всё впереди, ёж тебя, будешь летать и ночью. А пока - смотри, наблюдай за посадками. 100 штук увидишь - считай, что одну сделал сам. Точно тебе говорю!
Подошло ещё несколько лётчиков, и с ними Лодочкин. Петров начал рассказывать, как в войну водил свою девятку, почему в его эскадрилье не было потерь.
- Ну, сами знаете, первое время не хватало у нас истребителей для прикрытия. Сбивали нашего брата-бомбардировщика и на маршруте, и над целью. Засекут звукоулавливателями километров за 50, и высылают навстречу своих перехватчиков. Да и зенитки все приготовятся. А я, значит, что` против этого придумал? Ну, нет, думаю, ёж тебя ешь, так дело у нас не пойдёт! Нашёл себе хорошего штурмана - чтобы даже с бреющего мог вести ориентировку! - и начал водить свою армаду над самым лесом. А километров за 20 до цели - мы р-раз, и в набор! Над целью - у нас уже высота полторы тысячи. Никогда двух заходов не делали, бомбили всегда с хода! Немцы опомниться не успеют, а мы - уже снова на бреющем: только нас и видели. Никогда истребителям на маршруте не подставлялись!
К слушающим подошёл капитан Волков. Взял под козырёк:
- Здравия желаю, товарищ майор! Молодёжь обучаем? Разрешите присутствовать?..
- Да вот... рассказываю, как летали в войну.
- А мы с вами сегодня, кажется, первыми открываем полёты?
- У меня вылет в 20.05, - сказал Петров.
- А у меня - в 20.00. - Волков доброжелательно улыбнулся. - Почти одновременно.
- Вместе, так вместе.
- Не бреетесь перед полётами - тоже по фронтовой привычке? - спросил Волков и опять улыбнулся.
- Друг приехал ко мне в гости издалека. Заболтался с ним - почти 20 лет не видались! - побриться и не успел, ёж тебя. Ну, мне пора машину осматривать...
Лётчики стали расходиться, поднялся и Русанов на КП. Старший дежурный штурман уже настроил радиостанцию, и из динамика на столе неслась обычная предполётная перекличка, сообщения о готовности. Одни полетят в "зону", другие по "большой коробочке", отрабатывать ночью заход на посадку, Волкову - лететь на полигон. Было слышно, как на стоянке самолётов ревели моторы. Там поднялась высокая пыль, суетились бензозаправщики.
Минут через 40 на посадочной полосе взметнулись вверх узкие, ещё неяркие лучи прожекторов - ночи ещё не было, сумерки. Это прожектористы проверяли готовность ночного старта. Робкими, несмелыми веснушками начали проступать звёзды на темнеющем небе.
За 10 минут до наступления темноты взлетел на своём бомбардировщике Волков. Вскоре поднялся в воздух и Петров. На аэродроме стало совсем темно, и лучи прожекторов вспыхивали теперь ярко, синими щупальцами.
Минут через 20 Волков попытался вступить в радиосвязь с полигоном. Полигон почему-то не отвечал.
- "Янтарь 2", "Янтарь 2"! Я - 206-й, я - 206-й! Цель вижу, разрешите работать!
Видимо, полигон ответил - голос Волкова в динамике умолк. Ворвались другие голоса, летающих по кругу. Так прошло минут 15. А потом динамик заговорил сразу в 2 голоса. Перебивая друг друга, "Янтарю" докладывали Петров и Волков:
- "Янтарь 2", я - 50-й, бр-росил пер-р-вую!
- "Янтарь 2", я - 206-й, бр-росил пер-р-вую-у!
Лосев встрепенулся. Маленький, сухой, выждал несколько секунд - молчат, включился в эфир:
- 50-й и 206-й! Я - "Янтарь 1"! Вы что там, сошлись, что ли? Будьте внимательнее, наберите положенную дистанцию!
- "Янтарь 1", я - 206-й! 50-го над целью не вижу, слышу его плохо - где-то он далеко! - немедленно отозвался Волков. И сразу же, вслед за ним, из динамика вырвался хриплый бас Петрова:
- 206-й! Как это, ёж тебя, не слышишь?! Я только что прошёл цель, бросил... Смотри по курсу, высота - 4200. Ты, видно, где-то сзади: впереди меня - нет никаких огней!
- "Янтарь 1", я - 206-й! Работаю над целью один! Впереди - никого нет!
- Как это - один?! - возмутился в динамике бас. - Я - 50-й, работаем вдвоём! Усиль наблюдение: сейчас помигаю тебе бортовыми... Видишь?
- Не вижу. Слышу вас - плохо, над целью - я один. Сейчас тоже помигаю огнями. Видите?
- Нет, не вижу. Но слышу - отлично, отлично слышу!
- Ну, я не знаю, где вы там ходите! Связь с вами кончаю, я - 206-й, - равнодушно проскрежетал динамик на столе. Крутились бобины магнитофона, записывая всё, что происходит в эфире и на КП.
- Что значит - не знаешь! - рявкнул из динамика бас. - Ты что - столкнуться захотел!
Лосев зло схватил микрофон, поднёс его к губам:
- 206-й! 50-й! Я - "Янтарь 1"! Прекратите перепалку! Наберите дистанцию! Базар над целью устроили! После посадки - оба ко мне! Как поняли?
- Понял, я - 206-й: после посадки к вам.
- Я - полсотни, понял: к вам.
Лосев опять взял микрофон:
- Я - "Янтарь 1"! Всем - всем из очередных, кто подходит к цели! Задание - временно прекратить! Отойти в свои зоны ожидания и ждать моей команды! Над целью сейчас одновременно 2 экипажа. Друг друга - не видят! Как поняли меня?
- Я - 205-й, вас понял: ухожу в зону ожидания.
- Понял: ждать. Я - 241-й.
Лосев включил длинный китайский фонарик, навёл луч на плановую таблицу полётов. Спросил:
- Штурман, это все, что ли?..
- Так точно, товарищ командир! - ответил старший дежурный штурман, сверяясь с графиком полётов. - Кроме 206-го и 50-го на цель идут только 2 экипажа.
- Хорошо. Остальных - пока не выпускать в воздух. Бардак! Весь график мне, старые дураки, поломали!
Захрипел динамик:
- "Янтарь 2", я - 50-й, бр-росил втор-рую!
Не прошло и полминуты, как передал Волков:
- "Янтарь 2", я - 206-й, бр-росил втор-рую-у!
Лосев, будто ужаленный, схватился за микрофон. Глядя на вращающиеся бобины магнитофона, выпалил:
- 50-й! 206-й! Вы там что - с ума посходили?! Видите друг друга или нет?
- Я - 206-й: работаю над целью один.
- Где же ты, засранец, работаешь?! - зарычал возмущённый бас. И нарушая все законы радиосвязи, добавил такое длинное слово, что, казалось, быстрее завращались бобины магнитофона на КП: - Смотри, кикимора безглазая, ещё раз помигаю тебе бортовыми!
- 50-й, 50-й! - захлебнулся Лосев от гнева. Хотел "завернуть" тоже, чтобы покраснели аж на Чукотке эскимосы, но, увидев диски бобин, только крякнул, сказал, как обязывала должность: - Разберитесь там, наконец, чёрт побери! Иначе - прекращу задание обоим!
- Вас понял, - продребезжал тенорок.
- Да по-о-нял, ёж тебя!.. - остервенело рыкнул бас.
Рассекая тьму, вспыхнули на посадке голубые лучи. Попискивая далёкой морзянкой, шуршал динамик. Крутились бобины, неумолимые свидетели радионочи. Тишина установилась на КП. Глядя на жёлтые фары бензозаправщиков, на чёрные силуэты техников вдалеке, Лосев о чём-то думал.
В луч прожектора вошёл идущий на посадку самолёт и сделался в нём от яркого света белым. Лосев произнёс:
- Штурман! Свяжитесь с полигоном и запросите...
Зазвонил телефон. Лосев снял трубку, прикрывая её ладонью, попросил штурмана - "минуточку"! - и уже в трубку сказал:
- У телефона подполковник Лосев. Слушаю вас... Что-о? - Он резко выпрямился, полез свободной рукой в коробку "Казбека" за папиросами. - Бомбили геологов?! Каких геологов? Слушаюсь... Слушаюсь, товарищ генерал. Сейчас дам команду...
Из динамика, как гром, пророкотало:
- "Янтарь 2", я - 50-й! Бр-росил последнюю! Сзади меня появился 206-й: мой радист видит его бортовые огни.
Лосев, захлебываясь от охватившей его радости, быстро заговорил в трубку:
- Товарищ генерал, товарищ генерал! Этого не может быть! Оба моих экипажа работают над целью - я слышу их доклады полигону. Остальные - ещё не приступали, находятся в зонах ожидания. Может, это кто-нибудь из соседей?
- Да что вы мне морочите голову! - неслось из трубки в ответ. - Соседние полки сегодня ночью не летают! Геологи сообщили в Тбилиси по рации, что их кто-то бомбил! Ранен буровой мастер, снесена буровая вышка. Немедленно разберитесь во всём! Сейчас выезжаю к вам... - Генерал повесил трубку.
Лосев тоже медленно опустил трубку, взял микрофон и ледяным, не предвещающим добра, голосом проговорил:
- Я - "Янтарь 1"! Всем, всем! Немедленная посадка! Немедленная посадка! 205-му и 241-му - садиться после всех: вы с "грузом". Во время приземления принять все меры предосторожности! Как поняли? - Он положил микрофон, выслушал все ответы и, убедившись, что его приказ понят всеми правильно, сообщил в эфир очерёдность посадок, положил микрофон снова и, глядя на помогавших ему дежурных, тихо сказал: - Доигрались... - И вдруг сорвавшись, закричал: - Да остановите же вы этого подслушивающего стукача!
Никто не пошевелился от растерянности. Тогда Лосев сам нажал "стоп" магнитофона, и бобины перестали вращаться по своему "провокаторскому" кругу.
- И так всё уже ясно, - добавил он. - Русанов! Передайте "пожарной" и "санитарной" машинам, чтобы ехали в конец посадочной полосы!
- Зачем, товарищ командир?
Лосев закурил, выдохнул:
- Не хватало нам теперь только, чтобы при грубой посадке подорвались ещё на собственных бомбах!..
Вспомнив инструкцию, Русанов посоветовал:
- Прикажите им, чтобы сбросили бомбы на "невзрыв". - Он понимал, на какой риск идёт командир полка и 2 экипажа с бомбами, которые будут садиться не днём, а в темноте. Грубое приземление, удар бомбы о бомбу в бомболюке, и... Его размышления перебил Лосев:
- Куда они их теперь сбросят? Полигону дали отбой, время - идёт, и ночь под ними!.. А если вместо "невзрыва" произойдёт всё-таки где-то взрыв? Тогда что?.. Нет уж, хватит с меня и геологов! - И вдруг спокойно и уверенно добавил: - Сядут ещё лучше, чем днём: понимают не хуже нас всё. В особых случаях такие посадки разрешаются.
Все молчали. В окна КП вливалась густая чернильная тишина. Её нарушил, начавший звонить стартовой службе, Русанов, просивший выслать в конец полосы "пожарку" и "санитарку".


Первым заговорил, выслушав все обвинения, капитан Волков. Стоя перед Лосевым навытяжку, он начал:
- Прошу вас не торопиться с выводами, товарищ командир. Надо разобраться во всём, проверить. Послушайте магнитофон - иначе для чего же он здесь?.. Можно сличить команды, время. Лично я - работал на полигоне. Все 3 бомбы - мой штурман сфотографировал. Вот проявит завтра плёнку с вспышками от взрывов... А зачем же так сразу?..
- Резонно! - согласился Лосев, глядя в немигающие кошачьи глаза капитана. Тот, выдержав его взгляд, продолжил:
- Тут какое-то недоразумение, товарищ командир. Майор Петров - тоже не бомбил их: я могу это подтвердить - под конец работы мы увидели друг друга. А где, собственно, находятся эти буровики?
- В том-то и дело, - досадливо воскликнул Лосев, - что это - недалеко от полигона! В 36-ти километрах всего.
В разговор вмешался Петров. Пальцы у него дрожали, из папиросы на пол сыпался табак, а он всё мял её, мял...
- Товарищ командир, мы тоже свои взрывы зафотографировали...
Лосев, повеселевший после ответов лётчиков, задал вопрос штурману Петрова:
- Ну, а что скажете вы?
- Я - бомбил полигон! - твёрдо ответил капитан Старостин и решительно рубанул воздух рукой. - Головой отвечаю за это! Не знаю, кто бомбил каких-то геологов или буровиков, знаю одно: кто-то другой!
Слушая Старостина, младший дежурный штурман Лодочкин не сочувствовал ему, а удивлялся про себя: "На что, дурак, надеется? Проявят утром плёнки, и тогда уж пощады не будет: как пить - пойдёт ведь под суд. А может, и сам верит, что не бомбил? Вокруг буровой, как сообщили уже по телефону из города - 4 столба с фонарями: точь-в-точь квадрат, как на полигоне. Только там по углам горит в бочках солярка, а у буровиков - электролампочки от небольшого движка. С высоты немудрено перепутать...
"Деда" судить, конечно, не будут. И "заслуженный", и вообще лётчики меньше отвечают за бомбометания. Уволят в запас, как пьянчужку, и на этом дело с концом. Даже пенсии, наверно, не лишат. А ведь они, они бомбили, сукины дети! Конечно, лучше бы, если бы это наделал сука Волков, но... "Дедушка" сам рассказывал, что дружок там какой-то к нему приехал, потом баланду про фронт завёл, значит, явился пьяненьким на аэродром, только никто не обратил внимания на него. И побриться "забыл" или "некогда" ему там было... Вот с пьяных глаз и вывел, видно, машину не на тот "боевой" курс. Хорошенькое дело! Вместо полигона - по буровой!..."
- Ну, а вы, что скажете? - продолжал Лосев допрос, обращаясь к Шаронину, штурману Волкова. Тот стоял бледный, потрясённый, молчал и всё курил, курил.
- Что же вы молчите? Я ведь вас спрашиваю!..
- Мы... бомбили полигон, - тихо проговорил Шаронин, не поднимая головы. - Я... я же зафотографировал...
- Да что вы заладили - сфотографировал, сфотографировал! - раздражённо воскликнул Лосев. - Цена этим снимкам - сами знаете, какая! Сколько раз было: полигон засекает взрыв, а на плёнке - его нет. Бомбы-то - учебные! Тротила в них - 20% всего. Сколько там того пламени?.. Если не окажется вспышек на плёнках - чем тогда докажете? А кроме вас сегодня - бомбить было некому больше! Всё равно ведь истину восстановят эксперты. Лучше... пока не поздно, сами: мужественно и честно... За это сбавят потом... Иначе - пеняйте на себя! Ну, Шаронин, где вы бомбили?..
Вместо Шаронина опять влез Петров:
- Товарищ командир, на полигоне они были. Я слышал голос его лётчика, как у себя в кабине! Потом и огни увидали... - Сергей Сергеич обернулся к своему штурману: - Старостин, верно? - Тот кивнул, и Петров заключил ещё раз: - На полигоне они были, товарищ командир.
Лосев озлился:
- Я не вас сейчас спрашиваю, товарищ майор! - И повернулся к штурману Волкова: - Шаронин, почему молчите? Вы, что ли... по геологам? - догадался он.
В разговор спешно вмешался Волков:
- То-варищ команди-ир!.. Вы же сами знаете, что` значит такое подозрение для Шаронина!..
Историю Шаронина в полку знали все. 7 раз сбивали его на фронте, и каждый раз над своей территорией. Приземлится на парашюте, и опять в строй. А на 8-й раз, когда подбили самолёт над горами Словакии, Шаронину не повезло: попал к немцам в плен. Недолго он там, правда, и пробыл - всего несколько часов, но... успел, находясь в пустом товарном вагоне, уничтожить свой партийный билет, бывший в тот раз при нём - не сдал перед вылетом, забыл. Вылет их не планировался, взлетать на разведку пришлось спешно, ну, и закрутился с другими делами - надо было проложить маршрут, проконтролировать подвеску фотоаппаратов, про билет никто не напомнил, так и полетели впопыхах... А в плену, присмотревшись к темноте в пустом вагоне, когда уже уничтожил билет, увидал в углу забытый кем-то стальной лом. Проломил им дыру в полу и бежал ночью на каком-то разъезде в горах. 3 дня блуждал, пока не напоролся на словацких партизан. Пришлось рассказывать - нашлись там у них 2 русских сержанта - как сбили их над горами немцы, как нашёл мёртвым в лесу своего лётчика - даже парашюта не смог отстегнуть, так и висел на деревьях, истекая кровью от ран. Рассказал, как настигли его потом гестаповские солдаты с собаками, как привели на станцию и посадили в пустой вагон, наказав что-то часовому на тормозной площадке. Как бежал. Спросил и сам: не вышел ли на них радист Кравчук? Но они не видели. Приняли Шаронина к себе в отряд под ответственность русских сержантов, затем проверили его в деле и поверили окончательно. 7 месяцев провоевал он вместе с этим отрядом в Словакии, а потом подошла Советская Армия, и Шаронин с партизанами распрощался.
Хорошо, что словаки подтвердили, что воевал, участвовал в диверсиях, а то свои, которые проверяли его, посадили бы - тогда многих отправили в лагеря. Но утери партийного билета ему всё же не простили: как это не успел сдать?!. Мальчик, что ли! Чем можешь теперь доказать, что ты его уничтожил, а не передал немцам? Хорошо, приехал командир полка с начальником штаба и забрал его у смершников. Но летать уже не пришлось до самого конца войны - не разрешил полковой смершник: подозревал. Может, это и к лучшему - цел остался.
После войны жизнь вошла в берега, позабылось вроде бы всё, поутихло. Снова Шаронин летал, был по натуре весельчаком и оптимистом. Только и видели его везде смеющимся, с лошадиными прокуренными зубами, длинного и по-весёлому нескладного. "Дело" его где-то пересматривалось, обещали принять снова в партию. Но так и не приняли.
Он женился. Жена оказалась женщиной тихой, осторожной. Её осторожность передалась постепенно и ему: почему не продвигают по службе? Сверстники уже капитаны давно, растут, а он - всё ещё в старших лейтенантах ходит, застрял. Про восстановление в партии и разговоров не стало, принимать по новой - тоже не торопились.
Тогда он отгородился от товарищей, откровенных разговоров с ними, перестал верить людям. Жена только поощряла: правильно, не верь! А там и дети подрастать начали - двое. Завёл себе сберегательную книжку - откладывал на чёрный день. Жил незаметно в полку, тихо. А с появлением Лосева начал бояться, что уволят из армии совсем. Куда денешься без образования с такой семьёй!.. Это Одинцову хорошо - он один, хотя и с похожей судьбой, а тут сразу четверо...
Лосев устало согласился:
- Да, конечно. Но тогда - кто же? Ничего не пойму!..
Петров вставил опять:
- А может, у геологов свой динамит там взорвался? В жизни всякое бывает. Может, не разобрались вгорячах?.. Ночь. Они и начали радировать во все концы!.. - Сергей Сергеич выглядел уже - как всегда, покуривал, был добродушным и привычно лез пятернёй к своему вихру.
- Ну, что же - идите отдыхать, - сказал Лосев. - На сегодня, пожалуй, хватит... - У него тоже зародилась надежда, что во всей этой истории что-то не так, и ЧП его полку не припишут. Вздохнул: - Будем завтра разбираться: проявлять плёнки и прочее...
- Товарищ командир! - обратился Волков к Лосеву. - Я полагаю, проявлять плёнки и выяснять всё будем уже не мы. А завтра - воскресенье. Разрешите мне на охоту уехать? Третью неделю вырваться не могу.
Лосев долго смотрел на Волкова, потом улыбнулся, но ответил отказом:
- Нет, капитан, не разрешаю. Вдруг понадобитесь. Откладывать это дело до понедельника - никто нам не разрешит. Человека ранили, таких дел натворили, и на охоту уехали?
- Но ведь не мы же! - возмутился Волков.
- Но ведь это ещё не доказано! - парировал Лосев.
На КП поднялся приехавший на "Победе" генерал.
- Ну, с недоброй ночью вас! - мрачно поздоровался он. - Вольно-вольно. Докладывайте, что выяснили тут без меня? - Генерал, глядя на Лосева, устало опустился на табуретку.
Прежде чем отвечать, Лосев пристально посмотрел на Петрова. Тот понимающе кивнул, и Лосев, широко улыбаясь, уверенно заговорил:
- Бомбили не мои, товарищ генерал! Остальные 2 экипажа вернулись с бомбами в люках, я проверял. Сели - хорошо. Так что причину надо искать в чём-то другом - не в бомбах с неба... Ну, а пока - будем проявлять плёнки, расследовать... Один - вот на охоту уже просится. - Лосев кивнул на Волкова.
- На охоту, говоришь? - спросил генерал.
- Я запретил, товарищ комдив.
- Да-а, хорошо бы, если всё так, как ты мне тут нарисовал. Ну, да посмотрим. А пока - спасибо и на том, что хоть до утра утешил: спать буду. Что ж, пусть едет... на свою охоту, - проговорил генерал рассеянно. - Я уж и забыл, когда охотился. Посмотрим-посмотрим... Что завтрашний день покажет? - Он поднялся. - У тебя пересплю, не возражаешь? - Генерал направился вниз.
Ночная работа на этом закончилась, все пошли вниз тоже.
Возле своей "Победы" генерал остановился.
- Что за офицер этот Волков?
- Офицер? Дисциплинированный, - ответил Лосев, подумав. - Педант, правда, но - требовательный, отлично летает. Не стар, не пьёт. Если бы не этот случай... - Лосев замолчал, что-то обдумывая, словно решая - говорить, нет? И генерал, понявший это, подтолкнул его своим вопросом, садясь в машину:
- То - что?
- Уходит в запас командир первой эскадрильи, майор Башмаков. Вот, хотели Волкова на его место.
Генерал, не закрывая дверцу, вздохнул:
- Да-а, придётся с этим, видимо, повременить... До выяснения. Повремени, Евгений Иваныч. Куда спешить? Успеется.
- Да у нас есть и другие кандидаты, - сказал Лосев.


Плёнки проявляли в лаборатории в понедельник. Выяснилось, оба экипажа сфотографировали вроде бы один и тот же разрыв - метр в метр от креста на полигонной цели, и белое облачко той же конфигурации. Значит, бомбил этой бомбой кто-то один, а сфотографировали оба. Кто вор?..
Во вторник собрались для окончательного решения: по 2 разрыва на каждой плёнке разные, а один - сходился и там, и тут, и был и у того экипажа, и у другого - "первым". И опять всё вроде бы ясно: виноват Петров. На аэродром пришёл, говорят, выпившим. Значит, поэтому и цель перепутал. А когда понял свою ошибку, добомбил на полигоне. Первую же бомбу - своей-то первой уже не было - сфотографировал у Волкова. Пристроился в хвост, передал по радио, что бросает первую, и сфотографировал. Чего-де проще?
Вызвали подозреваемых, изложили им свою версию. Однако против версии неожиданно выступил член комиссии Медведев - стал доказывать, что был у Петрова в гостях.
- Не пил Петров: ни единой рюмки себе не позволил! - Распалившись, Медведев даже сказал: - А почему нельзя предположить всё наоборот? Может, это Волков после Петрова фотографировал? Ведь Петров взлетел с аэродрома позже Волкова. Значит, он просто не успел бы сфотографировать у него первую бомбу, а смог бы только вторую...
Не спрашивая разрешения выступить, с места вскочил Волков:
- Ну, это вы, товарищ майор, напрасно так... Послушайте, что записал магнитофон! Я долго не мог связаться с полигоном, первый заход у нас получился холостым. А ко второму нашему заходу Петров мог появиться уже свободно: на полный круг уходит 10, а то и больше минут. Это - раз. Во-вторых, выпить можно ведь не обязательно дома. Скажите, бывает у наших техников спирт?
- Бывает, ну и что?
- Вот, бывает. А вы - ручаетесь. Так же и по времени: прослушайте магнитофон!..
И хотя Сергей Сергеич без конца возмущался "логикой" Волкова, выкрикивая своё "ёж тебя ешь!", магнитофон прослушали ещё раз внимательнейшим образом. Всё, словно по заранее писанному, сходилось против Сергея Сергеича. На полигоне первым, как и должно было быть, объявился из эфира Волков. А Петров - из криков того же Волкова - выходило, был в это время ещё где-то: Волков не видел его и плохо слышал. Значит, Петров мог быть в это время... не на полигоне. Он только потом уж пришёл туда. Выходит, пришёл после первого холостого захода Волкова и пристроился к нему.
Медведев, глядя на оторопевших Сергея Сергеича и его штурмана, возразил:
- Так ведь вы, капитан, когда эта радиокутерьма началась, могли обернуться и увидеть бортовые огни Петрова? Раз уж утверждаете, что искали его в воздухе. Почему же вы не обнаружили его? И ваш радист не видел его тоже, хотя сидит лицом прямо к своему хвосту. Почему же вы тогда подозреваете, что Петров пристроился к вам?
- А он мог бортовые огни - просто выключить, и всё, - спокойно ответил Волков.
Как порох в бочке, взорвался Петров:
- Что же я, по-твоему, ёж твою, только и делал всю жизнь, что подличал?!
И пошло тут, поехало. Петров криком, матом исходит весь, а доказать ничего не может - не было убедительных слов. На выручку ему вновь пошёл Медведев: спросил Волкова:
- Так почему же тогда на магнитофоне слово "бросил" выкрикивает первым каждый раз Петров, а не вы? Получается, что не он к вам пристраивался, если бомбил первым!
Волкова это ничуть не смутило:
- Штурман Петрова мог следить за целью в прицел и без бомбы в первый раз!
- Ну и что?
- И заранее, ещё до прихода цели на угол прицеливания, мог дать своему лётчику команду: "Передавай: бросил первую!". Лётчик передал. Магнитофон - зафиксировал. И так - ещё 2 раза, чтобы казалось, что бомбят первыми. Полная иллюзия! Первую бомбу - фотографировали мою, хотя и не бросали, когда я передавал, что бросил. А потом уж - свои бомбы. Могло так быть? Могло. Они же знали, что на капэ включён магнитофон, как всегда.
- Да я тебе сейчас морду разобью, сосунок! - выкрикнул Петров и двинулся к Волкову. "Деда" схватили за руки члены комиссии, уговаривали. Но тот вырывался, кричал: - Пустите меня!.. Он же, поганка, такое мне шьёт, что и придумать невозможно!.. - Злость, словно кипятком, оплеснула ему душу и до неузнаваемости изменила его лицо. Да и не мог, чувствовалось, он примириться с бессилием, в котором очутился не по своей воле.
Медведев, глядя на Волкова, изумился:
- А, действительно, почему вы так чётко всё это себе представляете? Словно сами проделали всё... - Майор посмотрел на офицеров. Тоже - оторопели, переглядывались. Но Волков пожал плечами:
- Я - не настаиваю, что всё было именно так, я только защищаюсь.
Медведев вновь изумился:
- Но вас же никто ещё и не обвинил ни в чём!
И опять Волков пожал плечами:
- Я вам объясняю свою гипотезу, поскольку обвинение всё-таки есть: вы нас подозреваете обоих.
- И поэтому, - Медведев задохнулся, - всё готовы свалить на товарища? Но ведь его вина - тоже ещё не доказана. Разве это по-офицерски?
- Прошу извинения, если меня так поняли. - Лошадиное, вытянутое книзу, лицо Волкова побледнело. Он затравленно озирался.
К нему снова рванулся Петров:
- Извинить тебя, сукиного сына, да?! Щас я тебя извиню!..
И опять Петрова схватили за руки. Волков оправдывался:
- Я сначала и сам не верил, что майор мог ошибиться. Но теперь, когда у нас на плёнках один и тот же разрыв, я не хочу брать на себя чужой грех.
- Так я, что ли, должен его брать, ёж твою мать! - Под руками высоких офицеров вертелась чёрная голова с вихром. Маленький, плотный, как пивной бочонок, Петров, вырываясь, пыхтел, выкрикивал Волкову что-то про радиосвязь, которую тот-де устроил. Из щёлочек между его опухшими веками сверкали тёмные злые глаза.
Волков отбивался:
- Я только хочу доказать свою невиновность. Имею я на это право или нет?
- Подлец! Почему я на тебя ничего не валю?
- А вы здесь не оскорбляйте меня, товарищ майор! - выкрикнул Волков, тоже наливаясь гневом. Его тонкие бескровные губы мелко дрожали.
- Я тебе - не товарищ! - гаркнул Петров, надувая синие после бритья щёки. - И никогда у меня таких "товарищей" не было!
По лицам членов комиссии Медведев понял, они хотя и в растерянности, но больше настроены в пользу Волкова. Криком мало чего докажешь. Волков же оставался корректным, уверенным в своей правоте. С холодной бесстрастностью он вдруг звонко сказал:
- Товарищи офицеры! Вы же знаете, на хвостовом оперении каждой бомбы мы накрашиваем номер экипажа.
Обрадовано вскочил со своего стула Петров:
- Вот, молодец, правильно! Как это я сразу не догадался: нужно сесть на "По-2", слетать на полигон и проверить! Все 3 стабилизатора с номером 50 - там! Извини, Волков, что я на тебя так... Но и ты был не прав, когда покатил на меня бочку.
И тут все поняли, ни Волков, ни Петров - не виноваты. Всем стало неловко, нехорошо на душе. Но Волков холодно остановил Петрова:
- Правильно, да не совсем. Лететь нужно, если хотите, не на полигон, а к этим... как их... к геологам. На полигоне - сотни наших стабилизаторов: почти каждый день бомбим! Разберись там, который из них свежее?
Рука Петрова полезла в чёрный вихор на макушке:
- Вот, ёж тебя, верно ведь... - пробормотал он.
- А у геологов - стабилизатор должен быть только один! - продолжал Волков. - Вот его и надо искать. Окажется номер моим - судите! У меня всё. Может, вы, товарищ майор - извините и вы меня за несдержанность - желаете что-то добавить?
Сергей Сергеич, ища сочувствия, затравленно осмотрелся, махнул рукой:
- Правильно всё! Разбирайтесь, а я пошёл... - Он направился к выходу.
Что-то во всей этой истории было не так, комиссия это понимала. Может, и впрямь "обронил" бомбу кто-то из пролетающих экипажей, случайно? А теперь - молчит. Такое бывало, что "роняли". Редко, правда.
К геологам решили послать майора Медведева и заместителя командира второй эскадрильи капитана Михайлова, "Брамса" - он и машину поведёт. Вылетели они в тот же день, на По-2.
Шли невысоко - на двух тысячах метров. Перед их глазами разворачивали свои голые плечи горы - выгоревшие на солнце, побуревшие. Внизу скользили по ребристым отрогам синие тени облаков, бежали полосы света. Солнце то пряталось за белые кучки облаков, то появлялось. Воздух был по-осеннему чист и спокоен. Не болтало.
В одну из глубоких лощин в горах стекало по склону стадо овец, похожее на белое облачко. Медведев засмотрелся. Михайлов вёл машину и тоже молчал. Посматривая на горы, на шапки ватных облаков, он что-то насвистывал, почти не слыша себя.
Приземлились они в двух километрах от буровой - Михайлов высмотрел там относительно ровную площадку. Вылезая из передней кабины, он вдруг убеждённо сказал:
- Даю вам слово одессита: "Дед" здесь - не бомбил!
- Почему так думаете?
- Почему? Вспомните, сколько было случаев на войне, когда наши лётчики перепутывали позиции и бомбили не по немцам, а по своим. А у Петрова такого ни разу не было: ни днём, ни ночью. Мог ли такой опытный лётчик перепутать теперь, в мирных условиях?
- Настаивают, что выпил.
- Но вы же сами доказывали... Это - раз.
- Кто же тогда?
- Петрова я знаю и как человека: не соврёт он в таком деле, не станет выкручиваться. Это - 2. Вспомните, как он согласился, что проиграл спор Маслову. И в-третьих: штурман у него - с большим опытом на Ту-2. Причём, Старостин ведь не первый раз летел ночью на полигон. А Шаронин - впервые, он только в этом году стал летать на Ту-2 ночью со своим лётчиком.
- Так что же - Волков?
- Не знаю. Но - не Петров.
Остальную дорогу, до самой буровой, шли молча. Потом спустились с высокого плато вниз, в лощинку. На склонах горы паслись овцы. Сидел мальчик в большой лохматой шапке и играл что-то на азербайджанской дудке. Возле него лежал длиннющий кнут и сидела сторожевая огромная собака. И мальчик, и собака проводили военных выразительными взглядами.
Михайлов поднёс к глазам планшет с картой.
- Тот, кто бомбил геологов, не следил ночью за курсом, - заявил он. - Сбился на 8 градусов вправо и пролетел цель, не заметив её. Может, солярка в бочках ещё не разгорелась хорошо - это же было в самом начале ночных полётов, было ещё светловато. Так что не заметили бледных огней, и полигон у этого экипажа остался сзади - минут 5 лёта.
Медведев помолчал, потом, вздохнув, сказал:
- Сейчас выясним, кто это был... чей номер.
Буровики встретили "представителей" хмуро, но рассказали, как было дело. Вторая смена только начала бурение, и заработал движок. Включили освещение. Буровики - трое - остались бурить, а остальные ушли: кто пошёл смотреть кино в соседнем селении, кто спать. Проснулись от взрыва. Мастер Серебряков вышел как раз по нужде - там его и накрыло. Часть вышки вон повреждена, можете посмотреть... Хорошо, что рацию летом дали для связи с городом. Тут же сообщили дежурному в Геологоуправление, что сначала над нами пролетел самолёт, а потом разорвалась бомба. Буровик второй смены - из фронтовиков, разбирается в таких делах. Просили управление выяснить, кто это нас... Ответили, что сообщат обо всём дежурному по штабу военного округа.
- Ну, а как раненый - что с ним? - спросил Медведев.
- Осколком в живот. Уже прооперировали - вертолёт за ним прилетал сюда. Врачи говорят, будет жить. Двое детей у мужика.
- А от бомбы что-нибудь - осталось?
- Да вон... всё сложили, что нашли, - сказал пожилой буровик, тот, что был на фронте, показывая рукой в сторону от вышки. - Кусок болванки от корпуса, пару крупных осколков.
Медведев пошёл смотреть.
- А стабилизатора - или, как ещё говорят, хвостового оперения - не находили? - спросил он. Сопровождающий его буровик ответил вопросом:
- Какое оно из себя?
Медведев нарисовал бомбу, показал, как выглядит стабилизатор. Оказалось, хвостового оперения, не позволяющего бомбе кувыркаться в воздухе, не видел никто. Пришлось майору искать самому. А узнав, в чём дело, начали искать и буровики. Один из них спросил:
- Далеко оно могло отлететь?
- Ну, метров на 40, на 100 самое большее.
Облазали всё вокруг - стабилизатора не было.
- Может, он разлетелся на куски? - спросил рабочий.
- Нет, такое исключено. Бомба - учебная, тротила в ней мало.
Опять принялись искать, лазая по колючкам, всматриваясь в каждую выемку, кустик. Наконец, поднимаясь с колен, отряхивая брезентовые штаны, воевавший буровик сказал:
- Это что иголку... Да ведь тут мальчишек сколько из деревни перебывало! Может, утащили. Вы - вон того спросите. - Он кивнул в сторону маленького чабана с большой собакой на склоне горы. - Тоже тут крутился.
Делать было нечего, распрощались с буровиками, посмотрели их рацию - "Без рации - каюк бы нашему Серебрякову. Это счастье, что нам её, наконец, дали! Другие - до сих пор без раций по глухоманям сидят..." - и пошли к самолёту, чтобы лететь назад.
Когда мальчишка-пастушок успокоил свою собаку и Медведев с Михайловым смогли подойти к нему, он вдруг чего-то испугался с первых же слов и на все вопросы Медведева лишь отрицательно крутил головой. Пришлось возвращаться на аэродром фактически ни с чем. И Медведев с досадой воскликнул:
- Куда же мог отлететь стабилизатор? Ведь обшарили всё!
- Может, его присыпали землёй? - предположил Михайлов, надевая на голову шлемофон. - Вон сколько земли везде! Бурят ведь.
Ни Медведеву, ни Михайлову даже в голову не пришло, что здесь побывал до них, ещё в субботу, Волков, отпрашивавшийся на охоту. Он приехал на мотоцикле, взяв с собою 5-литровый бачок с бензином и крупномасштабную полётную карту, чтобы изучить, по каким дорогам можно проехать 100 километров до полигона и где свернуть к буровикам. Для отмазки прихватил и ружьё: на охоту, мол, едет. И выехал за час до рассвета. Перед въездом на буровую вышку он натолкнулся на мальчишку-чабана, перед которым лежало на траве хвостовое оперение с номером 206 бомбы Шаронина. Волков немедленно купил у мальчишки его "игрушку", сказал, чтобы никому не болтал, что сюда приезжал охотник с ружьём, добавил денег за молчание, и тут же уехал назад, обрадованный, почти счастливый. "Хорошо, что Шаронин сразу сознался мне в полёте, что первую бомбу сбросил не на полигон, а куда-то рядом, где горели такие же огни, - думал Волков, несясь на мотоцикле, словно на крыльях. И веря в свою судьбу, додумал: - Если бы не это, хрен бы я сообразил устроить всю эту радиокутерьму. Да и после полёта, когда выяснилось, что бомба упала на каких-то буровиков, сообразил отпроситься на охоту. И вот "оперенье" это уже закопано далеко от буровиков. Так что в понедельник смогу держаться уверенно и нагло. Надо теперь продумать свой разговор с Лосевым после проявки фотоплёнки. Ну, это уже не проблема... - успокоился он окончательно. - Главное, чтобы молчал Шаронин! До гробовой доски будет мне благодарен, размазня..."
Так ни с чем и вернулись Медведев с Михайловым. Ни Волкова, ни Петрова обвинить было уже невозможно. А те по-прежнему стояли твёрдо на своём: бомбили на полигоне. Фотосъёмка? Тоже не аргумент. Снимки ночные, расплывчато всё - может быть и совпадение. Дело зашло в тупик, и Медведев засобирался в отпуск - подошла пора отдыхать и у техников.

20

Перед тем, как отправиться вечером на заседание партийного бюро, капитан Тур долго разглядывал свою "карту". Оттопырив нижнюю губу-вареник, он что-то изучал на ней, водил карандашом, прикидывал.
Подошла сзади пышущая здоровьем жена.
- Что, Пашенька? - спросила она, обнимая мужа пухлыми руками.
Тур легонько освободился, сказал вслух, но не для жены:
- Да, этого - можно! - Отшвырнул карандаш, додумал уже про себя: "Защитников у старого выпивохи не будет, а вот Волков... этот связишками оброс. Да и действительно, кажется, не виноват".
Изучая "карту", Павел Терентьевич неожиданно для себя открыл: к кружочку с фамилией Волков тянулось слишком много "живых" линий - и от военных, и от гражданских - сходились в нём, как лучи в фокусе линзы. Заинтересовался.
Выяснилось, все гражданские, кому нужно было устроиться на выгодные места в гарнизоне, побывали сначала не в отделе кадров, а на квартире Игоря Платоновича. Таких знакомых у капитана полно теперь и здесь, и в городе.
Оказалось всё просто. Устроив одного, Волков включал его в свой список и, когда надо было устроить другого, смело обращался за помощью к первому. Тот в знак признательности делал всё, что мог. Сеть знакомств-связей быстро ширилась. Её ячейки были сотканы из нитей дружественных, родственных, деловых и, сплетаясь между собой, делали сеть крепкой, прочной - не разорвать. За 3 года ею надёжно была перекрыта не только местная река жизни - ни одной рыбке мимо не проскользнуть! - но и перекинулась в город: капитан мог устроить теперь человека и там, и ел сам уже не всякую рыбку, а только осетрину и лососей, доставал другие дефицитные продукты и товары, которые привозили к нему прямо на дом. Не в открытую, конечно, а по ночам.
"Умный мужик!" - решил Тур, выследивший и выяснивший всё лично. Окрестив про себя сеть Волкова "сетью взаимодействия", он поставил на капитана, как на скаковую лошадь на ипподроме, и твёрдо подумал: "С таким надо не враждовать, а пользоваться его связями: глядишь, и самому чего-нибудь перепадёт!.."


К удивлению Тура нашлись защитники на партийном бюро и у Сергея Сергеича тоже - Медведев и майор Васильев, замполит. Правда, Тур не удивился особенно, когда на защиту поднялся Медведев: была ниточка - соседи. Но Васильев?!. Сам в неустойчивом положении, можно сказать, без связей, и... заступаться?
Надо было брать инициативу в свои руки, и Павел Терентьевич решительно поднялся с места:
- Разрешите мне?.. - Солидно откашлялся, начал: - Я, товарищи, хочу сказать не столько о самом случае, который мы тут с вами разбираем, сколько о позиции тех, кто пытался здесь защищать товарища Петрова. И тут мне, товарищи члены партийного бюро, не совсем понятна их линия...
- В чём же именно? - На Тура смотрели внимательные глаза-точечки - пронзили.
- А я сейчас скажу, товарищ командир, скажу... - Тур подрастерялся, молчал, и Лосев его поправил:
- Я здесь сижу не в качестве командира полка, а такого же члена партбюро, как и все остальные.
Тур нашёлся:
- Тогда - не перебивайте, прошу вас: не сбивайте с мысли... - И уже уверенно продолжил: - Всем известно, товарищи, для чего мы призваны. Не для того, чтобы, как говорится, в пень... Денежки-то - идут, и не малые! Так что же, оправдывать теперь чрезвычайные происшествия?
- Простите, перебью вас ещё раз как рядовой член бюро, - сказал Лосев. - Не могу просто смолчать... Вы с такой вещью как логика - знакомы?
- Не понимаю...
- Посылка у вас - одна, а следствие...
На Лосева светло взглянул Васильев. А Медведев буркнул:
- Вот-вот. В огороде - бузина, а в Киеве - дядька.
Тур побагровел.
- Я хотел тут сказать вот что... Не пристало нам, коммунистам, брать под защиту таких офицеров, как майор Петров. Ни для кого не секрет - лётчик пьёт, нетребователен. Отстал...
Со стула грузно поднялся маленький, багровый Петров. Что-то хотел сказать, но похватал только ртом и, грохнув стулом, спинку которого держал перед собой, пошёл к выходу - чёрный, похожий на раздутого жука. Правая рука его полезла к торчащему на затылке, непокорному вихру. Все молчали.
- Видали!.. - воскликнул Тур злорадно, когда дверь за Петровым с треском захлопнулась. - Без разрешения ушёл с партийного бюро! Да ещё дверью... А тут - его дело разбирается!
- Никакого "Дела" - ещё нет, виновность Петрова не доказана, - сказал Васильев, поднимаясь, и сделался белым.
- А я, товарищ майор, и про вас здесь скажу... - Тур повернулся к Васильеву, а Лосев подал реплику:
- А ну-ка, скажите-скажите, это уже интересно...
- Скажу! Вы, товарищ майор, сами являетесь балластом в полку. Потому и...
Командир полка вскочил, словно ужаленный.
- А не много ли вы на себя берёте, капитан! Кто вам дал право... вот так... безответственно!..
Заседание бюро не получилось - нечего было занести даже в протокол. Тур, оставшись один, сидел растерянный, недоумевающий. Особенно невозможно было переписать в журнал протоколов собственное выступление, которое было написано на бумажке секретарём собрания Медведевым. Любая партийная комиссия, если начнёт такое читать, скажет, что парторг полка просто не признаёт или забыл об армейской субординации. Да и вообще всё, что произошло на бюро, не соответствовало повестке дня. Вместо того чтобы устроить разнос Волкову и Петрову, на бюро отчитали прилюдно парторга, и кто - Лосев, который, считалось, сам недолюбливал Васильева и Петрова. Тур посидел, подумал и решил вообще не регистрировать в журнале проведённого им заседания бюро.
На дворе Тура поджидал в темноте капитан Волков. Домой пошли вместе.


Иск буровиков был оплачен штабом Воздушной армии, раненый - выздоравливал, прямых доказательств вины Петрова или Волкова не было, и командование похерило историю о чрезвычайном происшествии, поставив, наконец, точку по данному вопросу в своих бумагах-расследованиях. Только Петров и Волков старались при встречах, словно бы, не замечать друг друга, отделываясь коротким, почти машинальным поднесением рук к козырьку.
Старался избегать обоих лётчиков и Лосев. Глядя на него, неловко чувствовали себя и члены комиссии по расследованию ЧП. Тур и Васильев тоже теперь почти не разговаривали друг с другом, хотя по роду своей работы должны были общаться ежедневно.
Не узнать было и Сергея Сергеича - осунулся, померк. В духанах его не видели. Да и вообще не видели его глаз - смотрел всё время вниз, будто на дороге что потерял. Иногда казалось, что из него выпустили воздух, как из футбольного мяча, которым перестали играть - живот даже опал.
Один Тур работал по-прежнему энергично. Стоял однажды перед строем солдат и, жестикулируя, что-то говорил. С аэродрома ехал Лосев - остановил свой "газик", вылез послушать.
- ... советский солдат на голову выше зарубежного! Вы должны всегда помнить об этом! А у нас ещё есть товарищи, которые служат по принципу: в пень колотить, лишь бы день проводить. День да ночь - сутки прочь. А денежки-то - идут?
Парторга поддержал, весело скалясь, старшина эскадрильи Рябухин:
- Солдат спит, служба идёт, товарищ капитан!
- Вот-вот, есть у нас ещё это, товарищи! - обрадовано закивал Тур. - Но мы с вами призваны не для этого. Нам Родина поручила охрану границ, и мы...
Всё ниже опуская голову, Лосев тоскливо думал: "Что мне с ним делать?.." - Повернулся, махнул сержанту-шофёру ехать дальше без него, и медленно, будто нёс на плечах горе, пошёл к штабу пешком. Не везло ему на партийных работников.

21

С прошлого года, когда Медведев вернулся из отпуска, который провёл в родном селе на Оке, его словно подменили: жил, будто опущенный в воду. А после случая с ночным бомбометанием, это заметила и жена. Осторожно спросила:
- Митя, что с тобой? Ты не заболел?
- Нет, здоров.
- А чего такой хмурый?
- Да не с чего быть весёлым, - ответил Дмитрий Николаевич жене. О чём-то подумал и рассказал о прошлогодней встрече с бывшим односельчанином Андреем Годуновым: - Понимаешь, заважничал, охамел. Первым секретарём райкома партии работает в соседнем с Липками районе. Мне о нём его заместитель, второй секретарь, Игорь Анохин, такое порассказал, что у меня волосы дыбом!
- Где же ты их встретил? Сразу обоих, что ли?
- Да нет. Годунов этот - проезжал мимо Липок ночью. Пьяный был. Случайно остановился у дома сестры - воды попить - ну, и зашёл. Узнал меня, остался посидеть - интересно ему... По пьяному делу куражиться начал. Я ему и сказал, всё, что о нём подумал. Что ему - не секретарём быть, а под суд надо!
- Из-за этого так расстраиваться до сих пор? - спокойно спросила Анна Владимировна, глядя на мужа.
- Да не из-за того, что сказал ему. А из-за того, что он помещиком там себя чувствует! Подмял всех под себя. Ну, я и поехал в его район. Познакомился там с его вторым секретарём. Этот мне очень понравился. Вместе написали про Андрюху в Москву.
- Ты?!. - удивилась Анна Владимировна. Но тут же изменила тон: - И... что тебя так угнетает? На себя не похож стал.
- Да ведь секретарь же райкома... Не пешка какая-то - подлецом стала!
Анна Владимировна вновь с изумлением уставилась на мужа. С досадой спросила:
- А ты что, не знаешь, что они везде теперь такие? Как твой Годунов.
Дмитрий Николаевич знал. Но вопрос, поставленный женою прямо в лоб, поразил его. Что же это? Выходит, все уже об этом знают и продолжают спокойно жить дальше, будто ничего не произошло? Однако спорить с женой не стал, потому что и сам же молчал вот по сей день, до партбюро, которое затеял Тур. Сделал вид перед женою, что опаздывает на работу, и убежал от разговора. Но и после работы опять он думал всё о том же, даже когда лёг спать: продолжал задавать себе вопросы, от которых брала оторопь: "Получается, смелым стал только потому, что Годунов - из одного села и поэтому не страшен? Восстал против него. А чего же не восставал против других, зная, что и они - такие же? Кишка тонка?
Когда же превратились мы в осторожных старичков, которые боятся высказать своё мнение? Покорились всему и ждём прихода старости. Это же надо - молчал столько лет!.. Никого не трогал, не задевал. Вот Андрюха и вымахал во весь наглый свой рост! А Тур... разве не такой же?"
В темноте перед Дмитрием Николаевичем вновь возник его 40-летний земляк и секретарь Годунов - пьяно усмехающийся, глумливый. И, будто наяву, спрашивал опять:
- Ты думаешь, жизнь идёт по твоему Марксу? Нет, дорогой. По Марксу - это для дураков.
- А для умных, как же?
- Для умных? - Годунов перестал улыбаться. - А вот как... По закону жизни: ты - мне, я - тебе. Кто с этим законом не согласен - тот против жизни, того надо увольнять. Не копай, сука, не ищи там, где не клал - не твоё это!
- Значит, Анохина ты хочешь уволить тоже за это?
- А за что же ещё? Может, мне ждать, когда он под меня яму выкопает? Шалишь, брат!.. А потому - запомни: сунешь свой нос и ты в мою задницу, поедешь - вместе с ним!
- Куда это?
- У-у, да ты, я вижу, совсем ещё тёмный, как телок. Ничего не знаешь, ничего в жизни не понимаешь, а лезешь воевать? Тогда, смотри, без партбилета можешь остаться!..
Медведев открыл в темноте глаза. Теперь он понимал уже всё, даже то, чего не понимала жена и остальные, и его прошибло холодным потом. Тоскливо подумал: "Сами отказали себе в праве думать, иметь своё мнение, отстаивать его. Голосовали, принимали всё без рассуждения: так надо. Кому надо, почему надо, да и надо ли - даже не спрашивали. На войне - не пропустили фашизм! Это же сила была! А вот годуновых - пропустили с такой же философией. Да ещё и боимся их. Это ведь Анохин сделал меня смелым на полчаса, когда я был вместе с ним, и мы писали... А теперь я, если по-честному, опять чего-то боюсь, в сущности. Всякая самостоятельная мысль, идущая вразрез с официальной, всех нас пугает: откуда взялась, как посмела такая зародиться? Искренним бывает человек только наедине, да и то недолго. Днём - совсем мало: работа, некогда. Больше ночью. Не густо. Зато во всеобщей лжи начинаем купаться с утра.
Поздоровался сегодня с Волковым - первая ложь. С ним не то что здороваться, видеться не хочется, но... так надо: офицерская этика, вежливость. Пришёл на аэродром, а там говорят: "Ваш Смирнов напился вчера". И ты ругаешь Смирнова, хотя и знаешь, Смирнов - человек честный, хороший. Обидели его вчера чёрной несправедливостью, изругали за то, что весь день работал, как проклятый, и всё-таки не успел всего сделать к ночи. И он напился. С обиды, что вместо помощи - работы ведь на троих было! - одна ругань. Вот и занесло труженика в духан. А кто-то увидел и сообщил. И ты тоже должен теперь его мучить. Должен! Опять ложь. В душе-то я сочувствую ему, но... "так надо".
Наконец, вроде бы воспротивился вот и сам, рассказал обо всём Аннушке. И что же в ответ? Нашёл, мол, о чём думать: везде так. Значит, опять возвращается всё на круги своя: так надо? Ну, разве же не насмешка?
Даже издевательство. Подошёл сегодня солдат - в газете что-то там вычитал, как-то по-своему всё понял и обратился ко мне за разъяснением: а как, мол, по-вашему, какое у вас мнение на этот счёт? Оно у меня, конечно, было это мнение. Точь-в-точь такое же, как и у этого неглупого солдата. Но сказал я ему совсем другое, не то, как думал на самом деле, а то, как "надо". И ведь знал, что он больше никогда уже не подойдёт ко мне, ни с чем, потому что я для него - теперь человек неискренний. А я - ничего, терплю это всё: ладно, думай обо мне, что хочешь, зато я знаю, что меня за мою ложь не тронет никто. Но скажи я ему прямо, и если об этом узнает Тур - меня могут выгнать из армии.
И вся эта всеобщая неискренность переносится и в дом, на семью. Потому что ложь общественная всегда порождает и личную ложь. Иногда хочется спросить: "Ну, скажи мне по совести - любишь?". Так ведь не спрашиваю, боюсь. Лежу и притворяюсь, что сплю. А сам вот думаю, прислушиваясь к её дыханию: о чём она сейчас?.. Ведь тоже не спит, только притворяется. Но спросить - неудобно. Вот и лезет от такой жизни раскалённая игла в сердце, да порою так, что нечем становится дышать.
Не могут у нас люди быть откровенными. В сущности, все не могут, даже большие начальники - такой устроили нам нашу жизнь. Мы и боимся лжи, и в то же время не хотим, чтобы она выяснилась. Так и остаётся незыблемой страшная ложь во всём. Оттого, что нам кажется, будто жить вот так, как живём мы - легче.
А как надо жить? Чтобы всем было хорошо. Кто это знает?"
Так и уснул Медведев, не ответив на свои вопросы - лишь сердце себе растревожил. Твёрдо знал лишь одно: жить надо как-то иначе. Может, и Аннушка тогда переменится?..

22

Декабрь в Закавказье укреплялся в своих правах медленно. Дохнул из ущелий холодом, выстудил небо, прочистил его от мокрых облаков и только дней через 10 выбелил однажды ночью все горы. Стояли они утром, как забинтованные. Увидел их из деревни петух и закричал в изумлении во всё дурное петушиное горло: "Зима-а!.."
Пролаяли на зарю и озябшие за ночь собаки, но почему-то несмело - не понравилось, должно быть: зима - это холод. А вот в гарнизоне Лосева люди - обрадовались: зима! Значит, скоро и в долины придёт - стали готовить лыжи, детские санки. Снег лежит в этих краях не более 10 дней, а потом будет грязь непролазная, так что готовиться к снегу надо заранее.
Так всё и вышло. Когда снег пришёл, а потом растаял, лётчики и техники засобирались в отпуск - самое их время! Люди везде едут летом - на пляжи, на море, а в авиации - наоборот. Так уж заведено высоким начальством - хорошая погода существует не для пляжей, а для полётов. Ну, на то оно и высокое - наверху сидит, далеко всё видит.
К концу декабря, когда дни старились и умирали так быстро, что их не успевали и упомнить, по общежитию холостяков разнеслось: разрешили!.. Отпуск, братва!.. К дню рождения великого Сталина!..
До нового года оставалось всего 11 дней, и весёлый холостяцкий люд забегал, торопясь выехать, чтобы успеть к празднику домой. В штабе бросались к начстрою:
- Христа ради, проездные документики поскорей!
К начпроду:
- Родной, по аттестатику!..
К начфину:
- Отец, не погуби!..
Все торопились, всем хотелось успеть. Были и такие, которым надо ехать дальше Сибири, глухой неведомой тайгою. И потому до ночи трудился в штабе начстрой - сознательный! Выписывал проездные документы в первую очередь для тех, конечно, кому "звериной узкою тропой". Матерился ночью и начпрод - оформлял аттестаты на продовольствие. Знал, всё равно "соколы" не отвяжутся. А то ещё к столбу привяжут верёвками, как в прошлом году - наподобие распятия. Оно, конечно, можно б и повисеть в укор людям: "Бога забыли, совесть забыли". Но в гарнизоне одни неверующие, хотя и по небу летают, да и с восходом солнца может явиться Лосев. А тогда, хотя и не Бог он, но зачем начпроду страшный суд ещё и на этом свете? Не гордый, подождёт.
Работал, не торопясь, только отец-начфин: денежки счёт любят. И тут уж перед ним, хоть и "соколы", тихой овечкой каждый, воспитанным ягнёнком. В общем, ночь была для всех напряжённой, бессонной, да ещё накануне дня рождения Сталина, к которому тоже готовилась вся Грузия официально, а уж духаны
не закрывались до самого утра.


Русанов проснулся непривычно рано - поджимал мочевой пузырь после ночного пива в духане. Солнце ещё только выглянуло из-за гор. Холодно синели утренние тени деревьев на сохранившемся в саду снегу. Выйдя из деревянной уборной, Алексей пошёл в дом досыпать, с радостью вспомнив, что с сегодняшнего дня он уже в отпуске, и что на службу ему не идти.
Впрочем, на службу он не ходил после обеда и вчера - встретил Ольгу, она сказала, что придёт к нему сейчас, и, действительно, пришла, но минут лишь через 40. Пристраивала у соседки дочь. Если бы не эта маленькая девочка, не было бы и проблем - они могли бы встречаться чаще. Но беспомощного ребёнка одного не оставишь, а отдавать часто соседям, значит, навлечь подозрение. И Ольга, мучаясь своим положением, горько сказала: "Знаешь, я прямо, как собака на цепи! Рядом - ходишь ты, идёт жизнь, а меня - цепь не пускает". И молила, глядя чёрными, как антрацит, глазами: "Алёшенька, милый, смотри, не женись там, в отпуске, ладно?" Получалось, вроде шутила, а в голосе были слёзы и страх. Тогда пошутил и он: "Ты же вот - замужем? А почему нельзя мне?". И сразу пожалел о своей шутке - у Ольги вырвался стон: "А ты - мог бы жениться на мне? Я - хоть сейчас, хоть на край света с тобой! Попросись куда-нибудь на Камчатку или на Сахалин, а?.." В просьбе столько было чувства и искренности, что Алексей поперхнулся - пил как раз вино - и замолчал, делая вид, что не может говорить.
Ушла Ольга от него - было ещё светло - с риском для себя, но не жаловалась, не упрекала, как и не просила больше ни о чём, кроме "не женись там!..". А всё равно Русанов чувствовал себя виноватым перед нею. Прямо раздвоение личности какое-то. Любил вроде бы Нину, собирался даже заехать к ней, а думал всё время об Ольге. Что делать - не знал. Настроение было угнетённым. Чтобы отвлечься, позевал, посмотрел на незаведённый будильник, на собранный в дорогу чемодан - хорошо это придумано, отпуск: увидит, наконец, отца, мать! - накрылся опять одеялом, и сладко заснул.
Выспавшись, Русанов проснулся, сунул ноги в шлёпанцы и начал приседать. Потом наладил опасную бритву и не спеша побрился. Затем почистил зубы, долго плескался под рукомойником - хорошо! Одевался он тоже не спеша - на этот раз в парадную форму. Из трюмо на Алексея смотрел изящный, наглаженный, ну, прямо-таки символ русского офицера, а не просто офицер. Поблескивали жёлтым лавровые латунные листочки на козырьке фуражки, переливался жёлтым золочёным цветом и широкий мягкий пояс, чёрным лаком, словно глаза Ольги, отсвечивал кожух офицерского кортика на бедре - всё было просто здорово. Русанов снял фуражку, ещё раз причесал густые волнистые волосы, взглянул на румяные щёки и, довольный осмотром, надел на себя шинель, снова фуражку и отправился на завтрак в духан.
День был сначала прохладный, но сухой, солнечный. Ветер гнал по небу стружки белёсых облаков, а над горами на севере вылепил из них даже белоснежную бабу - с головой, носом. Вот так облако! А потом потеплело, и снег на земле таял уже и в садах, где ходили лишь вороны. Опять везде возникла чёрная не просыхающая грязь. На проходивших по шоссе грузовиках грязь была даже на лобовых стёклах. Гнилая всё-таки зима в Закавказье.
В духане было полно отпускников. Кто похмелялся после вчерашнего, кто, как Русанов, зашёл просто поесть. И хотя Алексей почти не пил ничего, просидел вместе со всеми (за компанию) долго. А выбрался в город на попутной машине только под вечер - поезд отходил на Москву поздно, чуть ли не в полночь, куда было спешить. Он и не спешил, забыв обо всём на свете, кроме отпуска. А приехав, не узнал грузинской столицы: Тбилиси сверкал тысячами разноцветных огней. В небо летели фейерверки, по улицам плыли в темноте бенгальские огоньки, шли толпы нарядных людей, гремели торжественными маршами репродукторы на столбах. Чувствовалось, совершался какой-то великий праздник. И Алексей, забывший о дне рождения Сталина, спросил у прохожего:
- Генацвале, скажите, пожалуйста, что за праздник сегодня?
Прохожий изумлённо уставился на него и, не ответив, спросил:
- Аткуда ти, дарагой, с Луны, нет? Где служишь? На нэбо пасматри, на нэбо! - ткнул он пальцем в южную сторону города.
Алексей, задрав голову, посмотрел. Высоко над городом парил в воздухе похожий на икону огромный портрет Сталина, подвешенный к аэростату, почти невидимому в тёмном небе, так как он был метров на 200 выше портрета. Снизу портрет косо освещали 2, скрестивших свои лучи, прожектора. Их жёлто-голубые щупальца и золотили его. Над головой Сталина блистали неяркие, еле различимые звёзды.
Алексей сразу вспомнил: "Сегодня же 21 декабря, и в духане ребята говорили: было торжественное собрание вчера, посвящённое дню рождения Сталина!". Великому вождю и учителю всех народов исполнилось 70 лет, об этом писалось в газетах и сообщалось по радио. Как можно было об этом забыть? Видимо, всё из-за отпуска, Ольги, ночной попойки с друзьями, недосыпания, расстройства. Хорошо хоть, прохожий напомнил, как подобает сегодня вести себя.
Отойдя от своего места подальше, Алексей представил себе, что делалось сейчас по всей стране. В десятках тысяч клубов - и в гарнизоне тоже - сидели, наверное, опять с серьёзными лицами люди и слушали трансляцию торжественного доклада из Большого театра в Москве, посвящённого жизни и деятельности Сталина. В гарнизоне после этого выступит Васильев или Тур. А потом начнётся вечер художественной самодеятельности, в котором участвует и Ольга - поёт в хоре. Потом будут внеурочные танцы. А на почтамтах страны разбирают вороха приветственных телеграмм и рапортов - каждый завод, каждый колхоз обязан послать. Такой порядок.
А сам Сталин сидит, вероятно, на сцене Большого театра в президиуме и слушает, как его чествуют. Неужели приятно слушать каждый день про свою гениальность, да ещё и в свой день рождения - неискреннее же всё! А сколько нужно терпения, чтобы принять приветствия от послов всех стран - ведь старик... Да, 70 - это много. Может, думает сейчас об усталости, смерти. И тогда всё - мишура, мелочи. Может, и не до гостей ему, старческая печаль на лице? Нет, лучше уж быть совсем неизвестным, но молодым, чем быть таким царём, перед которым все трепещут и преклоняются.
Алексею даже приятно стало, что он молод и здоров и что всё хорошее у него ещё впереди, а у Сталина - уже позади. Он ни в чём не завидовал великому вождю и вообще относился к нему сложно. Удивляло терпение к лести, которую вождь выслушивал ежедневно по радио, встречал в каждой газете и не останавливал. Выходит, нравилось? А где же тогда просто ум? Почему не запрещает кинофильмы, в которых показывают колхозников за ломящимися от изобилия пиршескими столами? Где же стыд и совесть? А сколько выходит персидски льстивых стихов, посвящённых ему, словно шаху! И опять вождь молчит. Раздаёт за такие стихи премии своего имени. Почему?
Непонятного было много. А главное - об этом нельзя говорить. Вот это - уж знали все. Но почему нельзя? Выходит, странная какая-то демократия...
Приехав на вокзал, Алексей сдал чемодан в камеру хранения и пошёл в воинскую кассу. Билет ему выдала хорошенькая грузинка с газельими глазами, и настроение у него слегка поднялось. Но оно тут же опять сникло, когда увидел на перроне, как бесплатно угощали вином прибывших из России русских пассажиров, выходящих из вагонов. Их направляли к лоткам с бочками, и там улыбающиеся продавцы наливали им по стакану вина, что-то говорили, и те, радостно кивая и тоже улыбаясь, выпивали это вино за здоровье Сталина. А милиционеры посылали к лоткам следующих...
"В какую же копеечку это обойдётся грузинскому народу, - думал Алексей, глядя на официальное "гостеприимство", устроенное властями, - если такое творится и на остальных вокзалах Грузии! А главное - зачем? Стаканом вина не задобрить даже алкоголика..."
До отправления поезда на Москву было ещё далеко, и Русанов направился в ресторан, чтобы скоротать время. Были слышны гудки паровозов, будораживших душу предстоящей дорогой, и не знал Алексей, что в это самое время его штурман, Николай Лодочкин, оставшийся в гарнизоне, опасно будоражил душу Ольге Капустиной, не представлявшей, что делать, как ей отбиться от назойливого кавалера, подстерёгшего её на улице, когда вышла из клуба, чтобы идти домой, и как ей спасти от беды любимого человека.


- Оля, привет! - остановил Лодочкин Капустину, выходя из-за дерева, в тени которого притаился.
- Привет, Коля. Я думала, ты остался в клубе на танцах...
- А чего ты не осталась сама?
- Ты же знаешь, у меня дома маленькая дочка.
- А если б здесь был мой лётчик?..
- А вот это, Коля, тебя не касается! - обиженно проговорила Ольга, направляясь вперёд, чтобы пройти и прекратить неприятный для неё разговор. Но Лодочкин остановил её:
- По-моему, ты - ошибаешься. Я потому и остановил тебя здесь: есть важный разговор...
- Какой ещё разговор? - насторожилась Ольга, различив в голосе Лодочкина какие-то странные, грозные нотки.
- Может, погуляем в стороне от прохожих? Смотри, какая ночь, какие звёзды!.. - Лодочкин поднял голову, разглядывая звёзды, и был похож в профиль на утку - даже голову положил слегка на бок.
- Ну, что же, пойдём! - неожиданно согласилась она, почувствовав всем своим существом какую-то непонятную ей опасность. - Только недолго, ладно? - добавила она.
Они прошли в сторону деревни, сойдя от дороги сначала на протоптанную в грязи тропку, а потом в тень от большой старой акации, где и остановились. Ольга произнесла:
- Я слушаю тебя, Коля: говори...
- Сейчас... - Он несколько секунд помолчал и, сглотнув, трудным голосом начал: - Скажи, ты ведь знаешь, что я тебя люблю?
- Знаю, Коля. Но, прошу тебя: не надо об этом.
- Почему?
- Потому что не надо. У меня есть семья, муж... А у тебя... это пройдёт. Поезжай в отпуск, пока ещё всё не так сильно. Встретишь там девушку, женишься.
- Нет, Оля, у меня это - сильно, и не пройдёт...
- Значит, сам себе помоги, чтобы прошло.
- Но, почему, почему?! Я ведь не просто так... Я женюсь на тебе, хоть завтра!
- А меня ты спросил - хочу ли я этого?
- Я знаю, ты любишь бабника Русанова!
- Скажи, а почему я должна отчитываться перед тобой в своих чувствах? И почему это, ты вот, пристаёшь к чужой жене, и... не считаешь себя бабником, а своего лётчика - считаешь?
- Я не говорю тебе, что ты - должна отчитываться передо мной. Зачем так? - Лодочкин растерялся. Но тут же с угрозой проговорил: - А вот Русанов - это другое дело... Ты не знаешь его, и многим рискуешь...
- Чем это?
- У него... бывают "не наши" разговорчики! Лучше тебе держаться подальше от него...
Теперь она поняла, наконец, какая грозит опасность Алексею, и немедленно изменила тактику:
- Фу-у... Раз так, я могу и не разговаривать с ним. С чего ты взял, что он мне нравится? Из-за того, что танцую с ним? Он хорошо водит на вальсе, вот и всё.
- Правда? - радостно вырвалось у Лодочкина.
- Какой же ты глупенький!.. - ласково проговорила она журчащим голосом. - Ты потому и не любишь его: решил, что он мне нравится, да? А мне нравятся красивые платья, поклонение мужчин. Как всякой замужней женщине. Но конкретно - мне не нужен никто, вот и всё.
- А я тебе? Хоть немного нравлюсь, нет?
- Ко-ля!.. Ну, я же сказала тебе. Я не хочу обижать таких, как ты. Уезжай, зачем тебе терять отпуск?
Они стояли у тёмного голого ствола акации, дул ветер, гудели где-то невидимые провода. У Николая гудели и ноги, и печально гудело в душе. Ветер был пронзительный, холодный. И холодными, жестокими были слова Ольги. Не прощаясь, он пошёл от неё.
Она догнала его, повернула к себе за плечи.
- Не надо на меня обижаться. Такова жизнь: в ней никто никого не жалеет. - И поцеловала его в губы.
Тогда он обнял её и стал нежно целовать. Она не противилась, но была деревянной, как от мороза. Он не понимал её.
Она наклонилась и потёрла у себя под пальто стынущие колени - не собиралась долго быть на холоде, только в клуб и назад, а потому и оделась легко. Сказала:
- Я дура. Добрая дура! Сколько раз себе говорила, жалеть надо только себя, а не...
Он не дал ей договорить, вновь целуя её. И опять она не противилась. А когда он поцеловал её ещё несколько раз, она просто и скучно сказала:
- Ну, доволен?
Он подумал: "Хорошенькое дело! Будто мордой на кирпич налетел..." Но молчал, чувствуя себя обиженным и несчастным. А потом близко увидел в темноте её сухие и далёкие глаза, подумал опять: "Хорошенькое дело! Её любят, а она..." Но не посмел больше ни обнять её, ни поцеловать. Только спросил:
- Можно я останусь здесь до нового года? Ни о чём тебя не прошу, только об одном: потанцую с тобой в новогоднюю ночь в нашем клубе, и уеду. - Он чувствовал, что робеет перед ней и не может вот так, даже не потанцевав с нею, не ощущая её в своих руках, уехать. Она казалась ему сильной, умной. А главное, считал он, никому недоступной. Действительно верил, что ей нравится только всеобщее поклонение.
- Как хочешь, - тихо ответила она. - Я сказала тебе всё...
На этом они расстались. Лодочкин, оставшись в гарнизоне, радуясь тому, что и Русанов не любим Ольгою, не знал, что Ольга после его ухода оттирала платком себе губы, ненавидела его и в то же время боялась, что он может навредить Алексею. А потому и не оттолкнула его, когда он пришёл в новогоднюю ночь в клуб на танцы. В зале работал буфет, организованный Багратом. Была ёлка. Все молодые офицеры встречали новый год в клубе.
Лодочкин несколько раз приглашал Ольгу танцевать. Вначале она ему показалась весёлой и беззаботной, но потом увидел её глаза, смотревшие будто мимо, насквозь, и понял, что она холодна к нему, как к покойнику. С этой минуты в душе у него что-то оборвалось, и на другой день он выехал к себе домой.
В дороге много курил, выходил в тамбур даже ночью. В тамбуре лился жёлтый слабый свет, и было сильно накурено. Гремели под ногами колёса. Дрожал пол. Вроде бы и никого нет, никто не мешает, а на душе тоскливо и одиноко - хотелось выть. Да ещё слышал, как между ударами колёс дышала на воле зима - скреблась в стены вагонов снегом, лезла в щели свежим холодом.
Мимо прошли ревизор и кондуктор с жёлтым фонарём в руке. Оба в синих шинелях с белыми металлическими пуговицами, от обоих тянуло холодом, запахом снега, а на заиндевевших пуговицах были выдавлены скрещённые молоточки.
- Моро-оз!.. Прижало после Харькова-то, а?.. - сказал кондуктор.
Стучали на стыках рельсов колёса. Поезд мчал сквозь чёрную ночь, развозя пассажиров по их непредсказуемым судьбам. Все спали. Не знал Лодочкин, что его лётчик уехал не в Киргизию, а в Саратов ещё неделю назад.

23

Показался вокзал, поезд начал тормозить - Саратов...
Город вроде бы и не изменился - только Волга покрылась льдом, укуталась в снег и стала белой: не ходят теперь по ней пароходы. Ещё летом курсанты разгружали здесь баржи с дровами, мечтали о выпуске из училища. И вот Алексей здесь снова, но совсем уже не тот, каким был до встречи с Самсоном Ивановичем Хряповым - значит, идёт время!..
На привокзальной площади Алексей взял такси и поехал в общежитие университета, где жила Нина. Мелькали знакомые улицы, загорались светофоры, спешили прохожие, а он думал только об одном: "Ну, скорее же, скорей! Сейчас увижу, и всё выяснится".
По коридору общежития шмыгали какие-то девчонки, рассматривали его потихоньку, шептались. А Нины всё не было. Сидеть на подоконнике перед всеми надоело, и Алексей спустился вниз, в вестибюль. Там он и увидел её - шла к подъезду чем-то озабоченная, смотрела под ноги, вошла и не заметила его. На руке у неё болталась чёрная сумочка.
- Нина! Здравствуй!.. - Он шагнул к ней.
Подняла голову, увидела.
- Ой, Алексей?.. Здравствуй. - Ровно так, спокойно - почти и не удивилась. Протянула руку: - Приехал?
- Как видишь.
- А я - сдавала сегодня. Сессия! Девчонки передавали мне: лётчик какой-то ждёт. Ну, я догадалась, конечно. Вот... только освободилась.
Он стоял и с удивлением смотрел на неё. Тёмная шапочка. Золотистые локоны. Голубые глаза - внимательные, спокойные. Спокоен почему-то и сам: вот что, оказывается, удивляло-то - не щёки Нины, схваченные морозцем, а собственное спокойствие. А в Нине - всё просто, знакомо и даже не взволновало. Мысли были о чужой жене, Ольге. Дикость какая-то... Столько мечтал об этой встрече, и нате вам!..
И всё-таки Алексея задело, что Нина не обрадовалась ему тоже - стояла перед ним спокойная и была вроде бы та, прежняя, но и не та, было в ней что-то и новое. Зря ехал!..
- Сдала?
- Четвёрка!
- А остальные?
- В порядке. Теперь - каникулы! Ну, куда мы пойдём?
- Куда хочешь, я - в отпуске.
- В кино?
- Куда хочешь.
- Тогда - в кино. Ужас, как давно ничего не смотрела! Но тебе, наверно, поговорить хочется?
- А тебе?
- На дворе - холодно, и ветер. Здесь - не та обстановка...
- Пошли в ресторан, - предложил он, чувствуя, как поднимается в нём непонятная, глухая обида. "Алексей!.." - вспомнил он её возглас. Одним этим сказала всё.
- Я так и знала, что ты это предложишь! - Она рассмеялась.
- Прости, я забыл, что для интеллектуальной беседы...
- Не злись. В ресторан, так в ресторан. Собственно, лучшего нам и не придумать сейчас. Я тоже хочу есть.
В ресторане было тепло, людей сидело немного - все готовятся к празднику, не до ресторанов. С небольшой эстрады в конце зала играл маленький оркестрик из трёх человек - аккордеонист, кларнет и контрабас: исполняли тягучее негромкое танго. Алексей отыскал незанятый стол и подозвал официанта. Когда тот ушёл, спросил задумавшуюся Нину:
- О чём ты сейчас?..
- Так - разное... Что ты - хороший парень, например. Вот взял и приехал.
- Извини, я сделал ошибку.
Нина стала рассматривать пятнышко на юбке: откуда взялось?..
Алексей пробормотал:
- Если бы я знал, что происходит, ехал бы без пересадок.
- Алёша, я сама не знаю, что происходит, понимаешь? - У Нины вздрагивали губы. - Тебя не было, и мне казалось... А приехал, улыбнулся - и я...
- Что ты?..
- Не знаю... Мне жалко и тебя, и себя. - Она опустила голову, чем-то расстроилась. Поняв её по-своему, Алексей сказал:
- Ладно, я завтра уеду. Отец пишет - невесту мне там подыскали. А что? Всё может быть...
Официант принёс водку и вино, закуску. Алексей налил после его ухода в рюмки, предложил:
- Ну, выпьем за мою удачу с невестой?
Нина взяла свою рюмку, чокнулась с Алексеем, но пить не стала - дрожала рука. Поставив рюмку на место, она смотрела в окно. Алексей спросил:
- Не хочешь, чтобы мне повезло?
- Нет... Просто что-то не хочется пить.
- Скажи, а ты - любишь своего жениха?
Рассматривая оркестрантов, Нина неохотно ответила:
- Не знаю. Он хорошо ко мне относится. Я бываю у него дома. Милые, интеллигентные люди... Собственно, его родители уже привыкли ко мне - относятся как к своей, понимаешь? Было бы неудобно...
- Ладно, не будем об этом. Тем более что и я не святой...
- Ты хороший парень, Алёша. - А сама не смотрела.
- Спасибо. - Он закурил и, чтобы не дымить в её сторону, повернулся к ней боком. Почему-то он тоже боялся посмотреть ей в глаза. Но всё же спросил:
- Почему ты не пришла тогда? Ведь его тогда не было.
- Я это сделала ради мамы. Она очень просила меня об этом.
Он резко повернулся к ней:
- И ты... Так и будешь жить ради мамы и для мамы! А для себя?
- Этим я и себя хотела проверить: насколько серьёзно всё.
- Проверила? - Он налил себе в стопку ещё и выпил.
Нина молчала, и он примирительно произнёс:
- Ладно, давай обедать, наш официант, кажется, несёт уже...
Всё было Алексею ясно: и почему не пришла к нему на выпускной вечер, почему не отвечала на письма. Может, и к лучшему всё, думал он, глотая ресторанную солянку. Понимал, делать ему здесь больше нечего, надо прямо из ресторана - на вокзал, и ехать отсюда домой. И оттого, что всё разъяснилось, ему стало легко - исчезло мучившее его раздвоение. Вот вернётся после отпуска в часть и сделает Ольге предложение. Всё в его жизни станет опять чистым и ясным. Он предложил:
- Ну, что, пошли отсюда? Сейчас рассчитаюсь с этим галстуком-бабочкой и отвезу тебя в твоё общежитие.
Они сидели и ждали, когда подойдёт официант. Рядом заиграл отдохнувший оркестрик. За соседним столом поднялись танцевать размалёванная девица и пожилой толстячок. Девица привычно поправила на бёдрах платье - потянула вниз - и равнодушно приподняла руки. Толстячок был ниже её и напоминал таракана. Довольный, пузатый, он обхватил её короткими лапками и, упёршись в неё своим животом, засеменил в фокстроте.
- Может, потанцуем? - спросила Нина. Голос у неё дрожал.
Алексей посмотрел на толстячка, на его равнодушную партнёршу, на официанта в белой куртке, несущего кому-то на подносе графин с водкой и нарезанную ветчину. Ветчина была похожей на сырые лица пьяниц, и его охватило желание уехать из Саратова немедленно, сейчас же.
- Не хочется что-то, - ответил он Нине угрюмо.
- Как знаешь... - В голосе Нины прозвучала обида. - Тогда пошли?..
Алексей расплатился, и они вышли. В грудь им ударил порывистый, обозлившийся ветер - погнал по утоптанному снегу бумажки, сухие последние листья с деревьев. Над деревьями кружило и галдело растревоженное вороньё. Где-то далеко, видимо, на вокзале, сиротливо тутукнул паровоз - коротко, как вскрик. Кутаясь в пальто и шубы, торопились к трамвайной остановке прохожие. Увидев, что такси нигде нет, Алексей тоже пошёл к трамвайной остановке, взяв под руку Нину, чтобы не поскользнулась и не упала. Поджидая трамвай, на остановке приплясывали мальчишки из ремесленного - стучали большими рабочими ботинками. Возле них, закутанная в платки и телогрейки, стояла женщина, похожая на кочан капусты.
Наконец, показался вдалеке красный трамвай - шёл быстро, раскачиваясь и высекая дугой длинные сине-зелёные искры. Одновременно со звоном затормозил, остановился, и Алексей и Нина вместе со всеми быстро сели в него. Двери захлопнулись.
Трамвай громыхал, раскачивался, звенел. За окнами проносились жёлтые размытые пятна фонарей и мётлы, согнувшихся от ветра, деревьев, похожие на косые мазки тёмным по загустевшему вечернему воздуху. Алексей стоял рядом с Ниной, почти дышал ей в ухо и думал: "А как там Ольга?.." Ещё год назад он был счастлив здесь, барахтался с Ниной в сугробе, целовался, и вот стоят уже, как чужие и далёкие друг от друга люди, каждый думает о своём, потому что время, как этот, продолжающий греметь и раскачиваться, трамвай, увезло их от прежнего и, казалось, счастливого места. Недаром, видно, люди сложили мудрую поговорку о том, что много воды утекло, и что в одну воду второй раз не ступишь. Жизнь не остановишь, и она бесстрастна.
Выйдя из трамвая, они опять шли молча. И опять над их головами стучали под ветром заледенелыми ветвями деревья и кричали озябшие вороны, проносившиеся по ветру с задранными хвостами, как-то боком. Чтобы не молчать, Алексей проговорил:
- Наверное, пойдёт снег.
- Что же ты? Не попытался даже меня поцеловать...
А голос и не шутливый вовсе, дрожащий, хотя слова были насмешливыми. Алексей ответил тоже недружелюбно:
- Из чувства врождённой деликатности.
В нём снова поднялась волна обиды - и против Нины с её женихом, и против города, в котором она училась, против злого ветра, тусклых фонарей. Какая-то неясная, тусклая жизнь везде - без определённости. Все чего-то выгадывают, ловчат или боятся. А снег под ногами скрипел жалобно, прощально и, закрученный поднявшейся непогодой, летел почему-то не по правилам: снизу - вверх, в лицо.
- А я думала, ты меня поцелуешь.
Теперь в голосе Нины звучало желание досадить. Он ответил ей тем же:
- Сейчас у тебя губы холодные - не хочется.
- Как знаешь, не пожалей потом...
Ветер неожиданно стих, и пошёл снег, как предположил Алексей. Навстречу неслись в темноте зелёные огоньки такси - появились, наконец, когда уже отпала надобность. Алексей вспомнил другую ночь, Млечный Путь, бегущего в неизвестность курсанта, которого ждал где-то неизвестный ему новый полк, новые люди. Теперь он этих людей знает, там, среди них, его ждала Ольга. Но теперь нет больше в небе Млечного Пути, некуда бежать - завирюха. Может, и вся жизнь это сплошная завирюха? Алексей оборачивается, но вместо зелёных огоньков видит только красные - эти в будущее не подвезут, занято для других.
Все куда-то несутся, спешат - думают, что к счастью. Он тоже так думал год назад. Тогда тоже была завирюха, но кончилась - дорогу осветила вышедшая из-за крыш луна. Теперь - всё наоборот: кончился свет, и началась завирюха. Завертела, закружила в самостоятельной жизни. Какая же она самостоятельная, если тебя крутит словно невесомую снежинку! Только пошёл по своей дороге, и уже некуда идти? Ничего не видно впереди.
Красные точки огоньков такси похожи издали на тлеющие папиросы. Идёт кто-то и курит. Бросил, и нет огонька - скрылся, истлел. Неужто и люди что папиросы - для тленья, а не для огня? Истлел вонючим дымком, и пропал... Для чего тогда всё?
- О чём ты думаешь? - спросила Нина.
- Об огоньках.
- Каких огоньках?
"Значит, не поняла", - подумал Алексей, и пояснил:
- О короленковских, помнишь? Лодка, осень. Реку сечёт дождь, холодно, неуютно. И вдруг огоньки впереди. Ты же сама мне об этом...
- Ты ищешь свой огонёк?
- Да. Я ищу его с тех пор и ищу.
- Нашёл?
- Нет пока. Когда я отсюда, из Саратова, уезжал летом, то встретил одного страшного человека. Он сказал мне, что все деревья - дрова, а всякая еда - закуска, и больше ничего, и не надо, мол, усложнять. А другой человек - в полку, куда я приехал - сказал другое: "Кто правды боится - сам неправдой живёт". Часто я их теперь вспоминаю. Потому, наверно, и трудно всем, что мир на этих двух в основном поделён. - Алексей замолчал. Почему он сказал ей это, для чего, и сам не знал.
- Говори, Алёша. Мне интересно. - В голосе Нины Алексею почудилось тепло.
- Интересная штука жизнь! - сказал он. - Вот мы с тобой - здесь. А он - где-то в своём городе: тоже в отпуск уехал. У него - своя жизнь...
- У кого, Алёша?
- Ну, лётчик этот, с которым я в полку познакомился. Стихи пишет, дружил - с собакой... Тоже, с кем-то идёт сейчас. О чём-то говорит или о ком-то думает, помнит. А я вот сейчас - о нём думаю. И так все люди: кто-то кого-то помнит, думает. А вместе - мы человечество. Делаем общее дело, связаны тысячами взаимных нитей. Ищем свои огоньки, правду. Пусть ошибаемся, но не "дрова" же!
Она сбоку внимательно посмотрела на него. Он не видел. Наклонив голову, почти выкрикивал, чтобы ей было слышно:
- Люди, наверно... тем и сильны... что кроме своего... личного... - произносил он с томительными паузами, - у них есть и много общего... А если бы у каждого... была только своя "баранка"... или свой поросёнок... то тогда, конечно - дрова... и каждый - сам за себя. Выходит, моя "баранка"... тут не при чём. То есть, не в ней было дело. Нет - цель у меня есть тоже. Но она... ну, как бы это тебе... не только для себя... а чтобы и для других тоже. - Он повернул к ней лицо и, не сбавляя шага, продолжал: - Пусть каждый... на своём месте... делает посильное добро, понимаешь? - спросил он, боясь, что ветерок, поднявшийся снова, относит его слова. - Вот и вся цель. О многом я там, у себя, передумал. Плохо лишь, что равнодушных - больше.
- Алёша, а ты обо мне думал? Вспоминал?
- Смотри, снег-то - перестал!.. И опять вороньё поднялось. - Он отвернулся от неё и смотрел вверх. Зачем говорить ей, сколько и как он о ней думал? Да и кокетство, этот её вопрос! Что же, не понимает, почему он сейчас здесь?
Она тоже смотрела вверх, туда, где над вершинами голых деревьев продиралась сквозь реденький туманчик луна. Тихо сказала:
- Тогда тоже всходила луна, но позднее...
- Ты ведь уже всё решила сама, - сказал он тоже тихо и утвердительно.
- Слышишь - паровоз... Как далеко всё-таки слышно!
- Меня зовёт...
- Нет, ещё не решила.
- Решаешь?
Она опустила голову. Не дождавшись ответа, он ответил сам:
- Завтра уеду. На расстоянии - всегда всё понятнее.
- Мне не хочется, чтобы ты уезжал.
- Тебе... надо сравнить, да?
Молчала, молчала и вдруг всхлипнула:
- Ты стал другим, Алёша. Поцелуй меня... ну, пожалуйста!..
Он остановился и опять с удивлением смотрел на неё, как днём, в вестибюле. Что это с ней?..
- Алёша, мне так грустно, что хочется плакать...
Он легонько обнял её и осторожно поцеловал в тёплые дрожащие губы. Она тихо заплакала, обняв его тоже.
- Запуталась я, Алё-ше-нька. Сама себя понять не могу...
И тогда он стал целовать её мокрое холодное от мороза лицо, не разбирая, где губы, щёки, подбородок. А сам, казалось, оглох - не слышал уже ни ворон, ни шорохов от ветра. Но не было привычного, как при поцелуях с Ольгой, желания. Может, и причиной тому была Ольга со своей просьбой: "Смотри, не женись там!.. Хоть на край света с тобой..." Даже огромные и тёмно-печальные глаза её казались рядом и мешали. Чёрт знает что!.. Целовался с одной - умной, интересной, а думал - о другой, живущей только тряпками, да любовью, корил себя Алексей.
Они ходили опять по городу, играли в снежки, целовались и, несмотря на усилившийся ветер, не могли наговориться - будто плотина прорвалась после разлуки. И не мёрзли - вот что было хорошо и удивительно. И не было конца разговору...
- Алёш, ты любишь музыку?
- Кто же её не любит?
- А кого из композиторов ты любишь больше других?
- Бетховена.
- Да, в Германии были вот и Бетховен, и Шуман, Шуберт, Вагнер, а немцы до сих пор пиликают на своих губных гармониках и не устают от геометрических танго и фокстротов. Чем это объяснить, а?
- 12 лет Гитлер насаждал у них марши. Наверное, поэтому. Так ведь и у нас - гармошка. Мусоргский, Бородин - это ведь не для народа, хотя темпы брали народные.
- Как у тебя просто и ясно всё получилось. А вот у нашего литературоведа - доктор наук, профессор! - всё очень сложно даже по пустякам. Когда я слушаю его лекции, то ощущаю в них какую-то огромную пустоту, заполненную до краёв эрудицией.
Алексей пошутил:
- Как говорил мой дедушка: "Ученье - свет, да вот учёных - тьма!" Так, что ли?
Нина рассмеялась:
- Знаешь, бывают мужчины, глядя на которых, невольно думаешь: когда природа предопределяла их назначение, то в самый последний и решительный момент заколебалась - кого родить, бабу, мужика? И получилось - что-то наподобие. Вот такой, наверное, и мой профессор.
Алексей рассмеялся тоже, а она продолжила свою мысль:
- А есть люди, о которых природа как будто знала всё, что им понадобится, за несколько поколений до их рождения. Мне кажется, она изобретала их методически: от прадеда к деду, от деда к сыну, потом к внуку. Такими мне представляются Леонардо да Винчи, Ломоносов, Пушкин, твой Бетховен.
- Почему - мой? Бетховен - для всех.
- Согласна! Если бы у меня была дочь, я бы научила её чувствовать звуки, как Бетховен во время своей глухоты.
- Каким образом? - Алексей улыбнулся.
- Я говорила бы ей: "Сними пластинку и "дослушай" мелодию дальше про себя: как там, что последует? А потом снова поставь и прослушай. И замри там, где ты только что уже "побывала", но никто ещё не знает, что` ты там "увидела". Вдруг услышишь и поймёшь, как родилась у композитора эта мелодия. Только не нужно никогда торопиться: понимаешь - спугнёшь!.."
Нина говорила страстно, не глядя себе под ноги, и споткнулась. Алексей подхватил её, и тогда, дотянувшись к его губам своими, она поцеловала его и благодарно прошептала:
- Алёшенька! Спасибо тебе, что ты - есть на белом свете у меня! - Она плотно сомкнула веки, и он увидел на её ресницах 2 светлые большие капли. Над их головами безжизненно светила лампочка на гудевшем от мороза столбе.

24

Прошло 7, вроде бы счастливых, дней. Алексей встретил с Ниной новый год в её университете, и вот уже снова надо уезжать - ждали родители, да и мешало что-то остаться у Нины на неделю ещё, хотя и говорила ему, что жених узнал всё и обиделся. Нет, Алексей сам не был готов к тому, чтобы остаться. Как-то поймал себя на мысли, согласись сейчас родители Нины на его брак с нею, и он, пожалуй, не представлял бы, что им ответить. Его тянуло к Ольге, к близости с нею - хотелось назад, в полк, подальше от всей этой путаницы в чувствах и отношениях. Он сравнивал чистую и невинную Нину с уже бывалой женщиной Ольгой, у которой он не первый, и всё равно невинность почему-то проигрывала. В чём? Не мог объяснить. Вероятно, в женственности, яркой красоте или ещё в чём-то, чему не находил точного определения, но что было, пожалуй, самым решающим и важным. То ли Ольга была желаннее, то ли надёжнее в своих чувствах - в общем, не знал, хотя надёжность в людях ценил более всего.
Видимо, его раздвоенность ощущала и Нина, приехавшая с ним на вокзал, но боялась расспрашивать и оттого казалась печальной вдвойне, не только от мыслей о расставании. Утро было туманное, хмурое. Вскрикивали маневровые паровозы на путях, проносились над крышами вокзальных строений испуганные вороны.
За час до прихода поезда стали известны свободные места, и Алексей закомпостировал в кассе свой билет, на котором у него был штампик - "остановка". Всё, остановка закончена, и время стремительно полетело. Они ещё говорили о каких-то пустяках, а уже надо было прощаться. Нервничали.
Подошёл поезд. Они стояли возле 7-го вагона и не знали, что говорить. Их задевали узлами, чемоданами - это садились пассажиры - а Нина так и не решилась на главный вопрос. Не говорил об этом и Алексей. Проводник пригласил его войти в вагон - прокричал: "Сейчас отправляемся!.."
Нина охватила Алексея руками за шею:
- Алёша, может, останешься?.. Ну, скажи же что-нибудь!.. - Глаза у неё напряжённые, в голосе тоска, и Алексею стало невыносимо. Испуганно подумал: "Неужто опять что-то предчувствует?" От этой мысли вновь исчезла ясность и простота, к которым только что выбрался. Всех было жаль, себя тоже, и тут, где-то впереди, снова ударил колокол, вагон тронулся, и в душе всё оборвалось...


Через час Алексей был уже далеко за Волгой, смотрел в окно на снега и снега. Всюду, раздвигая во все стороны горизонт, размахнулась заснеженная степь, продуваемая холодными ветрами и, казалось, разворачиваемая скоростью поезда. Глубокий снег слежался и искрился на солнце сахаристой коркой. Зимнее солнце дымилось маленьким светлым кружком над мутно-белой степью, однако на снежный наст невозможно было смотреть - слепил.
Вагон уютно покачивало, внутри было натоплено, тепло. Выстукивали свою дорожную печаль колёса. Мелькали за окном чёрными крестами телеграфные столбы и, казалось, катилась по равнинным снегам, словно перекати-поле, переменчивая судьба Алексея. Что ждёт опять впереди?... Медленно вращалась степь с телеграфными столбами вдали.


На крыльце родного дома Алексея встретил отец, открывший дверь на звонок:
- Алёшка! Сын! - выкрикнул он, увидев сына впервые после многолетней разлуки. - Чего же без телеграммы? Господи, сколько же это лет!.. Война, потом ты в училище... - Иван Григорьевич в изумлении и радости развёл руки.
Пока они обнимались, мать Алексея, Мария Никитична, выбежавшая на родные голоса, восклицала, прижимая к груди кулачки:
- Сыночек... родненький мой... приехал!..
Отстранив мужа, она прильнула к сыну и, уже улыбаясь сквозь слёзы, радостно выговаривала ему:
- Что же ты телеграмму нам не прислал, не предупредил, а? Мы бы тебя встретили... показали всем...
- Кому это - всем? - Алексей рассмеялся. И стоя возле чемодана на крыльце, понимая, что уже прощён и мать счастлива, торопливо заявил: - Жениться, мама, я пока не собираюсь, так что показывать меня никому не требуется...
Отец весело согласился:
- Ладно, там видно будет... Идём в дом, а то холодно на крыльце. Выскочили-то - раздетые...
Когда Алексей разделся, а отец и мать успокоились, но всё ещё суетились, не зная, за что им хвататься и куда его усадить, в углу комнаты поднялся со стула пожилой седоусый человек. Направился к Алексею и, подав руку, улыбаясь, сказал:
- Андрей Максимыч. Драгуненко. - Назвав себя, он добавил: - Сослуживец вашего отца. С приездом вас!
Иван Григорьевич, светясь от радости, пояснил:
- Он не только мой сослуживец, Алёша, но и наш с мамой хороший знакомый. Инженер! Учился ещё при царе, в Киеве. Так что жизнь - повида-ал!..
Инженер - на вид коренастый и ещё крепкий - рассмеялся:
- Да при чём же тут царь-то, Иван Григорьевич?
- Я не к тому, Максимыч, что - царь, - оправдывался Иван Григорьевич. - Я - про опыт. - И уже к сыну: - Много он горя, Алёша, перенёс! И на каторге был, и в эту войну... - Иван Григорьевич понизил голос: - всю семью потерял. Ранен и сам. Теперь вот - живёт один... Старый коммунист.
- Ну, хватит тебе, Иван Григорьевич, хватит!.. Надо будет, я сам о себе расскажу, - рокотал Драгуненко, разглядывая рослого Алексея. - Да и соловья, как говорится, то бишь, сокола - баснями не кормят, пора и чарочку поднести!
- Да-да, и верно ведь, - спохватился Иван Григорьевич. Позвал: - Маруся!.. Скоро ты там?.. - Обернулся к инженеру: - Вот хорошо-то, Максимыч, что ты зашёл ко мне! Жена приготовила всё, а то пришлось бы теперь ждать... - Он потащил сына к умывальнику в коридоре, что был возле кухни.
Навстречу уже шла Мария Никитична с подносом в руках.
- Вот и я! Хорошо, что воскресный день, и я - как чувствовала... Угощу всех на славу сейчас!..
Алексей, сняв военный френч, мылся, а Иван Григорьевич всё порывался рассказать ему, как воевал под Керчью, как вернулся домой, в каком состоянии застал дома жену. Но перескакивал с одного на другое, бросал, потом задрал на себе рубаху и начал показывать раны на спине.
- Вот как, фашисты, сынок, угостили! - И всё удивлялся: - Ну и вырос же ты, ну и вырос!.. Встретил бы где - не узнал...
Не узнал бы отца и Алексей. Морщины на лице, постарел, потучнел, и волосы стали реденькие вместо когда-то густых. Но зато была в нём прежняя неукротимая энергия, живость и задор. А это - главное, считал Алексей.
Прошли к накрытому столу. Иван Григорьевич принялся разливать в рюмки водку. Мария Никитична молчала, глядя на сына, и то улыбалась, то начинала утирать счастливые слёзы. Алексей, чтобы нарушить слишком уж торжественное молчание, попросил:
- Пап, рассказывай, как живёте-то!
- Как живём? - Иван Григорьевич посмотрел на Драгуненко. - Ну, что, Максимыч, рассказывать ему или как? Может, не стоит душу мутить - молодой ещё, а? Как ты считаешь?
Инженер махнул рукой:
- Да чего уж!.. Правду - всегда надо знать, какая ни есть.
Иван Григорьевич вздохнул:
- Оно, конечно... Давайте тогда выпьем сначала - за приезд! А то разговор долгий... С приездом тебя, сынок!
Они выпили, немного закусили, и Иван Григорьевич начал:
- Работает у нас тут Рубан, я тебе писал. Связями оброс... Сын его заканчивает уже мединститут во Фрунзе.
Часто прерываясь, отвлекаясь, Иван Григорьевич рассказал сыну о кладовщике-воре на сахарном складе Рубане. Как тот военкома в войну вокруг пальца обвёл, когда Иван Григорьевич воевал, как посадил недавно в тюрьму охранника Бердиева, как новые преступления вершит, наживая себе невообразимые, незаконные деньги, как они тут с Андреем Максимовичем всё подбираются к этому Рубану, чтобы поймать на горячем, да никак это у них пока не выходит. А закурив, закончил:
- Вот какие у нас дела, сынок!
- А куда же остальные смотрят?!. - возмутился Алексей.
- Э, сынок, не всё так просто. Тут беда ещё в чём? Фронтовики-то наши - кто уцелел - когда домой вернулись? После войны. На заводе за это время много чужого народа стало, приезжего. Спаялись тут, покрывают друг друга и воруют сахар - целыми сумками несут ночью с работы. Ну, а кадровые рабочие, из старых, только теперь начали очухиваться от радости, что живыми вернулись с войны. Вот и трудно пока.
Драгуненко поддержал отца:
- Это верно. Война - многому научила, но многих и развратила. Поняли мы это поздно, болезнь уже далеко зашла. Так что бороться приходится не с отдельным мещанином, а с его идеологией. А это вам - орешек покрепче будет. Некоторые из наших испугались даже: поверили, что мещанин - непобедим!
- Ты слушай, Алёша, слушай, он правильно говорит! - Иван Григорьевич отодвинул от себя закуску.
Драгуненко возбудился:
- Такие, Алексей Иваныч, задави их холера, перестали помогать ловить жуликов. Дескать, бесполезно, всё равно всех не переловишь. Люди веру в справедливость потеряли. А это, скажу я вам, самая страшная вещь! Ну, и крикунов поразвелось...
Инженер закусил, закурив с разрешения хозяйки, продолжил:
- Я, брат, в партии с 16-го года. Крикуна от делового человека с трёх фраз отличу. Лютый это враг - демагогия! Вы думаете, почему сейчас даже обыкновенные люди норовят иногда пролезть без очереди - и не за сатином, не только за колбасой! - за билетом в кино?
- Почему? - спросил Алексей.
- Тоже примета времени. Люди настолько привыкли к тому, что по правде не проживёшь-де, что перестали даже стыдиться и считаться с совестью. Нету отпора подлости! Это стало нормой жизни. Ну, и разуверились люди. Вот потому Иван Григорьевич и говорит, что не так просто всё. Понадобятся годы и годы, чтобы очистить жизнь от подлецов. Судим их потихоньку. Но нередко и они ухитряются отдавать под суд честных людей. Чтобы не мешали им. А другие - чтобы боялись.
- Ничего, сын! - сказал Иван Григорьевич, тоже закуривая. - Пробьёмся! А пока - трудновато. И перегибы ещё есть, и кампанейщина губит дело.
- И к опасному тезису прибегать стали, - вставил Драгуненко. - Ты ему про недостатки, а он тебе сразу - "откуда это у вас?", "не наши взгляды"!
- Вот-вот, - загорелся Иван Григорьевич. - Одному такому - молокосос ещё совсем - я задрал на себе рубаху, как вот перед тобой, чтобы показать, откуда у меня право на это. Ну, он сразу извиняться, на попятную. Совестливый ещё попался! А только это ведь не метод - перед каждым оголяться.
- А что же газету на помощь не привлекаете? - спросил Алексей, горячась от выпитого.
- Пробовали, - сказал Иван Григорьевич уныло. - И факты давали. Когда что помельче - бывает, печатают. А как доходит до чего крупного - молчок. Или начинают нам же и объяснять: задача сейчас, мол, не в том, чтобы у народа опускались руки от недостатков...
- Теория бесконфликтности, - вставил Драгуненко.
- Чёрт её знает, какая там теория, - продолжал Иван Григорьевич. - А только на военную разруху ещё списывают всё. Смотрите, мол, сколько городов у нас поразрушено, шахт, заводов! Восстанавливать - надо? Надо. А вы тут с рубанами лезете всякими, копаетесь в дерьме! У народа, мол, от этого вашего дерьма... Сечёшь? Нашего, а не ихнего, мать их в душу! Неверные обобщения, мол, могут появиться. - Иван Григорьевич хватанул стопку водки, не закусывая. - В общем, Алёша, сам чёрт теперь не разберёт, что у нас здесь творится. - Он налил себе в рюмку опять, чтобы не стояла пустой, договорил: - А может, оно и правильно? Пока. - Он посмотрел на Драгуненко. - Действительно, разрухи ведь много? А строим же, из пепла поднимаем страну! Прочтёшь газету, и сердце радуется. А мы - с рубанами... Вроде и впрямь как-то неудобно получается. Как считаешь, Максимыч? Но, с другой стороны, ведь и народ не глуп, чтобы эти самые, как их... неверные обобщения...
- Думаю, - сказал Драгуненко, - что в газетах надо писать и о том, и о другом. Чего больше - о том и писать больше. Это верно, что достижения поднимают дух. Но и рубанам спуску давать нельзя: всех опутают своими деньгами!
- Ну, честных - не купишь! - вставил Иван Григорьевич.
Драгуненко, глядя на загрустившую Марию Никитичну, неотрывно смотревшую на сына, проговорил:
- Э, не говори так, Иван Григорьевич! Деньги - великая сила. Ими, бывает, и ангелов смущают.
- Кто его знает, как надо, Алёша! - подвёл итог Иван Григорьевич. - Смотри сам - отдыхай, наблюдай. Ты - молодой. Мы - отстояли Родину от Гитлера, а вам - укреплять её дальше. Я так понимаю. Что же мы - даром, что ли, 30 лет вас учили? Вот и давай, выпьем за вас - за молодых!.. - Он поднял рюмку.
А вечером мать и отец Русанова тихо сидели по своим углам - Иван Григорьевич читал газету, Мария Никитична вязала сыну шерстяные носки на зиму. Алексей наблюдал за ними и вдруг понял, почему ему днём не всё нравилось, что говорил отец - он немного хитрил при госте. Почему? Боялся, что ли, этого инженера? Так нет же, хвалил его сам. А кого попало, отец хвалить не станет, Алексей это знал. В чём же тогда дело? Вон, какие горестные оба сидят! И лица умные. Выходит, что-то они здесь знают про жизнь такое, чего не знает он?.. Но ведь чувствует: сколько лет народ воспитывали ежедневной газетной ложью. Русановы жили в собственном доме возле самой железной дороги. В посёлке многие так жили из тех, кто работал на сахарном заводе. Ещё до войны брали в государственном банке ссуды и строились вокруг завода. Своего жилья у предприятия для всех не хватало, а после войны и вовсе, вот и лепились домишки рабочих один возле другого. Русановым достался участок возле железнодорожного полотна. Насыпь проходила на уровне окон, так, что видны были колёса проходивших поездов, а ночью - отблески паровозного жара на белом снегу и жёлтые квадраты от окон пассажирских вагонов. Но чаще проходили товарняки. Промчится поезд с платформами, смолкнет грохот, и опять можно слушать ночь - далеко слышно...
"Вот так и проживут они здесь всю жизнь, прислушиваясь по ночам к далёкому лаю, к кошкам, ожидая, не еду ли я к ним, - тоскливо подумал Алексей. - А потом, когда жить останется совсем мало, со страхом начнут думать о том, кому из них уходить из этой жизни первым..."
Алексей по-родному посмотрел на родителей, и у него сжалась от боли душа: "Старые стали! Боже, а каким же красивым был отец в молодости!.." Он закурил, прошёл в тёплую темноту своей комнаты и уставился в прозрачное стекло. Ночь была светлой, морозной - вокруг луны в полнеба свились светлые кольца. Мерцал в голом саду снежный наст слюдяными иголочками. Чернели стволы деревьев. Тишина, заброшенность...


И вот Алексей отдыхает по совету отца - ходит, присматривается ко всему. По утрам к заводу тянутся на гудок люди в серых холщёвых робах. Брюки и куртки пошиты у всех из мешковины для сахара - грубые, крепкие, держатся на телах негнущимся коробом. Комбинезонов в рабочем посёлке не было - не принято: местная "мода". А ближе подойдёшь - заплаты, мазутные пятна. Издали - одинаковые все, как заключённые.
Днём едут по улицам телеги с кислым жомом. Каждый рабочий старается держать коровёнку, чтобы легче было прокормить семью - своё молоко, масло, сметана. Без коровы не проживёшь. Кормить их зимой лучше всего жомом. И потому его запахом пропитаны здесь все улицы и переулки. А везут эту свёкольную отжатую лапшу из огромного котлована возле завода, где она киснет годами. Так что корм для коров есть тут всегда. Да сена добавляют немного. А ещё рабочие делают из кислого жома "кирпичи", которые сушат летом на солнце и получают отличное топливо - горит, словно порох, и много жара даёт.
Зимой все женщины ходят в тёмных плюшевых пальто и в пуховых платках - тоже традиция. Только на молодых женщинах - плюш короткий, что-то вроде приталенных жакетов, а у пожилых - пальто длинные. Разглядывая их, Алексей замечает возле магазина двух молодых. В одной из них было что-то знакомое, но только забытое. Он всматривается в её лицо, напрягает память и, наконец, узнаёт.
"Да ведь это же Люся Иванова, - изумляется он, - вместе за колосками ходили, соседка по дому. На 3 года младше меня была. Ну да, в 44-м ей было только 13, когда налетели на нас..."
Он шёл тогда с ней вдвоём на "воровство" - собирал колоски на колхозном поле. Голод погнал их на это, лютый голод, от которого пухли вокруг люди. Урожай был уже собран, но для сбора отдельных колосков, упавших на стерню во время жатвы, у колхозников своих рук не хватало, и колоски оставались лежать на земле. Посторонним собирать колхозные колоски запрещалось приказом Сталина, поэтому на опасный промысел решались только дети, не подлежащие суду из-за возраста. Вот и Алексей решился тогда тоже, оправдывая себя тем, что колоски, оставшиеся на колхозных полях, всё равно пропадут. А вышло, что чуть не пропали сами, захваченные конными объездчиками.
Алексей вспомнил то предвечерье настолько отчётливо, будто это было вчера. Высокие горы на горизонте, ощетинившиеся снежными вершинами над замершей августовской степью. Догорающий над горами красным пожаром закат. Оскал вздыбившейся рядом лошади. Пена по всей её шее - загнал объездчик. Закушенные удила. Копыто перед лицом. И длинная боль на спине, обжигающая кипятком. Боль ещё и ещё, много раз - резкая, острая, как ожоги. Били в 2 кнута.
Бросился лошади под горячий живот.
Мокрая шерсть. Острый запах конского пота: ещё бы! - гнались перед этим целых 2 километра, пока настигли.
Храп, ржанье. И копыта, вздыбленные кверху.
И косящий фиолетовый зрачок лошади. Какие-то тёмные брызги, летящие с кнутов во все стороны. Так всё завертелось, не понять от боли.
Лошади жутко всхрапывали, когда от Лёшки летело им в морды. И он вспомнил: лошади не выносят запаха крови, так говорил один кавалерист. Но государственные объездчики были людьми, а не лошадями и не боялись крови. Уж слишком много её лилось и на фронте, и в тюремных лагерях. Подумаешь, дело большое, если немного прольётся и детской. Зато неповадно будет другим нарушать законы мудрой партии, не успевшей сгноить колоски. Правда, эти мысли явились к Алексею теперь. А тогда он только чувствовал боль, мыслей у него не было. Нет, одна появилась: "Перестали бить!" Лёшка услыхал тоненький, хватающий за душу, истерический крик:
- Дя-деньки-и!.. Не убивайте его, у него папа на фронте!..
Люся опустилась в стерне на колени и, заломив тоненькие худые руки, молила объездчиков, чтобы они перестали бить Лёшку. Голова у неё на шее-ниточке как-то неестественно задёргалась, губы на смертельно побелевшем лице запрыгали, а потом начался тик, и она, повалившись на спину, забилась в резких и страшных конвульсиях. Изо рта у неё пошла пена.
Лёшка испугался и сел.
- Семён, поскакали!.. - крикнул пожилой чернобородый объездчик. - Ты же коммунист, с тебя спрос будет, не как с меня!
Развернув лошадей, они рванули в закатно-кровавую степь. Даже пыль стелилась там, за ними, красным дымом, а сами они казались всадниками на красном советском знамени, развёрнутом над горизонтом.
Лёшка поднялся и подошёл к Люсе, бьющейся в припадке падучей болезни. Он уже знал, что делать в таких случаях. Надо зажать ей мизинец на левой руке и, наваливаясь на неё телом, не давать биться, сжать пальцами свободной руки мочку на правом ухе. Так учила Люсина бабка. Так Лёшка и сделал. Люся постепенно затихла, только ещё пена пузырилась в уголках рта.
Запад над горами по-прежнему пламенел печным жаром, бросая красные отсветы на ледники, лёгкие вечерние облака, на стерню и полынь на земле. Где-то в степи чуть слышно ходил трактор - работал под зябь. И от этого ещё тише казалось всё вокруг. На темнеющем небе начали проступать звёзды. Затрещали в сухих травах сверчки, прибежал ветерок с гор. Ночь стала укладываться на хлебные жнивья, оберегаемые государством от народа.
Наконец, Люся очнулась и не могла понять, что с ней и где находится. А поняв и вспомнив всё, спросила, садясь рядом с Лёшкой и заикаясь:
- Г-глаза н-не в-выстегнули?
- Нет. А ты чего заикаешься?
- Н-не з-знаю. Испугалась, наверное.
Лёшка поднялся и побрёл к журчащему где-то в темноте арыку. Люся тоже поднялась и пошла за ним. Свои сумки, набитые колосками, они бросили, когда ещё убегали от объездчиков, заметив их, мчащимися во весь опор. Искать сумки в темноте не было смысла - где?..
Из-за гор незаметно выкатилась большая луна и, осветив всё вокруг, желтела над вершинами большой светлой дыней. Они увидели текущий арык, и подошли к нему. Лёшка залез прямо в воду - был босиком - и, набрав в горсть воды, начал обмывать пораненное кнутами лицо. Кровью была забрызгана и вся рубашка, вернее уже не рубашка, а ленточки от неё - располосовали кнутами объездчики. Подумав о чём-то, Лёшка расстегнул пуговицы и, сбросив с себя рубашку, попросил Люсю:
- Обмой мне спину...
Люся стояла за ним и молчала. Было очень тихо, только журчала вода в арыке. Лёшка поднялся с колен, спросил:
- Ты чего? Помой спину, говорю.
Он опять присел на корточки и ждал, ощущая, как течёт между босых ног вода - холодная, с горных ледников. А степь ещё дышала отголосками дневного зноя, настоем сухого клевера и полыни. Ничего в ней, казалось, не изменилось, не произошло. Но изменилось что-то в самом Лёшке тогда. Хотел заплакать, и не мог - не было слёз. Видно, не колоски отобрали у него всадники - детство.
Люся нагнулась, зачерпнула в свою маленькую пригоршню воды и выплеснула ему на спину. Хотела смыть кровь ладонями, но он, словно ужаленный, вскочил, вскрикнув от боли:
- Ты что-о?!.
Люся попросила его повернуться спиной к лунному свету и, осмотрев его тело, прикрывая рот дрожащей ладошкой, заплакала.
- Н-нельзя мыть, Ль-ль-оша! Т-там - сырое у тебя всё. - И стояла перед ним тоненькая, вздрагивающая, с проступающими из-под сарафана ключицами.
По дороге домой молчали. Светила луна. Полынь в её свете казалась белой, будто в степи разлилось целое озеро. Волнами накатывали сверчки: замрут как бы, и снова - "тр-р", "тр-р", на всю степь. Наморщили свои каменные лбы горы, словно думали о чём-то вечном, тяжёлом. Моргали звёзды с неба - будто плакали. И вздыхал над мальчиком и девочкой ветер - сочувствовал: вот полетит сейчас далеко-далеко, аж на войну, в окопы, и расскажет там всё отцу. В носу у Лёшки от таких мыслей защекотало, но так и не заплакал больше. Оказалось потом, утратил эту способность уже навсегда.
Алексей смотрит теперь на взрослую Люсю долго, пристально, и у него, как и тогда, начинает пощипывать в носу. На вид Люсе - лет 30, если не больше. Только печальные широкие глаза прежние - с просинью, милой раскосинкой. И в лице что-то доброе, с остатками былой нежности. Но мелкие морщинки у глаз и возле уголков губ её старили. И ещё этот платок, повязанный на голове по-старушечьи. Но, всё равно, это была она, девочка из его детства. Да ей же и сейчас... лишь 19!..
- Люся! - позвал он. - Не узнаё`шь меня?
Женщина смутилась, порозовела.
- З-здравствуйте, Алёша! Я д-давно уже з-знаю, что вы - з-здесь. И-и-издали как-то в-видела.
- Почему же не окликнула? К нам не зашла...
- Д-да так как-то... - Люся пожала плечами, наклонила голову и смотрела на носки своих тяжёлых кирзовых сапог.
Её подруга, стоявшая молча, заторопилась:
- Ну, я пойду, Люся. Пока... - Она пошла от них валкой утиной походкой, и тогда Люся прокричала ей вслед без заикания:
- Шура! Я зайду к тебе потом, вечером. - И повернулась опять к Алексею: - Ну, как, скучно у нас?
Алексей понял, Люся заикалась, видимо, лишь когда волновалась или стеснялась, и с горечью подумал: "Значит, так и осталось у неё это! На всю жизнь перепугали".
- Скучно, Люсенька, - согласился он.
- Не женился ещё? - перешла и она на "ты".
- Да нет пока. А ты? Замужем?
- У меня - уже двое детей!.. - Она опустила глаза, принялась водить по снегу носком сапога. - Жизнь была трудная, сам знаешь. Мама умерла с голода, при тебе ещё. А как ты ушёл тогда в армию, я вскорости и вышла... - она словно оправдывалась перед ним. А он смотрел на её постаревшее, измученное заботами, лицо, грубые руки, нелепый деревенский наряд, и сердце его учащённо забилось от острой жалости к ней.
- Ну, а как живёте теперь? - спросил он.
- Муж - фронтовик, на 20 лет старше. Шофёром на заводской базе работает. Я тоже работаю: на сушке сахара. Живём - у свекрови: у неё свой домик. Так... хибарка, не домик. Папа с фронта не вернулся - пропал без вести ещё в начале войны.
- Живёте-то - хорошо? Сколько же тебе лет было? Как тебя зарегистрировали?
- Да я прибавила себе 4 года. А живём... Ну, как тебе, Алёша, сказать... Ссоримся.
- Не любишь, что ли?
- Я и сама не знаю. Из-за раннего замужества у меня здоровье испортилось. Но ссоримся больше из-за нехваток. Он - получает 500, я - 300. Да вычеты: подоходный, государственные займы. Разве на это проживёшь хорошо? - Люся принялась перечислять Алексею базарные цены на продукты, магазинные - на промышленные товары, загибала пальцы. - Да и нет в магазинах-то ничего. - Она посмотрела Алексею прямо в зрачки. - А на базаре - не приступишься, такие цены! Да ещё за свет надо платить, за уголь, за жом для коровы, за сено. Вот и получается: на одежду, на обувь - почти не остаётся. В театр, как говорится, в таком не пойдёшь! - Она посмотрела на свои сапоги, одежонку - смотри, мол, и ты.
- Ну, а в кино-то - ходите?
- Ходим. Редко, правда. На конфеты детям или там на обновку мне - так вот этого уже нет. - Она всхлипнула, махнула в безнадёжности рукой. - Р-разве это ж-жизнь?!
- А как же другие? Я видел, и одеты ничего!
- А что - д-другие? С-сахар воруют в ночную смену. Сумочки такие носят на животе - под телогрейкой. Тем и живут. Носила и я, да мой запретил мне. Совестливый, видите ли! Я, г-говорит, не за то воевал, чтобы моя жена мешочницей была. Чтобы села в тюрьму.
- Люся, а ты что же - хочешь, чтобы он... - Не договорил, выкрутился: - Чтобы не переживал, что ли?
- Я тоже этого не хочу. Ну, а если время такое... трудное. Помните, - перешла она снова на "вы", - ходили же мы с вами в-воровать колоски? Да и в-выпивать он у меня н-начал...
Понимая, что она отделила его своим "вы" от общей народной судьбы, отгородилась уже, как от "чужого", Алексей почувствовал, как "гусиной" делается у него на лице кожа, и перевёл разговор на другое:
- Учиться не думаешь?
Она вздрогнула, посмотрела на него сначала, как на дурачка, но тут же, видимо, простила по своей доброте, списав его дурацкий вопрос на то, что он холост и семейной жизни не знает, и только махнула опять, объясняя ему как можно доходчивее:
- Какая уж тут учёба! Двое детей...
- Ты же способная была! - попытался он загладить свой промах.
- Эх, Алёша! - Люся вздохнула. - Радио послушать некогда, не то что... Кому нужны теперь мои способности?
- Неужели даже не читаешь ничего? - удивился Алексей. - А муж?..
- Ну, мне пора, Алёша. Ты извини, пожалуйста, но я сейчас - на 40 лет старше тебя! - Неожиданно Люся улыбнулась ему. - А ты - красивым стал! - Устыдившись своих слов, она густо покраснела, договорила, слегка заикаясь: - Вот увидела тебя, и в тебе - свою юность: как тень в зеркале. Плакать хочется...
Она отвернулась от него, прикрыла губы ладонью и пошла.
"Не надо, дяденьки!.." - почудилось Алексею.
Он ощутил страшную горечь - "дяденьки" из Кремля сделали своё дело в стране: сколько таких Люсь и семей в посёлке! Да и в городах тоже - миллионы! Вот вам и "народная власть". Никогда она не была народной, народ не создал бы своим детям такой жизни. А что же делать теперь, задал Алексей себе извечный русский вопрос. Не видя дороги, курил, думал, и в полном расстройстве вернулся домой. А вечером, когда пришёл с работы отец, гневно спросил:
- Пап, что же это получается? Выходит, вы, фронтовики, завоевали свободу рубанам, и мешочки на животе - для рабочих?
Иван Григорьевич, мывший под рукомойником лицо и руки, выпрямился и с недоумением уставился на сына, должно быть, не чувствуя, как стекает вода с мокрых щёк на шею, под воротник. Потом утёрся сухим полотенцем, спокойно спросил:
- Тебя какая муха укусила? Ну-ка, рассказывай... - И увлёк Алексея в дальнюю комнату, чтобы ничего не слышала Мария Никитична - должно быть, почувствовал, что разговор будет серьёзным.
Алексей рассказал о встрече с Люсей, разговоре с ней, ещё о собственных раздумьях на Кавказе, о давнем желании посоветоваться обо всём с ним, своим отцом и, выговорившись, замолчал. Иван Григорьевич с минуту о чём-то думал, притворил дверь и расстроено произнёс:
- Ну, вот что - настала пора для серьёзного разговора. Я тоже думал над этими всеми вопросами, что ты мне тут накрутил. Ещё до войны, и на фронте, конечно. Даже переживал за тебя: вдруг меня убьют, а ты - так и не узнаешь ничего, так и будешь жить слепым котёнком. Или того хуже - начнёшь кое-что понимать сам, да полезешь с вопросами к чужим людям. А это в России, считай, что хана!
- Почему? - тихо спросил Алексей, нутром почуяв опасность и серьёзность предстоящего разговора.
- А ты - что, не догадываешься разве, почему? - Глаза Ивана Григорьевича были внимательны и печальны.
- Смутно, - признался Алексей опять тихо. - Помню, когда ещё маленьким был, вы шептались с мамой по ночам... Когда судили здесь за троцкизм группу инженеров и дядю Севу. А я - не спал...
- А, так, значит, кое-что кумекаешь всё-таки? - Отец Алексея невесело усмехнулся, потянулся к папиросам на подоконнике. - Ну, тогда разговаривать будет легче. А то, я думал, ты совсем ещё зелёный в своём офицерстве да комсомоле. Не знал, как к тебе и подступиться, чтобы - и не поранить тебя, и правду сказать. Врать-то я не больно наловчился, знаешь поди. Вот и боялся, что не поверишь: 20 лет тебе впихивали в голову совсем другое...
- Говори, папа, правду, не бойся! - твёрдо сказал Алексей.
Иван Григорьевич обиделся:
- А чего мне бояться? Я не трус, да и ты, надеюсь, не Павлик Морозов, чтобы родного отца погубить. Да и не верю я в этого Морозова - что был такой. Выдумка поди, как и многое - ради пропаганды. Как считаешь?
- А чёрт его знает!.. - Алексей растерялся от неожиданности вопроса. - Не думал как-то об этом - в голову не приходило.
Иван Григорьевич закурил, затягиваясь дымом, сказал:
- К сожалению, не приходило в голову не только тебе, а людям и постарше. Баранами все живут, ни о чём не задумываясь. Верят в этого усатого идиота и в его партию, которая ведёт нас всех с завязанными глазами и задницами вперёд.
- Да ты что, отец!.. - вырвалось у Алексея, хотя ещё час назад и сам почти так же думал про "дяденек" из Кремля.
Глядя на сына, Иван Григорьевич горько усмехнулся:
- Ну вот, и ты тоже... - А сам думал: "А глаза - синие, как у Маруси... Доверчивые. Может, не надо ему об этом?.."
- Что... тоже? - прошептал Алексей и торопливо начал закуривать, ломая от волнения спички.
Наблюдая за ним, Иван Григорьевич жёстко произнёс:
- Сам же просил: правду! Ну, так знай: хуже этой усатой сволочи - нет человека на нашей Земле! И чем, паскуда, берёт: не жалеет и своих. Как только видит, народ уже недоволен, так - бах, и под суд своих же! Сукиных сынов. Они, мол, во всём виноваты. И опять ему все верят: Сталин - хороший, а плохое было - начальство. А он себе уже новых холуёв набрал, и снова за своё.
- За что - своё?
- Картошку и мёд - кто добудет? Колхозник. Колбасы наварит - колбасник. Осетров наловит - рыбак. А кто жрёт это всё? Они!
- Кто - они?
- А кто не желает ничего делать? Не знаешь, что ли?
Алексей молчал.
Иван Григорьевич продолжил:
- И так - во всём. Любую работу переложат на подчинённого. А подчинённый этот - на своего подчинённого. Результат - всегда один: высокое начальство наше не умеет ни работать, ни думать, ни руководить. Так чего же можно ждать от него, кроме всеобщей погибели? Никакой ответственности перед народом, не с кого спросить. И - самая низкая в мире зарплата! У народа нет никакого интереса к работе, потому что от работы - у нас не разбогатеешь. Остаётся людям что? Только воровать...
- Так чего же ты этим возмущался, когда сидели за столом, помнишь?
- А что же мне этому - радоваться? Будем все воровать, а не работать, всё и растащим. А дальше что?
- А откуда знаешь, что у нас зарплата самая низкая? Ты что - был за границей?
Иван Григорьевич кивнул на радиоприёмник:
- А ты радио ночью послушай... Хочешь?
- Оттуда?..
- Лошадь и то надо беречь, сынок, если хочешь, чтобы она работала на тебя. А в нашей стране - не хотят беречь человека. В наших лагерях для заключённых - люди на проволоку сами лезут, чтобы их застрелили. Не хотят жить. Вот до чего довели!
- Откуда, отец, ты всё это знаешь?!. - в страхе и раздражении произнёс Алексей.
- Значит, знаю, раз говорю! А вот ты - как все рабы: как только услыхал про себя правду, так сразу в штаны наделал!..
- Какие рабы?! - не понимал Алексей, вспоминая Хряпова.
- А мы все, народ! Невзирая на национальности. - Иван Григорьевич смягчил и смысл, и тон. - Добровольно залезли в эту изуверскую жизнь и ещё аплодируем негодяям. А ведь почти в каждой семье - кто-то сейчас сидит в тюрьме. Или уже расстрелян ни за что, как твой родной дядя.
- Какой... ещё дядя? - У Алексея отхлынула от лица кровь.
- Мой старший брат, Михаил, - проговорил Иван Григорьевич ровным голосом, чтобы успокоить сына. - Тебе он - дядя.
- Ты никогда не говорил мне о нём...
- Я о многом тебе не говорил. Ждал, когда вырастешь. Вроде дождался вот. Как считаешь?
- Пап, водка в доме - есть?
- Есть, а что?
- Налей, а? Выпьем с тобой и тогда уж поговорим обо всём. Хочется немного прийти в себя: больно серьёзный затеяли мы разговор... Ты меня прямо, ну, как обухом!..
Лицо Ивана Григорьевича, только что тёмное, каменное, преобразилось в счастливой улыбке:
- Верно, сынок! Сейчас всё так и сделаем: и водочку, и закуску на кухне возьмём... Ты у меня - молодец! Просто замечательный сын! Конечно же, надо прийти в себя. Это я виноват: не сообразил, что нельзя тебе вот так... сразу на голову всё. Надо было плавнее... Ну, ничего, мы это сейчас поправим! Посидим... Разговор, действительно, серьёзный - зачем же спешить? Вот мы его - душевно с тобой, по-родственному... - Иван Григорьевич направился к двери и не подозревал, что улыбка у него - в точности, как у сына. Или вернее было бы сказать наоборот: у сына - в точности, как у него, или как у отца Ивана Григорьевича, а Лёшкиного деда, бывшего инженера-мостостроителя Григория Игнатьевича Русанова, словом, русановская улыбка, потомственная. Наверное, и характеры были потомственными - всех русановых несло всегда против властей, к чёрту на рога, на лезвие всяких бунтов и несогласия с несправедливостью. Результатами были тюрьмы и ссылки, испорченные судьбы. Но ни о чём этом Иван Григорьевич в эту минуту не думал, радуясь великому счастью отца, нашедшему полное согласие с умным сыном. Иначе, зачем тогда человеку семья, да и вообще сама жизнь?
Вернулся Иван Григорьевич не один, с Марией Никитичной, внесшей на подносе закуску и графинчик, наполненный водкой. Заметив вопросительный взгляд сына, обращённый к отцу, она улыбнулась:
- Знаю, знаю - разговор у вас важный, мешать не стану, папа меня предупредил. И вообще это - хорошо, когда вот так... Жить надо в согласии, от этого люди добреют.
У Алексея отлегло на душе - не хотелось начинать при матери политический разговор: испугается ещё, заохает, и всё только испортит. А ему хотелось знать от отца всё до конца, до самого донышка. С детства чувствовал, что отец не такой, каким кажется для всех - гораздо серьёзнее, глубже. А тут ещё и мать порадовала такой мудростью. Алексей был просто впервые и по-настоящему счастлив, что у него такие родители, что у них всегда такие умнющие и всё понимающие глаза.
Притворив за собою дверь, Мария Никитична ушла в свою комнату, а Иван Григорьевич наполнил рюмки водкой. По его виду Алексей понял, вот теперь разговор у них пойдёт по-другому, и откроет для него, может быть, такое, о чём и не думалось никогда.
Иван Григорьевич тоже почувствовал в сыне глубокую перемену, а потому, поднимая рюмку, сказал с некоторой даже торжественностью:
- Ну вот, Лёшенька, дождались, наконец, и мы с тобой момента, когда отец и сын должны исповедаться друг перед дружкой, чтобы понять свою жизнь. А то несерьёзно как-то было всё - словно ходили с завязанными глазами. Как считаешь?
- Надо с открытыми, папа. Давай за это!
- Давай!
Они с удовольствием выпили, похукали, заговорщицки-весело переглянулись и принялись хрустеть солёными огурцами. Потом заморили аппетит пахучей домашней бужениной, ковырнули вилками по жареной картошке и закурили.
- А теперь, сынок, слушай... - проговорил Иван Григорьевич, затягиваясь дымом, а затем выпуская его и словно бы отгораживаясь им от настоящего, как человек, нырнувший в своё прошлое. Алексей курил молча.
- Значит, так. Прадед твой - был крепостным и жил под Самарой. А когда исполнилось ему 17 лет, убил нечаянно молодого помещичьего жеребчика.
- Как это - нечаянно? - спросил Алексей.
- А ты слушай, не перебивай, - добродушно заметил Иван Григорьевич и наполнил рюмки из графина опять - чтобы не стояли пустыми. - Жеребчик этот был обучен ходить под седлом. А тут хозяин приказал запрячь его в оглобли лёгкой коляски. Ну, Игнатий - мой будущий дедушка - стал запрягать, а жеребчик выходит из оглоблей, и всё. Уж он его и так, и сяк - помещик на крыльце нервничает, ждёт - а конь ни в какую. Видит Игнатий, помещик уж хлыстиком себя по голенищу хромового сапога похлопывает от нетерпения, заторопился тоже, а жеребчик снова выскочил в сторону. Ну, парнишка и трахнул его кулаком по голове. Да попал-то, видно, в висок. Жеребчик опрокинулся, подрыгал ногами, и готов.
- Неужто лошадь кулаком можно убить? - удивился Алексей.
- А, да. Я не сказал тебе, что дедушка-то у меня - в молодости богатырём был. Его с 15 лет взрослые брали с собой на кулачные бои зимой. Соберутся на льду, и стенка на стенку. Так вот, если он ударит какого мужика в грудь кулаком, тот с ног сразу долой. А если по уху, надо было отливать водой.
Ну, вот и с лошадью вышло нехорошо. Что делать? Знал, за лошадь помещик прикажет драть на конюшне. Пришлось бежать аж на Дон. Там потом в казаки вышел, выбился в офицеры. Мой отец - твой покойный дедушка - был послан этим Игнатием в Казанский университет, стал инженером. Женился на захудалой дворянке Белосветовой - твоя покойная бабка. Помнишь её?
- Помню. - Алексей рассмеялся. - Маленькая такая, с арбузное семечко. Поссорится с дедушкой, и в мою комнату - к иконе. "Матерь Божия, пресвятая Богородица, - передразнил он, изображая бабку, - это что же получается? Я ему сказала только, что, мол, мужик, лапотник, а он со мной - сразу по-французски. Доволен, Ирод, что я не помню ничего по иностранному, хоть и закончила пансион в Москве". Тут появляется на пороге дедушка. Высоченный, плечистый! Смотрит, что я всё вижу и слушаю, как бабушка с постным лицом перед иконой стоит, крестится и жалуется ей, и тоже начинает говорить - только по-волжски, окая: "Срамница! Не стыдно? Богородица тебе - подружка, что ли?" Плюнет, бывало, в сердцах: "Тьфу! Противно смотреть на тебя, ничего дворянского!" - и уйдёт. Добродушный был, не умел горячо ругаться.
- Вот-вот, - обрадовался Иван Григорьевич. - А бабушка-то - с характерцем была, не сахар! Однако, несмотря на язвительность, жила с дедушкой дружно - не так, как ты рассказываешь. Это уж в голод, писала мне Маруся, остервенились все. А так - дедушку трудно было вывести из себя.
Ну, да дело не в том. Было у них 2 сына - Павел и Михаил. Я-то родился потом случайно у них, когда матери было уже 42 года. А раньше - были у них только эти 2 сына. Михаил потом офицером стал, воевал на Германском. А Павел погиб раньше. Связался в университете с эсерами-террористами, выпало ему по жребию бомбу бросить в какого-то начальника губернской полиции - за его жестокость, ну, и попал в тюрьму. Там умер от скоротечной чахотки. Он в камере простудился, пока следствие шло - долго что-то тянулось, по рассказу отца. А когда узнал на суде, что приговорён к смертной казни, у него от потрясения хлынула горлом кровь. Скончался за 2 недели, хотя и готово было уже помилование, осталось только в Петербурге бумагу подписать. Русановых всех выслали из Самары в Актюбинск, вот я там и родился у них неожиданно. Учился потом в частной гимназии. А дальше - мировая война началась. Михаил наш уехал на фронт, оставил на нас свою жену с двумя ребятишками. Я был тогда гимназистом. В 17-м - революция завертелась. Началась такая жизнь, что стало не до гимназии: думали, как с голода не помереть. Уезжали даже под Екатеринодар, да вернулись. Приходит то одна власть, то другая. Разруха кругом. А тут заявляется домой Михаил в погонах офицера. А у нас - красные в губернии.
Отец на Михаила: "Ты что, совсем, что ли, рехнулся там, на войне! И себя, дурак, погубишь, и нас! Сымай сейчас же свои погоны да ордена!" Михаил, конечно, подчинился. А потом и вовсе куда-то исчез, чтобы красные не расстреляли. Но расстреливать-то повели твоего дедушку.
- За что?
- Приказали ему восстановить железнодорожный мост через Илек. А сроку дали на это дело всего один месяц! Не было ни рабочих с квалификацией, ни строительных материалов. Отец стал отказываться, ну, и повели... Хорошо, что один из комиссаров сообразил, что отец тут ни при чём, да и Павла вспомнили - всё-таки революционером был, против царского правительства шёл.
Да. Только утихло - подняли мятеж белочехи. По всем железным дорогам их власть распространилась. С ними и белые опять объявились. Снова потащили отца на расстрел: восстанавливай мост и баста! Спасло то, что вспомнили на этот раз Михаила: офицер, георгиевский кавалер, нехорошо, мол, убивать отца офицера. А где этот офицер, жив ли, нет ли, мы и сами тогда не знали. Просто о нём вспомнил голова из местной управы, чтобы спасти отца. Отца почему-то любили в городе. Может, за то, что справедливым был и образованным, не знаю.
А после гражданской опять возвращается к нам домой Михаил. Отец ему: "Где был?" У красных, говорит. Оказывается, служил у самого Блюхера в штабе. Тогда у нас мало было своих автомобилистов и механиков по моторам, а Михаил умел и водить, и ремонтировать. Вот и пригодился Блюхеру: и как бывший кадровый военный, и как водитель "мотора" - так называли тогда автомобили. В общем, был у него сразу и за адъютанта, что ли, и за шофёра. А потом, уже в самом конце 38-го - чуть ли не под новый год - Михаила арестовали. Он уж много лет гражданским человеком был, работал и жил в Ташкенте, а его - за связь с Блюхером... Господи, какая связь! Даже не переписывался с ним, не знал о нём ничего. Знал только, из газет, что на Дальнем востоке командует, вот и всё. А Мишу - с концами. Так с тех пор и не знаем о нём ничего, ни слуха, ни духа. Расстреляли, наверно. Тогда людей тысячами сажали и расстреливали. Семью - куда-то выслали...
- Так вот, почему я никогда его не видал! - взволнованно проговорил Алексей. - Но как же узнали, что он служил у Блюхера? Это же когда было!.. В гражданскую...
- Э, сынок! - протянул Иван Григорьевич горестно. - Доносительство у нас было организовано ещё при Ленине. Дзержинский посоветовал, чтобы разоблачать врагов советской власти. Сначала эту подлость официально заставляли делать только членов партии - было даже постановление такое: "о недоносительстве" - а потом, после смерти Ленина, стали доносить уже все, не только члены партии. Такой повальной низости никакие царские жандармы не могли придумать для людей!
- Может, время было другое? Шла гражданская война... и, действительно, много было врагов?
- Так ведь это не кончилось, говорю тебе, и после. До сих пор тянется... Не болтай, сынок, смотри, лишнего при чужих людях, пропадёшь! Это хорошо, что у нас с тобой разговор об этом зашёл. При Дзержинском, если кто не донёс в чека, могли исключить из партии "за недоносительство", ну, выговор дать. А при Сталине - одна мера: лагерь.
- Да откуда ты всё это знаешь?!. - Алексей поднялся, стал ходить по комнате.
- Сядь! - остановил Иван Григорьевич. - Ишь, какой нетерпеливый, дослушать не может!..
- Я слушаю тебя, отец. Извини...
- Вот и слушай. Может, твои вопросы тогда сами собой отпадут. Про Михаила - это я перескочил через несколько лет. А сначала-то, ещё раньше, чем его, арестовали меня! В 30-м, тебе тогда только третий годик пошёл...
- За что, пап?!
- А! Долго рассказывать... В общем-то - ни за что. По доносу одного подлеца, что дедушка твой, а мой отец, в годы НЭПа арендовал за городом старую мельницу. Она уж не работала, полуразрушилась. А он её - и я помогал, конечно - отремонтировал. Потом отец работал на ней мирошником 2 года. Время было голодное, надо было как-то кормиться, семья большая - мы все, да у Михаила наплодилось к тому времени четверо детей. Ну, а посадили меня потом - когда уж и НЭПа того не стало, забыли о нём все! Отец - уже состарился, Михаил с семьёй - уехал в Ташкент, там вроде полегче жилось, чем в Актюбинске. Может, читал книжку "Ташкент - город хлебный"? Мы - перебрались с соседом в Киргизию, в Токмак, где тоже ещё можно было жить. А когда стало трудно и там, этот наш сосед и донёс на нас. И попал я как бывший частный собственник аж на Беломоро-Балтийский канал - вот на этот самый, что у тебя на пачке с папиросами нарисован.
- Да ну?! - ахнул Алексей.
- Вот тебе и ну! Давай ещё дёрнем по одной... - Иван Григорьевич кивнул на рюмки. - Тогда уж и доскажу тебе остальное: как я там жил, как к нам Горький с писателями приезжал - между прочим, не очень-то хорошим человеком оказался! - ну, и про остальное, как я освободился потом, как воевал на войне - длинная ещё песня!..
Они выпили, снова похукали, заели огурцами и опять бужениной, и Иван Григорьевич, в который уже раз закуривая, продолжил:
- Помнишь стихотворение Некрасова - как русские мужики царскую железную дорогу строили? Про белые кости вдоль той дороги...
- Помню, конечно. Мы его в школе наизусть учили.
- Так вот Беломор-канал этот, который мы построили, ни в какое сравнение с той дорогой и её костями не пойдёт! На этот раз мужицких костей - в 100 раз больше, вдоль неё, положили. А нового Некрасова для них - почему-то не нашлось: при справедливом строе без царя и цензуры. Впрочем, цензура-то есть, только в 1000 раз злее царской. Да и сам строй, как известно, добротой не отличается. Но это скрывается.
Алексей, что-то высчитавший про себя, изумлённо сказал:
- Знаешь, я вообще-то слыхал, что канал этот - заключёнными был построен. Но - как-то не задумывался до сих пор об этом. А сейчас вот прикинул... это сколько же заключённых надо было иметь?! Расстояние - подлиннее царской дороги будет!
- Вот-вот, сынок! Тут ты в самую точку попал. Согнали нас туда - со всех сторон: сотнями тысяч! И рабочие, и колхозники, и профессора - особенно много почему-то было профессоров из Ленинграда. Ну, и началось... Ни одна царская каторга не сравнится! Жили в длинных бараках - по 500 человек и больше. Днём - комары с болот донимают и охрана из энкавэдэ, а ночью - ворьё орудует уголовное, последнее отнимают, если посылку получишь. А к зиме - и вовсе житья не было: исчезали комары, зато прижимали такие морозы, что дышать невозможно - край-то северный! Да и грунт скальный, помню, пошёл. Его аммоналом, и то не везде возьмёшь, не то что ломом или киркой. А если норму не выкидаешь наверх, сразу паёк срежут. Мор начался такой, что жутко было смотреть - в день сотнями умирали! Хоронили вдоль канала, как собак, без гробов - в общей яме. А на другой день - уж новую яму готовь, для новых костей. Люди сходили с ума. Да и по всей стране тогда голод был жуткий - умерли и мои родители.
- А что же Горький? - напомнил Алексей, глядя на отца новыми глазами.
- Это уже после было, под самый конец, когда и бараков получше настроили, и главный мор остался позади, в болотах. Но, всё равно, дураком надо родиться, чтобы не понять, что на нашем строительстве делалось. Да Горький-то, судя по выражению глаз и окаменению лица, понимал. А если встречался с кем взглядом, тут же и отводил.
- Что же вы, не жаловались ему, что ли?
- Жаловались. У нас - и учёные были, профессора. Несколько писем от них сумели ему передать. Но, судя по дальнейшим событиям, не было на эти письма реакции. Никакой. Он - даже бригаду писателей послал к нам после себя: чтобы те... полюбовались на наши строительные достижения! Да и газеты писали, что ему всё, будто, понравилось у нас. В общем, не тем он человеком оказался, каким нам представляли его. Одет был - с иголочки, духами от него пахло, как от помещика. Да и жил он, рассказывали наши профессора, которые знали его ещё по Петербургу, тоже, как помещик, а не "пролетарский" писатель. Дача под Москвой - помещичья усадьба! Дача в Крыму - что тебе санаторий! Да и в самой Москве жил в домище какого-то фабриканта, фамилию не помню теперь, забыл. Везде прислуга - горничные, повара, садовники. Какой же это пролетарский писатель? Весь народ в нищете жил, а он - как барин.
- Пап, а может, врали тебе про него? - с надеждой усомнился Алексей.
- Нет, - твёрдо разрушил надежду Иван Григорьевич, - те люди, которые рассказывали это, не умели врать.
- А что за люди?
- Говорю же тебе: настоящая интеллигенция, профессора! Если бы не они, я, может, тоже был бы рабом до сих пор, как все. А они - ещё тогда раскрыли мне глаза не только на Горького. Да он тут и ни при чём - так, к слову пришлось. Важна - власть, создавшая после смерти Ленина все эти "Беломоры". Впрочем, и Ленин был не без греха...
- А что - Ленин? - голос Алексея дрогнул.
Иван Григорьевич заметил, что лицо сына опять напряглось, и не стал рассказывать всего, что знал от арестантов-профессоров. Сказал только:
- Как думаешь, зачем скрывать от народа, что бабка и дед у Ленина по матери - были евреями? Что Крупская у Владимира Ильича - вторая жена, как и он у неё - тоже второй муж. Что Карл Маркс - еврей. Зачем это всё? Что в этом такого? Ну, еврей, ну - вторая жена...
- Да неужели?!.
- Вот видишь, - примирительно закруглился Иван Григорьевич, - оно вроде бы и ничего особенного: мало ли у кого не удалась личная жизнь с первой женой, и человек развёлся? У кого - и каких кровей - родня. Но зачем скрывать это, не понимаю!
- Может, всё-таки - враки?
- Да какие тебе враки?! - начал раздражаться Иван Григорьевич. - Я на одних нарах спал с профессором Всеволодом Георгиевичем, спасал его своим хлебом от смерти. За него я перед самим Богом поручиться не побоюсь! Святой был человек! Он и умер потом, как святой - не унизился ни перед кем, ни чести не потерял, когда его второй раз забрали в 38-м. Я его сюда к нам сманил после отсидки на Беломоре - спасти хотел. Думал, уедет подальше от своего Ленинграда, забудут там про него. А вышло-то всё - вон как, не по-нашему... Когда его забрали тут, он голодовку в предварительном заключении объявил, ну, и умер от неё, но не сдался.
- Так что он тебе ещё рассказывал? - напомнил Алексей, слушавший отца и со страхом и с неослабевающим интересом одновременно.
- Да много чего, теперь всего и не вспомнить. Лично знал друзей Горького ещё по Петербургу и Петрограду. Знал, кто был первым мужем Крупской, и то, как Владимир Ульянов дружил с Петром Струве, а потом стали врагами. Много рассказывал про историю России, про справедливость идей коммунизма, а потом разъяснял, что произошло после революции.
- А что произошло?
- Сынок, на такой вопрос за один раз не ответишь. Один засранец Зиновьев что только натворил в Петрограде, когда правительство Ленина переехало править в Москву в 18-м году. А если взять все дела - это же новый учебник истории надо писать! О красном фашизме, а не о власти рабочих и крестьян.
- Ну, расскажи хоть немного, пап! Ну, хоть про этого Зиновьева. Я ведь - ничего этого не слыхал никогда, не знаю... - взмолился Алексей.
- Хорошо, - согласился Иван Григорьевич. - Налей тогда ещё по одной. А Зиновьев - никакой он, кстати, и не Зиновьев! - остался тогда в Петрограде. Ну, вот как секретарь обкома, что ли, если брать по нынешним меркам. Почувствовал себя сразу удельным бесконтрольным князьком, и пошёл крошить русскую интеллигенцию! Потом напечатал объявление, чтобы все бывшие царские офицеры, проживающие в городе, явились к нему на регистрацию и сдали личное оружие, если у кого есть. Тогда, дескать, все будут прощены новой властью и смогут быть в равных правах с остальными гражданами советской республики. Надо-де только дать подписку, что не будут мешать строить новую жизнь. И кто, думаешь, явился по такому объявлению? - Иван Григорьевич в ожидании прищурился, глядя на сына.
- Не знаю, - Алексей пожал плечами.
Иван Григорьевич вздохнул.
- Да все пожилые люди. Ротмистры, полковники, генералы, которым не хотелось уже ни воевать, ни скрываться, а хотелось дома пожить спокойно. И ещё какая-то молодёжь явилась - прапорщики, юнкера. По юному недомыслию и неопытности. Вот их всех Зиновьевские люди переписали во время регистрации, кто где живёт, а ночью нагрянули с арестами ко всем. Остальное - было уже проще: перестреляли в подвалах чрезвычайки Урицкого. Вот после этого уцелевшие поручики, капитаны, штабс-капитаны, не явившиеся на регистрацию, а хотевшие сначала посмотреть, что из этой регистрации получится, и рванули на Дон. Всё настоящее боевое русское воинство, уцелевшее от войны и революции, оказалось у генерала Каледина. Стали кричать там, что в России пришли к власти жиды, и расстреливают-де всех поголовно.
- А что, Зиновьев и Урицкий - евреи, что ли?
- Я же, по-моему, говорил. Ну, тут подошли на Дон ещё генералы: Алексеев, Деникин, Корнилов, Краснов. Началась гражданская война. И когда Юденич осадил из Эстонии Петроград, Зиновьев этот - Урицкий к тому времени был уже убит, кажется, каким-то террористом - так вот Зиновьев... первым драпанул из Петрограда в Москву, бросив всё. А когда Юденича отбили, вернулся снова. И начал издеваться над людьми опять. Попёр из-за своей жены и на красавицу артистку Андрееву, бывшую гражданскую жену Горького. Женщины поссорились там между собой - терпеть не могли друг друга - а мужья на защиту. Каждый - на свою сторону. Только у Горького власти-то никакой, а у Зиновьева - вся. Пошла уже вражда и у Горького с Зиновьевым. Но Горький-то к тому времени и с Лениным успел побить горшки, и Ленин принял сторону Зиновьева. Тогда уж этот Зиновьев совсем охренел от большой власти: спровоцировал своим безответственным правлением мятеж моряков в Кронштадте. Пришлось подавлять этот мятеж Красной Армией. И опять, как и на Дону в 19-м, подавлял Тухачевский. Сколько крови было пролито с обеих сторон!.. А Зиновьев, исказивший истинную правду мятежа перед Лениным, остался в Петрограде у власти и дальше.
- Так Сталин его за это, что ли, потом расстрелял?
- Да в том-то и дело, что не за это! Досадно, что ни хрена вы, молодёжь, не знаете правды ни о чём. Ну, да в этом и мы виноваты, конечно. Даже те, кто всё понимал. Выходит - такие же рабы, хоть я тебе и хвалился тут, что сам-то, мол, я - не раб. Раб! Такой же, а может, и хуже. Потому что всё знаю, знал и молчал до сих пор даже перед тобой.
- А за что же всё-таки расстрелян Зиновьев?
- Тут - всё дело в Сталине, а не в Зиновьеве. После смерти Ленина в правительстве началась борьба за власть. Сталин, с этим Зиновьевым, то объединялся, то разсирались опять, Зиновьев много знал правды о Сталине. А это такая сволочь, Сталин, что похуже Зиновьева и всех остальных, взятых вместе! Вот Сталин - подожди, дойдём ещё и до него... - вот он и решил избавиться от Зиновьева навсегда. Тут уж этому Зиновьеву такое пришили, чего он и не делал никогда. А за прежние грехи, за которые его следовало расстрелять ещё в 19-м, даже не вспомнил никто. Потому что к тому времени - уже все они перемазались в народной крови, что тебе палачи с топорами в руках.
- Пап, - тихо произнёс Алексей, - ты знаешь, тебя просто страшно слушать...
- Так не слушай! - обиделся подвыпивший Иван Григорьевич. - Я тебе не навязывался, ты сам захотел. Давай прекратим это, раз так.
- Да нет, зачем же? Я ведь не к тому...
- А я - к тому! - продолжал Иван Григорьевич психовать и расстраиваться. - Живи и открывай для себя всё сам - Америку, велосипед. Как щенок - влажным и нежным носиком. Нюхай. Может, получишь где и по морде, начнёшь прозревать. Да будет поздно - посадят! Сейчас - треть России по тюрьмам, да лагерям сидит. И ещё продолжают сажать: читал, "Ленинградское дело" какое-то начали? Оно - так просто не кончится, жди новых посадок!
Наступило неловкое молчание. Отец и сын дружно закурили, выпили по рюмке ещё. И Алексей снова спросил:
- Ну, а вот - Киров? Ты говорил, что все были плохие, все перемазались в народной крови. Ты - только не обижайся на меня, ладно? Ведь Сергея Мироныча-то - любили ведь? Народный любимец был...
Иван Григорьевич снова тяжело вздохнул.
- Эх, Алёшка! Тяжело мне с тобой разговаривать - ей-Богу, тяжело.
- Почему?
- А Сталин - если, по-твоему, рассуждать: не любимец, что ли? Вон как орут: руки отбивают себе в аплодисментах! А разве про Бухарина Ленин не говорил, что Бухарин - любимец партии? Да ведь это всё - пропаганда, которой тебя пичкают с детских лет! Тот же Сталин, перестрелявший всех своих политических противников, да и не только политических.
- Ну, а чем не угодил тебе всё-таки Киров? Ты не уходи от вопроса-то, не уходи!
- А я разве ухожу? Да и не мне он не угодил, а интеллигенции. Ведь это по его приказам выселяли из ленинградских квартир тысячи семей инженеров, художников, артистов, учёных, когда он возглавил обком после Зиновьева. Выходит, хрен редьки не слаще.
- А зачем он их выселял?
- Чтобы отдать их квартиры семьям рабочих.
- Что же в этом плохого? Ты же вот - тоже рабочий...
Иван Григорьевич хлопнул ребром ладони по столу - как топором.
- Вот ты и попался! Вот и ты, в этом весь! Да и не только ты... Значит, справедливость, по-твоему, это - когда одних людей выгоняют из квартир за город и говорят: идите теперь, куда хотите? Вы - не наши граждане. А другим: занимайте, господа рабочие, квартиры интеллигенции, потому что мы её, всё равно, передушим! Потому что советская власть - только для вас! А строить квартиры - она не хочет, потому что это сложнее и дольше, чем выгнать людей из домов.
- Страшное что-то... - пробормотал Алексей.
- А ты думаешь, Киров этого не понимал? Понимал. Но... выполнял то, чего хотел от него Сталин. И зарабатывал на этом себе авторитет сразу и у Сталина, и у рабочих. Сделался любимцем...
- Пап, а зачем это нужно было Сталину - выселять?
- Чтобы не оставалось тех, кто всё понимает. Что советская власть у Сталина - и не для рабочих даже, а только для самих "любимцев": дачи, санатории на курортах, квартирищи - всё это в полном объёме у нас у кого теперь? У правительства, да МГБ. Он ведь и в партии у себя выкосил всех порядочных людей. А на их место ставил кого? Кто без образования, потемнее, да преданнее лично ему - всяких кагановичей, хрущёвых, андреевых. Вот и в народе ему нужно, чтобы без интеллигенции плодились одни бараны, рабы! А всех думающих - вон из квартир! В лагеря, в лес, на морозы, на Соловки. Знаешь, сколько людей там погибло? Так называемых "кулаков"...
Дверь отворилась, и Мария Никитична, отгоняя от лица папиросный дым и морщась, испуганно спросила:
- Ваня, ты чего так кричишь? Ссоритесь, что ли?
- Что ты, Марусенька, нет, что ты!.. - Иван Григорьевич, преображаясь, улыбался своей светлой, хорошей улыбкой. - Выпили вот маленько, выясняем кое-какие теоретические разногласия...
Улыбался матери и Алексей - такою же, светлой русановской улыбкой. Мария Никитична успокоилась, но всё же спросила:
- Может, и мне с вами посидеть?.. Чтобы не было таких громких разногласий.
Иван Григорьевич, продолжая улыбаться, посмотрел на сына:
- Ну, как? Пусть посидит?
- Пап, зачем? - запротестовал Алексей. - Договорились же: сугубо мужской разговор, а ты...
Русанов-старший погладил присевшую на стул жену по плечу, ласково проговорил:
- Не обижайся, Марусенька. Разговор у нас - действительно, мужской. Сын прав.
Когда Мария Никитична вышла, Алексей сказал:
- Пап, извини и ты меня. Я всё понял: ты меня убедил.
- Ну, что же, слава Богу. Тогда слушай дальше, только не перебивай часто, а то я запутаюсь или забуду, что ещё хотел тебе рассказать. - Иван Григорьевич тут же что-то вспомнил, заторопился: - Да вот, кстати!.. У моей матери, урождённой Белосветовой, был двоюродный брат - Николай Белосветов. Сын её дяди Константина. А сам дядя этот - был старше её всего на 10 лет. После гражданской войны мы потеряли из вида всех Белосветовых. А в эту войну я вдруг встретил сына Николая Белосветова, Сашу. Сейчас он живёт в Днепропетровске. В начале 45-го демобилизовался, полно орденов, в чине старшего лейтенанта.
- Пап, а кем же он тебе приходится?
- Затрудняюсь даже сказать: очень уж дальний родственник. Да его и родственником-то опасно теперь признавать.
- Почему?
- Так его же отец - был капитаном в армии Деникина! Я его видел, правда, всего один раз, в 18-м году, когда мы всей семьёй ездили спасаться на Кубань. Мне тогда 14 лет было. Так вот этот Николай Константинович, мой двоюродный дядя, сменил, оказывается свою фамилию после войны и поселился в Екатеринославе. Об этом его сын мне ещё на Кавказе рассказал. А теперь деникинская история Николая Константиновича всё-таки выплыла наружу, и он сидит где-то в лагере.
- Откуда ты об этом знаешь?
- Саша написал. Но я ему так и не ответил, и теперь не знаю о них ничего. Может, и сына посадили.
- Ты же, говоришь, воевал вместе с ним - защищали родину! Да и сын за отца - ведь не отвечает у нас по Конституции?
- Не подначивай. Это - всё на бумаге. А на практике - жизнь идёт по другим законам. Фронтовиков - сажают в тюрьмы, а дерьмо - приклеилось к власти. Идёт покорение победителей.
- Этот Саша - тоже Белосветов?
- Нет, Ивлев. Но фактически - Белосветов, конечно. Все Белосветовы - коренные москвичи, потомственные путейцы. Мой дедушка - уехал из Москвы когда-то на Волгу. Там и помер в 1891 году от холеры вместе с моей бабушкой. Моя мама была к тому времени замужем за твоим дедушкой Русановым, в Самаре, а потом их выслали в Актюбинск из-за моего старшего брата. Но когда маме было 17 лет, она училась в Москве и жила у своего дяди Константина Белосветова. Он и его жена померли в Москве в 19-м году от тифа, об этом мне Саша ещё под Керчью рассказывал - это ж его дедушка и бабушка, которых он так и не видел никогда! Вот такая у нас с тобой объявилась родня.
- Ну, мне-то, твой Саша, наверное, уже и не родственник.
- Бог его знает.
- А к кому, ты говорил, вы ездили на Кубань?
- В станицу Петровскую. К тётке моей матери - тоже урождённая Белосветова. Эта - вышла замуж за казачьего генерала Сотникова. Он погиб - кажется, на Японской, и оставил ей большое имение. Стала она помещицей. Но детей не было, так она переписывалась с моей мамой, племянницей. А в 18-м, когда мы все нагрянули к ней, она встретила нас хорошо, но там тоже шла гражданская война, бои, и мы вернулись назад, в Актюбинск. А Николай Белосветов - деникинский этот капитан - заявился в станицу к Вере Ивановне - она ему тоже тёткой была - откуда-то из Керчи. Двоюродный брат мамы, а встретились прохладно. Да он и недолго там пробыл, дня 2 или 3. И поехал в Екатеринодар, чтобы оттуда уже - на Москву, к родителям. Он так говорил.
Кстати, в эту войну я воевал недалеко от Петровской, но там не побывал. Не к кому было - генеральша уже умерла.
- Ну, и носило же вас всех по свету!.. - изумился Алексей.
- Так наполовину-то мы - Бело-световы! - пошутил Иван Григорьевич. - Да и ничего удивительного: всю интеллигентную Россию тогда носило! Вернулись домой, а там чуть ли не голод уже. Продали дом и подались аж в Киргизию - здесь был тогда и хлеб, и мясо, да и от войны хотелось подальше. Дома` были тогда не дорогие, вот мы и купили в Токмаке. Хорошо ещё, что отец успел меня обучить дизельному делу. На "Беломоре" это спасло жизнь не только мне, но и профессору Серову. Я его взял к себе в помощники, хотя он и не понимал в этих дизелях ничего. Потом научился. Жизнь всему, брат, научит, если прижмёт.
- Каким образом ты его спас?
- А вот каким. В посёлке Сорока на берегу Белого моря, где начинался канал с восточной стороны, принялись за строительство Беломорского порта и перевалочной базы для железной дороги. Потребовалось электричество. А раз так, начали монтировать небольшую дизельную электростанцию, и появилась нужда в дизелистах - сам начальник ББК Фирин объявил нам об этом. Я подтолкнул в бок профессора Серова, и мы оба подняли руки. Фирин этот - кстати, еврей - отправил нас в эту самую Сороку.
- А при чём тут еврей?
- Эх, сынок, власть-то у нас в России - опять стала нерусской после революции.
- Как это?
- Как, как! Да так. Раньше - правили русские немцы везде. После революции - в правительстве оказались сплошные евреи. А если кто и был русским, то всё равно был женат на еврейке. Так что когда мы строили Беломорский канал, всё начальство у нас в лагерях было из НКВД, и все почему-то - евреи. И Фирин этот - тоже. Ну, это я так, к слову пришлось. Короче, привезли нас в Сороку...
- Погоди, отец, не торопись, - перебил Алексей Ивана Григорьевича, - мне это как раз - про еврейское засилье - очень даже интересно. Почему могло такое получиться?
- Понимаешь, в чём тут дело, - легко отвлёкся Иван Григорьевич от своего рассказа. - Русскую интеллигенцию, как я тебе уже говорил, не только выгоняли из квартир, убивали, сажали, но ещё и выгоняли из России целыми пароходами. Представляешь, сколько тысяч вывезли не просто грамотных людей, но и больших учёных. Эта утечка умов происходила у нас ещё в 21-м и 22-м годах! Особенно много во Францию тогда вывезли, говорил мне Серов. Собрали со всех концов России, привезли в Петроград, и на пароходы... Весь цвет и гордость нации! А учиться в институтах стали, в основном, евреи. Потому что всё наше правительство состояло из революционеров-евреев. К ним хлынули из всех еврейских местечек родственники, знакомые. Заполнили собой все наркоматы, институты. А потом уже учились дети этих детей, устраивались преподавателями, юристами, врачами, журналистами. Ну, и начали всех остальных презирать - рабочих, колхозников, а в конце концов и весь наш народ. Тёмный, мол, рабский, невежественный. Вот за это их высокомерие, за то, что брали себе прислугу не из своих, а русскую, как когда-то русские немцы, за то, что разбогатели все, что все они пишут теперь книги, да играют в шахматы, наших женщин, извини, употребляют - у нас их и не любят. Да и в науке - трудно же соревноваться, когда мало людей с образованием? А они стали думать о себе, что гениальные от рождения: избранные Богом, чтобы руководить миром.
- У Гитлера, в войну, была такая же теория - арийского превосходства над остальными нациями.
- Вот-вот. А если по-человечески подойти? К самим себе: что они - не могли, что ли, без этого высокомерия? Ведь это же подло заноситься образованием перед колхозниками, которые всех кормят. Просто низость! Нет, чтобы поблагодарить русский народ за культуру, от которой они набрались и в музыке, и в живописи, в литературе. Куда там! Сами, мол, были с усами. А ведь один русский язык чего стоит! Много ли стало известных на весь мир писателей, писавших на их родном, еврейском языке? А вместо благодарности - одно высокомерие и зазнайство. Как же их уважать после этого?
- Не все же такие! - не согласился Алексей.
- Верно, не все. Но почему, всё же, в колхозы - не идут работать? Ни за что, только единицы. А вот в торговлю, в журналистику, медицину - особенно, если вставлять золотые зубы - это, пожалуйста. И не хотят, чтобы честно и открыто поговорить обо всём этом в печати - тоже: ни за что! А начнёт кто, сразу приклеивают ярлык антисемита, и - на уничтожение, на расправу.
- Так "пятую графу" в анкетах - для тайных ограничений - евреям за это придумали? Как возмездие, что ли?
- Тайные ограничения - такая же подлянка, как и расправы над русскими за их попытки открыто говорить о еврейском засилье. Но придумали эту подлость - не мы с тобой, а те, кто правит в Кремле. Вот и получается: когда власть везде была в руках евреев, наша интеллигенция возмущалась, что "нами правят жиды", а необразованные люди ненавидели всех евреев без разбора. А теперь, когда кремлёвские антисемиты рассылают тайные инструкции о запрещении принимать евреев на юридические факультеты и в секретные штаты, евреи кричат о русском антисемитизме.
- Но ведь Кремль - это ещё не русский народ, - раздумчиво произнёс Алексей. - Как и не все евреи - сионисты.
Иван Григорьевич вздохнул:
- В каждой стране есть свои ниспровергатели строя, но не каждый народ даёт им себя увлечь. А мы вот - зачем-то поддались, а теперь от них же и плачем.
- Ты что, считаешь, что не надо было делать революцию? - удивлённо спросил Алексей.
- Чёрт его знает, сынок! При царях - тоже не сладко жилось, это верно. Но, если уж и нужно было идти на революцию, то хотя бы вожаков выбирали себе из людей, которым дорого всё родное. Сколько церквей порушили, другой красоты! А за что Ленин так на попов в 21-м году ополчился? Революция уже кончилась, победила. Зачем же было расстреливать священников?
- Голод же был! - возразил Алексей. - А они золото не хотели давать на покупку хлеба голодающим.
- Много ты знаешь!.. А кто этот голод устроил? Ленин, спровоцировавший гражданскую войну. Да и не спастись было тем золотом. Золото - надо трудом наживать, тогда народ сам прокормит себя. А отнимать - это разбой, а не политика, спасенье на время, а не на длительный срок. Ну, да ладно. Давай доскажу тебе, как спаслись мы с Серовым на дизелях в Сороке.
- Давай, - согласился Алексей, - я слушаю тебя.
- Ну вот, привезли нас в Сороку - это напротив Соловецких островов, где так называемых "кулаков" морили. А у нас - небольшой дизелёк, "Зульцер", под крышей. Ни холода тебе, ни голода - паёк отнимать некому стало, работаем потихоньку вдвоём, даём электричество. Это не кайлом бить по скальному грунту! Всеволода Георгиевича я обучил, что надо делать, где и когда смазывать, за чем следить - пошло дело. И жизнь, конечно, пошла веселее. Дотянули мы там свой срок до конца, и потому живыми остались. А на канале - померли бы, не выжили. Там все мои остальные учителя, что были из профессоров, поумирали - до единого!
Ну, кончился срок, выдали нам документы, и поехали мы по домам. Серов - к себе в Ленинград, а я - к вам. 3 года, день в день, отбарабанил ни за что, ни про что. Приезжаю, а у вас - голод страшный, как и везде, по югу страны. Маруся мне рассказывает: неделю, как похоронила твоих стариков. Померли с разницей в 3 дня, от голода. Так я и не увидел их больше.
Надо было как-то жить дальше. Переехали во Фрунзе. Устроился на тепловую станцию, опять дизелистом, а Марусю - взял к себе смазчицей. Началась у нас новая каторга: в магазинах - ничего нет, зарплата - только чтобы не передохли, достраиваем сталинский социализм. Весь мир жил по-человечески, а нам - можно было лишь надрываться, и жить надеждой на какое-то далёкое светлое будущее.
- А может, и в других странах было тяжело? Даже в Америке в те годы был кризис, - заметил Алексей.
- Был. Но у них - был кризис перепроизводства товаров. И быстро кончился. А у нас - от ничего не умеющих делать вождей, он тянется до сих пор, то есть, пожизненный. Зато газеты - про райскую жизнь впереди, про стахановское движение, покорение северного полюса. Тут и Серов к нам приехал - затюкали его в Ленинграде, хоть в дворники, говорит, иди. Умерла жена. Вот он и уехал оттуда. Да недолго прожил - только до 38-го. Ну, это было уже при тебе.
Опомнился я от всей нашей похвальбы только на войне, когда Гитлер турнул нас аж до Волги. Вот тогда опять вспомнил про своих покойных профессоров, их лекции на нарах - по экономике, политике. И снова убедился, что не советскую власть мы посадили себе на шею, а палачей, для которых народ - бараны на мясо и для стрижки шерсти.
- Пап, а ты... как бы тебе это... не озлобился просто из-за личных неудач? Не наговариваешь лишнего от обиды?
- Эх, сынок! Да где же я озлобился, если я в саму идею коммунизма - верил ещё до войны, и всю войну честно провоевал ради победы справедливости. Я такую страшную дорогу прошёл на войне, да и до войны, как видишь, а не скурвился же, не предал свой народ и родину. Да и какая же тут личная обида, когда не я один, все так жили. Умных и честных - загоняли у нас в гроб, а подлецов и неучей - ставили на командные посты везде. Я не озлобился, сын, нет. Я - выхода из этой жизни не вижу. Пока будет над нами Сталин и его проклятая партия, жизни не будет! Вот это - я знаю точно! У них же там, в Кремле, сволочь на сволочи сидит и сволочью погоняет. Издеваются над всеми народами, как хотят, и никто не ропщет, всё хорошо, вот до чего запугали всех своей жестокостью.
- Ну, откуда ты знаешь, что в Кремле нет ни одного человека?
- Потому что их сволочная система просто не выносит порядочности, не потерпит! Неужели ты не понимаешь этого? Там - никакой человек не сможет быть хорошим, если бы даже и захотел. И говорю я тебе всё это не для того, чтобы ты стал бороться с этой системой - боже тебя упаси от такого! - а наоборот, чтобы не связывался даже с подобными разговорами.
- Почему? Ведь это же... подлость тогда. Лишь иного рода.
- А я говорю, не связывайся: пропадёшь ни за понюх табаку! Народ у нас - ещё не готов к отпору, не созрел. А в одиночку или там с кучкой людей - чего можно достичь? Только гибели.
- И сколько же ещё терпеть всё это?
- Пока не созреет народ. Пока все не поймут и не прозреют, что так жить дальше нельзя.
- Так, может, народ надо просвещать, готовить к прозрению? Тогда он опомнится раньше.
- Согласен. Такие люди, наверное, есть. Вот и я рассказываю тебе об этом для того, чтобы всё знал и понимал, что сделали мерзавцы с Россией. Может, напишешь об этом для потомков. Мать говорит, у тебя есть талант писать.
- Это ей мой учитель по литературе наговорил... А почему же мне сейчас нельзя? Я, действительно, пописываю...
- Тебе - не поверят. Молод, с чужих слов, мол... Да и не подготовлен ты жизнью ещё. Выдадут, и пропадёшь. Так что "пописывай", но... для себя, в газеты не суйся!
Алексей молчал, понимая, что отец прав. Кодинский гарнизон - не Ленинград, не Москва, где миллионы людей и, может, есть даже какая-то организация. Так что спасибо и за то, что отец хоть открыл глаза на жизнь.
Иван Григорьевич, словно угадав мысли и настроение сына, продолжал возмущаться:
- Народа у нас загублено - что в печке соломы. И заставляют, мерзавцы, чтобы мы ещё и аплодировали им. Говорили за всё это спасибо! Такого унижения не было ни при каких царях, ни при каких жандармах! Да ещё всю молодёжь задурачили до того, что идёте вы по жизни, как слепые, с завязанными глазами. А по радио - марши, марши и вселенская ложь! Хороший хозяин не обращается так со скотиной, как наше правительство с народом. Разве можно так жить, сынок? Люди - даже дома, наедине с семьёй, боятся быть откровенными! Откуда взяться самоуважению, после всего этого? А ты мне при Драгуненке - вопрос: куда остальные смотрят? То есть, народ, значит, и он сам, как старый коммунист.
- Я ведь не знал, что у нас так обстоит со справедливостью, - оправдывался Алексей. - Думал, вы тут - просто не можете объединиться...
- Да тебя ещё на свете не было, а я уже знал, какая у нас "справедливость"! Лично видел, как ни за что раскулачивали крестьян и целыми семьями высылали в Сибирь. Без имущества, без ничего! Они ещё в дороге начали вымирать. По какому же это закону - без суда и следствия - у людей позволительно сразу всё отобрать и отправить на смерть? За какое "преступление"? Мыслимо ли это было при царе? И никто против этого не поднялся. Да и уже поздно было...
У Ивана Григорьевича выступили на глазах крупные слёзы, чего раньше никогда не было - Алексей ни разу, за всю жизнь, не видел отца плачущим. Это потрясло сыновнюю душу до странного холода на спине и мурашек. Алексей кинулся к графину с водкой и налил отцу не в рюмку, а в стакан.
- Пап, выпей! Не надо так... Давай выпьем, чтобы полегчало на душе.
- Давай, сынок! - Иван Григорьевич улыбнулся. - Только полегчает нам не от водки. Я её много перепил за свою жизнь, и всё больше от горя. А полегчает от того, что ты - теперь рядом со мной, и всё понял, поверил. Зачем мне тебе врать? Может, слёзы вот - зря. Ну, да, видно, устал я молчать. Ты смотри, не проговорись где-нибудь, о чём мы тут с тобой... Во, жизнь! "Победитель", мать их в душу! С сыном - и то поговорить страшно. Где ещё такое?.. Разве в побеждённой Германии возможно что-либо похожее?
Опять они выпили, закусили и покурили, но разговор свой ещё не окончили, хотя сидели уже такими родными и просветлёнными, с таким сочувствием и пониманием жизни другого, какое могло быть только у любящих отца и сына, и можно было уже и не говорить ни о чём. Но Иван Григорьевич, видимо, ещё не насладился таким общением до конца и продолжал лить на иссушённую душу бальзам:
- Эх, Алёша! Вся наша беда ещё в том, что рабы-то мы - не от природы, не потому, что славяне, как считал Гитлер. Раз, мол, славяне - значит, рабы, к тому только и предназначены. Нет! Мы стали рабами... от нашей доверчивости. Поверили, что раз правительство у нас - рабочее, значит, будет справедливость. Получилось, что добровольно пошли в своё рабство. Не только русские - тут все были обмануты. Да и в самом правительстве - русских-то и не было почти. Считай, все чужие. Что им наша судьба? Им - лишь бы властвовать. Вот и врали нам про мировую революцию. Да и для мировой - Россия у них лишь растопка: чтобы поджечь, как пучком соломы. А что сгорит и сам пучок, ну, так и хрен с ним - не родной...
- Они себя - интернационалистами считают. До сих пор.
- Считать - ещё не быть. Но всё равно нам - надо любить родное отечество. Без этого и интернационалист - всего лишь космополит. Понимаешь, Алёша, - продолжал говорить Иван Григорьевич доверительным тихим голосом (отшумел), - получилось всё - ну, прямо, как по Библии: слепые ведут слепых! И ещё похваляются перед зрячими: Европой, Америкой. Куда уж дальше ехать?.. И какая же стерва родила нам этого кавказца на голову! Да и этого фанатика картавого... Нет, чтобы аборт или выкидыш...
- Ну, ты уж слишком, отец! Ленин - лишнего пиджака не нажил.
- Вот и жил бы себе частной жизнью, как его учитель-отец! Так нет, полез на Россию, насиловать. А выкидышами - стали мы... Умён - не спорю. Только ум-то больно циничный! Это же надо: всех образованных выгнал в 21-м во Францию! А это - уже не фанатизм, а фашизм: насиловать народ ради личной власти!
- Что же, по-твоему, совсем не надо было революции делать?
- Говорили уже, сынок. Может, и надо, несправедливости и раньше было много. Да и все великие умы, начиная от Герцена и Бакунина и кончая французами, считали, что социальная справедливость - нужна людям. Но человечество, сынок, я думаю, не достигло ещё такого развития, когда революция - я мировую имею в виду - привела бы к всеобщей справедливости на земле. Сам знаешь, ни одна революция добра ещё не принесла, а лишь насилие и кровь, ещё большую нищету и беззаконие. А почему, ты задумывался?
- Нет. А ты?
- Я думаю, потому, что на земле ещё много бескультурья, нищеты и зависти. Ну, и тёмных дураков, конечно. А с ними - нельзя затевать революций.
- Почему?
- Потому, что будет много желающих - не работать. А только отнимать чужое. Разбогатеть, ограбив других. Какая же это справедливость? Просто замена одних угнетателей другими. Причём, злыми и необразованными. Из хама пан...
- И что же предлагаешь ты?
- Надо было России подождать с революцией. Лет 100. И всё было бы, может, и хорошо - допускаю. Но этот сукин сын родился преждевременно, да ещё с нетерпеливым и самонадеянным характером. Надорвал и себя, и нас, и помер. А мы теперь из-за него, да этого Виссарионовича - мучаемся.
- Опять ты подвёл к тому, что надо терпеть и молчать. Ждать, когда созреет народ не только для отпора, но и для подлинной социальной революции? Но сам он разве созреет?..
- Ну, что же, пусть будет так, - согласился Иван Григорьевич. - Не сам, конечно. Просветители - во все времена были нужны.
- Ладно, пап, ну их к чёрту всех!
- Кого, просветителей? - Иван Григорьевич насмешливо улыбался. - Должен же кто-то объяснить людям, что не может быть полного равенства между умными и дураками. Что богатство - нужно наживать честным путём. Но и богатству должны быть предусмотрены разумные пределы! Иначе богатство - превратится во власть над другими, и в грубую эксплуатацию.
Алексей был поражён начитанностью отца и его природным светлым умом. И любя его в эту минуту ещё больше, попросил:
- Пап, расскажи лучше, как ты воевал.
- Это невесёлый путь. И длинный.
- А куда спешить? Расскажи... Ну, хотя бы за что получил ордена? Если обо всём долго.
- Э, сынок, судить о том, как воевал человек, нельзя по одним орденам.
- Почему?
- Больше всего орденов было... у штабников. А награбленные ордена с чужих подвигов - это не ордена, а такая же приписка, как трудодни у председателей колхоза с чужого труда. Поверь мне, были и такие.
- Но у тебя-то - честные ордена, добытые кровью!
- Как сказать... Есть один, вроде бы, как и ни за что: за "участие" в операции. Хотя кровь, как ты говоришь, я и пролил.
- Как это?
- А вот послушай... После призыва на войну я попал сначала, знаешь, куда? В Баку. А уже оттуда, как горный охотник и хороший стрелок, в горно-стрелковую дивизию - сдерживать прорыв немцев через горные перевалы в Закавказье. Пройти там - мы им так и не дали, а в 43-м, после гор, влили нас в армию генерала Петрова на северном Кавказе. Была уже осень, готовилось крупное наступление на Керченский полуостров.
Одну дивизию взялись переправлять с Тамани на Эльтиген в открытую - вроде, мол, собираемся наступать на Керчь с юга. Ну, и начали переправу через Керченский пролив в самом его широком месте. А чтобы немцы поверили, решили людей не жалеть. Страшная это была переправа и высадка на тот берег! Немцы подняли все свои самолёты, и топили наши баркасы и сейнера, как хотели, с воздуха - жутко было смотреть. Но - поверили, что наступление будет с юга: двинули из Керчи на юг, к Эльтигену, почти все танки. А мы - ночью попёрли на Керчь основными силами, на севере, в самом узком месте Керченского пролива. Правда, всё это - всю эту тактику, что ли - я узнал уже после войны, из публикаций. А тогда я был сержантом, что я там мог знать? Кто основной, кто отвлекающий...
Да. Ну, прорвались мы через пролив в узком месте, зацепились за берег - тоже, правда, большой кровью, но не такой, как та дивизия, что переправилась на Эльтиген. Там, отвлекая на себя главные силы, полегли почти все. Но мы-то, всё равно, не прошли в Керчь с хода - не получилось. Там, перед самым городом, невысокие горы тянутся, поперёк всего полуострова. Немцы установили на всех этих высотках орудия и пулемёты. Пристреляно было всё пространство впереди до метра, ни танкам, ни пехоте не пройти. К тому же, за этими горушками, у немцев был где-то недалеко полевой аэродром. Одни отбомбились по нам, а за ними уж следующие летят - заправились. Застряли мы там в степи, перед этими горушками, аж на всю зиму. Представляешь, что за жизнь у нас началась?..
Ни одного дерева нигде, ни одного кустика - ровная, как стол, степь! Впереди - высотки с немцами, сзади - Керченский пролив. И ни дров, чтобы согреться, ни пресной воды, чтобы попить. А тут ещё грянули холода. И пришлось нам рыть не окопы, как это делается обычно, а колодцы-ямы на двоих. На дне колодца - устраивали по 2 ниши вбок, чтобы спать, и накрывали каждый свой колодец плащ-палаткой сверху, чтобы не задувало, и тепло снизу не выходило. Ни бани, ни горячей пищи! Сразу завшивели, конечно, все, покрылись фурункулами. Зуб на зуб не попадает от холода, ни ночью, ни днём. За всю войну не было у меня более тяжёлого положения, чем под этой Керчью!
И вот, к весне, Сталин снимает нашего генерала армии Петрова с должности и назначает к нам вместо него генерала Ерёменко. Другие наши армии к этому времени вышли уже под Одессу - 44-й год пошёл! - а мы всё ещё под Керчью сидим: весь Крым - под немцами.
Этот новый наш командующий, чтобы показать Сталину, что тот недаром прислал его к нам, решил взять Керчь штурмом. Но сначала - ему нужен был "язык". Для этого была сформирована группа захвата из 10 человек, попал в неё, как бывший охотник и хороший стрелок, и я. Считали, раз, мол, воевал с "эдельвейсами", значит, опытный. Короче, я должен был первым прыгнуть ночью в немецкий окоп перед высотками и оглушить там часового прикладом. А тогда уж меня поддержат и остальные, чтобы утащить с собой "языка".
В общем, главное заключалось в этой операции в том, чтобы бесшумно и неожиданно подобраться к ихнему окопу. Место на немецком участке мы присмотрели заранее - там у них часовой выставлялся на ночь далековато от их блиндажа. А блиндажи у немцев - не то, что у нас: настоящие, с печками, сделанные по всем правилам. Вот они туда набивались на ночь, ставили часовых, и спали себе в тепле.
Да. Всё рассчитали мы, вроде бы, хорошо. Не учли только одного: что часовой у немцев - окажется и не трусом, и не доходягой, как мы, с наших харчей. Когда я подкрался к нему и прыгнул сверху в окоп, он как раз грелся сапёрной лопаткой - землю кидал наверх. Ну, я наставил на него автомат и показываю ему стволом: руки, мол, вверх! Он поднял... вместе с лопаткой. Стоит передо мной мощный, громадный - сантиметров на 15 выше меня! А наших-то - всё нет. Немцы в это время небо ракетами осветили, вот наши и ждали, когда опять станет темно. Часовой-то и сообразил тут, что я не хочу поднимать шум и стрелять в него. Как врежет мне по зубам лопатой! Я сразу кувырк, и сознание потерял. Он мне все передние зубы, сволочь, выбил!
- Так это у тебя не от цинги?! - изумился Алексей, глядя на стальные передние зубы отца.
- Нет, от того громадного немца, - ответил Иван Григорьевич, полуприкрыв глаза, будто вспомнил далёкую схватку. - Мог и добить меня, когда я упал. Но в тот момент на него прыгнули сверху наши, и он стал орать, как мне рассказывали потом. Один из наших, Семён Грищенко - тоже здоровенный парень! - начал засовывать немцу в рот солдатскую рукавицу. Так, знаешь, этот Фриц начисто откусил ему палец! И опять за своё - орать. Вот тут я уже очухался и врезал ему прикладом по кумполу. Но немцы уже, слышим, выскакивают из блиндажа.
Мы скорее за этого битюга, и наверх. Еле вытянули, такой, гад, был тяжёлый. Торопимся к своим - там было ещё 2 группы. Одна - для прикрытия нашего отступления, другая - для отсекания преследующих нас немцев. Помню, я был весь в кровищи, в голове всё гудело, а немцы открыли по нам такую стрельбу, что можно было отходить только ползком. Да ещё светло стало, как днём: в небо летели ракеты одна за другой. В общем, бежать мы не могли. И немец у нас без сознания - его же надо было тянуть! - и сами вынуждены были лечь из-за огня. Короче, ползём, а они по нам из миномётов и автоматов. Вот там, после одного из разрывов мин, меня и ранило осколком в задницу. Получилось, что и я уже не смог ползти самостоятельно. Кончилось это всё тем, что когда мы выбрались из опасной зоны и передали захваченного немца дальше, то у нас было уже 2 убитых и 2 раненых, кроме меня. Ну, разумеется, всех нас - к наградам после этого. Хотя от того немца наш командующий ничего особенного и не узнал. Я свой орден получил уже в госпитале, когда выздоравливал. Оказывается, представили меня к "Боевику"! В госпитале я залечил и дёсна, и задницу.
Вот так, сынок. А Керчь наши взяли потом без боя. Немцы поняли, видно, что Одесса окружена, ну, и отступили ночью на Севастополь. Выпустили в нашу сторону весь свой артиллерийский боезапас, чтобы нам не достался. Они всегда так делали перед оставлением городов. Увозить его им с собой, как правило, не на чем, да и ни к чему. Наделают ночью шуму, а затем тихо уходят.
А вот под Севастополем, писали, драка была! Там наши брали всё штурмом, каждый камень полили своей кровью. Но в Керчь, как писал мне в госпиталь Саша Ивлев - дальний родственник, о котором я тебе говорил - они входили утром уже без боя. Хороший парнишка, этот Саша! Ну, а после госпиталя попал я в Словакию. Послали нас 12 человек в тыл к немцам через горный перевал. Они держали на этом перевале всю нашу армию! А мы ночью мимо них, без шума, и к словакам... Словаки должны были поднять восстание против немцев и ударить им в спину. Тогда наступление наших войск с другой стороны перевала... было бы облегчено. Только у словаков ничего из этого не получилось, и нашей группе пришлось присоединиться в горах к партизанскому отряду, которым командовал украинец Батюк. У него там было полно наших солдат, бежавших из концлагерей. Ну, и словаки были, чехи. 3 с лишним тысячи человек собралось в этом отряде!
Да. Знаменитый отряд. Как-то ночью прилетел туда У-2 и высадил майора Коркина. Этот Коркин покрутился там месяца 2, тоже ещё до нас, и отправил командира отряда Батюка в штаб партизанского движения, во Львов. Тоже на У-2. Там этого Батюка, будто бы, арестовали, а майор - эмгэбист этот, который стал командовать вместо Батюка - получил орден Ленина за старые заслуги отряда. То есть, вместо Батюка.
- Ничего себе номер! - возмутился Алексей. - Как же так?..
- А хрен его знает, как! - досадливо воскликнул Иван Григорьевич и махнул рукой. - Нас ведь не спрашивали, кого награждать? Нас спрашивали совсем про другое: что мы знаем о Батюке?
- И что же вы сказали?
- А что знали те, кто с ним воевал, то и сказали: всё только хорошее. Но о Батюке я с тех пор ничего не слыхал - да и не видал ведь его никогда! А потом меня снова ранило. И опять минным осколком, только на этот раз прямо в спину угодил, я тебе эту рану показывал. Ну, а тут и война кончилась. Ты, про ордена-то, всё понял?
- Пап, да ты у меня - прямо герой, оказывается! Во-он какой путь проделал на войне!
- Это, сынок, 10-я доля, что я тебе рассказал. Я только боялся попасть в плен, когда в Словакии очутился. Тогда начали бы ворошить моё прошлое, добрались бы до тебя...
Алексей запоздало удивился:
- А ведь верно... Выгнали бы из училища. Со мной учился цыган - Саша Небога - отличный парень, летал хорошо. Отчислили! И знаешь, из-за чего? У него дедушка - которого он никогда и в глаза не видал! - был до революции коннозаводчиком. Ну, и раскопали это каким-то образом, лишили парня мечты.
- Вот и я переживал. Так-то, пока я на фронте, тебя и проверять бы не стали: отец воюет, родину защищает. А вот, если бы плен, тебя начали бы про мой Беломор спрашивать, почему скрыл происхождение, двоюродного дядю, и прочее.
- Так я же не знал ничего!
- Это и хорошо, вёл бы себя естественно - тоже кое-что значит. Но, слава Богу, обошлось.
- Теперь, если вдруг спросят, я знаю, что им ответить! Отец мой - 4 раза кровь за Родину пролил!
- Теперь, сынок, это никого, к сожалению, больше не интересует. Везде командуют и хорошо живут не те, кто воевал и кровь свою проливал, а те, кто вовсе не воевал, или сахар машинами крал, как вот Рубан крадёт, о котором я тебе тут...
Иван Григорьевич снова расстроился, почувствовал, что устал и ничего рассказывать в этот вечер больше не захотел. Позвал жену, и все трое молча и счастливо доужинали, объединённые общим родством, радостью встречи и взаимного понимания. Однако Алексею с того вечера открылся иной мир, иной взгляд на жизнь и государство, в котором он жил. Но "открытие", к которому привёл отец, придавило его своим жестоким смыслом. Ни о чём он отца больше не спрашивал, молчал и всё о чём-то думал, думал...
Иван Григорьевич внешне был ровным, спокойным, жил вроде бы, как и прежде. Любил, когда Алексей приходил к нему на работу. Иногда брал его с собой на завод сам, чтобы все видели, какой у него теперь сын. Так было и в эту субботу...
Подошли к проходной. На воротах стоял охранник Семёныч, Алексей помнил старика и поздоровался с ним. А вот отец почему-то от Семёныча отвернулся, и когда они от ворот отошли, Алексей недовольно спросил:
- Ты чего это со стариком не здороваешься?
- Не сто`ит он того, чтобы с ним здоровались, - ответил Иван Григорьевич. И вдруг выпалил: - Дерьмо он, этот Семёныч!
Алексей промолчал, привыкнув ценить слова отца.
Перед концом рабочего дня они вышли на заводской двор и увидели, как возле сахарного склада залезали в кузов грузовика люди с ружьями в чехлах. Вокруг машины трубно лаяли и прыгали здоровенные охотничьи псы.
- На охоту едут, суббота! - добродушно проговорил Иван Григорьевич. - Говорят, кряква появилась на оттаявших прудах. - И кивая на невысокого охотника в брезентовом плаще с капюшоном, пояснил: - Вот тот, маленький, что в очках - главный инженер. Хо-ро-ший инженер! Толковый. А стрелять, - Иван Григорьевич покрутил головой, - не умеет. - Он заливисто рассмеялся: - Мазила! Вечно пустой приезжает. А ведь едет! Недаром говорится, охота - пуще неволи. А этот вот, - продолжал он пояснять, - рослый, с животиком - парторг завода. Этот - охо-тник!.. А вон и директор, вижу, собрался, - он снова рассмеялся. - Ну, этот - хуже бабы. Совсем стрелять не умеет. А собака у него - хорошая, не хуже нашего Джека будет. Вон - рыжий сеттер. Медалист!
Лицо Ивана Григорьевича неожиданно вытянулось, посерело. Алексей удивился такой разительной перемене:
- Ты чего, батя?
- Да-а!.. - протянул тот, смачно сплевывая. И похабно выругался: - Эту-то, б...., зачем же берут с собой! Из-за осетров, царского закусона?..
Алексей проследил за взглядом отца и увидел, как в машину полез Рубан - огромный, рыжий, похожий на немца, про которого отец ему недавно рассказывал.
Всю дорогу домой Иван Григорьевич молчал, а дома неожиданно втихомолку напился. Ещё раз он напился, когда провожал Алексея на вокзал. Отпуск у сына закончился, с "невестой", которую ему подыскала мать, он так и не познакомился - не захотел.

25

Николай Лодочкин думал, что хоть дома отдохнёт после нервотрёпки, которую ему устроила в гарнизоне Ольга. Но, увидев в доме дорогую мебель и поблескивающее тёмным лаком пианино, задал отцу неосторожный вопрос: "Откуда у нас всё это?" - и отпуск начался с проработок. Глядя тоже на пианино, мебель, ковры, Юрий Федорович насупил брови и, разливая в бокалы вино, ответил сыну с вызовом:
- Не нравится, что ль?
- Да нет, вообще-то нравится. Я не против удобств. Но - зачем же влезать в такие долги? - Николай сдержанно улыбался.
- Долги? Какие долги? - Лодочкин-старший ухмыльнулся. - Нет, сынок, на свои всё, на трудовые! Просто твой отец - научился жить.
В разговор вступила мать Николая, женщина строгая и серьёзная:
- Научился, говоришь? До сих пор, Коленька, гнили бы мы в старой квартире, если б не добрые люди!
Юрий Фёдорович сурово осадил:
- Ну, мать, ты это - оставь!.. Довольно об этом!
А за ужином, когда подвыпили, Юрий Фёдорович продолжил свою недосказанную мысль:
- Ты, Колян, вот что, послушай... - Он отодвинул грязную тарелку в сторону, поставил локти на стол. - Каким был раньше твой отец? Да нет, нет, ты погоди, не перебивай, я тебе сам всё скажу. А вот каким... Следил на работе, чтобы никто ничего не украл. На собраниях - критиковал начальство. Верно? - На Николая уставился хитрый, прищуренный глаз.
- А что в этом плохого? - спросил Николай, не понимая, куда клонит отец.
- Во-во! - оживился Юрий Фёдорович. - И я не видел плохого. А люди - видели. Глубже нас с тобой смотрели. Мешал я им жить, вот что! А зачем, спрашивается? Кому была от этого польза? Мне лично - тоже не было никакой. Скорее, наоборот, вред один был.
- Честно говоря, отец...
- Да ты постой, не торопись, - перебил Юрий Фёдорович и налил ещё по рюмке. - Что вышло-то? Вот ведь в чём главный вопрос. Не стал я мешать. Думаю, посмотрю, что будет. И что же? Цех как работал, так и работает. План стали перевыполнять. Премиальные пошли, жизнь стала - не узнать! А всё почему? У людей материальная заинтересованность появилась. Что с того, что он там шабашку иной раз унесёт или сотворит себе что-то по мелочишке налево? У него же семья, её кормить надо. Так он тебе потом за это такой план выгонит, на все 180%! Выходит, и государству прямая выгода.
- Да, но зачем же ему тогда шабашка, если идут премиальные?
- Не понимаешь? - Юрий Фёдорович криво усмехнулся. - Ну, давай выпьем, я тебе и это поясню.
Выпили.
- Тут дело такое, Колян, - заговорил опять Юрий Фёдорович. - Рабочему-то этих премиальных - копейки, ему не в них интерес. Ему - не мешай шабашку. А вот начальству - премия уже посолидней: куш, так сказать! Все и довольны.
- Ну, а какая же выгода тебе? - спросил Николай. - Ты же - не начальство?
- Э, не скажи! - Юрий Фёдорович снова ухмыльнулся. - Тут тоже своя механика. Душой, Коля, надо не к людям, а к начальству расти. Люди - что? Они не заступятся. Держись за начальство, никогда не пропадёшь. Какое бы оно ни было, а ты - не рассуждай. Да тут и делать-то ничего не надо, только помни одно: ты ничего не видел, ничего не знаешь. И всегда - помалкивай. Начальство если и вляпается в какую историю, само выкрутится, тебя это не касается. Твоё дело - молчать. И тебя за это потом не забудут, понял!
Николай молчал.
А в следующий раз отец про другое завёл. И не отступался от этого все остальные дни. А начал так:
- Хочу тебе, Коленька, вот что, совет дать отцовский.
- Молчать? Так я это уже слыхал.
- Это хорошо, что ты помнишь мои советы, - серьёзно сказал Юрий Фёдорович. - Молчание ещё никому вреда не принесло. Да я о другом сейчас. Это и поважнее будет, и со всех сторон, как ни крути, почётно и выгодно. Вступай, Колька, в партию. Биография у тебя - хорошая, рабочая. Я сам хотя и беспартийный, так ведь я на фронте был, и проработал всю жизнь, можно сказать. Вот и ты у меня - офицером стал. Чего с этим тянуть? Дело - хорошее, в партию тебе надо! Без партии - хода в жизни не будет, запомни!
Николай опять молчал, обдумывая совет отца. А потом признался, розовея лицом:
- Выговор у меня, отец. А с выговорами - не принимают.
- Та-ак! - Юрий Фёдорович поднялся. Маленький, щуплый, прохромал к двери, оттуда спросил: - Не хочешь, значит, слушать, что отец тебе говорит? Ну-ну, смотри. - И, обиженный, закрылся в своей комнате.
Что ни вечер приходили какие-то гости, появлялся коньяк, закуски, и в доме вспыхивало странное, ненатуральное веселье. Среди гостей бывали и девушки - дочери сослуживцев отца. Николай понимал, родители подбирают ему невесту, да только ни одна из них не нравилась. Держался он с ними холодно, не приближая к себе. Перед глазами стояла красавица Ольга.
Гости уходили, а мучение для Николая на этом не кончалось. Захмелевший отец подсаживался к нему и опять принимался поучать, как надо человеку жить на свете.
- Ты - своего не придумывай, послушай лучше готовое! В нашей жизни... любой партийный дурак... ценится выше... самого умного беспартийного! А ты... Всё уж придумано, до тебя!..
Отец хорохорился перед Николаем, что-то доказывал, а сам был невесёлым, потухшим, ровно точили его какие-то сомнения.
Часто Юрий Фёдорович напивался, запершись в своей комнате. А после этого выходил к сыну, и Николаю приходилось слушать его заплетающийся, страстный шёпот:
- Пока кочевряжился - ничего не получалось. А теперь - живу, живу ведь, а?! - И казалось непонятным, спрашивал он, утверждал или искал сочувствия. - Не нами устроено, Колян, не нам и менять! В России всегда так было...
Иногда после таких речей он подсаживался к тёмному, блестевшему под электрическим светом, пианино, открывал крышку и, прислушиваясь к тоскливым, замирающим звукам, тыкал негнущимся пальцем в клавиши. Играть он не умел. И никто в семье играть не умел: 2 младшие сестры Николая были без слуха, и учить их пианистка отказалась наотрез. Так и стоял инструмент в гостиной комнате, как украшение, никому ненужный и всеми забытый.
В последний раз, перед самым отъездом Николая, Юрий Фёдорович опять долго тыкал в клавиши, прислушиваясь к гулким похоронным звукам, а потом, так и не сказав ничего, ушёл к себе и снова напился - было слышно даже, как набулькивал из графина в стакан. Однако Николай и на этот раз не пожалел отца - не пошёл к нему с душевным разговором, как бывало прежде, когда отец работал в своей мебельной артели рядовым столяром и не лез с поучениями. Всё переменилось после того, как старик-бухгалтер поставил его на должность начальника ОТК и стал повелевать им. С одной стороны, отец заважничал и разбогател, а с другой - что-то угнетало его и отталкивало от него других.
Чувствуя, что не отдыхает дома, а мучается, Николай съездил на следующий день из Подольска в Москву, оформил на Курском вокзале билет на 3 дня вперёд, в обратную дорогу, и выехал к себе в часть, не догуляв 4-х суток - отпуск у лётчиков и штурманов длинный, целых 45 дней. Николаю хватило его по горло.

26

Вернулся вскоре и Русанов из отпуска. Сойдя с попутной машины напротив духана, Алексей устремился к почте, где висел выцветший от дождей транспарант: "Слава великому Сталину!". Почему-то была уверенность, что на почте уже лежит от Нины письмо и дожидается его. Но письма не было - видимо, Нина решила "замолкнуть" снова.
"Может, это и к лучшему..." - невесело подумал Алексей, выходя на улицу. Но шёл он к дому, в котором жил, всё-таки удручённым. И вдруг - радость: в его комнате сидел и пил чай однокашник по училищу Ракитин. На плечах у него поблескивали новенькие офицерские погоны лейтенанта.
- Ге-енка! - обрадовано закричал Алексей, ставя на пол чемодан. - Ты как здесь очутился? Проездом, что ли?
- Да нет, - объяснял Ракитин, освобождаясь от объятий, - наше училище сделало ещё один выпуск. Было направление и в твою дивизию: ты же писал, где служишь. Вот мы и напросились.
- Кто - мы? - весело продолжал изумляться Алексей.
- Как кто? Я, Федя, Трофим. Вот нас и направили. Дальше - проще. В Марнеули на приёме у генерала мы назвали номер твоей "вэчэ", он и приказал: "К Лосеву!" Сам знаешь, дружба в авиации ценится дороже всего.
- Ну, даёте! А здесь: как тебя хозяйка-то впустила?
- А я ей объяснил, что ты - мой друг, фотокарточки пришлось показывать: она по-русски почти ни бум-бум. Как ты-то с ней?..
- Сначала - на пальцах, потом стал понимать кое-что по-грузински, она - по-русски. Ну, чудеса, ну и чудеса! - повторял Русанов радостно. - Прямо, как в сказке. Я тут один был - нудился. А теперь - заживём!.. Да, ты вот что... Ты тут посиди немного, а я - сейчас, сбегаю только в одно место.
- Не надо бегать. - Ракитин рассмеялся. - Всё уже куплено... в буфете стоит. Я ведь тоже тебя тут ждал. Вечером подойдут ребята, тогда и сообразим. Ну - пока! А то я опаздываю сегодня...


Вечером, как Ракитин и обещал, к Русанову заявились друзья по училищу. Громадина Трофим Ткачёв, показалось, растолстел, а Федя Гринченко был всё такой же - юношески тонкий, беленький. Алексей пошёл навстречу Ткачёву:
- Ну, здорово, комсорг!
Ткачёв, сграбастав Алексея, весело вопрошал:
- Здорово! Не забыл, значит?
С Гринченко обошлось без поцелуев - вломился великан Попенко:
- Чулы, га? Новый замполит к нам прибыл, полковник. Усатый, говорят, как Тарас Бульба.
- Я тоже слыхал, - подтвердил Ракитин. - Говорят, ещё дела` не принял, а уже по квартирам ходит, беседует. - Он повернулся к Алексею: - Да! Я ведь тоже к "Пану" в эскадрилью попал. Так что, не только под одной крышей будем жить, а и вместе летать.
- А мы с Федей, - огорчённо сообщил Ткачёв, - во вторую: у "Деда" не было вакансий.
Русанов утешил:
- Ничего, зато у вас там замкомэска отличный мужик - "Брамс"!
- А у меня тоже радость, - похвалился гигант Вовочка. - Сегодня Лосев поздравлял: берут меня в Москву, в испытательный центр. Бач, що робыться, га! - смеялся он. - Пришёл, говорит, предварительный ответ: дали согласие...
Все бросились к Попенко поздравлять, повалили на диван. Но он вывернулся, поднимаясь, шутливо возмутился:
- Разве же так поздравляют, а? Наливай по чарке!
Алексей, как хозяин, налил, но выпить - не успели: раздался в дверь стук. Алексей крикнул:
- Входи, стучать не принято!
В дверях появился усатый полковник в серой каракулевой папахе - крепкий, грузный на вид. С порога проговорил:
- Добрый вечер, товарищи офицеры!
- Здравствуйте. Здравия желаем, - раздалась в ответ разноголосица. Лётчики поднялись со своих мест, переглянулись.
- Садитесь, садитесь... - Полковник чему-то усмехнулся. - Вот... в гости к вам. Не зван, правда...
- Проходите, товарищ полковник, ничего, - сказал Алексей.
- Полковник Дотепный, Василий Антонович, - представился тот, входя в комнату. - Ваш новый замполит. - Он подходил к каждому, знакомился, жал руку. Повернулся к Алексею: - Прослышал я, Русанов, что народ у вас собирается, а тут ещё дружки по училищу прибыли. Ну, думаю, загляну и я на огонёк, познакомлюсь.
Деваться некуда, Алексей пригласил полковника за стол. Выпили за встречу, за удачу Попенко - полковник тоже выпил, не отказался - и, чтобы не молчать, принялись вспоминать родное училище, знакомых ребят. Дотепный сидел, слушал. А когда улеглось, спросил - тоже, видимо, чтобы не молчать:
- Что новенького в гражданке, Алексей? Ты ведь из отпуска - как там живут люди?
- Плохо ещё, товарищ полковник, - ответил Русанов и, вспомнив напутствия отца, лишнего не болтать, замолчал.
- Ну, мы слушаем тебя... - напомнил полковник, раскуривая большую чёрную трубку. - Плохо - это ещё не ответ. Плохо. А что плохо? - Видя, что Русанов всё ещё не решается на разговор, чего-то мнётся, прибавил с обидой: - Тогда не надо было и начинать. Надо было сразу, как это делают в личной беседе с замполитом: сказал как по газете, зарекомендовал себя с лучшей стороны и передовых взглядов, и баста. А что? Замполиты - они же любят, чтобы всё соответствовало газете. В людях, и что к чему - не разбираются. Верно я говорю?
Русанов молчал. Полковник опять ответил себе сам, пыхнув трубкой:
- Да-а. Многие ещё стараются нажить себе политический капитал проверенным способом. Но это растление нравственности, а не стремление к правде. Есть даже поговорка на этот счёт: сначала-де человек работает на авторитет, а потом - наоборот, авторитет на человека. Но это дешёвый авторитет, построенный на неискренности. Так что? - закончил он, - не внушаю доверия, что ли?
Лётчики переглянулись, и Русанов проговорил, не глядя на полковника:
- Да не в том дело...
- Ну, если не в том, тогда не страшно, - деланно обрадовался и так же деланно повеселел полковник. - Вот и давай разберёмся вместе - что плохо, почему плохо? Ведь это же надо понять! И - друг друга понять, а то - жить будет тяжело. На то мы и люди.
Чем-то он всё же подкупал, этот полковник. Действительно, люди ведь. И Алексей согласился:
- Да, это плохо, когда люди перестают верить друг другу, говорить...
- Думать... - вставил Ракитин.
Полковник обиделся:
- Ну, это ты, хлопче, уж слишком. Думать-то люди всегда думали. И теперь думают.
Алексей заступился за друга:
- Он не это имел в виду. А то, что вот об этом - можно, думай, а вот об этом - не рекомендуется. А разве виноват человек, что ему в голову лезут всякие мысли?
Дотепный вновь перехватил инициативу:
- Не ручаюсь за точность слов, но всё же перескажу вам мысль, которую высказал по этому поводу Карл Маркс. А говорил он вот что... Для мыслящего человека - делиться своими мыслями с другими людьми это не только естественная потребность, но и обязанность гражданина. Так что ничего страшного в том нет, что вы думаете обо всём и имеете своё мнение. Человек же не обезьяна!..
Лётчики снова переглянулись. Дотепный это заметил, продолжал:
- Ну, а то, что ещё не всё можно говорить иногда - плохо, конечно, и чем-то вызвано. Чем - не знаю пока, а потому кривить перед вами душой не буду. Вы - люди взрослые, сами всё понимаете и, надеюсь, не будете втравливать меня в такие разговоры и требовать от меня невозможного. Я - верно - старше вас. Но и я такой же человек, как и все. Всезнаек - не бывает, я в таких не верю. Я верю в другое: пройдут эти времена! Была всё-таки война, государственные тайны, враги. Что ещё могу вам сказать? - Полковник развёл руки. - Хотите, историю одну расскажу?
- Расскажите, - откликнулся Русанов, хотя и не верил почему-то полковнику: что-то его настораживало в нём. "Лезет в душу!"
- Вот послушайте, - продолжил Дотепный, - любопытная была история. - Он опять набил табаком трубку, посматривая на лётчиков и чему-то улыбаясь, неспешно закурил. - Служил я тогда в одном большом городе на Дону. Трудное было время: хлеба нет, спекуляция, воровство, взяточничество, и ничего с этим не могли поделать. Сняли первого секретаря обкома с должности, все перепуганы, а нового, которого рекомендовала нам Москва, всё нет и нет. Что делать?..
Запросили Москву. Отвечают: ждите, выехал к вам секретарь. Вот, мол, приедет, будете знакомиться, выбирать...
Ждём, а кандидата в секретари по-прежнему нет. Что за притча такая?..
А он, оказалось, давно в городе. Ходит себе под видом простого жителя. Зашёл в отдел кадров одного крупного завода.
- Можно у вас тут устроиться слесарем?
- Можно, - отвечает ему кадровик. - Какой у тебя разряд?
- Четвёртый.
- Четвёртый? А, ну, тогда зайди попозже, когда народа не будет. Нам специалисты нужны!
Зашёл он позже, никого уже не было.
- Так, значит, работать хочешь? - спрашивает кадровик.
- Хочу.
- Семья у тебя, конечно, дети?
- Как же без семьи? - отвечает. Кепочку снял.
- Значит, демобилизовался, хочешь зарабатывать, так?
- Хочу, - говорит. - А на вашем заводе, слыхал от людей, заработки хорошие.
Кадровик ему:
- Это верно - хорошие. Но ты что же, думаешь, мы, вот так просто, всех принимаем прямо с улицы? Разве тебе не говорили твои люди, как надо к нам приходить?
- Говорили. Я принёс...
А до этого секретарь и вправду узнал от одного рабочего в пивной, как надо действовать, чтобы устроиться на хорошее место. "Ты что, с Луны?" Ну, секретарь и насторожился: "А что такое?" Работяга ему разъяснил: 2 куска, мол, кадровику, он тебя мигом оформит. Секретарь возмутился: "Так это же взяточничество! Коммунисты у вас там есть? Они - знают об этом?" Рабочий ему: "Есть, знают. Так ведь и кадровик там не дурак, в одиночку работать! У них там - ничего не докажешь! Хочешь работать - выложи ему 2 куска. А не хочешь - как хочешь". Такой был разговор.
Вот секретарь и выкладывает кадровику свой пакетик с деньгами на стол: принёс, мол.
А тот ему:
- Ты это пока убери... Что я тебе, дурак, что ли, тут брать! Может, ты от милиции, и деньги у тебя - меченые, и номера записаны. А там, за дверью - ещё двое стоят. Может такое быть?
- Ну, может, - соглашается секретарь. А сам думает: нелегко будет такого гада взять! Да и деньги у него, действительно, были переписаны, и сообщил он обо всём, куда следовало. Что было делать? Надо же как-то узнать всю эту технологию вручения взяток! Вот он и спросил: - А как же мне теперь быть?
Кадровик усмехнулся:
- То-то! - говорит. - Когда оформишься, к тебе подойдут сами в условленное место. Там и отдашь. Ну, а где, это уж не твоя забота: ты только деньги при себе носи.
Секретарь, естественно, спрашивает:
- Ну, а если я потом не отдам деньги, что будет?
Кадровик даже выругался от его слов:
- Ты, - говорит, - вот что, эти свои шуточки брось и думать! Как быстро оформишься, так быстро и вылетишь, быстрее пробки от шампанского! Так что, не в твоих интересах. А если ты на самом деле из милиции - то всё равно нашего разговора тут никто не подтвердит, понял! А тебя - достанем и там, только уж навсегда!
Секретарь, видит, далеко зашёл, начал канючить:
- Вот беда, трудовую дома оставил, можно прийти завтра?
Тогда уж и кадровик посмотрел на него с подозрением:
- Смотри, голову где-нибудь не оставь! Что-то не нравишься ты мне! - Увидел белые руки у секретаря и ещё больше забеспокоился. Говорит ему со злобой: - И руки мне твои не нравятся! Шёл бы ты, "слесарь", отсюда куда подальше!..
Секретарь стал вроде оправдываться перед ним:
- А что руки? 4 года не работал, в руках только винтовку держал, вот и белые...
- Винто-овку!.. - передразнил кадровик. - 1 год и была винтовка у всех, потом автоматы стали носить. Похоже, ты и там не был. У солдат - грязная каёмка под ногтями, а у тебя?.. - И за своё: - Уходи, насквозь ты мне подозрительный!..
Секретарь и пошёл, только пообещал напоследок:
- Ну, что же, до свидания. Может, ещё встретимся!..
А на другой день взял у какого-то старого рабочего все его справки и бумажки-обещания на предоставление казённой квартиры, и в горсовет с ними. А там его не пропустила секретарша: не приёмный день!
Неделю ходил, пока попал на приём. Однако толка не добился и у председателя горсовета: тот его просто слушать не захотел. Много, дескать, вас вернулось таких, кому квартиры обещали ещё до войны. А где я их достану сразу на всех теперь? Жди. Вот отстроится город от разрухи...
Короче, лишь того и узнал секретарь от посетителей, что торгуют у них в городе не только рабочими местами, но и квартирами. Спросил одного: "Кому же деньги-то давать?" - А какой-то старичок ему в ответ: "А Бог их знает, кому. - И пояснил: - Внучку вот в прошлом году устраивал в институт, так прямо в руки декану давал. А теперь, говорят, и там утончённо стали брать - через подставных лиц. Словом, поломалась наша славянская простота, на европейский манер все перешли".
В общем, встретился секретарь со своим рабочим, вернул ему документы. А тот и тычет ему: "Ага, что, мол, я вам говорил!.." Злорадно так, будто доволен, что "депутат" квартиру ему не выхлопотал. "Тут их, сволочей, пушкой не прошибёшь, а вы - хотели мандатом!" - Секретарь представлялся ему депутатом, показывал свой депутатский значок. А перед председателем горсовета - выдавал себя за родственника этого рабочего, чтобы знать, как в горсовете реагируют на просьбы трудящихся. Ну, а тут надо было держать марку депутата, и он ответил: "Ничего, прошибём. Под суд всех наладим!" А рабочий ему опять со злорадством: "Кто это - мы?" "Советская власть, мы с тобой!" - ответил ему секретарь и показал свои документы. Объяснил, что если изберут его здешние коммунисты секретарём обкома, тогда он сам примет этого рабочего. Рабочий обрадовался, всё понял: "Куда ж они денутся, конечно, изберут, если присылает сама Москва!"
Дотепный усмехнулся: - В общем, много ещё после того ходил секретарь по городу, всего навидался. А вот последний случай с ним вышел такой. Идёт он как-то по улице и видит: стоят люди возле лотка за мочёными яблоками. Остановился и он. Горожане - кто с кошёлкой, кто с банкой, кто с чем. Наконец, подходит и его очередь. "А тебе куда?" - спрашивает продавщица. - "Да вот, некуда", - отвечает он ей. Та не унимается: "Я, что ли, за тебя думать буду? Решай скорее, куда тебе?" - Тогда он ей: "Может, вы мне в какую-нибудь бумагу завернёте? Мне - всего яблочков 5..." - Продавщица прямо озверела и во всю глотку на него: "Ты что - малохольный? В шляпу тебе, что ли?!."
Снял он с головы шляпу, подставил. Думал, поймёт дурочка, не посмеет пожилому человеку сделать такое. А она и ухом не повела: бух ему яблоки в шляпу! Аж потекло...
Так он и нёс эти яблоки в шляпе через весь город до самого здания обкома. Все на него смотрят, оглядываются. В обкоме он прошёл по коридору, поднялся ко "второму", положил перед ним яблоки на стол и только после этого представился.
И в скором времени началось!.. Идут в городе под суд взяточники, летят с работы бюрократы, прощаются с партийными билетами ворюги. Полгода эта каша варилась. А потом, - Дотепный внимательно посмотрел на притихших офицеров, - в городе и в области началась нормальная жизнь. Людей стали культурно обслуживать, внимательно выслушивать, наладилось и с квартирами. Словом, пошло всё, как надо. Так что, всё зависит от самих людей, дорогие мои! - Полковник улыбнулся, взглянув на свою потухшую трубку, добавил: - А ты, хлопче - мысли! - Он насмешливо смотрел на Русанова. - Ну, какие такие сомнения одолевают тебя? Что советская власть ослабела? Что подлости ещё много? Думаешь, не справиться нам с ней? Брешет, кто так думает, справимся! Верно, копоть ещё мешает всякая. Не даёт гореть народному костру ярко. Но бояться нам этого - не надо: костров без копоти не бывает. А если этой копоти много, значит - много в костре сырого. Мы горим, а кто-то ещё тлеет, коптит и пачкает стены нашего светлого здания, которое мы строим. Значит, ярче гореть и светить надо самим! А есть ещё и белая копоть, которую сразу не видно. Вот эта - оседает на душах людей, и потому - похуже: растлевает.
- А где это было, что вы рассказывали? - недоверчиво спросил Ракитин.
- Какая разница, где? У нас было, это важно. А вот вы скажите мне, почему вы, молодые, решили, что уже всё бесполезно, "приехали", как говорится! Почему так мрачно живёте здесь?
- Товарищ полковник, можно откровенно? - спросил Алексей.
- А как же ещё? Только начистоту! Говори, хлопче, не бойся. Вместе будем разбираться. Я, конечно, не Бог, на всё, может, и не отвечу - будем сообща думать. Комсомольцы?
- Конечно, - ответил за всех Ткачёв.
- А коммунистов ещё нет, что ли?
- Пока нет.
- Ну, а я - коммунист, в ленинской партии состою с 30-го года.
- Начистоту, значит? - переспросил Русанов, вспомнив слова отца о Ленине.
- Начистоту! - Полковник хлопнул себя по колену.
- Смотрите, Василий Антоныч, что получается, - начал Алексей. - Не всё зависит от нас самих. Мерзавцы пакостят жизнь, а писать об этом - нельзя. Чуть что - оплёвывание действительности, обобщение по частным фактам. А фактов этих!.. Хоть пруд пруди. Но ведь без печати, без огласки - что можно сделать? Ну, разве что добиться вежливого обслуживания. Так это же не решение главной проблемы в жизни. И тогда возникает вопрос: почему у нас такое положение с гласностью? Почему вверху так боятся печатной правды?
Дотепный мгновенно перебил:
- Ты - конкретней! Какой правды? Например?..
- В каждом городе уже есть свои миллионеры. Рубан, например. Живёт там, где работает мой отец. Есть и другие. А написать об этом - можно?
Дотепный молчал, что-то торопливо обдумывая. И Русанов беспрепятственно продолжил:
- Как же понимать после этого нашу действительность, которую, оказывается, "оплёвываем" мы?.. А не рубаны? А чуть что - мудрое историческое решение! И вы, политработники, начинаете нам объяснять, почему оно мудрое. Разве мудрость нуждается в доказательствах? И почему это остальной народ принято считать недоумком?
- А никто и не считает! - успел вставить Дотепный. Дальше говорил уже Ракитин, крутанув светло-соломенной головой:
- Ты начальник - я дурак, я начальник - ты дурак. Вот и весь принцип.
Русанов поддержал:
- Одним - дано право на истину, оно - даже узаконенное, а другие - должны его почему-то доказывать.
Дотепный, делая вид, что не успевает лётчиков понимать, опять только спросил, а не стал что-либо опровергать, боясь излишнего заострения темы:
- Что доказывать?..
Не замечая того, что настроение у полковника изменилось, Русанов горячился:
- Ну, вот рабочие, к примеру. Хотят, чтобы о подлецах печаталось в газетах, чтобы их там разоблачали, невзирая на звания и чины. А чины - этого не хотят. И те, в чьих руках печать, тоже не хотят о них печатать. Так чьи же интересы тогда сходятся? Нет, вы погодите, не перебивайте меня, дайте уж высказать... Так вот, товарищ полковник, подлецы - тоже знают об этом. И это порождает новых подлецов - порождает система всеобщего взяточничества, в чём убедился секретарь обкома, о котором вы рассказали. А на лекциях нам говорят: нельзя подрывать дух у народа, а то у него руки опустятся от большого количества недостатков. Значит, с одной стороны, этими дозировками партия заботится о вере народа, так? А с другой стороны, эту же веру в добро и справедливость - под корень!
Дотепный замахал на Русанова обеими руками:
- Слушай, хлопче, дай же и ты сказать! А то мы тут договоримся не до того, что нужно...
Русанов, однако, не умолк, а словно обрадовался:
- Вот-вот! Думать о серьёзных вещах - нельзя, говорить - тоже нельзя. И писать, выходит, вообще нельзя? Что же нам тогда остаётся? Ждать? Так скажите - чего? Впрочем, вы уже сказали: "пройдут эти трудные времена". Сами, что ли, пройдут? Как половодье в реке?
Дотепный поднялся.
- Да остановись же ты! Ну, и характер! Если ты, хлопче, и дальше так будешь жить, поверь мне: не сносить тебе головы! - Полковник повернулся к остальным офицерам, сурово добавил: - И вы тоже... Совсем контроль над собой потеряли! Разве же можно так? Сами должны понимать... И потом: в каждой же газете печатают и о мерзавцах! И судят их, и разоблачают...
- Кого судят? - обозлёно выкрикнул Русанов. - Мелочь всякую?
- Всё ленинградское руководство арестовано! - гневно выкрикнул и Дотепный. - Это что - мелочь? Ничего себе мелочь!..
Русанов, вспомнив рассказы отца о том, как однажды уже выселяли из Ленинграда интеллигенцию, как загнали на Беломор профессоров, секретарей райкомов партии во времена Ягоды, хотел было возразить полковнику ещё раз, но вдруг инстинктивно почувствовал, что уже дошёл и так до черты, за которую переходить нельзя, и испугался. "Ленинградское дело", начатое в конце прошлого года, слишком было зловещим в прессе, и отец, наверное, поэтому и предположил, что снова будут сажать интеллигенцию, если появились нападки на художественную литературу.
"Вон как сразу преобразился весь! - подумал он о полковнике. - Лучше прекратить..." - И промолчал. Дотепный же сел, раскурил трубку опять, и с добродушным, но всё-таки осуждением, протянул:
- Да-а, нарисовали вы мне тут жизнь! Хоть бери и гроб заказывай...
Алексей не выдержал:
- Жизнь - рисуем не мы. Вот один инженер, в отпуске, рассказывал: директор завода у них - получает вторую зарплату в голубых конвертах. - Он показал пальцем на потолок: - Оттуда, сверху. Завод плана не выполняет, а его - почему-то прикармливают!
Дотепный, на этот раз резко, остановил:
- Ну, хлопче, ты хоть и хозяин, а с тебя хватит, пожалуй, на сегодня! Ты же другим - слова не даёшь сказать! - Он привычно повернулся ко всем: - Ужасы, о которых вы мне тут наговорили, это ведь только часть жизни. Ну - есть недостатки, и немало ещё, согласен. Но, чтобы устранять их, надо бороться, а не сидеть, сложа руки. Критиковать - всегда легко. Надо делать! Каждому, на своём месте, делать своё дело хорошо и честно. А вы тут, почему-то - только с других спрашиваете, будто у вас все в должниках ходят. Разве ж это справедливо? И потом, если по-честному... нельзя же... видеть в жизни одно плохое. А сколько есть хорошего! Плохое - вы научились различать, да ещё как - с прибавкой! А хорошее?..
Русанов вспылил:
- Да ведь речь сейчас - не об этом! Выходит, если кто говорит про чёрное - сразу надо ему в упрёк: почему не говоришь про белое? Ты - хочешь о скорпионах, а тебе - нет, давай о божьих коровках! Это ж не разговор, товарищ полковник, а уход от темы.
Дотепный опять густо покраснел.
- А я - не ухожу. Только ж у тебя нет терпенья дослушать меня.
Громадина Попенко неожиданно для Русанова угоднически окрысился на него:
- Ну, шо ты ото, Лёшка, прицепился до человека! Дай же сказать... Один ты у нас... умный!
Возникла неловкость - все притихли. Дотепный мгновенно сообразил, "обижаться" ему сейчас не с руки - потеряет доверие. И заговорил, как ни в чём ни бывало:
- Я почему перевёл на хорошее? Не ушёл, как тут сказал Алексей, а - перевёл. Когда знаешь, что есть много хорошего, руки ж поднимаются на плохое! Легче верить тогда в свои силы, мечтать, бороться, наконец. А то - водка, скука, нет вкуса к жизни! Но ведь не одно же начальство решает жизнь, её решает в итоге народ. Историю, хлопцы, знать надо. Вот вам подай всё сразу в готовом виде, и точка. Так это ж, согласитесь, тоже самодурство. Экономика страны десятилетиями развивается. А у нас, после войны - прошло только 5 лет. Где ж ваша совесть, хлопцы?
Русанов не согласился опять:
- Да ничего народ не решает, слова это всё!..
На выручку Русанову, чтобы как-то выправить положение, бросился Ткачёв. Глядя полковнику прямо в глаза, он начал:
- Зачем же так, мы понимаем... Только мы вам тут - о болячках, что у всех на душе наболело. Лёшка это имеет в виду. А так - мы понимаем, что не сразу.
Дотепный, разозлённый в душе на "мальчишку" Русанова, решил "не замечать" его более, и принялся разговаривать как бы только с Ткачёвым:
- Я тоже вас понимаю. Человеку нелегко примириться с тем, что исторические процессы не укладываются в одну человеческую жизнь. Но это же не означает, что после меня - хоть потоп!
Попенко, сидевший красным от своей угодливой выходки, решил на этот раз подыграть Русанову, чтобы исправить в умах товарищей мнение о себе:
- Товарищ полковник, ну, а навищо так выхваляемось, га? Аж соромно слухаты! Та й чим? Дэ воно, цэ хорошое, у чому?
Дотепный вновь деланно усмехнулся в усы, деланно восхищённо хлопнул опять себя по колену:
- От, кляти хлопци! Им - про одно, они - за другое. Я ж говорил вам: надо дело делать, а не языком работать! Чтоб не походить на тех, кто только хвалится. Мы с вами - исправим одно, наши дети - другое, а благодарные нам внуки - продвинут наше дело дальше. Таковы законы жизни, и ради прогресса - стоит жить. А насчёт хвастовства - да, может, и перебарщиваем кое в чём. Так ведь это можно понять. Правительству хочется хоть чем-то порадовать свой народ. Потому что, несмотря ни на что, мы всё-таки кое-чего и достигли уже! Да, бесплатное лечение, не смейтесь! Знаете, какое оно дорогое у капиталистов? Там - болеть нельзя. А квартплата? Там - половина зарплаты на это уходит. А наш рабочий платит за квартиру, по сравнению с ними, копейки. И квартиры стали делать удобные - с ванной, отоплением. Могли мы об этом, ещё недавно, даже мечтать? Это ж не шуточки вам! Города из пепла подняли! И - за такой срок. Где ещё такое видано? Ведь изменилась жизнь, стала другой. Какую страшную войну выиграли! Отстоим и демократию. Только не всё сразу. Хлеба вот - уже вволю? А это для жизни - тоже немало.
Продолжая избегать взгляда Русанова, ощущая всё время, что тот с чем-то не согласен - мог сказать, например, что квартиры с ванной и отоплением были ещё и при царе - полковник помолчал, подыскивая аргументы, и неожиданно свернул разговор из масштабов государственных на конкретные, полковые:
- Вот что, хлопцы, давайте перейдём всё-таки от общей демагогии к конкретному делу. Нашему делу. Начнём вот хотя бы с себя. Организуем хорошую самодеятельность в полку. Будем приглашать к себе артистов из города, писателей. И посмотрим, что из этого получится. Мне кажется, люди перестанут пить, потянутся к нам. Только без вас, без молодёжи - сразу предупреждаю - ничего не выйдет. Начните вы! Вас поддержат женщины. Надо людей встряхнуть! И не только у нас - везде.
- Ну, будет у нас самодеятельность, а дальше что? - спросил неугомонный Русанов, да так, словно утверждал, что вот это и есть демагогия, вместо настоящего дела. Но Дотепный на его удочку больше не клюнул.
- Я понял тебя, - откликнулся он, по-своему трактуя вопрос Алексея. - Правильно, человек всегда недоволен достигнутым. Есть у него тёплая квартира и ванна, ему уже культурное обслуживание подавай на улице, а до этого он и не думал о нём. И это - хорошо, человек не должен останавливаться на достигнутом! Но не нужно, дорогие вы мои караси, подменять тягу к хорошему сплошным осуждением существующего. Это разные вещи. А думаете вы - правильно, по-советски думаете. Значит, болит у вас за наше дело душа. Вот тот, кто доволен всем, у того - душа не болит. У него - желудок вместо души, и приспосабливается он к любым условиям. И, всё же, я хочу вас предупредить, караси: не наломайте дров. Не следует говорить обо всём так, как вы мне тут выдали, поняли? Не советую. Потому... что вас могут неправильно истолковать. - Дотепный обвёл всех внимательным взглядом, давая понять, что впредь он на такой разговор не пойдёт, и им не советует.
Ракитин снова всем налил в рюмки, и разговор перешёл в более весёлое русло. Сам полковник его и перевёл:
- Пишла, голубонька, як брехня по селу, - сказал он, крякнув. Вытер усы, и стал закусывать. Лётчики рассмеялись, а Дотепный уже серьёзно спросил: - Ну, а что за человек наш командир?
- Умный. Требовательный, - сказал Русанов.
- А ты - молодец, хлопче! - похвалил Дотепный.
- Почему? - удивился Русанов.
Полковник усмехнулся, со вздохом ответил:
- В жизни устроено так. Новому сотруднику - все кажутся людьми. А старому, который всех знает - сволочами. У тебя этого нет.
Дотепный посидел немного ещё, повеселил лётчиков анекдотами и начал прощаться. Когда он ушёл и ушли Ткачёв с Гринченко и Попенко, Русанов, моя посуду, тоскливо подумал: "Такая же погремушка, как и все, только ещё на искренность бьёт и лезет в душу. Самодеятельностью хочет исправить жизнь... Убаюкивает и себя, и нас: "Баюшки баю, скоро будем жить в раю, спи, поскорее усни!.." Такой же раб, только в чине полковника".

27

- Ну, с чего начнёшь ты, Василий Антоныч? - спросил Лосев Дотепного, стоя у себя в кабинете и рассматривая полковника. - 10 дней ты уже в полку, а помощи от тебя что-то не видно.
- Не торопись, Евгений Иваныч, - ответил Дотепный, садясь на стул и отирая одутловатое лицо платком. - Людей пока узнаю`, знакомлюсь.
- Твой предшественник хоть что-то говорил в полку, хватался за всё. А ты - вроде стороннего наблюдателя живёшь. Только ходишь... - Лосев сел за стол, вспоминая, как знакомился с приехавшим полковником, как тот предложил сразу перейти на "ты", хотя и был лет на 10 старше и старше по званию.
- Куда спешить? - ответил Дотепный, пряча в карман платок. - Поспешишь, людей насмешишь.
- Это верно. Васильев именно с этого и начал - насмешил. Впрочем, человек он был - честный, по крайней мере.
- Значит, коммунист.
- Тут все - коммунисты. - Лосев нехорошо усмехнулся.
- Выходит - не все. Есть коммунисты, а есть и просто - члены партии. - Дотепный принялся набивать табаком трубку.
- А, вон ты в каком смысле. Ну, а я, по-твоему - кто? - жёстко и прямо вопросил командир полка, не сводя с полковника глаз.
Тот кончил возиться с трубкой, не спеша её раскурил и, окутываясь дымом, спокойно ответил:
- Не знаю пока. Судить поэтому - не берусь. Поживём - увидим.
Лосев деланно рассмеялся:
- А ты - хитёр, запорожец, хитё-ёр! - Передразнил: - "Посмо-отрим..." А что же ты сух так со мной, словно не доверяешь? Выходит, уже посмотрел, есть у тебя мнение и обо мне. Зачем же тогда все эти хитрости?
- Может, и хитёр, тебе сбоку виднее. - Дотепный тоже невесело усмехнулся. - А только зря ты меня перебил, я ж ещё не кончил свою мысль.
- Что же, кончай, я слушаю тебя.
- Кончу. А чего? Я тебя не боюсь. Не, не боюсь, - повторил полковник, словно хотел убедить ещё и самого себя. Пыхнув трубкой, ответил: - Люди тебя, Евгений Иваныч, не любят. Жёсткий ты.
- А для кого я всё делаю? - Лосев привычно уставился глазами-точечками. - Для себя, что ли? Для них же стараюсь. Ну, а жёсткий - здесь не детский сад, не взыщи! Комдив ко мне - тоже не мягок.
- Вот я и говорю, - закончил Дотепный свою мысль, - сам я в этом - пока не разобрался. Говорю только, что люди чувствуют, думая о тебе.
- Жаловались, что ли?
- Нет, этого не было. Жаловаться, должно быть, побоялись пока. Я так думаю. Но, - Дотепный опять выпустил клубок дыма, - полагаю, будут ещё и жаловаться.
- А ты, значит, добреньким хочешь быть за моей спиной?
- Зачем - добреньким? Постараюсь быть справедливым. И не прятаться за чужие спины от ветра из высоких штабов.
- А я, по-твоему, выходит, несправедлив?
- Не знаю. Вот когда ты сказал: "Что же я, для себя?..", я сразу засомневался в этом.
- Почему?
- Потому, что когда говорят "не для себя" - это всегда неправда.
- Ну, знаешь ли!.. - Лосев ощетинился.
- Да ты погоди, Евгений Иваныч, в позу-то вставать, не кипятись. Что это ты такой нетерпеливый?
- Ладно, валяй... - Лосев махнул и закурил тоже.
- Скажи, - продолжил Дотепный, - можно отрицать такую, к примеру, крамольную мысль, что наши солдаты не хотят служить в армии? А хотят скорее поехать домой. Что все лейтенанты - хотят скорее стать старшими лейтенантами? Хотя и не все из них карьеристы.
- К чему это всё?.. - устало спросил Лосев.
- А ты, всё же, не торопись... поймёшь. А капитаны - хотят быть майорами. Подполковник Лосев, Евгений Иванович, - уточнил Дотепный с улыбкой, - полковником. Разве не так?
- А что в этом крамольного? Всё это - элементарно.
- И я так думаю. Потому что каждый человек - в первую очередь - человек. И ничто человеческое, как сказал ещё Маркс, для него не чуждо. Почему солдат хочет домой, а не в караул? Ведь, казалось бы: для людей служит! На нашем собрании, к примеру, он так и скажет - для людей. И это будет правдой. Но - правдой не до конца. И Евгений Иванович Лосев, - Дотепный опять дружелюбно улыбнулся командиру полка, - тоже сказал правду не до конца.
Лосев искренне рассмеялся, перебил:
- Ну ладно, говори прямо, чего ты хочешь? - Дотепный неожиданно понравился ему: какой-то весь домашний, грузный, пожилой.
- А я прямо и говорю, - продолжал улыбаться полковник. - Солдат торопится домой потому, что хочет поступить в техникум или в институт, чтобы стать потом хорошим производственником, зарабатывать, жениться. Это - главное для него в его жизни. Он хочет добиться хорошего, твёрдого положения в обществе, работая, в общем-то, на народ. Так ведь? - Ответил себе сам: - Так. Но, прежде всего - человек думает о своём личном счастье. Другое дело, что его личное счастье у нас неразрывно связано и со счастьем всего народа. Не будет у народа, не будет и своего. Но это - уже другая песня. А та, о которой мы сейчас, такова, что человек, перво-наперво, думает о себе. И когда он вдруг начинает публично говорить, что это не так, это пахнет неискренностью. Сначала - ему не поверят на слове, а потом - не поверят уже и в дело, которое он делает или к которому призывает других. Хотя, может быть, делает-то он и нужное дело.
- Напустил же ты тумана!..
- А никакого тумана и нет. Подполковник Лосев у нас - человек умный, талантливый. Прекрасный лётчик. Почему же ему не быть полковником? Он ведь этого заслуживает. Потом - генералом. Чем плохой был бы генерал? Грамотный, волевой.
- Ну-ну, давай... валяй!..
- Грамотный, развитой. Вон сколько генералов и полковников дурнее его! Это же, если по совести - несправедливо даже. И подполковник Лосев...
- Евгений Иванович, - ехидно подсказал Лосев.
- Правильно. И подполковник Лосев, Евгений Иванович, хочет быть полковником. А человек он - честолюбивый, считает, что мог бы с успехом...
- Может, хватит?
- Ну, зачем же? И он - работает, наводит порядок, хочет вывести свой полк на 1-е место сначала в дивизии, потом - в масштабе Воздушной Армии, и о нём заговорят все: "Вот - Лосев. Это командир, так командир, понимаете!"
Оставив шутливый тон, Дотепный закончил свою мысль совершенно серьёзно:
- А это, Евгений Иваныч, если ты меня внимательно слушал - уже оценка. Оценка твоих способностей по справедливости. Вот и выходит, что подполковник Лосев становится полковником. И я искренне верю, что так оно всё и будет. Полк - бу`дет лучшим в дивизии с таким командиром. И всем от этого - будет только хорошо. И полку, и нашей советской армии, народу и, наконец, и самому Лосеву. Но... только не следует говорить, что, в первую очередь, Лосев думал о самой большой категории - о народе. Это лишь результат. А начиналось всё с более простого и прозаического чувства: Лосев думал о Лосеве. Но если Лосев ещё и коммунист, а не просто член партии, то он по-прежнему будет мечтать о полковнике - пусть себе мечтает, это хорошо! - и будет выводить полк на 1-е место, но - станет это делать немного мягче, человечнее, и с заботой о конкретных людях. Не забывая при этом, что тот же Русанов, допустим, тоже хочет быть старшим лейтенантом, и жить здесь по-человечески, а не в скуке и тоске. Чтобы наш полк стал первым, люди - не должны быть обиженными, это надо делать не за их счёт. Только тогда они будут и хорошо летать, и работать, и жить. Но, как может полк стать лучшим, если штурман Шаронин - летает без желания, Медведев - боится потерять должность, Одинцов - втихомолку пьёт.
- Так! - Лосев поднялся. - Выходит, что Лосев - не коммунист, а только член партии?
- Зачем? Я этого не сказал.
Отворачиваясь от замполита, Лосев подумал: "Полагаешь, что если ты везде побывал, то во всём разобрался? Решил, что и во мне - тоже? Мы это ещё посмотрим... Хотя, кое в чём, ты, конечно, и прав. Действительно, я кривлялся тут перед тобой и высокие слова про народ говорил. В общем, "забылся". Так ведь все мы - люди. И я, и ты, и комдив, и секретарь обкома, и Сталин..."
От последней мысли по спине прошёл холодок. Но, показалось, была в этой мысли и какая-то огромная правда. Та, из-за которой он сам был излишне жёстким с людьми. Из-за которой люди терпели не только от него, Лосева. Терпели что-то тяжёлое, несправедливое во всей стране. Жили хуже, чем могли бы. Не то говорили, что хотелось. Не всегда брались за то, что нужно было делать. И выходит, надо это устранять не только в человеке Лосеве и в его полку, но и в других начальниках, полках и дивизиях, вообще в государстве. Значит, и этот Дотепный не лучше других, только на словах шустрый. Значит, правильно ему сказал, что поживём - увидим. Увидим ещё, кто чего стоит на самом деле.
- Ну, что же ты замолчал? - спросил Дотепный.
- Да вот о тебе сейчас подумал, - признался Лосев. - Красиво говорить многие научились, а только верить пока - некому. Всё больше на себя приходится полагаться. А много ли в одиночку сделаешь?
- К сожалению, не доверяешь не только ты, - признался и Дотепный с искренностью в голосе. - Недоверие - стало, чуть ли, не стилем руководства в масштабах и покрупнее. Оттого, наверное, и жизнь у нас такая? А?
Лосев на голый крючок не поддался:
- Какая? - спросил он. А сам, глядя на замполита уже с недоверием, думал: "Ну, скажи сам, какая, назови первым! Тогда, может, поверю тебе и я..."
Дотепный понял, чего опасается Лосев, заговорил посмелее, сердечнее - понимал, он затеял весь этот разговор, он первым и должен приоткрыться. Однако начал тоже не в лоб:
- А такая - как у Шаронина, Медведева. Да и у молодых я вчера был. Вижу - хорошие, искренние ребята. И неглупые. Дал им втянуть себя в скользкий разговор. - Дотепный пояснил: - Так надо было. Иначе я не узнал бы - чем живут, чем дышат? А они - не почувствовали бы меня. Перестали бы доверять... - Дотепный пристально посмотрел на командира: "Вот как ты сейчас". Но не сказал этого. - Ну, втравиться-то я втравился, а потом уж... и не рад был, не знал, куда деваться. Остро они теперь вопросы ставят. И глаза у всех, как у кутят, доверчивые стали, словно на отца смотрят, и ждут. Страшно мне сделалось. Вида только не подавал, а так - не дай Бог! - Дотепный махнул рукой. - И понял я, у них там, одно: молодёжь моментально реагирует на всё, что происходит. И реагирует острее нас, болезненнее. Может, и не всё понимают умом, но - чувствуют: нехорошо, не так что-то везде делается! И рождается у них от этого... молчаливый протест, который проявляется то в пьянке, то в апатии ко всему.
Оба они опять закурили и помолчали немного, каждый думая по-своему, но уже без неприязни друг к другу. Потом Дотепный признался ещё:
- Особенно донял меня этот Русанов. Ох, и въедливый же хлопец! А вижу - правду ищет. И знаешь, погубить он себя этим может. Больше всего я опасаюсь за него и за Одинцова. Умные и впечатлительные - это самый неожиданный народ.
- Ну, Русанов-то ещё и жизни не видел, - возразил Лосев. - Обломается. А вот Одинцов - не знаю, что и делать! - Он наморщил лоб. - Лёва - профессор по вопросам жизни.
- Этот профессор много пьёт, - с горечью сказал Дотепный.
- Натерпелся, - пояснил Лосев. - Ну, так что будем делать, комиссар? Как сами-то будем жить дальше?
- А ты - думал об этом?
- Думать-то я думал, да одному всё не под силу. Парторга тут, правда, избрали нового, да что-то он...
- Зачем же - одному? Всех надо подымать. Особенно молодёжь. Думаю, с неё и надо нам начинать. И вообще, у меня, как бы тебе это сказать... свой, что ли, метод. Не думай, что я начну тебе всё, как новая метла: собрание за собранием, партбюро одно за другим. Будут и собрания, конечно, и бюро, но... злоупотреблять этим я не хочу. Что наши собрания пока? Речей и треска кругом и так много, а дело - ни с места. Это - ещё не политработа. Я - люблю больше с каждым в отдельности. Потолковать по-человечески, познакомиться...
- А хватит тебя, на всех? - спросил Лосев с сомнением.
- А что мне? Я - человек одинокий. Жена у меня - умерла, дочь - живёт в Киеве, у неё своя семья. Вот я и люблю возле людей. Чтоб не вызывать их к себе, а так... где покурить вместе, где за кружкой пива посидеть, с третьим - махнуть на рыбалку. Дело это длинное, конечно, результаты появятся не сразу, но зато появятся они - наверняка. Потому что нацеливать людей на дела - лучше всего в личной беседе, а не призывать их к этому на собраниях. Вот я и хочу тебя спросить: ну, так как, не будешь меня торопить?
Глядя с тоской в окно, Лосев сказал:
- Ладно, посмотрим...
Зима за окном, кажется, кончалась. На горах снега уже не было, всюду дымилась лёгким паром подсыхающая земля. Вот только под самым окном штаба, в тени голубой канавы, ещё гнездилась раскисшей снежной кашицей зима, но это, наверное, уже последний её плацдарм, думал Лосев.
Однако зима, вопреки всем приметам и прогнозам, неожиданно повторилась. Всю ночь после разговора Лосева с Дотепным ветер проветривал в горах туманные ущелья, а под утро дохнул оттуда зимним холодом, и снова пошёл снег. Потом везде подморозило, в чистом подсинённом небе выглянуло солнце, и осветило на штабном дворе сверкающий наст, на котором чернела свежая кучка золы и старый проржавленный таз, который вынес, вероятно, ночью, дежуривший по штабу сержант-телефонист. И Лосев, идущий на работу в штаб, воскликнул:
- Вот те на!..


И всё-таки весна 1950 года настроена была в Закавказье решительно. В конце февраля ночи были уже светлые, голые сады колхозников продувало тёплыми ветрами, в ветвях галдели, взволнованные приближением тепла, галки. Чувствовалось, вот-вот ляжет на снег оттепель, и засочится тогда в оврагах полой слезой ранняя и дружная весна.
Она и пришла рано. 28 февраля дружно растопила весь снег, оттеснив раскисшую зиму в канавы и буераки, зазвенела под крышами капелью, побежала ручьями, и стала пробиваться, наконец, штыками-почками в садах. От яркого света по утрам залоснились молодой зеленью травы на выпуклых боках гор. А солнышко, будто собираясь играть в детские классики, расчерчивало землю на равнинах лёгкими облачками на тёмные и светлые квадраты и бросало вниз свою плитку - тень скользнувшего из вышины орла.
И вот уже копилась в горах, собираясь в свой первый громыхающий бой, мартовская, ещё не душная, гроза. Со стороны аэродрома сладко потянуло дождевым ветром, сухой реющий воздух начал темнеть и наполняться электричеством, в придорожных лесопосадках закачались голые ветви, пошёл сквозной шум, и душу Алексея Русанова, вышедшего после обеда из столовой, охватило непонятное волнение. Мелькнуло в памяти чьё-то забытое милое лицо; оттого, что не мог вспомнить, расстроился, и, поглядывая на небо, ощутил на сухих щеках, словно слёзы по прошедшему, первые и ещё редкие капли дождя.
Едва Алексей успел добежать домой, думая на ходу о том, что ему рассказала о Лодочкине Ольга, когда он с ней встретился после приезда из отпуска, как в форточку понесло мокрой и холодной свежестью, а на стёклах, дребезжа и разбиваясь, словно от ударов судьбы, начали расползаться первые брызги. В комнате потемнело. А ветер снаружи принялся рвать своими когтями ветхую крышу. За окном уже вовсю мотались голые макушки тополей, и началась гроза.
Вечером гроза повторилась. И опять она застала Русанова в дороге - возвращался на этот раз с комсомольского собрания. В небе уже чадили дымные тучи, над горами вспыхивали белыми зигзагами близкие и далёкие молнии, всё вокруг загромыхало, и, только что лаявшая, хрюкавшая и кудахтавшая деревня, замерла под ударами грома, который обрушился сверху прямо на деревенские крыши. Где-то зазвенело цинковое корыто, оставленное во дворе. Снова, как и днём, запахло грозовой свежестью.
Продираясь сквозь тёмные дымные тучи, понеслась вскачь луна. Побежал и Алексей в темноте, разбрызгивая сапогами дневные лужи. Когда подбежал к своему крыльцу, показалось, что кто-то невидимый и злой так ударил грозовой палкой по чёрной громадной туче, что небо раскололось от грохота и обрушилось сплошным ливнем. Особенно резко били струи дождя по железным крышам домов, шквалисто заплясали на асфальте дороги, которая сразу зашкварчала, будто сковорода под яичницей. Глинистая дорога рядом с шоссе в один миг превратилась в грязный ручей с белыми пузырями. А поле, начинавшееся за деревней, закрылось от людей тёмной косой пеленой, за которой, то и дело, как в театре за сценой, поджигались и змеились яркие молнии. Небо так и шипело от них - сплошное электричество в воздухе, электросварка под дождём.
Алексей вбежал в дом мокрым и, не зажигая света, торопливо начал снимать с себя офицерскую тужурку. Прислушиваясь к грому, отряхивал её, рассматривал. На дворе гремело уже так, будто кто-то хотел расколотить местные горы. Тёмные стёкла окон то вспыхивали белым ослепительным зеркалом, то становились опять чёрными в переплетении рам, словно их и не было вовсе.
Постояв нахохленным и притихшим, Алексей зажёг керосиновую лампу и закурил. Гроза удалялась. Тогда он включил свой батарейный радиоприёмник и начал крутить ручку настройки. Сквозь уходивший за шкалой настройки треск прорвалось, наконец, чьё-то вялое бормотанье.
"Как моё выступление на комсомольском собрании, - подумал он. - Без энергии, без эмоций. Говорил, в общем-то, не то, что думаю, а делаю каждый день не то, что говорю. Да и остальные все живут, как в каком-то сне или под домашним арестом".
Алексей тут же подумал и про другой домашний арест - внутренний, когда человек своей осторожностью сам арестовывает в себе личность: свою честность, храбрость, мысль.
"А может, всё-таки: все деревья - дрова, и усложнять, действительно, не надо?"
Крутанул ручку настройки ещё раз. Посвистывают радиоволны. Мигает зелёный глаз. Наконец, раздаётся музыка и пение: запели где-то у себя, в Турции, турки. Русанов сидел бездумно, отрешённый от всего. Дверь бесшумно отворилась, и появился Дубравин. Крикнул с порога:
- Да выключи ты их! Тянут, словно нищего за ...!
Алексей выключил. Дубравин проговорил спокойно:
- Привет. Сидишь?..
- Сижу. Привет.
- Турков слушаешь?
- Уже тебя.
- А чего такой мрачный?
- С собрания пришёл. Понимаешь, как-то словно оторопел или устал, не пойму.
- Пошли тогда к "Брамсу".
- Зачем?
- Так скучно же, и дождь вон утих.
- Убедил. Пошли. - Русанов поднялся.
По дороге они шли и молчали - о чём говорить? Не о чем, считал Русанов. Над горами всё ещё вспыхивали и горели в темноте белые холодные молнии. Дымясь под луной, гроза уходила на юг. Дубравин от нечего делать спросил:
- А Генка что, в наряде?
"Неужели ему это важно?" - подумал Алексей с раздражением. Но всё же ответил:
- Дежурит по аэродрому.
- А "Брамс" купил себе кролика. Кормит его теперь капустой, морковкой, представляешь?
- Уж лучше бы собаку завёл, - сказал Алексей. - Всё-таки друг.
- Задавят ещё, как у Лёвы.
- Ну, тогда - кошку. Мышей будет... - Русанову казалось, что ему не только не хочется говорить, но и жить на свете, такая хандра накатилась на него. А Дубравин, как на зло, говорил лишь бы говорить:
- Февраль уже кончается. Скоро март.
- Нет, сначала будет апрель. Март - это потом, - неожиданно для себя проговорил Русанов, раздражаясь опять. И тоскливо подумал: "Зачем я это ему говорю? Мне лень, а я говорю. Может, я идиот? Вон, как он смотрит на меня! Даже остановился..."
- Ты это серьёзно? - спросил Дубравин, продолжая внимательно смотреть на Русанова. Но было темно, выражения глаз не видно.
- Вполне, - проговорил Алексей, прислушиваясь к самому себе: "Нет, я не идиот, я - компанейский парень: поддерживаю разговор, общаюсь".
Потеряв к глупой шутке товарища интерес, Дубравин тоскливо заметил:
- Смотри, кошка крадётся. Сейчас нам дорогу перейдёт.
- Вовка, ты - компанейский парень! А я - идиот, правда?
- Нет, - вяло не соглашается Дубравин, - это жизнь такая.
- 14-го марта будут выборы, - произносит Алексей, глядя на убегающую за тучи луну. - И там - победит оптимизм. - "Нет, я - всё-таки идиот, - продолжает он думать в издевательском ключе. - Но зачем же включать фары и слепить людей!" - И спрашивает: - Кролик, какой - белый?
- Нет, серый. Зажарить бы, да "Брамс" к нему уже привязался.
- У белых, знаешь, глаза красные. - "А в кабине у "Брамса" висит маленькая плюшевая обезьянка на резинке. Талисман. Надо будет и себе что-нибудь подвесить. Или отрастить усы..."
- Вот увидишь, "Брамс" обрадуется нам.
- Вряд ли. Кажется, спит - света в окне нет.
- Так ведь рано ещё.
- Володя, у "Брамса" есть женщина? - "Неужели - соврёт?"
- Не знаю, он не любит об этом... Разбудим?
- Валяй... - "Я бы тоже никому не сказал. "Брамс" - не макака. Пан макака! Пошлая, краснозадая макака. Ненавижу... макак!"
Дверь отворилась, на пороге в квадрате вспыхнувшего света появился "Брамс" - в трусах, белой майке. Посмотрел на нежданных гостей, откровенно зевнул и, поправляя согнутым пальцем усы, спросил:
- Пришли?
- Пришли, - подтвердил Дубравин, только что стучавшийся в дверь и стоявший перед Михайловым на расстоянии вытянутой руки. Русанов на всякий случай шагнул в темноту: "Вдруг "Брамс" "обрадуется" очень уж сильно? Пусть Вовка будет первой его радостью..."
Действительно, Михайлов обратился к ним таким голосом, в котором даже оптимистически настроенный Дубравин не обнаружил никаких признаков радости:
- Ну, чёрт с вами, входите, раз уж пришли.
Поняв, что избиений не будет, гости вошли. Теперь жёлтый квадрат света падал на чёрную грязь из окна. Там сидела кошка, намывающая лапу слюной. Дубравин принялся оправдываться:
- Грустит вот... - Он ткнул в Русанова пальцем. - Я взял и привёл его к тебе.
- Правильно, - одобрил Михайлов трезвую мысль своего штурмана. И, взглянув на часы, добавил: - По времени - вам обоим пора бить морды, и вы пришли для этого по верному адресу. Но - против грусти мордобой бессилен. Против грусти, считают в Одессе, ничего нет лучше друзей. - Михайлов широким жестом показал на стулья за столом: - Поэтому - проходите, садитесь... Тут вы опять попали по верному адресу и опять поступили правильно. Почему никогда не унывал Сеня Соломончик? Потому, что имел 100 друзей, а не 100 рублей. Друзья у него были - даже в милиции.
- Что за Сеня? - спросил Русанов. Михайлов не раз уже ссылался на какого-то мифического Сеню.
Михайлов немедленно расползся в улыбке:
- Сеня? О! Сеня - это фигура. Мудрец! Биндюжник! Сеня не любил протухшей жизни. Был с ним такой случай. Потерял как-то Сеня в трамвае билет. Кондукторша на него: "Гражданин, ваш билет!.." Знаешь, какие кондукторши бывают в Одессе? Да, вы чай пить будете? Сейчас поставлю...
Михайлов поставил на электроплитку уже остывший чайник, включил вилку в розетку и, вернувшись к столу, продолжил:
- Так вот, аргумент у одесских кондукторш один - лужёное горло. Пришлось Сене покупать билет ещё раз, чтобы отвязаться от этой милой дамы пудов на 8. Но он пообещал ей при этом, что она будет иметь "весёлую" смену. Пошёл на базар и шепнул там одной знакомой торговке, что городской трамвай N6 возит сегодня пассажиров бесплатно: у кондукторши Ривы родился замечательный внук. Да, вы же не знаете, что такое одесские торговки! Это - радио, почта, газета и справочник всех мировых новостей одновременно. Через час новость уже знали все. Пока трамвай с кондукторшей Ривой прошёл по своему кольцу, хохма Сени прошлась по Одессе. Все любопытные жители устремились к вагонам трамвая N6. Шо там было!.. - Михайлов закатил глаза. - Сам Содом и сама Гоморра, объединившиеся вместе.
Сеня тоже дождался своей кондукторши. Вошёл в её вагон и целый час наблюдал, как она срывала своё знаменитое меццо-сопрано. Люди не хотели брать билетов, а она пела им арию, шо в её вагоне коммунизма ещё нет, как и нет у неё никакого внука, хотя она и не святая девственница. Наконец, Сеня подошёл к ней на одной из остановок и громко произнёс: "Мадам! Я обещал вам весёлую смену? Вы её имеете. Этот сегодняшний коммунизм устроил для вас я. Всего хорошего, мадам!" И выскочил наружу.
Русанов и Дубравин тихо смеялись и ещё не закончили, когда в дверь кто-то постучал, и Михайлов пошёл открывать. Вернулся в комнату с Одинцовым. Тот возбуждённо рассказывал:
- Сейчас Дотепный был у меня. Ушёл, а мне вдруг захотелось к людям. Вижу - у тебя горит свет.
- Садись, - сказал Михайлов. - Как раз закипел чай, будем сейчас пить.
Дубравин изумился:
- "Брамс"! Ты изменил своему правилу?
- Какому? - вместо Михайлова спросил Одинцов, приглаживая руками реденькие льняные волосы. Дубравин немедленно ему пояснил:
- На первое место в жизни - "Брамс" ставит женщину. Женщина для него - главнее всего!
Михайлов усмехнулся, сказав:
- Поэтому "Брамс" до сих пор холостяк.
- На второе место, - продолжал Дубравин, - он ставит мясо, потому что тоже очень любит его. Потом - у него идут друзья: чтобы веселее было жить - как у него в Одессе. И, наконец, вино - чтобы друзьям было о чём поговорить. По-моему, у человека была неплохая программа, если не считать работы, которую он тоже считает для человека необходимой. А сегодня он предлагает нам вдруг не вино, а чай! О чём же мы будем после чая говорить, "Брамс"?..
- О весне, - сказал Русанов.
Установилось молчание. На стене у Михайлова, выматывая души, цокал маятник больших часов:
- Тик-так... тик-так... тик-так...
Одинцов не выдержал:
- Если уж о весне, то надо читать стихи. Люблю грозу в начале мая... А у нас сейчас - что? Начало марта? - Он посмотрел на маятник: - Может, тогда о вечности?
Русанов повернулся к Михайлову:
- Константин Сергеич! А тебе Лев Иваныч читал свои стихи?
- Читал.
- Ну и как?
- 58.
- Что - 58?
И опять только ходики на стене: "Тик-так... тик-так..."
- Статья такая, - ответил Михайлов.
- В газете, что ли?
- В уголовном кодексе. Между прочим, её каждому надо знать.
Ходики словно подтвердили: "Тик-так... так... так!" Но Русанов не согласился:
- А, по-моему, каждому надо знать Конституцию. К сожалению, её изучают "граждане" лишь в 7-м классе. Так и вырастают потом, не зная ни своих прав, ни обязанностей.
Одинцов, чему-то улыбаясь, согласился:
- Многого ещё не знают у нас граждане, это верно.
- Например? - немедленно задал вопрос Дубравин. Такой уж вот человек: вечно с каким-нибудь вопросиком. Словно весь остальной мир только и родился на свет для того, чтобы ему отвечать.
И Одинцов, словно согласный с этим заранее, ответил:
- Ну, хотя бы русскую народную мудрость: поживи ты для людей, поживут и они для тебя.
Дубравин удивился:
- А зачем это знать?
- Чтобы жить - приличным человеком, - опять серьёзно ответил Одинцов. Тогда Дубравин обратился с новым вопросом, к Михайлову:
- "Брамс", а почему ты не женился до сих пор?
Одинцов пошутил:
- Он слишком долго изучал уголовный кодекс. Пока изучил, состарился. А теперь ему новая теория мешает: не вмешиваться в чужую жизнь! Сурово, а? - закончил он серьёзно.
- Лёва, не надо, - тихо сказал Михайлов - будто простонал.
Но Одинцов не унимался:
- А ты знаешь, что эту "чужую жизнь" - уже бьют кулаками. Причём - по субботам, чтобы не ходила на танцы.
- Лёва, я же сказал тебе - хватит! - Михайлов поднялся. - Сам же говоришь: жить надо - прилично. А это означает, чтобы... тебе - никто не мешал, и ты - никому!
Слушая, Русанов зачем-то подумал: "Жизнь - одна, второй не будет. Выходит, всё-таки - дрова..."
Одинцов, глядя в пол, отставив стакан с чаем, проговорил:
- Так не бывает, Костя. Да и твоё "не мешать" - это же что? Соглашаться со всем, что ни есть? И с подлостью - тоже?
Михайлов, стоя возле окна и глядя на грязь, поправился:
- Ну, не так выразился. Зачем цепляться к словам? Хотел сказать: не вмешивайся в чужую жизнь, живи честно.
Русанов тихо заметил:
- Да, жизнь у нас - одна.
Михайлов вернулся к столу и, подливая гостям в стаканы свежего чая, похвалил Русанова за его "философию":
- В Одессе, Алёша, тоже так считают.
Из-под кровати вылез и прошёл на середину комнаты кролик. Михайлов поднял его за уши, сел на стул и, держа кролика на коленях, стал гладить. Кролик затих. И Михайлов как-то странно затих - не стало в комнате весёлого одессита "Брамса". Сидел невесёлый и уже немолодой человек, а взгляд у него был далёким и усталым.
"Интересно, о чём он сейчас?.. - подумал Русанов. - И Лев Иванович - тоже одинокий. У "Брамса" теперь есть кролик. У того - была собака. Сильные, а живут как-то странно".
Чай они допивали молча - 3 лётчика и один штурман. Пили чай и думали о своём. И не мешали друг другу - мужчины это умеют. Не хотел молчать только маятник на стене - напоминал: жизнь не останавливается, не ждёт никого: "Тик-так... тик-так... тик-так".
Одинцов вдруг признался:
- А хорошо это - чай, а? Ей богу, хорошо! А вот день 8-го марта - через 3 дня - падает на понедельник: это плохо.
Все промолчали, и Одинцов переменил тему:
- А хотите знать, чем занимаются сейчас некоторые наши однополчане?
- Давай, - сказал Михайлов и погладил кролика. - К женскому празднику, наверное, готовятся?
Одинцов повернулся к Русанову и, глядя на него, проговорил:
- Твой "Пан" - проверяет записи в сберегательной книжке. Рядом с ним - его жена. Дети давно спят, а они - всё ещё за столом, вот, как мы. Только не чай пьют, а "строят" где-нибудь под Воронежем дом. Подсчитывают, сколько уйдёт денег на лес, на кирпич, на новую мебель. Ещё 2 года полетать - и построят на самом деле. Ещё и "на старость" останется. В этом - весь смысл их жизни. Оба сидят в свете синего ночника, оба - синие. Ну, как?
Все промолчали опять. Тогда Одинцов повернулся к Михайлову:
- Старина, тебе не завидно?
- Нет, - тихо сказал Михайлов. - Я бы уехал не в Воронеж, во-первых, а в Одессу. И поселился бы в большом коммунальном доме, где много маленькой ребятни. А ты?
- Я? - Одинцов задумался. - Пожалуй, вернулся бы в Феодосию. Полгода пожил бы около сестры - и матросом, в торговый флот... в синий свет...
- Тоже неплохо, - согласился Михайлов. - Ну, рисуй дальше...
Одинцов усмехнулся:
- Ты сказал, как в том анекдоте... Русский спросил поляка: "Вот по-нашему - задница. А как у вас?" Поляк ему: "Дупа". Русский подумал и согласился: "Тоже неплохо".
Когда отсмеялись, Одинцов, как ни в чём ни бывало, продолжил свою прежнюю мысль - рисовал:
- Дедкин - кончил набивать патроны для охоты: через 2 дня пойдёт на охоту - нужны уточки к женскому празднику. Сидит, поглаживает, небось, ружьё, не жену. Жена у него - в другой комнате, спит в одиночестве. Она ему нужна только, чтобы уток жарить, детей рожать и - стирать.
Ну, Медведевы, пожалуй, ещё читают свои журналы и молчат. Волковы...
Михайлов вздрогнул - насторожился весь - но головы от своего кролика не поднял. Было видно только, как буграми напряглась под майкой спина, а кожа на руках и лице сделалась гусиной. Заметил это один лишь Русанов: "Чего это он?.."
Одинцов, не торопясь, продолжал:
- Волков, поганец - этот умный. Изводит Татьяну Ивановну обдуманно, методически.
Михайлов перестал гладить кролика. Одинцов - не замечал:
- Сидит, небось, на стуле: нога за ногу, включил приёмничек на подоконнике. Вот под шорох какого-нибудь аргентинского танго и ведёт сейчас "воспитательную работу": "Дура! Кто ты без меня? Рядовая манекенщица!.."
Дубравин привычно задал вопрос:
- Лёва, откуда ты всё это знаешь?
- Раньше - меня приглашали, как говорится, в "дома". В полку были сначала почти одни холостяки, а потом начальство стало подбрасывать нам из других частей и семейные кадры. Так что насмотрелся на местную драматургию. Но теперь - почти не хожу. - Одинцов посмотрел на Михайлова и с какой-то непонятной жестокостью продолжал изображать: - Ну, Татьяна Ивановна, конечно: "Игорь, ну зачем?.." А в ответ ей: "Молчи! Думаешь, не знаю, по ком сохнешь, лягушка холодная!" И хрясь её по бледной щеке - для румянца. А потом - на коленки перед ней: прости, люблю, и так далее. Вот так и живут.
Михайлов опустил кролика на пол, поднялся и снова подошёл к окну. Там, стоя ко всем спиной, он прикурил от зажигалки, сказал, не оборачиваясь:
- Может, хватит всё-таки?
Одинцов неожиданно легко согласился:
- Ну, что, братцы кролики, и правда, хватит. Пора по домам?
Михайлов не провожал их - так и остался стоять возле окна. Одинцов - уже с порога - попрощался с ним:
- Пока, Костя. А теорию невмешательства я бы, на твоём месте, пересмотрел. Бесчеловечная она у тебя - обоим от неё тяжело.
- Ладно... - буркнул Михайлов. И стал похожим в профиль на римского окаменевшего воина.
Гости вышли, было черно, как в Африке - луна ушла за хребет. Где-то над горами всё ещё ворчливо погромыхивало, посверкивало. А в ушах Русанова цокал и цокал Михайловский маятник: "Тик-так... тик-так... тик-так..." - будто отсчитывал ему время оставшейся жизни. А может, и не ему, кому-то другому.

28

14 марта, в воскресенье, когда ещё не было 7 утра, Русанов пришёл из своей деревни в гарнизон, как приказал ему накануне командир эскадрильи, вошёл в общежитие офицеров-холостяков, отворил дверь в комнату, где жил его штурман, и закричал нарочито дурным голосом:
- По-дъё-ом!..
Николай Лодочкин проснулся, увидел своего лётчика, и захотелось ему его убить. И за то, что 8-го марта на танцах Ольга Капустина не спускала с него влюблённых прекрасных глаз. И за то, что заявился вот и орёт здесь. За то, что был он лётчиком, а не штурманом. За то, что завидовал ему. Словом, за всё, чего сразу и не перечислить. Особенно же обидно было, что этого "симпатягу", как назвала его одна из официанток, любила не только Ольга, но почему-то и многие офицеры - Одинцов, "Брамс", Попенко. Славка Княжич. Чем он так всех очаровал? Лодочкин не мог этого понять. Потому что в нём самом Русанов вызывал только возмущение и ненависть. К тому же, это ещё надо было скрывать от всех: где это видано, чтобы штурман не мог терпеть лётчика, который его "возит" и от умения которого зависит жизнь всего экипажа.
Продолжая лежать и делать вид, что не проснулся, Лодочкин стерпел выходку Русанова и на этот раз, надеясь, что возмутятся другие.
- По-дьём! - прокричал Русанов снова.
И тогда не выдержал Княжич:
- Ну, хватит, чего разорался! Не слышим, что ли? Или в тебя сапогом запустить?
- Действительно, что за дурацкие шуточки?! - поддержал Княжича Дубравин.
Русанов, видя, что все проснулись, невозмутимо вступил в переговоры:
- Никаких шуточек. Вы что, караси, забыли, какой сегодня день?.. - Он напустил в голос загадочной многозначительности.
- Какой? - неосторожно клюнул на приманку Княжич.
- Ё-моё! - театрально возмутился Русанов. - Сегодня же - самые демократические в мире!..
Княжич, поняв, что сражение за сон проиграно, сострил, обращаясь из-под одеяла к Лодочкину:
- Коля, слышь, вставай! Пришёл товарищ с правильной линией. - И уже к Русанову: - Послали, что ли?
- А ты как думал? Будут надеяться на твою гражданскую сознательность? Но я - не за тобой: можешь дрыхнуть и дальше. А вот за сознательность штурмана - отвечаю своей репутацией я.
Лодочкин высунулся из-под одеяла:
- А ты скажи нам, имеем мы право голосовать тогда, когда захотим сами, а не "Пан"? Ты хоть поинтересовался, когда мы легли?
Русанов отшутился:
- Дорого яичко ко христову дню, Коля, ты же знаешь. Да и Тур призывал нас показать класс энтузиазма, забыл, что ли? Не растёшь ты, брат, над собой, а должен расти.
- А что мне твой Тур! Пуп земли? Поспать не дают, собаки! - злился Лодочкин.
Так начался для холостяков этот "праздничный" день. Потом они сходили в клуб, опустили в урну избирательные листки и пошли в духан. Праздник, надо отметить!..
В духан шли и другие свободные граждане - больше всё равно идти некуда. Появился Сергей Сергеич, примирённые как-то незаметно Маслов и Дедкин. Подошли Ракитин, Гринченко, Ткачёв. Эти - сразу к своим, холостякам. Вошли супруги Капустины. Лодочкин, перехватив взгляд Ольги на Русанова - быстрый, любящий, с обидой подумал: "Неужели то, что говорят о них - правда?" Вслух же шепнул:
- Лёшка, посмотри: Капустина!..
- Пошёл ты!.. - огрызнулся Русанов на хамский намёк. Но Лодочкин всё равно обиделся: "Отец прав, каждый живёт с маской на морде. Ведь ходит же она к нему, ходит, а он, сволочь, изображает из себя идейного! Ну, ничего, подожди, гад! Посмотрим, как ты..."
Люди приходили, уходили. А они всё сидели, пили вино, ели шашлыки. Тело у Лодочкина сделалось мягким, вместо злобы внутри теперь разливалось тепло и блаженство. Пьяно-счастливый, он тихо матерился, лез ко всем с каким-то назойливым разговором о братстве, что мужчинам может быть хорошо и без женщин, а потом утих.
За соседним столиком тоже вели непонятный разговор Дедкин с Масловым, подвалившие в духан уже в четвёртый раз. Дедкин глубокомысленно вопрошал реабилитированного в дружбе Маслова:
- Как думаешь, почему птица весной выше летает? Например, утка.
- Ты лучше скажи, - встречал Маслов друга ответным глубокомыслием, - почему баба весной в постели веселей?
- Не, нащёт бабы - не знаю, а вот утка летит выше - это точно. Спроси любого охотника...
Потом, Лодочкин помнил, все они куда-то ходили - к кому-то в гости, кажется, к грузинам. А когда опять вернулись в духан, было уже темно, день кончился, и хотелось спать. Голова у Николая, ну, прямо сама, клонилась на грудь. Но он ещё понимал - кто-то из ребят сказал:
- Хватит, братцы! Кольку нужно домой отвести - совсем окосел.
Остальное происходило, как во сне. Кажется, Русанов подставил плечо, и все направились в гарнизон. По дороге к общежитию ребята о чём-то говорили, а ему стало казаться, будто он обнимает за шею Ольгу. Его волновала её голая грудь в глубоком вырезе платья, смуглые литые плечи, высокая шея в завитках. И тут - надо же такое! - представил себе, что её гибкое фигуристое тело обнимает Русанов. Раздевает, целует...
- Ты чего?! - вскрикнул Русанов. Кажется, хотел ударить, но передумал. А Николаю сделалось смешно: Русанов не догадался, в чём дело. Но всё-таки передал его тело Ракитину.
- Веди его, Гена, ты. Кусается с перепоя!
Русанов достал из кармана платок и зажал им левое ухо. А он, Николай, всё смеялся - долго, во всё горло. И тут перед ними возник капитан Тур.
- Это ещё что такое?!
А Лёшка Русанов нахально спросил:
- Не нравится, да?
- Безобразие! - возмутился парторг.
- А жить по-собачьи - не безобразие? Некуда людям пойти!..
Вот тут Николай смеяться перестал. Потому что Тур закричал:
- Как это некуда?! А клуб офицеров?..
Но Русанов уже завёлся и гнул своё:
- Товарищ капитан, а вам было когда-нибудь 23? Или вы сразу... вот таким родились?
- Прекратить! Как фамилия?
Все молчали. Вот тут Николай начал трезветь и, кажется, чего-то испугался - стал спрашивать:
- Ребята, ну зачем? Лёшка, зачем?
- Как его фамилия? - строго спросил Тур.
И Николай не выдержал:
- Праздник же, товарищ капитан! Ну, Русанов его фамилия. Куда нам здесь?.. Клуб - закрылся давно, и там - одни урны для голосования. Мы ведь - тоже люди. Извините нас... Зачем так сразу?
А Тур чеканил:
- Завтра же! Всем! Ко мне. В кабинет! - Прямо, как Лосев. И ушёл.
Лодочкин отрезвел и тупо смотрел на дорогу. Думал: "Хорошенькое дело! Теперь начнётся новая катавасия..." А Ракитин, стоявший рядом, сказал, глядя вслед уходившему Туру:
- Спать, сука, пошёл. К жене. А нам, к кому идти?
Из темноты раздался ещё один голос:
- Завтра он будет разбираться с нами: такие мы и сякие. А сам - даже фильма нового не позаботился, сволочь!
"Это - Русанов, - догадался Николай по голосу. И его охватила злость: - Кто напоил меня? Кто путается с чужими жёнами? А теперь из-за него вот... Хорошенькое дело!"
Лодочкин выкрикнул:
- Из-за тебя всё, б..дь! Привык по чужим жёнам, так тебе всё равно...
Пришёл Николай в себя, лёжа на холодной земле.
Льдисто мигали далёкие звезды. Ныл затылок, вставать не хотелось. До чего же резкий удар!..
- Чого цэ вин? - спрашивал Попович неизвестно кого. - Здурив, чи шчо? - А смотрел не на Русанова, а вниз, на Николая.
Ракитин хрипловато пояснил:
- Недавно заявление в партию подал, ну, и напустил, видно, в штаны. А Лёшка - тоже хорош: бить так пьяного!..
Русанов стал оправдываться:
- Да не хотел я его! Само как-то вышло от возмущения. А рука-то - голая, без перчатки. Вот и не рассчитал...
- Всё равно: это тебе не мешок для боксёрских тренировок!
Лодочкин лежал и безучастно слушал - будто и не про него.
- Эх, собаки-то как заливаются в деревне!.. - проговорил Ткачёв.
- А ночь какая, братцы! Ё-моё!.. Сейчас бы в городе, а мы - собачий вой слушаем.
- Тут сам скоро завоешь, - поддержал Ракитин. - Вот дыра-то, господи!.. Как у Лермонтова в его Тенгинском полку под Туапсе. Тоже глухомань была хорошая!..
- А в Тбилиси сейчас, наверное, бенгальские огни, карнавалят, - с тоской проговорил Ткачёв. - Вроде и недалеко, а не наездишься...
- Вставай! - сказал Русанов Николаю без зла. И добавил уже другим: - Хорошо, братцы, белому медведю, а? Плавает себе, куда захочет, ест рыбу. Льдина у него своя.
Николай поднялся и пошёл от них прочь. "Хорошенькое дело! Ещё и командует... А эти - друзья, называются!.."
"Эти" - стояли там, никто даже не окликнул, не посочувствовал, не извинился. Слушали своего Русанова, который опять катил на него бочку:
- Да бросьте вы! Пусть идёт. Неловко ему сейчас...
"Ну ладно, ещё посмотрим, кому будет неловко!.."
В деревне надрывались собаки. Мигали звёзды. Хотелось плакать. Николай шёл мимо домов, останавливался, к чему-то безразлично прислушивался и шёл снова. Обида в нем всё росла, ширилась. Пощипывало в носу. Было, должно быть, уже поздно. Опомнился, когда понял, что стоит возле дерева и смотрит в тёмное окно. И окно растворилось. Донёсся шёпот:
- Алё-ша, ты?..
Николай отпустил ветку и шагнул. Окошко захлопнулось. Хорошенькое дело!.. Он ждал, ждал, окно больше так и не открылось.
А ночью она ему приснилась. Он обнимал её, хотел, но она всё время куда-то ускользала, растворялась. Проснулся утром с головной болью и усталостью в чреслах. Тяжело быть холостяком, служащим в армии, да ещё ходить на объяснения к турам.

29

2 мая до 12-ти часов дня в полку Лосева всё шло, как обычно. Лётчики занимались в классах теорией, техники были на аэродроме и готовили к полётам машины. И вдруг разнеслась весть: немедленно идти всем на футбольное поле для общего построения полка.
За солдатской казармой, где обычно играли в футбол, уже стоял большой стол, накрытый кумачом, и стулья. Радиотехники срочно монтировали мощный динамик на этом столе, подсоединяя его к проводам, которые тянули прямо из окна казармы. Солдаты принесли из клуба красную трибунку для выступлений - поставили её рядом со столом. Наконец, чтобы не утомлять людей на солнце в строю, Тур, замещавший заболевшего Дотепного, разрешил всем сесть на траву, и командиры эскадрилий дали команду, каждый в своём подразделении: "Садись!"
И сразу же, как только однополчане сели и закурили, по стадиону пополз зловещий шёпот:
- Подписка на государственный заём!
- Подписка-а!..
- Во дают, а! Словно тебе радость или праздник какой...
- Смотри, какие дружные!..
По футбольному полю уже сновали агитаторы с подписными листами. Стало тихо, как на кладбище. Налетел, облегчающий душу, прохладный ветерок - словно гребешком прошёлся по волнам трав, причесал всё, и улетел. А люди сидели, онемев от напряжения, и ждали, когда баритоном Левитана заговорит радио и принесёт ежегодную "благую" весть, от которой матерились каждый раз в душе, но из души слов этих не выпускали - знали, чем может такое закончиться. Вот и на этот раз динамик на столе начал похрипывать, будто люто накурился, и вроде бы в ожидании чего-то, тяжко задышал - ожил, значит. Наконец, в нём раскатились протяжным перезвоном кремлёвские куранты, слышные на всё футбольное поле, а потом раздался сочный голос диктора. Размеренно, с металлическими нотками, он известил всех о целях и значении очередного государственного займа, о том, что народ, охваченный энтузиазмом восстановления народного хозяйства, с готовностью поддержит своё государство, о том, что это выгодно стране и народу.
После речи диктора в эфир включили какой-то московский завод. Там уже шёл митинг. Выступал писклявый слесарь-передовик. Однако динамик на столе неожиданно закапризничал - вместо речи доносились только обрывки фраз:
- ... как один... на призыв любимой партии и родного правительства! Лично я... на 102%! Призываю последовать моему примеру...
Радио выключили. К трибунке подошёл Тур, встал сбоку - пройти внутрь мешал транспарант.
- Товарищи! Деньги, которые просит у нас государство взаймы, вы знаете, куда и на что идут. Так будем же крепить мощь нашего социалистического отечества! Все вы, товарищи, знаете также и о том, что деньги ваши не пропадут. Это правительства буржуазных стран, товарищи, идут на кабальные займы к другим капиталистическим акулам, таким, например, как США. Но за эти займы... они десятилетиями будут рассчитываться по`том и кровью своего народа. Нашему правительству - такие поработительные займы не нужны! Мы - займём у родного народа, который - мы это знаем - не подведёт! - выкрикивал капитан тоже тонким голосом. - А за государством - у нас никогда не пропадёт!
Впереди, напротив трибунки, удушливо забинтованной транспарантом "Народ и партия - едины!", раздались аплодисменты партийцев. В середине же и в задних рядах, сидевших на футбольном поле, сосредоточенно курили. Не обращая внимания на них, Тур продолжал выкрикивать возле трибуны:
- Наш, советский заём для восстановления и развития народного хозяйства - взаимовыгоден, это знают все. Поэтому, заканчивая выступление, хочу сказать, что лично я - подписываюсь на 180% своего оклада! Призываю и остальных товарищей последовать моему примеру.
Под звуки нестройного полкового оркестра, сыгравшего туш, оратор сошёл с трибунки и вытер платком медное, вспотевшее лицо. Место Тура занял капитан Волков.
- Товарищи! Новый государственный заём - это новые заводы, новые школы, больницы, самолёты...
Говорил долго, вроде бы, горячо. И закончил тоже призывом:
- Лично я, капитан Волков, подписываюсь на 182%, и призываю всех последовать моему примеру.
И снова туш. Волков отбегает от трибунки привычно, легко. Исполнил долг коммуниста. Его место занимает новый штатный оратор. Таких в полку знали наперечёт, привыкли к их орущим голосам.
- ... подписываюсь на 185%! Призываю... - Под звуки туша поскакал от трибунки оперившимся воробьём невзрачный Лодочкин, новый агитатор. У него тоже появился должок перед партией: недавно подал заявление с просьбой принять в передовые ряды, надо "отрабатывать".
А с трибунки нёсся уже новый процент:
- ... на 190... и призываю...
Это Сикорский. Выкрикнул и, словно подавившись цифрой, как злая собака усердием во время лая, захлебнулся. Даже туш не взбодрил его - уходил в сторонку бледным, оторопевшим. Как комэск он был просто вынужден перекрыть процент своего рядового штурмана. Но как жадный и расчётливый мужичок, копивший себе на дом под Воронежем, был взбешён выходкой Лодочкина, пытавшегося такой ценой объединить народ с партией.
К трибунке, один за другим, подбегали преданными сусликами очередные "патриоты" и выкрикивали "свои", напечатанные на штабной машинке речи-передовицы. И растление, о котором говорил Дотепный Русанову, продолжалось. Сами растлители, знающие заранее о том, что должны были выступить, отходили потом от "лобного места" красные, удивлённые. Один из таких "зачинателей кампаний партии", вспотевший от изумления перед самим собой, произнёс, садясь на своё место:
- Шутка - 180! Трое детей у меня! А много ли техник зарабатывает...
Скорняков, уставившись на техника большими коровьими глазами, без всякого сочувствия отрезал:
- А хто ж тебя, дурака, за язык там тянул?
Техник промолчал - за язык никто уже не тянул. Да и микрофон с трибунки убрали: начальство переходило от общих слов к конкретному и нелёгкому делу - объединить народ с партией общей подписной ведомостью на, установленную партией, сумму.
Эскадрильи срочно отделялись друг от друга, выносили на поле свои столы - солдаты тащили их из казарм, канцелярий. В руках политработников всех мастей - парторгов, агитаторов, замполитов эскадрилий появились чистые бланки подписных ведомостей. Начиналось самое главное - конкретная подписка...
- Ну, так на сколько, товарищ майор? - спрашивал "Пана" очередной, вызываемый им по списку, лётчик. Задача у "Пана" - подписать сначала "богатых", лётный состав, чтобы являлись примером для своих подчиненных техников и солдат, то есть, "бедных".
- Решили вот на 185, - кротко отвечал Сикорский, сидевший за "подписным столом" рядом со своим замполитом, летающим лётчиком Бойчихиным, державшим в руках подписной лист.
Вздохнув, офицер подписывался, отходил к общему стаду, из которого его только что выдернули, и там оправдывался:
- Что я мог? Как все, так и я... Куда же денешься!..
Русанов понимал, что "как все" - это не довод: "А если все снимут штаны и пойдут подставлять партии голые задницы?" Но, тоже молча, пошёл и подписался - как все. Только язвил про себя: "Господи, какие рабы, рабы! Отец прав. Да ещё не просто рабы, а рабы добровольные, сами призывающие к рабству! Если уж мы, офицеры, ведём себя, как стадо, чего ждать от безоружных рабочих?.." И тут же и оправдывался перед собой: "А что я могу сделать в одиночку? Тут отец тоже прав - рано, не с кем..."
Вернувшись в толпу, Алексей не оправдывался - молчал, вспоминая ещё один разговор с отцом в отпуске. Повод был вроде бы пустячный, а прорвало отца тогда по крупному...
- Читал? - спросил он Алексея, показывая газету. - Сообщают о потерях советского народа опять. По "уточнённым данным", как тут пишется, мы потеряли в этой войне 20 миллионов людей вместе с гражданским населением, погибшим от бомбёжек, оккупантов и голодных блокад. Врут, как всегда: не 20 миллионов - пол-России не вернулось домой! Я проехал домой после войны через всю страну, да и уцелевшие фронтовики писали мне потом! Сталин со своими маршалами-подхалимами положил её в землю, как пушечное мясо, которое не жалели никогда: бери, сколько хочешь! Нужно взять Харьков к праздничку или Киев - пожалуйста: уложим наступление трупами, но возьмём именно к празднику! Ни хрена, что войска ещё не подготовились брать город! Главное - праздник! Задание их блядской партии! А что на крови, так не своя же!.. Ни один сукин сын не возразил этому идиоту, что так воевать нельзя, без народа останемся.
А после войны, что он придумал, душегуб! Уцелевшие - хоть и голод - бросились к жёнам. А он этому только рад: наплодят ему новых рабов! И указ, собака! О запрещении в стране абортов. Бабы родили, кто ещё мог, по одному ребёнку, а от второго все - давай избавляться: не выкормить потом, нечем же! Ну, и пошли "ковыряться" у разных знахарок, да тёмных старух. Одни - калеками стали на всю жизнь, другие - погибли, как солдаты на войне, изойдя кровью. Особенно в деревнях - почти не осталось молодых женщин! Целыми дивизиями гибли в 47-м году. А сколько бывших военнопленных поумирали в своих лагерях!
Эх, Алёшка! Тебе не понять этого. Погубила наша "родная партия", кол бы ей в задницу, весь русский народ! В основном-то на русских, да украинцах с белорусами ехали, сволочи! Как после такого "сенокоса" подымешься? Да ещё государственными займами додавят рождаемость. Маленькие, "коммерческие" нации, будут в институтах учиться, торговать, а мы - пахать на государство своими остатками. Потом ещё смеяться все будут над нами: тёмные, мол, отстали от всех. Вот вспомнишь меня, ещё не раз вспомнишь!.. Ведь эта фашистская сталинская партия ещё и душу народу испоганила своей лживой политикой!
Алексей очнулся: "И впрямь вспомнил!" Зачумлёно осмотрелся вокруг и понял: "Это же давиловка идёт, та самая!.. О которой отец..."
Солдат подписывали на 200%, считалось, им терять нечего - что на их деньги купишь? Хуже пошло дело с семейными техниками. Протягивая пожилому Дроздову подписную ведомость, Сикорский подталкивал того:
- Ну, товарищ Дроздов, что же вы, ну?..
Тот круглил глаза:
- Что?! На 185?! Да вы что, товарищ майор! Не, на столько я не могу...
- Все же ваши товарищи на столько подписываются. Сообща решали, товарищ Дроздов, а? - Майор натянуто улыбался. Его глаза, холодные и пустые, дрожали под красноватыми веками прозрачным студнем.
- А что мне все, товарищ майор? Мне за холостяками не угнаться! У меня - давайте считать! - жена, трое детей, тёща нетрудоспособная на шее сидит, так? Да ещё брательнику надо помогать: ему после войны руку оторвало и глаз вышибло - на мину попал во время пахоты. А у него - тоже двое детей! И жена не могёт после аборта разогнуться. Что же им теперь - помирать? Каждый рубль на учёте...
- Так ведь и семейные подписались.
- Они - лётчики, товарищ майор. А я - техник. Я и получаю вполовину, и питание у меня платное.
- Пропорционально же всё, сами посмотрите...
- Не, товарищ майор, я так - не могу! Честное слово, не могу. И потом - правительство что говорит? На двухнедельный заработок. А вы - что?
Перестав улыбаться, Сикорский повысил голос:
- Вы же - офицер, товарищ Дроздов! А рассуждаете, как несознательный колхозник какой.
- Это мой-то брательник несознательный, что ли?! А те, кто его трудом кормился, а теперь бросили его на произвол судьбы, оне, что ли, сознательны?! Что с того, что офицер?! Дело это добровольное, а вы...
Сикорский всё ещё сдерживал себя:
- Вы вот и в прошлом, и в позапрошлом году... не хотели поддержать мероприятия партии и правительства. Как вас понимать?..
- Вы эти штучки... бросьте, товарищ майор, не надо так! - выкрикнул маленький мешковатый Дроздов и побледнел. Офицерского в нём не было и намёком. Мужиковатый, похожий на мастерового, он вдруг возмутился до глубины души: - Я, когда надо было, защищал Родину! В пехоте начинал, с автоматом в руках! И теперь не отказываюсь ни от чего такого...
- Вот и подписывайтесь. - Сикорский протянул технику ведомость.
- Давайте... - Дроздов взял ручку, обмакнул перо в невыливайку и в графе "процент" написал: 100.
- Вы что! - Сикорский выхватил лист. - Шуточки вам здесь?!
- Я же не отказываюсь, товарищ майор. А больше - я не могу.
- Да вы - коммунист, в конце концов, Дроздов, или кто?! Всю эскадрилью, понимаете, подводите... Снижаете нам процент!
Техник неожиданно для всех, неузнаваемо взвился:
- А хрен я положил на твой процент, понял! Тебе - процент, а мне - 5-х детей, что ли, в гроб положить?! Их же кормить надо! По 3 раза на день, чтобы росли.
Сикорский тихо, но угрожающе процедил:
- Ну, хо-ро-шо!.. Я тебе, когда подойдёт аттестация, тоже... нарисую твоё истинное лицо! Поедешь пахать в колхоз! - В своём гневе комэск был похож на обессиленного змея Горыныча. И тогда прорвался русский крестьянин и в Дроздове на полную мощь: хлоп замызганной фуражкой об землю, и понёсся:
- А ты меня, Горыныч, не пугай, не пугай! Я - человек трудовой. Я не из тех, кому штаны надо снимать, чтобы показывать свои трудовые мозоли на жопе. На вот, смотри!.. - Дроздов выставил вперёд мозолистые ладони и тыкал их Сикорскому в лицо. - Рабочие руки! - Он принялся показывать руки всем желающим посмотреть и убедиться, что в трещины навечно въелся грязный солидол. И снова повернулся к майору: - Я работы в колхозе не боюсь, я не пропаду и там! Это ты её боишься. На-ри-су-ет он!.. - На глазах у Дроздова выступили слёзы.
К Сикорскому подбежал запыхавшийся старшина эскадрильи. Наклонился над столом, громко зашептал:
- Товарищ майор! Сам видел: во второй эскадрилье общий процент - 201.
Сикорский отшвырнул от себя по столу ручку:
- Вот, стервецы, обскакали! За счёт солдат и лётчиков выползли. Позови ко мне старшего лейтенанта Бойчихина...
Замполит эскадрильи Бойчихин - подписывал солдат за отдельным столом - на зов явился незамедлительно.
- Слыхал? - встретил его Сикорский вопросом. - Во второй-то - на 201 махнули! А мы с тобой?..
- Что же делать? - спросил добродушный, весь в веснушках Бойчихин.
- Чистые бланки подписных ведомостей есть?
- Есть.
- Созови лётчиков. Поговорим, подпишутся по новой - и перекроем. А не перекроем - так и знай: очередного звания тебе не видать. Действуй, комиссар!
Через полчаса подписка в четвёртой эскадрилье началась по новому варианту. Сикорский усовещивал своих офицеров:
- Товарищи, ну, что для вас стоит добавить по лишнему червонцу? Не разбогатеете...
По червонцу добавили, богатеть никто не хотел. Но из второй эскадрильи начальство запустило "лазутчика" тоже, и через час взметнулось пожаром и там: "Обскакала четвёртая! Подписались, сволочи на 203!" Теперь во второй под угрозой оказались очередные звания у начальства, было от чего вспотеть.
Вскоре новой волной "патриотизма" захлестнуло весь полк. Переподписка длилась до вечера, когда на ещё светлом весеннем небе пробились первые звёзды, манившие комиссаров словно погоны с очередным званием. Собственно, это была уже не подписка на государственный заём, а соревнование между начальством эскадрилий за процент и безнравственность - кто даст выше процент и ниже падёт.
Не соревновалась только третья эскадрилья. Петров посмотрел на всё, плюнул и посоветовал своему замполиту подписывать всех на 180%, как было решено на общеполковом собрании. В третьей подписку закончили быстро, в остальных эскадрильях страсти продолжались.
В четвёртой к Сикорскому подошёл Тур и, отвесив свой тяжёлый "вареник", сообщил:
- Михал Михалыч, а в первой, кажется, вас обскакали.
- Да ну?!
- Точно, я сам видел.
Тур пошёл в первую. Там он тоже сказал: "Пал Васильич, а Сикорский-то - обскакал тебя... Видел сам".
И "скачки" не прекращались. Процент выдавливался из людей с неумолимостью машины. Но 2 человека в полку не знали об этом совершенно - полковник Дотепный, лежавший уже третий день дома с острым приступом печени, да Лосев, не пожелавший в этом году участвовать в "гнусном" спектакле. Однако "гнусным" он называл его только в душе, вслух же объявил Туру, что целиком полагается на него, так как кампания эта - политическая. Ну, а коли политическая, стало быть, политработникам полка и все карты в руки. Он же, командир полка, должен заняться составлением плановой таблицы для очередных полётов - больше некому, все пойдут на митинг подписываться на государственный заём, в том числе и заместитель по лётной подготовке.
Закрывшись у себя в кабинете, Лосев так и поступил - отправил своего зама на митинг, а сам работал вместо него до конца дня. Никто его ничем ни разу не побеспокоил, стало быть, всё шло в полку обычным путём и его вмешательства нигде не требовалось. Вечером он пошёл в столовую, поужинал и вернулся домой.
Не знал Лосев и того, что многие офицеры его полка шли ужинать в этот вечер не в столовую, а прямиком в дальний духан. Завернул туда и Русанов, расстроенный тяжёлыми мыслями. Понимал, выдавливание "процента" - давняя болезнь всех советских чиновников, желающих отличиться перед высоким начальством. И тогда жестокость, запланированная владыками, усиливается ещё большей жестокостью подчинённых им чинов. В 37-м году, рассказывал Алексею отец, энкавэдэшники соревновались даже в том, кто из них больше "разоблачит" и арестует "врагов народа". У кого оказался "процент" выше, тот и считался лучшим "работником". А то, что их игры отражались на судьбах живых людей, никого из них не интересовало. Лишь бы попадали на их стол осетры и копчёная колбаса, а народ пусть хоть вымрет совсем.
Вот от этих тяжёлых мыслей и хотелось Алексею отвлечься в духане водкой. Но, из-за нахлынувших, возбуждённых людей, поговорить с кем-нибудь по душам не было возможности, и Русанов рассматривал мух, которые летали целыми эскадрильями, а многие уже висели под потолком, попав на жёлтые свисающие липучки. Несмотря на прохладу на улице в духане всё ещё держалась духота. Жизнь - в который уже раз! - показалась Алексею нудной и медленной, хотелось куда-нибудь вырваться, уехать. Да куда же от службы вырвешься? Тут уж что муха на липучке, будь добр, виси и терпи - живи, словом, как все живут. Вот он и жил. Получил от духанщика своё пиво и водку в стакане, порцию хинкали и, не найдя свободного места за столиками, пристроился у подоконника.
Первую кружку пива он выпил залпом - от жажды. А вторую... Что-то мешало ему, будто за ним кто-то следил. Обернулся - никого: сидят за ближним столиком офицеры, пьют вино, пиво, громко разговаривают. За другим столом, подальше, сидел капитан Озорцов и осоловело смотрел на Алексея - как на стенку. Точно так же он принялся смотреть и на бутылку, стоявшую перед ним, и Алексей понял, начальник особого отдела полка или СМЕРШа, как ещё называют этот отдел в высоких штабах, был пьян в стельку. Ну и ну! Русанов отвернулся.
И опять что-то мешало ему. Кто-то за ним всё-таки следил. Так бывает: ты ещё не видишь человека, но чувствуешь его взгляд. Было неприятно, и Русанов обернулся снова.
Все были заняты своим делом - духан гудел от голосов. И Алексей подумал: "Чёрт знает, что такое! Нервы, что ли?" Он опять принялся за пиво, но вкуса уже не ощущал.
Кто-то тронул его сзади за плечо. Обернулся - Лодочкин.
- Идём, есть место, - пригласил штурман.
Русанов и Лодочкин давно помирились после злополучного дня выборов и потому Алексей, не раздумывая, пошёл за Лодочкиным к столу, за которым сидел теперь один только Озорцов. И хотя ещё полно было стоявших всюду с кружками пива в руках, но, кроме них, не нашлось желающих сесть на освободившиеся места. Когда они сели, Озорцов положил на стул, оставшийся свободным, свою фуражку - должно быть, занял для кого-то место, подумал Русанов. И не заметил, как Лодочкин налил из бутылки водки - себе и ему.
- Выпьем, Лёша! - предложил он. - Не бойся, больше не напьюсь, как тогда. Если почувствую, что пьянею, сам уйду.
Алексею пить не хотелось: только что выпил и водки, и пива, куда ещё?.. Да и не покидало ощущение непонятного беспокойства. Алексей посмотрел на капитана, сидевшего вместе с ними за одним столом. Тот уже дремал. Глаза его были сонно прикрыты, красивое лицо побледнело.
- Нализался! - проговорил Лодочкин и протянул Алексею стакан. - Давай!..
Держа в руке стакан, Алексей ещё раз взглянул на капитана. Лицо у того почему-то было не расслабленным, как это бывает во время сна, а напряглось, будто от дурноты, подступившей к горлу. Алексей молча выпил. Лодочкин услужливо подсунул ему колбасу на тарелочке и налил в стаканы опять.
- Не надо больше! - запротестовал Алексей. - Не пошла что-то... Не хочу.
- Пойдёт! - бормочет Озорцов, поднимая тяжёлую голову. Бессмысленно смотрит, просыпается окончательно и, пошатываясь, уходит к стойке. Возвращается он с поллитровкой, с большой тарелкой, наполненной грузинскими пельменями, и наливает себе неверной рукой водку в стакан. Лодочкин ему замечает:
- Может, вам хватит уже, товарищ капитан?..
- Молод ещё учить! - обрывает Лодочкина капитан и тупо на обоих смотрит. Вдруг лицо его расползается в улыбке: - А, Русанов?!. Что, после таких займов не то что напиться... - Он умолкает, потеряв мысль. Посидев со свешенной на грудь головой, неожиданно вскидывается и заключает: - Д-давай выпьем, а? Ты, г-говорят, хо-роший лётчик!
- Не знаю, не мне судить, - скромно замечает Алексей, продолжая ощущать, что ему по-прежнему что-то мешает.
- Х-хочу с тобой выпить! - твердит капитан с пьяным упорством и тянет к Русанову свой стакан, чтобы чокнуться. - М-можешь ты? Со мной. - Он пристально смотрит, ждёт. И Русанов чокается с ним, пьёт.
Водка тёплая, противная. Капитан тоже давится ею, она течёт у него по губам, подбородку. Он недопивает, отставляет стакан на столе от себя подальше и оторопело смотрит на него.
- Да закусывайте же вы!.. - Русанов подвигает к нему тарелку с пельменями. Тот мотает головой: не надо.
Лодочкин куда-то исчез. Русанов оглядывается, ищет глазами и замечает за соседним столом Одинцова. Алексей поражён: 10 минут назад Одинцов входил в духан совершенно трезвым, и вот уже пьян в стельку. Когда же успел?
А Озорцов наливает в стаканы опять. С упорством пьяного маньяка пытается что-то сказать Алексею и не может. А тем снова овладевает гнетущее его беспокойство. На этот раз оно почему-то вселяется в него прочно, так, что он не может уже избавиться от него. Лётчики говорят, такое чувство возникает в воздухе перед пожаром. Ты ещё ничего не замечаешь, не знаешь, но где-то уже горит. В кабине сначала появляется едва ощутимый, почти не приметный запах нагретой резины, масла. Он-то и начинает волновать. А когда появится дым, потом копоть и нечем станет дышать - пожар уже не потушить. Раздуваемый встречным ветром, он начнёт пластать, как огромный факел от бензина. Ровно 6 минут. Потом взорвутся баки, и на землю полетят серебристые обломки. Это знают все. Знал и Русанов. И у него было такое чувство, будто где-то уже горит.
Озорцов опять тянулся к Алексею со своим стаканом:
- Выпьем, а? Всё равно жизнь собачья, верно?..
- В каком смысле? - "Что ему нужно? За дурака принимает?"
- Ну - вообще... Тебе нравится наша жизнь?
- Нравится. А что? - "Неужели "работает" даже пьяный?"
- А что тебе нравится?
- Не знаю. - "Только не ты!"
- Ну, а что тогда не нравится?
Русанов похолодел: "Он же проверяет меня!.. Почему?.." И ответил неуверенным голосом:
- Пьянство не нравится. - И вдруг, озлившись на себя за трусость, зло добавил: - И подлость! - Алексей смотрел Озорцову прямо в глаза, не мигая. Но тот неожиданно заключил:
- А ну тебя, в ж..у! - Голова капитана безжизненно свисла.
"Нет, кажется, не проверяет, - облегчённо думает Русанов, вздыхая. - Спит, смершник вонючий, недреманное око!" - Он встаёт, чтобы уйти, как ушёл от них Лодочкин, но капитан вновь вскидывает тяжёлую голову. Спрашивает:
- Ты - лётчик? - Взгляд у него бессмысленный, дикий.
- Ну и что?
- Трус ты, - говорит Озорцов. И в глазах его появляется что-то живое. - Сядь!
Русанов садится, осматривается вокруг. В духане почти уже нет никого. Уснул за соседним столом Одинцов. В дальнем углу о чём-то своём разговаривали грузины. И Алексей, тоже подвыпивший, с ненавистью спросил:
- Это почему же я трус?
Озорцов пьяно смотрит и, как ни в чём ни бывало, будто и не оскорблял только что, предлагает:
- Выпьем!
- Не хочу.
- Почему?
- А зачем мне с вами пить? Пейте со своими...
- Нет у меня здесь никого. Могу и один, если не хочешь... - Озорцов, давясь, выпил и снова уставился на Русанова - будто не узнавал. И странно проговорил: - Люди - как грампластинка: у каждого своё настроение. Понял?
- Что дальше? - "Господи, - думал Русанов, - что за пьяный бред мы несём!" - И тут же насторожился опять, когда капитан, умнея глазами, спросил:
- Вот у тебя - какая пластинка?
- Не понимаю... - Алексей пожал плечами.
- Ну, какая настроенность, спрашиваю?
"Эх, врезать бы тебе бутылкой!.." - подумал Алексей. Но вслух сказал другое: - Чего вы хотите от меня?..
- А, понял, да? - Озорцов злорадно усмехнулся. - Боишься крутануть свою пластинку? А говоришь - не трус...
- Я боюсь другого: что вы - пьяны. А потом - напутаете что-нибудь...
- Пьян? Я?!. - Озорцов усмехнулся и сел нормально. На Русанова смотрели трезвые холодные глаза. Теперь в них были насмешка и ум. А Русанов почувствовал, как снова похолодела спина, и что он смертельно боится этого человека, даже озноб бьёт где-то внутри.
- Ну, так как, пьян я или нет? - звучит снова насмешка.
Страх у Алексея понемногу проходит, вместо него в груди расползается горячая ненависть к этому человеку, оскорбляющему его только потому, что знает, всё сойдёт, никто ему не посмеет врезать по морде. "Ах, сволочь! Ах, сволочь!.." - думает он, задыхаясь от обиды, не замечая, как рука сама, машинально берёт со стола бутылку с остатками водки, сжимает её под столом за горлышко, а глаза впиваются в глаза обидчика, по-боксёрски оценивая мгновение, когда лучше всего будет обрушить удар.
- Поставь на место! - раздаётся напряжённый голос врага. - Для тебя же лучше будет.
Опомнившись, Алексей поставил бутылку на стол и полез в карман за папиросами. В голове у него, возле самых висков, стучало молоточками и бешено колотилось сердце, делая дыхание прерывистым. Когда он прикурил, сломав спичку, капитан спокойно и доверительно проговорил:
- Будет лучше, если я послушаю тебя здесь, по-честному. Чем ты недоволен?
- Хорошо, - сказал Русанов, выпуская длинную струю дыма, - но почему вы решили, что я - контра или какая-то сволочь вообще?
- А вот этого я тебе сказать не могу.
Одинцов появился перед ними, как из-под земли.
- Привет, гуси-лебеди! Сурово, а?
У Русанова опять прошёлся по спине нервный озноб: и этот был трезвым.
- Лев Иваныч, зачем лезешь не в своё дело? - строго спросил Озорцов.
- А надоели твои штучки, психолог. Может, хватит? Со мной целых 2 года всё "беседовал", теперь вот ему собираешься душу мутить, да? Зачем это? Ты подумал хоть раз - зачем? Мы - лётчики, Григорий Михалыч. Не там ты свою рыбку пытаешься ловить!
- А я - повторяю, Лев Иваныч: зачем лезешь не в своё дело?!
- И я тебе повторяю, Григорий Михалыч: оставь парня! Добром тебя прошу, ты меня знаешь!..
- А то что будет? - Озорцов насмешливо посмотрел.
- Всё будет, - твёрдо пообещал Одинцов, - мне - терять нечего, семьи у меня нет.
Озорцов, что-то поняв, поверив, переменил тон:
- Ты тоже меня знаешь: на моей совести безвинных ещё не было. Где бы ты сейчас находился, если б не я?
- Знаю. И его не трогай, прошу тебя.
Озорцов молчал долго - что-то обдумывал.
- Ладно. И - весь этот разговор - между нами. - Он смотрел на Русанова. Повернувшись к Одинцову, сказал: - Объяснишь ему: пусть поменьше болтает о "самых демократических в мире", "запланированном энтузиазме" и так далее. Понял? В другой раз сигнал может поступить и не ко мне. - Озорцов поднялся.
- Ясно, Григорий Михалыч. Спасибо.
- Ну, бывай, Алексей! - Озорцов протянул Русанову руку. - Понравился ты мне. А потому хочу дать совет: поосторожнее будь на поворотах!.. - Протягивая руку Одинцову, он заключил: - Смотри, Лев Иваныч! Отвечаешь теперь за него...
Озорцов ушёл, а Русанов с облегчением думал: "Кто он? Человек? Почему сам не боится, почему поверил?.." Вслух же проговорил:
- Спасибо и тебе, Лев Иваныч. Не забуду...
- Ладно, чего там... Все под Луной ходим.
- Кто же меня продал?..
- А ты что, не догадываешься?
Русанову снова мерещится, что пламя уже подбирается к бакам.
- Вот, сволочь! Ведь вместе летаем... Давить таких надо!
- Всех не передавишь. Озорцов прав: осторожнее будь теперь! В другой раз - настучит повыше. Доброхоты - страшнее штатных стукачей: у них - цель, а не деньги.
- Какая же у него цель? Моё место ему не занять - штурман...
- А ему твоё место нужно не в кабине, неужели ты этого не сечёшь? Так что осторожнее будь и там...
Алексей понял, на что намекал деликатный Одинцов. Удивляло другое: откуда об этом знает? Выходит, многие знают?.. Значит, опасности подвергает себя и Ольга?..
Возвращаясь по дороге домой, он слушал, как гудели от ветра провода на столбах, которые тянули уже к ним в деревню. Слушал и думал о напряжении, в котором все живут: "Вот подлый век! Не то, что во времена Толстого на Кавказе... Теперь везде шум, скорость, нервы! Куда податься в этой суете человеку?.."
"Поживи ты для людей, поживут и они для тебя. А так ли теперь это? Может - дрова?.."

30

Первый день после болезни у Дотепного выдался нелёгким. Как начались неприятности с самого утра, так и тянулись до самого вечера, не прекращаясь. Первым пришёл в кабинет парторг и, кладя на стол какую-то бумагу, сказал с сокрушением:
- Вот, товарищ полковник, посмотрите, пожалуйста... Я партийную характеристику на Саркисяна написал: парткомиссия из дивизии затребовала. А для чего - не знаю. Натворил что-нибудь... В отпуске он сейчас как раз.
Дотепный молча прочёл характеристику и полез в карман за трубкой. Набивая трубку табаком и сгущая морщины на лице, полковник долго отдувался, наконец, закурил и, не поднимая головы, спросил:
- Скажите мне, Павел Терентьевич, почему это вы, партийный работник, торопитесь думать о человеке плохо?
- Почему вы так решили, товарищ полковник? Я...
- Так ведь ещё не знаете ничего, а уже позицию себе выбрали. А нездоровый ажиотаж с подпиской на заём! Зачем вы его организовали в полку? Вы - что, не верите в совесть людей?
- Прошу извинения, товарищ полковник, но я... не понимаю вас. - Тур обиженно отвалил губу-вареник. - Полк вышел на 1-е место в дивизии. Мне лично - объявлена благодарность. И вообще...
- А за что объявлена? Что - вообще? - Окутываясь дымом, полковник поднялся.
- Вот этого я от вас, товарищ полковник, не ожидал!..
- Чего - этого? Кто вам объявил благодарность?
Тур молчал.
- Так, - сказал Дотепный. - Значит, наш полк вышел на 1-е место?
- Я думал, вы уже знаете.
- Ну, а по какому виду боевой подготовки, так сказать, мы его заняли?
- Не понимаю вас, товарищ полковник...
- И я не понимаю. Поэтому и прошу: поясните.
- Ну, знаете ли!..
- Так. Значит, и сам пояснить не можешь, - заключил Дотепный. - Ты даже не задумывался об этом. Тогда - попробую я... Бомбить стали лучше? Нет. Стрелять по воздушной цели? Нет. Может, мы добились того, что у нас уже дисциплину не нарушают? Тоже нет. Так о каком 1-м месте идёт речь?
Тур молчал.
- Так, - припечатал полковник. - Выходит, по патриотизму? Тогда скажи мне, а патриотизм - можно покупать?
Тур медленно, помидорно вызревал. Дотепный же продолжал:
- Какое ты имел право обещать политрукам очередные звания? Ты что - маршал? Или хотя бы - командир полка? Да и за что? Кто дал тебе право разлагать людей?
- Заёмные деньги пойдут не мне, Родине, - тихо, но патетически возразил Тур.
- Какие деньги? Которые ты выколачивал из людей, как Нагульнов у Шолохова загонял станичников в колхоз? Ты хоть понимаешь, какой вред нанёс? Ты что - политически близорук? Или у тебя нравственный дальтонизм развился?
- Я в академии...
- Знаю! - оборвал Дотепный. - А разве в академии учат теперь разлагать людям души партийным цинизмом?
- Прошу извинения, товарищ полковник, но я - коммунист, а не циник! И попрошу вас не забываться... - "Вареник" обиженно дрожал.
- Нет, ты - не коммунист, ты - лишь член партии! - возразил Дотепный.
- Вы и прошлый раз меня... когда Блинов квартиру просил. Помните, у него двойня родилась. А виноватым оказался - я, что у меня лишних квартир нет.
- Это у тебя - нет. У меня нет. А у советской власти - есть! Неправильно ты с ним разговаривал, по-хамски, а не как коммунист! И вообще: ты хоть знаешь, как тебя здесь люди зовут? - спросил полковник серьёзно, без желания унизить.
- То есть? - Тур вздёрнулся, словно от укуса.
- К сожалению, ты оправдываешь свою кличку. Советую задуматься над этим.
- Разрешите мне удалиться, товарищ полковник? - оскорблёно испросил Тур разрешения. И многозначительно пообещал: - Мы этот разговор в другой раз... и в другом месте продолжим.
- Не пугай меня, капитан, я не такое в жизни видывал и не таких, как ты! Жидковат ты ещё, силёнок для натуги не хватит. Да и ума - тоже. А поговорить - что же, поговорим, обещаю тебе это. Вспомним статью товарища Сталина "Головокружение от успехов", о перегибах, ещё кое-что. И будет плохо тебе, если не перестроишься! А теперь - ступай, удаляйся...
Тур ушёл, а у полковника опять разыгралась печень. Рано поднялся, надо было ещё полежать. Но уйти домой он уже не мог - вон тут что натворили без него!.. Полковник выпил лекарство, скорчившись, опять сел за стол, задумался. "Везёт" же полку на парторгов! Один не вылезал из госпиталей, все дела запустил, и этот не лучше - человек "лей-вода", правильно окрестили".
В кабинет вошёл посыльный и вручил секретный пакет из политотдела дивизии. Дотепный расписался, вскрыл пакет и, отпустив солдата, начал читать. По мере чтения лицо его прояснялось, разглаживались морщины. "Ну, что теперь запоёт Тур? Ах, как вовремя, как вовремя!.. Нет, голубчик ты мой, беседа в "другом месте" у тебя не состоится! Само вот правительство указывает на перегибы во время подписки. Значит, думают и там, наверху! Ведь что-то же заставило их опуститься на землю... Значит, не подводит ещё меня старое партийное чутьё".
В дверь опять постучали. Дотепный повеселевшим голосом громко сказал:
- Войдите!
В кабинет вошёл Сикорский с солдатом. Начал с порога:
- Здравия желаю, товарищ полковник! Вот, привёл... к вам: не хочет служить!
- Как это - не хочет? - изумился Дотепный.
- Отказывается, нарушает присягу...
И опять пришлось долго беседовать, выяснять всё. Оказывается, солдат Макарычев - 1926 года рождения, служит уже 8-й год, демобилизации его возраста пока не предвиделось. Устал солдат, а тут ещё невеста не дождалась, вышла замуж. Начал Макарычев выпивать. Выпил раз - Сикорский его под арест, не спросил даже, почему солдат выпил, что с ним. Макарычев напился вторично. Сикорский лишил его увольнений из части на месяц. Потом ещё, и ещё. Когда "неувольнений" набралось на полгода, Макарычев заявил: "Сажайте в тюрьму, служить больше не буду. Мне всё равно, где мучиться и срок отбывать". И стоит вот теперь этот чубатый "герой" в кабинете, равнодушный ко всем и всему, и ждёт решения. Глупый начальник поставил своими действиями знак равенства между армией и тюрьмой, даже не задумываясь, словно был не офицером народной армии, а тюремным надзирателем. А как быть сейчас вот ему, полковнику? И подрывать авторитет начальника-дурака нельзя, и солдата по-человечески жаль.
И пришлось лавировать, осторожно объяснять всё и тому, и другому. Сложно это и неприятно, и Дотепный опять расстроился. Отпустив солдата, жёстко обратился к Сикорскому:
- Скажите мне, товарищ майор, вы хоть понимаете, в чём трагедия поколения этого Макарычева?
- Какая трагедия? - не понял Сикорский.
- Служить в армии вместо 4-х лет - 8! Это что, по-вашему, мёд? Человека призвали ещё в войну!
- Товарищ полковник, указы на демобилизацию - издаю не я.
- Неужели? А я и не знал! Думал, что ты сам должен понимать, какое тяжёлое положение сложилось у нас в армии из-за войны. Правительство не может в один год демобилизовать сразу все возраста, отслужившие положенный срок. Не может оставить армию без обученных специалистов.
- Я это понимаю, товарищ полковник. - Сикорский стал красным.
- Так почему же тогда не хотите думать о том, что у механика Макарычева - всего только 7 классов образования. Что он уходил в армию, когда ему было 18, а вернётся - будет 27! Ему сразу - и работать надо будет, и учиться, и обзаводиться семьёй. Семью ведь нужно будет одевать, кормить! А он - недоучился, много не заработает. И любить не успел, не нацеловался в своей юности! Что же это, по-твоему - не трагедия? А ты ещё лишаешь его, здорового мужчину, последнего - увольнения в город! Разве он кастрат, машина? Уголовник, находящийся в тюрьме?
- Виноват, товарищ полковник.
- И откуда у вас эта жестокость, Сикорский, грубость по отношению к людям? Ведь не первый же случай... Сказать "виноват" - проще всего. Предупреждаю: перегнёте палку ещё раз - уговаривать больше не станем.
Сикорский вытянулся на кривых ногах, "служиво" сказал:
- Слушаюсь, товарищ полковник!
- И ещё... - Дотепный поморщился. - Умный человек, с чувством собственного достоинства, никогда не заставляет... тянуться перед ним других. Но и сам никогда не заискивает, а больше думает, служит спокойно. Подумайте... - Полковник помолчал, продолжил: - Почему вы проводили подписку на заём методом кнута и пряника? На 210% ахнули всё эскадрилью! 1-е место в дивизии, да? Вот вы, какой хороший?.. Но перед кем? О людях - вы меньше всего думали, только о собственной карьере! Сдирали шкуру с других, чтобы жилось хорошо самому. Ну, так как это называется на языке порядочных людей?
- Это всё капитан Тур устроил.
- А вы - что, ребёнок? - спросил Дотепный насмешливо. - Вот полетите завтра с эскадрильей в командировку на всё лето. И опять с вами будет там капитан Тур. Так что? Новую глупость сотворите?
- Никак нет, товарищ полковник.
Посмотрев на Сикорского, стоявшего перед ним навытяжку, Дотепный вздохнул. Разговаривать ему расхотелось, охватила тоска.
- Позовите ко мне майора Петрова, - устало сказал он. - Вы знаете, что Петров полетит старшим всей группы?
- Знаю, товарищ полковник. Командир полка ещё вчера ставил перед нами задачу. Экипажи уже прокладывают маршруты на своих картах - готовятся.
- Ладно, ступайте.
- Слушаюсь! - Сикорский с облегчением в душе вышел.
А у Дотепного опять был нелёгкий и долгий разговор, на этот раз с Петровым. Пришлось говорить Сергею Сергеичу напрямик, что знает о его слабости к спиртному, но доверяет ему и просит не подвести: в командировку полетят сразу 18 экипажей, у него, как у командира группы, будут права командира полка. Что же получится, если командир сам окажется не на высоте? Они не лукавили и расстались довольные друг другом.
Недовольным ушёл от Дотепного следующий посетитель - штурман экипажа лейтенант Лодочкин. Дотепный тянул с его приёмом в партию. Нелепые вопросы, старый хрен, задавал: почему вы решили вступить? Вступают, мол, по зову сердца, а у вас как-то неожиданно всё, будто вам приспичило. Вы толком даже на простые вопросы ответить не можете. Кто вас готовил? А почему ваш лётчик ещё не вступил, а вы - попэрэд батька, як то кажуть? И хитро так при этом, с прищуром смотрел.
- Может, он никогда не вступит, - ответил Николай. - Так что, мне его всю жизнь ждать?
- А ты, хлопче, не любишь своего лётчика. В одной кабине сидишь, вся судьба твоя, можно сказать, от него зависит - в его руках - а ты... Почему так?
- Я не могу вам этого сказать.
- Какой же ты будешь тогда коммунист?..
- Кому надо будет, я ещё скажу...
- ... если не любишь своего лётчика и не говоришь ему об этом, - закончил старик вовсе не так, как Николай понял его сначала. Создалось неловкое и неприятное положение.
Нет, полковник Николаю не понравился - зануда. А тут, как на грех, и дома какие-то дела закрутились у отца. Посадили сначала бухгалтера артели, а потом взяли под следствие с подпиской о невыезде и отца. Мать писала, неизвестно-де, чем теперь всё и кончится: даже имущество у них заранее описали. Тур советовал, правда, не говорить об этом пока, если будут принимать на бюро. Сын-де за отца не отвечает, да и недавно, мол, это произошло, ничего не знал, у отца своя жизнь, он не рядом живёт. Но как-то слова эти не успокаивали. Дотепный - в прошлом лётчик-истребитель, воевал на Халкин-Голе, сбил и в финскую кампанию 2 самолёта, списан на землю после тяжёлого ранения - был стариканом опытным, такого не проведёшь на мякине. Хорошо хоть Тур этот, парторг, оказался человеком сочувственным и шёл навстречу. Сказано, свой брат - штурман! Расспросил обо всём, всё понял...
К концу рабочего дня Дотепный выкроил время и для Медведева. Был у него на этого майора один дальний прицел...
- Дмитрий Николаевич, а как вы смотрите на учёбу в дивизионной партшколе? - задал он вопрос инженеру после небольших предварительных расспросов. - Не думали о таком?
- Да нет, как-то не думал. - На лице Медведева было удивление. - Ленина, Маркса - я и сам, дома читаю. Зачем мне ещё ездить за этим в Марнеули?
- Не буду перед вами хитрить, Дмитрий Николаич. Есть у меня одна тайная задумка: хочу перетянуть вас на партийную работу. А для этого вам документ об окончании партшколы пригодился бы. Ну, как?.. - Дотепный не сказал Медведеву, что видит в нём потенциального парторга, знающего жизнь, и людей, и проницательного. А предварительно хотел узнать, согласится ли майор на такой поворот в своей жизни. Если нет, так и говорить не о чем...
Медведев, уставший от неопределенности на своей должности инженера, знавший, что на партийной работе ему удастся дослужить до пенсионного стажа без особых помех, согласился:
- Ну, если дело только за этим, можно и подучиться.
- Правильно! - обрадовался Дотепный. - Там ты приведёшь свои знания в стройную систему, - перешёл он на доверительное "ты", - и будешь незаменимым работником. Потому что у тебя есть для партийной работы главное - совесть и честность! Так как, договорились? - Лицо Дотепного осветилось в улыбке.
- В сущности, можно считать, что да. - Медведев тоже улыбнулся: усатый полковник пришёлся ему по душе. Почему-то он не боялся его.


В этот вечер Русанов поджидал Капустину не дома, как прежде, а в поле, под звёздами. Не хотелось посвящать Ракитина в свои интимные дела и просить каждый раз "погулять" где-нибудь пару часов. Правда, когда Генка уходил на дежурство, Ольга приходила в дом к Алексею, но это всё равно было опасно - Ракитин в любое время мог нагрянуть за чем-нибудь или кто-нибудь из ребят. В такие часы Алексей гасил свет, запирал дверь изнутри на ключ - нет его! А в душе подозревал, что Генка, наверное, всё уже знает, только молчит, как Одинцов. И очень обрадовался, когда в апреле, наконец, потеплело, и он стал встречаться с Ольгой здесь, в колхозном клевере за садом, на самом склоне начинающихся тут гор. Иногда над ними пролетал полковой У-2, на котором тренировались в ночных полётах лётчики. Над клевером был четвёртый разворот, и У-2 стрекотал над ними часто. Было бесконечно уютно от его стрекота - как в детстве, когда лежал один в траве, светила луна и трещали сверчки. А вдали белели вершинами горы тоже.
Вот и теперь, лёжа в клевере на обычном их месте, похожем на гнездо, Алексей думал: "Ну, что делать, что делать? И без неё - не могу, и не хочу, чтобы она разводилась - тогда на ней надо жениться. Что же я, хуже всех, что ли, брать в жёны не девушку, а женщину с ребёнком? И мучаюсь, что она спит с мужем. Да она и сама не в силах уже так жить, только и знает, что реветь. Извелась вся, и меня каждый раз изводит: "Женись, да женись, ну, что тебе мешает? Ведь любишь же, знаю! Зоечка нам не помешает, она спокойная девочка..."
"Ишь ты, знает она. А я вот - не знаю! Сам про себя - и не знаю. Вроде точно - люблю. А начну всё раскладывать, что меж нами, по полочкам, и выходит, что вся любовь моя замыкается на её теле и моём вечном желании обладать им. А где же духовная близость? Ведь кроме нежных слов, мне с ней и говорить больше не о чем! Зря, видно, сказал ей днём, чтобы пришла... Улетел бы завтра на всё лето, успокоились бы оба, и так оно всё и утихло бы... само. Так нет же! Представил себе, дурак, её голую грудь, смуглое тело, бёдра, так и готов: "Оленька, приходи вечером на наше место, когда стемнеет. Завтра улетаем на всё лето!" - передразнил Алексей сам себя и продолжил свои невесёлые размышления. - У неё, бедной, ноги даже подкосились от такого известия - прямо видно было - и голос сел: "Ой, как же я? Он же сегодня будет дома!"
Но обещала - значит, придёт. И опять заведёт волынку - женись, да женись, и жалобы, и слёзы. Всё будет. И опять будет жалко и её, и себя. Но её, правда, не так, как себя. Почему-то после близости с ней я делаюсь к ней равнодушным и, чтобы не разговаривать, курю. Какая же это любовь? Просто обыкновенное желание и всё. Только я - сволочь в этой истории, а она - любит действительно, всей душой и всем сердцем. Даже удивительно: что` она тако`го во мне нашла? Да и старше на год..."
Луна из-за гор ещё не вышла, но небо над головой Алексея было светлым, блистало от ярких звёзд. И деревня внизу с её слабыми огоньками выглядела таинственной и была, как на ладони. Наверное, поэтому вечерняя красота вокруг так возвышала - Алексей почувствовал себя будто парящим над ней, как дальние вершины белыми шапками. Неутомимо, приливными волнами, трещали сверчки. Весь мир от этого казался таинственным, а собственная жизнь - бесконечной и всегда молодой, полной неведомого ожидания чего-то прекрасного и неповторимого. Свою радость и счастье от молодости Алексей ощущал буквально физически. Они были в упругости его ног, лёгком дыхании, мышечном ощущении здоровья и силы, в желании прыгать, бежать, обниматься, слиться. И куда-то лететь, лететь. Нет, не на самолёте - на крыльях, как ангел. Только у ангелов не было, вероятно, такого мощного напряжения в чреслах.
"А чудаки сидят сейчас в духане, с мухами, в духоте и пьют пиво. Может, и её Сергей там сидит среди них? И не знает, что его жена уже идёт сюда, ко мне. Никому неведомо, что мы сейчас тут разденемся до наготы, и вот под этими звёздами я увижу её удивительное тело и буду смотреть в самые чёрные, самые удивительные в мире глаза. Нет - в очи. Они будут мерцать, как тёмный лак, и излучать свет..."
Послышались лёгкие осторожные шаги, и Русанов поднялся, чтобы Ольга заметила его. Да, это была она. Подбежав к нему, она повисла у него на шее и прошептала:
- Алёшенька, милый!..
И сразу в нём победило животное чувство. От необузданного желания, он мгновенно возбудился. Она почувствовала и прижалась к нему ещё теснее, стала дразнить внизу прикосновениями. Вперемежку с призывными поцелуями он начал срывать с неё и с себя одежды, швыряя их на тонкое суконное одеяло, которое принёс с собой из дому и расстелил в их гнезде заранее. Он купил его в городе после того, как Ольга сказала однажды, что боится "обзеленить" свою одежду. Теперь же, почувствовав в своих объятиях её горячее нагое тело, он стал ласкать её, а потом они легли на одеяло и под мерцанием звёзд слились в одно целое.
Первая близость была бурной и торопливой. Алексей даже не помнил ничего - ни слов, ни того, что происходило вокруг. А потом, когда они уже не торопились, его вновь волновал её шёпот - куда-то в шею, в целуемое плечо: "Господи, какое счастье, какое счастье! Алёшенька, ты просто чудо, чудо!.. Ты мой, да? Мой?.."
Он не отвечал ей, охваченный страстью, но слушал с удовольствием. Да ей и не нужны были его ответы, просто она не могла молчать, переполненная чувством. А потому и говорила, говорила. Может, и не только ему - звёздам, видевшим всё. О том, что счастлива, что не может об этом молчать, должна поделиться. А он, опираясь на локти, слегка возвышаясь над нею, разглядывал её прекрасное молодое лицо, мерцающие любовью глаза, в которых отражался свет от далёких звёзд и счастья, и опять верил, что тоже любит её до бесконечности.
Но вот всё кончилось, ему по-прежнему было приятно смотреть на неё и гладить её по бёдрам, груди, животу, а говорить... говорить было не о чем. И это угнетало его. Она молола какую-то милую, бессвязную чепуху, которую прерывала, лишь когда целовала его, а потом вновь продолжала свой лепет, словно было ей 17 лет. Он понял, она даже не замечала, что он молчит. Может, считает, что занят тем, что курит, а может, ей и не требовалось того, чтобы он говорил с ней - лишь бы гладил. Вот уж истинная кошка!..
Заволновалась она, встревожилась, когда спросила:
- Алёшенька, сколько времени?
- Без четверти 10.
- Не может быть! Мне же тогда бежать надо...
- Одевайся, до деревни я тебя провожу.
И опять у неё не по-взрослому вырвалось:
- Но я же не хочу уходить! Я ещё не нацеловалась, Алёша. Я и в юности не успела, а он уже повёл меня в ЗАГС.
- Мне тоже не хочется, чтобы ты уходила, - сказал Алексей. - Не увижу тебя теперь до самой осени.
- Любишь? - мгновенно спросила она, и села возле него. Он ещё лежал - всё равно оденется быстрее её. Сказал, глядя на звёзды:
- Люблю.
Она, словно в исступлении, стала покрывать поцелуями его нагое мускулистое тело и расплакалась, причитая:
- Женись на мне, Алёша! Я не могу без тебя жить!
Он сел тоже. Не глядя на неё, тихо произнёс:
- Оля, мы уже говорили об этом. Зачем ты опять?..
- Ой, ну, какой же ты ещё дурачок! - простонала она. - Ну, какую, какую жену тебе надо? Думаешь, что у тебя и с другой всё будет так, как со мной? Не будет! - И, всхлипывая, добавила: - Такое бывает один раз в жизни.
- Откуда ты знаешь?
- Знаю. Мы с тобой - самой природой, наверное, созданы друг для друга! Потом - пожалеешь, да поздно будет...
- Откуда ты знаешь про это, спрашиваю?! У тебя - что, было много мужчин, да?
- Господи, завёл! Ну и что же, что были? Трое было, если считать и мужа. Так что, что из этого?!
- Как это что! Выходит, я у тебя, - удивился Алексей, - четвёртый?! - Он вдруг почувствовал, как у него в груди разгорается горячим, раскалённым угольком глупая, непонятная ревность. Какая-то неконкретная - ни к кому. Так называемая "мужская". Как это Ольга могла любить кого-то ещё, кому-то отдаваться!.. Странным было и то, что у неё в поступках не было никакой логики и здравого смысла. Другая женщина просто не призналась бы в своих связях, отреклась - попробуй, проверь!.. А эта - ничего плохого в этом не видела, да ещё и доказывала:
- Я же не любила их! Никого!
- Зачем же отдавалась? - изумился Алексей и посмотрел в её близкие, чёрные, как ночь, глаза.
Она растерялась:
- Не знаю... Так вышло как-то. Я же красивая! Все липнут, преклоняются...
- Ну и что!..
- Любви хотелось. Я ведь замуж вышла без любви! Говорила уже, знаешь. А тут начал тайно ухаживать за мной один техник. Симпатичный такой, скромный.
- Кто?!
- Ты не знаешь его, это не здесь было, в Баку. Любил меня, я это видела: преданный... Ну и как-то, в праздники - я тогда под хмелем была, а Сергей дежурил - отдалась ему. А замуж за него - он меня потом на коленях просил! - не пошла.
- Почему? - спросил Алексей, уже не глядя на неё, только чувствуя, как всё сильнее горел у него в груди уголёк. Закурил.
- Потому что поняла, что не люблю и этого. Жалкий какой-то, словно забитый. Да он и как мужчина не лучше моего мужа был.
- Ты с ним долго жила?
- Зачем тебе это?..
- Надо! - грубо отрезал он.
- Раз 5 или 6, - тихо ответила она. - А как убедилась, что не люблю, так и всё.
- А с третьим - почему?
- Да ну тебя! То же самое было - от тоски по любви. В том же Баку. А любви - так и не было. Вот только тебя и полюбила по-настоящему. Хочешь, на коленках буду просить: женись на мне, Лёшенька! Тебе - преданной буду, как собака! - Ольга тихо заплакала, плечи её вздрагивали, голова была опущена, она встала на колени.
Алексею было пронзительно жаль её, но даже не погладил, не притронулся - жалел больше себя. От обиды и непонятной боли сидел, словно каменный. Потом спросил:
- Откуда же ты знаешь, что мы с тобой созданы друг для друга? Что такое - бывает раз в жизни.
Она поняла его просебяшную, скрытую от неё, логику, ответила:
- Разве мужчины не делятся друг с другом? Вот и женщины тоже... Короче, такое, как у нас с тобой, говорят - редкость у людей.
- А что, у нас с тобой - разве всё как-то по-особенному?
Она почувствовала искренность в его вопросе и поняла, что она в его жизни - первая, что у него не было ещё иного опыта. И принялась - тоже искренно и убеждённо - объяснять ему:
- Неужели ты не ощутил ни разу, что у нас с тобой - даже сердечки бьются в такт? И ещё мы чувствуем друг друга, ну, каждой клеточкой, каждой жилочкой! А как ты смотришь в мои глаза?! Ведь и я точно так смотрю в твои, неужели не замечал? Дыхание обрывается, когда так смотрим - в самое донышко, в самую душеньку! У тебя - синие, как небо, а у меня - чёрные.
Он молчал - вроде бы и верно всё, и всё же не до конца: что-то было и не так, не вся правда. Но Ольга, перестав плакать, продолжала убеждать:
- А близость?.. Не будет такого больше ни у меня, ни у тебя. Уж я-то чувствую это, знаю!
- Откуда ты можешь это знать?
- Господи, да разве же возможно такое ещё с кем-то! А ты - "много было мужчин!" - передразнила она. - Никого у меня ещё не было, один ты! А тех - я и вспомнила-то из-за тебя только. Они мне и в голову никогда не приходят!
- Ну, ты даёшь: никого не было!..
- А тебе что важно - любовь или анкета?
Он смотрел на неё с изумлением: "Гляди ты! И говорить умеет - даже в темноте светится!" Однако сам произнёс скучно, без света:
- Родителей - тоже со счёта не сбросишь. Спросят: зачем взял с ребёнком, других, что ли, не было?
Ольга обиделась:
- А тебе что важнее: с кем жизнь прожить или кто и что про нас скажет?! Ну, найди себе лучше! Других у него много!.. Может, и много, да не таких...
Он обиделся тоже:
- А тебе с моими родителями - не жить, что ли? Что ты отмахиваешься от всего, как от мух! Одна она... самая лучшая...
Она испугалась. Стоя всё ещё на коленях, подвинулась к нему ближе и, заглядывая в глаза, взмолилась:
- Алёшенька, для тебя я - одна. Это родителям кажется, что много... Потому что они - ничего не знают про нас. Поверь мне, ну, нельзя нам потерять друг друга, нельзя! С твоей мамой - я найду общий язык, я и её буду любить, она почувствует... А вот если ты... не женишься на мне, ты ведь и себе жизнь испортишь! Будешь потом мучиться, как я вот с Сергеем. Как ты этого не понимаешь, ну, как ты, дурачок такой, этого не понимаешь!..
- Одна ты всё понимаешь!
- Алёшенька, подумай, умоляю тебя! С судьбой... разве торгуются - это грех!
- Да почему ты решила, что ты - моя судьба? Почему?
Обняв его руками за шею, прижимаясь к его груди, она разрыдалась:
- Не знаю, почему, но - знаю, знаю, знаю!.. Я чувствую это, чувствую, чувствую!.. - Она заливала его грудь слезами.
Вместо ответа и обдумывания её слов, он только гладил её по голой спине, успокаивая от истерики, нежно целовал в шею, её копна завитков мешала ему, лезла в глаза, нос. Тогда он повернул к себе её лицо и целовал в милые, заплаканные глаза, в губы, грудь, и кончилось это тем, что опять у них вспыхнуло неуёмное желание, и началась новая и бурная близость. Правда, он успел перед тем взглянуть на часы на руке, но она прикрикнула:
- Не смотри! Плевать мне на всё! Пусть хоть убивают потом!..
- Да мне-то - что, я о тебе...
- Ну, что ты всё о постороннем! Потом разберёмся, а сейчас - не думай ни о чём! - Она осторожно взялась рукой за его горячую плоть и направила её в себя, вздохнув от облегчения, как после тяжёлых слёз.
Потом они медленно шли к деревне, и Алексей любовался её маленькими ступнями в открытых туфельках без каблуков. Нравилась её лёгкая, девчоночья походка, женская гибкость, изящные загорелые руки в летнем платье без рукавов - ночью они казались ему тёмными, как у негритянки. Нравилось слушать её негромкий грудной голос, хотя и говорила она ему о невесёлом.
- Опасайся своего штурмана, Лёшенька! Знаешь, что он мне недавно сказал, поганка? "Ничего, я его ещё достану!". Это он о тебе...
- Да плевать мне на его угрозы! Он уже пробовал... Только я ему повода больше - не дам.
- Вот такие, на вид никчемные, на всё бывают способны. От таких - лучше подальше...
- А что это он так разоткровенничался с тобой? - удивился Алексей. - Где?..
- На дороге вчера встретился. Это он мне специально, чтобы от тебя отпугнуть! Это не откровенность - угроза...
- Ладно, спасибо, что предупредила. - Он поцеловал её.
Она охотно откликнулась и не отпускала его - целовалась и целовалась, вздыхая: "Господи, как не хочется расставаться! Ведь это же аж до осени! Ты мне будешь писать?.."
- Куда? Чтобы узнали все... Начальник почты - первый тебя продаст! Забыла?..
- Это верно. Готов сожрать меня, когда видит! Глазами прямо раздевает, старый кобель!
- Оля, всё забываю тебя спросить: у тебя цыган в роду не было?
- Не-а. Я родом из уральских казаков. Дедушка был настоящим казаком - сотником. В первой мировой войне участвовал, был ранен в Галиции. А папа вот - в город ушёл из станицы, бухгалтером стал. Дедушка насмешничал над ним, когда приезжал к нам в гости. "Ну что, - говорил, - сменил коня и клинок на костяшки и подлокотники?" А чернота у нас, у всех Назаровых, от прабабки какой-то - башкиркой была, говорят. Из очень богатых, чуть ли не княжна какая-то. А убежала к простому голубоглазому казаку. Приняла православие.
- Смотри ты! - поразился Алексей. - Сколько поколений прошло, а порода - всё ещё передаётся. Значит, сильная кровь!
Ольга тихо рассмеялась:
- Вот рожу тебе сына, тоже будет - черноволосым. А глаза - как у тебя пусть. Вырастет, женщины с ума будут сходить!..
Боясь новых слёз, Алексей темы супружества не поддержал, сказал невесело:
- Мне вставать в 5 часов завтра, а я - ещё не собрался, как следует. Генка - даже мольберт и краски берёт с собой...
- Зачем?
- У него - талант, рисует здорово. Хочет русские пейзажи привезти, надоело писать горы. А вообще-то он - портретист. Я попрошу его написать для меня твой портрет, не возражаешь?
- Ладно, давай прощаться, об этом - потом поговорим, когда вернётесь. - Стоя в тени акации за каким-то грузинским домом, Ольга ещё долго и ненасытно целовала Алексея, а потом, под буханье огромного кобеля за штакетником, сказала, отрываясь:
- Счастливо тебе, Алёшенька, иди! А то и вправду не выспишься. Летать - не на велосипеде ездить! Я люблю тебя, помни там...
- Спасибо. Я тебя тоже люблю! - Он выпустил её из объятий и, не оборачиваясь, пошёл в сторону своего дома - наверх. Не видел, как Ольга смотрела ему вослед до тех пор, пока не растворился в темноте, словно предчувствовала, каким страшным будет у него завтра полёт.
А он пришёл домой, осторожно, чтобы не разбудить Ракитина, уложил в чемодан необходимые вещи и книги, лёг, но уснуть никак не мог - переживал: "А вдруг он её там сейчас бьёт?.." И чувствовал, что любит, любит Ольгу безмерно. А вот нужно ли ему жениться на ней, так и не мог решить, сколько ни думал. Вон их сколько у неё было!..
И вдруг, словно ожгло: "А может, мы все и в любви... рабы уже тоже? Во всяком случае, мужчины: по-другому и думать не смеем!.." И тут же, не додумав своей мысли до конца, провалился в сон, как это бывает у всех молодых и здоровых людей. Но и во сне к нему не пришёл отдых, а продолжались переживания. На него смотрела ясными глазами девчонка-нищенка и снова просилась к нему: "Дядечко, визмить мэнэ до сэбэ! Визмить, дядечко, а то ж прыйдэться загынуты тут..." И как Ольга обнимала его худыми руками за шею, и молила, плакала. Алексею было так её жалко, что сам плакал во сне, только как-то странно - без слёз. Но понимал, что плачет. И тут появилось насмешливое лицо Самсона Ивановича с трубкой в зубах. Почему-то он был похожим на Сталина, портрет которого Алексей купил и повесил в комнате на стене, чтобы открещиваться им от Лодочкина с его подозрениями. Вынув изо рта трубку, смеясь, Самсон Иванович грубо, пропитым голосом говорит: "А что я тебе говорил, летун!.. Перешагнул через нищую девчонку? И через Ольгу перешагнёшь, я знаю. Да ты, дурашка, не стесняйся меня, не отворачивай свою благородную мордуленцию - все так живут, не твоя это вина. Говорил же я тебе: все деревья - дрова, зачем усложнять себе жизнь и убиваться? Живи просто..."
И вот уже Сталин на стене, вместо Хряпова. Опять Сталин! А Хряпов стоит перед ним и обращается к нему, как к живому:
- Верно я говорю, товарищ Сталин?
Вождь в рамке, в самом деле, оживает и отвечает глуховатым, неторопливым, как в кино, голосом:
- Русанов, ви - слушайте, слушайте товарища Хряпова. Товарищ Хряпов правильна вам гаварит. Не обращайте внимания на мелочи жизни, ви - не Салтыков-Щедрин, ета не ваше деля. Ваше - летат, служит Родине. А думат за вас - у нас есть каму.
- Кто же за меня будет думать, товарищ Сталин? - глупо спрашивает Алексей. Вот проклятая натура, и тут не смолчал! Но Сталин - ничего, видно, простил ему эту дерзость, отвечает, как ни в чём ни бывало:
- Таварищ Сталинь будет думат за вас. Таварищ Маленьков, таварищ Булганин как ваени чилявек. Вам этого дастатачна? Или вас не устраивает такая компания? Тогда можьно будит пригласит ещё маршаля Берию.
- Да нет, я ничего, я только думал... что это - как слепой полёт под колпаком, с инструктором. А самостоятельный лётчик - должен уметь оценивать обстановку сам, чтобы...
- Повторяю, тебе - не надо думать. Это наша задача: крепить советское государство. Курс - уже взят. Слёзы, жалость - только мишают. Не усложняйте, Русанов. Всё идёт так, как далжно идти, как нами намечено. Таварищ Сталинь сам утвэрдиль етот парядок. И не надо маладим людям, таким, как лётчик Алексей Русанов забиват себе голову всякой интеллигентской ерундой. Лес рубят - щепки летят!..
Самсон Иванович, стоявший на полу, перед портретом, так и закричал от радости, бросаясь к Алексею в кровати:
- Ну! Что я тебе говорил? Щепки, дрова, понял!.. А ты мне: "Не-хорошо-о!.." Вставай, вставай! На службу, говорю, вставай. Лес рубить! Все вместе!..


Долго не мог уснуть в эту ночь и полковник Дотепный, живший по соседству с семьёй метеоролога Капустина. Было душно, ворочался. Бессонница заставила постепенно вспоминать, как пошёл в армию, служил, женился, воевал. И плелось это всё, тянулось одно за другим, как в немом кино, которое смотрел с закрытыми глазами.
Сколько себя помнил - настоящего отдыха не было. И устроенной жизни не было. Лишь нехватки, трудности, преодоления. Вот и страшная война позади, а легче не стало: остался один. Дочь приезжала редко. А когда приезжала, начинались бесконечные споры о жизни, колючие вопросы, несогласие. И постепенно выяснилось, что с молодыми он расходился по самым важным, кардинальным вопросам. Кругом поднимало голову жиреющее мещанство, дети завидовали мещанам, брали не тот пример, становились нигилистами. А вверху - воинствующая подозрительность ко всем без разбора. Может, и в самом деле что-то сломалось в государственной машине и крутится уже не в ту сторону?
По шоссе проехал грузовик, на стене против окна заскользили светлые полосы - как ускользающая жизнь. И опять стало темно и тихо. От нахлынувших чувств и мыслей делалось одиноко, потому что всё было в прошлом, в прошлом, о чём бы ни подумал.
Где-то в тёмном углу завёл унылую песню сверчок - тоже, наверное, старик. Тикал будильник на столе. Ночь тянулась душная, густая - как пряжа. И всё было в прошлом - как вздох. Потрогал веки - были мокрыми. Тогда поднялся, чтобы успокоиться, погремел на кухне кружкой, вернулся и закурил. За стеной ссорились соседи - соседка, кажется, плакала. Ну, этой-то что? Молодая, красивая...
Вот беда - не спится и всё тут, хоть глаза выколи! Зажёг спичку, посмотрел на часы. Без четверти 2. За деревянной стеной всё ещё что-то выясняли. Чтобы не прислушиваться, Дотепный, попыхивая трубкой, пошёл по прохладному полу босиком, подошёл к приемнику на тумбочке и включил. Тихо загудело, зелёный глаз приёмника наполнился от батарей живым светом, послышались шорохи, чьё-то дыхание, и зашуршала музыка - нежная, бередящая душу воспоминаниями. Оживая громче, она раздвинула ночь, человеческий мир, пришла к нему в комнату и стала жаловаться.
Страшная вещь - одиночество. И ночь за окном, казалось, приникла к самому стеклу и заглядывала к нему женой, с того света. Ну, как ты тут без меня, один? Мне жалко тебя, почувствовала, что страдаешь, вот и пришла... Нет, не за тобой, ещё не время. Просто так, соскучилась.
Спать так и не захотелось. Включил настольную лампу и принялся читать "Новый мир", но не читалось. Не читались и 2 новые книги, расхваленные в газетах и купленные в городе. Сначала попробовал продолжить чтение "Кавалера Золотой Звезды" Бабаевского, потом осилил страниц 15 "Белой берёзы" Бубеннова - дальше дело не пошло. Враньё вместо показа подлинной жизни. Удивляло, куда подевались настоящие писатели, настоящие учёные, голос интеллигенции в прессе? Знаменитого садовода Мичурина и академика Лысенко Дотепный видел живьём. Мичурина - ещё до войны, в Козельске - безграмотный старичок, похожий на козла, слава Богу, хоть не злой, а Лысенко - в Москве, на трибуне в Колонном зале. Напомнил почему-то Гитлера: те же безумные, фанатичные глаза, та же истерика в изломанных движениях. Да и с инакомыслием в учёной среде, говорили, расправлялся жандармскими методами.
После войны исчезли не только видные учёные - интересные книги, философы. Ну, "Порт-Артур" Степанова, ну, "Амур-батюшка" Задорнова, ещё несколько книг, и всё - больше десятка не наберётся. А о войне, так всего 2 настоящие книги: стихи Твардовского о солдате Тёркине, да "В окопах Сталинграда" Некрасова. Может, не всё читал?.. Всё прочесть невозможно.
А каким стало поведение людей?.. Повальное соглашательство везде и во всём. И враньё. Из государства сделали какой-то живой фетиш, которому все должны служить и поклоняться, словно идолу. Не государство для человека, а человек для государства, чтобы обслуживать его нужды - всё с ног на голову. Колхозники - отчуждены фактически от земли, хотя и работают на ней, а рабочие - от средств производства. Ничего не понять!
Удивила и дочь прошлым летом, когда приезжал погостить к ней в Киев. Спросила: "Хочешь, анекдот про науку?" Это на его вопрос к ней, почему до сих пор, за 7 лет работы в университете на кафедре, не защитила диссертацию? Ну, ответил: "Давай". Она и выдала: "Как надо писать диссертацию, например, о слонах? Раздел 1-й: классики марксизма-ленинизма о слонах. Раздел 2-й: применение слонов в народном хозяйстве. И раздел 3-й: СССР - родина слонов. Вот, если напишешь, папулечка, по этой схеме, успех обеспечен! Но я, к сожалению, воспитывалась тобой, и потому не могу писать таким способом. Теперь тебе всё понятно про то, почему моя научная карьера не состоялась? А, может, ты хочешь, чтобы я стала карьеристкой?"
Не заметил, как после мыслей о дочери стал думать о Русанове, том зимнем вечере, когда впервые пришёл к нему, якобы "на огонёк". По сути, те же самые вопросы обсуждались, что и с дочерью. Куда идёт страна, когда свернули с истинного пути? Вопросов у всех много, а ответов на них, если по-честному - нет. А ведь этот молодой офицер только входит в самостоятельную жизнь - первые самостоятельные шаги. А завтра - он уже полетит в огромную Россию, в большой свой полёт, в котором будет смотреть на разные города, сравнивать, думать по-взрослому. Кончилась юность, вернётся уже мужчиной. Но каким, вот вопрос? Молодёжь - будущее государства. Какой будет она, такой будет и жизнь. Неужели станут приспособленцами, как Лодочкин, Тур, Волков, другие? А ведь это не исключено. Если вот он, кто по своей должности даже обязан нацеливать молодых, тем не менее, как мальчишка, ломает себе голову над теми же вопросами, что и молодёжь, и не может ответить, почему так невесело идёт жизнь? Такую войну выиграли, победили, а побеждённые живут уже лучше своих победителей. В чём дело?
За годы службы, где только не довелось побывать - и на Камчатке, и в гарнизонах Средней Азии, в глубинках России. И везде офицерский корпус жил одинаковой и простой, как луковица, мечтой: накопить себе денег, дослужиться до пенсии и купить где-нибудь на юге хороший дом, хорошую мебель. Ну, разве же это цель - скорее состариться? Нелепость. Но так живёт, к сожалению, большинство: копят деньги, жёны заняты хождением в клубную самодеятельность и сплетнями. Работать им, как правило, негде, вот и перемывают друг другу косточки. А там начинаются измены мужьям: от мещанской жизни, отсутствия интересов. И получается на поверку, что, казалось бы, лучшая часть физически здорового и активного общества омещанивается, утрачивает ориентиры и подлинно человеческие цели: двигать общий прогресс, развивать экономику, культуру. Совершенствоваться, наконец. Но, вместо этого - покорность порядкам, заведённым ещё при царе горохе, боязнь потерять сытость и относительную обеспеченность, по сравнению с остальным народом. А ведь нынешняя офицерская трусость, наверное, передаётся остальному населению. Не могут же люди не видеть, что офицеров - хоть ремнём пори, всё стерпят.
"А сам? - задал себе вопрос Дотепный. - Разве не такой? Ну, пусть - не совсем такой, но всё равно ведь - похожий. Вот что страшно! Если б дураком был, ладно. Но ведь не дурак. И другие есть - не дураки. А где же тогда наши Рылеевы? Почему их нет теперь? Ведь были же раньше! И "Народная Воля" была".
Просидел Дотепный так всю ночь, пока не засинело окно. И тогда заговорило со стены гарнизонное радио - радист включил Москву. Диктор сообщал:
- Вчера, по всей стране, начался сбор подписей под Стокгольмским Воззванием о запрещении атомного оружия. Подписывая Воззвание, советские люди выражают свою волю к миру во всём мире.
Горько усмехнулся: "Волю... свою..."
Звучный баритон диктора сменил красивый женский голос:
- Шелководы Таджикской ССР выполнили государственный план коконозаготовок на 102.4%. Сдача коконов продолжается в горных районах. Наиболее выдающихся успехов добились колхозные шелководы Ленинабадской области.
Опять мужской голос:
- Город Орёл разрезан широкой лентой Оки на 2 части. Во время войны гитлеровцы разрушили большой мост через реку. На днях в Орле состоялось открытие нового моста.
Сменяя друг друга, дикторы продолжали:
- Министерство жилищно-гражданского строительства РСФСР строит сейчас в городах Российской Федерации 100 новых школ.
- В Казанской государственной консерватории - самом молодом высшем учебном заведении Татарской АССР - состоится в этом году первый выпуск студентов.
- Воронеж. В городах и сёлах области развернулось массовое строительство спортивных сооружений. В Воронеже строится большой стадион "Пищевик" с бетонированными трибунами, велотреком и спортивными треками.
От политых вечером цветов на клумбах в окно входила летняя свежесть. Ощущая запахи, Дотепный продолжал слушать утреннюю сводку. Раньше это его радовало: приятно было узнавать, что отстраивались мосты, города, школы, кого-то учили музыке, заботились о спорте. Но в это утро он подумал о том, что и за рубежом ведь не сидели сложа руки, тоже строили и, может быть, даже больше и лучше. Но не хвалились об этом на весь мир по радио. А московское радио ему вдруг стало страшно слушать. Казённая повседневность бодрых дикторских голосов, обрядность, а не информация, разрушали, казалось, жизнь, волю, сопротивление. Всё было заключено в незыблемый стандарт, трафарет. Не верилось, что действительно что-то строилось, происходило - может, как всегда ложь, обыкновенная пропаганда, чтобы подбодрить людей. Потому что рядом рушились, погибали деревни и сёла, приходила в запустение жизнь миллионов колхозников. А в голосах дикторов показные бодрость и радость. Такая же бодрость и радость в кинофильме "Кубанские казаки", где столы просто ломились от колхозного изобилия. Бодрость и в газетах: "советские люди с огромной радостью и воодушевлением подписались на очередной государственный заём". И ведь действительно, подписались - "добровольно". Так что же, так будет всегда? И невозможно будет остановить эту ложь? Да и зачем она? Неужели так пророчески прав в своём "Ибикусе" Алексей Толстой, утверждавший, что мещанство сожрёт нас, как мексиканские муравьи-термиты, способные прогрызать даже листовое железо? И как быть тогда с лозунгами о движении к коммунизму? Мы же что-то противоположное строим! А радио и газеты продолжают растлевать душу народа.
В окно ударили, наконец, первые лучи солнца. Начинался новый день, и надо было как-то прожить и его - не понимая цели, не зная правильного направления.
Значит, окунуться в очередную, новую ложь?..
На работу Дотепный явился разбитым, впервые не способным говорить о будущем. Он боялся его.

Конец первой части романа

Продолжение см. во "Взлётная полоса",ч2."Слепой полёт" 1/3
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"