Сотников Борис Иванович : другие произведения.

Взлётная полоса,ч2.Слепой полёт, 3/3

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:

 []
24

Узнав от Воронина, что Русанов полетел снова, Одинцов окончательно проснулся, встал, умылся и почувствовал жгучий прилив стыда. Даже обедать не пошёл - скорее на аэродром, к диспетчеру: как там Русанов? Погода уж больно скверная...
Падал небольшой снег - редкий и лёгкий "пух", неведомо откуда бравшийся. Воздух был морозным, бодрил. После тяжкой попойки это хорошо. Одинцов поднялся на вышку к диспетчеру, с порога спросил:
- Ну, как там Русанов?
Диспетчер повернул к двери голову, посмотрел и снова отвернулся к дежурному радисту. Тот, продолжая слушать свою радиостанцию, поправил на голове металлическую скобу с наушниками. На столике перед ним попискивал приёмник - сыпалась дробью морзянка. В динамике у диспетчера появился чей-то далёкий, едва слышный голос - сообщал погоду. На каком-то маршруте верхний край облаков, как понял Одинцов из донесения, кончался на 8-ми тысячах метров, в нижних слоях - сильное обледенение. Голос лётчика, передававшего сведения о погоде, исчез так же неожиданно, как и появился.
- С Русановым связь - есть? - напомнил Одинцов.
И опять диспетчер ничего не сказал. За его окном сыпался и сыпался снежок, видимости почти не стало. И Одинцов спросил непослушными губами:
- Сколько прошло?
- 2 часа уже летают. Если, конечно, летают.
Одинцов представил, как, переворачиваясь на спину, вываливается из облаков 20-тонная махина и врезается в сосны и землю. Удар, сноп пламени выше леса, и чёрный факел до неба на 2 часа. Хоронить, как всегда, будет нечего.
И сразу померк и без того серый этот день, бессмысленной показалась сыплющаяся морзянка, собственная жизнь, поступки. А в мозг настойчиво лезли фразы из письма Дотепного: "Вы, Лев Иванович, старше по возрасту и много опытнее Русанова. Поручаю его вам. Для него это второе серьёзное испытание и, разумеется, очень важен будет Ваш личный пример. Я верю в Вас...", и тэ-дэ и тэ-пэ.
Одинцов прождал ещё немного и тихо вышел из диспетчерской. За 2 часа - ни одной радиограммы! Надеяться было не на что.
"Верю в Вас..."
Он вернулся в гостиницу. В номере никого не было - на аэродроме все, готовили машину на завтра, поджидали Русанова по наивности. Что делать? Полез под кровать, достал из чемодана не заклеенный конверт с письмом Дотепному. Письмо вынул, принялся перечитывать, разложив листки на столе. Суть письма сводилась к тому, что больше не хочет жить в безропотном обществе неравноправия, в котором партия стала жестокой властью насилия, а миллионы людей превращены в бессловесных "винтиков", безжалостно вкручиваемых в неподвижные гнёзда "демократии". Ну, и разумеется, просил никого не винить в своей смерти. Вчитываясь в строчки написанного недавно письма, задумался. Хотелось что-то приписать ещё, но сидел и не писал, тупо рассматривая авторучку. Мысли были далеко...


Впереди, до самого горизонта, сверкало под солнцем море - будто в него погрузили глубиной на сантиметр огромное зеркало. Вода над ним вспыхивала, бликовала. А на берегу изнывала от жары пыльная зелёная Феодосия. Подлизывалась к берегу, шепталась с прибрежной галькой волна: "Наш-ш-ш-ла, наш-ш-ш-ла!". Море соперничало синевой с небом, только было гуще, синее. Меж ними, отчёркнутое под линейку, лежало лезвие горизонта. На Феодосию опустило свои золотые пики-ресницы солнце, и всё млело, изнывало, медово текло. Покачивались в прогретом воздухе белые паруса чаек - скользили над морем, высматривая рыбу. Август задыхался.
А пароход всё уходил в марево, уходил. Лёва не выдержал тогда и обернулся на палубе. Увидел плоские крыши отодвигающихся назад домов, дрогнувший на волне берег, высокий дом бывшего табачного фабриканта Стамболи, похожий на древнюю турецкую мечеть с голубым куполом и глазурными минаретами, тоже качнувшийся, как поплавок.
На берегу осталась смуглая девушка с белыми, выгоревшими на солнце, волосами. Ветерок заботливо вылепил её фигурку из лёгкого ситцевого платья, и была она видна теперь вся, стоявшая на краю портового пирса - стройная, голенастая. Было много солнца и блеска на воде с голубоватыми вспышками. А пароход прогудел в последний раз и уносил его всё дальше, в Одессу, где находилась его лётная часть. Он ещё ни разу в ней не был - сразу после военного училища приехал домой в отпуск. Отпуск закончился...
Где это всё? Может, и не существовало никогда, пригрезилось? А были только раскрытые парашюты штурмана и радиста, горящий самолёт. До сих пор траурными тенями пробегает в его жизни тот чёрный день. И ледяные глаза Озорцова снятся иногда по ночам. А так хотелось заглянуть хоть раз в другие глаза - те, оставшиеся ждать его там, в юности, когда уходил пароход и вместе с последним поцелуем оборвалась нормальная жизнь.
Загорелось всё в мире. На его чёрном военном поле 4 года подряд рвались снаряды, взметавшие в небо не только взорванную землю, но и судьбы людей. А где-то, в невоюющих странах, продолжались свадьбы, звучали аргентинские танго, бразильские самбы. В это просто не верилось. На фронте колдовала причудой случаев война, бросавшая из своей ужасной горсти кубики с точками - кому сколько выпадет. Одним из таких судьбоносных бросков избавила его от немецкого плена. Но счастья заглянуть в глаза той девчонки ещё раз - не выбросила. А мирное время выкидывало почему-то много тоски и водки.
Что, разве так было всегда - было не до любви?
Да нет, однажды любимые глаза всё-таки встретились. Это было в Ростове - зовущие глаза, ласковые. И губы ласковые и добрые. И руки тоже. Как заждались они, соскучились! И гладили его, взяли за локоть и повели... И вспомнился берег далёкий, и волна, и шёпот: "Наш-ш-ш-ла, наш-ш-ш-ла!.." А ночь была такая тёплая, летняя, с музыкой из городского сада и сладкой грустью из души. И юность опять вела его, вела... Навстречу белевшим из темноты домам, по окраине, кривым улочкам частного сектора - с запахами сирени, любви и цветов из палисадников, раскрытых окошек. Окраина была - тихая и ласковая, как детство. Призрачное небо над головой, светлый диск луны.
Потом - её лёгкие и осторожные шаги на лестнице, ведущей куда-то вверх, под самую крышу с воркующими голубями в темноте. И была её, протянутая вниз, к нему, рука - робкая, вздрагивающая. И палец на губах: "Т-сс, не потревожь соседей!" И шаткие перильца. Тёмная и прохладная комната в лунном свете. Раскрытое окно - тоже, как везде, с цветком в горшочке. И напрягшаяся тишина, и приливы ночи - со сверчками и колышущейся марлевой занавеской от мух. Белевшая никелем спинка кровати. Мягко спрыгнувший где-то в темноте кот, пересекший лунную половицу-дорожку. И опять руки и губы - ласковые, жаркие. Горячее тело, обжигающее дыхание...
Но он не смог тогда - не сумел. Уходил под утро сгорбившись, стыдясь себя, голубей на крыше, подмигивающих звёзд. Окраина проснулась, встретила враждебным лаем, прекратили свою симфонию-обещание сверчки, сгорела от стыда луна, исчезнувшая в звёздном пожаре. Всё стало чужим здесь и чёрным, и он был чужаком тут для всех, чужаком, которого никто больше не будет ждать. И он сломался внутри, как оказалось, уже навсегда. С тех пор водка стала его религией, а горькие стихи - последним утешением. Потому что было ещё несколько случаев, когда он не смог стать мужчиной. А после того уже и не пытался - боялся нового позора.
И вдруг неожиданное признание Русанова, что потерял девчонку. Казалось бы, ну, что в этом особенного? Другую встретит. А вот, поди ж ты, как растревожило! Опять захотелось в свою юность, сгоревшую в пожаре войны. Остро почувствовал какую-то невыносимость в своей дальнейшей жизни, и пошёл...
Эта женщина нравилась ему. И он ей нравился - знал об этом ещё месяц назад, когда сел бриться к ней в кресло. Она так мило разговаривала с ним, шутила. Даже её рыжая молодая напарница удивилась, проговорив: "Вера Васильевна, вы - и шутите? Просто не узнаю` вас!.." Потом он случайно встретился с Верой Васильевной ещё раз - на улице. И опять она мило заговорила с ним, позволила проводить себя до самого подъезда дома, в котором жила, и приглашала к себе. Помнится, вышло это у неё так: "Вот моё окно. - Она кивнула на раскрытую форточку на втором этаже. - Могу угостить вас чаем. Хотите?" Он отказался, сославшись на то, что его ждут. Но обещал ей, что зайдёт к ней как-нибудь непременно - посмотреть, мол, как она живёт... Вот и пошёл. Купил в ларьке водки, вина, вежливо постучался к ней в дверь. Она, словно ждала его всё это время - впустила, ничего не спрашивая, не удивляясь. На столе появился ужин, рюмки.
Она была года на 4 старше его, но выглядела ещё молодо, сухо. Мужа потеряла, оказывается, в первый год войны, живёт с тех пор с сыном. Мальчику уже 15-й год - учится в Свердловске: там бабушка с дедом, родители мужа. Школа получше здешней - в смысле учителей. А летом приезжает сюда, вот недавно только уехал - первого сентября. Иногда она сама бывает у сына, иногда мальчик навещает её, особенно в воскресные дни.
У неё были мягкие чувственные губы и большие тёмные глаза, которые она близоруко щурила, глядя на него, стесняясь отчего-то надеть очки, хотя в парикмахерской работала всегда в очках и потому, наверное, и показалась сопляку Русанычу старой - сам сказал как-то. Лёва, правда, промолчал.
Обездоленная, заждавшаяся, она тем не менее не ускоряла событий. Он тоже стеснялся из-за боязни опозориться - хотел сначала опьянеть, чтобы не думать ни о чём. Она, видимо, поняла, что он стесняется и, укротив себя, стала ещё мягче и нежнее - чувствовалось, ценила больше деликатность, а не грубость.
Он сидел, пил водку и, хмелея, смотрел на её пышную причёску, влажно блестевшие губы, блестевшие тёмные глаза. Сидеть пришлось долго - желание всё не приходило к нему. И он принялся рассказывать ей о своей жизни, войне. Вспомнил, как расцвели в небе 2 белых комочка, а потом под ними заболтались на стропах 2 тёмные точки - Гриша и Юра. Снизу их ждали люди в больших тёмных касках, вскинули вверх автоматы. Он не может забыть про это.
А потом рассказал ей о своей беде - не таясь больше и не стесняясь, словно она была врачом, а не просто женщиной, которая ждала его. И тогда она заплакала и стала целовать в губы, нежно поглаживать. Раздела пьяненького, увела на кровать и уложила. Потом легла с ним рядом сама и успокаивала тем, что всё это у него на нервной почве, пройдёт, жалела и всё понимала. Она убеждала его, что он выздоровеет, надо лишь не стесняться врачей, а подлечиться у них. Ну, и пить, конечно, нужно бросить, и не думать больше ни о чём таком, что не способен, мол. Способен, всё будет, как надо, она сама позаботится об этом.
Она не спала с ним почти всю ночь, но он по-прежнему ничего не мог и, вопреки её советам, только и думал о том, что не может. От этого, действительно, было ещё хуже, она была права, и он чувствовал себя разнесчастным человеком на земле, считал, что она презирала его и потому перешла на диван, а не для того, чтобы дать ему отдохнуть и набраться сил для рабочего дня. Поэтому, когда она затихла там у себя, на диване, а потом стала посапывать, он, не дожидаясь рассвета, когда будут видны её глаза и лицо, тихо поднялся, осторожно оделся и, не разбудив её, не прощаясь, ушёл.
На улице ему стало невыносимо, горько. Увидев ларёк-магазин, он направился к его сторожу и выпытал у него адрес продавщицы. Оказалось, та жила рядом. Он пошёл стучаться к ней и не поддавался никаким увещеваниям из-за окна до тех пор, пока эта сухонькая женщина с обиженным и сморщенным лицом не вышла к нему на крыльцо. Он тут же стал просить у неё бутылку водки. Женщина хотела было изругать его и уйти, но, должно быть, разглядела впотьмах его несчастное лицо, поняла, что что-то у него произошло или случилось какое-то горе, молча вернулась в дом и вынесла ему целых 2 бутылки. Одну он спрятал в карман, отдал ей деньги, а из другой, тут же, при ней стал пить прямо из горлышка, обливаясь сам и проливая водку на землю, покрытую инеем, словно солью. Значит, действительно стряслась у лётчика какая-то беда. В морозном воздухе запахло сивухой.
- В дом уж зайди, что ли... - неуверенно пригласила оторопевшая баба. - Капустки поищу, заешь.
В избе, подав ему капусту, картошку и лук с хлебом, глядя, как пьёт водку, поинтересовалась:
- Беда, што ль, какая? Так ты - лучше, чем пить-то - поплачь. В горе - какой же срам? В горе и мужику не грех. Помню, в 43-м, как получила похоронную на своего, тем только и отводила себя от петли, что наревусь вдосталь, оно и отпускало. - Продавщица была немолодой, отзывчивой на печали. Жалостливо глядя на него, вспомнила и свою незаживающую боль. Губы её дрожали, лицо морщилось. Пригорюнилась, подперла солонеющий подбородок руками.
А за окном сочился уже мутный рассвет, похожий на самогонку с белыми пузырьками, когда бутылку встряхнёшь. И пахло, казалось, горечью, отравленной жизнью - хуже самогона. Хорошо хоть света не зажигала старуха-хозяйка - не видела стыда его. Впрочем, какая она старуха? 45 ей, не больше. Лишили её мужа по давнему приговору войны, вот она и кажется всем старухой. Сколько теперь таких "старух", солдаток на Руси!..
И он вторично за эти сутки, второй женщине рассказал о своей беде. Потом спохватился: что это он?.. Сколько лет хранил свою тайну, а теперь вот потёк. И напился у неё так, как ещё не напивался. В гостиницу еле пришёл, да и то невменяемым. Там и встретил его Русанов. Полетел вместо него, а он - лёг отсыпаться.


Перечитав, наконец, своё письмо, Одинцов стал припоминать, как уходил от Матрёны Ивановны. Поддерживая его, она говорила:
- Куда пойдёшь такой? Оставайся уж, проспись. Неровен час, начальство увидит!
- Лететь мне надо, Матрёна Ивановна, лететь, - бормотал он, - мой вылет - первый.
- Теперича тебе только и летать - самый раз будет! - Она пыталась отговорить его, но он не слушал её, вырвался и пошёл. Она догнала, идя рядом, тихо и ласково говорила: - Ты приходи ещё, Лёвушка, приходи. Адрес-то, не забудешь? Найдём средство, не горюй! Молодой ещё, пройдёт это. Да мы те и девку тут сыщем. Женисси - и всё, как рукой... Токо пить не надо. Ты приходи...
Он обещал, что придёт, вот только слетает...
А летает-то - другой. И за него, и за себя. Хороший парень, да видно отлетался. Что же это я, м...к, наделал!.. Как же так? Не усмотрел... Да что там не усмотрел - сам убил!
Он ещё раз тупо посмотрел на авторучку, которую продолжал держать в руке, и, придвинув последний листок письма, чётко на нём приписал: "Товарищ полковник! Не верить мне нельзя: человек, который умирает, не может лгать перед смертью, это унизительно. А я умру через час или даже раньше. Я убью себя, как только опущу в почтовый ящик это письмо.
У меня есть и другая причина для самоубийства. По моей вине сегодня погибли хорошие люди, целый экипаж. Мне нельзя больше жить - такое случилось уже второй раз".
Одинцов поставил подпись, отложил ручку и заклеил письмо в конверте. Адрес на нём уже был. Посмотрел на письмо, и оторопел: в гроб ведь себя уложил! Неужели же всё это правда, не во сне? Неужели теперь надо подняться, отнести письмо в ящик, и...
Стало холодно до озноба. Он надел на себя меховую куртку, опять выдвинул из-под кровати чемодан и достал оттуда свой старый, привезённый ещё из Берлина, пистолет - "трофейный". Зарядил его патронами, поставил на предохранитель и опустил в карман куртки.
А вот теперь он вспотел, потому что надо было уходить. То есть, идти туда - в вечность, навсегда. Но всё ещё не верил, что придётся убивать себя - потому, наверно, и письмо это долго не отправлял. Ведь возврата уже не будет!..
Прислушался.
За окнами упруго налегал на стёкла ветер, стёкла вздрагивали, дребезжали. Падал и падал, подхваченный ветром, закручиваемый снег. Куда-то ползли по небу сплошные, непроницаемые облака. А Русанова и ребят - уже не было...

Как горько, что жизни основы навек обрываются!
Уходят в безвестность... и кровью сердца обливаются.
Никто не вернулся и вести живым не принёс:
Что с ними? И где они в мире загробном скитаются?

От четверостишия Омара Хайяма Льву Ивановичу стало жутко, и он всё медлил. Зачем спешить в дорогу туда, откуда не будет возврата? А может, с Русановым и его ребятами, с Хайямом и "Брамсом" можно ещё встретиться? Там... Может, это неправда, что люди умирают насовсем и после этого ничего уже нет.
Он подумал: "Рыба плавает в воде и не подозревает, что есть ещё какая-то другая среда, кроме воды. Она узнаёт о новой среде - о воздухе - когда только попадает на крючок Человека, Бога для неё, и он её выдёргивает, чтобы переместить в иной мир. А что, если и человек, как рыба? Умерев, обнаруживает иной мир, иную среду. И выходит, жизнь ещё не кончается, а продолжается как-то в этой иной среде и по её законам. Что, если взять, и попробовать? На свой крючок..." Мысль эта его немного утешила, но ненадолго. Опять стало жутко, и он даже оглянулся: показалось, кто-то смотрит на него - присутствует...
Нет, в комнате никого не было. Тикал будильник на подоконнике, ровно налегал на стёкла ветер. И казалось живым в конверте письмо на столе - шевелилось там, в своём бумажном гробу. Он торопливо взял его и, боясь, что передумает и не решится потом выйти с ним, быстро направился к двери. Но вернулся, написал на чистом листе: "Ищите меня возле входа на кладбище у ближайших могил, там и похороните". Поставил подпись, положил листок на свою подушку и пошёл...
Возле парадного гостиничного крыльца он остановился. Справа, на серой стене здания, висел синий почтовый ящик. Из репродуктора на столбе неожиданно вырвалась громкая, ошеломившая его песенка:
Как хорошо в стране советской жить!..
Пел бодрый хор невидимых пионеров. Дети... У них всё впереди. Может, и самому не надо туда. Шутка всё... Письмо - порвать, кто о нём знает? Русанов - уже не вернётся...

Будь ты халиф или базарный нищий,
В конечном счёте - всем одна цена.

"Нет, так дело не пойдёт, торговаться не надо", - подумал он. Хотел опустить в прорезь ящика письмо, как в судьбу, и похолодел. Ведь это же - смертный приговор, разве этим шутят! Но изворотливый человеческий разум и тут нашёл выход - в подсознании, будто задним числом, промелькнуло: "А, ничего страшного! Письмо из ящика потом можно вынуть. Подумаешь, великое дело - на почту сходить. Вон она - рядом..." И он опустил письмо в ящик: железный гроб.
И сразу стало легко: молодец, не трус! Теперь ему, хозяину своих слов и поступков, стало легко и радостно, будто уже убил себя, тем оправдался перед всеми и живёт в какой-то новой среде, имени которой ещё не знает, но зато знает точно, что ходит там, дышит, всё понимает, что делается и там, и на Земле, и от этого ему так сейчас радостно и утешительно: вот каким он оказался порядочным и хорошим человеком, и все на Земле жалеют теперь его. Человек сдержал слово. Если уж отправил такое письмо, то и всё остальное, значит, выполнит.
Он шёл куда-то, не разбирая дороги. Было по-прежнему пасмурно, сыпал редкий снежок. Из репродукторов на столбах звучала уже другая песня - её выводил томно и задушевно голос любовника 30-х годов:

У-томлённое со-лнце-е
не-жно с мо-рем прощалось...

"А письмо на почте можно потом забрать..."

В эту ночь ты призна-лась,
что нет любви...

Хрустнула под ногами ветка, и Лев Иванович понял, что идёт по негустому лесочку, который его куда-то ведёт, ведёт. Ну, и пусть ведёт. Думать ни о чём уже не хотелось, в голове у него путалось - выпил под утро много и, видно, ещё не отошёл, как следует, хотя и поспал. Не хотелось и людей видеть - ну их, спрашивать любят, то да сё, и про совесть ещё. Господи, возраст Иисуса Христа всего! И тоже - умирать?..
Не заметил, как вышел на старое кладбище, где хоронили раньше лётчиков. Но не удивился - воспринял всё нормально, будто так и нужно было. Удивился другому: обнаружил на глазах слёзы. Оказывается, плакал. А почему - не знал. И стало ему от этого ещё горше, и он заплакал, уже не стесняясь, не вытирая слёз, только ощущая их катящийся по щекам холод. Летели сверху снежинки, и было зябко.
"Жить надо прилично... А Русанов-то! Вот уж не ожидал... Думалось, 100 лет проживёт - воплощённое здоровье, человеческую породу разводить..."
Он всё брёл, и ему было жаль, что Русанов погиб, не оставив после себя ни стихов, ни детей для продолжения рода. А вот дерьмо Лодочкин - будет жить и размножаться, ухудшая человеческую породу. Впрочем, её давно уже ухудшают, уничтожая лучших по духу и плоти, чтобы не представляли опасности для дерьма. И пусть не думают, что не понимаем, кому это нужно?
С этой минуты было жаль только себя - непереносимо жаль. И слёзы текли, текли, словно и впрямь решил сейчас застрелиться. А что толку, ребят этим не вернёшь. Так что же делать, что?!.
Жить надо прилично, вот что.
Согласен. Но и умирать нелегко...
Впереди показалась железная голубая ограда. За ней виднелись сосны, холмики, кресты. А снег всё падал, падал - медленно, прощально. Прокаркала ворона, слетевшая с макушки сосны. Оттуда посыпалась струйками сахарного песка старая снежная пороша. Ветка вверху всё ещё качалась.
Он смахнул с примогильной чужой лавки снег и, не ощущая холода, сел. Достал из кармана пистолет, посмотрел на его воронёный ствол, вытер тыльной стороной ладони стынущие на глазах слёзы и, поднеся пистолет к виску, театрально проговорил:
- А Русь всё так же будет жить, плясать и плакать под забором! Нет, у Лермонтова лучше: "Прощай, немытая Россия, страна рабов, страна господ, и вы, мундиры голубые, и ты, покорный им народ", - продекламировал он про себя. Отвёл пистолет. Повертел его в руках и, передвинув рычажок предохранителя, подумал: "Может, придут новые и сильные, и скажут: не хотим больше так, хватит! Эх, нет нового Пугачёва, команды нет! Каждый - только о себе думает, о своей шкуре. Вот и я - тоже: жалко всё-таки шкуру".
Опять где-то над головой вспорхнула ворона и снова посыпалась сухая снежная пыль. Он поднял голову. Птицы уже не было, а ветка всё ещё была живой - качалась: "Проща-ай, про-ща-ай навек! За такие мысли!.."
Где-то закаркала другая ворона - надрывно, не переставая. Он понял её: "Сме-р-р-р-ть! Сме-р-р-р-ть!"
Разрывая живую душу, карканье неслось, казалось, по всему лесу и миру, звонко, как несогласие с судьбой, и терялось где-то за дальними крестами, уходя в землю, под мелкий ельничек. И тут явилась ему спасительная мысль: "А что, если всё же довериться судьбе? Ведь кому суждено быть повешенным, тот не утонет".
Он обрадовался. Торопливо вынул из рукоятки пистолета обойму с патронами, разрядил её себе в ладонь. Из 4-х жёлтеньких патрончиков вывернул пули - Бог троицу любит! - и высыпал порох на белый снег. Пули вставил затем на место и быстро перемешал на ладони все 7 патронов. Теперь он и сам не мог различить, где 4 холостых патрона, а 3 - со смертью. Помедлив, принялся вставлять их один за другим в обойму.
Появилась надежда. Лев Иванович слабо заулыбался, слёзы на его глазах мгновенно высохли - всё-таки теперь не так страшно будет нажимать на спусковой крючок: есть хоть какой-то шанс. Подумал по привычке поэта: "Курок, рок, сурок, окурок... А что, если жизнь, как окурок? Надо тогда его докурить..."
Зашевелился под налетевшим ветром голый куст - наставил свои ветки-волосы дыбом. Он и его понял: "Умер... умер!" Он теперь всё понимал - не игра, не шуточки! Пора докуривать...
А это - что?.. Зачем?..
Опять бездонная синева над головой и много солнца. Синеву вспарывает трель жаворонка. А земля - в зелёной весенней траве, в белых ромашках на тонких высоких стеблях. Головки под ветром качаются, и кажется, что ромашки бегут к оврагу, столпились там, как дети, перед обрывом...
Возле обрыва - холмик, размытый дождями. И железный памятник в виде стандартной воинской пирамидки. С фотокарточки улыбается "Брамс" - смотрит на Татьяну Ивановну, которая придёт к нему весной в белом платье, с букетиком ромашек и с младенцем на руках. Должна же остаться после "Брамса" живая ниточка на земле? А Волкову Татьяна Ивановна скажет, смертельно белея лицом: "А я и не любила тебя никогда!" Не фраза - пуля навылет. Да разве же Волкова этим срезать? Он - человек иного покроя...
Иней с сосны сыплется за шиворот, Одинцов вздрагивает, оторвавшись от будущего, поправляет воротник. По телу пробегают от жуткой мысли мурашки: "К моей могиле приходить будет некому. И плакать - тоже некому. А может, это и лучше, что некому?.."
День медленно угасал, красные стволы сосен темнели, сливались друг с другом, как люди, в однообразный русский лес-народ, который всё стерпит, всё снесёт. Повздыхает скорбно под осенним ветром, постонет, а весной опять оживёт, забудет всё и начнёт цвести, потом станет зелёным и непроницаемым. Что там у него, внутри? Один Бог знает.

"У-томлённое солнце не-жно с мо-о-рем прощалось..."

Откуда-то появилась большая худющая собака. Она остановилась против него и стала тихонько скулить. В голову ему пришла мысль - испугать собаку. Забоится, нет? Он медленно начал наводить на неё пистолет. Собака неожиданно взвизгнула, метнулась в сторону. А он, глядя, как она скрывается за стволами деревьев, ужаснулся: "Смотри ты - чувствует! Неужели верхний патрон?.. Да нет, просто испугалась..."

"В эту ночь ты при-зна-лась, что нет любви".

Он поднёс пистолет к виску и понял, что нажимать на спусковой крючок не хочется, всё его существо против этого. И вообще в голову - это плохо, изуродует лицо, обезобразит... Он направил ствол пистолета в землю, чтобы не выстрелить в себя случайно.
Сыпал и сыпал снег. Кладбище окуталось плотной кружащей пеленой. Не унималась проклятая ворона, перелетавшая с сосны на сосну. Хотел увидеть её, и не мог - всё расплывалось почему-то, как под водой. Зрачки будто плавали и смотрели на сосны сквозь прозрачные линзы. Ещё он услышал какой-то отдалённый гул в стороне аэродрома, но не придал ему значения, потому что знал, аэродром самолётов уже не принимал.
"А что, если попробовать... только попробовать. Может, и правда - другая среда, что-то новое, и всё - уже там... - Он расстегнул на груди куртку и стал нащупывать стволом место, где билось сердце. - В голову - нехорошо, изуродует. А вообще-то из ящика можно достать..."
"У-томленое со-олнце... Вот навязалось!.. Вообще-то, может, и не выстрелит? Тогда..."
- Ка-р-р... ка-р-р! - звонко разнеслось над головой.
Он вздрогнул, и в тот же миг раздался сухой короткий щелчок.
Выстрела он уже не слыхал, только тихо и словно бы удивлённо вскрикнул: "Ой!". Пуля попала ему в сердце.
Рокоча моторами, на посадку зашёл вынырнувший из облаков самолёт. Тело Одинцова, сползая со скамейки, медленно оседало, а на засиневшем от сумерек снегу появились капельки рубиновой горячей росы. Рядом чернел выскользнувший из руки пистолет. Следующий патрон в нём был без пороха. Судьба выбросила не ту кость.
Ворона, возмущаясь, кричала.


- Первый раз хороню целого лётчика, - проговорил старый техник в форме гражданского воздушного флота, обращаясь к военному технику Фёдору Прасолову. Тот не ответил - плакал.
Неутешно плакала и парикмахерша Вера Васильевна, пришедшая на похороны вместе с Антониной и считавшая в душе, что смерть Льва Ивановича произошла из-за неё. Мысленно дав себе обет ухаживать за его могилой всю оставшуюся жизнь, она ни на кого не смотрела, опустив взгляд на могильный холмик. Рядом с нею стоял с непокрытой головой Алексей Русанов, тоже скорбный и, казалось, отрешённый от жизни. На него в ужасе смотрела сбоку рыжая Антонина, которой пришла вдруг в голову страшная мысль: "А может, он теперь - следующий?.. Какая плохая профессия! Наверное, поэтому они там все такие суеверные".
Музыки не было - самоубийца. Народу собралось не много - только самые близкие. Прилетел Лосев с Дотепным из Код. Их вызвал телеграммой Русанов. Глаза у обоих были измученными сердечной болью.
Пошёл сильный густой снег, и люди начали расходиться. Русанов уходил вместе с Лосевым последним. Спросил по дороге в ресторан:
- Как вы думаете, ему - нужно было стреляться?
- Не знаю, Алексей. Самоубийство - всегда загадка.

25

Весна 1954 года пришла на юг не рано и не поздно. Было солнечно, на горах проседал наст, снег стал ноздреватым, как намокший рафинад - сочился полой вешней слезой, вкусно пах. Воздух был напоён талой свежестью. На солнечных склонах оврагов парила подсыхающая земля. В поле появились грачи, вили себе гнёзда в лесных посадках.
Занялись текущими весенними делами и люди. Колхозники подвязывали к деревянным кольям виноградную лозу, закопанную до этого от морозов в земле, пахали, приводили в порядок сады. На аэродроме Лосева открыли полёты. Там начался обычный лётный день, заполненный крупными и малыми заботами и, как всегда, мелочами, из которых и складывается жизнь. Лосев об этом знал, помнил и мелочей из вида не упускал - скоро переход на реактивную технику на аэродроме с бетонированной полосой, но это не значит, что не надо летать на старой технике, она тоже мелочей не прощает, да и необходимо поддерживать лётную форму.
Утром, вместе с новым парторгом Медведевым, он ходил проверять столовую. Потом - руководил полётами, и отстранил от вылета двух лётчиков: опоздали с выруливанием на 8 минут. Ему и жаль было срывать подготовку парней, но порядок есть порядок, для всех. Поломается график на земле, начнётся и в воздухе карусель. А тогда жди беды. Нет уж, нормально летать можно только при железном порядке.
В 10 часов он передал руководство полётами заместителю и пошёл проверять технику пилотирования у молодого лётчика. Через час вернулся, и был снова на КП, разговаривал по телефону:
- Почему до сих пор не дали заявку на бензин? Что?! Много ещё? Кто вам это сказал? Я сам заезжал сейчас на склад ГСМ. Бензина - на неделю полётов! Остальное - неприкосновенный запас. Вы - что, порядка не знаете? Вечером - явитесь ко мне на доклад!
Лосев повесил трубку, достал записную книжку и чётким дисциплинированным почерком вывел: "Вечером: разговор с начальником штаба БАО. Бензин!".
Через полчаса в записной книжке появилась ещё одна пометка: "Старш. лейт. Русанов. Можно выдвигать на должность командира звена: смел, хорошо летает. Стал серьёзен, к полётам относится профессионально. Подсказать командиру эскадрильи".
Слабый ветерок чуть колыхал лётный полосатый флаг, морщил зеленеющие травы, всё, казалось, шло хорошо, спокойно. Самолёты взлетали и садились точно по графику, связь с ними была устойчивой, и со стороны могло показаться, что нет ни в чём ни сучка, ни задоринки. Но в записной книжке появилась ещё одна запись: "Рано выдвинул Птицына. Допускает элементы зазнайства, лихачит. Лётчик превосходный, но как командир эскадрильи подаёт дурной пример. Его любят, начнут подражать. Опасно!"
Записи прибавлялись одна за другой...
"Лейт. Гринченко. Рано или поздно разобьётся - трус. Пока не поздно, надо списывать в наземные войска, лётчика из него не пол. Психологич. уговоры - поручить Дотепному".
"На аэродроме всё ещё процветает мат. Об этом - с Медведевым".
"Официантка Валя привезла на старт завтрак, а глаза - опухшие. Присмотрелся: заметен живот. Работа моего радиста. Вот почему просит перевести его в другую часть, третий рапорт уже подал. Вызвать, не откладывая!"
Лосев ещё 2 раза летал с лётчиками на проверку техники пилотирования. Освободился только в 14 часов, когда уже все уехали с аэродрома в столовую. Но в столовую он не попал. Дотепный проводил в клубе собрание с прибывшими из технических школ молодыми солдатами, и Лосев выступил перед ними с речью. Вспомнил историю полка, увлёкся, и опомнился, когда уже надо было идти не в столовую, а домой, столовая закрылась.
Вечером он вызвал к себе в кабинет начальника штаба БАО и принялся распекать его за бензин. Потом подписывал документы, которые принёс ему на подпись начстрой. Потом принял Татьяну Ивановну Волкову - родила недавно, а у неё хотят квартиру забрать.
- Двое у меня их теперь, нелегко ведь! - всхлипнула женщина.
Он и сам понимал, нелегко. Звонил в коммунально-жилищную часть, выяснял. Оказалось, квартиру не собираются забрать совсем, а только принято решение поменять на меньшую. Уладил всё и собрался уже уходить, но вспомнил об официантке и позвонил в казарму, чтобы прислали к нему его радиста.
Радиста почему-то долго не было, и Лосев, подойдя к потемневшему окну, курил, не зажигая света. "Смотри ты, как время бежит! У "Брамса" уже дочь... Ах, Костя-Костя, не дожил! А жизнь будет продолжаться и после нас, до чего-то не доживём и мы..."
В дверь кто-то постучал. Лосев очнулся от размышлений.
- Войдите!
Вошедший красавец сержант чётко отрапортовал:
- Товарищ подполковник! Сержант Дудин по вашему приказанию прибыл!
- Вольно. На чём прибыл? На черепахе?
- Я на вещевом складе был, получал новые сапоги. Только нашли.
- Хорошо, садись. Разговор у нас будет деликатный.
Сержант сел на стул, а Лосев всё ходил по кабинету, курил и не знал, как ему приступить к такому щекотливому разговору. Ничего не придумал, спросил, как выстрелил:
- Это от тебя ждёт Валя ребёнка?
- Уже нажаловалась?! - Радист вскочил.
- Нет, не жаловалась. Ты - садись... Сам догадался.
Дудин, встретившись с глазами-точечками, укололся, как об острые гвозди, тихо пробормотал, опуская голову:
- Ну и что?
- Так, - сказал Лосев, словно поставил печать. - Художник, значит? Творишь? Ну - ладно. Будем считать инцидент исчерпанным. Даю тебе - 5 суток...
- Слушаюсь! - радостно вырвалось у Дудина. Готовый отправиться на "губу" хоть сию минуту, он снова вскочил, уставился Лосеву в лицо преданно и просветлённо. И опять напоролся на острые гвозди, о которые, казалось, порвал себе душу. Лосев, словно подтверждая это, договорил:
- Да, 5 суток. Отпуска.
- Зачем, товарищ командир? Я не просил... Я - просился в другую часть.
- И чтобы, завтра же, всё было оформлено. В ЗАГСе! С печатями, свадьбой и гостями-комсомольцами. Меня - можешь пригласить в посажённые отцы.
- Да вы что, товарищ командир?! - Радист оторопел.
- А ты как думал! - припечатал Лосев ещё раз.
- Без любви? Жениться?..
- А когда ребёнка делал, ты ей что говорил?
Дудин молчал.
- Говорил, что любишь?
- Всё равно, вы не имеете права...
- Ты отвечай на вопрос: говорил или нет?!
- Мало ли, что говорится в такие моменты.
- Вот и для тебя настал похожий момент: женись!
- Как это - похожий? Ничего себе!.. Что это - приятно, что ли? Для неё - не такой был момент.
- Когда говорил, что любишь, ты ей - добра хотел, так? Вот и я тебе добра желаю. Будешь семейным человеком, перестанешь быть подлецом!
Дудин переменил тактику:
- Товарищ командир... - Смотрел ласково, подкупающе. - Давайте поговорим как мужчина с мужчиной.
- Если ты - мужчина, давай: слушаю тебя.
- А как бы вы на моём месте? Вот вы - солдат. По году бабы не видите...
- Женщины! Если уж как мужчина с мужчиной.
- Ну, женщины, не в этом сейчас дело. Вы на моём месте - не говорили бы ей?
- Если бы не любил - нет!
- А пошли бы к ней? Без любви, по одной потребности?
- Потребность, Дудин - это у кобеля. Человеку же - женщина должна сначала понравиться. Ладно, пусть даже не любил ты. А что с ней потом будет, думал? Что ждёт её?
- Что же она, по-вашему, девочкой была? Знала, на что шла. Значит, должна была позаботиться.
- А ты? Ни о чём не должен был позаботиться? Ведь она - верила тебе! Ты же на ней жениться обещал, сукин сын!
- И это сказала?
- А, так обещал, значит? Ну, ты у меня теперь просто так не отвертишься, подонок! Мужчины - не обещают!
- Ну, хорошо, ну, женюсь я, допустим. А дальше что? Жизни-то - всё равно между нами не будет. Это ж - ещё хуже...
Лосев долго молчал, что-то обдумывая, потом тихо сказал:
- Знаю, не будет. Без любви - никогда не бывает. Но ты - всё равно женишься на ней! И вот для чего. Во-первых, у твоего ребёнка будет имя и отчество, а не прочерк. Во-вторых, легче будет после родов и Вале - жена всё-таки. А в-третьих, голубчик, в жизни за всё надо платить! Чтобы неповадно было легкомысленно относиться и впредь к таким вещам. Будешь знать и ты, и другим подлецам наука, какая бывает расплата за обман. Ну, а когда разведёшься, будешь алименты Вале платить на воспитание малыша, а это - уже защита его интересов. Узнаешь вкус развода, чтобы в следующий раз женился со всей серьёзностью. И, наконец - тоже не исключено, бывает и такое - может быть, полюбишь Валю, пожив с нею и своим ребёнком. Значит, вообще всё будет хорошо. Как видишь, доводов много. Поэтому завтра же, чтобы твоё заявление было в ЗАГСе! Понял меня?!
- Понял. - Радист опустил голову. - Может, дадите хоть пару деньков подумать?
- Хорошо: сутки! За сутки - всю жизнь можно передумать. Иди.
Дудин ушёл, а Лосев ещё сидел, не зажигая света, опустив голову, свесив руки. Тикали настольные часы возле письменного прибора, сгущалась за окном темнота, а он всё сидел, не в силах подняться. И не было, казалось, ни мыслей, ни чувств, была одна усталость. Наконец, поднялся и пошёл.
Дома он почти без аппетита поел, послушал радио, почитал газету и уже лёг в постель - утром опять рано вставать - когда зазвонил на тумбочке телефон. Он поднял трубку:
- Слушаю. Да, Лосев. А, это вы, товарищ подполковник? Добрый вечер. Что?!. - Он умолк и долго внимательно слушал. А потом тихо и равнодушно сказал: - Спасибо. Большое спасибо, что позвонили. С меня - коньяк. Всего хорошего. - И повесил трубку.
- Кто это? - спросила жена.
- Начальник строевого отдела дивизии, - сказал Лосев, устало улыбаясь. - Так ждал этого, а вот присвоили, и вроде никакой радости. Будто опустошён...
- Ой, вам полковника присвоили?! - Жена всплеснула руками.
- Да. Только что поздравлял Дронов. Ещё никто не знает, даже комдив. Пушкарёв говорил мне после катастрофы Михайлова, что могу рассчитывать на разжалование до майора. Взял и послал документы на присвоение мне полковника. Посмотрят, мол, там, в Москве, на такую ситуацию - он задним числом это сделал - и, глядишь, оставят всё, как было: до полковника не поднимут, но и до майора не понизят. Видимо, так всё и произошло потом, но документы с аттестацией на полковника назад не вернули. Лежали они там себе, пока всё не забылось, а теперь, когда застрелился Одинцов, там их кто-то подал на подпись, не зная ещё о новом ЧП. Не жизнь, типичная армейская бюрократия: не угадаешь, за что тебя стукнут, за что наградят. Дронов тоже вот задержался в штабе, стал вскрывать дневную почту и удивился: подписано в Президиуме Верховного Совета! Значит, поворота назад - не будет. Вот и поздравил.
- Ну и хорошо, что так вышло всё, - сказала жена, выслушав. Подошла к нему, обняла руками за шею и нежно поцеловала в губы. Потом убежала в кухню, быстро нарезала там копчёной колбасы, сыра, налила в рюмки коньяка. А когда вернулась с подносом к Лосеву, он уже спал.


Радость в этот ласковый тёплый вечер нежданно свалилась и на Русанова. Сидел в гарнизонной библиотеке, просматривал новые журналы, когда подошёл Ракитин и на ухо прошептал:
- Тебя хочет видеть Капустина, в гости приехала.
Растерявшись от неожиданности, Алексей глупо спросил:
- Зачем?
Ракитин чуть не рассмеялся:
- Говорит, соскучилась по твоей улыбке: жить без неё не может. - А на улице негромко прибавил: - Серьёзно, Лёшка, так и сказала.
- А где она сейчас? - спросил Алексей, почувствовав, наконец, как овладевает им нетерпение и радость.
- Сидит у нас дома. Я, на всякий случай, прихватил вот свои шмотки. - Ракитин показал шлемофон, который держал в левой руке, планшет с картой и кожаную куртку. У ребят переночую. Ну, а ты - иди, развлекай красавицу-гостью.
- Спасибо, Гена! - произнёс Алексей с чувством и понёсся в деревню. Возле духана остановился, купил бутылку рома, шпроты, конфет. В дом к себе вбежал с гулко бьющимся сердцем - это же надо, Оля приехала!.. Действительно, Ольга сидела за столом возле зажжённой лампы и что-то читала. У него ослабли ноги.
- Оля!..
- Алёшенька!..
Они бросились друг к другу, но обняла только она - у него были заняты руки. Он торопливо поставил бутылку на стол, избавился от конфет, шпротов и, наконец, увидел Ольгу по-настоящему, всю. Она была в элегантном красном костюме, разрумянилась от волнения, глянцево блестели чёрные глаза - по всему чувствовалось, ждала его, радостно улыбалась.
Вот теперь он подхватил её на руки и, целуя, приговаривал:
- Лёлечка, неужели - ты? Просто не верится! Какое счастье!
Он действительно был так счастлив, что даже не ожидал от себя такого. Целуя, тормошил её, о чём-то пустом расспрашивал, заглядывал в милые, такие любимые её глаза. Она, чувствуя, что нежно любима, желанна ему, мгновенно растворилась в его радости и счастье, счастлива была и сама, бормотала что-то, отвечая невпопад. Наконец, поняла, что` его беспокоит, что` самое главное для него - ответила:
- Да нет, ненадолго. Утром - надо быть в Тбилиси, и сразу на поезд. Я за покупками сюда приехала - у нас же там плохо с товарами! Еле отпросилась у Сергея. Быстро купила всё, и к тебе! Хоть улыбку твою ещё раз увидеть. - На глаза её набежали счастливые слёзы.
Он посоветовал:
- А ты останься. Почему обязательно утром?
- Так у меня же там вещи в камере хранения!.. - Она растерялась.
А он обиделся:
- Что с ними сделается?
- И вообще...
- Что вообще?
- Я не могу...
- Но почему? Ты что - военная? Мы же любим друг друга! По-настоящему, я теперь знаю. Оставайся насовсем, Лёлечка! Я не могу без тебя.
Господи, если бы он знал, что наделал своим признанием, своей мальчишеской искренностью! Не мог даже представить себе, что его слова, его запоздалое признание так опрокинут её, повалят на диван и доведут до такой глубокой истерики. Слёзы текли у неё из глаз, не переставая, она захлёбывалась ими, икала - так бывает у детей, когда случается в доме несчастье, смерть матери или отца. А тут Алексей не понимал, что её так смяло, какое непоправимое горе привело её в такое полное отчаяние? Перепугавшись, он только спрашивал и спрашивал:
- Ну, Олечка, ну, что с тобой? Милая, хорошая моя, что случилось? Ну, объясни же, я не понимаю, что произошло, что я такого сказал?..
Она увидела его испуганные глаза, запричитала:
- Господи, какая же я несчастливая! Какая несчастливая! Ну, за что, Господи?! За что ты меня так?..
Алексей гладил её по спине, успокаивал, как ребёнка, и ничего по-прежнему не понимал. А она не объясняла, только отпивала из стакана воду, чтобы не икать. Затем попросила:
- Налей - что там у тебя? Кажется, ром?
Он налил ей, и себе. Они выпили, целовались - упоительно, сладко, как целуются после долгой разлуки влюблённые. Но глаза Ольги уже не лучились от радости - были печальными. Чтобы не молчать, спросила:
- Чем это у вас так резко пахнет? Какой-то краской, что ли?
- Генка красил свою кровать. Вернее, подкрашивал. А банку оставил, наверное, открытой. Я сейчас уберу её на веранду. - Алексей поднялся из-за стола.
Она спросила:
- А кисточка есть?
- Не знаю. Зачем тебе? - Он подошёл к окну, выходящему на веранду, взял банку с краской - действительно, крышка была прикрыта не плотно - и произнёс: - Есть и кисть.
- А какого цвета краска?
- Голубая. Зачем тебе?
- Да так просто. Жаль, что голубая. Вот если бы красная!..
Он вынес банку на веранду, вернувшись, спросил:
- Ну и что, если бы красная?
- Да так, ничего. А куда ты её поставил?
- В угол там... Оттуда запах не будет теперь слышен.
- А кисть?
- На банку положил. Ну и разговор у нас!..
- А я в городе, днём, тоже попала на один разговор. В жизни такого не слыхала!..
- Интересный, что ли? Или, как у нас...
- Мне - запомнился. Особенно эта женщина понравилась. Говорили потом, что прие`зжая, из какой-то московской газеты.
- А что произошло-то? - заинтересовался Алексей.
- Подлость. Женщина эта - очень красивая - понравилась местному донжуану из хамов. А у неё - был свой провожатый. Так этот донжуан взял и ударил его. Да так сильно и неожиданно - прямо в лицо - что тот потерял сознание. Вот она и выкрикнула этому хаму: "Ну? Что ты этим доказал?!" А он ей: "Пуст знаит!.." - Ольга вышла из-за стола и, принимая позы то журналистки, то тбилисского хулигана, принялась изображать диалог в лицах. "Что знает? - спрашивает она его. - Что ты - сильное и злое животное". А он ей: "Но-но, палегчи, а то и ти сейчас палучишь!" Вот тут она ему - ну, прямо молодчина девка! - и говорит: "Давай, одолей ещё и меня! Но, знай, всё равно - есть животные, ещё злее и сильнее тебя. А надо быть - человеком!"
Ты бы видел, что тут началось!.. "А я тыбе што, ни чилавэк, да?!" И прямо к ней, с кулаками. А она - видит, люди уже вокруг, шум - опять ему по мозгам: "Если тебе дать, - говорит, - ещё пистолет, и право убивать, ты сможешь победить уже 10-х. Но называть тебя будут - фашистом, понял!" И добавила - как наотмашь ляпнула: "Только ни-когда, ты, животное, не добьёшься, ни кулаками, ни оружием, чтобы тебя - полюбили!" Тут этот подонок аж затрясся: "Дабьюс!" А она ему: "Нет! Тебя - будут только бояться и ненавидеть, как Берию!" Тут этот скот ей: "А ти знаешь, что ми сейчас находимся на плёщади имени Берия!" Она ему: "Да, площадь красивая, но её - переименуют. А ты - навсегда останешься скотом!"
Лицо Ольги горело от святого негодования и было прекрасным. Глядя на неё с нескрываемым изумлением, Алексей сказал:
- А знаешь, у тебя - прирождённый талант актрисы. Тебе надо было на сцену...
Она усмехнулась:
- Знаю. Мне об этом ещё в школе говорили: и учителя, и девчонки. А тут приехал в отпуск мой суженый, и поставил меня вместо сцены... к кухонной плите. На этом наша любовь с ним и кончилась. - Лицо Ольги снова погасло.
Алексей тихо, но серьёзно сказал:
- Выходит, люди тогда - не должны жениться? Если любовь всегда разбивается о быт.
- Если они - бедняки, может, и не должны. Будут одни только мучения. - Она вздохнула.
Он не то, чтобы не согласился, прямо обвинил:
- Ну, знаешь ли, это уже мещанство какое-то!
- Что - мещанство?
- Ну... мечтать только о платьях, сытой, обеспеченной жизни.
Она не обиделась:
- Глупенький ты ещё, Алёша - всё у тебя из книжек. Ну, подумай: кто же не хочет обеспеченной жизни? Необеспеченную, что ли, подавай? Ведь самое главное для всех - зарплата. Покажи мне хотя бы одного, кому на это наплевать?!
- Да хотя бы вот мне! - выпалил он. И чувствуя, что неубедителен, что сам он - всего лишь независимый пока холостяк, а у семейных всё иначе, добавил: - Я понимаю, у каждого, конечно, своя правда. Но истина-то - должна быть одна для всех?
Она улыбнулась ему, глядя на него влюблёно, но и вместе с тем почти насмешливо:
- Ну, и в чём же она? Истина.
- Не знаю... Вот так сразу, сказать не могу. Но говорят же: не хлебом единым жив человек!
- Правильно. Женщины - любят ещё красивые платья, морские курорты. Так это - уже мещанство, по-твоему? Любить - нужно только полёты и родину?
Он растерялся, впервые обнаружив в ней и ум, и логику, и житейскую наблюдательность. Пробормотал:
- Тебя - просто не узнать!..
Она ответила почти с вызовом:
- Да, словами из красивых книжечек - меня не собьёшь: я на них - сквозь реснички! Если слова - против моей человеческой радости, можете хоть всей страной ходить и маршировать в комбинезонах! Мне - всё равно будут милее красивые платья. И если, по-вашему, это - мещанство, значит, я - за него. Один раз живём, один раз бывает и молодость.
- Да при чём тут платья?! - произнёс он обиженно. - Я тебе совсем о другом - о философии мещанства. Для которой - все деревья - только дрова! А на первом плане - личный эгоистический интерес. А ты всё свела к платью и марширующим дуракам!
- Я тебя обидела, что ли? - спросила она в тревоге.
- Да нет. На другие мнения если обижаться, тогда и спорить незачем - всё равно, как против правительства: не смей!
Она обрадовалась:
- Спасибо, хоть не хитришь! Так сделайте сначала так, чтобы на зарплату - можно было прилично жить! Ходить в театры - в красивых платьях! Чтобы время было - почитать, не отставать, не превращаться только в поварих и рожающих дурочек! Тогда - и предъявляйте свои философские требования! - азартно выпалила Ольга.
Алексей завёлся тоже:
- А почему ты считаешь, что всё это для тебя - обязан сделать кто-то другой! Колхозники, что ли? Рабочие? Или другие какие-то рабы? Но ведь они - тоже один раз живут!
- Не придирайся к словам, - сказала она примирительно, - ты ведь знаешь, о ком я говорю. Знаю: об этом - нельзя. Ну, и не будем. Скажи мне лучше, у тебя тут... были женщины после меня?
Ответил, не задумываясь, не считая, что врёт:
- Нет. Я люблю только тебя! - Вот когда он понял, наконец, искренность её слов: "Да никого у меня не было, один ты!" Она по сути не лгала ему тогда. То же самое вышло и у него: не было у него никакого резинового "Антона", была одна лишь Ольга! Лёлечка, Лёленька, лапушка!
Она поверила ему. Сначала порозовела от удовлетворённого самолюбия, а потом опять всхлипнула, а он снова встревожился:
- Оленька, ну, что с тобой, ты можешь сказать?..
- Не сейчас. Я потом тебе... ладно?
Она так умоляюще посмотрела, что он перестал настаивать, заговорил о другом:
- "Брамс" когда-то говорил, что любовь - штука недолговечная, быстро проходит. С тобой - я тоже согласен: любовь может разбиться и о кухонную плиту или о бельевое корыто. Но у людей - и сама жизнь имеет конец! Все об этом знают, однако никто всё-таки не отказывается из-за этого от жизни?
- Не поняла, к чему это ты?..
- Значит, и от брака не нужно людям отказываться? Хотя любовь и пройдёт. Очевидно, основой семейной жизни - предполагается всё-таки не только любовь, но и что-то ещё?
Она встревожилась:
- Ты что... собрался жениться?
- Да. И только на тебе! - Он улыбнулся и, занятый развитием своей мысли, продолжал: - Взамен любви, мне кажется, приходит потом уважение. Да ещё соединяет, наверное, ответственность за будущее общих детей. Так что бояться, по-моему, нечего.
Она поняла, он не знал, что у неё родилась ещё одна девочка, и решил сделать предложение в другой форме, считая, что всё дело в её страхе перед недолговечностью любви и нежелании поэтому рисковать благополучием ребёнка. О, как она была благодарна ему за всё! И за любовь, и за готовность взять её в жёны с ребёнком, и за его верность, чудесную улыбку. И в то же время, была несчастна оттого, что он забыл её слова о верности ему, и опоздал в своём созревании. Несчастна оттого, что не может оставить теперь Сергея, от которого родила уже двух дочерей. Несчастна оттого, что вообще уже не может ничего изменить в своей жизни. Но, так как всё это она уже оплакала, то и не стала больше расстраивать себе душу, а решила побыть счастливой ещё хоть раз, на несколько часов - не отравлять себе этого счастья.
Целуя Алексея с нежностью в губы, шею, она приговаривала, чтобы подготовить его к утреннему пробуждению и удару от её исчезновения:
- Одни люди приходят к уважению, как ты говоришь, это верно. Другие - наоборот, устают друг от друга, если большой любви не было и в начале, а потом - появилась на стороне. Но и на стороне - уже не будет счастья, когда есть дети. Где один - там ещё куда ни шло. А если больше - это уже невозможно. - Мысленно одёрнув себя, она замолкла, а потом попросила: - Разденься, пожалуйста, я безумно соскучилась по тебе! Я так люблю тебя, Алёшенька!..
Она торопливо сняла с себя костюм, шёлковые чулки, сорочку, всё остальное и стояла перед Алексеем совершенно нагая, смуглая от загара, с чёрными, тепло блестевшими в свете лампы, глазами. Губы у неё были полураскрыты, она взволнованно дышала и смотрела на его мощную грудь, бугристые мышцы, точно на ожившую картину, которую вызывала раньше себе лишь воображением. Алексей, отвыкший от неё тоже, с любовью и восхищением рассматривал её молодую и тугую грудь, не поняв того, что она налита у неё молоком, любовался её тёмным треугольником густой курчавости внизу, её красивыми бёдрами - вроде бы такая небольшая, а откуда что бралось! Почувствовал, как она прильнула к нему горячим телом, и всё в нём сладко напряглось, охватило пожаром. Тогда ещё теснее прижал её к себе и, лаская её наготу руками, стал необузданно целовать, ощущая, что целует и обнимает любимую женщину, дороже которой у него нет на всём белом свете. Его нетерпение передалось и ей. Она ловко, почти без усилия выскользнула из объятий и скользнула в его постель, накрываясь выше груди простынёй. Но он сорвал с неё простыню и, не погасив лампы, стал приближаться к ней, почувствовав в последнее мгновение, как на него пахнуло свежим телесным теплом.


Утром Алексей, несмотря на бурную утомительную ночь, проснулся рано, от нового желания. Но Ольги рядом с ним не было - осталась только записка от неё на листке, вырванном из его записной книжки. Там же, на столе, была и его ручка с чёрными чернилами, которые остро пахли не то краской, не то спиртом. Видимо, Ольга писала в потёмках, не желая зажигать света и будить его - буквы были неровными, строчки тоже.
"Милый Алёшенька, прости меня. Мы не можем быть вместе: у меня родилась ещё одна дочь. Девочка находится сейчас у такой же, кормящей, как я, знакомой. Но всё равно, чтобы молоко не прокисло, я должна торопиться. Посмотри на каменную стену вашего вещевого склада. Люблю тебя навечно, прощай и не сердись! Не забывай меня. Твоя несчастная Ольга".
Поражённый смыслом записки, Алексей почувствовал, что у него дрожат ноги. Ольгу он был готов избить за предательство. А потом одумался и понял, каково ей самой. Недаром же так плакала вчера! Предал её он, а не она - ещё тогда, когда она просила жениться на ней. Он не решился, и она, видимо, в угоду мужу, не найдя другого выхода из своего тупика, родила снова. Может, надеялась, что материнство облегчит и её жизнь. А ничего, видно, не получилось, продолжала любить его, Лёшку. Об остальном догадаться тоже не трудно. Когда стала проситься за покупками в Тбилиси, муж, вероятно, понял, куда она стремится, не дурак же он! Значит, были и уговоры, и слёзы, и ссылки на грудного ребёнка, а она всё-таки вырвалась, поехала, так ей хотелось увидеть его ещё раз и попрощаться. Рисковала и здесь: могли увидеть знакомые соседки, писануть Сергею. На всё пошла!..
Упрекать Ольгу ни в чём уже не хотелось, только стало бесконечно больно и не хотелось жить. Как он теперь без неё?.. Ведь это уже навсегда. А он столько всего намечтал ночью, дурак!.. Хорошо, хоть не успел этого наговорить, порвал бы ей душу окончательно и непоправимо. Какой нежной была всю ночь, счастливой, и нате вам. Вот так финал. И какое мужество утром! Не спала же совсем, а выдержала - не заплакала, не разбудила.
"Господи! - подумал он с тоской и отчаянием. - У нас и в любви нет свободы - кругом одна зависимость во всём, рабство".
Думая об Ольге, о себе, он пришёл к заключению. Каждый человек, покоряясь общему бесправию, предаёт не только свободу для всех, но и свою собственную.
Общее же предательство даёт возможность "сталиным" править всеми, как стадом покорных овец. И так будет до тех пор, пока стадо не победит свой собственный страх и эгоизм и не перестанет надеяться на соседей, которые, по их мнению, должны принести всем избавление.
Он представил себе, как Ольга покорилась после войны родителям, и от неуверенности в своём будущем пошла замуж за человека, которого совершенно не знала и почти не любила. Затем покорилась ханжеству общества, не позволяющего замужней женщине изменить свою судьбу.
"Да и сам я - пожалуй, главная составляющая часть этого ханжества, - признался он себе с горечью. - Как это?!. Жениться на женщине, у которой есть муж и ребёнок?!. Вот - и закономерный финиш".
На столе осталась бутылка с недопитым ромом. Он сделал из неё несколько крупных глотков и закурил. В голове сразу зашумело, а душе хотелось плакать. Но он не умел, умылся и стал собираться на работу: привычное дело, от которого рабу никуда не деться. Выходя за калитку на улицу, вспомнил слова Ольги, призывающие его посмотреть на каменную стену вещсклада. И посмотрел, благо строение это было напротив его дома, за шоссейной дорогой. Там была надпись в 3 строчки, огромными буквами, голубой масляной краской:

Н А В Е Ч Н О
Л Ю Б Л Ю Т Е Б Я
П Р О Щ А Й

Потянулись дни, недели, а привыкнуть к надписи, не смываемой ни дождём, ни солнцем, Алексей не мог. Выйдет утром на работу, и читает. Идёт с обеда домой, опять читает. После отдыха идёт на службу, и опять эти, прожигающие душу, слова перед глазами. Даже поздно вечером он их видит, когда возвращается в темноте домой - всё равно они ему светятся со стены её дивными глазами. Писем она ему не писала. Не писал и сам - чтобы не навредить, не ударить и в душу ещё раз. Не отвечал на вопросы любопытных женщин из гарнизона: "А что это у вас там за надпись на складе? Кто написал и кому?!" "Не знаю..." Знал, правда, Генка Ракитин - догадывался, но тоже молчал. Удивился только однажды:
- Как это её часовой не прогнал? Там же по ночам - часовой стоит!
Буркнул:
- Значит, уговорила.
Больше они к этому не возвращались. Ольга напоминала Алексею о своей любви по 4 раза в день, и каждый раз он видел её лицо, и вспоминал вздох сожаления: "Жаль, что голубая. Вот если бы красная!.." Вздыхал и сам: "Всё равно весь гарнизон только о той любви и говорит теперь, и завидует какому-то счастливчику. А счастливчика-то - и нет. Есть невезучий Алёшка Русанов. Вот так, господа! Невесело у нас живётся людям".

26

Утром на общем полковом построении дежурный по части объявил: приехала комиссия из штаба Воздушной Армии, будет проверять боевую подготовку лётчиков в ночных условиях. Начальство сразу заволновалось, волнение передалось остальным, вплоть до официанток в столовой, и создалась та напряжённая атмосфера подготовки к ночным полётам, какая всегда бывает во время ответственных проверок, и чётко зафиксировалась в народном поверье: генералы на аэродроме - готовься к беде.
К беде, однако, никто никогда не готовится - мало ли глупых примет у суеверья! На всё реагировать, некогда будет летать. Не реагировали и в этот раз - не было ни паники, ни особенной суеты. Да и когда же это кто знал, чья очередь подошла погибать? Такое известно только бабусе Судьбе, а она не из разговорчивых. Словом, в полку Лосева всё шло, как обычно. В 12 часов лётчики пообедали и ушли на отдых - до 18-ти. Полёты должны были начаться в 20.15, с наступлением темноты, так что времени у всех было хоть отбавляй. А вот у техников - не особенно: этим надо приехать на аэродром пораньше, чтобы подготовить машины к вылетам.
Русанову не удалось заснуть в этот раз перед полётами. Вспоминая Ольгу, Нину, Машеньку, Женю, рыжую Антонину, то есть, всех своих женщин и девушек, которые были причастны к его судьбе, он промаялся до половины 6-го, завидуя Ракитину, который спал, как сурок. Поднялся Алексей, не дожидаясь звона будильника. Подумал: "Может, письмецо домой написать, пока нечего делать?"
Писать не хотелось, посидел, покурил, а когда поднялся по звонку Ракитин, подождал его, и они пошли вместе в столовую. Было слышно, как на аэродроме опробовали моторы техники - первые муравьи, которые появляются на стоянке самолётов. А когда автобус привёз лётчиков из столовой, спецслужбы проверяли уже, кто связь, кто кислородное оборудование. И только служба вооружения ничего пока не делала: ждала, когда уйдут от самолётов все до единого - ей подвешивать бомбы. Ни в кабинах, ни в бомболюках машин, готовящихся к бомбометаниям, не должно быть ни одного человека, не имеющего отношения к службе вооружения. Бомбы, взрыватели - дело нешуточное. Особенно светящиеся бомбы - САБы с взрывателями замедленного действия. Бомбить в эту ночь должны были с больших высот.
К подвеске бомб вооружейники приступили только после того, как вокруг самолётов были выставлены красные флажки ограждения, и посторонним вход туда был запрещён. Не дай Бог, если какой-то разиня нечаянно заденет в бомболюке тросик, соединённый с взрывателем - может сработать подвешенная бомба! А кругом - другие самолёты, бензобаки, пары`. Забушует такой пожар, что сгорит весь полк.
В зону ограждения был пропущен из посторонних только один человек - майор Медведев, бывший оружейник. Хотя за службу вооружения он теперь не отвечал, став парторгом полка, но в ответственные моменты присутствовал всегда: его преемник был молодым и, по его мнению, ещё недостаточно опытным. Он помогал ему.
Всё уже подходило к концу. Медведев отошёл от самолёта, на котором проводила подвеску техническая молодёжь, хотел закурить, но вспомнил, что оставил папиросы в курилке. Увидев там Русанова, крикнул:
- Русанов, посмотри, пожалуйста, есть мои папиросы на столе?
Вместо ответа Русанов взял со стола пачку и почти бегом принёс их майору. Ждал со своей зажигалкой, пока Медведев разомнёт папиросу. Почему-то обратил внимание на то, что было очень тихо, а за невысокими Телетскими горами на западе дотлевала заря.
В бомболюке соседнего самолёта механик устанавливал на взрывателе нужное замедление - 45 секунд. Он вставил взрыватель в головное очко бомбы и начал подсоединять общий тросик бомболюка к кольцу предохранительной чеки на взрывателе. То ли от усталости, то ли от перенапряжения у него на секунду потемнело в глазах, и он, резко выпрямившись, ударился головой о 50-килограммовую бомбу, подвешенную на первом замке. После удара отшатнулся и, теряя равновесие, инстинктивно ухватился рукой за предохранительную чеку взрывателя и выдернул её. Механизм был пущен. Через 45 секунд взрыватель сработает, бомба в люке взорвётся и загорится ярким магниевым пламенем в несколько миллионов свечей.
Перепуганный, сержант-механик выскочил из-под бомболюка и сдавленным голосом выкрикнул:
- Пущен взрыватель! - Словно ошпаренный, он побежал от самолёта прочь. Медведев, услыхавший его слова, рванулся к самолёту и скрылся в бомболюке. Русанов с зажигалкой в руке остался на месте.
В бомболюке Медведев поднял голову. Вот она! Знал, в головном очке бомбы уже тикает механизм - прошло секунд 5. Вывинчивать из очка бомбы рукой крепко завинченный взрыватель, чтобы потом забросить его подальше, долго - 72 оборота резьбы! Значит, одно: надо сбросить с замка саму бомбу. Выхватив из нагрудного кармана карандаш, Медведев сунул его тупым концом в отверстие замка бомбодержателя и, утопив штырь, подставил под падающую бомбу согнутые в локтях руки - едва успел...
Прижимая бомбу к груди, он почувствовал, как дрожат у него от напряжения руки и ноги - 50 килограммов всё-таки! А ведь надо ещё нагнуться, чтобы выйти из-под люка. Потом выпрямиться, и только тогда бежать - отбежать от самолёта хотя бы метров на 20. Потом бросить бомбу, и успеть отбежать от неё самому. А на всё это оставалось уже не более 35-ти секунд.
Когда он нагнулся, чтобы выйти из-под люка, показалось, что от натуги лопнут жилы на шее - чуть не выпустил бомбу из рук. Но как-то всё-таки удержал, потом, когда выпрямился, приподнял её снова повыше, к самой груди, и, откинув свой корпус слегка назад, быстро пошёл в раскоряку от самолёта. Рядом с его гулко стучавшим сердцем, казалось, зловеще и неумолимо тикал механизм замедления. А может, это стучало от прилива крови в висках. Было не до этого. Натужно семеня мелкими и быстрыми шажками, чувствуя, как шевелятся на голове волосы, он торопился. Сзади за ним тянулся белый шнур стропы вытяжного парашютика - его ещё надо будет оборвать, когда он натянется. В ужасе подумал: "А вдруг не оборвётся? Привязан к замку в бомболюке..."
Кто-то сзади догнал, произнёс над ухом:
- Дайте мне, я сильнее! Стропу - я уже обрезал. Там окопчик впереди, я быстрее...
И хотя некогда было думать, Медведев и голос узнал, и подумал: хочет помочь Русанов. Он действительно сильнее. Но передавать ему бомбу из рук в руки, только терять секунды и подорваться обоим. Прорычал:
- Беги, дурак! В герои хо, а у меня - дети! - Всё это, не останавливаясь, не оборачиваясь - задыхаясь.
Что-то кричали из курилки лётчики - не разобрал: оглушали толчки в висках. Стучало под левым ребром огромное сердце. Шаги сзади замедлились, вроде бы отстали. А из курилки неслось уже слышно и с надрывом:
- Хва-тит!.. Бросай!.. Бе-ги-те-е!..
Пройдя за Медведевым ещё несколько шагов, Русанов понял: Медведев услышал его совет насчёт окопчика впереди - его выкопали солдаты во время химических учений, но так и не закопали потом, вечно приходилось ещё обруливать его при возвращениях на стоянку. Вот в него и хочет бросить бомбу майор. А тогда - только 3 шага в сторону, падай на землю, и всё будет в порядке, взрыв от САБы не сильный.
Додумать до конца Русанов не успел - захватило новое: сначала показалось, будто резко выкатилось назад из-за Телетского хребта солнце и, яркое, до рези в глазах, зависло на месте, ослепив всех. А потом - тупая боль в затылке и острая в спине, какой-то глухой раскат и чьи-то крики, и последняя мысль, когда уже подогнулись ноги: "Сволочь! Сам прыгнул в окопчик, а бомбу оставил снаружи..."
Мысль тут же оборвалась, всё стало неясным, начало меркнуть, темнеть, а тело сделалось лёгким и куда-то полетело, полетело... должно быть, к последнему километру жизни.
Пришёл в себя Русанов в санитарной машине. Пахло йодом. Открыл глаза, увидел над собой лицо полкового врача и понял, что жив, но, видимо, ранен. На теле не было ни кожаной куртки, ни "военной" зелёной рубашки - белели только бинты. Машина шла на большой скорости, мотор выл. В фургончике никого больше не было.
"Везёт одного меня, - подумал Алексей, закрывая глаза. - Значит, никто больше не пострадал. Вот и моя очередь подошла..."

27

Палата, в которую поместили Русанова в госпитале, была на двоих. Возле окна лежал на койке "старожил" - капитан-артиллерист Мокроусов, мужчина, как оказалось, мрачный и неразговорчивый. Да и с какой стати быть разговорчивым? Палата эта считалась последним прибежищем для живых, далее дорога в морг в подвале - двое уже скончались на койке, которую унаследовал Алексей. Естественно, он этого не знал, а капитан, считая его "тяжёлым", не стал тревожить парня ни таким "просвещением", ни своими расспросами. Молча встретил, как вселение новичка, так и ночные дежурства сестёр возле него, а потому и главного вопроса не задал - как звать? Алексей тоже не разговаривал - не хотелось. Калека теперь, а может, и вообще придётся точку поставить в судьбе. И они первый день промолчали, каждый думая о своём.
Тбилисский день тот был душным. Ни одного облачка не было видно за раскрытым окном. Ходячие больные, разомлевшие от духоты, шаркали по коридору шлёпанцами, собирались где-то возле питьевого бачка, звенели там кружкой, переговаривались. А в палате "тяжёлых" скапливалась не потревоженная тишина, и духота от этого казалась ещё ощутимее и липче.
На второй день Мокроусов всё же сказал:
- Доброе утро, парень! Давай знакомиться. Капитан Мокроусов, артиллерист.
- Алексей Русанов. А как вас по имени-отчеству?
- Семёном Пантелеичем буду. А ты - лётчик, что ль?
- Лётчик. Старший лейтенант.
Мокроусов обрадовался:
- Стало быть, всё правильно. - И пояснил: - Говорили тут про тебя: лётчика, мол, к тебе положим. Вот какое дело. - Считая знакомство оконченным, капитан надолго замолчал.
Потянулись пахнущие лекарствами, однообразные дни. Никто, кроме врачей, санитарок и сестёр в палату не приходил. Разговаривали мало, редко, о духоте, насчёт того, что кваску бы сейчас неплохо, о болезнях.
- Тебя с чем привезли? - поинтересовался Мокроусов, хотя каждое утро видел, как перевязывает Русанова старшая медсестра.
- Да голова вот... - Алексей прикоснулся пальцами к чалме из бинтов. - И позвоночник.
- В аварию, что ли, попал?
- Расскажу как-нибудь, а сейчас - не хочется вспоминать.
Мокроусов виновато кивнул:
- Значит, история невесёлая. Понимаю...
- Да, весёлого маловато.
Лёжа на больничной койке с закрытыми глазами, Алексей Русанов слушал историю напарника по палате.
- А у меня - прободная язва, - рассказывал тот. - Потом пошло заражение, гной. Свищ вывели, вот какое дело. 2 месяца здесь лежу. - Мокроусов отвернул одеяло и показал трубочку на животе, которую Алексей тоже видел уже не раз. Алексей открыл глаза, но промолчал, понимая, что капитан хочет загладить свою назойливость и вызвать сочувствие к себе.
Словно в подтверждение догадки, капитан заискивающе улыбнулся и, прикрывая простынёй измождённое, высохшее тело, добродушно спросил:
- Холостяк, что ли?
- Холостяк.
Часа 2 молчали, прислушиваясь к жужжанию мух. А после обеда, закурив, капитан доверительно продолжил:
- Вот и ко мне некому ходить теперь. Да-а. - Он вздохнул.
Алексей молчал.
- Спишь, что ль?
- Да нет, слушаю. Разве уснёшь - духота! И голова что-то...
- Ну, если голова - тогда лежи, мешать не буду.
- Да нет, говорите. Всё равно не усну: мысли как вши заедать будут. Так что, лучше уж слушать.
- Плохо дело, да?
- Не знаю. Сами же видите: врач молчит, уклоняется при обходах от прямых вопросов.
- От врачей правды не добьёшься! А откуда про вшей-то знаешь? Кормил, что ли?..
- Пришлось, в 44-м. С голодухи завелись.
- А знаешь, ты мне - показался, - признался Мокроусов. - Сурьёзный, думаю, парень. И об себе не треплет, и к другому не липнет. Страсть не люблю болтунов.
- Это я теперь таким стал.
- Значит, болезнь подействовала. От горя человек всегда добрее становится, особенно, если о смерти думать начнёт.
Опять замолчали. По очереди покурили, прислушиваясь к шагам в коридоре. Если тихие, в тапочках, значит, дежурит приветливая сестра Амалия, тоненькая и милая грузинка. Тогда можно не опасаться. А если шаги тяжёлые, бухающие, словно у знаменитого испанского командора - тогда разгоняй скорее дым, скандала не оберёшься: дежурит Алевтина Петровна, грузная и злая старая дева, не снимающая своих ботинок даже в госпитале. "Аномалия" прозвали её больные, сравнивая с доброй Амалией.
- Не спишь? - спросил Мокроусов.
- Нет, - отозвался Алексей, чувствуя, что капитан хочет что-то рассказать о себе, да всё не решается.
- Жена от меня ушла, понимаешь. Пока я тут лежал до тебя, она и ушла. Никто не ходит с тех пор. Вот.
Алексей молчал.
- Хорошо хоть детей нет. Не было. А вообще-то - плохо всё. 12 лет всё-таки прожили, не шутка!
- К другому, что ли?
- Вот именно, к другому.
- Молодой?
- Да нет, детей и там не будет - не из-за этого она. Влюбилась, вот какое дело. - Мокроусов помолчал, хотел закурить - нашарил рукой спички, но, видно, передумал, положил спички обратно. - И в кого, ты думаешь, влюбилась-то?
- Ну?
- В старика! Мне-то - 40, а ему - уж за 50!.. Агрономом работает в совхозе возле нашего полигона, грузин. Как познакомилась она с ним - вдовец, дети уже взрослые! - так и началось у нас там: полный, можно сказать, поворот всей жизни.
- А может, так это у неё... блажь?
- Не. Письмо написала, объяснила мне тут всё. Теоретическую подкладку даже подвела, вот какое дело. Обосновано всё. Всякие высокие слова, пишет, понятия - это, мол, только слова, словами и останутся. Дескать, правда не в этом. Жизнь - не слова, жизнь - это совсем другое. И главное в ней, в жизни, то есть, это половые отношения. К этому, мол, всё на земле стремится и всё сводится. А мы - только притворяемся все и прячемся за всякими словами. Ну, сами себе врём, значит. Лукавим, чтобы уйти от некрасивой правды. Она у меня - образованная, геолог!
- А что же некрасивого в половых отношениях, если люди любят друг друга? Тут у неё, по-моему, что-то не сходится... - не согласился Алексей с доводами неведомой ему женщины.
Мокроусов стал заступаться:
- Ну, слова у неё - не такие, конечно, я это тебе всё проще изложил. А суть-то - эта, конечно, разве что поучёнее сказано.
- Так ведь неверно сказано-то! - продолжал Алексей не соглашаться. - При чём же здесь...
- А чего тут неясного? С агрономом своим - нашла она женское счастье. А со мной, пишет, не было. Так прямо и пишет: только теперь-де узнала. Вот, стерва, и не стесняется, представляешь!
Алексею спорить расхотелось.
- Конечно, не было счастья, - загорелся Мокроусов, не понимавший ни Русанова, ни своей жены. - Я-то - хилый, больной. А этот, видать, на чистом воздухе рос, не воевал... Да чего там - не маленький, небось, понимаешь. А вот я, боялась она, не пойму: 7 классов у меня только. Ну, и врезала в конце, как попроще, без учёных слов: как ей сладко в постели с другим мужиком. Вот, брат, какое моё дело. Болеть нельзя! Семья - это не контракт, который нельзя нарушать.
Алексей тоскливо подумал: "Неужели и меня теперь это ждёт? Все деревья - всё-таки дрова? Неужто это и есть высшая правда жизни на земле?" И сразу у него заболела голова, подступила тошнотная слабость, и заныл, стянутый бинтами, позвоночник.
- Сестру, сестру позовите! - проговорил Алексей побелевшими губами.


Шёл дождь. В окно монотонно барабанили капли, и волнистые стёкла, казалось, плакали. В палату вползал серенький неторопливый рассвет. Прохладный ветерок колыхал в форточке марлевую занавеску. Жить в госпитале стало полегче.
Некоторое время Алексей прислушивался. Где-то за окном, внизу, плескалась вода - наверное, из водосточной трубы на асфальт. Успокаивающе позванивала капель на оцинкованном подоконнике. Жужжала под потолком муха, ошалевшая от одиночества.
Алексей поднёс к уху часы. Нет, не остановились, тикали. Всего только 5 часов? Шума дождя теперь не улавливал - слышалось лишь тиканье возле уха, там, где заложены были под голову руки. Слышались одни часы потому, что против воли прислушивался к ним. Койка соседа пустовала - капитана Мокроусова перевели в палату выздоравливающих. Алексей, оставшись в палате один, перебрался на койку капитана и каждый день ждал, что на пустующее место кто-то придёт и станет веселее, однако никто не появлялся, и тишина в палате раздражала его: "Как в гробу!" А потом и вовсе начали заедать невесёлые размышления...
Три дня назад в госпиталь приезжала жена Медведева. Но он её не узнал - в палате стояла и смотрела на него совершенно незнакомая женщина в белом халате, из-под которого выглядывало чёрное платье. У Анны Владимировны кожа на лице из бело-молочной стала землистой, а голубые глаза с припухшими и покрасневшими веками казались затравленными. Исчезла и высокая причёска "по-гречески" - теперь она была гладкой. Он подумал: "Ошиблась палатой, что ли? А может, это вернулась к капитану жена?" Собирался уже сказать ей, что Мокроусова перевели в другой корпус, но женщина произнесла:
- Здравствуйте, Алёша. Вы что, не узнаёте меня?
Только после этого он узнал в ней Анну Владимировну и ужаснулся: "Вот так Марика Рокк!.. Что это с ней? А сам-то Медведев, гад, не приехал - жену подослал..."
- Ваш друг, Гена Ракитин, просил передать вам, - заговорила она, волнуясь, - что улетает в командировку. Вот... решила навестить вас вместо него. Можно, я сяду?..
Она присела на стул, опустив на пол тяжёлую, чем-то наполненную, сумку, а он уже по-настоящему разозлился на Медведева. Даже не приехал, подлец! Сволочи все, и в самом деле, не надо усложнять... Но тут же подумалось и другое: "А может, его судить из-за меня хотят? Вот она и приехала поэтому такая... Заплаканная, постаревшая. Ну, это уж, чёрт знает, что! Разве же он - нарочно?.. Неужели начнёт сейчас за него просить? Только этого не хватало!.."
Но разговор получился другой - тяжкий, перевернувший ему всю душу. Стало мучительно стыдно за свои торопливые и подлые подозрения - скверно всё же устроен человек...


На аэродроме в тот вечер у Медведева было хмурое настроение. Думал о жизни, жене - отношения по-прежнему были какие-то странные. Захотелось курить, но оставил папиросы в курилке. Только успел их Русанов поднести, как что-то глухо стукнуло в бомболюке. Они обернулись и увидели выскочившего из-под люка сержанта Ивлева с перекошенным от страха лицом.
- Пущен взрыватель!..
Точно током ударило: "Сгорит весь полк!"
"Вывинтить? Не успею: 72 оборота!"
"Вот она! Секунд 5 уже... успею! Так... карандаш... замок..."
"Ух, чёрт, неужели не удержу?... Теперь - не выронить при нагибании... Оттащить метров на 20..."
"Секунд 15 уже... А тяжёлая! И инспекция тут, как на грех. ЧП! Расследований не оберёмся..."
"А вдруг не успею? Может, бросить? Жизнь - дороже... Затаскают всех, на полмиллиарда сгорит!"
"Ах, Ивлев! Ведь не новичок... Тикает, наверно?.."
"Надо скорее! Сколько осталось?!."
"Должен успеть, вот только - стропа!.. Поднатужиться надо..."
"А вдруг не оборву?!"
- Дайте мне, я сильнее! Стропу - я уже обрезал. Там окопчик впереди, я быстрее...
- Беги, дурак! В герои хо, а у меня - дети!..
"А вдруг взорвётся сейчас? Под самым сердцем тикает!.."
Закричали из курилки:
- Хва-тит!.. Бросай!.. Бе-ги-те-е!..
"Вот он, окопчик! Только бы не ухнула, сейчас я её..."
"И-и!!"
- Ивлев!.. - закричал в ужасе. - Как ты сюда попал?!.
В окопчике на дне сидел Ивлев и оправлялся. От страха его так, видимо, расслабило, что он, увидев над собою Медведева с бомбой в руках, оцепенел во второй раз и не мог даже подняться. Не зная, что делать, топтался на месте и Медведев: "Куда?.. Откуда он взялся!.."
"Аннушка, что я наделал?! Ну, по-мо-ги-те же!.."
А в следующую секунду показалось, что в руках у него лопнуло солнце. Ослеп и оглох сразу. В живот ему ворвались тысячи раскалённых игл. И тут же - ни боли уже, ни мыслей, ни ощущения тысячеградусного жара вспыхнувшего магния - ничего. Не видел, как подкошено упал Русанов. В ярком пламени для него наступил полный мрак. Жизнь оборвалась, как стропа, и всё исчезло.
Разбрызгивая фейерверк сверкающих брызг, шипя и крутясь огромной электросваркой, бомба заволакивалась белым облаком едкого магниевого дыма и поглотила рухнувшую рядом фигуру полностью.
В курилке оцепенели.
Всё ещё крутилась и подпрыгивала, словно живая, "электросварка". И вдруг белой молнией, ярче самого яркого пламени или вспышки, сверкнула в головах людей одна и та же, страшная, как конец, мысль: "Всё, нет человека!.."
Не успел Медведев справиться с бомбой - взорвалась. Даже выпустить из рук не успел. Да и что он уже мог сообразить там в последние мгновения, когда времени оставалось только на вскрик.
Онемевшие, лётчики и штурманы стояли до тех пор, пока горел этот солнечный костёр, уничтожая то, что было неповторимым человеком - другого такого нигде в мире нет и никогда уже не будет. Прошло 3 минуты, и наступил мрак - он надвинулся на людей, казалось, со всех сторон плотной стеной и поглотил самолёты, видневшуюся перед этим в сумерках деревню, и саму эту захолустную жизнь, освещённую на миг яркой нелепостью катастрофы. Может, и не было ничего? Кошмарный сон, всё только приснилось?
Но нет, мрак остался и в душах.
И только у одного человека на миг посветлело в мозгу, словно упал с сердца грех. Этим человеком был капитан Озорцов. Однако, вернувшись с аэродрома к себе в кабинет, он в слепой ярости стал рвать на клочки разрешение военного прокурора на арест майора Медведева. А потом ушёл домой, всю ночь глушил водку и беспощадно думал: "Ну, как же так? Почему там не могут никогда разобраться в людях и подозревают всегда самых лучших? Вот и на майора думали, а он..."


Были похороны. Были речи.
А человека уже не вернуть. Не вернуть! Анна Владимировна не могла с этим примириться, не могла этого постичь ни разумом, ни чувствами. Что с того, что полковник Дотепный выкрикивал над могилой: "Погибло большое сердце! Настоящий коммунист! Любил людей и пожертвовал своей жизнью ради жизни и счастья на земле". Слова это всё. Надо было так говорить и ценить, когда живой был. Но в России принято любить своих героев только после их гибели, и потому глумление над чувствами Анны Владимировны продолжалось. Над гробом уже выступал какой-то пожилой техник:
- Себя не жалел, забывал о себе...
Выступил и молодой техник, совсем ещё мальчик:
- Дмитрий Николаевич любил людей по-настоящему! И жил он без шума, без суеты.
"Господи, где только научились все! В кино, наверное, - думала Анна Владимировна. - В радиопостановках ещё так говорят. А потом эти штамповки оседают не в душах людей, а на языках, что без костей". Она с ненавистью уставилась на Лосева, подошедшего к могиле. Но он неожиданно удивил её, этот сухарь и прагматик.
- Товарищи! Я помню, как Дмитрий Николаевич принимал однажды экзамен по вооружению. Лётчик был подготовлен слабо, и он сказал ему: "В природе человека - беречь себя. Значит, и летать надо умно, без риска. А для этого надо всё знать и о полёте, и о самолёте. Рискуют люди только по необходимости". И вот теперь, когда случилась эта непоправимая беда, я хочу напомнить его слова, потому что они не разошлись у него с делом. Он - рисковал по необходимости. Он знал, на что шёл, и потому подвиг его - проявление героизма подлинного, мужества настоящего, а не случайного.
Но более всех удивил её сам покойный муж, когда обнаружила его записные книжки. Оказывается, Дмитрий прятал их от неё. А потом снова будто ожил для неё и заговорил, не таясь. Читая его строки и, словно слыша его голос, она наревелась до изнеможения. В его записях были и просто отдельные мысли, и что-то похожее на дневники. Читала она их почему-то не подряд, а сумбурно, перескакивая с одной книжки на другую, торопливо листая их, в надежде найти что-то важное про себя и про него, но не находила.
У мужа было много размышлений о жизни и смерти. Что это - национальная черта или фатальное предвидение судьбы? Да нет, из тех же записок выходило, что жить он собирался долго. Но, почему тогда, почему он об этом думал?!
С непонятной, пьяной жадностью она находила эти места снова и перечитывала их по несколько раз, пытаясь понять скрытый, как ей казалось, в них смысл. Хотела что-то постичь, и не постигала.
3 года назад он писал: "Маятник Времени раскачивают Мечта и Действительность. Мечта - толкает вперёд, действительность - тянет назад. И Движение не останавливается: идёт бесконечное качание. Может, это и есть Жизнь? Борьба Мечты с Действительностью? Мечта, оторвавшаяся от реальной действительности - бесплодна. Действительность, убивающая Мечту - пагубна. Видимо, между ними должно быть какое-то разумное равновесие, иначе прекратится Движение. Но и движение "туда-сюда" тоже не движение, а топтание на месте. Запутался я, видимо..."
"Знания - вышка, на которую всю жизнь поднимается человек. Чем выше взобрался, тем дальше видит".
А тут вот пошло всё о смерти...
"Человек идёт к смерти, как пароход к горизонту. С парохода кажется, что горизонт - всё там же, не приближается. А с берега хорошо видно, как исчезают корабли за горизонтом. Но никто долго не задерживается на берегу, каждого ждёт своё плавание, свой пароход".
"В жизни человека может быть смысл, и может его не быть. Всё зависит, мне кажется, от того, как человек сам относится к жизни и людям. После смерти у иных начинается бессмертье".
"Сколько поколений исчезло с планеты! Лет через 30 не будет меня и моих сверстников. Но наша жизнь будет ещё продолжаться в наших делах, о которых скажут: "Они нам оставили самолёт и вертолёт, средство против чумы и холеры, роман "Тихий Дон". Ведь говорим же мы: древние римляне оставили после себя Колизей. Греки - Парфенон. В Египте - стоит гробница Хеопса. В Индии - Таджмахал. У нас - Кремль. Видимо, поэтому не пугает нас мысль о неизбежности смерти, а не потому, что она, мол, наступит не скоро. Всё вокруг нас столетиями стоит, воспринимается нами вечным и оттого мы, как бы подсознательно, ощущаем, что и люди вечны. А те, которые ушли, продолжают жить в памяти других. Вот, наверное, почему неизбежность личной смерти воспринимается всеми спокойно. Все умрут, не я один. Но память останется. Значит, память по себе нужно оставлять только хорошую. В этом, наверное, и есть смысл жизни каждого, ибо бессмертен разум человека, духовные и материальные ценности, созданные им. А там ещё и надежда есть на загробную жизнь, кто верит в Бога. Особенно хороша в этом смысле религия Индии, где каждый знает, что прорастёт на земле ещё раз - новым ли человеком, цветком или деревом, зайцем или оленем: кто чего заслужил своей жизнью. Те, кто отнимает у людей эту Веру, поступают жестоко, ибо потерявший надежду и смысл способен от отчаяния и безысходности творить только зло на земле".
Более всего ошеломила Анну Владимировну последняя запись мужа, сделанная совсем недавно: "Сегодня меня вызвали по телефону в политотдел дивизии. Приехал, встретили сухо, почти враждебно, и я далеко не скоро понял, зачем и кто меня вызывал. А когда понял, беседа быстро пошла к концу, и изменить что-либо было уже невозможно. Да и не беседа это была, а скорее допрос, словно выясняли мою преданность. Вопросы задавал всё время подполковник Звенягин, член дивизионной парткомиссии. "Товарищ майор, вы близко были знакомы со старшим лейтенантом Одинцовым? Кажется, он был вашим другом, не так ли?" Я ответил, что был с Одинцовым не то, чтобы в дружбе, но в хороших отношениях, что иногда он заходил ко мне. В тоне вопроса Звенягина я почувствовал какую-то недоброжелательность, а потому и не стал распространяться. Тем более что Одинцов застрелился в Свердловске, значит, что-то там с ним произошло. Может, сказал что-нибудь лишнее. Звенягин буквально сверлил меня своими свиными глазками. Потом, видно, не вытерпел, спросил напрямую: "А Русанов разве ничего вам не говорил о своих настроениях? Он ведь тоже дружил с Одинцовым".
Меня оскорблял и его тон, и то, как он смотрел на меня. Видно же, когда не верят ни одному твоему слову. Я и спросил его поэтому довольно резко: "Скажите прямо, товарищ подполковник, что вам от меня нужно?" Он переглянулся с начальником СМЕРШа дивизии, который сидел почему-то не в форме, а в штатском. И тогда мне задал вопрос тот - кажется, подполковник тоже: "Вы писали письмо в ЦК у себя на родине в отпуске? Вместе с бывшим вторым секретарем райкома партии Анохиным. Это было 2 или 3 года назад". Сразу поняв, куда они ведут, я ответил: "Писал". Смершник так и впился в меня: "А вы хорошо помните, о чём писали?" И пошёл на меня наступать: "Вы облили грязью первого секретаря райкома! Хотя не знали его! Зачем вы, коммунист армии, ввязались в это грязное дело?" По его тону я понял, видно, Андрюха Годунов после ареста Анохина вспомнил и обо мне и решил расквитаться со мной за всё, и за прошлое, и за настоящее. Недаром я всегда это чувствовал. Но ответил всё же спокойно: "Я этого первого секретаря с детства знаю. И ввязался я не в грязное дело, а в справедливое". Он меня перебил: "А того, с кем вы сочиняли ваше письмо, тоже с детства знаете?!" "Нет, - ответил я, - не с детства. Но он - тоже коммунист, только в отличие от Годунова, настоящий!" Они опять переглянулись. Смершник с ненавистью спросил: "А вы уверены в этом?"
От недобрых предчувствий у меня запрыгала левая нога под столом, хорошо, что им было не видно. Наверное, я побледнел - так и отлила от души кровь - но всё же ответил: "Да, уверен. Если бы не был уверен, не писал бы жалобу с ним". Что я мог им ещё сказать? Вот тут допрос пошёл уже полным ходом.
"Вы с ним поддерживаете связь?" - спросил он. Я ответил, как было: "Нет. Ни Анохин, ни его жена не ответили мне на моё письмо". А дальше маленько соврал, будто не знаю, что произошло с Анохиным: "Видимо, его куда-то перевели, ну, я и не писал больше". Про то, что я был в прошлом году в командировке в Лужках и ездил к Анохину в район, говорить им не стал. Откуда им знать, что это рядом, и я там всё узнал?
"А вам не кажется, Медведев, - перебил меня Звенягин, - что вы утрачиваете революционную бдительность? Заступаетесь, за кого попало..." Я перестал с ними спорить и доказывать, что секретарь райкома партии - это, не кто попало. Понял: всё равно, себе только в убыток, ничего не докажешь. Да и не владел уже своей ногой вовсе. А Звенягин, поглядывая на меня с презрительной усмешкой, продолжал своё: "Да-а, поторопился Дотепный тебя в парторги, поторопился! Ты и нам - другим представлялся, совсем другим!" Проговорил он мне это как-то зловеще, и на меня нашёл такой страх, что я не знал, что и говорить больше. Только пот вытирал, который потёк у меня по лицу и по шее, даже платок стал весь мокрым. И тут зашёл в кабинет капитан Озорцов в форме. На меня даже не посмотрел, сразу к своему начальнику - и зашептались. Доносились только отдельные слова: "хорошо", "посмотрим", "надо проверить", "а ордер - выписывай, подпишут".
Мне было душно, нехорошо. Звенягин, должно быть, это заметил, скучно произнёс: "Вы можете идти, Медведев. Свободны". Я вышел из штаба и пошёл домой пешком, через поля. Мучило какое-то предчувствие. Перебрал ещё раз весь наш разговор мысленно, чтобы понять, к чему всё? Но голова уже не работала, всё у меня путалось. Ясно было только одно: Анохин где-то сидит, а Годунову хочется, видно, добраться и до меня. Да ещё что-то с Одинцовым, видно, похожее; на язык он был невоздержан, вот и сошлось всё в один узелок. Как его развязать, я не знал, с Аннушкой о таком не посоветуешься, только пугать, и у меня разболелось по дороге сердце. Проглотил таблетку, прилёг под горой на траву, а сейчас вот пишу обо всём дома ночью и думаю. Ведь революционная бдительность - это в первую очередь трезвое отношение к людям и их идеям, соблюдение демократических основ. Нельзя же подозревать каждого только за обыкновенное высказывание или за крамольную мысль. Одна голова - хорошо, а 2, 3 и больше - ещё лучше. Но головы нужны с мнениями, а не стандартные кубышки. Вот я и думаю. Наверное, самое большое сейчас зло, с которым надо воевать в первую очередь, это привилегии для руководящих работников партии. Если этого не отменят, через 20-30 лет в партии не останется даже духа от демократии. А правительство сделается холодным к своему народу и равнодушным к его судьбе, как все мещане мира. Оставлять привилегии, которых нет в Конституции, но существуют на практике, значит похоронить доверие народа к правительству навсегда".
Дочитав до этого места, Анна Владимировна поднялась из-за стола, дотащилась на заплетающихся ногах до ведра с водой, зачерпнула кружкой, чтобы напиться, и почувствовала себя совсем плохо - точно раскалённой иглой ей прошило сердце. Она поняла: сердечный приступ, первый в её жизни. И тут же подумала: "А ведь у него сердце болело давно". Теперь она испытала эту боль сама, и ей стало невыносимо оттого, что невольно надрывала сердце не только себе, но и мужу. Вина перед ним показалась ей такою огромной, что помутился от боли рассудок.
В тот день она слегла в постель и не поднималась несколько суток, молча глядя, как распоряжается в её квартире соседка - кормит детей, ухаживает и за ними, и за нею самой. К запискам мужа после того она ни разу не возвращалась, напротив, упрятала их так, чтобы не могли найти даже те, кому этого захочется. Думала: "Вот подрастут дети, тогда им покажу. А пока..."


- Как же вы теперь? - спросил Русанов Анну Владимировну, когда она, всхлипывая и вытирая глаза платком, кончила рассказывать то, что знала.
- На детей оформили пенсию, - проговорила она. - Диму хотели представить посмертно к ордену, но в штабе дивизии кто-то выступил против этого, в чём-то там усомнились... - Рассказывать о записке мужа Анна Владимировна побоялась - молодой, ляпнет ещё где-нибудь... Отвела только глаза.
На Алексея дохнуло морозцем от её слов - ведь и он, было, усомнился в её муже. Отвернул лицо тоже, казня себя. Ну, почему так? Если что-то случается, всегда все становятся по первому зову души прокурорами и обвинителями, даже не пытаются сначала хоть что-нибудь выяснить, а потом уже судить. Ведь сталинская подозрительность превращается у нас в национальную черту. Почему не было такого раньше? Давали милостыню нищим, помогали обездоленным, думали о людях в первую очередь хорошо. А теперь - одна беспощадность кругом, как у комиссаров.
Анна Владимировна всхлипнула. Русанов налил в стакан воды, подавая, сказал:
- Выпейте! Не изводите себя.
Отпив глоток, она ответила:
- Думала, удержусь, да вот опять... Ну, как вы тут?
- Теперь - уже ничего, поправляюсь. - Он смотрел на неё, понимая, почему некрасивая, постарела, и в чёрном пришла.
- Летать будете? - спросила она, зная, что для лётчиков это вопрос жизни и смерти. Заплаканные глаза её тревожно замерли.
- Вероятно, буду. Чувствую себя уже хорошо.
- Вам тут письма... - Она полезла в хозяйственную сумку. - Ребята просили передать. - А доставала банки с вареньем, халву, мёд, колбасу и, наконец, 2 письма. - Ну, вот, кажется, всё. - Словно извиняясь, добавила: - Устала я... Пожалуй, пойду.
- Передавайте ребятам привет. Скажите, скоро выпишусь, пусть не приезжают. Вы - сумку забыли на полу... Спасибо за всё!
- Всего вам доброго, Алёша! - Она подняла сумку и пошла к выходу, но обернулась: - Заходи, когда выпишешься. Вместе с моим пострадал - не чужой теперь. - Всхлипнула и пошла.
В палате установилась тишина. Это было 3 дня назад.


А теперь шёл дождь, и плакали стёкла. Вздрагивали от ударов капель листья за окном. День был сереньким, слабым и никак не мог разгореться. Давила тоска. Над головой появился откуда-то комар и тонко и нудно звенел. Значит, он прожил уже полвека: жизнь комара, говорят, длится всего одни сутки.
Алексей подумал: "Интересно, а с какой скоростью он взрослеет?" - Убрав из-за головы руки, подложив подушку повыше, прислушиваясь к ударам капель по листьям, перескочил на мысль о листьях: "Вздрагивают, как секундная стрелка на часах..."
И сразу представил себе Медведева, идущего со своей тикающей судьбой на руках. Стал думать о нём: "И хотя бы одна сочувствующая душа рядом! Людей вокруг много, но человек всё равно одинок в этом мире. Потому и перед смертью каждый всегда один, и ему никто не может помочь".
За окном на мокром асфальте яичницей на сковородке прошкворчали шины - должно быть, такси. И опять только дождь монотонно барабанит по стеклу. И стёкла плачут, плачут. Взял и закурил.
В коридоре раздались тяжёлые, кандальные шаги старшей сестры. Алексей, выбрасывая за окно папиросу, торопливо подумал: "У, лошадь! Войдёт ведь..."
Он не ошибся, в палату вошла "Аномалия". Эту женщину без возраста, грузную и некрасивую, он не мог переносить. Она сдирала бинты, казалось, вместе с кожей, и это у неё называлось перевязкой. "Перевязка" началась и на этот раз, как палачество. Алевтина Петровна бросала старые бинты в таз, смазывала чем-то рану так, что хотелось выть, и принялась бинтовать её снова. Сказано, бесчувственная! Проговорила:
- На голове - уже пустяки. На спине - тоже скоро заживёт.
Алексей спросил:
- Сумею пройти комиссию? Как там у меня?..
- Завтра будет осматривать профессор, спроси у него. - Она постояла над ним, словно ожидая возражений, и забухала к выходу. Боль понемногу после ухода сестры затихала, и Алексей снова вернулся к своим размышлениям о жизни. Ну, много ли человеку надо? Прожиточный минимум, и... чтобы понимали окружающие. Не казнили бы по каждому пустяку, не ханжили: ведь все люди - люди.
Но почему тогда то, что разрешают и прощают себе, не терпят в других? Почему человек не волен распоряжаться собою по-своему, так, как хочется ему самому? А вечно должен уступать желанию пьяного товарища или ревнивой подруги? Почему всё время надо жить в угоду кому-то, если каждому жизнь дана для радости, а не для рабства.
А может, всё-таки есть какая-то правда и за словами Самсона Хряпова - не надо усложнять? Алексей почувствовал, что запутывается. Ведь, если никто и никому не станет подчиняться, подумал он, и каждый начнёт делать только то, что хочется ему одному, это же будет анархия - люди уничтожат себя.
Почему же они тогда жертвуют собой? Расстаются с самым дорогим - жизнью! Значит, есть что-то даже сильнее привязанности к жизни? Что? Как надо жить? В чём истина? Почему люди не могут стать естественнее и искреннее?
Капли барабанили в стекло, били. Звенело на оцинкованном подоконнике, плескалась вода внизу из водосточной трубы на асфальт. И бились мысли возле виска, продолжая пульсировать, как кровь, толчками-вопросами.
Почему так: о ком не думаешь, тот приходит и навещает тебя. Кого ждёшь - того нет. Не пришёл же Генка до командировки, в первые дни. Кто казался товарищем, летал с тобою в одной кабине - оказался предателем. Другой никогда не говорил высоких слов, и понёс бомбу, хотя за эту службу уже не отвечал по закону. Третий - каждый день произносит эти высокие слова, а на деле живёт только для себя.
Ну, а сам вот - вредный, что ли, злой, подлый? Вроде бы нет. Почему же тогда отказалась Нина? Почему вовремя не женился на Оле? Неужто, как ни крути, а жизнь - что гнилой орех? Снаружи всё кругло, красиво, но в середине - пусто. Выходит, каждому надо только попробовать расколоть свой орех и убедиться, что внутри ничего нет, и весь вопрос лишь в том, когда у кого это прозрение случится?
А холодное, как лёд, всеобщее государственное подозрение? Когда оно кончится? Почему нам, чуть что - не доверяют, сомневаются в нас? Почему не умеют люди нормально проводить праздники и веселиться? Почему сами не доверяем себе и пишем таблички: "По газонам не ходить!", "Вход". А потом этот "Вход" забиваем крестовиной и пропускаем людей со двора, где помойка. Правительство издаёт законы, и само же потом не придерживается их, крутит ими, а после этого желает, чтобы в народе была вера в незыблемость.
Выходит, мы во всём не организованы? Переходим улицы не там, где полагается, не обращаем внимания на таблички: "Переход". А вот у организованных, очень педантичных немецких фашистов, всё же выиграли войну. Почему?
Почему одеты безвкуснее всех и мало строили житейских удобств для наших людей, а они - всё-таки лезли в войну под танки, и даже не с гранатами в руках, а с бутылкой горючей смеси. И почему нас... так и не знает никто до сих пор... по-настоящему? Чем живём, на что способны? Оттого, что правительство безразлично к нам и занято лишь ложью во всём. Тогда это самое худшее правительство в мире, и его надо прогнать.
Знал ли вот... Медведев? Мог подумать, что он такое сотворит? Наверное, он и меня не знал. И сам я себя не знаю. Сколько уже раз мог выпрыгнуть из кабины на парашюте, и всё. А я и не подумал о таком.
Нет, все мы ещё плохо знаем и себя, и друг друга.
Так что же мы за люди такие? Сложно надо смотреть на жизнь или просто? Ведь всё, что мы ни делаем, всё это, даже не задумываясь, мы примериваем к людям: как они оценят, как к этому отнесутся? Каждому человеку нужна похвала, признание другими его работы или таланта. Стоит убрать из его жизни остальных людей - нет их, он - остался один на Земле! - и человеку станет всё безразлично, кроме еды. Не для кого стараться - строить дворец, писать картину, сочинять стихи. Он потеряет интерес даже к собственной персоне: утратит стремление быть красивым, остроумным, любимым. Его... некому оценивать! И потому всё ему безразлично. А у нас правительство такое потому, что народу не разрешено его оценивать.
Без людей - человек ничто, животное. Значит, живёт он и делает всё - в первую очередь не для себя, а для своей любимой, для людей, чтобы заслужить их одобрение или зависть, восхищение. В этом главный смысл его жизни. Стало быть, правительство живёт бессмысленной жизнью? Только ради своих личных привилегий?
Что?! Смысл жизни?!
Алексею показалось, что он нашёл, наконец, что-то очень важное для себя - начал выбираться из лабиринта своих неразрешимых вопросов на свет. Ну, конечно же! Смысл жизни каждого человека - в жизни для людей. Просто ведь, как луковица! Нужно жить для людей, и всё. Жить для людей и вместе с ними. Господи, как просто! "Поживи ты для людей, поживут и они для тебя", это же народ придумал, а народ - накопитель и хранитель мудрости. Знаменитая "загадочность" славянской души заключается, видимо, тоже в простой разгадке. Тысячу лет мы стремились всё делать и жить сообща - не для себя только, а для общины и для себя. На этом воспитывался и создавался наш национальный психический склад: тяга к коллективизму, самопожертвованию ради народного благополучия. Европеец - всегда больше индивидуалист, чем мы. Поэтому у нас и власть всегда была коллективной - либо совет старейшин, как в древности, либо общинный совет. Наверное, поэтому у нас не могло быть президентства, как во Франции. А был и при царе Государственный совет, который решал всё. В общем, славяне - это не только самый крупный запас слов в мире от одного корня, но и особый дух коллективизма. Когда славянин чувствует, что его ценят люди, что он им нужен, это и есть для него Счастье. А смысл жизни - обретение счастья. Вот наша философия. Нет никакого смысла только в смерти. Смерть - это износ живой материи, роковая неизбежность, с которой люди никогда не смогут, вероятно, примириться. Но человек рождается, чтобы быть счастливым, и пока он жив, он может быть счастливым. Там, где счастья нет, там всегда - затхлость. А затхлость - это всякий застой, всё то, в чём нет движения. КПСС - главный тлетворный источник в настоящее время, мешающий народу нормально жить.
Но ведь бывает - просто покой, возразил сам себе. И тут же не согласился: долгий покой - тоже затхлость. Не зря же высший образ покоя - что? Могила. А у людей есть ещё радость своего продления в детях и учениках. Продолжая себя, человечество остаётся бессмертным.
Алексей с радостью повторил про себя пришедшую на ум мысль: "Даже эгоист без людей не сможет уже быть эгоистом!" И вдруг изумился: "Выходит, эгоизм порождает общество? Но - хорошего человека присутствие других людей поощряет делать всем добро, а плохого - жить за их счёт, чтобы им же доказать потом своё превосходство над ними. Не будь рядом людей, ему это и в голову не пришло бы! Значит, сам по себе человек не может быть эгоистом? Вне общества - он лев, волк, олень, но не злонамеренный угнетатель".
После такой утешительной мысли пришло облегчение: "Несовершенно само общество с его дурными примерами роскошной, пресыщенной жизни за счёт других. Особенно преступно общество там, где ещё умирают от голода дети". Алексей стал издеваться над собой: "До определения сущности эксплуатации своим умом дошёл! Поздновато, правда, но дошёл. Изобрёл колесо..." Он уже не мог остановиться: "Усвоил великую истину: дважды 2 - 4! Ай, голова! Отколе, умная, бредёшь ты?.." Однако, продолжая думать о том, как люди должны жить, он почувствовал, что добрался и до основных лозунгов христианства. И оставил свой сарказм, искренне воскликнув про себя: "Так - что, выходит, нужно усовершенствовать общество? А чтобы усовершенствовать общество, путь один: каждый должен усовершенствовать сначала себя. Не укради, не убий, не возжелай того, что не твоё. И жить в обществе по принципу разумного эгоизма: всё - для меня, но и для остальных - тоже! И если человек живёт не только для себя, ждёт оценки людей, их одобрения (а одобряют нормальные люди не зло) - так сейте же, люди, добро! Сейте вокруг себя добро, это и будет жизнь со смыслом".
Что ж, получалось недурно, хотя и азбука. Значит, всё правильно, и надо лишь, чтобы эту азбуку прививали всем и толково вкладывали в голову от рождения. В этом тоже большой смысл и первый принцип воспитания настоящего человека. Этим занимаются во всём мире священники, проповедующие доброту. А у нас? У нас - люди брошены партией власти и насилия в цинизм и атеизм. Что прорастёт из такого посева?.. Неверие и в добро.
Утомившись, Алексей некоторое время лежал без мыслей.
"А инстинкт самосохранения? - ужалило новое "открытие". - Тот же эгоизм... Как с этим быть?"
"Нет, люди - если они люди, а не просто животные - побеждают в себе инстинкты. Примером тому - Медведев. А в войну таких медведевых было, как грибов после дождя".
Опять это была азбука. Но она толкнула его к новым противоречиям: "Выходит, общественные беды должны совершенствовать людей массовым порядком? И тогда, чтобы общество усовершенствовалось через общие страдания полностью, ему просто необходимы неисчислимые беды? Чушь какая-то. В войну от непрекращающихся бедствий люди доходили в тылу до людоедства. Выходит, опять противоречие? Вне общества - человек не эгоистичен и ему нравственно совершенствоваться не в чем. А как только на заре человечества появилось первобытное общество, сразу же проявился и людской эгоизм. Чтобы избавиться от него, надо либо избавляться от общества, что невозможно, либо совершенствовать себя каждому в отдельности. А так как всеобщее совершенствование невозможно, то что же нам тогда остаётся?"
И опять явилась ему спасительная мысль: "Но если устранить голод и войны на земле, то добрых и самоусовершенствованных будет всё больше и больше? А это - уже залог победы добра над злом".
И снова это показалось азбукой - слишком уж просто всё. Но Алексей обрадовался: "А может быть, этой азбуки-то многие как раз и не понимают, считая её азбукой? Чего, мол, там вникать? Дважды 2 - 4. Смешно..."
Полежав немного, он продолжал рассуждать: "Общество, в котором люди вынуждены жить только для себя, чтобы прокормиться, как-то просуществовать, не думая о других, есть общество, убивающее интерес к работе, убивающее в человеке его таланты и убивающее в человеке самого Человека. Если работа - лишь источник существования, как у нас, то человек, выполняющий её, перестаёт быть равноправным гражданином и делается завистливым, злым и жестоким. Нет, люди должны стремиться к доброму обществу, а не к обществу жестоких и злых людей, вымещающих своё зло на себе подобных. А Ленин и Сталин создали страну негодяев. Вот что получилось из их цинизма и лжи.
Что ещё? Жизнь - у каждого человека трудна и тяжела. Выходит, её надо украшать, пока мы живы, маленькими радостями: музыкой, песнями, красивыми и удобными квартирами, вкусной едой. В этом тоже важный смысл нашего бытия. Чтобы понаслаждаться при жизни, нужны не только еда и одежда, но и различные виды искусства, коль уж нам суждено умереть".
Вспомнив о длине жизни комара, Алексей опять стал думать о Медведеве. Отстегнул часы, положил их перед собой на животе и попробовал представить себе, что бомбу несёт он сам. Хотелось узнать: о чём можно успеть подумать за 45 секунд? Кончив эксперимент, отвёл взгляд от секундомера и понял: подумать можно о том, как донести бомбу, куда её бросить, если ты не трус. Или же - о себе, и тогда спасать свою шкуру. Упрощённо мир, видимо, так и взрослеет: люди сами делают свой выбор в ответственные моменты жизни. И тогда либо все деревья - дрова, либо - живи для людей. Кому, что больше подходит.
И ещё один момент понял Алексей. Чтобы помудреть, не обязательно жить долго. Просто надо почаще задумываться о смысле всего. Потому что идеи - заменяли людям еду: сколько раз люди были полуголодными, но счастливыми от понимания цели своей жизни. Но никогда ещё еда не заменяла людям идей и счастья.

28

Осенью полк Лосева начал переходить на реактивную технику. Лётчики один за другим вылетали на новом бомбардировщике самостоятельно. Вылетел и Русанов, выезжая для этого в Азербайджан на большой аэродром с мощной бетонированной полосой. А вот его товарищи по училищу Гринченко и Ткачёв вылететь не смогли. Специальная комиссия списала их с лётной работы и направила служить в наземные пункты наведения.
Не собирался оставаться больше в Кодах и полк Лосева - маленький кодинский грунтовой аэродром не годился для больших и тяжёлых самолётов. Значит, кончилась первая послевоенная полоса жизни для авиадивизии Пушкарёва - полки опять готовились к перебазировке. И Русанов, глядя по утрам на голубую надпись на каменной стене склада, грустил: не заберёшь с собой!..


Через месяц весть об отъезде подтвердилась - надо было прощаться не только с надписью, оставленной любимой женщиной, но и с однополчанами. Всё это пришлось Русанову узнать от командира полка, который вызвал Алексея к себе в штаб.
- Старший лейтенант Русанов по вашему приказанию прибыл! - доложил он, входя в кабинет к Лосеву.
- Здравствуй, Алексей Иваныч! - Командир полка подошёл к Русанову, пожал руку. - У меня новость для тебя: появилась возможность выдвинуть на должность командира звена. Лётчик ты теперь опытный, такие на севере и нужны.
- Как - на севере? - удивился Русанов. - Мы же перебазируемся не туда.
- Пришла разнарядка: выделить двух командиров звеньев и несколько техников, штурманов в новую авиадивизию, которая формируется на Кольском полуострове в условиях заполярья. Вот я и подумал: сколько же тебе в рядовых ходить? - Лосев развёл руками. - И хотя жаль мне тебя отпускать, но... ведь таким, как ты, нельзя и засиживаться.
- А кто второй? - спросил Русанов упавшим голосом.
- Поедет ещё командир звена Кузнецов. Да ты не огорчайся так, товарищей себе и там найдёшь. А тут... - Лосев уставился своими серьёзными точечками прямо в глаза и понизил голос: - за тобой настоящая охота пошла. Догадываешься?..
Алексей побледнел.
- Догадываюсь, товарищ полковник.
- Вот и уезжай побыстрее, раз догадываешься. Да и на новом месте держись подальше от всяких охотников и собак с длинными ушами. Понял?
- Понял. Спасибо, товарищ командир!
- Не за что. Бережёного, говорят, и Бог бережёт. А север, поверь мне - отличная закалка для лётчика. Северный лётчик и лётчик наших широт - это не одно и то же. Да и люди на севере - почему-то намного порядочнее.
- Когда прикажете рассчитываться?
- Будет лучше, если сделаешь это сегодня. - Последовала "печать" в воздухе. - А то... всё может быть. Чтобы не жалеть потом.
- Я не использовал до конца отпуск за этот год, - сказал Русанов. - Можно будет мне задержаться в Москве?
- Да, можно. Передай начстрою, чтобы выписал тебе и недобранные дни отпуска. Правильно: догуливай в Москве. В новую часть тебе - к 17 ноября, стало быть. А там - не разгуляешься: некуда, кроме кабака. Ты бы женился лучше, Алексей, а то плохо тебе там будет одному.
- Присмотрюсь сначала: нет ли охотников?..
Лосев вздохнул:
- Тоже правильно. - И вдруг тихо взорвался: - Вот жизнь, .. твою мать!..
- Разрешите идти оформляться, товарищ полковник?
- Давай обниму тебя, и ступай... - Лосев подошёл к высокому лётчику, неловко обнял его, похлопал по спине и отвернулся к окну. Уже оттуда проговорил сдавленным голосом: - Желаю тебе удачи, парень!..


Несмотря на осень, всю ночь бушевала гроза. То и дело вспыхивали золотые ножницы молний и кроили чёрное небо яркими мгновенными зигзагами. По крыше, словно стеклянные шарики, гулко сыпал напористый шквалистый дождь. Русанов и Ракитин, только что вернувшиеся из Тбилиси, где Алексей отправлял багаж малой скоростью до станции Кандалакша, теперь сидели в своей комнате и грелись горячим чаем. Других горячительных напитков на столе не было - Ракитину утром на полёты - поэтому прощались без выпивки, и разговор поначалу как-то не клеился.
- А почему ты отправил багаж не до станции назначения? - спросил Ракитин. - Как её там?..
- Африканда, - ответил Русанов. - Там, мне сказали, товарные поезда не останавливаются. Пассажирские - и то на одну минуту всего.
- Значит, дыра ещё похуже нашей Коды, - сказал Ракитин, вздыхая. - И почему это военные аэродромы вечно строят где-нибудь у чёрта на куличках?!.
- Хорошо, что я всю свою библиотеку отправил туда багажом. Хоть с ума не сойду на первых порах. Я смотрел по карте - это за полярным кругом.
- Да, весёлого мало. Жениться надо было.
Русанов усмехнулся:
- Лосев тоже советовал. Да сам знаешь, всё не получалось как-то. Наверное, я невезучий всё-таки. Как началось с неудачи ещё в училище, так и тянется до сих пор.
Коснувшись училища, они начали вспоминать курсантские годы, знакомых. Потом замолчали - невесёлое дело расставание. А тут ещё дождь этот... Да и Ракитин не мог утром поехать в город на проводы: Лосев придумал поддерживать навык лётчикам полётами на легкомоторном "кукурузнике", пока не перебазируются на новый аэродром. Ну, а коли полёты, тут уж ни вина, ни проводов: у Лосева что припечатано, того не отменить ничем, разве что только войной или землетрясением.
Русанов сидел и думал о Нине. Последнее время почти и не вспоминал о ней. Наверное, она была права, оставив его. Не умел он жить на этом свете складно. Видно, и впрямь было в нём что-то от неудачников. Вечно какие-то опасные мысли, ненужные разговоры - люди таких сторонятся или предают. Вот и она... Ей - нужен покой, жизнь отлаженная, твёрдая, как взлётная бетонированная полоса.
"А может, я отщепенец по натуре и так и не приживусь нигде? Эх, встретить бы ту девчонку из Куйбышева! Вот она поехала бы за мной, куда угодно. Об Оле и думать теперь нечего - всё. Даже её надписи больше не увижу".
Утром он в последний раз зашёл на почту. Было письмо. Вот уж чего не ожидал, так это письма от матери Нины. Александра Георгиевна сообщала, что Нина закончила университет и уехала по назначению куда-то за Алма-Ату, в казахский аул в степи - преподавать русский язык. Уехала туда одна, мать Нины это подчёркивала, написала её почтовый адрес. Он подумал: значит, Нина замуж так и не вышла; мирная ничья. Что же, в какой-то степени его это устраивало - всё-таки не обидно. Но обидно, видимо, для матери Нины: как это так, вместо комфорта - полный дискомфорт! Тут уж лучше хоть за лётчика отдать дочь, чем одной ей испытывать свою судьбу в таком захолустье. Вот и вся причина письма. Захолустный авиагарнизон - лучше захолустного аула. К тому же не исключены варианты с перспективами: поступление военного мужа в академию, рост по службе, переезд из захолустья в какой-нибудь центр, да мало ли ещё чего случается в судьбах офицеров - может и генералом стать! Разве исключено?..
На крышу духана сел голубь и гордо уложил на спине крылья - отстранствовался в небе. А вот Алексею ещё странствовать. Что ждёт впереди, кто - неизвестно: судьба не открывает своих тайн заранее. Тогда и жить было бы страшно, подумал он, направляясь к духану налегке - чемоданы были уже в камере хранения, багаж отправлен, вольный казак!
Кое-кто был от полётов свободен, подошли тоже к духану - попрощаться, как обещали. Алексей прощался с каждым не торопясь, по обычаю, хотя особых друзей, таких, как Одинцов или Михайлов, уже не было. Расцеловался и со знакомыми грузинами, с дочерью штабного майора, которая 3 года опускала глаза при встречах с ним. Она уже выросла, славная девушка, но замуж не вышла пока. Откуда-то вот узнала о его отъезде. Он удивился этому и поцеловал её тоже, при всех. А она заплакала. Вот это уже нехорошо. Ему и без того невесело, а теперь и вовсе. Ну, да ничего, ребят в полку много, полюбит ещё.
Когда уже направились все в духан, чтобы выпить "на посошок", может, не встретятся больше никогда, прибежал с аэродрома запыхавшийся Ракитин - отпустил всё же Лосев. Он отпустил, а у Русанова - неприязнь: мог бы отпустить и на весь день, не велик грех, если один раз не полетает человек. Но Лосев - это Лосев. Да и в конце концов, он же и человек неплохой - спасает его! И обида отступила - ладно, Бог с ним: каждый по-своему прав.
В духане к Алексею неожиданно протиснулся Лодочкин - протянул руку:
- Прости, Лёша, если что было не так!..
Алексей с удивлением смотрит в невесёлые пустые глаза своего бывшего штурмана и безжалостно произносит:
- А ты - скажи не мне... а всем... что` именно... было не так? Тогда и протягивай руку.
Лодочкин сжался, поморгал и, горбясь, пошёл из духана прочь. Никто почему-то и внимания не обратил на промелькнувший эпизод, а у Алексея пропало настроение. Не хотелось больше ни пить, ни прощаться, и он, потолкавшись в духане ещё минут 5, вышел на улицу. За ним пошли и все провожавшие, стали ловить попутную машину. Наконец, один грузовичок остановился, но в кабине места не было, и Алексей полез в кузов.
Из кузова он оглядывает в последний раз машущих ему друзей, пытается улыбнуться девчонке, у которой остановились померкнувшие глаза, а в следующую минуту, когда машина тронулась и проехала мимо надписи на каменной стене склада: "Навечно люблю тебя. Прощай", у него у самого остановились глаза и горячим комом перехватило горло. Взглянув в последний раз на горы, село, он сдавленно крикнул в душе: "Прощай, Оленька, любовь моя! Больше не увижу ни тебя, ни твоих слов незабываемых!" На глаза что-то наползло, в носу защипало - наверное, ударил по глазам голубой ветер, когда выскочили за село, как будто прилетел с прощальным приветом.
Навстречу неслась только серая лента шоссе и телеграфные столбы, столбы, которые будут теперь мелькать и мелькать в жизни, пока судьба не остановит движение где-нибудь на последнем километре. Где он? Кто ж это знает... В кузове - только Алексей, да встречный ветер. Он заглядывает ему опять в глаза, гладит по щекам - утешает. Он тоже останется здесь, он - местный. Не грусти, парень, шепчет он в уши, упруго обдувая голову, такое уж твоё дело - военное. Да и всё ещё впереди!..
Не хочется думать о Лодочкине, но Алексей думает. Кто-то сказал, что Лодочкин не захотел жениться на тбилисской бабе и тоже скоро уедет, но - в "гражданку". Будто бы Тур зовёт его к себе на партийную работу. Нужно же! "Вареник" пристроился где-то в райкоме партии заведующим отделом!
Алексей отворачивается от ветра, закуривает и слушает, как натужно воет мотор. "Ничего, там тоже есть умные люди - раскусят обоих. Ишь, ягнёнок какой! "Если что было не так!" Да всё было не так. С этого и начинал бы, если уж хотел покаяться. А то и тут хотел и рыбку съесть, и на ... сесть!"
В городе Алексей вылез из машины недалеко от вокзала, примостился на одинокой, как он сам, скамье и опять долго курил. Вскрикивали поезда - звали в дорогу. А сердце тревожно сжималось, сжималось. Значит, всё-таки оставило что-то здесь - какой-то свой кусочек, плачущий по Закавказью. Он приподнял голову и, не видя, смотрел на прохожих. А потом стал различать. Прошёл старик, опираясь на палку. Его обогнал мужчина в габардиновом плаще - тучный, преуспевающий. "Начальник", - подумал Алексей. И увидел женщину - горделивую, белокурую.
Запомнились полные губы, тронутые лукавой улыбкой, высокая грудь под плащом, крепкие ноги. И сердце опять забилось ровно, хорошо, и хотелось жить, идти вперёд. Живут люди, живут! И что бы там ни было - горе ли, беда, всё равно на свете будет ещё любовь, улыбки, добрые глаза. Есть солнечные девчонки и желанные женщины. Пусть не наши, чужие, но и ради них мы живём тоже, и этого никуда не деть, не скрыть. Жизнь продолжается, и да осилит её идущий!
- Вах, какие глаза, какое лицо! - воскликнула, останавливаясь перед ним, седая грузинка. - Покажи руку, молодой, интересный... - продолжала она с сильным кавказским акцентом.
- Зачем?
- Хачу посмотрет линии тваей жизни.
- А зачем?
- Вот заладил, панимаешь! Пакажи, гаварю. Расскажу тебе, что тебя ждёт, что било. Скажи, как тибя завут?
- Ну, Алексеем...
- Давай знакомиться. Я - знаменитая гадалка Рузана. Слихал пра такую, нет? Весь Кавказ знаит! 70 лет мне.
- Нет, не приходилось. Цыганка, что ли?
- Какая тебе разница, дарагой: грузинка я, цыганка? Давай руку...
Он протянул ей 3 рубля и сказал:
- А гадать - не надо.
- Пачиму? - удивилась она.
- Знаменитые гадалки - на улицах не гадают. Да и не верю я...
- А ва что ти вэришь? - Рузана вернула деньги, села рядом. - Ни вазражаишь?..
- Пожалуйста. А вы сами-то: верите в то, что людям рассказываете?
- Биваит, верю.
- Это когда же?
- Кагда вижю, что чилавек хароши и нуждаица в утешении. Тагда я знаю, шьто ему нада сказат.
- А что вы сказали бы мне, если бы я согласился?
- Правду, - серьёзно ответила она.
- Значит, по-вашему, я - тоже хороший человек! - Алексей улыбнулся.
- С такой улибкой - плахих людей не биваит! - искренне восхитилась старуха, похожая своей сухощавой величественностью на графиню из грузинских кинофильмов.
- Спасибо... - смущённо пробормотал Алексей.
Гадалка улыбнулась тоже:
- Не мне гавари спасиба, мне - не за что. Благадари Бога, которий за тибя заступаица.
- Откуда вы знаете, что заступается?
- Значит, знаю, если гаварю. - Продолжая улыбаться, гадалка добавила: - Женщины - тебя тожи любят. Но тибе, пахоже, ни визёт с ними.
- Вот тут - вы угадали! - вздохнул Русанов и достал опять папиросы.
- Угасти, синок, и меня! - попросила старуха, разглядывая его лицо.
Алексей угостил, закурил и сам. Спросил:
- Может, возьмёте всё-таки деньги? На папиросы...
- Спасиба, ни заработанних - ни биру. А вот пару папирос на дарогу - ни аткажусь, если...
- Пожалуйста, ради Бога!.. - Алексей достал из кармана пачку. - Берите, сколько хотите!..
Взяв 2 папиросы, старуха произнесла:
- Бог, похоже, избрал тибя для какова-та добрава дела. Люди - что-та узнают от тибя и будут тибе за ета благадарни. - Лицо гадалки было серьёзно, но тут же потеплело. - Теперь я поняла, за что тебя любят женщины: чистие глаза и улибка харошая. Била би маладой, влюбилась би в твою улибку. А жить ти - должин ещё многа. Такая линия жизни, вижю, у тибя на руке. Не загуби себя толька сам!..
- А как это вы можете видеть? - спросил Алексей.
- Етава ти всё равно ни паймёшь. Ви типерь все, маладие, ни верите ни ва что.
- А в добро и справедливость - можно сейчас верить? - вырвалось у него.
- А тибе хочица? - Что-то обдумывая, старуха вновь стала серьёзной.
- Очень!.. Всё время об этом думаю.
- Ну, тагда верь. Только на етом всё и держица для тех, кто верит. Жилаю тибе ни разочароваца, маладой, симпатичный! Пращай...
- Подождите! - Он достал кошелёк.
- Не надо, дарагой. - Гадалка отвела его руку. - Самой била приятна встретит такова чилавека. Интересна, чем ета ти так удивишь всех?.. - Она взглянула на него внимательно, изучающе, словно подвела какой-то мысленный итог. Светло улыбнулась и пошла от него лёгкой походкой пожилых горных грузинок, которые до старости не горбятся и не теряют осанки.
Заинтересованно и грустно посмотрев на неё, он поднялся и пошёл. Людская река текла, и он тёк в ней, вместе с ней, и опять чувствовал в себе силу. На вокзале, когда уже стемнело и началась посадка в вагоны, его кто-то окликнул:
- Русанов! Алексей!..
Он обернулся и увидел, к нему бежит какой-то капитан. Стал всматриваться, и узнал: Мокроусов! Оказывается, приехал встречать свою бывшую жену, которую выгнал от себя грузин-агроном: "Какая это жена! Лезет во всё, вмешивается, а харчо сварить - не умеет. Все соседи смеются". Жена уехала к своей матери в Ростов. Теперь вот возвращается, рассказывал артиллерист от радости охотно и подробно. Весело заключил:
- В общем, я ей написал, что прощаю всё, она и возвращается - вот какое дело!
Алексей рад за капитана, поздравляет, а кончив трясти его руку, спрашивает:
- Ну, так что, брак - это всё-таки договор?
- Какой договор? - не понимает капитан.
- О совместном быте, воспитании детей.
И опять капитан не помнил и не понимал. Алексею стало не интересно - чужие, далёкие. Но договорил:
- Выходит, говорю, слова "муж" и "жена" - не обязательно означают любовь?
- А что же тогда?
- Ну - сумму каких-то обязательств друг перед другом. А любовь, насколько мне известно, в обязательствах не нуждается.
- Это почему же?..
- Любовь живёт, наверное, по другим законам.
- Ты, Алексей, сегодня - что-то не то... Больше по учёному. Забыл, что ли? Я же люблю её, стерву-то свою!
- Ладно, Семён Пантелеич, извините, может, и забыл. Мне садиться надо - вон мой вагон... Север меня ждёт! Всего вам хорошего...
Капитан жмёт руку, хмурится и, чем-то недовольный, разочарованно отходит. Разочарован и Алексей: "Хоть бы спросил: куда, мол, почему? Не нужно ему это, собой занят". Глупо улыбаясь, он машет капитану на прощанье рукой. "Ладно, Бог с ним. Все заняты собой..."
Через 2 дня капитан-артиллерист для Алексея уже в прошлом, как и Кавказ, который остался далеко позади. Такова жизнь. За окнами по`езда уже русские поля потянулись, деревушки, и опять поля. Валил снег. До самого горизонта, будто белая марлевая занавесь, колыхались снежинки - лёгкие, крупные, сплошная круговерть. В этом бескрайнем кружении разворачивали свои чёрные плечи телеграфные столбы, блестевшие фарфоровыми чашечками, как звёздами на погонах, поворачивались и растворялись рощи, карусельно отступали оставшиеся позади поля. И вдруг по белому полю - трактор с чёрной "молнией-застёжкой" позади: расстегнул землю своим плугом и прёт борозду. Почему так поздно, зачем - не понять. Россия! Когда тут, и кто понимал что-нибудь? Земля эта - для исполнения приказов, а не для смысла.
Глядя в бескрайние белые просторы, Алексей думал: "Не усложняй простого, и не упрощай сложностей. Сложное - это то, что внутри нас. А простое - это Родина, благо народа. Вещи эти крупные, и двух мнений тут не должно быть. Родину - нужно защищать не только от врагов, но и от своих грабителей, а народу - облегчать жизнь. Всё простое - в крупном. Крупное - заметнее, потому и проще. В малом - всегда сложное и хрупкое. Вот я и сам похож теперь, наверное, на малую снежинку, затерявшуюся в круговерти жизни".

29

Малой снежинкой чувствовал себя Алексей и в Москве. Шёл по улицам - море людей. Лица спокойные и хмурые, озабоченные и усталые - всякие. И каждый - этот, со своей жизнью, мыслями и неповторимой судьбой: этот - не тот, разные все. А для правительства - одинаковые, как трава под ногами: не для выращивания, а для затаптывания. Много... не жалко.
Ошеломила Третьяковская галерея. И тут лица и мысли. Все ищут, мятутся. Что это - русская судьба? А вечером попал в оперный, на "Русалку". Шёл мимо театра - стоит человек. "Билетик не нужно?". "Давайте".
И вот - ложа. Опера. Блеск позолоты в пожаре огней.
Но не покидало чувство одиночества, странной оторванности от жизни. Здесь, в Большом театре, всё горит от золота, а в ста километрах - рабство, Лужки, колхозницы со своей раздавленной судьбой. Но газеты делают из их жизни красивый театр. А кинофильм "Кубанские казаки", вышедший совсем недавно, в 50-м году, был вершиной бессовестности в показе "красивой жизни" колхозного казачества. Только вот подлинная жизнь - нигде не показывается, как не показываются и безликие колхозники в этом Большом "народном" театре, в этой опере о былой крестьянской жизни, из-за "ужасов" которой и была-де совершена в России так называемая революция, и теперь "справедливо" правит "освобождённым" народом самая мудрая партия в мире. У Алексея появилось ощущение, будто он сошёл с рельсов и не знает, куда ему дальше ехать. В газетах - все люди братья. А на самом деле - как в этом переполненном театре: никто не знает друг друга, никто и никому здесь не нужен. Вот и сам: кто о нём думает или ждёт? Уж лучше бы показывали свои спектакли только иностранцам - одной витриной больше, одной меньше, всё равно подлинной жизни не покажут. Театр - в газетах, театр - в кино, театр и в театре. Можно ещё о судьбе американских негров поплакать от "сытости" и "великодушия". И замутило, и пошло...
Что делать? Выписаться из гостиницы, снова на вокзал - и в белый свет? Опять дорога, и все мы - попутчики в общую судьбу: куда-нибудь да приедем?..
В запасе было ещё 4 дня, терять их не хотелось. Да и не в Сочи являться на службу, зачем раньше срока спешить?
Запел свою арию Мельник. И что-то стронулось сразу в душе, задрожало. Рядом сидела старушка - в тёмном платье, с белым глухим воротником, с нотной папкой в руках. Тоже замерла: в родное ушла - прикрыла глаза, расправились морщинки на лице.

Вот то-то, все вы, девки молодые...

Пирогов пел свободно, широко. А музыка разбудила в душе Русанова что-то забытое, до крика знакомое. И тогда в нём стало зреть ещё неясное чувство - глухое, тоскливое. И увиделся косогор, заплаканный дождями, и речка, и сосны, какие-то лица, словно крылом музыки коснулась его души сама Родина. Эти крылья его подняли и понесли, и он не мог, сидя в театре, очнуться, так шло в него это, шло, наполняя душу до самых краёв, готовя его на подвиг, на самопожертвование, на что угодно. Даже старушка соседка смотрела уже не в ноты, а в его, видимо, удивившее её, лицо. Спросила:
- Что с вами?
- Со мной?.. Ничего.
- А то если - сердце, у меня есть с собой таблетки...
- Спасибо, не надо, - прошептал он. - У меня болит душа.
Она долго и внимательно смотрела на него сбоку - он чувствовал это и испытывал неловкость до самого конца спектакля. А на другой день зашёл утром в универмаг, купил небольшой дорожный саквояж, купил и то, о чём 5 минут назад ещё и не подозревал, набрал в гастрономе закусок, 2 бутылки водки, бутылку вина и с раздувшимся саквояжем очутился на Казанском вокзале. На входе в вокзал влажно несло банным нагретым воздухом, а как только вошёл, оглох от гула черневшей всюду толпы. Пробрался к пригородным кассам и, только купив в кассе билет до нужной ему станции, поверил в своё намерение.
Рванув с места, с грохотом и воем электричка понеслась на юго-восток - замелькали перила, сосны, берёзы, какие-то деревушки, платформы для остановок. А в нём опять ожила вчерашняя мелодия, и было ему хорошо, словно всё, что он делал с утра, было единственно правильным и нужным теперь.
В Раменском ему повезло. Зашёл в станционный буфет, заказал себе почки с пюре и там разговорились с шофёром грузовика, который отправлялся в сторону Оки. Обещал взять, но чуть было не уехал без него. Дело в том, что официантка в буфете была новенькой, только привыкала, видно, по молодости - часто смотрелась в зеркальце, прятала его в карман белого фартучка, волновалась. А когда Алексею надо было уже уходить, какие-то подвыпившие парни потребовали пересчитать для них счёт - не поверили, что на много напили. Карандашик в руке у девчонки заплясал, цифры из головы, должно быть, все выскочили - вот-вот заплачет. Но нет, закусила губёнку, держится. А шофёр ждёт Алексея на улице, сигналит.
Кое-как всё-таки рассчитался - успел. И шоферюга хрипло крикнул ему, когда увидел:
- Садись в кузов! В кабине - места уже нет!
И верно, в кабине у него сидела женщина, вся повязанная тёплыми платками. Алексей быстренько залез в кузов, устроился там возле кабины на скамье и, повернувшись спиной к ходу, тоже крикнул:
- Поехали!..
Ныряя и подскакивая на ухабах, машина помчалась. Дорога скоро свернула в лес. Было ветрено, лес шумел, всё в нём гудело и, видимо, было сырым - тянуло гнилью. Далеко впереди, над самой дорогой, качались, прощально помахивая, пушистые лапы ветвей. Алексей то и дело отводил их от своего лица, оборачивался и глядел то на сороку на высокой ветке - что-то высматривала в лесу и дёргала головой, то на уходящую за бортом лесную дорогу, то на небо, выбеленное тонкими, просвечивающими мазками облаков. И думал о встрече, где его не ждут, но будут, верно, рады, и о том, как здорово он всё это придумал, и мелодия Родины не покидала его. А небо уже было по-зимнему остывшим, и синь колодцев, проглядывающих сквозь тонкие облака, напоминала холодные проруби. Оголялись на дальних косогорах тёмные дубовые леса - редели. Из-за левого борта неожиданно выскочила берёзка на бугорке, освещённая солнышком, и, всё удаляясь, казалась Алексею позолоченной, как Машенька. А ухабистая, пропахшая прелью листьев, дорога всё петляла и петляла, и всё по лесу, по незнакомому.
Часа через полтора шофёр остановился, отворил дверцу.
- Эй, лётчик! Не замёрз там? Приехали, выходи! - Он высунулся. - Мне теперь - вон туда! - И показав рукой в сторону завидневшихся на опушке дач, добавил: - А тебе - во-он куда!.. - Он показал вправо, на лысый глинистый косогор. - Так и иди всё прямо, на взлобок. Заберёшься - увидишь Оку. А там - и Лужки твои недалеко будут.
Алексей угостил шофёра папиросой, тот вылез, и они закурили, поглядывая, один на дачи, другой - на косогор. Возле одной из дач распиливали на дрова берёзовые стволы и складывали чурбаки в поленницы. Алексей сразу вспомнил: "Все деревья - дрова". И стало ему не по себе. Услышал лишь, как хлопнула дверца, фыркнул мотор, и донеслось уже как с того света:
- Ну, всего тебе, бывай!..
Алексей зашагал к косогору и вскоре вышел из сырой свежести леса к железнодорожной насыпи. Мерещился запах паровоза, несгоревшего угля и мазутных шпал. От насыпи тропинка свела его вниз, к реке, и на него пахнуло мокрой травой, прибрежной гнилью. Опять надо было взбираться на косогор, а потом уж, за ним - шагать ещё и шагать - должны быть Лужки.
Наконец, он добрался - внизу были Лужки. С холма, на котором он теперь стоял, хорошо было видно всё - излучину Оки, потемневшие от времени крыши домов, заброшенную церквушку, липы, плетни. Дымки вились из труб. Всё, как обычно, как и должно было быть. К горлу Алексея подкатил ком. И облетевшие липы, и покосившиеся от времени дома, и мальчишки, играющие с собакой, и женщина, идущая от колодца с вёдрами на коромысле, - всё это до боли напоминало вчерашнее, Родину, Медведева, вышедшего из таких же вот Лужков или Липок, разбросанных по Руси, напомнило и родную мать, отца. Нет, жизнь - не закуска, деревья - не только дрова на зиму. Один раз живём на свете? Верно. Значит, жить надо по совести и по отношению к другим.
И хотя опять это было "дважды 2", Алексея теперь это не смущало. Знал уже, простота - ещё не гарантия того, что все её понимают. К ней ещё надо прийти личным опытом жизни, принять её.


По деревне он шёл медленно, всматриваясь в дома. Мимо прошла колхозница с вязанкой хвороста за спиной. Придержала шаг, посмотрела из-под руки, пошла дальше.
Вот и почерневший колодец с журавлём, вытянувшим свою шею к небу. Заглянул - холодно там, как в проруби. Интересно, как сейчас встретят?..
Показался деревянный дом Василисы. Всё здесь было, казалось, по-прежнему. Алексей отворил знакомую калитку, пересек двор и взбежал на крыльцо. Теперь - только постучать... И сердце Алексея сильно простучало.
В доме было тихо. А потом в глубине избы кто-то тяжело завозился, будто вставая с постели, медленно зашаркал наваливающимися на пол шагами, и вот уже дышал за дверью, отодвигая засов. Дверь распахнулась.
- Господи, никак Лексей Иваныч! - ахнула Василиса. - Вот токо усы и, никак, новая звёздочка на погонах? - И заплакала, привалясь к Русанову тяжёлым плечом, обнимая его шинель морщинистыми руками.
- Ну, что вы, что это вы, Василиса Кирилловна! - бормотал он, чувствуя, как опять начинает каменеть его лицо и всё в нём обмирает внутри. - Живой ведь, живой, встречайте! - Он оглядел настывшие от холода сени.
- Ох ты, Господи, и вправду, чего это я? Проходи, милый, проходи, Лексей Иваныч. Рада-то я как, рада-а! И Марья обрадуется. И не чаяли ведь, не гадали! С тех пор, как муж мой с войны не вернулся, никого уж не ждём. А тут - вона как... Не известил што ж? Я бы... Ну, да ничего, я быстро, я... Да для такого гостя-то!.. - Она опять заплакала, впуская его в горницу.
- А ничего и не надо, Василиса Кирилловна! - говорил Русанов, оглядывая комнату. - Всё уже куплено, всё есть! - Он поставил на лавку саквояж.
- Ты - раздевайся, сынок, сымай свою шинелю-то! - Она суетилась возле него, не зная, за что хвататься. - Я щас затоплю, тепло будет.
- Вот и свиделись, а! - радостно сказал Алексей. - Ну, как вы тут живёте-то, рассказывайте. Где Маша?
Василиса погасла:
- Замуж, замуж эвтим летом я её отдала, дура! - Уткнувшись в свой передник, Василиса вновь залилась слезами и даже села на лавку, где стоял саквояж гостя.
- Что же вы плачете-то, радоваться надо, - проговорил Алексей чужим голосом, словно в его душе оборвалась какая-то последняя надежда.
- Как же не плакать? Она... всё твой красный шарфик к лицу подносила. Достанет из сундука в своей комнате - думает, что не вижу - и носом туда, как котёнок. Понюхает, поцелует и опять спрячет. Я как-то достала без иё, понюхала, а он и вправду пахнет. Вишь, ты вот забыл шарфик тогда, а ей - память про вас. Он и щас тут лежит у меня. Можешь забрать.
- Зачем? У меня другой теперь.
- Ну, тада пущай останётся, - легко согласилась Василиса. И пояснила: - Марья и теперь, када поругатса со своим, приходит ко мне, и сразу в сундук... Не надо, поди, лишать иё эвтой радости, а? Больша у ей нету ничево.
- Она - что же, не счастлива? - вырвалось у Алексея почти с радостью.
- А, - Василиса махнула отёкшей рукой, - како уж тут щастье!.. Может, помнишь Гришку-то Еремеева? Да хотя нет, где жа тебе... Это уж после вас он из армии воротилси - сын нашего бугалтера. Непутёвой такой, не самостоятельной. И сразу, как объявилси, Машку-то мою и узрел. На 10 лет старша! А вот положил на иё глаз, и всё тут.
Не хотела я ево, видит Бог, не хотела! И жаден: за деньги на борону сядет. Да Марья тут сама всё рассудила. Болела я, не переставая. Ноги отекать стали и руки - што тебе тумбы нальются! Дела у нас и так шли худо, а тут ишшо корова на беду нашу издохла - бок ей друга корова рогом пропорола до самых кишков. Вот Машка, видно, и порешила одним махом всю нашу беду поправить. Уговорила меня, дуру, будто с охотой идёт. Эх, дак ведь на свою глупость жалобы не подашь!
- Что же он её - в город увёз? - спросил Алексей убито.
- Да не, тута живут, у ево отца. Пята изба с краю, та, што под железой стоит, может, обратил? Хороша изба, и живут богато. Однако всякий дом - хозяином хорош. А Гришка-то - не в колхозе, не-е! Прохлаждатса ишшо после армии, бездельник огорчающий. Отдыхнуть, грит, надо. А чё там отдыхнуть!.. Знаю я, чай, куда вознамерилси: в город норовит. Доку`менты все - при ём. Увезёт он мою зорюшку, там уж и заступиться будет некому! - рассказывала Василиса всё, как на духу, сморкаясь и всхлипывая. - Мужик он с норовом, крутой. Да и то: чует ведь, што не по сердцу ей, што не по себе сосну повалил, вот и боится, кабы не убёгла. Она - штой-то и не тяжелеет от ево. Токо не понимает он: куды ж тут ей?.. И рада бы - я ить вижу - да некуды. Кому теперь така нужна? Вот и портит себе лицо расстройством.
Новости в деревнях долго не залёживаются. Не успела Василиса всего пересказать Русанову, как влетела в избу Машенька с тихим радостным светом в глазах. Увидала Алексея, бросилась было к нему, да остановилась на полдороге. Не то оробела, не то отвыкла - Алексей не понял. И тогда заплакала, как мать.
- Да ты что же это, Машенька! - Алексей подошёл к ней и обнял, ощущая в себе внутреннюю непонятную дрожь. - Ну, здравствуй же!
И тогда, мгновенно почувствовав его отношение к себе, она поцеловала его в губы, смутилась тут же и прижалась к его груди пылающей, горячей щекой. Василиса тоже увидела, какая бурная радость захлестнула её дочь. Но Машенька тут же вырвалась, и - опрометью из избы. Алексей успел только крикнуть ей:
- Куда же ты, Маша?..
- Вернётся, - сказала Василиса. - Реветь побёгла. - И с тревогой добавила: - Ты про иё замужество много не спрашивай, не надоть расстравливать.
И вправду, Маша плакала. Алексей видел в окно, как она уткнулась лицом в бревенчатую стену и вздрагивала. Василиса вышла к ней, и он услыхал её глухой, простуженный голос:
- Ну, будет, будет тебе! Иди в избу-то, чего уж теперь...
Маша вернулась, но, к удивлению Алексея, не зарёванная, а будто даже счастливая, какая-то просветлённая. За ней, медленно переступая тяжёлыми, отекающими ногами, прошла в горницу и Василиса. И только тогда он по-настоящему увидел, как она изменилась за это время и не по возрасту постарела.
Изменилась и Машенька, но непонятно было - к лучшему или нет? Вроде бы женственнее стала, в чём-то плавнее и желаннее, и вместе с тем что-то и утратила от былого. Не стало прежней милой ясности в глазах, хотя лицо по-прежнему было свежим и красивым. И косы отрезала.
Он взглянул на акварельный портрет на стене - приняла потом Василиса! - и понял, в чём Машенька была лучше. Она была счастливее тогда; Ракитин всё-таки способный художник, увидел не только черты, и душу. Сердце у Алексея заныло, а тут ещё случай вышел. Достал он из саквояжа свой подарок Машеньке - красивые туфли-лодочки, а они ей не подошли: малы оказались. Сколько было перед тем радости, жарких и, казалось, любящих взглядов, и вдруг лицом в подушку, и опять слёзы, на этот раз уже по-настоящему горькие и неутешные.
Василисе он подарил большой цветастый платок, какие любят носить в деревнях, и, кажется, угодил - довольна, рада была Василиса подарку. А всё же спросила сурово:
- Зачем так разорилси на нас? Чай не родня... - И скорбно поджала губы - то ли о чём-то думая, то ли что-то зная уже и осуждая теперь.
Надо было ей как-то всё объяснить, и Алексей сказал:
- На север уезжаю служить, Василиса Кирилловна. Может, не увидимся больше. Пусть будет память.
Машенька всё ещё плакала в своей комнате. Василиса вздохнула и рассудила:
- Ну - што жа: спасибо тебе от нас, Лексей Иваныч! Спасибо, што не забыл, помнил. Не забудем и мы тебя с Марьей. Ну, а што опоздал ты маленько - не наша вина: не было от тебя других вестей, окромя как про картошку. - Василиса опять поднесла передник к глазам и, сдерживая себя от больших слёз, вышла в свою просторную кухню.
Алексей был рад, что не слышала ничего Машенька, что Василиса не корила его, но всё равно горел от стыда, что она вот так просто и легко поняла всё, чего сам он не умел в себе сразу понять. К факту же его "опоздания" отнеслась по-житейски: не получилось, мол, как надо, так что же теперь в пустой-то след выговаривать? Жизнь - штука не больно прозрачная, всего вовремя не разглядишь. Но и озоровать за спиной законного мужа, какой ни есть, тоже не резон честному человеку. Вот, видно, к чему относилась её суровость и ужатые губы. Теперь Алексей это понял с безжалостной отчётливостью, и стало ему сразу и стыдно, и больно, и жаль было Машеньку, и самого себя, и даже мелькнула горькая мысль: "До чего же в деревнях невезучие все!"
Из горницы появилась Машенька. Он спросил, чтобы не молчать, не выдать горя:
- Как же ты узнала, что я приехал?
Машенька неожиданно улыбнулась:
- Ну, как у нас: женщины сразу нос к носу, пошептались, и новость пошла по деревне. А к вам - с усами идёт! Прямо, как Лермонтов!
Алексей неожиданно смутился под её пристальным взглядом - каким-то новым, в котором было не то удивление, не то восхищение. Забыв, о чём хотел спросить Машеньку ещё, он промолчал.
Потом они втроём сидели за столом, Алексей налил женщинам красненького, себе водки и рассказывал, как жил эти годы, что нового. Рассказал и о том, что нет уже в живых Михайлова, майора Медведева, Одинцова. Женщины опять всплакнули, выпили с ним за "упокоенных", и смотрели на него во все глаза: Василиса - жалостливо, Машенька - светясь изнутри тихим радостным светом. За окном медленно смеркалось. Василиса, зажигая лампу, спросила:
- Лексей Иваныч, Лёва-то - это который жа? Штой-то не припомню. Ну, Медведев - этот напротив квартировал, у Груздевых, мы ево давно знаем - из местных он. У ево сестра в Липках по сей день проживает. И Михайлова помню - всё на гармошке играл. А вот энтово...
- Его не было здесь, - объяснил Алексей, вспомнив, что Одинцова они не знают, как вот не знал он их Еремеева. И вдруг понял по глазам Машеньки, что она хочет узнать от него что-нибудь о Ракитине, да не решается, видно, спросить. И тогда проговорил опять севшим голосом:
- Генка, напарник мой - служит пока на старом месте. Не женился.
Вместо радости в глазах Машеньки Алексей увидел тревогу. Она торопливо спросила:
- А ты?!.
- Что - я? - не понял он и удивился. На "ты" Машенька обращалась только в исключительных случаях, когда жалела его. А тут было что-то другое.
- Женился? - Лицо её от внимания вытянулось, глаза замерли.
- Нет, всё некогда было, - радостно ответил он, почувствовав в её голосе тревогу, поняв по её ласковому взгляду, что - олух, дурак! От прихлынувшей жаркой радости ему хотелось обнять Машеньку, пуститься с ней в пляс. Но рядом была Василиса, надо было держать себя. Однако же хотелось и свою догадку проверить - может, напрасно обрадовался? Поэтому спросил Машеньку не без хитрости: - Дать тебе Генкин адрес?
Ответ прозвучал беззаботно, почти весело:
- Неа! Гришка заругает. А вот свой - мамке оставь. Она любит писать письма, да некому.
Василиса улыбнулась, глядя на дочь:
- Пустомелюшка! Я - получать люблю, а не писать. Да и чёй-то Лексей Иваныч будет писать мне? - И словно что-то открыв для себя, Василиса немедленно погасила улыбку, опять посуровела.
Алексей тут же задобрил её:
- Напишу, Василиса Кирилловна! Часто не обещаю, а как скучно будет - сообщу, что и как. А пока - я ещё и адреса своего точно не знаю. Где-то на Кольском полуострове буду служить, за Кандалакшей.
Василиса прибегла к дипломатии тоже:
- Я к старости деревянной становлюсь: не слышу, што слушаю, не вижу, на што смотрю - какеи уж тут письма! Свой ход мыслей идёт, больша - задумчивый. Рази што оттоскует душа, отойдёт, тада чё и переменится.
В дверь кто-то постучал, потом она отворилась и в горницу вошёл невысокий мужчина с проскочившей мимо него собачкой.
- Здравствуйте вам! - поздоровался он с порога, снимая с рыжей головы армейскую фуражку с красным околышем. Пока он топтался у порога и вытирал ноги, его продрогшая собачонка по кличке Барбос свернулась возле затопленной печки калачиком и не хотела, несмотря на угрозы хозяина, выходить из дома на волю. Всё-таки он её выгнал. Подойдя к столу, протянул Алексею руку:
- Григорий! - Познакомившись, прошёл к Василисе, подал руку и ей: - Доброго здоровьица и вам, Василиса Кирилловна!
- Здравствуй, зятёк. Вроде уж, как видались севодни. - Василиса поджала губы.
- А оно не помешает, - серьёзно заметил зять Василисе и именинно уселся за столом тоже. На жену свою, на Машеньку, почему-то и не взглянул.
Алексей, разглядывая простоватое курносое лицо Машенькиного мужа, невесело думал: "Так вот он, какой, Гришка Еремеев! Человек как человек, ни плох, ни хорош - тысячи таких Гришек везде. А нам вот с Василисой почему-то не нравится..."
Разговор за столом перешёл на деревенские новости, но как-то быстро прогорел и остановился совсем. Погасшая Машенька катала хлебный шарик на клеёнке, ни на кого не смотрела. Гришка, парень лицом, как репа, белый, невесёлый и с рыжинкой, угрюмо молчал после выпитой водки. А если и спрашивал что, то с напускной крестьянской суровостью, степенно и важно, будто лютое колхозное дело решал. Алексей почувствовал, что хозяин во всём тут Гришка, и что не любят его здесь, чуть ли не в открытую, особенно Василиса.
Машенька поднялась. Прошла к двери, за которой скулил пёс, и, отворив её, ласково произнесла:
- Входи, Барбоска, не бойся. Входи, милый!
Впустив собаку, она вернулась на своё место и вновь принялась за катание шарика. Гришка же, чтобы казаться умным, щурил левый глаз и смотрел на Алексея, наливавшего в рюмки, с подчёркнутым вниманием. Собака же его глядела по-другому - тёмными виноватыми глазками. Потом легла на брюхо, положила мордочку на передние лапы и, бросая оттуда косые взгляды на хозяина, тихо поскуливала. Он это заметил, бросил ей крохотный кусочек колбаски - словно от себя оторвал. Пёс проглотил этот дразнящий запах и, прощённый, и от этого совсем уж счастливый, лизнул было Гришкину руку, заюлил перед ним на полу, но получил вдруг не больно, но оскорбительно по башке, пригнул её к самым доскам и уполз скорее подальше - к печке. Всем стало неловко, и Гришка, чтобы выйти из положения, начал спрашивать у Василисы, поедет ли она к его двоюродному брату на свадьбу в соседнее с Лужками село - в Липки, что на другом берегу Оки. Ехать, выяснила Василиса, ещё не скоро, спросила Алексея:
- Родители-то у тебя, где живут?
- Далеко, - ответил он охотно, - в Киргизии. - И посмотрел на Машеньку. Глаза их на секунду встретились, Машенька зарделась, опустила голову. А он подумал, что её муж в армии был на сверхсрочной, сержантом, но почему-то уволился. Что Гришка старше его лет на 5-6, и что сейчас он что-то усёк, понял.
Словно в подтверждение догадки Алексея, Гришка поднялся из-за стола и, вытирая ладонями рот, распорядился:
- Ну, нам пора, однако. - Видя, что жена не встаёт, добавил, опаляя взором: - Ты, Марья, тово... долго тут не рассиживай: затеяла стирку, так надо её кончать. - Кивнул в сторону гостя: - Им - что? Уедут и забудут. А про тебя бабы - мусолить зачнут.
Он повернул к Алексею своё зардевшееся, почему-то опухшее, лицо и с холодной враждебностью попрощался:
- Спасибо за водочку! Бывайте...
- Посидели бы, - предложил Алексей из вежливости, - у меня ещё есть...
- Не. Бывайте! - твёрдо проговорил Григорий, глядя на Русанова ненавидящими глазами. - Делов ишшо много, однако. - Возле порога он натиснул на себя фуражку, позвал собаку: - Ну, Барбос Хитрованыч, пошли!
Василиса угрюмо заметила:
- Чать не хитрей тебя, чево собаку корить ни за што!..
Алексей уловил в напряжённой спине уходящего страх - Гришка чего-то боялся. А Василиса снова не выдержала:
- Каких жа эвто делов? Вот эвтих, што ль?.. - Она кивнула на бутылки, стоявшие на столе. - Знаю я эвти дела... - Но Гришки в доме уже не было. Тогда Василиса добавила ещё злее: - Дурак, препятствующий всему! Лезет в волки, а хвост - собачий.
- Не надо, маманя, - тихо попросила Машенька, не поднимая головы и продолжая катать хлебный шарик. Потом поднялась и подошла к Алексею - вроде бы тоже попрощаться. Он встал.
- Седой-то, седо-ой!.. - прошептала она, касаясь его висков пальцами. И не стесняясь матери, обвила Алексея руками за шею и трижды поцеловала в губы. - Спасибо тебе!
- За что, Машенька? - растерянно спросил Алексей.
- За поступки, - серьёзно сказала она, и тоже пошла. Надевая возле двери платок и пальтишко, бормотала: - Рисовать, да слова говорить - все обучились. Вон и Гришка: "Люблю, люблю!" А из чего это видно? - Машенька всхлипнула и опрометью выскочила из избы.
- Господи! - вырвался у Василисы стон. - Дак она же ведь - тебя... А я-то, старая дура... Всё перепутала. - И завыла в голос, плача о чём-то своём, не обращая внимания на гостя, надрываясь в горе. Алексей отошёл от неё к саквояжу, достал вторую бутылку водки и набулькал себе с полстакана ещё. Но выпить помешала Василиса, подошедшая сзади: - А вот эвтого, Лексей, не делай! Горю эвтим не поможешь, што уж теперь... Да и молодой ты ишшо, найдёшь себе девку! А вот мне теперь с Марьей - беда. Она душой-то - в отца вся.
- А что - отец?
- На крайность может пойти.
Водку из стакана Алексей всё же выпил - тоской повеяло на него от слов Василисы. Он вышел во двор и там закурил. "Вот тебе и сей добро! Как его сеять?.." - думал он в тоске, глядя на замершую под светлой луной реку внизу. Была она там чёрной, как жизнь, с голыми берегами. И поля, ещё не покрытые снегом, тоже были чёрными. И чёрными были тени от голых деревьев. И луна, казалось, светила безжизненно и бесцельно и на мёртвую речку, и на поля. И только светившиеся окна затаившейся деревни напоминали о жизни и бросали на землю неяркий свет, казавшийся издали инеем.
Алексей постоял, послушал, как дышит новая корова в тёмном хлеву, возится ветер под крышей, и воротился в дом. На душе у него было черно, и он боялся, что чёрная ночь эта не кончится для него никогда.
С Василисой он сидел ещё долго за столом, пока не закоптила лампа. Хозяйка заправила её керосином, но и к тому времени ещё не кончила ему рассказывать о своей жизни и продолжала, когда уж легли спать. Невесёлая была это жизнь. В котором часу уснули, Алексей даже не знал - помнил только, что Василиса подошла к нему, заглянула, как заглядывают на покойников, и, сморщившись лицом, отошла и задула лампу.
Всю ночь свистел над печной вьюшкой ветер. А чуть свет, когда деревенские петухи протрубили утро и захлопали калитки, засовы, деревня замычала и зашевелилась, Русанов проснулся оттого, что в открытую форточку пахнуло сырой свежестью леса, а оцинкованный подоконник зазвенел от редких капель дождя. В избе уже ровно гудела жаркая печь.
Он поднялся, умылся колодезной водой, позавтракал с Василисой и стал прощаться. А сам думал всё время о Машеньке, о её поступке вчера. Сердцу было тревожно.
- Храни господь! - сказала Василиса, крестя его. Пошла провожать до калитки.
Он чувствовал, что она стояла и глядела ему в спину - куда пойдёт? Поэтому не мог свернуть к дому Еремеевых под железной крышей, чтобы попрощаться и с Машенькой. Понимал, Василиса - против этого, а не посчитаться с нею было бы подлостью.
Придавленный жалостью к себе и обидой, он прошёл все дома и направился к реке, туда, где виднелся внизу паром вдалеке. Паром перевезёт его на ту сторону. Аэродрома там теперь нет, зато есть автобусная остановка. Автобус довезёт до Серпухова, там на электричку, а уж из Москвы поездом - на Ленинград, Петрозаводск и дальше, за полярный круг. Жизнь везде есть и будет продолжаться даже на куличках.
На спуске к парому Алексея перехватила Машенька с Барбоской. Видно, поджидали уже давно: и собака была вся мокрой, и мужской ватник Машеньки, и платок на голове были в росе тоже - возле реки сеялся мелкий холодный дождишко. Наверное, поэтому Алексей и не видел Машеньки издали, когда шёл. Зато, как же он ей обрадовался, когда она подбежала и выросла перед ним! Только вот сказать о своей радости не успел - опередила Машенька.
- Забери, забери меня с собой! - страстно шептала она, как когда-то украинская девчонка-нищенка, которую он не взял и не спас. Теперь вот Машенька, прижавшись к мокрой его шинели, стучала зубами не то от страха, не то от холода. Наконец, до него стали доходить её слова:
- Я, когда вы улетали от нас, поняла всё. Вспоминала, как мы ходили тогда по грибы, помнишь?
- Помню. Я всё помню, - отвечал он потерянно.
- Так вот, всё мне в другом свете открылось, - говорила Машенька ему в намокающую шинель. - Не Гена мне нужен был...
Он осторожно поцеловал её - попал в мокрый висок. Машенька дёрнулась к нему лицом, взметнулись молящие глаза:
- Официанткой у вас там буду, кем угодно, только бы мне от этого Гришки, из крепости этой!..
А ему чудился другой голос: "Дядечко!.." И вот такие же глаза были - точь-в-точь. И опять он не знал, что ответить - не был готов к такому, как и тогда. Растерялся от неожиданности и тяжко молчал.
Сеялся дождь.
Валилось им на плечи сырое, набрякшее слезами, небо - тяжёлое.
И нечем было дышать.
- Прощай, Машенька!..
Она глядела на него, как на Генку 3 года назад - он это увидел, почувствовал. И опять, как и тогда, не имела права об этом сказать. Только, не отдавая себе отчёта, зачем-то стала вытягивать у него из-под шинели его серый офицерский шарф. Потом странно уткнулась в него, понюхала, словно котёнок, и, жалобно улыбаясь, спросила:
- Можно, я возьму себе на память? "Белая сирень"... Та - уже выдохлась, а эта - ещё долго будет...
- Пожалуйста. Бери... - Он не понимал её.
- Вот спасибо, родненький! Я буду помнить тебя, всю жизнь буду помнить! Я знаю, ты - из-за матери...
- Я тебе напишу, Машенька, - нелепо произнёс он. - Может, подыщется что. На месте виднее. А сейчас я ещё и сам не знаю, что там за обстановка - не могу вот так сразу...
- Я понимаю, я понимаю!.. - зачастила она. - Я даже очень всё понимаю! И что сама я во всём виновата, и что не можешь ты сейчас. А как выяснишь всё...
Он обрадовался её словам - от них пришло спасительное облегчение, отодвинувшее от него трудное решение, к которому не был готов. И он тоже повторил, как заведённый:
- Я напишу тебе. Я обязательно напишу...
- Напиши, ты уж напиши, родненький! Да я - на крыльях, я... И паспорт Гришка обещает исхлопотать. Ему ведь тоже не резон тут, в колхозе-то. Ах, кабы мне только паспорт! Да колхозникам вот не выдают - чтобы не разбежались мы.
Машенька обвила его за шею руками и стала целовать - торопливо, горько, точно хотела нацеловаться на всю жизнь. А у него, от долгого одиночества, проснулось некстати неотвратимое мужское желание, и он, стесняясь себя, желая скрыть от Машеньки своё "скотство", как он считал, отстранился. Несчастно и влюблёно на неё посмотрел и, сказав: "До встречи, Машенька!" - торопливо и виновато пошёл вниз, к переправе. Жестокая штука жизнь: ещё минуту назад Машенька, признав свою вину, облегчила ему душевную тяжесть, перевалив её на себя, а теперь вот он снова чувствовал виноватым во всём только себя, и оттого опять был несчастен. Но ещё более, чем себя, жаль было Машеньку. Какая её вина? В чём?!. Если ни разу не написал ей. Не намекнул даже... Правда, и у самого жизнь была не сладкая: холостячество в авиации, на забытых людьми и Богом аэродромах - радость, что ли? Больше мучений, пожалуй, чем радости. Да и жениться хотел на другой - всё затянулось в один удушливый узел.
- Храни господь! - прошелестело сзади.
И тут же завыл добрый Барбос - рыдая, хватая своим голосом за душу. Наверное, и ему жаль было Машеньку, это её боль он почувствовал. А вот Алексей шёл, как бесчувственный - даже не обернулся. Потому что знал, если обернётся - случится что-то непоправимое. Останется здесь, в Лужках, и тогда несдобровать ни Гришке, ни Василисе. Или вообще увезёт Машеньку с собой без документов и неизвестно ещё, что` из всего этого потом выйдет. Не готовый к серьёзному шагу, которого заранее не обдумал, он потому и не оборачивался, что боялся сердечного порыва, а не обдуманного мужского поступка. И от этого, раздирающего душу, раздвоения у него ныло сердце. "Поступки! - горько думал он над словами Машеньки. - Стыдно-то как: никаких поступков ещё и не было, не заслужил..."
Дождь разошёлся и сек. Мычала где-то корова. Алексей увидел её сзади телеги, к которой она была привязана толстой верёвкой. Лошадь впереди, тяжело лёгши в хомут, тянула за собой к переправе нагруженный воз по песку, оставляя глубокий след от колёс. Алексей тоскливо подумал: "Господи, как тяжко всем на этом свете!" Но тут же поправил себя: "Нет, не всем. Жизнь нагружает до упада только безропотных - вон, как мужик свою лошадь". Веселее от этой мысли, однако, не стало, и печаль, которую он потянул на себе, всё глубже вдавливалась ему в душу.
Обернулся он только на пароме, когда тот пошёл, и между берегом и дощатым настилом образовалась вода. Машенька стояла на косогоре, залитом слезами дождя. Вода между паромом и Машенькой всё расширялась и, унося их к разным берегам, превращалась в чёрную непреодолимую пропасть. Алексей об этом уже знал и потому чувствовал себя беспомощным. Так бывало с ним в плохих снах: видел себя горящим в кабине летящего самолёта, но смотрел как бы со стороны и ничего не делал - всё равно обречён...

30

С тоскливым чувством ехал Алексей и по Москве. За окнами троллейбуса шли люди, горбились, ёжились от холода. Сыпался реденький первый снежок. На земле ничего не менялось, шло заведённым порядком. Глядя в промёрзшее окно, он подумал: "Неужели и в жизни от рядовых граждан ничего не зависит?"
Захотелось напиться, забыть обо всём, не думать. Всех - не согреешь, за всех - не заступишься. Но и от этой мысли не было утешения. Не было рядом интересных людей. Раньше вот московская интеллигенция, рассказывал отец, собиралась поговорить в "Славянском базаре" или в другом кабаке. Говорили, делились мыслями, изливали душу, а теперь что?..
Словно в насмешку судьба заставила Алексея поднять глаза и увидеть на Арбате огромное здание и вывеску: "Ресторан "Прага". Алексей улыбнулся: это было именно то, о чём думал - будут и люди, и выпивка. Он вышел из троллейбуса.
В вестибюле стоял белобородый старик в ливрее - как в царское время: швейцар, фигура! От всей обстановки веяло солидностью, достоинством. Алексей сдал в гардероб свою холодную шинель, причесался перед громадным зеркалом и пошёл по беломраморной широкой лестнице на второй этаж - там всё.
Было ещё рано, и в ресторане никого не было, кроме официантов вдали, возле буфета. На столах сверкали зимним снегом накрахмаленные скатерти. И на стульях висела зима в виде сугробов-чехлов. К тому же, подчёркивался этот зимний пустынный пейзаж тишиной огромного зала - будто завезли человека в ямщицкую степь, покрытую белым настом.
Хотел уже войти и сесть, но увидел вдруг что-то знакомое в лице долговязого рыжеватого официанта с косым, блестевшим от бриолина, пробором на голове. Тот обмахнул один из столов белой салфеткой и удалился - в белом пиджаке, стройный, с военной выправкой.
"Волков!" - узнал Алексей. Секунду помедлил и направился к столу, который только что приводил в порядок педантичный официант. На стуле валялась забытая им газета. Закрывшись ею, Алексей сделал вид, что читает. А потом и впрямь зачитался: "Правда" была свежей, видимо, только что купленной.
- Что будем заказывать? - раздалось над ним. Официант подошёл по ковровой дорожке бесшумно и выдал свою привычную, заученную фразу.
Алексей отложил газету и молча уставился на Волкова. Тот, держа наготове в руках блокнот и карандаш, медленно, до буряковой красноты, рдел. Потом, выпрямившись, удивился:
- Русанов?..
- Здравствуйте, товарищ капитан. У вас хорошая память. Не думали, что встретимся? Так ведь гора с горой, как говорится!..
- С приездом вас! - Волков обозначил наклон головы. - Что будем заказывать?
- Заказывать? Что ж, закажем. Бутылочку коньяка. Лимон с сахаром. 2 лангета. Шпроты, бутылочку минеральной. И парочку каких-нибудь салатов. Надо же нам как-то нашу встречу отметить? - Алексей вопросительно посмотрел на Волкова.
- Я - на работе, нельзя.
- А в порядке исключения? Не часто же бывают встречи с однополчанами?
- Хорошо. Сейчас попрошу, меня подменят.
Волков принёс на подносе заказ, разложил всё на столе и опять ушёл. Алексей ждал. Вскоре бывший капитан вернулся к столу в сером просторном пиджаке, сел и уже никак не походил на официанта - даже голос и манеры изменились: исчезла угодливость.
- Ого! - сказал Алексей, и налил в рюмки. - Ну, за встречу?
- Можно и за встречу.
Они выпили и посмотрели друг на друга. Волков уточнил:
- Алексей, кажется?
- Да, Игорь Платоныч, Алексей.
Шевельнув рыжими бровями, Волков задал вопрос ещё:
- Ну, что нового в полку?
- Перешли на реактивные, скоро уедут на другой аэродром. Лосев - полковника получил. Одинцов - застрелился.
- Это я знаю, при мне телеграмма из Свердловска пришла. А что с Туром? Говорят, уехал в прошлом году в "гражданку" тоже. Будто бы - в Днепропетровск?
- А вы что, переписываетесь с кем-то?
- Кое с кем. Сикорский - живёт в Воронеже. Устроился инструктором по мотоспорту в ДОСААФе. Шаронин - работает в Липецке в металлургическом цехе. Петров - тоже в Воронеже. Летает в ГВФ на транспортных, - рассказывал Волков. - Да! Заходил сюда как-то Попенко. Ночью уже - я сменялся как раз. Слышу - знакомый смех. Ты же знаешь, его не спутаешь ни с кем! Гляжу - он. С испытателями к нам сюда закатил: отмечали что-то, я не подошёл. Да он и не видел меня. Капитан уже! Живут, видать, здорово: на своих машинах все прикатили, не боятся и гаишников. И работа у них - тоже знаешь: сегодня живой, завтра...
- А у нас - Медведев погиб, - сказал Алексей.
- Знаю, - произнёс Волков и налил в рюмки. Молча выпили и некоторое время не смотрели друг на друга.
- А как там - моя бывшая? - тихо спросил Волков.
- Живёт. Девочку родила.
- Это я знаю тоже, - ещё тише выговорил Волков.
- Генерал ей сейчас помогает - отец "Брамса". Зовёт к себе. Чего ей?.. Живе-ёт! Ну, а вы - как? Что же, другой работы не нашлось, что ли?
- А что! - Волков зарделся, как при встрече. - Да я, если хочешь знать, лучше комэска теперь живу! Дачу - за полсезона купил. Теперь на машину собираю. - Он налил в рюмки опять. - Женщин у меня здесь - гарема не надо! Да разве же Таньке чета? Хочешь, позвоню - прямо сюда прилетят. Но дело не в этом. Ни о чём я не жалею, вот так!
- Что же, большой оклад здесь?
- Мне хватает. Ещё и остаётся!
- Значит, все деревья - дрова, а всякая еда - закуска?
Волков рассмеялся:
- Во! Сечёшь, значит? Хорошо сказал!..
- Понимаю, научили.
- Я всегда знал: ты - парень толковый. Чувствовалось. - Помолчал, и ни с того, ни с сего вдруг завёлся: - А что же мне, жить - как интеллигенты живут? Народ капризный, мелочный. На копейках держатся, нервно. А любят в ресторане собираться! На свои шиши. Наберут пива с мелкой закуской, и сидят по 3 часа: подай им, поднеси!.. А попробуешь слово сказать - напакостят. Сразу "жалобную", и давай строчить - это они умеют. Про своё начальство любят образно потолковать: кто, какой?.. Послушать, так в стране - одно дерьмо в руководстве!
- Так сколько с меня... на дрова?
- Чего?!
- На сладкую жизнь, говорю: сколько дать сверху?
Волков от ненависти побледнел.
- А, вон ты о чём. Что ж, не откажусь! - Пытаясь надменно усмехнуться, продолжил: - Нас ведь этим - не удивишь. То-то я сразу почувствовал... когда ещё ты мне про оклад... Только напрасно стараешься оскорбить: не прилипнет. А вот тебя - запомни! - Волков поднял палец, и в его жёлтых глазах вспыхнула злоба. - Тебя - всю жизнь будут удивлять отклонения от марксизма. А жить ты - так и не научишься, хоть и толковый. Запомни!
- Ладно, запомню. - Русанов поднялся. - А теперь - гони счёт, и тоже запомни! Всю жизнь - ты будешь стоять здесь, согнувшись в лакея. Не сможешь уйти. А из мальчишек - вырастать будут мужчины. Всегда. И тогда их - не обсчитаешь! Держи...
Ночью Русанов метался у себя в гостиничном номере. И Машенька стояла перед глазами, и прожитые годы вспоминались. Столько горя кругом, неустроенности! А что с этим делать, как бороться - не знал. "Оскорбил" подлеца брошенными в салат чаевыми. Что с того, что Волков собирал эти мятые пятёрки в салате, соусе? Лучше бы их Василисе оставить, так до этого - не додумался, хотя и денег полные карманы: сразу 2 оклада и подъёмные на переезд получил! Ума вот только не нажил до сих пор.
Обкуриваясь, Алексей тоскливо смотрел в тёмное окно с 12-го этажа на Москву. Стёкла в окне подмёрзли снизу белым ледком, а между рамами - было сыро от лужиц. Кое-как эта ночь всё-таки кончилась. На сухом рассветном морозе начал медленно наливаться густым жаром купол соседней церкви, первым принявший на себя свет встающего за городом солнца. Алексей увидел это, проснувшись от шума воды сливного бачка в соседнем номере. И снова стоял возле окна и смотрел, как идут по улице люди - в зимних шапках, в пальто, и не было им конца. Ветер сдувал с высоких крыш сухой, похожий на белый дымок, снег, нападавший с неба ночью, мёл внизу над серым асфальтом мелкой метелью, искрящейся на солнце. День собирался быть морозным, с протягивающим душу сквознячком. Купол церкви напротив сиял всё жарче, ослепительнее, словно набирал силу.
Так и не приняв никакого решения, куда пойти и что делать, Алексей побрился, умылся, одевшись, спустился вниз и вышел из гостиницы. Шагал по улицам и думал, вороша прошлое. Было детство. Детство как детство - рыбалка в голову лезла, футбол, забытые лица мальчишек. Интересно, какими выросли, о чём думают теперь? Добрался памятью до отъезда в армию - первые занозы пошли. Да всё это полбеды, ерунда мелкая - в училище ещё не было ничего, одно розовое. Правда, под конец, когда уже начались выпускные экзамены, Сталин поссорился с "диктатором" Тито, не желавшим загонять свою Югославию в общий лагерь "сталинского социализма". И курсанты сербы, учившиеся вместе с русскими в лётном училище, вынуждены были срочно уехать домой, не доучившись. Алексею они нравились: хорошие, искренние были парни. Отлично боксировали, играли в футбол, но...
Потом пошли, потянулись и личные огорчения... Самсон Иванович Хряпов - был первым, кого встретил из подлецов на самостоятельном пути. Затем - Лодочкин, Тур, "Пан", Волков. Но были на этой дороге и "Брамс", Одинцов, Лосев, Сергей Сергеевич, Медведев, тётя Шура. Вон сколько разных людей, судеб, поворотов, всего и не вспомнить. И всё время добро боролось со злом. Вроде бы и побеждало иногда добро на отдельных участках - вышибло из седла Волкова, Тура, "Пана", но ведь и Петров не устоял на ногах, застрелился Одинцов, погиб Медведев. Счёт лишь на вид ничейный, а на деле-то пострашней: ни Тур, ни "Пан", ни Волков не пропали. На заводе у отца - тоже как будто ничья: арестовали там Рубана, наконец. Но и безвинный Бердиев где-то сидит. Ничего в жизни не переменилось. Выходит, добро не там сражается - мелкие победы внизу ничего не дают. И вообще добро слишком уж медленное везде, добродушное, как Дотепный. Зло - активное, быстрое, как Тур или Волков. Как быть?..
Из морозного день неожиданно превратился в тёплый. Снежок, так и не успев побелить асфальт плотным слоем, растаял, с неба молодо глянуло солнце, и Алексей подумал: "Может, и в жизни вот так же? Не подошло просто время. А подойдёт, созреет что-то в народе, и зло отступит, как снег и холод от светлого солнышка. Эх, успокаиваю себя, как дитя малое, которое только чем-нибудь тешит себя да смеётся".
Подумав о смеющемся ребёнке, Алексей тут же представил себе добродушного, смешливого Вовочку Попенко и рассудил: "Вот кто нужен мне сейчас! Ведь здесь где-то живёт, под Москвой. И Волков, говорит, видел..."
Решение созрело мгновенно. А через час он уже выходил из штаба на Фрунзенской набережной с адресом лётчика-испытателя Попенко в кармане. Остальное - было просто...
Вокзал, электричка, автобус, и вот уже проходная в небольшой гарнизон, расположившийся в лесу. Справа виднелась серая полоса взлётной бетонированной полосы. На аэродроме было тихо, значит, не летали. И тихо и незаметно вечерело.
На проходной, проверив у Алексея документы, дежурный офицер спросил:
- А кем он вам доводится?
- Полковой товарищ, вместе служили. Я завтра на север выезжаю, вот, хотелось бы повидать, - объяснил Алексей.
- Сейчас узнаем, - пообещал дежурный и снял телефонную трубку. - Штаб? Это с проходной, лейтенант Востриков. Тут к капитану Попенко товарищ прилетел, лётчик. Капитан Попенко сейчас здесь или в командировке? Дома? Слушаюсь, объясню. - Дежурный что-то записал на листке. - Понял, понял. Документы в порядке.
Востриков повесил трубку и, протягивая Русанову его удостоверение личности и листок, сказал:
- Тут я номер дома записал. Капитан сейчас у себя, так что вам повезло. - Лейтенант улыбнулся.
- Спасибо. Можно идти?
- Можно, товарищ старший лейтенант! - Востриков весело приложил руку к фуражке. - Извините, такой порядок.
- Понимаю, Востриков, спасибо! - Алексей пошёл к красным кирпичным домам, видневшимся в сосновом бору.
Нужный дом отыскал не сразу - пришлось спрашивать: разбросаны были эти двухэтажки. Зато Попенко он увидел сам - великан рубил дрова возле одного из сараев. Крикнул ему:
- Вовочка!..
Попенко выпрямился, несколько секунд всматривался в сумерках, а потом радостно завопил:
- Лёшка! Чертяка такой! А чего не позвонил, я бы встретил тебя.
- Скажи спасибо, что твой адрес нашёл! Писал ты редко, я не запомнил...
Они обнялись, отстранились друг от друга, словно желая получше рассмотреть, и тут Попенко снова сгрёб Алексея в охапку, оторвал от земли и закружил с ним, как с куклой. Выкрикивал:
- Ах, чертяка! От, чертяка! Та як же це гарно, шо ты прыйихав! - Он опустил Алексея на землю, поцеловал и только тогда заметил, что виски у того поседели. Ахнул: - А посывив як!.. Чого це так, Лёша?
- Да не знаю, - серьёзно ответил Русанов. - Как-то вышло, что и не заметил.
- А чего невесёлый такой? Та шо с тобою, друже?
- Мало весёлого, Володя. Ну, а ты - как тут?
- Да ты стой, стой! - Попенко тихо рассмеялся. - Шо ж мы, отак тут и будем? Смотрите вы, какой серьёзный приехал, и не улыбнётся! У тебя ж такая улыбка была!.. - Он громко позвал: - Лёшка! Чертяка! Шо с тобой?..
- Не кричи так, дубина! - Алексей улыбнулся, наконец, своей дивной, очаровательной улыбкой. - Людей распугаешь.
- Ну, вот, это другое дело! - Попенко обнял Русанова ещё раз, взял за плечи, повернул к дому. - Пошли, Лёша, дрова от меня не убегут. Дома разговаривать будем. Позову ребят, если хочешь. Тут такие хлопцы есть!.. Та шо там, сам увидишь! Ну-й серьёзным же ты стал, чертяка. Шо, жизнь так потрепала?
- Есть маленько.
- Та я бачу. Мабудь, и не маленько. А вот, шо заехал, это ты хорошо сделал! Спасибо.
- Да не за что, Вовочка. Замутило - один. Я и вспомнил. Волкова в "Праге" встретил - официантом работает. Сказал, что у тебя своя машина теперь есть.
- Брешет. То не у меня, у хлопцев, шо постарше. Та шо ты мне про того Волкова, ты о себе давай! Дался ему тот Волков. Шо в нём интересного?
- Да ничего, конечно, - согласился Алексей. - Только ведь и о себе, вроде бы, нечего. Неинтересно жил.
- Ну, ты это брось: неинтересно! Ты ж - всегда был интересным хлопцем. Только с забросом оборотов немного. Я тебя здесь часто вспоминал. Да Лосева с Дедом. А больше - и никого. Так как-то...
- А чего же перестал писать?
- Ты ж знаешь, какой с миня писака. Всё собирался...
Они вошли в подъезд и стали подниматься на второй этаж. Попенко всё оглядывался, всё рассматривал Русанова - тот, и не тот.
- Не женился?
- Нет, Володя, как-то всё некогда было. А ты?
- От и мне некогда! - Попенко расхохотался. - Наверное, такая у нас с тобой жизинь. Мабуть, работа мешает.
- Ну, и как ты - доволен такой жизнью?
- Та шо это с тобой, Лёша? Ты - не заболел?..
- Да нет, ничего. На север вот еду.
- Как - на север?
- Обыкновенно: перевели. Генку - оставили.
- Во-он оно шо! - Они остановились на площадке. - Разлучили, значит. Так бы и сказал - всё понятно теперь. - Попенко достал из кармана ключ. - Вот, тут и живу. Плохо твоё дело...
У Попенко было 2 комнаты, хорошая мебель, чистота - холостяцкого запустения не чувствовалось. Заметив удивлённый взгляд товарища, он пояснил:
- Ходит тут ко мне одна... И стирает, и прибирает. А расписываться с ней - никак не решусь. Она - уже схоронила тут одного... Ребёнок от него остался: 6 лет пацану.
Алексей промолчал. Осмотрелся, заметив небольшой шкаф с книгами, подошёл, принялся рассматривать корешки. Почти всё здесь было по аэродинамике сверхзвуковых скоростей, о двигателях, самолётах, пилотировании. Только на верхней полке стояло несколько томиков русских и украинских классиков.
- Шо так на меня смотришь? - Попенко улыбнулся. - Приходится много читать по профессии - тут без этого нельзя. Это Лосев думал, шо главное - пилотаж. А меня чуть назад не отправили из-за слабой теоретической подготовки. Так шо, не тот уже Вовочка, шо был! Пришлось и ночами сидеть над книжками. Ну, та й ты, вижу, не тот. Крутит нас с тобою жизнь, как на том флаттере. Должно быть, на прочность испытует.
- Испытывает. Только ведь и сломаться можно, если без передышки крутить.
- Ты - садись, Лёша, садись. Раздевайся, располагайся, як вдома. А я - хлопцам щас позвоню: надо нам это дело отметить. Та й период в миня як раз такой - можно! Передышка в нас, шоб не ломались, як ты кажешь. А за рюмкой, може, й ты повеселеешь, га? Легче разговаривать будет.
... Попенко был прав - с друзьями веселее. Пришедшие лётчики внесли с собой шум, оживление - ввалились, как черти на Лысую гору. Выкладывая на стол консервы, бутылки с сухим вином, маленький черноволосый лётчик, представившийся как Костя Пайчадзе, спрашивал Алексея:
- Ну, как там у нас, в Грузии: что нового, дорогой?
Алексей отшутился:
- Продавцы в ларьках - дают теперь сдачу, даже если мелочь. Остальное всё - вроде по-старому.
Пайчадзе обернулся к светлоголовому, золотозубому майору:
- Андрей, слихал? Нет, ти слихал!.. У нас теперь - тоже сдачу дают. Как везде. - И уже к Алексею: - Давно пора! - И весело, заливисто рассмеялся.
Майор, открывший банку с лососиной, поглядывая голубыми глазами на Костю, спросил:
- А что - раньше разве не давали?
- А ти как думал, давали, да? Нет, дорогой, не давали: сматрэли в твои глаза и жьдали. Смутился ти, пашёл - тогда тыбе "спасибо!" вдогонку.
Попенко поднял рюмку с коньяком:
- Ну, шо, хлопцы, по единой, як кажуть попы? За чаркой й разговор легче пойдёт, а то Лёшка - невесёлый приехал.
- Невесёлий? Как невесёлий, почему невесёлий? - удивился черноглазый Пайчадзе.
- Жизинь, говорит, дуже поганая.
Они выпили, закурили. Кто-то включил радиолу. Пайчадзе рассказал новый анекдот, посмеялись. А когда улеглось, худой подполковник с розовым шрамом на лбу, Борис, спросил Алексея:
- Так почему, Лёша, жизнь-то поганая, а?
Алексей сначала посмотрел на Попенко. Тот всё понял, кивнул:
- Давай, Лёша, тут - можно: свои хлопцы, проверенные!
Алексей начал рассказывать - об отце, Рубане, Туре, Лодочкине. О Машеньке и её матери, о своих невесёлых раздумьях. Слушали молча, хмурились. Попенко выключил радиолу, чтобы не мешала. По ходу рассказа пару раз выпили, предупреждая Алексея, чтобы не боялся: "Свои, однова живём: сегодня - есть, а завтра - в ящик, чего бояться!.." Много курили.
Алексей, ни к кому конкретно не обращаясь, спросил:
- Почему у нас, в авиации, так много пьют? Нигде ведь такого пьянства нет: ни в пехоте, ни у моряков, ни у танкистов. А у нас - просто ужас какой-то! По себе уже чувствую...
Подполковник Борис скучно объяснил:
- Рыбка - всегда с головы гниёт. Сталин - обожает лётчиков. А сын у него - кто? Лётчик, генерал-лейтенант, большой пост занимает. И - алкоголик. Этого не знают рядовые люди, но генералы-то знают, что его - сам главный маршал боится! Так что жаловаться Сталину на пьянство среди авиаторов - охотников нету. Вот и тянется эта поблажка всем сверху, понял? Хотя Василия - Сталин уже снял с должности командующего ВВС Московского округа. И за пьянство, и за другие его номера. Заставил учиться в академии, чтобы некогда было пить, да толку, говорят, пока мало. Ну, а лётчики - пьют, как пили. Опасная работа, хорошие оклады...
Помолчали. Но Русанов не успокоился:
- Ну, мы - ладно, да и не трудно это прекратить. А как народ живёт? Я же с этого начал!..
И опять отвечать стал Борис:
- Да, действительно, невесёлую картину ты нам нарисовал. И всё - правда, верю тебе: сам подобное видел. А всё-таки - это ещё не вся правда. Мне кажется, ты настроил себя только на одну волну, а остальной музыки не слышишь. А жизнь - это симфония, в ней много голосов и оттенков.
Алексей, уверовавший в то, что можно говорить обо всём, даже о сыне Сталина, не согласился:
- Когда один голос подавляет остальные, это уже не симфония, Борис Михалыч, а - соло. - И угрюмо добавил: - А хор - если и звучит, то лишь в хвалебных кантатах.
Намёк получился прозрачным, испытатели словно окаменели и молчали. Алексей обиделся:
- Мы - давно уже и не граждане, лишь исполнители отведённых нам ролей!
Это прозвучало, как вызов. Пайчадзе оскорблёно спросил:
- Каких?.. - И все опасливо уставились на Алексея.
Тот дрогнул, но ответил:
- Лётчиков, рабочих, колхозников. Одним словом - мошек! Получается, что и задача у нас - не жить, а только кому-то, что-то доказывать всё время, или за что-то оправдываться. Даже - отстаивать своё право на жизнь, если хотите. Такая вот для всех... пьеса.
И опять все тяжко молчали. Борис, видимо, почувствовав себя перед доверчивым гостем неловко, заговорил, чтобы молчание не превратилось в молчаливый заговор перетрусивших людей: всё-таки и в штопоре бывали, и другое кое-что видели!..
- Понял, понял, о чём речь. Но ведь и соло - тоже, наверное, не первопричина всех бед, если на то уж пошло. А некая производная величина, некое последствие, что ли. Только вот - чего?
- Рабства! - вырвалось у Алексея смело. Но тут же, глядя на Бориса, поправился: - В котором люди жили... века.
Подполковник сделал вид, что не понял:
- Поясни. - А сам надеялся, что теперь и Алексей найдёт способ перевести разговор в более безопасное русло. Однако Алексей, чувствуя, что если "сойдёт с рельсов", то будет противен себе, подумал: "Затеял острый разговор, и сам же первым наделал в штаны? Так, что ли?" Рассудив, что завтра его здесь уже не увидят, и разговор этот забудется, торопливо додумал: "Нет, трусить не надо!.." И закончил свою мысль так, как хотелось ему, а не Борису:
- Тут срабатывает, мне кажется, наша рабская психология. Вот она-то, - продолжал он, - и выдвигает всегда на сцену подхалимов и воспевателей. Подхалимы - создают нового Чингисхана, а тогда уже - обратный процесс: угнетение личности, новое рабство. И нет этому конца, - заключил он горестно.
- Не знаю, не знаю... - раздумчиво проговорил подполковник. Шрам на его лбу порозовел ещё больше. - Может быть. Но, давай не будем залазить в века. Что ты считаешь самым главным в жизни каждого человека?
- Порядочность и служение справедливости, - ответил Алексей.
- Ну, а конкретнее?
- Жить так, чтобы по мере сил и возможностей делать добро для людей.
- Так, служить, значит, интересам народа? - уточнил Борис.
- Нет, народ - всё-таки неоднороден: не дробь, не песок. Поэтому нельзя от его имени... Большинство - это ещё не обязательно верно. Особенно при голосовании. Правым может быть и меньшинство.
- В чём? - перебил Борис. - Вот, скажем, сейчас... Казна - опустошена войной. Разве честно требовать немедленного понижения цен, как предлагали ленинградские товарищи?
Русанов понял, куда пытается перевести разговор Борис, и не давая подполковнику продолжать его по-своему, произнёс:
- Я всё-таки хочу закончить свою мысль... Если 3 поколения людей проживут при государственном устройстве, основанном на всеобщей лжи, то четвёртое - станет свидетелем гибели такой "государственности" без всякой революции. Впрочем, ночные радиоголоса теперь и о революциях говорят, что это, мол - только кровь, насилие и одни бедствия для народа.
- Ну, это понятно, - заметил Борис, - капиталисты не хотят, чтобы их строю кто-то сопротивлялся. Разве стали бы они улучшать условия труда, повышать зарплату, совершенствовать технику, если бы не угроза, что их - можно смести революцией? Вот и пытаются уговаривать, что революция - это "кака". Но я всё-таки думаю, что до тех пор, пока будут существовать несправедливости, будут и революции.
Не давая Алексею опомниться, Борис снова опытно увёл разговор в русло, которое отвлекло бы всех от ненужных оценок:
- Я тебе уже говорил: давай не будем залезать в историю. Давай посмотрим на наше время в целом! Время, которое открылось салютами Победы, всенародным нашим праздником. Сознанием своей силы, готовностью свернуть горы! И вместе с тем - я не сбрасываю этого со счетов, нет! - и вместе с тем с усталостью от несправедливостей, о которых ты нам тут рассказывал. Да, усталость копится в сердцах людей. Люди начинают задумываться, куда идём? Почему так много врём? Всё это так, верно. И всё-таки наше время - сложнее, чем кажется на первый взгляд. Озлобиться теперь всем, что ли? Да, может, и врём-то иногда - для того только, чтобы у народа руки не опускались перед такой трудной жизнью!
Алексей, наконец, понял, подполковник - спасает его. И тогда подумал: "Значит, не очень-то они тут доверяют друг другу. Почему же тогда Вовочка?.. А может, храбрые - только на словах?.."
И всё же слова о необходимости лжи во имя блага народа, которые высказал подполковник, заставили Алексея забыть об осторожности снова. Он заговорил чуть ли не со стоном:
- Да ведь нет же на земле другой такой нации, чтобы перенесла столько горя! Разбои удельных князей, татаро-монгольское иго. Затем - правления царей-зверей: Ивана Грозного, Петра, Анны Иоанновны со своим Бироном, Николая Первого и так далее, и так далее... Какой ещё народ перевидал столько ужасов, столько перестрадал! За что нам такая судьба? Нас же - без конца... только и делали, что уничтожали! Мордовали, ломали национальный хребет. Миллионы уничтоженных! А теперь - выходит, полезно ещё и врать?
Борис весело перебил:
- А мы всё-таки выжили, выстояли!
- Что же с того? Чтобы выродиться? - упорствовал по дурному Алексей. - Гражданская смелость, гордость - уже исчезли в характерах. А от рабов, говорят, плодятся - только рабы. Вот и будут все тыкать нам в лицо пальцем и обзывать, забывая о наших муках и доверчивости.
Намёк Алексея о гражданской трусости задел Бориса. Он вспылил:
- Ну - тыкать пальцем в неграмотность, обзывать людей рабами только за их доверчивость и делать вывод обо всей нации - дело не новое. - Он закурил. - А между прочим, достоинства любой нации - определяют всё-таки не по отсталым слоям населения, а по достижениям интеллигенции. А наша интеллигенция - всегда была одной из самых передовых в мире!
Алексей согласно проворчал:
- Наша идейная интеллигенция - вообще загадка... Только этим и спасаемся: её стойкостью и способностью вести за собой. Да ещё возрождением из пепла.
Борис, поведя взглядом по товарищам, воскликнул:
- Наше время - тоже загадка! Которую разгадывать - нам самим. Во всяком случае - нашему поколению. Разгадывать - согласен. Проклинать - нет: это приговор! А вдруг - несправедливый? Тогда как? Нет, брат, всегда необходимо - прежде исследование. А не приговоры с маху. В истории - никому не разобраться сразу, нужны годы! Виднее будут ошибки, да и достижения тоже. А кидаться в крайности и проклинать людей за то, что они жили, как могли - глупо. Согласен?
Задетый менторским тоном, Алексей вызывающе спросил:
- Ну, и когда же начнём? Сколько ещё ждать, пока разберёмся? 50 лет, 100? Пока от нас останется только зависть, да злоба друг на друга? А какой был добрый, открытый народ!
Борис деланно усмехнулся:
- Так, значит, 50 лет - тебя не устраивают?
- Нет. - Русанов резко чиркнул по коробку спичкой.
- Хорошо, давай разберёмся, кое в чём, уже сегодня. - Борис придвинул к Алексею пепельницу. - Скажу тебе пока только об одном... чего ты, быть может, ещё не знаешь и не слыхал. А мы здесь - уже знаем. А сколько, наверное, есть такого, чего и мы, и другие не знают? Следишь за моей мыслью?..
Вместо Русанова, чтобы разрядить обстановку, вставил своё шутливое "хохлацкое" слово Попенко:
- А ну, Боря, давай! Послухаемо й тебя: ты ж в нас не только старший по званию. Ты ж ещё и наш, як его... Аристотель!
Лётчики с облегчением рассмеялись, а Борис, не обращая внимания на шутку, продолжал:
- Говорил ты - бедно живём?
- Ну, говорил, - согласился Русанов.
- Правильно, бедно. Никак не очухаемся после войны. А заводы - как, по-твоему: надо строить?
В разговор опять влез Попенко:
- Так строят же, крепко строят! Сам видел в отпуске. Металлургический у нас - восстановили полностью. 2 трубных пустили, на полную мощность. А в Кривом Рогу? А в Днепродзержинске?
Борис придержал Вовочку рукой:
- Погоди, Володя, а то тебя потом не остановишь. Так вот, Лёша, а сколько в стране таких городов? И везде - заводы, шахты или промыслы. И не пускать их - сам понимаешь, нельзя. А сколько нужно для этого денег? Сколько преодолеть трудностей? Так вот, все кадры заняты сейчас этим - главными вопросами нашей жизни: промышленностью, строительством жилья, восстановлением колхозов. На твоих рубанов, мне кажется, просто рук пока не хватает. Ну, а они, подлецы, естественно, пользуются этим: ловят свою рыбку в нашей мутной воде!
И опять Алексей заупрямился и не соглашался:
- Что же, по-вашему, милиция - тоже ушла строить заводы? - Передразнил. - "Восстановление ко-лхозов!.." Чего их восстанавливать вон на Оке, где немцев и не было! Надо за трудодни - платить, вот и всё восстановление. Мужики тогда - сами вернутся из городов. А пока - даже старухи готовы разбежаться, да некуда! Отговорки всё это...
Борис будто и не слышал, продолжал своё:
- А в 20-е годы? Тоже ведь жрать было нечего! А Ленин - давал указание электростанции строить, фабрики. Не построили бы - пропали бы ещё тогда. Ты что же - хочешь пропасть?
Русанов вспомнил Дотепного. Тот так же переводил опасный разговор на поучения. И почти ехидно спросил, хотя и с шутливым оттенком:
- Борис Михалыч, вы у них тут... - кивнул на испытателей, - не комиссаром работаете? Скажите тогда: а чего Россия не пропала, когда ещё и заводов не было?
Опять все напряглись, но выручил Пайчадзе:
- Ти угадал, Лоша: он у нас - парторг!
Борис снова деланно улыбнулся, но продолжал гнуть своё:
- Заводы - были всегда. И, мне думается, все наши трудности сейчас - оттого, что на залечивание ран уходят миллиарды рублей. Но... - Он поднял палец. - Вот я ещё что` хочу тебе сказать. По секрету, конечно, ты - человек свой. Деньги идут - ещё и на другое: на будущее...
Алексей грубо перебил:
- Да на кой хрен мне это будущее! Вы - ну, прямо, как поп: вот, мол, помрёте, люди добрые, будет вам там царствие небесное. А мне - да и всем колхозникам - при жизни хочется по-человечески пожить!
Подполковник обиделся:
- Да погодите же вы!.. Я тут - не про загробную жизнь... А про ближайшее будущее. Что за привычка такая, не понимаю!.. Хоть и за рюмкой, а надо же всё-таки...
Алексей виновато улыбнулся:
- Извините, пожалуйста. Думал, начнёте опять политграмоту...
Подполковник, перестав хмуриться, искренне произнёс:
- Ну, и улыбка же у тебя!.. Ладно, забудем... - И, будто и не было ничего, продолжил свой рассказ: - Мы вот ездим тут в командировки кое-куда, и знаем, какие ещё заводы строятся! Тебе и во сне не приснится такое - чтобы Спутники земли в космос запускать.
- Что-о?! - переспросил Русанов с изумлением. А Попенко тут же подтвердил:
- То правда, Лёша.
Борис, заметив разительную перемену в лице Алексея, с воодушевлением продолжил:
- Нищая, разрушенная войной страна, а берётся за та-кое дело! Страшно дорогое для нас, можно сказать, разорительное. Ведь напрягаемся так, что пупки трещат! А нужно. Америка - тоже занимается спутниками. Отстанем - продиктует нам, как жить дальше. Не отстанем - не выйдет с диктовкой, как не вышло после атомной бомбы: у нас есть теперь тоже. Вот и натягиваем жилы снова. А как сказать об этом всему народу? Чтобы не обижались люди, чтобы простили кое-что. А говорить - пока нельзя: рано. Пусть в Пентагоне думают, что они нас - опережают. Что у нас нет ничего. Иначе - они бросят на это дело такие миллиарды, что обгонят нас сразу. А генерал Каманин тем временем, пока тихо, уже ребят себе подбирает для космоса. Не веришь - сказочки? Нет, Лёша. Вот и Попенко от нас, наверное, скоро уйдёт - самый молодой, сильный!
Алексей обрадовано спросил:
- Вовочка, правда?..
Попенко добродушно отмахнулся:
- Та не, до этого ще нэ дийшло. Так, нэвелычкий разговор тилькы був. Присматриваются, чую, до миня. Рост у меня неподходящий...
Борис перебил, потирая пальцами намечающуюся на макушке лысину:
- Да я - не к тому... Хочу, Лёша, чтобы ты понял, почему ещё бедности столько, куда деньги идут.
Русанов вздохнул:
- Ну ладно, я это понимаю. Хотя и не разделяю до конца: "нападут", "опередят", "продиктуют"!.. Что мы, собираемся захватывать чьи-то страны? Чтобы напасть на нас, надо же как-то объяснить миру свои мотивы, не так это всё просто. Вчера - мы для Америки были свои, хорошие. Воевали вместе против Гитлера. А теперь - вдруг испортились, что ли? И почему у нас у самих беззакония столько? Кто на это ответит?
- Не знаю, - честно признался парторг. - Тут - я сам не понимаю. Своё, дело испытателя - я делаю честно, на совесть. Советская власть - как она была задумана - мне нравится. Я за неё воевал: тут всё правильно. А вот, как у нас получаются такие отклонения от законов - не знаю. - Он развёл руки.
Русанов опять вздохнул:
- Но ведь должен же кто-то знать и понимать! Должен - или не должен?
Заговорил молчавший до этого золотозубый Андрей:
- А может, не знаем этого - только мы? Вот как Лёша про космос и Каманина.
Алексей насмешливо ответил:
- Зато я, с сыном Каманина - в одной эскадрилье был в училище. Он к нам приехал в свои 19 лет в звании старшины, с двумя орденами на груди - "боевик" и "звёздочка". На "По-2" заслужил, летая при папином штабе.
- Ну и что? - спокойно спросил Андрей.
- Да ничего, просто для справки сказал. Не прижился его сынок у нас: уехал через 2 месяца. Написал папе письмо, что в этом училище - ему плохо, и сразу перевели. А если бы я своему такое написал? Перевели бы?..
- Понимаю, - заметил Борис, - ты - не помещичий сын.
Алексей рассмеялся:
- Ладно, Андрей, продолжайте, что вы хотели сказать...
Майор, потемнев лицом, помолчал, додавил дымившийся окурок в пепельнице, договорил уже без охоты:
- Наверно, не знаем, говорю, только - мы. А кто-то, кому положено - тот уже знает, и что-то делает в этом направлении, а? Не может же, в самом деле, вот так, без конца, продолжаться! Все понимают уже - Лёша не первый - что-то у нас не так. И все молчат, как мы. Чего скрывать? Напугались же, когда он тут... - Андрей кивнул в сторону Алексея, - начал касаться...
Говорить никому уже не хотелось - молчали. Но Борис всё же подвёл итог:
- Ожидание - всегда мучительно. Но, я знаю: если уж чего-то все ждут, значит, перемены будут. Такие перемены, которые сметут всё - и сынков, и беззаконие, номенклатуры там всякие! - Он рубанул ладонью по воздуху. - А начинаются исторические перемены - всегда там, и с того, что люди - сначала задумываются: почему всё так? А тогда уж и заговорят...
Андрей, обнажая золото зубов, поддержал:
- Придёт время - начнут и делать, не только говорить.
- А пока, - Борис посмотрел на Алексея и стал рубить точки после каждого слова: - каждый... честно... должен... делать... своё дело! Тогда - не ошибёмся. Понял? - Он сжал кулак. - Чтобы взлететь - сначала надо бетонку для разбега построить. Или - расчистить от всякого хлама лётное поле. Лётчиков подготовить.
Помолчали. Алексей, осмелев от признания Андрея: "Вот теперь-то нам - только и поговорить!.." - загорелся опять:
- Нет, чтобы пришла другая жизнь, надо искоренить сначала страх в себе. Страх говорить то, о чём думают все! Иначе - и дальше каждый будет продолжать свой слепой полёт, и молчать. И ещё - установить бы: человеческую пенсию для наших стариков! Одинаковую. Для всех! Но - достойную.
Андрей удивился:
- Как это - одинаковую?
- А так. В старости, в болезнях - равны все. Был генералом - вот и получал в 5 раз больше слесаря. Мог откладывать себе на старость. А стал стариком - будь одинаков с другими, раз пользы уже не приносишь. В противном случае - какой же это социализм? Стрижка помещичьей ренты!
Попенко радостно и удивлённо подхватил:
- Вот это - правильно, Лёша! Светлая в тибя голова! - Он с восхищением смотрел на Алексея. - Я всегда это знал. - Потрепав друга по голове, он добавил: - А я б ще й закон придумал. Такой, шоб люды той... имели б право й бастовать, если чем сильно занедоволены.
Андрей даже головой крутанул от неожиданности.
- Ну - это уж ты, хватил через край! Социализм - и забастовки...
Однако Алексей решительно заступился за идею товарища, поняв её глубинный смысл:
- А почему бы и нет? Давайте разберёмся... Почему до революции - можно было, а теперь - нет? Ведь если в колхозе или на заводе всё идет правильно, дирекция не злоупотребляет властью, разве будут люди бастовать? Зато, если они чем-то недовольны, а начальство никаких мер не принимает, почему же нельзя выразить своего несогласия так, чтобы заставить с собой считаться?
И опять напрягся, налился кровью шрам на лбу у Бориса. Закурив, он веско произнёс:
- Так ведь в Конституции - нет слов про забастовки? Значит, и запрета на них нет!
Алексей возразил:
- А почему же люди - боятся бастовать? Ни одной ведь не было! Всем и везде довольны, что ли? Значит, есть какие-то тайные запреты...
Борис раздражённо спросил:
- С чего ты взял, что есть?..
Алексею стало не по себе: "А вдруг он только мажется под своего?.. Да и остальные - видно же: устали от этого разговора, не хотят. Надо как-то замять всё..." И он, не вдаваясь в то, как это будет выглядеть, сказал без всякого перехода и дипломатии:
- Ладно, братцы, хватит, наверно. Все устали, посидим просто так...
Гости ушли, а Русанов ещё долго сидел с Попенко. Рассказал все полковые новости, потом опять говорили о жизни. Выключили свет, чтобы отдыхали глаза, раскрыли окно, чтобы вытянуло дым, и разговаривали лёжа - Попенко постелил Алексею на раскладушке.
- Лёшка, чуешь? А ты моих хлопцев - всё ж таки налякав. Не по душе пришлись им твои разговоры.
- Я это понял, да поздно было уже пятиться. А что - могут капнуть?
- Не, я так не думаю. Зачем?..
- Ну, если люди умные - незачем, конечно. Но с перепуга - чего не бывает!..
- Та не, хлопцы они смелые, страх вже, мабуть, пройшов. А откуда в тибя отакие опасные мысли, га? Мы ж с тобой - почти одногодки.
- А что? Тебе - тоже не нравятся?
- Та не, я, як раз, тебе сочувствую. Только ж пропадёшь ты из ними когда-нибудь!
- Спасибо - утешил!
- В Лёвы Одинцова, - заметил Попенко в темноте, - такие ж мысли были. Вы шо, дружили?
- Трудно сказать, что это было. Но библиотеку свою - он мне завещал, если я вернусь с задания. Не завещание, конечно, а так... записку оставил в гостинице на столе.
- С какого задания?
- Летали мы с аэродрома Кольцово на один полигон в тайге. Из-за обледенения у меня прекратилась с аэродромом связь. А он, выходит, всё-таки допускал, что я вернусь.
- А шо, мог не вернуться?
- Всё могло быть... Мы не раз говорили с ним о серьёзных вещах.
- Я так и пойнял, шо ты от его книжек набрался.
- Нет, не от книжек.
- А он сам - знал вже тогда? Шо отак кончит.
- Он никогда не говорил о таком. Об усталости от жизни - говорил. Просто у него в тот день, видимо, так сошлось всё. Одно к одному. Он был хорошим человеком. Но никто его, по-моему, не знал по-настоящему. Думали, он только водку... А он - всю жизнь книги собирал. Много обо всём думал. И понимал, конечно. Писал стихи.
Помолчали.
- Ну, та шо, будем спать? Завтра ж опять, той... на работу. Надо жить дальше.
- Что же, давай жить. Только ведь сон - это не настоящая жизнь.
Попенко приподнял в темноте с подушки голову:
- Лёша, знаешь, шо я тебя очень попрошу?
- Ну?
- Ты той... как Лёва - много не думай, ладно?
В голосе товарища были искренность и тревога. Но Алексей не ответил. Лежал и думал: "Даже у разных и далёких друг от друга людей сходные условия жизни, видимо, порождают похожие мысли. Каждый по-своему, но все приходят постепенно к одному и тому же: дальше так жить нельзя, нужны перемены. Поэтому я никогда не соглашусь с фарисейской заботой о химерном будущем в ущерб сегодняшней жизни! А стало быть, и с "правдой века" по Горькому, во имя которой раздавили Василису и Машеньку. Чтобы понять, справедлива ли устроенная для нас жизнь, надо факты - всё-таки обобщать, а не подниматься над ними, как говорил великий писатель. Конечно, о будущем - тоже надо думать сегодня. Но жить надо - не только ради него. - Прислушиваясь к ровному дыханию уснувшего товарища, Алексей, наконец, успокоился. - Жизнь, наверное, тем и хороша, что люди живут надеждой, а не скорбью, шуткой, а не слезами, любовью, а не злобой, днём завтрашним, а не вчерашним. Мудро устроен человек".
Засыпая, он переключился в завтрашний день, когда будет уже далеко-далеко отсюда, уедет в незнакомую жизнь, на север. Утренняя хандра его и вечерний страх отступили, на душе полегчало, и он стал засыпать. Никто на него здесь не "накапает", не вспомнит даже. Проехал мимо какой-то офицер, уехал к чёрту на кулички, ну, и Бог с ним...
Ночью над подмосковным лесом возникло шумное и гулкое эхо предрассветной электрички - ширилось где-то во влажном тумане, росло, и Русанов проснулся. В просветлевшем небе гасли последние звёзды, пахло сырым лесом, а душу уже беспокоило чувство предстоящей дороги.

31

Поезд, в котором ехал Русанов, пришёл в Ленинград под утро. Алексей даже не вышел из вагона, чтобы посмотреть на вокзал - хотелось отоспаться после всего пережитого в Москве. Потом был коротенький северный день в пути - пролетел под стук колёс. А за Петрозаводском навалилась на землю метельная ночь с морозом, да таким крепким, что затрещали на полустанках берёзы. Поезд продолжал мчаться сквозь темноту на север, и Алексею приснилось на верхней полке, что его везут не по железной дороге, а по глобусу, по самой линии меридиана. И что зима, будто бы, захворала гриппом: чихала мокрым снегом, метелями и температурила - то 38, то до нуля. Так и плелось всё одно за другим, плелось. Приплёлся Лодочкин. Стоя где-то впереди, на паровозной трубе, он крикнул в гудок: "У-у-уу!" И тут же исчез небольшим чёртиком в ад - в паровозную топку.
Алексей проснулся. Продираясь сквозь холод и вьюгу, действительно, кричал впереди паровоз: "У-у-уу!" За окном мелькнули какие-то огни на завьюженном поле, и опять не было ничего. Только ночь густо прилипла снова к вагону. Ни кустика нигде, ни деревца, сколько ни всматривайся. На сотни вёрст один камень-голыш, припорошенный снегом. В этих местах отбывал свою каторгу отец.
На нижней полке негромко разговаривали:
- Вот, значицца, как доведуть их туды, так кандалы сразу долой! Так и прозвали с тех пор - Кандалакша. Местный я там, щитайте. С 35-го, опосля строительства Беломора.
- А сколько же вам лет?
- Лет? Жаницца - уже поздно. Гроб заказывать - ишшо рано. Стал быть, чуток ишшо поживу.
- А вы, святой отец, - обратился начальственный голос к третьему пассажиру, - за какой надобностью на край света?
В ответ раздался тихий, "окающий" бас:
- Может, я смерть свою хочу обмануть, вот и купил билет, куда подальше. Вдруг не сыщет меня Косая на новом-то месте? Иль отстанет в дороге.
- Всё шутите, а лицо - серьёзное.
- Так ведь и ваше - не из весёлых. А давайте-ка, для сугрева души, примем православной маленько, а? У меня - есть.
Внизу забулькало вскоре в стаканы, запахло водкой. Окающий бас тихо вопросил:
- Офицер-то, спит, што ль? Может, и его позвать к нашей трапезе?
Алексей узнал по голосу отца Андрея. Поп сел к ним в купе в Петрозаводске. Правда, не было на нём ни рясы, ни креста на ней - всё, как у других людей: брюки, пиджак. Только грива седых, умасленных волос до плеч согласовывалась с его саном. Можно было и не догадаться, что он священник, но он сам представился, когда вошёл в купе:
- Отец Андрей. - И поклонился.
- Чертков, - назвал себя житель Кандалакши. - Здравствуйте! - И откровенно уставился на отца Андрея. Почему - было непонятно.
Другой пассажир, плотный и важный, насмешливо улыбаясь, представился тоже:
- Игорь Иванович, ответработник снабжения дороги. - Достал из отутюженного пиджака золотой портсигар, пригладил коротко стриженые, под "ежа", седеющие волосы и закурил.
Алексей промолчал. Тогда священник обратился к нему сам:
- А ты, отрок, что ж не речёшь свово имени?
После того, как Алексей назвал себя, священник общаться больше не стал, залез на свою полку и часа 2 сильно и басовито храпел. Русанов соблазнился и лёг соснуть тоже. А вышло, что заспался километров на 100.
- Пущай спит, - определил внизу Чертков. - В шашки днём играл, видно, умаилси.
- Не в шашки, а в шахматы! - поправил Игорь Иванович. И слышно было по сытому голосу, что и в дороге он привык чувствовать себя начальством. Но, в общем-то, водка уже объединила всех, и разговор шёл вполне мирно и дружески.
- Ну, что же, други мои, ещё по единой? - вопросил поп.
Алексей отметил про себя, пьёт отец Андрей лихо. И действительно, выпив, он крякнул, весело добавил: - Её же и монаси приемлют.
Чертков с Игорем Ивановичем рассмеялись и выпили тоже. А священник торжественно полупропел:
- И поелику веруем в Бога нашаго, и уповаем на него, то, да избавит нас он от сети ловчи и от словесе мятежна.
- Ну, а если вот я, к примеру, не верую, - иронически заметил Игорь Иванович, - то как же вы тогда пьёте со мной?
- А в святом писании сказано: возлюби и врага своего, яко себя.
- Авторитетно! - Чувствовалось, Игорь Иванович усмехнулся внизу. - Ну, и куда же вы держите путь всё-таки? Если не секрет.
- И птица, и зверь, и рыба ищут в суетном мире, где пашня с черви жирная, где заяц водится, где нивы тучныя, плодоносящие, и нет в том промысле Божиим прегрешения, яко каждая тварь ищет прибежище своё, - уклончиво ответил отец Андрей. - На новое поселение водворяюсь: вышло мне повеление в северные края прибыть. Ибо и там есть люд православный, течёт время, и, може буде, приход скоро новый откроется, кто знает. Неисповедимы пути твои, о Господи!
Чертков немедленно заинтересовался:
- Никак, нову церкву иде-то откроють?
- Покудова - не за сим еду, а токмо ознакомления ради. Но приидет конец царствию Антихристову, откроются и церкви. Много уже храмов Божиих, доселе Антихристом опоганенных и закрытых, вновь ожило. Действуют, колокольным звоном благостным вещают люду: пришло их время! То ли будет дальше...
- Что же именно? - почти строго спросил Игорь Иванович. - Скоро уж и верующих не станет, а вы всё на что-то надеетесь. На что? Если не секрет.
- А то - одному Господу Богу известно, - снова уклончиво ответил отец Андрей. Но счёл нужным добавить: - Однако не убавилось верующих, а весьма прибавляется. Исстрадались люди по вере, вспомнили после войны Бога своего, и возвращаются в лоно храмов его.
- И как вам только не совестно - дурачить народ!
- Зачем же, сразу "дурачить"? Нехорошо! - сказал отец Андрей, на этот раз без церковнославянских вывертов, но по-прежнему, окая. - Человек - не может жить без веры, без утешения. Страшна, тяжела жизнь у людей. Хотят понять: смысл - в чём? Всё ищут, и не находят. Умирать - страшно. Вы-то вот, учёные, пугаете людей темнотой, червями. Пугаете. А вера - утешить может.
- Так ли уж тяжела?
- Знаю, что говорю: тяжела! Люди кто кров потерял, кто отца, мать, детей своих. Стон идёт по земле. И - дорого всё, разрушено. Кто утешит человека в горе его?
- Вы, что ли? Чем, если не секрет?
- А то - вы? Пусть Бога нет, как вы говорите. А ласковое слово? Доброта, участие? Не грабь, не убий! Не попирай ближнего своего! Это - у кого он найдёт? Это - у нас есть, а не у вас.
- Не лги, отец. Это и у нас есть.
- Нету этого у вас! Может, будет - не спорю. Да пока будет-то - верующих уж пол-России станет. К нам, к нам люди идут! До войны - верующих скоко было? Не знаете? А мы - знаем. В 6 раз меньше! Стало быть, потянулся люд ко храму Божьему? К добру, по которому изголодалась его душа!
- Какое же у вас - добро? Обман ведь один.
- А у вас? Грубость, жестокость, равнодушие. И - насилие ещё. По Конституции - вера разве запрещена? А вы - что делаете? Храмы - под анбары с зерном пускаете. Даже немцы - разрешали веровать: при Гитлере!
- Ну, вы - это бросьте! Фашисты - наши храмы с землёй сравнивали! - Игорь Иванович щёлкнул портсигаром. - Честный человек - даже подумать о таком сравнении постыдился бы!..
- Нельзя - сравнивать? - спросил поп. Чувствовалось по тону: даже прищурился.
- А вы как думаете?!. Да это же... По-моему, и для вас - должны же быть святые вещи?
- Та-к, святыню, стало быть, твою потревожил? - запальчиво заметил священник. Водка уже крепко подогрела его чувства и темперамент. - Ладно, прошу прощения. Вопрос задать - можно?
Видимо, Игорь Иванович пожал плечами. И отец Андрей продолжил с горячностью:
- Значит, так: ва`шу святыню - трогать нельзя. Ни думать об ей, ни сравнивать. А как же мне, прошу прощения, ходить тогда под тобой?
- То есть? - не понял Игорь Иванович.
- Вот ты, к примеру. Будешь взрывать мой храм, как делали вы после гражданской? Или - закрывать, как перед Отечественной. Короче - утеснять, значит, меня, других верующих людей. А своех, стало быть - ставить над нами везде, и хвалить, хвалить, врать про достижения!. Что получится?
- Ну?..
- Хм! При таком вашем равенстве перед законами, нам-то, как быть, спрашиваю? Ведь сам-то вот, хозяином себя чувствуешь надо всеми, потому что богат. А скоко других таких?
- Да-а!.. - изумлённо протянул Игорь Иванович. - Примерчики, однако!..
- Нет, ты сперва ответь, ответь на мой вопрос! - настаивал расхрабрившийся поп.
- А чего тут отвечать? Таких, кто незаконно богатеет - у нас гонят, и всё.
- Да как же мне согнать-то тебя? Ежли мне о тебе - и помыслить плохое нельзя.
- Почему это - нельзя? Вот ещё!..
- Так сам же запретил: святыня, говоришь! И в Конституции вы, не мы, записали: руководить народом должна та часть населения, которая является у нас меньшинством.
- Каким это меньшинством?! Ты что мелешь, отец!.. Всё переврал и перепутал...
Алексей представил себе белые бурки Игоря Ивановича, его толстые, поджатые от гнева и оскорбления губы. И сжавшегося от страха отца Андрея. Но нет, хмель из буйного отца ещё не вышел:
- Ничего я не перепутал, а только удивляюсь... Нигде в мире нет такого закона, чтобы право на руководство народом было закреплено специально для меньшинства населения. Навечно, стало быть? Даже, если это меньшинство перестанет стараться?
- Как это, перестанет?!
- Ну, раз ему и так всё, по закону вашему, положено. Зачем же стараться?
- Ух, ты ка-ко-й!.. - удивился Игорь Иванович, понявший, наконец, что речь идёт о партии и, должно быть, разглядывал там этого попа в упор. - А прикидывался - простачко-ом!..
Странно, отец Андрей и на этот раз не испугался:
- Так ведь я к тому, что одно дело - идея справедливого управления, а другое - её практическое осуществление!
- А ты, брат, де-ма-гог, батюшка! Бо-льшой демагог! - повторил Игорь Иванович, пунцовея, вероятно, от непривычного бессилия. И Алексей, приняв сторону попа, подумал: "Видно, сойдёт с поезда где-то ночью, потому и не боится!.."
- Может быть, и так, - деланно согласился отец Андрей со снабженцем, - вам сбоку - видней.
- А ведь ты, святой отец, и тигра, поди, паразитом считаешь, верно?
- Ну и што?
- А косого зайца там или паршивую овцу - хорошими. Верно?
- Ну и што?
- А то, что тигр - не виноват в том, что он - тигр. Вот так и у людей. Одни - родятся тиграми, другие - трусливыми овцами. Так что, каждому - своё. А ты - хочешь всех уравнять! Никто тебе не виноват, что ты - таков, как есть.
- Во-о, верно! - радостно заокал поп. - Немцы - тоже писали в войну на воротах своих лагерей: "Каждому - своё". И колючей проволокой людей - как паутиной...
- Ну, ты вот что, - раздражился Игорь Иванович в открытую, - с немцами меня - не равняй!
- А разве ж это я равняю? Я - токо про твой... тигриный лозунг...
- А тебе не кажется, святой отец, что ты - не то всё время сравниваешь! Откуда у тебя, священника, и такие вдруг мысли?
- Мысли - у всех из одного места идут: из головы.
- У наших людей - не может быть таких мыслей!
- Отчего же? Мысли - они из жизни... Вот и в учебнике одном пишут...
- Что там ещё - пишут? - перебил Игорь Иванович, чиркая спичкой. Запахло табачным дымом.
- Да вот - у внучки в хрестоматии, сам читал. Был такой русский писатель - Тургенев. Первым, написано, улавливал всякие настроения в обществе. Изменения в мыслях, стало быть. И сразу к себе на бумагу - в роман, значит.
- Ну, так и что?..
- Да то, выходит. Чтобы о чём-то сказать или написать, надо прежде о жизни подумать. Сравнить всё. А ты вот - хочешь мне запретить: и думать, и сравнивать. Хочешь, штобы я у тя - всё на одну веру брал.
- Нет, погодите! Что вы, собственно, хотите этим сказать? - перешёл вдруг Игорь Иванович на "вы".
- А то, што царь - поди, тоже не разрешал никому обсуждать его царские дела. Мол, не вашего ума дело. А вышло из этого - што?
- Видали вы, куда человек загнул, а? - обратился Игорь Иванович за сочувствием к Черткову. - То, что говорит людям со своего амвона он сам, это - берите, люди, на веру. А если ему что говорят - не хочет! И ещё обижается: нет справедливости.
- Какая там справедливость! - продолжал окать разошедшийся священник. - Не жизнь идёт, а суета. Это в лозунгах всё хорошо: боремся, мол, за всеобщее счастье. А на самом деле - ловля ветра это всё, как в писании. Суета сует и тлен. Но будет - всё равно по-божьему, а не по-вашему.
Спор внизу загорелся костром. Алексей лежал на своей полке и думал: "Везде одно и то же - спорят, кричат, ищут во всём смысл. Даже вот поп. А ведь как здорово подметил! Законом, законом партийцы закрепили свои права. Какой уж тут честности ждать!.. Беспартийный не может у нас стать ни генералом, ни директором завода, ни главой правительства. А по Конституции - права у всех считаются одинаковыми. Какие же они одинаковые?.. Действительно, меньшинству - а это, считай, новый класс советских вельмож - привилегии предусмотрены законом. Выходит, закон на... паразитирование! Несменяемые паразиты хотят жить по-княжески, это и есть их конечная цель, которую для нас они называют коммунизмом. А мы, получается, - его добровольные рабы".
Внизу выпили опять - достал из своих припасов бутылку водки и снабженец. Чертков, видимо, намолчавшийся до этого, страстно заговорил тоже, желая быть значительным:
- Он вот, небось, хоть и батюшка, а не подставит свою голову заместо моей, когда ево это не будет касацца. Наро-од, наро-од!.. Слова это всё. А своя рубаха-то, она у кажного - к своему пупку ближе. И весь мой сказ.
"Кто правды боится, сам неправдой живёт" - вспомнил Алексей. И ещё вспомнил: "У нас всегда найдутся люди, готовые встать на защиту справедливости даже в том случае, если это будет угрожать им смертью. Что - наивно? 300 лет звенела Россия кандалами на сибирских дорогах за справедливость. А победили всё же - кандальники, кучка наивных. Потому что народ всегда верил в силу правды, а не в силу силы. Сила - может победить, но не может - убедить. А идеи - можно побеждать только более справедливыми идеями". Это говорил в Свердловске Одинцов - спорили как-то после полётов о "своей рубашке, которая ближе к телу". Одинцов тогда и ещё одну мысль высказал: "Этой рубашкой - трусливые всегда пытаются убедить, что все люди - трусы и подлецы тоже. Пословицей хотят оправдать эгоизм - своеобразный "теоретический" фундамент. Пришли потом хитростью к власти, и перестреляли всех бывших кандальников, чтобы не сделали ещё одной революции".
Алексей лежал и ждал, когда поезд остановится на станции Сорока - хотелось взглянуть на место, где отец закончил в 34-м году свой тюремный срок. Теперь вот сам едет в эти края и почти в том же возрасте. Там, впереди, в черноте северной ночи, была мучительная каторга отца. А что ждёт в этих местах самого? Не судьбы ли это замкнувшийся круг?..
"У каждой цели - должен быть смысл, - думал Алексей под стук колёс. - Если цель бессмысленна по своей сути, к ней вечно идти не будут, как её ни раскрашивай на словах. А если шли более 100 лет через Сибирь, тюрьмы и кандалы, значит, цель была притягательной.
Один революционер писал, продукты для царского двора закупались в Швеции и Англии, за золото. Двор и правительство не хотели есть того, что ел весь русский народ, и тщательно это скрывали. Значит, понимали, если люди узнают, что правительство сознательно отделяет свой стол от народного, то доверия к такому правительству не будет. Но шила в мешке не утаить, и мы узнали теперь правду и о привилегиях, и обо всём остальном. Да и тогда, видимо, знали тоже, если появилась цель свергнуть такое правительство".
"Ленин тоже знал: еда в России и другие "царские" привилегии - это оселок, на котором всегда будет проверяться честность пришедших к власти. Даже написал об этом брошюру "Государство и революция". Значит, понимал, если столы членов правительства и квартиры, в которых они живут, будут резко отличаться от народных, это будет уже не народное правительство. А закончил на практике властью партии над правительством, которая превратила себя в помещиков.
Отец прав: жирный Сталин и его подхалимы давно отделились от нашей жизни спецпайками, спецмагазинами и курортами. Надорвали государственную экономику, а целью для нас - сделали преодоление бесконечных "временных" трудностей. Из-за их жадности, рвачества народ давно уже работает на них, как на новых угнетателей, которые оказались из-за своей необразованности хуже прежних. У помещиков был всё же патриотизм и чувство хозяев, обязанных заботиться о своих барышах, а, стало быть, и холопах. А нашим мучителям - всё безразлично. Господи, ну, когда же у людей наступит прозрение?! Когда кончится этот слепой полёт?"
Алексей представил себе, как паровоз впереди освещает лучом прожектора стальные рельсы в темноте, снежные вихри, чёрные шпалы, лежащие поперёк дороги, будто клавиши пианино. Вагоны выстукивают колёсную мелодию "Наш паровоз вперёд летит!..", из паровозной трубы вылетают красноватые искры, из которых должно возродиться пламя, и мчится этот поезд куда-то в ночь, в неизвестность с остановкой "Коммуна". Крейсер "Аврора" освещал путь в революцию. А что освещаем теперь? Вдруг, этой тьме, и езде по ней - не будет конца? Зачем же гудим тогда на весь мир?.."
Стало жутко. Слепые машинисты везут ослеплённых людей и оглушают их речами. А вокруг - всеобщее хамство, нехватка еды, ватники народа и заключённых, кирзовые сапоги, и бесправие. И это путь в коммунизм?..
"Какие уж там забастовки, Вовочка!.. Хотя бы вернуть право на дуэли, чтобы поуменьшилось прощелыг и хамства. Впрочем, дуэли... в серых ватниках?.. Тоже смешно. И совсем уж нелепо мечтать о защите народа там, где невозможно защитить даже личную честь и достоинство. Вот он, барбос в белых бурках внизу - со всеми на "ты", обрывает... А поп-то - молодец!"
Стучали колёса. Качало и заносило вагон. Над выбеленными снегом крышами выл ветер. Ныла, словно в ожидании какой-то своей Сороки, душа: "Неужели не очнётся Россия? Ведь уже многие задают себе этот вопрос: куда едем? Что с того, что не готов к восстанию народ. Весна тоже зарождается, когда ещё холодно - малыми каплями, под глубоким снегом. А потом начинают течь ручьи и реки, и всё очищается вокруг".
- Многая ле-та-а-а!.. - возопил внизу охмелевший поп.
"Эх, мало успел сделать! - подумал Алексей. Но тут же по закону молодости и оптимизма успокоил себя: - Может, мало жил? Всё ещё впереди?.."
Странно, что именно с этой минуты Алексей понял, разоблачать эпоху сталинской тирании надо не рассказиками, которые он пишет, чтобы развить своё литературное мастерство. Нужно создать серию романов, и правдиво и честно показывать в них, как в кино, жизненные события. И подумал: "Иначе, очередные поколения рабов-добровольцев, как вот эти лётчики-испытатели, да и сам "Вовочка" Попенко, не поверят, что была у нас такая страшная жизнь. И, выходит, что я, как понявший суть этой эпохи, должен буду взять на свои плечи эту ношу. Не будут печатать, побоятся? Да, скорее всего, так и будет. Но, если именно я не сделаю такого писательского подвига, то потом это будет не под силу никому, потому что они не были очевидцами нашей эпохи и не жили в "Империи Зла", как уже называют Советский Союз в США. Сергей Есенин тоже назвал свою поэму "Страна негодяев", но это неточное название. Не все же люди у нас - негодяи. А вот империя Сталина и его последователей - это, действительно, всемирное ЗЛО. Дай-то Бог мне силы на это...".

Конец второй части романа

Продолжение см. во "Взлётная полоса",ч3."Красная паутина" 1/3
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"