Уже утро, а подушка все еще горяча, и он, устраиваясь поудобней, ищет хоть краешек прохлады. Но нет, горячо с обеих сторон. Подло - душная ночь, душное утро. Кажется, даже птицам лень шебетать в такую жару. Молчаливое жаркое утро, будто мертвое, смятая влажная простыня, и он, лежащий в этом кошмаре. Так неприятно, но не встать. Мышцы расслаблены, голова на подушке, волосы беспорядочно раскиданы, трудно будет расчесать. Под глазами тени, черные, страшные, но не стоит думать об этом, вообще не стоит думать в жару. Рот слегка приоткрыт в надежде поймать хоть капельку свежести, губы в трещинках. Стакан воды у постели на тумбочке. Так далеко. Он и спит всегда с приоткрытым ртом, ему так привычнее. Глупо, некрасиво. Для всех глупо, кроме него, ему можно.
Глаза, наоборот, прикрыты, лицо страдальческое, будто сейчас с губ сорвется стон, мольба: хватит, сколько же можно. Но, вместо этого, по-утреннему сухие губы шепчут из последних сил заклинание: "Калина ". Чуждая радость молодости - Калина, ледяные брызги - Калина, утро - Калина И она приходит, неслышно ступая, появляется из ниоткуда и дышит прозрачной свежестью, мокрая. Высокая, как амазонка, с лицом беззащитным, как у русалки, с длинными серыми волосами с одинокими глазами птицы, но, когда она улыбнется... Стоит, рассматривая того, кто призвал словно джина из бутылки, мокрая, волосы за спиной спутаны, льется вода на пол, на коврик у кровати и на теплой серости ковра проступают черные пятна. На него с Калины капает вода... жизнь? Освежает, дает силы на новый вздох-стон: "Калина " ,и снова молчание до следующего вздоха. Она все понимает, улыбается - чувствует, что необходима и ложится рядом, зная что кровать намокнет, тяжелые волосы бьются о горячую подушку и без того влажную от страшного ночного пота. Прижимается поближе холодной русалочьей кожей. Она нужна и, потому, здесь ей все можно, все.
Можно выйти побродить по крыше и спрыгнуть вниз в зовущую прохладу сада, и одежда ни к чему. Можно выйти в легких сандалиях и прозрачной косыночке, как у маленькой девочки и пойти к озеру. Оставить мысли о том, что думают местные собаки, когда она проходит мимо, заглядывая в чужие почтовые ящики, не для того, чтобы что-то найти, а просто из любопытства, можно показать язык проезжающему мимо черезчур серьезному почтальону на велосипеде, язык и кусочек белой наготы, выглядывая из калитки. Ей можно, поэтому она и появилась в этом доме.
Они лежат, сплетая тепло и холод, прозрачные ледяные ступни и горячие руки. Влажные от слез ли, от росы ли щеки с пылающим лбом в старческих морщинах тяжелой ночи. Молча. Говорят капли, стекающие на его плечи, говорят оживающие в тепле ножки. Они идиллия, они вечны, они обретают, наконец, общую температуру. И надо встать. Калина уходит, всегда с сожалением напуская на себя бодрый вид, но обоим видно: ей хочется остаться. Она поднимается с постели, вскакивает, уже почти сухая, неодобрительно глядя на кровать.
- Будем взрослыми, значит надо убирать
И смотрит вопросительно-лукаво, словно уже готова дать ответ. Нет, не будем, просто уйдем отсюда, само высохнет. Он качает головой и она притворно огорченно кивает. Ну что ж, займемся чем-нибудь другим, будем хозяйничать. Нет-нет, она не бежит на кухню, прокручивая в голове всевозможные вкусности, и не пойдет к ручью с несвежим бельем, даже не погладит рубашки. Она хозяйничает по-другому. Калина обходит все комнаты, оживляет дом, уверяет, что к каждой комнате свой подход, и нужно знать, иначе дом останется спать. Иногда резко раздернуть шторы и разом впустить все солнце, иногда потихоньку, лучик за лучиком. Глупости?.. Он не знает, вот только, когда Калина болеет, не в силах поднять голову с подушки в температурном бреду, дом темен, пуст и тени... не кому без нее пробудить дом.
Их дом... Дом живой и мертвый одновременно, с неухоженным заросшим садом где под яблоней она любит читать Ремарка в плетенном кресле или растянувшись на земле чтобы потом, вставая, отряхивать впившиеся в кожу камешки. Он, увидев, покачает головой грустно, взросло оглядит царапины. С выложенной мозаикой тропинкой к дому где так здорово поются давно забытые песенки, сочиненные бабушкой у детской кроватки и сам дом, светлый, белый; в воздухе золотая пыль, и картины, когда-то яркие, - серые, покрытые пылью. Калина плохая хозяйка, но она говорит, тихо смеясь, что так лучше. К чему пестрое... И это ей можно. Мебель.. ее почти нет, она предпочитает плетеные кресла, он же совсем не любит сидеть. Комнаты полупусты, во многих давно задернуты шторы, они никому не нужны, в других свет, туда успела пробраться Калина. Нет и обеденного стола, кухня пустует, сверкая чистыми тарелками, из которых никто не ест, здесь никогда не обедают, просто не знают такого слова. Едят, когда в очередной раз к ним в дом заглядывает мир, ненадолго, на пять минут. Пытливо смотрит вокруг, в темные хозяйкины глаза пытаясь взглядом просочиться сквозь стены, заглянуть туда, куда строго запрещено, и снова, бросая эту попытку, уходит, оставляя на столе еду в корзине. Мир уходит, шаркая, подволакивая правую ногу, с неодобрением во взгляде и намерением обойти все соседские дома и поделиться этим взглядом. Им приносят хлеб и вино, мясо и рыбу. Они никогда не просят овощей. Нет, нет! Она кричит и золотой дом весь пропитан ее голосом, он эхом звучит и растет в живых и мертвых комнатах.
- Нет, нет, к черту овощи, пусть их едят старики и младенцы, а таких здесь нет?
Спрашивает, усаживаясь на постель,но умеет и по-другому, принимая из старческой руки корзину, притворно-смущенно отказываться от предлагаемой зелени.
- Нет, спасибо. Если нам захочется, у нас есть сад, там всё.... если поискать...
Закрывает дверь и, захлебываясь бессмысленно счастливым смехом, бежит быстро, как девочка, спотыкаясь, лишь бы быстрее рассказать ему, как смешно выглядит мир вокруг, и что напридумывал он про странный дом с золотой пылью. Он берет прозрачные руки, если хватает сил, и, укоризненно глядя в глаза, слушает, но не удерживаясь хихикает, как подросток. Калина счастлива, почти. Если бы не гримаса, появляющаяся следом за смешком.
- Я же просил, не смеши меня.
Они едят там же на одеяле, проводя потом много времени в поисках надоедливых крошек, которые помешают заснуть. Но кто же найдет все...Она смиренно затихает, глядя как он ест, сама еще реже притрагивается к еде, но лишь до того момента, пока не вспомнится новая басенка:
- Почтальон рассказал.. Смешной, боится меня. Говорят, я ваше изобретение, вы вроде как профессор, а я жертва опыта, вы подобрали меня в шесть лет полумертвую и сделали человека..
Ему непрятно, это видно, новое, другое выражение: не усталость не боль. Воспоминания. Он молчит, глядя на ее легкий халатик, и его глаза где-то далеко, несчастливые глаза. И она здесь, ненужная, и глупая еда на покрывале. Калина помнит, она нужна для того, чтобы прогонять такие глаза, но он лежит и нетерпеливо машет рукой. Иди, иди.
- Постарайся не пугать прохожих, тем более, соседей. Они, похоже, забыли, я ведь здесь и до тебя, задолго до тебя - подталкивает тяжелым взглядом к двери, - иди, дитя.
Уходит, все унося с собой, как официантка. Иногда бывает и так... но... редко
Ночью она идет наверх. Тихо-тихо ступая лунными прозрачными ногами по ступеням, поднимается ближе к звездам. Она живет высоко под крышей, где в черное небо устремлен квадрат окна на потолке. Ее кровать в центре, узкая, почти детская, с колючим синим одеялом, без него не обойтись. Она не то, что хозяин, она высоко, ей холодно. Ее ночи холодны, колется, и все равно укрыться до подбородка. Хочется быть ближе к нему и небу. Ему было бы легче здесь терпеть бесконечный ночной жар.Но его кровать тяжела, железная, с тяжелыми шариками на ножках скрипучая, ей слышно, как протяжно скрипят пружины, взывая к совести: не спи, когда не может уснуть он. Но Калина не пойдет, как бы ни ныло сердце. Потому что только одно ей нельзя в этом доме. Нельзя заходить в его комнату когда он ложится спать. И поэтому, устав прислушиваться к бесконечному скрипу, она все-таки засыпает, зная, что утром приложит замерзшие после сна ладошки к его горячему лбу и животу, и он благодарно, с любовью взглянет и вздохнет: "Калина"
Амазонка лежит рядом, давая прохладу, прижимаясь всем телом, к нему, горячему, больному, жалкому. Живая, свежая, и так странно, страшно представлять, что когда-то до нее тоже была жизнь. И иногда он, чувствуя на своих руках ее ледяные руки, почти благодарит нервного молодого человека в белом, за все то, чего лишился. Он, безусый птенец в лаковых ботинках, стоит на границе, отделяющей его сорок лет от Калины, его личный господь. Вершитель сутьбы. Год назад он был еще молод, теперь же в сорок один, почти старик... чтобы ни говорила она. Старик, с горячей после сна головой, лежащий на влажной простыне, самый несчастный, самый богатый..
Чтобы не говорили соседи, их собаки и почтовые ящики, чего бы они ни помнили, сколько бы ни забыли, они не правы, он не профессор. Они глупы, слепы больше, чем слеп он в жарком запертом доме с золотой пылью. Он не был профессором никогда. Боже, он купил этот дом юношей, ведущим под руку белокурую девочку, примерным семьянином и будущим отцом. Возможно, тогда он был не интересен, они были не интересны, а потом появилась Калина, турецкая наложница, бежавшая монахиня, незаконнорожденная дочь Калина, и он стал султаном, профессором-грешником в множестве укоряющих глаз. Возможно, они и правда не помнят, что он практически динозавр в этих местах. Так она бы сказала. Ее не было еще год назад, зато была другая, почти также белокурая, немного испорченная кухней и временем и характером дочери. Но была неизменно теплой, мягкой, той, с которой обещал делить все, и делил кровать. Ночи тогда были разными, а не горячими, как сейчас. Иногда он просыпался с озябшими ногами и покрепче прижимался к теплому боку жены, зарываясь в белые ее волосы, по-детски поджимая под себя ноги. Тогда он боялся сквозняков и ночных кошмаров, хватающих и тянущих под кровать, теперь у него один кошмар и руки появляющиеся из ниоткуда жесткие, неживые, сильные, манят за собой. Бывало, просыпался и в поту, как сейчас, и долго еще не мог уснуть, сидя в плетеном кресле на веранде, где тихо поскрипывали цикады, куря в черное небо. И тогда он не находил свежести, ночной прохлады в душной летней ночи и засыпал там же, не думая о том, как будет болеть спина поутру. Были лета и зимы, была жизнь и ухоженный сад с подстриженной лужайкой у дома, нарциссами в клумбе, холодильником, полным полезных вещей, и была жена, любившая, всегда готовая на все. Не готовая только для того, чтобы по-настоящему понять.
Они были вместе бесконечно долго. Летом, просиживая вечера на веранде, где он иронично, иногда грубо ругал работу (да, он работал), жаловался на усталость и головную боль, а жена, стараясь отвлечь, рассказывала ему, словно ребенку, о том, что было в его отсутствие. Приукрашивала, привирала, смеялась своим же шуткам, заставляя и его улыбнуться, хмурилась, когда он прерывал глухим покашливанием, неодобрительно глядела на сигареты, но молчала. Почему она молчала? Вместо этого вставала, слегка потирая спину, (пересидела на сквозняке) и звала в дом.
- Снова хочешь бронхит заработать, еще тепло, а ты уже начинаешь.
Он охотно кивал, но, не желая все-таки уходить, бросал через плечо:
- Сейчас докурю и приду, не жди меня, ложись.
Она прикрывала дверь, по-домашнему шаркая стертыми тапочками, а он скуривал сигарету за сигаретой, прислушиваясь к ночному дому. Толи болтает по телефону неугомонная дочка, толи просто привела подруг. Слушал, не скрипнет ли супружеская кровать, не позовет ли тихо по имени женин голос. Не звал, она спала, или притворялась, что спала, вздрагивая, когда он ,наконец приходя, накрывал ее получше и тихо, стараясь не скрипеть, ложился. Были и зимы, мало чем отличающиеся от лета, тапочки становились теплее, к ним прилагались шерстяные колготки, веранда пустовала, мокла под дождем а курить приходилось в туалете. В последнюю зиму он особенно часто заставлял белокурую ее головку беспокойно подниматься с подушки по ночам и, глядя на его перекошенное кашлем покрасневшее лицо, идти на кухню за чаем, и сонно заглядывая в глаза, спрашивать:
- Ну что, лучше?.. снова подхватил. Теперь надолго.
Успокаивался кашель, успокаивалась жена, постепенно засыпая, оставался жар, глухая грызущяя боль, которая становилась острее. С каждым днем.
Однажды она сказала решительно, непохоже на нее:
- Хватит уже, пора идти к доктору, не хочешь ли ты хронический бронхит на старости лет.
За это он перестал любить ее, за это стал ненавидеть. Он спрашивал себя, зачем эта, когда-то красивая девушка, решила постареть, намеренно в своем лице, голосе, походке, манере разговора применяя старческие нотки. Специально шаркала и хваталась за спину. Может, это случилось потому, что дочь повзрослела слишком рано, может быть не стоило оставлять ее одну... постарела внутри, оставаясь снаружи еще почти той. Поэтому он не спешил теперь к ней в кровать, боялся увидеть ее голой, в теплых старушечьих носках укладывающейся в постель. Боялся заразиться запахом ее старости, неосознанно отталкивая во сне. Боялся этих слов которыми она заклеймила его: "Старик" "на старости лет". Боже.
Глядя тогда на нее, сидящую на краешке кровати с мученически усталым лицом, он не испытал любви, лишь желание позаботиться, уложить, укрыть и уйти. Лечь на кушетку в маленькой комнате подальше от этих ее слов. В тот раз не хватило сил. Кивнул: "Хорошо, схожу",- и отвернулся.
Он пошел к доктору, потом еще к одному, когда обнаружилась тревожная темнота в легких, и было много снов и нервов и стыдных немужских слез страха, скрываемых от жены. И, наконец, был он, так гладко выбритый или же совсем безусый молодой вертлявый. Он говорил, стараясь не глядеть в глаза, только за спину. Пришлось оборачиваться, не идет ли кто. Не шел, не поэтому ли отражалась такая тоска в глазах молодого доктора. И еще у него были беспокойные пальцы. Мелькнула догадка обреченного и он почти бросил ее в лицо. Ты не можешь быть доктором с такими руками, что ты говоришь, это даже не шутка, это подсудное дело. Во что же ты ввязываешься. А молодой, беспокойно глядя в лицо своей жертве, все говорил о том, что, может быть, еще есть надежда на курс лечения, на врачей, на продвинутую медицину, а он с тоской смотрел на трясущиеся руки доктора, и было почти смешно,.. почти. Как же ты, милый, скальпель в руке держишь-то, или что там тебе положено, и было сквозь волну страха и тяжести почти жалко молодого. Рука потянулась и схватила как спасательный круг сигарету, не забыв протянуть и доктору
- Хотите?
Смешно, он отпрянул, но не от сигареты. А от него, приговоренного, зовущего свою смерть.
- Вы что, вам же нельзя.
Он был не прав, и Калина доказала это. Ему можно все. Все.
Еще долгие месяцы он прятал от жены бумаги, доказывающие страшное, прятал гримасу боли, которую невозможно спрятать. Прятал плохой сон и кошмары, спасаясь на кушетке, баночки с болеутоляющим, которое помогало не всегда. Единственное, что он не смог скрыть, была обида, детская обида мальчишки, который замечательно спрятался, не найти. На тех, кто почему-то перестал искать, бросил, нашел другие игры, оставив его лежать, скрючившись под маминой кроватью. Жена жила, бормоча под нос рецепты, что увидела по телевизору, планировала весной заняться садом и дочерью, сьездить, наконец, куда-нибудь. Привычно шаркала тапочками, делая вид, что ничего не происходит, жаловалась, что застарелый его кашель мешает спать и потому совсем не была против оставаться в спальне одной. И дочь, маленькая копия жены, та, что в детстве, обхватив его маленькими ручонками, прижималась поближе, когда они, словно ветер, летели вниз с горки на велосипеде, ехали в город купить очередную самую лучшую куклу или на озеро удить рыбу. Зачем он брал ее с сабой туда? Маленькая, несуразная в нарядном платьице, она скучала там, ее кусали комары, донимала грязь, норовившая испачкать чистое и она, так недолго спокойная, начинала кричать, плакать, тонко и горько-горько, как умеют только дети. Она распугивала рыбу, и он хватал ее на руки, покачивая. Нет-нет, она вырывалась, не могла простить, что папочка поступил с ней так, что совсем не интересуется ей и наконец она, успокоенная будующим подарком, уговоренная, садилась в седло, но уже не так крепко прижималась к отцу и, не доезжая до дома, убегала, привлеченная стайкой соседских ребетишек, занимающихся какой-то ерундой. Уходила, не оборачиваясь, весело смеясь навстречу им, не отвечала на осторожный его вопрос
- Будешь к обеду?
Дочь, сильно повзрослевшая, шестнадцатилетняя, небрежно целующая в щеку, уходящая в никуда и ни с кем. Возвращаясь, она пахла.... ах, если бы он мог обьяснить, что она пахла смертью. Не свободой, не молодостью, как ей казалось. Если бы возможно было все рассказать. Он попробовал однажды и в ответ... он не заслужил этого. Взрослых расчетливых слез, взрослых обвинений.
И росла обида его, умирающего, на них, живущих, и были дни, когда он подогу не возвращался домой, с ненавистью вспоминая размеренные женины шаги. И были скандалы по возвращении , ночные, утренние, сначала короткие с непривычки, потом безудержные, не стесняясь дочери. И рваные голоса,ее о том, что испорчена жизнь и его смех, страшный, ненужный, в ответ на эти слова. Жена так и не поняла, почему он смеялся. И много курил в потолок, чего раньше себе позволить не мог, не смущаясь их присутствием.
- Черт с тобой, уходи, думаешь, буду держать? Катись отсюда!
Не мог остановиться, кричал его рот, кричали руки, кидая на пол все, что еще не сложила жена. Кофточки, нижнее белье, салфеточки, скатерти.. вазу, так и оставшуюся лежать яркими осколками на полу, а глаза молчали удивленно, тяжело. Не понимая, почему они не видят, что происходит, почему не остановятся, не выкинут вещи из дурацких тяжелых чемоданов обратно в шкаф, зная, что совершили ошибку, не заметив его медленное умирание. Останутся и ,черт с ним, пусть умирает, лишь бы у постели сидел кто-то в слезах, делил его боль, стонал бы вместе с ним. И все равно кричал отвечая на последние крики жены. Уходи, не хочу видеть, - глупо. А глаза все молчали, провожая ее подчеркнуто прямую спину, выходящую из калитки, и напряженное личико дочери, в послений раз оглянувшейся. Может, жалела, что оставляет друзей...
Он остался один, на рубеже.Осталось еще несколько шагов до сорока одного. Несколько дней до Калины. Жена не обернулась, уходя, решительно села в такси, решительно уехала из своего дома, и... не звонила. Он проверял телефон, не отключили ли, ведь не могла же она ... Зато звонил доктор, вероятно чувствовавший себя обязанным, интересовался состоянием. И запрещал. Курить невозможно, есть только полезную пищу, никакого алкоголя, ничего нельзя. Снова обида брала верх, и он спрашивал вежливо:
- Доктор, неужели поможет?
Достовляло удовольствие то, как менялся голос, и как тот (наверно) краснел, стесняясь того, что еще живой. Эх, юноша, ты выбрал не ту профессию.
И была ночь, жаркая, дождливая весенняя ночь, разрывающая боль где-то внутри и дрожащие руки, тянущиеся за сигаретами. Мокрое от пота одеяло, мокрые от слез глаза. Жалко, до чего жалко себя. И сны неясные незапоминающиеся, то жена сидит у постели, накладывая холодный компресс, прячет сигареты в дальний ящичек, будто бы он не сможет найти их там, то доктор в виде официанта появляется перед ним с книгой меню в руках. Толстая, с множеством блюд. Врач почтительно наклоняется выслушать заказ, и удивленно вскидывает брови, выслушав. Нет, говорит он, вам это нельзя: может вызвать осложнения, и это, что вы... нет, конечно. Выхватывает книгу из рук: вам и это нельзя, отдайте. А потом долго подозрительно всматривается в него. и спрашивает: "Что же вы вообще здесь делаете, вам и жить нельзя. Выйдите отсюда пожалуйста, это место для живых."
Дальше темнота, жара, сомнение, а будет ли свет впереди, какой обещан всем умирающим. Но нет, света нет, он просыпается, и слышен дождь за окном, и зябко кричит какая-то птица, или не птица, а кто-то постаршней, а ему жарко и некому сделать компресс в черном одиноком доме. Он, глядя в темный потолок, совершенно раздетый ( но и это не спасало от жара) понял, что смерть близко. Она в крике ночной птицы, в стуке дождя о крышу, в снах, где-то внутри него. И позвал ее, так громко, как может умирающий, перекрывая боль страх, шум дождя. Закричал, и его зов превратился в крик боли, ответом которому был гром в голове или далеко за горизонтом, который эхом прокатился по комнатам. Пошли минуты, может даже секунды, он видел знак, понял: смерть близко, идет за ним. Глаза напряженно обшаривали комнату, не зная, откуда должна прийти она. Может, из-под кровати, как в детских ночных кошмарах, и уши чутко вслушивались в темноту, не донесется ли шороха. Тихо. Может спустится с потолка черным ангелом с кровавым мечем, и отсечет одним махом душу.. Но не скрипели крылья страшного небожителя, не скребли под кроватью когти невиданного монстра, готового откусить голову, шли минуты. Он не помнит, была ли боль или отошла в сторону, с любопытством глядя на ожидающее тело, скованное страхом. Скорее нет, был лишь стук огромных тикающих часов, готовых пробить полночь. Еще минута. Руки рвут простыню, мокрую, но в то же время податливую, нет времени удивляться силе в руках умирающего, глаза плачут. Почему-то не получается вспомнить. Красиво говорят старые люди, потерявшие многих, они верят, что перед смертью им еще раз покажут удивительный кинофильм, ускоренную версию, но какую яркую. Словно, не зря жили. Нет, он не помнит ничего, кроме шаркающей походки жены, ее похрапывания. И напряженное лицо дочери, садящейся в машину, - все ли куклы забрала с собой... Полминуты, истерика, слабость человеческая. Ноги стучат по кровати Мама, мама, где ты, мне так страшно. Десять секунд. Часы уже не стучат, они бьют наотмашь кулаком по голове, отсчитывая. Девять,восемь, семь... один. Не с потолка, не из погреба, а, тихо приоткрыв дверь, словно жена, которая боится разбудить мужа. Без скрипа, без адского смеха она стоит на пороге, совсем такая, как рисуют мальчишки: в балахоне, за спиной что-то поблескивает. Старческая беззубая улыбка, глаза мутные незрячие, протянула сухие руки к нему, да и руки ли это...
- Нет, нет, нет, уходи, я не хочу тебя...
Она смотрит, словно запоминая, оглядывает комнату, боясь позже ошибиться адресом. Подмигивает, нет это подвели глаза, затуманенные слезами. Отворачивается, опираясь на косу как на посох, шаркает... почти жена. Он уходит в сон, жаркий, без снов, и боль тихо-тихо ползет по одеялу, снова вливаясь в него.
А на следующее утро появилась она, в глупом, по-девичьи розовом сарафанчике, со спутанными серыми волосами. Прошла прямо в комнату, неслышно села на постель.
- Вы больны, ведь правда? - Калина вазглянула в сонные глаза и обьяснила. Все это он запомнил сумтно. Она пришла по чьему-то поручению, толи тетки, толи матери. Она не из этого города, приезжая. Услышала, что он живет один, что болен, пришла. Он и не поверил бы, стал возражать, прогоняя надоедливую девченку, если бы ее прохладная ладошка не лежала на лбу, разглаживая спутанные волосы.
- Можно, я останусь?
Мольба в черных глазах, улыбка, и знание - не прогонит. Права, он поворачивается, будто собака, подставляясь ее руке. Она гладит влажный лоб, целует глаза. Хочется пить, язык лениво шевелится во рту, он пытается сосредоточиться, сделав усилие попросить. Воды пожалуйста... Но губы приоткрываются и шепчут беззвучно:"Калина". Она прижимается, жар отступает.
Она осталась, и как-то постепенно забылся день ее появления, страшная мертвая ночь, и звук шаркающих шагов жены все удалялся и удалялся, изредко напоминая о себе сплетнями, которые приносила Калина, и ворчливым голосом соседки, приносящей продукты. Глядела в черные Калинины глаза, строго спрашивала, как здоровье больного, выходила, так ничего и не добившись. Старуха и не помнила его прежней белокурой хозяйки, его строгих костюмов, когда шушукаясь с подругами за чаем, рассказывала о странном доме и его хозяевах.
Но на первом плане всегда была она, Калина, часто убегающая купаться, даже когда становилось совсем холодно. Старалась сохранить свежесть для него. Не прятала сигареты только немного поколдовала над ними и принесла довольная
- Верь мне, теперь это полезно. Разве я могу сделать тебе что нибудь плохое - смеется - ну разок в молоко окунула и все.
Раскладывая еду на одеяле, задумывалась, когда он напоминал о словах доктора. Потом хлопала его по плечу - нашла решение - сгребала все в кучу:
- Закрой глаза. Ты сам знаешь, что тебе можно, - поднимала бутылку с вином,- думай, это тебе можно? Угадай, что у меня в руках.
Когда он думал слишком долго, начинала подсказывать
- Да можно, можно, я же вижу - открывай. Играем дальше?
Дом, ставший неприбранным за время его одиночества, так и остался таким. На его робкие попытки поросить убраться, она отвечала
- Посмотри, как красиво.
В воздухе летала золотая пыль. Ярко кричащие картины, так любимые женой сгладились сровнялись, задышали стариной. Вещи Калины, в беспорядке расбросанные по дому, наоборот пахли детством и увезенными дочерью игрушками. Он соглашался, стараясь сдержать кашель:
- Действительно, красиво.
Она не любила одежду. Разве только разбрасывать. Пугала прохожих, утром выйдя на крыльцо в босоножках, и все. Приветственно махала рукой завороженному почтальону, спрашивая, нет ли почты для них. Распугивала старушек заливистым смехом, заставляя креститься и шептать некрасивые слова. Говорила, одежда дает лишнее тепло, а летом и вообще не нужна. Ведь жарко. Но ее руки никогда не были теплыми, лоб не покрывался испариной даже после того, как она носилась по саду, распугивая птиц. Калина была холодной, словно специально для него. И только одно он мог запретить ей, той, которую любил все больше с каждым вздохом и выдохом, с которой старался дышать в одном ритме, боясь отстать хоть на секунду, потерять ее. Кто-то, может бесовский голос, нашептал ему в одном из снов, ласково прося, терпеливо повторяя:
- Не зови ее по ночам, не зови.
И он, проснувшись, согласился с голосом, мгновенно придумав обьяснение, или отговорку, как называла это она. Калина не должна видеть его по ночам, она любит, но сможет ли понять то, что увидит. Любимое лицо, искаженное смертной мукой, страшные полумертвые глаза, устремленные в потолок и на дверь, не придет ли снова та .. с тростью-косой. Она не должна была знать, и она соглашалась. В глазах появлялось смирение и, мягко шелестя тапочками, приходил из далекой дождливой ночи укоризненный голос жены:
- Ты снова отталкиваешь того кто готов сделать холодный компресс
Прочь, он машет рукой на привидение, отгоним бесов ангельским звоном бокалов.
- Вина!
И расстроенное лицо Калины снова освещала улыбка. Хорошо
- Ладно, тогда я вам еще расскажу: соседкин сын...
Но заповедь осталась заповедью, темнело, серые Калинины волосы чернели, открывая все правду про себя только свету фонаря. Потрескивало плетеное кресло под его весом, дым нестройными колечками уходил в потолок, еще больше замерзали стройные ножки, начинал стучать в виски ночной жар. Тогда он нехотя поднимался целовал ее в шеку и уходил, стараясь не глядеть на озабоченные морщинки вокруг глаз. а перед тем как хлопнуть дверью на прощанье, говорил, не оборачиваясь:
- Нет
И не видел выражения ее лица.
В то утро неожиданно стало холодно, исчезли листья, оставив деревья зябко ежиться под холодным ветром. Может быть, наступила осень, потому так протяжно кричали птицы, потому так тяжело было на сердце. Привычная боль не ушла, исчез жар, и не понадобились холодные ладошки Калины. Она стояла в проеме двери, потерянная, тихая в неподходящем погоде ярком сарафанчике, и глаза еще больше напоминали птичьи, вот- вот сорвется и улетит на юг, в новый сад, где вечная зелень и райские фрукты, он бы удержал, если бы смог. Но.. Она подошла и села спрятав руки за спиной. Знала. Даже не легла рядом
- Я умру.
Ее одинокие глаза тронула улыбка, такая ненастоящая, неподходящая.
- Знаю, мы все...
Он не дал договорить ту детскую пошлость, прервал кашлем, будто ударом готовый вырваться смех.
- Нет, я умру сегодня.
И посмотрел, испытывая, не улетит ли теперь к тетке, к маме, в рай, в ад, откуда же она взялась. Не дрогнет ли лицо, не заплачут ли глаза слезами жалости к себе, к нему, ко всем нам, обреченным на смерть. Калина сидела абсолютно ровно на кровати, как учительница на экзамене, глядящая на нерадивого ученика, ровно, как струна, готовая лопнуть, смотрела строго. Что могла сказать она, извиниться, заплатить за приют и исчезнуть, оставив его в холодном пустом доме, могла кричать и браниться, и ругать за глупость, прекидывать вину на страшные сны или ринуться к доктору за лекарствами. Отчего? От смерти? Нет таких. Или, а что бывает и так, усадить его в машину, где по сторонам будут сидеть тяжелые санитары и отвезти в дом, где будут лечить, лечить лечить его пока.. не умрет, бросить его там. Она, сидящая на кровати, тянула время, нервировала умирающего, заставляла просить. Не уходи, не поворачивайся нелепо прямой спиной, не уходи. Но она все-таки встала, медленно, нерешительно встала, оправив сарафанчик, пригладив волосы, отвернулась. Так, что даже не видно было ее профиля, тонкого, русалочьего. Но так же нельзя... стон:
- Калина...
- Что?
- Не уходи
- Я на минуту, принесу что-нибудь выпить
Вернулась легкая, нет больше учительницы, на ее месте нашкодившая ученица, со слегка виноватыми глазами, но снова готовая улыбнуться.
- Выпьем? Если вы не против, - и добавляет, уже выходя, - я знала.
И это был день смерти, - трудно поверить. Он вздрагивал, вспоминая об этом лишь изредка, и она сразу ловила этот взгляд, преграждая путь страха, давала силы. Это был самый длинный день. Они гадали на кофе и сухих лепестках розы, предсказывая себе будущее на годы вперед. Калина проводила рукой по его животу.
- Вот здесь, я его чувствую. Нет, нет, не смейтесь, вы и правда скоро станете отцом.
А он не слушал запрета и все равно смеялся, спрашивая.
- Как кто мать? Заметили, ночи какие лунные, в саду так светло, видно каждый камушек. Думаю, на вас положила глаз какая-нибудь ночная феечка, сплетенная из лунного света. По ночам пробиралась к вам. Вот и случилось . Но..- тут она с сожалением пожимает плечами и горестно вздыхает, - мне кажется, вы будете растить потомство один. Феечки такой безответственный народ.
И она рассказывала ему сны свои, чужие, сны великих людей, наложив запрет только на сны военных. Они, говорила Калина, видят страшные сны. Там вечная война, даже когда вокруг нет пушек и танков, когда спят по домам бывшие солдаты, выбросив шинели. Даже в снах без выстрелов и смертей - война.. Калина вздрагивает, как же можно так жить, когда у тебя внутри нет покоя.
- Нет, лучше я расскажу ваши сны, те, которые вы давно забыли. Видели их в детстве и в юности, какие страсти там были ...- улыбается, глядя на покрасневшее лицо - Что вы, не стесняйтесь, кто же не был молодым. Да вы и сейчас молоды, нужно только встать с кровати.
Он качает головой, нет сил в изможденном теле даже, чтобы приподнять голову с подушки.
- Нет так нет, так вот.. сны. Тихо-тихо, не будет эротических, расслабьтесь. Глазки - гладит осторожно ладонью по лицу, закрывая глаза.
- Однажды, давным-давно вы были спасителем. Странный сон, как будто прозрачный, не запомнишь, Индия это была, а, может, Египет. Было тепло, и песок золотой, а, если зажать горсть в ладони, то прозрачный. Значит, пустыня, и ,все равно, рядом вода, то есть должна появиться откуда-то и тогда вы поймете, что это было много раз. Появятся вода и люди, почему-то глядящие на вас, ведь вы ничем не отличаетесь о них. Та же складчатая одежда, будто простыня, и совсем чистая, белая, тот же головной убор, чалма, про который вы говорите, что хуже и придумать нельзя. А там она вам идет - кивает, продолжая гладить волосы, глаза, виски, улыбается в ответ на сонную улыбку. - Вы все похожи, и только что-то заставляет их смотреть на вас, так, словно ожидают помощи, словно вы солнце, и у вас в руках свет. Факел это или диковинный красный цветок горит у вас в руках, вы не знаете. Главное то, что знают они: это знак, вы тот, кого так долго ждали. И тогда... вам не скучно? - спрашивает и не ждет ответа. Его голова в ее руках совершенно безвольна, глаза пусты, в них покой и улыбка, где-то на дне - появляется вода, много воды в пустыне, прозрачная, холодная, доходит до щиколоток и до колен, заставляя факел-цветок разгораться все ярче и вы, будто Моисей, ведете, не в пустыню, не в воду, а вверх, вверх, по песку и горам все вверх, зная, что то место, куда вы идете, не просто место, даже не Ханаан. И торопитесь, слушая, как вода хлещет по ногам тех, кто не успевает, но вы спокойны. Какой же вы жестокий, вам все равно, выберуться ли они. Дойдете ли вы? Пророк ли вы из рая? Или посланец тех, кто живет пониже? Куда вы привели людей? Во спасение ли?
Она смеется, рассказывая то, что он давно забыл, вороша сомнения, о которых не помнил, но это все равно, потому что уже близко, вот только приятно, что раньше были такие сны, исполненные волшебной прозрачности и жаль, что их сменили сны о тапочках и зарплате. Жаль. Она продолжает сказку, и они в другом его сне, где ночной город меняется по желанию под его взглядом, где можно на некрашенном бардюре тихонько поболтать с молодым человеком, странной наружности, со странными речами. Который расскажет, о боже, все тайны, которые вы когда-то хотели знать, и которые забудете тем же утром. Недоумевая, вы проснетесь: сколько же было рук или ног у твоего ночного собеседника, и это единственное, что останется в памяти о нем. И лишь через полгода от неблизких друзей с нелепыми прозвищами вы узнаете имя своего далекого собеседника. Все это рассказывает Калина, пока голова клонится на плечо, и боль уже не раздирает его в клочья а тихо скребет где-то на краю сознания, а она продолжает и улыбку сменяет задумчивость. Она глядит в окно. День прошел, ночь. Пора уходить наверх, но некому сегодня сказать нет, некому нетвердой рукой все же решительно указать на дверь, и Калина остается. Она ложится рядом и почти не чувствует его, холодное с холодным, обнимает его руками, ногами кладет голову на живот, прислушивается к дыханию и рассказывает, о том, как он был чеширским котом, улыбкой, пугающей в скверике одиноких старушек, обещает много-много лет жизни с африканской красавицей и плачет. Ни одной звезды, ночь. Они всегда будут вместе.