Идея этих зарисовок запульсировала во время встреќчи студентов физкультурного техникума с участниками Великой Отечественной войны и тружениками тыла, к которым (с подачи Ельцина) стал относиться и я, прораќботавший доходным подростком во время войны в колќхозе не меньше шести месяцев.
Когда я взял тяжелую гранату беспроводного микроќфона, поданного студенткой, ведущей встречу, с просьќбой рассказать, как мы во время войны работали в тылу, память высветила, словно на экране, картину, поразивќшую меня летом сорок второго года. От воспоминаний стиснуло горло, только переглотив, я смог начать рассказ непроизвольно с того поразительного эпизода.
Тогда, после изнурительной знойной работы на проќполке колхозного картофельного поля, во время которой при разгибании часто кружилась голова от малокровия, мы с мальчишками пришли купаться на речку Бурминку.
Наслаждаясь прохладной свежестью ковра мягкой прибрежной травки, до жжения натоптанными на пашенќных комках босыми, в болезненных цыпках, ногами, мы, спешно оголяясь, нестройным хором крикнули: "Чур, не мне!"
По нашим ребячьим правилам это значило, что поќследний, сказавший "чур", должен первым нырять или заходить в воду, чтобы её "согреть".
Я в тот раз прозевал и, по отлогому берегу, ласкавќшему ноги шелком мятлика и гусиных ягод, зашел по гоќляшки в парную у края воду, но почему-то остановился. Считалось же, что вода будет "согретой", когда греющий её нырнет или - если мелко - окунется с головкой. - Ты чё не греешь? - крикнул кто-то на берегу.
Я невольно оглянулся, и пузастые нагиши ошеломительно поразили меня своим видом.
Заметив мое внезапное изумление, вызванное ими, пацаны не стали торопить и, видимо, ждали, что же инќтересного я им скажу? А я смотрел то на них, то на свой вздутый с прозеленью живот, чувствуя, что до глупости жалко улыбаюсь от похожести на доходяг товарищей.
Они были худые, как истощенные африканские дети, которые теперь иногда показываются телевидением. Но они были не черные, а бледные, с тонкими шейками, с широкими буратинскими ртами и с рахитными брюшкаќми, в которых сквозь вздуто-натянутую кожу как будто через бумагу просвечивали изгибы зеленоватых кишок, наполненных хлёбовом из крапивы, лебеды и свекольных листьев.
После небывало голодной весны, когда почти у всех были съедены остатки картошки, включая рыхлую гниль с оттаявших огородов, которую перемывали до получеќния осадков серого, скрипящего как снег крахмала для затхлого киселя, с появлением растительности возникала надежда, что с голоду мы уже не умрем.
Едва прокалывались через слежавшуюся под снегом листву малахитовые ростки крапивы, как мы начинали их собирать и, смакуя, есть. Смак был в том, что еще не жаќлящие, сочные стебли и листочки заманчиво пахли свеќжими огурцами, и во рту разливался почти натуральный вкус молодого огурца.
За крапивой подходили, вырастая, лебеда и благоќродные, широкие, с фиолетовыми мясистыми черешками листья столовой свёклы, которые брали очень экономно -срывая с корней не больше двух-трех листьев.
Спасительную зелень рубили тяпками в корытах и в самых больших чугунах, чтобы хватало на обед и на ужин, варили в русских печках. Эта похлебка, украшенќная щепоткой очень дорогой тогда соли и молоком, была даже вкусна, но не насыщала, а лишь наполняла животы.
Наполнение обманывало голод, почти не прибавляя силы из-за низкой калорийности, о которой мы и наши матери не имели понятия.
Кроме варева, ребята набивали свои животы еще и сырой зеленью.
В конце мая из гнезд продолговатых листьев вырасќтали почти с карандаш граненые стебли сурепки, котоќрую почему-то называли свергибузом.
Цепляя зубами кожуру на обломе комля, мы очищали сочные стволики до верхушки и с затяжкой разжевывали отдающее редиской растение, даже причмокивая от удоќвольствия.
Ели мы и молодой конский щавель, пока его кислые листья, быстро вырастая, не становились мочалистыми, но его терпкий сок неприятно вязко стягивал во рту,
шершавя язык.
Самой доступной зеленой едой были дудки называеќмой нами криводонки. Это зонтичное растение с трубчаќтыми, как у' бамбука, суставами очень быстро вырастало повсюду: на запущенных участках, на межах, у прясел изгородей и за сараями. Доступность криводонок была в том, что за ними, как за свергибусом или кислицей, не надо было ходить в поле: они росли, можно сказать, доќма.
- Ну, чё же тянешь-то? - недоуменно спросил меня Генка Леготин, стоявший у края воды. - Боишься, что ли?
- А вы поглядите-ка на свои кишки... Их же видать через кожу-то.
Наклоняя головы, ребята смотрели на свои животы, но, даже надуваясь, из-за скользящего взгляда ничего особенного не разглядели.
- Да вы не на себя, а на других смотрите. Вон у Тольки или у меня смотрите! Видно же?!
- Видно... Зеленые, как у заколотого барана. Недаром я на двор хожу телячьими блинами, - хохотнул Генка, то ли весело, то ли злобно кинулся и столкнул меня в воду.
И. Аромат счастья.
Счастье - это исполнение желаний.
Истина
Предчувствие голода у нас - у детей - появилось уже в первые дни войны, когда над селом заструился приятќный запах ржаных сухарей, которые спешно стали суќшиться в протопленных по утрам печах для призываемых на фронт рекрутов и немолодых военнообязанных.
В солдатские котомки, кроме портянок, шерстяных варежек, со вторым напалком для нажимания курка, холќстяных подштанников, полотенца, бритвы, кружки и ложки, обязательно помещали отдельный плотный меќшок с крепкими - чтобы не рассыпались в крошки - сухаќрями. Хлеба на сухари уходило много, и ребятам стали давать его не досыта, а по норме, сократившейся к новоќму году в большинстве семей уже до нуля. Бешено вздоќрожавшая мука быстро иссякла, и её, в лучших случаях, тратили только на болтушку и на заправку хлеба из отќжимок натертой картошки, чтобы он хоть чуточным душком походил на ситник (хлеб из муки, просеянной ситом, а не решетом).
Тесто из картофельной квашни перед тем, как посаќдить в печь, расползалось в лепёхи и в печи не поднимаќлось караваями, а спекалось в вязкую, как замазка, массу, которую хозяйки называли закалом. Этот закаленный хлеб был липким и в животе чувствовался комом, вызыќвая изжогу и отрыжку. Однако и такой хлеб с наступлеќнием самого тяжкого весеннего времени был спасением, если еще имелась, кроме неприкосновенной семенной, какая-то картошка.
В марте и апреле, когда запущенные кормилицы коќровы переставали доиться и нудивших от голода детей было совсем нечем покормить, изнуренные бесплатным "за палочки" трудом, заботами и голодом колхозницы, неожиданно ставшие солдатками и, хуже того, вдовами с малолетними детьми, в отчаянии брели в поля на протаќлины возле токов и ометов. Там они собирали мякину, чтобы, промывая её в студеных лужах набрать пригоршќню перезимовавшего в поле зерна. Это зерно с алыми, как брызги крови, точечками у ростков, высушив, толкли в ступках и варили болтушку, которой отравлялись цеќлыми семьями, очень часто до смерти, пока повсюду не расклеили угрожающие плакаты с изображением черепа и с предупреждением, что зимовавшее на земле зерно вызывает смертельно-опасную септическую ангину.
С декабря сорок первого года хлеба мы уже не видеќли, потому что отца призвали в армию, несмотря на бронь ценного мастера, от которого зависел ремонт тракќторов и урожай колхозов северных районов Башкирии. В нашей Аскинской МТС, где отец работал токарем-шлифовщиком, был единственный на четыре района шлифовальный станок коленчатых валов. Только отец после специальной учебы в Уфе еще до войны мог восќстанавливать изношенные валы, без чего тракторы не могли быть надежно отремонтированы.
Тяжелые (одному не поднять) валы от тракторов ЧТЗ, СТЗ и МТЗ привозили на лошадях из Карайдельского, Балтачевского и Бураевского районов.
После ставшего историческим, можно сказать фронќтового, военного парада седьмого ноября, несмотря на брони, стали призывать и специалистов, и председателей колхозов, и даже секретарей райкомов.
На массовых районных проводах под тягостный вой причитающих женщин отец ошеломил меня таким проќщальным поцелуем, что я остолбенел, глядя, как он беќжал, догоняя тронувшийся длинный обоз, а сев на розќвальни, медленно обреченно махал нам рукой, прощаясь, видимо, навсегда.
Только став отцом, я начал понимать его тогдашнее
состояние. Он, уходя на войну, прощался с детьми, осќтающимися в самое лихое время с неродной матерью, хотя она и была доброй женщиной, на которой он женилќся ради нас, когда в тридцать шестом году умерла мама.
После проводов в опустевшем и похолодавшем доме мы несколько дней почти не разговаривали и, подавленќные тревожной неясностью, растерянно отворачивались друг от друга, чтобы не заплакать.
С этого времени пошла наша по-настоящему голодќная жизнь, когда все время хотелось есть.
Не помнится, чтобы до нового урожая сорок второго года нам доводилось есть настоящий хлеб, за исключениќем памятного единственного раза.
В феврале, когда за месяц до отела наша корова соќвсем перестала давать спасающее нас молоко, а в подпоќле почти до земли опустел сусек с картошкой, которую, чтобы ни крошки не терять очистками, варили только "в шинелях", как горько шутила мама, говоря так вместо "в мундире", произошло, можно сказать, чудо.
После школы, выполнив домашнее задание, наносив полную кадку воды и подпечек дров, откидав снег в огќраде и за воротами, я, несмотря на мороз и голод, до темќна катался на санках.
Большая, довольно крутая гора была в сотне метров от нашего дома, перед школой, куда приходили кататься все ребята левобережной половины села.
Укатавшись и прозябнув, я набузгался пустых, в полќном смысле, щей и один (брат тогда ночевал у бабушки), развалившись на полатях, устроенных под потолком ряќдом с печью, где всегда было ласкающее тепло, моменќтально уснул.
Хотя спал я, наверное, как всегда, очень крепко, среќди ночи почувствовал какое-то неясное удивительное беспокойство. В теплых объятиях облегчающего сна поќчуялось щекотание какого-то миражного запаха чего-то
до счастья знакомого.
Это было не сновидение. Я спал, но, как говорят, сквозь сон, сквозь детский безмятежный сон чувствовал какую-то изумительную реальность, которую очень хоќтелось ощутить и увидеть наяву. Но я помню ясно, что боялся полностью проснуться, боялся спугнуть и потеќрять ощущение изумительной прелести. Я сопротивлялся прояснению сознания, чтобы растянуть наслаждение призрачным ароматом счастья.
Сколько времени я был в борении между сном и реќальностью, не знаю, но растревоженный мозг все же не выдержал и включился.
Первым восприятием был приглушенный, как в туќмане, голос что-то говорившего отца.
Как он потом рассказал, его, по просьбе райкома, чеќрез обком партии, как мастера, от которого зависел реќмонт тракторов и посевная, вернули с формировочного пункта Алкино накануне отправления эшелона на фронт.
Открыв глаза, я увидел изжелта мягкий отсвет кероќсиновой лампы на беленом потолке и испугался, что проќспал важный момент, вроде того, что отца привезли раќненым инвалидом, как покалеченного на фронте, но наќгражденного орденом Красной звезды соседа Фому Черќнова.
Перевернувшись на живот, чтобы через брус, дерќжавший полати, посмотреть на событие в комнате, я увиќдел сидевшего на своем месте - под божницей - и гляќдевшего на меня отца и у самовара - маму.
На столе, кроме чайных чашек, была хлебница, а на ней лежали разбудившие меня райским духом куски наќстоящего пшеничного хлеба. Такой хлеб мы даже до войны ели лишь по большим праздникам.
Не веря глазам, я, заливаясь слюной, уставился на хлеб, боясь слезать с полатей из-за опаски, что потеряю его из виду, и он исчезнет. Заметив это, и, видимо, пони
мая мое состояние, отец догадливо взял целый ломоть объемистого хлебного кирпича, подал его мне и невыраќзимо ласково потрепал мою зазвеневшую от счастья гоќлову.
Почти не слушая того, что говорили отец с матерью, глубоко втянув носом обворожительный запах, я с чудќным хрустом откусил уголок между верхней и боковой корками и стал упиваться невероятно сладостным жеваќнием.
Каждый откус и до самого последнего я жевал медќленно, чтобы прочувствовать всем существом наслаждеќние от этого хлеба, пропитанного до сласти обильной слюной голодного подростка.
Осторожно ворочая и перемещая языком вкуснею-щую от слюны кашицу от одной щеки к другой, помаќленьку отсасывая и глотая засластивший сок, я прислуќшивался и органически чуял, как этот живительный сок приятно скатывался в желудок и, всасываясь, шел прямо в кровь.
Постоянно вспоминая то незабываемое, действительќно райское блаженство от самой простой еды и замечаќтельной пищи - хлеба, я сожалею, что достаток заметно снижает у людей - особенно у детей - понимание его ценности.
III. Горох.
Первой довольно сытной пищей нового урожая соќзревает горох. Он поспевает уже в конце июля, а есть его можно и раньше, сразу после цветения, когда появќляются плоские с завязями влажно-нежных зародышей стручки. С нутра развернутого стручка аккуратно зубаќми снимаются в рот приплюснутые сладкие зернышки, очищаются от жесткой подкладки сочные створки, и все* вместе с хрустом жуётся.
В огородах сеяли горох только для ребятишек, экономя землю для второго хлеба - картошки. Рвать горох до созревания разрешалось лишь помаленьку, поэтому мы зарились на колхозный горох, который всеќгда сеяли на разных удаленных полях. А после цветеќния обязательно наряжали на него караульщика с берданкой, заряжаемой солью или тем же горохом. До появления охраны мы, конечно, гонимые голодом, успевали разок-другой воровато полакомиться, но наќедались горохом основательно лишь во время работы на уборке.
Если нас как больших наряжали "крючить" горох, это была радость.
Горох тогда убирали вручную старыми тупыми серќпами. Из-за спутанности жать и косить горох невозможќно, поэтому его "крючили". Крючком серпа зацепляли свившиеся с колючим осотом и с молочаем охапки гороќха, с усилием дергали их, вырывая корни из земли, и своќлакивали в кучи. Кучки вилами складывались на телеги и свозились к току, где горох молотили барабаном конной молотилки.
Уборка гороха была для ребят самой сытой и веселой - с попёрдыванием - работой. Зерно ржи и пшеницы мы тоже ели, но оно созревало намного позднее и было не такое вкусное и сытное, как горох.
Орудуя серпом, мы успевали другой рукой срывать самые пузатые, но еще зеленые стручки. Распечатав их опять же зубами, сначала проверяли языком цельность горошин, чтобы нечаянно не съесть червяка, а выплюќнуть. Просматривать горох в руках было некогда: мы наравне со взрослыми зарабатывали трудодни. Вы-крюченные нами полосы измерял похожей на заглавќную букву "А" саженью приезжавший на склоне дня бригадир и записывал каждому трудодни с точностью до сотых десятичной дроби.
Из домашней пищи на работу по уборке гороха, кроќме бутылки молока, ничего не брали, потому что на обед обязательно варилась душистая и плотная горошница, которую, несмотря на съеденный во время работы сырой горох, все завинчивали по полной колхозной миске. А после обеда, повздыхивая, отлеживались в тени соломенќной крыши тока.
Всю страду, начиная с сенокоса, распорядителем во время работы был не бригадир и не председатель колхоќза, а почитаемый всеми машинист молотилки Иван Проќтасович Игошев, казавшийся старцем из-за седой бороды. Это был серьезный мужик из середняков, лет шестидесяќти, с гренадерской фигурой, стриженный "под горшок", в постоянно надетом брезентовом запоне. Он не попал в кулаки, а то ли смело, то ли хитро, первым записался в колхоз. Люди думали, что он схитрил, потому что часто видели сквозившую с его мохнатого лица замаскированќную усмешку.
Сам Протасович работал истово, чем, не ругаясь, заќставлял всех трудиться как следует. Говорил он мало, твердым басом и только по делу, а шутил совсем редко и неожиданно.
Навсегда запомнился случай, когда Протасович разќвеселил всех, кто, осоловев от гороховой каши, отдыхал с ним на ворохе намолоченного гороха.
Заканчивая перерыв и будя задремавших ребят, он, как из пушки, бахнул тугим дуплетом и довольно захохоќтал.
Колька Овчинников крикнул: "Газы!" А женщины наперебой посыпали шутливую брань:
- Испугал всех!
- Надо же так треснуть!
- Небось, штаны порвал!?
- Ребята, дальше от него!
- Зубы выбьет с гороху-то!
Протасович, щурясь, выслушал и, как бы, между прочим, сказал:
- Это шептушки, что?.. Вот тятя, бывало, выйдет на
крыльцо да как дернет: дак за рекой собаки лаяли.
Немного о чем-то подумав, он заговорщически преќдупреждающим тоном рассказал очень смелый по той поре анекдот:
- Один мужик умел этим голосом выпевать "Боже, царя храни". Донесли на него. В райкоме спросили: "А "Инќтернационал" пропеть можешь?" "Не знаю, - говорит, -не пробовал". "А ты попробуй, порепетируй. Если сумеќешь, в Москву пошлём на выставку". Через неделю спроќсили: "Ну, как?" "Вроде выходит. Только как дойду до "Мы новый мир построим", так обязательно обмараќюсь"...
- Ладно! Хватит болтать! Робить надо! - строго погасил осторожный смех Протасович и деловито пошел к бараќбану.
Надо сказать, что на него не донесли.
IV. Горечь гороховая.
Вид и название гороха всегда напоминает мне обиду и жалость к себе, пережитые уже в сорок третьем году.
Раздразненный описаниями подвигов юных партизан и сынов полка в "Пионерской правде", не думая о том, что испорчу окончательно жизнь отцу и матери (хоть не родной, но порядочной и доброй), я решил убежать на фронт. Раскатистое слово "фронт" манило меня боевой музыкой барабанной дроби и взрывной романтики. Я чувствовал себя смелым не меньше, чем Ваня Солнцев. И к концу июля созрел для побега.
Подробности того, как я утром, стянув с полки в сеќнях маленький, с кисет, мешочек с пригоршней отрубей, улизнул из дома, не запомнились, но на тракт до станции Щучье озеро, что почти в полусотне километров от села, я вышел окольным путём за колхозными амбарами и больничным околотком.
До деревни Бурма я шел по-походному, временами с песней "Если завтра война". Повторяя припев "Если завќтра война, если завтра в поход, если темная сила нагряќнет. Как один человек весь советский народ на защиту страны своей встанет", я гордо ощущал себя человеком, встающим на защиту своей страны.
На мосту через речку Тюй меня остановила стайка порядочных голавлей, которые паслись чуть ниже моста, изредка целуя поверхность воды; и я вздумал их покорќмить отрубями, но не получилось: ветер относил отруби к берегу. Пожалев брошенное, я спустился к воде и, заќпивая из ладошки, съел все сухие, как опилки, отруби.
Надо сказать, что это словесные рисунки только того, что ещё не слиняло со дна моей памяти и пишется без сочинительного домысла. Поэтому я не могу говорить о подробностях, как добрался до станции к вечеру второго дня, кроме ночевки в стоге очень колючего свежего сена.
Примерно за километр от станции я впервые услышал волну протяжной трубной музыки гудка. Уезжавшеќго поезда за лесом я даже не разглядел, а увидел лишь гриву кудряво тянувшегося дыма.
По станционному поселку я шел, пьянея от волнения, голодной усталости и запахов гари каменного угля, мазуќта и смолы.
Тракт доходил прямо до небольшого кирпичного воќкзала с палисадником, за которым огромная площадь быќла разлинована рельсами со штрихами смоленых шпал. Кое-где на запасных путях стояли отдельные и сцепками коричневые товарные вагоны и платформы. Настойчиво лезли в глаза мачты рукастых семафоров и гигантский пест водонапорной башни.
Я озирался диким деревенским пацаном, даже не зная, в какую сторону мне надо ехать, чтобы попасть на фронт.
Первый вплотную увиденный поезд испугал меня почти до безумия, и, приходя в себя, я уловил начальное сомнение в своей смелости и правильности поступка.
Когда накатились на станцию грозное мычание гудка и тяжелый шум, содрогавший землю, я было обрадовалќся, что увижу настоящий паровоз и, может быть, поеду. Однако огромный раскаленный паровоз с блестящей, отќлитой на выпукло-круглом лбу маркой "Иосиф Сталин", замедленно проезжая рядом со мной, внезапно так удаќрил по голове бешеным гудком, что ноги сами постыдно присели, а трусы подмокли.
Эшелон не остановился, а машинист и дежурный по станции на ходу обменялись переброшенными кругами проволочных жезлов. Он, набирая скорость и гудя, поќшёл дальше, мелькая теплушками со стоявшими в дверях солдатами и с зачехленными пушками на отрытых платќформах.
Соображение, в какую сторону мне надо ехать, успоќкоило, и я с нетерпением стал ждать эшелон, который, может быть, остановится.
Крадучись, ходил я вдоль путей из-за боязни, что деќжуривший на вокзале милиционер с шашкой может меня поймать.
Отбивая чечётку на стыках, не останавливаясь, в оба направления изредка проезжали товарные поезда.
Первый пассажирский поезд удивил тем, что его ваќгоны были увешаны гроздьями людей на подножках, на буферах и даже на крышах. Остановка его была не больќше минуты, но прицепиться к нему было невозможно; и когда он тронулся по звонку колокола, за ним, мотая мешками, напрасно бежали безбилетники.
К вечеру, когда рельсы начали отсвечивать медью от лучей садившегося солнца, всё же остановился большой военный эшелон. Он стал на втором пути, за платформой. Из теплушек сразу стали выпрыгивать солдаты и прямо на путях разводить костры.
Я, распираемый надеждой, с замиранием подошёл к солдатам у костра за последним вагоном и умолительно сказал:
- Дяденьки, возьмите меня на фронт!
- Иди сюда! - поманив рукой, очень ласково позвал меня немолодой солдат в обмотках и с чапаевскими усами.
Я, задыхаясь от радости, подошёл, а он больно схваќтил мое ухо и повел за рельсы к постройкам.
- Беги домой! Пока не попало! И не суйся больше! - шибќ
ко, как поленом, поддав коленом по костям худой задниќ
цы, он зло заматерился, то ли от ушиба, то ли из-за гудка
своего внезапно поехавшего эшелона.
Расплывшимся взглядом я проводил обнадеживавќший эшелон, от которого чуть не отстал погасивший мой героизм солдат.
Удрученный неудачей и сознанием своей глупости, ночь я провел в отрывках дремоты на жесткой реечной скамейке в палисаднике, ёжась от холода и дергаясь от рева проезжавших поездов; а с рассветом, поумнев, по знакомой прямой дороге, мимо низких длинных бараков, унылый и голодный, побрёл... домой. На душе было горько оттого, что мне здорово влетит, а ребята начнут обзывать беглецом. Что потом и происходило.
Во второй половине дня, когда от голода и усталости иногда стала зыбиться дорога, я с радостью увидел на обочине брошенную кем-то охапку гороховой ботвы, коќторая была вылущена до последнего стручка.
С засверлившим в животе голодом я внимательно огќлядел окрестности и далеко впереди, под горой, увидел знакомую зелень кудрявого горохового поля.
Напрямик, чтобы быстрее, я с пробежками, задыхаќясь, дошел до спасительного гороха и поспешно, толком не разжевывая, стал его есть, думая, что надо его набрать полные карманы и за пазуху, чтобы хватило на всю дороќгу.
Не разгибаясь, я рвал горох обеими руками, набивая его в рот и в карманы, и, обомлев, кинулся бежать, когда, повернувшись на конский топот, увидел, что на меня, грозя плетью, скачет всадник.
На первых же шагах я запнулся о путаницу стеблей и пластом упал на землю.
Тут же перед глазами тяжело топнули, вдавив землю, два подкованных копыта, и огненной болью щёлкнул по шее конец ременного арапника.
Умная лошадь на меня не наступала, а от взмахов свистящего кнута, жгуче секущего мою спину, плясала радом.
Я не ревел, а только ыкал от хлестов, крепко жмуря глаза и закрывая руками голову, что, видимо, злило муќжика, хотевшего, наверно, добиться умоляющего плача.
Но всему бывает предел, и мужик, скорее всего, не охранник, а бригадир или, может быть, председатель уеќхал.
Мне было так больно, как никогда в жизни больно уже не бывало.
Бесслёзно извывая обиду и боль, не глядя на горох, я поплёлся на дорогу, нестерпимо потянувшую домой.
Ночевать пришлось в том же стоге на середине пути, а на закате следующего дня я подошёл к школе комбайќнеров на северном конце нашего села и дождался темноќты, чтобы скрыто идти по селу к родному дому.
Осторожно, потихоньку, с огорода, я подобрался к сараю, прислушиваясь, залез на сеновал и лёг, накрывќшись дерюгой, лежавшей там все лето на случай отдыха в жару.
Проснулся я от маминого возгласа: "Господи! Валя!"
Она до слез поразила меня тем, что, шагнув ко мне, упала на колени, прижалась мягкой грудью и, капая на лицо, первый раз за прожитые с нами годы стала целоќвать меня, а не ругать, как я думал, боясь, накануне.
После она рассказывала, что в загоне, налаживаясь доить корову, она услышала на сеновале шорох, залезла и увидела, что я там сплю.