Осень нынче выдалась - не приведи Господи! Небо - и не небо вовсе, а дурщлаг, из которого день и ночь проливается влага. Как зарядили дожди в начале сентября, так и моросят без перерыва вот уже месяц. Пыталось бабье лето ворваться в меланхоличную осень лучистыми бесшабашными днями, да куда ему с несмеяной-плаку- ньей справиться! Один денёчек с утра до вечера покрасовалось улыбчивое солнышко, а только спряталось стыдливо за берёзовую рощу, только смежило свои золотые веки - и наплыли басурманскими полчищами мохнатые тучи, проглотили, погасили проклюнувшиеся звёзды. И вновь разверзлась хлябь небесная, будто грозил за грехи тяжкие роду человеческому Новый Потоп.
Но не жил среди людей новый Ной, который построил бы чертог и спас немногих безгрешных. И небо сжалилось над вопиющими безвинными. Поутру сегодняшнего дня почувствовалось, что иссякла злоба непогоды, и скудеют влагой облака. По крайней мере, много приветливее получился сегодня рассвет.
Я, разгоняя млеющую немоту в ногах и столбняк в пояснице длительными потягушками, вытащилась на мокрое крыльцо. В плотном заслоне облаков одно из них - более прозрачное - розовело на востоке у горизонта. Через него пыталось выбросить свои обленившиеся лучи осеннее солнце, но не доставало ему ярости и силёнок. Ноя всё равно перекрестилась на него, как на образ, и низко поклонилась восстающему дню. Ибо, стоя простоволосой под простудной моросью, благодарила его и всё созданное, благодаря ему, за радость жизни.
Однако озноб, будто лапой зимней ёлки, прикоснулся к моим грудям, будто выскользнули они из-под халата. И я запахнула фуфайку на груди. И чего стою-глазею, мерзну-калею? Беги до хлева, делай необходимые утренние дела - и в хату. Истопи русскую печь и лёживай на ней, согревая ноющие кости. Ан-нет, дурой родилась, дурой и помру.
Вообще-то я люблю дождь. Но не этот, сегодняшний - скучный и занудливый. Я люблю, когда спелые прохладные капли щёлкают по моим разгорячённым щекам, сыплются упруго ласковыми горошинами на темя. Да, да, я их, как вишенки, как смородинки, называю спелыми - крупные тяжёлые капли, которые зачинаются и выспевают в чреве матери-тучи и не спешат падать на землю. Как правило, такой дождь снисходит с небес весной и летом. Сам - упругий и сильный - он способен одарить жизненными энергией и силой леса, поля и реки.
А ещё я люблю грибной дождь, которому своё название дала - комариный. Почти невесомые неисчислимые капельки лёгкими комариками взлетают с туч и плавно опускаются на кроны деревьев и траву. Этот дождь стирает, словно кисточкой реставратора, пыль с тяжёлых, яростно-зелёных листьев, делает ярче краски лета, когда после него, комариного дождя, выглядывает из-за туч умытое солнышко. Я подставляю открытое лицо этому дождю, и нежная, тёплая морось освежает его. Я стою, полузакрыв в блаженстве глаза, и думаю-представ- ляю, как вылупляются сквозь панцирь прошлогодней хвои жирные маслята в сосняке, а в ельнике - крепкие боровички.
Но это - из воспоминаний о лете, благословенном августе. А сегодня в воздухе царствует холодный и нудный дождь. И кому такой гость придётся по душе? Но накануне свадьбы своей дочурки я принимаю с благодарностью день, даже если он с обложным дождём и сумеречным светом. Из-за этого долгожданного праздника кажутся милыми и совсем не одинокими серые стога на пожухлом лугу, две молоденьких берёзки, которые переплелись жёлтыми, поредевшими кудрями, и совсем не навевает тоски полусгнивший, зеленоватый от плесени плетень, за которым открывается стерня ржаного поля, ждущего плуга.
Господи, как это всё знакомо и мило до боли в сердце! И как со всем этим страшно прощаться, обрывать таинственную, неосязаемую, но прочную связь между своей душой и природой! Я слилась с нею в одно, органичное целое, и если оторвать меня от неё, как цветок от стебля, то будет ли цельной природа? Нет, нет, она, природа, не расточительна, она не может кусок за куском безнаказанно отрывать от себя всё важное и ценное: открытия, мысли, опыт - всё, что накапливается в течение конкретной человеческой жизни. Я и после смерти останусь необходимой и значимой частью природы.
Я грущу, что через месяц (а может быть, и раньше) эти стога, поля, пожухлую траву похоронит до весны под белым саваном зима. Недалёк день прощания, как и близок он для меня - ведь на моих часах осень жизни. Однако однажды растает снег на полях, лугах, лесных опушках, и вновь проснётся природа. Но никогда не растаять снегу на моих висках, никогда не жить мне ещё одной жизнью. Но не безнадёжна от этого моя грусть с того дня, как я впустила в своё сердце Его. И пусть твердят все вокруг, что это обман, что напрасно питать свою душу заблуждениями и призрачными надеждами. Пусть заблуждения, пусть пустые надежды, без них сама жизнь - ни что иное, как суета сует.
Впрочем, рано ещё мне подбивать бабки, подводить итоги жизни. Мне всего пятьдесят три, и остались дела на этой бренной земле. Но кто знает свой срок, кроме Него?
Стерев капли дождя с лица, я вновь обращаю взор на мир, лежащий передо мной, который с каждой минутой становится светлее. Я впитываю его глазами и душой, и вся, до последней клеточки, наполняюсь им. И даже последний, предсмертный вздох не разъединит меня с ним. Потому что есть связь с миром прочнее, чем моя душа, - рождённый в судорожных муках иной, новый мир, который называется Айгуль. И мой мир, мир моей дочери приумножится, когда, взрывая мироздание торжествующе-мученическим криком, Айгуль явит свету ещё один мир - своей дочери и моей внучки.
Я - сумасшедшая от тысяч прочитанных книг глухонемая. Много лет я поглощаю их с прожорливостью Гаргантюа. Ибо созерцание и чтения - единственные мои спутники по дороге познания мира. И я благодарна Господу, что он осчастливил меня даром смотреть и видеть. Если бы не этот дар, разве не поглотила бы меня, не погубила ба жестокая тишина, в которую, как в космический вакуум, с детства погружена я? Разве возможно жизнь в абсолютной пустоте, вакууме, Чёрной Дыре? Посредством своих серых глаз я осязаю мир живым, и себя ощущаю живой в нём.
А звуки? Я помню их, как помнят пальцы бархат молодой травы, как помнит нос запах терпкой полыни. Я вижу, как раскачиваются на ветру недовольные осенью нежно-огненные кроны берёз и, кажется, помню, как они шелестят., жалуясь друг другу, сетуя на промозглые осенние дни, на бесконечный, надоевший всему сущему на земле дождь. И ещё мне кажется, что я слышу осторожный, крадущийся шорох дождя. Далёкой-далёкой памятью, но слышу! Ведь когда-то невообразимо давно - сорок восемь лет назад - меня окружал чарующий мир звуков, и я была особенно счастлива.
А вот солнце... Его я слышу, слышу явственно, хотя в том, далёком прошлом оно совсем не звучало для меня. Ни один земной звук не проникал в мои ушные раковины, и только лучи солнца рождали в барабанных перепонках какой-то тёплый, слабый, неясный, приятный шум. Мне иногда казалось, что растопит солнце мою глухоту, и в ушах моих взорвётся симфония звуков, которая без антрактов звучит над планетой. И, живя этой наивной надеждой, я любила выйти на крыльцо или на пологий взгорок за огородом и слушать солнце, поднимающееся над лесом. И какая это благодать: закрыв глаза, слышать, как прикасаются к твоим щекам ласковые, щекотливые лучи. В такую минуту бывает обидно, что я ничего, кроме солнца, не слышу. Я с сожалением начинаю думать о людях, обладающих великим даром слышать всё, что издаёт звуки, но не умеющих слушать солнце.
И пусть сегодня нет любимого долгожданного солнца, пусть октябрьская морось пробирает до костей - я обязана быть счастливой. Почему обязана? Я на самом деле счастлива, хотя в это восторженное состояние, как ложка дёгтя в бочку мёда, примешивается грусть: завтра моя дочь Айгуль выходит замуж. Пусть радостью и счастьем полнится её дом. Е-ё... Е-ё... Это означает, что я остаюсь одна. Опять одна на целом белом свете. Айгуль, конечно же, будет приезжать, навещать. Но с каждым уходящим годом - всё реже и реже. Своя семья, свои заботы. Это необратимый жизненный процесс. И с этим бесполезно спорить.
Ах, если бы к завтрашнему дню распогодилось! Тогда свадьбе вольготно будет на просторном дворе. Уж больно тесна моя хатка для таких торжеств. Деревенские мужики соорудили во дворе навес, сколотили столы и лавки. Так редко, так скупо заглядывало солнышко в мою угрюмую судьбу. Может быть, дочери повезёт больше. Никакая погода не помешает состояться свадьбе, потому что нет такой силы на планете, могущей победить желание быть любимой, быть матерью. А если бы стал такой силой, преградой для счастья дочери проливной дождь, я бы остановила его, неистово молясь Богу, солнцу и ветру. Господи, снизойди милостиво до молитв твоей рабы! Ветер-ветрило, разгони чёрные тучи, отпусти на волю красно солнышко! Дай завтра вёдро, а потом пусть киснет-раскисает земля до самых заморозков. Я всё вытерплю! Ну, на один денёчек всего!
Я подставила свои узкие, иссохшие ладошки мороси. Ей, что ли, помолиться ещё? Или надёжнее - одному ему, Господу нашему?
Какие-то мелодичные звуки, спрятанные у меня под сердцем, спящие летаргическим сном, начинают пробуждаться, тревожить монотонным, но нежным звучанием, и я, ликуя от того, что чувствую, слышу их, начал кружиться на крыльце им в такт. Мимо проходя мужчина и женщина, прижавшись друг к другу, прикрывшись от дождя грубым мешком. Они на несколько секунд приостанавливаются и смотрят на меня удивлённо и насмешливо. Маленькая женщина подняла на своего мужа изумлённые, сразу вдруг заискрившиеся весёлые глаза. И что-то сказала ему. Я пытаюсь догадаться - что:
- Поглянь, Алесь! Нюрка-немая, чисто полоумное дитё, по дождю пляшет!
И верно: тётке - пятьдесят три года! Прошедшие мимо односельчане смутили меня, как будто я купалась обнажённой в Ведриче, а на берег реки вдруг мужики вышли. Я резко остановилась и опустила руки. Я, конечно, узнала их, чету Зинченко - добродушную Людмилу и бирюковатого Алеся. И могу представить, что буркнул в ответ Алесь.
- И впрямь, чокнулась на старость лет глухонемая Анна!
А мне-то что до этого? В своей деревне я всё равно слыву чудачкой, обиженным Господом взрослым дитятей, и весёлые бесенята, из-за которых и не понимали меня односельчане, шаловливыми кисточками хвостов щекотали моё возбуждённое сердце. И оно взыграло, взбрыкнуло восторженным жеребчиком.
Как же вы глупы и одиноки, угрюмы и стары, убегающие и прячущиеся от дождя люди! Вам никогда уже не ощутить себя молодыми, лёгкими, сильными! Я рассмеялась бы Алесю и Людмиле в спины, если бы могла это делать. Но я могу только улыбнуться с ироничной мудростью. Мне хочется задеть уходящих, затюканных суровой крестьянской жизнью супругов крылом своего счастья, но я не умею прокричать им вслед одобряющие слова. И от восторженного отчаяния, я снова начала оборачиваться вокруг своей оси, планируя руками, словно была планером, пытающимся самостоятельно оторваться от земли - так любят делать мальчишки, играющие в лётчиков. Я понимаю, что со стороны выгляжу смешной, если не юродивой. И вскоре нахожу этому подтверждение: чета Зинченко оглядывается и смотрит на меня уже с состраданием. А мне искренне жаль их - вросших уставшими ногами, как корнями, в землю. Им никогда не представить себя планерами или птицами. Им страшно даже на метр оторваться от бренной земли.
Утро только начало разгоняться, только сделало несколько первых робких шагов по осенней земле. Я это чувствую, хотя и не смотрела на часы, хотя и не видела сегодня восхода солнца, надёжно укутанного тучами. Но розово-сизого бочка тучи на восточной половине неба было достаточно, чтобы понять это.
Сегодня у меня уйма времени. К свадьбе всё припасено-закуплено, и лишь вечером закрутятся приготовления к свадебному столу: все будет вариться-париться-жариться. Айгуль попросила меня хотя бы пару часов погостить у моей товарки Нади Курлович, чтобы самой с подругами, приехавшими на свадьбу, устроить девичник. Скоро молодёжь проснётся, и мне надо собираться. Но я не пойду к Наде, с которой мы любительницы сыграть в подкидного или, просто ощущая друг друга, сидеть на кровать и вязать что-нибудь - каждое своё. Мы мало разговаривали друг с другом, потому что товарка, несмотря на многолетнюю дружбу, путалась в словах, которые я изображала на пальцах. Это были странные знаки, понятные лишь моим близким. Их, эти знаки, когда я была маленькой, придумал для меня папа Евсей. Несколько раз я была в Гомеле, встречалась с глухонемыми, и мы не могли понять друг друга. Откуда моему отцу было знать правильную азбуку глухонемых?! А Надя, если надо было сообщить что-то важное, предпочитала написать это в общей тетради, которую завела специально для общения со мной.
Нет, сегодня я к подруге не пойду. Я давно, с Радуницы не была на могиле своих приёмных родителей. И неприятный червячок вины точит моё сердце. Не поделиться с ними своей радостью по поводу свадьбы Айгуль было бы совсем грешно. И моросящий холодный дождь не может стать помехой. Дождь, под которым я, дурачась на крыльце, промокла до нитки. Сейчас, вернусь в хату, переоденусь, попью горячего чайку, соберу небольшую сумку и пойду на Бабичский Хутор. Я обязательно должна поговорить с ними. Я не могу им вслух рассказать, объяснить свои чувства, глядя в их тёплые добрые глаза. Но я могу придти в их хату на Бабичском Хуторе и, сидя за дубовым деревенским столом, вызвать их в своей памяти, на время вырвать их из небытия и мысленно поговорить с ними. Это не им, а мне необходимо. Прежде всего, мне.
2.
Наверное, у всех людей есть это чувство - шестое или седьмое. Но у меня оно - из-за абсолютной глухоты и развилось почти как обоняние или осязание, будто под волосяным покровом на мамином родничке у меня спрятан потайной глаза. Я всегда чувствую взгляд, направленный в мою спину, или когда кто-нибудь подходит ко мне сзади. Ведь ни шорохов, ни дыхания я не слышу, и организим сам по себе выработал эту тонкую интуицию. Во всяком случае. Редко кому удавалось застичь меня врасплох.
И в эту минуту я сразу же почувствовала, что отворилась за моей спиной дверь хаты, и кто-то внимательно смотрит на меня. Это не мог быть чужой, поэтому у меня не было причины реагировать на этот взгляд мгновенно. Я обернулась, когда уже дочь Айгуль приблизилась ко мне почти вплотную. Айгуль ниже меня ростом, в платье тёплого малинового цвета. Дочь, игриво-строго сдвинув тонкие загнутые брови, чуть прищурив азиатские карие глаза, взглянула на меня. В руке она держала чёрный мужской зонтик.
"Сейчас начнёт корить меня за легкомысленность! - подумала я. - Как ещё объяснить ей, что я люблю дождь, даже осенний, занудливый, холодный?! И совсем не боюсь простуды".
- Опять, мама?!
Я лишь улыбнулась ей и показываю указательным пальцем вверх. Этим я отвечаю ей:
- Опять!.. Но это же здорово!
- Промокла почти до нитки - подхватишь воспаление лёгких! -Айгуль энергично работает пальцами и губами.
- Пятьдесят лет не болела этой болезнью, а тут чего вдруг? - отвечаю я дочери и, обняв её за плечи, привлекаю к себе.
Айгуль поняла меня, отрицательно покачала головой и попыталась легонько высвободиться из моих объятий.
- Сдался тебе этот дождь! Пойдём домой!
Глупышка! Прикосновение прохладных капель дождя к щекам дарит мне ощущение жизни. Благодаря этому, я притрагиваюсь к бытию, как к руке дочери. И всё-таки она права, моя красавица с восточными раскосыми глазами и смуглой кожей. Необходимо отнести пойло свиньям, подсыпать ячменя курам, переодеться и идти на Бабичский Хутор, возле которого расположено большое деревенское кладбище. Там, на полянке между тремя высокими соснами, похоронены погибшие в один день и в один час Евсей и Катерина Кулаги. Я мысленно ещё раз попросила прощения у их памяти за свои леность и забывчивость. Даже отправляясь за грибами, я не находила времени на полукилометровый круг, чтобы заглянуть на кладбище. Уж слишком суетным оказалось для меня нынешнее лето. Я знала, что осенью предстоит справлять свадьбу дочери. А это дорогостоящее мероприятие при моих заработках школьной уборщицы, хотя в течение трёх лет и откладывала на сберкнижку десятку в месяц. Всего-то накопила три с половиной сотни! Пришлось всё лето возить на рынок в Речицу грибы, ягоды, молоко, яйца. Годовалого кабана зарезала - продала. Насобирала полторы тысячи. Вроде как вывернулась.
По-быстрому, обжигаясь, допила чай и засобиралась. Дочь пыталась всучить мне зонтик своего жениха. На кой он?! Есть испытанная и надёжная деревенская защита от дождя - брезентовый плащ. А с зонтиком, особенно в лесу, чувствуешь себя неудобно: и ветер из рук вырывает, и за сучья цепляется... У Айгуль не вызвало подозрения, что я поставила в сумку бутылку самогона и скромную закуску. Мало ли что! Может, я задумала с товаркой за чаркой посидеть. Она лишь предупредила меня с показной строгостью:
- Ты, мать, с тёть Надей не сильно увлекайся! Помни, что у тебя пошаливает печень!
- Да уж твоя мать - пьяница известная! - ответила я, выворачивая пальцы на своих руках. Не очень-то важнецким специалистом по азбуке глухонемых оказался мой отец. Нафантазировал таких фигур, что руки вывихнуть можно. Но и за это спасибо: где бы я настоящему глухонемому языку научилась?
Перед уходом я взглянула на стену, где в большой резной рамке под стеклом разместила семейные фотографии. С одной из них - пожелтевшей - смотрели на меня почему-то строгий папа Евсей и задумчивая круглолицая мама Катерина. Этого моего взгляда для Айгуль было достаточно, чтобы она раскусила меня.
- Ты собралась на Бабичский Хутор?
Извиняюще улыбнувшись, я кивнула головой. И прочитала в глазах Айгуль не осуждение, а печаль и участие. Я поняла, что она с большим желанием пошла бы со мной, не будь её подруг-гостей и не ожидай она к обеду приезда жениха Владика.
Айгуль и Владик в нынешнем году окончили Гомельский пединститут, и их направили в одну школу в Лельчицком районе. Не за три девять земель загнали дочь от родных Бабич, но всё-таки далековато и в глухую, удалённую от железнодорожной ветки деревню. Они встречались уже два года и, хотя учились на разных факультетах, Владик сумел добиться, чтобы их направили в одну школу. Мне нравится будущий зять - целеустремлённый и подвижный. Круглый сирота, он привык решать все жизненные проблемы самостоятельно. И то, что Владик учился на дневном отделении, не имея никакой материальной поддержки, делает ему честь.
Много лет мы с Айгуль горевали жизнь вдвоём. Не было у нас с нею разносолов, хотя и с голоду не пухли. Одевалась она не хуже других деревенских девах. Но не в этом дело. Главное, что мы любили и оберегали друг друга. И Айгуль для меня была всем, единственным светлым окошечком в моей жизни. Я не испытывала с её воспитанием больших проблем, потому что она росла здоровой, умненькой и послушной. Я и в школу уборщицей устроилась, чтобы быть поближе к ней.
Но вот уже пять лет печаль гложет моё сердце, - с тех пор, как поступила в институт Айгуль. Первые три года моя студентка приезжала в Бабичи раз в неделю, а на четвёртом курсе появился Владик. И слава Богу, что дочь наведывалась раз в месяц. Мне ничего не оставалось, как принять своё1 одиночество философски: у других дети за тысячи километров уезжают, и они не сетуют на судьбу.
И всё-таки тяжело, ох как тяжело далось мне одиночество! Первое время слезами измачивала подушку. Если бы не книги, которыми завалена хата, если бы не работа - с ума сошла бы! И именно пять лет назад я физически и остро почувствовала, что, кроме прочих неприятностей, в мою жизнь незваной гостьей ворвалась старость. Сединка за сединкой обживали мои виски, вдруг неоткуда возник радикулит, да и сердечко с печенью начали пошаливать. Ещё никому старость не была в радость.
Уходя, я поцеловала Айгуль в лоб. Мой маленький, мой ласковый воробышек! Я и не заметила, как ты выросла. Ведь совсем, совсем уже женщина. Ступаешь плавно, с достоинством. Как в старину говорили - будто пава. Материнской силой налились девичьи груди. Мне ли не понятно, что твое ладное, статное тело терзает жажда материнства. И недалёк тот день, когда я стану бабушкой. Ты ещё мечешься между мной и Владиком. Тебе кажется, что ты делаешь выбор, моя ласточка?! Напрасно. Я давно уже смирилась с судьбой, которая не обходит стороной ни одну мать. Ты, конечно же, останешься с ним, с тем, которого любишь, с которым хочешь родить детей. И разве сегодня может быть для тебя человек ближе, чем Владик?
Нет, я не ревную свою Айгуль к Владику, не таю в душе обиду. И её через пару десятков лет ожидает то же самое. Нельзя препятствовать круговороту жизни, нельзя остановить его, как нельзя изменить законы мироздания. Всё разумно устроено в природе, и мудро продумал миропорядок Всевышний. Только от любви мужчины и женщины может продолжаться жизнь. И пока есть эта взаимосвязь, пока живёт на свете любовь, не будет конца и жизни. Так было с момента сотворения мира и так будет всегда по соизволению Господа. А раз так, Айгуль более необходим Владик, нежели мать.
И я никогда не стану между ними препятствием, которое надо будет преодолевать, я не уподоблю свою любимицу-дочь Буриданову ослу. Я отдаю Айгуль тебе, Владик, как будто вырванное из груди сердце отдаю. И не дай тебе Бог превратить её жизнь в ад на земле. В этом случае свирепее меня не будет зверя на этой планете. А в большом и добром сердце Айгуль останется место и для любви к своей матери.
Айгуль не осталась в хате, а вышла проводить меня до калитки. Она всегда была предупредительна и по-дочерински нежна со мной. И оберегала меня от людской несправедливости не меньше, чем я её. Я помню (тогда она училась в четвёртом классе), как она рассвирепевшим коршунёнком налетела на двух упитанных одноклассников, когда те мне в спину сказали что-то нехорошее, обидное, как-то обозвали глухонемую. Я с трудом растащила дерущихся, царапающих друг друга. Досталось неразумным мальчишкам в тот день знатно!
У калитки Айгуль подошла ко мне и ласково положила свою голову на моё плечо. Мне выговаривала, а сама вышла проводить меня простоволосой и в одном халатике. Дочь поцеловала меня в щёку, заговорила тонкими изящными пальцами:
- Какая ты у меня мудрая и добрая, мама!
Я благодарна ей до слёз, хотя за ангелочка себя не держу. Наверное, я смогла бы сделать её жизнь лучше, содержательнее, если бы была поумнее и поразворотливее. Наверное, я смогла бы устроиться работать в Гомеле, получить там квартиру. У Айгуль были способности к рисованию, может быть, и получилась бы из неё талантливая художница, если бы она жила в городе. Кто знает? А я и себя, и её похоронила в деревне. Но что лучше нашим душам? Прости меня, Господи! Я, наверное, не права.
- А может, тебе вовсе не обязательно идти сегодня на Бабичский Хутор? Холодно, дождь... Да и свадьба завтра. Может быть, после свадьбы сходишь?
- Что ты!.. Мне необходимо идти. В такой день не навестить могилы твоих дедушки и бабушки - как можно?!
- Хорошо, хорошо, - согласилась Айгуль. - Только не задерживайся там!
3.
Большая деревня Бабичи раздвинула сосновый бор по обе стороны железнодорожной ветки Гомель-Калинковичи. Когда-то, в незапамятные времена, четыре самостоятельных деревеньки Лежнёвка, Волосач, Шариловка и Бабичи срослись в одну большую деревню. А может быть, отдельные деревеньки - это легенда. Просто бабичцы, которые любят, чтобы всё, окружающее их, было отмечено конкретным именем, дали названия окраинным улицам. Во всяком случае, старожилы - те, кто разменял восьмой десяток, говорили, что эти названия, как и Бабичский Хутор, были известны ещё их дедушкам и бабушкам.
Широко, щедро раскинулись Бабичи среди лесов и болот. Хата от хаты стоят друг от друга на расстоянии не менее двадцати-тридцати шагов. В самой середине деревни - болотистый пустырь, на котором могли разместиться ещё две улицы по пятидесяти хат на каждой. Этот пустырь, который бабичцы называли Выгоном, и щедрые по площади огороды растянули Бабичи на четыре-пять километров, хотя вряд ли насчитаешь в деревне более пятисот дворов.
Я живу на Шариловке - самой грязной и самой бедной улице в Бабичах. Если на Лежнёвке и на станции в основном новые, после войны рубленые хаты, то на моей улице все избушки - ветхие, подслеповатые. Ко многим хатам по старинке хлев прирублен к жилому помещению, поэтому в горницах шариловцев витают устоявшиеся запахи сена, навоза, свиной мочи. В такую хату после войны заселилась и я с малолетней дочерью. Но тошнотворный дух до того извёл меня, что я упросила сердобольного соседа за полведра самогона перенести хлев на десять шагов от хаты. И после этого в моём дворе, в отличие от многих соседских, чисто и опрятно, под окном моей хаты пламенеет осенью рябина и тянется к солнцу жасмин.
Но чем хорошо жить в Шариловке - двадцать шагов не пройдёшь от окраины, как открывается взору величественная берёзовая роща - светлое, бело-зелёное пятнышко среди мощного и сумрачного окружающего Бабичи сосняка. Правда, если от Лежнёвки пройти с полверсты в глубь леса, тоже наткнёшься на обширный березняк, перемешанный осиной и ольхой. Но я не люблю его - низинный, мокрый, с затхлым запахом болот, с мёртвым гнильём под ногами, с вечным полусумраком лес. То ли дело светлая, раздольная берёзовая роща! И даже дождь не делает её уныло-угрюмой.
Путь на Бабичский Хутор лежит через берёзовую рощу по извилистой тропке, которую местами перебегают весёлые латки папоротника. Папоротник - высокий, выше коленей, и поэтому подол моей чёрной суконной юбки сразу же становится мокрым - хоть выкручивай. Ну а дождь, кажется, прекратился. Поредели плотные ряды туч, между ними появились светлые серо-голубые прогалины. Всё усиливающийся ветер грозился и вовсе разметать надоевшие облака на все четыре сторны света. Хотя вряд ли он сумеет сделать это, прохладный северо-восточный ветер. Он, как разгневанный пастух угонит тучи на юго-запад, за линию горизонта, откуда явились они месяц назад. Знать, дошла моя молитва до Господа, и во время свадьбы дочери будет вёдро.
Ах, жаль, что Айгуль и Владику нельзя обвенчаться в церкви! Учителя, как-никак, по головке не погладят. А то как бы красиво, торжественно было! Я ведь тоже не частая гостья в храме. Не из-за лени или слабоверия. Далеко до ближайшей церкви в Василевичах - двенадцать километров. Но на большие церковные праздники - Рождество, Крещение, Пасху - сажусь на рабочий поезд и еду. Вызывал меня в кабинет за эти дела директор школы, ругался. Да что с меня я взять. Сошка я малая, убогая - техничка, воспитанием подрастающего коммунистического поколения не занимаюсь. Айгуль я не очень-то агитировала за Бога, чтобы не подпортить девчонке будущего, но она моей вере относилась с пониманием, сама не гнушалась перекреститься, когда гром гремел или нечистая сила мерещилась.
В конце рощи, где её сменяет молодой сосняк из зарослей ежевики, высунула рогастую голову чёрная корова. Ни дать, ни взять - чёрт. Только без пятачка. И я на всякий случай перекрестилась. Видимо, недалеко от деревни угнал коров сосед Игнат, которому сегодня очередь пасти шариловских коров. Вчера вечером в своём почтовом ящике вместе с газетами я обнаружила письмо его сына Василия. Наверное, молодая почтальонша перепутала хаты. Отнести письмо было недосуг, а сегодня утром оно ему будет кстати: пусть читает-почитывает, пока коровы пасутся.
Я могла бы сунуть письмо в почтовый ящик Игната. Но приятнее передать ему весточку от сына прямо в руки. Несколько лет, до того, как Айгуль пошла в школу, я работала почтальоном. И никогда не бросала письма в ящики, тем паче. Не подбрасывала их под подворотни. Нет, только лично в руки получателю. Возьмёт письмо человек, засветится радостью - и мне светлее на душе, будто я сама это послание написала. Может быть, ради этих благодарных взглядов я иные письма носила у себя на груди, если не оказывалось дома адресата, до вечера. И не ленилась ещё раз пройти по деревне. Молода была - ноги шустрые.
Не столь часто приходили письма в Бабичи, но всё же редким бывал вечер, чтобы я не понесла кому-нибудь письмо. Некоторые бабичцы за глаза, наверняка, осуждали меня: вот дура глухонемая. Сама себе удлинённый рабочий день устраивает! А может, мою корысть в этом видели. Ведь частенько на чужой ужин попадала, к накрытому столу. Когда удавалось отказаться, когда присаживалась к столу. Но что мы за корысть была? Бульба с салом да огурцом, молоко да творог - этого дома хватало. Нет, я чувствовала, что моим односельчанам приятнее письмо из рук почтальонши получить. Будь моя воля, я эти почтовые ящики отменила бы! Однако не всякий любит, чтобы к нему в хату шастали.
И вот теперь мне захотелось заново пережить давно забытые чувства, увидеть благодарный взгляд Игната. Нравился он мне. Хотя невысокий был ростом, метр с кепкой. Не выше меня, и в плечах - не косая сажень. Но веяло от него спокойной, уверенной силой. За таким надёжным мужиком уютно жить любой бабе. Трудолюбив Игнат, часа без дела не посидит. Во дворе у него всё прилажено, подогнано. Ни плетень не повалится, ни калитка не проскрегочет. А чтобы голос на кого повысил - не слышал никто в Шариловке.
Но два года назад овдовел Павленок Игнат. И теперь только сын Василий - единственное его утешение. Раз в год приезжает Павленок-младший в родную деревню, а остальное время Игнат ждёт от него писем. Интересно, что пишет Василий в этом письме? Опять зовёт отца к себе на Дальний Восток? Несколько раз я читала его письма, написанные острым, чётким почерком. Читала по просьбе самого Игната и только потому, что хотела доставить ему удовольствие. С кем ещё он поделится своей радостью? И ещё Игнат любил читать мне письма сына вслух, будто забывал, что я - глухонемая. Он читал и читал, поднимая на меня просветлённые глаза, и спрашивал-восклицал:
- Хороший у меня сын, Анна?
Я кивала утвердительно головой. Я не только понимала, что он говорил мне, но, казалось, даже слышала его мягкий хрипловатый голос. Что у Игната именно такой голос - я была уверена.
Павленок-старший нежно любил Айгуль и очень хотел, чтобы Василь женился на ней. Я была не против этого. Голубоглазый Вася-Василёк был добрейшим малым. Любая работа горела в его руках. И с Айгуль они были очень дружны. Только остался сын бабичского пастуха (Игнат пас и колхозных коров) после службы в армии на Дальнем Востоке, женился и теперь плавает на торговом флоте.
Коровы, завидев меня, поднимают свои глуповато ласковые мордашки. Одна из них, присмотревшись ко мне внимательнее, обнюхав воздух, отделилась от своих подруг, побежала мне навстречу неспешной рысью, тяжело покачивая большим выменем.
Это моя Ноченька! Ах ты, хитрунья! На, на тебе хлебушка! Я полезла за пазуху. Предполагала, что частное стадо встретить, отдельно горбушку для Ноченьки прихватила. Ешь, моя кормилица! Ешь, моя смышлёная!
Мои лопатки почувствовали взгляд, я оглянулась. Из-за крепких полувековых берёз, слегка прихрамывая на левую ногу, вышел Игнат. Из-под кустистых, ржаного цвета бровей тепло светились серые глаза. Эх, время! Как же ты укатало лихого партизана за каких-то десять лет! А ведь какой был плясун, какой весельчак был! Теперь только и остался лучистый, неунывающий взгляд. Да ведь и сама я - не полногрудая молодуха с осиной талией и точёными ножками. Время - безжалостная абстракция, оно никого не щадит.
Игнат всего на год старше меня. После смерти жены он чаще стал заглядывать в мою хату, чтобы скрасить своё да и моё одиночество. По причине в жилетку поплакать - для этой роли глухонемая вряд ли годиться. В картишки перебросимся вдвоём, а когда и втроём, если Надежда в гости заходила - этим всё и заканчивалось. Хотя... Игнат - мужик ещё не старый, при силе. Понятно, что иногда неровно дышал в мою сторону. И он мне вроде как по душе. Но ведь дура-баба! Совсем обабилась, охолодела в этому делу после того, как четыре года назад завхоз, одноногий Антип умер. С завхозом мы грешным делом баловались раз в неделю в его коптёрке. Специально для этого на работе задерживались. Да что то за любовь была! Второпях-впопыхах. Да и с Антипа любовник был никудышный. Ни поцелуев, ни ласки. Колхозные быки к бурёнкам понежнее относятся. Из-за него, Антипа, может, и посерел в моих глазах мужской народ.
Какая любовь в моём возрасте?! Это у молодёжи вздохи да поцелуи. В общем, прошлой осенью выпили мы с Игнатом по три стопочки, помянули его жену - как раз на тот день годовщина выпала. Он и полез ко мне обниматься. Мне бы перетерпеть - всё равно хуже, нежели с Антипом не было бы. Глядишь, и сошлись бы по-соседски, не так одиноко жить было бы. И Айгуль правильно поняла бы - она у меня не дура, не эгоистка. Но сильно противно несло от Игната самогоном и самосадом. Взбрыкнула я тогда, сильно его оттолкнула от себя - он больно о лавку ударился. И с тех пор не приставал уже ко мне. Не отказала бы я ему, потому что особого греха в этом не вижу. И он, и я - люди свободные. Но вот получилось так...
О чём я думаю, завидев Игната?! Не срамно ли в моём возрасте? А чего срамного, ежели Богом дано? Иной раз лежишь ночью... Сон не идёт. Хата плохо протоплена. Стынешь вся. Казалось бы, прижалась к тёплому мускулистому телу мужика, положила бы голову на его грудь и заснула. Или иной раз в баньке моешься, касаешься своей груди, живота, бёдер и подумаешь с грехом: как хорошо было, если бы это не мои руки, а хотя бы того же Игната. Вот сколько о дурном подумать успела, пока Игнат до меня ковылял. И чего же мы, люди, такие глупые?! Плохо соседу одному. И мне без Айгуль не сладко, тоска гложет. А боимся чего-то, стесняемся. Может, и хорошо получилось бы, может, в счастье пожили бы последние годы. Сколько их осталось, этих лет? Пшик один!
- Здравствуй, Анна! - приветствует меня Игнат и по-мужски протягивает крепкую руку.
Я с жадностью всматриваюсь в его шевелящиеся губы. Но сегодня Игнат не многословен. Бабичцы привыкли к моему нескромному, прямому взгляду, к почти неподвижным, внимательным серым глазам глухонемой. Я научилась по движению губ хотя бы приблизительно угадывать, что говорят люди.
Игнат увидел в моей руке конверт, догадался - от кого, оживился.
- Аннушка! Никак письмо от Василька принесла?
Я киваю в ответ, протягиваю ему конверт. Но Игнат не спешит открывать его. Сначала снимает свой брезентовый плащ, стелет его изнанкой на пень. Осторожно взяв под локти, усаживает меня. Господи! Уже сто лет мужики обо мне так не заботились! Мелочь, а под сердцем сладко заныло. И чего ж ты таким не настойчивым оказался, Игнат?! Не самой же мне в пятьдесят три года тебе на шею вешаться?!
Я перехватила его болючий какой-то, наполненный тревогой взгляд. Истосковался мужик в одиночестве. Мужику вдовцом оставаться труднее, нежели бабе. Запускают себя вдовцы. Хотя Игнат в этом смысле молодец, ещё держится. А каково это ему достаётся! Но ведь не уехал на Дальний Восток, хоть и квартира у сына большая и невестка не из городских белоручек. Что держит его в Бабичах? Могилы предков? Память о жене, с которой он хорошо жил? Привычка? Святое чувство верности родной земле? Кто знает?! На этот вопрос, наверное, он и сам ответить не сможет.
А мне становится жаль этого сердобольного мужичка. Хочется взять его лысеющую голову, преклонить к своей груди и тихо перебирать его мягкие, седые волосы. Как бы покойно стало мне и ему! Хочу, могу сделать это, но не решаюсь. Навыдумывали люди всяких условностей нужных и ненужных, редко слушают сердце своё. И страдают, мучаются, друг другу не доверяя.
4.
Тихо в лесу. Даже здесь - на границе рощи и бора. Разделяет их небольшая просека в десять шагов шириной. И погляди-ка ты: какие разные государства. Но близкое соседство хвойного и лиственного свой отпечаток накладывает. Вот в роще по краю её несколько молоденьких сосёнок выскочило. А в бору, где светлее, три хрупких берёзовых прута к солнцу тянутся. И хотя посажен бор человек после войны, однако не кичится он перед дикорослой рощей. И я, и Игнат - соседи. Каждый своей жизнью прожил. А ведь соприкасались друг с другом, оставили свои метки, может быть, и невидимые, в сердцах, душах друг друга. И, кроме Айгуль, мне трудно представить человека, ближе его. Разве ещё Надя Курлович.
Тихо в лесу и у подножья берёзы. А по кронам белоствольных красавиц да по макушкам сосен ветер лихо, нагло бродит. И пусть себе! Для разгона надоевших туч лучшего пастуха не сыскать.
Павленок бережно распечатал письмо, развернул, разгладил лист бумаги и стал читать, прислонившись к стволу берёзы. Чуть заметно шевелились его губы. Может быть, он вслух читал? При мне это не имело большого значения. И сразу будто бы разгладились морщинки на его высоком лбу и впалых щёках, повеселели и без того подвижные глаза. Они сделались какими-то одухотворёнными, словно не письмо сына читал сосед, а поэму гениального поэта.
Господи! Я перечитала тысячи книг. В деревенской библиотеке мне уже делать нечего. Да и Айгуль, часто экономя на еде, за пять лет натаскала их из Гомеля несколько сотен. Сколько судеб людских, сколько выдуманных и невыдуманных жизней через своё сердце пропустила! Мне ли не чувствовать тонких движений души другого человека? Давно заметила, что тянется ко мне сердцем Игнат. И приятно мне от этого, и на свете жить не боязно. А почему не откликнулась, не сделала шага навстречу? Айгуль стесняюсь? Пересудов односельчан боюсь? Но ведь это моя судьба - не их. И жизнь моя - от рождения до смерти. Мне одной о ней жалеть или благодарить за неё Господа.
Ещё когда соседка Марья жива была, сложились между нами - мной и Игнатом - добрые, почти ласковые отношения. Словно сестра я была Игнату, и, как к сестре мужа, относилась ко мне Марья - красивая, ладная баба с глубокими и печальными карими глазами. Всё суетилась, копошилась. Не скандалила, не сплетничала. Любила мужа и сына, жалея, что больше родить не удалось. Когда во время войны вторым брюхатой ходила, надорвалась на колхозной ферме, скинула плод - и с тех пор как отрезало. Зато Васька в материнской любви и заботе один купался. За два года до смерти резко сдала Марья - сердце быстро износилось, грудная жаба прицепилась. Она часто лёживала в больнице, начала сохнуть и в погожие дни целыми днями сидела на завалинке, греясь на солнышке. Сломала её болезнь психологически, и больше люди не видели улыбки на её обескровившемся лице. Равнодушно она принимала их сочувствие и участие, как и заботу своего мужа. Она сидела на завалинке такая обречённая, что каждый, проходящий мимо, невольно думал о том, что эта женщина ждала смерти.
Но стоило зайти на их двор мне, как глаза Марии чуть-чуть оживали. Ведь из-за моего природного недостатка, всю жизнь она меня жалела. А тут, видишь, какой кульбит судьба совершила! И Марья часто плакала, уткнувшись в мою грудь - тихо, почти без слёз. Мне было жаль её, ещё способную трудиться и любить, но безропотно покорившуюся своему недомоганию. Молчаливыми слезами жаловалась мне соседка на несправедливость судьбы. Но чем, кроме ответной скорби, могла я ей помочь? Может, она и воспринимала меня ближе джругих односельчан, что я не имела возможности надоедать ей нравоучениями о мужестве и воле к жизни. Словно бежала одухотворённо женщина по жизни, но вдруг, споткнувшись, упала, больно ударившись. И не захотела подниматься, понимая, что и бег уже будет не тот, и жизнь не та. Она в течение полувека привыкла гореть, а тлеть она не желала. Марья могла заставить себя жить, протянуть ещё год, два, пять. Но не захотела. Может быть, это тоже мужество?
Смерть Марии, как внезапный ураган, налетевший на дуб, надломила Игната, не не вырвала из жизни с корнями. Он сразу постарел, будто за неделю прожил пять лет, осунулся и ссутулился. Однако жил и даже не отказывался при случае повеселиться. Но минуты радости случались в его жизни всё реже. Он превратился почти в отшельника, никуда не выходил - разве что на работу и ко мне. Если бы я ответила ему взаимностью, может быть, ожил бы он, начал бы сопротивляться надвигающейся старости?
Игнат дочитал письмо и задумчиво смотрел в мою сторону. Но не на меня, а сквозь мою сущность, сквозь лес и пространство, куда-то далеко-далеко, в космическую глубину. От этого безмерного взгляда мне сделалось страшно: мурашки побежали по моей спине, и я поёжилась. Что Игнат может увидеть там, куда устремлён его взгляд? Истину, скрывающуюся от людей за гранью бытия? Может быть, и он устал жить, как и его покойная жена? Неужели однажды и мне захочется поскорее умереть? Всякое бывало у меня в жизни, но такого желания, кажется, не возникало. До сих пор я цеплялась за жизнь всеми возможными способами. Потому что, веруя в Бога, я всё-таки не уверена, что смерть стоит жизни, что за порогом последней я приму сердцем уготованное мне Господом. Всё-таки жизнь, какой бы она ни была, мне знакома. А всего таинственного, неизвестного я боюсь, как любой нормальный человек.
Айгуль счастлива со своей любовью к Владику и теперь ей достаточно, чтобы я просто жила. А Игнат? Неужели остаток лет я посвящу себе: буду думать о себе, заботиться о себе, кормить и одевать себя? Разве может быть что-нибудь скучнее в жизни, нежели безысходный эгоизм? Разве мы стоим что-нибудь, не заботясь о других? Разве в этом есть смысл жизни? Я уверена, нет, я почти уверена, что стоит мне сделать первый шаг, второй, подойти к Игнату, обнять его и поцеловать - и сё изменится, мир заиграет новыми. Незнакомыми мне красками. Взорвётся тягостное однообразие жизни, и она напорлнится новым смыслом. Если я почти уверена, что же застывшей куклой сижу на пеньке? Чего боюсь? Этого "почти" или чего-то другого, что заградительной стеной стоит между мной и Игнатом? Любовь, нежность не преступны никогда - ни в пятнадцать лет, ни в восемьдесят. Этими благодатями человека наградил Господь, и стоит ли прятать их в себе, как жемчуга в сундуке? Они ценны только тогда, когда даришь их другим. Ну, Анна, решись, наконец! Игнат решился на первый шаг, но ты вспугнула его. Теперь твоя очередь.
Я решительно поднялась с пенька, подхватила плащ Игната. Он очень будет кстати, чтобы мои чувства были естественны и сильны. Я подошла к Игнату и накинула плащ ему на плечи. И не ушла, не отпрянула в страхе от него, а, едва сдерживая волнение, прижалась губами к его колючей, небритой щеке.
Сосед немного растерялся, будто не поверил моей нежности. Он, может быть, подумал, что это сестринская нежность, потому что не поднял руки и не обнял меня. И тогда я отчаянно смело нашла его губы и обвила его шею руками, чего не делала сто лет, но всё равно не разучилась. Игнат вздрогнул, судорога прошлась по его телу, будто он был ростком, засыхающим в пустыне, и вдруг долгожданная влага коснулась его корней. Или я была этим ростком, потому что у меня вдруг закружилась голова и ослабли ноги. Но сильные руки Игната вовремя обняли меня, поддержали, прижали к его груди. И я почувствовала тепло его тела - такое доброе и одновременно обжигающее, как солнце в июле.
Он перехватил мой поцелуй, и в его упругих губах я почувствовала страсть и нетерпение, которые, как электроток по проводам, перетекали в мои жилы. Внизу моего живота начало просыпаться что-то давно уснувшее, нежное и тёплое, пушистое, как месячный котёнок. Я боялась, что этот котёнок уснёт опять и вдруг - навсегда, поэтому схватила руку Игната и потащила его за собой - туда, к зарослям боярышника. Он всё понял, но не умер от счастья, а подхватил меня на руки, пронёс несколько шагов, невероятно быстрым движением смахнул со своих плеч плащ и только потом опустил меня на него.
А я уже теряла сознание от какого-то невообразимо приятного зуда, покрывшего мои груди, живот, ноги. Игнат ещё не опустился ко мне, а мои, ставшие чудовищно цепкими пальцы рвали кофточку на собственной груди. А когда мой отчаянный и беззащитный сосок придавила шершавая, горячая ладонь, мне показалось, что в октябрь ворвался раскалённый июль и перламутром солнечных лучей ударил мне по глазам.
5.
Я сидела на брезентовом плаще с бесстыже обнажённой грудью, и мне не было холодно. Моим соскам было приятно ощущать прохладный шершавый язык осеннего ветра. Я не могла пошевелить даже мизинцем и лишь слушала, как щекочущее отходят от судорог мои ноги. Рядом со мной совершенно ошеломлённый сидел Игнат и, наверное, пытался осмыслить случившееся. Он был красивым и сильным. Самым красивым и сильным из всех мужчин на планете. А ещё - молодым. Самым молодым из всех, кого я когда-нибудь обнимала.
Мне было удивительно легко, будто мой вес не превышал одного грамма. И хотелось плакать. От счастья. И обиды. От обиды на себя. За то, что я на год обокрала себя и Игната. Из моих лёгких рвались сумасшедшие, нежные слова, мне хотелось вырвать их из гортани и лепестками роз рассыпать на Игната. Но они немощными струями воздуха ударились в нёбо и колючими острыми льдинками опадали на мой неповоротливый язык. И тогда я вспомнила, что у меня есть губы, которые могут сказать о переполнявшей меня благодарности и любви больше, чем самые необыкновенные слова. И я стала покрывать неистовыми поцелуями глаза, губы, шею Игната. Сколько ласки накопилось за многие годы одиночества в моих руках и губах! Бедный Игнат! Теперь на него обрушится лава, огненный поток, всё сметающий на своём пути, из проснувшегося вулкана. Я даже не подозревала, что родилась с этим вулканом в сердце. А ведь могла умереть, не открыв в себе этого!
- Аннушка! Ты чудо! - сказал Игнат. А мог и не говорить. Он теперь может ничего не говорить и не объяснять. Мне кажется, что мы слились с ним в одно целое, и я буду думать, как он, а он - как я. Я прикладываю палец к своим губам, потом - к его. Игнат понял без труда, что я хотела сказать.
- Я тоже люблю тебя! Ты согласна стать моей женой?
Я улыбаюсь и утвердительно киваю головой. Он обнимает меня и целует в губы, будто небо, сосны, боярышник, трава, разбредшиеся по кустам шариловские коровы весёлым разнобоем кричат нам:
- Горько! Горько! Горько!
Нет, я не буду обучать Игната азбуке для глухонемой, придуманной папой Евсеем. Слова грубее и холоднее чувств, струящихся из сердца. Он будет общаться со мной посредством глаз, губ, рук, и это общение не надоест мне.
Рука Игната прикрыла мою обнажённую грудь от холода. Она тоже шершавая, как и осенний ветер. Но его рука уютная, как лежанка на русской печи. Мой согревшийся сосок ласковым котёнком трётся о его ладонь и мурлыкает песню влюблённой. Я сидела бы вот так до конца дней своих, но врывается реальность в нашу идиллию бесцеремонной коровой, забредшей в наш боярышник. Я обеспокоено моаю головой, давая понять Игнату, что сегодня он может не собрать коров.
Игнат обречённо вздыхает, помогает спрятать мои груди в кофточку, заботливо застёгивает её, бережно поднимает меня с плаща. Взявшись за руки, как дети в детском саду, мы юными влюблёнными выходим на просеку между рощей и бором. Нам не хочется прощаться, но, кроме любви, у нас есть много обязательств на этой земле. На прощанье я целую Игната и весело машу ему рукой, чтобы он понялд: мы никогда больше не расстанемся, и ему нечего переживать по поводу нашего будущего. Я удивляюсь тому, как всё произошло неожиданно и стремительно. Ещё час назад он для меня был просто соседом Игнатом, а сейчас он - мой любимый Игнат. Я поняла, что счастливой можно стать очень легко, если не бояться любить.
Резко изменилась моя жизнь, и природа отметила этот факт. Ветер разогнал хмари, из-за сизого облака выглянуло ленивое октябрьское солнце. Надо же! К свадьбе Айгуль и погода распогоживается, восстанавливается. Только ли к свадьбе дочери? - сладко замирает от нежности моё сердце. Разве я недостойна такого праздника? Но ведь не устраивать же свадебный пир в наши с Игнатом годы! Хотя, как это ни горько, у меня никогда не было свадьбы.
Как не было? А разве этот час в боярышнике не значительнее любой свадьбы с сотней гостей, с ломящимися от яств столами и безудержными плясками?! Ради одного такого часа стоило, страдая, жить пятьдесят три года. Только ли этот час? А неделя, проведённая на острове с Сабитом? Разве у нас не было любви? Была. Короткая и яркая, как слетевшая с небосклона звезда. Но тогда я не была так открыта для страсти, не была отчаянно бесстыжей. Тогда я думала, что так мало осталось жить, и не подозревала о спящем во мне вулкане.
За размышлениями я не заметила, как прошла бор и вышла к величественной дубраве, богатой на пузатых боровиков в грибную пору. С этой дубравой, уцелевшей и при немцах, у меня связано много воспоминаний, но ни за одно из них не могу зацепиться - такой хаос в моих мыслях после неожиданно сумасшедшего свидания с Игнатом, что я растерялась.
Но почему я считаю происшедшее неожиданным? Это свидание я готовила целый год. И завтрашняя свадьба Айгуль заставила меня сделаться безрассудной и отчаянной. Я испугалась одиночества. Я думала о том, что может произойти между мной и Игнатом. Но представляла всё это обыденно, как необходимость, без которой трудно жить - вроде приёма пищи. Примерно так, как это происходило с Антипом.
Ладно, ладно... Хватит старой дуре смаковать подробности, от которых и молодуху в краску бросило бы. На это ещё будет время. Не к часу переходить границу, разделяющую время до Игната и после него. Чтобы всё было по полочкам расставлено, разложено, чтобы я, войдя в любое время в кладовую памяти, не рылась суетливо в ней и не стыдилась перед памятью родителей и Сабита, перед дочерью. Хотя, что же я, дура, Айгуль с мертвецами объединила?! Тьфу, тьфу, тьфу!.. Дочь, она всегда со мной будет. На первом месте. А Игнат за второе не обидится. Самой мне и третье сгодится - не царственная особа.
Господи, какая же дурь внутри черепной коробки носится, будто проник туда сумасшедший микроб. Конечно, не каждый день пятидесятилетние дуры с любовью встречаются. Но надо же и о бренном подумать. О том, что на Бабичский Хутор наладилась.
За дубравой опять соснячок пошёл - до самого Ведрича. Незадолго до реки широкая поляна откроется, среди которой сиротливо чернеет полуразвалившаяся хата. В ней я выросла, стала женщиной и матерью. Когда-то на этой поляне стоял большой хутор Ивана Кулаги - отца моего приёмного родителя, значит, - моего деда. Иван Кулага зажиточно жил в предреволюционные времена, а в гражданскую неожиданно занемог животом и через сутки умер в жестоких муках. Старший сын Ивана сгинул в первую мировую, средний - как и отец, в восемнадцатом. Один Евсей из мужского пола Кулаг уцелел. Ему и перешёл хутор по наследству. В большом хозяйстве нужна была хозяйка, и Кулага-младший привёл на хутор бесприданницу Катерину, предварительно распив с её отцом литр домашней водки. Сошлись Евсей с Катериной вроде по нужде, но на удивление зажили душевно, любя друг друга. Через год, в девятнадцатом, у них я появилась. И, как потом оказалось, весьма кстати. Своих детей Евсей и Катерина так и не зачали. Кто из них по этому делу ущербный был - неведомо. Врачей тогда было - один фельдшер на пять деревень.
Я продралась через заросли побуревшего репейника и крапивы, подошла к воротам, которые чудом держались на покосившихся, вымытых дождями до бела ушулах. Изгородь вокруг двора давно разнесли, сожгли на кострах грибники, рыбаки, ягодники да детишки, бегавшие к реке побарахтаться в мелкой воде. И можно было удивляться, как уцелели дубовые ворота, да и бесхозная хата тоже. Советовали мне шариловцы разобрать избу на дрова. Но не поднялась у меня рука на память о родителях.
Никакой надобности не было у меня идти через ворота, которые были уже не входом во двор, а единственным препятствием на пути к хате, но я толкнула левую створку. И с яростью заскрежетали навесы.
А вот двери, ведущие в хату, заскрипели тонко и жалобно. Никакой мебели не осталось в горнице, кроме покрытых густым слоем пыли стола и лавки. Сколько времени я не была здесь? Да, верно, полтора года, с позапрошлой Радуницы. А на прошлую едва до кладбища дошла у Бабичского Хутора. Такой жар поднялся, что три дня пролежала под присмотром фельдшерицы. Хотели уже в больницу везти.
Через забитые крест-накрест уже полуистлевшей шелёвкой окна в хату едва пробивались солнечные лучи. Но много света мне не требовалось: в полусумраке легче думается, яснее вспоминается.
Я вытерла тряпкой стол и лавку, села, стала вытаскивать на стол принесённое. Всего по три штуки - стопки, вилки, огурцы, яблоки, куски хлеба, кавалки сала. Всего по три штуки - для меня, мамы Катерины и папы Евсея. Накрывая стол на троих, мне легче вызвать оттуда, откуда никто и никогда не возвращался, своих близких. Оставаясь один на один со своей памятью, я иногда жалела, что не существует на свете призраков, которыми могли быть души мёртвых. А может, они есть, да не открываются нам, не тревожат нас - жалея пострадавших от жизни. Я не боялась бы призраков, а поговорила бы с ними: душой с душами. Но не беда. Они, дорогие мне люди, и через двадцать лет будут стоять перед моими глазами, как живые. Достаточно лишь веки смежить.
6.
Нет и не было на Земле такого человека - помнящего своё рождение. Невозможно по природе вспомнить человеку, как сосал грудь матери, как сделал свой первый самостоятельный шаг, если то и другое совершал в установленный Господом срок. А почему невозможно - этого я не знаю. Сколько прочитала, я нигде не нашла неопровержимого объяснения такой забывчивости. И всё-таки ко мне иногда приходит видение, а вернее, ощущение далёкого-далёкого, о чём я совсем не помню: будто держит меня кто-то - крохотную, почти невесомую - на больших и сильных руках. Чьи это были руки? Мамы Люды, которую я помню? Или отца, которого я, кажется, никогда не видела? Я даже не представляю, каким он был, мой отец - высоким или низкорослым, худым или полным? А может быть, средним в росте и по комплекции? Словно не существовало моего отца в природе. Но откуда тогда это ощущение, что держат меня большие и сильные руки? Ведь мама Люда была хрупкой и болезненной.
Значит, это всё-таки неизвестный и забытый мною отец. И это первое воспоминание из моего прошлого, если так можно назвать неясное ощущение из далёкой, только-только начинавшейся жизни. Но первое, что я запомнила ясно и отчётливо: мама Люда в красивом, кажется, красном платье наклонилась надо мной. Я проснулась и увидела наклонившуюся надо мной маму, у которой были очень ласковые и весёлые глаза. Ярко, сияюще ярко было в комнате. Мама поцеловала меня в губы и вполголоса сказала:
"Анюта! А что я тебе принесла?! Угадай!"
Я помню слова мамы Люды, но не помню её голоса. Я вообще не помню никаких голосов и звуков, словно и родилась глухонемой. Но я знаю, что листья под ногами шуршат, часы тикают, река журчит, ветер воет. Но это могут быть ассоциации, возникшие при чтении книг. На самом же деле я не ощущаю этих звуков. В своих ушах я слышу лишь слабое, монотонное гудение.
Но я не была глухонемой от рождения, потому что я помню своё имя, имя своей первой мамы. Той мамы, которая меня родила.
В то утро мама Люда принесла мне большую куклу со светло-золотистыми волосами, и у меня от счастья чуть не выскочило сердечко из груди. Мне смутно вспоминается, что я говорила-лепетала что-то - ведь в детстве я умела говорить. В детстве до пяти лет. Но я не помню ни голоса своего, ни слов, которые в далёком детстве легко выходили из моей груди.
В то утро мама Люда сказала мне:
"Тебе четыре года!"
И одела меня в красивое голубенькое платьице с белыми оборочками. Это я хорошо помню. Кроме моей куклы, в комнате было много всяких красивых вещей, было много книг, а высоко над головой висела большая люстра. Я боялась, что эта люстра может сорваться с потолка и упасть на маму или меня, и, задрав голову, со страхом смотрела вверх. Это был настоящий страх. В детстве мы часто боимся того, чего бояться не стоит, и отчаянно смелы, когда нам угрожает смертельная опасность.
Это, наверное, была наша квартира, в которой мы с мамой Людой жили и ждали папу. Откуда ждали, скольк ждали - этого я тоже не помню, как не помню его фотографии, которая, наверняка, была. Сегодня я думаю, что жили мы в каком-то большом городе, не исключено, что в Москве или Петербурге, потому что иногда мне вспоминались высокие, многоэтажные дома. Или мы с мамой были в Москве проездом и ходили по улицам - поэтому я запомнила высокие многоэтажки?
Ах, если бы мне ещё что-нибудь запомнилось из тех дней! Я смогла бы как-нибудь догадаться, вычислить, в каком городе мы жили. Ведь это важно, очень нужно знать человеку, где он родился. Без этого любой человек чувствует свою ущербность перед другими, как я, глухонемая, чувствую это перед теми, кто слышит и произносит слова.
Следующее воспоминание из моего детства - качающийся, стучащий на стыках железнодорожный вагон. Вокруг меня и мамы Люды очень много людей с чемоданами, мешками, узлами. В вагоне жарко и душно. Я, кажется, плакала, а мама Люда прижимала меня к груди и уговаривала:
"Не плачь, Анюта" Скоро мы доедем до места, и нас встретит папа!"
Уговаривала и лёгкой рукой гладила меня по голове. Я помню: рука мамы была лёгкая и нежная.
Куда мы ехали? Где ждал нас отец? Это тоже я жаждала вспомнить. И мучительно вспоминала, пытаясь зацепиться хоть за какую-нибудь деталь. И, кажется, я нашла ответ на эти вопросы. Уже после войны, читая газету, я наткнулась на слово Гамбург. Оно показалось мне очень знакомым, хотя читала я его впервые. Вполне возможно, что я услышала его от мамы Люды, что ехали мы в этот немецкий город. А может, Гамбург - это наша фамилия? Почему бы и нет? Кто же был мой отец? Эмигрантом? Дипломатом? Русским? Немцем? Этого я уже никогда не узнаю.
День близился к вечеру, когда поезд наш остановился. Люди в вагоне громко кричали и ругались. К маме Люде подошёл огромный мужик с наганом. Он размахивал оружием, говорил маме какие-то грубые, непонятные слова, которые я не запомнила. Мама Люда что-то испуганно и жалобно отвечала мужику и ещё крепче прижимала меня к груди. Мужик грубо схватил маму за руку и толкнул к выходу. И мы вместе с другими людьми вышли из вагона.
Кто был этот мужик? Во всяком случае, не белый. Может быть, красноармеец? Лишь потом, накануне войны, наверное, в сороковом году, я узнала станцию, на которой нас высадили. И ещё о том, что поезд наш захватили "зелёные". Скорее всего, петлюровцы. Всё остальное, случившееся после высадки, я помнила очень хорошо. Так хорошо, будто это произошло вчера.
Если быть точной, то высадили нас не на станции - на маленьком полустанке, где было пять-шесть хат, если я правильно их сосчитала, если умела в неполных пять лет считать. Поезд, захваченный бандитами, ушёл. Часть людей из вагонов осталась на полустанке, другая пошла на запад по просёлочной дороге. Мы с мамой тоже пошли. В руках у мамы были большой чемодан, ещё какая круглая белая корзина. Мама Люда часто останавливалась, отдыхала - видимо. Ей было тяжело. А я капризничала. Люди ушли далеко вперёд, их уже и видно не было. Перед мамой Людой, передо мной раскинулось безлюдное широкое поле, и огромный красный шар солнца медленно скатывался за горизонт.
Мы шли недолго, потому что я устала, плелась еле-еле и поминутно просила есть. Мама Люда остановилась, как-то испуганно оглянулась вокруг и упала в траву - высокую и густую, усыпанную розоватыми от света заходящего солнца пятнами ромашек. И заплакала. Я запомнила её плачущей - крепко врезались в память её острые, вздрагивающие лопатки.
Странно, но как раз слёзы мамы Люды высушили мои слёзы. Когда мы снова пошли, а вернее, пошла мама, держа в левой руке чемодан и корзину, а в правой - меня. Я обречённо молчала, не хныкала, не просила есть и пить. Можно было представить, как тяжёло было маме - очень хрупкой женщине. Но всё-таки мы дошли до какой-то ложбины, где был родник, где, сидя на кочке, мы ели хлеб, запивая его водой. Ели хлеб с какой-то кислой травой. Как я думаю, - с щавлем.
Стремительно надвигались на землю сумерки, скрадывая пространство. Зловеще темнели далёкий лес впереди и одинокий стог среди луга. И там, далеко впереди, я увидела много всадников, мчавшихся по лугу вдоль чёрной полосы леса, почти сливаясь с деревьями. И вскоре всадников поглотили сумерки. Только мама Люда ещё долгое время с тревогой вглядывалась в даль.
Потом мама открыла чемодан, вытащила из него какие-то кофты, платки, одеяло, укутала меня и сама натянула кофту. Пока мы дошли до стога, на небе зажглись вечерние звёзды, из ложбины потянуло прохладой. В стогу пахучего, свежего, ещё влажноватого сена мы и устроились на ночлег и, уставшие от дороги и переживаний, скоро уснули, тесно прижавшись друг к другу.
7.
Рано утром нас разбудила артиллерийская канонада. Я и сегодня помню и даже как будто слышу гул орудий, разрывы снарядов. Они рвались совсем рядом, неподалёку от стога и у края леса. Мама Люда в ужасе, подхватив только чемодан и схватив меня за руку, выскочила из стога и, заполошённая, заметалась по лугу, не зная, в какую сторону бежать.
До меня не доходил ужас происходящего. Я хотела спать и не понимала, почему мама так рано выскочила из уютного, тёплого стога, почему, бросив уже и чемодан, подхватила меня на руки и, прижав к себе, метнулась в сторону леса, как раз туда, где особенно густо рвались снаряды. Может быть, её пугало чистое пространство, и инстинктивно она хотела найти спасение среди деревьев или в овраге.
Грохотали пушки, рвались снаряды, но мы не видели ни людей, ни орудий, словно земля сама по себе взрывалась то в одном, то в другом месте, разбрасывая чёрные-чёрные, дымящиеся и воняющие гарью комья почвы на все четыре стороны.
И вдруг впереди нас рванул снаряд. Рванул так близко, что до нас долетели комья земли. У меня от взрыва заложило уши, а волна раскалённого воздуха ударила в лицо. Мама Люда упала на землю, не выпуская меня из своих ставших вдруг удушающими объятий. Насмерть перепуганной большой птицей она распласталась надо мной, подгребла под себя мои ручки, ножки - всю меня укрывая живым, тёплым своим телом от смерти, которой не знала и не понимала в ту минуту я.
Мне было тяжело и больно, я задыхалась в тесных маминых объятиях. Мне было трудно дышать, и я закричала. Это был последний в моей жизни членораздельный звук, вырвавшийся из лёгких. И последнее, что я услышала - успокаивающие слова мамы Люды:
"Не бойся, доченька! Не бойся, Анюточка! Скоро это кончится!"
Страшной силы взрыв, который подбросил маму Люду, оторвал от меня и разорвал, разломал на части планету, ворвался в мою детскую головку страшной болью.
Я не помню, через которое время ко мне вернулось ощущение реальности. Была всё та же непроглядная тьма в глазах, в которую я окунулась во время взрыва. И вдруг я выгнулась всем телом от страшной, острой и звенящей боли в ушах. Только тьма и этот тупой, боючий звон - и больше ничего. Даже слабая, мимолётная мыслишка не шевельнулась в моём мозгу. И снова тьма.
А потом я вдруг открыла глаза и увидела прямо перед собой нереально огромную былинку - высокую, словно сосна без кроны, - колышущуюся в тумане. Сказочным, фантастическим цветком казалась мне ромашка, переломленная в стебле - тоже неестественно огромная. И курящимися, остывающими лавами вулкана с книжной картинки казались зловеще шевелящиеся комья земли.
Всё те же острая, голосящая боль в ушах и горячий туман в голове. Не существовало реальной действительности вокруг меня, не было меня самой, а была только былинка, ромашка, комья земли и невыносимая боль, живущая сама по себе, в которую фантастическим образом превратилась пятилетняя девочка. Не было страха, ужаса, не терзали меня никакие желания естества, потому что совершенно отключённым от реальности был мой детский мозг.
И только потом, неизвестно через какое долгое время я окончательно очнулась. Голова кружилась, но боль в ушах притупилась. Только что-то тёплое, неприятное ручейками струилось по шее. Я ладошками зажала уши, потом оторвала ладошки, посмотрела на руки и увидела кровь. И я хотела закричать от ужаса, но крик, родившийся внутри меня, не смог вырваться наружу. Страх, страх, страх - впереди, сзади, сверху, снизу - коконом окутал моё детское сердечко и подхватил меня с земли.
Я уже собралась стремглав бежать от этого страшного места, где тошнотворно воняет гарью и сгоревшим порохом и где не слышно ни единого звука, будто мою голову обложили подушками. Но я не могла подняться с колен, не смогла вырвать ступни из-под чего-то тяжёлого. Я удивилась этому и лишь через минуту вспомнила о маме.
Извиваясь тонкой змейкой, прогнувшись назад (я и голову повернула назад так сильно, что чуть не вывихнула шею), захлебнулась от изумления. Моя мама лежала навзничь, разметав в стороны руки и волосы, щекой прижавшись к траве, и смотрела на меня стеклянными чужими глазами - совсем не похожими на её ласковые и добрые глаза, словно кто-то вставил вместо них голубые стеклянные шарики. А на левом виске, обращённом к голубеющему небу, вместе с землёй запеклась кровь.
Я поняла, что случилось с мамой Людой, потому что однажды видела мёртвую тётю, которую в длинном деревянном ящике опустили в глубокую яму и забросали землёй, будто клад прятали.
"Зачем прячут тётю?" - спросила я у мамы.
А мама - вся в чёрном, плачущая - ответила:
"Тётю хоронят. Она умерла, и её больше нет".
Я не понимала этого "нет", но подумала о том, как плохо будет маме под землёй в тесном деревянном ящике. Оттуда не вырвешься побегать по улице.
Когда я увидела маму Люду с чужими стеклянными глазами, поняла, что она тоже умерла, что её тоже спрячут под землю в длинном деревянном ящике. Спрячут от меня и скажут:
"Твоей мамы больше нет!"
А я не могла представить свою жизнь без мамы, потому что и вся жизнь, и весь мир были моей мамой.
Захватывая слабенькими пальцами траву, извиваясь всем телом, , как ящерица с прижатым хвостом, я стала вырывать свои ноги из-под мамы. Не сразу, но мне удалось сделать это. Я вскочила на ноги и заплакала от обиды. Я не хотела, чтобы маму прятали от меня, потому что она была единственным на свете человеком, которого я любила. Но, может, она не умерла, а устала и крепко спит?
Я бросилась к маме Люде. У меня подкосились затекшие ноги, и я упала на её грудь, непривычно холодную. Я отчаянно тормошила её, будила. Но мама не просыпалась. Но разве она спала? Разве люди спят с открытыми глазами? Разве спят с остекленевшими глазами, которыми она смотрела на меня и не видела меня?
"Мама умерла..." - вздохнув, подумала я.
Мне не сделалось страшно от этой мысли. Я испугалась того, что мне не с кем будет жить. Разве можно с кем-то жить, кроме мамы? И я изо всех своих детских сил принялась снова тормошить маму Люду.
А тело матери, лежащее на склоне взгорка, вдруг пошевелилось, подалось от меня, перевернулось на спину, как живое. И повернулась её голова, окровавленный висок ушёл вниз, отвернулись от меня остекленевшие глаза, и мама показалась мне живой, крепко спящей. Это немного успокоило меня. Я опустилась на колени и тесно прижалась к прохладному, но ещё не до конца остывшему телу матери, спрятала голову на её груди и уснула. Вокруг вздымалась на дыбы земля, но я ничего не слышала, потому что утратила способность слышать.
Я проснулась от холода. Нет, день был тёплым, и солнце поднялось уже высоко. Холод исходил от маминого тела, которое всегда было тёплым и уютным, всегда согревало меня. Это был неприятный холод. Он не морозил, а пронизывал меня до самого сердца. Этот холод был каким-то гладким, гадким, сковывающим, замораживающим живую плоть. Это была совсем не мама Люда, а что-то чужое и жуткое, только чертами лица похожее на маму и надевшее её платье.
И от холодного, гадкого, чужого я в ужасе отпрянула, стала отползать на четвереньках, плотно закрыв глаза, чтобы не видеть этой жуткой картины. Потом я вскочила на ноги и побежала к лесу. Я уже бежала по спокойному, не дрожащему от взрывов лугу, потому что, пока спала, кончился артналёт, прошли краем леса солдаты, не заметив мёртвую женщину и спящую на её груди маленькую девочку - так я представляю эту картину сегодня. На самом деле я так и не знаю, что произошло в тот день на лугу у леса, чьи орудия повинны в смерти мамы Люды и моей глухоте. Но я так ясно, так жестоко реально помню всё, что видела и чувствовала. Так ясно, что и данную минуту ощущаю щекой мёртвый холод маминого тела.
Я бежала по лесу, спотыкаясь о валежины и падая, с расширенными от ужаса зрачками. Я убегала от страшного места, где были смерть и глухое безмолвие. Бежала туда, где всё должно было остаться, как и прежде: с мамой и звуками. Я бежала бы и бежала в поисках мира звуков бесконечно, если бы в чаще не ударилась больно о ствол высоко обрезанного молнией дерева и не упала без сознания.
8.
Когда я открыла глаза, надо мной угрюмо раскачивались едва проступающие во мгле кроны деревьев. Высоко-высоко мерцали ледяные звёзды, и тускло, мертвенно-бледно сочила свинцовый свет луна. Моя голова разламывалась от боли, а в ушах стоял колючий, сплошной гул. Я дрожала от холода и страха. Мне хотелось громко заплакать, но я не могла этого сделать. Я хотела кричать, звать на помощь, но крик не мог вырваться наружу, словно его привязали к лёгким. Но больше всего меня мучила жажда. На четвереньках я подползла к зарослям папоротника и языком стала слизывать росу с листьев.
Я стояла среди ночного леса - беззащитное пятилетнее дитя. Мне было страшно, но пугал меня не ночной лес, потому что я не слышала его затаённого, зловещего шелеста, не слышала душераздирающего уханья филина. Мне было страшно от того, что вокруг меня огромные деревья и высокое ночное небо, а я такая крохотная, уязвимая - одна среди угрюмого мироздания. Мне так хочется к маме, которая неизвестно где. Ведь то, оставшееся лежать на лугу, не могло быть моей мамой. Оно - холодное и неприятное. Я обязательно должна отыскать маму Люду, но для этого надо позвать её, окликнуть. Она услышит, ведь она всегда приходила, когда я звала её. Но почему у меня не получается позвать её? Я лишь беспомощно открываю рот.
Я и сегодня не могу понять, что руководило сознанием пятилетней девочки, когда она, контуженная и обессилевшая от голода, шла по ночному лесу, а не лежала у поваленной берёзы? Неужели древний и вечный инстинкт самосохранения вёл меня? Я, конечно же, не могла тогда думать о несправедливости судьбы, о постигшем меня горе. Мне было холодно, голодно, болели уши и голова, и я шла к людям, потому уже тогда, в пять лет знала, что везде на земле живут люди, что они добрые. Так говорила мне мама Люда.
Я шла и шла по ночному лесу, но не встречала ни домов, ни людей. С каждой минутой всё плотнее сжимал моё сердечко страх, и мне казалось, что весь мир состоит только из огромных деревьев и ужасного папоротника, цепляющегося за ноги, словно желающего затянуть к себе, задушить своими жёсткими стеблями. Но, падая, подолгу отдыхая на сырой земле в насквозь промокшем платьице, я постоянно помнила о том, что есть большие дома в городе и маленькие в деревне, что в них живёт много людей, которые накормят меня и скажут, куда подевалась мама Люда. Почему она потерялась, а вместо неё на лугу лежит холодная и чужая тётя?
Я до сих пор удивляюсь, что не встретился мне в лесу какой-нибудь зверь, которого я испугалась бы до смерти, потому что была горожанкой и никогда не видела животных, кроме лошадей, собак и кошек? Тогда в ночном лесу я не думала о том, что могу встретить волка или медведя, хотя знала о них из сказок. Поэтому, наверное, и не боялась их. И ещё удивляюсь, как не забрела на одно из многочисленных болот и болотец, окружавших Бабичи и поглотивших уже не одного взрослого? Может быть, Господь хранил меня для будущих испытаний?
Я шла и шла, а лес всё не кончался. Голод и усталость измучили меня. Тело, к которому приклеилась мокрая от росы одежда, бил озноб. Наступило такое время, когда я окончательно выбилась из сил и, споткнувшись о пень, навзничь рухнула на землю. И в ту же минуту мои пересохшие от жажды губы ощутили приятную, сладкую прохладу. Я упала в заросли черничника, придавила губами ягоду, которой много в наших местах. Руками, губами я отыскивала ягоды, жадно глотала их вместе с листьями. Я ела и ела чернику, пока не уснула, свернувшись калачиком и подрагивая всем телом.
И ещё удивительно: проспав несколько часов на сырой земле, я не заболела после той страшной ночи. Я совсем немного не дошла до Бабичского Хутора - каких-то двести шагов. Ночью я не могла разглядеть из-за деревьев несколько хат на высокой опушке, но, если бы не оглохла, наверняка, услышала бы лай собак. Проснувшись на рассвете, приподнявшись на не гнущихся от холода руках, я сквозь туман и деревья разглядела небольшую деревушку.
В девятнадцатом году на Бабичском Хуторе было чуть больше десятка дворов. Крепкие, на долгие годы рубленые хаты окружали высокие, сплошные ограды. И всё в этой деревушке было основательным: и хлева, и баньки возле каждой хаты, и овины. Жили здесь крепкие хозяева, у которых не то что хлеб не переводился за столом, но и щи без мяса не варились.
Ещё на краю леса в мои ноздри ударил вкусный, вызывающий спазмы в желудке запах свежеиспечённого хлеба, исходящий от крайней в деревушке хаты. И откуда только прыть взялась в уже негнущихся, слабых ножках! Побежала я к воротам легко, быстро, как голодная собака, завидевшая лакомую кость, стремительно мчится к добыче. Я постучала в калитку, но не услышала своего стука. Но стучала и стучала, пританцовывая от нетерпения.
Никто не выходил, и я отчаянно стала толкать калитку плечом, но та не поддавалась. Инстинктивно я схватилась за тяжёлое кольцо на калитке, с огромным трудом повернула его, и калитка открылась внутрь двора. И первое, что я увидела - рвавшийся с цепи огромный пёс с кровавыми яростными глазами. Я до безумия хотела есть, дрожала от озноба, Но, боясь собаки, не осмеливалась сделать и шага с улицы во двор.
Разъярённый пёс рвался с цепи, а я стояла у калитки и жадно вдыхала пряный запах свежего хлеба, пока на крыльцо не вышел хозяин - высокий толстый мужик, обросший густой чёрной бородой, в белой нательной рубахе и бледно-голубых кальсонах. Почёсывая затылок огромной красной лапищей, он всматривался в меня, словно хотел узнать знакомую. Но потом пожал крутыми плечами и выкрикнул мне что-то злое, может быть, "убирайся!" или "пошла вон!", погрозил кулаком и пошёл в хату.
Но дурманящий запах хлеба, вызвавший извержения желудочного сока в моём желудке, завораживал меня, манил, и я несмело прошла в калитку. С отчаянной злостью пёс рванулся с цепи так, что завис в воздухе, и сила инерции отбросила его к конуре. Я сделала ещё шаг в сторону крыльца, и собака, рванувшаяся ко мне, щёлкнула пастью у самого лица. Страх и желание утолить голод боролись во мне между собой, но голод - самый зловещий мучитель всего живого на планете - победил, сделав меня безумно отчаянной. Я сделала ещё два шага к хате, рискуя быть разорванной в клочья, но пёс, хотя я уже была недосягаемой для укуса, опешил от такого бесцеремонного поведения крохотного существа и с недоумением смотрел на меня.
Мужик (потом мне пришлось ещё сталкиваться с ним, и звали его Степаном Бирулей) ещё раз вышел на крыльцо, теперь уже в полосатых штанах и домотканой рубахе, подпоясанной ремешком. Он не спеша подошёл ко мне, приподнял меня за волосы и таким образом вынес за калитку. И выбросил на улицу, как нашкодившего котёнка. После чего с осознанием исполненного долга закурил самокрутку и, бросив на меня равнодушный взгляд, спокойно вошёл в сенцы. Я лежала на холодном песке и плакала от обиды, от боли в области темени - этот Бируля едва не снял с меня скальп. Но дразнящий дух свежеиспечённого хлеба приподнял меня с земли, и я, как голодный волчонок, потеряв чувство опасности, поползла к калитке.
И опять через десятки лет, прошедших с тех пор, я удивляюсь: почему я устремилась именно во двор к Бируле? Ведь могла же постучаться в любую другую калитку, и, может быть, люди в другом дворе оказались бы сердечнее. Всё решил, наверное, запах хлеба. Он манил меня, как ночную бабочку свет.
Полежав несколько минут на песке, я поползла к калитке. Казалось, у меня уже и сил не должно было остаться. Но у калитки я вскочила на ноги и побежала мимо ошеломлённого пса к крыльцу. Выскочил в конец разъярённый Бируля. Я хотела попросить у него хлеба, но не могла вымолвить и звука. Я беспомощно, как рыба, выброшенная на берег, открывала рот и тянула к мужику дрожащие, посиневшие руки, фиолетовые от черники. Тогда я ещё не знала, что никогда в жизни не произнесу ни единого слова, ни единого звука не услышу. Но в ту минуту я не понимала, почему не могу произнести такое знакомое мне слово "хлеб"? Голод пробудил во мне инстинктивное жевательное движение: я жевала спекшуюся во рту слюну и показывала рукой на рот, умоляюще и преданно заглядывая в глаза Бирули, как, должно быть, смотрят рабы на повелителя своего, выманивая для себя живота. Жизнь и хлеб соединились для меня в одном понятии.
И снова Бируля вышвырнул меня за калитку. От боли и отчаяния я не могла даже пошевелиться. Я лежал на холодном песке, который набился мне в рот и противно хрустел на зубах. Я лежала на холодном песке и жадными глазами пожирала неприветливую хату, откуда слабый утренний ветерок доносил до моих ноздрей головокружительно вкусный запах свежеиспечённого хлеба.
Прошло много времени прежде, чем увидела женщину - полную и рыхлую, похожую на своего мужа, которая прошла к хлеву, отворила пуню и выпустила во двор несколько свиней. Затем, плотно прижимая к животу, вынесла из хаты огромный чугун, дымящийся паром, - со свиным пойлом. Толстая баба вылила содержимое чугуна в лохань. Свиньи с высокими визигами набросились на пойло, а баба, вытерев руки подолом грязной юбки, ушла в избу.
Вид грубо толкающихся и жадно чавкающих свиней на курящимся паром варевом вызвал у меня голодные колики. Не обращая внимания на рвущегося ко мне пса, я из последних сил бросилась к лохани. Уподобляясь свиньям, я опустилась на четвереньки и, просовывая руку между свиных рыл, стала выхватывать из лохани варево из картошки, перетолчённой с крапивой, и жадно глотать противную грязную еду, которая в ту секунду казалась мне такой вкусной, какой не пробовала за всю свою пятилетнюю жизнь. Но свиньи не желали мириться с новой нахлебницей в человеческом обличье: хряк оттолкнул меня от лохани, больно укусив за руку. Я отпрыгнула в сторону, но, не прислушиваясь к боли, просунула в лохань другую руку. Хряк, поражённый моей настырностью, отодвинулся чуть-чуть в сторону.
Я жадно глотала тёплую похлёбку и почти насытилась, когда снова почувствовала жгучую боль в затылке. Бируля, схватив меня за волосы, вынес за калитку. Поставив моё безвольное тело на землю, он так поддал сапогом мне под зад, что я отлетела на несколько шагов. Радужными волнами закачалась передо мной земля. Не в состоянии молить о пощаде, я затравленно посмотрела на Бирулю и встретилась со свирепым, налившимся, как у пса, кровью взглядом. Икая от страха, я стала отползать от него, но он подскочил ко мне и замахнулся сапожищем. Я зажмурила глаза в ожидании самого страшного, но он, передумав бить - видимо, опасаясь, что может забить меня насмерть - схватил меня за ногу и поволок в лес. Таким образом, что безвольно чертила по песку затылком моя голова. Он зашвырнул меня, как тряпичную куклу, в кусты. И уже там, в кустах, я потеряла сознание. А может быть, просто уснула.
Столько болей накинулось на меня разом, что я не могла двинуть и мизинцем, когда очнулась. Сквозь кусты я видела двух бабок, стоявших у соседней с Бирулиной хаты. Бабы ругались, размахивая руками, по-петушиному подступая друг к другу и отступая. Меня и их разделяли каких-то сорок шагов, и я видела, что у пожилых женщин очень недобрые глаза.. Я подумала о том, что мама говорила неправду о том, что свет не без добрых людей. Кроме меня и мамы, нет на свете добрых людей. Все хотят сделать мне больно, прогнать в страшный лес, чтобы я там умерла, и меня закопали в землю в длинном деревянном ящике. И пока люди не сделали этого, надо скорее убегать отсюда, отыскать маму и, уткнувшись носом в её уютную мягкую грудь, пожаловаться на страшного мужика, который избивал и мучил меня. Я верила и не верила в то, что мама жива, потому что женщина с остекленевшими глазами, лежащая среди луга, наверное, всё-таки была мамой Людой. И ещё я подумала: зачем ушла от мамы, испугавшись её холодного тела? Ночью было холодно, и она, мама Люда, просто замёрзла и остыла. А на солнышке она уже согрелась и теперь ищет, кричит-аукает свою дочь. Как же она докричится, если я ничегошеньки не слышу?
Эта мысль наполнила моё сердце надеждой. Кривясь и постанывая от боли, я поползла по лесной дорожке, волоча за собой ноющую жгучей болью ногу. Видимо, Бируля ударом сапога повредил мне мышцу. Мне было больно и обидно, но, обливаясь щедрыми детскими слезами, я с каким-то невероятным упорством уползала подальше от этой страшной деревеньки. Я думаю, что на маленькую девочку в тот день снизошло участье Божье, и это Господь, гладя её по гудящей от боли головке, заставил её ползти по стежке навстречу добрым людям, о которых я ещё ничего не знала. Ползти, засыпая и просыпаясь, в полуобморочном состоянии.
Когда я очнулась в очередной раз, то почувствовала, что лежу не на земле, а на чём-то высоком и тёплом, что движется перед моими глазами лес, удаляясь от меня. Мне было покойно и приятно, но я вдруг испугалась. Испугалась того, что меня несёт на руках тот толстый мужик, чтобы снова рвать волосы на голове и бить ногами. От ужаса я хотела закричать, но который раз за сегодняшнее утро не смогла этого сделать.
Почувствовав моё движение, несущий меня крепче прижал к себе хрупкое тельце. Но я стала вырываться из его объятий, размахивать руками, извиваться ужонком. Тот, кто нёс меня, не отпускал, хотя едва не уронил на землю. Я, барахтаясь, отвернулась от груди несущего и увидела прямо перед глазами не руку, а культяпку, обтянутую розовой и сморщенной кожей, какая бывает у новорождённого. И эта культяпка показалась мне такой ужасающе уродливой, что я всем телом рванулась в сторону, вырвалась из рук незнакомца, упала на землю, больно ударившись коленками и локтями.
Когда я испуганным зайчонком посмотрела вверх, то увидела два склонившихся низко надо мной лица: одно - мужское, кареглазое, с высоким открытым лбом, с впалыми, обросшими щетиной щеками, другое - женское, белокурое и голубоглазое. Оба лица, мужское и женское, с испуганным сожалением смотрели на меня, и во всех четырё глазах - карих и голубых - светились участие и теплота. Карие глаза открыто улыбнулись мне, и я, испытавшая в течение одних только суток столько ужасов и жестокости, вдруг потянулась к этим добрым глазам, ручонками доверчиво обхватила крепкую шею мужика и прижалась к нему всем телом.
Так ставшая бездомной и глухонемой Анюта попала к Евсею и Катерине Кулагам.
9.
Паук, спустившийся на серебряной ниточке к столу, с недоумением рассматривал меня. Удивительное дело: что за чудовище объхявилось здесь, где даже мухи - большая редкость? Не волнуйся, паучок, я не претендую на твоё господство в этой заброшенной хатке! Посижу ещё немного и пойду по своим делам. Мы с тобой не властны над временем, и однажды оно поглотит тебя и меня, как ты весёлую мушку. Это грустно и неизбежно. Но кто его знает, кроме Всемогущего, может, жизнь моя земная в бесконечной вечности покажется мне дурным и горьким сном, о котором и вспоминать страшно. Или я обманываюсь, веруя в свою вечность? Нет, уж лучше быть красиво обманутой, чем жить, ужасаясь реальностью и своей смертностью.
Я взглянула на старенькие наручные часики с поцарапанным стеклом и затёртым циферблатом и удивлённо потрясла их: неужели прошло всего четверть часа с тех пор, как я вошла в полуразвалившуюся хатку своих родителей? Мне показалось, что минула целая вечность, на которую я так надеюсь. У кого это я читала, что за несколько мгновений до смерти перед человеком проносится вся его жизнь с мельчайшими подробностями? Не помню уже. Да это и не столь важно. Главное, что в этом я убедилась на собственном опыте.