Стешец Сергей Иванович : другие произведения.

Солнечный бич

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:


  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   Сергей Стешец
  
  
  
  
  
  
  
   Свет напротив
  
   - повести о любви -
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   Любимым мною и любившим меня
   посвящается....
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   Художники Анна С. Стешец (обложка)
   Сергей И. Стешец
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   Солнечный бич
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   В долгой и безуспешной погоне за истиной я устал. Мне откры-
   лось, что истина снизойдёт ко мне в страшную минуту последнего вздоха, словно нарочно посмеяться надо мной. Но я умру спокойно и в счастливом удовлетворении, как умирают люди, нашедшие истину и примирившие в душе своей жизнь и смерть.
   Безвольно откинувшись на жёсткую спинку дивана, я хочу уснуть под монотонный стук колёс пригородного поезда, но утренняя ти­шина со вздохами, негромким похрапыванием спящих и лёгким сопе­нием дремлющих пассажиров полна неясных, фантастических обра­зов. Образы эти разбрелись овцами по широкой туманной степи и щиплют зелёную грусть. Мелькают какие-то зыбкие кадры, эскизы незатейливых пейзажей, но это никак не соединяется в цельную кар­тину, а потому мне лучше уснуть. Тяжёлые, набрякшие усталостью веки слипаются, и глазам делается горячо, словно родилось электри­чество от соприкосновения ресниц, но это тепло
   лишь на секунду отвлекает меня от реальной действительности. И од­ного мгновения хватает для того, чтобы я, даже не открывая глаз, на­чал ощущать себя и мир - себя в мире.
   Я уже не боялся думать о чём-либо, потому что обречённо смирился с отсутствием истины в своей душе и надеялся только на время, которое привезёт меня куда-нибудь, Мне хотелось вспомнить что-нибудь приятное из своей прошлой жизни, пока медленно тянется время; чтобы хоть на чуть-чуть избавиться от себя и времени, обязательно надо вспомнить что-нибудь приятное. Тогда скорее приедешь на станцию, от которой начинается новая дорога.
   Я не открывал глаза, я просто прислушивался к тишине, чтобы уловить в ней какой-нибудь символический звук, могущий дать тол­чок приятным душе воспоминаниям. Что я хотел услышать? Шорох, похожий на падение листа в осеннем лесу. Слабый вздох, похожий на лёгкий порыв майского ветерка. Лёгкий стон-всхлип ударившегося о гранитный валун родникового ручья. Но услышал со­всем другое - далёкую и тихую мелодию вальса. Мне показалось, что знакомая с детства, знакомая до боли в сердце музыка звучит изнутри меня.
   Но она вдруг хлынула на меня, словно река, прорвавшаяся через дамбу, будто играл в соседней комнате кто-то на баяне вальс из ба­лета "Щелкунчик" - слышалась приглушённая стенами музыка. И вдруг настежь распахнулась дверь.
   Я открыл изумлённые глаза и почти прямо перед собой, (сидел на втором от дверей диване) увидел голубые и холодные глаза и изне­можённое, иссеченное морщинами лицо - две льдинки на ладонях старца. Глаза принадлежали старику-инвалиду, который отрешённо играл на баяне вальс из балета "Щелкунчик".
   Я сидел, а старик стоял, но наши глаза были напротив друг друга. И это было самое страшное - от этого стало неуютно и зябко, будто в вагон влетел северный ветер. И ещё - ощущение стыда, Оттого, что я сижу, а он стоит. И наши глаза напротив друг друга.
   Старик два раза переступил деревянными колодками, прикреп-
   лёнными к обрубкам ног, и две холодные льдинки вплотную прибли­зились ко мне. На баяне лежала перевёрнутая грязная кепка, в кото­рой на ярком солнце, словно сокровища Скупого Рыцаря, сверкали медь и серебро.
   Инвалид вёл вальс, уверенно перескакивая пальцами по белым и чёрным кнопкам, и смотрел на меня в упор, но во взгляде его не было ни просьбы, ни призыва к милосердию. И не было в отсутствующем взгляде его интереса к жизни, к людям, сидящим в вагоне утренне-
   го поезда, ко мне тоже, - а только холод, похожий на смерть, словно он умер давно, в том бою, в котором ему оторвало ноги взрывом не­мецкой мины. Он умер, но по какой-то нелепой случайности осталось жить его тело - изуродованное и равнодушное к страстям человеческим.
   Две льдинки на ладонях старца и вальс из балета "Щелкунчик" - как несовместимо было это в сонном вагоне пригородного поезда, словно встали передо мной жизнь и смерть и спорят между собой о правах на меня. Мне сделалось стыдно оттого, что я живу, и стра-
   шно, что до сих пор не нашёл истины.
   Я вырвал из кармана две мятые рублёвки (сдачу с билета), бросил их в кепку инвалида, выскочил из вагона в тамбур и сошёл на первой же остановке - на одиноком полустанке среди угрюмого, заболочен­ного леса.
  
   Зачем останавливается дизель-поезд на этом полустанке, на кото-
   ром даже будка стрелочника - бледно-оранжевая и обшарпанная - за­перта на большой ржавый замок, а окна её плотно забиты крыжами? Неужели на этом полустанке могут жить люди?
   И среди зарослей репейника и крапивы, замечаю тропинку, зарас-
   тающую дикой травой - по ней, верно, очень редко ходят люди. Если имеется стежка, она, в конце концов, куда-то должна привести.
   Зачем мне куда-то идти по этой тропинке, зачем я вообще сошёл на незнакомом полустанке - объяснить не могу и не пытаюсь. Трудно объяснить что-либо себе, когда в душе, как и во всей стране - разлад и хаос.
   - Нет истины в мире людей, есть обыкновенная, довольно скучная жизнь ради живота своего, - вслух говорю я, обжигая колени о кра-
   пиву, становлюсь на тропу мира - мира в своей душе.
   Я не нужен высокомерному городу, наплевать на меня уставшей от быта жене, а люди, часами простаивающие в очереди за женскими рейтузами и мужскими носками, не покупают мои книги даже для украшения интерьеров своих квартир-муравейников.
   "Ну и хрен с вами"! - говорю я всему, что осталось за моей спи-
   ной, и продираюсь через чертополох и крапиву, как через Чисти-
   лище.
   Над весенним лесом поднялось бородатое, похожее на Карла Мар­кса солнце. Мне обидно, что я верил бородатому еврею, а прав ока­зался старик Бакунин. Мальчишка! (Это я о себе). Ты тщился найти истину в вере, но вера и истина тысячи лет (если не миллионы) были непримиримыми врагами и не скоро свернут с тропы войны. Может быть, и никогда. Наивен ты или грешен - обязан пройти через Чистилище по этой тропе, ведущей...
   Я не знаю, куда приведёт меня лесная стежка? Может быть, в глу­хое болото (в этих местах цивилизация оставила немало болот).
   Но, разуверившись в чистоте солнца, я поверил в провидение. Если оно сегодня утром посадило меня в пригородный дизель-поезд, если оно подстроило мне встречу с инвалидом и вальсом из балета Чай­ковского, если оно выбросило меня на диком полустанке и повело по зарастающей дурнотравьем тропинке, то это единственное на сегодня спасение для меня.
   У меня нет интуитивного ощущения, что я никогда не пройду по этой тропинке в обратную сторону, и, значит, мой долгий сон длиною в жизнь кончился. Тридцать шесть лет я напрягал мышцы, чтобы проснуться, чтобы не умереть во сне. Я устал от долгой и бес­полезной борьбы, но в этом мире долготерпение иногда вознаграждается. И с надеждой на это я нырнул в заросли крапивы.
   И вот теперь иду, зорко цепляясь взглядом за землю, чтобы не по-
   терять стежки, посланной мне провидением. Я напряжённо прислу-
   шиваюсь: мне кажется, что справа, из одичавших зарослей осинни-
   ка-ольшанника и осоки вот-вот выплывет мелодия вальса из балета "Щелкунчик". Слух мой так напряжён, что, кажется, вот-вот лопнут барабанные перепонки. Но вместо высокой, очищающей музыки зве­нят в ушах в общем-то неплохие, но в эту минуту пошлые слова:
  
   На дальней станции сойду -
   Трава по пояс...
  
   Я начинаю сомневаться в провидении, как и во всём, от чего яро­стно убегаю.
  
   Кто верит, что время необратимо, а пространство бесконечно, тот счастлив в этом мире, как щенок, беззаботно гоняющийся за безза­щитной бабочкой, Может быть, это счастье: не помнить о рождении и не знать о смерти. Но, когда я покинул тёмное и уютное ложе в ут­робе своей матери в год активного солнца, по земле полоснул сол­нечный бич. Потому я и закричал истошно и отчаянно, что хлёсткий, испепеляющий удар коснулся меня и оставил на сердце незаживаю­щий рубец, из которого всю жизнь сочится боль беспокойства.
   Наказал ли меня Всевышний или избрал, но я всегда знал, что Время - голодная крыса, мечущаяся в клетке Пространства, пожи­рающая хаос жизни. Я охотился азартно на эту крысу, но не мог про­рваться сквозь плотное Пространство, чтобы поставить капкан. Я уверен: рано или поздно крыса загрызёт меня, но всё равно обречённо тянусь в её огромную гнусную пасть.
   Время и Пространство раскусили меня и смеялись, как над чуда-ком, пытающимся украсть у Малой Медведицы Полярную звезду.
   Из-за каких-то злых шуток я жил в нескольких местах в одно и то же время или несколько веков в одном и том же месте. Я не нашёл
   неуловимой конспираторши истины, но понял игру Времени и Про­странства - им теперь ни за что не свернуть меня с тропы.
  
   В инвалиде с баяном я узнал себя. Я часто встречался с собой, по­тому что это в реальной жизни я всегда и всюду один, а во сне меня может быть множество. И я знал о себе всё.
  
   Я был красивым и стройным. Я хорошо играл на баяне. Меня лю­били красивые женщины, с которыми я спал в стогах на лугу. Нет, не разрывом немецкой мины мне оторвало ноги по самые колени. Хотя это могло быть и, кажется, было, но в другой моей жизни.
   Я был красив и избалован любовью женщин. Мне тяжело было тер­петь унижения и каторжный труд на лесоповале в мордовском лагере. Поэтому я стал сексотом. Я презирал зэков и не считал их своими то­варищами. Они были зэками, а я попал в ГУЛАГ по воле случая. И поэтому без зазрения совести доносил на них. Однажды в лесу на меня набросили рогожный мешок, связали и куда-то потащили. Положили на что-то твёрдое - это я чувствовал спиной. Я не подозревал, что зэки хотят сделать со мной. И от этого ругался и выл - истошно, как волк. Я понял всё, когда услышал шум приближаю­щегося поезда: меня положили на узкоколейку, на рельсы, и сейчас моё тело разрежет лесовоз. Я был молод и красив. Я надеялся, что меня ещё долго будут любить женщины. И поэтому хотел жить. Свя­занный по рукам и ногам, я сделал отчаянный рывок и уже почти сполз с рельс. Но многотонное чудовище раздавило мои ноги...
   Моя тело осталось жить, но я умер. Я никому ни о чём не расска­зывал, но все считали меня инвалидом войны и охотно подавали ми­лостыню. И никто из подающих не подумал о том, почему у меня вместо глаз две льдинки на ладонях старца. Льдинки эти не тают, по­тому что не верят в тепло человеческого сердца.
  
   Я так и не выучился играть вальс из балета "Щелкунчик", тем бо­лее, никогда не был сексотом. Я был почти в два раза моложе ста­рика-инвалида, и всё-таки это я, потому что знал его жизнь от рожде­ния до смерти. Одно мне показалось странным: мне, я помню, не пе­ререзало ног поездом-лесовозом в мордовском лесу. Я повесился на чердаке сборного финского дома в целинном совхозе.
  
   Я обжёг о крапиву плечи, руки, ноги. Путь по тропе, зарастающей дурнотравьем, был настоящим Чистилищем. Нет, не в кипящем котле выпаривали мой грех (современное Чистилище и должно быть совре­менным) - меня по шею погрузили в цистерну с соляной кислотой. Моё тело в ожоговых волдырях, но я стойко терпел зудящую боль, как и полагается отпущенному. Я был неимоверно счастлив, потому что среди небольшой лесной поляны увидел ветхую избушку на курьих ножках и проснулся.
   Никто на земле не спал беспробудно тридцать шесть лет, и ни один человек не сумеет понять радости моего пробуждения. Провидение не обмануло меня, даже если из избушки выйдет невыдуманная Баба Яга и огреет меня метлой. Я ей скажу:
   - Чего дерёшься, одичавшая бабка?! Разве не узнаёшь Кощея Бес­смертного, который мечтает поймать скользкое время в капкан?
   - Проходи, Кощеюшко, родной! - скажет горбатая и клыкастая ста­руха, и я стану её гостем до тех пор, пока не посею в своей душе мира.
   Я ужасно разочаровался, как в минуту, когда скрипнула на заржав­ленных петлях дверь, нехотя отворилась, и на крыльцо вышла строй­ная чернявая женщина лет сорока-сорока пяти и зорко вгляделась в меня.
   "Наверное, меня опять занесло на тысячу-две лет в прошлое, по-
   тому, что Баба Яга не успела постареть"! - с грустью подумал я.
   Красивые, зелёные глаза женщины были тревожны. Неужели она узнала во мне Кощея Бессмертного, воюющего со Временем и Про­странством?
   - Мир Вашему дому! - с воодушевлением сказал я, потому что тропа обрывалась у её покосившейся калитки, и мне не было дальше пути.
   - Кто вы и за чем пришли ко мне? - строго спросила зеленоглазая женщина и на всякий случай не отпускала ручку двери, чтобы сразу же захлопнуть её, спрятаться в свою хату-крепость, если я вдруг не
   окажусь Кощея Бессмертным.
   Лесная тропка обрывалась у её калитки, мне некуда и незачем было идти дальше, тем более, вернуться на полустанок, если Баба Яга за­хлопнет дверь перед моим носом. И я признался:
   - Я Кощей Бессмертный.
   Я сказал это очень серьёзно и присел на берёзовый чурбан сразу за калиткой, чтобы показать ей: я пришёл сюда надолго и никуда не уйду со двора, несмотря на то, что я - Кощей Бессмертный.
   Я сказал это очень серьёзно, без обиняков, но она засмеялась от­крыто и добро, как не умеет смеяться ни одна Баба Яга на свете.
   - Мой Кощей умер пять лет назад. Но кто его знает, может быть, их много, Кощеев?
   - Неправда! - заспорил я. - Кощей всегда один, и он - бессмерт-ный!
   Эта стройная женщина с печальными зелёными глазами любила юродивых и сирых, поэтому гостеприимно пригласила меня в хату.
   - Проходите! Как раз щи к завтраку созрели.
  
   Баба Яга истерзала меня любовью, как будто того Чистилища, через которое я прошёл по тропе от полустанка до её хаты, было недоста­точно для искупления грехов. Исцелованный, искусанный, исцара­панный, будто после сражения с тьмой диких кошек, я возлежал, а вернее - плавал в перинах, не ощущая своего тела. Прежде я не знал такой любви с женщиной - отчаянной до самоистязания, опусто­шающей до вакуума и облегчающей до невесомости, когда в тебе ос­таётся лишь душа в чистом виде.
   Я умер, и мою душу под чистое, чудесное пение возносили к обла­кам ангелы. Ярко горело солнце и цвели вишнёвые сады, а вокруг моего вознесения кружились фантастически пёстрые экзотические бабочки. Я был счастлив, забыв о Времени и Пространстве, и с горячей искренностью благодарил провидение за это очищение. Самое лучшее для меня в эту минуту - помешаться рас­судком. Чтобы закрепилось, осталось навсегда во мне это ощущение ликующей невесомости. Я бродил бы беспечным и счастливым юродивым по Земле и щедро рассыпал бы людям радость, как сеятель зёрна в парную весеннюю пашню. Но разум мой - бич мой, не оста­вил меня в покое.
   И я стал осязать себя и мир, окружающий меня. Была тёмная ком­ната с золотистыми веснушками звёзд в окне. По комнате гулял за­пашистый хвойный сквозняк, а через открытую дверь вместе с ним залетала в комнату старинная и задушевная песня.
  
   Из-за лесу, лесу тёмного,
   Из-за гор, гор высоких
   Вылетало гусей стадо,
   А другое лебединое.
   Отставала лебёдушка,
   Отставала лебедь белая
Прочь от стада лебединого,
   Приставала лебёдушка,
   Приставала лебедь белая
   Ко стаду, ко серым гусям.
   Не сумела лебёдушка
   По-гусиному кричати,
   Начали гуси щипати,
   А лебёдушка кричати:
   "Не щиплите, гуси серые,
   Не сама я к вам залётала,
   Занесло меня погодою,
   Что погодою несносною,
   Что несносным буйным ветром".
  
   Это пела Баба Яга. Я представил её. Она сидела на крыльце в бе-
   лой ночной сорочке, в накинутом на плечи моём цивильном пиджаке, смотрела на новорождённую луну и пела. Волосы её распущены, стекают по узким плечам, губы припухли от моих поцелуев, а глаза, искрящиеся зеленью - широко распахнуты. Прекрасна при лунном серебряном свете лесная ведьма, поклоняющаяся луне и звёз­дам!
  
   Она не спрашивала меня ни о чём, её не интересовали ни моё нас-
   тоящее имя, ни моя жизнь. Впрочем, она назвала меня Кощеем. И это было хорошо. Я ощущал себя злым, сильным и бессмертным. Своим новым состоянием души я мстил городу, жене, людям и себе, не от­крывшему истину и потерявшему веру.
   Баба Яга выглядела моложе, чем показалось мне, когда она отво­рила дверь и остановилась на ветхом крыльце. После лёгкого завтрака Баба Яга распустила свои черные, как у эфиопки, волнистые волосы и сразу же сделалась моложе. Теперь ей никак нельзя было дать больше сорока. Баба Яга - стройна, упруга и подвижна.У неё узкие руки с длинными тонкими пальцами, как у талантливой пианистки. Но прекрасные её руки огрубели от крестьянской работы.
   Я с печалью подумал о том, что это нелогично: красивая умная женщина в глухом болотном уголке совершенно одна вдали от циви­лизованного мира в конце второго тысячелетия. Я списал всё это на причуды провидения. Или это новые, изощрённые проказы Времени и Пространства? Хотя... Не было никакой нелепости в том, что среди леса стояла избушка на курьих ножках, что в этой избушке жила мо­лодая Баба Яга, что именно к ней забрёл я. Всё может случиться с че­ловеком, которого при рождении полоснул солнечный бич. И если бы у Бабы Яги был мужем Александр Македонский, я совсем не уди­вился бы этому.
   Баба Яга ни о чём не расспрашивала меня. Она принесла из дровяника косу и сказала:
   - Скоси бурьян возле хаты, Кощей! И лешим людям негоже прятаться в крапиве и лопухах!
   Я с особым наслаждением косил крапиву и лопухи, словно выка- шивал для себя дорогу в рай. Я забыл обо всём, что окружало меня вчера, год назад, в десятом веке до нашей эры. Я не хотел думать о том, что случится со мной завтра, через год, через столетие, через три тысячи лет. Баба Яга знала, чем лечить юродивого, поссорившегося со Временем и Пространством, когда подавала острую косу, принесённую из дровяника.
   Я был обнажён по пояс. Солнце жёстким, шершавым языком лизало моё изнеженное городское тело, а пол лицу ручьями струился солё­ный пот, перемешанный со слезами счастья. Маркс, провозгласивший свободный труд, как основу бытия, был не прав. Спасает человека труд по принуждению, когда Баба Яга вручает тебе косу, не спрашивая ни о чём. Я сто или двести лет не косил. Я устал от погони за истиной. Я хочу одного лишь покоя. И впервые в своей суматошной жизни обретаю покой.
   - Сейчас ты будешь доить козу! - сказала мне Баба Яга, когда я вы­резал Варфоломеевым утром всю нечисть вокруг её избушки.
   Я хотел в лепёшку сплющить Пространство, поймать в капкан Время, но у меня никогда не возникало желания доить козу.
   Баба Яга видит моё удивление и утешает:
   - Я научу тебя.
   Никогда не думал, что в живой плоти может быть столько смысла и космической философии. Когда я прикасался к тёплым сосками козы, легонечко сдавливал их, наша Галактика - Млечный Путь вытягива­лась в упругий луч, молочной струёй звонко ударяла о дно цинкового подойника и растекалась тёплой и жизнеутверждающей влагой, мне казалось, что я перехитрил и Время, и Пространство, и через пять минут в подойнике будет плескаться вся Вселенная и миллионы столетий.
   Баба Яга зачерпнула из ведра кружку тёплого парного молока и ска­зала:
   - Выпей, и твоя болезнь покинет тебя!
   Я выпил, и сразу же почувствовал себя сильнее Сотворившего Все­ленную. А это предел мечтаний для отмеченного солнечным бичом.
  
   Баба Яга истерзала меня своей страстной, сумасшедшей любовью, и это было моим последним Чистилищем. Но мне ещё рано уходить от неё, потому что я не открыл истины, а значит, не узнал себя.
   Она вернулась ко мне озябшая, холодная, как русалка после купа- ния в майской реке. Она доверчиво прижалась ко мне - поклонница и посланница холодных звёзд. Но израненной занозами памятью я помню её горячие и дикие руки, её жаркое и пульсирующее, как звезда Мирра, тело. Холодны её руки, груди, живот, ноги. Но по-прежнему горячи её губы, поглотившие мои в жадном поцелуе. Я чувствую, как нервно вздрогнула, как от электрического удара, её грудь, и из тела её начал уходить холод, словно, прикоснувшись к моим губам, она подсоеди­нилась к аккумулятору. Баба Яга обвивает меня амазонской лианой и обдаёт горячим шёпотом:
   - Кощей, милый, я люблю тебя!
   Время и Пространство взрываются и кружатся в хаосе секунд, ми­нут, часов, недель, месяцев, лет, веков и тысячелетий, миллиметров, дюймов, ярдов, метров, вёрст, парсек, и в этом сумасшедшем, ку­выркающемся беспорядке огненными вспышками мелькают шары и кубы. пирамиды и параллелепипеды, круги и эллипсы, переплетаю­щиеся кривые и простреливающие их прямые, и только ликующий стон экстаза спасает меня от безумия и вечного преследования хао­тической фантасмагории...
   - Расскажи мне о себе! - просит меня Баба Яга, пересчитывая длинными пальцами мои волосы.
   - Я ничего не знаю о себе. Или нет. Я знаю о себе столько много, что нам не хватит времени, чтобы мне рассказать, а тебе выслушать.
   - Ничего не расскажет о себе новорождённый, а всё знает только умирающий! - Она снисходительно погладила меня по голове.
   - Ты не права, милая! Сегодня я умер. И сегодня родился. Поэтому знаю всё. И не знаю ничего. О каком из них ты меня спрашиваешь?
   - О том, что умер.
   - Зачем тебе знать о мёртвых? Неинтересно знать о тех, кто прими­рился с Пространством и Временем.
   - Но ты ведь Оттуда? А я давно не была Там!
   - Ты имеешь ввиду хаотичный и бесполезный мир людей? Там очень неуютно. Там очень плохо. Люди потеряли веру и не нашли ис­тины. Мне кажется, что истина прячется в этих глухоманных лесах: в тебе, в козьем молоке, в косе, которую ты вынесла из дровяника...
   - Нет, дорогой Кощей! Я имею ввиду время. Самое примитивное его течение... - Баба Яга виновато улыбнулась - я видел это при свете звёзд, потому что её лицо близко нависало над моим лицом.
   Я ни на шутку испугался и не стал расспрашивать её о безумном Времени. Она сказала, что давно не была Там, Значит, на этот раз меня занесло в будущее. Я не хотел знать, на сколько далеко, потому что мне всё равно ещё рано уходить от Бабы Яги.
  
   Когда меня спрашивают о любимом композиторе, я говорю - Григ. Мне кажется, что ни в чьей больше музыке не живёт так душещипательно скрипка, не возвышается так до божественного на­чала, как у норвежца Грига. Особенно в "Пер-Гюнте", из которого я "Танец Анитры" люблю больше всего.
   Но стоит мне услышать вальс из балета "Щелкунчик", как всё об- рывается во мне. В душе рождается какая-то необъяснимая, перемешанная с тревогой тоска, которая, кажется, сидит во мне всегда, с того времени, как в тихой полесской деревеньке в последние зимние дни разрешилась от бремени моя мать, а я, испугавшись яркого света, ударившего в мои глаза, издал первый в своей жизни крик. И он был первым услышанным мною звуком из бытия. Этот крик, наверное, и был той тревогой ничего не понимающего младенца: а что станет со мной в огромном и непонятном мире людей?
   Изначальная та тревога не покидала с тех пор меня.
   Когда я слушал вальс Чайковского, в моём воображении парили в июльском небе два разномастных голубя - чёрный и белый. Белый и чёрный. Каждый раз одни и те же ассоциации: светлая, до слёз сча­стья радость и необъяснимая, безнадёжная грусть. Такие противоре­чивые чувства испытывает человек, когда минет его большое горе.
   Чёрный голубь и белая голубка резвились в зените, любили друг друга, и не казалась странной их трепетная близость. Только свет-
   лая грусть сопровождала их вдохновенный полёт.
   - Это тоже ты? - спросила меня Баба Яга, осторожно прикоснув-
   шись губами к моему испуганному левому соску. Её изумрудные глаза светились в струящейся темноте, как глаза кошки или ведьмы. Это самая молодая и самая добрая Баба Яга на свете. Но ведь и я - самый бессмертный Кощей на Земле.
   - Наверное, - ответил я. - Во всяком случае, это могло случиться со мной в незапамятные времена или случится в будущем.
   - Тебе, верно, тяжело жить в мире людей? Тебя, верно, сумасшед-
   шим считают? - Баба Яга легко дышала в моё левое ухо, и в нём чуть слышно звучала мелодия, похожая на вальс из балета "Щелкунчик".
   "Нет, определённо: она - ведьма!" - подумал я без суеверного страха. Поиски истины, погоня за Временем и борьба с Пространством научили меня не бояться перемещений в них, уходов в ирреальное.
   - Милая Баба Яга! Там всё страшно. Там всё наоборот. Там стыдно любить и не стыдно ненавидеть. Там хорошо наглым дуракам и плохо скромным умным.
   - Я знаю эту страну. Она называется Зазеркальем.
   - Может быть. Но меня не считают сумасшедшим, потому что я числюсь писателем. Они думают, что я придумал свой ирреальный мир. А на самом деле они сами живут в странном виртуальном мире, придуманном каким-то злым и самолюбивым гением!
   - Чтобы обмануть людей не надо быть гением. Надо быть просто бе­зумным и бессердечным! - Лёгкая, почти невесомая рука Бабы Яги гладила мой живот, и я не слышал назойливой, но постоянно сопро­вождающей мою жизнь и отравляющей её боли хронического гаст­рита. Ах, если бы она разгладила рубец на моём сердце, исполосован­ном лучом в год активного солнца! - Почему ты не рассказываешь дальше? Ведь ты писатель, ты любишь рассказывать.
  
   Просторная зелёная степь, покрытая голубой газовой косынкой неба. В центре её - цветовой дисгармонией грязно-красный, неук­люжий "Алтаец". Гусеничный трактор похож на фантастическую каракатицу, попавшую на Землю с чужой планеты. И ещё в этом пус­тынном мире - две ноги в парусиновых туфлях.
   Две ноги в парусиновых туфлях выглядывали из-под трактора так сиротливо, что, казалось, они жили отдельно от человека, которому когда-то принадлежали. Они жили рядом друг с другом, но каждая своей, обособлённой жизнью. Правая - в целой туфле - жизнерадо­стна, упруго подогнута. И безвольно, изнеможённо откинутая в сто­рону, выглядывающая грязным носком из открытой пасти туфли - левая, словно нищенка в чужой хате.
   Под трактором кто-то надрывно кашляет, и правая нога импуль- сивно, словно в конвульсии, дёргается.
   Через некоторое время обе ноги поочерёдно наползают на меня. Из-под трактора показался сухой зад, обтянутый брюками с грубо
   пришитой коричневой заплатой, словно прилип к ягодице дубовый лист.
   Человек, охнув, встал на ноги. Он - худой и высокий, как тополёк-саженец. Мне казалось, будь в степи хотя бы слабый ветерок - и ху­дой человек раскачивался бы упруго, подобно саженцу.
   Я видел этого человека два-три раза в жизни, но и среди многолюд-
   ной московской толпы узнал бы в нём Карася. Любой человек из сов­хоза "Жаксынский" узнал бы Карася среди миллиона худых и высо­ких мужчин. У него такие глаза - живущие самостоятельно. Они не соприкасаются с окружающим миром, не принадлежат ему. Не при­надлежат самому Карасю. С каким инопланетянином он поменялся по пьянке глазами, как меняются часами?
   Глаза Карася цвета сумрачного воздуха елового бора. Они не смот­рят на меня, сквозь меня, за меня. Они смотрят внутрь себя и меня за­тягивают в свою сумрачную пустоту. От его взгляда у меня холодеет затылок. Я опускаю глаза, отвожу их в сторону.
   - Я к вам... сеяльщиком, - с придыханием шепчу я.
   Я боюсь Карася, как боятся его все в совхозе. В мрачные средние века таких объявляли колдунами, забрасывали камнями, топили в глубоких омутах или сжигали на кострах. Мне шестнадцать лет, я ещё не обжигал своей души страшным горем, и безнадёжно печаль- ные глаза кажутся мне ведьмовскими.
   - Угу... - безразлично ответил Карась.
   Я не знаю его имени и фамилии. Но знаю, почему его зовут Карасём - за неразговорчивость.
   Когда ребят из нашего девятого класса распределяли сеяльщиками к трактористам, никто не хотел идти к Карасю. Только я неожиданно почему-то сказал, что буду работать с ним. Я относился к нему с не меньшим недоверием, чем другие, мысленно молил о счастливом жребии и вдруг вызвался сам. Наверное, мне стало жаль его, как ше­лудивого щенка, которого все пинают и гонят. И теперь я сожалел о своём безрассудстве.
   Карась заученным движением дернул шнур на пускаче и завёл трак-
   тор. Кивком головы приказал, чтобы я залезал в кабину. Оставшись вдвоём с ним в рокочущем и содрогающемся тракторе, будто в какой-то адской машине, я мысленно распрощался с жизнью. Нет, не в поле полз разъярённо хрюкающий "Алтаец", а к своим бесовским собрать-
   ям в преисподнюю. Рядом со мной сидел худющий, востроносый му­жик с растрёпанными ржаными волосами. Он, как старик, сгорбил-
   ся над рычагами фрикционов. Казалось, что Карась вёл трактор всле-
   пую, потому что глаза его по-прежнему смотрели внутрь.
   Никто в совхозе не знал, сколько на самом деле Карасю лет. Долж- но быть, сорок - сорок пять. Он почти безвыездно жил на бригадном стане со сварливой своей женой Филипповной. Филипповна - кругло-
   лицая, рябая и обширная, как и кастрюли в её столовой. Она была старше Карася, наверное, лет на десять.
   Когда появился Карась в "Жаксынском" - на этот вопрос могла от­ветить только инспектор по кадрам. Одни говорили - недавно, другие - давно. Но ведь у каждого человека свой счёт времени. Я Карася впервые увидел три года назад, когда в магазине он закупал полный рюкзак водки.
   Наверное, не было для Карася милее места жительства, чем стан четвёртой бригады, где один жилой домик, столовая да общежитие, в котором жили механизаторы во время посевной и уборочной кампа- ний. Как Карась сошёлся с взрывоопасной Филипповной - это мог объяснить один чёрт, который свёл их под одну крышу. А может, всё обстояло прозаичнее - пьяное дело их сблизило? Но соединение их выглядело вполне гармоничным: Филипповна тараторила за двоих,
   Карась за двоих молчал
  
   Баба Яга засмеялась.
   - Почему ты смеёшься? Разве то, что я рассказываю, должно вызы-
   вать смех?
   - Нет, не смешно мне. Наоборот, грустно, потому что это не ты. Это твой написанный много лет назад рассказ о человеке, играющем вальс из балета "Щелкунчик" и обожжённом солнечным лучом.
   - Откуда ты знаешь об этом рассказе? Ведь его никто, даже моя жена, не читал! - удивился я, потому что забыл, что возлежу рядом с ведьмой.
   - Он был опубликован в литературном журнале в 2000-м году. Он случайно попался мне на глаза, и я его прочитала. Тебе не надо было писать его от имени мальчика. Ты - Карась.
   На этот раз я не удивился и не стал спрашивать, как давно в её жизни был далёкий 2000-й год, потому что мне рано уходить в свой 1990-й.
   - Ты права. Я больше Карась, чем шестнадцатилетний Сергуня. Но тогда, когда мне было шестнадцать лет, я не знал, что стану Карасём.
   Баба Яга не ответила мне. Она смотрела на меня с грустью и болью. Глаза её потемнели, как темнеет вода в реке, когда солнце заходит за тучу. Баба Яга догадалась о моей непримиримой войне с Временем и Пространством, как только увидела меня. Она грустила, потому что успела полюбить меня. А жаль. Нельзя любить того, кто носится по векам и Вселенной, не находя истины и пристанища.
   - А вот возьму и останусь! - вслух сказал я.
   Баба Яга слабо, одним краешком губ улыбнулась.
   - Не останешься. Ещё никто и никогда не обманул Времени. Даже Кощей Бессмертный.
   - Но почему ты уверена в этом?
   - Потому что я знаю о тебе больше, чем ты сам. Ровно на десять лет.
   Зачем?! Ну зачем она сказала мне о Времени, ведь я так ненавижу его?! И тогда я рассердился на неё.
   - Если ты всё-всё знаешь обо мне, зачем просишь рассказать?
   - Извини, милый! Я не должна была делать этого. Но в тебе вдруг родилась надежда. Она напрасная. У человека, на мгновение прорвав-
   шегося сквозь Время и Пространство, не должно быть напрасных на­дежд, иначе он заблудится среди звёзд и веков.
   - Ну и пусть, пусть, пусть! - в неистовстве закричал я и обессилено отбросился на подушку. - По крайней мере, это намного лучше, чем заблуждаться на своей Земле и в своём веке!
   - Не сердись. Нельзя сердиться на будущее. Когда тебе исполнится сорок шесть лет, ты сойдёшь на этом полустанке и найдёшь меня.
   - И ты дождёшься меня? - Я с мольбой посмотрел в её глаза.
   - Глупый, мне не надо ждать тебя, потому что я уже дождалась. А вот тебе ещё придётся прожить долгих десять лет. Долгих десять лет, которые могут пролететь незаметно.
   Баба Яга уютно уснула на моём плече. И её чёрные монгольские во­лосы укутали мою грудь невесомым и ласковым пледом. А мне нельзя было забыться даже на секунду. Я отчаянно боролся с вечным своим противником - Временем, пытавшимся опрокинуть меня в прошлое. Или настоящее? И, чтобы обмануть его, я начал рассказы -
   вать ему и спящей Бабе Яге одну из многочисленных своих жизней.
  
   Уже три дня работает со мной Серёга. Тихий и старательный паца-
   нёнок. Чую - побаивается меня. А чего бояться? Коль сделал чего плохого в жизни, так токмо себе. Ой-ли, ой-ли, старый хрыч?! Совсем безгрешен перед Богом и людьми? Рядом с тобой Серёга - глазки пу­чит на маркер, услуживает, от огрехов меня бережёт. Да не твой это Серёга. Твой где-то с мамкой горе мыкает. Вот это и есть главный ог­рех на поле твоей жизни.
   Ах ты, чертовщина! Папироса гаснет - спичек не напасёшься. Что приуныл, Серёга? Молчит дядька - бирюк бирюком. Так о чём нам с тобой речи вести? Что ты можешь сказать мне, жизни не познавши? Какую ис­тину откроешь? Вот трактор ползёт, землю давит, гусеницами разди­рает по-живому. Однако, земля добра, проросшим семенем раны свои зашьёт, колосом зацветёт. Будет нам с тобой, Серёга, по куску хлеба. Не умрём с голоду до срока. Вот и смысл. Вот и истина. Всего де­лов?! И солнце для того на небе? И звёзды? Жить, дабы пахать. Па­хать, дабы жить. Две линии. В один круг. И никуда из него.
   А зачем? Ты ответишь, Серёга, если дядька Карась спросит? Если это истина, то почему мне жить тошно? Почему, когда солнце всхо- дит, слёзы к горлу подкатывают? Мне мало, что я есть - маленький и дурной человечишко. Когда солнце красным колесом выкатывается в сиреневое небо, мне хочется взять баян и сыграть Чайковского - вальс из балета "Щелкунчик". Знаешь, такой вальс, Серёга? Откуда тебе знать, в захолустье живши? Я ведь тоже таким же любопытным да романтичным был в твои годы. Любил жизнь, на гармошке наяри- вал по слуху. А потом - город. Из-за него у меня и перевернулось всё. Негоже от корней своих отрываться, от земли, в которой твоя пупо- вина закопана.
   Всё это я сказал бы тебе, Серёга, похожий на моего Серёгу. Но пой- мёшь ли? И зачем это тебе? Зачем прежде времени тоску в твою душу заселять? Светлая, розовая она у тебя. Жалко. Чёрных сомнений, как дёгтя, в жизни много, и тебе хватит испачкаться. Так-то. А ты дума- ешь, как и другие: Карась - бирюк. Заправщик подъехал - тебе ра-
   дость, облегчение великое. Поболтать-покалякать хочется. А того не знаешь, что Канай твой - пустомеля. Что умного он скажет тебе?
   Шустро побежал Серёга сеялку заправлять. Шофёр Канай - чёрный, будто цыганского роду. А кто его знает? Может, и от цыгана мать ро­дила. На машине летает, как на коне. Вон как залихватски к сеялке
   подкатил! Чуть-чуть буфер "газончика" не всмятку. Уж и наследники есть, а всё детинится.
   Серёга таскает из стороны в сторону тяжёлый мешок с протравлен- ным семенем. В респираторе, как с экзотической планеты пришелец.
   Начальство - бестолочь. С шестнадцати лет пацаны травятся, чтобы они орденами да медальками брякали, как клоуны в цирке. Серёге бы орден - вот радость, вот гордость. Пацан всё-таки. Канай вокруг него
   крутится. Говорят о чём-то. Мне и подслушивать не требуется - знаю о чём. Канай спрашивает у Серёги:
   - Заколебал тебя Карась анекдотами?
   - Ага, живот от хохотиков болит! - отвечает Серёга.
   - Гляди, не сдохни от веселья! - Смеётся Канай.
   Зловредный малый - наш заправщик. Вчера свинью подложил - мою образину, не приведи Господи, мою стерву привёз. Я у Филип- повны пузырёк белой спёр. Кто бы узнал об этом, кабы не язык. Ка­ная?! Помело! Ладно бы продал, Иуда, а то на поле привёз. Я еду себе, думу думаю. И вдруг - сигнал. Резкий, продолжительный, занудливый - пожар будто. Гляжу, Филипповна с подножки Канаева "газончика" фугаской срывается. С воем-воплями подлетела, два мо­тора глоткой лужёной перекрыла.
   - Ах, ты, глиста поносная! Алкашина позорная! Чтоб ты кобыльей мочой захлебнулся!
   Дура ты, дура! На меня орать, что на пень лаять. Кто ты мне? Блядь
   заместо бабы, тараторка заместо радио! Рябая, жопастая, с тремя под- бородками. Кабы не тоска одному в степи, разве жил бы с тобой? А орёт, права качает. Мат матом погоняет. Я думаю: до чего же ты, Ка-
   рась, докатился?! Вот тебе конферансье и аплодисменты! Вот тебе Чайковский! Глинка и Моцарт! Ладно я - Сергуню стыдно. Но ведь не остановишь Филипповну, как испортившуюся молотилку, пока в глаз не засветишь. И засветил с расстройства. Завыла! В бригаду пешком побежала. Вот дурье племя! А Серёга ещё пуще меня бояться стал. Надо бы поласковей с ним. Хороший пацанёнок, на моего Се­рёгу похожий.
   Чекушка под седушкой схована, а меня тоска заела. Чего из всех жил пнусь? Стахановцем заделаться лестно? На кой всё это мне? Нет интереса к жизни, и это не интерес. Баян бы сейчас в руки да зава- литься под стог. Баян от тоски помогал. Пропил, дурак, лучшего друга. Ветер пыль закрутит, завьюжит, а мне вальс мерещится. Из ба­лета "Щелкунчик". Пожалуй, лучше я ничего не играл. А как аплодировали-то в Москве!
   Солнце какое ласковое! Чего ластишься, милое, как влюблённая девчонка? От ласк твоих тоже больно. Тебе ведь хорошо. За день весь мир повидаешь. Из края в край пройдёшь, в жизнеутверждающем вальсе прокружишься. А мне твои путешествия - кнутом по сердцу. Мне бы вместе с тобой за край света заглянуть. Может, там - смысл, там - истина? Неужто не в тебе, Ярило, истина, а в ночи тёмной, в смерти? Кабы знал, разве жил бы?
  
   - Не надо, Кощей, это плохо! - сказала Баба Яга, не открывая глаз.
   - Что плохо? Ты не спала?
   - Я тебя слушала. Ты - не Карась. Я не хочу, чтобы ты повесился на балке в обшарпанном доме среди пыльной степи! Я хочу, чтобы ты дождался меня, чтобы ты обманул Время и Пространство.
   Она опять поцеловала мой левый сосок и словно к сердцу прикос-
   нулась.
   - Не бойся, милая! Я не умею играть вальс из балета "Щелкунчик".
   - Я знаю, я помню твой рассказ. Серёга купил баян, и Карась сыграл ему этот вальс. Ему не надо было его играть. Он упорно искал край света, пока, наконец, не понял, что он - на конце петли.
   - Может быть, - согласился я. - Но почему инвалид из поезда не по­весился? Зачем мыкается по свету?
   - Потому что душа его умерла раньше плоти. Потому что его не кос-
   нулся солнечный бич, хотя он и умеет играть вальс из балета "Щел-
   кунчик". Я хочу спать, но не стану делать этого.
   Баба Яга ещё доверчивее, ещё теснее прижалась ко мне. Своим пра­вым соском я почувствовал, как тревожно бьётся её сердце.
   - Почему? Тебе можно спать. Это мне - нельзя!
   - Я боюсь, что в одиночестве ты уснёшь, а значит, исчезнешь. Мне ждать тебя недолго - только до завтра. А тебе - десять лет. За десять лет ты можешь забыть меня, или с тобой что-нибудь случится.
   - Но ты же знаешь обо мне всё...
   - Знаю, знаю, знаю!.. - горячо зашептала она. - Но ведь ты в ссоре с Временем и Пространством. Они могут сыграть с тобой любую шутку.
   - Я люблю тебя и поэтому помирюсь с ними.
   Баба Яга горько усмехнулась.
   - Даже самая всесильная ведьма не спасёт отмеченного солнечным бичом.
   Я испугался. Я стал шарить по полу возле кровати - искать часы. Была ночь, и яркая звезда холодными губами припала к форточке окна. Но сколько времени будет длиться этот холодный поцелуй? Час? Два? Я почему-то уверен, что на рассвете исчезнет эта избушка на курьих ножках, исчезнет молодая Баба Яга, исчезнет моя любовь и покой в моей душе. Это сон. Это сказка. А сны и сказки кончаются на рассвете.
   - Не ищи Времени, милый! Мы всё-таки обманули его, и ночь будет длиться столько, сколько мы захотим! - со страстью сказала Баба Яга.
   И стреножила меня пылкими своими ногами. Сладострастный яд её губ влился в мою кровь. По ночной степи в звенящей тишине во весь опор мчалась вороная кобылица.
  
   - Я тебя замучила, милый? - счастливо шептала мне на ухо Баба Яга. Меня не было рядом с ней. Был только мой хриплый и медлен­ный голос.
   - Я не знал, что можно любить так долго и ненасытно.
   - Ты не знал любви, потому что не искал в ней истины! - Она лас­ково, чуть прикасаясь, гладила мой живот. И струился спокойный зе­лёный туман из её глаз, нависших надо мной, как звёзды. Я ещё не знал такого покоя в своей душе, и всё-таки мне чего-то не хватало. - Ты не можешь обрести себя, а значит, и покоя, блаженства на этой земле, пока в тебе живут инвалид, Карась, тысячи других людей, ко­торых я не люблю из-за этого.
   - Но что делать? Каким образом я могу избавиться от них? Как мне перехитрить Время и Пространство? - безнадёжно спросил я.
   - Если бы ты не объявил им войну, мы не встретились бы с тобой. Но мы больше никогда с тобой не увидимся, если ты не оставишь их в покое.
   - Помоги мне!
   - Я попробую, - сказала Баба Яга и выскользнула из моих объятий.
   Она не спеша и плавно прошла к столу и зажгла свечу. Я боялся смотреть на неё, обнажённую, освещённую оранжевым светом, по­тому что ни Бог, ни Дьявол не могли создать такое совершенство. На это способно лишь воображение человека, отмеченного солнечным бичом. Но я не хотел, чтобы Баба Яга была моим воображением, и инстинктивно заслонил глаза рукой.
   Баба Яга засмеялась и отняла мою руку, положив её себе на грудь.
   - Нет прекраснее женщины, чем та, которую создало влюблённое сердце мужчины.
   - Откуда у тебя скрипка? - удивлённо спросил я, увидев в другой её руке скрипку.
   - Разве несколько минут назад ты не просил помочь тебе? Я на скрипке сыграю тебе вальс из балета "Щелкунчик", и ты забудешь о Карасе и инвалиде.
   Обнажённая женщина неземной красоты, играющая на скрипке вальс из балета "Щелкунчик". Через сколько столетий родится ху­дожник, способный написать эту волнительную картину?
   Не существовало во Вселенной Времени и Пространства. И, как та­ковой, Вселенной не было в природе. Был свет - самый мягкий и са­мый тёплый оранжевый свет, совокупившийся с изумлёнными зву­ками скрипки, и только от их первородной любви может зачаться жизнь: Вселенная, Время, Пространство и среди них - тёплые крупи-
   нки разума - люди.
   Всё, что произошло до этого, было сном, и только сейчас, в это мгновение рождается планета, на которой я долго и безуспешно буду искать истину. Но это будет потом, через миллиарды лет земных, а пока я - хрупкая клеточка белка, стремящаяся к соединению с другой клеткой, чтобы открыть жизнь на Земле.
   Ни Время, ни Пространство никогда не заносили меня так далеко в прошлое, в начало мироздания. Значит, это предел, значит, я заглянул за край света, и у меня нет претензий к ним. Один край света - рожде-
   ние, другой - смерть. На другом я уже был, когда повесился на балке
   в обшарпанном доме среди пыльной степи. По мне горько плакал Се­рёга. Я горько плакал по Карасю.
   Может быть, всё это мне почудилось, и не выскальзывала из моих объятий Баба Яга, и не зажигала свечи, и не играла на скрипке вальс из балета "Щелкунчик"? Я не знаю. Но Баба Яга лежала рядом со мной, прижавшись своим сердцем к моему сердцу и, успокаивая меня, нежными губами сушила слёзы на моих глазах.
   - Тебе хорошо, милый мой? Тебе много легче? Я помогла тебе?
   Я молчал, потому что был ещё клеточкой, не умеющей ни мыслить, ни говорить.
   - Плохо, что ты никогда не плакал, когда тебе бывало плохо.
   - Что толку от слёз, если не было губ, способных высушить их?! - ответил я, проживший за секунду миллиард лет от маленькой белко­вой клеточки до человека, уставшего в погоне за истиной.
   И была удивительная летняя ночь в летнем лесу. И было тихо. И была жизнь. Жизнь была, несмотря на то, что обманутое нами Время в панике металось в клетке бесконечного Пространства.
   - Расскажи мне о прежнем своём Кощее! Ты любила его? - спросил я Бабу Ягу.
   - Баба Яга не может не любить Кощея. Но ты не должен ревновать меня, потому что самая сильная прежняя любовь уступит маленькой новой. Впрочем, это глупости. Любовь не может быть сильной или слабой, большой или маленькой. Она всегда должна быть любовью.
   Без имени и отчества.
   - Кем был твой Кощей?
   - Он был художником. Он, как и ты, родился в год активного солн- ца. Он мог стать известным и даже великим художником. Но он был максималистом, и этого ему было мало. Он хотел написать картину, на которой было бы отражено то, чего не мог создать сам Всевыш- ний: надбожественную истину и красоту. И сгорел, как любой, кого коснулся солнечный бич.
   - Теперь я знаю, почему ты полюбила меня.
   - Почему?
   - Потому что я прежде, чем стать Кощеем-писателем, был Кощеем-художником.
  
   Я ненавижу себя. Я бесталанный и безвольный человек. Я пью солнце и небо и ничего не даю взамен. Я паразит среди многих пара- зитов, и когда мы высосем из Земли все соки, мы погибнем вместе с ней. Я ничтожество, потому что не думаю о будущих детях, а хочу насытиться сам, сегодня, сполна, и после меня пусть кончатся свет, жизнь. Я - Иван без родства, во мне нет боли памяти, я не знаю про­шлого и не вижу будущего.
   Я пишу свой автопортрет, но мне не удаются гнусные, равнодушные глаза. Для того, чтобы написать правдивый автопортрет, надо презреть себя. Но этому трудно научиться, если ты паразит, если ты лю­бишь себя и никого больше. Я любил бы Её, если бы ненавидел себя. Тогда бы я написал автопортрет, от которого содрогнулось бы чело­вечество и узнало себя. Я не могу написать Её. Его, Кого-нибудь из Них, чтобы вызвать ненависть и предупредить остальных. Предубе­ждение действенно на собственном примере, но я слишком люблю себя, чтобы меня возненавидели остальные.
   Я не художник, я - дерьмо собачье. Я умею искать краску, но не могу найти истины. Без истины нет правды. Без правды нет картины. Я устал лгать людям, потому что тысячи, миллионы лет все лгут друг другу и себе, и от этого люди превратились в примитивных парази- тов. Никакая правда не спасет их, кроме правды не о них. Если я на-
   пишу их безмозглыми паразитами, они скажут: это неправда, мы не такие. Их спасёт мой гнусный автопортрет. Они возрадуются: смот- рите, какая гнусь! Мы никогда не будем такими. И мой автопортрет спасёт мир.
   Ах, если бы я научился ненавидеть себя так, как ненавижу их! Для этого необходимо немногое: соединить себя с ними. Но всё дело в том, что я выше и лучше их. Я могу обмануть их, но не могу солгать себе. Если я напишу себя таким, каков есть, они скажут: гляди-ка, ка­кой страдалец за человечество выискался! Он хочет сказать, что выше нас.
   Нужно унизить и презреть себя, чтобы тебе поверили другие.
   Она любит меня и боготворит. Когда я в очередной раз рву в клочья
   свой неудавшийся портрет, Она играет на скрипке вальс из балета
   "Щелкунчик". Она думает, что спасает меня. На самом деле Она уби­вает во мне художника. Я могу написать Её обнажённой со скрипкой, прижатой к великолепной груди. Но эта гениальная картина не спа­сёт ни меня, ни мир. Я, глядя на картину, буду думать, что эти великолепные женские груди принадлежат мне, и я могу ласкать их, когда захочу. И останусь паразитом. Другой, третий, сотый, миллионный будет смотреть на картину с вожделением, чтобы, возвратившись домой, тискать обвислые и безвольные груди жены, И останутся паразитами. Красота не спасёт мир (ты не прав, Фёдор Михайлович!), потому что люди слепы и не увидят её. Мир спасёт автопортрет, вместивший в себя все пороки мира. Нельзя проснуться от дурного сна, не содрогнувшись от страха.
   Я перевёл много краски и много времени, когда писал портреты, пейзажи, сюжеты из реальной паразитической действительности лю­дей. Подобных картин не счесть на выставках, в галереях и музеях. Но все они мало чем отличаются от обыкновенных фотографий. Даже шедевры Пикассо. Они тоже - фотографии мира, препарированного художником бытия. Среди этих картин множество автопортретов, на которых изобразившие себя художники - такие же страдающие и са­модовольные паразиты, как и все вокруг. Гении думали и думают, что в своём автопортрете они должны собрать все добродетели человече­ские. Но настоящий гений обязан воплотить в себе все пороки, чтобы избавить от них мир.
   Я перевёл много краски и холста, но ярко горит камин, и в кладовой есть хорошая верёвка. Её можно привязать на крюк на потолке, на ко­торый мы хотели повесить новую люстру. Если я не умею написать свой автопортрет из любви к себе, то я не имею права обманывать людей, изображая чужую жизнь и чужие пороки.
   Когда горят картины, которым я отдал полжизни - это фантастично, это великолепно! Перед тем, как умереть, нарисованные люди и пей- зажи оживают в мираже пламени. Это агония в короткий момент ис­тины. Но нельзя остановить мгновение, и немощна моя кисть, чтобы запечатлеть величие смерти красоты. Она плачет и хочет бросить в огонь скрипку. Но ничто не спасёт ложь во мне, даже если она сама бросится в пламя. Она не понимает, что мне не жаль пылающих кар­тин - исчезая, они освободят меня ото лжи. Она не понимает, что скучно творить мир, который сотворил до тебя Всевышний. Если ты не можешь открыть людям то, что не открыл им Господь, зачем ты учишь их, зачем живёшь на Земле? Они и без тебя всё видят и знают, и ни во что не верят.
   Она любит меня, и я люблю Её, но этого мало, чтобы вывернутый наизнанку мир поверил мне. Мне поверят, если я, уходя, скажу: по­смотрите на мой автопортрет с петлёй на шее и не будьте самоубийцами, пожирая лоно матери, из которого вы вышли. Вспомните о Времени, которое вы презрели и загляните вперёд. Что вы забыли и что ждёт вас впереди?
   Баба Яга плакала и не отпускала меня из своих объятий. Я пожалел о том, что мы укутаны темнотой ночи, из-за чего нельзя увидеть пла­чущую Бабу Ягу. Это, наверное, прекраснейшее зрелище. Я не упре­каю себя за жестокость к той, которую люблю, потому что слёзы об­легчают душу, если есть губы, умеющие высушить их. Я осторожно касаюсь губами её влажных и солёных губ.
   - Ты вспомнила о нём и поэтому плачешь? - с участием спросил я.
   - Нет, я выплакала все слёзы, принадлежавшие прежнему Кощею, за пять лет. Это первые слёзы по тебе. Ничего не меняется в мире: Баба Яга нужна, чтобы оплакивать бессмертных кощеев.
   - Но почему? Почему я? Ведь я ещё не думал о крюке, к которому можно привязать верёвку. Он тоже был в ссоре со Временем и Пространством, и они обыграли его. Ты тоже хочешь написать книгу о надбожественной красоте и ис­тине.
   - Это невозможно даже для самого талантливого писателя. Я понял это, потому что был Кощеем-художником и Карасём-музыкантом. Достаточно повеситься два раза, чтобы возненавидеть насилие над собой. Со Временем и Пространством можно помириться, не убегая от них.
   - Ты обманываешь меня, пытаясь этим утешить. Но я тебе не верю, потому что ты отмечен солнечным бичом. - Баба Яга прикрыла мои губы ладонью, чтобы я не пытался возражать. Я и не пытался делать этого, тем более, что она права. - Разве ты не будешь сжигать свои книги, которые не читают люди?
   - Я сделал бы это с большим удовольствием. Карась-музыкант и Кощей-художник счастливее меня. Крась пропил свой единственный баян, а Кощей-художник сжёг свои картины в единственных экземп-
   лярах. Мои же книги разлетелись по всей стране и картавыми воро­нами сидят на книжных полках и на стеллажах в магазинах.
   - Но ты можешь дать объявления в газетах, чтобы тебе вернули твои книги...
   - Наверное, могу. Но никто, даже за хорошие деньги не вернёт их. Более того, раскупят те, что ещё лежат в книжных магазинах.
   - Странные люди. Они не смотрят картин, если о художнике не лгут
   взахлёб газеты, и не читают книг писателя, пока он не даст объявле­ния в газетах, что они плохи и их надо вернуть автору.
   - Люди завистливы и алчны. Они с охотой верят учению мёртвых. Люди глупы. Они думают, что опасен ум живого, здравствующего ге­ния.
   - Да, глупы и алчны. Но не в этом дело. Всё-таки причина одна - чёрная зависть.
   - Я понимаю их. Каждый смертный хочет быть избранником Все­вышнего.
   - Но не хотят быть отмеченными солнечным бичом... - Баба Яга не­ожиданно рассмеялась. - Знаешь, я грешна перед своим прежним Кощеем. Когда он в исступлении сжигал свои картины в камине, я выкрала у него одну - на мой взгляд, самую лучшую.
   - Нельзя мешать тому, кто сделал выбор, кого позвала истина, соби-раясь ему отдаться грузинской Тамарой: однажды ценой смерти.
   - Ты прав, милый! Но любая Баба Яга - эгоистка. На той картине изображена я. Жаль, что ты сможешь увидеть её только через два года. Она будет висеть в Третьяковской галерее и возле неё всегда будет много людей.
   Я зажёг спичку и осветил слабым светом её груди. Он был прав, Кощей Бессмертный - Кощей-художник, назвав картину "Зимние яб­локи". Зимние яблоки хранят свою красоту до нового круговорота в природе.
   - Я знаю эту картину, потому что писал её, когда был Кощеем-ху­дожником.
  
   Была холодная и ленивая зима, которая любила поспать, прикрыв- шись чёрным пледом с узорами созвездий. И я не злился на неё, по­тому что не верил свету, сотворённому убогим умом человека. Кар­тины, освещённые электрическим светом, были так же лживы, как стихи, написанные чернилами, а не кровью.
   Но сегодня я злился не только на зиму, но и на столяра, которые де­лает мне рамки и натягивает на них холст. Зима проснулась, и при- шёл час работы, но я не мог прикоснуться кистью к холсту, потому что не было прямоугольной плоскости. Рамка была перекошена и плохо сбита (у столяра, наверное, начался очередной запой), а на пе­рекошенной плоскости - на холсте нельзя писать Храм, потому что он - не Пизанская башня.
   Мне нравился холст, мне нравилась задуманная мною картина. К тому же, я плохо, небрежно наложил грунт, и холст получился вроде матового стекла, прихваченного морозом. Баба Яга пришла рано ут­ром в мастерскую с завтраком, завязанным в узелок. Она видит мою беспомощную злость и ищет глазами скрипку. Она думает, что вальс из балета "Щелкунчик поможет мне обрести устойчивое душевное равновесие. Лучше бы она сходила к столяру и отвесила ему хоро­шую оплеуху.
   - Дай мне две рейки в углу и ножовку! - крикнул я ей, чтобы она не успела взять скрипку, которая лежала на шкафу позади неё.
   Я сделал из реек крест и укрепил холст. Я поставил холст на моль- берт, отошёл на несколько шагов назад, чтобы увидеть на чистом по­лотне Храм и дорогу, ведущую к нему. Но увидел контуры грубого креста, прикрытого матовым, морозным стеклом.
   Я отшвырнул в сторону уголь.
   - Пойдём со мной к столяру! - с раздражением сказал я Бабе Яге. - Я набью ему морду!
   - Хорошо, милый! Пойдём,- сказала она. - Ты без моего надзора и вправду сделаешь это. Подожди, только переоденусь.
   - А разве я просил тебя прибираться в моей мастерской? - разозлил-
   ся я, увидев её в моей рубашке, испачканной краской, и в стареньких джинсах.
   Она благоразумно промолчала, потому что прекрасно знала о моей нелюбви к словам, когда не шла работа. Она, не спеша, сняла через голову пятнистую, как шкура оленя, рубашку. Обнажённая по пояс на фоне зимнего окна, она обернулась ко мне, и мои глаза обожгло то­ком озарения. Упругие груди Бабы Яги отсвечивали янтарной теп- лотой, как антоновка. Зимние яблоки.
   Нет, нет, это не просто упругие груди, отсвечивающиеся янтарной теплотой - это материнские груди, как символ жизни, мироздания, а крест окна, наложенный на женщину-мать. как благословление Все- вышнего на продление рода человеческого. Зимнее, морозное окно, материнская грудь и крест, лежащий на них - это символ муки и дол­готерпения ради жизни.
   Так... Она смотрит в окно, затянутое узорами мороза. Лицо её должно едва просматриваться, лишь контурно, потому что оно - не главное. Главное - упругие груди. Они излучают жизнь и тепло, от тела должны подтаять схваченные морозом стёкла. Подтаять напро- тив янтарных, тёплых материнских грудей...
   К чёрту столяра! Он - гений. Из-за своей безалаберности он заста­вил меня сделать из реек крест, чтобы укрепить холст. Крест на груди мученицы-матери, матери-спасительницы и продолжательницы рода человеческого, продолжательницы жизни.
   Баба Яга нагнулась за своим платьем, и образ стал уходить от меня.
   - Не надо! Стой там! - с яростью крикнул я и побежал за угольком, который зашвырнул в угол.
   - Но мне очень холодно, милый! - удивлённо сказала Баба Яга.
   - Это хорошо, что холодно. Тебе должно быть холодно, потому что ты отдаёшь тепло своей груди ради продолжения жизни.
   Мне никогда не работалось так вдохновенно, как в то зимнее утро.
  
   - А я никогда так не мёрзла, как в тот день в холодной мастерской Кощея-художника! - сказала Баба Яга и теснее прижалась ко мне, будто холод из прошлого лизнул ледяным языком её тело. - Этой но­чью ты только и делаешь, что уходишь от меня к ним. А ведь у нас всего одна ночь, которая скоро кончится.
   - Но ты сказала, что мы можем продлить её на столько, сколько нам необходимо.
   - Я так сказала, чтобы утешить тебя. Нам не стоит испытывать тер-
   пение Времени, чтобы оно не подложило свинью, когда ты дождёшь-
   ся меня.
   - Хорошо, милая! Я больше не буду вспоминать о себе. Я буду только с тобой, как бы меня ни мучили Время и Пространство.
   - Забудь о них до утра, потому что они всё равно напомнят о себе.
   - Я ненавижу Время, я ненавижу Пространство, потому что они - деспоты. Но благодарю их за то, что они, переодевшись в провиде- ние, посадили меня в пригородный поезд, подстроили встречу с ин­валидом, который бездарно играл на стареньком баяне вальс из ба­лета "Щелкунчик", и заставил меня сойти на заброшенном полу-станке, от которого тропа ведёт к тебе.
   - Ты прав, поезда не останавливаются на моём полустанке, потому что это не нужно мне.
   - Но как ты живёшь? Где ты берёшь продукты, как ты можешь без людей?
   - Продукты мне раз в неделю приносит Леший из соседнего села за болотом. Ему почти восемьдесят лет, и его измучил радикулит. Я - ведьма и лечу его. Я не могу с людьми. Поэтому могу без них.
   - Ты тоже отмечена солнечным бичом. Но почему я никогда не был
   с тобою?
   - Потому что мы родились в один день и один час, и Время бес­сильно перед нами.
   Монотонно позванивающую сверчком ночную тишину вспорол уверенный крик петуха.
   - Это второй или третий петух? - встревожено и испуганно спросил я.
   - Второй, милый Кощей! - ответила Баба Яга - и тоже испуганно.
   В огромном Космосе блаженства не было ничего, кроме восторга и двух зелёных мерцающих звёзд.
  
   Он позвонил из мастерской без четверти десять вечера. Я спросила:
   - Почему ты звонишь по телефону, если в это время должен звонить в дверь нашей квартиры?
   - Я очень устал, прекрасная Баба Яга, и сегодня не приду домой.
   - Ты голоден и должен принять ванну.
   - В гастрономе я купил бутылку кефира и московскую булку. Прос- ти меня!
   Мне показались странными его слова, хотя он всегда говорил стран- но и непонятно. Но я понимала его, я умела разгадывать его словес-
   ные шарады.
   - Ты писал сегодня?
   - Я целый день просидел перед чистым холстом и поэтому устал!
   - У тебя плохое зеркало в мастерской. Из-за него ты не можешь на­чать автопортрет, - попробовала я успокоить его.
   - Зачем на зеркало пенять?! Зеркало не виновато. Он сторожит меня...
   - Кто?
   - Он. Не знаю, как его назвать. Ну, если хочешь, Бог, Всевышний, Создатель. Он не выпускает меня из моих заблуждений. И ещё - меня связали по рукам и ногам Время, Пространство и Любовь к тебе, к себе. Эта ужасная шайка издевается надо мной. Я не могу писать со связанными руками. Я не могу писать автопортрет, когда вместо себя вижу постную и самодовольную харю! - Он простуженно кашлянул в телефонную трубку.
   - Приезжай домой, милый! - как можно мягче и ласковее сказала я. - Мы поужинаем, а завтра утром уедем на Чёрное море.
   - Какое море, любимая?! Разве уже наступило лето?
   - Кощей, я боюсь за тебя, потому что на улице - июль!
   - Не бойся... В июле ничего не происходит. У меня никогда ничего не происходит в июле.
   - Приезжай! Даже в июле нельзя оставаться одному! - умоляла я.
   - Если я приеду, ты опять будешь играть для меня на скрипке и опять вальс из балета "Щелкунчик"?
   - Да, да! Я буду играть его до утра, чтобы у тебя был спокойный сон.
   - Нет, прекрасная Баба Яга! Они тоже любят эту музыку и слетятся на её зов, как вороньё, из мастерской в нашу квартиру.
   - Кто, "они"? - Я чуть не расплакалась.
   - Те, что связали меня! Ты прости. Я буду ждать. Может быть, но­чью они уснут...
   - Кощей! Миленький мой! - кричала я в жалобно кукарекающую трубку.
   Я мчалась по весеннему городу в халате и с распущенными воло­сами, и все такси, едва я пыталась остановить их, принимая меня за ведьму, разбегались в разные стороны. Когда я бросилась под колёся неотложки, когда она привезла меня к его мастерской, я думала, что прошло не более десяти-пятнадцати минут с тех пор, как он положил трубку на рычажки телефона. Но было уже одиннадцать с четвертью.
   Я звонила, звонила, терзая электрический звонок, но за дверью сто-
   яла страшная и незнакомая тишина. Я изо всех сил стала стучать в дверь и она отворилась сама. В мастерской было темно, как в кино-
   театре за несколько секунд до начала сеанса. Устойчиво пахло крас­кой, жжёной бумагой, но не пахло Кощеем. Я не стала включать свет, а закричала, умирая от ужаса, потому что почти в кромешной тьме разглядела, как что-то большое и серое раскачивается в центре ком­наты, как призрак.
   Я не видела его мёртвым, потому что несколько дней находилась в коме и ещё три месяца лечилась в психиатрической клинике.
   Когда я вышла из больницы, мне передали его вещи из мастерской: краски, кисти и холст, на котором жгучим суриком было написано:
  
   Они не уснули. Прости меня!
  
   Пять слов на чистом холсте, но я никогда не видела картины гени­альнее этой. Сквозь кровавые буквы смотрели на меня удивлён-
   ные и безнадёжные глаза Кощея. А сами буквы были написаны раз­машисто и хлёстко, словно ударил по холсту бич восходящего солнца.
  
   Я поцеловал Бабу Ягу во влажные и солёные глаза.
   - Прости его и себя и не вини Всевышнего за то, что он жесток к из­бранным им.
   - Я никого не виню. Но я не могла не рассказать тебе этого.
   - Почему?
   - Потому что все Кощеи - жестокие эгоисты. Они оставляют Бабу Ягу в одиночестве среди смрадного болота и дремучего леса.
   - Я никогда не буду жестоким. Когда "они" свяжут меня, я попрошу тебя сыграть на скрипке вальс из балета "Щелкунчик".
   - Это не спасёт тебя, если ты не заключишь перемирие со Временем и Пространством! - с печалью в голосе сказала Баба Яга.
   - Как же я могу помириться с ними, если после третьих петухов один из них - беспощадное Время - разлучит нас на десять лет?!
   Баба Яга с сожалением вздохнула.
   - Я понимаю, что это очень большой срок. Но что сделаешь, если ты обманул Время и сошёл на полустанке на десять лет раньше?
   Я до боли сжал её руку и выпил покоя из её прекрасных губ.
   - Когда я вернусь туда, откуда пришёл, я разыщу тебя в городе!
   - Это невозможно! - не на шутку испугалась Баба Яга. - Завтра в твоём времени я буду без сознания лежать в больнице.
   - И пусть! - злился я. - У твоего изголовья я сяду сиделкой.
   - Но потом меня отвезут в психиатрическую клинику.
   - Я буду бродить вдоль ограды, окружающей клинику, и знать, что ты находишься рядом. Я дождусь тебя. Ведь три месяца - не десять лет!
   - Но когда я выйду из психиатрической клиники, я ещё буду любить прежнего Кощея. И полгода практически жить на кладбище у старого и одинокого сторожа, ночевать в его сторожке, а все дни напролёт проводить у могилы Кощея-художника.
   - Хорошо, - согласился я. - В моём времени я приду к тебе через год.
   - Если ты сойдёшь на этом полустанке через год в своём времени, я могу не полюбить тебя. А ты рано или поздно попадёшь в моё время. Но вряд ли разрешат тебе встретиться со мной твои извечные против­ники-недруги - Время и Пространство. Ты не сможешь обмануть их во второй раз.
   - Я не перенесу всего этого!
   - Успокойся, милый! - Баба Яга поцеловала меня в левый висок. - Если ты любишь меня, ты не станешь искать свободного крюка в своей квартире.
   - Но у меня есть жена, с которой мне придётся разделять супруже­ское ложе!
   - Я не обижусь на тебя, потому что всё это будет до встречи со мной.
   - Но ведь это неправда!
   - Может быть. Но уже через два часа ты всё случившееся спишешь на сновидение, забудешь обо мне и вспомнишь только через десять лет, когда будешь проезжать мимо моего полустанка.
   - Что это? - испуганно спросил я, услышав лёгкий шорох ветра.
   - Это ветер - предвестник утра залетел в открытую форточку.
   - Милая, люби меня, чтобы я ничего не забыл! - Я сжал её в нерв­ных объятиях.
   - Я люблю тебя, Кощей! - сказала она вместе с криком третьего пе­туха.
  
   Вагон качнуло на стрелках и вслед за этим яростно заскрипели тор­моза. Я открыл глаза и с удивлением оглядел пустой салон вагона.
   Ни одного человека, ни одной живой души. Мне показалось, что мир в одно мгновение опустел, и на маленькой-огромной планете я ос­тался один - мчащийся через Пространство и Время в неуправля- емом поезде. Куда я лечу, покинутый людьми? В прошлое или буду- щее?
   - Следующая остановка Копань! - хрипло раздалось над моей голо­вой.
   "Господи! - подумал я. - Недавно мы проехали Речицу, и все со­шли, потому что ехали в этот город на работу".
   - Осторожно, двери закрываются!
   С грохочущим шелестом сошлись пневматические двери. И тут же распахнулась дверь переходного тамбура. В вагон, стуча колодками, вошёл инвалид с баяном. Он походил на Лотрека - неуклюжий и ма-
   ленький, потому что до колен у него были отрезаны ноги. Подорвался он на немецкой мине или на него наехал поезд-лесовоз? На баяне ле­жала перевёрнутая грязная кепка, в которой на ярком солнце, слов-
   но сокровища Скупого Рыцаря, сверкали медь и серебро.
   - Подайте жертве сталинских репрессий! - хрипло и заунывно поп- росил старик, открыв мне две льдинки на ладонях старца, которые не таяли.
   - Сыграй мне вальс из балета "Щелкунчик", и я дам тебе два рубля! - жёстко сказал я.
   - Я не умею играть этот вальс. Хотите "На сопках Маньчжурии"? -
   услышав о моей цене, инвалид лихо развернул мехи баяна.
   - Не нужно! Вот вам два рубля.
   Я бросил в его кепку две мятых рублёвки и вышел в тамбур. За стеклом пневматических дверей в бессмертном вальсе Чайковского кружилась берёзовая роща.
   Я вздрогнул, едва не вскрикнул, хотя не увидел ничего нового за окном поезда: дизель не полной скорости пролетел мимо полустанка с будкой стрелочника, окна которой были забиты крыжами...
  
  
   1990 г. г. Сураж
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   8
  
  
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"