Стешец Сергей Иванович : другие произведения.

Апостолы из Подмышек

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:


  
  
  
   Сергей Стешец
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   Апостолы из Подмышек
  
   -роман-
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   1.
  
   Беззвёздной ночью лес был таинственно угрюм и страшен: казалось, из-за каждого куста выглядывали гнусные свинячьи пысы разнообразной нечистой силы. Налетал сильный верховой ветер, и всё в лесу скрипело, скрежетало - словно многочисленная нечисть объединилась и играла концерт для грешников в составе какофонического оркестра. Было темно, сыро и пахло болотом - заплесневелым к середине лета: в болоте , верно, вольготно было ведьмам во время ночных шабашей.
   Гоэлро Никанорович Квасников, прижимая к груди кота, прихрамывая, ошеломлённо прорывался сквозь жгучие заросли малинника, постанывая и плача от ожогов, и вдруг резко остановился, будто ударился лбом о столетний дуб. Он испуганно осмотрелся - поочерёдно в три стороны: назад, вправо и влево. Но что он мог высмотреть в кромешной мгле, кроме свинячьих рыл посланников Антихриста? Сердце его от безысходности остановилось, ноги от усталости и бесполезности пути остановились, и он опустился прямо на колючую траву. И безропотно ожидал смерти.
   Служащий Кулёмовского банка Квасников - худой, болезненный, хромой старик - патологически боялся леса и воды. Если ему случалось бывать на реке, то обыкновенно он сиживал на берегу; в крайнем случае, в самый жаркий день мог войти в воду по пояс, бросить несколько пригоршней воды на впалую, чахлую грудь и тут же выскочить на берег, поскуливая, как месячный щенок, от холода и страха. В лесу он вообще отродясь не бывал: не интересовали его ни сама природа, ни грибы, ни ягоды.
   Из-за всего этого Гоэлро Никанорович не любил путешествий, предпочитал безвыездно сидеть в своих провинциальных и грязных Кулёмах, и даже небольшой городской парк предпочитал обходить стороной, потому что в нём кучно росло несколько десятков деревьев и кустов.
   Попав ночью по воле невероятных обстоятельств в лес, Гоэлро Никанорович медленно, к великомученик, распятый на кресте, умирал от страха, прижимая к груди. Облезший кот, согревшись, ласково и умиротворяющее мурлыкал, но не успокаивал Квасникова. И смелый человек, оказавшись в ночном лесу, чувствовал бы себя неуютно, а уж о Гоэлро Никаноровиче и говорить нечего. Но, если в первую же секунду после того, как он вошёл в лес, не разорвалось от ужаса его маленькое сердечко, значит, вёл он себя мужественно и даже не потерял способности размышлять о том, как выбраться из этих сумрачных и болотистых дебрей.
   Выбора у него не было, кроме как идти и идти вперёд, набрести на дорогу или наткнуться на какую-нибудь полузаброшенную деревушку - ведь вокруг Кулём не тунгусская тайга; в лесах вокруг Кулём разбросано немало деревушек, неспешно доживающих свой век.
   А для этого надо было иметь немало мужества. Квасников, сидя на влажной и колкой траве, старался напитаться им, словно дерево - силой из земли. И, наконец, поднялся, готовый к любым испытаниям и неприятностям; прихрамывая, пошёл скрежещущим чернолесьем - медленно и отрешённо торжественно, будто восходил на Голгофу. Горячо сделалось глазам, и Гоэлро Никанорович подумал, что это от его решительного взгляда.
   Чем дальше шёл Квасников, тем реже становился лес и мягче - земля под ногами. Земля под ногами стала упругой, поролоновой будто, но Гоэлро Никаноровичу, не соприкасавшемуся с дикой природой, это ни о чём не говорило. Но очень странно и беспокойно стал вести себя кот: несколько раз жалобно мяукнул, сделал попытку вырваться из рук человека. Служащий банка подумал, что кот почувствовал зверя неподалёку - волка или дикого кабана, и Гоэлро Никанорович стал напряжённо всматриваться в чёрное пространство, чуть разбавленное приближающимся рассветом, но продолжал идти, потому что всё равно не было другого способа спасения живота своего.
   Кот всё-таки вырвался из несильных рук Квасникова, но не шмыгнул испуганно прочь, а бежал следом за ним, жалобно мяукая, словно предупреждал хозяина о какой-то опасности. Но не сведущий не знает осторожности. Даже когда начали вязнуть ноги в вязкой почве, а в ботинках противно захлюпала вода, служащий банка не остановился, не повернул в обратную сторону.
   За спиной Квасникова пронзительно вскрикнула ночная птица. Он вздрогнул, от испуга совершил какой-то нелепый, боковой прыжок и стал мягко проваливаться, словно разверзлась перед ним преисподняя. Гоэлро Никаноровича быстро засосала болотная трясина, засосала по пояс - он инстинктивно схватился за пучок высокой и жёсткой болотной травы.
   Прощаясь с жизнью, Квасников не замечал резких перемен, происшедших в природе: внезапно рассеялись тучи, стих ветер, и болото осветилось бордовым светом восхода, отчего казалось, что Гоэлро Никанорович барахтается в огромной луже крови.
   - Помогите! Помогите! - отчаянно кричал Квасников, срывая голос до визга.
   Но кто мог услышать его безнадёжный "SOS", кроме кота, жалобно мяукающего на краю трясины, да двух мотыльков, бог весть откуда появившихся на болте среди ночи (Гоэлро Никанорович не знал, что мотыльки эти ночевали на тулье его шляпы) и заполошно порхающих над утопающим.
   - Помогите! Помогите! - ещё отчаяннее, ещё визгливее кричал Квасников. Он понимал, что в глухом раннем лесу ему никто не поможет, но без воплей расстаются с собственной жизнью только мудрые старики да революционные фанатики.
   Вонючая трясина уверенно всасывала в себя Гоэлро Никаноровича, смрадная тёмно-красная жижа уже пузырилась и прожорливо бурлила у его груди. Квасников сорвал голос и перестал кричать. Теперь он лишь обречённо думал о том, что все пятьдесят семь лет жизни несправедлива была к нему судьба и даже в завершении жизненного круга послала унизительную и страшную смерть.
   "Ах, если бы существовал Всевышний, я смог бы обратиться к нему за спасением!" - наивно подумал он, потому что не знал и не мог знать, о чём думают люди за несколько мгновений до смерти.
   Подумав об этом, Квасников в последний раз открыл глаза, чтобы проститься с миром и солнцем... и едва не захлебнулся от радости: в трёх шагах от него, на краю трясины, где только что жалобно и безнадёжно мяукал кот, стоял человек и отчаянно махал ему руками.
   - Держитесь, Гоэлро Никанорович! Я сейчас помогу вам! - крикнул человек, в котором Квасников узнал поэта и корреспондента газеты "Советские Кулёмы" Егора Панкратова.
   Служащий банка благодарно пискнул и подался навстречу Панкратову, а добрый и мечтательный поэт безрассудно бросился в трясину и стал тонуть вместе с Гоэлро Никаноровичем.
   - Козёл! Рази так спасают?! - на чистом русском языке выругался один из мотыльков и мгновенно превратился в шофёра банка - огромного, коряжистого Агафона Агафонова.
   - Тащи, Паша, крепкую валежину! - крикнул Агафон в пустоту, но из пустоты, из широкой тени, лежащей на земле, проявился живой плотью сослуживец Панкратова Пашка Мякишев.
   Пашка грузно побежал за валежиной, и за короткое время, пока он искал крепкий сук, на краю болота произошло ещё одно чудесное превращение: из севшего на острый стебель осоки мотылька выросла несравненная Лиза Карамелька.
   Втроём - Агафонов, Мякишев и Карамелька - вытащили из трясины сначала невезучего Квасникова, затем - безрассудного Панкратова.
   Дрожа от холода, мокрый и грязный Гоэлро Никанорович запрокинул голову в предрассветное небо и изумлённо прошептал6
   - Он есть!
  
   2.
  
   Весело трещал сухой валежник в костре, разведённом на опушке леса. Свет от пламени оранжевыми бликами лизал лица пятерых странников, заплутавших в глухом лесу. Они были задумчивы и молчаливы, угрюмы и отрешённы: каждый переваривал произошедшее.
   Больше других недоумевал Гоэлро Никанорович. Он сидел, обхватив руками острые голые коленки (костюм его сушился на рогатине у костра), похожий на заглавную латинскую буквы "N", и машинально выщипывал жёсткие, редкие волосинки на подбородке, узкобедренным треугольником выдававшемся вперёд. Квасников осмысливал чудо, происшедшее в эту странную ночь, но оно, это чудо, не поддавалось логическому осмыслению, как любое другое чудодейство.
   Разве можно было постигнуть его прагматическим, счётно-арифметическим умом появление в глухой чащобе на краю гнилого болота Панкратова, Агафонова, Мякишева и коротконогой упитанной бабёнки, которую Квасников не знал прежде? Предположить, что Егор был самым обыкновенным облезлым котом, Агафон с бабёнкой - беспечными мотыльками, а Пашка - вообще неизвестно кем, для Гоэлро Никаноровича было равносильно помешательству, тем более, как он слышал, что они пропали без вести более месяца назад.
   Свои сомнения Квасников разрешил прозаически скучно: Панкратов, Мякишев, Агафонов и барышня иже с ними совершили какое-то ужасное преступление, после чего покинули славные Кулёмы и скрывались от возмездия правосудия в густом, болотистом лесу. Поверив своей догадке, Гоэлро Никанорович испуганно зажал рот рукой, словно из него непроизвольно могло вырваться столь неожиданное открытие, и стал мучительно припоминать: не случилось ли месяц-полтора назад в Кулёмах какого-нибудь загадочного убийства, и не мог вспомнить, потому что последние насилие над человеческой личностью произошло в городе две недели назад, когда одна ревнивая жена не дорезала косой своего блудливого пьяного мужа.
   Но вдруг взгляд служащего банка зацепился за сушившуюся у костра одежду, и он задрожал от охватившего все его члены ужаса: его голубая рубашка, повешенная на рогатину с обратной стороны костра, в утренних сумерках казалась чёрной, и на ветру зловеще шевелились её рукава. Квасникову пошло впрок близкое знакомство (на короткое время) со знаменитым кулёмовским сыщиком Еремеем Кашкиным: у служащего банка родилась новая версия убийства председателя Кулёмовского райпо Долбенко. Не покойный изобретатель-рационализатор Рукодельников, как утверждал сержант (ныне лейтенант) Кашкин, а эта странная четвёрка, вытянувшая Гоэлро Никаноровича из трясины, придумала чёрную сорочку-убийцу. Заметая следы преступления, они симулировали умопомешательство, но не менее выдающийся, чем Кашкин человек - невропатолог Тихонький - вылечил их. И тогда они спрятались в чаще, как страшные лесные браться.
   Эта версия показалась Квасникову на столько стройной и убедительной, он на столько поверил в неё, что от ужаса у него заледенела спина, заботливо укрытая аляповатой кофточкой Лизы Карамельки, и он отодвинулся подальше от Агафона, сидевшего рядом. Без сомнения, шофёр банка - грубый и циничный мужлан, принесший Гоэлро Никаноровичу неисчислимые страдания в недалёком прошлом, был главным исполнителем коварных замыслов преступников. Ведь он, Агафон, попал в психиатрическую больницу через несколько часов после убийства Долбенко! А сконструировал сорочку-убийцу, наверняка, Панкратов, у которого большой, но странный, извращённый ум.
   Зачем Панкратову и его компании понадобилось убивать председателя райпо - над этим вопросом Гоэлро Никанорович долго не задумывался: с целью ограбления, конечно. У Панкратова пятеро детей и малая зарплата, а Пашка с Агафоновым большие любители выпить.
   Если бы спасители Квасникова знали, о чём тот думает в настоящую минуту, угрюмость и угнетённое состояние мигом покинули бы их - они от души посмеялись бы над детективными исследованиями новоявленного Пуаро, полчаса назад вытащенного из вонючего болота. Но в это время все остальные в своих лихорадочных размышлениях торопились соединить события сегодняшнего утра со своим странным бытиём в течение последнего месяца. Но это было неподвластно здоровому человеческому уму.
   Егор Панкратов, переломив над коленями своё длинное, узкое туловище, смотрел на костёр немигающими, расширившимися зрачками, и свет пламени, отражающийся в глазах, укрощал свой индусский танец. Целый месяц Его существовал на этой земле в облике худого линяющего кота: шлялся по помойкам, был гоним злыми собаками и бит бессердечными мальчишками. Он хорошо помнил свою кошачью жизнь, но не мог поверить в неё, связать со своей, человеческой судьбой.
   "Это бред! Самый настоящий бред!" - убеждал он себя.
   Всего-навсего он потерял рассудок, лежал в психиатрической больнице - бездомный кот среди Наполеонов и Генеральных секретарей ЦК КПСС, а вчера сбежал из больницы в этот лес. Увидев тонущего в трясине Гоэлро Никаноровича, он обрёл здравый ум - это содействовала стрессовая ситуация. Так успокаивал себя Егор Панкратов.
   А как же тогда Агафон, Пашка, Карамелька? Как они оказались вместе с ним в лесу?
   "Очень просто, - опять успокоил он себя. - Они тоже были в психиатричке. А разве психи не могут сговориться на побег?"
   Примерно так же, но не с такой логической стройностью, суматошно перескакивая с одного на другое, думали два недавних мотылька: Агафон и Карамелька. Легче, чем им, было Паше Мякишеву - какая жизнь у тени?! Ничего сверхъестественного не случилось в его жизни - обычный провал памяти после вчерашней попойки на каком-нибудь пикничке в лесу. Лишь одному обстоятельству поражался Мякишев: если он с похмелья, то почему не болит голова?
   В общем, все пятеро молчали уже целый час, боясь произнести слово, могущее преобразовать в реальность бредовые галлюцинации тронутые умом. Уж слишком ненадёжными, эфемерными казались причины их появления в этом глухом лесу каждому из них, которые каждый из них придумал для себя, исключая Гоэлро Никаноровича. Уж он-то точно знал, как оказался здесь: ему надоело ходить по верёвке вокруг телеграфного столба, и он вырвался на свободу.
   На рассвете затих, притаился перед всеобщим пмробьуждением лес, и лишь огромное, самодовольное красное солнце грустно и радостно улыбалось, выкатываясь на небо.
   На землю пришло утро, напомнило о жизни и возвратило пятерым людям, сидевшим вокруг костра, ощущение голода. Они поочерёдно посмотрели друг на друга, и каждому захотелось рассмеяться - до того нелепо и необъяснимо было всё, происшедшее с ними, но грешно смеяться над своими несчастными - это понимал даже Агафон, самый беспечный из пятерых.
  
   3.
  
   В грязной клетчатой рубашке и засаленных грубых брюках Агафон Агафонов был похож на пионера Америки, пробивающегося сквозь миссисипские прерии. Шёл он уверенной раскоряченной походкой, огромными дланями раздвигая кустарник, и не знал никаких сомнений. В Отличие от Гоэлро Никаноровича, он не боялся ни леса, ни воды, ни даже чёрта. Это Квасникову невинный запущенный бор мог показаться дикой и непроходимой тайгой, а шофёр банка был уверен, что через полчаса-час они обязательно выйдут на какое-нибудь селение, потому что он всегда осознавал себя частицей цивилизованного мира, того самого, в котором через сто-сто пятьдесят лет сами леса попадут в Красную книгу.
   За Агафоном цепочкой шли четыре его спутника. Худой и длинный, благородный, как Дон Кихот, Егор Панкратов, без страха, мечтательными глазами созерцал реальную действительность, и сосновый бор казался ему райскими кущами по сравнению с кулёмовскими помойками. Он забыл, что когда-то, ещё три месяца назад писал стихи, и впитывал сегодня душой красоту утреннего леса, как ребёнок, созерцая её первобытно, без профессионального интереса. Вдохновение и безграничная душевная доброта Егора позволяли прилетевшему с болота комару без риска для своей комариной жизни высасывать кровь из чистого лба гениального поэта Кулём.
   Следом за Егором Панкратовым пивным бочонком энергично катился Пашка Мякишев, словно Санчо Пансо за Дон Кихотом. Упругим животом он принимал удары веток, отпущенных Панкратовым, и жмурился от удовольствия. В беспечных, заплывших жирком сереньких глазах Мякишева нет-нет, а проскальзывало недоумение, сопровождавшее его с утра. Возникло оно от удивительно здорового ощущения жизни, когда тверда и устойчива почва под ногами и до неприличия ясно в голове. Пашка не уверен был: можно ли радоваться этому, потому что трезвое пробуждение выпивоху тревожило не меньше, нежели похмелье трезвенника.
   Гоэлро Никанорович не мог замыкать эту колонну по той простой причине, что безнадёжно отстал бы из-за своей хромоты и слабой физической подготовки. За Квасниковым в качестве лидера прикрепили Лизу Карамельку, которая через каждые пять шагов наступала ему на пятки, после чего вознаграждала заботливым восклицанием:
   - Ты что, уснул, хрен старый?!
   Слышать такое Гоэлро Никаноровичу было очень обидно, потому что он не считал себя хреном, тем более - старым, но служащий банка стоически терпел оскорбления, потому что был жив, а живым и здравствующим он никогда не отвечал на хамство дураков и просто невоспитанных людей. К тому же, мысли его были заняты совсем другим: он думал о Боге, спасшем его. И с благодарностью, с душевным трепетом смотрел в спины впереди идущих, считая их посланниками Всевышнего.
   Наибольшее впечатление от происходящего имела Лиза Карамелька. Вся её прошлая жизнь, не считая мотыльковой одиссеи, была до примитивного однообразной: в ней сорта дешёвых вин путались с именами многочисленных любовников. От вина и мужчин она получала меньше удовольствия, чем от поручения Агафона пинать в зад беспомощного служащего банка. Впервые в жизни она какую-никакую власть над другим человеческим существом, и уважала себя больше, нежели имел самомнение Егор Панкратов. От усердия лопнула её зелёная юбка на правой ляжке, обнажив розовое, ядрёное бедро, и неожиданно у Лизы появилось чувство стыда, похожее на то, которое родилось у первобытной женщины, полюбившей конкретного дикаря и первой из самок презревшей полигамию: когда оборачивался Квасников и после очередного "старого хрена" умоляюще смотрел на неё, она смущённо захватывала разрез юбки рукой, чтобы скрыть от его взгляда хотя бы верхнюю часть открытой ляжки.
   Через двадцать минут пути четверо. Следовавших за проводником Агафоном, остановились на опушке леса после его радостного вопля:
   - Ёлки-палки! Да я прошлым летом здесь с Веркой-продавщицей в любовь играл!
   Никого из спутников не волновала его Веерка. Для них самым важным было то обстоятельство, что шофёр банка нашёл знакомое место среди дикой природы, и теперь они были спасены. При разных взглядах на жизнь спутники объединились в одном: поскорее выйти из этой глухомани.
   - И что, далеко отсюда до ближайшей деревни? - прихлопнув, наконец, комара - ленивого и сытого, спросил Панкратов. На лбу его расплылось пятно крови.
   - Минуточку! - К Егору сестрой милосердия подкатилась Карамелька, наслюнявила два пальца и заботливо вытерла лоб корреспондента.
   - Благодарю! - интеллигентно одобрил её порыв Панкратов.
   - Значит так, судари мои! Если нам требуется густонаселённый пункт, то топать ещё вёрст шесть. Но в версте отсюдова имеется деревня Подмышки, в которой, как я знаю, проживает пару стариков.
   - Не надо шесть вёрст! Пойдём в Подмышки! - захныкал Гоэлро Никанорович.
   Оставшись без присмотра Лизы на несколько минут, Квасников успел отстать от компании на сотню метров, и лишь только сейчас прихромал к ней, задыхаясь от усталости, сразу же повалился на траву. Он был слишком слаб плотью, чтобы путешествовать по ночному лесу. Никогда ещё служащий банка не отмеривал столько вёрст за пол суток.
   - Не боись, банкир! - Агафон похлопал его по плечу. - Карамелька тебя донесёт!
   - Не до шуток, Агафон! - поморщился Панкратов. - Какое будет решение?
   - В Подмышки! В Подмышки! - хором закричали Квасников и Мякишев. Пашке с его шестипудовой массой тоже не улыбалось ещё два часа продираться через лесную чащу.
   - В село пойдём! Там выпить и закусить найдётся! - слаженным дуэтом выступили Агафонов с Карамелькой -бывшие мотыльки.
   Поднялся невообразимый гвалт. Каждый из четверых спорящихся старался перекричать другого, и лишь Панкратов снисходительно вертел головой на тонкой шее, поглядывая на всех поочерёдно. И вдруг замер и долго вглядывался в лесную чащу, пока мечтательные глаза его не заискрились одухотворённо.
   - Куда ты? - закричал Агафон, увидев, что Егор пошёл от них вправо, прямо по болоту, густо заросшему осокой.
   Спутники Панкратова отметили странное обстоятельство: шаг поэта был ровным и уверенным, словно шёл он, прижавши руки к груди, не по топи болота, а по асфальтированному тротуару Кулём, и осока, загипнотизированная его вдохновением, расступалась перед ним.
   - Спасай полоумного! - бросил гуманистический клич Агафонов, и все бросились догонять Панкратова.
   И едва подошвы каждого из них касались следов Панкратова, новые, необычные ощущения наполняли их - невесомыми сделались их тела, ноги будто не касались земли, сердца упруго налились наивной и ликующей радостью, а руки самопроизвольно и благостно сложились у каждого на груди, словно узрели грешные люди воскресшего Хрста и свет его нимба. Даже Квасников, пятью минутами ранее еле передвигавший немощные свои ноги, молодым козликом подскакивал в хвосте компании. И сама природа сделалась вокруг людей торжественной и задумчивой, какой бывает в насале октября, а не в середине лета.
  
   4.
  
   Через сотню метров кончилось болото, пройдя через которое, ни один из спутников не замочил ног, и их взору открылась широкая лощина, сплошь усыпанная высокими крупными ромашками и розовым мелкоцветьем. До головокружения пахло мятой и мёдом. Четверо странников перестроились из колонны в шеренгу и резко остановились на краю ромашкового рая, словно кто-то невидимый приказал им: стой!
   И лишь один Панкратов продолжал свой одухотворённый путь-полёт через луг к покатому холму, редко поросшему молодыми. Стройными берёзками, на восходящее солнце. Ни одна ромашка не склонила перед ним головы, не попала под каблуки его туфель, а лишь провожали изумлёнными, золотоглазыми взглядами.
   - Боже мой! - всхлипнув, воскликнул Гоэлро Никанорович.
   - Мы умерли и попали в рай! - умилённо прошептал Паша Мякишев, из лысины которого, казалось, прорастали оливковые ветви.
   Но Агафон с Карамелькой не разделяли их восторга, были крайне удивлены, потому что и подумать не могли о том, что после смерти своей будут гулять по райским кущам. Если кто-то из них двоих думал когда-нибудь о загробной жизни, то обычно прикидывал в уме: как бы втереться в доверие чертям-поварам, чтобы не вариться раками в кипящей смоле.
   "Я захвачу с собой на тот свет ящик вина, - думал Агафон. - Засандалим с шеф-поваром, и он возьмёт меня по блату в помощники".
   Лизочка думала иначе:
   "Ежели какой-нибудь чёрт лысый положит на меня глаз, я не буду кочевряжиться. Не станет же он кипятить в смоле свою любовницу!"
   Агафон и Карамелька могли предположить, что они безвременно почили в бозе на почве пьянства и разврата, но, чтобы после смерти в рай....
   "А почему бы и нет?! - воодушевился шофёр банка. - Бог простил мне все грехи за то, что я спас от неминуемой смерти Квасникова и Панкратова".
   "А я что плохого сделала в своей жизни?! - искренне возмутилась Лизонька. - Скольким мужикам удовольствие доставила! Разве это не богоугодное дело?"
   - Братья! Господь возблагодарил нас за муки и терпение и пустил в свои райские кущи! - проникновенно сказал Агафон и огромными ручищами привлёк к себе Гоэлро Никаноровича. Пашку и Карамельку, как благообразный пастырь свою грешную паству.
   - А Егора призвал к себе, как сына святого! - воскликнул Мякишев, показывая на поднимающегося по холму, превратившемуся в божественный Олимп, Панкратова. - Смотрите! Смотрите!
   Пашка застонал от изумления и, упав на колени, начал неистово креститься.
   - Прости меня, Господи! Прости меня, сын Бога Иисус! Грешен и сволочен я, но ты добр и всепрощающ безмерно!
   Гоэлро Никанорович, Агафон и Карамелька сначала удивлённо посмотрели на Мякишева, а затем дружно - туда куда показывал Пашка.
   На вершине холма средь редколесья, словно Христос на горе Сион, стоял Егор Панкратов. Или не Егор, а принявший его образ Сын Божий, потому что вокруг его головы, между распростёртыми к небу руками светился солнечный нимб. Неужто они - тщедушный и бесполезный Квасников, спившийся и опустившийся Мякишев, пьяница и распутник Агафонов, пустая и неразборчивая Карамелька - были избраны среди пяти миллиардов жителей Земли для встречи вновь возвращающегося к грешным людям мессии? Не с них ли решил новоявленный Христос начать свою великую миссию очищения человечества от скверны?
   И следом за Мякишевым упали на колени Квасников, Агафонов, Лизонька и стали бть глубокие поклоны и неистово, словно сектанты, креститься.
   Но далёк был от их религиозных заблуждений атеист, как и советские люди, Егор Панкратов. Нет, он с уважением относился к верующим, иногда вставлял ту или иную библейскую личность в свои стихи для поддержания высоты слога, но христианство считал наивной, хотя и красивой сказкой заблуждающегося человечества. И язычником, поклоняющимся Яриле, Егор не был. Он просто (это так естественно для поэта) стоял на вершине холма, распростёрши руки навстречу восходящему солнцу. Он радовался вечному и животворящему светилу и ещё тому, что вновь обрёл облик человеческий и жил.
   И, когда Егор Панкратов вспомнил о своих спутниках и обернулся к ним, когда он увидел их коленопреклонёнными и неистово молящимися, сильно смутился, потому как уверен был, что ни Пашка, ни Агафон, ни Карамелька, ни даже Гоэлро Никанорович ил Библии, Евангелия и прочего более "Отче наш...". Оглянувшись по сторонам, Панкратов не обнаружил другого субъекта, кроме себя, кому бы его спутники могли бы в религиозном экстазе посылать мольбы о прощении грехов.
   - О чары случая прекрасного! Вы мнитесь чудодейством божества! - выспренно, но мудро прошептал Егор Панкратов. И прокричал с вершины холма своим спутникам.
   - Пойдём! Пойдём! Я вижу погост!
   Его голос, многократно разложенный и усиленный звонким утренним эхом, опустился в лощину, будто Голос Бога из поднебесья. Молящиеся вздрогнули, подняли вдохновлённые лики свои на их окликнувшего - человека на холме с солнечным нимбом вокруг головы. Панкратова ли, Христа в его образе - им, жаждущим чуда, было едино.
   - О, праведный и великий наш! - в исступлении прокричал Агафон, поднялся с колен и пошёл к холму, неистово шепча молитву:
   - Отче наш! Еже ты на небеси! Услыша вополь мой! Не отврати лица своего! Преклонись ухом ко мне! Исчезли дымом мои дни! Возьми хотя бы кости мои!
   Когда-то в детстве Агафон слышал молитву матери своей и сейчас вдруг вспомнил её слова. Но почитание Господа не требует правильных слов, а праведной веры. И Агафон не смущался той галиматьи, что вылетала из его уст, ведь прежде из них извергались отнюдь не божественные слова, и, если поминался в них Бог, то всуе...
   За Агафоном пошли остальные - Мякишев, Квасников, карамелька, и тоже молились: кто как умел.
  
   5.
  
   Панкратов с вершины холма смотрел на эту движущуюся гуськом благообразную процессию и не мог избавиться от мысли, что попал в театр абсурда. Но разве всё, что происходило с ним в мае-июле нынешнего, 1985 года, не было театром абсурда? Нет, определённо судьба свела его с психически не нормальными людьми. А в здравом ли уме находится он сам? Разве можно допустить своё превращение в бездомного, облезлого кота, шестипудового Мякишева - в тень, а не менее "миниатюрных" Агафона с Карамелькой - в мотыльков? Разве могло это прийти в голову здоровому умом человеку? Нет, нет и ещё раз нет!
   Но теперь он здоров, теперь-то он мыслит ясно! И надо не поддаться искушению, не слиться в сумасшедшем экстазе с этими четырьмя умалишёнными. У Егора появилось желание бежать, бежать мимо погоста, мимо деревни (если есть погост, должна быть деревня - так думал Панкратов), на дорогу, а по ней - в Кулёмы, там запереться в своей квартире и никого не впускать, чтобы не смогли его отыскать Пашка с Агафоном, Квасниковым и Карамелькой - он устал от них, от спектакля абсурда, в котором они играли фантасмагорические роли.
   Все беды, свалившиеся на голову Панкратова - это от них и только от них. Он не хотел думать, что неприятности его начались с чудовищной рыбы - порождения бездумного научно-технического прогресса, потому что рыба эта где-то шныряла в водах Быстрицы, наводя ужас на рыбаков, плотвичек и лещиков, а спутники его были рядом и могли конкретно ответствовать за его несчастья.
   Егор не успел решиться на побег - уже в двадцати шагах от него были Мякишев, Квасников, Агафонов и Карамелька и с таким обожанием, с такой собачьей преданностью смотрели на него, как ни смотрела ни одна прыщеватая студентка педучилища во время его выступлений со стихами. К Панкратову подходили ясноглазые дети, не успевшие вкусить греха, или монахи и монахиня, очистившиеся от скверны светской жизни. Разве можно было убежать от такой чистоты и наивности, разве можно было презреть такое почитание и обожание, какие Егору даже в самых заоблачных мечтах не представлялись?
   Каждый из четверых узнал в Панкратове Панкратова, каждый увидел, что нет никакого нимба вокруг его головы, но обманутые свершением чудом однажды, захотят обмануться и во второй раз, и в третий. Разве Христос, соединившись с людьми, носил с собою нимб, как некий современный, не так давно почивший пастырь пятиконечные побрякушки? Нельзя излечить больные души людей, удалившись и возвысившись над ними. И он, Сын Бога, был равен с ним, зрел их, прощал грехи их и звал за собою.
   - Отец Наш, веди нас! - покорно и преданно попросил Агафонов.
   - Вы что?! - изумился Егор и сделал два шага назад - на всякий случай.
   - Не отринь нас, не отринь! - Гоэлро Никанорович плакал светлыми слезами.
   - Возлюби нас! - в экстазе всхлипнула Карамелька и поползла на четвереньках к Панкратову, целуя следы от его дешёвых и грязных туфель.
   Панкратов видел: неладное что-то произошло, пока он всходил на холм, чтобы поклониться солнцу: после короткого просветления на рассвете вновь вернулось помешательство к его спутникам - и изощрённее прежнего. За кого угодно принимали Егора в прежней жизни: за чудака и дурака, за поэта и философа, за Дон Жуана и Квазимоду, за нищего и пилигрима, но чтобы за Всевышнего... Всему должен быть предел даже для слабых умом.
   - Перестаньте! - застонал он. - Я вас во Мглин, в психиатричку отведу!
   - Веди, веди! Хоть в рай, хоть на Голгофу, отец наш! - в экстазе возопил Агафонов, растирая по щека сопли эйфории.
   Тихо и торжественно смотрел на Егора Пашка Мякишев. Два радостных чувства переполняли его душу: открытия Бога и гордости, что он, простой смертный, на девяносто девять процентов состоящий из пороков и скверны, на протяжении нескольких лет работал бок о бок с Сыном Божьим. О, если бы он знал это, разве осмелился бы спорить о пользе алкоголизма и вреде семейной жизни?!
   В довершение всему абсурдному, что творилось вокруг Панкратова, не менее смертного и грешного, чем все остальные, к нему доползла Лизонька и страстно стала целовать край его сорочки - мятой и не свежей, выпустившейся из брюк.
   В ужасе отталкивая Карамельку, Егор взмолился:
   - Вы что, все с ума посходили?!
   - Да, отец наш! Ты затмил наш разум светлым умом своим! - Из суровых глаза Агафона пролились очищающие слёзы.
   - Не отринь! Не отринь! - каталась перед Панкратовым возбуждённая Лизонька, будто не Егор - неловкий и угловатый - стоял перед ней, а Ален Делон, обещавщий ей ночь любви.
   - А ну вас! - Егор безнадёжно махнул рукой и стал спускаться с холма к деревенскому кладбищу, видневшемуся за деревьями.
   Слегка удивлённые приёмом, оказанным им Сыном Божьим, медленно шли следом за ним его спутники. После просветлённого воодушевления к ним вернулись душеная и физическая усталость, желание поспать и голод - всё обыденное и человеческое. Лощина, за которой прятался деревенский погост, густо заросший осинником, березняком и кустами ракит, уже не казалась райскими кущами, а Панкратов, с трудом продирающийся через заросли - новоявленным Христом. Как же тут не усомниться в чуде?
   Агафонов, глядя с недоумением в сгорбившуюся спину Егора, подумал:
   "Какой к хренам собачьим это мессия? Поэт задрипанный! Полоумный, как и я!"
   Но вдруг Панкратов оглянулся и, как показалось шофёру банка, строго посмотрел на него. Агафон испугался, холодные, замороженные муравьи стадом промчались вниз по его спине, и он, перекрестившись, зажал рот рукой, словно богохульные мысли его стремились преобразоваться в слова.
   "Неужто знает, о чём я подумал?!" - Агафон суеверно поёжился и поклялся во избежание дальнейших неприятностей не думать больше всуе о Панкратове. С чем чёрт не шутит - может быть, он и новоявленный мессия.
   "Как же на меня помутнение нашло? - удивлялся и укорял себя Мякишев. - Но всё равно Егор - хороший человек!"
   И на его мысли оглянулся Егор, и Пашка встретился с его строгим взглядом. И этот недвусмысленный взгляд зародил в нём новые сомнения.
   Только Гоэлро Никанорович и Лизонька ни в чём не сомневались: им необходимо было во что-нибудь и в кого-нибудь верить, и они верили.
   Но совершеннейше неожиданным образом перевернулись мысли у Егора Панкратова. Ему вдруг стало жаль своих собратьев по несчастью. В кои веки они, заблудшие и блудливые овцы, нашли своего пастуха, а он начал их разубеждать и разочаровывать. Разве спасёт их горькая и пошлая правда о том, что они обыкновенные, пустые и гнусные людишки, что не может быть чуда на греховной этой земле, и не на что в этой скучной жизни больше надеяться? Нет, он должен, он обязан сохранить в их душах столь неожиданно родившуюся веру, стараться быть для них тем, за кого они его по ошибке приняли. Называть себя Богом даже в мыслях Егор считал необыкновенным кощунством. Он решил пожертвовать собственным душевным покоем ради спасения этих слабых умом и духом людей. Решиться на это ему было тем более легко, что грело его сердце, так жаждущее людского признания, обожание спутников.
   "Если они приняли меня за мессию, значит, во мне есть что-то такое... возвышенное и божественное!" - с гордостью подумал Панкратов.
  
   6.
  
   Тоскливо и пустынно заброшенное деревенское кладбище. Покосились кресты, поблекли, выгорели звёздочки на обелисках, дикой травой заросли могилы. Зловеще кричит вороньё на старых буйнокронных берёзах. Даже центральная дорожка погоста, когда-то посыпанная речным песком, заросла лопухом, крапивой и полынью. Истлела деревянная ограда вокруг кладбища, облупились, поржавели металлические решётки вокруг могил. Сколько лет не ступала здесь нога человека? Какой мор пронёсся по земле русской, что лежат покойники, забытые родственниками? Лишь неприкаянный июльский ветер гуляет между могил.
   Пять путников брели через это запустение, и каждого достала глубокая. Смертельная тоска. Кто-то из них, если не все пятеро, никогда не побывает в Париже, кому-то не суждено увидеть море, но все они окончат путь земной здесь, в тихом царстве покойных, которое устроили люди на земле, чтобы не умирала память, не обрывалась связь между прошлым и будущим. Что же случилось с людьми, если они равнодушны к памяти, если забыли о корнях своих, из которых весёлыми побегами выскочили на солнце? Иссохли их души, как подрезанная у корня трава, и несёт тленом от их жизни.
   - Стойте, христиане! - негромко сказал Егор и, обжигаясь о крапиву, опустился на колени. - Помолитесь о рабах Божьих, на земле забытых!
   Так печален и так повелителен был его взгляд, что Агафон с Мякишевым, позабыв о своих сомнениях на счёт мессии, рухнули наземь, как спиленные трёхсотлетние дубы, хромой цаплей надломился к земле Гоэлро Никанорович, и лишь Лизонька, коснувшись круглыми, красными коленками земли, обожглась крапивой, ойкнула и молилась стоя.
   - Пойдёмте, христиане! - сказал Панкратов и двинулся на выход с кладбища.
   И уже вышел бы в сосновый бор на лесную дорогу, тоже заросшую буйнотравьем, если бы справа от себя, на самом выходе не заметил свеженасыпанную могилку и чёрный, массивный крест с цинковой табличкой. Путаясь ногами в траве, он прошёл к могиле и прочитал своим спутникам, остановившимся неподалёку от него:
  
   Мехедова Пелагея Васильевна
   19 марта 1907 - 2 июля 1995
  
   Егор умоляюще посмотрел на спутников - он находился в полной растерянности. Насколько он помнил, вчера ещё был 1985 год, а незнакомая старушка умерла... Неужели жизнь дрянного ободранного кота - это не сон? Или на самом деле он вместе с остальными сбежал из психиатрической больницы? Но как же он должен был болеть умом, чтобы не помнить о пролетевших десяти годах жизни, не помнить места, где лечился? Что происходит с ним и его спутниками? Какие потусторонние силы вступили с ними в контакт? Пришельцы? Зачем они им - обыденные и пустые? Или они, пятеро - среднестатистическое современной цивилизации? Какой-никакой поэт Панкратов, какой-никакой журналист Мякишев, какой-никакой технарь Агафонов, какой-никакой экономист Квасников, какая-никакая женщина Карамелька? Господи, как уничижительно это слово "какой-никакой"!
   На лице Панкратова застыло недоумение, и он умоляюще смотрел на своих спутников, будто те были способны ответить на волновавшие его вопросы. И Агафон, и Пашка, и Лизонька находились в полнейшей прострации: они даже ближе подошли к могиле некое Пелагеи Васильевны, чтобы собственными глазами убедиться в том, что прочитал вслух Егор.
   - Может быть, гравёр ошибся и вместо восьмёрки вычеканил девятку? - вслух предположил Панкратов, едва справляясь со стучащими от волнения зубами.
   - Какая, хрен, разница?! - выругался Агафон. - Какай, к хрену, девяносто пятый год, ежели на дворе май?!
   - Позвольте, позвольте! - вмешался Гоэлро Никанорович. - Не позднее, как вчера, было 12 июля 1985 года.
   Агафон вылупил на него мутно-стальные свои зенки.
   - Что ты несёшь, банкир вши...?! - закричал Агафонов и осёкся, встретившись с осуждающим взглядом Егора, авторитет которого, хоть и пошатнулся в связи с полным незнанием обстановки, когда как мессия обязан знать всё, но всё ещё имел действие. - Я чево ли не помню, что июнь то ли завтра, то ли сегодня начался? Ну да... Пили мы с Карамелькой у Пашки. Потом, видать, ещё взяли и на природу удалились. А как с уважаемым поэтом в лесу оказались? Вот вопрос! Вы, чево, Егор, как там вас?... Пили с нами? А вы, вши..., извините, банкир?
   - Я не пью! - гордо ответил Квасников.
   - Ну и дурак! - оценил его Агафон. - Но при чём тут девяносто пятый год?!
   - Постойте! Постойте! - Егор нервно тёр пальцами виски. - Скажи, Агафон, что тебе снилось перед тем, как ты очнулся?
   - Хреновина всякая! Не стоит и вспоминать...
   - Расскажи, расскажи. Это очень важно! - пристал к нему Панкратов.
   - Снилось?.. Будто мы с Карамелькой - бабочки. Вначале я за Пашкой летел. Потом вы с ним куда-то ушли, а я в его кабинете застрял. Нанаец его пришёл, я вылетел в открытую дверь. Потом по горду, по Кулёмам, будто летал. По квартирам разным. Баб голых подсматривал, сексу разного насмотрелся. Во кино! Особливо, как Любка Безденежных со своим гинекологом! Во дают! Как в Швеции! Как в журналах ихних! Понятное дело - учёные. Ещё помню, что во сне меня несколько раз чуть мухобойкой не прихлопнули. Потом будто на шляпе банкира я сидел у речки. Потом этот придурочный чего-то в лес поковылял. И я будто за ним. А уж когда он в болоте тонуть начал, тут я и проснулся. Гляжу - и на самом деле тонет. И ты вместе с ним, с берега сиганувши... Сон в руку бывает... - глубокомысленно закончил свой рассказ Агафонов.
   - Сходится! Всё сходится! - Егор в возбуждении ударил себя по худым ляжкам.
   - Что сходится-то? - не понял Агафон. Но Панкратов уже тормошил за рукав Мякишева.
   - А тебе что снилось, Паша?
   - Мне? Тоже хреновина. Мне всё время ты снился - и больше ничего.
   - Как я тебе снился?
   Пашка недоумённо пожал плечами.
   - Обыкновенно, как спьяну снится... Будто ты с работы рассчитался, устроился сторожем на стройке. Роман какой-то писал, а потом вдруг в кота превратился. Вот и всё.
   - Правильно, - погрустнел Панкратов. - А потом, потом что снилось?
   - Потом, как у Агафона. Ты... то есть, кот в виде тебя... нет ты... в виде кота на речку побежал. Там Гоэлро Никанорович на бережку сидел. Он в лес направился какого-то ляда, а ты следом за ним побежал.
   - А как ты себя ощущал? Как во сне себя чувствовал?
   - Никак и никем. Я как будто со стороны за тобой наблюдал.
   - Всё ясно, - прошептал Панкратов и присел на лавочку у соседней могилки.
   - Ясно, как ночь! - иронически хмыкнул Агафонов.
   - Что вам снилось? - уставшим голосом Егор обратился к Квасникову.
   - Мне? - переспросил Гоэлро Никанорович. - Мне - ничего. Я со вчерашнего утра не спал.
   - Как?! - От изумления Егор даже с лавочки привскочил. - Все спали, всем вы снились, а вы утверждаете, что бодрствовали?
   - Да, молодой друг! - с достоинством ответил Гоэлро Никанорович. - Вчера, 12 июля, я ушёл в отпуск. Вечер я провёл, как правильно заметили товарищ Агафонов с товарищем Мякишевым, у реки, а затем пошёл в лес прогуляться, подышать свежим воздухом.
   - Какое "двенадцатое"?! Какой "июль"? Что ты мелешь?! - возмутился Агафон.
   - И действительно - это уж слишком! - поддержал его Пашка.
   - Бред какой-то! - не удержалась и Карамелька, всё время до этого молчавшая, ничего не понимая в заумных мужских разговорах.
   - Бред? Извольте, приведу вам доказательства! Во-первых, вот эта табличка, где ясно дата видна, только год перепутан. Во-вторых... - Квасников начал лихорадочно рыться по карманам, наконец, вытащил из внутреннего кармана пиджака листок, сложенный вчетверо. - Извольте прочитать. Это моё заявление на отпуск, собственноручно подписанное заместителем управляющей государственным банком Безденежных. Вам-то, Агафон Мефодьевич, хороша знакома эта подпись?
   - Ну-ка, ну-ка... - Агафон вырвал листок из его рук, развернул. - Так... "Заместителю управляющей Кулёмовским государственным банком" такой-то от "счётного работника" такого-то "заявление". Читаем. "Прошу предоставить мне очередной отпуск за 1985 год с 13 июля". Число, подпись - всё на месте. Тундра не электрифицированная! Кто же с тринадцатого отпуск берёт?! Это же несчастливое число!
   - Не ругайтесь, Агафон Мефодьевич! Вы дальше, дальше читайте! - торжествовал Гоэлро Никанорович.
   - Что дальше? Дальше нечего читать...
   - А вверху? Визочку, визочку прочитайте.
   - "Предоставить отпуск с 13 июля 1985 года. Л. Безденежных". Её, Любочкина подпись. Удостоверяю, - растерянно прошептал Агафонов.
   - Вот видите! - ликующе воскликнул Гоэлро Никанорович, будто сделал великое открытие.
   - Во, дела!.. - Шофёр банка в изумлении почесал свою плешь.
   - Дай-ка мне, - попросил Панкратов листок. - Ничего не понимаю...
   - Зато я понимаю! - завопил Агафон, не привыкший долго теряться в догадках и всегда находивший виноватого в любых сомнительных ситуациях. - Это всё банкира дохлого штучки-дрючки! Он заявление подделал и табличку на памятном кресте сменил. Это он мне за пятёрку мстит, хочет, чтобы мы себя за помешанных приняли!
   - Что вы такое говорите, Агафон Мефодьевич?! Я никогда прежде не бывал в этих местах! - возмутился Квасников.
   - Знаем тебя, курицу общипанную! Чево по болоту сюда топал? - Агафонов замахнулся на Гоэлро Никаноровича красным кулачищем.
   - Не стыдно вам, товарищ Агафонов? - приструнил его Панкратов.
   - Чо, "стыдно"?! Чо, "стыдно"?! Я, чо, дурак по-вашему? - не успокаивался Агафон.
   - Все мы дураки! - сказал Егор и осёкся.
   Кто, кто, а уж он дураком никак не должен быть. Его имидж миссии - единственное спасение в данной ситуации, иначе все они, за исключением, пожалуй, Квасникова. Который и так "не того", потеряют рассудок.
   - Это чертовщина похлеще всякой, что случалась с нами до этого. Я согласен лучше потерять голову, чем время, - сказал Пашка, пока Панкратов обдумывал свои дальнейшие действия. Мякишев помнил, из-за чего попал в неврологическое отделение - он уже терял голову, поэтому вторично это сделать ему было не так страшно. Любой человек меньше боится того, что уже случалось с ним, чем неизвестного.
  
   7.
  
   Егор Панкратов постигал тайну своего неожиданного величия на вершине холма. Он пытался примирить свою смертную сущность со своим бессмертным образом, рождённым религиозной фантазией спутников. Почему он с чистой опушки свернул на болото и, не зная местности, нашёл самый короткий путь к жилью? Кто толкнул его на это, кто подсказал спасительный выход? Не Он ли, родивший Вселенную и Разум, избрал Егора Панкратова пастырем этих и других заблудших и отверженных, униженных и оскорблённых? Не Он ли превратил Егора, Агафона и Карамельку в тварей неразумных, а Пашку - в бесплотную тень, чтобы они очнулись и ужаснулись пустоте своего существования - своих судеб и дней своих? Дабы познали истинную цену рождения своего и неотвратимости Сдуа Божьего? Дабы смутились умом и поверили в велчие Его? Лишились ленивого покоя в душе и обрели покой деятельный, с пользой людям? И Он выделил из них его, Панкратова Егора и назвал мессией своим, сыном. И за Сыном они пошли через топи болотные, не замочив ног своих, пришли к вершине холма, чтобы на удалении они узнали знамение Его, узрели сына Его в нём, Егоре, и молились Ему коленопреклонно со слезами счастья на прозревших глазах.
   "Чепуха! - спорил с Панкратовым-мечтателем Панкратов-реалист. - Всё обыденно и просто: за болотом я заметил возышенность, а в гнилых местах люди селятся на холмах".
   "Но почему они пали ниц передо мною и молились мне неистово?" - не сдавался Панкратов-мечтатель.
   "Оптический обман! - защищался Панкратов-реалист. - Ты взошёл на вершину холма к восходящему солнцу и закрыл светило своей мечтательной и бестолковой головой. А они приняли свечение вокруг головы за божественный нимб".
   "Если это так, то я повторю обман, ибо они сойдут с ума в поисках потерянного времени!" - решил Егор-мечтатель.
   "Может быть, это и выход! - согласился Егор-реалист. - Но прежде, чем стать Пастырем духа человеческого, умерь неуёмную гордыню свою".
   "Я не могу быть равным Ему, но постараюсь стать достойным святого имени Его!" - так завершил этот странный спор в своей душе Егор Панкратов.
  
   8.
  
   Панкратов повернулся к востоку и в ста шагах увидел косогор, над которым висело взошедшее солнце.
   "Если я дойду до той кряжистой, криворукой сосны и встану с левого боку её, то закрою часть солнца головой. Отсюда, где стою я, мои спутники снова увидят нимб," - прикинул Егор свои дальнейшие действия.
   - Идите сюда и станьте на моё место! - позвал он своих спутников.- Если вы хотите знать правду о потерянном времени, я спрошу её у своего Отца и скажу вам.
   Агафонов с Мякишевым посмотрели на Панкратова с недоумением,, но к Егору подошли и удивились его горящим воодушевлением синим глазам. Гоэлро Никанорович и Лизонька, шатающиеся от усталости и голода, были послушны, как овцы, которых гонят на бойню.
   Уверенным торжественным шагом Егор пошёл к косогору, оставив спутников недоумевать.
   Меньше всех недоумевал Агафон. Он, показав на удаляющуюся спину Панкратова, выразительно покрутил пальцем у своего виска.
   - Совсем спятил поэт!
   - Тише! Молчи! - одёрнул его Мякишев. Открыв от напряжённого ожидания рот, он молил нового чуда, чтобы забыть о несуразной своей судьбе, в которой и десяти годам потеряться - не проблема.
   - Чо, "молчи"! Я жрать хочу, а не хреновиной заниматься! - кипятился Агафон.
   - Смотрите! Смотрите, Агафон Мефодьевич! - заверещал Гоэлро Никанорович, показывая в сторону Панкратова. - О, Господи!
   Взошедший на косогор Панкратов распростёр к солнцу руки и вокруг его головы с распущенными, длинными, как у Христа, волосами образовался сияющий нимб. Не оборачиваясь к спутникам, Егор громко закричал:
   - Отец мой, всепрощающий и мудрый! Ответь мне мою судьбу и судьбу товарищей моих! Какова планида и жизнь наша сбудется?
   И откликнулась его призыву природа: стих ветерок, перестали щебетать пичужки и каркать вороны. Ничто не мешало услышать сыну ответ Отца Всемогущего.
   А природе откликнулись сердца путников страждущих - ниц рухнули на колени прямо в тернии крапивные и воздели руки к небесам, к Сыну Божьему и ожидали жаждущими ушами слов Божьих. Но не дождались. Всё та же благостная тишина стояла вокруг них. Разве может смертный и грешный говорить со Всевышним на равных? Счастье смертным и грешным, что у Отца Небесного есть посредники в образе сынов и слуг Его.
   Минута ли, пять прошло времени - никто не следил за его течением, - пока повернулся к спутникам сияющим ликом своим святой Егорий. И возвестил он громогласно правдивую волю божью:
   - О, смертные, о, немощные, Бога отринувшие! В наказание за тщету свою, суету свою спали вы десять лет и видели себя тварями праздными и неразумными, дабы смутились души ваши, аки у странника пустынного к роднику холодному, быть человечами, друг друга возлюбить и прочих человечей. Блаженны плачущие, ибо они утешатся! Блаженны алчущие и жаждущие правды, ибо они насытятся! Блаженны чистые сердцем, ибо они Бога узрят! Вы- свет мира. Не может укрыться город, стоящий на вершине горы. Так и сын мой Егорий не укрывается от вас, видит вас и любит вас и хочет дать добро вам. Берите его, молитесь ему, почитайте его! Никто не может служить двум господам. Просите, и дано будет вам; ищите и найдёте: стучите , и отворят вам. Ибо трудящийся достоин пропитания! Кайтесь, кайтесь, грешники, и отпущены будут грехи ваши!
   Мелкая, лихорадочная дрожь била тела путников, вкусивших божественного чуда. Полные мольбы глаза свои устремили они на Егория и вопили:
   - Каемся, каемся! Научи нас, Егорий, выпросить прощения у Отца нашего! - Агафон обливался непритворными слезами. Ему было тяжелее других, ибо он не рассмотрел вовремя посредника божьего и усомнился в нём.
   - Повторяйте за мной! - закричал Панкратов и сам себя испугался. Неужто и вправду вселился в него святой дух, ибо откуда он знал слова высокие и божественные, Евангелия не почитая, Матфея не разумея? - Я есмь червь, а не человек, поношение у людей и презрение в народе!
   - Я есмь червь, а не человек... - вразнобой гнусавили Агафонов, Мякишев и Квасников, надрывно верещала Лизонька.
   - Я пролился, как вода; все кости мои рассыпались; сердце моё сделалось, как воск, растаяло посреди внутренности моей. Благословляю Господа, вразумившего меня! - торжественно закончил Панкратов.
   И сошёл с косогора к пастве своей.
  
   9.
  
   Обессиленные от голода, усталости и богоугодного экстаза, плелись путники через сосновый бор за поводырём своим Егорием, которого тоже пошатывало по тем же причинам. И недосуг им было смотреть красоту вокруг себя, наслаждаться щебетаньем птичьим, ибо каждый из них думал о хлебе насущном, и надежды, и животы свои возложив на мудрость и щедрость новоявленного мессии.
   Не светился нимб вокруг головы Панкратова, сам он выглядел жалким и немощным, но никто не помел даже мылею усомниться в силе духа его. Разве в немощном теле Христа не жил неукротимый и великий дух?
   Уже солнце высушило росу, когда путникам среди леса открылась деревушка. Трудно, правда, назвать деревушкой то, что увидели они: две хатки, крытые дранью - полуразвалившиеся от старости, да позеленевший от времени хлевок возле одной из них, той, что покрепче и с окнами, забитыми крыжами. Всё вокруг заросло бурьяном в человеческий рост, мелким диким лесом, то и дело за штанины и Лизонькину юбку цеплялись колючие дедюки.
   Давно не жили люди в первой хатке, потому что стояла она, доступная всем сквознякам - без стёкол и без рам, рухнули и гнили на дождях сенцы. Из окна выпрыгнул чёрный с рыжим подпалом кот - худой и облезлый, который зло мяукнул на людей и прыгнул в заросли лопухов. Зато вокруг другого двора даже плетень сохранился, и от колодца под дикой грушей вела к расхлёбанной калитке тропа. В этой хате в три окна, верно, и померла две недели назад Пелагея Васильевна Мехедова, если допустить времяисчисление по Гоэлро Никаноровичу.
   - Это и есть Подмышки? - спросил Мякишев, громко и часто дыша и отдуваясь. Он ещё и отфыркивался время от времени, сдувая с губ пот, обильно струившийся по полному лицу.
   - Они. Но ведь тут в прошлом году не менее пяти стариков жило, насколько я в курсах. А теперь, вишь, одна хата приличная осталась. - ответил Агафонов.
   Панкратов с тоской осмотрелся по сторонам.
   Эх, Россия, Россия! Сколько же деревень твоих почило безропотно за годы индустриального социализма! Сколько подворий дикой травой заросло! Не от того ли хлеб из-за кордона везём?
   - Что будем делать, Егорий? Помолимся за упокой Подмышек и Пелагеи? - кротко спросил Пашка Мякишев. И все, вспомнив о том, кто рядом с ними, С искренней преданностью посмотрели на Панкратова.
   - Будет молиться! Не молитвы ваши Богу надобны, а жизнь по совести и в сердце любовь, ответил Пашке Егор. - Бог любит, когда с ним в душе живут, а не на площадь выходят. И в почтении ко мне меру знайте. Я рождён такой же обыкновенной женщиной, как и ваши матери. Слово моё слушайте, но не возвышайте меня над собой!
   Разве это легкомысленный мечтатель говорил? Мудрым становится тот, у кого за людей душа болит - сделал вывод Егор, чтобы, не дай Бог, не причислить себя в сонму святых и не родить в своей душе гордыни.
   - Вот это по-нашенски! - обрадовался Агафон. А то я от страху дрожу: вдруг слово непотребное вырвется. И буду я батожьём бит. Или язык отнимется богохульный.
   - Не хульничай, и страх покинет тебя, - изрёк истину Панкратов. Он теперь много истин должен говорить, потому что не может быть пастырем человек не умный и истин не изрекающий.
   - Легко сказать, коль язык чешется! - Агафонов обречённо вздохнул.
   - Хорош трепаться, Агафон! Жрать хочется! - устало буркнул Мякишев. - Что есть будем, Егорий? Если ты новоявленный мессия, скажи, чтоб камни сделались хлебами!
   "Хитрая бестия - Пашка! - подумал Егор. - Однако мы не глупее вашего!"
   - Нет нужды каменья тревожить, коль вокруг не пустыня, а благодать Божья. Войдём в этот двор, а там видно будет, - спокойно ответствовал Егор.
   И пошёл Панкратов к Пелагеиной хате с такой уверенной твёрдостью, будто уверен был, что посреди хаты этой стол-самобранка накрыт.
   А пока Агафонов с Мякишевым с навесным замком мучились. Егор двор покойной старухи осмотрел. И был внимателен, как любой стоящий писатель. За хлевом - огород. До самого смертного дня не знала Пелагея покоя: и картошечка посажена, и огурчики. И лучок, и чесночок, и бурачок. Заросло травой всё, правда, - не беда. Раздвинул Панкратов огуречную ботву - пупырчатые огурчики выглядывают. После осмотра огорода, Егор в хлев заглянул. В хлеву - погребок. В погребке - картошки прошлогодней с мешок и три банки варенья. Как не унесли те, кто хоронил?
   Вернулся Панкратов к спутникам своим, а те злятся-ругаются: замок не поддаётся.
   - Давай дверь ломать! - нетерпеливо рычит Агафон.
   - Жалко! - не соглашается Пашка. - И уголовной статьёй попахивает!
   - Жалко у пчёлки! - злится Агафон.
   Их перепалку равнодушно слушает Гоэлро Никанорович с Лизонькой. Они свалились без сил у плетня - умирают.
   Егор усмехнулся, поднял кирпич на завалинке, взял ключ, отдал Агафонову. Пашка не видел этого, вздрогнул от неожиданности: не из рукава ли ключ Егор достал? Ох, непрост Панкратов Егор!
   Пусто, как и положено быть в заброшенном жилище, было в хате. Лишь кровать железная с панцирной сеткой, скатанный старый тюфяк на ней, да ещё стол - в углу у порога. Егор открыл заслонку на печи - два чугунка на припечке стоят.
   - Агафон, посмотри в сенцах! Может, соль найдёшь, - приказал Панкратов.
   - А к соли что? Крапивы сварим? - язвительно спросил Пашка.
   - Чего так? Там, в хлеву, погребок. Сходи, набери картошки и банку варенья прихвати, - успокоил его Панкратов. - А вы, Гоэлро Никанорович, из хлева же хвороста притащите. Вы, Лиза, ступайте на огород, сорвите с десяток огурчиков покрупнее и лучку. Не больно наваристый обед получится, но всё же!
   - Уж не бывал ли ты здесь прежде, Егор? - с удивлением спросил Мякишев.
   - Нет, к сожалению. Действуйте, христиане! - Никогда Панкратов не был так уверен в себе и так деятелен.
   Первым вернулся Агафон с пачкой соли в руке и с холщовым мешком - в другой. Улыбался лучезарно, и что-то яростно хрустело на его крепких зубах.
   - Есть и соль, и сухари! - давясь едой, воскликнул Агафонов.
   - Как вам не стыдно, Агафон! - устало укорил его Егор.
   - Что такое? - не понял тот.
   - Все есть хотят...
   - Пардон, уважаемый Егорий. Не выдержал - десять лет не жрамши!
   - Терпи, христианин! - Панкратов поднялся со скамьи, по-братски приобнял мощные плечи Агафонова. - В сенцах ведёрко стоит. Принеси из колодца водички.
   - Это я мигом, Егорий!
   После обеда Агафонов, Мякишев, Квасников и Карамелька уснули, едва отойдя от стола. Повалились прямо на полу и в восемь ноздрей храпели. Егор не меньше их хотел спать, но роль, которую он взял на себя, обязывала его осмотреть окрестности. Ибо он теперь отец этих грешных, наивных и доверчивых людей.
   Панкратов вышел на улицу. Был полдень - жаркий и душный. Трава и листва деревьев страдали от щедрости июльского солнца. Парило, и природа задыхаясь, ждала к вечеру грозы. Но песчаная почва под ногами - там, где улица и тропинки не спели зарасти травой - не была пересохшей. Не позже, как два дня назад в этих местах прошёл обильный дождь.
   "Значит, в лесу должны быть грибы, - подумал Панкратов. - Соберу-ка я грибков на ужин. И сам развеюсь, и паству свою порадую".
   Егор вернулся в сенцы, взял цинковое ведро - единственную посудину во дворе, куда можно было собирать грибы, и через две минуты вышел в лес.
  
   10.
  
   Таких лесов, у которого несколько веков ютились Подмышки, уже мало осталось на российской равнине в тех местах, откуда пошла быть Русь Московская, Великая. Не осталось чащоб непроходимых, болот неосушенных, опушек нетоптаных. Ныне леса российские, что парки городские, вдоль и поперек исхожены-изъезжены, к каждому дереву тропка проторена, каждый гриб-боровик, сыроежка каждая на учёте, и даже бусинке-брусничке притаиться негде. В парке садовники да дворники каждую бумажку подберут, каждый окурок выметут, а в лесах среднерусских таких единиц штатных отродясь не бывало: здесь кусты можжевельника "Правду" да "Известия" почитывают, папоротник фантики из конфетных обёрток крутит, черника грустными цыганскими глазами из-за пустых банок да бутылок смотрит; по оврагам лесным старьёвщики не ходят, не ведают, какие тут богатства дикой травой зарастают - из богатств этих можно не один автомобиль или трактор собрать, а при желании большом - пол-Европы одеть. В иных зоопарках зверья разнообразнее и числом более, нежели в нынешних борах да рощах средней России; нынче птичий крик услышишь - и возрадуешься аки чуду заморскому. А туристы да прочий народ праздный всё прут и прут в дубравы культурного отдыха ради - с бутылками прут, со склянками, с целлофанами да дерьмом своим цивилизованным. Прожигают жизнь в зависимости от придури, потому как уверены, что на их веку потопа не придвидится. Прадеда своего по имени не помнят, дальше внуков своих глянуть не задумаются - живут одним веком: деда похоронят, внука оженят. И мрут без сердца сожаления: каково после себя оставил Царь и Покоритель природы?
   Давят над наими землю мрамора тонны, святые человеческие слова на том мраморе высечены, чтобы ни дожди вековые, не ветра вечные не стёрли, а то им невдомёк, что не мрамор память хранит, а сердца людские.
   Таких лесов - девственных, нехоженых, с болотами осокистыми, чащобами, где сплошь все стёжки дикими кабанми топтаные; таких лесов, как этот, к которому сиротливо приткнулись вымершие Подмышки, уже почти не осталось в Серединной Руси. Да и деревушек, Подмышкам подобных, мрёт ежегодно на просторах российских сотенно, и некому их отпеть и оплакать, а коль найдётся такой чудак, иначе, как помешавшимся, его не назовут.
   Под такие невесёлые мысли собирал грибы Егор Панкратов, а их, грибов: лисичек, сыроежек, моховико, подосиновиков и подберёзовиков было здесь много; попадались и белые, хотя и июль на дворе - ещё не их время.
   Егор любил грибную охоту - это его всегда успокаивало. Но сегодня тревога не покидала его, словно тучи к грозе, собиралась она в душе. Что произошло с ним и остальными? Куда девались из жизни его десять лет? Неужели скитания бездомного, линяющего кота - это не сон и не вымысел, а его десятилетняя жизнь? Если допустить это, то какая сверхчеловеческая сила осуществила такое превращение и чего ради? Может быть, Он, от имени которого Егор старается сохранить от безумного беспокойства души своих спутников? Но зачем Он это сделал? В назидание?
   И Панкратов стал копаться в своём прошлом - настырно, целеустремлённо, как дикий кабан роется в земле, отыскивая трюфеля. Он чувствовал, что в его прошлом, в его жизни разгадка случившегося.
   "Не будем брать в расчёт детства, - думал Егор. - За своё детство не ответственен ни один человек на свете, ибо всё, что происходит в детстве - это инстинкт унаследованных генов, плоды воспитания родителей и характер окружающей среды. Сознательная жизнь человека, его ответственность перед Господом начинается с того момента, когда он впервые задаёт себе два вопроса: кто я есть и зачем я есть?
   В семнадцать лет я решил, что отношусь к лучшим и любимейшим детям Бога - поэтам. Я считал себя избранным, отмеченным Небом, легко жил и легко писал стихи, не предаваясь изнурительному труду. Я любил женщин, не обижая их, уходил от них, не чувствуя угрызения совести. Я рождал детей и не знал, как они растут, не взяв на себя ответственности за их судьбу. Я жил легко и непринуждённо, как домашний кот. Плохо жил, писал плохие стихи, плохо любил женщин, терпел дураков и подлецов. И уходил от всех проблем в свой мир грёз, и этим изменил природе человеческой, философской формуле жизни: родиться, страдать и умереть. Я был домашним котом, и Господь в назидание превратил меня в кота бездомного до первого совершённого мною достойного поступка ценою в спасённую человеческую жизнь. Да, я бросился спасать тонущего Гоэлро Никаноровича, и этим спас себя. Этим спасли себя Агафон, Карамелька и Мякишев".
   Пусть от стройных логических построений Панкратова попахивало мистикой, но это успокоило его. Он прилёг под берёзку, свернулся калачиком и уснул. Но тревога, отпустившая его в реальной действительности, возвратилась в сновидениях.
  
   11.
  
   Снилась Егору Панкратову жизнь того самого бездомного, линяющего кота между судьбой которого и своей Егор ставил знак равенства. Кот бежал по улице Кулём, как и полагается по правилам дорожного движения - по правой стороне тротуара. Всё казалось ему пугающе огромным - и люди-великаны, и машины-чудовища и дома-небоскрёбы в два-пять этажей. Кот боялся пинков людей, озлобленных по разным причинам: у кого-то не было три рубля на опохмелку, кому-то надо было идти на ненавистную работу, кто-то поругался с мужем или женой, а у кого-то дочь забеременела в пятнадцать лет; кот ещё больше людей боялся огромных и голодных бродячих псов, которых брезговал отстреливать санитарный отряд; у псов тоже были причины для злости: во-первых, кот вонял котом, во-вторых с утра зарыли городскую свалку, а на новую ещё ничего не привезли, в-третьих, люди пинали не только котов, но и бросали камнями в собак; кот боялся огромных машин, которые злобно рычали из-за того, что пьют бензин, разбавленный водой, что троит двигатель, потому что шофёр-ротозей не слышит работы мотора, увлёкшись смазливой пассажиркой, что пробуксовывает на подъёме колесо с "лысой" резиной, - всего на свете боялся бездомный кот, кроме мышей и воробьёв.
   Кот Егор (будем называть его так, тем более, что это не очень расходится с правдой) после неудачной охоты за пичужками на берегу реки, возвращался домой, хотя никакого дома у него не было, а "домом" он называл пятиэтажку, в которой жили пятеро добрых малышей - Витя, Митя, Маша, Даша и Глаша. Они подкармливали его хлебом, печеньем, иногда конфетами, а младшие из пятерых, Митя и Даша, называли его почему-то "папой".
   Коты обычно не знают правил уличного движения, но кот Егор их знал и, увидев на единственном в Кулёмах перекрёстке со светофором красный свет, остановился и терпеливо ждал, хотя улица была пустынна, без машин. Кот Егор совсем не был похож на булгаковского кота Бегемота - хитроумного и шаловливого, с лоснящейся от здоровья чёрной шерстью, потому что у Бегемота был могущественный хозяин - Воланд. Кот Егор тоже не жаловался на своё умишко, но он был бездомным, худым и жалким. Как и Бегемот, кот Егор не любил негодяев, но, к сожалению, не мог им напакостить. А хороших людей он любил, даже когда они его пинали и швыряли в него камнями, потому что делали они это от скуки и брезгливости, но не со зла.
   - Мразь! Падло! - презрительный хриплый крик прервал размышления кота, и тут же сильным ударом ноги в бок он был вышвырнут на проезжую часть улицы. В этом непредвиденном полёте, забыв о боли, кот Егор сумел сориентироваться, сгруппировался и приземлился на четыре лапы.
   И тут же увидел, что на него несётся огромный самосвал. Отчаянно мяукнув, кот Егор прыгнул назад, забился в куст жасмина, растущий на краю тротуара, и дрожал от страха. Когда проехала машина, мимо него прошёл обидчик, в котором кот Егор узнал соседа славных ребятишек - интеллигентного страхового агента Иннокентия Прожегова.
   Детишек во дворе не было, и кот Егор решил обследовать контейнер с мусором, нде не было ничего, кроме картофельных очистков, листьев капусты и бумаги. Правда, в одном из контейнеров ему удалось вылизать пустую банку из-под килек в томате.
   Разочарованный и уставший, он спрятался в густых зарослях ириса у подъезда пятиэтажки и горестно размышлял о своей неудавшейся кошачьей судьбе. Но надежда не покидала его: он ждал Витю или Митю, Машу или Глашу, но ещё лучше - Дашу, которая была ласковее всех. Недалеко от него - в трёх прыжках - беззаботно подскакивали, заигрывая друг с другом, воробей и воробьиха, но кот Егор настолько ослабел от голода, что считал бесполезной, бессмысленной охоту на шустрых птах.
   Ближе к полудню хохочущими горошинами высыпали ребятишки: Митя, Глаша и Даша. Витя был старшим в этой семье и редко возился с меньшими сёстрами и братом. Радостно вздрогнуло сердце кота Егора, и он стремительно выскочил навстреч3у ребятишкам, заискивающе помахивая хвостом и жалобно, просяще мяукая. Каждый из ребятишек дал коту по печенинке, а Митя, к тому же, ещё и аппетитную куриную косточку. Кот Егор, мурлыча, пожирал угощение, а Даша, присев на корточки, гладила его и ласково приговаривала:
   - Папоцка, папоцка! Бененький наш!
   Кот Егор и не заметил за едой, как к дому подошла Люба - мама детишек. Она всегда гнала его от детей, но кот Егор почему-то любил её больше других людей.
   - Опять этого шелудивого кормите?! Брысь! Брысь! - закричала Люба.
   Кот Егор вздрогнул, сжался и жалобно мяукнул.
   - Брысь! - снова крикнула Люба и схватила палку. Кот Егор не поверил в угрозу, потому что Люба никогда его не била, и не удрал в заросли цветов.
   На этот раз Люба со злостью больно прошлась по его хребту.
   - Не бей папочку! - заплакала Даша.
   - За что ты меня, Любушка?! - взмолился Панкратов и проснулся.
   Убив одним ударом несколько комаров на своём лбу, Панкратов поднялся из-под берёзы, потянулся, хрустнув суставами. Жара спала, и на небе собирались тёмные, угрюмые тучи. Разыгрался ветер.
   "Будет гроза!" - подумал Егор и, подхватив вёдро с грибами, направился в сторону Подмышек.
   Панкратов взглянул на солнце, на минуту выглянувшее из-за тяжёлой тучи. Судя по всему, он проспал не менее трёх часов.
   "Ничего, - успокоил он себя. - Мои христиане до завтрашнего утра не проснутся!"
   По дороге, вспомнив о сновидении, Егор подумал, что однажды он уже видел этот сон. Или тогда это был не сон?
   А в доме Пелагеи в это время счастливо храпели четверо его товарищей. Они настолько устали от пережитого, что им не снилось ничего.
  
   12.
  
   Врачи советуют не есть на ночь грибов, и они правы. Потому что, как только ты съешь на ночь грибы - вареные, жареные - всё равно какие, тебе обязательно приснится кошмарный сон. Возможно, знали об этом и новые жители Подмышек, но разве устоишь перед соблазном опробовать свежих грибочков, сваренных с картошкой?
   Через десять минут после того, как Панкратов бросил грибы в кипящую воду, по всей хате пошёл приятный грибной дух. Первым проснулся Агафон, потому что дух этот защекотал его чувствительные к запахам пищи ноздри; голодным урчанием отозвалось в желудке.
   - Это на самом деле пахнет или мне приснилось? - спросил Агафонов, с надеждой глядя на печь, в утробе которой весело играло пламя.
   - Не приснилось, - ответил Егор, чистящий картошку при свете пламени из печи.
   - Не знаю, чего больше хочу - спать или жрать? - Агафонов сладко, по-кошачьи потянулся. - Грибочков насобирал, товарищ Егорий?
   - Грибочков.
   - И не спамши? - искренне удивился Агафон. - Так вам полагается, что ли?
   - Кому вам? - не понял Егор.
   - Духам святым.
   - Разве я похож на дух, пусть и святой? - Панкратов засмеялся. - Разве незаметно, что я состою из живой плоти и, как все люди, хочу есть и спать.
   - И срать?
   - Фу, Агафон! Выбирайте словечки!
   - Извините, пожалуйста! Какать имеется в виду, - хмыкнул Агафонов.
   - Глупейший вопрос, - спокойно ответил Панкратов. - Если я принимаю пищу, значит, должны куда-то деваться, выходить из организма шлаки.
   - Какие шлаки?! - Агафон от возмущения сел на полу, по-мусульмански заложив нога на ногу. - Ты углём питаешься? У тебя что, вместо желудка двигатель внутреннего сгорания?
   - В вопросах биологии и медицины вы дремучи, Агафон Мефодьевич! - Панкратов отложил нож, стал мыть картошку, грохоча картофелинами в цинковом ведре. - Это вы ещё в палате N3 доказали во время спора о пчеле.
   - Помню, - обиделся Агафонов. - Я и сейчас не верю, что пчела - насекомое.
   - И всё же это так.
   - А вот теперь верю, потому как не может бессовестно брехать сын поднебесный! - то ли всерьёз, то ли насмехаясь, сказал шофёр банка.
   В принципе, Агафону было до лампочки - святой Панкратов или придуривается. Ежели надо подуреть - помолиться, он, Агафон, всегда пожалуйста. Ему пожрать посытнее, а ещё лучше - выпить. И если бы не было этих дурацких десяти лет, которые неизвестно куда пропали, послал бы он подальше этого придурочного мессию. А то поучает, апостол худосочный! Но Агафон для себя решил, что должен потерпеть, пока не выяснится что да как. На всякий пожарный случай. Не чокнутый же он, Агафон, чтобы поверить, будто он эти десять лет мотыльком пропорхал.
   Шофёр банка, встряхнув головой и отбросив в сторону докучливые мысли, жадно вдохнул аппетитный воздух и заканючил у Панкратова:
   - Дай юшки попробовать - желудок с голодухи свело!
   - Потерпите, Агафон Мефодьевич! Не перебивайте аппетит! - Когда Егор сердился на кого-нибудь из знакомых, он говорил с ним на "вы". Даже со своей женой.
   - Изверг ты, а не святой, товарищ Егорий! - Без злобы сказал Агафон и мешком обвалился на пол. - Посплю ещё. Разбуди, когда готово будет.
   От их разговора проснулся Гоэлро Никанорович. Во сне он подполз к Карамельке, пригрелся у её жаркого бока, а та, обяла его, как собственного ребёнка, и теперь служащему банка невозможно было освободиться от её материнских объятий.
   Квасников всхлипнул, шмыгнул простуженным носом, но ничего не сказал. Ему нечего было сказать Панкратову, потому что в мыслях был полный разброд и полнейшее несоответствие реальной действительности. Он до сих пор не мог объяснить себе: с чего это на ночь глядя его понесло в лес, когда прежде туда его и под пистолетом не загнали бы? А когда вспоминал, как тонул в трясине, тощее его тельце заходилось в лихорадке. Отблагодарить бы сейчас Панкратова, добрые слова сказать, ведь это он, невероятным образом оказавшись на болоте, первым бросился ему на выручку. Но нет у Гоэлро Никаноровича ни хороших, ни плохих слов, а есть полнейший хаос в голове.
   Квасников потерял время, как и другие его товарищи по несчастью, и в легенду Егора верил искренне. Гоэлро Никанорович вообще верил всему, что происходило в реальной действительности, и только ошибкам в периодической печати не верил. Он знал правила грамматики, но не знал правил игры в абсурдном театре жизни. Впрочем, из-за этого он жил гораздо спокойнее, чем те, кто эти правила знал.
   Гоэлро Никанорович ничего не сказал Панкратову, самозабвенно кухарничавшему у печи, а лишь теснее и доверительнее прижался щетинистой щекой к большой и тёплой груди Карамельки и слушал мощное сердцебиение её любвеобильного сердца. От приятных грёз, вызванных объятиями с Карамелькой, Квасников чувственно дрыгнул ногой и нечаянно ударил Пашку Мякишева.
   Пашка жалобно застонал и проснулся, обводя комнату изумлёнными глазами. Он всегда с трудом ориентировался в окружающей обстановке, просыпаясь, потому что, как правило, просыпался с похмельными болями и часто в самых различных, порой неожиданных местах.
   Егор Панкратов с деревянной ложкой в руке, склонившийся над чугунком. На лице Егора пляшут зловещие отсветы пламени, и он напоминает шамана из тунгусской тайги. Небольшая хатка с дощатым потолком, по которому тоже шаманят языки пламени. Храпящие справа и слева люди. Где он? Как оказался здесь? Ответы на эти вопросы Мякишев нашёл минуты через две, основательно взболтав свои мозги. Но в голове не укладывалась вся эта чушь: девяносто пятый год вместо восемьдесят пятого, кот, мотыльки, Егорка в роли мессии. Фантасмагория, бред наяву. Боясь сойти с ума, Пашка жалобно спросил у Панкратова:
   - Егор, будь другом, скажи правду: что с нами произошло?
   - Проснулся? - Егор обернулся к Мякишеву. - Сейчас ужинать будем.
   - Егор, скажи правду, а то я чокнусь!
   Ничего не ответил Панкратов. Отвечать, значит, лгать, а Пашка лгать не хотел.
   Мякишев громко застонал, словно Квасников в эротическом экстазе, когда ещё раз дрыгнул ногой.
   - Егор, слышь... Во сне или... чёрт знает где... Я ведь, будто подсматривал за тобой. Стыдно признаться, но я видел, как ты со своей женой... Даже завидно было!
   - Не хотел тебе говорить, но суть в том, что всё это время, как ты выражаешься, "во сне", ты был моей второй тенью, и этим причинил мне массу неудобств, - сказал, отвернувшись, Панкратов.
   - Тенью? Не может такого быть! - взвизгнул Пашка.
   - Может. Ну хватит! Не насильничай свои мозги, - остановил его Панкратов. - Ну-ка, христиане, поднимайтесь! Ужин готов!
   Разговор Егора и Пашки слышал Гоэлро Никанорович, и ему показалось, что он подслушал беседу двух сумасшедших. Почем он в последнее время оказывается в обществе тронутых умом? За что ему наказание такоё? Квасников с подозрением взглянул на Панкратова: кто он на самом деле? Егор перехватил его взгляд и сказал:
   - Нехорошо так думать о своих товарищах, Гоэлро Никанорович!
   Квасников вздрогнул и тайком перекрестился. Прости, Господи, за богохульные мысли!
   После ужина все дружно отвалили спать. Никто, кроме Карамельки, не претендовал на кровать - конечно же, на ней должен спать Егорий. И Лизонька была не против этого, но посчитала необходимым предложить:
   - Я сегодня буду спать с вами, Егорий.
   Панкратов, почти ничего не знавший о прошлом Карамельки и о её любвеобильном сердце, подавился собственным языком от такой наглости. Положение спас Мякишев.
   - Как тебе ни стыдно, Лиза?! Ты и Храм святой в бордель превратить готова!
   - А чего здесь стыдного, Паша? Небось, и святым это дело требуется.
   - Женщина предлагает, а они ещё ломаются! - возмутился Агафон. - Иди ко мне, Лиза-конфетка! Мы тут, в уголочке, на моём пинжачке пристроимся.
   - А ну тебя, бугай! - оскорбилась Карамелька. - Я уж лучше с Гоэлро Никаноровичем. Он - маленький, как ребёнок, и совсем безопасный.
   На этом инцидент был исчерпан, потому что все, в том числе и Панкратов, хотели спать.
  
   13.
  
   Беспокойным был сон у всех пятерых, потому что на ночь они наелись грибов. В эту грозовую ночь кошмары сбежали из леса и спрятались от ливня в Пелагеину хату и Дракулами мучили уставших путников.
   Тихонько всхлипывала во сне Лизонька. Ей снился Егор, пренебрегший её любовью и ласками; ей снился завтрашний день. С утра в хатке Пелагеи возмутился скандал. Все ругались на Панкратова, что он самый бессовестный шарлатан и брехун. И только одна Лизонька его защищала, называя остальных тупоголовыми и, к тому же, алкашами. Не сильно шумел Квасников - сидел на лавочке и поддакивал то одним, то другим. В конце концов противный и скандальный Агафон засветил Егору под глаз и ушёл с Мякишевым, хлопнув дверью так, что та чуть не разлетелась. За ними - и Квасников вприпрыжку, старый козёл, побежал. Лиза тряпочку холодной водой смочила, компресс Егору на глаз наложила. Сидели они, обнявшись,
   На кровати - так тихо, хорошо. Егор целовать её начал - губы, грудь. И всё дальше, ласково гладит и раздевает её. А ей хорошо, как ни с одним мужиком не было. Только любовь начаться должна была - дверь скрипнула. Квасников в хату врывается. Вот пень трухлявый! Так бы взяла Лизонька и всю плешь ему расцарапала!
   "Они меня побили! Я с вами. Можно?"
   И хнычет, как дитя трёхлетнее.
   "Чего ты, старый хрен, припёрся?!" - в сердцах кричит на него Лизонька.
   А Егор - ласковый, весёлый.
   "Идите, Гоэлро Никанорович, по лесочку погуляйте, пока не позовём. Вообще-то вы в сенцах жить будете. Лето на дворе - не замёрзнете. А я здесь, с женой".
   Как сказал Егор "с женой", так сердечко оборвалось у Лизы. Какое слово красивое "жена"! Не то что - блядь, курва, проститутка, чувыдла.
   "Пусть живёт, - великодушно согласилась Лизонька. - Он за дедушку нашему ребёночку будет".
   "У нас ребёнок будет?" - удивился Панкратов.
   "А как же! И не один, а целых пять! Завтра и рожу!"
   "Как же завтра, если мы с тобой никогда не спали вместе?"
   "А сейчас поспим. Ты же сын небесный! За одну ночь от тебя понесу, выношу и вырожу!" - счастливо смеётся и воркует Лизонька.
   "Коли так..." - соглашается Егор.
   А утром у Лизы роды начались. Ни боли она не чувствует, ни мук телесных. Только ощущает - свободно животу стало.
   "Ну, кто там родился?" - спрашивает она у стоящего возле кровати Егора.
   Он ей к глазам ладошки свои подносит, а в ладошках (мать честная!) - пятеро мышат: голых, гадких, слепых.
   "Вот это ты и родила!" - говорит Панкратов и хочет выбросить мышат.
   Лизонька плачет, рыдает:
   "Не выбрасывай, Егор, ведь это наши дети!"
   Тут мышата с рук его на её грудь спрыгнули - и ну бегать, сиську материнскую искать. Закричала в ужасе Лиза и проснулась.
   Очнувшись от кошмара, чувствует: по груди её, и правда, что-то холодное бегает. Дотронулась брезгливо - это пальцы Гоэлро Никаноровича. Квасников руку отдёрнул, притаился. Затаилась и Карамелька, у неё профессиональный интерес возник: что этот старый хрыч дальше делать станет? Неужто способен ещё на что-то?
   А Гоэлро Никаноровичу было стыдно и хорошо. От увиденного во сне горячая кровь прилила к вискам, тело сделалось упругим, каким было в годы юности.
   Квасникову повезло больше, чем другим, потому что после кошмарного сновидения с ведьмами Аглаей Ивановной и Лизой Карамелькой, с чёртом Агафоном, обросшим длинной чёрной шерстью, после кошмарного сновидения, в котором хвостатый Агафон больно щипал его крючковатыми пальцами, а ведьмы щекотали под мышками и в пятки, пришёл приятный сон, и в нём Агафон прерватился в мотылька и вылетел в форточку, а Гоэлро Никанорович оказался совершенно нагим и лежащим между ласковыми женщинами - Добрыниной и Карамелькой, которые нежными тёлочками ластились к нему и спорили: кого он больше любит. Квасникову было нелегко в этой ситуации, он никак не мог выбрать одну из них. Пробуждение спасло его от превращение в Буриданова осла: рядом оказалась только Лизонька, и вопрос о выборе был счастливо решён. Дрожащими пальцами Гоэлро Никанорович расстегнул верхнюю пуговичку на кофточке Карамельки и дотронулся до мягкой и тёплой груди.
   Гоэлро Никанорович затаился и чутко прислушался к дыханию Лизоньки: спит ли? Как шестнадцатилетний юноша, оказавшийся в постели со зрелой женщиной, он дрожал всем телом и не мог побороть искушения прикоснуться ещё раз к тёплой и волнующей плоти. У Лизы был большой опыт относительно мужчин от семнадцати до шестидесяти лет. Её, привыкшую к грубым и прямолинейным ласкам, заинтриговала эта игра. И она приняла её правила - задышала глубоко и не часто, как спящий человек.
   И через минуту рука Квасникова снова оказалась у неё на груди, на этот раз она уже не казалась холодной и неприятной. От боязливых, осторожных ласк волна сладострастия прокатилась по животу Лизоньки. Это было забытое ею желание близости - чистое, как у первородной женщины.
   Сдержав в груди стон, Лизонька притянула к себе Гоэлро Никаноровича и обвила крепкими ногами.
   - Только потише, пожалуйста" - шептала она ему на ухо.
   Гоэлро Никанорович впервые познал ответное желание женщины, и не было с этой минуты для него божества выше, чем Лиза Карамелька.
   - Всё хорошо, Лиза! Вы лучше всех женщин на свете! - - жарко шептал ей на ухо Квасников.
   И Карамелька была счастлива, потому что таких нежных, страстных слов ей не говорили со времён, когда она училась в восьмом классе.
   Но всегда найдутся люди, умеющие помешать чужому счастью. К тем, кто любил это делать, относился Агафон. И просыпал он тогда, когда другой постеснялся бы проснуться. Шофёр банка интеллигентом никогда не был и ехидным вопросом вторгся в воркование влюблённых:
   - А меня не осчастливишь, Лизонька?
   Гоэлро Никанорович сжался, упёрся коленочками в живот Карамельки и выскользнул из её объятий. Ему почудилось, что он находится в квартире Аглаи Ивановны, и туда вошёл Агафонов. Квасников живо представил картину, как он скатывается по лестнице, запущенный сильной рукой Агафона. Гоэлро Никанорович от испуга не вспомнил о том, что с крылечка Пелагеиной хатки он далеко не укатится.
   Зато распутная и неинтеллигентная Лизочка Карамелька была значительнее благороднее не распутной и интеллигентной Аглаи Ивановны Добрыниной. Она решительно и крепко, словно пытались отнять у неё кровинушку-малыша, привлекла к себе Гоэлро Никаноровича, погладила его по голове.
   - Не бойся, миленький, я тебя в обиду не дам!
   - Гы-гы-гы!- Захлёбываясь, засмеялся Агафон. - Он жа на ладан дышит, Лизонька! С него песок сыплется, а я мужик здоровый, долгоиграющий!
   - Пошёл ты, бугай неотесанный! Ты мизинца Гоэлро Никаноровича не стоишь!
   - Во даёт! Не обиделся Агафонов. - Может, ты женой ему верной станешь?
   - И стану! Тебя не спрошу!
   - Во даёт, стерва! - Ещё громче загоготал Агафон и разбудил остальных.
   - Ну, чего тебе неймётся, Агафоша? С чего развеселился? - недовольно забурчал Мякишев.
   - Слышь, Пашка! У Лизы с банкиром любовь до гроба! - продолжал удивляться Агафон. - Воркуют похлеще влюблённых голубков.
   - Ну и на здоровье. Ты-то чего радуешься? - равнодушно спросил Пашка.
   - Он не радуется, ему приспичило, - подкузьмила Агафонова Карамелька. - Только кому он, бугай неотёсанный , интересен?
   - Ну, Лизка, ну, курва! - выругался Агафон. - Рази подо мной не скакала?
   - Успокойтесь, христиане, не гневите Бога! - отозвался с кровати Панкратов. - Ибо онемеют ваши поганые языки!
   - Так уж онеме... - осёкся Агафон и в страхе зажал рот рукой - он почувствовал, как у него начал неметь язык. Было щёкотно и холодно во рту. - Прости меня, Егорий, не буду больше!
   - Бог простит! Спите. Завтра тяжёлый день намечается! - приказал Панкратов.
   Никто не желал ему перечить, ибо заставляли спать, а не работать. И вскоре хатка Пелагеи Васильевны наполнилась храпом и посвистыванием, повизгиванием и похрюкиванием, будто спало в гонице не пятеро взрослых людей, а маленькое стадо поросят со свиноматкой.
  
   14.
  
   Проснувшись, Агафон прежде всего ощупал себя. Во сне он опять видел себя мотыльком, которого чуть не прихлопнула вафельным полотенцем медсестра Светочка, потому что, соскучившись по её ядрёным бёдрам и грудям, залетел мотылёк Агафон в неврологическое отделение Кулёмовской райбольницы. Гонялись за ним, как за злополучной мухой, и бывшие обитатели палаты N3 Панкратов, Мякишев и Квасников. Метаясь от стенки к стенке, мотылёк Агафон боялся сблизиться с Гоэлро Никаноровичем, потому что помнил, как тот ловко поймал муху. И, когда, обессилев, мотылёк присел на стол, когда уже Светочка размахнулась скрученным вафельным полотенцем, в палату вошёл невропатолог Тихонький и голосом Егора Панкратова сказал:
   - Вставайте, христиане! Бог нам утро послал и жизни продолженье!
   Агафон проснулся и ощупал себя. Всё было на месте, и даже то, чем он дорожил больше своей головы. Поняв, что он безвозвратно сделался прежним человеком, он загорелся жаждой действий.
   - Подъём, орлы! Пойдём по домам. Чо в этой дыре сидеть, где не выпить, не закусить и две бабские сиськи на четверых мужиков!
   - И то правда! - поддержал его Мякишев, потягиваясь и подрыгивая толстыми ляжками. Он спал в трусах, прикрывшись брюками.
   - А мы никуда не пойдём, нам и здесь хорошо. Правда, Гера? - счастливо пропела Лизонька, не выпуская из объятий бедного Гоэлро Никаноровича, который взопрелЮ лёжа между пышных и жарких грудей Карамельки.
   - Ну и оставайтесь, голубки! На хрен вы кому нужны в честном советском обществе! - Агафон решительно поднялся, заправил рубаху в штаны.
   Панкратову тоже захотелось домой - Любушку обнять, с детишками побаловаться. Разве это его удел - наставлять на путь истинный заблудших и сирых? Разве он знает дорогу истины, разве видит её? Разве не блуждает сам в этом странном и непонятном мире? Но из пустоты красного угла, где ранее у Пелагеи висела икона, из сумрака смотрели на Егора печальные и укоряющие глаза. Этот взгляд был ему знаком и не по иконе, нет, человек с таким взглядом сидел напротив него и долго говорил о Боге и истине в душе. Может быть, это было сегодня во сне?
   "Ты не найдёшь себе счастья, кроме как успокаивая неприкаянные души людей. Кто, кроме меня и тебя, возвратит в эти души Господа?" - так сказал этот человек и сейчас вопрошал взглядом: а правильно ли ты понял меня, Егорий?
   - Понял, понял, Господи, и тщиться буду тебе служить, болью людскою болеть, слезами людскими плакать, радостью их смеяться, - вслух сказал Панкратов, и спорящие замерли в удивлении. Как эфирно легка их память, что забыли они о своём чудесном спасении, что решили идти вперёд, не отыскав потерянного времени! Нет, если Егор взвалился на себя тяжёлый крест, то донесёт его до конца, и не верующих в него, поверит.
   И глаза Егора зажглись голубым, необыкновенно вдохновенным светом. Это увидели его спутники и поняли, что грешны и напрасно непослушны. Блеяли нечленораздельно овцами, пока не сказал слова мудрости пастырь.
   Но взмолился Агафон:
   - Отпусти нас, Егорий! Праведно жить будем, чтоб нам сдохнуть!
   - А как это "праведно"? - спросил его Панкратов.
   - Пить в меру, с людьми не драться, баб не обижать, - ответствовал Агафон.
   - Как мало истины необходимо тебе! - грустно сказал Егор. - Ты свободен, христианин, потому что неволя души хуже неволи тела. Но не душа бунтует в тебе, а плоть похотливая!
   - Я больше не могу! Не могу! - Мякишев, сидя на полу, раскачивался, зажав руками голову. - Это абсурд! Фантасмагория! Если ты, Егор, сошёл с ума, пощади хотя бы наши невинные души!
   - Успокойся, Паша. Я никого не насилую Мне просто жаль, что вам не открылось то, что открылось мне. - Панкратов подошёл к Мякишеву, доверительно положил руку на его плечо. - Забудем о высоких материях, поговорим о доступном земном.
   - Хорошо, - успокоился Пашка.
   - В то, что в настоящее, проживаемое нами мгновение на дворе не июнь восемьдесят пятого, а 14 июля девяносто пятого - в это вы хотя бы верите? - обратился к ним Панкратов.
   - Приходится верить, пока не доказано обратное, - уныло ответил Мякишев.
   - А если так, вы уверены, что нас до сих пор не разыскивали?
   - А кому нужны наши гнусные личности? Кто Карамельку искать станет? - сказал Агафон.
   - Кому-нибудь и нужно! - обиделась Лизонька. Она сидела на полу рядом с Гоэлро Никаноровичем, прислонив голову к его плечу.
   - Если хотя бы кого-нибудь из нас разыскивают, то в эту обойму попали и остальные. Во-первых, мы лежали в одной палате в больнице, во-вторых, мы с Пашкой работаем в одной газете, а пропажа двух журналистов для районки - это уже слишком, ну а в-третьих, управляющая банком не может не заметить отсутствия своих водителя и кассира.
   - Ты хочешь сказать... - испуганно прошептал Мякишев.
   - Я ничего не хочу сказать, но там, в Кулёмах, относительно нас могут думать что угодно. - Панкратов мудро и грустно улыбнулся. - Потому, необходимо провести разведку боем.
   - А кто её проведёт, ежели ты намекаешь, что мы... - Агафону, так же, как и Мякишеву, трудно было произнести слово "погибли" - об этом ведь могли подумать в Кулёмах. - Рази что Карамелька? Рази она мало пропадала и опять заявлялась невредимая и способная на подвиги?!
   - А Гоэлро Никанорович? - Указующий перст Панкратова остановился на Квасникове. - Ведь он самый неприметный из нас...
   - Точно, пусть голубки-воркунки и топают в разведку. Однако... - замялся Агафон.
   - Что? - не понял Егор.
   - Ну какой с банкира контрразведчик? Он же на первом допросе расколется и продаст нас! - Агафон с откровенной неприязнью посмотрел на Квасникова.
   - В чём он расколется? Мы что-нибудь преступное совершили? - недоумевал Панкратов.
   - Мало ли! - не соглашался Агафонов. - Я не помню, что делал десять лет. А за это время я много чего мог натворить. Я себя знаю!
   - По велению и наказанию Божьему, вы были бабочкой, мотыльком, то бишь, - ещё раз напомнил Панкратов шофёру банка.
   - Что ты со своими мотыльками к нам пристаёшь?! - взвился Агафон. - Ты кем был десять лет? Общипанной вороной на суку?
   - Агафон Мефодьевич, вы опять потеряли контроль над собой. И опять будет извиняться передо мной! - оборвал его Панкратов.
   - Во жизнь пошла! На каждом шагу извиняйся. Ни пукнуть, ни сморкнуться! - Агафон обречённо вздохнул. - Извините, ежели что. Плохое, недостаточное воспитание у меня.
   - Прекращаем прения, товарищи христиане! - Егор поднял руку, как Ленин на броневике в апреле 1917 года. - Итак, Гоэлро Никанорович проводит разведку, закупает хлеб, соль, сахар, жир и возвращается к нам.
   - А я, а я?! - заверещала обиженно Карамелька.
   - Вы будете заниматься прополкой огорода, уважаемая Елизвет! - решительно обрезал Панкратов.
   - Ежели "уважаемая", то я согласна, - сразу же успокоилась Лизонька, тем более, что её, ставший таким дорогим Гэлро Никанорович возвратится назад.
   - Я что-то не пойму, - сказал Мякишев. - Зачем пропалывать огород, зачем закупать столько продуктов? Мы, что, остаёмся здесь?
   - Я солидарничаю с Пашей! Ни к чему это всё! - поддержал Мякишева Агафон.
   - А если выяснится, что нам нельзя возвращаться в Кулёмы? - упорствовал Панкратов.
   - Совсем нельзя?
   - Ну, почему совсем? Что-нибудь придумаем. Не будем об этом, ведь мы не знаем реальной обстановки.
   - Товарищ Егорий! У меня есть конкретное предложение по твоему предложению. - Агафон поднял руку, как прилежный первоклассник. - Я возмущён твоей несправедливости. Почему в заказе есть хлеб и соль, а нет вина и сигарет? Почему нету заботы о простых людях? Ежели что, мы изберём профсоюз в составе меня и Мякишева.
   - Это что же получается? - удивился Панкратов. - Профком мертвецов?
   - Ну и шутки у тебя! - возмущённо сплбнул Агафон.
   - Мы не будем пить и курить. Не полагается нам! - твёрдо сказал Егор.
   - Нет уж, хренушки! - Агафон взревел, как медведь из берлоги, разбуженный охотниками. - За такую несправедливость я отказуюсь верить в Господа и признавать тебя! Не может святой человек измываться над бедными сиротами!
   - Ну, хорошо, хорошо, - сдался Панкратов. - Возьмите, Гоэлро Никанорович, две бутылки вина и десять пачек сигарет.
   Гоэлро Никанорович был польщён таким доверием, особенно со стороны Егория, но о чём-то долго и напряжённо думал. Наконец, спросил:
   - А сколько?
   - Чего "сколько"? - не понял Егор.
   - Ну, всего этого... хлеба, соли, жира.
   - Я думаю, хлеба буханок десять, пару пачек соли, килограмма три жиру и пару килограммов сахара.
   С каждым перечислением Панкратова Квасников всё ниже и ниже приседал, словно эти, не купленные ещё продукты, уже навалились на его плечи. И с придыхом возмутился:
   - Вы с ума сошли! Я же не унесу всего этого!
   Егор критически оценил атлетическое сложение Гоэлро Никаноровича.
   - Действительно. Я как-то не подумал об этом. В таком случае с вами пойдёт Агафон Мефодьевич.
   - А конспирация?! Ты сам говорил! - возмутился Агафон, но тут же, что-то прикинув в уме, сказал:
   - Я согласный.
   - Гоэлро Никанорович довезёт всё это на автобусе до леса, а вы, Агафон Мефодьевич, подождёте его там. Всё! - оборвал затянувшиеся споры Панкратов.
   - Собирайся, банкир! - Агафон кряхтя, начал натягивать ботинки. - Давай деньги, Егорий!
   - Деньги? - рстерялся Панкратов.
   Рассмеялись Агафонов и Мякишев, а Лизонька укоризненно посмотрела на Егора.
   - Ты думал, раз десять лет прошло, так уже коммунизм наступил?! Ты думал, Гоэлро Никанорович скажет в лавке: "Мы от святого Егория", и ему отвалят всё испрашиваемое? - Агафон был в полном негодовании от бытовой некомпетентности Егора Панкратова. - А ещё мессией обзывается!
   - Суровая практика жизни - это не розовая теория, - съязвил Мякишев.
   - В таком случае будем сбрасываться - у кого что есть. - Егор полез в свои карманы, но искать что-нибудь в них, кроме расчёски, было бесполезно.
   Не оказалось денег у Мякишева, Агафонова, Квасникова, и лишь Карамелька мужественно вытащила из лифчика рублёвку. Так безрассудно со своими заначками она никогда не расставалась.
   - На шесть буханок хлеба - и усё! - хихикнул Агафон. - Энти продукты банкир сам донесёт.
   - Да-а... - сокрушался Панкратов. - Надо что-нибудь придумать.
   - Вот ты и придумай! - предложил Агафон и сел у порога. В его глазах Панкратов потерял почти весь свой авторитет. Оказывается, он не только не может превращать камни в хлеба, что запросто совершал две тысячи лет тому назад Иисус, не умеет сколдовать даже червонца. Нет, с таким мессией с голоду сдохнешь!
   - Придётся у кого-нибудь дома взять, размышлял Егор. - Ко мне, понятно, нельзя. У Агафона тоже дочь дома. Придётся к тебе, Паша.
   - У меня в квартире одни тараканы! - Мякишев усмехнулся.
   - У вас, Гоэлро Никанорович?
   - У меня ничего нет! - Испугал Гоэлро Никанорович. - Ни копеечки.
   Оживился, вскочил Агафон.
   - Погодь, банкир. Отпускные ты получил?
   - Не получил.
   - Так получишь! - Агафонов даже руки потёр от удовольствия раскошелить Квасникова. - Это есть умное решение, товарищ Егорий!
   - Нельзя. Не могу я, - жалобно захныкал Гоэлро Никанорович. - Кто же мне выдаст отпускные, если меня десять лет на работе не было?!
   - А ведь верно! - Панкратов ласково обнял Квасникова. - Хотя бы хлеба купите и разузнайте что к чему.
   Гоэлро Никанорович обречённо поплёлся к двери, зажав в руке рублёвку. Его вид был так жалок и безутешен, что Лизонька прослезилась.
  
   15.
  
   Мимо центральной площади Кулём, по центральной улице к хлебному магазину шёл Гоэлро Никанорович Квасников. Блестели на ярком солнце круглые стекляшки его очков, под которыми не менее ярко светились от счастья его глаза. Распрямились всегда сутулые плечи банковского служащего, он и хромал как будто меньше прежнего. Но самым удивительным в его возвышенном состоянии было то, что он почти не страдал, и совсем не боялся, что кто-нибудь из знакомых встретится ему и спросит: а где вы, Гоэлро Никанорович, пропадали десять лет? А всё потому, что страшная ночь в лесу и чудесная ночь в объятиях Лизоньки, последовав одна за другой, сделали его жизнь заслуживающей того, чтобы назвать её жизнью.
   Воробьи, упруго подпрыгивая на свежем асфальте тротуара, искали хлебных крошек или обронённых кулёмовским обывателем семечек и не обращали внимания на Гоэлро Никаноровича. И проходящие мимо него люди совершенно не замечали его счастья - были угрюмы и озабочены, как никогда прежде. Но Квасников не обижался на людей и воробьёв, он понимал их, потому что сам всегда был угрюм и озабочен, даже когда кто-нибудь из кулёмовцев был счастлив. Работа в банке - нудный и бесконечный пересчёт денег, злополучная двадцатипятирублёвая ассигнация, неврологическое отделение, зловещая чёрная сорочка, кратковременная супружеская жизнь с Аглаей Ивановной Добрыниной - всё это суматошное и фантастически нелогическое, скучное и страшное, угнетающе таинственное осталось в далёком-далёком прошлом, хотя ещё недавно Гоэлро Никанорович всерьёз думал распрощаться со своей аморфной жизнью, если не сыщется двадцатипятирублёвая бездушная ассигнация.
   Собственно говоря, на кой чёрт нужна была она ему? Ничего, кроме страданий, не принесло обладание ею. И великодушно поступил Квасников, швырнув кошелёк с ассигнацией в реку. Злополучная купюра будет лежать на дне Быстрицы и никому больше не принесёт горя и разочарования. Может быть, за этот мужественный поступок и вознаградил его Господь нежной любовью Лизы Карамельки? И пусть Лизонька грешна, как уличная девица в Неаполе, пусть она столь же интеллигентна, как незабвенный Агафон, всё равно Гоэлро Никанорович будет любить её до конца дней своих. Он впервые любил человека и женщину, которая любит его. Он, бывало, и прежде любил некоторых людей, но не мог вспомнить, чтобы эта любовь не была безответной.
   Квасников легко думал, легко шёл, слегка прихрамывая, и легко улыбался, вдыхая полной грудью лёгкий, не успевший отяжелеть от зноя воздух. Но он забыл, что находится уже не в Подмышках - заброшенных, печальных, но несуетных и торжественных, каковым бывает отделение души от плоти, а в Кулёмах, где каждый день что-нибудь происходит, где любого кулёмовца могут ждать любые неожиданные встречи, и происходят любые непредвиденные события.
   Остановившись на перекрёстке перед единственным в городе светофором, Гоэлро Никанорович увидел женщину, удивительно похожую на Аглаю Ивановну Добрынину. Всё было Аглаино: и плотная фигура, и причёска, и глаза. Только вот лицо... Это была шестидесятилетняя старуха с уставшими глазами, бряклыми щёками и множеством морщин, убегающих лучиками во все стороны от переносицы и краешек глаз.
   "Наверное, её старшая сестра", - подумал Квасников, совсем забывший о надписи на кресте Пелагеи Васильевны, а потому не побоялся быть узнанным и уверенно пошёл навстречу незнакомой женщине. Но та, почти поравнявшись с ним, вдруг забыла о своих каких-то печальных воспоминаниях, в которых копошилась, как курица в золе, и с интересом посмотрела на служащего банка. Сначала - с интересом, а через минуту - с удивлением.
   - Это вы, Гоэлро Никанорович? Живы и даже ничуть не постарели? - спросила она, придерживая его за рукав. Её самолюбие ущемлял тот факт, что они теперь с Квасниковым одинаково стары.
   - Я, Квасников. А вы - сестра Аглаи Ивановны? Старшая сестра? Надо же, так похожи! - Гоэлро Никанорович, как всегда, был предельно любезен.
   - Нет, нет. Я и есть Аглая Ивановна, - смутилась Добрынина. Она всё ещё широко раскрытыми от удивления глазами смотрела на Гоэлро Никаноровича. - Как же так? Вы десять лет назад сгорели во время пожара, и вас похоронили на городском кладбище! Я сама присутствовала на похоронах.
   Холодные мурашки пробежали по Гоэлро Никаноровичу от копчика до шейных позвонков. Десяток-другой секунд он не мог придти в себя и лишь изумлённо открывал и закрывал рот, как рыба, выброшенная на берег. Но чувство самосохранения пересилило чувство страха, и он, не отличавшийся прежде смекалкой, нашёл, что ответить Аглае Ивановне.
   - Да. Я - Квасников. Но не Гоэлро Никанорович, а ГЭС Никанорович.
   - Брат? Надо же! Так удивительны похожи! - Добрынина всплеснула руками.
   - А мы близнецы. Извините... - Он поспешил распрощаться.
   Аглая Ивановна ещё долго смотрела ему вслед, недоумевая.
   "Надо же! И хромают одинаково. Только Гэс этот сохранился лучше своего братца. Тот выглядел так ещё десять лет назад!"
   Продолжая неспешный путь пенсионерки (Аглая Ивановна месяц назад вышла на пенсию), Добрынина погрузилась в печальные воспоминания о временах, когда в её жизни за короткое время сменилось два мужа - Квасников и Агафон.
   А Гоэлро Никанорович, опять повеселевший и приободрившийся, несмотря на потерянные десять лет жизни и свою страшную погибель, уже подходил к хлебному магазину. Он теперь знал, как вести себя при встрече со знакомыми: прикидываться своим братом-близнецом, которого у него отродясь не было.
   Но, как яркое и щедрое солнце, нет-нет, а закроет на несколько секунд маленькое пушистое облачко, так и тревога наплывала временами на его хорошее настроение, вызывала короткое беспокойство: что такое сказала Аглая Ивановна о его смерти? Никакого пожара он не помнит.
   Решив не мучить себя сомнениями, а поскорее вернуться в Подмышки, где всё, может быть, разъяснит их пастырь Панкратов, Квасников рванул на себя дверь магазина.
   Всё, что увидел он на прилавках магазина, поразило его больше, чем нелепые слова Аглаи Ивановны. Нет, хлеб был и на том же самом месте, где и прежде. Но витрина, на которой ранее ничего не было, кроме советских конфет в блеклых обёртках и серых бумажных пакетов с фасованными макаронами и печеньем, теперь напоминала рекламу из зарубежных фильмов. Какое-то уму непостижимое обилие импортных сигарет, напитков, шоколадок, жвачек... Неужели он, Гоэлро Никанорович, так же неожиданно, как через десять лет жизни, перелетел в какой-нибудь штат Огайо? Или в их несчастной и бедной России уже построили коммунизм?
   Однако продавщица в хлебном магазине была всё та же - сухощавая и бодрая, но сильно постаревшая бабёнка по имени Вера. И Квасников слегка пришёл в себя, подошёл к кассе.
   - Мне, пожалуйста, шесть буханок ржаного хлеба, - вежливо попросил он и протянул кассирше мятую рублёвку.
   Та посмотрела на него, как на сумасшедшего.
   - Вы издеваетесь надо мной, гражданин?! С вас семь тясыч двести рублей!
   Гоэлро Никанорович остолбенел и чуть не подавился собственной слюной. Карамелькина рублёвка выскользнула из его руки и плавно опустилась на грязный кафельный пол. А когда какой-то бесцеремонный мужик нагло оттёр его от кассы и подал кассирше красивую, незнакомую Гоэлро Никаноровичу денежную ассигнацию и попросил какую-то "Херши-колу", когда та ответила, что со ста тысяч у неё нет сдачи, у Квасникова закружилась голова, и он потерял сознание.
   Очнулся Гоэлро Никанорович от того, что незнакомый мужик в майке с полуобнажённой девицей на всю грудь хлёстко бил его по щекам.
   - Вам плохо? Вызвать неотложку?
   - Нет, нет! - испуганно закричал Квасников, как молодой петушок вскочил на ноги и стремглав выскочил из магазина.
   На предельной для себя скорости Гоэлро Никанорович хромал по городу в обратном направлении, и лишь только сейчас начал замечать некоторые изменения в городском облике. Нет, ни одногонового здания он не увидел, хотя они должны были появиться за десять лет. Всё те же двух-и трёхэтажки, только ещё больше обшарпанные и облупившиеся. Всегда сиявшая чистотой и свежим асфальтом центральная улица теперь была пыльной и грязной, в многочисленных колдобинах и ухабинах, которые с осторожностью объезжали машины - знакомые "Жигули", "Москвичи", "Волги" и множество новых марок, которые Гоэлро Никанорович никогда не видел, - "Форды". "Ауди", "Опели". Со зданий исчезли плакаты и красные флаги, и лишь над горсоветом развевался стяг, но почему-то не красный, а бело-сине-красный.
   Квасников подумал бы, что попал в другую страну, за кордон, если бы на знакомой площади не увидел знакомую статую Ленина с протянутой в светлое будущее рукой.
   Боясь думать о чём-либо вообще, а, тем более, что-либо сравнивать, Гоэлро Никанорович через два часа уже подходил к Подмышкам.
  
   16.
  
   Первым Гоэлро Никаноровича заметил Агафон, который стоял на крыльце, как былинный Илья Муромец, с рукой под козырёк, зорко осматривающий окрестности. И по мере приближения явно спешившего и чем-то взволнованного Квасникова, взгляд Агафона становился всё беспокойнее, пока не превратился в недоумённый.
   - Батюшки святы! Егорий! Пашка! Вы погляньте! - Агафонов суетливо махал рукой, подзывая Панкратова и Мякишева. - Банкир-то, хрен плешивый, пустой хромает!
   - Ну зачем так?! - Как от уксуса, скривился Панкратов. - Нельзя покультурнее, что ли?
   - Какая культура, Егорий, когда банкир без хлеба топает?! - возмутился Агафон. - У меня благородный русский желудок, я без хлеба даже блинов не ем!
   Наконец, до них дохромал запыхавшийся, перепуганный Гоэлро Никанорович и без сил повалился на завалинку.
   -Ну что, раззява, последний рупь потерял?! Или алкаши опять отняли? - Разъярённым быком на красную тряпку, надвигался на Квасникова Агафон.
   Едва отдышавшись, Гоэлро Никанорович, давясь волнением, пошёл в ответную атаку, как общипанный в дворовых боях петух на бульдога.
   - Какой "рупь", Агафон Мефодьевич?! Какой "рупь", когда шесть буханок хлеба в Кулёмах стоят семь тысяч двести рублей!
   После этих слов глаза Агафонова сделались больше советских юбилейных рублей, а рот в изумлении открылся так, будто шофёр банка живьём хотел проглотить Квасникова.
   - Что он за околесицу несёт, этот банкир сраный? Ты чево, совсем отупел и окончательно чокнулся? За такие деньги новый "жигуль" купить можно!
   - И правда, Гоэлро Никанорович, что-то вы не то загнули! - согласился с Агафоном Мякишев.
   - Ничуть не загнул... - Вдруг рассопливился, всхлипнул Гоэлро Никанорович. - Я сам чуть с ума не сошёл в хлебном магазине, когда мужик подал кассирше стотысячную ассигнацию.
   - Стотысячную?! - Агафонов чуть не упал в обморок от возмущения. - Сам брехун, но таких брехунов ещё не встречал.
   - К сожалению, это так, Агафон Мефодьевич, - грустно сказал Квасников. - Что-то случилось в нашей стране за прошедшие десять лет.
   - Каких десять лет? - не понял Мякишев.
   - Табличка на могиле бабки Пелагеи правильная, - ответил Гоэлро Никанорович. И рассказал товарищам по несчастью о встрече с Аглаей Ивановной.
   - Ну, дела-а... - Агафонов ошарашено припечатал своим крепким задом чурбан. - А не лёг ли ты под сосенку, Гоэлро Никанорович, не соснил ли ты всю эту белиберду во сне?
   Квасников лишь удручённо развёл руками.
   - Постойте, постойте... - задумался Панкратов, будто мыслитель, щипая себе подбородок.
   И вдруг побежал к мусорной куче, видневшейся из густых зарослей крапивы и репейника. И вкоре вернулся с клочком пожелтевшей газеты в руке.
   - Почитаем, что в прессе пишут! - Согнав с чурбана Агафонова, Панкратов бережно расправил на нём полстраницы из газеты "Известия". - И так...
   И тут же осёкся, с испугом и недоумением посмотрел на спутников своих.
   - Ну, что там? Читай, Егорий! - Агафон решительно подступился к нему.
   - "На гр-ра-ни-ц-це Рос-ссии и Белоруссии..." - заикаясь прочитал Егор.
   - Ну и что тут удивительного? - недоумевал Мякишев.
   - "... выявлена контрабанда..."
   - Какая контрабанда? - теперь уже недоумевал Агафонов.
   - "Российские войска несут потери в Чечне..." - Руки Панкратова так дрожали, что он не удержал газету. - Господи!
   - Что, что?! - возопил Мякишев и бросился за газетой, как кот за воробьём.
   - "Президент Украины отбывает с визитом в США..." - теперь уже читал Мякишев. - "Русские изгои в Латвии..." . Эстония требует Печорский район Псковщины..."
   Агафонов в ужасе схватился за волосы, потом выхватил газету из рук Пашки.
   - Не верю!.. Не верю!.. - кричал Агафон и, взглянув на заголовки, упал в обморок. Такое впервые случилось ч непробиваемым никакими новостями шофёром банка.
   - Фантастика какая-то! - только и прошептал Мякишев. - За какое число газета?
   - Вот... - показал газету Квасников. - От 12 марта 1995 года.
   Ни у кого из троих (Агафонов всё ещё находился в бессознательном состоянии) не хватило больше сил на какие-либо мысли. В полной душевной прострации они просидели не менее получаса прямо на траве во дворе покойной Пелагеи Васильевны.
   Вывела их из полуобморочного состояния прибежавшая с огорода Карамелька - раскрасневшаяся, в старом Пелагеином платке: ни дать, ни взять - трудолюбивая крестьянка.
   - Чевой-то с вами? Уж не упились ли? - Лизонька с недоумением смотрела на своих спутников. И вместе с тем, не забыла подойти к Гоэлро Никаноровичу и с нежностью поцеловать его лысеющий затылок.
   - Десять лет коту под хвост! - первым заговорил пришедший в себя Агафон. - Чьи же это просиски империализма?
   - Гоэлро Никанорович, вы были там, - обратился к Квасникову Мякишев. - Что это всё означает?
   - У меня не было времени... К тому же, я немало испугался. Мне кажется, что там... - Квасников показал в сторону Кулём. - Там социализм сменился на кпитализм. Но почему тогда Ленин на площади стоит?..
   - Ленин? Живой? - оживился Агафон.
   - Да нет, памятник, - закончил и так слишкоим длинную для него речь Гоэлро Никанорович.
   - Уж не сплю ли я под наркозом паршивого невропотолуха?! - Агафонов повернулся к Мякишеву. - ущипни меня покрепче, Пашка!
   Мякишев с интересом и удовольствием ущипнул Агафона за мягкое место.
   - Ого, больно!
   - Вы что, мужики, с ума посходили? - Карамелька в растерянности стояла среди них. - Пойдёмте обедать! Ты хлеба купил, Гера?
   - За твой рупь, мамзель, теперь и коробок спичек не купишь! - философски изрёк Агафонов и снова схватил себя за волосы. - Ой, мамочки!
   - Ну ладно, христиане! Откушаем, а потом уже думать будем - что к чему, - подытожил всеобщие переживания Панкратов.
   - А ты чего выпендриваешься! "Хрии-сти-а-не"! - перекривил Егора Агафон. - Сам ни хрена ни ку-ку, а на трибуну лезешь! Знаемы мы таковых святых!
   Егор промолчал. Что ему было возразить шофёру банка? Не справился он с ролью духовного наставника этих заблудших и потерявших время. Не может он им объяснить, что произошло с ними, куда подевались десять лет жизни? Что случилось за это время в стране? А раз не может, какой он пастырь? Самозванец - и только.
   За обедом - отварной картошкой в мундире со свежими огурцами - Панкратова вдруг осенило:
   - Гоэлро Никанорович, о нас. Нашей судьбе вы ничего не узнали?
   - Нет, - от неожиданного вопроса Квасников поперхнулся - Впрочем, Аглая Ивановна сказала, будто я погиб во время пожара. Она даже на моих похоронах была.
   - Всё! - Агафон в панике выскочил из-за стола. - Суду всё ясно! Все мы пятериком откинули коньки и теперь находимся на том свете!
   - Погодите, Агафон Мефодьевич! - остановил его Мякишев. - Не можем мы находиться на том свете, потому что пьём, едим, ходим.
   - А на том свте, что, не пьют-не едят? - возмутился Агафон. - Может, и баб там не того?
   - Опять кощунствуете! - строго вопросил Егор.
   - А пошёл ты!.. - Агафонов отмахнулся от него и вгрызся крепкими зубами в картофелину.
   - Это всё предположения и бесполезный спор. Надо всё выяснить до конца. А для этого кто-то должен ещё раз сходить в Кулёмы, - предложил Панкратов.
   - Я пойду! - твёрдо сказал Мякишев.
   - Но ведь тебя все знают, - засомневался Агафон.
   - Ну и пусть. Я сделаю, как Гоэлро Никанорович - назовусь своим меньшим братом. Я не коренной кулёмовец, никто моего прошлого не знает.
   - Будь по-твоему, - согласился Егор.
   С ним согласились и остальные, хотя уже почти никто не верил в его чудесные возможности. Но вера такая не тяжёлая и не дорогая вещь, что с ней легко расстаются и так же легко приобретают вновь, когда это удобно.
   Пашку проводил до края леса Агафонов и остался под сосной ждать его возвращения из города.
  
   17.
  
   И Мякишев не заметил во внещнем облике Кулём разительных изменений. Поначалу ему даже показалось, что придумали Панкратов с Квасниковым канувшие в Лету десять годков, дабы подурачить остальных. Но чем дальше он углублялся в город, тем больше зоркий глаз корреспондента подмечал ряд значительных перемен.
   Во-первых, плакаты и лозунги, как правило, красные и аляповатые, будто кулёмовцы были не советскими людьми, а испанскими быками, сменились на элегантную рекламу фирм и магазинов. Значит, новый Генсек Горбачёв издал распоряжение рекламировать передовое советское социалистическое производство.
   Во-вторых, Пашку поразило обилие магазинов и каких-то непонятных ему ТОО. ООО. АО. Значит, Генсек распорядился резко увеличить количество торговых точек, чтобы в глазах Запада поднять передовую советскую торговлю на новую высоту.
   В-третьих, обилие иностранных марок на улицах города. Значит, Генсек принял решение обеспечить к двухтысячному году каждого советского гражданина собственной машиной.
   В-четвёртых, наконец-то, достроили общежитие СПТУ. Значит, Генсек проявил заботу о молодом подрастающем поколении - будущих строителях коммунизма.
   В-пятых, Пашка увидел несколько милых созданий в возрасте от шестнадцати до двадцати в коротеньких шортах (и юношей тоже)
   , и вообще много граждан (особенно гражданок) ходило в свободной, несколько фривольной одежде и слишком короткой. Значит, Генсек начал кампанию за экономию текстильных материалов.
   В-шестых (Пашке особенно было приятно засвидетельствовать эту перемену). На улицах Кулём было много пьяных, а во всех продовольственных магазинах весело смеялись разнообразные бутылки с разнообразным спиртным. Значит, Генсек отменил свой антинародный, антиалкогольный Закон.
   В общем, Пашка пока не замечал (или не хотел замечать) никакого капитализма, и до сих пор счастливо существовал в эпохе развитого социализма.
   Угрюмый кулёмовский народ никак не хотел замечать ( не говоря уже об узнавать) заведующего отделом газеты "Советские Кулёмы, хотя трое-четверо хорошо знакомых, но немного постаревших людей ему встретилось, и с одним он даже поздоровался. Вот тут-то Мякишев начал подозревать, что профуканные каким-то образом десять лет - не чьи-то неумные шутки.
   Если Гоэлро Никаноровича при появлении в городе сразу же понесло в сторону банка, хотя хлебных магазинов хватало и на других улицах, то журналиста Мякишева безусловный рефлекс направил прямиком в вино-водочный магазин, бывший десять лет назад единственным в Кулёмах, торговавшим спиртным.
   Пашка не планировал туда идти, он вообще ничего не планировал, но выдающееся учение биолога Павлова гениально проявило себя на примере Мякишева: даже минувшие десять лет никак не повлияли на его рефлексы.
   Что-то, а вино-водочный магазин никак не мог измениться внешне, потому что стены его по мудрому указанию трагически погибшего председателя райпо Долбенко были обиты оцинкованным железом. Увидев родное до боли в сердце здание и знакомые силуэты Груни и Дуни в окне магазина, Пашка вновь приобрёл надежду, что десять лет, пролетевших, как реактивный самолёт и не замеченных им, Квасниковым, - бессовестная выдумка Панкратова, у которого поехала крыша.
   А когда из магазина вышел и остановился на крыльце достопочтейнейший алкаш Сигизмунд, на сердце у Пашки совсем отлегло, потому что Сигизмунд был, как и всегда прежде, пьян, как и всегда прежде, стар, как и всегда прежде, поношенном и неопрятном костюме. Мякишев почему-то не подумал о том, что времена меняются, но незыблемыми остаются пороки
   Пашка, забыв о бдительности и конспирации, с радостным возгласом бросился в объятия к Кулемовскому выпивохе.
   - Сигизмунд! Здорово живёшь!
   Сигизмунд, напрягая остатки не съеденных алкоголем мозгов, некоторое время узнавал его.
   - Паша? Мякишев?
   Но тут же он стал пятиться к двери магазина, в ужасе приговаривая:
   - Свят! Свят! Свят!
   И тут Мякишев понял, что оплошал, переборщил, расконспирировался. Не получилось из него доблестного, умного и осторожного Штирлица.
   - Извините, товарищ! - только и осталось сказать ему и попробовать протиснуться в магазин мимо испуганного Сигизмунда.
   Но известный кулёмовский алкаш, наклюкавшись, как последний сапожник, и не такие чудеса видел. Поэтому он мужественно схватил Мякишева за рукав.
   - Как-никак вы, Павел Петрович?! А мы ведь вас похоронили! - Сигизмунд вытер грязным рукавом мокрый нос. - Как же я по вам убивался! Даже напился с горя!
   Последнему обстоятельству Пашка никак не удивился, а к тому, что он умер десять лет назад, начал уже привыкать, как привыкают люди к дурному, время от времени повторяющемуся сновидению.
   - Вы ошибаетесь, Гражданин! Я не Паша Мякишев, не Павел Петрович, а Пётр Петрович - его единоутробный брат.
   - Тогда откель вы знаете, ежели вы не Павел Петрович, моё редкоизвестное имя? - недоумевал Сигизмунд.
   - Паша рассказывал про вас.
   Сигизмунд слегка задумался. Но глубокие раздумья не были его хобби, тем боле, что внутренний карман пиджака приятно оттягивала бутылка водки.
   - Хороший человек был Павел Петрович! - искренне сказал Сигизмунд. - Пошли, помянем доброго мужика, коли ты его брат.
   Сигизмунд всегда был бедным и пьяным, но никогда - скупердяем.
   И Мякишев, как блестящий Штирлиц, подумал о том, что легенда, подсказанная Квасниковым, сработала, что ему повезло встретиться с алкашом, а не с трезво мыслящим человеком. От Сигизмунда он узнает всё, что требуется, не боясь быть расконспирированным. И Пашка, приободрённый этой мыслью, а ещё больше - возможностью выпить на халяву, свернул вместе с Сигизмундом за правый угол магазина.
   - Ну что, Пётр... Как вас по отчеству? Петрович?
   - Пётр себе - и Пётр, - ответил Мякишев.
   - Ну, давай, Пётр, помянем твоего братца по маленькой, хотя, кажись, лет десять уже прошло.
   В метрах десяти за магазином, под уродливым американским клёном присели они на железобетонную плиту. Сигизмунд вытащил из кармана свёрток, в котором были хлеб, сало, луковица. Потом нагнулся, откуда-то из-за плиты, из зарослей дурной травы вытащил стограммовый стопарик. После этого ловко сгрыз с бутылки пробку из фольги, верной рукой налил стопарик до краёв.
   - Земля ему пухом! - Сигизмунд, как более страждущий, сначала выпил сам, затем налил Мякишеву.
   Водка приятно обожгла желудок Пашки.
   - Как ты относишься к нынешнему правительству? - начал разведку Мякишев после того, как занюхал выпитое рукавом.
   Сигизмунд же ответил не раньше, как обстоятельно закусив салом.
   - Хреново отношусь, как ещё! Ельцин совсем страну развалил! И на новый выборы собирается идти! - Сигизмунд прищурился, наливая стопку Мякишеву. - Лично я буду голосовать за Жириновского.
   - Что, Жириновский лучше Ельцина?
   - Придурок, клоун, конечно. Но обещал порядок и новую дешёвую водку.
   Сигизмунд ещё раз внимательно вгляделся в лицо Мякишева.
   - Ну до чего же погожи вы с Павлом Петровичем. Ну просто братья-близнецы!
   - Похожи. Всегда были похожи, - как можно равнодушнее ответил Пашка, чтобы не родить сомнений у Сигизмунда. - А где ты работаешь, Сигизмунд?
   Он знал, что известный кулёмовский алкаш после того, как его за пьянство выгнали из милиции, работал в дубильном цеже быткомбината.
   - А нигде не работаю, на бирже состою.
   - На какой бирже?
   - Ты что, вчера родился? На бирже безработных. Сегодня вон пособие получил. С него и пьём.
   - А много ли платят на бирже?
   Сигизмунд с подозрением посмотрел на Мякишева.
   - Пятьдесят четыре тысячи - на два раза напиться. Ты-то, небось, не меньше миллиона зашибаешь?
   От невинных речей Сигизмунда у Мякишева похолодело под селезёнкой и пересохло во рту. Он резко опрокинулв рот приготовленную стопку водки.
   - А чевой-то я тебя на похоронах Пашки не видел? - спросил Сигизмунд.
   - Не смог. В загранкомандировке был, в Алжире. Ты знаешь подробности Пашкиной гибели?
   От вопроса, который он сам задал, Мякишева всего перекоробило.
   - Сгорел Павел Петрович. Не от водки - по-настоящему. Он в больнице лежал. А после выписки, видать, захотелось ему встретиться с друзьями, с сожителями по палате. Дружок его, тоже в редакции работал, потом Агафон-шоферюга и какой-то старичок из банка. И ещё с ними баба неизвестная была. В общем, отдыхали они культурно в наследной от матери Агафона хибаре. Что там у них произошло - неизвестно. Только взорвался баллон с газом, а там ещё канистры с бензином стояли. В общем, нашли одни кости.
   - А как же узнали, что это именно они
   Сигизмунд опять с подозрением посмотрел на Мякишева, но раздумывать-размышлять было недосуг, когда в руке находилась полная стопка водки.
   - Ну... во-первых, их всех четверых не стало в городе, - ответил Сигизмунд, пережёвывая сало. - А во-вторых, экспертизу провели: два худых и два здоровых скелета и один бабский. Всё совпадает. Агафоша с Павлом Петровичем - здоровые мужики, а те двое - хлюпики. Вот такеи дела были, брат Пётр Петрович.!
   Мякишеву сделалось дурно. Сигизмунд сочувственно похлопал его по плечу.
   - А их видел кто, что они в тух хибару заходили?
   - А я откуда знаю?! Я уже двадцать лет в милиции не служу. - Сигизмунд с сожалением вертел пустую бутылку в руках. - Может, ещё сообразим? Твоя очередь угощать.
   Пашка чуть было не растерялся, но он не был бы корреспондентом, если бы с ходу не мог бы сочинить какую-нибудь историю, в которую мог поверить такой не глубоко мыслящий человек, как Сигизмунд.
   - Понимаешь... Деньги все у жены. Она пошла в горсовет за справкой о смерти Паши
   - Во-первых, не горсовет, а администрация. Во-вторых, ей в ЗАГС за такой справкой надо. Вот люди! Ну ни в чём не разбираются. А видать, учёный! - Сигизмунд выглядел растерянным и расстроенным от того, что не удалось расколоть Пашкиного брата. Но когда у него были деньги, он не тратил время на напрасные переживания.
   - Ну нет денег, так нет. Я не жадный. Вот тебе червонец, принеси ещё бутылку! - Сигизмунд американским миллионером вальяжно раскинулся на железобетонной плите.
   Мякишев взял из его рук незнакомую десятитысячную ассигнацию. От множества нулей на купюре у него стало двоиться вглазах.
   - Я и газетку возьму... Заверну бутылку...
   Сигизмунд великодушно подал ему мятую газету.
   Мякишев, боясь неосторожным вопросом раскрыть себя, решил ни о чём больше не спрашивать Сигизмунда. Главное он узнал, об остальном прочитает в газете.
   Несмотря на выпитое, от которого легко кружилась голова, привычно тепло было в желудке, у Пашки нервно дрожали пальцы, он с трудом дышал. Он понял, что надо поскорее убираться из города, чтобы там, среди природы, в спокойной обстановке переварить услышанное.
   Безработные, капитализм, какие-то выборы - об этом он не думал, ему было не до этого. Как смириться с мыслью, что десять лет назад он погиб страшной смертью?
   И впервые в жизни Мякишев решился на кражу, на бессовестный обман собутыльника. Нет, он не пойдёт в вино-водочный магазин, тем более, что придётся встречаться с Груней и Дуней и выдумывать новые истории с "Пашкиным братом", то есть с братом самого себя (как тут не чокнуться?!). Нет, он не пойдёт в вино-водочный магазин, а наоборот, на эти деньги хлеба и сигарет купит для своих товарищей по несчастью, товарищей по тому свету. И лишь одно успокаивало его совестливую душу: мёртвые сраму не имут.
   Пашка Мякишев остановился у газетного киоска, чтобы купить сигарет. Его уже не удивляла "Прима" за 600 рублей за пачку, не удивляло наличие обнажённой натуры на обложках журналов и календарей, импортных шоколадок и сигарет - ему казалось, что смотрит он фантастический фильм или находится в длительном летаргическом сне.
   Взяв четыре пачки сигарет, Мякишев среди большого количества газет увидел родную районную, которая теперь называлась "Голос Кулём". Сердце его сладко вздрогнуло, и он не пожалел ещё полтысячи на её покупку.
   Отойдя от киоска, Мякишев развернул газету, и у него едва не подкосились ноги: с четвёртой полосы на него добрыми и задумчивыми глазами смотрел Панкратов.
   "А кто же тогда с нами в Подмышках?! - заполошно подумал Пашка. И только после этого догадался прочитать текст
   "Памяти поэта. В этот день десять лет назад ушёл из жизни наш товарищ по перу, замечательный кулёмовский поэт Егор Панкратов. Мы все любили его - талантливого журналиста и хорошего человека, и память о нём вечно сохранится в наших сердцах. Совсем недавно в редакционных архивах мы нашли неопубликованное стихотворение Егора Панкратова, которое и предлагаем читателям газеты. Как пророчески звучат эти строки, написанные незадолго до смерти поэта.
  
   * * *
  
   Молюсь в слезах вернувшейся заре,
   Что будет день, подаренный мне жизнью,
   Я не могу так просто умереть,
   Не надышавшись воздухом Отчизны.
  
   Ещё пойду, ещё прощусь с рекой,
   И нагляжусь в зеркальнейшую заводь,
   Ещё прижмусь морщинистой щекой
К плакучей иве, жалуясь на старость.
  
   Ах, как же вас, годочки, пронесло
   Экспрессом транссибирским сквозь пространство,
   А на Земле по-прежнему светло
   С завидным и жестоким постоянством.
  
   А на Земле по-прежнему живут
   И любят... Любят! Дай вам силы в сердце!
   Не от того ль, что юность не зову,
   Мне так легко подумалось о смерти.
  
   Мне б только в очи неба заглянуть,
   В последний раз напиться спелой сини,
   Ещё часок, минуточку одну -
   Пока устало сердце не остынет.
  
   Грядущую мне не осилить ночь,
   На обелиск известны обе даты,
   И с каждым вздохом две секунды прочь,
   И этот счёт мне одному понятен"
  
   Прочитав стихотворение Егора, Мякишев уронил скупую слезу. Ему было жаль Панкратова, жаль себя. Он теперь по-настоящему поверил в то, что умер. Но Егора хоть помнят. А его, Пашку Мякишева?
   Он лихорадочно начал перелистывать газету, пробегая взглядом по заголовкам. Ничего не изменилось в газете за десять лет: всё те же заметки о сенокосе, о читательской конференции в библиотеке, о правилах пожарной безопасности. И нигде ни строчки, ни слова, ни намёка на Павла Мякишева, будто он никогда не работал в этой газете, будто не погиб десять лет назад вместе с Егором Панкратовым. Ему стало обидно до слёз от такого разделения коллег по перу. Ну ладо, не писал Пашка стихов со студенческой скамьи, но хотя бы упомянуть его рядом с именем Панкратова можно было! Неужели он так бездарно прожил жизнь, что даже в задрипанном районном городишке о нём забыли сразу же после его смерти?
   Затаив обиду в сердце, он взял в магазине пять буханок хлеба и, уже не обращая внимания на окружающую действительность, потопал в направлении Подмышек.
  
   18.
  
   Высоко поднимая ноги, путающиеся в горохе, шёл по полю Егор Панкратов. Жарило сбежавшее из Средней Азии солнце, от жары дремала природа и не пели птицы, а Егор утолял жажду сочными стручками гороха, время от времени нагибаясь к земле, чтобы сорвать их.
   Отдав распоряжение Карамельке пропалывать огурцы, а Гоэлро Никаноровичу собирать грибы, в которых тот разбирался, как повар в дипломатии, Панкратов направился в соседнюю деревню выяснить обстановку. Егор был коренным кулёмовцем и знал, что на запад от Подмышек через километров пять-шесть должна быть деревня Весёлый Гай, если там остался жив кто-нибудь из стариков.
   Пробравшись через заболоченное мелколесье, он вышел к гороховому полю, за которым увидел несколько убогих хаток - не больше пяти.
   "Ну-у! - обрадовался Панкратов. - Здесь живут веселее, нежели в Подмышках""
   Казалось, до деревни рукой подать, но за полем был широкий ров, затянутый ряской, а за рвом - болото. Пришлось Егору заворачивать к лесу и идти в обход.
   Шёл он диким сосновым бором, но не чистым, а с островками рощиц из старых, кряжистых и кривых берёз. Не прошло, видать, им даром, низкорослым бабёнкам в белых сарафанах в крапинку, соседство со стройными, высокими соснами, которые прятали солнце за своими кронами, и бедным берёзкам приходилось выгибаться в поисках живительных лучей.
   В бору Панкратов вышел на лесную дорогу. Пошёл по ней в сторону деревни и минут через пять вышел к крайнему двору. Во дворе - маленькая хатка в три оконца. Пожалуй, по сравнению с этой хаткой жилище покойной Пелагеи Васильевны можно назвать избой.
   Егор открыл дверь в сени - крохотные, похожие на пуню - и постучался в хату. Никто не ответил ему, и он осторожно приоткрыл дверь.
   Сумрак не развеивал слабый свет, исходящий из трх маленьких оконец, задёрнутых белыми занавесками, сшитыми из разрезанных ситцевых простыней. И не мог рассеять, потому что хатка была низенькой и не белёной, с давно не мытыми бревенчатыми стенами. На стенах, на вбитых в них гвоздях висели пучки лекарственных трав, от которых в хате стоял душистый, пряный луговой запах.
   Зловеще подсвечивалось из окон высушенное, сморщенное, как у мумии, размером в кулачок лицо старухи, стоящей на коленях перед иконой. Далеко вперёд выдавался её острый, загибающийся вверх подбородок. Медленно шевелились выцветшие тонкие губы, и не было лучшей натурщицы для изображения сказочной Бабы Яги, чем эта старуха. Вот только глаза её не соотносились с образом Бабы Яги - они были слишком добрыми и горели молодым синим светом. Над всем было властно неумолимое время: над хатой, над плотью старухи, но только не над её глазами.
   Услышав тонкий скрип двери, старуха среди молитвы замолчала, но затем зашептала торопливо, скороговоркой:
   - Человек, яко трава, дни его яко цвет сельнын, тако отцветёт. Яко дух пройдёт в нём, и не будет и не познает места своего. Милость же Господня от века и до века на боящихся его.
   Эту молитву в последнее время она повторяла чаще других, так как со дня на день ждала смерти, приготовила по этому случаю белое бельё и наказала внучке своей Алевтине, а также проводившему в Весёлом Гае летние отпуска московскому художнику Андрею Закомарному похоронить её на краю кладбища у берёзки рядом с сёстрой Анной. И велено было написать на кресте: "Спи, раба Божья, Прасковья Разумова".
   - Мир дому твоему, набожная старушка! - поздоровался с Прасковьей вошедший.
   Старуха прищурилась, вглядываясь в него, и не узнала. Однако, вздрогнув, перекрестившись суеверно, с тревогой и непонятной надеждой смотрела на незнакомца, ибо тот - высокий, с огромными глазами и длинными волосами, с редкой курчавой бородкой очень был похож на Того, с кем она только сейчас словами святого Писания говорила. И голос его был мягкий, грудной, будто сам по себе из него выходил.
   Но футболка с потёртыми джинсами развеяли сомнения богобоязненной старушки, хотя она мечтала поговорить с Господом прежде, чем Ему душу свою вручить. И поговорить было о чём. Хотела Прасковья у Господа молить, чтобы смилостивился над детьми её, внуками и правнуками, дабы не жили они в безверии, не губили души свои и землю свою, помнили о корнях своих, живых и мёртвых, не покидали детей и жён своих, любили и почитали мужей своих, хранили дом сво и не искали в труде корысти, а в корысти смысла жития своего.
   И хоть страдальчески горели в сумраке глаза гостя зашедшего, как на иконе у Христа Великомученика, однако был он сын человеческий со грехами своими и пороками, - так думала Прасковья, ласково поглядывая на гостя, ибо нравился он ей своей кротостью.
   - Проходи, мил человек, садись на лаву. Желаешь, молочком тебя угощу, ежели ангины не боишься?
   - Благослови тебя Бог, бабушка, за щедрость твою! - поклонился ей незнакомец.
   - Да кака ж щедрость - молочком путника попотчевать?! - И засуетилась Прасковья, выдвигая доску подпола. - А ты Бога к слову вставил али от души?
   - От души, бабушка.
   - Глянь-ко ты! Почитаешь, значит. А я подумала - хипия зашёл. Много их нынче, хипиев, под лик Христов наряженных. Сама не пойму: богохульство то али иначе как? Прасковья налила гостю молока.
   - Да ведь не лик божий важен, а дух его. - Незнакомец перекрестился, с жадностью выпил молоко - видно, сильно его жажда мучила.
   - Верно говоришь, мил человек. А ты не из семинариев будешь? - Бабка присела на табурет напротив гостя.
   Что Егору ответить? Своим именем назваться? А есть ли он на этом свете? Нет, уж лучше под дурачка сыграть, пока всё не прояснится. Никогда бы не вспомнил Панкратов о человеке, которого года два назад мельком видел, а тут вдруг...
   - Что ты, бабуля! Ипполит-дурачок я, из деревни Богодуховки.
   - Знаю Богодуховку. Там кадысь село большое было и Храм Божий. В молодости на Святую Троицу я туда хаживала. А ты блаженный, значит?
   - Блаженный, бабушка.
   - Блажен, знать, Богом отмеченный. Блаженны кроткие, ибо они землю наследуют.
   - Блаженны чистые сердцем, ибо они будут наречены Сынами Божьими.
   - Спасибо, чистый человек, за слово святое и доброе! Может, ты есть хочешь, может, голоден? - Прасковья молодо сорвалась с табурета. - А то погоди чуток. Андрей вернётся - отобедаете вместе.
   - Андрей - сын ваш?
   - А почитай, что сын. Совсем чужой мне, а ближе родного, прости Господи! Прости за хулу дитяти своего! - Старушка перекрестилась. - Из Москвы приезжает. Гостит у нс каждое лето до осени, по хозяйству мне помогает. Нынче поутру луг пошёл косить. Я, хоть и стара, а коровку с козой держу. Сын Кирилл редко приезжает. Кали есть - за картошкою, маслицем, сальцем. Я кабанчика тоже держу. А Кирилл - непутящий у меня. Жену бросил, деток двух. Поскрёбыш - одно слово. Рази с поскрёбного добрый каравай испечёшь?
   - Сколько детей у вас, бабушка?
   - Восьмеро. Кирилл с Анютой в Кулёмах. Остальные по свету лётают. Погоди, дай вспомнить-то. Василий - тот в Норильске. Анжинер. Константин - капитан на Тихом окияне. Остальные - девки все. Варя с Любкой в Харькове, Надька на целине с мужем-пьяницей мается, а Зинаида... Зинаида у меня высоко взлетела. В артистках она, в Брянске в театре играет. А я тут одна век доживаю... - Старуха горестно вздохнула.
   - Что ж к детям не переедете? Вон их сколько. И хорошие. Добрые, верно, есть?
   - Все хорошие, акромя Кирилла. И зовут все. Али я нерусская. бусурманка? От родителева погоста куда поеду? Кто их наведает, кто души их молитвой помянет? Живых бросать - противу Бога и мёртвых - грешно.
   - Долго жить будете, бабушка, до ста лет, ибо души предков ваших без почитания останутся.
   - Кабы так... - Прасковья опять вздохнула. - А то умру завтра, и могилки их бурьяном зарастут. А кто за мою душу помолится? Некому.
   Егор ни на минуту не забывал, за чем он шёл в Весёлый Гай. И решил, пока не вернулся с луга художник, расспросить Прасковью о Подмышках.
   - Бабушка, а в Подмышках ты бывала?
   - Тебя и туда уже заносило? - Старушка улыбнулась. Но тут же вздохнула с сожалением. - А как же. Из Подмышек у меня старик был, Царство ему Небесное. Только теперь уж нет Подмышек, как вскоре нашего Гая не будет. Четыре дня назад в последний раз туда ходила. На девять дней по Пелагее. Старуха там одна жила. Сестра мне в третьем колене. Померла - и деревня с нею. Вот так-то. Страшный ноне век, бессовестный.
   - А что, родных у Пелагеи, кроме вас. Нету?
   - Как же нету? Есть. Дочь Вера. Однако она в Сибирях живёт. Далеко! Похоронила, девять дней справила и поехала. Без сороковин Пелагея останется. Уж я за неё помолюсь! - Прасковья перекрестилась.
   - Проходил я мимо. Дом там остался, огород.
   - Что с хаты-развалюшки! Рази на топливо. Однако сам видел - болото. Кому оно надо, возить труху по болоту? И огород пропал. Говорила Пелагее: не сади, помрёшь нонче. Сажала, полола. И надорвалась, мабуть. Кабы слушала, пожила бы ещё месяц-два. А ты, сердешный, неужто её хатку присмотрел?
   - Да нет, бабушка. Блаженный на месте не сидит. Блаженного ноги кормят.
   - Твоя правда. - Старуха прислушалась. - А вось, кажись, и Андрейка наш с косьбы идёт. Счас, накормит старуха вас, сердешных.
   В сенцах слышен был топот, шарканье подошвами - видимо, Андрей вытирал ноги о половик. Следом за приглушённым кашлем отворилась дверь.
   Вошёл худой, невысокий бородач - ровесник Егору. В штормовке, защитного цвета брюках, ботинках на толстой подошве - как студент из стройотряда. И цепкий взгляд художника, намертво схватывающий любой предмет.
   Художник сразу же понравился Егору, потому что было в нём то чистое, от природы данное начало, не извращённое жизнью и бытом, это начало Панкратов искал в людях, к нему он желал бы возвратить их, ради этого остался в Подмышках. Уполномочил ли кто его на это, благословил - Егор не мог ответить себе. Вся его прошлая жизнь казалась ему не его жизнью, а как бы подсмотренной со стороны, прочитанной в книге. И он вполне серьёзно думал, что родился вчера после полуночи, а от роду ему - не больше одного дня. Если не плотью родился, то душой.
   А что есть плоть во Вселенной? Набор органических и неорганических веществ, способных к размножению. Панкратов весь в стремлении к вечности, но не может быть вечной плоть человеческая, а душа лишь его, деяния и мысли, и не всё равно было Егору: в человеческом ли облике жила его душа или под шкурой шелудивого кота?
   После этих мыслей Панкратов суеверно поёжился и ощупал себя. Если Он, творец Вселенной, есть на небесах, то почему бы Ему желание подданного своего? Ведь так уже было однажды с Егором, когда он позавидовал безмятежной кошачьей судьбе.
   - Всё, бабушка, докосил я лужок. Будет ваша бурёнка с сенцом.
   Андрей сбросил штормовку, и тут же Прасковья увидела, что палец на его правой руке перевязан цветастой тряпицей.
   - Порезался, Господи! Нут-ка, развязывай! Счас твою руку лечить будем.
   С полицы над печью старуха сняла пузырёк с янтарной мазью, смазала довольно глубокий порез на пальце постояльца.
   - До свадьбы заживёт, бабушка! - Художник поморщился от боли. - А вот есть хочу - волка проглочу.
   - Счас, Счас, милый... - Прасковья засуетилась, заматывая палец Андрея бинтом. - Я любимый твой супчик с фасолью и перловкой сварила. Упрел в духу. Вот и гость, Богу нравный человек, похлебает. И я с вами пошамкаю.
   Закомарный будто только сейчас заметил Панкратова, кивнул ему, приветствуя. А старуха, дунув на палец Андрея, обернулась к иконе, наложила на себя крест.
   - Господи, Боже мой! Я воззвала у Тебе, и Ты нацелил меня. Исцели и раба Твоего Андрея.
   Андрей необидно усмехнулся, усаживаясь за стол.
   - Молитва твоя, Прасковья Ивановна, дошла до Всевышнего. Только вряд ли я возьму кисть этим пальцем. А жаль... - с грустью усмехнулся художник.
   - Напрасно смеётесь! - неожиданно для себя, против своей воли сказал Егор. - Господь не может не прислушаться к молитве святой старушки.
   - Вы так думаете? - Закомарный с интересом, но и с насмешкой взглянул на гостя. - И когда Господь соизволит исцелить мой палец?
   - А он уже исцелился! - уверенно сказал Панкратов и ужаснулся от своих слов: ладно, перед несчастными спутниками своими комедию ломал, но зачем сейчас - перед умным и талантливым человеком.
   "Но ведь я не хотел этого говорить! - со страхом подумал Егор. - Неужто рассудок мой так повреждён, что я ляпаю несуразности против своего желания?!"
   Андрей рассмеялся. Прасковья с укоряющим сожалением посмотрела на него.
   - Грешно смеяться над блаженным!
   - Извини, бабушка! - Художник спрятал свой смех в едва заметную улыбку.
   - И всё-таки молитва ваша коснулась Его ушей! - упорствовал Панкратов.
   Старуха испытывающее вгляделась в лицо гостя, о чём-то задумалась, затем нерешительно подошла к Андрею и начала разматывать повязку. Испуг Закомарного, недоумение Панкратова и внутренне ликование Прасковьи Ивановны - у каждого из троих была своя реакция на увиденное: раны на указательном пальце, как и ни бывало, будто не располосовал Андрей палец до кости полчаса назад, когда точил косу. Даже рубца, чуть заметного шрамика не осталось.
   Старуха опустилась на колени перед Егорием, выставила ему убогий горб свой и зашептала в воодушевлённо-изумлённом исступлении:
   - Боже! Ты Бог мой. Тебя от ранней зари ищу я; Тебя жаждет душа моя, по Тебе молится плоть моя в земле пустой и безводной! Воздайте Господу, сыны Божьи, воздайте славу и честь!
   Андрей в недоумении рассматривал свой палец и с подозрением посмотрел на гостя. Егор же встал из-за стола, поднял старуху с колен.
   - Не меня, сына человеческого, грешного благодари, а Господа своего!
   Прасковья растерялась.
   - Что же я, Боже мой, опешила совсем?! Прости, мил человек! Не знаю, кто ты есть - посланник ли Божий или почитатель Его, но чиста душа твоя, как глаза твои!
  
   19.
  
   После полудня, в знойный час Егор Панкратов вышел из хаты богобоязненной старухи Прасковьи Ивановны, неся в холщовой сумке, подаренной ею, буханку хлеба, большой кусок сала и литровую банку молока. Прасковья провожала его до калитки, поцеловала на прощанье и долго смотрела вслед, крестясь и шепча:
   - Храни тебя Господь, блаженный праведник!
   Егор не спеша шёл по сосновому бору, а в это время в другом сосновом бору, неподалёку от Кулём, изнывал от жары и безделья Агафон Агафонов. Как разведчик в секрете, он лежал среди высокого папоротника и вполголоса ругал советских банкиров, поэтов и журналистов, а также нечистую силу, укравшую у него время и замутившую его разум.
   Лежал Агафон в папоротнике уже четыре часа кряду, и его необъятная плоть, терзаемая грешными судорогами, жаждала действий. Агафонов сорок пять лет подчинялся только её желаниям и прихотям, не признавая ни чьей воли, в том числи, и своей. И сейчас был сильно смущён своим мужеством, своим аскетическим героизмом. Казалось бы, выйди он из бора, пройди каких-нибудь триста-четыреста метров, и все соблазны земные - женщины, вино и прочее - откроются перед ним, увлекут его в круговерть жизни. Но неведомая доселе чужая воля прижимала его к земле, заставляя голодным волком осторожно выглядывать из папоротника.
   Агафон не склонен был к философствованию, он редко осмысливал жизнь, чаще лишь потреблял её, как не задумывался о куске хлеба, его смысле. Он был стойким материалистом, и всё, что нельзя было укусить, вылить в себя, потрогать, вызывало у него аллергию. Он боялся всего абстрактного и старался избегать его.
   Но вот кувыркнулась с крутой горки его понятная, всегда поддающаяся объяснению жизнь, и Агафон не знает, кто он, почему и где? Ему сделалось страшно за себя, он вдруг поверил, что его уже нет на этом белом свете, а вместо него лежит в бору кто-то другой, не он, в которого вселилась маленькая и примитивная душа Агафона. И две души - чужая и до ужаса незнакома и его, собственная - грызутся между собой за телячий мосол, пожирают друг друга, как два скорпиона в банке.
   "Но как же меня нет? Ни хрена себе!" - испугался Агафон и закатал левый рукав рубашки.
   На незагорелой руке, покрытой рыжими волосами и множеством веснушек, чётко синела корявая татуировка "Не забуду Клаву". Нет, это он, Агафон, собственной, влюблённой в себя персоной. А смерть, потерянное время, какие-то дурацкие мотыльки - всё это глупости, всё это козни Панкратова, который сам чокнулся и теперь превращает в психов его, Агафона, и бедных его спутников, - решил шофёр банка.
   И рука, и татуировка принадлежат Агафону, значит, в его большом теле находится его маленькая, непритязательная душа. А кому какое дело до её запросов и объёма, с какой стати они топчутся по ней?
   Кто "они"? - спросил себя Агафонов. Да они все - черти и психи! Ну, уж Агафон не даст им возможности околпачивать себя! Сейчас он поднимется и пойдёт в Кулёмы. Но дрянная душонка, соседствующая с аборигенкой, подавляла последнюю его волю, и это донельзя смущало Агафона. Будь эта чужая душа материализованной плотью, шофёр банка засветил бы ей под глаз за наглость. Но перед всем абстрактным он терялся и терпел насилие над своей волей.
   - Хрен пузатый, где тебя носят черти?! - в досаде вслух чертыхнулся Агафонов. Ему начинала не нравиться долгое отсутствие Мякишева.
   - С кем вы разговаривает, дяденька? - вспугнул его тоненькой голос справа. Агафон осторожно высунул голову из папоротника.
   Недалеко от него остановились мальчик и девочка - обоим лет двенадцать-тринадцать.
   - С вами! - рассердился Агафонов. - Чтоб не шастали без присмотра по лесам!
   - А я, разве, пузатый? - удивился мальчик. Он с детским любопытством рассматривал дяденьку в грязной одежде, прячущегося в папоротнике.
   Агафон скривился, как от зубной боли.
   - Дядь, а дядь! А что вы такой сердитый? - спросила девочка.
   - Дядь, а что вы тут делаете? - поинтересовался любопытный мальчуган.
   - Комаров пасу, вечером доить буду! - огрызнулся Агафонов. - Кыш отседова!
   - Ну, и врёшь ты, дядя! - совсем допёк его малый.
   И Агафонов угрожающе начал выбираться из папоротника. Ребятишки, показав ему языки, дали стрекоча.
   "Ну вот и свидетели! - подумал шофёр банка. - Хреновый с меня подпольщик! Жрать хочется, что хоть кору грызи! Где этот засранец, корреспондент?!"
   Ребятишки далеко не убежали, остановились в тридцати шагах у сосенки, с любопытством наблюдали за странным дяденькой, наверное, пьяницей. Они имели быстрые ноги, а значит, могли без особой опасности для себя утолить любопытство.
   Агафон отругал себя за то, что прогнал ребятишек. Он всё равно не выполнил задания Панкратова - засветился, а теперь ещё и погибать от скуки. Ещё неизвестно, когда вернётся Мякишев и что разузнает в городе?
   Шофёр банка сел под сосну, крикнул миролюбиво ребятишкам:
   - Не боитесь дяденьку! Топайте сюда!
   Мальчик и девочка сделали в его сторону несколько нерешительных шагов.
   - Значит, так, ребятки... Отвечаю на ваш вопрос. Как на суду - честно и бесповоротно. - Агафон настроил себя на благодушный лад. - Значит, так. Комаров я не пасу - они меня пасут и кусают, как пастушьи собаки. А здеся я отдыхаю. Дядя перепил вчера очень плохого вина. Дети! Никогда не пейте плохих вин, а лучше нажимайте на водку. Это тоже гадость, но продукт чистый.
   - Зачем вы пьёте, дядя? Ведь гадость!
   - Вы чьи будете? - строго спросил Агафон.
   - Мы кулёмовские. Наша фамилия - Панкратовы, - с готовностью ответили ребятишки. Их не покорми, а дай на равных поговорить со взрослыми.
   - Водку пить вредно, вино тоже. Не берите дурного примера с дяди - он плохой! - самокритично посоветовал Агафонов. - Панкратовы, говорите? А папка ваш где?
   - Папа дома.
   - Егор дома? - испугался Агафон
   - Да нет, папа Вася дома, - ответила девочка. - А папа Егор давно умер, когда мы совсем маленькими были!
   - Как умер? - искренне удивился Агафон. - Я-то думал, что он живой...
   - Давно умер! - Мальчик безнадёжно махнул рукой. - Как герой! - он на пожаре других людей спасал и сам сгорел.
   - Кто тебе это сказал?
   - Мама.
   - Понятно... А я живой? - заискивающе спросил Агафонов у детей.
   Теперь уже ребятишки испугались и побежали от него - только пятки из-за сосен засверкали.
   - Ни хрена себе новости! Теперь и Егор сгорел! - задохнулся от негодования и страха Агафон.
   Может быть, ни Пашки, ни Егора, ни его, Агафона, уже нету на земле этой грешной. То есть они есть, но их как бы нету.
   - Тьфу! Мать твою! - заругался Агафон, запутавшись в своих мыслях, как в сетях. - Так можно запросто опять загреметь в жёлтый дом!
   Чтобы ни о чём не думать, чтобы не клясть Мякишева, которого неизвестно куда черти занесли, Агафон свернулся толстым калачом под ёлочкой и вскоре уснул.
  
   20.
  
   Не было на Земле места столь благословенного, как это. Холму - покатые и округлые, как груди кормящей женщины - были покрыты коврами, сотканными из шелковистой травы и ярких, неземной красоты цветов. На холмах раскинулись сады: справа в бесконечное пространство убегали яблони с золотисто-розовыми, янтарно просвечивающимися плодами, слева - персиковые деревья с плодами бархатными и тёплыми, излучающими благодатный свет. На деревьях сидели канарейки самого радужного и пёстрого оперения и тонко, заливчато распевали мелодию известной песни "Подмосковные вечера". На холмах мирно паслись олени с золотыми рогами, с умными и добрыми глазами. Вдоль аллеи, разделявшей сад пополам, ворковали и целовались голуби.
   У входа в сад стояла знакомая Агафону Мефодьевичу арка, увенчанная резной надписью. Только вместо слова "Кулёмы" вензельно было вырезано другое - "Рай". У арки на табурете сидел полный мужчина средних лет с седеющей бородой и добрыми серыми глазами. Одет этот мужчина был в новенькие белоснежные кальсоны и нижнюю рубаху. И ещё мужчина был бос, а за спиной его веером покачивались лебединые крылья. Вход в арку перегораживал голубой с красными диагональными полосами шлагбаум.
   Кого-то очень напоминал этот архангел. Да, да! Если сбрить бороду, это, конечно же, незабвенный пьяница Мякишев.
   - Добрый день, Павел Петрович! - был предельно вежлив Агафон.
   - Агафон Мефодьевич Агафонов? - Архангел привстал, вытащил из-под себя толстую амбарную книгу, какие вели колхозные счетоводы в тридцатых годах. - Сейчас проверим по списку: делегированы ли вы в благословенный рай?
   Смачивая палец слюной, апостол Павел внимательно листал книгу.
   - Скажите, Агафон Мефодьевич, буква "А" по алфавиту первая или последняя?
   - Ну как же, Павел Петрович! Буква "А" завсегда первая!
   - Верно, верно. Вот он, Агафонов. Стало быть, вы делегированы доживать дополнительную свою жизнь в раю. Проходите! - Апостол потянул на себя верёвку, и шлагбаум поднялся.
   - Извините, Павел Петрович. А жена моя, Анна Агафонова, сюда делегирована, или её к чертям отправили?
   - Супруги рядом с вашей фамилией не значится. Стало быть, исключена она из райской жизни за аморальное поведение и лишена райского удостоверения личности. Проходите, не задерживайте! Не одни вы желаете счастливо проживать в райских нумерах.
   - Извините, Павел Петрович! Без Аннушки я никак не могу. Куда она - туда и я.
   - Коли желаете, мы не супротив. У нас и так места не хватает. Меньше народу - больше кислороду! В ад - по тропиночке, налево, вдоль оврага!
   Из кустов выскочили препротивной внешности два чёрта с раскалёнными кочергами, подхватили под мышки Агафона. Тащили, подталкивая кочерёжками под зад, а он визжал от боли и вырывался.
   - Не надо, больно! Я отказуюсь! Не нужна мне эта стерва Нюрка!
   Из кустов выскочила покойная жена, бесстыже обнажённая и крикнула чертям:
   - Тащите, тащите этого гнусного борова! Поджарьте его хорошенько!
   - Как тебе не стыдно, Аннушка! Агафон заплакал. - Мз горячей любви к тебе я, может быть, рая лишился!
   - В рай захотел, бабник, алкаш! - ругалась Анна и больно пинала его в бок.
   - Павел Петрович, спаси! Помоги! Паша! Ведь мы с тобой друзья - не разлей вода! - благим матом орал Агафон, извиваясь упитанным ужом в лапах чертей.
   - Оставьте его! - великодушно разрешил апостол. - Пощадить, говоришь?
   - Пощади! - на коленях умолял Агафон.
   - Над женой издевался, Квасникова унижал, баб обижал, водку без меры пил? - строго вопрошал апостол Мякишев. - И в райские кущи захотелось?
   - Каюсь, каюсь. И скуплю свою вину. Служить буду вам, как верная собака!
   - Не достойны вы, Агафон Мефодьевич, ни рая, ни ада. Я, волею святого Георгия, посланника Божьего, оставляю вашу душу на земле. И пока не свершишь людям добра великого, болтаться тебе между раем и адом, как дерьму в проруби. Ты понял?
   - Понял, понял, - поспешил заверить Агафон. - А каково мне добро делать, чистый Апостол?
   - На добро тебе Егорий и я укажем. А ты внимай словам нашим и твори!
   - Согласен, клянусь, благодетель мой! - с готовностью согласился Агафон.
   - А как же жена твоя?
   - Ну её к чертям! - послал Агафон Анну туда, где она уже была, и к тем, с кем она уже якшалась.
   - Жестокий ты человек! - сурово сказал Павел Петрович и повернулся к чертям. - Поджарьте его, как английский бифштекс - полусырым. Чтоб наука была!
   - Не надо, не надо! - заплакал Агафон.
   - Ты чего плачешь, Агафон? Приснилось что худое?
   Агафонов открыл изумлённые глаза и не освободился от кошмарного сновидения: перед ним стоял апостол Павел Петрович Мякишев с авоськой в руке.
  
   21.
  
   Мякишев рассказывал о своём пребывании в Кулёмах неохотно. Поэтому весь его рассказ о том, что он узнал, вместился в десяток предложений. Но его спутники, а теперь - друзья по несчастью или товарищи по тому свету поняли, что они заживо сгорели в избушке Агафоновой матери, что их, кого с почестями, а кого и без них похоронили на кулёмовском кладбище.
   - Я умер? - изумлённо прошептал Гоэлро Никанорович и больно ущипнул себя за ляжку. - Ой! Чего ж тогда мне больно?
   Панкратов философски молчал, потому что и раньше подозревал о своём существовании в мире ином. Во всяком случае, загробная жизнь показалась ему не хуже, чем в образе облезлого бездомного кота. Понимал ситуацию после разговора с детьми и после кошмарного сновидения под ёлочкой Агафон. Но оставались невыясненными обстоятельства смерти Лизы Карамельки.
   - А я? Я умерла или живу?
   - Кто же тебя к нормальным, культурным мертвецам подпустит - живую и пьяную?! - даже в такой ситуации не мог не съязвить Агафонов.
   - Ты числишься, как неизвестная женщина, - ответил Лизе Мякишев.
   - Как же так? Я тоже хочу знать, как я умерла!
   - Вы, мамзель, вывалились с балкона пятого этажа! - предположил Агафон.
   - Почему тогда и голова, и ноги мои целы? - не переставала удивляться Карамелька.
   - Черти тебя собрали по косточкам и в наш санаторий лечиться отправили! - Несмотря на то, что Агафон болтался между раем и адом, и ему надо было зарабатывать очки для прогулок по садам Эдема, он не мог простить, что Лиза предпочла ему Гоэлро Никаноровича.
   - Не богохульствуй и не поминай чертей в святом месте! - оборвал его Панкратов.
   - Слушаюсь, Егорий! - Агафон состроил невинную мину. И подумал:
   "Ох, и трудно будет с моим поганым характером делать добро. Кабы черти были порядочными людьми или хотя бы взяли меня в стажёры, я с удовольствием творил бы такие пакости, которые им и не снились!"
   Но после этих кощунственных мыслей Агафонов неумело перекрестился.
   - Извини, Паша, я больше не буду! - непроизвольно вырвалось у Агафона.
   - За что? - не понял Мякишев.
   И тогда Агафонов рассказал ему свой сон.
   Теперь ни у кого не было сомнений насчёт необыкновенного известия Мякишева. Да, каждый из них умер, но и каждый из них не на столько грешен, чтобы уверенно быть прописанным в аду, и не на столько добродетелен, чтобы заслужить райскую жизнь. И не случайно именно на Агафона снизошло видение о том, что им придётся ещё пожить среди людей в ином образе, потому что он был самым неверующим и самым богохульником из пятерых. Он и после сновидения не сделал выводов, потому что горбатого и могила не исправит.
   Всем было ясно, как белый день, кроме Карамельки и Квасникова. Гоэлро Никанорович с горечью отметил, что опять у него получилось не как у людей. Но разве обязательно почившему знать причину своей смерти и место своего захоронения? Разве что-нибудь от этого меняется?
   - Скажи мне по секрету, Паша, как ты устроился вахтёром в раю? Может, пристроишь своего собутыльника по блату хотя бы шлагбаум поднимать? - пристал к Мякишеву Агафон.
   - Что за ахинею ты несёшь?! - Мякишев отмахнулся от него, как от надоедливого комара.
   - Нет, нет. У меня сны вещие. Отвечай, не валяй Ваньку: за какие прегрешения тебя из райских кущ попёрли? - не унимался Агафонов.
   - Тебя перевоспитывать послали. Ты такой непробиваемый, что на это дело сразу двоих Егора и меня откомандировали! - нашёлся Мякишев.
   При всей абсурдности случившегося с ним, Панкратова устраивала роль, отводившаяся ему. Если они, пятеро, не компания умалишённых, то, несомненно, это веление небес. И всё же Егор не поверил до конца Мякишеву и решил ночью сходить на кулёмовское кладбище, чтобы лично убедиться в своей смерти. А пока... Пока он должен взять власть над душами заблудших в свои руки и поставить их на путь праведности. Судя по всему, в сновидении Агафона было рациональное зерно, объясняющее нынешнюю ситуацию.
   "Эх, Господь, Господь! Если ты призвал меня к себе, если ты надел на меня ярмо апостольское, почему не дал зреть себя, говорить с тобой и освободить сердце от сомнений? А может, не могут быть праведными несумнящиеся?" - подумал Егор.
   - Помолимся, братья! - призвал Панкратов.
   И четверо спутников, четверо послушников пали ниц перед ним, распростёршим руки к Солнцу, в котором он зрел Бога и внимал Его речам. Но никто из четверых не сделал это по велению души, а на всякий случай, окончательно запутавшись в реальной и нереальной действительности.
   На Подмышки опускался вечер. Солнце смилостивилось над полями и пашнями, умерило свой зной, спокойно сходило в свою опочивальню за сосновым бором. Ветер ласковым телёнком прилизывал траву, и она ластилась у босых, покрытых пыль. Дорог ступней молившихся. И где-то далеко-далеко будто бы тихо ударили колокола к вечерне. Шепча молитву, Егор прислушивался и удивлялся: не могло быть этого, потому что на двести вёрст в округе не осталось колоколов, их Панкратов и не слышал ни разу в жизни, их и его мать не слышала, а только дед рассказывал, как красиво пели колокола к вечерне в их селе. Господи, и стоит ли удивляться тому, кто может зреть века прошлые до самого Рождества Христова?
   "Родная и нежная моя! Сколько тягот неимоверных я нагрузил на твои хрупкие плечи! Прости меня и не порицай дурным словом!" - плакал на закат Егор Панкратов, вспоминая свою жену, пока Лиза Карамелька готовила ужин. Он был уверен, что Любаша за труды свои, долго терпение обязательно попадёт в рай, и он всё сделает, чтобы соединиться с нею на небесах. Его не знал ещё, что Любаша вышла замуж, а Агафону недосуг было об этом рассказать.
   Панкратов сидел на берёзовом чурбане, отворачивая заплаканное лицо своё от Мякишева и Агафонова, которые расположились напротив, на крыльце. Успокоив свою душу бессвязной, лишённой смысла молитвой, они были далеки от переживаний Егора. Совесть их не тревожила - они умерли и не обязаны думать о живущих.
   - Одного не пойму, Пашка, во всём этом безобразии, - говорил Агафон. - Допустим, я двинул кони, скопытился, сыграл в ящик. Почему тогда я не в раю и не в аду? Почему опять болтаюсь на земле, почему хочу бабу, выпить, пожрать? Получается - враньё поповское про загробную жизнь и прочее?
   - Тебе же объяснил апостол Павел, что рановато тебе, как и мне, в райских кущах прохлаждаться. Пашка ковырялся прутом в песке сосредоточенно, будто жемчужину искал. - Нам с тобой срок дали, вроде исправительного.
   - Это понятно. Но я вот что думаю: почему меня сразу к чертям не отправили? Честно сказать, рази подлей меня был мужик в Кулёмах?
   - Я так думаю, Агафон. По нынешним подлым временам у них в аду перенаселение. Сколько убийц, хапуг по-крупному, воров и прочее! А ты кто? Алкаш, буян и блядун. Таких, как ты, в России одной миллионов пятьдесят. А по всему миру?! Ни котлов, ни смолы не набраться. Вот и ввёл Господь кандидатский стаж для некоторых покинувших мир. Я так думаю.
   - Умная у тебя башка, Паша, хоть и жмурик ты, как и я. Всегда говорил, что зря ты водку хлещешь. Министром культуры был бы! - с уважением сказал Агафон.
   И, чтобы не молчать, заговорил на другую тему:
   - Мне кажется, если мы с тобой сгорели живьём, то, как пить дать, по пьянке...
   - Почему ты так думаешь? - спросил Мякишев.
   - Так я не помню ничего. А ты?
   - Тоже. Меня другое смущает: почему с нами Егор оказался? Он вообще не употребляет. Раз - имеет жену, два - выводок из пятерых детей.
   - А давай у него спросим, - предложил Агафон. - Егорий, а, Егорий?
   Панкратов очнулся от своих горестных, земных воспоминаний.
   - Что, брат Агафон?
   Агафонову было приятно слышать такое обращение к себе, он сразу же зауважал свою персону и расплылся в довольной улыбке.
   - Ты про избушку моей матери чево-нибудь помнишь?
   - Про какую избушку?
   - Где сгорели мы...
   Егор надолго задумался. Действительно, каким образом он оказался в заброшенной избушке в столь сомнительной компании? Не пил же с ними бормотуху на брудершафт?! Но он не помнил, абсолютно ничего не помнил - как отрезало. И всё же нельзя допустить, чтобы у Мякишева с Агафоновым остались сомнения - это не на пользу его авторитету.
   - Грех и меня попутал. Вы с Пашкой помните, как приходили ко мне?
   - Не помним, - удивился Пашка. - За чем приходили?
   - Пришли пьяные в стельку денег занять, - невинно лгал Панкратов. - А у меня тоска такая, что хоть вешайся. И решил я с вами выпить, раз в жизни напиться. Мы вместе пошли в магазин, взяли вина...
   - А какого хрена в эту избушку попёрлись? - возмутился Агафон. - У Пашки ведь апартаменты!
   - В той избушке вас Лизонька ждала, - нашёлся Егор.
   - Постой! - обрадовался Агафонов, который терпеть не мог неясностей. - А чего тогда она вместе с нами не воспламенилась?!
   - Может быть, она ушла раньше? - уже Мякишев сделал предположение.
   - Чтобы Лизка покинула пьянку без траха?! Чтобы она не отрубилась прежде меня?! - ещё сильнее возмутился Агафон. - Не поверю! Не уйдёт она от троих мужиков!
   - Не помню. Может быть, и Елизавета горела.
   - Всё верно, - удручённо сказал Мякишев. Ему было стыдно за свою бездарную смерть. - Сигизмунд про неизвестную женщину говорил. А ещё про бензин в канистрах. Газ рванул, а тут ещё бензин вдобавок. Что могло от Лизки и от нас остаться? Одни головешки!
   - А Лизка - счастливая! Никто про неё не знает. И на обелиске, на могиле, верно, написано: "Неизвестная женщина", - сказал Агафонов.
   - Разве это счастье, Агафон Мефодьевич, - уйти бесследно? - не согласился Егор.
   - Не по-христиански это! У меня предложение: похоронить Лизку, как человека, на подмышкинском кладбище. Поставить крест и подписать табличку, чтоб не обидно было, - предложил Мякишев.
   - Хорошая идея! - поддержал Панкратов. - Только что мы хоронить будем? Трупа-то нет!
   - А она сама? Ежели мы духи, то что с ней под землёй сделается? - вполне серьёзно сказал Агафон.
   Мякишев смотрел на него вышедшими из орбит глазами.
   - Что ты мелешь, Агафон?!
   - Не спорьте, братья! Я предлагаю сделать это символически. Ибо прав Агафон Мефодьевич: не должно быть неравных и обиженных среди нас.
   Панкратов на корню оборвал спор, могущий вырасти в непроходимые заросли.
   - А Квасников? - не унимался дотошный Агафон. - Он умер или нет? И как этот доходяга банкир мог оказаться вместе с такими приличными людьми, как мы?
   К счастью, Егору не пришлось отвечать на этот каверзный вопрос - из сенцев высунулась копна рыжих волос и голосом Лизы Карамельки известила:
   - Ужин готов, мужики!
   За столом все молчали, сосредоточенно пожирая скромный ужин из грибов, картошки и огурцов. Но к концу ужина не удержался и ляпнул Агафон:
   - Блядь с тебя, Лизка, классная, а вот повариха...
   - Агафон Мефодьевич! - упрекнул его Панкратов. - Мы же договорились завтра хоронить Лизоньку. Зачем перед таким важным событием человека оскорблять?!
   Карамелька, уже вставшая из-за стола, осела на лавку с открытым от удивления ртом. Часто-часто моргая, чуть не плача, спросила:
   - Меня, хоронить?
  
  
   - Тебя, - уверенно ответил Агафон. - Ты не человек, что ли? Всех похоронили, меня тоже. И тебя обижать никто не собирается.
   - Я не хочу, чтобы меня хоронили, я жить хочу! - Карамелька расплакалась. - Скажите им, Гоэлро Никанорович!
   Квасников тоже ничего не понимал, так как во время разговора мужиков помогал Лизе готовить ужин, и стыдливо молчал.
   - Что ты молчишь, Гера?! - укоряла его Карамелька.
   - Не надо её хоронить, она хорошая! - твёрдо сказал Гоэлро Никанорович.
   - Не волнуйся, сестра моя! - стал успокаивать Лизоньку Панкратов. - Это чисто условные похороны. Мы просто сделаем вам могилу и поставим крест. Нельзя христианской душе без могилы и креста!
   - Не хочу! - обиделась Карамелька. - Может, я в другом месте умерла, и меня похоронили. Нельзя, чтобы две могилы было.
   - Дура! Во-первых у Байронта две могилы! - не выдержал Агафон. - Мне дочь рассказывала. А в -третьих, Егорий рассказывал, что ты с нами винище хлестала перед пожаром, как последняя алкашка!
   - Правда, Егорий? -тихо спросила Лиза.
   - Правда, - не моргнув глазом, ответил Панкратов. Он не считал грехом ложь во благо.
   Карамелька снова заплакала - ещё горше. Представив картину своей гибели, ей стало жаль себя - непутёвую и несчастную бабёнку.
   - После ужина я схожу в разведку в Кулёмы. Ночью на кладбище никого не бывает, а сторож, как правило, пьян. А для вас, Агафон Мефодьевич и Павел Петрович, сюрприз есть. - Егор обернулся к Карамельке. - Принеси бутылку из сеней, она под последней половой доской спрятана. Мне бабушка Прасковья дала на дорогу, в качестве лекарства.
   Агафон взвился к потолку.
   - Самогон? Вот это сюрпризец! Ты настоящий, всамделешний ангел, Егорий!
   - Пейте, христиане! Но завтра, после обряда похорон в нашем кругу вводится сухой закон. Нельзя творить добро на пьяную голову, а добро мы творить обязаны. Или я не прав, Агафон Мефодьевич?
   - Всё так, Егорий. Всё правильно, - ответил Агафонов, дрожащими руками откупоривая бутылку.
   После ужина сидели на крыльце и смотрели на беззвёздное небо, закрытое тяжёлыми тучами, Агафонов, Мякишев, Квасников и Карамелька. Агафон с Мякишевым с упоением курили, а Гоэлро Никанорович с Лизой, обнявшись, наслаждались вечерним покоем и любовью в своих сердцах. Среди Божьих стажёров не было Егора Панкратов, который ушёл в Кулёмы на кладбище, чтобы окончательно выяснить ситуацию.
   "Я не умер, я живу! - назло всем неопровержимым фактам думал Гоэлро Никанорович. - И Лизонька живёт, потому что у неё тёплые и нежные губы, горячие и страстные руки. И, наверное, все мы живы. Аглая Ивановна - не самая умная женщина на свете. И мало ли что мог напутать Сигизмунд, ведь он путаник - не меньше Егора с Агафоном!"
   Во время этих размышлений прямо перед глазами Квасникова мелькнуло видение: Панкратов с нимбом вокруг головы, сурово грозящий ему пальцем.
   - Прости меня, Господи, Фому неверующего! - вслух сказал Квасников и осенил свою чахлую грудь троеперстием. - Не кори меня и не отринь!
   - Ты с кем это разговариваешь, брат мой банкир? С Ним, что ли? - спросил неугомонный Агафонов, кивком головы показав в небо.
   Щекочущим теплом обволокло сердце Гоэлро Никаноровича. Ему ужас как приятно было называться чьим-то братом, пусть даже братом грубияна Агафона. Всё-таки хорошим и приятным человеком был Агафонов, когда выпивал не больше стакана водки. Квасников вспомнил сновидение, увиденное Агафоном, ему захотелось хотя немного дополнительного внимания к своей особе. И он ответил:
   - Да, братья мои и сестра моя!
   Агафон раскаивающимся шутом упал перед Квасниковым на колени и умолял:
   - Спроси у Него обо мне. Что я не должен делать и что должен, чтобы заслужить милость Его?
   - Ты не должен пить, обижать людей, сквернословить и ехидничать, ты должен... - У Квасникова была небогатая фантазия. Она, фантазия, вообще отсутствовала у него, поэтому он стушевался и замялся.
   - Эх ты, апостол! Не получается у тебя складно брехать, как у Егория с Пашкой. Не огорчайся, они же журналисты! - Агафонов сплюнул, поднялся с земли, отряхнул колени. Ему сделалось скучно и тоскливо в этом сумасшедшем доме.
   И вдруг за лесом полыхнула молния и угрожающе зарокотал гром. И этим воспользовался прежде не хитроумный Гоэлро Никанорович, ибо возвышение его, хотя бы над одним человеком в этом мире, утешило бы его самолюбие.
   - Прости, Господи, раба Твоего Агафона Мефодьевича Агафонова за дурные слова его. Он наивен, аки младенец, но прозреет и узрит Твою Истину!
   В голосе Гоэлро Никаноровича появились металлические нотки и незнакомые слова выходили из груди свободно, как наизусть выученный текст.
   Агафон недоумённо посмотрел на Квасникова, потом на небо, где опять громыхнуло и полоснуло яркой молнией.
   - Прости, прости!.. - заревел Агафонов, испугавшись.
   И лишь Пашка Мякишев болезненно морщился: как всё это было похоже на плохую атеистическую комедию! Если он на самом деле умер, разве такой должна быть загробная жизнь - примитивной, пошлой? Если он умер, почему продолжает терзаться его грешная плоть, почему он желает выпить ещё, почему возжелал Лизу, наблюдая её аппетитные ляжки, выскользнувшие из-под короткой юбки? Но разве может грешный в течение одного дня стать праведным? Разве не он сам предположил, что им назначили кандидатский стаж для жизни в раю? Почему бы и нет? Если ничего на земле не делается без воли небес, почему на небесах всё должно быть устроено по-другому?
   И всё-таки жаль, что существование человека не кончается жизнью на земле, ибо где ещё найти конец мучениям его? Для Пашки гораздо легче было умереть, провалившись в чёрную пропасть беспамятства. И он осуждал природу и создавшего её за такой порядок во Вселенной.
   - Пойдёмте спать! - устало сказал Мякишев, хотя спать он боялся: опять приснится какая-нибудь белиберда, отчего ещё тяжелее сделается на душе. Ведь прошлой ночью ему снились жена и сын, которые укоряли его и просили Господа наказать его по заслугам. Почему они не тревожили его, когда он был жив? Что теперь хотят от него? Мёртвые ведь не каются. Или он, Мякишев, не прав?
   - Мы с Герой будем спать на чердачке! - Сладострастно потянулась Карамелька. - Там свежо, и вам мешать не будем!
   - Что за дела такие, апостол банкир?! - возмутился Агафон. - Рази полагается святым прелюбодействовать? Накажет тебя Господь! Снимет с должности, на которую ты нахалкой влез, а меня назначит. Я ж тебя к раю близко не подпущу, даже шлагбаум открывать не доверю! А я уж согрешу в последний раз - полезу с Лизкой на чердак.
   И нова ударила молния, пророкотал гром.
   - Не богохульствуй, брат мой! - сказал Гоэлро Никанорович, умирая от гордости за себя, будто это он призвал на голову пошляка Агафона гром и молнию. - Наша любовь с Лизой - воля Господня!
   - Какая воля?! У Лизки зачесалось - и вся воля!
   И тут едва не под самые ноги Агафона с треском ударила молния, а над головой оглушительно пророкотал гром.
   - Прости меня, Господи! Не буду я больше! - Агафон не на шутку испугался. Он примирился с несправедливостью небес. - Везёт же некоторым! Мне лично при жизни не везло, и после смерти - кукиш с маслом!
   - Не прибедняйся, Агафон! - засмеялся Пашка. - Бог справедливо делит. У тебя сколько баб было? Сотня? Две? А у Гоэлро Никаноровича?
   - Четвёртая, - смущаясь, солгал Квасников, потому Лизонька была его третьей женщиной.
   И эта ложь была невинной, ибо Карамелька в восхищение воскликнула:
   - Мальчик мой непорочный! Как я люблю тебя!
   Много раз говорила она эти слова по поводу и без повода. Только лишь Панкратову из всей этой компании не посчастливилось услышать их. Но ни одному мужчине на свете Лиза не говорила слова "я люблю тебя" так искренне, как Гоэлро Никаноровичу. Случившееся явно пошло на пользу любвеобильной Карамельке, в ней просыпалось начало добропорядочной, семейной жизни.
   Зато трудно давалась новая жизнь Агафону. Он долго мучился и терзался совестью, пока не возжелал Лизу. И полез по лестнице на чердак, когда уснул Мякишев. Но едва он ступил на четвёртую лесенку, как в угол хаты с грохочущим треском ударила молния, отчего Агафон свалился с лестницы, больно ударившись крестцом в валявшиеся в сенцах поленья. Может быть, впервые в жизни Агафон искренне и с обидой расплакался.
   - Пропади он пропадом, этот рай! Уж лучше с чертями дело иметь! Они такие же подонки, как и я, и сними можно скорешиться.
   Агафон в темноте поднялся и на ощупь вошёл в хату. Но его остановил голос с чердака.
   - Что с тобой? - участливо спросила Карамелька, свесив голову из чердачного люка.
   Шофёр банка не видел Лизу, но представил её сияющую физиономи и сплюнул в досаде.
   "Тоже мне принца нашла!"
   - Я хотел извиниться перед Гоэлро Никаноровичем, а он неправильно меня понял и молнией шандарахнул. Скажи ему, пусть не сердится!
   - Обязательно скажу! - радостно-счастливо засмеялась Лизонька. Никогда у неё в любовниках не было настоящего апостола.
  
   22.
  
   Город спал, забыв о своих мертвецах. Ушли в мир обманов люди, насытившись любовью и прожитым днём. Женщины спали, обняв своих мужей, хотя некоторым из супругов снились чужие жёны. Этим же платили своим мужьям и некоторые женщины. Но не всем снились безобидные, эротические сны - многих не оставила в покое унылая реальная действительность с проблемами быта, ложью, завистью, ненавистью, страхом, подлостью, предательством...
   Нынче людям редко снятся счастливые сны о своих предках, летающих с ветки на ветку в диком лесу; в сновидениях они редко летают, современные уставшие люди, а больше падают, сорвавшись с небоскрёбов и деревьев в пропасти и небытиё. И всем, конечно же, грустно оттого, что времена полётов во сне прошли.
   Живые спали, забыв о мертвецах. И если снился Любе Панкратовой Егор, склонившийся за письменным столом, то живым, ибо мёртвым она его не видела. Кроме неё, больше никому из кулёмовцев в эту июльскую ночь не снились мертвецы. Мёртвые и живые в эту ночь не трогали друг друга.
   Выцедив последние капли вина из бутылки в стакан и критически оценив количество оставшейся бормотухи, сторож кулёмовского кладбища Астафимов выпил, понюхал огурец и лишь затем аппетитно хрустнул им. Поднеся правую руку к фонарю, Астафимов взглянул на часы и выругался:
   - Поздно, мать твою!.. И мало...
   Недовольный своим средним опьянением, он погасил фонарь и, обратившись к покойникам: "Не разбегаться, твою мать!..", покинул их. Астафимов надеялся, что успеет застать своего друга, тоже сторожа, охранявшего игрушки в детском саду, трезвым. И не только застанет, но и сядет ему на хвост.
   "Хвоста" у упитанного старичка, сторожа детского сада не было. Раскинувшись поперёк четырёх детских кроваток, составленных вместе, друг Астафимова храпел, как Илья Муромец после схватки с Соловьём-разбойником, и посвистывал, как Соловей-разбойник, пугающий Илью Муромца. Но сторож кладбища не догадывался об этом.
   Как и не догадывался о том, что не застанет его на месте директор заводского клуба Минька Алмазный. Минька шёл на городское кладбище с двумя бутылками вина, чтобы помянуть по случаю десятилетия со дня гибели своего друга и товарища по перу Егора Панкратова. По теории Эйнштейна не всегда два взаимных желания сталкиваются в одной точке, и это имело место с желаниями Астафимова и Алмазного.
   Когда Алмазному оставалось пройти триста метров до кладбища, а Астафимову - сто пятьдесят шагов до детского сада, из-за могил вышел человек - худой и высокий - и присел на корточки у могилы, застланной ещё не завядшими живыми цветами. Ночь была тёмной, грозовые тучи проглотили луну и звёзды, и поэтому человек походил на привидение, покинувшее могилу.
   Егор Панкратов отворил калитку в оградке, любовно сделанной народными умельцами из лечебно-трудового профилактория по просьбе легендарного лейтенанта Кашкина, и прошёл к памятнику - жестяной пирамидке, увенчивающейся звездой. На памятнике - его, Панкратова, фотография в есенинской косоворотке. Эту фотографию делал начинающий фотограф-художник Минька Алмазный. Егор подошёл к памятнику ещё ближе, вплотную, чтобы рассмотреть табличку, на которой был запечатлён день его смерти. И больно стало, и жаль себя, когда он прочитал:
  
   ПАНКРАТОВ
   Егор Васильевич
   8.03.1954 - 10.07.1985
  
   "Тридцать один год прожил, а что успел? Какую память о себе оставил? Сейчас бы мне жить, я взял бы в свою руки судьбу!" - переживал Егор.
   Панкратову казалось, что он спал и всё это видел во сне. С одной стороны, всё верно: вот она, могила, табличка с его фамилией и датой смерти, но с другой, он не мог поверить в версию своей смерти, рассказанную Мякишевым. Никогда он не бывал и не мог быть в заброшенной халупе на краю города, и Пашку он не видел с тех пор, как тот стал его тенью. Если бы Егор умер, а это можно допустить, то случиться это должно было гораздо раньше, чем десятого июля. Нет, определённо, это фантасмагория, бред сивой кобылы. Почему все поверили Сигизмунду? Какие доказательства были у следователя, чтобы утверждать, будто он, Егор, заживо сгорел вместе с Мякишевым, Квасниковым и Агафоновым? Да не пойдёшь же к Кашкину, не спросишь его об этом. И всё же, кто он в настоящий текущий момент, Егор Панкратов?
   Поправив цветы у собственного надгробия, Егор пошёл дальше искать могилы других товарищей по несчастью. Оказывается, их, Квасникова, Мякишева и Агафонова, похоронили рядом, только памятники им и оградки были поскромнее. Но это не утешало самолюбие Панкратова, наоборот, ему стало грустно: даже память о мёртвых не равна в нашем равном обществе. Разве Мякишев не был честнее и порядочнее председателя райпо Долбенко? Почему хаму и хапуге мрамора многопудье, а честному человеку, пусть и пьянице, невзрачное надгробье? И это справедливость Божья?
   Разве не равны все перед смертью? Разве не мудрее, не человечнее было каждому ставить обыкновенный православный крест независимо от пути пройденного? Зачем память людскую покупать за грязные деньги? И возможно ли её купить?
   Егор подумал, что размышления его наивны и глупы, что он, как обыватель, измеряет высоту человеческой жизни стоимостью надгробий. Люди мудры и, может быть, через десять-двадцать лет по помпезным надгробиям будут узнавать бывших подлецов и растлителей народа. Ибо никто и никогда не обманул свою смерть.
   И Панкратов пошёл дальше вдоль длинного кладбища, мимо оград и надгробий, оглядываясь, чтобы не напороться на сторожа Астафимова, потому что ничего хорошего не предвещала встреча покойника с живым. Почему живые боятся мертвецов, ведь каждый из них - будущий покойник? Оттого, что хотят оттянуть час прощания с жизнью земной? Если бы они знали, что между бытиём и небытиём почти никакой разницы, что, наоборот, в небытии больше свободы и смысла, нежели в опошленной бытом жизни, они жаждали бы смерти с большим нетерпением, чем победы коммунизма. Но знал ли он, Панкратов, величие смерти, чтобы рассуждать о ничтожестве жизни?
   Егор долго бродил между могил, но нигде не нашёл захоронения Лизы. Умерла Карамелька или в здравствующем виде примазалась к сонму бессмертных? Но разве есть дорога из мира живых в мир мёртвых, кроме дороги смерти?
   А в это время у могилы Панкратова сиджел убитый горем Минька Алмазный. Чтобы углубить свои интеллигентные страдания, Минька в два присеста опорожнил бутылку вина. Если учесть, что Алмазный уже выпил дома за благополучное возвращения с конкурса авторской песни, то он был достаточно пьян. Но кто мог осудить его, так любившего Егора Панкратова, осиротевшего второго (а теперь уже - первого) поэта Кулём? Видит Бог, что Минька не желал славы Панкратова, не просил его смерти, ибо по характеру своему был тщеславен постольку, поскольку это было необходимо для успеха у женщин. Он всегда с великодушием признавал первенство Панкратова, как поэта, в Кулёмах, особенно после его смерти. Рукописи не горят, сказал Булгаков в "Мастере и Маргарите". И был прав, потому что черновики большинства стихов Егора нашли в письменном столе в его рабочем кабинете в газете.
   За десять лет в душе Алмазного накопилось столько скорби по лучшему другу, что он не мог держать её в себе, она упорно вырывалась наружу. Поэтому, когда Егор возвратился к своей могиле и замер в удивлении за большой берёзой, он услышал, как в пяти шагах от него качал речь - проникновенную и трогательную - над его надгробием щедрый сердцем Минька Алмазный:
   - Эх, люди, люди! Людишки вы мелкие и тёмные! Понимали ли вы, обжорливые и скандалистые обыватели, какого оригинального таланта жил рядом с вами человек?! Могли ли вы понять его божественные стихи, его высокие устремления, его глубокую боль о вас, погрязших во лжи, разврате и быте?! Да, он был скромен и тих, он не навязывал себя вам, но любили ли вы его, как он любил вас?! Никаким покаянием, хоть набиваёте отчаянием слюнявые рты свои, хоть рвите волосы на глупых головах своих, не искупить вам вины своей перед Поэтом! Не вы ли равнодушием своим и презрением к высокому искусству довели его до того, что он бросил работу, связался с пьянчугами и погиб вместе с ними в очищающем скверну пламени?! Он, презиравший обыденность и лишивший себя соблазнов земных ради высокой поэзии, был сломлен из-за вашего бездушия, гнусные людишки! О, скольких поэтов кровь на ваших загребущих и жадных руках! И, может быть, следующей своей жертвой вы наметили меня, последнего поэта Кулём. Ну что ж, палачи, я покорюсь вам, я пройду по пути мучений подобно Егору и соединюсь с ним там, где есть место любви к поэзии и искусству!
   Панкратов не знал, что Минька, храня верность его памяти, произносил подобную речь над его могилой на каждую годовщину его смерти.
   Плакал Минька Алмазный, плакал, стоя за берёзой, Егор Панкратов. Никогда первый поэт Кулём не слышал о себе таких добрых и высокопарных слов. И он поверил, что человечество лишилось великого и талантливого художника слова, который мог ещё много творить, если бы не преждевременная смерть. Егору невыносимо было наблюдать страдания милого Миньки, которого он не ценил при жизни. Ему бы бежать с кладбища в Подмышки, определённые Господом для его местожительства или для того, чтобы из Подмышек он шёл в мир с добротой души своей, которую не успел отдать людям при жизни. Ему бы убежать и унести в своём сердце безграничную любовь Миньки к нему, его благодарную память о нём, но Егор забыл о том, что считается мёртвым, что не имеет права показываться на глаза живым людям, знавшим его, и вышел из-за берёзы.
   - Минька, дорогой, спасибо тебе!
   Алмазный вздрогнул, оглянулся, вскрикнул пышной своей шевелюрой, словно, проснувшись, не мог освободиться от кошмарного сновидения. Нет, нет, ему не почудилось: в двух шагах от него собственной персоной стоял тот, о котором он проливал свои чистые и святые слёзы. Удивление и разочарование было в его глазах: неужели он обманут, ведь ему не часто приходилось быть таким искренним в своих душевных переживаниях?
   - Ты...Егор?... Что это значит?... Ты жив?.. - заплетающимся от испуга языком спросил Алмазный.
   - Нет, к сожалению. То есть, это я, но мёртвый, - с грустью ответил Панкратов.
   - Значит... - Минька испуганно зажал рот рукой. - Ты - привидение?
   - И да, и нет. Сложно это и не понять живым.
   У Миньки мигом улетучилось всё его атеистическое мировоззрение, волосы дыбом встали на голове, и скорее можно было испугаться его, нежели Егора Панкратова. Страшный крик застрял в горле Алмазного, и он позорно бежал бы с этого ужасного места, если бы не страх, из-за которого отказали ноги.
   За какой-нибудь час всё изменилось в природе. Грозе не понравился спящий, провинциальный городок Кулёмы; подгоняемая ветром, урча и поблёскивая молниями, она ушла на восток в сторону Москвы, но зато на небе расшалились звёзды, подмигивая желтолицей монголке Луне. И был мертвецки бледен при её свете Егор, как подобает быть покойнику и привидению, и был мертвецки бледен Алмазный, как и подобает быть живому, которому встретился ходячий покойник.
   - Не бойся, Минька, я ничего худого тебе не сделаю!
   - Правда? - заикаясь, спросил Алмазный.
   - Разве при жизни ты мне сделал что-нибудь плохое? За что мне не любить и преследовать тебя?
   Минька немного успокоился, но всё же попросил Привидение Егора:
   - Отойди, пожалуйста, подальше, если можно. Мне будет не так страшно.
   Панкратов понимал Алмазного. И ему было бы неуютно, поменяйся они местами.
   - Почему ты ночью здесь, на кладбище? Почему не пришёл почтить мою память днём? - спросил Егор, отойдя на пять шагов в сторону.
   - Не мог же я откладывать на завтра, если ты мне был большим другом. Я ведь только вечером возвратился из Москвы и решил ещё раз навестить твою могилу. Рассчитывал Астафимова встретить, чтоб не так страшно было, он смылся или пьяный на какой-нибудь могилке валяется.
   - Спасибо тебе, Минька! Ты настоящий друг.
   - Да ладно, - засмущался Алмазный. Ты поступил бы точно так же, случись со мной то, что случилось с тобой десять лет назад.
   - Конечно же! - уверил его Панкратов, хотя сам-то он не уверен был, пришёл бы через десять лет после смерти Миньки к нему на могилу ночью. - А что со мной случилось?
   - Вот это номер! - изумлённо прошептал Минька. - Ты разве не в курсе? Неужели в вашей небесной канцелярии нет строго учёта - кто как жил, кто как умер?
   - Там совсем даже не так, как представляют себе живущие.
   - Интересно, интересно... - оживился Алмазный. Любопытство его было столь велико, что он забыл о том, с кем разговаривает.
   - Ничего интересного. И много путаного. - И тут перед Егором открылась ясная картина всего происшедшего с ним. Надо было только уточнить некоторые детали. - Расскажи мне, что говорят о моей гибели, а уж потом я поделюсь с тобой некоторыми впечатлениями о загробной жизни.
   - Разное говорят. Я поначалу и не поверил. Утверждают, что ты с Агафоновым, Мякишевым и старичком из банка выпивал в какой-то халупе. Вы там поотрубились все. Кто-то курил и уронил сигарету. На несчастье шоферюга Агафон прятал в халупе ворованный бензин. Ну и так полыхнуло, что с трудом ваши косточки собрали. А я не верю этому, Егор. Ну зачем ты с этой компанией связался? Что у тебя общего с ними? Ты в моё отсутствие попивать начал?
   - Подожди, Минька! Всему своё время. Про Карамельку ничего не слышал?
   - Про блядь кулёмовскую? Её тоже, подозревают, что она с вами была. Видели её в компании с Мякишевым и Агафоновым. Ну не анекдот?
   - А сейчас, Минька, я расскажу тебе правду, а ты завтра пойдёшь и всё пойдёшь и доложишь всё прокурору.
   Алмазный с недоумением уставился на привидение.
   - Слушай, хоть ты и призрак, а не соображаешь. Что я расскажу? Что с привидением беседу имел? Кто же мне поверит? В психушку или в пьяный профилакторий упекут. Но рассказать - расскажи. Очень мне интересно, что ждёт поэта в загробном мире. Кто знает, может, скоро и окочурюсь.
   - Да, ты прав. А на том свете... Обыкновенно. Ты ведь знаешь, что сначала я просто исчез?
   - Верно. Искал я тебя - не нашёл. И Люба не знала, куда ты подевался, хотела в розыск подавать...
   - Так вот. Можешь верить, сожжешь не верить, но сначала я в кота превратился. Видимо, и так бывает. А затем уж в халупке этой кот и сгорел.
   - В кота? - удивился Пашка. - Сказки! Почему тогда человеческие кости нашли?
   - Наверное, произошло обратное превращение.
   - А как там? Есть рай, ад?
   - Не знаю. Может быть, есть. Но я ещё, как и другие четверо, никуда не попал.
   - Там, как в партии, тоже есть нечто похожее на кандидатский стаж.
   - Понятно и неинтересно. И где же ты сейчас находишься? На небе? На земле? - Минька с большим недоверием отнёсся к рассказу Панкратова.
   - Пока на земле.
   Алмазный долго набирался мужества, наконец, спросил:
   - Егор, а можно до тебя дотронуться?
   - Не спеши, Минька! Я не знаю, чем это для тебя может кончиться.
   Алмазный, сидевший спиной к выходу, не видел, как на кладбище вошёл Астафимов. Зато видел это Панкратов, юркнул за берёзу и побежал в глубь кладбища. А Минька в это время наливал вино в стакан.
   - Может стоит попробовать? Чему быть, тому не миновать, а, Егор? - продолжил Алмазный беседу.
   - С кем это ты тут беседуешь, товарищ директор?
   - А? Что? - испугался Алмазный. Напрасно он всматривался в темноту - Егора будто и не было. А рядом стоял Астафимов, пытавшийся зажечь фонарь. - А где он?
   - Кто он? - не понял сторож.
   - Егор Панкратов.
   - Егор, Царство ему Небесное, рядом с тобой, в земельке лежит, - спокойно ответил старик. - Давай-ка и мне винца - помянем душу христианскую.
   - Почудилось! - тряхнул головой Алмазный.
   - Перепил маненько! - предположил Астафимов и шумно, прихлёбывая, выпил вино. - Любил покойника-то?
   - Любил, - признался Минька.
  
   23.
  
   Егор вернулся в Подмышки к утру. Поспал немного - не больше часа - и проснулся от неясно тревоги, пришедшей во сне. Попытался вспомнить сновидение - не получилось. И сразу же нахлынули беспокойные мысли. Шагая ночным лесом, он долго размышлял о происшедшем и почти убедил себя в том, что ни он, ни его спутники не умерли, а просто произошло роковое стечение обстоятельств. И многое необъяснимое можно объяснить тем, что их похитили представители инопланетной цивилизации, которые проделали с ними какие-то важные для них опыты, а затем отпустили. Только этим можно объяснить пропажу времени, все эти галлюцинации в виде котов, бабочек и теней. И, если это так, то Панкратов не представляет себе, как можно вернуться в нормальную жизнь, как объяснить людям случившееся, если он сам ни в чём конкретном не убеждён?
   И всё-таки здорово жить, даже если сомневаешься в том, что живёшь!
   "День живу, два живу. Сегодня утром проснулся - снова жив. Слышу - муха жужжит, в окно бьётся, никак не поймёт - вот оно, солнце, вот оно, голубое пространство - но не прорваться через невидимую преграду. Я - мудрый и свободный, и, если захочу, свободно выйду к солнцу, коснусь рукой неба, попью из колодца изумительно чистой и холодной воды.
   Я свободен в своих желаниях, и поэтому не хочу выходить на улицу, пока окончательно не удостоверюсь, что существую в этой реальной действительности, а не живу второй жизнью в потустороннем мире. Для этого надо всего-навсего открыть глаза и осмотреться вокруг. Но я не спешу это делать, мне, наверное, доставляет удовольствие мучиться вопросом: жив ли я или только родился в новом своём облике? Но муха жужжит, над хатой пролетел вертолёт - он тоже жужжит, и от его жужжания дребезжат рассохшиеся половицы.
   Наверное, я ещё живу здесь, потому что не может быть таких примитивных существ, как муха, и таких механизмов, как вертолёт, в том романтическом и светлом, что естиь после смерти. Я сейчас не могу понять: что было бы для меня важнее - если бы я был ещё Здесь или уже Там? Поэтому я не хочу открывать глаза, выходить к солнцу, касаться неба рукой и пить колодезную воду. Может быть всего этого - живого и прекрасного - нет Там? Но ведь я до сих пор не знаю, что есть Там! А вдруг Там живее и прекраснее? Но я это обязательно узнаю, потому что относительно меня вероятность быть Там гораздо больше, чем появиться Здесь. Впрочем, не появиться Здесь, значит никогда не быть Там, ведь Здесь является традиционной пересадочной станцией между пунктами А и Б, между Ничто и Там.
   День живу, два живу. Кажется, и сегодня я проснулся, кажется, и сегодня я живу, потому что настырно бьётся муха в окно. К тому же, я начинаю ощущать себя - я чувствую жажду.
   Я открываю глаза и ничего не вижу - вокруг темно и тихо, уже не жужжит муха, не дребезжит половица. Господи! При чём здесь рассохшаяся половица, если я уже Там, в муха и вертолёт мне приснились из прошлой жизни, из того времени, что я оставил... Там?!.. Значит, десять лет назад Там для меня стало Здесь, а Здесь превратилось в Там? Но зачем спешить с выводами, если мне хочется жить, а в бывшем Там, теперешнем Здесь, меня не должны волновать плотские желания. Может быть, не поменялись ещё местами Здесь и Там? Мне необходимо что-нибудь придумать, чтобы убедиться в этом.
   Итак, отчего может быть темно и тихо? Или я мёртв, или проснулся ночью. Но я заснул под утро, и по ночам не жужжит муха, редко летают вертолёты. Когда умирают, не слышат ни мухи, ни вертолёта. Но почему я в этом уверен? Разве я умирал когда-нибудь ранее? Нет. По крайней мере, я не помню об этом. Допустим, я живу. Отчего же тогда темно, если на дворе утро? Глупо! Как глупо! Ведь мои сотоварищи закрыли на ночь ставни.
   Всё-таки хорошо, что я жив, потому что могу подняться с кровати, выйти во двор и напиться воды из колодца. Я вдыхаю душный воздух, и мне мерещится запах черёмухи. Этого не может быть, я хорошо помню, что заснул в июле. Или всё-таки в мае? Нет, нет. В мае не бывает в лесу грибов, которые я собирал позавчера, в мае не бывает на грядке огурцов, который Лиза собирала в подол.
   Мне необходимо поскорее доказать, что я Здесь, а не Там, иначе я почувствую запах прошлогоднего снега и снова потеряю время. Нет, я живу. Пусть не тридцать один год - десять лет. Если проживу сегодня, то жить буду очень долго."
   Панкратов запутался в своих размышлениях и резко вскочил на кровати, опустил ноги на пол, едва не наступив на голову Агафонова. Из пустого красного угла, из сумерек смотрел Тот, Кто знает о нём всё, но не хочет ему ответить.
   "Господи! Если Ты призвал меня к себе, почему не успокоишь, зачем мучаешь? Если я жив, если обманываю себя, зачем не откроешь глаза мои? Разве может быть посланником Твоим терзаемый плотскими желаниями? Если есть Ты, ответь!"
   - Здравствуй, святой Егорий!
  
   24.
  
   - Здравствуй, Господи, мой праведный и мудрый! Я есть раб Твой, страждущий слова Твоего! Ответь мне, ответь, Господь!
   Панкратов замолчал, долго, с надеждой смотрел в пустой красный угол, но Он не только не ответил ему - Он исчез, будто не хотел иметь дело с терзаемым сомнениями рабом своим.
   - Ну что, Господь ответил тебе? - с любопытством спросил Агафон.
   И тут Егор понял, то поприветствовал его не Тот, кого он жаждал услышать, а проснувшийся Агафон.
   - Он ответил мне, что ты осёл, брат мой!
   - А рази полагается святым Егориям оскорблять невинных овечек Божьих?! - возмутился Агафон, натягивая брюки на крепкие свои ляжки.
   - Извини, христианин! Но ты вмешался в разговор с Ним, и теперь никогда не узнаешь, что Он хотел сказать мне о тебе.
   - В принципе мне известна моя неприличная характеристика. А чево Он тебе сказал, интересно? - не без ехидства спросил Агафонов.
   - Господь сказал: возмужайся и востерпи! Возлюби овцу заблудшую Агафона и выведи его безопасной тропой ко мне из бури глупости его!
   - Спасибо Богу за заботу о народе своём. Но разве Ему не ведомо, что дураком мне сподручнее жилось?! Рази Он пожалеет мою больную голов, рази воздаст за усердную молитву мне?
   - Проси у Господа покоя в своей душе, и обретёшь всё! - с пафосом сказал Панкратов.
   - Зачем мне покой, если в кармане пусто? И жрать, и пить хочу! Где обещанный рай изобильный? Почему, сдохнув, как собака, я должен думать о жратве? Какой Он господин, если у Него и живые, и дохлые голодают?
   - Не богохульствуй, Агафон! Бог не поит и не кормит - Бог в душе живёт.
   - Вот уж дудки! Я тоже кой-чего смыслю. Хлеб наш насущный дай нам на сей день! - Агафонов, оказывается, был сведущ и в теологических вопросах.
   - Он у нас есть, хлеб.
   - Есть. А кто дал? Пашка Мякишев стырил деньги у Сигизмунда.
   - Тёмный ты, Агафон. Господь тебе жизнь дал, а с жизнью и всё остальное, - Панкратов не имел желания спорить с шофёром банка. - Прекратим пустые разговоры, тем более, что впереди у нас трудный день.
   - Слушаюсь и повинуюсь! Подъём, православные! - Агафон пнул босой ногой в бок Мякишева, затем ухватом постучал в потолок. - Просыпайтесь, голубки пархатые! Просыпайтесь, греховодники бесстыжие!..
   Агафонов, видимо, хотел ввернуть словечко покрепче и похабистее, но под строгим взглядом Панкратова не посмел этого сделать.
   Пока готовились к завтраку, Панкратов на завалинке думу думал. И никто не рисковал потревожить его. Всё-таки за два дня, что они вместе, его авторитет вырос почти до непререкаемого, а поползновения на него со стороны Агафонова, было ничем иным, как пустобрёхством.
   Но что делать конкретно сегодня? Оставаться в Подмышках большой компанией опасно. Спрятаться в лесу? Не годится. Ни у кого из них нет опыта выживания в экстремальных условиях. А что если...
   - Караул! Воры! Воры! - раздались из синей вопли Лизоньки Карамельки.
   Панкратов вскочил с завалинки, будто его шилом в зад укололи.
   - Какие воры? Ты о чём? - с недоумением спросил он.
   Карамелька выскочило на шаткое крылечко с огромным горем в глазах.
   - Хлеб стащили! Это боровы эти, алкаши!
   - Успокойся, сестра моя! Сейчас мы разберёмся с этим. Агафон, иди-ка сюда! - позвал Егор Агафонова, который бочком, бочком заходил за хлев.
   Услышав оклик, Агафон развернулся и направился к Панкратову виноватой свиньёй, перерывшей капустные грядки. Но расстояние от хлева до хаты было достаточным, чтобы прошли испуг и паника; Агафон сменил выражение на своей физиономии с виноватого на невинное, подошёл к Егору. Тому было бы стыдно отчитывать безвинного ребёнка. Но пастырь Панкратов не был похож на Панкратова-поэта, и провести его было нелегко.
   - Зачем ты украл хлеб, который мы оставили на сегодняшнее пропитание?!
   Егор спрашивал тоном, не терпящим возражений - это понял Агафонов.
   - Каюсь! - захныкал он. - Не отпускают грехи прошлого. Жарть хотелось...
   - Верни немедленно! - приказал Панкратов.
   - Счас! Секундочку, Егорий!
   Агафон ничтоже сумнящеся засунул два пальца в рот и попытался вызвать рвоту.
   - Не блевается что-то. Наверное, за ночь хлебушко усвоился. А я уже по большому сходил.
   - Вот негодяй! Вот негодяй! - Лизонька от негодования раскраснелась. - Без хлеба есть будем теперь. Это ж надо - две буханки в одно рыло умять!
   И Карамелька так горько расплакалась, что дажеАгафонову стало жаль её. Он обнял Карамельку, успокаивая.
   - Не плачь, Лизонька! Сволочь я! Я исправлюсь. Позавтракаю - и в деревню. Пока вы на кладбище соберётесь, я хлеба и выпить на твои поминки принесу. И ты за свой упокой выпьешь, чтоб я три дня не жрамши и бабу не лапамши!
   Заботливое участие Агафона размягчило сердце Карамельки, и от переполнявшего чувства благодарности она поцеловала его в небритую щёку.
   - Ни в коем случае! Ни в какую деревню никто не пойдёт! - нервно вскрикнул Панкратов. - Обойдёмся без вина и поминок!
   - Обижаешь, начальник поднебесный! Что тебе Лиза - не человек?! - возмутился Агафон.
   - Не надо спорить. У меня есть две бутылки домашнего вина, я их в погребе бабки Пелагеи раскопал в мусоре! - Гоэлро Никанорович вышел из хаты с двумя бутылками мутного, видимо, яблочного вина.
   - Гера, миленький! Какой ты всё-таки!.. - восхищённо воскликнула Карамелька.
   - Одобряю, банкир! - Агафонов поощрительно похлопал Квасникова по плечу.
   - Ой, пригорело! - взвизгнула Лизонька и молодой энергичной хозяйкой впорхнула в хату - только розовые ляжки в сенцах сверкнули.
   А из хаты вышел апатичный и сонный Пашка Мякишев. По недовольному его виду можно было определить, что ночью ему опять снились кошмары.
   - Ты хотя бы умылся, брат-христианин! - подкузьмил его Агафон.
   - И так сойдёт! - отмахнулся Пашка. - Что грязь на плоти чистому душой?!
   - Садись, Паша. - Панкратов кивнул на место рядом с собой на завалинке. - Тебя одного и ждали. Нам серьёзно поговорить требуется.
   - Поговорить давно надо. Хватит дурака валять! - согласился Мякишев и грузно опустился на завалинку. - Каковы данные твоей ночной разведки?
   - Давайте по порядку. Во-первых, подтверждается твой рассказ, Паша. Мы, действительно, похоронены, и даже могилы наши рядом. Во-вторых...
   - Подождите "во-вторых"! - взмолилась Лизонька. А я? Я тоже копытки отбросила?
   - Это и есть во-вторых. Вашей могилы, Лиза, к сожалению, нет.
   - Значит, я жива? - обрадовалась Карамелька. - Гера! Я жива! Слышишь?
   И тут же Лизонька потускнела лицом, сникла, с надеждой спросила у Панкратова:
   - Может, и Гера жив? Он же такой тёпленький!
   - Да погодите вы, Лиза! - Егор болезненно поморщился. - Ступайте в хату!
   - Значит, будем хоронить, - уверенно сказал Агафон. - Да, Егорий... Прости, вчера забыл тебе рассказать. Встретил я вчера двух твоих меньших ребятишек. Помнят папку!
   - Да ну?! - обрадовался Егор. - Как они?
   - Дети, как дети. Выросли, шустренькие.
   - А Люба? Про мамку свою они рассказывали?
   - У мамы тепереча папа Вася есть.
   - Как, папа Вася? - ничего не понимал Панкратов.
   - Хахаль, значится! _ Агафонов смущённо отвернулся - ему искренне было жаль Егора, потому что в эту минуту он поставил себя на его место.
   Панкратов побледнел, но быстро взял себя в руки.
   - Что ж, живым - живое...
   Выскочила из хаты Лиза с ухватом в руках, словно кто-то напал на неё у печи, и ухватом она оборонялась.
   - Что случилось, Лиза? - испугался за свою возлюбленную Гоэлро Никанорович.
   - Ничего. Завтрак готов. Но никого кормить я не буду, пока Егорий не ответит мне: живая я или нет? - Вид у Карамельки был непреклонный.
   - Раз ты среди нас - нет сомнений, что ты тоже покойница. Ты числишься в том мире, как неизвестная женщина. Однако, повторяю, могилы твоей не нашёл, - ответил Панкратов.
   - И что же это получается?! Ежели ты блядь, то теперь не похороненной буду? Рыжий Агафон - первый в Кулёмах блядун, похороненный, а я нет?! - возмутилась Лиза.
   Карамельке очень хотелось посмотреть на свои похороны, увидеть, как будут жалеть её, а Гера - Гоэлро Никанорович и слезу уронит. Лизу никогда не жалели, даже мать в детстве, которая ничего, кроме водки, и никого, кроме залётных мужиков, не признавала.
   - Я вот что предлагаю, браться и сёстры... - Егор поднялся с завалинки. - Мы берём с собой завтрак, вино и идём на кладбище. Совершим обряд символического захоронения сестры нашей и в лесочке на опушке справим поминки.
   - Пьянка на природе? Это по мне. Это по-христиански! - Агафонов от предвкушаемого удовольствия с наслаждением хлопнул себя по ляжкам.
   - Не пьянка, а поминки, брат мой. Тебе, Агафон Мефодьевич необходимо сделать срочную ревизию своей лексики, - посоветовал шофёру банка Панкратов.
   - А чево это такое, твоя "лексика"? - недоумевал Агафонов.
   - Это... - задумался Егор. - Словарный запас. Запас слов, которыми ты пользуешься при разговоре. В общем, плохие, пошлые слова забудь, говоря человеческим, возвышенным языком, ибо каждому из нас предстоят великие дела. Не то, что входит в уста оскверняет человека, но то, что выходит из уст оскверняет человека. Итак, нас ждут великие дела!
   - О чём ты, Егорий? - спросил Пашка.
   - Что за дела? - не удержался и Агафон.
   - А вы разве забыли наказ Всевышнего? Чтобы быть достойным рая, каждый должен совершить добро. Сидя в своих Подмышках, кому мы сделаем добро, кроме как друг другу?
   - Это уже немало! - заспорил Мякишев. Он меньше других был склонен к перемене мест.
   - Не здоровые имеют нужду во враче, но больные! Каждый из нас на месяц уйдёт из Подмышек и будет ходить среди людей, и говорить им добро, и делать им добро, и зажечь в их тёмных душах светильник веры Божьей. И когда мы вернёмся сюда, я воззову к Нему: Господи, яви светлое лицо Твоё рабу Твоему, спаси меня милостию Твоею! - торжественно сказал Егор. - Вы назначаетесь апостолами Его на земле, прославляющими имя Его.
   - Вперёд, апостолы из Подмышек! - воодушевлённо закричал Агафонов.
  
   25.
  
   Хоронили Лизу Карамельку. В лесу срубили крест, прибили к нему фанерку. Посмертную надпись вызвался сделать Гоэлро Никанорович, как самый близкий человек покойнице. Ручкой Егора, из-под которой раньше выходили талантливые, как определил Алмазный, стихи, он выводил святые для каждого христианина слова "Покоится раба Божия..." М остановился, и посмотрел на всех в растерянности, ибо ни он, ни остальные апостолы из Подмышек не знали настоящей фамилии сестры своей. А та сидела у тонкой рябинки и растирала слёзы по красным, дряблым щекам. Горе Карамельки было неподдельным и неутешным, из-за скорби по несчастной душе своей она не заметила, что задралась у неё короткая. Зелёная юбчонка, открывая апостолам истину: сестра их настолько бедна, что ей нечем прикрыть то, что находится у женщин под юбкой.
   Гоэлро Никанорович отставил крест к берёзе, подошёл к Лизоньке, оправил ей юбчонку, поцеловал в рыжий затылок и успокоил:
   - Не плачь, Лизонька! Все там будем!
   - Жалко себя! - всхлипнула Карамелька.
   - Скажи, Лизонька, как фамилия твоя и когда ты родилась?
   - Фамилия моя Завертяева, а отчество - Ивановна.
   Квасников вернулся к берёзе и записал рабу Божью - Завертяеву Елизавету Ивановну на дощечке.
   - А родилась когда, Лизонька?
   - Разве это важно? - сквозь слёзы кокетливо спросила Карамелька.
   - Важно, сестра моя! - уверенно сказал Егор, хотя совсем не был уверен, что это так. Почему для символических похорон не водрузить на могиле просто крест? - Впрочем... Может, и не нужна надпись?
   - Как, не нужна?! - возмутилась, вскочила Лизонька. - У тебя есть, когда родился-умер? У Агафона с Пашкой тоже есть? Я хуже вас, что ли?!
   - Ладно, ладно... - согласился Панкратов. - Пишите Гоэлро Никанорович.
   - Не называй моего мирского имени, Егорий! - строго сказал Квасников. - Если я апостол, значит, Гавриил.
   - Пиши, Гаврюша! - Лизонька подскочила к Квасникову. - Родилась 25 мая 1950 года.
   - Гавриил, Лизонька, - уточнил Гоэлро Никанорович. - Пишу.
   Поставив тире после даты рождения, он в недоумении открыл рот и спросил, заикаясь:
   - А-а... Дальше?
   Все смутились, лишь Агафон расхохотался.
   - Лиза, чево молчишь? Когда кони двинула, полюбовник твой спрашивает?!
   - Как не стыдно, Агафон Мефодьевич! - одёрнул его Гоэлро Никанорович.
   - Молчу, молчу, Гавриил!
   Нашлась Лизонька.
   - А вместе с вами я и умерла. Иначе на том свете была бы с другой компанией.
   - И бабы бывает умные! - резюмировал Агафон.
   И вот водружён на краю кладбища крест. Четверо мужчин, четверо апостолов выстроились возле него. Гоэлро Никанорович положил на символическую могилу букетик полевых цветов, всплакнул от нахлынувших чувств. Карамельке было запрещено присутствовать на собственных похоронах, чтобы не допустить святотатства. Но разве женское любопытство не сильнее боязни греха? Да и грехов у Лизоньки было столько, что ещё один, невинный, затеряется среди них, как иголка в стогу. И, обжигая коленки о колючую траву, она подползла к кладбищенской ограде, выглядывала из-за куста можжевельника.
   Помянув минутой молчания усопшую, надгробную речь произнёс Егорий - пастырь среди пастырей.
   - Усопла раба Божья Елизавета. Всему свой час. Пусть нескладно жила сестра наша, пусть грехи её тяжелы, как вериги на ногах странника в пустыне, но душа её добра. И милостивый Господь простит её, и возьмёт к себе душу её. Аминь!
   А Лизонька за оградой завыла, зарыдала. И никто не осудил её за ослушание.
   - Аминь! - сказали хором Агафон, Пашка и Гоэлро Никанорович.
   - Ну как же я? Как же я? - заплакал Квасников.
   - Чево ты убиваешься, Гавриил? - удивился Агафон. Ему очень понравилось новое имя Квасникова - очень удобное для произношения. - Лизка твоя за забором!
   - Всё равно жалко!
   Тризну правили молча и скорбно, как и положено христианам. И даже Агафонов, выпив, не смотрел с жадностью на бутылку: сколько в ней ещё осталось? Совсем не пили вина, лишь пригубили Панкратов, Квасников и Карамелька, которая была потрясена своими похоронами.
   - Выпей, Лиз, полегчает! - великодушно посоветовал Агафон.
   - Не хочу! - Карамелька упрямо мотнуло рыжей копной волос. И завыла:
   - Ой, Лизочка-Лизунчик! Ой, жизнь твоя ломаная-переломанная! Ой, судьбинушка неудачная! Не придут детки помянуть тебя! Не придёт сестра слезу на могилу уронить!
   - Ну, будет, будет! - Обнял её Панкратов. - Давайте прощаться, братья!
   Карамелька в течение минуты забыла о своём неутешном горе, схватила за руку Гоэлро Никаноровича, будто его у неё отнять собирались.
   - Не хочу! Не хочу! - истошно, как по покойнику, закричала она.
   - И я не хочу! - заплакал Гоэлро Никанорович.
   - Никто вас не разлучает! - успокоил влюблённую пару Егор. - Пойдёте вместе. Итак, определим направления. До Весёлого Гая идём все вместе. А потом расходимся. Я - на Богодуховку, Агафон - на Разуваевку, - Павел - в Куропатки, а Гавриил с Елизаветой - в Кролёво. Собираемся в Подмышках 15 августа. И каждый пусть возьмёт другое имя, как это сделал Гоэлро Никанорович.
   - А что делать нам, Егорий? - спросил Мякишев.
   - Жить среди людей. Жить по доброму, скромно. Говорить им о вере и душе. Добрый разум доставляет приятность; путь же беззаконных жесток. Праведность возвышает народ! Помните об этом, братья мои!
  
   26.
  
   Откуда и почему он вдруг появился, никто из культурно отдыхающих в лето 1995 года шестнадцатого июля на берегу Быстрицы вспомнить не мог. Он - высокий, очень худой, с бледным, прозрачно просвечивающимся лицом полуюноша-полумужчина с редкой вьющейся бородкой, с длинными, стекающими по плечам волосами.
   Тужась припомнить всё по порядку, они, как по заученному твердили:
   - Было поле...
   Было поле с заколосившейся, но увядшей от жары яровой рожью. Было поле, сжатое с трёх сторон сосновым бором. И ещё был жаркий день. Призрачное и раскалённое, как плавленое в печи стекло, миражно струилось над землёй небо, и солнце-Ярило, как ослепительно сияющий шар на конце трубки стеклодува, покачиваясь, висело в зените, нещадно поливало огненным дождём леса и луга, поля и болота - эту грешную, в чём-то провинившуюся перед Богом землю. И поникли к земле ещё недавно весёлые травы, скрутились в вялые кулёчки берёзовые листья, затрещала от жары сосновая хвоя.
   Не рыскал в чащобах брянский волк, не вспахивал клыками землю в поисках земляных яблок дикий кабан, не перескакивал через лесную стёжку боящийся собственной тени русак. Не клекотал беззаботно клест в роще, не стучал по коре вечный труженик дятел, не считала чужие годы кукушка-предсказательница. Мельчала, открывая песчаные берега, река, до дна высыхали лесные озёра, словно над камчатскими или исландскими гейзерами, густо струился пар над болотами. Земля потрескалась, превратилась в пыльный прах, к которому мёртво никли пожухлые стебли жита.
   Был лес, державший в своих ладонях поле, а среди поля, словно вырос из земли полумужчина-полуюноша с редкой вьющейся бородкой, с огромными - на половину лица - голубыми и призрачными, как мираж, глазами. Он шёл по полю свободно и плавно, будто его ноги - в сандалиях на босу ногу - не соприкасались с землёй. Он плыл над полем большой, неуклюжей, сутулой птицей в выгоревшей голубой футболке и надписью "Адидас" на груди и в вылинявших джинсах.
   Он шёл-плыл со стороны леса, размахивая длинными руками, как уставшая птица крыльями, а его глаза - широко распахнутые - были неподвижны и направлены сквозь пространство в самое дно незримой другими космической бездны.
   - Было поле... - ошалело шептали они - все шестеро.
   Они - глава администрации Кулёмовского района Пётр Тимофеевич Селиванов - поджарый, сорокалетний, цветущий от здоровья и жажды жизни мужчина; председатель правления райпо Иван Иванович Кубякин - круглый, как мячик, чрезвычайно довольный собой и окружающей действительностью; председатель колхоза "Новый путь" Яков Степанович Ивушкин - рыжий здоровяк, не умевший и не желавший сдерживать внутреннюю радость; директор автотранспортного предприятия Матвей Николаевич Молчун - маленький, вёрткий, не любящий тишины и порядка; глава местной сельской администрации Варфоломей Никанорович Рыжкин - флегматичный блондин с бесцветными глазами, равнодушный ко всему на свете и, может быть, даже к себе самому; а также завгар Ивушкинского колхоза Фома Фёдорович Осеняев - бесшабашная бестия с плутоватыми, разноцветными (один - синий, другой карий) глазами.
   Шесть начальников, отмечавших шестнадцатого июля 1995 года день рождения Ивушкина, обречённо поглядывали друг на друга, повторяли:
   - Было поле...
   А потом в груди каждого из них кончался воздух, они ловили его изумлённо открытыми ртами и беспомощно мычали, словно весь их словарный запас состоял только из двух этих слов.
   Наступил вечер, а они сидели на берегу Быстрицы, хотя дома их ждали жёны и дети, свежие газеты и другие приятные дела.
   А поле на самом деле было - сдавленное с трёх сторон сосновым бором, с увядшими от жары стеблями ярового жита. Ещё был крутой берег реки, крепившийся от оползней корнями высоких и стройных сосен. На берегу у самой воды густо рос ракитник, а кривые ивы-калечки пили ветвями живительную влагу из млеющей под паром реки.
   Неподалёку от самой большой ивы курился светлым дымом мангал, на котором жарились шашлыки из баранины, а под сенью дерева, в тенёчке, расстелен был старый ширпотребовский ковёр, на котором стояло выпивки и всякой закуски множество: три бутылки греческого коньяка, девять - водки "Распутин", "Херши-кола" и пиво, сало копчёное и солёное, колбасы "Любительская" и "Московская летняя", икра красная и шпроты, котлеты домашние и общепитовские, огурчики свежие и маринованные, сыр голландский и плавленый, тресковая печень в масле и бычки в томате, хлеб чёрный и белый.
   Пять начальников дружно окружили ковёр, будто готовились неожиданно напасть на неведомого врага в его центре. И напали: сразу пять правых рук потянулись к бутылке коньяка, но четыре нерешительно зависли в воздухе, услужливо пропуская вперёд пятую - узкую и белую, с бриллиантом на массивном кольце, надетом на указательный палец, потому что эта рука принадлежала Кулемовскому главе Селиванову.
   Глава администрации элегантно выудил бутылку коньяка за горлышко, сказал:
   - Выпьем по маленькой за здоровье Ивушкина! - И передал бутылку для отвинчивания пробки главе местной администрации.
   Рыжкин всё сделал быстро и умело, что понравилось Селиванову, а также Кубякину. Они чокнулись рюмками друг с другом, позволили сделать это остальным и с наслаждением выпили, закусив сыром и сухой колбасой. Завгар Осеняев старательно вертел шампуры, глотая слюну то ли от запаха жареного мяса, то ли оттого, что другие начальники с удовольствием употребили коньяк.
   Ещё ничего не произошло, ещё одиноко выгорало под жёстким солнцем ржаное поле, до которого никому не было дела. Пять начальников усердно жевали, а Осеняев, на минуту оставив шашлыки, шустро подбежал к скатерти-самобранке, плутовато сверкнув синим глазам и смущённо прикрыв веками карий, налил в рюмку коньяка, опрокинул в щербатый рот и быстро вернулся к мангалу, удовлетворённо утирая губы голой волосатой рукой.
   - Осеняев-то твой не промах! - сказал Ивушкину Кубякин и густо захохотал. Мячик живота его запрыгал, опрокинув открытую бутылку с "Херши-колой". - Пардон, дорогие товарищи-господа!
   Кубякин извинился, хотя можно было и не делать этого, потому что Рыжкин ловко, на лету подхватил падающую бутылку и водворил её на место.
   - За что выпьем? - спросил Ивушкин, когда Рыжкин налил всем по второй.
   - Ох и любитель ты, друг мой, причинных выпивок и тостов! - то ли упрекнул председателя колхоза, то ли похвалил Селиванов. - Причина всем известна: за талант организатора и выдающегося агротехника Ивушкина! Хотя весной ты в панике похоронил зерно.
   - Ну, так уж похоронил! - обиделся Ивушкин. - По нынешним временам не хуже прочих.
   - А ты на своё поле посмотри! - опрокинув рюмку, сказал Селиванов.
   Все повернулись и посмотрели на поле в редкой и дистрофичной рожью, заросшей осотом, васильками и ромашкой, но никто не сказал Ивушкину, что он заделал семена в уже пересохшую землю. Все ждали этого от Селиванова, но вдруг среди поля возник, проявился сквозь зыбкий раскалённый воздух, появился, как мираж, полуюноша-полумужчина в выцветшей адидасовской майке и потёртых джинсах.
   Начальники замерли в изумлении - кто с куском сала в руке, кто с рюмкой, а Осеняев даже уронил один шампур на угли, хотя ничего удивительного не было в том, что шёл по полю высокий, сутулый молодой человек в сандалиях на босу ногу. На другого, экзотичнее видом, они вряд ли обратили бы внимание - мало ли ходит по российским полям длинноволосых бродяг с голубыми глазами на пол-лица! Но это был какой-то странный, чем-то похожий на призрак, к тому же, и возник он среди чистого безлюдно поля, как будто ниоткуда, как будто из воздуха. Каждый из культурно отдыхающих в следующую после растерянности секунду подумал, что внезапное появление незнакомца ему примерещилось, что тот давно шёл со стороны леса. Но во всех двенадцати глазах читалось изумление и растерянность. Это дурацкое оцепенение длилось бы долго, если бы не нашёлся среди них волевой человек, которым по праву наивысшей среди присутствующих должности был глава районной администрации Селиванов. Он первый посуровел лицом и сказал:
   - Загубил ты поле, Ивушкин! Но не горюй, у других - не лучше дело обстоит!
   Остальные согласились с ним и дружно похлопали председателя колхоза "Новый путь" по плечу, чем выразили и сочувствие своё, и солидарность: не переживай, мол, друг наш сердечный, мало ли сейчас таких полей в новой капиталистической России? Не всё разумно устроил Господь на земле, и с этим надо считаться, не трепать себе по лишнему поводу нервы.
   Начальники вроде бы отвлеклись от странного путника, вернулись к трапезе и будто даже забыли о происшедшем, но нет-нет, а кто-нибудь оглядывался вдруг, суеверно, совершенно беспричинно молящимися глазами просил у Бога спасения, хотя каждый из них был убеждённым атеистом, молил, чтобы путник прошёл мимо.
   Причиной их смущения, душевного дискомфорта была плавная, летящая походка незнакомца, похожего на молодого пилигрима, будто не властно было над ним земное притяжение; его проникающий взгляд, который на расстоянии трёхсот шагов был не только различим, но и в нарушение всех законов пространства и оптики перекрещивался с их испуганными взглядами, словно смотрел он на них в упор, словно синие и призрачные глаза незнакомца бежали впереди несуразного и невесомого тела и были не его принадлежностью, а частью этого знойного и пронзительно синего пространства. Его взгляд растворился в миражном воздухе, наполнил его одухотворённой, вселенской грустью; куда бы ни посмотрел каждый из шестерых - на реку, в небо, на ультрамариновый у горизонта лес или внутрь себя, смежив в суеверном страхе веки, - всюду были его глаза, как наваждение, как непреходящее видение; весь мир вокруг, впитав в себя его взгляд, были огромными его синими и призрачными глазами, и смотрел он на них в упор пристально и вопрошающе, как смотрит, наверное, святой апостол Пётр на грешников у врат рая. В рентгеновских лучах мироздания маленький и тщедушный человечек чувствовал себя незащищено, как младенец, впервые ставший на четвереньки и выползший за порог своего дома в страшно необъятный и непостижимый свет.
   - Господи, спаси и сохрани раба своего! - изумлённо прошептал Кубякин, который даже при самых неожиданных и самых строгих ревизиях не поминал всуе Бога Спасителя, не взывал к Нему о помощи и спасении репутации и свободы своей, а находил выход, пользуясь материалистическими каналами общественного бытия.
   Если бы Кубякин публично отказался от своей должности, если бы он он громогласно и клятвенно обругал питие светское и грешное - это не произвело бы на окружающих такого гипнотического воздействия, как обращение к Богу.
   С удивлением и сожалением рассмотрев Кубякина, Селиванов вдруг захохотал громко и раскатисто, будто пощекотал под мышками языческого бога Зевса-громовержца, ибо содрогнулась земля, и эхо громовыми раскатами пронеслось над рекой, полем, лесом, звякнули и задрожали стёкла в окнах скособоченной хатки бабки Лукерьи, что жила на краю деревни Богодуховки. Лукерья трижды перекрестилась и перекрестила образ Божий в красном углу. Сам Диавол-искуситель вздрогнул бы от этого смеха и, подметая крысиным хвостом пыльную дорогу, панически бросился бы бежать в Преисподнюю, но таинственный незнакомец, как ни в чём не бывало, плыл экзотической птицей над умирающим житным полем и, казалось, совсем не продвигался вперёд - так бывает с солнцем в боковом окне машины, которое остаётся на месте с какой бы скоростью автомобиль не убегал от него. Может быть, это на самом деле - мираж, видение, возникшее из-за жары, подумал и пять начальников: Кубякин, Ивушкин, Молчун, Рыжкин и Осеняев, пригнувшись под грохотом селивановского смеха, как перед ударом кулака по темени. Четверо первых испугались и онемели, и лишь Осеняев, плутовато сверкнув синим оком, по-свинячьи как-то хрюкнул и, давясь хихиканьем и восторгом, забулькал утробно, как булькает аммиачный газ в гнилой болотной трясине.
   - Спаси мя, Господи! - гнусаво перекривил он Кубякина, показывая на него перепачканным в золе пальцем, и было в этом панибратстве зловещего ещё больше, нежели в плывущем над июльским ржаным полем незнакомце или бесовском, громовом хохоте Селиванова.
   Хихиканье Осеняева тоже откликнулось эхом, которое ехидно-торжествующе вырвалось из леса, понеслось вдогонку за селивановским эхом, догнало, слилось с ним, образовав непостижимо несуразное двуголосие, звукогамму, никогда со времён сотворения мира не рождавшуюся на поверхности Земли, отчего у Кубякина, Ивушкина, Молчуна и Рыжкина пробежали ледяные мурашки от крестца до шейных позвонков, а баба Лукерья пала ниц перед иконой и неистово зашептала молитву.
   - Грешен ты, товарищ-господин Кубякин! Ох, как грешен! И твой апокалипсис грядеши! - нагло, бесцеремонно и на "ты" сказал Осеняев, будто вселился в него бесовский дух, которому нет никакого дело до святой чиновничьей субординации.
  
   27.
  
   Неожиданно спала жара. С востока, откуда шёл незнакомец с синими на пол-лица глазами, ветер принёс несколько тучек, которые при приближении к реке тяжелели, наливаясь густым ультрамарином. За тучами спряталось солнце, и испепелённая земля с облегчением вздохнула, притихла, распростёрши к небу леса и поля свои, высыхающую реку и дымящиеся от жары болота.
   Бородатый пилигрим с чёрными вьющимися волосами приближался к краю поля, и следом за ним благословенно надвигались тучи. Но едва он ступил на пересохшую, хрустящую под его сандалиями траву, как налетел ветер, закрутил на дороге столб пыли, устремился ввысь, легко, словно тополиные пушинки, подхватил тяжёлые тучи и понёс их на запад, к горизонту, за которым они сразу и скрылись. Унёс ветер и сумасшедшее эхо, родившееся от хохота Селиванова и хихиканья Осеняева. Вновь выкатилось в зенит солнце и стало раскаляться, словно хотело поглотить единственную свою живую планету, расплавить в огнедышащем нутре, как кусок чугуна в домне. Невыносимым жаром дохнуло с небес; земля, задохнувшись без воздуха, съёжилась и готова была вспыхнуть сплошным апокалипсическим костром, в котором корчились бы в агонии леса, извивались бы змеями кипящие и испаряющиеся реки и озёра, мгновенно, как мошки в паровозной топке, исчезали бы люди и животные. Но остановился пилигрим - бодрый, с ясным взглядом, будто и не ощущавший жары, - и остановилось солнце.
   Всё живое на земле со страшным напряжением ждало катастрофы, и лишь шесть начальников, отсмеявшись и отбоявшись, закусывали шашлыками коньяк, подтрунивая над Кубякиным - остроумную шутку приняли они обращение к Господу Богу. Земля корчилась в муках, как корчатся грешники на углях в аду, а Селиванов, поднося стопку ко рту, довольно клекотал:
   - Поможе мне Господи усвоить сей дар Божий!
   Осеняев, наполнив стопку импортной водкой, услужливо подхватил:
   - Во славу раба Божьего и непорочного, Ивана Ивановича Кубякина! Аминь!
   И ловко опрокинул стопку в рот.
   Хотели внести свою лепту в общее веселье Ивушкин с Молчуном и даже флегматичный Рыжкин, но вдруг Кубякин совершенно серьёзно изрёк:
   - Блажи муж, который не ходит на совет нечестивых и не стоит на пути грешных, и не сидит на собрании развратителей.
   Подавившись шашлыком, издав от восторга интеллигентный пук, захохотал, как пьяный Сатир, Селиванов, и солнце от этого хохота дважды перевернулось в небе. Когда к месту пиршества подошёл незнакомец, все шесть начальников катались от смеха по траве. Правда, один из них - Кубякин - смеялся как-то странно, всхлипывая, криво подёргивая щекой, по которой текли обильные слёзы. И едва начальники стали успокаиваться, как Кубякин, подавив смех-рыдание, жалобно произнёс:
   - Господи! Кто может пребывать в жилище Твоём? Кто может обитать на святой горе Твоей?
   И снова все покатились от смеха, и Кубякин иже с ними.
   - Над словом Божьим смеётесь, изошедшим из живота сына человеческого? - вдруг услышали они мягкий и спокойный голос.
   Шесть начальников поднялись с травы кто на корточки, кто на колени, а над ними возвышался высокий и худой, как Дон Кихот, полуюноша-полумужчина, и волосы его пиратскими хоругвями трепетали на ветру. Они вынуждены были смотреть на него снизу вверх, отчего испытывали неудобство и презрение к себе. Иснстинкт субординации заставлял их подняться в полный рост, но не слушались их ноги.
   - Кто ты такой? - строго спросил Селиванов, стоявший перед незнакомцем на коленях, как совершающий намаз мусульманин.
   - Ипполит, - спокойно и достоинством ответил странный незнакомец, взял с ковра кусок чёрного хлеба и надкусил его.
   Почувствовав прежнюю лёгкость в коленях, начальники дружно повскакивали с земли и отряхнули свои одежды от песка и травы.
   - Ступай себе, парень! - выразил общее мнение хозяин фуршета Ивушкин и, как занимавшийся в студенческие годы боксом, угрожающе придвинулся к незваному гостю и принял боевую стойку.
   - Пиршествуя, помни о голодающем! - Ипполит скромно улыбнулся. - Одари странствующего куском хлеба, и Бог воздаст тебе!
   Ивушкин всунул в руки незнакомцу полбуханки хлеба и шматок розового сала, почти вежливо подтолкнул его в спину.
   - Гуляй себе, бич! Не морочь головы людям!
   - Почему гонишь от стола щедрого, начальник? Или тебе съесть всё это, не заработанное трудами праведными? - Ипполит ласково, как котёнка погладил хлеб.
   - Ивушкин, он издевается! - возмутился Селиванов, давая понять председателю Колхоза "Новый путь", что бродяга надоел ему.
   - А ну, гуляй, пока не накостыляли! - пригрозил Ивушкин, наступая на Ипполита.
   Незнакомец выставил руку вперёд, защищаясь.
   - Что сделал я вам плохого? Почему гоните?
   - Выпить он хочет! - догадался Осеняев. - Налей ему, Рыжкин, и пусть катится!
   - Нет, нет! Мне противно это зелье! - остановил Рыжкина Ипполит.
   - Ты монах, что ли? - спросил Молчун, слишком долго для себя молчавший в этой компании, каогда как очень любивший поговорить.
   - Какой монах?! Какой монах в джинсах?! Да и монастырей за триста километров вокруг не найдёшь ни одного! - возмутился Селиванов.
   - Бомж! - согласился с ним Осеняев.
   - Ты кто? - нервничая ещё сильнее, спросил Ивушкин.
   Председателю колхоза не терпелось схватить незнакомца за шиворот, поддать под зад, но, во-первых, это было не к лицу уважаемому руководителю хозяйства, во-вторых, какое-то непонятное внутренне чувство, похожее на боязнь, останавливало его.
   - Я сын человеческий, странствующий по свету, ведущий с людьми беседы и наставляющий их на путь истинный ради блага людского, - ответил Ипполит.
   - Клоун ты, а не сын человеческий! - окончательно разозлился Селиванов. - Поддай-ка ему, Ивушкин! Надоел этот чокнутый!
   - Постой, Яков Семёнович! Это, кажется, дурачок Ипполит из Богодуховки! - остановил Молчун Ивушкина. - Садись, Ипполит, откушай с нами!
   Молчун улыбнулся Селиванову, шепнул ему на ухо:
   - Пусть останется, Пётр Тимофеевич. Хоть повеселимся!
   И Селиванов вроде бы узнал Ипполита-дурачка. Ещё в бытность работы председателем райисполкома ему случалось бывать в глухой деревеньке Богодуховке на охоте и видеть юродивого пастуха. Только тогда у того не было бородки, длинных волос и таких огромных глаз. "Похудел и опустился" - решил он про себя.
   Заметив, что успокоился глава районной администрации, успокоились и все остальные, чинно расселись вокруг скатерти-самобранки. Скромно, у самого краешка присел и Ипполит.
   - Закусывай, Ипполит, веди с нами беседу и наставляй греховодников на путь истинный! - Молчун заговорщески подмигнул товарищам.
   Начальники в предчувствии потехи довольно улыбались, но каждый из них подумал: есть что-то странное, не понятное их материалистическим мозгам в появлении этого Ипполита-дурачка. Почему такие, несколько неловкие чувства родились в их душах, когда они увидели его? Почему он появился внезапно среди выгоревшего житного поля, будто из лисьей норы вылез? Откуда у него появились эти джинсы и адидасовская майка, тогда как они знали, что Ипполит и зимой, и летом ходит в телогрейке?
   Но быстро проходят страхи у людей, которые не привыкли сомневаться в собственной непогрешимости и не бояться никого на этой земле, кроме вышестоящего начальства и налоговой инспекции.
   - Итак, как мы поняли, ты есть пророк и праведник? - ехидно спросил Осеняев у Ипполита, старательно пережёвывающего кусок сала.
   - Когда разрушены основания, что сделает праведник? - сказано в псаломе десятом. Но я подвергаю сие изречение сомнению, - ответил Ипполит- дурачок, воодушевлённо вспыхнув глазами.
   Осеняев многозначительно посмотрел на товарищей, ехидно усмехнулся и посверлил свой висок указательным пальцем. Веселье начало разбирать и остальных.
   - И в чём же твои сомнения? - игриво-ласково спросил Селиванов, незаметно подлив в лимонад водки и протянув стакан Ипполиту. Он наделся, что, опьянев, дурачок вовсю повеселит их честную компанию.
   - Праведник как раз и нужен, когда все основания разрушены. Нельзя начинать дело великое с нуля, не будучи праведным.
   - Но без основания нельзя ничего начинать! - очнулся от молчания Рыжкин и на полном серьёзе вступил в спор с дурачком.
   - Дом начинают строить на пустом месте. И сначала воздвигают фундамент. Фундамент и будет этим основанием. Если он разрушен, надо построить новый. И воздвигать здание правды, чести и доброты.
   - Ипполит, ты живёшь в демократическое время. Разве у нас не построено здание правды, совести, чести, доброты? - спросил Рыжкин.
   - Ты - добрый человек, но ты давно не веришь в то, о чём спрашиваешь. Ибо сказано: огрубело сердце людей, и ушами они с трудом слышат, и глаза свои сомкнули. Нет, люди всё видят и слышат, но всё равно слепы и глухи, ибо не видят, как зарастает осокой болото, когда не падает на него дождя, когда не вливаются в него ручьи. Так и правда без свежих и честных слов зарастает ложью. Ибо они не слышат, как шуршат по ночам крысы, выкрадывая хлеб из закромов, так равнодушно выкрадывает из людей совесть. Ибо они не видят, как несметные полчища саранчи налетели на нивы их и пожирают жадно, ничего не оставляя после себя, так и корысть людская, стремление к наживе пожирают их честь. Ибо не слышат они, как в песках вздыхает жалобно путник, томимый жаждой, когда они проходят мимо него с полными бурдюками воды, так и доброта их умирает в пустыне, если не налить ей из кладезя души своей. Прячется по закуткам российским истинная правда, боится нос высунуть из толстых кошельков нуворишей совесть, рассеиваются, как полова на ветру, честь, стесняется обнажить себя доброта, млея под мехами равнодушия.
  
  
   Ипполит выпил то, что подал ему Селиванов и поставил стакан на ковёр. Дурно икнул Пётр Тимофеевич, побелел вдруг весь, словно через отверстия в пятках просочилась в землю вся его кровь, и волосы дыбом встали на его голове. Он посмотрел на стакан, поставленный Ипполитом, и увидел в нём водки ровно столько, сколько он подливал её в лимонад. Селиванов взглянул на Ипполита и встретился с его умным и насмешливым взглядом, подхватился с земли и бросился бежать в поле, растаптывая босыми ногами чахлые колосья ржи, и над его головой хохотало огромное расплавленное солнце.
  
   28.
  
   Это только казалось, что Пётр Тимофеевич стремительно мчался по житному полю, впечатывая в сухую землю чахлые колосья. На самом деле он продвигался медленно и плавными толчками, словно пробивался сквозь плотный, упругий воздух. Пять его нижестоящих начальников и товарищей, сгрудившись и наскакивая друг на друга, будто их сжимала огромная толпа, а не разряженное знойное пространство, с ужасом и недоумением наблюдали престранный побег вышестоящего начальника, и каждый из них в эту минуту ошеломлённо думал лишь об одном: кто сошёл с ума - Селиванов или каждый из них в отдельности?
   Ипполит же, бросив своё длинное тело на острый локоть, невозмутимо продолжал есть, словно всё, что вокруг происходило - паническое бегство главы районной администрации, недоумение остальных пяти начальников, замершая в дурном предчувствии природа - не касались его. Ничто не волновало, не тревожило его, словно он был абсолютно уверен: ничего серьёзного, сверхъестественного не происходит, всё это - игра, кино, театральное представление; просто эти люди, пожелавшие разделить с ним трапезу, управляются невидимым режиссёром, заставляющим их играть нелепые, психологически не обоснованные роли.
   Им бы - Кубякину, Ивушкину, Молчуну, Рыжкину и Осеняеву - бежать вдогонку за Селивановым, остановить его, вернуть и, если, не дай Бог, человек тронулся умом, связать и доставить куда следует, но каждый из них нерешительно переминался с ноги на ногу, задние наталкивались на передних, а передние стояли, как вкопанные, будто перед ними выросла невидимая и высокая кирпичная стена.
   Селиванов шёл по полю, и ничто не тревожило его - ни ужас, ни горе, ни радость, ни печаль, - словно душа его вырвалась из объятий плоти и вознеслась в рай или опустилась в преисподнюю (разве ведомо это смертным), а тело, ещё молодое, сильное, щедро отдающееся порочным радостям земным, передвигалось в пространстве, не обременённое мыслями, освобождённое от диктата мозга. Серые красивые глаза его, которые так нравились женщинам, не отражали солнечных лучей, бьющих в них. И куда бы ушёл Пётр Тимофеевич, одному Богу известно, - может быть, на Урал, в Сибирь, на Камчатку, может быть, суждено ему было крутить витки вокруг планеты, подобно искусственному, неуправляемому спутнику до тех пор, пока на краю Млечного Пути танцует вокруг Солнца голубая Земля, если бы не посмотрел в его сторону пристально Ипполит.
   Селиванов остановился на том самом месте, откуда возник богодуховский дурак, в центре поля, сдавленного с трёх сторон смешанными лесами. Пётр Тимофеевич резко развернулся на сто восемьдесят градусов и пошёл в обратную сторону, к реке. Счастливо светились его глаза, одухотворённая улыбка не покидала его лица, весь он был чистый и свежий, будто только сейчас вышел из русской бани. Или это не Селиванов возвращался, а очищенный покаянием грешник из Храма святого?
   Но едва достигнув края поля, возвышенные, пугающий своей одухотворённостью остальных глава администрации Кулёмовского района превратился в прежнего Селиванова, которого они знали много лет - уверенного в себе до самоуверенности, всегда слегка чем-то недовольного, в меру строгого и в меру доброжелательного - в того самого начальника высшего районного звена, каких в большом количестве развелось к концу двадцатого века на российских просторах и в ближнем зарубежье.
   - Что случилось? Что с вами было, Пётр Тимофеевич? - участливо, но не без ехидного любопытства спросил Ивушкин, когда глава районной администрации как ни в чём не бывало подошёл к ним.
   - А что могло случиться? - неподдельно изумился Селиванов. - Я просто прогулялся, посмотрел на погубленное тобой поле.
   - Да ведь засуха, Пётр Тимофеевич!
   - Конечно, засуха. Что ты разволновался, Яков Семёнович? - спокойно сказал Селиванов и подсел к скатерти-самобранке. Его товарищи по пикнику лишь недоумённо переглянулись.
   Несмотря на внешнее спокойствие, сложные и противоречивые процессы происходили во вноь обретшей своего хозяина душе руководителя Кулёмовского района. Как ни старался он, не мог забыть, как бросился в панику, когда увидел стакан и понял, что Ипполит-дурачок каким-то фантастическим образом отделил водку от лимонада, словно зубы его процеживали жидкость подобно сложному лабораторному аппарату. Такого не могло быть в природе, а значит, Ипполит не был дурачком. Он не мог быть и человеком. Селиванов, абсолютно не веривший в чудеса - Снежного человека, чудовище Лох-Несси, Бермудский треугольник, - вдруг подумал, что Ипполит - пришелец из Космоса, гость с летающей тарелки, принявший облик Богодуховского дурачка. Он подумал об этом ещё до побега, но почему-то испугался этой мысли и бросился бежать. Позыв к бегству у него возник подсознательно, рефлекторно.
   И других, и себя Селиванов постарался убедить, что ходил посмотреть поле Ивушкина, хотя и не было нужды ходить - и так всё ясно. Но что-то, до конца не осознанное, точило тревогой его сердце. Так бывает, когда проснёшься утром и силишься вспомнить сон, приснившийся тебе, но никак не можешь этого сделать. И после этого ходишь весь день расстроенный и разбитый, злишься на себя и людей, потому что тебе кажется: если ты не вспомнишь сновидение, то что-то важное, какой-то сокровенный смысл жизни навсегда будет утрачен для тебя.
   А не задремал ли он, Селиванов, на минутку за импровизированным столом яств - ведь одной-двух минут достаточно (так утверждают учёные), чтобы увидеть длинный-длинный сон? Убедив себя в этом, Пётр Тимофеевич теперь силился припомнить хотя бы какую-нибудь значительную подробность из этого случайного сновидения.
   Был свет - тёплый, слегка розоватый, манящий и очищающий, который струился отовсюду: с неба и от лесов, с голубых далей и от ракитовых кустов, с далёких болот и от травы под ногами. И ещё была мгла - чёрная, беспробудная мгла, сконцентрированная в центре, наверное, в нём самом. Об эту мглу ударялся розовый свет, и он не поглощался ею, как положено, чтобы чёрный поглощал любой цвет, а мгла таяла, таяла, таяла, как апрельская сосулька на солнцепёке. И ещё (он вспомнил) ему было легко-легко, как в детстве, ему хотелось разбежаться, оттолкнуться от земли и взлететь... Селиванов не помнил, что долго шёл по полю, не помнил, как шёл, какие ощущения его сопровождали, скорее всего, их не было вовсе, этих ощущений, пока в центре поля не столкнулся с розовым пятном.
   "Что это было?" - с удивлением спросил себя глава администрации района.
   И тут же ответил:
   "Бред. Бред сивой кобылы! Видение от жары!"
   Пётр Тимофеевич выпил коньяк и кликнул своего водителя Никифорова, чтобы тот принёс шляпу. Сонный и флегматичный Никифоров вынес шляпу из кустов и сразу же в тех кустах скрылся. Он был странным человеком, этот Никифоров, - маленький, щуплый, невзрачный и нелюдимый. Никто никогда не видел его в компании выпивающим или перекусывающим, а тем паче - исправляющим естественные надобности при постороннем. Подозревали, что Никифоров - член тайной религиозной секты, хотя никаких наклонностей к религии у него не замечали. Со всеми этими странностями и подозрениями водитель был угоден Селиванову, потому что был педантичен и услужлив, а главное - не болтлив. Никто не мог похвалиться, что слышал от Никифорова больше двух слов в течение одного разговора с ним.
   Все будто забыли об Ипполите, пили, закусывали, говорили о заместителе главы администрации района, который. Злоупотребив в одном из колхозов, вдребезги разбил служебную машину, при этом не получив ни царапины. Пока начальники, за исключением Селиванова, спорили, как выкрутится из нехорошей истории заместитель, Ипполит сидел неподалёку от компании, ближе к берегу реки, поджав к подбородку высокие и острые колени. Отрешённый от всего, он держал в руке жёлтый цветок одуванчика и внимательно, со значением, как учёный-ботаник, смотрел на него, словно хотел постичь какую-то истину.
   Осеняев бросил на Ипполита случайный взгляд, с насмешкой подумал:
   "Ну что возьмёшь с него - дурачок!"
   Ипполит обернулся к нему, и заискрились живо его чистые синие глаза. В них была такая глубина и ясность, что даже наблюдательному человеку стало бы ясно: они принадлежат дураку.
   - Напрасно вы так думаете, Фома Фёдорович! - Ипполит поднялся и подошёл к начальникам. - В цветке этом непритязательном огромный смысл бытия.
   Синий глаз, вернее, зрачок синего глаза Осеняева расширился до предельной возможности, а карий заметался панически из стороны в сторону, и, казалось, глаза колхозного завгара жили каждый совершенно самостоятельной, обособлённой от другого жизнью; если возникало между ними когда-нибудь согласие, то это означало, что Фома спит. И сейчас. Оттого, что богодуховский дурачок угадал его мысли, синий глаз изумился, а карий испугался. Вообще, если говорить о характерах осеняевских глаз, то правый, карий, был скромнее, но и трусливее левого.
   С трудом проглотив кусок остывшего шашлыка, Осеняев так и остался сидеть с открытым ртом к удивлению своих товарищей, которые, естественно, не слышали его тайных мыслей.
   Криво усмехнувшись, вместо опешившего Осеняева ответил Молчун:
   - Смысл этого цветка - цвести, пока его не обкакает колхозная корова или не сорвёт какой-нибудь дурак! - директору автотранспортного предприятия понравилась собственная острота, и он заразительно рассмеялся. Спустя некоторое время его поддержали Кубякин, Ивушкин и даже Рыжкин, но почему-то безмолвствовали Селиванов и Осеняев. Из-за настроения Петра Тимофеевича и осело вспорхнувшее было веселье. Нехорошо как-то смеяться, когда совсем не смешно старшему по должности.
   - Смысл его в том, дорогой Матвей Николаевич, что, когда тучи закрывают солнце, цветок этот остаётся на земле вместо светила, чтобы живущее волей Божьей и на мгновение не забывало о том, кто даровал им жизнь и кто хранит её. Сможете ли вы превратиться в маленькие солнца, когда большое и мудрое покинет мироздание? Глянет ли на вас уставший и разочарованный род людской и возрадуется, что не быть без света ему?
   Даже сдержанный Рыжкин прыснул в кулак, а Молчун дурашливо вырвал ещё один одуванчик подле себя, воткнул его в свой чуб и закричал:
   - Я маленькое солнце, возрадуйтесь, люди и следуйте за мной!
   И вдруг с его лица исчезла наигранность, оно сделалось непроницаемо серьёзным. Молчун вскочил, положил в раскрытые ладони одуванчик и на вытянутых руках понёс его в сторону поля, куда несколько минут назад уходил Селиванов. Поднялись Пётр Тимофеевич и Осеняев, пошли следом за Молчуном, осторожно ступая по земле, будто боялись наступить на колючего
   - Куда вы?! - изумлённо и хором закричали оставшиеся трое - Кубякин, Ивушкин и Рыжкин. НО ушедшие не обернулись, не ответили им.
   Среди чистого неба возникла грозовая туча, за которой спряталось солнце. Но другое солнце - аленькое - вспыхнуло в ладонях Молчуна.
  
   29.
  
   Весело и беззаботно заканчивался ещё один июльский день, словно на земле уже царствовала полная гармония людей и природы. Розовощёкое и самодовольное солнце, лениво разгребая лучами облака, спускалось в свою царственную опочивальню, удовлетворённое прожитым днём. Убаюкивали друг друга беспечные берёзки и засыпали, позванивая резными листочками-монистами. Всеобщее благоденствие с энтузиазмом воспевали вечерние пичуги, нежным любовником прижимался к траве-мураве ветерок, величаво молились на закат усатые колосья ярового ячменя, олицетворяющие изобилие и сытую жизнь.
   Всё вокруг дышало свободой, негой и вселенской любовью, казалось, что в этот вечер многострадальная, уставшая от твойн, людской крови и грязи Земля самым чудесным образом превратилась в райский уголок Галактики, куда после кончины слетались возвышенные и чистые, как у новорождённых, души живущих на тысячах больших и малых планет, а люди апостолами и серафимами ходили и летали меж ними с кубками, наполненными нектаром; покой и любовь излучали их сплошь все синие глаза.
   И сам пастух Авессалом, очень сильно, как брат-близнец, смахивающий на водителя Кулёмовского сберегательного банка Агафона Агафонова, вышагивая за стадом с блаженной улыбкой на устах ощущал себя одним из этих апостолов, служивших приятную для сердца службу в раю. Длинный сыромятный кнут, опадающий с мощного плеча, тянулся за ним змеем-искусителем, шурша по траве. Бурёнки и овцы послушным пионерским отрядом вышагивали рядом с ним, добродушно помукивая и поблеивая - им тоже нравились эти райские кущи, этот беззаботно весёлый вечер, потому что они были сыты, не досаждали им бзыки, а дома, в Разуваевке, ждали лакомые краюхи ржаного хлеба, с которыми разуваевские хозяйки выходили встречать своих животин.
   И только чёрная, как персидская ночь, корова со сломанным рогом, норовистая и беспутная, как и хозяйка её, Барселона, недовольно крутила головой, оглядываясь на пастуха, словно собиралась учинить какую-нибудь пакость и выжидала, когда Авессалом потеряет бдительность. Она ломала дружный строй бурёнок - то забегала вперёд, то отставала, и этой суетой своей напоминала Барселону, когда к хозяйке среди ночи стучался какой-нибудь разуваевский Дон Жуан.
   Если бы Авессалом не предавался беззаботным мыслям о всеобщем земном благоденствии, если бы с райских высот опустился на грешную нашу землю, он заметил бы, что голова Шахерезады (так звали чёрную однорогую корову) забита сладострастными мечтами о бугае Борьке, хозяином которого был беспробудный пьяница Тимох Наседкин. Всякая нормальная корова любила Борьку один-два раза в год, а затем жила приятными воспоминаниями, но Шахерезада не была бы коровой Барселоны, если бы удовлетворилась тем малым, что имели её товарки, как невозможно было представить совершенно абсурдную картину: благодушную и умиротворённую её хозяйку на завалинке с законным мужем. И Барселону, и Шахерезаду влекли страсти - это сходство характеров породило между ними большее, чем обычная привязанность - взаимную и преданную любовь.
   Лесная дорога с глубокими колеями, нарезанными весной тракторами и машинами, кокетливо вильнув вправо, выскочила на пригорок и тут же превратилась в кривую и грязную деревенскую улицу. Разуваевка сорока своими дворами врезалась в густой смешанный лес, охвативший её огромным зелёным крылом.
   Когда стадо, как хорошо обученный отряд омоновцев, будто по команде "Левое плечо вперёд!", дружно завернуло на улочку, Шахерезада находилась где-то в хвосте колонны среди овец и коз, словно опытный велогонщик-спринтер, засевший в засаде перед финишем этапа. И спуртовала она незаметно для Авессалома, с ходу взяв в карьер, будто ей Жигало к ляжке приставили. Шахерезада, победно задрав хвост, понеслась по улочке, обходя одну за другой степенных разуваевских бурёнок, вырвалась вперёд и, достигнув подворья Наседкина, на полном скаку круто завернула влево так, что занесло в сторону её сухой зад. Подняв облако пыли, она скоростным танком врезалась в ветхий и скособоченный плетень, опрокинула его и помчалась дальше - по картошке, огуречным и капустным грядкам, и из-под копыт её цвыркали золотистыми звёздами брызги крахмала и россыпи огуречных семечек.
   - Стой, курва мавританская! - закричал, опомнившийся от райских грёз Авессалом, но Шахерезада чудовищно неуклюжим скакуном перелетела через низенький штакетник, разделявший огород и двор, заодно - и через спящего под штакетником Тимоха Наседкина, но, не видя пьяного хозяина желанного Борьки, корова не рассчитала прыжок и копытами задних ног приземлилась на крепкую Тимохину задницу.
   Орал, осеняя окрестности нецензурщиной, Авессалом, выл от боли и нелестно поминал Господа Бога Наседкин, визжала недорезанной свиноматкой его жена Клавка, выскочившая на крыльцо полураздетой - в чёрной юбке и розовом лифчике, рвал цепь и заходился в бешенном лае наседкинский пёс Барон, возмущённо гоготали гуси у дровяника, и лишь Шахерезада, подлетев к хлеву, в котором стоял Борька, нежно и призывно замычала, и ей из глубины хлева бугай ответил самодовольным басом.
   Пожар или убийство на почве ревности случились у Наседкиных, - подумало не работающее и только что вернувшееся с работы общество Разуваевки, и, бросив все дела, кто с ведром, кто с топором - в зависимости от того, как каждый оценил происходящее, бежало к наседкинскому двору. Коль скоро было обнаружено отсутствие дыма и характерного запаха гари, вёдра, дабы не мешали при беге, полетели под плетни, но зато ещё крепче сжались руки разуваевцев на топорищах, решительнее сделались их лица, будто им предстояла схватка с супостатами, спустившимися с небес.
   Во главе своих односельчан мчалась дебёлая, но прыткая сорокапятилетняя баба по кличке Барселона, и развевающаяся на ветру широкая чёрная юбка, похожая на пиратский стяг, воодушевляла на подвиг благородных граждан Разуваевки, как коммунаров на парижских баррикадах. Хромой дедок Кирюха всё больше отставал от идущих в наступление и безнадёжно бранился неизвестно на кого:
   - Хай ты хворай! Хай ты хворай!
   Подбегая к Тимохиному двору, Барселона среди воплей, матов, хаянья и проклятий расслышала нежное и сладострастное мычание своей ненаглядной Шахерезады, и мигом разгладились на открытом лбу атаманши волевые складки, растаяли в улыбку плотно сжатые губы.
   - Шахерезадочка, стервочка моя ненаглядная! - Нежно закричала она приятным женским альтом и, споткнувшись о валявшуюся на улице жердь, растянулась у самой калитки Наседкиных, едва не распахнув её головой. Передние бегущие, не успев затормозить, перелетали через предводительницу, кувыркались и матерились, барахтались кучей малой, из которой вырывался душераздирающий вопль Барселоны:
   - Ой, людечки! Задушите!
   Чьим-то очень крепким лбом была сорвана с петель калитка, и разуваевцам открылась настоящая картина происходящего во дворе Наседкиных: как хромой заяц, преследуемый охотниками, метался по двору Тимох, прижав к правой ягодице руку; с проклятиями тащила за хвост Шахерезаду маленькая, сухобёдрая Клавка, но корова стояла неприступной крепостью у дверей хлева; бесновался от того, что не может ухватить Шахерезаду за ляжку, Барон, а Авессалом, присев на корточки и древней дикой груши, обхватив двумя руками конный плуг, умирал от смеха.
   Пока разуваевцы переваривали увиденное, пока соображали - смеяться ли им, как это делал Авессалом, или ругаться, подобно Тимоху, Наседкин обнаружил большое количество свидетелей, приспустил портки и стал показывать ягодицу с красным, но постепенно синеющим отпечатком копыта Шахерезады.
   - Гляньте, гляньте! Это шлюха барселонская увечье сделала! Требую компенсации морального и материального ущерба!
   - Натурой али как? - ехидно спросила Барселона, отряхивая от пыли юбку и застёгивая пуговицу на распахнувшейся кофточке, который успел-таки расстегнуть в куче малой какой-то расторопный мужичок.
   - Смеёшься?! - возмутился Тимох и застегнул портки. - В таком разе - хрен тебе Борьку! Хай Шахерезаду Авессалом кроет!
   - Я те покрою! Я те покрою! - рассерженной квоктухой пошла на Наседкина Барселона. - Ты ить мне не только самогонки задолжал!
   Мужики схватились за прутья плетня, хохотали, будто были не представлении Евгения Петросяна или Мишки Евдокимова. Оставив в покое хвост Шахерезады, коршунихой метнулась к Барселоне Клавка.
   - Проститутки! Гляньте, что наделали! Огурки, бульба! - От гнева и горя Наседкина прикусила себе язык и после этих слов только мычала, как Шахерезада, и яростно размахивала руками.
   - Дура ты, Клавка! - урезонила её Барселона. Ить это безмозглая скотина. Небось, если тебе к Тимоху приспичит - и по клубнике побежишь!
   От такой неимоверной наглости к Клавке в срочном порядке вернулась речь.
   - А чо скотина?! Мне чо?! Твоя корова! Я сажала, горбатилась - полола!
   - В суд подай на Шахерезаду! Может, дадут её пару годков за разврат в общественном месте и хулиганство! - посоветовал кто-то из мужиков из-за плетня.
   - В сельскую администрацию заявлю! И Борьку не дам! - не успокаивалась Клавка Наседкина. - Скажи ей, Тимох, - хай домой катится!
   Но Наседкин ничего не сказал - боялся, как бы чего лишнего на людях не сболтнула Барселона. А ей было что сболтнуть.
   - Ну, ладно, буде гундеть! - Барселона дёрнула Клавку за руку, и та мигом успокоилась. - Отчиняй хлев, а то я не ручаюсь, что моя ласточка, моя стервочка его по брёвнышкам не разнесёт!
   - Гроши давай! - устало согласилась Клавка.
   - Какие гроши?! - зазубоскалили мужики. - Это ты должна платить за Борькино удовольствие!
   - Ну, ша! - прикрикнула Барселона. - Посмотрели на бесплатную комедь - и по хатам. Шуруйте, шуруйте!
  
   30.
  
   Пока Борька под присмотром Авессалома занимался любовью с Шахерезадой, бабы помирились. Клавка по совету Барселоны приложила к ягодице Тимоха медную миску, но народный метод лечения был применён с опозданием, и не ходить теперь Наседкину в общественную баню недели две, чтобы не быть осмеянному мужиками.
   Довольная, с влажными от счастья глазами вышла из хлева Шахерезада. Барселона подбежала к ней, чмокнула в розовые ноздри, повела за собой.
   - Пойдём, пойдём, гулёна моя! Я тебе кортытце свеколки нарезала!
   Не была бы Барселона Барселоной, если бы на прощанье не уела Клавку, которая содрала с неё за покрытие Шахерезады тридцать тысяч. Обернувшись у калитки, она крикнула Тимоху, лежащему на траве с тарелкой на ягодице:
   - Тимох, а, Тимох! Приходь через часок. Налью сто граммов и синячок полечу!
   - Я те налью! Я те полечу! Подстилка кулёмовская! - опять взвилась Клавка.
   Барселона лишь коротко всхохотнула, и ответ ей утробно хрюкнул Тимох.
   - У-у, стерва!.. - попрощалась с Барселоной Клавдия и набросилась на беспутного мужа. - А ты чё гогочешь, кобель некастрированный?!
   Маленькая, сухонькая, чернявая жена Тимоха походила на мурашку, попавшую из Борбдингнега в Лилипутию - всё суетилась, куда-то спешила, что-то тащила на себе. И так день-деньской - от рассвета до заката. Сидящей без дела Клавку в Разуваевке видели, пожалуй, реже, чем трезвого Тимоха. Ещё не остыв от словесной перепалки с Барселоной, она уже, как выражался Наседкин, "пошуматела" на огород, где под арию из трагиоперы, в которой главными отрицательными персонажами были распутная Барселона и её не менее распутная Шахерезада, стала собирать раздавленные коровой огурцы.
   Наседкину, как и его жене, было полста лет, но все в Разуваевке, даже десятилетние сопляки, приезжающие летом на каникулы, называли его Тимохом. Их немало в России таких бесшабашных гуляк, которые рождаются тимохами и тимохами умирают, потому что не только все вокруг, они сами порой забывают, как их величать по отчеству. Поковырявшись в своём по-кавказски горбатом носу, он увидел подошедшего Авессалома и отбросил бесполезную миску в лопухи. В водянисто-голубых глазах Тимоха рядом с похмельной тоской загорелась жажда действий, этой тоской и вызванная. Он поднялся с травы, хотел сесть на чурбан, но тут же взвыл, будто на пчелу присел.
   - Хана! Полная нетрудоспособность! Без сожаления констатировал Тимох, сплюнув через щербинку в передних зубах. - Завтра поеду в Кулёмы бюллетень оформлять!
   Прислушиваясь к монотонным подвываниям Клавдии на огооде, Наседкин болезненно, будто хватанул стопку денатурата, сморщился.
   - До чего же бестолковые животные, эти бабы!
   Вытащив из кармана пачку сигарет "Прима", Тимох предложил Авессалому:
   - Закуривай, друг мой сердешный!
   Авессалом, сдвинув на затылок затасканную и замызганную лыжную шапочку, с готовностью протянул красную лапищу за сигаретой.
   - Так бы и не курил, да дармового жалко!
   Тимох добродушно усмехнулся в рыжие усы, но тут же поморщился, будто вселился в его голову аспид и высасывает мозгу за мозгой. Ежели не хлопнуть по нему двумястами граммами сахарки, он ведь из головы тыкву сделает, из которой мякоть выцарапали. Потому-то нельзя было молчать Наседкину, никак нельзя - коль умная мысль не идёт, может быть, она к разговору прицепится.
   - Как кумекаешь, Авессалом, дадут мне больничный или пошлют подальше?
   - Не-а, - уверенно ответил Авессалом. - Непроизводственная травма. Кабы колхозная корова на скотном двору на тебя наступила...
   - Тады ты заплатишь! - Подпрыгнув от удачной мысли, с ехидцей сказал Наседкин. - Потому как случилось бедствие по твоей пастушьей вине!
   - Вот уж хрен с маком! - возмутился Авессалом. - С бугая своего взыщи!
   - Бугай у меня что надо! - похвалился Тимох. - Пользуется авторитетом у рогатого слабого пола. Ну, да ладно. Задница - не голова, заживёт, а вот жбан-то раскалывается. Слышь, Авессалом. Как мою дуру зачумит, чтобы к Барселоне мотануть?
   - А нальёт Барселона тебе?
   - Эт почему же не нальёт? Не могеть такого быть! - искренне удивился Наседкин.
   - Разочаровал ты её в последнее посещение.
   - Чё, сама болтала, стерва?
   Вроде как и убогий Авессалом по всем внешним признакам, а себе на уме - усмехается.
   "А может, дуру болтают, что ему в шахте полтонны антрациту на голову свалилось? - подумал об Авессаломе Тимох. - Может, ему дурнем сподручней жить?"
   - Сказывала уважаемая Барселона, как ты геройствовал за столом. А когда к ней под бочок завалился - захрапел.
   - Было дело - дал храпака в ответственный момент, - добродушно согласился Наседкин. - Не рассчитал маненько. Это в государственной "Столичной" градусы установлены. А в самогонке чё? То ль двадцать, то ль шестьдесят. Меньше норматива принять - тоже не любовь!
   - Понятно теперь, чего Барселона тебя, как куль с дерьмом, с кровати спихнула!
   - Во подлюка! Всё, как сорока, растрындит! С кем и как. - Тимох оглянулся на жену в огороде. - Слышь, Авессалом, а ты по этому щекотливому делу не виноватый перед любезной Барселоной?
   - Не-а... - Авессалом самодовольно улыбнулся. - Она сказала, что у меня самый стойкий и долгоиграющий аппарат во всём Кулёмовском районе.
   - Известное дело - корень! - Наседкин хитро усмехнулся. - Будь другом, Авессалом, сгоняй к разуваевской куртизанке! А я тебя за хлевом в осинничке подожду.
   - А чего к Барселоне гонять, подошвы стаптывать? У меня дома имеется.
   - И столько времени молчал! - Тимох мячиком выскочил из травы, закричал жене:
   - Клавк, а, Клавк! Я к Авессалому!
   - Чё к дураку-то? Поди, вдругорядь нажраться?!
   На сколько сварливой, на столько и отходчивой бабой была Клавка Наседкина. Ещё пять минут назад причитала, поносила по чём зря Барселону и Шахерезаду, заодно с ними и своего бугая Борьку, а подол огурцов насобирала - песню замурлыкала. Кабы не отходчивость её, разве можно было с Тимохом ужиться?
   - Да не, Клавк! Подмогти ему надоть, ей-богу! - побожился Наседкин.
   - Ступай! Ежели насапожничаешься - сразу в пуню к поросю. Там и хрюкай в обнимку с пяточком до утра! Без злобы ответила Клавдия.
   - Эх, хрен - твоя кишка! Ну, чё не жизнь?! - радовался Наседкин, прихрамывая за Авессаломом.
  
   31.
  
   Агафон Агафонов пришёл в Разуваевку неделю назад. Вышел из леса уставший, вспотевший, голодный - и прямо к председателю колхоза. Без всяких яких заявил ему:
   - Я человек Божий Авессалом. Брожу по Расе-матушке, смотрю людей и ихнюю некультурную и убогую жизнь. Однако устал от трудного пути и голода. Желаю теперь шагать с трудовым крестьянством нога в ногу. Нет ли у вас какой-нибудь стоящей работы для прокормления живота своего?
   Председатель колхоза с насмешкой посмотрел на небритого, рыжего здоровяка-пилигрима.
   - А есть ли у тебя документы, Божий человек?
   - Никак нет. Нам, старцам святым документы не полагаются.
   - Какой же ты старец? - не поверил председатель. - Больно молод и упитан для схимника.
   Агафон иронически посмотрел на председателя.
   - Не смотри на плоть человеческую, в душу человеческую смотри!
   - Ну и что в душе бомжа странствующего? От детей своих сбежал или магазин ограбил?
   - Обижаешь, начальник! - возмутился Агафон. - Ты в мои невинные честные глаза посмотри! Веруешь ли ты в Господа нашего или какого иного?
   - Я бывший и нынешний коммунист и атеист.
   - Думаю, что поверишь, если в вашей Разуваевке останусь.
   - Уж не секту баптистов собрался в нашем селе открывать? И пусть, я не супротив - пить меньше станут, - обрадовался председатель.
   - Нет, я православный. И грешен, яко и ты. Но Бога ищу ежедённо и еженощно!
   - Ладно! - Председатель махнул рукой. Паси общественное стадо, пока не надоест. В колхоз я бомжей не принимаю, а так хоть какой-то прок от тебя будет. Людей от очереди на пастьбу освободишь. Тридцать коров по пять тысяч в месяц да овец порлсотни - по тысяче. Двадцать тысяч в месяц и тормосок с едой в поле - достаточно будет?
   - Для Божьего человека ваши тысячи - дым. Главное, чтобы кусок хлеба был.
   На том и порешили Авессалом с председателем.
   Поселился пришлый в хатке-развалюхе, в которой жила одинокая бездетная старушка, зимой опочившая. И уже через три дня разуваевцам казалось, что Авессалом всю жизнь жил в Разуваевке. Впрочем, так же думал и Агафон, быстро свыкшийся с неспешной деревенской жизнью и со своим странным новым именем.
   Признаться, Авессалом мало походил на Божьего человека, хотя речи его иногда были высоки и угодны Богу. Но вот в остальном... Ладно, от рюмки пилигрим не отказывался, но во второй вечер своего проживания в селе уже гостил у Барселоны, из-за чего и стадо назавтра утром поздно выгнал. Так что в житейских вопросах он остался самым, что ни на есть, обыкновенным мужиком. Потому разуваевцы его набожность восприняли, как дурачество, "сдвиш по фазе", и кто-то самый остроумный из них придумал легенду с антрацитной глыбой, упавшей Авессалому на голову.
   Разуваевцы вообще были скоры на выдумку и остры на язык, но при этом ленивы и добродушны. Никто в Разуваевке, кроме древних старух, не придерживался строгих патриархальных нравов, и Авессалом сразу же был принят за своего.
   И по этим причинам он просто не мог не сойтись с самой колоритной, исключая Барселону, фигурой Разуваевки - Тимохом Наседкиным. Из разуваевцев он был самым ленивым и самым добродушным. И, если бы разуваевцам в качестве своей визитной карточки надо было куда-нибудь представителя, лучшего, чем Тимох, они не нашли бы. Наседкин воплощал в себе коллективный портрет Разуваевки.
   - Проходи, брат мой, Тимох! Ты первый гость моей кельи! - пригласил Наседкина Авессалом и вошёл в хатку, пригнувшись, чтобы не стукнуться головой о притолоку.
   Хатка - пустая, с низким потолком, закопчёнными стенами, действительно, походила на келью, а больше - на сараюшку. На полу лежал Тюфяк, прикрытый рваным байковым одеялом. В центре грязной комнатушки - табуретка. Вот и вся обстановка в жилище старца Авессалома.
   - Бедно живёшь, Авессалом! - Тимох критически осмотрел жилище.
   - Мудрец Соломон говорил: "Верный человек богат благословениями; а кто спешит разбогатеть, тот не останется ненаказанным!" - подняв палец к потолку, изрёк Авессалом, и в водянистых глазах его зажглись хитрые искринки.
   - Ох и не прост ты, человек Божий! Ну да Бог с тобой - не моё это дело!
   - Лучше жить в углу на кровле, нежели со сварливой женой в пространном ложе!
   - От бабы своей сбежал! - Тимох ехидно хихикнул. - Ну и молоток! Вредные они животные, бабы. Не тяни, доставай из своей занчки! Чан гудит и раскалывается!
   - А ведь я не о себе сказал. У меня жена... Упокой её душу, Господи! - Авессалом перекрестился. - Я о тебе говорил.
   - Хоть ты и старец, а дурак. Моей Клавке цены нет. Кабы не она, я бы тоже в старцы пошёл. - Наседкин нетерпеливо топтался у порога. - Не тяни!
   - Потерпи, брат мой! Вино глумливо; и всякий, увлекающийся им, неразумен.
   - Ты чего меня позвал? Опохмелить или нотации читать? - Тимох уже изнемогал от нетерпения.
   - Я грешен, вкушая яд вина, за это мне воздастся! - Авессалом присел на табуретку. - Зачем я тебя с пути истинного сбиваю? Жена твоя тебя презреет и оттолкнёт, люди над неразумным и пьяным посмеются. Помолимся Господу, и простит он нас. И отречёмься от зелья, и будем жить трезво и праведно!
   Наседкин от негодования пнул ногой в дверь, но не ушёл, лишь в качестве предупреждения словоохотливому хозяину поставил одну ногу на порог.
   - Оно ясно - дурак! Но до какой же степни?!
   - Глупый верит всякому слову, благоразумный же внимателен к путям своим, - как ни в чём не бывало грохотал в пустой комнатёнке голос Авессалома.
   Тимох трагически, как актёр играющий роль короля Лира, схватился за голову.
   - Не могу больше! Не могу! Есть у тебя выпить? Чего ты меня позвал?
   Авессалом на несколько секунд задумался, затем вскочил с табуретки.
   - Значит, тебе слова праведные не нужны? Нужно зелье, именуемое самогонкой?
   - Нет, вы только посмотрите на этого придурка! Слово ведь в стакан не нальёшь!
   - Ну что ж, - вздохнул Авессалом. - Кесарю - кесарево. Но видит Бог, что я старался. Но немощны мои уста, если им не внемлют. Ты грешен, брат Тимох, но не могу оставить тебя одного в страшном сражении с адским зельем. Я разделю с тобой твои грехи и твои страдания, ибо так поступает истинный христианин.
   Авессалом подошёл к печи, вытащил из-под тряпья на ней литровую бутыль мутной сивухи.
   - Прости мя, Господи! Но бессильны мой ум и мои речи перед их пороками!
   - Ты не Божий человек! - довольно захрюкал Наседкин, поспешая за Авессаломом, который стабуреткой и бутылкой вышел из хаты, чтобы не осквернять пьянкой келью свою. - Ты хуже немецкого фашиста! Столько времени мучить разговорами больного и несчастного человека1
   - Извиняй меня, Тимох, за всю эту демагогию! Дурацкая, я тебе скажу, у меня должность. Я же обязан был попробовать перевоспитать тебя.
   - Я чего тебе, старец? Или бабка набожная? На хрен хоть передо мной выпендриваться?! Приставь мне Макарова к виску и спроси: чарка или жизнь? Я честно скажу6 наливай, а потом - хрен с ним!
   Наседкин дрожащей рукой схватил гранёный стакан, протянутый ему Авессаломом и с содроганием, отвращением выпил. Понюхал кулак, не обращая внимания на предлагаемый в качестве закуски огурец.
   Выпил и Авессалом, но без отвращения.
   - Ни хрена не пойму. Ты из монахов, что ли? За пьянку святые братья из Божьей обители погнали? - спросил Тимох, присаживаясь на завалинку.
   - Сам врубиться не могу. Вроде как апостол я. Знаешь, что это такое?
   Наседкин прикурил сигарету, затянулся дымом, сплюнул попавший в рот табак.
   - Хрен его знает! Все эти модные нынче церковные дела мне до лампочки. Папша мой был колхозный активист и безбожник. Это он в Разуваевке церковь разворотил! - с гордостью сказал Тимох. - И попа за контрреволюционную пропаганду порешил. А маманя - комсомолка. Водку хлестала и курила похлеще меня. В общем, революционных и большевистских я корней. Но на опиум для народа не обижаюсь. Пусть молются, коль не хрена больше делать!
   - Я тоже таким, как ты был, а как на тот свет попал...
   - На какой свет? - Тимох с недоверием посмотрел на Авессалома и испуганно вскочил с завалинки.
   - На тот, где мертвяки живут. Я ведь, честно сказать, жмурик. Трупик, чтобы ясно было.
   Наседкин вдруг успокоился, сел на место.
   - Ну, ну, мели Емеля - твоя неделя!
   - Это уж твоё личное дело - верить, не верить. Только я чистую правду говорю.
   - И что же там, на том свете? - Тимох ядовито усмехнулся в пшеничные свои усы.
   - Сложнейшая штука - тот свет. Вот ты думаешь - сё просто? Кто грешён - в ад, кто праведен - в рай? - Авессалом мыслителем расхаживал перед Наседкиным.
   - Ничего я не думаю. Окочурился - и концы в воду. После меня - хоть потоп.
   - Вот от такого ошибочного мировоззрения и опаршивели люди. Я, например, при жизни пил, как хотел, кулёмовских баб обслуживал, что твой Борька. Бога не признавал и материл по чём зря. За это, мне казалось, никуда не рыпайся - прямиком к чертям на сковородку. Однако ошибся. Господь наш добрый. Он мне испытательный срок дал. Чтобы ходил по земле и таких, как ты, перевоспитывал. Однако одного Господь не понимает: горбатого, то бишь меня, и могила не выровняет.
   Наседкину надоело слушать алалу с маслом, которую нёс его странный собутыльник.
   - Скажи, Авессалом честно: на шахте ты работал или нет?
   - Люди нынче, аки язычники. Чево объяснить не в силах, фантазию придумывают. Понятно в наш жестокий век одно: ежели праведный, значит, дурак.
   Тимох налил сам себе в стакан и уже с удовольствием выпил, закусив огурцом.
   - Погоди. Чёй-то ты про праведность заладил. Допускаем: ты старец, та этот... как его?... апостол. А чего ж тогда у тебя в красном углу иконы нет, а? - Наседкин с интересом заглянул в глаза Авессалому.
   Но тот был невозмутим.
   - Бога носят и хранят в душе, а не по красным углам, как флаги, развешивают.
   - Ладно, - не унимался Тимох. - А чего ж ты, святой, жмурик и апостол в одном лице прелюбодействием занимаешься? Чего к Барселоне попёрся?
   - Я ведь шёл с намерением падшую блудницу на путь истинный наставить. Но ведь она, как и ты, как и другие разуваевцы, Бога не почитает и никак не боится. Святых слов и слышать не желает - смеётся.
   - Ну и отступился бы! Чего под юбку полез?! - торжествовал Наседкин.
   - Я поступил, как истинный христианин. Я разделил с нею грех её, дабы Барселоне только половина зачлась. Ежели на всю катушку её раскрутить да все грешки посчитать - ей к чертям и дорога, - невозмутимо оправдывался Авессалом.
   - Да уж, да уж! _ Тимох опять противно хихикнул, будто сам был чёртом. - А ты спросил у Барселоны, желает ли она в рай? Приличной дамочкой под ручку с херувимами мамзелиться? Она их, чистоплюйчиков, подальше пошлёт и с любым ихним чёртом шашни закрутит!
   - Ты прав, брат мой. Эта стервоза Барселона и архангела соблазнит!
   - Бери уж выше!..
   - Не богохульствуй! - Авессалом испуганно перекрестился. - Всему есть мера своя.
   - Прости, Господи! - Наседкин, усмехнувшись, перекрестился дурашливо и взялся за горлышко ополовиненной бутылки.
   - Наливай, христианин! - Авессалом бесшабашно махнул рукой. - Где грех маленький, там и большой.
   - Не пройдёшь ты испытательного срока, старец Авессалом. Быть тебе карасём у чертей на сковородке.
   - Это не твоя беда, а моя. Не больно-то я в рай спешу. Лично я пару тысяч лет на испытании побыл бы. По крайней мере, в аду Барселона, как пить дать, будет. Весьма любезная и горячая женщина!
   - Губа не дура! Ты сегодня идёшь к ней? Или мне свою очередь уступишь?
   - Нет, иди ты, Тимох. Я уж лучше буду замаливать грехи свои и твои.
   Долго и неистово молился на заходящее солнце старец Авессалом после того, как ушёл Тимох Наседкин. В пьяных водянистых глазах пилигрима копились слёзы и стекали по щетинистым щёкам к массивному круглому подбородку. Большой, как выгулявшийся за лето медведь, он стоял на коленях и был похож на языческого волхва, взывающего к Яриле. Но на западе Авессалом жаждал узреть лик Того, кто назначил его апостолом, чтобы испросить прощение за слабоумие и слабоволие. Разве виноват Авессалом, что не внимают словам его заблудшие и опаршивевшие овцы? Разве Авессалом принуждал их к безверию и грехопадению?
  
   32.
  
   В длинных чёрных трусах на крыльцо кордонной избушки вышел Пурикорд - двойник корреспондента газеты "Советские Кулёмы" Павла Петровича Мякишева. Было утро, и начался день, и пели птицы, радуясь утренней прохладе. Поглядывая свысока, молчали высокие сосны, слушая любовный трепет берёз. Пурикорд похлопал себя по белым, рыхлым, словно сдоба, выплывающая из чана в пекарне, плечам, опустил взгляд и сосредоточенно смотрел на свой большой и круглый живот, постигая в своём пупке смысл бытия.
   Через две минуты Пурикорд подошёл к деревянной кадушке с водой, погрузил в неё пухлые руки, подумав, несколько раз плеснул воды в лицо и, ещё немного подумав, - на грудь и живот, после чего задрожал плечами и зафыркал, как жеребец в ночном на лугах. Вскинув правую руку вверх, Пурикорд слегка потянулся, изображая утреннюю гимнастику, и снова сел на крыльцо. Он щурился, недовольный яркими лучами солнца, и не хотел возвращаться в избушку с единственным маленьким оконцем, выходящим на запад, в которой солнца не было. Жизнь Пурикорда была полна неудобств: он боялся открытых солнечных лучей, не хотел идти в избушку, где было сыро и неуютно, а под деревом в тени, где самая благодать, досаждали комары и мошкара.
   От вселенской тоски в своей душе Пурикорд-Мякишев хотел завыть отбившимся от стаи волком, но вместо этого три раза перекрестился и прошептал:
   - Разве я не властен делать, что хочу? Или глаз твой завистлив от того, что я добр?
   Эти слова заменили ему утреннюю молитву так же, как лёгкое потягивание - утреннюю гимнастику, и Пурикорд остался доволен собой, хотя тоска пробуждения не покинула его.
   "Верно, какой-то дурной сон приснился," - подумал он, но вспомнить приснившееся не захотел, чтобы не добавлять дрожжей в брагу тоски. Пурикорд прошёл в избушку, с восточной стороны похожую на свежесрубленный хлев, зял папиросы, спички и вернулся на крыльцо. За Пурикордом вышла белая в чёрных пятнах кошка, которую лесник назвал Маркизой.
   Лесник Епенетов, как истый куропаткинец, был большой чудак, называя жену свою Зинаиду Афродитой, а мерина - Арьергардом. Был у него борзой щенок, которого он называл Аллюром. Страсть к красивым словам у Епенетова была не меньше страсти к Зинаиде-Афродите и хлебной самогонке.
   В кордонной сторожке Епенетова на стене висела фотография жены, а в углу стоял самогонный аппарат. Возле аппарата на тюфяке спал забредший блаженный старец Пурикорд, который был тих и немногословен, самогонку не пил и не докучал Епенетову, когда лесник убегал из Куропаток от суеты людской, любимой жены и восьмерых своих детушек, чтобы отдохнуть душой на полатях, приняв для настроения от пятисот граммов до литра самогона.
   После такого отдыха Епенетов отсутствовал два-три дня, жил, как и все русские люди, работой и семьёй, накапливая в душе тоску. Лишь заполнялась ею душа до краёв, Епенетов на Арьергарде, запряжённом в скрипучую телегу, приезжал на кордон. С появлением Пурикорда жизнь Епенетова стала менее беспокойной, ведь, отсутствуя, он уже не волновался, что грибники или ягодники взломают замок, искурочат дорогой его сердцу самогонный аппарат и выпьют брагу.
   Епенетов отсутствовал уже три дня, и Пурикорд сегодня, ближе к обеду, ожидал его.
   Пурикорд сел на ступеньку крыльца, закурил. К нему подошла Маркиза, сладострастно потёрлась о голую икру. Пурикорд опустил руку, погладил кошку по спине. В ответ на это Маркиза с французским прононсом замурлыкала. Плотоядное урчание кошки и дурное настроение соединились в раздражение, и он грубо оттолкнул её ногой.
   - Брысь, дьявольское отродье!
   Пурикорд рассердился на кошку ещё и по той причине, что, наконец-то, вспомнил сон.
   Глухой ночью в сторожке тускло светилась коптилка. Воняло соляркой, густо плавал сивушный дух. Из прямоугольного зева печи зловещими языками дразнилось пламя. На плите стоял двухпудовый бидон, из которого выходил змеевик и погружался головой в жестяную двухведёрную бочку, поставленную на дубовый чурбан. Перед бочкой на низкой скамеечке - трёхлитровая банка, в которую тоненькой струйкой бежит мутная жидкость.
   Возле бочки сидит страшно заросший мужик - красные, плутоватые глаза, безобразно курносый нос и большие руки с кривыми и цепкими пальцами. Мужик Епенетов противно хихикает, по-поросячьи хрюкает и злорадно посматривает в сторону Пурикорда. На плече Епенетова сидит кошка Маркиза, что мяучит ему на ухо и посмеивается, оскаливая тигриные клыки.
   Вдруг Епенетов берёт в руки свой хвост - по-крысиному голый, но с кисточкой на конце, опускает кончик в банку с сивухой, вынимает хвост и с жадностью облизывает его. Кошка сердито урчит, затем жалобно и тонко мяукает и царапает шею Епенетова. Епенетов яростно сверкнув красным оком, хватает Маркизу за шею и заталкивает в трёхлитровую банку с самогонкой. Кошка, не по-кошачьи заверещав, выпрыгивает из банки и облизывает себя. Затем на заплетающихся лапах скачет к Пурикорду-Мякишеву, вскакивает ему на спину, вонзает острые когти между лопаток и грызёт Атлантов позвонок. Епенетов громогласно хохочет, пританцовывает, размахивая крысиным хвостом, как пляшущая пьяная баба платочком.
   - Закуси, закуси, Маркизочка!
   Пурикорд кричит от ужаса и просыпается.
   Вспомнив сновидение, Пурикорд думает о том, что этот сон неспроста - это знамение, предупреждение того, кто послал его старцем бродить по свету. Маркиза, обидевшись на Пурикорда, с враждебностью наблюдает за ним из-за лопухов, готовая при удобном случае вспрыгнуть ему на спину и вгрызться в зашеек.
   - У-у, дьявольское отродье! - выругался Пурикорд и поднялся с крыльца. Он на самом деле остерегался Маркизы и бочком пошёл от неё за избушку, где на верёвке сушились его брюки и рубаха - он боялся поворачиваться к зловредной кошке спиной.
   Одеваясь, Пурикорд размышлял вслух, чтобы слышала Маркиза:
   - Он взял дракона, змия древнего, который есть Диавол и сатана, и сковал его на тысячу лет. И низверг его в бездну, и заключил его, и положил над ним печать, дабы не прельщал уже народы, доколе не окончится тысяча лет. Видно, отсидел своё Диавол или по амнистии вышел. И не страшит его суд новый. Лжепророчествует, но скрываясь от Господа, поганит людей. Только не знает того хвостатый двуногий дурак, что, убив в людях веру во Всевышнего, он не наделит их новой. И потом, не верит большинство людей ни в Бога, ни в чёрта. Алкают грехи и пороки, аки бараны в пустыне Аравийской воду из грязной лужи.
   Пурикорд посмотрел в сторону лопухов: Маркиза внимательно слушала его.
   - Нет, место это далеко от святости. Тут пахнет чертями и пороками. Уверен, сновидение - вещее. Надо искать другое пристанище!
   Пурикорд нагнулся, поднял с земли ком сухой земли и швырнул им в кошку. Маркиза, протяжно мяукая, убежала в дальние кусты, а Пурикорд понял, что сновидение с Епенетовым и кошкой послано Всевышним в наказание за то, что он не пошёл с миссией добра к людям, а укрылся от них в кордонной избушке в глухом лесу.
   - Но разве я не волен утолить свою душу покоем, коль я так устал от людей! - воззвал он к Небу.
   Вторую неделю жил Пурикорд-Мякишев в избушке Епенетова и до сегодняшнего дня чувствовал себя на кордоне комфортно. Его характер никак не соответствовал образу странствующего старца, скорее всего, из него получился бы прекрасный отшельник. И то, что ему навязали пилигримство, Пурикорд считал насилием над своей личностью.
   "А, может быть, личность у того, кого нет, кто освобождён от обязанности жить и долга перед другими? Подумал Пурикорд. - Но если у меня нет обязанностей и долга перед обществом, я волен и могу поступать так, как мне заблагорассудится!"
   И, уже ни о чём не размышляя, не тревожа себя философией жизни и смерти, Пурикорд приготовил традиционный обед: грибной суп с салом и чай с лесной малиной. Налив похлёбки в алюминиевую миску, он поставил её на грубосколоченный стол, тщательно разрезал ломоть хлеба надвое - кто его знает: заявится ли сегодня Епенетов, а хлеб последний.
   Заглянула в приоткрытую дверь Маркиза, примирительно мяукнула. Пурикорд отложил ложку и отругал себя:
   - Тёмный ты человек, Пурикорд! Невинное животное за нечистую силу принял. Кис-кис! Иди сюда, хорошая! Прости меня, дурака! Кис-кис!
   Кошка с опаской подошла, потёрлась о ногу. Пурикорд выудил из миски кусок сала, подул на него, бросил Маркизе. Та схватила сало на лету и спряталась под лавку. Живя у Епенетова в сторожке, Маркиза вела полудикий образ жизни. В отсутствие хозяина ловила мышей и лесных пташек, разоряла гнёзда, научилась есть лягушек и никуда далеко от избушки не отходила.
   "Кошка, что баба - к любой обстановке приспособится! - подумал Пурикорд. - Собака одна в лесу не выжила бы. Хотя, как знать!"
   Выйдя из хатки, Пурикорд бросил взгляд на небо. СМолнце было на полпути к зениту. На землю волнами накатывал зной, парило болото в двухстах шагах от сторожки на запад. Это чувствовал отшельник по гнилому и кислому запаху, долетавшему с болота.
   - Верно, хозяин твой не раньше четырёх-пяти часов пожалует! - Пурикорд заговорил вслух с Маркизой. Пойду-ка я в лес, ближе к Куропаткам - там вчера грибное место насмотрел - с колосовиками.
   Он замолчал, посмотрел на Маркизу, словно ждал её ответа. Но что могла ответить кошка, кроме противного "мяу"? И Пурикорд слегка даже пожалел, что Маркиза не связана с нечистой силой, что не может сказать ему:
   "Ступай, Пурикорд, а я в твоё отсутствие охотой на мышей займусь!"
   Скучно было Пурикорду, ибо до того времени, как покинул людей, любил с ними общаться, был выпивающим, компанейским мужиком. Но пути Господни неисповедимы.
  
   33.
  
   Пурикорд никогда не был заядлым грибником. В суетной и бесплодной его жизни среди грешного рода людского не находилось у него времени на это увлечение. Он с детства был влюблён в рыбалку, но и на это занятие у него не было времени. Уж об охоте говорить нечего. Охоту он не любил, и никогда не брал в руки ружьё. Теперь у него времени было в достатке на одно, другое и третье, но для рыбалки не было поблизости водоёма, для охоты - ружья и патронов. И он выбрал самую доступную охоту - за грибами. Благо, что для этого необходимы были лишь лукошко да здоровые ноги.
   Погрузившись в лёгкие, неназойливые размышления, Пурикорд брёл между деревьев и кустов и был счастлив от покоя, который царствовал вокруг - в природе и душе. Он ощущал себя равным со всеми представителями дикого мира, не возникало у него желания возвыситься над муравьём даже, потому что у муравья не могло появиться желания возвыситься над ним. И не селились в лесной чаще ложь и зависть, корысть и предательство, и он был брат каждому дереву и каждой пичужке, и они были ему братьями и сёстрами, они любили его и друг друга, и никто из них не делал другому зла. И если убивал сильный слабого. То не забавы или тщеславия ради, а по установленному Господом законному порядку ради продолжения рода своего.
   "Возвращение к корням своим на лоно природы - не в этом ли спасение погружающегося в трясину грехов человечества?" - подумал Пурикорд и легко вдыхал запашистый и вольный воздух чащи. Он жалел о том, что прежде ему был недоступен этот простой смысл бытия. Но ведь истина не открывается живущим.
   Бредя меж деревьев, услышал Пурикорд удивительное пение. Доносилось оно с востока, оттуда, куда шёл он, и, приближалось к нему, становилось явственнее и чётче. Сначало стало понятно, что поёт женщина с проникновенным и мягким альтом, а потом он услышал и слова песни и вдруг заплакал, остановившись у берёзы. Ибо глубока была грусть песни, ибо светлой была её печаль. Может быть, Пурикорд уже заслужил себе прощение, и чистая дева небесная, посланная архангелами, шла к нему и за ним?
   Наставала тучка тёмная,
   Тучка тёмная, страховитая,
   Со громом-то, частой молнией, С великой Божьей милостью.
   По морям тучка катилася -
   Там вода с песком смутилася,
   Рыба ко дну обрядилася,
   По лесам туча катилася,
   Леса с корнюшка ломилися!
   Господи, Господи! Да ведь есть ты и служишь нам! - умывался чистыми слезами Пурикорд и гладил, гладил, гладил белую спину берёзы, совсем как герой Шукшина в фильме "Калина красная".
   Женщина, которая пела, вышла на опушку и на Пурикорда, остановилась в пяти шагах от него. Маленькая. Чернявая, с быстрыми карими глазами, она не совпадала с тем образом поющей женщины, который родился у Пурикорда, когда он слушал печальную песню. У женщины, которую он представлял, должны быть голубые, грустные глаза, русые косы и круглое лицо с белой кожей; он представлял себе русскую красавицу тридцати лет, а вышла из-за деревьев сорокалетняя смуглянка. Пурикорд даже подумал, что это не она пела, а какая-то другая женщина, та, которую он представлял и которая, наверное, прошла мимо.
   Смуглянка поначалу испугалась, столкнувшись в лесу нос к носу с незнакомым мужчиной - обросшим, похожим на толстого лешего, но увидела слёзы в его маленьких серых глазах, в которых не было ничего, кроме светлой грусти, и успокоилась, с интересом рассматривала незнакомца. Любопытство в её взгляде сменилось состраданием, но не надолго - у неё, видно, был переменчивый, но лёгкий, весёлый характер, и уже смешинки поселились в быстрых глазах. Казалось, что они, смешинки, и не могли жить нигде больше, кроме как в её острых зрачках, похожих на две бусинки черники, освещённых полуденным солнцем.
   - Ты лесовичок-добрячок? - спросила смуглянка, поставив у ног лукошко с грибами. Она была в простеньком ситцевом платье с длинными рукавами и обута в чёрные резиновые сапоги, но всё равно была изящна, как статуэтка, вырезанная из кости.
   - Я Пурикорд, человек Божий и странствующий. Это вы пели?
   - Я.
   Новое любопытство родилось в её глазах.
   - Вы прекрасно пели.
   - Да ну?! - слегка смутилась смуглянка. - Нашли тоже Аллу Пугачёву.
   - Если бы вы знали, как далеко до вашего искреннего пения Пугачёвой и даже Толкуновой.
   - Почему?
   - Потому что они ходят по городу, а не по лесу и не грустят по поводу чёрной тучки.
   Смуглянка взглядом отыскала пенёк неподалёку от себя, присела на него, устало вытянув ноги. Сорвала былинку, закусила в задумчивости её - ей нравился этот милый толстячок.
   - Господи, а не тот ли вы Пурикорд, о котором рассказывал Епенетов?
   - Тот самый. Я живу в его сторожке.
   - Я никогда не видела верующих старцев. Неужто появились в России такие святые люди? - весело щебетала смуглянка. - И совсем не старый. Вполне интересный мужчина. А я, честно сказать, глубоким стариком вас представляла с длинной седой бородой.
   Пурикорд, смущённый её речами, молчал. Он не имел права причислять себя к сонму святых, потому что был сегодня так же далёк от этого звания, как и неделю назад. Но смуглянка так понравилась ему, что он согласился бы стать кем угодно, только бы ей понравиться. И ещё он не знал: имеет ли право странствующий апостол смотреть на женщину, как на женщину.
   "Придёт же такая тавтология в голову! - покритиковал себя Пурикорд, как опытный журналист. - Кем ещё может быть женщина, кроме как женщиной?!"
   От волнения он совсем запутался в своих мыслях и от этого немного расстроился.
   - Извините, может быть, я вас обидела? - по-своему оценила молчание Пурикорда незнакомка.
   - Нет, нет!.. - поспешил заверить её Пурикорд. - Вы не можете обидеть меня. Никто на этом белом свете уже не в силах обидеть меня.
   - Почему? - удивилась смуглянка.
   - Потому что я... - Пурикорд замялся, встретившись взглядами с незнакомкой.
   Ну какой же он апостол, какой он пилигрим, несущий по городам и весям искру веры Божьей, если учащённо бьётся его сердце и прошибает пот от плотских желаний, когда он смотрит на красивую женщину? Неужели в двух ипостасях должен он, мелкий и грешный человечишка, представать перед смертными людьми? Но ведь он и предполагать не мог, что в новом состоянии окажется способным любить, страдать и желать.
   - Как вас зовут? - изменил направление своих мыслей Пурикорд.
   - Натальей... - смутилась и смуглянка, потому что Пурикорд спросил об этом не просто так - с интересом.
   - Красивое имя и очень идёт вам.
   - Разве? Мне кажется, что Наталья должна быть блондинкой и толстушкой.
   - Что вы, что вы! Толстушки, как правило, Зинаиды и Елены... - заспорил Пурикорд.
   - Значит, в вашей жизни встречались полные Зинаиды и Елены. У меня вот сестра Зинаида - и худенькая.
   И опять восстановилось какое-то неловкое, напряжённое молчание. Первой нашла вопрос Наталья.
   - Почему вы называете себя старцем? Вам по виду и пятидесяти лет нет.
   - Чтобы умереть, не обязательно быть старым, - с грустью ответил Пурикорд.
   Ничего не поняла из его ответа Наталья, а переспросить постеснялась, боясь показаться слишком любопытной. Да и Бог с ними, святыми людьми - у них полно странностей. Однако их мало, почти не осталось на земле русской, честных и праведных людей. И некому русскому человеку слово доброе сказать, утешить и уберечь от грехопадения. Старые храмы разрушены, а новые строить никто не спешит. Но как они, эти новые праведники, скромны и великодушны! Такого, как Пурикорд, Натлья смогла бы полюбить, потому что хуже её замужества ничего нет, потому что муж её - вечно пьяный и дурной в пьяном буйстве Володька вот уже год в колонии отдыхает. Пусть ещё Бога благодарит, что три года дали за увечье, что Володька сделал тихому человеку, придравшись к нему по пьяному делу и избив до полусмерти. К ней, Наталье, приревновал. Он ведь в ревности своей почти умом тронулся.
   И Наталья засмеялась от тоски, вспомнив случай, вспомнив случай, после которого пять лет пять лет назад Володьку заперли на два года в лечебно-трудовой профилакторий.
   - Что случилось?
   - Так, ничего. Вспомнила о муже, - честно призналась Наталья.
   - Он у вас кто?
   - Пьяница и хулиган. В колонии сидит, - почему-то ответила Наталья, хотя не любила жаловаться на свою бабью долю. Но ведь Пурикорд на то и старец святой, чтобы ему можно было довериться и исповедоваться. - А ещё раньше в ЛТП лечился.
   - Мне ведомо такое заведение... - чуть не проговорился Пурикорд, потому что в младые свои лета гостил там. Что подумала бы Наталья о праведном старце, узнай это? А Пурикорд очень не хотел разочаровывать прекрасную смуглянку. - И что, сильно запивал ваш муж?
   - Если бы только запивал... Он ещё и ревнивый, как... - Наталья не нашла, с чем сравнить ревность Володьки.
   И опять рассмеялась жёстко и нервно.
   - Ведь Володька до чего дошёл! Мужики как-то пошутили в магазине: Володька, видели, мол, твою Наталью - она в конторском туалете с агрономом закрылась. Конторка у нас же, знаете, рядом с магазином. Володька мой взбрыкнул, схватил на улицу толстую палку - и к туалету. Дёрнул дверь - закрыта изнутри. Он давай изо всех сил колотить по туалету и материться: вылазийте, такие-сякие, всё равно головы попроломаю! А в туалете бухгалтерша сидела, жена секретаря партийного. Она едва не умерла от страху. Сбросила крючок - трусы натянуть забыла. Потом три дня слова не могла вымолвить. А Володьку моего на радость мне в ЛТП направили.
   - На что дан страдальцу свет, и жизнь - огрочённым судьбою?
   - Вы жалеете его?
   - Да. Ибо он тоже человек, несчастный от глупости. Когда прозреют глаза его, он ужаснётся. Но будет поздно, ибо за той чертой он оставит близких и обиженных им, а останется с душой своей перед Судом Божьим.
   После этих слов Пурикорд закурил, чем привёл Наталью в некоторое смятение.
   - Разве курят и пьют святые старцы?
   - Я старец, но не святой. Но и старцы не пьют, не курят, не грешат. Отринув подлость вдуше, я не отрицаю жизнь в себе, даже если... - Пурикорд не мог открыть Наталье всю правду о себе, ибо живущий, видящий мёртвого, думает, что он спит.
   - Отчего ты бежишь, почему бродишь по свету? Почему не живёшь с людьми?
   - Я не могу объяснить тебе этого. Твоё чистое сердце и разум не готовы к этому, ибо ты живёшь и радуешься. Но в одном можешь быть уверена: я не убил никого и никого не бросил на произвол судьбы, я не сделал никому зла, и никто не обидел меня, чтобы я стал прятаться от людей - Как-то незаметно и Пурикорд, и Наталья перешли на "ты". - Я и не прячусь от них. Я принял крест на себя и несу его.
   - Раз тебе можно курить, то и любить женщин не запрещается? - лукаво улыбаясь, спросила Наталья, и сердце Пурикорда от волнения оборвалось к пяткам.
   - Кто его знает, что мне можно, а что нельзя?! Но если я живу среди людей, почему я должен отворачиваться от слёз их и любви их?
   Наталья поднялась с пенька и подошла к Пурикорду ближе. У него были такие доверчивые и чистые глаза, словно он никогда не был взрослым. Если долго смотреть в эти глаза, то забудешь, что дни твои не освещены радостью, что дети твои голодны, а ты просишь у Господа смерти, потому что ты давно не женщина, а тягловая колхозная кобыла, что в сорок лет волосы твои седы, а на душе пусто.
   Наталья опустилась перед Пурикордом на колени и преклонила голову.
   - Утешь меня, старец! Скажи доброе слово! - Наталье хотелось, чтобы он положил на затылок её свою пухлую руку и заговорил певучим, хрипловатым голосом, и от желания этого пробежала приятная дрожь по всем членам её.
   Пурикорд коснулся ладонью её чёрных, жёстких волос и тёплая жалость переполнила его сердце. Он подумал, что никогда прежде не любил так женщину и себя, что никогда прежде его енприкаянная душа не соединялась так гармонично с другой душой, тоже, по всей видимости, неприкаянной. И он не стал удерживать в себе это откровение.
   - Я не ведаю, что произошло несколько минут назад. Но я никогда не любил так искренне, как сейчас: не любил себя вместе с другой душой. Прежде я любил или женщину или себя.
   Наталья задохнулась от этих простых, но кружащих голову слов.
   - Пурикорд... Поцелуй меня! - Она простёрла руки навстречу ему.
   Напрасно ярилось полуденное солнце, напрасно причитали над влюблёнными лесные пичужки - Пурикорд и Наталья ничего не видели и не слышали, соединившись в поцелуе, и обрастали страстью. А когда её рки замкнули кольцо на его крепкой шее, Пурикорду показалось, что он умирает во второй раз.
   И вдруг в спину ему ударил хрюкающий смех, похожий на тот, которым смеялся Епенетов-Диавол в его сновидении. Наталья в испуге отпрянула от Пурикорда, открыла затуманенные страстью цыганские глаза и увидела лесника в десяти шлагах от них с Пурикордом.
   - Ой! - вскрикнула Наталья и тут же зажала рот ладошкой, подхватила лукошко с грибами и бросилась бежать в сторону Куропаток. Её голубое ситцевое платье металось меж берёз парусом, застигнутым бурей.
   Если бы Пурикорд не был таким добрым, какой есть, бросился бы к Епенетову и задушил бы его. Но не было злости в его сердце, а лишь досада и разочарование. Он опустился на колени и воздал хвалу Господу за то, что тот подарил ему самое прекрасное и счастливое мгновение в жизни. И даже не подумал: а жив ли он и не приснился ли ему удивительный сон?
  
   34.
  
   Епенетов - маленький, корявый мужичок - соединял в своём странном взрывном характере бесшабашную доброту и зловредное ехидство. Он мог ради другого снять с себя последнюю рубаху и ему же, другому, подложить такую нечистоплотную свинью, какая тому и не снилась. Причём, всё это не зависело от его настроения: он мог поделиться последним, когда был не в духе, и совершить пакость в приподнятом состоянии души. Более того, Епенетов мог творить добро и зло одному и тому же человеку через небольшие промежутки времени - с интервалом в пять минут.
   Порой человек, соприкоснувшийся с ним, терялся: благодарить Епенетова или ненавидеть?
   Лесник не был бы таким невообразимо непоследовательным человеком, если бы умел думать, отличать добро от зла, умел влазить в шкуру другого человека. Но он просто жил, похожий на наивное и прямодушное дитя, плывущее по бурной реке жизни без вёсел и правила в утлой лодчонке. Епенетов никогда не знал, к каому берегу его прибьёт, и от этого получал удовольствие в жизни. Его никто не мог обидеть, потому что он никогда не обижался, и удивлялся, когда на него обижались другие. Это своеобразное, простодушное дитя природы, обидев свои внезапным вторжением в чувства влюблённого Пурикорда, как ни в чём не бывало, подошёл к нему, присел на пенёк, на котором сидела Наталья, присел, щурясь безоблачными серыми глазами на солнце. Понаслаждавшись тишиной, он сбросил со своих плеч рюкзак.
   - Арьергарда моего мобилизовали на лесозаготовки, вот я и припёрся пёхом! - не замечая внутренних переживаний Пурикорда, сказал Епенетов.
   Пурикорд, в отличие от лесника, умел обижаться и, насупившись, молчал.
   "До чего такие не интеллигентные люди могут быть на свете! - с досадой думал он. - Если бы я увидел двух целующихся, разве не прошёл бы незаметно мимо?!"
   Нет, решил Пурикорд, не стоит ему идти в сторожку к Епенетову. И не потому, что лесник примитивен, как телеграфный столб. Пурикорд влюбился в черноокую Наталью из Куропаток с первого взгляда и с трепетом семнадцатилетнего юноши.
   "Но почему семнадцатилетний? - заспорил он сам с собой. - Любви не только все возрасты покорны, но оказывается..."
   Об этом "оказывается" он и думать боялся, чтобы нечаянно не отпустить из сердца своего любовь. Сейчас он поднимется и будет искать встречи с Наташей. И пусть из-за этого ему никогда не перешагнуть через врата рая, он сделал выбор и ни за что не отступится.
   - Пурикорд, а, Пурикорд! Я тебе твоего лю.бимого "Сникерса" принёс! - Епенетов кривой рукой выудил из рюкзака шоколадку.
   - Не нужен мне твой "Сникерс"! - ответил Пурикорд с раздражением. - И вообще, я не пойду с тобой на кордон - буду жить в деревне.
   Редко, но иногда доходили до Епенетова причины чужих обид на него.
   - Это ты из-за Натки, чево ль? Да плюнь ты! Ненадёжная она баба. Глазки состроит, а не подпустит. Имел опыт. - Лесник утешающее обнял Пурикорда. - ЯЧ же не мог подумать, что старцам разрешается с бабами баловаться. Я бы такую вдовушку тебе подвёз бы - враз похудел бы! И подвезу, если волнует проблема, в следующий раз.
   - Не нужна мне твоя вдовушка! - упорствовал Пурикорд.
   Но, ненавидя себя за слабоволие и похотливость, всё же прикинул в уме:
   "А может, и пригодится? Может, и вправду Наталья пошутила? А я расслюнявился и губы раскатал!"
   - Как хочешь... - Епенетов пожал плечами и закурил. - Только в Куропатках ты к Натке не подступишься. Блюдёт своё инкогнито. Как Володьку посадили, она сугубо в подполье работает. Раз в неделю в Кулёмы ездит. Я так думаю, что там хахаль у неё.
   Неприятен был этот разговор Пурикорду.
   - При чём здесь Наталья и прочее? Благословил я её за великое терпение.
   - Я тоже её благословил бы, кабы поддалась! - Епенетов ехидно захихикал. - А ты, оказывается, святой - не промах!
   - Я не больше святой, чем ты!
   - Люблю людей, способных на самокритику. Сказал бы сразу: бичую. А то - старец, мол, с божественной миссией среди народа расхаживаю! Небось, дитё или два без отца мыкается? Нынче таких святых, как ты - половина России. Я бы тоже в старцы пошёл, жил бы себе в сладость, да восемь спиногрызов не пускают! - Епенетов согнал со щеки комара, потому что даже на мошку не мог рассердиться. И все эти жестокие слова он сказал весело и непринуждённо.
   Ох, как прав был бы Епенетов, если бы... Ведь не по своей воле Пурикорд в старцы подался. Был он когда-то другим человеком. Но нет теперь того Мякишева и не будет никогда. А есть Пурикорд, который взвалил на себя его грехи и несёт, освобождаясь или добавляя новые - кто знает, кто подскажет? Я всё же он выбрал бы для себя называться бичом или бомжем, нежели апостолом. Какой с него апостол, и кто назначил его? Разве он слышал глас Божий или волю его? Разве являлся к нему во сне архангел? Но ведь ни одного мертвеца, возвратившегося на землю, он никогда не видел. Кто он, зачем он в этом мире?
   Не Епенетов же ответит на эти вопросы.
   - Нет, Епенетов. Не всё просто со мной, кроме того, что я Пурикорд, ничего тебе сказать не могу.
   - А может, не хочешь?
   - Хочу. Но, к сожалению, я ничего не знаю о себе.
   Епенетов всхохотнул.
   - А кто ж о себе знает много?! Я вот о других кое-что знаю, а о себе - зачем? Мне это не интересно. Это интеллигенты подобными штучками свои головы забивают. А я так скажу: жить надобно! Водку пить, баб тискать... Что ещё? А смерть придёт - помирать будем!
   - И всё? Так мало, Епенетов?
   - А зачем больше? Мне думается, жизнь человеку дана для его удовольствий. Иначе на кой хрен мы вырождаемся из мам?
   - Нет, погоди, погоди! - Пурикорд поднялся с земли, прошёл два шага вперёд, потом два шага - назад. - А восемь твоих детей? Разве они в удовольствие тебе? Ведь ты из-за них вынужден отказывать себе во многом.
   - А за удовольствия надо платить! - Епенетов захохотал. - Если бы мы с Зинаидой жили, как интеллигенты: родил одного - и шабаш, то это было бы не удовольствие, а онанизм. Другое скажу: они ведь не чужие дети, мои. Разве это не удовольствие, скажи?
   - Значит в детях и есть твой смысл жизни?
   - Какой смысл, ежели я об удовольствии говорю? Ты, Пурикорд, не путай! Мне смысла не надо, мне жить надо! - стоял на своём Епенетов.
   - Так ты живёшь без смысла? - удивлённо спросил Пурикорд.
   - Дотумкал, святой! Смысл - это значит... Насиловать себя. Я, допустим, выпить желаю. А смысл жизни говорит: не для того ты родился, чтобы мозги пропивать, иди и сделай людям добро. На кой хрен мне идти, искать кого-то и делать? Пусть, кому надо, сам подойдёт, я сделаю ему добро без всякого смысла - не жалко. Чего могу сделаю, чего нет - не требуй.
   - Ну как же? А если никто не попросит?
   - Добра-то? Не попросит, значит, не требуется. - У лесника была железная логика.
   - А если человек стесняется или гордый от природы?
   Как мячик, упруго вскочил на ноги Епенетов.
   - Допёк ты меня дурацкими вопросами, совсем как Ванятка - мой меньшой! Коль гордый - живи без добра. А насильно его пхать - тоже не дело. К примеру, ты думаешь: добро ему сделаю, а он мне - зло. Не бывает так?
   - Бывает, - согласился Пурикорд. - По твоей версии каждый человек должен жить для собственного удовольствия. А общество?
   - А что такое общество?
   - Общество? Народ, люди.
   - А я кто? - Епенетов с иронией посмотрел на Пурикорда. - Я и есть народ и люди. Мне удовольствие - обществу тоже.
   - Но есть идеи, нравственные установки, есть вера, наконец.
   - Я тебя не трогаю, ты меня не трогай - это и есть идея равенства, братства, свободы. Я верю тебе, ты - мне, вот и вся вера.
   - Если есть Бог, если есть другая, загробная жизнь... - гнул свою линию Пурикорд.
   - Во-первых, это всё сказки. Во-вторых, если не сказки, то пусть будут на здоровье. На том свете, небось, та же жизнь, что и здесь. Я так думаю.
   - Может быть, ты и прав во втором пункте. Ну а Суда Божьего ты не боишься?
   - Нет, Пурикорд, ты окончательно выводишь меня из себя. Какой Суд?! Ежедневно в мире миллионы людей коньки откидывают. Как с ними Господь справится, судивши? Ему больше не хрен делать, как с мертвецами судиться?
   Логика у Епенетова была, действительно, железная, и спорить с ним бесполезно. Это понял Пурикорд и отстал от от лесника.
   А Епенетов уже вошёл в философский раж.
   - Я так думаю... Никакой ты не бич. Отпущен ты, Пурикорд, за отсутствием там материальных средств из сумасшедшего дома, как безвредный и тихопомешанный. То одно у тебя в голове, то другое. И если с тобой умную беседу завести, самому чокнуться можно. Тоже мне князь Мышкин нашёлся!
   - А ты что, Достоевского читал?
   - И Достоевского, и Толстого, и даже Бальзака. Я люблю почитать, чтобы посмеяться.
   - Что смешного у этих серьёзных писателей?
   - Всё смешное, потому как жизни они не знают и пишут абы что. Зачем в человеке смысл искать? Он сам и есть смысл. Хочет живёт, хочет - дурью мается. Как ему на роду положили. К примеру, студент старуху кокнул. Чего только не наворочено вокруг этого! А всё просто. Зачем ей, старой стерве, деньги? В могилу с собой? А РОдиошке пригодились бы. У него такие удовольствия были, что нельзя без денег. У каждого ведь свои удовольствия. Моего для тебя мало, а мне твоего - много. Он ради своего удовольствия и кокнул её. Думаешь, совесть его доела, как Достоевский утверждает? Ни в коем случае. Разочаровался он. Кабы нашёл кучу денег - жил бы, радовался. А так... На кой хрен ему жизнь без удовольствий?
   - Это очень опасная теория. По-твоему ради своего удовольствия и убивать можно.
   - Смотря кого. Ежели от старухи ни ей удовольствия, ни другому - на кой хрен она на белом свет смердит?
   - А если тебя на её место?
   - Если я таким к старости стану, то сам какому-нибудь Родиошке голову под топор подставлю! - Епенетов забросил рюкзак за плечи. - Ну, буде баланду травить! Ты со мной на кордон или перед Наткиной дверью слюну пускать?
   У Пурикорда было время для того, чтобы сделать выбор. Он не любил резких перемен в жизни, и даже большая любовь пасовала перед его нерешительностью. Куда-то идти, что-то искать, может быть, даже унижаться - зачем ему всё это? На кордоне в сторожке всё просто и понятно. На кордоне есть всё для полного покоя в душе.
   - Пожалуй, с тобой пойду, - вздохнул Пурикорд.
   - То-то! - усмехнулся Епенетов. _ Не ищи удовольствия больше, чем необходимо тебе!
  
   35.
  
   Лейза Файвель не дружил с кулёмовскими евреями.
   - Они думают, если я проживаю среди маленькой деревни, где с двумя коровами живут три старухи, я плохой еврей, - говорил он. - Они думают, если ты не работаешь в хорошем магазине, не играешь твисты-мисты в клубе или не забиваешь детям головы алгебрами и геометрами, ты изменил детям Израиля. Они не спрашивают: хорошо ли мне соеди тишины и природы, они просто говорят: ты не еврей. Пусть я Лейза, пусть я Файвель и пусть я не еврей. Это их дело, но пусть они не вынимают мою душу, когда я приезжаю в их грязные Кулёмы!
   - Лейза!.. - смеялась раскрасневшаяся от малинового чая и от этого похожая на перезрелый розовый помидор Лиза Карамелька.
   - Весь внимание, уважаемая Лиза!
   - Ты заведуешь магазином в Хомутовке. Почему они не признают тебя евреем?
   - Сейчас мы попьём этот чай, и я покажу тебе этот магазин. Если ты найдёшь в нём что-нибудь, кроме макарон и сигарет "Прима", я тебе отдам всё это совершенно бесплатно! - возмутился Файвель. - Разве может называться евреем тот, кто торгует макаронами и сигаретами "Прима"? Когда меня спрашивает друг голубого детства Шая: "Лейза, ты привёз мне дешёвую свиную тушёнку?", я ему говорю: "О чём ты спрашиваешь, Шая?! У меня есть одна свинья, но я не могу из неё делать тебе тушёнку, потому что я умру с голоду в этой Хомутовке. Мои предки никогда не жили в Милане, чтобы Лейза был здоров от макарон". Ты знаешь, что мне говорит Шая? Он говорит: "Если ты такой плохой продавец, что не можешь достать дешёвой тушёнки, то привези мне пару баночек русского сгущённого молока". "Шая, - говорю я. - Ты забыл, что в Вене твой брат Арон, а не ты. В России давно не выпускают сгущённое молоко, а выпускают сухое молоко. Я могу попросить на базе два пуда сухого молока и подарить тебе". Ты знаешь, Шая обиделся на меня. Он сказал: "Путь сухое молоко ест твоя свинья, от которой ты не умрёшь с голода!" И потом сказал, что я не еврей, и подарил мне три банки китайской свиной тушёнки, с которой мы сегодня ели макароны.
   Лейза Файвель засунул свой крючковатый нос в кружку и убедился, что у него кончился чай. Лейза хотел чаю ещё, но он был слишком старым и слишком маленьким, чтобы выпить пять полулитровых кружек, как это делает Лиза; он с трудом в себя три кружки. Но Файвель был обжорой по сравнению с Гавриилом, который пил стакан чая целый час и ещё оставлял полстакана на ужин. Если бы не его жена Елизавета, Лейза мог бы содержать девять таких квартирантов, как Гавриил, и ему бы хватило одной-единственной свиньи, чтобы прокормить их всех.
   Когда две недели назад Гоэлро Никанорович и Карамелька пришли в Хомутовку, сразу же зашли в магазинчик старого еврея и спросили: "Не подсказали бы вы нам какую-нибудь старушку, у которой можно было бы поселиться?", Файвель возмутился. "Зачем вам какая-нибудь старушка, у которой хатка меньше пуньки для моей уважаемой свиньи?! Зачем вам тараканы и сверчки за печкой?! В вашем возрасте не гоняются за романтикой и теснотой. Я тоже почти старый и совсем одинокий человек. У меня есть дом, который похож на виллу моего дяди Ротшильда. В этом доме вы будете жить, как у Бога за пазухой, в этом доме вы будете иметь отдельную комнату с видом на райский лес. Ровно через два часа вы скажете: спасибо, уважаемый Лейза, что ты не направил нас к какой-нибудь старушке, у которой хатка меньше, чем пунька у свиньи Файвеля. Вам совсем не обязательно думать, что свинью имеете видеть во мне. Лейза, не смотря на то, что он еврей, никогда не был свиньёй. Но он любит свинину, как любой порядочный еврей!.
   Если бы Гавриил не сказал вовремя: "Спасибо, мы согласны", Файвель говорил бы ещё долго, может быть, до вечера, до самого закрытия магазинчика. Лейза перестал бы уважать себя, если бы сию же минуту не закрыл магазин, повесив на дверь объявление:
   Лейза имеет честь отсутствовать в течение
   часа в связи с приёмом гостей.
   И ничтоже сумнящеся он повёл устраивать своих квартирантов. Он отдал им самую лучшую и самую большую из трёх комнат.
   В апартаментах Лейза имел счастье жить с Голдой. Эта кровать помнит о том, что Лейза любил покойную Голду, и покойная Голда любила Лейзу. Но в этом мире бывают сплошные недоразумения, потому что Голда не могла мне подарить маленького и кудрявого еврейчика, похожего на Лейзу. В Хомутовке есть маленькие и кудрявые дети, некоторые эти дети уже имеют своих маленьких и кудрявых детей, но они не признают Лейзу папой и запрещают своим детям называть меня дедушкой. Если у вас родится ребёнок, похожий на Гавриила, вы скажете, чтобы он называл Лейзу дедушкой, и Лейза будет счастлив.
   - Сколько вы просите за постой7 - наивно поинтересовался Гавриил.
   Он напрасно это делал, потому что Файвель так рассердился, что чуть не выгнал их к какой-нибудь старушке с хатой, заселённой тараканами. Лейза любил деньги, как и любой нормальный еврей. Он любил тратить их на всякие безделушки. Но Лейза никогда не возьмёт денег с тех, кто хочет жить рядом с ним. Лейза сам готов платить тому, кто хочет и будет слушать его и не перебивать в самом интересном месте. Если Лейза хочет рассказать, почему его не любят кулёмовские евреи, разве он должен требовать за это оплату?
   - Если у уважаемого Гавриила лишние деньги, он может отдать их несчастным детям из интерната слабоумных, который есть недалеко от Хомутовки. У Лейзы есть голова и пенсия, у Лейзы ещё есть зарплата, за которую брат Шаи из Вены не прожил бы и двух часов. Но Лейзе хватит этих денег, чтобы прокормить себя и брата Шаи из Вены, если тот сойдёт с ума и приедет к Лейзе в гости.
   Файвель любил своих квартирантов, но очень грустил, вспоминая Голду, когда за стенкой Гавриил и Елизавета занимались любовью.
   У них совсем не было денег - у старого Гавриила и сорокалетней Лизы, им обоим, а особенно Гавриилу, можно было уже думать о хорошем участке на городском кладбище, в то время как они бродили по свете в поисках счастья, которое в этих местах даже не ночевало. Так могли поступать или мужественные и романтичные люди, или те, которые плевали на всё вокруг.
   Нет, эта экстравагантная дамочка по имени Любовь довела Гавриила - старого и больного человека - бродить по свету, словно он был еврей, изгнанный из Египта, - решил Файвель и был почти прав. Он думал, что Гавриил убежал от вредной, сварливой своей супруги, а Елизавета - от ревнивого и вечно пьяного мужа. Лейза слишком любил своих квартирантов, чтобы подумать: имел ли Гавриил счастье жить с собственной старухой, а почтенная Елизавета - с мужем?
   У Гавриила и Елизаветы не было денег, Лейзе и не нужны были деньги квартирантов. У Лейзы не было детей, и он мог взять в дети свои Гавриила и Лизу. Но Файвель терпеть не мог, чтобы дети его жили беззаботно и не знали цену рубля. Эти дети должны иметь кое-какую сумму, хотя бы на собственные похороны. И на второй день он сказал супружеской паре:
   - Вы думаете, Лейзе нужны ваши деньги, которые вы заработаете, когда Лейза всё организует? Лейза не может жить спокойно, если у его друга нет копейки за душой. Я не научаю вас превращаться моим дядюшкой Ротшильдом, но вы должны иметь миллион-другой на всякий пожарный случай. Так учил меня папаша Моисей, так учу я вас, и можете на меня не обижаться, потому что я хочу добра вашим личностям.
   Гавриил после вечернего чая дремал на скамейке у стены дома, а Елизавета позёвывала за столом в садочке и не очень вникала в смысл слов Файвеля, сидевшего напротив и прихлёбывающего чай.
   - О чём вы говорите, Лейза Моисеевич?! Мы должны платить за постой.
   Лейза поперхнулся чаем.
   - Такой глупости я не слышал даже от Шаи, чей брат живёт в Вене. Я могу заплатить по пять тысяч со дня на следующий день, чтобы ты имела интерес слушать глупые разговоры Лейзы, а твой Гавриил - храпеть за стеной, отчего я имею возможность убедиться, что не случился ночью Великий Потоп, и я не остался, подобно моему прадедушке Ною, один на горе Арарата. Я могу заплатить тебе за это, потому что кое-что у меня есть. Этого кое-что хватит, чтобы съездить в гости к брату Шаи, который живёт в Вене, но этого кое-что хватит, чтобы в вы с Гавриилом похоронили меня на еврейском кладбище в Кулёмах и позвали на мои похороны раввина.
   Лиза широко открытыми от изумления глазами смотрела на хозяина дома. Он ещё не привыкла к Файвелю и не могла понять, когда он говорит серьёзно, а когда - нет. А Лейза не был бы Лейзой, если бы вместо длинной и вычурной речи о пользе козьего молока, сказал бы: "Выпейте стакан этого полезного молока".
   Файвель ругал хомутовцев, если кто-нибудь приходил в его магазин и пытался, ничего не рассказав о своём здоровье и здоровьи родных, о том, что приснилось ему и что это означает, сразу купить буханку хлеба или килограмм макорон. Он говорил такому некультурному покупателю:
   - Если тебе так трудно сообщить мне о своём здоровье, я могу рассказать тебе о своём. У меня сегодня не болела печень, но это не значит, что ты должен вести себя в моём магазине, как татарин на Казанском вокзале. Разве ты видишь здесь много людей и не знаешь, с кем поговорить? Или ты боишься, что Лейза всунет тебе с паршивыми макаронами эту тухлую кильку? Я могу тебе дать этой тухлой кильки совершенно бесплатно, и ты накормишь своих свиней. Ты можешь ничего не покупать, но ты не должен приходить к Лейзе, как к телеграфному столбу, который не ответит тебе хорошего слова.
   - Я вас не понимаю, Лейза Моисеевич! - искренне призналась Елизавета.
   Гавриил открыл глаза и зевнул.
   - Нам , конечно, надо где-то работать. Лейза Моисеевич прав. Но ведь мы пришли с того света, а там нет никаких документов, - совершенно спокойно и равнодушно сказал Гавриил.
   Лейза ещё сильнее, чем в первый раз, поперхнулся чаем и долго сидел, потеряв речь. Его трудно удивить в этой жизни, но Гавриил сумел это сделать. Но Файвель не умел долго удивляться, и у него обычно после удивления следовало возмущение:
   - Если вы считаете старого Лейзу за дурака, вы напрасно это делаете. Только один Шая, чей брат живёт в Вене, может считать Лейзу за дурака, потому что на этом свете нет еврея глупее, чем Шая. Если уважаемый Гавриил не имеет метрик и трудовой книжки, зачем дурить голову бедному еврею сказками. Лейза никогда не работал милиционером. Лейзе наплевать на документы Гавриила, если у него порядочная личность. И Лейза не боится воров и проходимцев, потому что у него ничего не уворуешь, кроме его порядочной совести.
   Гавриил понял, что сказал лишнее.
   - Насчёт того света я пошутил, а вот документов у нас нет - так получилось.
   Но Елизавета из-за того, что была Карамелькой, иногда показывала себя глупой до невозможности.
   - Как же так получается, Гавриил? Ты не пошутил! Ведь меня позавчера похоронили!
   Файвель не свалился со скамьи только потому, что крепко ухватился за стол, а потом за свою пышную седую шевелюру.
   - Если вы бежали из сумасшедшего дома, где плохо кормят и не дают заниматься любовью, Лейза никому не скажет, только не надо ему говорить такие сумасшедшие вещи, которые не говорит даже Шая, которого тоже можно спрятать в сумасшедший дом, если бы он не был мой друг!
   Гавриил укоризненно посмотрел на Елизавету, и та, поняв, что опростоволосилась, расхохоталась.
   - Шутим, шутим мы, Лейза Моисеевич! Вы ведь тоже большой любитель пошутить.
   - Но Лейза никогда не шутит с тем светом, потому что с удовольствием живёт на этом, несмотря на старость. Чтобы вы до конца не свели с ума старого Лейзу, я имею сказать вам одну вещь. В Хомутовке три дня назад попрощался с удовольствием жить сторож Парфён. Я буду иметь разговор с председателем колхоза и рекомендовать вас, Гавриил, на эту почётную должность.
   - Сторожем - это хорошо! - обрадовался Гавриил.
   - Разве Лейза будет увжать себя, если не позаботится о своих детях? Теперь я скажу хорошее слово, Елизавета... - Файвель вернулся к своему чаю и шумно прихлебнул из чашки. - Вы видели магазин, в котором работает Лейза и за который его не уважают кулёмовские евреи. Это их дело, но пусть они не вынимают мою душу. Если в магазине нечем торговать, мне, кроме людей, никто не говорит плохое слово. Но если в магазине бардак, как в трущобах Нью-Йорка, где безработный за месяц получает столько, сколько Лейза за год, если в магазине бегают мыши и питаются макаронами, потому что им нечего больше кушать в моём магазине, то меня каждый месяц штрафует санэпидемстанция. Санэпидемстанция меня щтрафует ровно на тридцать тысяч рублей, которые я получаю за то, что я ещё и уборщица. Я должен убирать, как уборщица, которая получает сто двадцать тысяч, но я получаю за это тридцать тысяч, которые отдаю санэпидемстанции. Я совсем не глупый человек и хорошо считаю деньги, потому что работаю в магазине ровно сорок пять лет. Если уборщица получает сто двадцать тысяч, она убирает шесть дней в неделю. Если у меня тридцать тысяч, я убираю полтора дня. Я никогда не обманываю государство и стану неуважаемым евреем, если государство будет обманывать меня. Но я не жадный человек и дарю государству эти тридцать тысяч. Я знаю, что санитарному врачу надо зарплата, как надо она Лейзе. Если не будет санитарного врача, для кого Лейза будет оставлять колбасу и марочный коньяк? Шая, у которого брат живёт в Вене, говорит, что я не умею жить. Я не знаю, как бы жил Шая, если бы мыши скушали парты в школе, которой Шая заведует. Вот пояему я приглашаю уважаемую Елизавету убирать в моём магазине за сто двадцать тысяч. Я буду ей платить из своего кармана тридцать тысяч рублей, потому что люблю её больше санитарного врача.
   Никогда Лизу не просили с такой убеждённостью поступать на работу. Но она так давно не работала, что не знала, как принимают на работу в других местах. Во всяком случае, она не могла устоять против красноречивого напора Лейзы и побежала в избу за веником, чтобы сейчас же мчаться в магазин и вымести из него весь мусор и мышей.
   - Не беги на работу, будто тебе осталось последний день жить! - остановил её Лейза. - Если ты будешь спать с веником, тебе всё равно не дадут двести тысяч. В крайнем случае тебе дадут медаль, которая испортит твою кофточку и которой будет колоть пальцы уважаемый Гавриил, когда будет снимать эту кофточку. Вместо веника. Ты выпей чай и поцелуй Гавриила, чтобы он ушёл спать. Если он упадёт на землю, ему будет больно, потому что я вижу перед ним кирпич, который мне три года лень убрать.
   Такого разговорчивого человека и Лиза. И Гавриил в своей жизни не встречали. Они мужественно слушали Файвеля, стараясь не вникать в смысл его хитрого словоплетения, от которого мог помутиться разум.Но именно таким образом двенадцать дней назад Лейза Файвель решил судьбу Гавриила и Елизаветы.
   Сегодня Файвель был особенно довольным жизнью, потому что приезжал санитарный врач и не оштрафовал его, даже похвалил после того, как осушил бутылку коньяка и съел палку колбасы. И за что санитарный врач мог придраться к Файвелю, если Елизавета навела в сельском магазине такой порядок, как будто она работала домработницей у мнимого дяди Лейзы Ротшильда за десять тысяч долларов в месяц.
  
   36.
  
   Гавриил, миленький мой! Вставай! - будила Лиза Гоэлро Никаноровича на закате дня. - На работу пора!
   Толстушка Лиза была в красивом зелёном платье, которое подарил ей Лейза из гардероба своей несравненной, но покойной Голды. Подарил и прослезился: уж очень Лиза своим пышным бюстом напоминала Голду.
   - Если есть в мироздании паршивая вещь, то это время! - философски рассудил Файвель. - Ни жалеет оно ни Лейзы, ни почтенного моего дядюшку Ротшильда.
   Сказав последнюю фразу с безнадёжной грустью, старый еврей ушёл в свою комнату, чтобы не смотреть на бюст Елизаветы, похожий на бюст Голды.
   Лиза пухленькой ручкой нежно гладила дряблые щёки своего Гавриила.
   - Хороший мой, вставать пора!
   - А? Что? - Гавриил повернулся к своей супруге.
   Спросонья вид его был неважнецким: голова тяжёлая, часто билось сердце, сбивалось дыхание. Он почувствовал, что умирает и увидел даже видение, мелькнувшее в сумеречном окне - худую женщину в длинной, до пят, белой сорочке. Он застонал и схватил Елизавету за руку.
   - Что с тобой, голубчик мой? - ни на шутку встревожилась Елизавета.
   - Кажется, я умираю, Лизонька!
   - Да ты что?! Зачем ты глупости говоришь? Разве можно умереть два раза?
   - Сердце останавливается, и дышать трудно, - слабо и безнадёжно ответил Гавриил. - Принеси водички попить!
   Лиза побежала, покатилась на кухоньку, а Гавриил поднялся на левом локте, перекрестился правой рукой.
   - Прости, Господи! Умоляю тебя: открой душу свою, избавь меня от тяжёлого сердца. Скажи мне: сколько раз человек живёт, сколько раз умирает? Почему ты снова зовёшь меня, когда, наконец-то, дал любовь? Или я прогневил тебя? Прости, Всевышний Отец мой, коли так1 Не выходит из меня апостол твой. Слаб я умом для этого, духом слаб. Если забираешь меня, не оставляй Елизавету одну. Дай нам вместе быт ь, хоть в раю, хоть в аду.
   Прибежала запыхавшаяся, раскрасневшаяся, испуганная Лиза с кружкой в руке. Приподняла голову Гавриила, дала воды испить. Потом внимательно смотрела на него жалостливыми глазами, пока не спросила с надеждой:
   - Отпустило?
   Гоэлро Никанорович величественно смежил веки, прислушался к себе. И опять ощутил себя Гавриилом: сердце пошло ровнее, задышалось легче.
   - Уф!.. - Гавриил облегчённо вздохнул. - Услышал Он молитву мою!
   - Я ведь говорила, что не умирают нормальные люди два раза. - Лиза нежно прижалась к мужу. - Мы теперь вечно будем вдвоём. Правда, голубчик?
   - Ох, не знаю, ласточка моя! - Гавриил вздохнул. - То ли всерьёз всё, что с нами происходит, то ли судьба-злодейка и с тобой, и со мной шутки шутит.
   - Это ты про любовь нашу? В нашей любви сомневаешься? Думаяешь, что ты старый, а я молодая? Ты не думай об этом, не терзай сердце, голубок! Я тебя старенького, ласкового на трёх молодых бугаёв не променяю! Я, может быть, от тебя ребёночка родить ожидаю, от нашей любви ребёночка!
   - Как?.. - Гавриил, ошеломлённый, вскочил с кровати. - Ты беременна?
   - Нет, нет. Я ещё не знаю... - смутилась Елизавета. - Я мечтаю просто.
   - А жаль... - Гавриил сел на кровати, спустил с неё худые, кривые ноги. - На том свете, наверное, детишек не рожают. Разве мёртвое может родить живое?
   - Послушай, голубчик!.. - зашептала ему на ухо Елизавета. - А ежели того... Всё это чья-то дурная придумка? Может быть, я и ты - живые? Вышло какое-то недоразумение, другие какие-то люди сгорели в той хате, бичи какие-нибудь... Давай-ка проверим!
   - Как?
   - Я с Лейзой Моисеевичем напрошусь в Кулёмы за товаром и продуктами и разузнаю всё.
   Гавриил оживился.
   - А хорошо бы! Если ты правду говоришь, как хорошо было бы! У меня ведь в Кулёмах квартира есть, если не отдали её никому. А коль не десять лет прошло, а месяц, то мне на работу скоро. Через десять дней отпуск кончается. Хорошо было бы!
   Но энтузиазм Гавриила быстро пошёл на убыль, как только он вспомнил, что, во-первых, далеко не безвинным было прошлое Елизаветы. Если узнает она, что не почила, что жива, как прежде, останется ли добродетельной супругой? Ведь там, в Кулёмах, в какого забулдыгу не кинь камнем, он спал с Карамелькой. Не лучше ли здесь, в тихой деревушке у доброго Файвеля? А во-вторых, - подумал Гавриил, - десять лет всё-таки прошло. В этом он окончательно убедился, живя в Хомутовке. И деньги не те, и люди, и даже страна.
   - А стоит ли? - вслух засомневался Гавриил.
   - Да что ты, Голубчик! Не переживай. Я хоть на том свете, хоть на этом - навеки твоя и ни одного мужика на пушечный выстрел к себе не подпущу!
   - Ладно, ладно. Я тебе верю! - согласился Гавриил. Мне на дежурство пора. Приготовь мне, Лизонька, мою телогрейку и ружьецо.
  
   37.
  
   Молодая луна щипала свежее сено из стожка на лугу, который начинался за колхозными складами. Был тихий, наполненный пением цикад вечер. От заболоченного лога слева от стогов доносилось любовное стрекотание лягушек. Кончался жаркий июль, ночи уже были не такими душными, как в середине месяца.
   Такими вечерами дышалось легко, особенно, если ты не в городе, где после захода солнца на землю медленно оседает гарь от дневных машин и заводских труб, а в тихой, окружённой сосновыми борами деревушке.
   Ворчали, засыпая, собаки, вздыхали в хлевах коровы, на другом конце деревни заиграла страдания редкая ныне русская гармонь. Но нет, это всё не из этой жизни, из другой - лет двадцать, тридцать назад. А сегодня в Хомутовке не осталось ни одного гармониста. Хомутовские старушки с закатом, как куры на насест, позабрались на печки или на старые скрипучие кровати и, повздыхав по покинувшим их старичкам и разъехавшимся по белу свету детям, засыпают. В окнах двух-трёх хомутовских избушек горит голубой свет - это в относительно молодых семьях смотрят по телевизору какой-нибудь сериал.
   Тихо, торжественно и грустно. И всё-таки есть в этой неспешной деревенской идиллии своя прелесть, свой смысл, который не открывался Гавриилу прежде. И хотя жил он в Кулёмах - маленьком, грязном городке, мало чем отличавшемся от деревни, - это всё-таки город. В Кулёмах было немало разных учреждений, организаций и предприятий, а где они есть, там начинается суета. Гавриил никогда не был суетлив и потому тяжело жил в городе. Но ведь он родился в Кулёмах и бывал на селе всего несколько раз - на субботниках по заготовке грубых кормов. Но теперь Гавриил понимает, что Господь, определяя его судьбу и линию жизни, ошибся: такие люди, как он, Гавриил, должны рождаться и жить в деревне.
   Никак не шло из головы Гавриила предложение насчёт поездки в Кулёмы. Ещё две недели назад он дорого отдал бы за то, чтобы узнать полную правду о себе. Но сегодня ему всё равно: кто он и где он? Может быть, Гавриил впервые в жизни счастлив, и это счастье ему дала Елизавета. Да, она не так добродетельна, но так эффектна, как прежняя его женщина Аглая Ивановна, из-за которой он познал одно из самых сильных унижений, какие выпадали на его долю, но Лиза имела детскую душу и нежное сердце. От этой детскости и нежности и получилась у неё жизнь развратной и пьяной, ибо люди жестоки к тем, кто безвозмездно добр к ним. При этой луне, при этой тишине, совсем некстати было вспоминать рассказ Елизаветы о начале своего падения, но Гавриил вспомнил об этом не из злости на свою супругу, не из-за унизительной ревности - из жалости к её незадавшейся судьбе и, может быть, к своей.
   Прислонив одноствольное старое ружьё к косяку конторки, Гавриил сидел, ссутулившись, на лавочке и мысленно разговаривал с любимой своей Лизонькой. И звёзды молчали, слушая его внутренний голос, и не срывались с шуршанием с небосклона.
   - Милая, у тебя было много мужчин. Отчего среди ни х ты избрала меня? - Спросил однажды у Елизаветы Гавриил, когда они возлежали на супружеском ложе после сытного обеда, когда в отсутствии Лейзы Моисеевича можно было не таиться, не прятать страстной любви друг к другу.
   - Потому что... потому что... - легко и свободно дыша, прижав маленькую и плешивую головку Гавриила к своей большой, обнажённой горячей груди, шептала Елизавета. - Они все были грубыми и бесцеремонными. Они все видели меня ниже пояса. А ты видишь всю и главное - мою душу.
   - Но ведь я старый и некрасивый... - обречённо вздыхал Гавриил.
   - Почему? Ты очень даже ничего. И не совсем старый. И не беспомощный. Ты мужчина в самом соку и любишь меня. Я не помню, чтобы кто-нибудь любил меня так искренне.
   - Как так? Совсем никто?
   - Да нет... - Елизавета поцеловала его в розовую по-детски макушку. - Когда мне было шестнадцать лет, меня любил один Валера. И я его любила.
   - И что же?
   - Он не захотел на мне жениться. Мы с ним дружили целых три дня. Однажды вечером он заявился ко мне с портвейном. Я была совсем девушкой и не пила этой гадости. Он меня заставил выпить. Мы сидели на лавочке и целовались. Потом он изнасиловал меня. Потом мы пошли на речку. Там мы выпили ещё, и он ещё раз меня изнасиловал. Потом он каждый день по два-три раза насиловал меня, но не захотел жениться. И я написала об этом в редакции газеты. Но надо мной все посмеялись. У меня должен был родиться маленький, но мама с папой напились и били меня, чтоб я не позорила их. Потом мама повела меня на аборт к бабке, и я чуть не умерла. Бабка чевой-то не то мне сделала. Во мне потом никак не мог зародиться ребёночек. Я с семнадцати до двадцати четырёх лет четыре раза выходила замуж, но никто не хотел со мной жить из-за этого. Потом я перестала расписываться в Загсе и стала входить замуж просто так. Но все мужья были хулиганами и алкоголиками. А ты хороший. Ты полюбил меня, и поэтому я ожидаю от тебя ребёночка.
   - Это правда? - обрадовался Гавриил.
   Но потом удивился:
   - Откуда ты это знаешь? Ведь мы живём с тобой чуть больше недели.
   - Ну и что... Я знаю! - надув пухлые губки, упорствовала Елизавета. - Женщина всегда чувствует.
   - Но ты же сказала, что детей у тебя не может быть...
   - Ну и что, если сказала. Ты меня любишь?
   - Люблю, - искренне ответил Гавриил.
   - И я тебя люблю! А от большой любви ребёночек хоть у кого родится.
   С того дня Елизавета всё время мечтала о ребёночке, а Гавриил из любви к ней, несмотря на годы и слабость здоровья, старался, чтобы у Лизы появилось желанное дитё. Он старался ещё и из-за того, что него не было ребёнка, и он, как и Елизавета, мечтал иметь его. В одном лишь сомневался Гавриил: может ли родиться ребёночек на том свете у женщины, которая физиологически не может родить? Он не был ни теологом, ни гинекологом - поэтому не мог ответить на этот вопрос.
   Гавриил ожидал, что через час-другой к нему на дежурство придёт Елизавета. Она обычно приходила к нему в полночь, приносила пол-литра молока и краюху хлеба, из которых третью часть съедал и выпивал Гавриил, а остальное отдавал полосатому коту Зебру. Зебр был бездомным, жил на колхозных складах, где ему что-нибудь перепадало от завскладом Мишутушкина и от Гавриила.
   Гавриил ожидал Елизавету, а вместо неё заявился Лейза Моисеевич.
   - Ты почему не кричишь: "Стой! Кто идёт? Руки вверх!" Почему не стреляешь по воздуху и не пугаешь воров колхозной собственности? - Файвель подошёл к замечтавшемуся Гавриилу сзади и испугал его.
   - Фу ты! - Гавриил в испуге перекрестился. - Напугал совсем! Из чего стрелять? Из воздуха? Берданкой моей без патронов и воробья не испугаешь.
   - Если ты думаешь, что гражданин Хомутовки придёт воровать гнилой овёс, который не едят даже мыши, ты глубоко ошибаешься. Поэтому для твоей личной безопасности председатель колхоза, совсем порядочный и не совсем умный человек, не имел возможности выдавать тебе огнестрельный патрон. Но если бы я взял тебя сторожем сторожить мой паршивый магазинчик, за который меня не признают кулёмовские евреи, я бы спросил тебя: почему ты не говоришь тому, кто ходит мимо магазина "Стой! Кто идёт?" Если тебе трудно сказать эти три слова, зачем ты получаешь у государства сто тридцать тысяч? Пусть государство мне платит шестьдесят пять тысяч, и я за каждую тысячу буду говорить двадцать слов.
   - Ты, Лейза Моисеевич, стал бы богаче своего дядюшки Ротшильда, если бы за каждое твой слово платили всего по сто рублей! - пошутил Гавриил.
   - Ты думаешь, Лейза - глупый еврей, что у него больше слов, чем мыслей в голове? Лейза говорит, чтобы глупые мысли не забивали его старую голову. Кто много думает, тот никогда не будет иметь счастья.
   - А почему Елизавета не пришла7 - спросил Гавриил.
   Лейза присел на лавочку, облегчённо вздохнул, будто в полулитровой баночке притащил центнер молока, посмотрел на звёзды, которые назойливо лезли в глаза.
   - Я тебя устроил, как у Бога за пазухой, потому что ты всю ночь можешь смотреть на звёзды. - Лейза всплеснул руками. - Ах, какие прелестные звёзды!
   - Что толку с этого7 - Гавриил недоумённо пожал плечами, хоть иногда любил наблюдать звёздное небо и мечтать о чём-то сокровенном.
   - Если у тебя глаза не видят звёзды, не говори об этом, чтобы тебя уважал старый Лейза. Ты знаешь, чем человек отличается от животных, у которых тоже есть глаза?
   - Человек умеет думать и говорить.
   - Моя свинья думает, почему нет долго Лейзы, когда у неё пустое корыто. И говорит об этом, когда хрюкает, потому что ей хочется кушать.
   - Человек умеет любить и ненавидеть.
   - Моя свинья любит меня, когда я приношу ей поваренную картошку с нарезанной лебедой. Моя свинья ненавидит меня, когда я уезжаю в Кулёмы, и глупый Шая не пускает меня глупыми разговорами, отчего моя свинья от злости начинает кушать доски, из которых Лейза делал ей пуньку.
   - Тогда не знаю, - сдался Гавриил.
   - А говоришь, что Лейза - глупый еврей. Человек имеет отличие от животных, потому что он смотрит на звёзды. Если ты видел животное, которое смотрит в небо, скажи, что Лейза глупее Шаи, который имеет брата в Вене, потому что брат умнее Шаи.
   - А собака? - подкузьмил своего хозяина Гавриил. - Собаки-то лают на луну.
   - Ты совсем глупый человек, потому что прожил на этом свете меньше Лейзы. Лейза - глупый и старый еврей, но не на столько, чтобы не увидеть, как собака закрывает глаза, когда гавкает на луну. Разве можно увидеть звёзды с закрытыми глазами? - Файвель вытащил из авоськи банку с молоком. - Попей молоко, и тебе не будет так грустно, что не пришла Лиза. Лейза сегодня привёз свежемороженый минтай и, несмотря на уставший вид и нерабочее время, Лейза продал эту прекрасную рыбу по девять тысяч. Лейза иногда может делать приятное людям, и люди за это любят Лейзу. Людям надоели макароны, потому что они не живут в Милане, где так же не жили мой папа и моя мама; люди смотрят на макароны, как моя свинья на нож, с которым я приду в пуньку, когда выпадет первый снег. За мою доброту, что я отпустил некоторым бедным старушками в долг вкусной рыбы, мне принесли крыжовник, из которого Лиза сейчас варит варенье, чтобы мы пили чай, от которого нам будет завидовать брат Шаи, хотя он живёт в Вене.
   Пока Файвель плёл привычные, бесконечные кружева из словес (Лейза не мог иначе, потому что, в отличие от кулёмовских евреев, родился в Одессе. Он не имел бы счастья знать кулёмовских евреев, если бы в Одессу не приехала из Кулём Голда и не полюбила бы Лейзу), Гавриил отпил несколько глотков молока и позвал Зебра. Кот стремительной тенью выскочил из-за угла склада.
   - Глупое животное, хоть и называется Зебр. Если бы он пришёл жить в мой магазин и ловил моих мышей, я бы принёс ему свежемороженый минтай, за который мне дали крыжовник, - сказал Файвель только потому, что не умел молчать и не хотел идти домой, не пересчитав всех звёзд, видя которые, человек отличается от животных.
   - Ты всегда делаешь людям добро, Лейза Моисеевич? - спросил Гавриил, чтобы возбудить в Файвеле зуд к философским монологам - он любил подремать под длинные разглагольствования Лейзы.
   - У Лейзы маленькое сердце, но его хватит, чтобы вы имели от него хорошее слово. Но пусть я буду дядюшка Ротшильд, я не сделаю всем добро, потому что люди после одного добра ждут от тебя два добра, а постепенно им надо десять. Чтобы каждому делать десять раз добро каждый день, не хватит состояния дядюшки Ротшильда и моего бедного сердца. Добро надо делать не часто и к месту. Люди привыкают к добру, как к воздуху, и перестают уважать Лейзу, птому что он будет добрый, когда не уважают его. Если я вчера не давал хлеба в долг, а сегодня дал в долг минтай - люди увидят моё добро. Потому что у них есть возможность сравнить Лейзу вчера и Лейзу сегодня. И скажут: дай, Бог, здоровья и долгих лет жизни Лейзе Моисеевичу!
   - Здорово, полуночники!
   Файвель и Гавриил вздрогнули. Со стороны деревни к ним бесшумно подошёл завскладом Мишутушкин - изрядно навеселе. Из кармана клетчатого и замусоленного пиджака Мишутушкина выглядывал горлышко бутылки. Судя по пластмассовой пробке, это была самогонка - самый распространённый спиртной напиток в Хомутовке и её окрестностях.
   - Здравствуйте, уважаемый Карп Иванович! - поприветствовал Мишутушкина Лейза. Он уважал заведующего колхозными складами за то, что тот был заведующим и не уважал за то, что Мишутушкин пьяным бывал чаще, чем Файвель молчаливым.
   - Бог вам в здравие! - скромно поздоровался Гавриил, схвативши ружьё и вытянувшись во фрунт. Он немало прожил на этой земле и привык почитать своё вышестоящее и непосредственное начальство.
   - Вот! - Мишутушкин лихо выхватил бутылку самогонки из кармана. - Имею законное желание выпить и напиться, но не имею в чьём-то лице собутыльника!
   Большой и неуклюжий, как медведь, Карп Иванович подошёл к лавке, смахнул с неё пыль ладонью и выложил пару огурцов, уверенно поставил бутылку и рядом с ней - гранёный маленковский стакан.
   - Бог не выдаст, свинья не съест, товарищ сторож! Давайте по маленькой, а? - заискивающе предложил Мишутушкин.
   - Что вы, Карп Иванович?! - Гавриил отскочил от лавки, словно завскладом положил на неё гадюку. - Я и в прежние годы... А нынче...
   Лейза Файвель ненавидел водку домашнего изготовления с той же силой, с какой любил коньяк. Но он не мог оставить в беде глупого и наивного Гавриила, который отказывается от чести выпить с начальством, отчего может иметь неприятности в будущем. Но пока Лейза думал об этом, Мишутушкин сказал:
   - Не пойму я тебя, Гавриил. То ли ты баптист, то ли из старообрядцев.
   - Православный я, христианин, - возразил Гавриил.
   - Не верю! - Карп Иванович боднул в его сторону круглой, лохматой головой. Мишутушкину пошёл шестой десяток, а кудрявая шевелюра украшала его, как и в годы битловской юности. - Где-то я читал, что великий князь русский Владимир от того избрал христианство против магометанства, потому как мусульмане не выпивают даже вино.
   - Не сердитесь на Гавриила, уважаемый Карп Иванович! Разве это неприлично, когда человек при исполнении своих служебных обязанностей отказывается выпить? Наоборот, его надо похвалить за такую стойкость воли. Но зато я буду иметь честь выпить с уважаемым человеком этот благородный напиток. Но пощадите моё старое сердце и не говорите, что я должен пить столько же, сколько уважаемый Карп Иванович.
   - Не родился в Хомутовке человек, чтобы перепил Мишутушкина! - Заведующий складом, качнувшись, как кряжистый тополь на ветру, обвалился на лавочку. - Люблю выпить с евреем, хоть он и продажной веры.
   Файвель мог не обидеться на пьяного и глупого человека, но не мог не возмутиться, когда говорят такую несправедливость ппо отношению к евреям.
   - Как так "продажной"?! Если хочешь знать, уважаемый Карп Иванович, евреи подарили вам своего Иисуса, и он сделался вашим Богом!
   - Не подарили, а продали нам за тридцать Серебрянников! - показал свои знания в теологии Мишутушкин - оголтелый материалист, ни разу в жизни не открывавший Библию. - Потому и зовут вас христопродавцами!
   Но, чтобы не лишиться последнего компаньона по выпивке, Мишутушкин с нежностью обнял Файвеля.
   - Не обижайся, Лейза Моисеевич! Это было в глубокой и древней темноте, а нынче русские с евреями - друзья по совместной жизни и до самого гроба! За что мы с тобой сейчас и выпьем! - Карп Иванович торжественно, как премию за победу в социалистическом соревновании, вручил Файвелю стакан мутной самогонки и сказал тост:
   - За интернациональную дружбу между всеми народами и евреями в том числе!
   "Если Лейза пил когда-нибудь такую гадость, он обязательно вспомнил бы! - возмутился про себя Файвель. - Он никогда не пил подобной гадости!"
   А Мишутушкин, выпив, закурил.
   "Это надолго, - подумал Гавриил. Он всегда уважал начальство, но не любил его долгого присутствия возле себя. - Жена Мишутушкина уехала к дочери в Кулёмы, вот мается человек от деревенской скуки!"
   Упала звезда, и Гавриил загадал желание.
   "Пусть длится бесконечно это тихое и счастливое время! Господь мой праведный, пожалей меня! Я не знал счастья, я прожил пусто в той жизни, дай хоть немного побыть счастливым. Ведь ты справедлив и равно делишь горе и радость. Не нужно мне рая, если не будет рядом со мной Лизы, Лейзы Моисеевича, Мишутушкина. Да пусть услышит меня Всевышний и внемлет мне!"
   - Что ты там шепчешь, Гавриил? - спросил Карп Иванович, услышав невнятный и быстрый шёпот сторожа. - Разве полночь - время для молитв?
   - Бог ждёт к себе обращения в любое время от любого человека, живущего на земле.
   - А ну тебя! - отмахнулся от него Мишутушкин. - Я вот телевизор перед приходом к вам смотрел. Братцы мои! Это что такое делается, а? Выходит, нас с вами за дураков держали?
   - О чём вы, Карп Иванович? - обрадовался Лейза возможности поговорить. - Я не смотрю телевизор уже неделю, потому что мы сидим в саду и мило разговариваем о жизни. Гавриил и Елизавета очень приличные люди, потому что они внимательно слушают, что говорю им я.
   - Пошло-поехало! - оборвал его Мишутушкин. - Я вам о политике, а вы мне о Гаврииле с Елизаветой. Никогда не смешивайте веру с политикой!
   - Хорошо. Я слушаю а вашей падшей женщине - политике и не перебиваю вас. Только объясните мне: кто и зачем держит нас за дураков?
   Заведующий складами воодушевился и принял позу бывшего штатного колхозного политинформатора.
   - Держали и держат. Оказывается, мы воюем в этой Чечне совершенно зазря. Они там нефть не поделили, а Ельцин-дурак мальцов на убой посылает. Можно было при коммунистах представить себе войну с Чечнёй? Как мы жили при коммунистах, при дорогом Леониде Ильиче Брежневе? Сказка! Я бы всех этих Ельциных, Черномырдиных!..
   Лейза Моисеевич всю жизнь боялся всего, что связано с политикой. И на это у него были основания, потому что его папа был врачом в начале пятидесятых. Поэтому он всплеснул руками и оглянулся по сторонам, будто их могли подслушать сидящие в кустах товарищи из ФСБ.
   - Что вы такое говорите, уважаемый Карп Иванович?! Вы подумали, чем это может кончиться вашей должности?!
   - Ну и хрен с ним! - Мишутушкин налил себе ещё. - Надоело всё до едрени-фени! Всё равно это всё добром не кончится. Демократия, твою мать! Говори что хочешь, а жри, что найдёшь! И без вашей паршивой нации, Лейза Моисеевич, тут не обошлось!
   - Мне становится грустно от твоих слов, уважаемый Карп Иванович! Когда в России начинаются всякие беспорядки, во всём виноваты евреи. Евреи всегда виноваты, даже если они не приложили ни к чему своих пальцев. Если пастух напился, и стадо уходит от него по кустам, виноват, оказывается, козёл. Слава Богу, я старый, я буду лежать в Кулёмах на еврейском кладбище и не знать про эти беспорядки и виноватых во всём евреях!
   - Не боись, Лейза Моисеевич1 - Мишутушкин успокаивающе хлопнул его по плечу. - Не знаю про всех евреев, а тебя мы в обиду не дадим.
   Ушёл, растворившись в ночи, сгорбившись, на негнущихся ногах Файвель. В одиночестве допил бутылку заведующий складом Мишутушкин. У него поднялось настроение до такой степени, что он не пошёл домой, а, свернувшись калачиком, уснул прямо на крылечке бригадной конторки. К губам его прилипла потухшая папироса - и так Карп Иванович почивал, словно годовалый бутуз с соской во рту.
   Задумчивый и отрешённый от реальной действительности Гавриил расхаживал по охраняемой территории с ружьём за плечом и любовался звёздами.
   "Какой есть смысл в том, что они висят над моей головой? Чтобы человек не забывал о своей бессмертной душе? Кто видит звёзды, тот вечен? Этим человек и отличается от животных - так сказал Файвель. Но я раньше никогда не смотрел на звёзды, раньше я, как собака, закрыв глаза, лаял на луну2.
   Ему не стало горько от этих мыслей. Он радовался, что есть звёзды, что есть чудаковатый Лейза Моисеевич и простодушный Карп Иванович, что наступит утро, когда он вернётся домой, и его обнимет горячая и нежная Лиза. Если это не жизнь, то зачем она называется жизнью?
  
   38.
  
   Смеркалось. Девять обжитых и пять заколоченных хат Богодуховки медленно погружались в наползающую с востока мглу. В том, что и день, и ночь приходили с одной и той же стороны света, было нечто зловещее, как рождённые одной матерью ангел и богохульник. Природа не притаилась, нет, она давала о себе знать то вскриком в лесу запоздавшей к ночлегу птицы, то мычанием богодуховской коровы, то тревожным блеянием овцы, то беспокойным лаем собаки; где-то недалеко, через дом, ворчливо крикнула старуха на упёртую скотину или на неповоротливого, неловкого деда своего - мир был ещё полон звуков и пряных деревенских запахов, но и в звуках, и в запахах, и особенно в сгущающейся с каждой минутой мгле, проступала тревога, напоённая тоской. И ветер, стихающий под вечер, не угомонился совсем, забравшись под стрехи хат, а время от времени налетал порывами, шелестя листвой старой липы, чуть слышно подвывая из-за хат и хлевов.
   Прямо перед Панкратовым зажглась вечерняя звезда, но свет её был призрачным, будто она в последний раз, собрав остатки энергии, затеплилась в небе над Землёй; под этой звездой, под туманным небом где-то бредут, переговариваясь, Фауст и Мефистофель, продавец и покупатель человеческой души, подмастерье и мастер чёрных дел.
   "Чушь! Бред сумасшедшего! - с тоской подумал Егор, поёживаясь от вечернего холода - был он в футболке с короткими рукавами. - Я просто взял себе имя несчастного, слабоумного Ипполита и даже не думал продавать свою душу Мефистофелю!"
   И всё равно Панкратов чувствовал себя неловко. Он не мог объяснить самому себе, почему назвался Ипполитом из Богодуховки; может быть, какая-то другая сила, о существовании которой он подозревает, подтолкнула его на это и привела на берег реки, где он помешал невинному пикничку шести кулёмовских начальников. Эта сила держала крепко его волю и уводила подальше от Богодуховки, но Егора неудержимо тянуло сюда, к хате Ипполита настоящего, чтобы увидеть его, узнать его душу и понять свою. Ещё больше он желал убедиться: жив ли Ипполит-дурачок по-прежнему, или его душа давно вознеслась на небо и живёт в облике Панкратова, а душа Егора обросла плотью Ипполита? Хотя, посмотревшись в воды тихого омута на реке, как в зеркало, Панкратов не нашёл особых изменений в своих прежнем и нынешнем обликах - разве что отросла небольшая бородка, отросли почти до плеч волосы, и он резко похудел. Но всё может быть, когда в тебе и вокруг тебя происходят невероятные вещи, когда ты не в силах ответить на простой вопрос: умер ты или продолжаешь жить, обманутый небесами?
   Егор-Ипполит ждал полной темноты, чтобы постучаться в хатку-развалюшку Ипполита-дурачка. Чтобы не встретиться со случайными вечерними прохожими, Панкратов спрятался за широкий ствол липы, привалившись к ней спиной, и закрыл глаза. Он смертельно устал за этот длинный и беспокойный день. Хотелось спать, налились тяжестью веки, но он боролся с собой, будто от предстоящей встречи с Ипполитом-дурачком зависела сама его жизнь.
   Жизнь ли? - подумал Егор. Сомнения обложили его, как охотники волка; он мчался мимо красных флажков-сомнений, не останавливаясь, не оглядываясь, не смея сделать шага в сторону. Панкратов собственными глазами видел своё надгробие, поэтому у него нет оснований не верить Мякишеву, который перерассказал версию Сигизмунда. Но у Егора есть основания не верить, что он уже не живёт на земле.
   А где же он тогда находится, и как можно назвать его нынешнее состояние? Сном? Бредом? Если верить в реинкарнацию, его душа обязана была переселиться в какого-нибудь пса или кошку. Стоп. А ведь его душа переселилась в кота. Разве это не он, Панкратов, бродил - облезлый, голодный и гонимый - по кулёмовским помойкам? В таком случае он не сгорел заживо в заброшенной избушке на краю Кулём, а умер дома, за письменным столом. А бабочки - Агафон с Лизой? Они умерли в Пашкиной квартире во время пьянки. Но Пашка... Пашка-то... А что Пащка? Души могут быть тенями, то бишь бродить призраками между людей.
   А вдруг... Это просто сон. Панкратов в отчаянной безнадёге зажал голову руками: кто он? Живой труп? Призрак? Галлюцинация? Апостол? А почему бы и не апостол? Разве мог бы вытворить такое обыкновенный смертный человек, что делал он с художником Закомарным и с кулёмовскими начальниками?
   Обнажённой душой лежал Егор на муравейнике сомнений и надеялся, что встреча с Ипполитом-дурачком, чьим именем неожиданно для себя назвался Панкратов, хоть что-то вспомнит.
   И, пока ещё не была коронована на царствование звёздная ночь, Егор пытался ответить на очень важный для него вопрос: какая разница между Панкратовым, жившим в кулёмах с женой и детьми и Панкратовым сегодняшним - апостолом из Подмышек? Пустой мечтатель, никудышный поэт, рассеянный, равнодушный отец и невнимательный муж. Жизнь в вымышленном мире, оторванность от реалий времени, разве это не пустота души? Пусть не чёрная, зияющая, а подёрнутая романтической дымкой? Всё продолжается. Теперь он наяву оказался в вымышленном кем-то мире и за чужой счёт пытается наполнить смыслом свою розовую судьбу-звезду, вокруг которой вертелись бы планеты, но он не хотел отдавать этим планетам своего тепла. Планеты сделались мертвы, мёртвой стала и звезда, не умевшая отдавать тепло.
   Призрачная звезда на небе напротив Панкратова чуть теплилась, будто зажглась в последний раз.
   "Отдай половину своего тепла тем, кто вертится вокруг тебя, и они вернут тебе вдесятеро!" - шепнул Егор вечерней звезде. Та услышала его и через минуту загорелась ярче. Или это только показалось Панкратову?
  
   39.
  
   На тихий, неуверенный стук в дверь Панкратова из хаты отозвалось хриплое, перебиваемое кашлем:
   - Погодьте, сичас!
   Отворила старуха с растрёпанными седыми волосами. Она отворила скрипучую дверь, чтобы впустить в хату незваного гостя, но вдруг испугалась и собиралась закричать, но крик, верно, родился слишком высокий и глубокий, потому что не смог прорваться через гортань - старуха так и застыла на пороге с широко открытым ртом.
   Егор подумал, что старуха знала его и знала о его смерти, хотя он был уверен, что впервые видел её. Но что её могло так напугать?
   - Ипполит дома? - поспешил спросить он, чтобы успокоить старуху, потому что привидение, за которое его принимает, по всей видимости, хозяйка, не говорят.
   Но после его вопроса старуха от ещё большего страха, почти ужаса, стала оседать на пол. Панкратов не на шутку испугался и растерялся.
   Немая сцена, во время которой старуха едва не отдала Богу свою душу, длилась с минуту, пока из глубины хаты, из-за печки, из угла, не освещённого тусклой электрической лампочкой, не раздался голос:
   - Кто там пришёл, мама?
   - Ы-ы-ы... - давилась испугом старуха. - Ы-ы-ы...
   И тут старуху прорвало. Она завопила, отползая от порога на четвереньках6
   - Ты пришёл! Ты сам к себе пришёл! Помилуй и спаси, Боже праведный!
   - У вас больное воображение, маман! - Ипполит-дурачок тонко рассмеялся и вышел из угла маленькой хатки босиком и в исподнем белье.
   Панкратов видел Ипполита однажды и мельком, приехав в Богодуховку по заданию редакции. У Ипполита тогда не было длинных, как у хиппи, волос и курчавой бородки - такой же, как у Егора. Дурачок был высок, худ и сутул, как и Егор, он был похож на Егора, как две капли воды. Но Панкратов с тех пор, как ушёл из мира живых лишь однажды, сегодня, видел своё лицо, отражающееся в воде, поэтому в глазах промелькнула тревога, которое затем сменилось лёгким удивлением: мало ли одинаковых типов лица на планете Земля?
   - Что вам угодно, молодой человек? - спросил Ипполит-дурачок, скребя пятернёй задницу.
   - Оденься, выйдем. Поговорить надо.
   - А кто вы такой, чтобы мне выходить?! - возмутился Ипполит-дурачок.
   - Человек.
   - Если человек, тогда выйду, - сразу же согласился дурачок. - Дождя в природе не наблюдали?
   - Нет.
   - Ну, если погода благоприятствует, зачем обременять тело одеждами? - Ипполит-дурачок удивлённо пожал узкими плечами и прямо в неопрятных кальсонах шагнул за порог.
   Они сели на шаткую лавчонку под окном хаты. Старуха, едва они вышли, подхватилась с пола, суетливо набросила крючок на дверь. Подскочила к окну, раздвинула занавеску. Взглянула на сидящих на лавочке высоких и худых мужчин и не смогла определить, который из них её сын.
   - Диавол за Полькиной душой пришёл в его облике! Господи, Господи, помилуй! - в ужасе прошептала старуха и перекрестилась. Затем выключила свет в хате и неистово молилась, обратив лицо в красный угол.
   Старуху звали Лукерьей. В молодости она была живой и подвижной, всё хватала на лету, отличницей закончила два класса начальной школы, и все в Богодуховке говорили, что она будет учительницей или артисткой. Но в тридцатом году в Богодуховке организовали колхоз, отца с матерью, как кулаков, погнали в Сибирь. Маленькая Луша осталась с двоюродной бабкой - глуховатой и нелюдимой, которую деревенские звали ведьмой. Родители до Сибири не доехали, умерли в Поволжье от какой-то странной болезни. Года через два почила и бабка. Лушку отправили в детдом, откуда она пять раз сбегала и возвращалась в Богодуховку. Всем это изрядно надоело, и её оставили в покое. Так и жила она в бабкиной хате дичкой. Время от времени ходила на работу в колхоз. Недурна была собой, но женихов сторонилась. От бабки к Лушке перешла дурная слава ведьмы, её хатку-развалюху обходили десятой дорогой. В тридцать пять лет неизвестно от кого Лукерья родила Ипполита. И надо же было случиться такому несчастью - дурачка.
   Ипполит с горем пополам окончил восемь классов школы и с тех пор жил с матерью, нигде не работал. Зимой читал книги, летом целыми днями пропадал в лесу, нянчился с пичужками и зверьками, что-то искал, копаясь в кустарниках - какой-то чудодейственный корень. Жили вдвоём на малую пенсию Лукерьи, которую она заработала в колхозе. Ипполит, когда бывало настроение, помогал кому-нибудь из богодуховцев скосить делянку травы, прополоть грядки, привезти, распилить, поколоть дрова. За это платили ему какими-никакими продуктами или обносками с чужого плеча.
   От Ипполита мало было пользы, но и почти никакого вреда. Боялись его лишь библиотекари окрестных сёл и деревень. Ипполит посещал многие библиотеки и никогда не уходил, не прихватив с собой книгу. Об этом знали, устраивали Ипполиту обыски, но ни разу он не попался, будто умел книгу превращать в иголку. Потому у него дома было много книг - все без титульного листа и семнадцатой страницы, где проставлялся библиотечный штамп. Трижды бывал у Ипполита председатель сельсовета и один раз глава сельской администрации с целью конфискации книг, но Ипполит каждый раз поднимал такой крик, что председатель с главой рады были подарить ему книгу дополнительно и поскорее убраться из его халупки.
   Лукерью боялись, Ипполита любили и жалели - так жила эта странная семейка из двух человек. Хотя чего в этом странного? Подобная семейка имеется в каждой третьей российской деревне.
   - Вы, на удивление, очень похожи на меня. Буквально, как единоутробный брат! - отметил Ипполит-дурачок, когда они сели на лавочку. - Мне это нравится, ибо скучно жить на свете одному в единственном образе.
   Ипполит-дурачок был подчёркнуто вежлив. Если он также разговаривает со своими односельчанами, то немудрено, что они принимают его за идиота, - подумал Егор. На селе так разговаривать позволительно лишь учителям, врачам и, может быть, агрономам и инженерам.
   - Вы находите? - Панкратов внимательно рассматривал Ипполита, на которого падал тусклый свет луны. - Да, да. Вы правы - это поразительно.
   - Разве? На Земле так много похожих друг на друга людей. К сожалению, редко перекрещиваются их пути. Вот вы зашли ко мне среди ночи, вы удивительно похожи на меня - и мне сделалось хорошо. Я забыл о том, что в мире много грязи и лжи, что среди этой грязи живут грубые, алчные, завистливые люди. Скоты разошлись по своим стойлам и хрустят сеном, лягаются и бодаются, если кто-нибудь нарушит границу стойла.
   - Вы философ, а мне говорили: Ипполит-дурачок.
   - Мне повезло больше других. Я никуда не выезжал из деревни и своей философией жизни не мешал докторам и профессорам скотской философии. Таких философов, как я, вы можете найти в любой психиатрической больнице по десятку. Блажен, кто думает и верует. Всяк блажен, выходя из стойла на луга и лесные опушки. Вы видели скотину, когда её выгоняют из хлевов по весне? Она ликует от свободы и блаженнее.
   "Вот те на! - подумал удивлённо Панкратов. - Я шёл сюда, настраиваясь на тяжёлый разговор с деревенским дурачком, а встретил умного собеседника. Господи! Кого только не называют на Руси дурачками! Не от этого ли страдаешь, милая Отчизна?"
   - И всё-таки вы не просто так зашли ко мне... - предположил Ипполит-дурачок.
   "Ему я могу открыться, с ним я, не боясь никаких разоблачений, могу поговорить по душам! - обрадовался Егор. - Он не назовёт меня сумасшедшим".
   - Я пришёл рассказать вам свою жизнь и смерть. О том, как жил и умер, как ненароком воспользовался вашим именем...
   - Каждый из нас рождается не один раз. И каждый раз ищет себе новое имя, чтобы отречься от себя - прежнего и грешного. Но не отрекаются любя. Я люблю и себя и всех. Засыпая, я умираю, просыпаясь, рождаюсь вновь. Но каждый раз оставляю себе своё имя и лишь наполняю его новым смыслом. Но это всё к слову. Я вас внимательно слушаю...
   Егор подробнейшим образом рассказал Ипполиту о сегодняшней встрече с шестью кулёмовскими начальниками.
   - Странно, почему мне пришло в голову назваться вашим именем? Ведь я не думал об этом специально, получилось как-то произвольно, - закончил рассказ Панкратов.
   Ипполит мягко улыбнулся.
   - А вы не знаете, что с вашими начальниками произошло дальше? Как они прожили четыре дня после встречи с вами?
   - Как "четыре дня"?! - удивлённо вскрикнул Панкратов. - Всё это произошло сегодня.
   - Нет, уважаемый гость. Это случилось четыре дня назад. За три дня до этого я рано утром ушёл в лес и долго искал Корень Доброго Сердца. Я давно ищу его, ибо ничто уже не спасёт людей, кроме моего корня. Я забрёл далеко от Богодуховки, и меня мучила жажда. Ведь была страшная жара - совсем, как сегодня. Вы помните кота, который спрятался в тени под ивой, время от времени выскакивающего к реке и лакающего воду? В тот день на берегу сидел худой старик, прощающийся со своей жизнью. Я видел, как беспечно кружились над прибрежными кустами два тёртого кошелька и, вложив грудь любовь к жизни, ушёл в лес, сопровождаемы мотыльками и котом с двумя тенями. Да, да, это было в тот самый день, когда я далеко ушёл от Богодуховки.
   Был душный вечер, но у Егора холодно сделалось между лопатками, будто кто-то приставил к спине холодное острие ножа. Откуда?! Откуда Ипполит знает о том, что случилось с ними - Квасниковым, Агафоновым, Мякишевым, Карамелькой и с самим Панкратовым? И как он мог видеть то, что никто не видел?
   - Ну ладно об этом. Так вот. Меня сильно мучила жажда, и я вышел к деревне Весёлый Гай, в которой живёт одинокая старушка Прасковья Разумова. Что было дальше, вы, верно, знаете? Она дала мне молочка, сала и домашнего винца на дорожку. Да, я встретился у неё с художником Закомарным, который гостит у неё каждое лето, и заговорил ему сильный порез.
   - Но это же... это же... - задохнулся от волнения Панкратов. - Это было со мной три дня назад.
   - Не может быть! - Ипполит улыбнулся. - Вы в это время ещё были на берегу реки. С вашего позволения я продолжу рассказ. Был чудовищно жаркий день, и я очень устал. Я не мог оставаться у Прасковьи. Она и художник - очень добрые люди, но моё присутствие нарушило бы их привычное течение жизни. Это плохо, когда жизнь, как и река, часто меняет своё русло. В общем, я ушёл от них. Я решил переночевать в Подмышках, в деревушке, последняя жительница которой, Пелагея, умерла незадолго до этого, второго июля. Признаться, я уже уснул, уютно устроившись в её сарайчике, но вдруг проснулся среди ночи от какого-то дурного предчувствия. Мне показалось, что в шести верстах от Подмышек, на болоте, должно произойти какое-то несчастье. К счастью, мне не пришлось спасать старичка, того самого, что сидел на берегу Быстрицы в жаркий день, потому что кот, тень и мотыльки вспомнили о том, что они люди...
   - Это Ты... Ты... - Егор испуганно вскочил с лавочки и упал на колени перед Ипполитом-дурачком.
   - Встаньте, молодой человек! Вы ошибаетесь. Я не Господь, а Ипполит-дурачок. И если знаю о людях больше других, то от этого и блажен.
   - Извините... - смутился Панкратов.
   - Я не рассказывал бы вам всего этого, но ведь именно за этим вы пришли ко мне.
   - Да, да! Я хочу знать, что произошло со мной.
   - Ничего не произошло. Просто вы умерли и родились снова, как неоднократно происходит с каждым совестливым человеком на земле. Вы были долгое время беспечной бабочкой, а стали блудливым котом. Агафонов был блудливым котом, а стал беспечной бабочкой. Кем угодно ты можешь быть в этой жизни, пока не осознаешь себя человеком. Даже тенью. Даже Гоэлро Никаноровичем.
   - Значит, я умер? Это правда?
   - Правда. Но стоит ли огорчаться, узнав о том, что ты родился? - Ипполит-дурачок сделал попытку подняться с лавочки. - Я, признаться, устал. Завтра мне рано вставать. Я ищу Корень Доброго Сердца на рассвете, ибо всё доброе начинается с рассвета. Поэтому, с вашего позволения, я распрощаюсь с вами.
   - Но вы ещё не ответили на множество волнующих меня вопросов!
   - Время ответит на них лучше меня. Да... Я был на берегу реки и на пикничке начальников. И вы были там сегодня. Вы повторил то, что сделал я, потому что взяли моё имя. Не стесняйтесь делать добро и наказывать зло от своего имени, и вам никого не придётся повторять.
   - Но я живу или нет?
   - Вам виднее! - Ипполит-дурачок пожал плечами. - До свидания!
   - А как же кулёмовские начальники? - Панкратов не хотел отпускать Ипполита. - Вы обещали рассказать о том, что с ними случилось.
   - Ничего особенного, кроме того, что они стали думать о своей жизни. Поэтому это обыкновенно для нормального человека. Прощайте, Егор Панкратов!
   Ипполит-дурачок поднялся со скамеечки и быстрым шагом стал удаляться от своей хаты в сторону леса. Он шёл по огороду, прямо по картофельным рядкам, но ни один куст не шевельнулся от прикосновения его ног. Скоро его белая нательная рубаха растворилась в темноте.
   А Панкратов, обуянный ужасом, бросился бежать со двора Ипполита-дурачка и через десять минут был уже далеко от Богодуховки.
   Всю ночь бежал Егор по просторному скошенному лугу в беспамятстве. Не уставали его ноги, и ровным было дыхание, но не было конца пути. Он хотел остановиться, осмотреться: может быть, ему стоило бы бежать в другом направлении, но ноги не слушались его. Этот бесконечный бег кончился лишь на рассвете, когда он проснулся и обнаружил себя лежащим в стогу сена.
  
   40.
  
   Панкратов выбрался из стога, выскреб пятернёй запутавшуюся в волосах сухую траву, осмотрелся. Далеко впереди за небольшой берёзовой рощицей просматривались дома. Справа, между рощицей и молодым сосновым бором двумя серыми гусеницами прижимались к земле колхозные хлева, похожие на казармы. За хлевами - изветшавшая церковь без купола, в которой в прежние, советские времена хранили фураж.
   "Богодуховка!" - узнал село Панкратов.
   Как же ночью бежал он из Богодуховки, если утром оказался рядом с ней? Не кружили ли его черти по лугу? Или встреча с Ипполитом-дурачком приснилась ему? Егору не хотелось бы этого, потому что после встречи хоть что-то прояснилось в их странных судьбах.
   Панкратов оглянулся на стог: спал он или нет? Итак, вчера вечером он шёл в Богодуховку, чтобы встретиться с Ипполитом-дурачком. Он прошёл мимо этого стога... Или не прошёл?
   "Что со мной творится?" - испугался Егор, коснувшись ладошкой своего лба. Он был горячим. И губы пересохли от внутреннего жара.
   "Это температура. Неужели я простыл? Неужели заболел? - обрадовался Панкратов. - Ведь это здорово, чёрт возьми! Разве могут жмурики температурить?!"
   Всякое он слышал о покойниках, о пребывании на том свете, но никогда о том, чтобы покойники простывали. Значит, он жив, даже если встреча с Ипполитом-дурачком состоялась во сне, даже если он собственными глазами видел надгробный памятник на своей могиле.
   Солнце огромной красной лягушкой скакало перед глазами, когда Егор шёл навстречу ему. Он направлялся в Богодуховку, потому что нельзя было оставаться в поле с температурой. Панкратов жив и может запросто умереть от простуды. Он уже дважды умирал, а это слишком много для одного человека. Для нормального человека достаточно умереть один раз, но он, как сказал Ипполит-дурачок, человек ненормальный - совестливый. Егор умирает каждый раз, когда считает свою жизнь бесполезной, и рождается вновь, чтобы делать добро, чтобы идти по земле апостолом из Подмышек. Он пойдёт, он оправдает второе своё рождение, как только оправится от простуды.
   Панкратов решил идти к Ипполиту-дурачку, хотя тот и распрощался с ним. Дурачок не рассердится на него, потому что Пакратов жив и болен, потому что не хочет умереть от простуды - ведь он не считает свою новую жизнь пустой и бесполезной.
   Панкратову открыла старуха с седыми растрёпанными волосами. Она открыла скрипучую дверь, чтобы впустить его, и не испугалась, и не закричала. Старуха сердито хлюпнула носом и сказала:
   - Куды пропав на целую неделю, непутёвый?
   - Я серьёзно заболел, впустите меня! - слабым голосом попросил Панкратов.
   - Совсем одурев, по лесу шастаючи! Домой хиба казаться не надо? Мать переживает, извелась - а ну какой супостат удавил? Время нонче вон якое лихое!
   - О чём вы? Я плохо соображаю. У меня жар! - Егор совсем ослабел и едва держался на ногах.
   - Господи! Да ты горишь весь! Простыл на болоте - горюшко-горе моё!
   Старуха подхватила Панкратова, с трудом поддерживая, помогла пройти к кровати, застланной красным домотканым покрывалом.
   - Сичас, я тебе травки заварю, чайку с малиной! Очуняешь, непутёвый мой!
   - Ипполит в лес ушёл? За Корнем Доброго Сердца?
   - Ушёл, ушёл... - Старуха перекрестилась на икону. - Дался тебе этот корень. Себя до гибели довёл и меня укатает. Полежи, полежи!
   Панкратов на время забылся. Едва закрыл глаза, как заметались красные и жёлтые стрелы, замелькали холодные голубые и тёплые зелёные круги, потом это всё закружилось, завертелось, как в калейдоскопе, словно вспушил ветер тысячи разноцветных конфетти, а на заднем плане едва очерченным контуром - мудрое и ироническое лицо Ипполита, которые все называют дурачком.
   - Ипполит... Ипполит... Прости меня, Ипполит... - в горячке шептал Егор.
   Возвращавшаяся к нему с чашкой чая Лукерья испуганно перекрестилась.
   - Господи! Уж не тот ли ты, что за Ипполитом приходил?
   Но метавшийся в горячечном бреду Панкратов не слышал старую хозяйку.
   Когда старуха приподняла его голову, чтобы напоить чаем, он открыл глаза. Лукерья едва не уронила чашку от ужаса - у больного, как две капли воды похожего на её сына, были синие глаза. Но у Ипполита-то карие!
   Голова Егора безвольно упала на подушку. Старуха, перекрестившись, задрала на его животе майку. И нашла то, что искала: слева от пупка и выше чернела крупная родинка.
   - Господи! Ипполит! Но отчего глаза не его? И бородка когда успела отрасти? Ладно, ладно... Очуняет, разберёмся. За врачихой побегу. Не дай бог, хуже станет.
  
   41.
  
   Панкратов пришёл в себя на второй день к вечеру. Богодуховская фельдшерица так и не уговорила Лукерью отправить сына в болницу, но сбила температуру уколами пенициллина. Да и Лукерья выгнала простуду малиново-травным отваром. Старуха уже не сомневалась, что это её непутёвый сын лежит в постели и всё спорила с собой вслух.
   - Так не ополоумела я уж! У Полиньки моего карие глаза были. Верно, карие. Как у меня. А ведь у Макара - синие.. Может, у него Макаровы глаза? Надо ж, жизнь рядом прожила, а в цвете сыновьих глаз сомневаюсь!
   Макар и был тем неизвестным мужиком, от которого Лукерья зачала Ипполита. Но вряд ли кто в Богодуховке, кроме самой Лукерьи, мог вспомнить его. Макар этот шил тулупы, однажды забрёл в Богодуховку, день ходил по хатам да никого не уговорил на шитьё. Богодуховцы после войны были голью перекатной. Нечем портному платить, не из чего тулупы шить. Поздним вечером попросился Макар в ведьмину хату переночевать. Рано утром ушёл и больше в Богодуховке не появлялся.
   - А рази у Макара синие глаза были? - опять засомневалась старуха. - Ну, как же! Синие! Из-за них и постелила ему с собой на полатях.
   Не первый был у неё захожий портной, до него хаживал к Лукерье рыжий лесник. И после Макара мужики бывали. Но любила она всю жизнь Макара и после одной ночи любви с ним понесла. У ведьмы и любовь ведьмина.
   Панкратов пришёл в себя и открыл глаза. Прямо над ним низко нависал белый потолок. Он повернул голову, обвёл взглядом маленькую горницу, оклеенную обоями - выцветшими от времени. Комнатушка так мала, что меньше и придумать трудно. В ней две кровати, сундук и книги. Куда ни глянь - книги: на сундуке, под кроватью, не неструганных деревянных полках вдоль противоположной стены, навалом - в углу под иконой. У кровати, на которой лежал Егор, пригорюнившись, сидела старуха с острым, выдающимся вперёд подбородком. Её седые волосы были аккуратно, на пробор расчёсаны и закручены на затылке кукишем, как у старой учительницы начальных классов.
   - Где я? - шёпотом спросил Егор.
   - Дома, Полинька, дома! - Старуха привстала с табуретки и поправила на Панкратове байковое одеяло. - Слава Богу, очунял!
   - Дома? - удивился Егор. И тут вспомнил, как попал в эту хатку и в каком состоянии. - А где Ипполит?
   - Господи! - Старуха всхлипнула, испуганно всмотрелась в его лицо. - А ты чего, не Ипполит?
   Болезнь, как накинулась быстр, так скоро и отпустила Панкратова. Голова была ясной и холодной. ОН вспомнил луг, стог на его краю и свой сон, который, кажется, не был сном. И Егор подумал, что жестоко было бы мучить старуху той неразберихой, которую устроил Господь или враг его Диавол. Разве мало хлебнула горя Лукерья от странного ума своего сына? Разве мало смеялись над ней богодуховские бабы и мужики за то, что её сын смеялся над ними? Нет, не вынесет её сердце, её мозг двух Ипполитов, один из которых ушёл неведомо куда в исподнем белье.
   - Ипполит я, - развеял её сомнения Панкратов. - Когда я ушёл из дома?
   - В прошлый понеделок. А нонче уже другой авторок, - ответила старуха. - По деревням да хатам бродил, непутёвый? Одёжу блатную справил...
   - Какая уж там блатная! Обыкновенная по нынешним временам одежда.
   - А голос-то огрубел от простуды. Будто и не твой голос. Ну да ладно! Что это я, дура старая, соломой набитая?! Поспи до утра. Я свет выключу.
   Вздыхая, ворочаясь на старинной кровати, отчего тонко и противно скрипела панцирная сетка, старуха скоро уснула - намаялась за сутки с больным сыном. И молитву на ночь забыла прошептать. Но Бог великодушно простит любящую мать.
   А Панкратов не спал. Было тихо в Ипполитовой хате - лишь легонько посапывала Лукерья да шуршали мыши под полом.
   Егор поднялся с кровати, нащупал свои штиблеты и осторожно пощёл к двери. Но по пути наткнулся на стопку книг, которая рассыпалась, наделала шуму.
   - Куда ты, Полинька? - Старуха встревожено подняла голову. - Куда ты больной?
   - До ветру схожу. Спите, спите! - успокоил её Панкратов.
   Выйдя во двор, он полной грудью вдохнул свежий ночной воздух. И хоть пошатывало его от слабости после короткой, но глубокой болезни, он был счастлив. Счастлив, потому что принял решение: раз он так похож на Ипполита-дурачка из Богодуховки, что даже родная мать различить не может, то почему не заявиться ему в образе дурачка в Кулёмы? Он так соскучился по Любочке, по деткам своим, что жизнь не в радость. Его апостольство, высокая идея служения людям показались ему ерундой по сравнению с этим желанием.
  
   42.
  
   Распластавшись на мокрым асфальтовым шоссе Брянск-Кулёмы, чёрной летающей тарелкой неслась "Волга". Шоссе было пустынно, так как дело клонилось к вечеру. Солнце, от которого, как от машины дорожно-патрульной службы, казалось, улепётывала легковушка, умиротворённо, лениво скатывалось за сосновый бор.
   В чёрной "Волге" - двое мужчин. Тот, который управлял "Волгой" - водитель персональной автомашины. Он был сухощав, среднего роста, если можно точно определить рост человека в положении "сидя", несколько длиннонос. Продолговатую его голову с пышной шевелюрой увенчивало ситцевое кепи. Ничем особенным не выделяющаяся личность, но то, что он является водителем персональной машины можно было определить по тому специфическому взгляду - с устойчивой наглинкой, некоей презрительностью, даже высокомерием по отношению к окружающим номенклатурным единицам, - по которому любой угадает водителя персональной машины, даже если тот будет щеголять в дирижёрском смокинге или конспирироваться в костюме тракториста.
   Водителя звали Григорием Солодухиным, а возил он председателя Кулёмовского райпо Ивана Ивановича Кубякина. Чуть больше суток минуло с тех пор, как вызволила Кубякина из рук дотошного следователя "Скорая помощь" , а он уже успел поправить своё здоровье и съездить в областной центр для заключения деловой сделки.
   Иван Иванович весил не менее 110 килограммов и мог бы выступать в супертяжёлой весовой категории по боксу или вольной борьбе, не будь его вес так не пропорционален небольшому росту, не мешай ему живот, обхваченный слаженными на нём пухлыми руками, с трудом сцепившимися в замок. Впрочем, Кубякин не смог бы участвовать в соревнованиях по возрасту, имея за своими круглыми и объёмными плечами сорок пять лет жизни, из которых половина самоотверженно отдана руководящей работе. Среди двух подбородков и упруго лоснящихся щёк Ивана Ивановича можно было рассмотреть добродушный курносый нос, мягкие, но начальственные волевые губы, узкие прорези для глаз, которых, казалось, и не было в этих щёлочках-амбразурах, потому что нельзя было ловить взгляда Кубякина - вместо глаз были какие-то бесцветные, не отражающие реальную действительность шарики.
   Они очень отличались друг от друга - водитель и начальник. Однако уши у них были одинаково маленькими и аккуратными, только у Григория - смуглыми, а у Ивана Ивановича - приятно розовыми.
   В салоне чёрной "Волги" играла музыка. По крайней мере, то, что звучало в салоне "Волги", называли музыкой молодые люди от 15 до 25 лет. У более старшего поколения, к которому относился и Кубякин, эта музыка вызывала удивление, смущение, растерянность, а в худшем случае - раздражение, неясную тоску и приступ ярости. В салоне чёрной "Волги" разорялась, билась в конвульсиях об обшивку машины "роковая" музыка. Под её рокот дремал, оттопырив нижнюю губу и присвистывая, Иван Иванович, а Григорий равнодушно смотрел на дорогу, перекатывая к краям губ сигарету с прокушенным фильтром. Персональная машина председателя райпо стремительно приближалась к Кулёмам.
   По правде говоря, официально государственная машина, отданная для отправления служебных надобностей председателю райпо, называлась служебной. Но не надо обманывать себя и особенно в годы общерусского бардака машины используются в личных целях от стен Смоленского Кремля до берегов Охотского моря. К тому же, Иван Иванович был относительно важной персоной в районном масштабе, которой полагается персональная машина.
   Из усилительных колонок, поставленных за задним сидением, вырвался отчаянный грохот ударных инструментов, словно Солодухин записал на кассету концерт из Центральной Африки, во время которого десять негров самозабвенно были в тамтамы.
   Кубякин вздрогнул и приоткрыл щёлочки глаз, из которых вырвалось недоумение. Григорий испугался, приглушил звук, но было поздно: недоумение начальства мгновенно переросло в недовольство:
   - Сколько раз я тебе говорил, Григорий, чтобы ты нп включал этой дряни при мне!
   Солодухин нисколько не удивился такой реакции председателя райпо - за десять лет работы у Кубякина он слышал ругательства и похлеще, но был ошарашен, когда буквально через минуту Иван Иванович мягко сказал:
   - Извини, Григорий Степаныч!
   Ни разу до этой минуты Кубякин не называл своего водителя по имени-отчеству, тем паче - никогда не извинялся перед такой мелкой сошкой.
   Не меньше Григория был ошарашен сам Иван Иванович. В последние дни с ним стало твориться что-то совершенно невообразимое. В больнице он отказался от одноместной палаты и попросил поместить его в общую. Вместо того, чтобы "отболеть" месяц, что он раз-два в год делал и без обмороков, избавить себя от допросов дотошного следователя Кашкина, он пошёл к своему зятю-врачу, который с полуслова подчинялся тестю, и унизительно просил отпустить его домой. Хуже того, на совещании у главы администрации района Иван Иванович покритиковал налоговую инспекцию за то, что она давно не посылала в его организацию проверяющих. Перед отъездом в Брянск ни слова упрёка не сказал жене, зная уже о её любовных шашнях с пропавшим шофёром Селиванова Никифоровым, подумав, что она и так тяжело переживает исчезновение любимого человека.
   Каждый раз, когда с Кубякиным, происходило что-нибудь такое, что раньше никак не могла произойти, в его душу закрадывался панический страх. Иван Иванович рассматривал себя в зеркале, изучал руки и другие члены свои, будто сомневался: а он ли это в собственном лице? Пару раз Кубякин даже ущипнул себя, дабы удостовериться, что не спит. Но это, без всяких сомнений, был он, Кубякин Иван Иванович - бодрствующий и ощущающий физическую боль.
   Откуда же появилось у него такое неуёмное стремление к доброте и честности, ничего, кроме неудобств ему и недоумения окружающим, не приносящее? Почему он совершает поступки против своей воли, почему мучается совестью за каждый неверный свой шаг, по всякому пустяковому поводу, на что раньше вообще не обратил бы внимания? Почему некто изнутри постоянно подзуживает его, подговаривает снять со сберкнижки пять миллионов рублей и перечислить их на сёт детского дома? Иван Иванович находился в постоянной борьбе с невероятной быстротой размножившимися в его голове глупостями и очень устал от этого.
   "Может быть, в самом деле лечь в больницу?" - с тоской думал Кубякин, но ложиться в больницу не собирался. Это, в конце концов, до добра не доведёт - уверен был он и чувствовал, как зашатался под ним трон первого торгаша Кулём.
   Иван Иванович даже думать боялся, что всё это связано с происшествием на реке, боялся вспомнить странного человека и его имя, которому был обязан за дурацкое неравновесие в душе. Но шестым чувством чуял, кто является виновником его нынешних бед. Это ж надо до такого дожиться - сам позвал налоговых инспекторов для ревизии!
   Опять пошёл дождь. По лобовому стеклу "Волги" суетливо забегали "дворники". Григорий прозевал внушительную по площади и глубине выбоину на шоссе, резко затормозил и бросил машину влево. Иван Иванович лишь разочарованно взглянул на него и обречённо вздохнул.
   Далеко впереди замаячила одинокая фигурка женщины, прикрывающейся от дождя лоскутом целлофана. Первым проявил к ней интерес Иван Иванович - прищурился, всмотрелся.
   Далеко впереди маячила одинокая фигура женщины, а Кубякин уже забеспокоился, начал вести себя странно: нетерпеливо заёрзал на кожаном сидении, будто его ожидала встреча с очень дорогим, родным человеком.
   До женщины оставалось метров пятнадцать, когда Григорий вопросительно взглянул на начальника.
   Иван Иванович всё ещё боролся со своим вторым "я", так досаждавшим ему в последнее время.
   - Проезжай! - Кубякин равнодушно отвернулся .
   Проносясь мимо женщины, Солодухин бросил на неё любопытный взгляд и понял, почему Иван Иванович, любивший подвозить прекрасный пол, не приказал остановиться: женщине было не менее пятидесяти лет, да, к тому же, - ни лица, ни фигуры.
   - Стой1 - вдруг крикнул водителю Кубякин, словно перед персональной "Волгой" неожиданно разверзлась бездонная пропасть. - Дай задний ход!
   Когда "Волга" поравнялась с женщиной, прикрывающейся куском целлофана от дождя, и остановилась, Иван Иванович вышел из машины, распахнул заднюю дверцу.
   - Садитесь, пожалуйста!
   Попутчица наверняка была дояркой или свинаркой, а мржет быть, телятницей, потому что грязь на её резиновых сапогах было густо замешана с навозом.
   - Извините... Я вам машину запачкаю! - смущённо сказала некрасивая женщина.
   - Ну что, право за смущения! Садитесь, садитесь! - пригласил Кубякин.
   "Волга" тронулась. Иван Иванович оглянулся, увидел, как расплылась по полу, устланному ковровой тканью, грязь с сапог женщины. В нос ударил терпкий, тошнотворный запах фермы, и он брезгливо отвернулся.
   "Будь чёртов этот богодуховский дурак!" - про себя выругался Иван Иванович и испуганно зажал рот рукой.
   Со страхом и изумлением, как на помешанного, смотрел на него Григорий. Он хорошо, лучше многих других знал своего начальника, "отзывчивость" его души не раз испытывал на себе и не мог понять сегодняшнего поведения Кубякина. О причинах вежливости Ивана Ивановича Солодухин размышлял до самого города, до ломоты в висках. Но это так и осталось для него неразгаданной загадкой.
   Кубякин от греха подальше решил уснуть, но сон не шёл, вместо него получился какой-то бред наяву - с берегом реки, невыносимой жарой и Богодуховским дураком, который смотрел на него огромными, умными и пронзительными глазами.
   По возвращению в Кулёмы с Кубякиным продолжало твориться нечто странное, необъяснимое. По пути домой он увидел, что соседи с пятого этажа привезли новую мебель. Иван Иванович совершенно неожиданно для себя напросился им помогать. С каким изумлением смотрели на него соседи и все, кто проходил в этот вечерний час мимо! Трудился Кубякин на совесть, как заправский грузчик - пот лился с него ручьём. Сосед, совсем растерявшись, смущаясь и торопясь, всунул в карман пиджака председателя райпо десять тысяч рублей - ровно столько, сколько и другим грузчикам. И что самое унизительное в этой истории - Кубякин взял эти деньги да ещё и поблагодарил хозяина. Как ещё забулдыги-грузчики не предложили ему скинуться на бутылку?!
   Вдобавок ко всему, дома Иван Иванович принялся чистить картошку к ужину, чего не делал со студенческих лет, и поверг в шок жену.
   Перед сном Кубякин ещё раз тщательно проанализировал всё происходящее с ним, и твёрдо решил завтра утром пойти к следователю Кашкину и рассказать о Богодуховском дурачке, который связался с нечистой силой и нагло перевернул и испоганил жизнь уважаемых в районе людей. Таково непозволительно было даже прокурору, не то, чтобы какому-то дурачку.
   Засыпая, Иван Иванович положил руку на мягкую грудь жены, чего не делал очень давно. Жена благодарно всхлипнула, откликнулась ему ответной лаской и в ту же ночь зачала. Но этого ещё ни она, ни Кубякин не могли знать. Такого Иван Иванович и придумать не мог. Он представлял себя главой районной администрации, но отцом в сорок пять лет... Нет, такого он не мог представить себе, когда клал руку на мягкую грудь жены.
  
   43.
  
   Еремей Кашкин не был суеверным человеком, но сегодняшнее утро началось так, что он стал подозревать в кознях против себя - самого себя. На рассвете ему приснился кошмарный . просто-таки фантасмагорический сон6 будто он поймал преступника, убившего шофёра Никифорова. Это был неприятный хлыщ - высокий и худой, похожий на хиппи семидесятых годов, блатных детей загнивающего Запада. Было поле с озимой рожью, окаймлённое с трёх сторон сосновым бором. Был река Быстрица, курящаяся белесым паром. На берегу реки, ссутулившись, сидел этот хлыщ. Со спины незнакомец был похож на уважаемого капитаном Кашкиным, трагически погибшего поэта Егора Панкратова, с которым Еремей, ещё будучи сержантом и охранником банка, имел честь ловить рыбу и видеть ужасное речное чудовище, перед которым обитатель озера Лох-Несс - паинька.
   - Разве вы не умерли, Егор Васильевич, извините сказать? - окликнул Панкратова или похожего на него хлыща Кашкин.
   - Если бы все умирали согласно вашим версиям, что осталось бы от этого мира7 - вопросом на вопрос ответил "Егор Панкратов", не оборачиваясь.
   - Но почему же? Разве вы не были вместе с Агафоновым, Мякишевым и Квасниковым?
   - Теперь, возможно по вашей милости, я вместе с ними на том свете.
   И тут сидевший на берегу реки обернулся, и Кашкин узнал в нём любимого поэта. Как у любого дотошного российского следователя прокуратуры у капитана Кашкина закралось подозрение.
   - А что вы здесь делаете, молодой человек, извините сказать?! - перешёл в наступление следователь.
   - Смотрю: не всплывёт ли Никифоров? - равнодушно ответил хлыщ, похожий на невинного Панкратова.
   "Убийца!" - шаровой молнией разорвалась в голове Кашкина мысль.
   - Руки вверх! - закричал следователь, хватаясь за кобуру. - Вы арестованы!
   "Хлыщ нагло расхохотался, поднялся и угрожающе пошёл на капитана. Кобура у Кашкина была пуста, у него не было никакого оружия, кроме головы, которой он классно дрался в детстве. Коротким и резким ударом лба в челюсть хлыща Еремей надеялся послать преступника в нокдаун, но врезался головой во что-то твёрдое и острое.
   Закричав от боли, капитан Кашкин проснулся. Оказалось, во сне он боднул головой угол тумбочки, стоявшей у изголовья. На большом и светлом, как у Сократа, лбу Еремея выскочила неприличная шишка.
   Но на этом утренние неприятности не кончились. Во время бриться, капитан Кашкин довольно сильно порезался, а в туалете вышел из строя сливной бачок. Расстроенная неприятностями мужа Маргарита дважды посолила жарившийся картофель - пришлось Еремею на завтрак ограничиться чашкой чая.
   Выходя из дома на работу, капитан с тоской подумал, что утренние неприятности - не последние в этот день, и приложил носовой платок к шишке на голове. Очень обидная случилась травма - далеко не боевая, весьма удобная для насмешек сослуживцев.
   В это утро, ещё позавчера следователь угро капитан Кашкин боялся всего: попасть под колёса грузовика, когда переходил улицу; пропажи важных документов из свое следовательского сейфа и даже - примитивно споткнуться о бордюр тротуара и сломать ногу. Лишь одно утешало мужественного капитана - никто и ничто не может повлиять на его высокое состояние духа, которое он обрёл, как только вступил в должность следователя прокуратуры. К тому же, не только у него, у любого человека случается в жизни такой день, когда все черти, имеющиеся в наличие в данной местности, стараются напакостить ему одному. Но и самый чёрный день в жизни рано или поздно кончается, необходимо только мужественно дождаться вечера.
   "А зачем я иду на работу? - спросил кто-то мудрый, сидящий внутри оптимистического следователя. - Можно было сказаться больным и отсидеться дома".
   Но кто может гарантировать спокойствие в чёрный день жизни даже дома? Кто может гарантировать, что не зальёт его квартиру водой, или то же самое не произойдёт в квартире соседа этажом выше? Кто может гарантировать, что не упадёт на голову тяжёлая люстра, когда он будет проходить под нею. Даже если он будет лежать в постели, в открытую форточку может залететь какой-нибудь малярийный комар, который заразит его. Не спастись от несчастья, даже не открывая форточку. Вдруг случится землетрясение, и Еремей Кашкин погибнет под обломками блочнобетонного пятиэтажного дома?
   Нет, если уж пришёл к тебе чёрный день, то нечего бояться и избегать неприятностей - всё равно не угадаешь, какая из них и откуда выползет в самый непредсказуемый момент.
   Кашкин, хоть и ёжась, как под прицелом пистолета, но всё-таки мужественно открыл дверь своего кабинета. А там вовсю, будто где-то произошло стихийное бедствие, разрывался телефон. Он, телефон, стал будто ещё пунцовее, чем был, от ярости, что никто не поднимал трубку. С такой настойчивостью могли звонить в "Скорую помощь" или чем-то рассерженное начальство.
   "Продолжение следует!" с грустью подумал Еремей, срывая трубку с рычажков.
   - Следователь Кашкин слушает!
   - Это ты тот самый Кашкин, который думает, что он Шерлок Холмс или, на крайний случай, комиссар Мегрэ?! - кто-то грозный завопил в трубку.
   Капитан не мог определить и даже предположить, кому принадлежит этот хорошо поставленный голос? Во всяком случае, ни одному из его начальников.
   - Да, я - Кашкин! - с гордостью ответил следователь. -А вы кто будете, извините сказать?
   - Вы что, издеваетесь?! - Кашкину показалось, что говорящий по телефону умудрился через трубку укусить его за ухо - капитан инстинктивно среагировал на это, резко отняв трубку от своего уха.
   - Вы что, понимаете, не знаете, так сказать, с кем разговариваете?! - продолжала верещать трубка в руке следователя уголовного розыска.
   - Извините сказать, не признал... - растерял капитан Кашкин, потому что понимал: так беспардонно, так грубо могло разговаривать только высокое начальство.
   - С вами говорит, понимаете, глава районной администрации Селиванов. Вы почему, понимаете, не даёте нормально работать районному звену управления?!
   - Мы живём в правовом демократическом государстве, и каждый из нас выполняет свой долг! - вдруг жёстко ответил главе района Кашкин. Он вовремя вспомнил, что в нынешние времена не очень-то опасно спорить с вышестоящим начальством. - Если вы сообщите мне, куда подевался ваш водитель Никифоров, я оставлю в покое и вас и ваших...
   Капитан Кашкин чуть было не сказал "собутыльников", но вовремя и благоразумно проглотил это некультурное и опасное слово. Однако Селиванов не был настолько глуп, чтобы не домыслить его фразу.
   - Вы забываетесь, капитан!
   - Я следователь. Просто следователь уголовного розыска, - вежливо ответил Кашкин.
   - Какая разница! Сегодня следователь, а завтра - безработный на бирже! - Телефонная трубка стала накаляться. - Такое часто случается. Вы думаете, если в стране демократия, понимаете, ты уже никакой субординации не существует?!
   - Извините, Пётр Тимофеевич! - на всякий случай Кашкин извинился. - Я весь внимание. Что нового вы можете сообщить по нашему делу?
   - Это не телефонный разговор. Приходите ко мне в кабинет.
   - У вас есть новые сведения о предполагаемом убийстве Никифорова?
   - Какое, к чёрту, убийство! Я жду вас!
   Селиванов не случайно позвонил следователю Кашкину, потому что сегодня утром, когда он сидел в туалете, ещё не умывшись и не почистив зубы, когда он сидел на унитазе и перелистывал вчерашнюю газету, ему в глаза бросился заголовок "Экстрасенсы ищут убийц". И вдруг он явственно, чего никак не мог сделать за прошедшие несколько дней, до мельчайших подробностей вспомнил происшествие на берегу Быстрицы в день рождения председателя колхоза Ивушкина.
   "Наконец-то!" - Пётр Тимофеевич облегчённо вздохнул и поднялся с унитаза.
   Не потому вздохнул, что у него был запор и вдруг кончился. Наконец-то прояснилось самое непонятное из всего, что происходило в жизни потомственного советского начальника Селиванова. Теперь уж Пётр Тимофеевич положит конец этим вызовам к следователю Кашкину, будто он, глава района, не самый уважаемый человек в Кулёмах, а какой-нибудь преступник.
   В последнее время в жизни Селиванова происходят весьма странные явления. Он совершил такие поступки, каковые никогда и ни за что на свете не совершил бы ранее. Ни в здравом, ни в пьяном уме. Будто на берегу Быстрицы подселили в него, как в коммунальную квартиру, ещё одного человека, который не давал покоя, ругался с Селивановым и подзуживал на совершение невообразимого дела.
   Пётр Тимофеевич, несмотря на свои пятьдесят лет, был искренне влюблён в заведующую районной аптекой Ниночку, которой было всего тридцать лет. Глава района уже подумывал о том, чтобы развестись со своей обрюзгшей, вечно чем-то недовольной женой, купить квартирку ближе к реке и счастливо зажить с молодой женой. Но вернувшись с берега Быстрицы из-под Весёлого Гая, он заехал к Ниночке, зачем-то влепил её1 пощёчину, обозвав при этом стервой и потаскухой.
   А дома произошло совсем уж невероятное: за ужином он признался жене в своей постыдной связи с заведующей аптекой, на коленях просил прощение перед женой и клялся ей в вечной любви. Жена легко простила его, может быть, из-за того, что давно знала обо всём, как и любой кулёмовец.
   Дальше - хуже. Селиванов проявил непонятное рвение и на службе. Снял с должности своего зама, которого сам пригласил на работу. Заместитель и прежде был его заместителем, только, когда Пётр Тимофеевич возглавлял солидную строительную организацию. И не просто снял, а обосновав это обидными словами, произнесёнными вслух и при многих свидетелях: "Подхалим! Лизоблюд!" На место заместителя главы района Селиванов назначил известного скандалиста и демократа. Ну зачем ему, к чертям собачьим, демократ-то?! Тот и прежде разносил сплетни о Селиванове по всему городу, хотя мало что знал об истинных грехах главы района. А уж теперь!..
   И сильно подозревал глава администрации района, что все эти нелепые происшествия, которые он организовал по собственной, казалось бы, воле, ни что иное, как козни дурачка Иппократа. И никакой тот не дурачок - прикидывается, - а самый настоящий экстрасенс. В славное демократическое время перестал расти хлеб на полях, зато экстрасенсы плодятся, как крольчата.
   Селиванов вызвал Еремея Кашкина, чтобы рассказать ему о происшедшем и посоветовать арестовать Ипполита-дурачка. И не подумал о том, за что арестовывать богодуховского убогого. Ведь сегодня утром позвонил совершенно живой и здоровый Никифоров и просил отпуск за свой счёт по каким-то мифическим семейным обстоятельствам.
   И пока Пётр Тимофеевич ожидал Кашкина, его большую голову посетила очень простая мысль:
   "А почему, а зачем Никифорову отпуск по семейным обстоятельствам? И по какому такому праву, по какой такой наглости водитель главы района столько дней отсутствовал на работе, не поставив в известность своего начальника? Это же надо додуматься: бросить меня, Селиванова, "безлошадным" среди леса?!"
   Пётр Тимофеевич зло и решительно ухватился за телефонную трубку.
   - Это квартира Никифоровых? Это ты, Люба? Это Селиванов, понимаете. Николай твой дома?"
   - Вы что, шутите, Пётр Тимофеевич?! - Селиванов услышал, что Люба обиженно всхлипнула. И вдруг закричала в телефонную трубку с надеждой:
   - Он, что, нашёлся? Он живой?
   - Звонил утром. Отпуск просил по семейным обстоятельствам.
   Пётр Тимофеевич положил трубку на рычажок и в недоумении растерянно запыхтел. Откуда же звонил этот негодяй Никифоров? Селиванов знал своего водителя два десятка лет и не мог не узнать его голоса.
   Энергично и торопливо влетел в кабинет Клавы районной администрации капитан Кашкин.
   - Здравствуйте, я очень рад!
   - Чему радоваться-то? - недовольно буркнул Пётр Тимофеевич.
   Теперь уже следователь Кашкин с недоумением посмотрел на Селиванова.
   - Вы сами просили меня зайти. Появились сведения о Никифорове?
   - Ах, да! Об этом негоднике Никифорове. Звонил мне Николай сегодня утром.
   - Звонил? Он дома? Живой-здоровый?
   - В том-то и вся закавыка. Дома он не появлялся.
   - Где же он?
   - Это уж твоя забота! - Селиванов почему-то занервничал, начал перекладывать с места на место папки на столе.
   - Что же всё-таки случилось в тот день на Быстрице, Пётр Тимофеевич?
   - Извольте, расскажу... - Селиванов удобнее уселся в кресле, а Кашкин незаметно нажал кнопку портативного магнитофона, спрятанного в кармане пиджака. - Итак... В тот день...
   И вдруг Селиванов растерялся, испуганно оглянулся по сторонам, будто искал кого-то, будто у кого-то невидимого или спрятавшегося за бархатными шторами на окне искал поддержки и не нашёл.
   - Было поле...
   Ничего более, кроме этих двух странных слов, не услышал капитан Кашкин от главы районной администрации и в сердцах покинул кабинет.
   В приёмной следователь совершенно неожиданно нос к носу столкнулся с водителем Селиванова Никифоровым. Кашкин аж рот открыл от изумления: перед ним в живом виде стояла жертва одного из самых загадочных убийств в истории Кулём.
   - Здр-р-рвствуйте!.. - заикаясь, поздоровался Никифоров.
   - Стойте! Стойте! - почти завопил капитан Кашкин. - Это вы, Никифоров?
   - Я... - удивился тот.
   - Где вы пропадали столько дней, подняв на ноги органы и взбудоражив весь район?!
   Никифоров в отчаянии схватился за голову.
   - О-о-о! Не спрашивайте, товарищ следователь! Эта целая мексиканская драма в бразильским продолжением и всяческими комическими эффектами!
   Такие осмысленные и длинные монологи от Никифорова не слышал никто в Кулёмах. Водитель Селиванова порывался войти в кабинет начальника.
   - Отвечайте на поставленный вопрос! Иначе я вас арестую, не сходя с места! - Капитан Кашкин жёстко схватил Никифорова за рукав свитера.
   Никифоров ничуть не испугался, но доверительно отвёл кулёмовского сыщика в сторону и, чтобы не слышала секретарша, вполголоса стал рассказывать:
   - Понимаете... В тот день я переплыл от нечего делать речку, а на том берегу - бабёнка!.. Никогда такой красивой не видел. В общем, утащила она меня в свою деревню в одних плавках и там, не выходя из хаты, любила меня до настоящего дня. Потом я натурально совершил побег. Я насилу живой, ей-богу!
   - И всё? - Капитан Кашкин явно был разочарован.
   - Всё.
   В дурном расположении духа возвращался следователь Кашкин на рабочее место. Такое тонкое, такое громкое дело об убийстве водителя главы района лопнуло по всем швам. А ведь он так надеялся на него. После чёрной рубашки Рукодельникова на счету Кашкина, кроме убившей мужа топором и добровольно признавшейся бабы, а также поножовщины с убийством со множеством свидетелей, раскрытых выдающихся дел не было. Но его ли вина в этом? Кулёмы - далеко не Чикаго и даже не Москва.
   Ну почему! Ну почему какой-нибудь Осеняев не утопил этого неразговорчивого бабника Никифорова в Быстрице?! - переживал следователь Кашкин.
   И вдруг остановился, как вкопанный. Нет, игра не закончена. Начальнички упорно не хотят ничего рассказывать о пикнике у реки. Воспоминания о дне рождения Ивушкина вызывают у них панический страх. Да и Никифоров мог наврать с три короба. Что-то там всё-таки произошло. И даже, вполне может быть, убийство или покушение на него!
  
   44.
  
   Через два дня после знаменитого бунта любви Шахерезады в Разуваевке случилось новое происшествие, по иронии судьбы вновь связанные с коровами и Авессаломом.
   Этот день в конце июля ничем не отличался от других июльских дней. После одних дождливых суток всё такое же жаркое солнце жгло кулёмовскую землю, бедную кадастром, и старые люди ждали голодной зимы. Молодым засуха была до лампочки, они в современной политике разбирались больше своих необразованных дедов и бабок.
   "У нас страна обширная и необъятная, - говорили они. - Если не уродит у нас, будет урожай в другом месте. Нам демократическое правительство не позволит разжиреть, но и с голоду никто пухунуть не будет".
   И они отчасти были правы, молодые. В кулёмовских водоёмах никогда не водился минтай, а им были забиты полки продовольственных и коммерческих магазинов.
   Молодые кулёмовцы не боялись жары ещё и потому, что их район был богат на водоёмы, и нет ничего приятнее в жарком июле, чем купаться и загорать. В общем, день по нынешнему лету был самым обыкновенным.
   Даже отменные пьяницы, которые и дня не могут прожить без чарки водки, с отвращением пьют в жаркий день, хотя это никак не относилось к Тимоху Наседкину. Окажись он в пятидесятиградусную жару в центре Сахары, он между бутылкой отечественной водки и бутылкой воды выбрал бы первую. В этот день, к тому же, ему очень повезло: к его неотразимому красавцу Борьке с утра привели трёх бурёнок (одну - из Разуваевки, и двух - из окрестных сёл) и расплатились за труд бугая тремя бутылками довольно качественного самогона и пятью тысячами с каждой одуревшей от любви бурёнки. Деньги Наседкин отдал жене, а самогон долго, в течение десяти минут не решался пить в одиночестве. Наконец, вспомнил, как выручил его два дня назад Авессалом, подумав, как скучно и одиноко пастуху в лесу среди глупой скотины и, прихватив с грядок свежих огурчиков, подался в Комариное урочище, где должно было пастись разуваевское общественное стадо.
   Тимоху на удивление долго пришлось уговаривать благообразного старца Авессалома выпить с ним по стопочке, но, когда уговорил, Авессалом от него в питии не отстал. То ли самогонка была чересчур крепкой, то ли день слишком жарким, но оба выпивохи от трёх бутылок отрубились от реальной действительности и уснули под кустом ракитника, позабыв о стаде.
   Проснулись Тимох и Авессалом поздним вечером, когда уже спряталось за лес солнце. Проснулись от истошных криков разуваевцев, искавших по кустам и зарослям своих бурёнок. Даже с похмелья, с больной и дурной головой Авессалом понял, что случилось непоправимое и, пока его не заметили, от праведного народного гнева, который обычно заканчивается коллективным мордобитием, уполз глубоко в кусты. Тимох же, храня верность крепкой мужской дружбе, заверил, что не выдаст его этим свиньям - озверевшим от злости разуваевцам, и, пошатываясь, пошёл помогать своей Клавке искать родную корову Ночку.
   - Господи, пронеси раба твоего грешного! - молился Авессалом, вжимаясь в траву.
   Недолго он жид в Разуваевке, но уже изучил характер и нрав её жителей. Наивны и добродушны разуваевцы, их души открыты нараспашку, они ленивы и безалаберны, но дружны между собой, как никто в Кулёмовском районе, и обиды любого разуваевца не простят ни одному чужаку. Даже в страшном тридцать седьмом году среди них не нашлось ни одного стукача. Во время Великой Отечественной в Разуваевке сидел бургомистр с отрядом полицаев. Но, когда этот отряд во главе с бургомистром привлекли к карательной операции против партизан из соседних лесов, он, отряд полицаев, не вернулся из леса, став партизанским. Это могло плохо кончиться для оставшихся в деревне, но, когда немцы прибыли в Разуваевку, чтобы покарать её, нашли лишь одного старика на смертном одре. Деревню сожгли дотла, но и в партизанском отряде разуваевцы не прижились. Всей деревней они забрались в непроходимую чащобу и полгода дожидались прихода Красной Армии.
   Дома в Разуваевке до повсеместной победы демократии не запирались на замки, хотя не было в Кулёмовском районе народа вороватее, чем разуваевцы. Однажды за ночь они растащили пять буртов колхозной картошки, и милиция была просто бессильна выявить расхитителей социалистической собственности, которую абсолютно не признавали разуваевцы. Кража личного имущества в Разуваевке считалась самым страшным преступлением, в то время, как хищение в государственном секторе негласно поощрялось.
   Правда, бывали и исключения. Как-то разуваевскую старушку обидели за двести километров от родной деревни - в гомельском мебельном магазине. Ничего особенного6 обозвали деревней, глухой каргой и посоветовали сидеть дома на печке и не показываться в обществе. Через неделю старушка с тремя товарками объявилась в этом самом магазине. Перед закрытием на обед товарки окружили шифоньер, выставленный на продажу, и бедовая старушка спряталась в нём. После обеда товарки таким же Макаром вызволили старушку из шифоньера, но уже со всей полуденной получкой. Три дня потом гуляла на эти деньги Разуваевка, но зато и четыре старушки отсидели по три года. Кто-то всё-таки не удержал языка. Может быть, похвалился где-нибудь на людях героизмом и ловкостью своих пожилых односельчанок.
   Работники милиции считали напрасным делом рейды против самогонщиков в Разуваевке: система оповещения в этой деревне была организована на высоком уровне.
   Чужаки редко приживались в Разуваевке. За пятьдесят лет колхозного строя здесь сменилось двадцать семь председателей колхоза. Их могло быть гораздо больше, если бы район иногда не соглашался бы утвердить местную, разуваевскую кандидатуру. Ни один местный не был хорошим председателем, потому что делал то, что хотели разуваевцы, а не то, чего требовал райком. Авессалома разуваевцы приняли с душой, как принимают на Руси всяких блаженных. Но теперь в одночасье он восстановил против себя всю деревню, за исключением собутыльника Тимоха.
   "Если меня убьют, значит, я умру вдругорядь? Это как же получается: это раз живи - сто раз умирай? - с тоской думал Авессалом. - Где же обыкновенная справедливость? Ну ладно, я плохо строил коммунизм ( а этого, оказывается, и не надо было делать), так зачем меня снова привлекать к этой ответственности? Можно же было от править куда-нибудь на остров в Тихом окияне, где произрастает виноград и кругом одни бабы - как жил один голландский или другой какой-то нации художник Гога. Я бы сполна был бы у них вождём и проповедовал бы, как надо жить морально, без дикоти и нравственно".
   Мимо кустов промелькнули две бабьи юбки.
   - Красавка! Красавка! - голосила одна из баб.
   - Шахерезадочка! Курвочка моя! - звонко и жалостливо вторила другая.
   Авессалом начал рвать траву и набрасывать её на себя для пущей маскировки. Если Барселона обнаружит его, быть его шкуре снятой заживо.
   - Если попадётся мне этот дурак, я ему отрежу то, чем он хвастает! - пообещала Барселона. - Шахерезада! Шахерезада!
   Ушли бабы, и Авессалом облегчённо вздохнул. От "реактивной" самогонки с похмелья раскалывалась голова, муторно было на душе. Душа Авессалома стыдилась. Не вышел из него апостол, что ни шаг по землде - то грех. А что поделаешь, если сама земля эта грешная? Но разве повинен в этом он? Разве будут слушать проповеди о добре и чести разуваевцы, которые всегда себе на уме? Они одинаково поклоняются Богу и чёрту, но чаще всего не боятся ни того, ни другого.
   Нет, не виноват Авессалом в грехах своих нынешних, потому что перед напором Тимоха не устоит последний трезвенник, а перед чарами Барселоны - стойкий женоненавистник. Если от Авессалома ждали отрешения от грехов плотских и возвышения души, то зачем ему оставили грешное его, изъеденное страстями и пороками тело?
   Впервые в жизни Авессалому стало жаль себя. Раньше он как-то не думал об этом. Мог пожалеть, что мало выпил, сто сорвалось свидание с красивой женщиной, что полетел цилиндр в двигателе машины, но себя... Нет, жалеть себя - не дело настоящего мужчины. А сейчас он лежал в кустах ракитника, и слёзы катились из его глаз. Ну за что ему выданы судьбой новые мучения, когда другие после своей смерти тихо и спокойно отдыхают?
   - За то ведь, Агафоша, что жизнь ты всплошную отдыхал! - вслух прошептал он и вжал голову в плечи, потому что впереди него, по дороге в Разуваевку послышались голоса - на этот раз принадлежащие мужикам.
   Но теперь Авессалом посмеялся над своими страхами. Ведь знай разуваевцы, что он, блаженный старец - окончательный и бесповоротный жмурик, поди из лесу рванули бы, позабыв про коров. Да и чего избивать-убивать пастуха? Люди жизни теряют, а тут - коровы разбрелись, пропали. Сыщутся, куда они, твари рогатые, подеваются?! Зачем же человека в кусты загонять, за чем на него облавой, как на волка, идти? Чего только стоит одна нешуточная угроза проклятой Барселоны?!
   Спасительная для Авессалома тьма набросила на землю чёрный платок. Стихло в лесу: покинули его люди, дневные птицы уснули, а ночные еще не вылетали на охоту.
   Авессалом на четвереньках выполз из кустов, отряхнулся, оглянулся. Но ничего, кроме тёмных силуэтов деревьев, не увидел вокруг себя и не знал, в какую сторону идти, чтобы выйти к Разуваевке. Пережив страх и презрение к жалкой своей личности, он потерял ориентировку. Сел на пенёк пригорюнившейся Алёнушкой с картины Васнецова. До людей не докричишься, потому что боязно кричать6 а вдруг услышат? Голова с тяжёлого похмелья разламывается, есть хочется так, что кишка с кишкой перестукиваются, мучает, как путника в пустыне, жажда, и комары пираньями набрасываются. Ни сигарет, ни спичек - ни закурить, ни костра развести.
   Вот судьба-то! На ад не похоже, на рай - тем более. Лечь под пенёк, умереть ещё раз! Может быть, что-нибудь новенькое, более приятное ему приготовлено. Хорошо бы не апостолом, не ангелом каким-нибудь - на это у Авессалома ни ума, ни совести не хватает. Хорошо бы начальником каким-нибудь. Куча денег, на чёрной "Волге", баб - не отобьёшься. Пикнички с шашлычками, коньячки пятизвёздочные... Эх, живут же некоторые! А бедному Агафону-Авессалому ни на том, ни на этом свете. Где же примитивная справедливость Божья?!
   Обидно стало Авессалому до слёз. Почему он от чужой мамы не родился? Почему его мамаша - не директор автозавода или, на худой конец, - не доцент? За что ему дураком и нищим родиться, дураком и нищим умереть? Где справедливость твоя, Господи?
   Авессалом искренне заплакал, растирая слёзы по щекам. Над ним угрюмо нависало небо, зловеще-угрожающе гудел лес, сопротивляясь надвигающейся грозе. Где-то далеко блеснула молния, воздух сделался свежее, а чёрная могила пространства - тревожнее. Но Авессалому уже было всё равно6 гроза ли, ураган, наводнение или землетрясение. Он не знал дороги из этого леса, из этого леса не существовало дороги, могущей вывести его к людям. Если бы он жил, попробовал бы отыскать её, он пошёл бы куда-нибудь и вышел бы из страшной ночной чащобы. Но если Бог отказался от него, примут ли люди?
   - Авессалом, ау! Авессалом! - услышал он далёкий и слабый голос за спиной и в тот же миг забыл о недавних своих горестных и безнадёжных размышлениях.
   - Я здесь! Я здесь! Ау-у-у!.. - закричал он отчаянно, хрипло и сдавленно.
   Уставший, но по-прежнему пьяный Тимох вывалился из темноты и кустов ночным призраком.
   - Пошли домой, Авессалом! Я проведу тебя задами огородов - никто не заметит! - Наседкин, несмотря на свой неустойчивый характер, ценил мужскую дружбу и взаимовыручку. Пригнав домой свою корову, он конспиративно от жены нашёл в её заначке бутылку самогона, половину выпил, едва зайдя за угол хлева, а вторую половину честным образом принёс своему другу по несчастью. - Похмелись, дружище! И держи хвост пистолетом!
   - Я чево? Я ничево!.. Много коров не нашлось? - Авессалом жадно выхватил бутылку из рук Тимоха, словно он был не апостолом, а алкоголиком.
   - Хрен его знает! Штуки три, наверное. - Прикуривая, Наседкин с завистью посмотрел на пьющего Авессалома, но ощущал себя спокойным и удовлетворённым, потому что мужественно донёс драгоценное лекарство другу, не бросил того в ужасе и с похмельными страданиями среди ночного леса. - Но тебе повезло, потому как отыскала свою Шахерезаду наша Барселона. Иначе быть бы тебе битому ухватом или ёмкой!
   - Ты не бросай меня сегодня одного! А, Тимох? - жалобно умолял Авессалом, когда они шли лесной дорогой в направлении Разуваевки.
   - Ну, ты даёшь! А ты подумал о том, что моя Клавка запросто может размолотить окна Барселоне?
   - Тогда того... Может, я у тебя переночую? - Авессалом имел основания бояться разуваевцев, которые спуску своим обидчикам не давали.
   - Не боись. Ты имеешь в своём лице верного до гроба друга. Я запру тебя снаружи, и ты спокойно доживёшь до того времени, когда найдутся остальные коровы. В нашей деревне народ сердитый. Но отходчивый, - успокаивал Авессалома Наседкин.
   - Я же с голоду умру!
   - Не боись. Принесу конспиративно чего-нибудь пожевать.
   - Спасибо тебе, Тимох! - проникновенно поблагодарил приятеля Авессалом. - Ты настоящий друг!
   Наседкин прослезился пьяной слезой. Уж очень редко искренне его благодарили люди. Даже родная жена.
  
   45.
  
   Наседкин не считал себя виноватым в том, что уже рано утром назавтра вокруг хаты Авессалома собралась добрая половина Разуваевки. Закрытый снаружи Авессалом крепко спал: в приятном утреннем сне ласкал крупные груди одной из своих любовниц и не подозревал, что через минуту будет разбужен неистовыми стуками в дверь и окна. Но Наседкин не желал зла товарищу, просто всему виной был его несдержанный язык, который вырывался на волю, как стреноженный конь из пут, когда Тимох перепивал. Вырвавшись на волю, его язык взбрыкнул и лягнул, понёсся в карьер, не признавая над собой насилия со стороны Тимохиных мозгов.
   Принеся Авессалому хлеба и сала после того, как они пришли В Разуваевку, Наседкин запер старца на замок и пошёл не домой под острый язычок Клавки, а к Барселоне. Тимох не возжелал эту любвеобильную женщину, ни в сердце, ни в мыслях не возникло у него влечения к ней - к Барселоне он шёл исключительно для того, чтобы дойти до своей привычной нормы. Нормой Тимох считал состояние, когда поросёнок не может взвизгнуть, а свинья хрюкнуть, и наутро человек вспомнить ничего не может, даже честь по чести похмелившись.
   У Тимоха была редкая для пьяниц совестливая душа. Если Наседкин по пьянке сподабливался на какие-либо фокусы, с которых смеялись, за которые презирали его люди, и которые мог вспомнить наутро, он переживал и болел душой. Поэтому всегда старался напиться до потери памяти, чтобы последняя не докучала ему с похмелья, чтобы презрением к собственной сущности не мешала ему в поисках похмелиться.
   Но Барселона оказалась слишком радушной хозяйкой. Она не только напоила Тимоха, не только разделила с ним тоску своей вдовьей любви, но и вызнала всё об Авессаломе. В четыре утра она сдала Тимоха Клавдии - по акту, целым и невредимым. Правда, Барселоне и Клавдии пришлось поговорить по душам. После этого разговора у Клавки остался синяк под левым глазом, а у Барселоны - порвана новая, первый раз надетая сорочка.
   После любезного прощания с Клавкой, Барселона хотела было пойти к Авессалому, вызволить его из заточения и спрятать в неприступной крепости - в своей постели от первобытной ярости разуваевцев, но выпив стакан самогонки, передумала. В её широкой душе родилась обида на глупое и неблагодарное племя мужчин, которое ничего не может делать, кроме как строить пакости одиноким женщинам. И возлившись на мужиков вообще, она решила отомстить им всем в лице одного Авессалома.
   Кто знал Барселону (а познавших её мужчин в Кулёмовском районе было больше, чем не познавших), то не раз убеждался в её неуправляемом коварстве.
   Словно неверная жена испанского идальго после бурной андалузской ночи с блистательным любовником, кралась по улицам Разуваевки в предрассветный час Барселона. На её плечи была накинута тёмная, как крыло ночи, шаль; в тёмных глазах горел неистовый, мстительный огонь обманутой куртизанки.
   Достигнув запущенного подворья Авессалома, даже для вида не окружённого плетнём, Барселона оглянулась: не следит ли кто за ней? И только после этого из-под кирпича вытащила ключ и открыла замок. Если даже после душераздирающего скрежета ржавых дверных петель не проснулся Авессалом, то, конечно же, он не слышал крадущихся, рысиных шагов Барселоны.
   Как пожизненный узник средневековой тюрьмы спал в лохмотьях одежд на полу среди голых стен Авессалом. - Его лицо - одутловатое и небритое, освещённое первыми лучами нового дня, выглядело усталым и скорбным, как лик великомученика. Барселона опустилась перед ним на колени, коснулась рукой подпирающего рваное покрывало бугорка, удивилась его бодрствующему состоянию при спящем хозяине, и крылья её носа стали хищно вздрагивать, как у африканской львицы, почувствовавшей лёгкую добычу.
   - Ангелочек мой ненаглядный! - выдохнула с жаром Барселона и спрятала губы старца, предназначенные для ругательств и матов, в грешном своём поцелуе.
   Коварство Барселоны было непредсказуемым. Несмотря на минуты высокого блаженства, испытанные с Авессаломом, несмотря на то, что она с нежностью и щедростью напоила и накормила его и снова снаружи заперла его хату со словами "Отдыхай, ангелочек, я под вечер приду!", через полчаса собрала во дворе Авессалома половину деревни.
   И сделала Барселона это предательство в жёсткой борьбе между двумя Любовями в своём щедром сердце: к грубо-пылкому Авессалому и к нежно-привязчивой Шахерезаде. Только одна мысль о том, что любимую Шахерезаду могли задрать волки в глухом лесу, которых в Разуваевке не видели лет уже двадцать, заставила Барселону возмутиться вопиющим проступком Авессалома. Но существовало и другое тайное желание6 проучить непутёвого пастуха методом неуправляемого народного гнева и снова доверить ему своё сокровище - Шахерезаду.
   Барселона считала себя правой и полномочной судить разгильдяя, Наседкин - не виноватым в случившемся, когда у закрытой хаты Авессалома буйствовала толпа, не замечая замка на двери.
   - А ну, выходь, олух царя небесного!
   - Покажись нам на глаза, хрен мамин!
   Орали мужики.
   - Я за Красавку тебе глаза повыцарапаю! - визжала тощая и плоская, как гладильная доска, разуваевская баба, похожая на Клавку Наседкину из-за того, что была её двоюродной сестрой.
   Но скоро до разуваевцев дошло, что хата Авессалома заперта снаружи - ведь им не сказала об этом их предводительница Барселона, стоявшая в сторонке и улыбающаяся чему-то своему. Она представляла, как проснулся от криков Авессалом, как подполз на четвереньках к окну, осторожно выглянул, и редкие его волосы стали во фрунт перед лицом надвигающейся смертельной опасности. Так оно и было на самом деле. И вдруг разуваевцы стали сомневаться.
   - Нема его дома! Сбёг!
   - Всё равно найдём и на кол посадим!
   - Шкуру живьём сдерём охламону!
   От средневековых инстинктов и предлагаемых мер расправы разуваевцев Авессалом едва не потерял сознание, а размякающее сердце Барселоны ожесточилось.
   - Дома он! Его дружок Тимох запер! - вершила она предательство того, кого так страстно и нежно любила свежим сегодняшним утром.
   - Ага!.. - воинственно возопил хромой дедок Кирюха, минуту назад подошедший к односельчанам из-за своей старости и хромоты. - Выдёргивай пробои!
   Дед Кирюха опять же из-за своей ограниченной подвижности, был одним из тех троих разуваевцев, которые до сего часа не разыскали своих коров.
   - Зачем выдёргивать пробой? - Остановила мужиков Барселона. - Поднимите кирпичик!
   Через две минуты на суровый суд толпы из хаты был вытащен не выспавшийся, не похмелившийся, перепуганный Авессалом и поставлен в центр круга. Боясь встретиться с разъярёнными взглядами разуваевцев, Авессалом, как опытный боксёр-профессионал, сделал глухую стойку и молился Господу, чтобы тот дал ему смерти скорой, без мучений.
   Победоносно взглянула на него коварная Барселона: мол, пришлый как бы святоша, не задавайся своей мужской силой, а почитай её женское достоинства, хотя и слаба она на передок. Барселона хорошо знала, что никто, кроме неё, не спасёт Авессалома сегодня, и тогда он узнает истинную цену её любви и не станет ссылаться на Бога, когда ей приспичит... нет, захочется приголубиться к нему.
   Авессалом собрал в себе всё оставшееся в небольшом количестве мужество и открыл на негодующую толпу свои белесые очи. Вдохновение, божественный экстаз, не знавшие ни лица, ни сердца Авессалома обходившие его всю жизнь десятой дорогой, на этот раз страстными любовниками прильнули к нему и растворились в плоти его, окрылив и вознеся его душу на недосягаемую высоту над смертными. Он почувствовал себя Великим Учителем, скорбно стоящим на площади Иерусалима перед подлой и беснующейся толпой фарисеев. И, мудрый, он простёр свои грубые длани над головами их, поражёнными бациллами неверия, зависти и греховной злобы:
   - Люди! Братья и сёстры мои! Взываю к разуму и сердцам вашим! Диавол вселил в чёрные и жестокие сердца ваши зелёную зависть и фиолетовую злобу! Отриньте его из души своей и откройте глаза свои, застланные туманом греха и безверия! Неужели скотина рогатая, для прихоти плоти нашей Господом нашим данная, выше человека Божьего, неужели ради нее вы покуситесь на жизнь его?! Будет вам скотина каждому по фуражной корове, но не будет успокоения совести от крови, невинно пролитой, и корчится вам в аду огненном за грехи ваши!
   - Люди! Он же дурак! Яки с него спрос! - Несгибаемый духом дед Кирюха первым опомнился от всеобщей очумелости, вселившейся в разуваевцев после проповеди Авессалома. - Гнать надово его из деревни - и всего делов!
   - А вот гнать не надо! - нашла момент, чтобы встать на защиту пастуха, Барселона. - Произведём над ним воспитательный момент - и пусть остаётся!
   - Какой такой воспитательный момент?! - испугался Авессалом. - Насилие над личностью противоречит природе человеческой. Не гневайте Господа, христиане русские! На колени, грешники! И творите со мной покаянную молитву!
   - Дурак он! Это точно! Пошли отседова! - зловредная и тощая двоюродная сестра Клавдии потянула за рукав полупьяного своего мужика.
   - Мозги он компостирует, пусть я девочкой нетронутоё останусь! Придуривается! - не унималась Барселона. - Давай выразим ему наше общественное презрение!
   - Вот ты и выражай! - отрезала, как ковригу от каравая хлеба, двоюродная сестра Клавдии. - А коров своих мы ему больше не доверим. Сама в пастухи пойду!
   И присмиревшая, слегка ошеломлённая таким окончанием толпа разуваевцев смирно, как овцы за козлом, побрела за двоюродной сестрой Клавки Наседкиной. Барселона поняла, что авторитет её, как общественной деятельницы, сильно пошатнулся. Но её вспыхнувшая нынешней ночью безмерная любовь к Авессалому была выше этого дешёвого авторитета.
   - Не обращая внимания, Авессаломчик- ангелочек! Люди нынче страсть какие злые! - Со словами утешения подкатилась к нему, возбуждённому вдохновением, Барселона.
   - Пошла прочь, дочь Иуды! - Авессалом гордо отвернулся от её манящих телес и хотел запахнуть на плече своём плащ, будто чувствовал себя прокуратором Иудеи, но плаща ни красного, ни белого, к сожалению, на нём не было. Он вообще не помнит: был ли когда-нибудь в его жизни плащ?
   "Надо завести, - подумал Авессалом. - Это красиво - запахивать плащ на груди!"
   - Прости меня, Авессалом! Прости бабу глупую! Из-за курвочки этой, Шахерезады, у меня голову набекрень снесло! - испугалась его гнева Барселона.
   - Нет прощения фарисеям лживым! Я покидаю это пристанище сатанинское, где царствуют разврат и беспробудное пьянство! - твёрдо сказал Авессалом, хотя ему было жаль покидать это сатанинское пристанище из-за этих самых разврата и пьянства. - Забываю вас и проклинаю вас!
   Жалобно всхлипнула всегда мужественная, как Жанна д*Арк, Барселона, и в поддержку ей всхлипнул Тимох, скромно покашливающий в сторонке, у соседского плетня.
   - Только тебя не забуду, только тебя не проклинаю, преданный и верный, как апостол Пётр, драгоценный мой друг Тимох1 - с патетикой воскликнул Авессалом и, вытирая большим и грязным кулаком непрошенную слезу, скатившуюся на щёку, ушёл в хату собирать в дорогу скудную свою котомку.
   - Не уходи! - отчаянно умоляла Барселона, валяясь в ногах Авессалома.
   И от этого самого отчаяния бросила в его задымлённые грустью глаза самое сокровенное:
   - Я замуж за тебя выйду!
   - За деда Кирюху выходи! - невозмутимо. С сарказмом ответил Авессалом.
   Он подошёл к Тимоху, несколько секунд постоял перед ним в задумчивости, затем душевно расцеловал его.
   - Прощай, друг!
   И не успели Тимох и Барселона вытереть искренние слёзы свои, как Авессалом исчез за поворотом в лес, словно растворился, словно и не было его никогда в Разуваевке.
  
   46.
  
   День и ночь пил лесник Епенетов выгнанный в прошлый приезд самогон и докучал Пурикорду бесконечными разговорами. Пурикорд был тесно знаком с теорией и практикой запоя, но запой Епенетова был особенным, оригинальным в своём роде: в течение часа лесник выпивал пол-литра мутной гадости, затем на непослушных ногах и с совершенно бессмысленными глазами добирался до полатей и мгновенно терял сознание, чтобы через четверть часа проснуться трезвым, как стёклышко. И так в течение суток, пока к обеду следующего дня не опохмелился последним стаканом, от двух трёхлитровых банок самогона, бывших в наличии перед его приездом на кордон.
   С отвращением и внутренним содроганием выпив последний стакан, лесник с не присущим этому историческому моменту энтузиазмом говорил:
   - Здорово мы с тобой, Пурикорд, гульнули!
   И, лихо встряхнув кудрявым своим чубом, затягивал свою любимую песню:
   Об этом, товарищ, не вспомнить нельзя:
   В одной эскадрильи служили друзья,
   И было на службе и в сердце у них
   Огромное небо,
   Огромное небо,
   Огромное небо -
   Одно на двоих.
   У Епенетова не было ни голоса, ни слуха, и от его баритонистых завываний кошка Маркиза пряталась под лавку и тихонько, жалобно мяукала. Пурикорду хотелось последовать её примеру, но он был слишком толст, чтобы протиснуться под лавку, и слишком добр, чтобы обидеть приютившего его лесника непризнанием артистических способностей.
   Печальным медведем сидел Пурикорд на печи и размышлял на невесёлую тему деградации русского мужика в условиях построения нового демократического, правового государства.
   - А ты смог бы так? - оборвал размышления Пурикорда и свою песню на полуслове Епенетов.
   - А ты смог так вот?.. - не дождавшись ответа Пурикорда, икнув, повторил он.
   - Что? - не понял Пурикорд.
   - Пожертвовать своей жизнью ради жизни других людей?
   - Не знаю, - искренне ответил старец.
   - А я смог бы! - Лесник ещё раз пьяно икнул. И любой русский человек смог бы! Ибо любому русскому человеку нечего терять, кроме своей нищеты.
   - А жена, дети?..
   - Им немногим будет хуже, чем со мной. - Епенетов в тоске хрястнул стаканом по столу, и тот разлетелся на мелкие осколки. - Эх, рассказать бы Гоголю про нашу жизнь убогую!
   В полном расстройстве лесник забросил на плечо пустой вещмешок и, не попрощавшись с Пурикордом, ушёл в Куропатки. Пурикорд не был ни удивлён, ни оскорблён - подобным образом заканчивался каждый запой Епенетова. Он вернётся домой, устроит грандиозный скандал, разгонит по углам жену и детей, а потом сутки будет отсыпаться, чтобы на три-четыре дня стать равноценным членом общества - не думающем о прошлом, не верящим в будущее. И никакого смысла жизни (в этом прав Епенетов), пока не появится желание пожаловаться Гоголю или Пушкину ( какая разница?!) на свою убогую жизнь. Разве мало в России таких вот неприкаянных епенетовых?
   Пурикорд вздохнул И, как медведь с дерева, сполз с печи. У безбожного лесника не было иконы даже дома, не то чтобы в кордонной избушке, и старец перекрестился, печально оглянувшись на красный угол
   - Господи, спаси и сохрани Епенетова, меня и нашу бедную Россию в придачу!
   До вечера Пурикорд убирал, вычищал грязь в избушке и всё равно не выгнал из неё устойчивый сивушный дух.
   Сев на лавку после трудов праведных, он с удивлением осмотрелся вокруг себя, словно впервые попал в эту избушку. Господи, почему он здесь? Зачем? Это бредовый пьяный сон, который никак не кончится: с фантасмагорическими ситуациями, с парадоксальными скачками во времени. Конечно же, это сновидение, ибо нельзя предположить, что такое может происходить наяву. Сны, как и жизнь, обязательно кончаются - смертью или пробуждением.
   Человек не может управлять сном, не может управлять собой во сне. Это же самое сейчас происходит с Мякишевым, назвавшим себя почему-то Пурикордом. Он не волен распорядиться своей судьбой, которая определена ему кем-то свыше.
   - Но почему не волен? - вслух возмутился он. - Вот возьму и на рассвете уйду!
   К Пурикорду прытко подбежала Маркиза - подумала, дурёха, что он позвал её. Кошка внимательно и выжидающе смотрела на Пурикорда.
   - Какой я, к чёртям собачьим, апостол?! Прости, Господи! - Пурикорд перекрестился. - С кем о вере, о высокой нравственности разговоры вести? С Маркизой, что ли?
   "Не может быть, - подумал Пурикорд. - Я здесь, чтобы наставить на путь истинный Епенетова, для того, чтобы он обрёл смысл жизни!"
   И старец тут же горько усмехнулся. И верно: ни Пурикорду, ни Всевышнему не образумить Епенетова. Слова для лесника, что мухи, от которых он беззлобно отмахивается. Через шесть кругов ада надо протащить Епенетова, прежде чем он захочет прислушаться к доводам другого.
   - Но отчего я уверен, что твой хозяин такой толстокожий и твердолобый? - Пурикорд в задумчивости погладил Маркизу. - И он, конечно, мучается, и у него нет лада в душе. А у кого он есть в России нашей? У кого он есть на нашей планете огромной? Почему так трудно жить людям? И почему, несмотря на это, они не спешат расставаться с жизнью?
   В избушке Епенетова совсем стемнело. Пурикорд чиркнул спичкой и зажёг керосиновую лампу.
   - Ты на охоту или со мной на черен? - спросил он кошку и полез на печь. Ему хотелось скоро уснуть, чтобы убежать от назойливых и неприятных размышлений. Но специально уснуть редко кому удаётся, даже под добродушное, убаюкивающее мурлыкание кошки. И угрюмая тишина вечера угнетала Пурикорда.
   И вдруг Пурикорд подумал, что всё в его прежней жизни сложилось бы иначе, если бы он неделю-другую пожил в такой сторожке вдали от людей и соблазнов цивилизации. В своей городской картире он жил один, но никогда не чувствовал себя одиноким. Пьянки и хмельные оргии не оставляли времени ему, как и Епенетову, на размышления о смысле жизни. А надо было всего-то: оглянуться на себя.
   "Теперь уже поздно... Поздно?.. А что, если..."
   Подумать над "если" Пурикорд не успел, потому что услышал за стеной избушки знакомый голос.
   Наставала тучка тёмная,
   Тучка тёмная, страховитая...
   - Наталья! - всполошился Пурикорд и тут же осадил себя. - Померещилось...
   Подкравшись к двери, будто ожидал нападения лесных разбойников, он замер и прислушался: песня не исчезала, не приближалась и не удалялась, и этот мягкий, грустный голос несомненно принадлежал Наташе, встреча с которой в лесу так взволновала его два дня назад.
   "Не может быть!.. Ночью в лесу... Женщина... - не верил своим ушам Пурикорд. - Не может такого быть!.."
   А ведь Пурикорд совсем забыл о Наташе, словно то, что произошло между ними на лесной опушке, было приятным сном, а сновидения, даже приятные, Пурикорд старался не вспоминать, ибо не верил в их пророческую силу. Встреча с Натальей была прекрасным сном, и в новом его сновидении звучит сейчас её голос. Разве мало в его жизни было сновидений, которые он поначалу воспринимал, как реальность? Может быть, сам Пурикорд - сновидение Пашки Мякишева?
   Раз это так, то ему нечего бояться, и он может без страха отворить дверь и крикнуть в глухую ночную тишину:
   - Наталья!
   - Это я, Пурикорд! - неподалёку отозвался самый нежный на свете голос.
   - А если ему действительно показалось, что отозвался? Ничего трагического, кроме разочарования, Пурикорд при этой мысли не испытал.
   Осторожно, как разведчик, пробирающийся к вражескому штабу, Пурикорд отодвинул щеколду на двери. Двери яростно заскрежетали, и скрежет этот перечеркнул песню Натальи с таким же самодовольством, с каким бездарный цензор перечёркивает гениальные строки поэта.
   - Наталья! - ещё раз крикнул Пурикорд в темноту.
   - Это ты, Пурикорд? - услышал он рядом с собой, справа женский голос с придыханием.
   - Я, я! - с дрожью в голосе поспешно ответил он, словно боялся, что исчезнет Наталья, как дремотный призрак.
   Но она не исчезла, а явилась живой плотью перед ним. Пурикорд не мог рассмотреть, а значит, узнать е1ё, потому что в ночной мгле светились лишь её тёплые глаза, но он чувствовал, что это она, он не забыл её голоса, он не забыл бы этого голоса до конца дней своих, если бы это не было сном.
  
   47.
  
   Ночь, укутавшись в чёрный плед, бродила лесными опушками бесшумными шагами, поглаживала ласковыми пальцами взъерошенные макушки молодых, егозистых берёзок и непослушные вихры дубков: "Баю-бай!" Июльская ночь была задумчива и хранила тишину, и лишь лунатик-филин своим гуканьем - бестактным, как чих во время спектакля в театре, - пугал её. Ночь журила его слабым шуршанием ветра и шла дальше, складывая в котомку беспокойные звуки, забытые в лесу суматошным днём.
   В кордонной избушке горели стеариновая свеча и счастливые глаза влюблённых - Пурикорда и Натальи, которые сидели на полатях, обнявшись. Она смущалась смотреть в его глаза, она стыдилась своего бесшабашного поступка, но её было хорошо и уютно от тепла, исходящего от рук Пурикорда4 и Пурикорд тоже был смущён и не знал, что говорить и что делать, но как раз это и было кстати, потому что ничего не следовало говорить и делать после первого порыва - его и её, - после поцелуя, который смутил их более того, что случился между ними два дня назад. Нет, сегодняшний поцелуй, когда Наталья с порога бросилась на крепкую шею Пурикорда, будто они были знакомы и любили друг друга тысячу лет и встретились после долгой разлуки; сегодняшний поцелуй - это уже нечто другое по сравнению с тем, первым поцелуем: в нём было много смысла, и этого смысла они испугались. Потому и смутились.
   Пурикорд не решился бы идти ночью в лес к женщине, которую почти не знал, даже если бы влюбился в неё с первого взгляда4 он, как и прежде не совершал безрассудных поступков, хотя жил нелепо и безрассудно; поэтому не он, а опять же Наталья попыталась сгладить неловкость, возникшую между ними.
   - Ты помнишь? Ты не забывал обо мне эти дни? - спросила она дрожащим шёпотом, по-прежнему не поднимая на него прекрасных своих глаз.
   Забыть о ней за два дня, пожалуй, было бы мудрено, но Пурикорд ещё больше смутился от этого вопроса - прямого. Отсекающего все сомнения по поводу её чувств к нему и его - к неё, потому что из-за запоя Епенетова, из-за дурацких его разговоров, он не вспомнил о Наталье, кажется, ни разу. Да нет, нет. Пурикорд не прав взваливая вину на лесника. Никто не запрещал ему думать и вспоминать о женщине, с которой он поцеловался в лесу. Просто он неверущ, как Фома, и толстокож, как слон.
   - Конечно.. Конечно, помню! - солгал он, краснея. И хорошо, что не было избушке яркого электрического света, иначе Наталья бы увидела эту ложь в его глазах.
   Но Наталья доверчиво, ещё крепче прильнула к нему, отчего плоть Пурикорда, должная быть равнодушной к похотям человеческим, приготовилась к бунту.
   - А я каждую минуточку помнила. Глаза твои добрые, ласковые. И грустные. Это судьба, Пурикорд. Судь - ба... - Наталья перебирала узкими пальцами жидкие волосы на его висках. - Я в Бога раньше не верила, а теперь верю. Он тебя послал, ведь правда?
   - Что верно. То верно - его работа! - согласился Пурикорд и, набравшись смелости, прикоснулся нетерпеливыми губами к её трепетным губам.
   - Милая!.. - прошептал он страстно, почти теряя сознание от желания близости с ней.
   А Наталья - простая деревенская баба, отзывчивая на ласку, как актриса, играющая роль в любовной пьесе, оглянулась через плечо Пурикорда на дверь и попросила:
   - Задуй свечу, любимый!
  
   48.
  
   Маркиза монотонно мяукала у двери, просясь на улицу - была она чистоплотной кошкой, несмотря на дикую лесную жизнь, и никогда не позволяла себе напакостить в жилом помещении. Когда же Епенетов спьяну или с крутого похмелья забывал о ней и нечаянно запирал в сторожке, Маркиза ходила оправляться в печь.
   Розовощёкий, шестипудовый бутуз посапывал на полатях, улыбаясь во сне и пуская изо рта перламутровые пузыри. Поняв, что нее добудиться хозяина добром, кошка отошла от двери ближе к полатям и замяукала требовательнее и громче, почти вереща.
   Пурикорд испуганным бегемотом вспрянул на полатях и ошалело осмотрелся вокруг: ему показалось, что он услышал голос из преисподней, зовущий его. А когда его взгляд упал на отчаянно мяукающую кошку, которой в утренних сумерках и видно не было - лишь два зелёных горящих глаза, - редкие волосы дыбом встали на его голове.
   Пурикорд отчаянно перекрестился и очертил вокруг себя магический круг, но Маркиза, услышав, что хозяин проснулся, подала голос мягкий и просящий.
   - Фу ты, сатанинское отродье! - Пурикорд перевёл дух и не нашёл чем запустить в кошку. Отметил спросонья одну странность: дверь была не заперта.
   Остановившись среди избушки, Пурикорд на время задумался, соображая: почему так получилось? Он вспомнил о том, что ему снился донельзя приятный сон: будто бы ночью к нему пришла Наталья - та, с которой он два дня назад встретился в лесу, - и будто бы они любили друг друга и очень даже страстно. Но, может быть, это было не сновидение, может быть, наяву была Наталья, жарко и страстно обнимала и целовала его?
   Пурикорд с прыткостью, не присущей его тучному телу, подбежал к полатям, ощупал их, будто под одеялом могла спрятаться Наталья.
   Но, увы, - её дыхания даже не было. Не могло такого случиться наяву!
   Но почему не могло, если она была здесь ночью. Ведь была же! - убеждал Пурикорд себя. И он стал искать доказательства её ночного присутствия. Во-первых, запах. В затхлый дух епенетовской сторожки примешивался чудесный мягкий запах, не витавший ранее здесь. Но он, Пурикорд, мог впустить этот запах, отворяя дверь кошке - росным утром хорошо и далеко пахнет чабрец, которого много вокруг избушки. Ладно, пусть не это, всё-таки пахло не чабрецом. Но во-вторых...
   Во-вторых, незапертая дверь. Сколько он проживает здесь, никогда не случалось, чтобы не запиралась дверь на ночь. Ведь живёт Пурикорд всё-таки в лесу и один. Ну и что?.. А вчера взял и забыл запереть. Но есть и в-третьих.
   В-третьих, приятным огнём горели его губы - это от Натальиных жарких поцелуев. Никогда в жизни не целовали с такой страстью его женщины, не любили с такой самоотдачей. Но, может быть, он простыл, и губы его горят от простудного жара?
   В полном расстройстве Пурикорд присел на край полатей. От обиды ему хотелось плакать, а ещё - выпить самогонки. Но почему не везло ему в жизни, почему не везёт после неё?! Почему, когда что-то хорошее, приятное - это всегда оказывается сновидением?! Разве не могла бы такая женщина, как Наталья, полюбить его? Разве он хуже других?
   Пурикорд поверил бы, что Наталья приходила наяву, если бы нашёл неопровержимое доказательство. Но он, к сожалению, мертвец, и в его положение ничего подобного произойти не могло.
   Но Пурикорд не собирался соглашаться с этим. Пусть он будет кем угодно. Даже апостолом! Он живёт и дышит. Вот! (Пурикорд несколько раз глубоко вдохнул и шумно выдохнул воздух). Он душит, а значит, и любить имеет право и выпить. Он сейчас обязательно выпьет! Пурикорд знает, где спрятана у Епенетова бутылка самогонки. Епенетов был обстоятельным человеком, и у него всегда было что выпить по возвращению в сторожку, пока не выгонит новой водки.
   Пурикорд прошёл в угол избушки, со злостью выбрасывая оттуда тряпьё, пока не отыскал бутылку с мутной жидкостью.
   А между тем, рассвело, и развеялся сумрак в избушке. Опрокинув полный стакан вонючей самодельной водки, Пурикорд сидел за столом, подперев скулы пухлыми кулаками и закрыв глаза: он пытался вернуть самое прекрасное из сновидений, когда-нибудь посещавших его.
   Но это было напрасным занятием, потому что никогда он не мог возвращать сновидение, ни один из снов, виденных им, не сбылся. И вообще, сон - это абсурд и фантасмагория, лучше о нём забыть, как только проснулся.
   Выпив ещё полстаканчика, Пурикорд пошёл к табурету у полатей, на котором лежали сигареты и спички лесника. И замер в шаге от него - испуганный и ликующий одновременно, с расширившимися от изумления глазами: он увидел розовую газовую косынку, небрежно свисавшую с табурета, которая никак не могла оказаться в епенетовской избушке, если её сегодняшней ночью не принесла Наталья.
   И тогда в одну секунду пронеслась перед ним вся великая и замечательная ночь с трепетными руками и жадными губами прекрасной Натальи, и остались после этого феерического калейдоскопа воспоминаний только последние её слова: "Спи, милый! Приходи ко мне завтра!"
   Эти слова возвратились к Пурикорду и уже не отпускали - он бесцельно ходил по сторожке, спотыкаясь о табурет, лавку, епенетовские резиновые сапоги, об ухват, валяющийся у печи, ещё обо что-то, не замечая этого; он ходил полчаса, может быть, целый час по избушке, ничего не видя и не слыша, и только ласкали уши нежные слова Натальи: "Спи, милый! Приходи ко мне завтра!"
   И чем больше проходило времени, течение которого до определённого момента ему было безразлично, тем больше убеждался в реальности происшедшего. Пурикорд, почти помешавшись умом от счастья, опомнился, когда приложил к губам розовую газовую косынку, пахнущую почему-то земляникой, пахнущую Натальей, и подумал о том, что завтра-то уже наступило!
   Он не долго собирался, потому что не было у него особого имущества, кроме доброго сердца и отзывчивой души, кроме плаща от дождя, который он перебросил через руку. Пурикорд запер избушки Епенетова на замок и зашагал прямой дорогой через лес на Куропатки.
   Пурикорд понимал, что поступает дурно, что не имеет права так поступать, потому что назначено ему было что-то другое - великое и таинственное, - нежели любовь к простой женщине. Но кто может осудить влюблённого?
   Разве Ты, Всемогущий и Добрый, можешь осудить раба своего Пурикорда? Если Ты мудрый, то почему испытываешь слуг своих любовью?
   Куда ты, Пурикорд? Неужели ради женщины ты забыл предназначение своё? - догонял его настойчивый и неприятный голос. Но он, продираясь через густые заросли ольшаника, разъярённому медведю уподобляясь, слышал другой голос - более приятный его соскучившемуся по любви сердцу:
   - Приходи ко мне завтра!
   И Пурикорд шёл на этот голос, не замечая, что развернулось в другую сторону солнце: над Куропатками оно должно было висеть вечером, на закате, а сейчас было утро.
  
   49.
  
   Тошно было на душе Гавриила. Ему было хуже, чем Лейзе Файвелю, у которого вчера ночью сдох поросёнок от какой-то свинячьей болезни. Утром уехала в Кулёмы Елизавета - нежная и заботливая супруга Гавриила - и до сих пор, до полуночи, не вернулась. Несмотря на это неприятное обстоятельство, Гавриил мужественно вышел на службу и каждую минуту молил Господа, чтобы Лиза, если и не осталась жива, то хотя бы до минуты смерти осталась верна ему.
   Гавриил понимал, что молитва его глупа, что не может чеовек умереть во второй раз, но сердце его разрывалось от любви и тоски по Лизе, и глупая молитва его была не последней глупостью, которую он совершил в эту тихую, июльскую ночь.
   А в это время Хомутовка - деревня о сорока дворах - спокойно опочивала, по-старушечьи вздыхая столетними липами. К полуночи, когда только ещё стемнело, уже не светилось ни одно окно. Не бродили по двум запылённым улочкам Хомутовки влюблённые парочки, потому как самому молодому хомутовцу днями стукнуло сорок лет; не играла привычная для любой русской души гармонь, потому что три года назад умер последний гармонист Хомутовки. Последний хомутовский парубок, а ныне почтенный завскладом Мишутушкин - единственный, кто вечерами ещё будил деревенскую тишину песнями от души, сегодня спал мертвецким сном, потому что вечером был в гостях и не рассчитал своих возможностей перед обилием водки.
   Сторож Гавриил, который. Прихрамывая, уныло бродил вокруг двух складов и зерносушильного комплекса, ощущал себя одиноким и заброшенным, как сама Хомутовка. Единственным жителем планеты. Никому не было дела до его душевных переживаний, до самого его существования, как факта, и служба у него была курам на смех, хотя Лейза и дал ему настоящий патрон, потому что зарплата его вряд ли была больше, чем стоила кучка зерна в одном из складов, которую он доблестно охранял. Если бы залаяла где-нибудь собака или потёрся о ногу запропастившийся куда-то кот Зебр, ему бы не казалась такой тяжёлой, невыносимой просто разлука с Лизой, он мог бы хотя бы на секунду отвлечься от всяких дурных мыслей, которые, как мухи на варенье, лезли и лезли в голову.
   Гавриил попытался разогнать их, вспомнив что-нибудь приятное, от чего бы разгладились рубцы на сердце, но ничего, кроме как о печальных глазах Елизаветы перед её отъездом, не вспоминалось. И утром, когда она уезжала, и сейчас он подумал, что не кончится добром её поездка - неспроста и поросёнок у Лейзы Моисеевича сдох. Не к добру всё это! Ох, не к добру!
   Устав ходить, Гавриил присел на лавочку у конторки и проверил патрон в стволе ружья, осторожно отпустил взведённый курок. Он долго уговаривал Лейзу Моисеевича отдать патрон, про который Файвель случайно проговорился, потому что думал: раз полагается ему по службе ружьё, то к ружью должен прилагаться хотя бы один патрон, ибо без последнего, он как бы не сторож, а пугало огородное. А ежели, не приведи Господь, объявятся в Хомутовке ужасные грабители, чем он станет держать оборону, спасая последнее достояние загибающегося колхоза?
   Лейза уговаривал его не связываться с патроном, которым можно убить человека, оставить его дома.
   - Огромную, непредсказуемую опасность вы носите с собой, уважаемый Гавриил. Когда у вас в руках ружьё без патрона, я всегда был спокоен за вашу драгоценную жизнь. Теперь я не поставлю за неё и одного рубля!
   - А ежели грабители-рецидивисты? - нахмурив брови, упорствовал Гавриил.
   - Какие грабители?! - Лейза в возмущении всплеснул маленькими ручками. - В последний раз грабитель в нашей благословенной Хомутовке умер вместе с нэпом. Кому придёт на ум грабить ваш цвилой овёс, если за него дадут пять лет? Вы положите на складе кусок золота, и его никто не будет грабить, потому что его трудно обменять на водку.
   Но Файвель не убедил упёртого Гавриила, потому что тому хотелось быть настоящим сторожем и находиться на службе в полной боевой готовности.
   "Грабители объявились бы, что ли!" - от тоски душевной подумал Гавриил и весь похолодел от этой мысли.
   После этой случайной и глупой мысли всё вокруг Гавриила резко переменилось: темнее сделалась звёздная июльская ночь, зловеще затрепыхались на ветру кроны тополей, а за ближним складом слышались какие-то таинственные шорохи. Гавриил испуганно оглянулся, перекрестился украдкой и дрожащими пальцами пытался взвести курок, но тот не поддавался. С превеликим трудом ему удалось сделать это, и вздох облегчения вырвался у него из груди - ему показалось, что с той минуты, когда он подумал о грабителях, и не дышал вовсе.
   Гавриил никогда не имел дела с ружьём или с другим каким-либо огнестрельным оружием. Весь его опыт общения с оружием состоял в дружбе с кухонным ножом, да и то за время этой дружбы он не менее двух десятков раз резал себе пальцы и ладони, а один раз ранил даже ногу, когда уронил нож вертикально на стопу во время чистки картошки.
   Гавриил не загнал патрон в ствол ружья обратно стороной только потому, что таким образом он не вошёл бы в патронник. После этого старец мучительно думал над тем на какой из двух курков нажимать, чтобы при случае насмерть поразить грабителей. Так же мучительно он припоминал что-нибудь из литературы, где пишется о ружьях, и с трудом вспомнил о том, что надо взвести курок прежде, чем выстрелить. Потом ему на ум пришёл фильм по произведениям Фенимора Купера, и он явственно представил, как Виннету - вождь апачей взводит курок на ружье и целится в неизвестных бледнокожих.
   Так любовь к литературе и кинематографу помогла Гавриилу почувствовать уверенность в своих силах и не смотреть на ружьё с таким ужасом, с каким он смотрел на него минутой ранее. Теперь пусть попробует сунуться в его охраняемые владения любой грабитель!
   Прижимая приклад к груди и держа указательный палец на спусковой крючке, Гавриил стал, крадучись обходить охраняемый объект. Он ждал нападения в любой момент и с любой стороны, потому что мир вокруг него был полон таинственных шорохов. С кинжалами в крепких зубах к складу ползли грабители с горящими от алчности глазами и свирепыми лицами, а один из них, видимо, главарь шайки - вон уже подполз и затаился у стены склада. Зажмурив глаза, Гавриил направил в его сторону ружьё и, обмирая от страха, срывающимся голосом крикнул:
   - Руки вверх! Ханде хох! Сдавайся!
   Гавриил открыл глаза, но грабитель и не думал сдаваться - лежал у стены, выжидая. Тогда мужественный Гавриил ещё сильнее зажмурился, припрятал отчаянно стучащее сердечко в пятки и нажал на спусковой крючок. Ему показалось, что мир взорвался вокруг него. И ещё - что он выстрелил в самого себя.
   Отдачей ружья Гавриила отбросило назад метра на три, и он упал на землю без чувств.
   Много лет минуло со времён последней войны, когда грохотали выстрелы над Хомутовкой. Никогда в Хомутовке не было охотников, потому в окрестностях трёх вёрст от деревни не найдёшь не только озерца, но и приличного болотца, куда могли бы сесть дикие утки. Не водились в окрестностях Хомутовки кабаны. Лоси и зайцы, а если забредал какой-либо зверь в чахлые окрестные леса, то никому из хомутовцев не было до него дела. В общем, со времён второй мировой войны ружейный выстрел в Хомутовке прогремел лишь однажды, десять лет назад, когда пьяный, ныне покойный гармонист Кузя Охлопков стоял за честь своей жены, гоняясь за прелюбодеем Мишутушкиным. В Мишутушкина покойный Кузя не попал и сам отделался лёгким испугом - пятнадцатью сутками отсидки в Кулёмовской КПЗ.
   Не случайно поэтому выстрел Гавриила прозвучал в ночной Хомутовке, как разрыв бомбы, которую сбросил на мирную российскую деревню прокравшийся на нашу сторону чеченский бомбардировщик. Когда Гавриил лежал без чувств, в двенадцати из сорока хат Хомутовки вспыхнул свет. Проснулся даже пьяный Мишутушкин и вертел в недоумении головой, сидя на полу у печи, где пару часов назад уснул, сваленный убойной силой хомутовской самогонки. Не услышали выстрела лишь самые древние, а потому - самые глухие старушки.
   Первым свет загорелся в доме Лейзы Файвеля. И если другие хомутовцы думали и соображали, что приключилось в их захолустном населённом пункте, перед тем, как выскакивать на улицу, то Лейза Моисеевич на размышления на терял и секунды. Босиком и в стиранных-перестиранных кальсонах он тут же вылетел из хаты и, спотыкаясь на кривых и тонких ногах, помчался спасать квартиранта. Файвель боялся, как бы тот ни покончил жизнь самоубийством из-за долго отсутствия Елизаветы.
   Гавриил очнулся раньше, чем добежал до места происшествия Лейза Файвель. Первым делом ночной сторож посмотрел на склад, у стены которого скрывался грабитель. Ночной тать оказался на месте. Гавриил не знал - жив он или нет и обрадовался тому факту, что втихаря от Лейзы утащил у него и второй патрон, который лежал в кармане телогрейки. Далее движения Гавриила были точными и уверенными, будто он всю жизнь тем и занимался, что перезаряжал ружья.
   Если о состоянии грабителя (убил он его или ранил) Гавриил не мог знать, то своё он просто обязан был проверить. "Жив!" - удовлетворённо подытожил он после того, как ущипнул себя за бедро. Он ещё раз посмотрел в сторону ночного татя, и ему показалось, что тот шевельнулся. Гавриил, всполохнувшись, схватил за ремень ружьё и стал на четвереньках, задом отползать к бригадной конторке. Ружьё волочилось по земле, подпрыгивая на неровностях почвы и звякая о камни. И, когда Лейза Моисеевич подбегал уже к складу, оно, ударившись о булыжник, выстрелило самопроизвольно.
   Крупнокалиберная дробь просвистела над головой Лейзы. Бедный Файвель с разгона пал на землю и, прикрывая голову руками, отчаянно завопил:
   - Не стреляйте, уважаемый Гавриил! Я свой, русский!
   Но Гавриил не слышал его, потому что снова лишился сознания. Он лежал ничком, разбросав руки по траве, как погибший на поле брани герой.
   Выждав минуту, Лейза Моисеевич приподнял голову, будто выглянул из-за бруствера окопа, затем, как разведчик полковой разведки, по-пластунски пополз к сторожу.
   Развернув Гавриила лицом в ночное небо, Файвель с трепетом и ужасом осмотрел его, но не нашёл огнестрельной раны на теле квартиранта. На всякий случай приложив ухо к груди сторожа и, услышав биение сердца, успокоился.
   - Вы живы, уважаемый Гавриил?
   Сторож открыл сначала один глаз, через некоторое время - второй и прошептал6
   - Не могу я этого знать, Лейза Моисеевич!
   - Боже мой! - Файвель помог Гавриилу подняться. - Разве не предупреждал старый Лейза6 не берите патроны и не вставляйте их в ружьё, если у вас нет учёбы обращения с огнестрельными ружьями?! Когда человек вставляет патрон в ружьё и целится прикладом в водоплавающую утку, можно ожидать, что он кончит своё пребывание на этом свете раньше времени. Если он сделает наоборот и нажмёт на курок, он ни за что отнимет жизнь у старого еврея, который никому плохо не делал.
   - Ох, Лейза Моисеевич! Кажется, я убил человека... - сокрушённо сказал Гавриил.
   - Кажется, благодаря Богу, вы не убили меня и стрельнули мимо себя! - успел сказать Лейза до того, как подлетел запыхавшийся, весь переполненный ужасом и негодованием Мишутушкин.
   - Кто стрелял, зачем стрелял и почему стрелял? - возмущённо возопил он.
   - Поним-м-мае-те... Т-там... - заикался Гавриил. - Я убил ч-челов-века...
   - Кого убил и по какому праву? - не было конца изумлению заведующего складами, который внимательно осматривал освещённое луной пространство, но не ходил жертвы бдительности колхозного сторожа.
   - Там... - Гавриил показал на ближний склад. - У стены лежит. Я предупреждал, как положено по уставу: "Стой! Стрелять буду!". Но он ничего не ответил. Поэтому я и выстрел непосредственно в грабителя.
   - Вот болван старый! Откуда у тебя патроны? - продолжал негодовать Мишутушкин.
   - Лейза Моисеевич дал... - как провинившийся школьник, пролепетал Гавриил.
   - Я дал ему один патрон и поэтому готов нести совместную ответственность за убийственное преступление! - с горечью, но мужественно сказал Лейза.
   - Пошли на место преступления! Приказал завскладом Гавриилу и прочим подбежавшим хомутовцам.
   - Я боюсь... - захныкал Гавриил.
   - Стрелять в живого человека не боялся! - Мишутушкин в презрении сплюнул и направился к складу.
   Обхватив голову руками, сидел в неподдельном горе Гавриил. Он шептал одни и те же слова!
   - Я никого не хотел убивать! Я никого не хотел убивать! Я никого не хотел убивать!
   Наконец возвратились к нему возмущённые донельзя хомутовцы, два раза обошедшие склады, но так и не нашедшие предполагаемого трупа грабителя.
   - Что ты нам, козёл дремучий, мозги компостируешь?! А? - Заведующий складами схватил безвольного сторожа за шиворот. - Где убитый?
   - Там, у склада... - Искренние слёзы покатились из чистых и честных глаз Гавриила.
   - Показывай, мать твою! - Мишутушкин, как сотрудник уголовного розыска, был настроен решительно и подтолкнул пинком в сухой зад сторожа.
   Гавриил увидел жертву, не доходя пяти шагов до неё, и остановился, едва снова не потеряв сознание.
   - Вот он! - дрожащей рукой показал сторож.
   - Где? Где? - не понял Мишутушкин.
   - Вот он... Но я не виноват... Честное слово, я не виноват, товарищ Карп Иванович!.. - лепетал Гавриил.
   У Мишутушкина в ответ расширились зрачки от изумления. И через несколько секунд он вдруг громко расхохотался. Его дружно поддержали хомутовцы. Лишь один добрейший Лейза Моисеевич не смеялся над бедным Гавриилом, а смотрел на него с жалостью и укоризной.
   Ничего не понимая, растерявшийся Гавриил мужественно сделал три шага вперёд и вдруг увидел, что на месте убитого грабителя лежит куча травы, которую днем скосили вокруг складов. Он тоже с удовольствием посмеялся бы над собой, если бы ему не было так стыдно перед разбуженными его выстрелами хомутовцами.
   Кончилось это нежданное полуночное веселье тем, что Мишутушкин, отсмеявшись, сказал:
   - Отдай ружьё Файвелю, старый козёл! На этом твоя карьера сторожа благополучно окончилась!
   - Вы не имеете права оскорблять мою личность! - обиделся Гавриил.
   - Имею! - отрезал завскладом. - Скажи спасибо, что по мордам не съездил!
   - За что? - невинно удивился Гавриил.
   - А если бы мне, весёлому и беспечному, захотелось поспать на свежем воздухе под складом? Ты же меня, гад ползучий, запросто подстрелил бы!
   Народ, усмехаясь, разбрёлся, ушёл с файвелевским ружьём на плече Мишутушкин, а Лейза, сидя рядом с Гавриилом на лавочке, утешал его:
   - Ничего, ничего, уважаемый Гавриил! Всякое бывает в этой дешёвой жизни. Хорошо, что кончилось так смешно из-за наших патронов, из-за которых вы не послушались меня.
   - Получается. Меня выгнали с работы?
   - Из-за чего вы имеете бледный вид, Гавриил? Вы никогда не останетесь без работы, если ваш друг Лейза Файвель. Завтра я устрою вас пасти коров.
   - Но я боюсь коров!
   - Ничего, ничего! Пойдёмте со мной. Если мы имеем счастье дожить до утра, мы что-нибудь придумаем!
   Среди тёплой июльской ночи шли два одиноких, несчастных старика, обнимая друг друга. У каждого из них было своё горе, отчего души их объединились, и каждый из них одним только своим присутствием утешал другого.
   А тем самым временем по просёлочной дороге из Кулём в Хомутовку возвращалась Лизонька, боясь темноты и леса, но мужественно преодолевая свой страх из-за беззаветной любви к Гавриилу. И окружающая природа, как могла, помогала влюблённой и верной женщине, рассыпав по небу яркие звёзды и вывесив жёлтый фонарь луны.
  
   50.
  
   В один и тот же час 5 августа 1995 года из деревень Богодуховка и Разуваевка в противоположных направлениях вышли два путника: из Богодуховки - высокий и худой Егор Панкратов, из Разуваевки - среднего роста и упитанный Авессалом, известный под именем Агафон Агафонов. Один держал путь на запад, другой - на восток, но, как ни странно, они неминуемо должны были встретиться друг с другом.
   И встретиться не потому, что планета наша круглая. Просто они шли по одной и той же дороге, петляющей среди леса и соединяющей Богодуховку и Разуваевку, навстречу друг другу. Агафон имел цель отыскать духовного наставника Егория - бывшего корреспондента Егорку Панкратова и высказать ему всё, что он думает об их апостольской миссии, о хвалебной загробной жизни и самом наставнике. Панкратов же решил начать с Агафона-Авессалома, чтобы собрать всех своих апостолов в Подмышки и совместно обсудить дальнейшие действия.
   Неразбериха с годами, пролетевшими над землёй, их жизнями и смертями, полная абсурдность задуманного ими или кем-то навязанного им предприятия порядком поднадоели Панкратову, его измученная заблудшая душа требовала ясности. Егор так и не разобрался, когда он был Ипполитом, а когда Егором, и вообще: существует ли Ипполит в реальности и иже с ним Егор? И, если все, что происходит с ним - сон сумасшедшего, то почему странное сновидение такое бесконечно длинное и тягостное?
   Панкратов не знал, каким образом он и его товарищи по несчастью выпутаются из этой истории, но. Что её конец, как и у любой истории, должен быть обязательно - в этом он не сомневался. По наитию к нему пришла мысль, что это должно произойти в Подмышках, и даже не в самих Подмышках, а на болоте в нескольких верстах от деревни, обязательно ночью - в то самое время суток, на том самом месте, где неожиданно оказались пятеро мертвецов. Пусть не живым, пусть он, Панкратов, будет мёртвым, но только не болтаться бы между небом и землёй неприкаянным призраком.
   Так думал Егор Панкратов, шагая по лесной дороге в направлении Разуваевки, а вот Агафонов, направивший стопы своих босых ног с потрескавшимися пятками в сторону Богодуховки, был далёк от душевных переживаний и поисков истины. Он совсем не ощущал себя духовным началом, но обыкновенной плотью, жаждущей глотка воды и сигареты. Воды в незнакомом лесу ему не отыскать, тем более, не прикурить, потому что спички он забыл, впопыхах покидая злопамятную Разуваевку.
   Агафон шёл, обливаясь в жаркий день обильным потом, облизывая потрескавшиеся от похмельной жажды губы, и проклинал тот день и час, когда он родился и умер на земле. Хорошо тому, кто вообще не рождается. Ему не предстоит испытать таких мучений, какие испытал Агафон после смерти. Агафону-Авессалому было наплевать на абсурдность этой мысли. Он никогда не оценивал критически мысль, пришедшую ему в голову, а тут же, ничтоже сумнящеся, выкладывал её наружу.
   - Кто не родится, тот не умрёт! - громко произнёс он самый гениальный свой афоризм.
   - Вы не правы! - раздался голос справа, удивительно похожий на голос Панкратова.
   Агафонов испуганно оглянулся на голос, но никого не увидел между высоких сосен.
   "Неужто Егорий наш вездесущ6 и слышит, и видит всё?" - Агафонов поёжился от страха. Он ещё пристальнее вгляделся в глубину чистого соснового бора - никого.
   - Вы не правы! - опять сказали справа.
   И вдруг среди бора возник ниоткуда, будто проявился из воздуха, Панкратов.
   - Егорий! - искренно обрадовалась заблудшая овца Агафон. - Здорово!
   - Я не Егорий, я Ипполит, - сказал подошедший к нему.
   - Ну как же не Егорий?! - Агафонов напряжённо засмеялся. - Шутить изволишь?
   - А ты присмотрись ко мне повнимательнее...
   - Одёжа другая, глаза другие, нос кривее... Ты брат Егоркин, что ли?
   - Все мы братья, - уклончиво ответил Ипполит. - А вы будете водитель Агафонов?
   - А откуда ты меня знаешь? - Агафон ещё раз с недоверием присмотрелся к собеседнику. - Да ты это, Егорий! Не мути воду и не колупай мне мозги!
   - Ах, оставьте! Какая, в сущности, разница, как тебя называют?! Я всегда могу стать Егором, Агафоном. Пашкой Мякишевым или Гоэлро Никаноровичем. Но никто из вас не станет Ипполитом из Богодуховки!
   - Кончай, Егор, дуру гнать! Без твоих шуточек тошно! - разозлился Агафон. - Ты бы лучше с Господом покалякал. Пусть он к чертям меня посылает, если для рая не заслуженный, но жить среди этих сумасшедших людей я больше не хочу!
   - Что вы, Агафон Мефодьевич, сказали две минуты назад, разговаривая с самим собой?
   - Что сказал? Кто не родится, тот не родится. Вот как на самом деле.
   Агафонов устал от жаркого дня, дороги, себя и от этого дурачка Ипполита или Егора - в самом деле, какая разница, как его называть, и присел у края дороги, прислонившись к стволу сосны. Ипполит присел рядом с ним.
   - Выходит, раз я умер, то должен... ещё раз...
   - Нет, Агафон Мефодьевич! Вы не умирали.
   - Вот те раз! Ну, не умирал, допустим, чему я рад. Но родила же меня мама!
   - И не родились ещё. - Ипполит невинно и с сожалением смотрел на него.
   Агафон в ярости вскочил на ноги.
   - Ты чего меня за сперматозоида держишь?! Ты, Егорий, если сам дурак, так других дураками не делай!
   - Я не Егорий, я - Ипполит.
   - А пошёл ты!.. - Агафон в сердцах сплюнул и отвернулся от него. И тут же прямо перед собой увидел Панкратова. Он с недоверием, потом с ужасом смотрел то на одного Панкратова, то на другого и почти без чувств осел на землю, как тяжёлое облако пыли.
   - Ипполит, здравствуйте! - поприветствовал богодуховского дурачка подошедший Панкратов с сидящим на корточках.
   - Здравствуй Егор! - поздоровался тот.
   - Я всё понял! - испуганно прошептал Агафон. - Мёртвый Егорий встретился с живым. Что счас будет!
   Но никто не собирался ссориться из-за таких пустяков, как жизнь и смерть. Тем более, когда Егор присел рядом с Ипполитом, Агафонов убедился, что они похожи друг на друга меньше, чем братья-близнецы. Можно даже сказать6 ничего общего, кроме долговязости, длинных волос, узких лиц и маленьких жидковатых бородок. Как же он, Агафон, умудрился их перепутать?
   - Ипполит, ты знаешь какую-то тайну, связанную со всеми нами. Умоляю тебя: расскажи! - Егор по-братски положил руку на плечо Ипполита.
   - И на этом, и на том свете нет никаких тайн. Просто мы недостаточно прозорливы и почти не занимаемся самоанализом. Заглянуть в свою душу нам труднее, чем в чужую, - Ипполит сосредоточенно ковырял перед собой землю у края дороги тонким прутиком: даже в минуту покоя он самоотречённо искал мифический Корень Доброго Сердца.
   - Но ты знаешь хотя бы: мы живы или умерли.
   - Никто не может точно ответить на этот странный вопрос, кроме вас самих.
   - К сожалению, мы нищие умом и силой души.
   - Это вам кажется. Ни кто из вас не пытался даже разбогатеть.
   - С нами произошли невероятные вещи, - тихо пожаловался Панкратов. - У меня закралось подозрение, что мы самые обыкновенные сумасшедшие.
   - Если весь человеческий мир сошёл с ума, то почему вы должны были спастись?
   - Но почему, кроме нас, никто этого не замечает?
   - Потому что вы апостолы. - Ипполит лукаво усмехнулся. - Ведь правда, Агафон Мефодьевич? Извините, Авессалом...
   - Какой я, к хренам собачьим, Авессалом и тем паче апостол, если вымазан грехами, как негр загаром?!
   - Вот видишь! - Ипполит радостно ухватился за рукав Панкратова. - Даже неисправимый Агафонов понял, что вы никакие не апостолы. Вы, как и я, Его рабы.
   Ипполит ткнул длинным пальцем в небо и тихо изрёк:
   - И как Им решено, так и быть.
   - Но почему Он такой жестокий?! - не унимался Егор.
   - А разве отец не должен быть жесток к своему дитяти, когда оно заблуждается и ослушается?
   Панкратов устало поднялся с земли. Разочарованный разговором с Ипполитом, сказал равнодушно:
   - Ладно, Ипполит. Я слишком многого от тебя требую. Закончим наш бесполезный теологический спор. Лучше посоветуй: как нам дальше жить?
   - Каждый из вас нашёл то, что должен был найти. Возвращайтесь в Подмышки и ждите.
   - Чего ждать? - не понял Егор.
   - Разве можно кого-то или чего-то ждать? Ждать, означает одно: терпеть.
   - Ну уж дудки! - возмутился Агафонов. - Я уже десять лет терпел, только не знаю - где. Вот ты говоришь, что мы нашли то, что искали. Извини, дорогой учёный друг, но я никогда ничего не искал, кроме приключений на собственную задницу. И уж тем более не находил даже рваной троячки!
   - А разве беспокойство - это не находка. Разве смятение души - это не бесценный клад? - удивлённо спросил Ипполит.
   - Дурак, он и в глухом лесу - дурак! - Агафонов в сердцах сплюнул. - Пошли, Егорий, товарищей собирать. Бог не выдаст - свинья не съест.
   - Пойдём, Агафон Мефодьевич! - согласился Панкратов. - Прощай, Ипполит!
   И он, и Агафонов испуганно и недоумённо оглянулись вокруг себя: дурак из Богодуховки будто испарился.
   - Живут же такие дураки на свете! - возмутился Агафон, подстраиваясь под широкий шаг Егора.
   - Ты того, Агафон Мефодьевич... Ты так ничего и не понял. Это был Он!
   - Он? Собственной персоной? - Агафон открыл рот от изумления да так и шёл некоторое время, пока в него не залетела мошка.
   Лишь на закате дня пришли они в Хомутовку и постучались в гостеприимный дом Лейзы Файвеля.
   Их не ждали влюблённые супруги; когда они вошли в горницу, Лиза Карамелька, сидя в кресле, держала голову Гоэлро Никаноровича на своих коленях, задумчиво перебирала мягкие редкие волосы, тронутые сединой, и из глаз её щедро катились слёзы. Она жалела себя, жалела своего возлюбленного, так безвременно почивших в бозе.
   Вернувшись из Кулём, она уговаривала мужа похоронить её рядом с ним на кулёмовском городском кладбище, на что тот резонно возражал, что вряд ли в Кулёмах найдётся человек, который поймёт справедливость Лизиного желания. Лейза Файвель случайно подслушал их разговор и пришёл в такое ошеломление, что за целый день не сказал кому-либо ни одного слова, а этого с ним не случалось с тех пор, как он научился говорить.
   - Я никуда не пойду! Почему я должен возвращаться в какие-то Подмышки, когда нам с Лизой и здесь хорошо! - заявил утром Гоэлро Никанорович после того, как Панкратов попросил их собираться в дорогу.
   Своим многословием Квасников удивился Агафона. И ещё - возмутил. Возмутил своим неприкрытым мещанским счастьем, в то время, как он, Агафон, должен болеть душевно и страдать за все человеческие грехи.
   - Ты, Гавриил, апостол или кто?
   - Какой с меня апостол, Агафон Мефодьевич?! Смех один!
   - Ну что вы пристали к бедному Гавриилу? Разве Лейза прогоняет его и Елизавету, хотя они говорят такие глупости, что старый Файвель чуть не тронулся ума - Это были первые слова Лейзы со вчерашнего утра.
   - Отпустите меня, Егорий! Я впервые в жизни очутился счастлив, - взмолился Квасников.
   - И я впервые! - честно призналась Карамелька.
   - Если бы это от меня зависело. - Панкратов развёл руками. - Нам указано идти. Разве вам, Гоэлро Никанорович, и тебе, Елизавета, не хочется покончить с этим фантасмагорическим абсурдом: с потерянным временем и странными смертями?
   - Лучше я буду жить, потеряв десять лет, чем терять время, не живя. Лучше я буду живым покойником, чем живым трупом! - Гоэлро Никанорович в запальчивости выразился так умно и витиевато, что у Агафона мозги набекрень пошли, а Файвель опять повторил дар речи.
   - Собирайтесь! Мы в Подмышки только на одну ночь, а там - поступайте, как вам заблагорассудится, - оборвал затянувшийся спор Панкратов.
   - Пошли, голубки! Жмурикам трахаться не полагается! - Агафонов легонько толкнул в спину Квасникова и ущипнул за ядрёную ягодицу Лизоньку. На что та отвесила ему увесистый, звонкой пощёчиной.
   - Зря мы тебя по-людски похоронили! Надо было, как ведьму, на костре сжечь! - обиделся Агафон.
   После его слов бедный Лейза Моисеевич осунулся по стене на пол и больше не сопротивлялся уходу так полюбившихся ему Гавриила и Елизаветы.
  
   51.
  
   Мякишева подмышкинские апостолы нашли у Натальи и с ангельскими крылышками на широкой спине. Паша одухотворённо чистил картошку и что-то мурлыкал под нос - нечто оптимистическое. Наталья тоже была в настроении, старательно и с любовью гладила возлюбленному рубашку.
   Пашку было ещё труднее оторвать от обыкновенного земного счастья, и он отправился в подмышки, скрепя сердце, дав себе клятву, что не позднее девяти утра завтрашнего дня снова будет у ног любимой Натальи.
   Пятеро апостолов шли по пыльному, ухабистому тракту из Куропаток в Подмышки, и только недовольный Агафон ворчал:
   - Их послали людей уму воспитывать, а они в любовь играют! Так апостолам не полагается1 ни стыда, ни совести!
   - Вы до сих пор считаете себя апостолом, Агафон Мефодьевич? - поинтересовался Егор. - После того, как беспробудно пили и ночевали у Барселоны?
   - Ты что, следил за мной? В Разуваевке был?
   - Не был. Ни в Разуваевке, ни в Хомутовке, ни в Куропатках. Но почему-то всё и обо всех знаю.
   Панкратов безнадёжно вздохнул. Он, действительно, всё знал о своих товарищах с того момента, как ушли они из Подмышек, будто
   кто-то неизвестный принёс ему подробнейший отчёт о деяниях подмышкинских апостолов.
   - Так уж всё? - Как Фома неверующий Агафон не верил в непогрешимость и выдающиеся способности Егория-пророка.
   - Всё.
   - Ну раз ты такой божественный всевидящий, ответь мне на один неприличный вопрос: под каким деревом я какал, когда позавчера пас коров?
   - Под рябинкой.
   - Во даёт! - Агафонов ни на шутку переполошился. - Ну это ты подсмотреть мог! А вот ответь мне: где у Барселоны родинка крестиком?
   - На левой половинке попки, - не задумываясь, ответил Егор Панкратов.
   - Нашёл про кого спрашивать! - Пашка Мякишев ехидно засмеялся. - С твоей Барселоной половину мужиков Брянской, Гомельской, Могилёвской и Смоленской областей переспали А вот ты, Егор, скажи...
   - У твоей Натальи родинка на палец ниже правого соска.
   - Этого не может быть! - Пашку всего перекосило. - Не поверю, что ты с Натальей...
   - Я твою Наталью сегодня первые увидел. Я просто всё, что связано с вами, знаю и не пойму - почему?
   Егор настолько поразил всех свои всезнанием, отчего каждый из четверых спутников чувствовал себя неловко и смущённо: немало интимного было в из жизни в эти дни. По этой причине они стали бояться Панкратова и всю дальнейшую дорогу шли молча, опасаясь даже думать о чём-нибудь стыдном, и не мешали глубокомыслию Панкратова.
  
   52.
  
   Прежде, чем открыть дверь, капитан Кашкин из кобуры пистолет. После этого следователь стремительно ворвался в сумрак деревенской хаты.
   - Кто есть стоять стрелять буду! - без знаков препинания громко закричал он и левой рукой щёлкнул выключателем. Однако свет не загорелся.
   Сквозь закрытые рассохшиеся ставни в горницу слабо проникал дневной свет, и следователь мог лишь различить сидящего за столом высокого молодого человек и вьющейся бородкой и длинными волосами.
   - Вы будете Ипполит из деревни Богодуховка?
   - Я Ипполит-дурачок, - спокойно ответил тот.
   - Руки за голову! Вы арестованы!
   - Зачем? У меня нет оружия.
   - Полагается при аресте! - Капитан Кашкин не опускал направленного в Ипполита пистолета.
   - При аресте полагается иметь ордер на арест, - спокойно сказал Ипполит.
   - У меня есть! - Кашкин настороженно смотрел на богодуховского дурачка. На какие дела тот способен, следователь наслушался от Кубякина и Селиванова. Вообще-то Кашкин не до конца верил начальникам; видно, с перепою почудились им разные страхи и в том числе - гипноз, но капитан привык подчиняться вышестоящему начальству беспрекословно, за что, несмотря на отсутствие громких уголовных дел, регулярно повышался в звании и не был переведён в участковые или в начальника медвытрезвителя. - Я законы уважаю, так сказать.
   - Покажите ордер! - упорствовал дурачок.
   - Счас! - Кашкин не упуская из виду Ипполита, сделал "каратэ" окну. От эффектного удара ногой вдребезги разлетелась оконная рама и распахнулась ставня.
   - Зачем недвижимость чужую портить? - без тени волнения упрекнул следователя Ипполит-дурачок. - Сказали бы мне, я отворил бы ставни.
   - Молчать! Сидеть! Руки за голову! - Кашкин протянул ордер на арест Богодуховскому дурачку. - Читайте и беспрекословно подчиняйтесь, потому как по закону, так сказать!
   Богодуховский дурачок Ипполит производил впечатление невинного дитяти и так был похож на покойного Панкратова, что капитан в душе даже пожалел его.
   "И на хрена он понадобился Селиванову и начальнику милиции? Дурачок - он и есть дурачок!" - подумал Кашкин, но держал свою боевую готовность начеку и старался не встречаться взглядами с подозреваемым.
   "Подозреваемый в чём?" - ещё раз подумал следователь, но теперь уже иронически.
   - Вот именно6 в чём я подозреваюсь?
   Кашкин вздрогнул, напрягся всем телом: началось!
   - В ордере всё написано...
   "Следователю Кулёмовского уголовного розыска гр. Кашкину предоставляется право на арест гражданина Ипполита-дурачка из Богодуховки за корыстное использования массового гипноза так такового", - с сарказмом читал Ипполит.
   - Ордер ваш не действителен.
   - Это почему же?
   - Во-первых, не указана моя фамилия. Вполне возможно, что вы должны арестовать совсем другого Ипполита, совсем из другой Богодуховки.
   - Ну, ты, не выпендривайся слишком!
   - Во-вторых, - спокойно продолжал Ипполит. _ мне официальной бумагой нанесено оскорбление, за что я намерен привлечь к ответственности районного прокурора. Надо был написать - "душевнобольного".
   "А этот дурачок - совсем не дурачок!" - с иронией подумал следователь.
   - И во-первых, и во-вторых, и в-третьих вы вполне официально арестовываетесь, а в районном отделе неофициально разберутся, что к чему.
   - Хорошо. - Богодуховский дурачок был просто непроницаем - ни испуга, ни страха на его узком, благородном лице. - Не объясните мне, пожалуйста, что за гипноз и почему корыстный?
   - Вы преднамеренно подействовали на нервы уважаемых в районе людей отрицательным образом и привели их в неподобающее, так сказать, состояние! - Даже сам Кашкин подумал о том, какую несусветную белиберду несёт он.
   - Извините, гражданин следователь! Разве все эти люди после встречи со мной совершили уголовно и административно наказуемые деяния?
   - Слушай, Ипполит, как тебя там по фамилии...
   - Панкратов.
   - Почему Панкратов?! На каком основании Панкратов, который десять лет назад, так сказать...
   - Разве Панкратов - редкая фамилия в России?
   - И всё равно! Предъявите документ! Паспорт! И не смотрите на меня глазами, вам это официально запрещено!
   - Чем же мне смотреть на вас?
   - Смотрите в сторону во избежание. Не успеешь напустить гипноза, как я из пистолета! Хватит лясы точить!" Поднимайтесь, выходите на улицу и ступайте к машине! - Капитан Кашкин уже устал от бестолковой канители и многословия.
   - Какой паспорт может быть у дурачка? К него же всё на лбу написано!
   - Не извольте, так сказать, дурака валять и подчиняйтесь представителю власти!
   - Я советую вам дождаться моих сообщников, потому как всегда мы вместе - и в радости, и в беде!
   - Докладывайте, так сказать, кто таковые, сколько количеством и какие такие дела сообщают вас! - Капитану давно надо было схватить этого дурачка за шиворот, вывести его на улицу и официально арестовать, но он будто бы не по своей воле ввязывается в какие-то дурацкие разговоры, отчего и сам себе казался редким дураком. - Не смейте овладевать моим служебным организмом посредством гипноза, я запрещаю вам!
   Следователь Кашкин предупредительно направил пистолет на богодуховского дурачка.
   - И не думал даже, господин следователь. Вы попросили меня доложить. Сообщаю и прошу оформить как чистосердечное признание. Мы в количестве шести человек создали секту изощрённых гипнотизёров, которая ставит своей целью свержение Ельцина, совершение государственного переворота и захвата власти при желании сделать счастливым каждого россиянина путём его гипнотического погружения в счастливую ирреальность.
   Такой откровенной белиберды не городил даже заместитель начальника милиции по воспитательной работе во время чтения докладов к праздникам.
   - Руки вверх! Выходите троится! - почему-то приказал следователь Ипполиту в единственном числе, и у него стала мало-помалу кружиться голова.
  
  
  
   53.
  
   Пятеро странников, запылённые августовской пылью и уставшие от дальней дороги, подошли к Подмышкам со стороны кладбища и увидели возле Пелагеиной хатки милицейский "уазик" с дремавшим за рулём розовощёким сержантом. Они испуганно остановились, спрятались за стволы трёх исполинских вязов и недоумённо посмотрели друг на друга.
   - А чего нам бояться? - через минуту рассудил Егор Панкратов. - Если мы все мертвецы, то арестовать нас невозможно. Но если нас арестуют, то де-факто мы живые, а этому обстоятельству каждый из нас будет рад.
   - Я предпочитаю посапывать мертвецом под боком легендарной Барселоны, нежели опочивать живым рядом с парашей! - не согласился с ним Агафон Агафонов.
   - И я! - поддержал его Гоэлро Никанорович.
   - Абсолютно солидарен с вами, мои друзья! - подтвердил Пашка Мякишев.
   - Кто-то нас сдал со всеми нашими апостольскими потрохами, господа-товарищи! И сильно я подозреваю, что это дело рук продажной Карамельки, ибо она позавчера была в Кулёмах! - бросил обвинение в сторону Елизаветы Агафон.
   - Да я...да я... - Лиза задохнулась от праведного возмущения. - Я только на кладбище была, чтобы положить цветы на могилу дорогого Геры.
   Спор апостолов прервался, когда перед ними предстала странная картина: из Пелагеиной хаты с поднятыми руками вышел богодуховский дурачок, а следом за ним - с пистолетом в руке капитан Кашкин. И не успели все пятеро развернуться и дать дёру через кладбище в лес, как их остановил звонкий голос Ипполита:
   - Идите сюда, мои дорогие товарищи по справедливой борьбе за народное счастье!
   Следователь уголовного розыска, увидев среди сообщников богодуховского дурачка погибших десять лет назад Панкратова, Квасникова, Мякишева и Агафонова, ни секунды не раздумывая, упал без чувств в репейник. Розовощёкий сержант-водитель, очнувшись, не понял ничего из происходящего, увидев сражённого вражеской пулей наповал капитана, распластавшегося по траве с широко раскинутыми руками, завёл мотор и рванул на своём "уазике" по просёлочноё дороге в сторону Кулём.
   Панкратов подбежал к Кашкину, нащупал у него пульс и лишь после этого облегчённо вздохнул.
   - Спит, как малое дитя!
   - Мент не может быть ребёнком. И спящим мент остаётся ментом! - выдал афоризм собственного сочинения Агафон.
   - За что он тебя арестовал? - поинтересовался Панкратов у богодуховского дурачка.
   - За бродяжничество, - уклончиво ответил Ипполит. Он сходил в сенцы за водой и выплеснул полведра в лицо следователя уголовного розыска.
   Капитан Кашкин очнулся сразу же, но не сразу пришёл в себя. А когда более-менее осмыслил происходящее, жалобно, детским голоском спросил у Панкратова:
   - Это вы, Егор Васильевич?
   - Я.
   - А это я? - Следователь показал на себя.
   - Вы, товарищ Кашкин.
   - Но вы трагически погибли!
   - Да, десять лет назад.
   - А когда и каким образом умер я? Недавно? - жалко всхлипывая, спросил капитан.
   - На этот вопрос я не могу ответить вам с полной уверенностью. Может быть, десять лет назад, может, со дня вашей смерти прошло всего пять минут, а может, вы вообще не умерли. Ведь всё на земле относительно! - ответил Егор.
   - А я, господин следователь, так думаю, что вам пока нечего делать среди мёртвых! - сказал Ипполит. - Ступайте в Кулёмы и арестуйте Селиванова.
   Добросердечный Мякишев протянул следователю руку, чтобы помочь подняться.
   - Нет, нет, нет! - Капитан Кашкин панически отмахнулся от него, как от привидения.
   Молодым козликом вскочил следователь уголовного розыска на ноги и, забыв о пистолете, валявшемся в траве, помчался в сторону Кулём так стремительно, как не бежал, когда они с Панкратовым выудили из Быстрицы чудовищную рыбу.
   - Какими судьбами ты в Подмышках, Ипполит? - спросил Панкратов, усаживаясь на завалинку.
   - Я же блаженный, друг мой! По обыкновению я бываю в тех местах, где не появляются умные и серьёзные люди, и ещё там, где необходимы блаженные.
   - Но почему капитан Кашкин нашёл тебя здесь, а не поехал в Богодуховку?
   - А кто сказал, что Кашкин - не блаженный? Раз это так, то он обязан был приехать за мной в Подмышки.
   - Выходит, и мы блаженные, раз оказались в этой деревне, - задумчиво сказал Панкратов.
   - Блажен, кто посетил сей мир в его минуты роковые. Так сказал великий поэт? - сказал Ипполит. - Вам бло дано, и вы взяли, а кто не взял, у того есть время.
   - И всё-таки ты совсем не случайно пришёл в Подмышки именно в тот час, когда здесь должны были появиться мы? - Панкратов с интересом посмотрела глаза Ипполита.
   - Нет на свете случайного, хотя случай определяет бытиё. Я пришёл проститься с вами.
   - Почему? Ты уезжаешь?
   Но Ипполит не успел ответить на вопрос Егора. Пока он разговаривал с Панкратовым, Гоэлро Никанорович с Лизой ушли в хатку целоваться, Мякишев деловито поправлял ставни, а Агафон вертел в руках пистолет, сидя в лопухах.
   - Застрелиться, что ли? - Он, шутя, приставил "Макарова" к виску. - Паф! И я вдругорядь мёртвый. Ещё одна проблема на божественных верхах.
   - Ты никогда не застрелишься, даже если сильно захочешь, - сказал Ипполит.
   - Это почему же?
   - Потому что никого не любишь. Даже себя...
   - Ну, ты даёшь, дурачок! - Кто же станет стреляться из любви к себе?
   - Поэтому и станет. Ты никогда не застрелишься из этого пистолета, и никто из него не застрелится и не будет убит. Он для того и есть, чтобы из него через пять лет застрелился Кашкин, когда от него уйдёт Маргарита.
   - Во даёт! - удивился Агафон, но пистолет отложил в сторону. - А как умру я? От водки сгорю или переусердствую на бабе? Ежели в настоящий момент я не жмурик...
   - Ни то и ни другое. Вы, Агафон Мефодьевич, переусердствуете в труде праведном. - Ипполит внимательно посмотрел на небо. - Дождь собирается.
   И, действительно. По небу, ещё чистому десять минут назад, плыли тяжёлые облака.
   - Чтобы Агафон откинул копытки от труда!.. - Агафонов аж поперхнулся смехом. - Утопический коммунизм!
   И тут же опомнился, вскочил на ноги.
   - Тогда, получается, я живой в натуральном виде? Что же мне мозги компостировали?
   - Никто не знает, что он жив, пока не придёт время умирать, - уклончиво ответил Ипполит. - Не главное - десять раз умереть, главное - один раз прожить, как подобает человеку.
   - Ну-у, поехал по луже елозить! - разочаровался Агафон и пошёл в хату подсматривать за Квасниковым и Елизаветой. Уже на пороге обернулся.
   - Странное и хреновое дело! Сутки не жрамши и не хочу. Чтобы я жрать не хотел - опять же утопический коммунизм!
   - Бестолковым родился - бестолковым умрёт, бестолковым - на том свете останется! - Панкратов сожалеющим взглядом проводил Агафона.
   - Почему же никто из спящих на ходу не знает о какой камень споткнётся, чтобы очнуться?
   - Ты не ответил на мой вопрос, Ипполит, - не отставал от него Панкратов.
   - Ах, да... Я никуда не уезжаю.
   - Так почему ты пришёл прощаться?
   - На всякий случай. Я не знаю, когда мы встретимся вновь. Может быть, завтра, может быть через тридцать семь лет. Всё зависит от Агафона.
   - От Агафона?.. - удивился Егор. - Что может зависеть от Агафона?!
   - В вашем случае всё. - Ипполит улыбнулся и постучал в окно. - Идите все сюда!
   Когда все собрались во дворе, Ипполит каждому пожал руку и перекрестил на прощанье.
   - Я не ведаю, что произошло с вами и что ещё произойдёт. Это только Ему известно. - Кивком головы Ипполит показал на небо. - Во всяком случае, никогда не забывайте, что вы есть и Он есть.
   - Ты уходишь и не посоветуешь, как нам поступать дальше? - спросил Панкратов.
   - Ты знаешь, что делать.
   - Не знаю. Ты что-то не договариваешь...
   - Значит, будешь знать через минуту. Он подскажет! - Ипполит опять кивнул на небо.
   - Он? - не понял Егор. - Я грешным делом думал, что Он - это ты.
   - Я? - Ипполит горько усмехнулся. - Да меня и не было никогда.
   Изумлённое и ошеломлённые стояли в кругу пятеро апостолов: Ипполит вдруг исчез, будто растаял, будто его и не было никогда.
  
   54.
  
   Панкратов растормошил каждого из оцепеневших своих товарищей.
   - Давайте убираться отсюда, пока вся кулёмовская милиция не нагрянула!
   - Куда мы идём? - спросил Мякишев. - Завтра в шесть утра я ухожу в Куропатки. И ничто меня не остановит.
   - Завтра в шесть утра каждый будет волен идти туда, куда захочет, - не спорил с ним Егор. - А сейчас мы идём на болоте, к тому месту, где тонул Гоэлро Никанорович.
   - Ну уж хренушки! Пойди на это болото, а потом опять бабочкой очутишься! - возмутился Агафон.
   - Тем более - тенью такого гения, как ты! - поддержал Агафонова Пашка.
   И даже Квасников не желал становиться прежним Гоэлро Никаноровичем, боясь потерять Лизочку.
   - Но мы должны! - настаивал Егор. - Чтобы ни случилось. Ибо мы никто - ни живые, ни мёртвые. Если мы сегодня ночью не будем на болоте, мы не будем никогда и нигде. Получится, что нас никогда не было.
   - Это как? - удивился Мякишев. - Откуда ты знаешь?
   - Знаю, - уверенно ответил Панкратов. - Мне кажется, что мы - чей-то дурной сон.
   - Если мы сон. То твой, - ещё более уверенно сказал Агафонов. - Из нас всех только ты способен всякую хреновину сочинять, да немножко Пашка.
   - Если это так, то проснись - и все проблемы решены, - предложил Мякишев. - Чертовски жалко, конечно. Недурной сон, особенно, что касается Натальи.
   - И я не хочу, чтобы сон Егора кончился! - с тоской прошептал Гоэлро Никанорович.
   - И я, милый! - Лиза чувственно, в губы поцеловала своего возлюбленного.
   - Погодите делать исчерпывающие выводы! Я только предполагаю. Я в одном уверен: сегодня ночью мы должны быть на болоте! - упорствовал Егор.
   - Надо, так надо! - Пашка Мякишев безнадёжно и обречённо махнул рукой.
   Пятеро спутников в задумчивости стояли перед трясиной, в которую много дней назад засосало Гоэлро Никаноровича. Шёл мелкий и тёплый дождь, но никто из них, даже после знойных дней, не обращал на это внимания.
   Все ждали. И если в ком-то из них жили сомнения в том, что вряд ли произойдёт что-нибудь нынешней ночью на болоте, то они пропали, как только подмышкинские апостолы пришли на место. Сегодня обязательно что-то произойдёт.
   Все ждали. Но вот последние лучи солнца уже не могли пробиться сквозь кроны деревьев, почти темно сделалось в лесу и стих дождик. Но чуда не происходило. И первым устал от ожидания Агафон Агафонов.
   - Что-то жрать хочется. Что без толку стоять здесь. Айда в кулёмы! Семь бед - один ответ.
   И вдруг Агафон стал стремительно уменьшаться в размерах.
   - Ну вот! Я же гово... - Не успел договорить он и запорхал вокруг своих товарищей тёмным мотыльком.
   - Лизочка! - Гоэлро Никанорович отчаянно, крепко обнял свою жену, но она начала таять в его руках, пока не превратилась в пёструю бабочку. Но она не взлетела, а тихо сидела на ладошке Квасникова и нежно сучила мохнатыми лапками.
   Через минуту исчез Мякишев, и не успел Гоэлро Никанорович опомниться от постигшего его горя, как замурлыкал, теряясь об его ногу, облезлый кот.
   Беззвёздной ночью лес был таинственно угрюм и ужасен; казалось, из-за каждого куста выглядывали гнусные свинячьи пысы разнообразной нечистой силы. Налетал сильный верховой ветер, и всё в лесу скрипело, скрежетало, словно многочисленная нечисть объединилась в какофонический оркестр и играла концерт для грешников. Было темно, сыро и воняло болотом - заплесневелым к концу лета, - в таком болоте, верно, вольготно ведьмам, лешим и кикиморам во время шабашей.
   Гоэлро Никанорович, прижимая к груди кота, прихрамывая, ошеломлённо прорывался сквозь жгучие заросли малинника, постанывая и плача от ожогов. Но он упорно шёл вперёд за мотыльком, летящим впереди него.
   Через час мотылёк привёл его к окраине Кулём, где стояла старенькая, перекособоченная избушка, которую Квасников не видел никогда прежде, потому что ему не доводилось бывать в этом краю города. Мотылёк сел на кирпич у крыльца избушки. Гоэлро Никанорович опустил на землю кота, поднял кирпич, под которым лежал ключ, вставил ключ в замок и долго возился с ним - огромным и заржавелым. Когда он, наконец, открыл в хату заскочил кот и залетели два мотылька.
   Гоэлро Никанорович споткнулся в темноте о ведро, чуть не упал, но, схватившись за косяк двери, удержался на ногах. Войдя в избушку, нащупал выключатель. В глаза ударил яркий свет. Квасников зажмурил глаза, а когда открыл их, за столом в тесной, грязной комнатёнке сидели Панкратов, Мякишев, Агафонов и Лизочка. Они улыбались, улыбнулся им в ответ и Гоэлро Никанорович. Работала радиоточка, играли Гимн Советского Союза. Значит, минула полночь.
   Все молчали, слушая гимн. Но вот он кончился, и приятным голосом заговорила диктор:
   - Наступило 10 июля 1985 года. Московское время три минуты после полуночи. Передаём концерт для тех, кто не спит.
   - Ура-а-а! - закричали собравшиеся в хатке, будто встречали Новый год.
   Никто из них не хотел ни о чём говорить, каждый задумался, будто силился что-то вспомнить, но не мог.
   - Давайте спать, что ли! - Агафонов встал из-за стола. - Вы, пожалуй, топайте в спаленку, а я - на кухне, по привычке - на маминой печке.
   Агафон полез на печь, Лиза и Квасников легли в горнице на полу, Панкратов и Мякишев - на двух узких кроватях.
   Когда все улеглись и в хатке выключили свте, зашевелился Гоэлро Никанорович.
   - Что-то пить хочется, Лизочка!
   Лиза легко подскочила на матрасе.
   - Гера, сейчас я чаю поставлю!
   Она шустро побежала к газовой плите, поставила чайник, открыла вентиль, чиркнула спичкой, которая тут же сломалась. В коробке была ещё один, но и её не удалось зажечь.
   - Агафон, у тебя спичек нет? Я Гере чайку хочу поставить.
   - Да брось ты колготиться! - недовольно пробурчал Агафонов. - Пусть воды попьёт - не барин.
   - Ладно, ладно, - согласилась Лиза и зачерпнула ковшик воды из ведра.
  
   55.
  
   Агафон проснулся от резкого неприятного запаха. В хате царила кромешная мгла, и он первое время не мог сообразить, где находится. И, лишь ощупав стену и печь, убедился, что спит в избушке, оставшейся ему в наследство от покойной матери. От въедливого запаха кружилась голова, и подташнивало.
   - Что за хреновина?
   Агафонов пошарил по загнётку печи, нащупал коробок спичек и собирался уже зажечь спичку. Но будто электрическим током ударила в голову догадка:
   "Ведь это газ, елки едрёные! Лизка не выключила!"
   Он соскочил с печи, спотыкаясь в темноте, закрыл вентиль на газовом баллоне и настежь отворил окно и двери. Побежал в горницу будить остальных.
   - Вставайте, выскакивайте во двор! Лизка нас чуть газом не траванула! А я, дурак, хотел спичку зажечь!
   На дворе, пританцовывая от утреннего холода, все быстро пришли в себя.
   - А ведь ты Агафон, однажды зажёг спичку! - изумлённым шёпотом произнёс Панкратов.
   - О чём ты говоришь, Егор?! Не было такого!
   - А по какой причине мы у тебя собрались, Агафон?
   - Ты что, не помнишь спьяну? Вы же явились меня с днём рождения поздравлять. Мне же вчера сорок семь стукнуло! Заигрались в карты, спать легли.
   - Но мы-то ладно, мы все холостяки. А Егор чего домой не пошёл? - спросил Мякишев.
   - Так он с дежурства отпросился. Тоже пришёл поздравить. Да и уснул, бедолага. А будить жалко... - объяснил Агафон. - Айда в хату, ночь-то холодная, ветреная!
   - Да нет уж, извини. Агафон, домой пойду! - сказал Егор.
   - И мы тоже, - собрались Квасников и Мякишев.
   - А ты, Лиза, у меня останешься! - Агафонов приобнял за плечи Карамельку.
   - Извините, Агафон Мефодьевич! - Лиза чмокнула его в щёчку. - Я обещала Гоэлро Никаноровичу в его холостяцкой квартире прибраться.
   - Ну-ну... - равнодушно согласился Агафон.
   Проводив гостей до калитки, Агафонов сладко потянулся.
   - Одного не пойму: чего мы в этой лачуге собрались? У меня что, квартиры нету?
  
  
   1990-1996 гг. г. Сураж
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   207
  
  
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"