Родился 25 февраля 1954 года в д. Бабичи, Речицкого района Гомельской области. Окончил историко-филологиче -ский факультет Гомельского госуниверситета. С 1985 года проживаю в г. Сураже Брянской области.
Моя первая книга "Преодолей себя" вышла в 1988 году в издательстве "Молодая гвардия". Я автор восьми книг прозы и стихов, публиковался в центральных и региональных журналах, в том числе в 2005 году в вашем журнале была опубликована моя миниатюра "Подаяние для лабрадорчиков". Работал учителем, журналистом, директором государственных и малых предприятий, заместителем главного редактора журнала "Десна". Был участником У11 Всероссийского семинара молодых писателей в Дубултах в 1989 году. Член Союза писателей России, лауреат Литературной премии им. Н.И.Родичева. Вырастил и воспитал пятерых детей.
Посылаю вам все свои миниатюры. Может быть, что-нибудь выберете для себя
Мой адрес:
2435оо, Брянская обл.
Г. Сураж, ул. Октябрьская, 132
Стешецу Сергею Ивановичу
Телефон: 8-919-296-5417
Сергей Стешец
ОБИДЕЛОСЬ СОЛНЦЕ
- новеллы -
Обиделось солнце
Никто не мог поверить, что стояла середина декабря в средней полосе России. Было тепло (плюс десять) и пасмурно, будто нечаянный случай занёс жителей городка на границе России и Белоруссии куда-то на туманный Альбион. Низкие дымчато-серые тучи нависли над неопрятными спящими улочками; тучи висели над городком уже целый месяц, и все уже забыли, как выглядит солнце, и существует ли оно вообще в этой Вселенной, словно обиделось светило за непочтение к себе и спряталось в дебрях Космоса. И казалось, не вернётся больше к людям, пока не соберутся на планете тысячи толп солнцепоклонников и не будут усердно молить светило возвратиться на чистое лазурное небо.
Влажность почти стопроцентная; казалось, проведи рукой по воздуху, и просыплется на землю мелкий дождь. В такую погоду любой, пожелавший выйти на улицу, может стать повелителем дождя. А тучи медленно и угрожающе, шевеля своими дымчато-серыми фантастическими космами, плыли и плыли на восток, и унылое, упорное их нашествие тяготило людские души, заселяло в них меланхолию. Разве можно было надеяться встретить солнечную улыбку на улицах, когда обиделось солнце?
В середине декабря улочки, привыкшие в это время спать под пушистым покрывалом снега, тускло мерцали мокрым асфальтом и гравием и дрожали под пронизывающей до мозга костей моросью. Казалось, природа, доведённая алчными людишками до отчаяния, сошла с ума и перепутала всё на свете. А теперь растерялась и лежит, безмолвная и мокрая, надеясь, что пройдёт обида у солнца, и оно выглянет из-за туч с добродушной, как всегда, улыбкой.
Зато ликовали зонты - чёрные, синие, зелёные, цветастые, самых разных покроев и площадей. Зонты в этот пасмурный месяц горделиво и надменно плавали по улицам городка и совали свой нос даже туда, где их раньше никогда не видели. Но в это воскресное утро новоявленные господа - зонты изволили опочивать и не спешили показываться на грязных улочках унылого городка.
Из проулка на улицу, лениво поднимающуюся на холм, зияющий мутными зеркальцами наполненных водой ухабин, вышел человек - высокий и худой, в стареньком пальто из кожзаменителя с поднятым воротником и в помятой фетровой шляпе такого же цвета, как и морось, просыпавшаяся в эти минуты с небес. Худощавый, сутулый человек был старым, даже, можно сказать, древним стариком, и шёл медленно, будто нехотя, через силу. Он начал подниматься на холм ещё медленнее и безвольнее, чем когда сворачивал с улочки, и при нём не было зонта. Трудно и представить одинокого во всём мироздании старика, совсем не обращающего внимания на окружающую действительность, с зонтом. Наверное, у него никогда и не было этой снобистской вещицы, потому что, по всему видно, он привык жить просто и естественно, как сама природа. И, если на кого обиделось солнце, месяц не показывающееся на небе, то не на этого несчастного старика, обречённо взбирающегося на холм.
Старик в чёрном пальто из кожзаменителя так неуклюже и длинно переставлял свои ноги, похожие на рассохшиеся ходули, что, казалось, он не поднимется на холм до скончания века, что всё, оставшееся в его жизни - этот бесконечный и безнадёжный подъём на холм под декабрьской моросью без зонта и без воли к жизни.
Но время шло (оно всегда шло, даже когда его об этом и не просили), и старик уже подобрался к гребню холма, на котором слева стояли две сосны, а справа - роскошный особняк какого-то нового русского, фамилией и жизнью которого старик никогда не интересовался. Мимо роскошного особняка он прошёл с таким же равнодушием, как и мимо двух раскидистых сосен, которые, как два часовых, вечность охраняли вход на городское кладбище. Старик так же не торопко и равнодушно прошёл под аркой кладбищенских ворот; было такое впечатление, что ему до чёртиков надоело жить, и он добровольно явился к вечному пристанищу покойников.
Кладбище было старым и уютным. И разношёрстным: с покосившимися, выцветшими деревянными крестами соседствовали тяжёлые и неуклюжие, как банковские сейфы, мраморные надгробья. Ну и за эту вопиющую дисгармонию не зацепился отсутствующий, почти бесцветный взгляд старика. Он свернул на тропку мимо двух роскошно оформленных могил, и неуклюжей вертикальной гусеницей двинулся дальше - в угол кладбища, где под кустом сирени виднелся сиротливый крест, сваренный из водопроводных труб и выкрашенный в траурный чёрный цвет. И ещё возле могилы была вкопана новая, но простенькая лавочка: к двум осиновым столбикам прибита узкая, необструганная сосновая доска.
Старик тяжело опустился на краешек лавочки, будто оставлял место ещё кому-то, кто должен придти - он наверняка надеялся, что кто-нибудь придёт, потому что с какой-то обречённой тоской оглянулся через правое плечо - на кладбищенские ворота, которые с трудом можно было различить в сумеречном из-за мороси пространстве. И старик тоже подумал о том, что, может быть, уже никогда не выглянет из-за плотных туч обидевшееся на людей солнце. Во всяком случае, он не надеялся, что когда-нибудь увидит светило.
Старик осторожно, словно за пазухой у него лежала гадюка, просунул руку за борта пальто и вытащил чекушку водки - лимонной, самой дешёвой из всех, какие были в магазине неподалёку от его дома, и поставил на лавочку сбоку себя. Вытерев узкой, сморщенной ладонью мокрое лицо - с впавшими, синюшными щёками, поросшими седой трехдневной щетиной - старик зачем-то взглянул вверх, на низкое неприветливое небо, будто испрашивал у него какого-то одобрения или хотя бы благосклонности. После этого из бокового кармана пальто он вытащил стограммовую стопку и сосиску в целлофановом пакете.
Долго, неловко, будто делал это впервые в жизни, старик скручивал с бутылки пробку, пока, наконец, не уронил её в жухлую, напитавшуюся влагой траву. Налив полную стопку прозрачной жидкости, он наклонился к глинистому бугорку, к могиле, и плеснул на неё немного водки. После этого стопка застыла в согнутой руке в десяти сантиметрах от его рта, будто старика вдруг парализовало. В таком положении с недвижимым, словно остекленевшим взглядом он сидел не менее двух минут.
Старик вздохнул глубоко и безнадёжно, и мелко-мелко задрожали его тонкие, бескровные губы - как от обиды.
- Эх, старуха, старуха... - выдохнул он и одним глотком выпил стопку водки.
Затолкав в рот кусочек сосиски, старик долго и сосредоточенно жевал, по-прежнему не обращая внимания на морось, на то, что иногда с тонких ветвей сирени от лёгких порывов ветра слетали крупные капли и падали ему за шиворот.
2006 г.
Закат и палевый пёс
1.
Угрюмыми прожекторами разочарований шарили по замёрзшему пространству малиновые лучи заката. За чёрным сосновым бором у самого горизонта безропотно умирал день, на прощанье подарив смущённо-виноватую улыбку закатного светила. В паутине вечернего тумана запуталась глухонемая тишина. Она, как игривого котёнка, спрятала за пазуху шаловливый ветерок и неслышно мурлыкала ему колыбельную. На долину и притихшую деревню призрачным парашютом опускался добродушный покой. Непорочный и задумчивый вечер, посадив мои разочарования на колени, успокаивающе поглаживал их макушки. И они разнежившимися пушинками тополя затихали и забывали о боли, которую причиняло время, пронзая шустрыми, острыми секундами пространство.
Я сидел на нагревшемся за день крыльце, как на лежанке русской печи, свесив босые ноги, и пытался высосать истину из мундштука "беломорины". Истина оказалась терпкой и горькой, как ягоды волчатника, и я стал сомневаться, что она та, за кого себя выдаёт. Если мои разочарования, приглаженные ласковым вечером, притихли, это не значит, что я поверю ей. Истина - это Бог, а Всевышний не может прятаться в мундштуке папиросы.
"А почему бы и нет?" - неустойчивым мгновением пронеслась кощунственная мысль в моём остывающем от пожара суетного дня мозгу и уже было растворилась в убаюкивающем закатном пространстве. Но её тут же догнала другая мысль, спохватившаяся, будто спросонья, и стремглав помчавшаяся, словно в её бока вонзали острые шпоры.
"Если Бог всегда и везде, то он может быть не только в папиросном мундштуке, но даже в былинке травы, даже в одноклеточной диффузии, в том числе и во мне!"
Мне сделалось неуютно оттого, что моя мысль уравняла мою неповторимую личность с убогой диффузией, с никчемной былинкой, с вонючим папиросным мундштуком. А как должно быть противно, тошнотворно противно всесильному и мудрому Господу от такого дебильного сравнения. И, задавив папиросу в кирпич крыльца, я мысленно попросил у Всевышнего прощение за идиотку-мысль, против моей воли выскочившую из головы. Иногда я не бываю хозяином своих мыслей, как и большинство двуногих, похожих на меня идиотов.
На востоке, над косогором, к которому приютилась моя деревня, серебристым сполохом молнии дала знать о себе сухая гроза. Я улыбнулся ей, хотя бы потому, что кому-то обязательно надо улыбнуться, когда чувствуешь себя неловко. В такой благостный вечер, когда даже летняя гроза полыхает где-то далеко, неизвестно даже как далеко, и как будто не касается тебя, думать об истине, которую наивным дауном уже полвека разыскиваешь, как иголку в стогу, просто неприлично, как неприлично сравнивать Всевышнего и себя с диффузией. И я вставил в рот новую "беломорину", поклявшись больше не высасывать из неё истину.
В минуту, когда я, заслонивши от ветра огонёк зажигалки, прикуривал папиросу, ко мне подбежал молодой палевый пёс Альт, запыхавшийся из-за своих неотложных собачьих дел, и потёрся лбом о мою коленку, вылезшую из шортов, как стареющая луна из облаков.
- Ну что, Альт, нашёл свою собачью истину? - спросил я у пса, как у себя в зеркале.
Пёс, как и зеркало, не мог ответить разочарованному идиоту, сидящему июльским вечером на кирпичном крыльце. Он лишь посмотрел на меня изумлённо и укоризненно. Что он хотел сказать мне этим взглядом?
"Ну как можно думать о какой-то идиотской истине, которой и в природе не существует, - ни собачьей, ни человеческой, когда час назад от тебя ушла любимая женщина?!"
- Ты прав, Альт! Не одна, а все истины мироздания не стоят минуты разочарования, которой от тебя уходит любимая женщина! Ты думаешь, она больше никогда не вернётся?
Вот теперь, когда я перестал изображать из себя Шопенгауэра, Ницше, Канта, Спинозу, Декарта и Гумбольдта, пёс понимал меня. И жалостливым, сочувствующим взглядом ответил мне:
"Мне ли знать это - псу, ничего не понимающему в вашей идиотской человеческой любви?!"
- Ты считаешь, что я должен был удержать её? Но как и чем? Ведь у меня ничего нет, кроме любви к ней!
Пёс не дослушал моей жалобы, а побежал в конец двора лаять на проезжающую мимо на скрипучей телеге реальную действительность.
Вырвавшись из объятий вечера, ко мне вернулись разочарования и присели на согревшееся за день крыльцо рядом со мной. Они, как и я, задумчиво смотрели на догорающий за чёрным сосновым бором закат. Или это руины моих чувств тлели в разрушенном уходом любимой женщины мире?
2.
Тишина старушкой, потерявшей память, бродила по моей комнате. Тишина была почти идеальной - такой, что слышно было, как потрескивает вольфрамовая нить электролампочки. Я слился с этой непогрешимой тишиной, превратился в её двойника и боялся даже кашлянуть, хотя першило в горле (от плохого табака, наверное), чтобы не убить тишину, а заодно - и себя. А может быть, невозможно было убить себя и тишину, потому что я уже умер и осматриваю сумеречное пространство, пытаясь разглядеть в нём райские кущи.
Окружающая реальная действительность совсем не походила на пресловутый рай. В вечерних сумерках, когда солнце уже закатилось за горизонт, оставив лишь красную полоску, как запретную черту, смутно проявлялись контуры предметов, к которым я привык в своей жизни. Если стоял в углу широкий и неуклюжий, как тевтонский рыцарь, книжный шкаф, если висел над головой нелепый стеклянный абажур, разрисованный неизвестными флористике цветами, если остывал последними угольками простенький камин у противоположной стены, значит, я ещё живу - почему-то и зачем-то. Тем более, что на мгновение вздрогнула тишина во мне и вокруг меня: нудно и назойливо зазвенел комар, как вертолет с ракетами. приближаясь ко мне. Комары в райских кущах - это нонсенс; в раю не должно быть ничего, что могло потревожить блаженствующую душу; где обитают души, там нечем питаться кровососущим.
Итак, налицо все признаки реальности, но я нисколько не разочаровался из-за этого, я был совсем не против такой благостной реальности, тем более, что и комар скоро угомонился, так и не долетев до меня. И вновь восстановилась непогрешимая тишина, с которой я опять поспешил слиться, разогнав, как дым, даже мысли, могущие нарушить душевный покой. Мы с тишиной лежали, обнявшись, недолго, может быть, минут пять, и своей щекой я ощущал её лёгкое, как полёт тополиного пуха, дыхание.
А потом за окном, во дворе под старым развесистым дубом залаял пёс - коротко и лениво. Скорее всего, по забору или под кустом сирени пробежала соседская кошка, и пёс дал знать, кто хозяин в этом дворе. Коротко тявкнул два раза и, звякнув цепью, полез в конуру. И снова всё затихло. До сумеречной комнатки сжалось пространство мироздания, и, споткнувшись на полушаге, остановилось время. Но мне уже не нравилась тишина, которую может разрушить пробегающая по забору или под кустом сирени соседская кошка.
Я разомкнул тесные объятия тишины и глубоко вздохнул. Я дышу, я живу, а значит, имею полное право закурить. И правая рука, как исполнительная воительница, услышавшая приказ командира, побежала к пачке "Дуката" и зашуршала картоном, высвобождая из плена сигарету. Белый фильтр сигареты уютно раздвинул безвольные губы, и уже щёлкнула зажигалка, выстрелив в сумерки голубым язычком пламени, как залился в оптимистическом смехе мой мобильный телефон. Этот смех был таким внезапным и частым, что, показалось, застрочил с прикроватной тумбочки автомат Калашникова.
Никто этим вечером не должен был звонить мне, как и прошлым, как и позапрошлым. Мой мобильный телефон так давно молчит, что я уже подумал: ему вырезали язык, а глотку залили расплавленным свинцом. Но жив курилка!
"Может быть, кто-то совсем незнакомый, чужой мне перепутал номер?" - подумал я, нажимая на зелёную кнопку.
- Альбертин, здравствуй! - поприветствовал меня голос, которого я не знал или который надёжно забыл.
- Здравствуйте!.. - растерялся мой хриплый голос, который чуть не задохнулся во время затяжки сигаретой.
- Ты не узнал меня, Альбертин?! - удивился женский голос, будто его хозяйка увидела птеродактиля.
Я не узнал голоса или с трудом узнавал его, но меня звали Альбертом. Это имя было записано в мой паспорт, этим именем называли меня друзья и сослуживцы. И только одна-единственная женщина называла меня Альбертином. Женщина, которую я любил. Любил? Люблю! И буду любить, пока живу.
Сколько же мы не виделись?
- Ты один? - не дал мне вспомнить всё до конца подорожавший в тысячу раз женский голос.
- В каком смысле? - не понял мой свихнувшийся от счастья рассудок.
- Ты с женщиной или один? - голос почему-то нервничал и торопился, и я испугался, что он убежит, исчезнет и больше никогда не вернётся.
- Со мной никого, кроме тишины нет. Я давно, с тех самых пор живу с тишиной.
- Давно-давно?
- Уже тысячу лет, с того дня, как этот дом покинула любимая женщина.
- Хочешь, я буду твоей тишиной?
- Хочу! - взлетел и рухнул в пропасть мой голос. - Ты где?
- Я в пяти шагах от твоей калитки.
- Калитка не заперта, и дверь в дом не заперта, и моё сердце для тебя не заперто никогда!
- Я почему-то была уверена в этом, поэтому и вернулась. Я иду!
Она идёт! Пять шагов до калитки - это много или мало? Это скоро или мучительно долго? Во всяком случае, я не успею докурить сигарету.
Я попытался вскочить с кровати, но моё тело было приклеено к матрасу суперклеем. Даже рука с сигаретой намертво приклеилась к сумеречному воздуху. Сколько же лет возвращалась ко мне женщина, которую я любил, люблю и буду любить, пока живу?
Отчаянно залаял мой старый палевый пёс, которому лет немногим меньше, чем мне. Неужели забыл её?
2006 г.
Раскаяние
Под ногами хрупал снег, как капуста на морозе - сочно и аппетитно. Ранним декабрьским утром по притихшему робкому городку шло раскаяние в чёрном до пят монашеском платье и в чёрном поникшем клобуке. В зыбком воздухе ягодой малиной в стакане покачивалось солнце, и его облизывали сизыми, мягкими языками утренние дымки из труб растопленных печей. Ядрёный воздух провинциального городка напитывался запахами щей и жареной картошки. Эти запахи приятно щекотали ноздри, и раскаяние, поскользнувшись на раскатанной мальчишками ледяной дорожке, удержало равновесия, планируя руками, как чёрными крыльями, и сглотнуло слюну.
Сочной капустой на шинковке хрустел снег, застенчиво улыбалось розовое утреннее солнце, зябко кутаясь в призрачное одеяло лёгких облаков, и обречённо шло по городку раскаяние в полном одиночестве, будто этот городок покинули его немногочисленные и неулыбчивые жители, и спотыкалось о вчерашний день, как о бордюр тротуара. Раскаяние, хоть и брело в монашеской рясе и клобуке, символизирующих отрешённость от мира и покорность, было ещё совсем молодо и наивно, оно родилось накануне, ночью, после того, как обиженно хлопнули двери, и погасла единственная горящая свеча в изощрённо изогнутом канделябре.
А ведь ничего не произошло. Ровным счётом не произошло ничего такого, что могло бы послужить причиной рождения его - раскаяния. Они зажгли одну свечу в центре литого из чугуна канделябра и утопили в омуте сумерек яркий свет хрустальной люстры. Фантастически длинным призраком колыхалась и двигалась её тень на стене, когда она резала оранжевое солнце апельсина тонкими, сочными кружочками. С её тенью без страха соприкасался призрак другой тени - его, такой же гротесково-вытянутой, когда он открывал искряще-шумящее шампанское и разливал его в узкие, на хрупких ножках хрустальные бокалы. Зыбкое пламя свечи радостно высвечивалось в их зрачках, когда потянулись друг к другу их губы.
Растворилось во тьме ночи зыбкое пламя одинокой ночи. Мироздание уснуло, оставив влюблённых, уже немолодых людей один на один, чтобы они без свидетелей насладились своей запоздавшей любовью, и проснулось только через час зашипевшей в тишине спичкой, ужалившей змеёй фитиль одинокой свечи. И пламя свечи голубым зыбким языком стало вылизывать реальную действительность.
Они выглядели уставшими, опустошёнными, но счастливыми. Но в их лучащихся глазах стала робко заселяться неизвестно откуда взявшаяся тревога. Этой тревоги, пока не замечал он, наполняя узкие бокалы вином, не замечала она, зажав чувствительными губами фильтр сигареты. Левой изящной рукой с тонкими пальцами она взяла бокал, а правой - не менее изящной, придерживала сигарету, поднеся к зыбкому язычку свечи. Пока она прикуривала, тревога до краёв, как вино бокалы, заполнила её зрачки, и, пустив к погасшей люстре сизого голубка дыма, она вдруг сказала:
- Завтра приезжает твоя жена. И я опять буду пить не шампанское из хрустальных бокалов, не любовь из твоих страстных губ, а полными стаканами - тоску одиночества.
Как живой, испуганно вздрогнул бокал в его руке, золотистой волной колыхнулось вино в бокале. С дрожью в голосе, не глядя в заполненные тревогой и печалью бокалы её глаз, он ответил:
- Ты же знаешь, что я ничего не в силах изменить.
Узкий хрустальный бокал золотистой птицей выпорхнул из её изящной левой руки и ударился в стену. С картавым звоном опали на пол хрустальные осколки, а голубые обои испили пьянящего нектара шампанского. С полным бокалом вина в руке он приходил в себя три минуты. Она уже оделась, она уже стояла в пороге в элегантной белой шубке, когда он сказал:
- Уже завтра ты пожалеешь об этом!
- И пусть! И пусть! - с отчаянием выдохнула она, и от обиды громко хлопнула дверь.
Громко хлопнула дверь от обиды, и родилось его раскаяние, которое шло розовым морозным утром по притихшему городку, хрупая снегом, на свидание с её раскаянием.
2006 г.
В паутине покоя
Реальная действительность неназойливо, мягко вернулась ко мне, не нарушив бархатного, как белые водоросли, комфорта. Чёрный, непроницаемый, не тревожащий и не беспокоящий покой сна сменился желтовато-изумрудным, призрачно-зыбким, равнодушно-умиротворённым взглядом. Это солёно-изумрудное пространство, уютной полусферой стоящее передо мной, в отличие от ночного, почти кромешного, иногда докучало мне, выбрасывая кальмаром тревоги реальности, но зато оно было приятнее на ощупь взгляда.
Сколько себя помню, я всегда просыпался в одно время и в одном месте, отчего часто сомневался в существовании в природе таких понятий, как время и пространство. В первую секунду после пробуждения я был недоволен самой необходимостью просыпаться, но через мгновение меня уже успокаивала мысль о том, что в этом нет ничего опасного, угрожающего, потому что я нахожусь под надёжной защитой моей уютной пещеры и моего идеального образа жизни. Уютная пещера среди коралловых отложений была моим домом, превратилась почти в меня самого, как панцирь черепахи является частью её существа. Но в отличие от черепахи, которая принадлежит панцирю, как и он - ей, я не принадлежу пещере, я в одну минуту могу покинуть её, если этого мне когда-нибудь захочется. Я просыпался много тысяч раз (трудно даже представить, сколько раз просыпался), и никогда у меня не возникло даже мысли покинуть своё комфортное жилище. Даже если бы это было не опасно - покидать пещеру, в которой я с рождения, ни за что не расстался бы со своим коралловым панцирем. Разве существует в мироздании причина, ради которой стоило это делать?
Снаружи у меня нежное, как у устриц тело с тысячами присосок, которыми я намертво приклеился к шершавым коралловым стенам пещеры, заполнив своими чувствительными клетками каждое углубление, каждую щербинку этих стен, и нет такой силы в природе, которая может отодрать меня от пещеры, разлучить меня с уютным жилищем. Я живу в таком благостном покое, какого не имеет ни одно живое существо на этой планете, и нет живого существа умнее и мудрее меня. Всё в моём существовании продумано так логично и до таких мелочей, что ради чего-то иного не стоит тревожить и одной извилины моего студенистого и нежнейшего мозга. Если что-то и вынуждено трудиться во мне, так это желудок, идеально устроенный для жизни. На дне желудка растут нежные и вкусные водоросли, призванные заманивать глупых рыбок и других обитателей мелководья. Стоит заплыть в мою пещеру какому-либо живому организму, как желудок выпускает из себя какую-то фиолетовую гадость, от которой мгновенно погибают не только рыбки, но и морские змеи, изредка заглядывающие в пещеру, и даже мурены. Но и это совсем не волнует меня, это обязанность желудка трудиться и поддерживать во мне жизнь, которой я доволен не меньше, чем самим собой.
Я смотрю на окружающий меня мир отстранённо и созерцательно, я давно уже осмыслил его: мир существует для того, чтобы мне не было скучно, когда я просыпаюсь. Когда я просыпаюсь и вижу, что водное пространство вокруг моей пещеры начинает разбавляться мутно-изумрудным светом, освобождаюсь от одиночества, сковывающего меня с наступлением темноты. Мне нравится быть одному, мне нравится предаваться спокойным размышлениям о гармонично устроенном мироздании. Но когда наползает непроницаемая мгла, почему-то становится страшно. Когда ночь обнимает океан, кажется, что это притворилась ею смерть. Смерть - это единственное, чего я боюсь на этом свете. Когда пространство вокруг меня сковывает тьма, я стараюсь поскорее уснуть, потому что страх, боязнь темноты - это дискомфорт, мешающий моему благостному существованию. Я засыпаю легко, мгновенно, как только подумаю о том, что надо уснуть.
Иногда я вижу сны. К сожалению - иногда. Они, сновидения, как и реальная действительность вокруг меня, не отличаются многообразием. Чаще всего я вижу нечто розовое и нежное, похожее на меня, заползающее в мою уютную пещеру. Это розовое и нежное расползается по пещере, и тысячи ласковых присосочек присоединяются ко мне, соединяются со мной в единое целое, и щекотливая, благостная нега наполняет каждую клеточку моего тела, всю мою сущность. Меня охватывает такой восторг, что в какое-то мгновение сна я согласен умереть. А может, и не сна? Я знаю, я помню, что испытывал такой восторг чувств наяву, в реальной действительности. Время от времени для продолжения рода таких, как я, ко мне в пещеру перед наступлением ночи приплывала Она - розовое и нежное существо, которое дарило мне восторженное счастье.
Но с точки зрения покойного бдения в реальной действительности счастье - это тоже дискомфорт, потому что, когда уплывала Она, когда заканчивалось счастье соединения с Ней, всё моё существо заполнялось печалью. Разве может быть печаль совместимой с благостным состоянием души? Никакое самое восторженное счастье не стоит покоя, в котором пребываю я.
Она, розовое и нежное существо, беспокоила меня каждым своим появлением, поэтому я не печалился из-за того, что Она перестала появляться. Я не знаю, что с Ней случилось, может быть, и несчастье, ведь таким, как я с Нею, нежным и беззащитным существам, небезопасно покидать свои пещеры, с которыми мы сливаемся, как черепахи со своими панцирями. Я не переживаю, что Она давно не появляется у меня, потому что за счастьем приходит печаль, которую я не люблю, которая докучает моему покою. И не меньший восторг чувств я испытываю, когда Она вплывает в мою пещеру в моём сновидении.
Но бывают такие сновидения, которые надолго, иногда на целый день лишают меня покоя. Я запретил бы себе видеть такие сны, если бы волен был это делать. Они странные до того, что, вспоминая о них, у меня кружится голова и кажется, что я схожу с ума. Мне снится простор с синим небом и ярким солнцем, а по этому простору движется нечто, совсем на меня не похожее. Но во сне мне кажется, что это я. Иногда мне снится ночь, но не такая, как здесь, в пещере, беспросветно-чёрная, а освещённая серебристым светом луны, и тысячи, тысячи ярко сияющих звёзд.
Нет, нет, мне нельзя вспоминать о подобных сновидениях, иначе... Иначе дискомфорт надолго скуёт мою душу и лишит покоя. Покой... покой... Во мне и вокруг меня - покой. Покой...