Проснувшись, Дуня лишь на мгновение открыла глаза, чтобы убедиться: не ночь ли на дворе? В окне брезжит сереющий свет. Значит, утро.
Какая-то смутная тревога затаилась в груди, мешала вздохнуть глубоко и свободно. Дуня не могла понять: откуда это беспокойство? То ли во сне увидела что-то неприятное (а сон она никак не могла вспомнить, то ли ещё от чего?
Неясная тревога мешала ей думать. Она любила, проснувшись утром, полежать полчаса с открытыми глазами, обдумать предстоящий день: что сделает, куда пойдёт; или просто помечтать. Особенно часто, с какой-то особой нежностью в такие минуты она думала о Сергее Близнеце. О том, где увидит его сегодня, где встретится с ним случайно: на колхозном дворе, у сельпо, у колодца. Ни один мужик в деревне не ходил к колодцу кроме Сергея, потому что тот жил вдвоём с больной матерью.
Не было ничего удивительного в том, что Дуня предпочитала больше думать о Сергее Близнеце, нежели о делах обыденных - ей недавно исполнилось девятнадцать лет. Уж мало кто из её подруг остался в девках, большинство из них справило свадьбу этой осенью после дожинок, а Дуня ещё и не целовалась с парнями ни разу. И она с сомлевшим от затаённого желания сердцем мечтала о том, что когда-нибудь, встретив её у реки или на лугу, Сергей обнимет её и поцелует. Ей было боязно и приятно, она уже не представляла даже, а чувствовала почти реально прикосновение его губ - тёплых и упругих - к её губам. И сладостная нега волной пробежала по рукам и ногам.
Но Дуня думала о Сергее и с грустью, и с безнадёжной тоской. Нет, никогда он не подойдёт к ней, не обнимет, не поцелует. Удалась Дуня в своего отца - мала ростом, худа, с узкоскулым лицом, сплошь усыпанном веснушками. У неё, как и у отца, был крупный нос с горбинкой, широкий рот и тонкие губы, глубоко посаженные, маленькие карие глаза, но не колючие, как у родителя, а, если присмотреться, - мягкие и тёплые. И если отца в их деревне по-уличному звали Турок, то Дуню с малых лет - Выдра. Выдра так Выдра - она к этому уже привыкла, вот только бы Сергей обратил на инеё внимание. А он, если не обманывать себя, не замечал её.
Нет, не думалось, не мечталось сегодня Дунен. Если были какие мысли, то летучие, словно лёгкий дымок, уносимый ветром в поднебесье. Если были какие мысли, то они путались, наскакивая друг на друга, будто толпа слепых, собравшихся в святой праздник у церкви. А тревога всё не отпускала её - наоборот, ещё больше стесняла грудь. И Дуня, суеверно перекрестившись под одеялом, подумала, что сегодня случится что-то нехорошее: может быть, даже беда.
Она открыла глаза, и её взгляд остановился на окне, мутные стёкла которого пропускали в хату сумеречный свет. Если бы Дуня не знала, что наступило утро, можно было подумать: на дворе унылый ноябрьский вечер. В такие пасмурные дни лежать и слушать тягучую тишину в хате и на улице - то, что надо душе, поэтому совсем не хотелось покидать постель. Может быть, и тревога от того, что день пасмурный? На окне нет ничего, за что можно зацепиться взглядом, на коне нет ничего, кроме кружевных занавесок, но Дуня долго держит на нём свой немигающий взгляд. В хате и на улице - тихо. Так тихо, словно ещё не проснулась деревня, словно стоит глубокая ночь, и даже собаки не лают. Странно... В такой час должны были бы во всю горланить петухи, но то ли им от тоски петь не хочется, то ли взяли они короткий перерыв, чтобы затем, когда совсем рассветает, дружно возвестить о новорождённом дне - пусть пасмурном и невесёлом, но единственном и неповторимом, как и все дни дл сегодняшнего, как и все дни, что родятся после него.
В деревне не спят много, пока не наступила зима. И в начале ноября полным-полно дел у крестьянина: капусту шинковать, грузди да рядовки солить, дрова для будущей зимы в лесу заготавливать, чтобы перевезти по первоснежью, скотину с вольных пастбищ в хлева поставленную, накормить. И её отец с матерью давно уже на ногах - в этом Дуня была уверена. Мать - заядлая рыбачка и кормилица их семьи - поди уже плывёт по реке на своей, готовой рассыпаться лодчонке проверять сети или вовсе их снять, потому что со дня на день может ударить морозец и за одну ночь соединить берега реки - уже неделю, как лёд, уцепившись за прибрежные кусты ракитника, камыш и осоку, стал надвигаться к стрежню.
Дуня представила мать - маленькую, но крепкую, круглолицую женщину, которая, крепко сжав покрасневшие от холода и посиневшими от мороза руками, вёсла, гребёт к своим потаённым местам где поставлены сети и, наверняка, напевает вполголоса. Чтобы ни делала мать, как ни тяжело или как ни радостно было на её душе, она всегда пела, мурлыкая мелодии песен, которых знала немало.
Многие в их деревне в тридцать седьмом году, когда на хлебах, отпущенных на трудодни, не протянуть зиму и ребёнку, кормились с реки и леса. Только в других семьях рыбу промышляли мужики, а у них, Саврикиных, - баба. Отец матери - не помощник - потерял ногу в первую мировую. Куда с культяпкой в воду? Он всё больше по хозяйству: за скотиной, огородом присматривает, обед варит. Трудодни зарабатывает плетением корзин, другими какими поделками для колхоза. Ещё - вяжет сети для односельчан, которые за это расплачиваются натуральными продуктами. Вот и сей час его нет в хате - он где-нибудь в хлеву или на гумне. Сегодня Дуня дома, и он освобождён от стряпни, а это значит, что ей нельзя долго нежиться в постели.
"Ещё пяток минут полежу - и встану," - уговаривала Дуня саму себя.
Чтобы обрести хотя бы слабое желание двигаться, ей необходимо было что-нибудь, хотя бы какой-нибудь звук увлышать, который напоминал бы о том, что вокруг неё возникла и продолжается какая-то жизнь.
Дуня прислушалась. В этом мире не было абсолютной тишины, просто она была отрешена на какое-то время от всего, её окружающего: где-то далеко на другом конце деревни замычала корова, на станции, что в пяти километрах от деревни прокричал паровоз совсем рядом может быть, у палисадника соседей Аверьяновых, разговаривали бабы. А у них, у Саврикиных, во дворе кто-то ходил - наверняка, отец, Степан Саврикин, потому что Дуня слышала, как с хрустом продавливал мёрзлую землю его костыль.
Жизнь никогда не останавливалась на Земле. Лаяли собаки, кричали петухи, люди делали ранние дела. Дуне просто пригрезилась тишина потому что она проснулась с неясной тревогой на душе с дурным предчувствием.
2.
Отварив картошки в печи, Дуня кликнула с улицы отца. Степан был не словоохотлив. Раздевался, мыл руки молча и лишь, когда сел за стол, повернул свою хищную голову к иконе, перекрестился.
- Помоги, Господи! Дай хлеб нам насущный!
Дуня всегда смеялась над привычкой отца говорить перед едой эти слова - и в самом деле, уж поесть-то он мог и без помощи Бога. Её отец не был особо набожным, в церковь ходил по великим праздникам, но Господа почитал. Злился на жену Анну, огрубевшую в обществе деревенских рыбаков. Она-то под горячую руку могла нелестно поминать Божью Мать.
- Чего это мамки долго нету? - спросила Дуня у отца.
- Вмдать сети выбирает. Кончился рыбий сезон - теперь на свинину да петушков перейдём! - Степан обмакнул картофелину в подсолнечное масло и прицелился взглядом в миске с жареной рыбой - искал окунька. Среди другой речной рыбы он отдавал предпочтение окуням.
Дуня ела неохотно, будто насильно заталкивала картошку в рот, поддерживая компанию отцу. Тревога не покидала её, и с каждой минутой становилась всё острее. Спросив о матери, она почему-то подумала, что эта тревога связана с ней. Каждый день мать ходила на рыбалку, но никогда так не волновалась Дуня. Отец сосредоточенно пережевывал пищу, ни тени переживаний не было на его лице, и его спокойствие постепенно передалось дочери.
Дуня наперёд знала, что будет делать отец после того, как насытится. Скрутит самокрутку, с удовольствием сделает несколько затяжек, а потом неторопливо заведёт разговор с ней: о чём-нибудь, не имеет разницы - о пустяке каком-нибудь. Турок Степан был скуп на слова даже с женой, а вот с дочерью любил поговорить, с ней он делился своими мыслями, родившимися и устоявшимися в его голове за время долгого молчания.
Так оно было и сейчас. Отец скрутил самокрутку, затянулся, и его острые, холодноватые зрачки сразу же потеплели. Он отошёл от стола, сел на лавку у кровати - широкой, массивной с уродливыми литыми спинками - и стал смотреть с прищуром на убиравшуюся со стола посуду дочь. Хата у Саврикиных была небольшая, рублёная на одну просторную комнату но, как только подросла дочь, Степан соорудил перегородку, отделив ей уютный закуток. Над небогатой обстановкой, состоящей из кровати, стола, двух лавок да огромного сундука, нависал низкий, оштукатуренный глиной потолок. Низким он был от того, что изба строилась с земляным полом и только в прошлом году Саврикин настелил пол, который и украл у высоты хаты целых полметра.
- Доча, ты чего это сиднем сидишь дома? К Маньке сходила бы, что ли? Вечером на гульбу сходила бы. Гуляй, пока молода! - Отец, как правило, всегда начинал разговор с этого.
- Чего ж я сижу, папа? Я не сижу. На работу в колхоз хожу. И у Маньки часто бываю. В нВ гульбище мне делать нечего. Девки-одногодки мои уж повыходили замуж, одни мы с Манькой остались. А сопливые-то щебечут, хихикают - не им рассказать, ни их послушать. - Дуня тоже любила неторопливо, необязывающе разговаривать с отцом.
- Так тоже не годится рассуждать! Где серьёзной быть, а где и похихикать можно. Замуж выйдешь - не до хихиканьев будет.
- Не выйду я замуж, папа, с нашей Саврикинской ряшкой!
- Физиономии наши с тобой, верно, не портреты с них писать. Однако ж ты не одноглазая, не кривобока, не горбата. Конечно, принц при нашей бедности да красоте не позарится, но себе пару всегда отыщешь. Меня вон мать твоя полюбила...
- Тебе что? Ты мужик. Мужик всегда себе пару найдёт.
- Ну, ладно! Не хотел я до сроку тебе говорить, но раз ты сама разговор затеяла... - Отец поднялся с лавки, прошёл к двери, зачерпнул ковш воды, выпил. - Присмотрел я тебе хлопца в соседней деревне. Он того... хромой. Когда малолетком был, ногу в колесо телеги засунул. А так ничего - тихий, работящий. Главное, что не пьёт. С ним я, правда, не говаривал, но с отцом его уговорились.
Дуня с подозрением взглянула на отца: серьёзно ли он? А когда поняла, что не шутит, уронила на пол ухват и задумалась о чём-то своём. Степан не строго, изучающее посмотрел на дочь.
- Ну, чего молчишь? Согласна иль нет? Если согласна, я Кузьме - отцу его намекну, чтоб сватов засылал.
- Нет, нет. Погоди чуток, папа. - Дуня закусила губу и отвернулась к печи.
- Чего годить? Тебе, чай, не шестнадцать лет - замуж пора. Да и мать свою пожалей - ухайдакалась она на мужской работе. В доме мужик нужен. У Кузьмы семеро по лавкам, так что суженый твой с нами жить будет! - Степан будто как понимал дочь.
- Давай погодим до Рождества, а там уж... - упорствовала Дуня.
Отец кашлянул в узловатый кулак и с подозрением посмотрел на неё.
- Не приметила ли сама кого? И кто же этот счастливчик? Сказывай!
- И говорить нечего - нет никого! - Солгав, покраснела Дуня.
Молчун Саврикин, не привыкший к долгим беседам даже с дочерью, устал от слов и поставил точку.
- Ладно, будь по-твоему. Только ты недолго думу думай, а то приберут к рукам сынка Кузьмы. Нынче девки не дуры: им лодыри-красавцы не по нутру - им хозяин нужен.
"Вот и хорошо, что погодим," - с теплотой подумала об отце Дуня, хотя сама понимала, что ждать особо нечего - одни пустые мечты.
Она всё ещё верила в чудо: подойдёт к ней Сергей, обнимет и скажет простое и ласковое слово - самое желанное девичью сердцу.
- Ты куда это наладилась? К Маньке? - спросил отец, увидев, что дочь одевается.
- Да нет, папа. Пойду на реку, бельё пополощу.
- Мать кликни. Вот руки загребушие! Всей рыбы из реки одново не вытащишь!
3.
Ближе к обеду распогодилось. Спал морозец, да и ветер разогнал сизые тучи. Срывая редкие жухлые листья с деревьев, он забивал их под плетни, собирал в промёрзших ухабинах и колеях вдоль улицы, пытался сорвать шляпы со стогов сена, поставленных у хлевов, но лишь взъерошивал их. Деревня в воскресный день на удивление была тиха. Где-то далеко, на другом конце деревни, удалённом от реки, фальшивила гармонь, а бабы старательно, на два голоса тянули белорусскую песню "Рушники".
Видимо деревня отсыпалась, отходили от вечерних свадеб, которых было целых четыре: чтобы к вечеру снова собраться за столами, пить брагу и далеко за полночь горланить песни, шуметь и, модет,Ю даже скандалить, без чего редко обходится русская хмельная свадьба. Нынешняя свадебная пора особенно тяжело отзывалась в сердце Дуни, на душе у неё было черно от печали, и, чтобы не растревожить её ещё больше, она отказывалась от приглашений, ссылаясь на болезнь. Она на самом деле болела - болела завистью к счастливым парам. Дуня не осуждали себя, хотя знала что завидовать нехорошо.
За что осуждать, если она человек и ей тоже хочется немного счастья?.
Дуня поднималась к реке и думала о том, что, наверное, напрасно она отказалась от предложения отца, Пусть она никогда в глаза не видела сына какого-то Кузьмы, пусть он хром, но ведь и она далеко не красавица. Дуня усмехнулась про себя при этих мыслях, так как, не обманываясь, считала себя просто уродиной. Так что выбирать вроде бы не из чего, а тем более - кочевряжиться.
И снова на ум пришёл Сергей Близнец - высокий, черноволосый с добрыми, всегда смеющимися серыми глазами. Даже маленькой надежды, крупинки её одной не подал он Дуне: проходил мимо неё, как мимо древних старух, равнодушно, и смотрел рассеянно словно в даль, но она, терзая душу, хранила ему верность, будто дала обет. Не надеясь на большее, она мечтала о случайных встречах, удовлетворяла своё всё крепнущее влечение к нему тем, что хотя бы видела его, могла украдкой заглянуть в его глаза и присвоить хоть чуточку их света и тепла, не её предназначавшихся.
Дуня научила себя чувствовать Сергея, она была уверена в какой день, в какой час, ы каком месте встретит его. Просыпаясь утром, определяла: сегодняшний день с ним или без него? И если уж подсказывало сердце, что не видеть ей в этот день серых глаз его, так оно чаще всего и случалось. Сегодня она могла наносить воды из колодца, пополоскать бельё в лохани, тем более, что его было немного, но предчувствие встречи с Сергеем погнало к реке. В глубине душ она желала, чтобы Близнец поскорее женился на ком-нибудь, раз и навсегда обрубил тонюсенькие нити напрасных её надежд. И ей, конечно, стало бы легче, она вышла бы замуж за хромого ли слепого, за кого угодно - лишь бы было у неё, как у людей - семья и детишки. Она желала этого и боялась. Боялась, что опустеет её душа после того, как рухнут последние надежды.
О Сергее она думала бы долго не будь так короток путь от дома к реке. Их приземистая хатка стояла второй от реки, а в первой жила её подружка Маня, которую она в тех же чувствах к Близнецу какие были у неё. У Мани шансов больше. Маня, хоть и пустышка, можно сказать, дурёха, но что лицо - кровь с молоком что фигура - будто из дерева чудаковатым Евсеем вырезанная. Статные красавицы Евсея с коромыслами на плечах украшали чуть не каждую деревенскую хату.
Как только Дуня спустилась к реке, снова сжало сердце неясная тревога, родившаяся в минуту пробуждения. Тревога, больше похожая на дурное предчувствие. Поставив таз с бельём у старой, разбросавшей над рекой многочисленные кривые руки-ветви ветлы, она, приложив руку к надбровью, осмотрела реку вниз и вверх по течению, насколько могла охватить взглядом пространство. Пустынно было на реке, схваченной у берегов тонким льдом - лишь угрюмо щерилась мелкими волнами холодная стальная вода да шелестел камыш в заливчике, будто рассказывал шёпотом прибрежным ракитам страшную какую-то тайну.
- Мама! Мама!.. - с захолонувшим сердцем начала кричать Дуня, но лишь далёкое эхо слабо, как-то нехотя отозвалось ей.
"Наверное", за косу уплыла - она и там сети ставила. А ветер оттуда несёт, отбрасывая мой голос назад," - попробовала она успокоить себя.
Подторкнув хустку под телогрейку, прикрыв ею грудь от ветра, Дуня пошла вверх по течению к косе, пряча лицо от настырных, колючих поцелуев ветра. Тропинка, бежавшая вдоль берега резко вильнула влево полезла на взгорок, но Дуне надо было идти берегом дальше по холодной, почти ледяной росе, скопившейся в густой прибрежной траве. С мокрыми ногами, продрогшая до костей она целый час кричала за косой, потом - за излучиной реки в противоположной стороне по течению от деревни, но мать так и не откликнулась.
Почувствовав, что случилось непоправимое, что в их дом пришла страшная беда, Дуня, забыв у ветлы таз с бельём, со всех ног побежала в гору, в деревню, к отцу. На бегу у неё развязалась хустка, но она не завязывала её, а придерживала рукой у подбородка. Хустка полоскалась на ветру траурным, тёмно-коричневым флагом.
На вершине холма, который на самом деле был курганом, насыпанным в древние времена воинственными радимичами, она столкнулась нос к носу с Сергеем Близнецом.
- Здравствуй, Дуня! - сказал Сергей и, улыбаясь внутрь себя, прошёл мимо неё к реке. Он даже не заметил, как переполошена, напугана Дуня.
4.
Вчера похоронили мать. В понедельник нашли её лодку, заплывшую в камыши в пяти верстах ниже по течению реки. На следующий день мужики вытащили сеть, в которой запуталась Анна. Сеть эту связал отец. Напившись на поминках, он плакал и клял себя за то, что собственными руками организовал гибель жены.
В доме Саврикиных поселилась тоска. Степан совсем пал духом, ему казалось, что без Анны - он совсем пропащий на этом свете человек. Выйдет замуж дочь, уйдёт к чужим людям, а он, калеченный и старый, будет волком-бирюком доживать свой век. Для чего, зачем доживать, Степан не знал. И так этот вопрос втемяшился ему по пьяному делу, что Дуня сегодня утром нашла его в дровянике, отрешённо сидящим на чурбане с верёвкой в руках. Дочь расплакалась, отобрала у него верёвку, и Степану стало жаль её. Сглатывая тугой ком не дававший свободно вздохнуть всё утро, он решил: пристрою, доведу до ума дочь, а там уж - как Бог положит И чтобы совсем забыться от тяжёлых мыслей, достал из подпола последнюю четверть самогона, в одиночестве опрастал её наполовину.
Всё хозяйство легло на Дунины плечи. Она металась от хлева к хате, зорко следила за отцом - как бы он не натворил чего, но не мешала ему топить горе в водке.
Степан опьянел, но легче ему не стало. В хмельном полузабытьи он увидел себя в образе жалкого, длинного дождевого червя, которого за хвост подняли над землёй, и он извивается, сжимает своё бесхребетное тельце, затем судорожно вытягивает его во всю длину, пытаясь дотянуться до жизни своей. Но далеко до земли, и нет смысла в напрасных потугах жить, потому что через мгновение рука держащая его ,швыряет червя купающимся в золе курам, и те растерзают его на части.
- Человек - червь! - вслух сказал Степан Саврикин и, издав безнадёжный, хриплый рык, свалился без сознания под лавку.
Вошедшая Дуня заботливо подхватила отца под мышки, подволокла его к кровати, уложила, сняв грязный сапог со здоровой ноги. Спящий, пускающий пьяную слюну - он был жалок и похож на большого обиженного ребёнка, которого родители отдали в чужие люди. Она понимала, что без матери отец теперь и будет жить, как подросток в прислужении у чужих людей - без радости в сердце, с навсегда простуженными болью глазами. Дуня подумала, что она не имеет права бросить его, что она должна опекать и оберегать отца от жестокой жизни, как старшая сестра брата своего меньшего.
Она почему-то не плакала, когда деревенские мужики привезли на телеге мать, когда хоронили её. Односельчане могли подумать, что она совсем не любила родительницу свою, что смерть матери не горестна ей. Но это было не так. Мать была грубее и проще отца, мать редко ласкала её и никогда не целовала, однако у неё было очень доброе сердце, им за суровостью взгляда скрывалась самоотверженная любовь к калеке-мужу и дочери-дурнущке. Даже когда в сердцах, бывало, мать и заматериться на Дуню, то через секунду уже смотрела виноватыми глазами. Но рыбачка Анна никогда не извинялась и не брала своих слов обратно. Тяжёлая жизнь сделала её характер угрюмым, нелюдимым. Дуня больше тянулась к отцу, любила его, как любят в других семьях мать, которая и приласкает и доброе слово скажет. А мать она уважала и почитала, как в других семьях почитают отца. И любила её. Не открыто и нежно, как отца, но любила.
Если бы умер отец, сердце её, наверное, разорвалось от горя. От того, что смерть таких людей, как он, - это смерть ребёнка, который никому не успел причинить зла, которого любили все. Смерть же сильных и угрюмых людей, какою была мать, требует глубокой и молчаливой скорби. Вот почем не плакала во время похорон Дуня.
С гибелью матери оборвались все привычные связи в их семье, всё вдруг смешалось, перевернулось с ног на голову. Воцарились неразбериха и растерянность. Ни она, ни отец не знали, что делать и как жить дальше? Их семья - живой организм, и мать была головой этого организма. Отрубили голову, и организм движется без определённого направления, смысла, цели. Дуня по хозяйству управлялась и в доме суетилась больше по привычке, чем от осознания необходимости
Смерть матери задёрнула от Дуни чёрной шторой всё, что было по ту сторону от реальной действительности: мечты о Сергее Близнеце, о семье и детях. Где-то в глубине души она надеялась, что нынешнее угнетённое состояние души пройдёт, всё вернётся на круги своя, но ничего не делала для этого, отдавшись бездумному течению времени.
5.
К полудню отец проспался. Встал взлохмаченный, помятый, с тяжёлой головой. Дуня, опасаясь, что беспробудное пьянство доведет его до самоубийства, спрятала полчетверти самогона, оставив стакан на опохмелку. Степан и не помнил, сколько он выпил с утра, понюхав, с удовлетворением опрокинул в себя оставленное дочерью и четверть часа до тошноты курил махорку.
Дуня, управившись по хозяйству, лежала в кровати, но не спала, хотя за последние пять дней ни разу не выспалась толком. Дуня лежала, укрывшись до груди одеялом, устремив неподвижный, сосредоточенный взгляд в угол, образованный простенком и капитальной стеной. В полусумраке Степан видел лишь тонкий, с горбинкой её нос матовой белизны. Он на секунду испугался: не умерла ли и дочь, оставив его сиротой мыкаться по свету. Но, присмотревшись, увидел, как медленно поднимается и опускается при дыхании её грудь, успокоился. Успокоившись, понял: он остался не один, у него есть дочь, которую он любит, в которой он души не чает. И хотя бы ради неё, ради будущих внуков своих ему стоит жить, как бы это тяжело и горько не было. Верно ведь сказано: живым - живое.
"Ну и буду жить... - подумал Степан, морщась от не до конца прошедшей похмельной боли. - Вот только схожу к куму на станцию..."
На станции жил однополчанин Саврикина и крёстный отец Дуни Аким Рубахин. В последнее время кумовья редко встречались друг с другом - Акиму недосуг было, так как он работал дежурным по станции и редкие дни полностью располагал собой. Степану же на его протезе скакать четыре версты - приличное расстояние. Но сегодня он решил сходить к куму. Требовала его душа поплакаться кому-нибудь в жилетку. А с кем как не со старым другом, с которым вместе вшей кормил на германском фронте, поделиться горем своим. До кума, верно, и весть о том, что погибла кума, не дошла. К тому же, Аким обязательно выставит бутылку магазинной водки - она ох как кстати будет сегодня.
Саврикин снял с крючка полушубок, долго не мог попасть в рукава. Всполошилась дочь.
- Ты куда это собрался, папа?
- К дяде Акиму схожу, доча. Давно у крёстного твоего не был. Он про маму-то не знает, наверное. Помянуть надо с ним по совести.
- Правду говоришь? - Дуня вышла из своей комнатёнки, расчёсывая гребнем косу. С недоверием и подозрением посмотрела на отца: уж не дурное ли затеял? Но взгляд его был осмысленный и покойный.
"Слава Богу, вроде, как оклемался!" - ч облегчением подумала она.
- Рази я когда тебя обманывал, доча?! Схожу, узнаю: не стряслось ли чего? Странно, что на станции не знают об Анне. Не пришёл Аким её проводить - не похоже такое бессердечие на него!
Уходя, Степан тоскливым взглядом окинул хату, как-то странно, с болью посмотрела на него Дуня, будто навсегда уходил и прощался. У Дуни захолонуло всё внутри от этого взгляда. Она хотела остановить отца, не пустить его к Акиму. Но лишь сказала вслед:
- Ты уж ночевать не оставайся у крёстного - боюсь я одна!
- К ночи вернусь, доча! Рази я не понимаю? - уже в открытых дверях сказал Степан.
6.
Саврикин с утра не выходил на улицу и поразился тому, как за один день изменилась природа. Сначала он и понять не мог, почему вдруг светло и торжественно сделалось вокруг? Наконец, Дотумкал: снег ночью выпал - не первый в этом году, но зато настоящий, пушистый. И лёг на мёрзлую землю - значит, надолго. Вот и зима пришла. Не думал, не гадал Степан, что в эту зиму без Анны войдёт. Без жены ему и мягкая зима лютой покажется.
На свежем морозном воздухе боль в голове отпустила. Не совсем ушла, а просто переместилась от висков к затылку, сделалась тупее, приглушённее, и Саврикину стало легче, свободнее размышлять. Вот только идти было трудно: снег запорошил разбитую тракторами да тележными колёсами просёлочную дорогу, образовались на ней ледяные ямы - его протез часто скользил по льду, норовил вырваться из ремней, которыми пристёгивался к обрубку ноги, и Степан с трудом сохранял равновесие Он уже хотел было повернуть назад, но не любил менять своего решения - этому научился у Анны.
Дорога на станцию так знакома ему, что завяжи глаза чёрной тряпкой, как при игре в салки, он прямёхонько пришагает к казённому дому Акима. Изучил он её в годы юности, когда похаживал на станцию к Лукерье-вдовушке, к своей первой женщине и первой любви своей. Как же глуп он был в младые лета, что влюбился в Лукерью, бывшую на пятнадцать лет старше его и обучающую любовным премудростям безусых юнцов всей округи. Не вся знал в этих местах секретаря райкома, а вот Лукерью в двух десятках сёл поминали, - мужики - с удовольствием, бабы - с проклятием. Степан ушёл на войну, вернулся - Лукерьи уже не было в живых. То ли сама пожар устроила в пьяном угаре, то ли бабы подожгли из ревности - неизвестно. В войну на мужиков особый спрос был, а к Лукерье они ходили с охотой.
Вспомнил Саврикин о бесшабашной молодости своей, о безотказной Лукерье - ещё легче на душе сделалось. Много ли человеку надо?
Кончилась деревенская главная улица, она же и дорога, и дальше колея побежала старым сосняком - просторным бором с высокими и стройными деревьями. Идти стало легче, так как по бору дорога была песчаная, в ней машины оставляли глубокий след, но зато не было рытвин и ям. К тому же, при желании можно было идти по обочине, по невидимой под снегом тропинке. Многое на этой дороге между деревней и станцией было связано с жизнью Степана. Вот здесь, у двух неведомо кК выросших в сосновом бору дубов, он прощался с отцом и матерью, уходя на войну. Родители его умерли в голодном тридцать третьем году, а лвое младших братьев Михаил и Пётр сгинули в гражданскую. Вернее, Михаил погиб в двадцатом на Перекопе, а Пётр сложил голову в жаркой, неведомой Степану Средней Азии уж в двадцать пятом году. В деревне по соседству в пяти верстах живёт его сестра, но с нею Степан не роднился. Родня же Анны живёт где-то в Поволжье, Саврикин и название села того чувашского запамятовал. Так что, считай, остались они с Дуней одни на целом свете, и никто им не поможет, кроме самих себя. Разве что ещё - кум Аким.
И ещё одно событие связано с этими дубами, у которых остановился Саврикин. Об этом событии после смерти Анны вспоминать больно, но по-прежнему радостно. В шестнадцатом году, когда он и Акими вернулись с германской по ранению, он три дня прожил у Акима на станции - помогал его брату хату рубить. Там познакомился с Анной - красивой и замкнутой девушкой, работавшей на станции. Как она попала из Поволжья в их брянские края, Степан не знал, а жена ему никогда не рассказывала.
К вечеру третьего дня Рубахин и Саврикин окончили работу. Анне была какая-то необходимость в их деревне, и Степан вызвался к ней в попутчики. Шли молча, а за версту до деревни сели у дубков перекусить. Чего ни с того, ни с сего поздним вечером стали перекусывать? Анна-то шла босиком и сильно занозила ногу. Степан занозу из пятки вытащил, а потом она узелок со снедью развязала. Была в узелке и чекушка домашней водки.
Разговорились. Вернее, говорил Степан, а Анна всё слушала: о довоенной жизни в этих краях, о войне, о своей семье. С чего это он, не отличавшийся разговорчивостью, перед дней душу, как коробейник товар, выложил? И сегодня Саврикин этому удивляется. Наверное, за внешней суровостью Анны скрывалось что-то такое, отчего у немногословного, покалеченного парня язык развязался. Или слишком занозиста была у Анны самогонка.
- Трудно, солдат, жить с одной ногой? - спросила она, когда у него слова закончились.
- Да уж не сладко! - с какой-то злобной обидой ответил Саврикин, будто попутчица была виновата в том, что он безногим с германской войны вернулся.
- А ты не серчай солдат! Я, может, не любопытства ради спросила, - ответила она, собирая в узелок остатки еды.
- Тогда зачем?
Анна усмехнулась, но не обидно, без всякого намёка - про себя.
- Баба тебе нужна крепкая, жилистая - как вот я. Ну и подумала: чего мне в вашу деревню каждую неделю бегать вашему лавочнику долги и себя отдавать, коли есть солдатик с хатой своей, коровёнкой и куском землицы? Хозяйки лучше меня тебе не сыскать, и не уродина - чего уж тут выбирать? - говорила это попутчица и прямо в глаза Степану смотрела, но трудно было в темноте увидеть, что во взгляде её?
- Ты это серьёзно или для насмешки над калекой?
- Какой ты калека? Ноги нет - и вся беда? Калека - это, когда души нет. А таких калек больше чем полсвета - Столько, сколько сказала ему Анна в ту ночь у дубков, она потом за всю их жизнь ни разу не говорила. Да и о чём было говорить, когда в первую встречу всё рассказано и всё разъяснено было. Кроме как о мифическом долге Анны лавочнику-еврею. Но об этом она молчала всю жизнь, а если Степан спрашивал - сердитым взглядом одёргивала его.
- Возьмёшь в жёны, солдатик?
Неизвестно чего Саврикин испугался в ту минуту: то ли простоты её, то ли суровости, но у него будто язык вырезали.
- Смотри, Степан, - она впервые назвала его по имени. - Вдругорядь и сам набиваться станешь - откажусь.
- Я чего? Я согласен! Кабы тебе потом не сожалеть! - хрипло ответил ей.
- Вот и хорошо. Такого не бывало со мной, чтобы решила, а потом пожалела. - Анна тут же на поляне сняла с себя платье и расстелила на траве. - Поженимся здесь, чтобы не передумал, а в церковь уже завтра сходим.
Таким странным образом они и поженились. Под этими дубами Дуню зачали. Больше детей родить не смогли, как ни желали. Роды у Анны были тяжёлыми, да и повитуха в тот день пьяною была. Что-то не так сделала.
Полжизни проскакал на протезе Саврикин, но всё равно это не вторая нога. Приходилось отдыхать через каждые полверсты.
День сегодня на удивление выдался ясным и морозным, дышалось легко, и он быстро восстанавливал свои силы. За воспоминаниями не заметил, как подошёл к избе Акима Рубахина.
7.
Открыла ему дверь жена Акима Марья. Она была простоволосая, в старом чёрном платье, в накинутом на плечи таком же старом, сером жилете. Узкое, некрасивое лицо её с острым носом - заплакано. По всему видно, плакала она недавно и продолжительное время, потому что припухли, покраснели от слёз веки. Не успел Саврикин открыть рот от удивления, как Мария бросилась к нему на грудь, запричитав, как по покойнику.
- Ох, Стёпушка! У вас беда, и у нас беда! Ох, несчастные, горемычные мы с тобой!
- Что стряслось-то? С Акимом?
Мария плакала и не могла успокоиться. Из спальни вышла старшая дочь Рубахина Ольга - шестнадцати лет. Чертами лица она походила на мать, но они были у неё мягче, женственнее. Ольга не плакала - лишь нервно и обиженно закусила полную нижнюю губу.
- Забрали папку. Позавчера ночью приехали и забрали! - сказала она и бросилась успокаивать мать.
- Кто забрал? Зачем? - недоумевал Степан, но Мария и Ольга уже ревели в унисон.
"Ох, уж эти бабы! Как какое горе - на сто раз причитают, стоит лишь другому человеку на пороге появиться! - без зла подумал Саврикин. - Куда же это Акима забрали? Кто и зачем?"
И тут он вспомнил, что в нынешнем тридцать седьмом году что-то неладное стало происходить в их округе, а может быть, и по всей России: начальника станции посадили, председателя сельсовета в соседней деревне, двух учителей в их школе, одного со станции и ещё - коммунисты. И Аким - коммунист. Ну какой с него враг народа? Несмотря на ранение лёгких в гражданскую воевал, именной шашкой лично Будённым награждён. Опять же на станции лучшим работником считался. Нет, что-то здесь не стыкуется. Наверное, ошиблись товарищи из НКВД. А может, натворил что нехорошее, Аким? По характеру он - чересчур вспыльчивый.
- За что забрали-то, спрашиваю?! - в сердцах крикнул Саврикин бабам.
- Не знаем мы. И он сам не знает! - свозь слёзы ответила Мария.
- Если по ошибке - значит, отпустят через день-другой! - уверенно сказал Степан, но только, чтобы утешить куму. Сам он вряд ли уверен в этом: учителей полгода назад забрали их из школы. Все были уверены, что их-то по ошибке, а до сих пор о них - ни слуху, ни духу.
Однако уверенные слова Саврикина, если не успокоили жену и дочь Акима, то хотя бы обнадёживали их. Марья засуетилась, накрывая на стол, приговаривая по ходу:
- Как же ты дошагал-то на ходуле своей? Чай, скользко? Ты уж прости, что Анну не отголосили - сам видишь, какое горе. Опята есть у меня, уже засолились, которые из ранних. Помню, что ты их уважаешь! А водочки поставить? Водочки будешь?
- Кума уронила на полл нож, подняла его. - Да чего ж я спрашиваю?! С холоду человек - конечно, будешь! Давай, Степан, Анну помянем. И Акима, может...
Мария захлюпала носом, будто насморк подхватила.
- Вот дура-баба! Не накаркай беду-то! За упокой Анны выпьем. А потом за здравие Акима, чтобы его побыстрее выпустили! - Саврикин залпом осушил стакан.
8.
Как ни уговаривали Марья с Ольгой Саврикина остаться на ночь, он засобирался домой. Пьян был изрядно, потому что, сидя на табурете, никак не мог натянуть сапог на единственную ногу. Ольга - добрая душа - помогла. А когда через порог переступал, едва не завалился назад, в хату. Мария запричитала:
- Да куда же ты в ночь да в мороз, нетверёзый?! Ить тебе часа два кульгать! Остался бы ночевать! Дуня - девка взрослая!
- Нет, дойду! Уж коли обещал доче, то возвернусь. Одни мы с ней остались на белом свете! _ Степан пустил пьяную слезу. А бабам только и надо повод, чтобы кого-нибудь слезами поддержать - опять в голос запричитала Марья:
- И ведь мы с Оленькой да с Дашей без отца остались! Ох, и горемычные мы с тобой, Степан! Ох, горемычные!
- Ну. будя, будя! - Саврикин отмахнулся от неё рукой и ушёл в ночь.
- Не простит мне Аким,, что я пьяного отпустила! - Марья устало опустилась на табурет. - Было бы кому прощать...
Она опять чуть не ударилась в слёзы, да вспомнила, что свиньям ещё не давала, стала толочь варёную картошку в большом чугуне.
9.
Выйдя за станцию, Степан почувствовал, что лихим разбойником расходился ветер и мороз кусачей сделался. В сумерках дорогу зализывала позёмка. Свежий, лёгкий снежок покорно подхватывался с земли и отдавался во власть сумасбродного ветра. Вокруг стояла какая-то зловещая тишина - только тонкий посвист зарождающейся метели и слышен был в округе. На трезвую голову Степан, может, и забеспокоился бы, повернул обратно. Но водка приятно согревала нутро, умиротворяющий туман заполнил голову и клубился перед глазами. Степан уверенно продвигался по дороге, неуклюже переваливаясь со здоровой ноги на протез.
Анна на время оставила его память, не тревожила его, пьяного, и судьба единственного друга Акима - Саврикин добродушно мычал себе под нос мелодию "Коробейников" и думал о том, как обрадуется Дуня его возвращению. И шагал бы Степан весело до самой деревни, кабы не колючий, морозный ветер в лицо. Преодолевая его сопротивление, Саврикин уже к полдороге подустал и стал присматриваться к обочине: не найдётся ли пенёк, чтобы передохнуть малость? Вскоре подходящий пенёк попался, но не у дороги, а в шагах десяти в глубь леса.
В лесу между деревьев не так задувал ветер, было тише и уютнее. Закутавшись в полушубок, Степан задремал.. То ли сон, то ли приятное видение явилось ему в эту минуту: самый разгар весны, когда буйно расцвели яблони и грущи, на второй день после Пасхи родила Анна дочь. Пожалуй, это был самый счастливый день в их жизни. И сейчас он видит, как тихо и светло, как никогда, улыбается в кровати изнеможённая родами жена, а он, Степан, держит в руках завёрнутый в одеяло комочек плоти - сморщенный, красный, смешно причмокивающий губами. Он неуклюже держит драгоценный свёрток, боится уронить и не может пересилить желания: поцеловать новорождённую в лобик - легонько, едва прикоснувшись губами.
Это счастливое, всю жизнь бережно хранимое Саврикиным видение было последним сигналом, дошедшим до его мозга из реальной действительности.
10.
Как перенесла Дуня смерть отца, как выжила, не наложила на себя руки - она и сама удивляется. За это, наверное, нужно тётку Марию - Акима Рубахина жену благодарить: не оставила Дуню один на один с собой и с бедой, взяла к себе на станцию, заботилась, как о больной дочери, ничего не позволяя делать. Мария сама по себе доброй душой была, а тут ещё и смерть Степана виной на себя взяла - совестью маялась, что кума пьяного в метельную ночь из хаты выпустила.
Дуня же её и в мыслях не винила: отец был упёртым, видно, такая планида ему выпала. После того, как мать погибла, смерть поселилась в его глазах, а люди, отмеченные её знаком, долго не живут. Они сами ищут смерти и в конце концов находят её.
Прошла зима. Дуня и не заметила, как вернулась на землю весна - жила всё это время в полусне, ни Марпья, ни её дочери не докучали утешениями, жалостью. Их самих некому было утешить, потому что от Акима не было никаких вестей. Так и горевали вчетвером, но каждая в одиночку. Марья забывалась в делах: суетилась, хлопотала целыми днями, а если уж совсем делать нечего - перекладывала вещи с места на место... Ольга потихоньку отошла, хоть и жила печаль в девичьих глазах, потихоньку хаживала на гульбище - молодость брала своё. Ну а у меньшей дочери печаль вовсе была недолгой - у детей память коротка.
И лишь Дуня переживала глубоко и безнадёжно, совсем почти забыла о Сергее Близнеце, не мечтала о семье и ребёнке, жизнь её словно остановилась, время будто замерло с той минуты, как отца её Степана Саврикина опустили в промёрзлую могилу. Потому как удивилась она приходу весны, словно впервые её встретила.
Всю зиму Дуня нигде не работала, станционный милиционер Корнеев как-то интересовался этим у Марьи, но оставил женщин в покое, только заглянув в глаза вдовы ли, просто одинокой бабы - кто ведает? В глазах этих, внутрь души утопленных немало можно было прочитать человеку, у которого осталась хоть толика совести.
В конце мая в доме Рубахиных появился человек из Сибири. Он заскочил проездам в Белоруссию и привёз весточку от Акима, который прописывал, что по-ударному трудится на руднике и сообщал место своего заключения. Сибиряк предупредил, что им ни в коем случае не следует писать Акиму, а тем более - ехать к нему, но что докажешь ополоумевшей от горя бабе?! Как только сибиряк, перекусивши, двинулся дальше, Марья с дочерьми засобиралась в дорогу.
Дуня же вернулась домой тем более, что надо было успеть посадить огородину.
11.
Без особых событий, скучно и однообразно прошёл год. То есть события в деревне происходили и даже очень интересные, но Дуня не придавала им значения, - все они проходили мимо неё, кроме одного: осенью сыграли свадьбу Сергей Близнец и её подружка Маня. Теперь уж совсем не на что было надеяться Дуне, потому что Сергей был последним холостым парнем в деревне ей под возраст. На то, что из соседних деревень нагрянут к ней сваты, рассчитывать было смешно - не красавица. Теперь она и за хромого, что отец предлагал, с радостью замуж вышла бы, да слышала, что и хромой себе пару отыскал.
И Дуня смирилась с мыслью, что век её олдной куковать, превратиться в монашенку, ведь по деревенским мерка девка в двадцать лет - перестарка. Уже младше её девушки замуж повыскакивали, а она ещё и не целовалась ни разу. Плакала ы пустой хате по ночам, да ведь разве слезами суженого привадишь?
Приняла Дуня безропотно судьбу свою и вскоре плакать перестала. Загорелись новой надеждой: хоть от кого-нибудь, хоть от чёрта лысого ребёночка родить, чтобы было кому нежность свою нерастраченную отдать.
12.
Однажды в начале лета, утром после того, как корову выгнал, зашёл к ней ненароком как бы вдовый Митрох Медведкин - незавидный рыжий мужик лет сорока с лицом, побитым оспой. И ему после нескончаемых одиноких вечеров Дуня была рада - засуетилась, к столу пригласила. Трое детей у Митроха, сам пьяница, каких в округе не сыскать, но ей казалось: предложи Митрох замуж выйти, как самоубийца, в омут бросилась бы. До того ей опостылела жизнь одинокая, что с трудом отгоняла от себя дурную мысль в хлеву удавиться. И удавилась бы, кабы не богобоязненна была. Господь и хранил её. Она бы и пришла к нему, если бы не нарушили церкви в округе. Молилась тихонько у иконы, как умела.
- Здорово была, девуха-вековуха! - сказал Митрох, по-хозяйски пристраивая свой сухой зад на лавке. Сам Митрох - рыжий, а глаза у него не голубые и не зелёные, какие у всех рыжих бывают, а почти зелёные и шустрые, как у цыгана. Его взгляд никогда не останавливался на чём-либо - шарил суетливо вокруг, будто Медведкин потерял что.
- Здравствуйте, дядя Митрох! - Дуня вдруг покраснела и отвернулась к русской печи - щи для угощения вытаскивать.
- Буде, буде тебе! Дядю, ищь, сыскала! - Митрох небрежно, по-хозяйски забросил свой треух в угол, будто как рассердился на неё. Я к тебе со своим разумением пришёл. И, между прочим, не как к племяшке какой или тому всякое подобное!
- С каким разумением, Митрий Иванович? - будто не понимала его Дуня, ещё больше покраснела.
- Каждому фрукту свой срок для сбора, - по-философски рассудительно ответил Митрох. - Серьёзное дело не ляпают с порога, с бухты-барахты. Ты изначально меня приветь, угости, как это полагается по гостеприимству, а уж потом мы с тобой покалякаем.
- Я ж не супротив человека приветить, Митрий Иванович! - Дуня засуетилась. Медведкин пришёл её сватать - в этом она была уверена. Но чего-то растерялась и ничего не могла сообразить по этому поводу. - Шец вот горяченьких! Грибочков сейчас из подполья достану!
- Грибочки - это хорошо. Но это самое... К грибочкам что-нибудь полагается по русскому обычаю... - Рыжий ус Митроха азартно дёрнулся вверх.
- Есть, Митрий Иванович! И к грибочкам кое-что имеется! - защебетала Дуня и полезла под кровать, обнажив сухие икры. Он не видела, как скептически обвис ус Медведкина.
После того, как Дуня выставила на стол полчетверти самогона, разговор у них не заклеился. Хозяйка выпить с Митрохом отказалась - она вообще не брала в рот спиртного, терпеть не могла. Сидела на краюшке лавки у стола, теребила в задумчивости концы хустки, повязанной, как у старухи - под подбородок, и нез нала, чем занять свои большие натруженные руки. А Медведкин, как хозяин, наливал себе сам, с явным удовольствием причащался, хрустел груздями и шумно хлебал щи. Он будто и забыл, с чем пришёл к Дуньке Саврикиной - уж больно дюбил на дурняк выпить и вкусно покушать.
Наконец, благородно отрыгнув и крякнув, Митрох отложил ложку на стол и скрутил самокрутку. И превратился в благодушного мужичка - от довольствия жизнью у него даже глазки сузились. Пыхая вонючим табаком в потолок, Митрох завёл беседу:
- Я эт самое говорю, Дуня... Хозяйка ты ничего себе, умеешь хорошего мужика приветить. И на лицо, если присмотреться - не страшнее некоторых, всяческих. Морда вполне человеческая, скажу я тебе, Дуняша, без обиняков. Физиономия - эт категория не вечная, как наш председатель колхоза говорит. Сёння с приятной рожи портрет рисуют, а годов через десять хоть потником прикрывай. Бывают таковые дела. Так что, скажу тебе, Дуняша, со всей прямой честностью, я в бабах ценю их душевную отзывчивость, а не другие какие заслуги. Красавицы - они выпендристые, как моя Любка-покойница была, от них никакого уважения нету.
- Правда ваша, Митрий Иванович!.. - совсем растерялась хозяйка. То, что говорил Медведкин было одновременно и обидно, и приятно.
"А чего обижаться-то? - рассудила она про себя. - Я и сама знаю, что уродиной уродилась. Не виляет Митрох хвостом - правду говорит. На лицо страшна, зато душой хороша. Эх, Митрий Иваныч, душу-то ты мою не знаешь! Я, ежели по-хорошему, ежели по любви, и для тебя, и для детей твоих себя не пожалею!"
- Я вот что говорю тебе, Дуняша, без обиды. Ты вроде девка, но совсем уж не девка. Мужика холостого, бездетного тебе уже вряд ли получить. Выбирать вроде как с не с чего. Я то ж, признаюсь честно, не первый красавец на деревне, да, к тому ж, хвост из троих дитёв. Я вот что говорю тебе, Дуняша. Сходиться нам надо. Ты как на такую конфузию смотришь? - Митрох довольно покрути л ус - очень уж умно он сегодня всё говорил, ни с какого боку не придерёшься.
Дуня, с которой вот так запросто, по-житейски после смерти отца никто из мужиков не заговаривал, захлебнулась то ли от волнения, то ли от жалости к себе. В глаза ударили слёзы, и, чтобы не показаться Медведкину совсем уж дурочкой, подскочила к печи, схватила ухват, стала без надобности переставлять чугунки.
- Ты чего это отвернулась, девуха-вековуха? Али моим предложением брезговаешь? Так я вот говорю тебе, Дуняша... Я ведь сыщу себе бабу. Пусть постарше тебя, но поприличней по физиономии. Ты ведь вельми не задавайся, что молодая и холостая. Других женихов-принцев не дождёшься, пожалуй!
- Я ничего... Я согласная, дядя Митрох... - едва выдохнула из себя Дуня.
Медведкин глазом не моргнул: и когда подумал, что хозяйка отвергла его предложение, и когда она на удивление скоро согласилась. Казалось, что он замуж ей идти предлагал без серьёзности, а так, чтобы разговор поддержать. Он спокойно, по-хозяйски налил себе самогона, выпил, обстоятельно зажевал солёным груздём и лишь после этого сказал:
- Дура-девка ты, Дуняша! Замуж согласие дала, а дядей называешь. Кто же дядей называет супруга будущего?! Ты тепереча меня Митюшей кликать обязана. Ну, пойдём, выпьем за наше с тобой счастье!
- Нет, нет Митрий Иванович! Не привыкшая я к водке!
- Что ж, это особливо приятственно. Не балованная, значит, ты девка. Я вот чего говорю тебе, Дуняша. Ты как, ещё цельная девка или уже познала радость обладания? - Митрох спрашивало и даже не смотрел на Дуню - ковырялся грязным указательным пальцем в квашеной капусте. - Ты эт, не боись. Коль познала - не беда, от меня не потребуется этому ремеслу обучать.
Медведкин захохотал с всхлипыванием, всхрюкиванием и сделался в эту минуту противен хозяйке, как розовое порося, выкачавшееся в навозной луже. Но она посмотрела на него без обиды и презрения, лишь смущённо отвела глаза на печь, в которой слабо курились сизым дымом догорающие поленья.
- Девка я, Митрий Иванович, - чуть не плача прошептала Дуня.
- Это тоже неплохо. Я эт дело уважаю, за что и выпью вдругорядь. Это ж надо - до столки годов цельной сохраниться! Я вот что тебе говорю, Дуняша. Может, никто не посягал? - Митрох снова ехидно хрюкнул.
- Нехорошо так, Митрий Иванович! Стыдно вам должно быть! - Дуня обиженно захлопала ресницами, совсем как маленькая девочка, готовая расплакаться.
- Стыдно, оно когда видно, а когда не видно, и будто как не стыдно! - Как ни пьян был Медведкин, а заметил, что обидел хозяйку. - Ну, ладно уж, не закусывай губу! Нежель не слыхала какие глупости пьяные мужики болтают? Они чего попало болтают. А ты не обращай вниманиев - для жизненного опыта тебе говорю.
Митрох поднялся из-за стола, и его резко повело в сторону - не рассчитал своих силёнок, прикладываясь раз за разом на старые дрожжи. Да он никогда и не стремился их рассчитывать - как правило, пил до победного конца, чтобы всё в глазах перевернулось и пошло гулять вверх ногами.
- Я вот что тебе говорю, Дуняша. Потому как ты согласная, и я, при этом, тоже ничего не против, так сказать, - стели-ка нам с тобой супружескую постельку. Оно хоть и утро, но для любви любое время подходящее!
- Нет, Нет! Что вы?! - Дуня испуганно прижалась к косяку двери.
- Чего ты, дура-девка, едри тебя раскудри?! - Медведкин бросил на неё удивлённый, затуманенный взгляд. - Я ей мёд предлагаю, а она кричит - дёготь! Я вот что говорю тебе, Дуняша. Не боись обманов - завтра ко мне честь по чести переедешь.
- Нет, нет, Митрий Иваныч! Ежели всё по-людски - тогда я согласная...
- Я чего тебе, по-собачьи предлагаю?!
- Нет, нет! - стояла на своём хозяйка и на всякий случай взяла в руки ухват.
- Разнеталась, едри тебя раскудри! - ругнулся Митрох, покосившись на бабье орудие труда. По совместной жизни с Любкой помнил ухват. - Иль ты царица Катерина? Гонор свой заимела! А как по-людски-то?