- Ну живей же! - я попятился, отступая к стене. Холодно было стоять нагишом, да и неловко, честно-то говоря. В Домреми, помнится, о таком мы не особо задумывались, ну так ведь здесь не полутемная теснотища деревенского дома и не берег пруда за околицей. Да и мы - здесь, сейчас - не "близняшки из Домреми".
Я рыцарь вообще-то! Ну ладно, у нас, господ, это называется "оруженосец", господа мне все объяснили. Но у меня у самого вообще-то есть... то есть был специальный парень, который подавал мне оружие, помогал напяливать латы и подводил боевого коня. А после, когда подъезжали мы к месту боя, этого же коня уводил прочь, потому как сражаться большей частью приходилось за укрепления; так и не выпало мне покамест скакать в атаку, эх! Зато пехотным копьем в схватках орудовал я очень даже изрядно, бился плечом к плечу с самонаидостостоподлинными рыцарями, дважды даже было - впереди всех. За первый из тех случаев меня признал равным себе по отваге сам сеньор де Виньоль; у него прозвание "Ла Гир", но вот на то, чтобы привселюдно именовать его так, у меня отваги как раз и не хватило, ну да пускай, мало у кого хватает... На осадной лестнице тоже среди передних был, когда брали мы штурмом бастиду Турель да городишко Жаржо, скверный и колючий, словно еж. Тогда все рыцари, сколько их есть в нашем войске, знай говорили про мое бесстрашие; и все оруженосцы; и солдаты тоже.
Вот только никто из них не знал, что то был я.
- Да скоро ли ты там?!
Молчит, не отвечает. Только что, один раз "Отче наш" прочитать, была слышна какая-то возня, шорох одежды - но вдруг как замерло все на полузвуке. Стою, глаза опустив, с ноги на ногу переминаюсь. Будто посторонний какой, случайный здесь человечишко. Дурак дураком.
И вдруг снова зашелестело. Ну наконец-то. Долгое ли дело - штаны натянуть!
- Не поворачивайся!
Это она мне. А я и не думаю, между прочим. Голос вот только какой-то странный у нее сделался.
Начал я вспоминать, когда еще такой голос слышал - отчего-то вдруг это очень важным показалось, - да так и не припомнил ничего. Ее вообще поди разбери. Уже с тринадцати лет не пытаюсь.
Хотя это я загнул: как раз у меня получалось иногда. У меня да у папани. Он точно что-то чувствовал, причем загодя: даже мы с ней еще ничего не сообразили... да что там - она сама небось еще себя не поняла.
Себя. Или ИХ.
- Слушай, да сколько можно! Я уже гусиной кожей покрылся, если хочешь знать! Рубаху хоть подай...
- Потерпишь. С Малышом виделся?
Это только меж нас двоих могло быть сказано. В войске-то наши домашние прозвания прозвания неведомы, а вот в семье, да и в деревне, "Малыш" - не Пьер, младшенький, но сам я: с тех же тринадцати лет, когда стало ясно, что мы, "близнята из Домреми", даже росточком друг другу остаемся вровень. Впрочем, семья-то пускай, а деревенским сверстникам я за такое именование сразу морду бил, да и пацанве постарше. Сам уже не помню, отчего счел это для себя такой обидой, но сладу со мной не было никакого, даром, что ли, вокруг старины Реми-экоршера с малолетства терся. Правда, как-то раз подстерегли меня за ручьем жуанвильские ребята, втроем на одного - и худо бы пришлось, да только вдруг она на помощь подоспела, нежданно-негаданно. Эта троица от нас двоих едва ноги унесла, в слезах, соплях и кровище.
(Да забодай меня улитка, ведь тогда я и брякнул, в восторге от нашей удали: дескать, носи ты не девчачье платье, а штаны - эх, и наподдали бы мы всем этим бургиньонам вместе с годоями!
А что она ответила? Или, может, промолчала как-то по-особенному?
Вот и не помню. Шутка ли - почти треть жизни с той поры миновало, целых шесть лет...)
После той баталии мы до темноты не решались домой вернуться. Как потом оказалось, напрасно: родители битых и в самом деле папане нажаловались, но он так глянул на них, что те убрались восвояси еще прытче, чем их сынки давеча. А на следующий же день подозвал к себе Реми, благо тот у нас на дворе прикармливался - и стал меня старик натаскивать уже не тайком от всех, но открыто. Да так, что продыху не было. Света я не взвидел от такой заботы.
Только много позже догадался: это было не для меня, а для нее сделано. Чтобы хоть как-то разделить наше близняшество, чтобы не набралась она от меня такого, что лишь драчливым парням впору. Должно быть, тогда папаня и увидел сон, вещий и страшный, хотя рассказал о том года через три, а верно понял и того позже. Что ж, хотелось ему так, а вышло этак: пока старый живодер уводил меня за околицу и там обламывал о мои бока ясеневый шест, она начала говорить с НИМИ...
- Чего? А, с Малышом... Ну да, нас позавчера свели, дали поговорить. А разве к тебе его не? Ну, то есть чтобы...
(И прикусил язык.)
- Чтобы попрощаться, - в ее голосе слышен смешок, да такой, что у меня все нутро словно бы оборвалось. - После приговора то есть. Нет, не было этого. Последний раз я его видела верхом, с мечом да в броне. Как и тебя, кстати. А вот подумай, братец: отчего это нам теперь свидеться дозволили? Только нам с тобой - и именно сейчас?
Я только хмыкнул. Все же девчонка девятнадцати лет, даже если она успела покомандовать войском и пообщаться с НИМИ, против мужчины девятнадцати лет остается как есть полной дурой.
- Что только нам с тобой - понятно. Пьера для попрощаться привести еще могли, а вот для чего другого Малыш теперь не пригоден: он нас с тобой чуть ли не на пядень перерос и усищи над губой пробились.
- Правда? - теперь она засмеялась совершенно по-обычному. Скрипнула чем-то за моей спиной: наверно, села на скамью, вроде есть там в углу лавка.
- Ага. Чернющие такие. Он все время, пока мы общались, знай теребил их с гордостью.
- Ну да пора, в его возрасте так за год как раз и меняются. Парню ведь - ого! - семнадцатый пошел. Я и то опасалась, что он в нас с тобой удастся...
("В нас с тобой". Меня аж злостью опалило: ну, шерсть на роже до сих пор не растет, так что я, спрашивается, урод из-за этого, или недомерок?! Вообще-то слегка да, но ведь не карлик, просто малорослый, пааадумаешь! Зато словно из железа кован. Да за меня любую девку отдадут, с ого-го каким приданым! А теперь, когда семейный герб у нас - даже девку благородных кровей, вот!)
Как-то сумел взять себя в руки: не для того я здесь, чтобы с ней ссориться, да еще перед расставанием,
- Когда, как не сейчас, нас с тобой свести могли, спрашивается? - спокойно так говорю. - Вчера ты в башне была. Завтра, как они думают, тоже будешь там - а вообще-то уже сегодня, тебе бы поторопиться, вот-вот стража придет! Да и толку нет нам такую встречу устраивать, когда ты в мужской одежде, под присмотром четырех годоев. Зато сейчас, когда портного приводили, то-се, да и вообще им было негоже совсем обойтись без церковной тюрьмы - вот епископ и исхитрился...
- Кто?!
(Аж закляк я от этого вопроса. И что мне, скажите на милость, ответить?)
- Ну, не местный, само собой, - говорю осторожненько, как с человеком, у которого рассудок слегка повредился, - то-то и оно, что руанское Преосвященство здесь хвост набок, лапки врастопырку. Так ведь для нас это и славно: раз уж так вышло, что всем заправляет епископ из Бове...
- А, - и снова смешок, странный такой. - Для тебя он, конечно, Преосвященство. В смысле - не судья. Пастырь Хряк. Кошон, свинища из Бове. А я-то все думала, когда же его рыло из-за угла вылезет. Выходит, дождалась. И что же, тебя прямиком к нему привели? Тайно, да, небось еще до рассвета? И он тебе, чаду-простецу, сразу все объяснил: как скорбит он о моей судьбе, до чего в тягость ему судейская мантия и сколь желал бы он натянуть нос вконец обнаглевшим годоям!
Я сперва просто слова вставить не мог, а потом у меня словно бы голова пошла кругом. Прикрикнуть, что ли, на нее? Ага, тут прикрикнешь: на такое даже прозванный Ла Гиром не отваживался.
Он-то не отваживался, а я, по старой памяти, наверно, и мог бы. Аж три раза у меня это получалось. "Сиди уж, младшая!" - и я опускаю забрало (доспехи-то у нас по одним лекалам деланы, надоспешная котта тоже одних цветов), беру у нее из рук укороченное по-пехотному копье и, как бы ее шагом, стараясь не перепутать ногу, на которую надо прихрамывать, иду к рядам наших, перестраивающихся под обстрелом со стен Турели; а на исходе того дня сеньор де Виньоль сказал привселюдно, что в бою Дева ему ровня; небось старый душегуб Реми гордо усмехнулся из пекла, хотя и устояла тогда проклятая бастида. День же спустя, седьмого мая: "Лежи уж, младшая!" - и Малыш, Пьер то есть, помогает мне приладить ее латное оплечье, чтобы все видели дыру от стрелы - и пала пред Девой дважды пролившая ее кровь Турель, и воспрял Орлеан...
А последний раз, собственно, не прикрикнул - прошептал испуганно: мол, да ты чего, близняшка, на ногах ведь едва стоишь! Стены же Жаржо тверды, осадная лестница крута, отпор бешен - уже на третьем "Отче наше" так садануло меня по кумполу, что рой светящихся пчел закружился перед глазами, жужжанием своим заглушая лязг железа, да орудийный грохот, да все прочие звуки тоже. Шлем выдержал, ага; но об этом я узнал уже ближе к вечеру. Говорят, в тот день Дева покрыла себя неувядаемой славой, проявив отвагу даже большую, чем при освобождении Орлеана. В помятом шлеме и броне, сброшенная с высоты пятнадцать локтей, не дала унести себя с места сражения, подбадривала солдат, вплоть до победы продолжала командовать штурмом - а потом удержала войско от расправы с горожанами... в смысле - от полной и всеконечной расправы.
Не знаю, им видней. Тем, кто рассказывает. Не могут же они все разом ошибаться или выдумывать: так, нет?
Сбоку-сверху, где стена и окошко под самым потолком, вдруг донесся стук. Я чуть ли не в испуге поднял глаза - но это всего лишь черный дрозд с разлету уселся на оконную решетку. Вот же дрянь, птах поганый: комок перьев - а, по звуку судя, словно конь прикопытился. Нашел время!
...И все я вру. То есть прикрикнуть, в голос или шепотом, у меня вправду получалось - но лишь после того, как она прикрикнет. На нас на всех, на войско свое и вражеское, на весь мир... может быть, даже на НИХ... Когда мы, от простых солдатишек до наирыцарственнейших полководцев графской крови и немерянной смелости с превеликим опытом вместе, вдруг начинаем топтаться на месте да посматривать, где же Дева и ведет ли она все еще нас - она встанет и поведет. Даже со cтупней, насквозь пропоротой противопехотным шипом (годои не только из длинных луков разить горазды, они и в осадном деле толк знают: страшная штука - такой вот четырехжальник, когда наступаешь на него с бега, всем весом). Даже получив стрелу между плечом и шеей... в два пальца шириной была дырища, глубиной же - в полторы ладони... И пару недель спустя, шатающаяся от слабости после конного марша на рысях, с двумя едва затянувшимися ранами, в ногу и над ключицей - встанет и поведет.
Потому-то и шел вместо нее я, что иначе она пойдет, хоть бы небо обрушилось. Собственно, это она ведь и шла, пускай даже в моем теле. Я рыцарь (ну, почти), нам с Пьером и папаней дворянский герб жалован, себе я цену очень знаю, и она высока - но дрогнуло бы мое мясо, а кости в воду превратились, доведись мне самому идти в такой бой. А уж чтоб вести за собой хоть малый отрядец, о королевском войске даже речи нет - это и вовсе дудки, ищи себе, щука, иного пескаришку.
После Жаржо наши мясо и кости лежали пластом: у нее стрельная рана открылась, у меня же на башке гуля размером с гусиное яйцо, да огненные пчелки перед глазами все еще хоровод кружат. А война вела нас дальше, вела в конном строю - и хотя, конечно, при всяком войске есть обоз, но все еще грозны годоны, страшен в открытом поле их строй-"борона", кусающий дальним боем оперенной смерти, вблизи же грызущий мечевыми жвалами рыцарской стали. По-прежнему каждый, от обозника до графа, знает: ни разу еще не биты они нами при сколько-то равном числе сил, да и так, как получается, треплем мы их, лишь пока хранимы Девой. В общем, отлеживаться на госпитальной телеге может лишь один из нас, "брат Девы". Деве же - вести войско.
Я не встал бы. То есть без "бы", именно что не встал. Она - встала. Но с двумя такими ранами человечье мясо и кости не позволяют обрести упор в стремя, ниже упор в повод. И то, что ранее делалось мной, теперь совершил Малыш. Лицо его в мельканьи пчелиных крыл я видел плохо, но голос сквозь их жужжание долетел: звонкий, мальчишеский, даже не собирающийся еще ломаться. С этакой вот ехидцей. "Что ж, старшенькие, Жанна с Жаном, лежите себе, набирайтесь сил!".
И четыре дня подряд все войско видит Деву верхом, в доспехах, бодрую духом и телом. А те двое, кто без сил лежат на обозных повозках - это ее братья, само собой; им такое не в укор, они ведь просто люди, кости с мясом...
Все эти четыре дня парень был счастлив. А что ко времени, как наступил срок бить годоев при Патэ, войском командовала уже настоящая Дева - это счастье Франции. И наше тоже.
Годоям повезло меньше.
...Все эти мысли долго длятся, но время-то летит как ворона, быстро да прямиком: половинка "Отче наша" миновала с той поры, как мы с Жанной в последний раз что-то сказали друг другу. Так что же именно мы сказали? Она - что я простец и чадо, а я ей - что епископ из Бове... то есть судья...
Вот, значит, как.
- Ну... У него ведь и вправду, того, свои резоны есть, - и, проговорив это, сразу чувствую, как слабы мои слова супротив ее уверенности.
- Знаю я его резоны. Лучше, чем ты. И, может быть, лучше, чем он сам. Ну-ка держи покрепче.
И сунула мне в руки что-то. Ну, рукав. Ну, женского платья - того, что сегодня утром надела она и что теперь предстоит надеть мне. Ну, я и взял.
- НЕТ!!!
Чувство было, как тогда в стенном проломе Жаржо: тело киселем расплылось, перед глазами все переворачивается, не понять, где у тебя душа, а где пятки. Так не кричала она, так не кричал никто, просто не сможет. Вообще нечеловеческий это окрик-запрет. И не голос вовсе - ну, то есть не ушами он слышен. То, что от меня осталось, это сообразило вот почему: дрозд на окне повернул голову и, распушив крыло, принялся чистить перья. А кабы это был такой крик, который слышат ушами - по всему Руану воронье бы с крыш сорвалось...
Это кто-то из НИХ до меня докричался.
Не сказать, чтобы эта догадка меня успокоила. Да кто я таков, на что я ИМ-то?! Тем паче - сейчас?
- Крепче держи!
А вот это уже она скомандовала. Голосом и даже негромко - но армия по ее слову на смертоубийство кидалась. Куда уж мне воспротивиться, даже если ОНИ приказывают иное. И я - дуралей, осел, дубинище стоеросовое! - так и вцепился в этот рукав, будто в копейное древко или черенок лопаты. А Жанна со своей стороны вцепилась. И дернула резко - она сильная ведь, до сих пор со мной чуть ли не вровень...
Тр-р-ресь!
А голос-то у нее сейчас был не только командный, но и странный чуток. Как я слышал только давеча... и - точно! - еще лишь один раз пару лет назад, когда слышать был не должен: сестрица специально от нас подальше отошла и встала на колени, будто к молитве. Но так уж вышло, не помню почему, что я кое-что разобрал. Это она, оказывается, говорила с НИМИ. Добро бы просто говорила, к этому уже мы все привыкли - так ведь спорила, пререкалась, что-то свое гнула! Я чуть в собственные башмаки по уши не провалился: виданное ли дело - противуречить сент-Катрин или сент-Марго, а то и Мишелю-архистратигу, раз уж кто-то из них до тебя снизошел?! Потихоньку, пятясь, отступил оттуда - и, само собой, в дальнейшем помалкивал об этом...
За спиной снова - тр-р-ресь, только потише. Это она, надо думать, рубаху порвала. Уже без моей помощи, сама исхитрилась: там полотно потоньше.
Так ведь, значит...
- Ты чего?! Дура! Корова криворукая, мозги твои девичьи - что, ну что ты наделала?! Теперь ведь всему конец!
(А как было задумано! Нас в церковной тюрьме не оставят, епископ сразу дал понять, что такое не в его силах. Но, дескать, когда станут выводить оттуда - появится шанс обратить это в нашу ползу. Кто выйдет в моей одежде, тот и будет Жан, пленный рыцарь, ну ладно, ладно - оруженосец. А кто в платье, подобающем женскому полу - того отведут в башню и будут стеречь крепко.
Под бабьими тряпками укрываться, само собой, зазорно: что по рыцарским меркам, что по деревенским. Да уж пару деньков как-то перетерплю сестры и Франции ради. А потом и открыться можно будет. Не сожгут же меня, это ведь ни разу не ересь, но вроде как военная хитрость. Узнику бежать дозволено, а брату дозволяется этому бегству способствовать. Все честно, тут уж кому повезет: добыче или ловчим. За Девой присмотр особый, а вот мне... ей-мне должно было повезти. Как именно - не сказал епископ: мол, покамест для меня же самого лучше этого не знать.
То есть... выходит, он это все и придумал? А мне-то по сей момент казалось, что это придумал я: в тот наш первый и единственный разговор.
Да что уж гадать-то. Не получится ведь теперь ничего. Если даже напялю я на себя эту женскую одежду, рваную от ворота до подола - только дурак меня с сестрой перепутать может. Причем слепой дурак.)
- Не горюй так, братик, и не трепыхайся. Можешь вообще-то поворачиваться: я уже одета.
Я ошарашенно оглянулся. Действительно одета, в мужское, причем - не в мое: моя одежда на скамье лежит. А я, между прочим, до сих пор в чем мать родила стою. Торопливо схватил штаны, рубаху, прочее, кое-как зашнуровался... Да что за напасть, с ума я, что ли, спятил: откуда вообще в этой камере возьмется еще один мужской костюм?!
- Не помнишь? (Ей, как всегда, не требовалось вопроса, чтобы понять.) Это было на мне, когда я в плен попала. Все время с тех пор было, целый год. До того дня, который назвали отречением - и от которого я отрекаюсь сейчас.
Тут мы оба вздрогнули и оглянулись: черный дрозд над нашими головами громко чирикнул. Посмотрел я на него, как арманьяк на бургиньона - будто это он во всем виноват... будто он в клюве и лапах притащил сюда эту одежду...
А как, в самом деле...
- Оставили здесь, - пояснила она, опять поняв все без слов; говорила мягко, как с несмышленышем, будто из нас двоих не я старше, на целых полчаса. - Тогда же. Женское платье внесли, а мужское... решили не убирать. Забыли. На случай, если ты окажешься не так похож на меня, как догадался Пастырь Хряк - тебя ведь к нему лишь единожды приводили, да? Или не так смел окажешься. Или более догадлив. Догадливому смелость требовалась совсем особая, братишка! Думаешь, посидел бы ты день-другой, получил от свинищи весть, что "Жану д"Арк" удалось исчезнуть - и рассказал бы все? Снова стал бы обычным пленником, выкупился бы со временем, как положено... хотя нет: уж ваш-то с Малышом выкуп я бы, освободившись, худо-бедно устроила. Не надейся. Ты, близняшка, ответил бы за все. Тебе бы до костра просто ни единого слова произнести не дали. А потом, разворошив хворост, покажут толпе огарок твоего тела на предмет мужского естества - и ахнет народ: "Да она ведь не просто ведьма была, она - оборотень, нелюдь!!!". Так что не для меня предназначался тот костер, не для тебя даже. Для всей Франции...
- Это... сказали тебе ОНИ? - просипел я, едва языком ворочая.
- Нет, - она устало махнула рукой. - ИМ, оказывается, Францией больше, Францией меньше... А вот такие, как я, в тысячелетие раз, много два-три рождаются. Те, которые могут ИХ слышать. Через которых ОНИ жить могут. Да ладно, не такая я дура, чтобы напоследок такое всем рассказывать... или хотя бы тебе... Забудь.
Села на пол, прислонясь к скамье спиной. Совсем без никаких мыслей в голове я опустился рядом. Ощутил своим плечом ее плечо. Вровень.
Дрозд вдруг громко засвистал, затрещал, залился трелями. И, не знаю откуда, мы одновременно поняли: истекают последние минуты, когда нам вместе быть. Едва лишь отзвучит дроздиная песня - войдет стража.
Можно было отмерить это время в "Отче нашах", но что-то не хотелось.
* Экоршер - 'шкуродер', 'свежеватель': иногда почтительное, иногда презрительное, но всегда опасливое прозвище, которое давали бойцам (и полководцам) отрядов, заслуживших славу наиболее отчаянных головорезов даже по меркам Столетней войны.