С нагорья в долину сползал сизовато-серый туман. Тянулся дымчатым языком вдоль ручья, слизывая-пряча каменистый склон, лениво приближаясь к обвисшей брезентовой палатке. "Камчатка"-двухместка стояла тут всегда. Уже горбатая, выцветшая до палево-жёлтого, битая грозами и холодным норд-остом, ветхая, но оттого как-то по-настоящему своя в этом медвежьем углу, не лишняя в картине исчезающей осени, не чужая - живая.
Ты раньше здесь не был! Пусть так. Но это не важно. Я знал!
С верховьев ручья, обгоняя серую пелену, шёл Экселенц. Сгорбленный, с нагруженным рюкзаком, с клетчатым полотенцем на голове. Дышал тяжело, выверял шаг на покатой тропе.
Такой же древний... такой же упрямый.
Остановился у чёрной проплешины костра, сбросил рюкзак, что-то буркнул, вытирая лицо полотенцем. Похоже, поздоровался. Но не со мной. Я сидел в стороне, неподвижный, на фоне тёмных камней невидимый.
Скат палатки приподнялся, опал, и раздался голос. Знакомый... Нет! Да! Померещилось? Не может быть! В предвечерней тишине звуки становились ясными, чёткими, почти весомыми. Может, рокот ручья? Вряд ли. Я слышал, я не мог ошибиться. Это было: "О, какие люди!"
Экселенц разулся, закатал штаны и шагнул в ручей. Побродил взад-вперёд, приплясывая на острых камнях, нелепо размахивая закопчённым чайником.
Приступ здоровья? Смешной, смешной старик.
Из брезентового шатра послышался шум примуса. Кто?! Как? Забытый звук. Эхо прошлого: сутолочно-коммунального века, дней, спешащих от войны. Лишнее, лишнее... Впрочем... Кто там? А хочешь ли ты знать?
Экселенц кряхтел, сидя на рюкзаке, обмывал ноги водой из чайника. После тщательно вытер тем же клетчатым полотенцем. Забасил:
- Никаких исключений!
Я смотрел на квадратные ступни Экселенца, брошенные башмаки, торчащие пегими носами из жухлой травы, опрокинутый чайник, крадущийся туман... и понимал: мне никогда не распахнуть выцветший полог, не заглянуть внутрь, не... Не хочу! И этот прерывистый посвист мучительно знакомой мелодии... О, какие люди!
Зыбкий прибой катился навстречу: спрятал прямоугольник палатки, приглушил звуки, облапил и покрыл всё холодной росой. Камень, на котором я сидел, сделался скользким, зябким. Я встал. Пора! Прошёл мимо задремавшего Экселенца, торопливо, едва сдержавшись, чтобы не хлопнуть старика по плечу: "Привет!" Нет!.. Не сегодня. Под ногами ухнуло - пустой чайник откатился в сторону. Вот ведь олух! Экселенц вздохнул, и только.
Поляна бурлила молоком. Слишком густым, слишком вязким. Может, облако, зацепившись за маковки деревьев, падает вниз? Или кто-то спускается с небес? Кто? А не всё ли равно?
Я уходил скорым шагом, почти бегом, не оборачиваясь. Фантомные боли мне не нужны. Сегодня лишние. Оставим... Оставил. Оставляя... И бесполезно оборачиваться, за спиной лишь пасмурные миражи. Впрочем, впереди тоже. Такая прогулка вслепую. Но мне не заблудиться - я возвращаюсь домой.
Полдень или полночь?
Стрелки часов, едва различимые в росписи птичьего помёта, сошлись на цифре двенадцать - споткнулось время... на блюде. Под часами покосившаяся вывеска: Управление. Ниже мелко и неразборчиво: е-с - потускневшие, смазанные буквы. Над полукружьем козырька поникший флажок: на истрепанном кумаче обшелушенное золото. Щербинки на оштукатуренных колоннах. Горбатые ступени. Сколько лет этому дому?
Я обошёл его два раза, заглядывая в тёмные окна - никого, высматривая на фасаде жестянку с адресом - ничего. Обветшалый парадный вход, заколоченный гвоздями чёрный выход. Что входило в одну дверь, что выходило в другую? Что накоплено внутри? Где?.. Там! В шкафах и шкафчиках, на антресолях, в углах зашторенных комнат, отдушинах - за этими стенами. Что вызрело? Что... А должно было? Дом - не тёплый огород, не кувез, не... лепрозорий. Да! Он не то и не это. Он просто похож на тюрьму.
Зачем я здесь?
Над головой захлопали крылья. Голуби срывались с обвисшего водостока, исчезали за углом дома. Что там?
Из распахнутого окна сыпались хлебные крошки. Галдели птицы, вздувались серыми пузырями, сталкивая друг друга с узкого подоконника. Внизу, по ржавой крышке подвала, прыгали воробьи.
Кто-то негромко сказал:
- У Пикассо есть странные картины.
Кто-то заспорил:
- О, вы просто недостаточно долго смотрели на них. Вот, взгляните на эту копию.
Голос встревожился:
- А где же оригинал?
- Оригинал, разумеется, уничтожен.
Мне стало легко. Я вспомнил это место. Я вспомнил эту болтовню. Сейчас прозвучит: "Людей больше интересует всякая чепуха".
- Вы их любите в жареном виде? Или в тушеном? Я, например...
Как?! Не так! Не те слова, не тот порядок. Почему?!
Мне стало неуютно. А может, фразу вычеркнули, вымарали? Позже. То есть раньше. То есть тогда. Да? Ерунда! Они уже самостоятельны, с отдельной жилплощадью, с отдельным видом из окна.
В окне хмыкнули:
- Знаете, генацвале, иногда, - хмыкнули ещё раз, - мне хочется поймать за воротник первого встречного, потрясти и объяснить недотёпе, что он обречён.
- Это как?
- Просто. Каждый на что-то обречён. Вот Селиван, например, был рождён, тире обречён, на подвиг. Или вы не согласны?
- Я?! Я согласен. Только...
- Кстати, прежде чем стать деревом, Селиван подготовился - разделся.
- Это как?
- Догола. И остались кое-какие вещицы. Не хотите примерить рубашку героя? А? Сейчас принесут.
- Что вы, что вы...
- Не упрямьтесь. Предлагаю один раз, от всего сердца и, можно сказать, как брату...
Окно захлопнулось - брызнули голуби по сторонам - оборвался голос.
"Понта нет, начальник", - пришла вдруг странная мысль. Я опустился на скамейку, намертво вросшую в лавровый куст, и устало вытянул ноги. Прямоугольник окна задёрнули шторой, включили свет. По крышке подвала всё ещё прыгали воробьи. Живые.
Приятный запах: я сорвал и растёр на пальцах зелёный лист. Не картонный. И дом не картонный. И не тюрьма. "Савсэм нэ так, начальник". Просто надо сделать небольшой ремонт. Оштукатурить, подкрасить, подправить, подновить... А надо ли? Может, вся ценность в истоптанных ступенях, обоях, потерявших цвет, дверях, обитых дерматином и остановившихся часах? Так ли? Е-с - смазанные буквы. У кого спросить?
В двух шагах от вершины Плешивого холма я подвернул ногу, упал на колени и заорал от боли. "Тёрка" всё же сотворила пакость. Даже спящая, оцепеневшая в дневном свете - достала. Сам виноват! Только идиот ходит по южному склону. На рассеченных пальцах смешались грязь и кровь. Я обтёр ладонь о штаны. Уселся прямо. Что ещё? Ух! Распоротый наколенник наливался алым. Чёрт! Попробовал согнуть ногу - терпимо. Всё? Вроде бы. Будем считать, что легко отделался: царапины. Надо бы обработать, перевязать. Позже! Поднялся, захромал к плоской макушке холма, осторожно переступая радулы - костяные гребешки, торчащие из земли, хрупкие под подошвами горных ботинок, но острые, как лезвия ножей. Хватит испытывать судьбу. Хватит топтаться на костях. Кто знает, что у "тёрки" на уме? Какой распорядок у "подвижного в неподвижном"? Не думает ли она перейти на летнее время, попробовать дневной жизни?
На вершину вполз, задыхаясь и тихо матерясь. Перевязку делал, устроившись в тени невесть откуда взявшейся вагонетки. На Плешивом холме дорог нет и никогда не было. Никаких. И к чертям! Секунду думал: разрезать брюки вдоль или обрезать до колена - располосовал вдоль. Укол обезболивающего и тугой бинт. Жизнь вновь прекрасна и удивительна. И пора перекусить. Разорвал зубами пачку галет, вытряс на клапан рюкзака. С фляжкой провозился дольше, не слушались опухшие пальцы. И потерял бы непослушную пробку, если бы не цепочка. Массаракш! Приятного аппетита!
Набив рот жёсткими крошками, достал из нагрудника карту: сложенный вчетверо лист из большого блокнота. Неровно вырванный, в сальных пятнах. Всего лишь пунктир к Плешивой горке. Наскоро прорисованные ориентиры: вертолёт, грузовик, насыпь. На бумаге: шуруп, тележка, лесенка. Убого. Но ты прошёл. Неразборчивые слова. Выше, как заголовок: "В воскресенье идёт снег". Замечательно! Какой сегодня день? С обратной стороны листа десять чёртиков в карандаше. Первый весёлый, последний злой. Что больше нравится? Разгладил бумагу на груди, прилепил белый лист на грязное днище вагонетки. Замазал пальцем злую мордочку. Вот так-то! Хлебнул из фляжки. Вода? Тут и должна быть вода.
Далеко на горизонте сверкал ледовый конус горы. Чистый и отрешённый. На нём никто никогда не был. Долина же выглядела издевательски обычной. Каменные россыпи, округлые макушки холмов, в распадках зеленоватые лужи - всё просто, подобно иным земным.
Что я тут делаю?
Странный вопрос и странный ответ: рекогносцировка. И пришло же в голову. Какое костлявое, неудобное слово. Словно придуманное для того, чтобы сплюнуть:
- Рекогносцировка!
Идти никуда не хотелось. Ныло колено, но останавливало не это - тоскливая боль в груди. Память, неведомо почему, нырнула глубоко в прошлое, приказала зажмуриться и пролистала пыльный фотоальбом: молодые лица, свежие улыбки, глаза, полные жизни. Волшебный мультик. Это здорово! Здорово осознавать, что никогда не умрёшь. Ха! И всего лишь. Эдакий золотой шар, невидимо притаившийся у каждого в кармане плаща, пиджака, пижамы... Сомневались ли мы в бессмертии? Ни на минуту не сомневались. Жизнь только начиналась.
Возникли обрывки фраз: "Повышенная стипендия за везучесть... Профессура любит блаженных... Деревенские и основательные против городских разбитных..."
Что со мной?
Я открыл глаза.
Слева, над фиолетовой сопкой, повисла огромная, совершенно чёрная туча. Стало необычно тихо. Словно изменилась тональность Зоны, словно замерло всё живое и неживое в ожидании чуда. Или грозы.
Подуло холодом. Я поднялся, выставив в сторону прямую ногу, чтобы облегчить колено. Край тучи тенью бежал по макушке холма. Уже можно было запрокидывать голову и смотреть в чёрное, переливчатое с отсверками огня, клубящееся брюхо. Беги! Или жди.
За спиной громыхнуло. С чудовищным скрежетом включилась "тёрка". Засвистели радулы. Земля под ногами качнулась, словно Плешивый холм беззвучно вздохнул. Я ухватился за край вагонетки. Казалось, что весь этот массив земли-песка-камня сдвинулся с места и пополз в центр Зоны, выплёскивая болотца, утюжа насыпи, с хрустом, с треском, не осознавая, не ведая, зачем и почему. С неутолимым, неутомимым голодом. Подвижное в подвижном!
С неба что-то посыпалось, сначала редко, мелко, но уже через минуту тяжёлыми хлопьями на вздрагивающую землю выпал серебристо-синий воскресный снег.
Я выронил фляжку.
Таблетки запиваю некрепким холодным чаем. Или фильтрованной водой. Чаще водой. Три раза в день - утром, в обед и вечером. Этот многолетний ритуал не изменить, на него не влияют ни погода, ни времена года, ни предстоящие дела. Всё проще простого: нет лекарств - нет дел. Или даже жёстче: не будет ничего. То есть вообще. О здоровье предпочитаю молчать, или отшучиваться: "У меня три смертельные неизлечимые болезни, но самая неизлечимая и самая смертельная из них называется старость". Или: "Жить можно. Пока котелок варит, а ноги доводят до нужника, жить можно, и неплохо". Да, чёрт возьми. Пора измерять давление.
Телефонный звонок - не вовремя. Впрочем, он никогда не бывает вовремя. Монитор шестьдесят сантиметров по диагонали - вот замочная скважина для созерцания мира - инструмент счастливой старости. Из "кипящего и яростного" отсекается всё лишнее, всё несущественное - и никаких неудобств.
Но телефон продолжает звонить.
- О, какие люди!
- ...
- Спасибо, в порядке. Кажется, сегодня приступ здоровья.
- ...
- Да. Смахивает на выдумку.
- ...
- Нет! Эти материалы в печать не пойдут.
- ...
- Такие дела.
Телефон умолкает. Я соображаю, кто звонил? Откуда знает про "ту папку"? Собранные в прошлом веке: вырезки из газет и журналов, копии документов, подлинники - жалящие и оскорбляющие слова, подписанные громкими именами. Именами "тогда". Впрочем, может быть, и именами "сейчас". Важно ли это? Нужно ли кому-нибудь? Видимо, нужно, но не мне. Что тут скажешь? Сказали пятьдесят лет назад: "Жизнь дает человеку три радости: дружбу, любовь и работу". Остальное - шелупонь. Особенно сейчас - на излёте.
Пора измерять давление.
Голован удивлён. Какой-такой "прямоугольник Щекна"? Прячет взгляд, начинает чесаться каждой лапой попеременно. И кому взбрело в голову назвать что-то его именем? Я присаживаюсь на корточки рядом. Щекн демонстративно зевает. Я терпеливо жду. Время у меня есть. Немного, но есть.
- Не помню, - Щекн, наконец, смотрит мне в глаза.
- У броневика, - подсказываю и улыбаюсь.
Щекн хмыкает:
- Их сотни.
- Там, - в горле першит, я странно хриплю. - На площади.
- Туда не пойду! - отвечает он резко.
- Я не зову. Просто покажи, где.
- Зачем тебе?
- Мне всегда было интересно, что там.
- Ты знаешь, - Щекн хмурится, в его словах звучит едва уловимая нотка отчаяния. - Яма. Колодец без дна. Дыра.
- Мне нужно.
- Не поведу, - Щекн опускает голову, делает шаг в сторону.
Внутри меня что-то ломается, расклеивается, трещит по швам - я хватаю голована за шею, разворачиваю хмурую собачью физиономию и ору в ухо:
- Итрч!.. ты вернёшься один! Понимаешь?!
Он каменеет, но не сопротивляется, только поджимает уши. Я обнимаю его. Прости! Становится легче, обоим. Или мне только кажется? Пусть кажется.
- Пора.
- Пора, - покорно повторяет Щекн, а я вдруг понимаю, что мы давно говорим на языке голованов.
Идём посередине пыльной улицы, огибая завалы кирпича и ржавые клети машин. Вокруг никого и ничего. Я прихрамываю - болит колено. Странно. Где и когда я поранился?
- Дыра заклеена, - бурчит Щекн.
Киваю в ответ, стискиваю зубы и гоню прочь надоедливую боль.
- Стой! - командует Щекн и исчезает за покорёженным остовом грузовика. Куда? Я наваливаюсь спиной на бетонный столб, злюсь и радуюсь небольшой передышке. Чего больше? Не хочу думать, просто отрываю себя от опоры и делаю ещё один шаг. За ржавой кабиной Щекн - напружиненный, готовый к прыжку. Из подъезда дома, наполовину присыпанного битым кирпичом и мусором, в клубах пыли вываливается горбатая тень.
- Стой! - теперь командую я.
- Никогда не любил пешие двойки, - бурчит Экселенц и сваливает рюкзак в ноги.
- Ты мне тоже нравишься, - рычит Щекн, скалит белые зубы.
Экселенц гладит конопатую лысину носовым платком.
- Вас не догнать, - смотрит с укоризной. С укоризной! Словно так и должно быть. Словно руины Надежды - дом родной, в тяжёлом рюкзаке всё для загородного пикника, и тащит он его один, а мы... мы...
- Что ты тут делаешь? - спрашиваю, и тут же понимаю, что ответ мне не нужен, ни в каком виде, ни сейчас, ни потом. Спотыкаюсь на этом "потом", смотрю на Старика - он смотрит на меня, сопит, скрывая в глубине глаз боль, тревогу и чудной, почти детский страх. Комкает пальцами платок.
Экс!
- Что в мешке? - спрашивает Щекн.
Не хочу их слушать, не слушаю, разворачиваюсь и ухожу. Щекн не нужен - я уже вижу Яму. Она рядом, пара десятков шагов. Надо просто идти. Не оборачиваясь, не отвлекаясь на пустяки. Терпеть нудную боль и топать, топать.
Они смотрят мне вслед? Это неважно.
Асфальт закончился - под ногами мягкий, пружинящий ковёр. Осталось пару шагов.
В колене пульсирует боль, разрастается, ползёт вверх и... бьёт в пах. Дыхание перехватывает - я останавливаюсь.
Они смотрят?
Нестерпимо хочется пить. Мне бы воды. Холодной, родниковой, чистой, земной...
Разворачиваюсь на негнущихся ногах, подпирая поясницу кулаком, ищу и нахожу взглядом размытые, окаменевшие фигуры. Шепчу, задыхаясь, а, может быть, кричу, срывая глотку:
- Счастья! Для всех, кто будет жить вечно, счастья! И пусть немного... И пусть не даром... У вас есть время!