Субботин Анатолий Павлович : другие произведения.

Лабиринт (7 - 17)

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:

  
  7
  
  Встретил я намедни писателя Бокова. И ни с того ни с сего говорю ему: Иди ты, говорю, на хутор бабочек ловить! Впрочем, послал я его на хутор по причине того, что он прославился. Прославился и разбогател. Разбогател и перестал здороваться. Все знаменитости, как известно, бросают у нас города и веси и начинают жить на хуторах. Вот я его туда и послал. Спасибо, говорит, что напомнил; я ещё без году неделя, как ославился, и потому не освоился ещё. Чего там, говорю, всегда рад помочь коллеге советом. Иди, говорю, скорей. Он и пошёл.
  И вот как-то летом потянуло меня за город. Иду, молча, по просёлочной дороге. А вокруг то там то тут хутора эти самые стоят. И бабочки на полянах загорают. Ну, думаю, наверняка, встречу товарища Бокова. Гляжу, и в самом деле, знакомая панама за кустами мелькнула. Я, понятно, подошёл поздороваться. Ведь я ещё не в зените, и мне можно. Здравствуй, говорю, Вова, что, бабочек ловишь? Ловлю, говорит, а сам глаза отводит и за спиной кого-то прячет. И сачок в траве валяется. Я его отстранил легонько. Э-э, говорю, да какая же это бабочка?! Это ещё гусеница совсем. А он мне смущённо и в то же время убеждающе: Вот я и помогу ей стать с помощью кокона бабочкой. Ах, старик, трах-тибидох, качаю головой и перехожу на тон более строгий. Ты что же себе позволяешь, рыбья холера!? У нас даже товарищ Сталин такого не позволяет. Разве что товарищ Берия, да и то по долгу своей службы - тайное делать явным. Или думаешь: эмигрант - так тебе всё можно!? Ой гляди, Вова, у Москвы длинные руки!.. Смотрю, он позеленел, как его гусеница. Простите, заикаясь, говорит, меня, я не хотел, это о н и меня вынудили: не печатали, не признавали. Ну, и что, говорю, меня тоже не печатают, но я же не опускаюсь до бульварных романов, не потакаю низменным вкусам толпы. Знаешь, говорю, когда ты эмигрантом стал? Не тогда, когда уехал. Своей "Машенькой", своим "Лужиным" и другими вещами ты оставался с Россией. Но как только тебя потянуло на зелёненькое, на гусениц, тут-то ты и уехал. И не только из России, но и из искусства... Опять же писателя нашего Бориса Петрушкина обидел. Обругал его бездарью. Позавидовал, что ему, а не тебе, дали Нобелевскую премию. А тот, между прочим, взял и от премии отказался. Как всякому советскому творцу, деньги ему не нужны, ему нужна любовь к родине. Единственно он дал слабинку, когда опубликовал свой роман на Западе. И то нехотя, и то почти того не желая: попросили, а он не смог отказать. Интеллигент, что поделаешь. Ты же, Вова, готов на всё ради долла́ра. Страшно деморализовало тебя общество буржуазное. Смотрю, разревелся мой Вова. Простите, плачет, я больше не буду. И гусеницу гонит прочь. Ну, я человек добрый, надо, думаю, пожалеть для первого раза, но чтоб у меня в последний раз. И говорю, пытаясь отвлечь его от грустных мыслей: А как, говорю, местность сия называется? Переделкино, отвечает. Очень меткое, смеюсь, название! Ибо хутор - не хутор, если ни разу в переделку не попадал.
  И раскланялись.
  
  8
  
  Вот подъезжаю я к Дамаску то ли на осле, то ли на верблюде, из мест не столь отдалённых возвратясь, и кричу: Дамаск, сними маску! Кричу чисто риторически, то есть шутя, поскольку знаю, что никогда не разоблачится тот, кому есть что скрывать. И столица предсказуемо не кажет лица, и я продолжаю. Не хочешь, не надо, не снимай, я тебя всё равно насквозь вижу. Твои черты изъедены проказой, ибо немало напроказничал ты, Дамаск, на своём веку. Уловки и хитрости твоего среднестатистического жителя просты, как три рубля, и только дураки могут повестись на них. Впрочем, дураков хватает, и потому махинаторы ходят в мехах. За разнообразными уловками и хитростями всегда скрывается одно - примитивное желание поживиться за чужой счёт.
  Я уже говорил, что трудно ориентироваться в краю миражей и обмана. Но на самом деле не так уж трудно, если воспринимать всё с точностью до наоборот. Политики обещают нам сладкую жизнь, чинуши притворяются нашими слугами, дельцы предлагают нам услуги и сотрудничество, но мы-то понимаем, что они просто хотят залезть к нам в карман, а то и вообще по возможности поработить нас. Они активны, и часто достигают своего, и проходят по жизни как хозяева. Но почему мы не завидуем им? Почему они кажутся нам смешными? Начать с того, что, разбогатев, они не умеют тратить деньги. Ну, построишь ты особняк, купишь яхту и личный самолёт, купишь себе остров, наконец, загородив подходы к нему коралловыми рифами. Что дальше? Всё, приехали, на этом фантазия твоя, о, нуворишка, исчерпывается. Фантазия их предсказуема и примитивна, потому что она центростремительна и направлена на себя, она, как спутник, пленённый гравитацией, вертится вокруг тела. Я уже говорил, что подразделяю людей на душевных и телесных. Так вот, все прохвосты, как правило, относятся к телесным людям. Они пекутся о своём здоровье, культивируют спорт, уважают грубую физическую силу, недолюбливают умных очкариков. Чувствуете? Какой-то дворово-подростковый уровень. А ведь этот уровень пошёл у нас далеко. В верхние эшелоны власти кандидата проводят не столько его деловые качества (я уже молчу о моральном облике), сколько наличие высокого спортивного разряда. Так, Сидоров, какой у тебя разряд? Чёрный пояс по карате. Хорошо, Сидоров, будешь министром природных ресурсов. А у тебя, Петров? Второй разряд по штанге. Слабоват ты ещё, Петров, подкачайся, потом приходи. А что у тебя, Иванов? Мастер спорта по прыжкам в воду. Нет, прыгуны нам не нужны, у нас солидная организация.
  Да, у них сила, у них организация, но мы не завидуем им, потому что они развиты односторонне, другими словами, недоразвиты. Им не дано понять старую, как мир, истину, что человек велик своим благородством. И человек звучит гордо только тогда, когда он что-то творит, создаёт. Их же удел - преимущественно потреблять - блядь - блядь. Простите, это не я сматерился, это эхо тут завелось. Как зашоренные кони, ничего не видя по сторонам, галопируют они прямиком к своей цели под названием "деньги и власть", как будто деньги и власть могут быть целью. И смешны и жалки они своей страшной зависимостью от золотого тельца. Подобно радже из индийской сказки кричат они: мало, мало! Так засыпь же их, золотая лань, монетами, пусть подавятся. А нам, золотая лань, оставь наше воображение. Только, сделай милость, направь его на кого-нибудь другого, ибо не стоят эти убогие нашего воображения.
  
  Проснувшись в дурном настроении, вспомнил я свою маму и захотел её проведать. Машинально и скоропалительно я собрался на вокзал за билетом (мама жила в другом городе) и очнулся уже на свежем воздухе. Уныние моё резко сменилось небывалым восторгом. Причиной такого перепада может быть только болезнь или... Со мной случилось именно это "или". Я увидел, что не иду, а лечу! Я ничком лежал на покрытой моей постелью камере от автомобильного колеса. Эту камеру я иногда беру с собой, когда иду купаться. Как известно, надувные камеры хорошо держатся на плаву. Но чтобы летать!.. Впрочем, я тут же подумал, что дело, может быть, не в надутой резине, а во мне, и это я какой-то силой воли заставил её подняться в воздух.
  Я летел над деревьями и дорожками. Иногда подо мной проплывали крыши низкорослых домов, словно тут был не город, а село. Хотя, надо заметить, городишко наш маленький, да и тот умирает, как многие мини-города страны. Работы нет, людям горько, и они пьют горькую. А мегаполисы между тем пухнут населением, как трупы, и это говорит о том, что государству не по себе.
  Странно, но я не видел внизу людей, хотя время было дневное. Возможно, видеть их мне мешало моё ликование. Но, с другой стороны, если бы кто-то из них крикнул: "Смотрите"! - показывая на меня (а и как тут не крикнуть, когда над тобой пролетает этакое!), я бы, конечно, обратил внимание.
  Полёты, подобные моему, называют "бреющими". И я боялся "сбрить" верхушку какого-нибудь дерева или антенну на крыше дома. Разумеется, не за дерево я боялся. Что верхушка! Отрастёт новая. Так и государственную верхушку не грех лишний раз сбрить, поскольку слишком высоко заносится над корнем-народом. И не за антенну волновался я: хозяева её только крепче бы спали, не посмотрев вечером телевизор. Беспокоило меня, что камера, наткнувшись на что-то острое, сдуется и не полетит, несмотря на всю мою силу воли. Она и так почти не слушалась меня: выше подниматься не хотела и едва подчинялась команде "вправо-влево". Она медленно, но верно никла к земле. Благо, что путь лежал немного под уклон, и это позволило продлить полёт, которого хватило как раз, чтобы очутиться на привокзальной площади.
  То есть ещё недавно здесь была площадь с одиноким зданием вокзала, теперь же я пришёл в замешательство. Где площадь? - спросил я у прохожей. - Тут площадь была. Она отшатнулась от меня, как от пьяного. Я стоял посреди улочки, заставленной по бокам ларьками и магазинчиками. В спортивных штанах и майке, с камерой и постелью подмышками, я походил на человека только что проснувшегося или, напротив, ищущего, где прилечь. Впрочем, моему виду никто не удивлялся; возможно, потому, что меня принимали за одного из торговцев, которые шастали тут туда-сюда с баулами и огромными сумками. Однако их товар в отличие от моих вещей был упакован. "Базар-вокзал" - вспомнилась мне присказка. А где же вокзал? - спросил я востоковатого господина, на пороге магазинчика сидящего. Он молча указал на одно из соседних строений. Вглядываясь, я одновременно и узнавал и не узнавал это деревянное двухэтажное здание, настолько оно слилось с окружающими торговыми постройками. Да и вывеска его куда-то исчезла. Я вошёл внутрь.
  Людской поток вопреки водным законам тёк по широкой лестнице в противоположных направлениях. Сомнения покинули меня. Я поднялся на второй этаж, где находилась касса.
  Прежде чем встать в очередь, я осмотрелся: куда бы мне в этом небольшом зале пристроить подушку с одеялом, пока я беру билет? Камеру оставил у входа я, в надежде, что на неё никто не позарится, ведь никому невдомёк, что она необычная и летающая. Оставил из тех соображений, что она пусть и малая, но часть транспорта, а транспорту внутрь помещения - запрещено. У противоположной от кассы стены стояла кровать, на которой лежала молодая женщина с младенцем. Рядом с кроватью, весьма кстати, пустой стул находился. Я подошёл и в полупоклоне сказал: Здравствуйте, извините, можно моё хозяйство тут полежит, пока я билет покупаю? Да, пожалуйста, улыбнулась женщина; и я, положив свою постель на стул, вернулся к очереди. Та двигалась довольно быстро, но ещё быстрее меня одолело сомнение: зачем я собственно здесь стою? У мамы я гостил недавно, к тому же мне завтра нужно было на работу. Одним словом, ехать мне совершенно расхотелось. Совершенно расхотелось. За несколько человек до кассы я покинул очередь и подошёл к стулу. Но тот был пуст! Граждане, обратился я к стоящим и ходящим гражданам, тут только что лежали два одеяла и подушка с простынёй. Вы не видели, куда они подевались? (Удивляюсь, что со мной случилось д в а одеяла: обычно я сплю под одним. Но, вероятно, захватил впопыхах и второе.) Все молчали. Никто не видел. Страшно растерянный, как будто потерял не кроватную экипировку, а самого себя, я бродил по залу, вглядываясь в пол и стены, в поисках какой-нибудь ниши или закутка. Моё трагическое выражение лица вызвало сочувствие в сердцах присутствующих, и все стали смотреть вокруг и около. Даже молодая женщина, оставив младенца, встала с койки и пошла, озабоченная.
  Мысли мои мешались. "Одеяло убежало, улетела простыня, и подушка, как лягушка, ускакала от меня" - вспомнились смешные детские стихи. Однако теперь мне было страшно. Я не понимал, почему я так сильно расстроился. Подумаешь, простыня! Но ведь она в самом деле оказалась "летучей"! И получается, что я нашёл чудо и тут же его потерял. Или, может быть, дело во мне? Что-то во м н е катастрофически тает?
  Я уже находился у выхода, когда меня окликнула та самая женщина. Она несла мне мою чудо-постель. Я был так благодарен ей, что забыл спросить, где она её нашла. О, милая, думал я, выходя, о, мадонна вокзала, ты вернула мне веру, что я ещё полетаю. Если не наяву, то, по крайней мере, во сне. Я ещё полетаю.
  
  9
  
  Вы ещё молоды, сударь, и потому ваш некорректный вопрос о лучших сирийских писателях ХХ века простителен. Что ж, я отвечу на него, поскольку сам в душе молод и романтик. Товарищи, научившиеся жить (читай: приспосабливаться), упрекают романтиков в максимализме; мол, мир - штука сложная, и нельзя с него требовать по большому счёту. По-моему, это от малодушия или от глупости. И, по-моему, только по большому счёту и нужно спрашивать с мира. Иначе равнодушие, ложь и подлянка густо расцветут у мира, понимаешь, на полянке. И на Страшном суде - как, по-вашему, спросит господь на Страшном суде: по малому или по большому?.. Однако вернёмся к писателям. Трёх богатырей вижу я, выезжающих из первой половины ХХ века, - двух Андреев и одного Константина, а именно - Белого, Платонова и Вагинова. За ними маячат Леонид Добычин и Даниил Хармс. Далее - неопределённость. Ка-ак, восклицаете вы, и Булгаков - неопределённость!? Булгаков, конечно, мастер, говорю, но ему не хватает маргариты, в смысле художественности. Он преимущественно рассказчик, немного фантазёр и мыслитель, но язык его заштампован, язык без изысков. И заметно, что этот мастер вышел из репортёров. Вспомним, как он описывает начало великой любви в своём популярном романе. Примерно так: любовь выскочила на нас, как убийца из-за угла, и поразила ножом в сердце. Да это ж, простите, пошлость, жестокий романс и эпигонство. И зря, ей-богу, зря Михаил Афанасьевич кинул в адрес Андрея Белого камень: мол де, тот всю жизнь писал какую-то вычурную и ломаную прозу. Говорить так - значит, не понимать предмета. Ведь назвал же Белый, на одну только метель взглянувший тысячью разных глаз, - назвал же в предисловии свою "Москву" поэмой, записанной не столбиком ради экономии бумаги. И всё-таки это проза. Я вообще заметил, что лучшую прозу пишут поэты, под которыми я разумею не обязательно стихотворцев (Платонов, насколько мне известно, не сочинял стихов), - разумею творцов, обладающих поэтическим складом ума и утонченным чувством слова. Ещё добавлю - обладающих чувством меры. Если бы дело было только в количестве метафор, то названых мной авторов потеснили бы Олеша и Бабель. Но не случайно Леонид Добычин назвал Бабеля "парфюмерным" писателем. Развели южане на лоне сирийской словесности пышно цветущие оранжереи, да так и остались те оранжереями, не слившись со сдержанным фоном. Проза, сударь мой, не терпит пестроты метафор. Достаточно одной, но развёрнутой, как бутон цветка, заигравшей, как изумруд на солнце. Развёрнутой в картину, желательно символическую. Как сказал ещё один поэт от прозы - Франц Кафка: "Я не рассказываю историй, всё это картины, только картины".
  Что же касается второй половины прошлого века, то писателей стало значительно больше, а богатырей меньше. Но трёх я, пожалуй, наскребу. В анналы сирийской литературы из этой поры войдут Венедикт Ерофеев с "Москвой-Петушками", Саша Соколов ("Между собакой и волком") и ваш, не сочтите за дерзость, покорный слуга, если, конечно, эту вещь закончу. А я её не закончу, поскольку, как говорил в начале, самое трудное для меня - стартовать. Поэтому буду тянуть её до своей кончины, буду шлёпать по клавишам, пока голова не упадёт на клавиатуру. Но если разобраться, это и есть самый логический, самый естественный конец любого произведения. Прочие же концы притянуты авторами за уши. Таким образом я всё-таки закончу эту вещь и войду в каналы всесирийской известности. Правда, пишу я её уже в ХХI веке, но это - пустяки. Всё равно я остаюсь сыном века минувшего, века советского, а не буржуазного, и мой "Лабиринт" как бы строится и будет построен т а м. Так и запишите. А причисляю я себя к тройке лучших не только по причине своего таланта, хотя его у меня не отнять, но и из мистических, так сказать, соображений. В Сирии издавна повелось, что каждый век на олимп славы всходит писатель с самым сирийским именем. А какое, молодой человек, самое сирийское имя? Правильно, Иван. Так что крути - не крути, хочешь - не хочешь, а приходится... Да вон, глядите, уже сюда идут Веня и Саша. И что они говорят? Они говорят: Ваня, третьим будешь?.. Но вы, сударь, огорчены. За кого на э т о т раз обиделись? Кого, по вашему мнению, из наших классиков я незаслуженно потеснил с пьедестала? "Да мало ли"? Вот именно: да мало ли! Борзописцев такая масса, что трудно из них вычленить хотя бы одного "с лица необщим выражением". Соправдин, говорите, например. Ага! Тридцать томов написал, вошёл в школьную хрестоматию. Посмертно. Послушайте, то, что вы вступились за Булгакова, ещё можно понять, но этот ваш пример меня доконает. Я смеюсь с вашего примера. Соправдин - публицист, ремесленник и деляга, и все его тридцать томов перевесит одна поэма Ерофеева. Помню, ещё будучи незнаком с его творениями, решил познакомиться. Всё-таки, думаю, писатель известный, и надо быть в курсе. А тут как раз в одном тихом магазинчике на улице Белинского, куда я захаживал, началась подписка на его роман "Архипелаг". В названии чудилось что-то островное, морское и романтическое. Предвкушая и уповая, я подписался и выкупил первые три книги из семи; остальные ещё печатались и должны были поступить позднее. К слову сказать, они так и не поступили. Видно, издательство, впервые вышедшее в море только что образовавшегося капиталистического рынка, не рассчитало своих сил и утонуло. А может быть, засовестилось издательство, почитав с некоторым опозданием глазами редактора уже запущенный роман: "Что мы публикуем! Боже, что мы публикуем"! Да и прервало его на половине. Во всяком случае, я не огорчился из-за нехватки четырёх книг. Я и первые-то три не прочёл. Я прочитал лишь пять страниц и бросил. Боже мой, какой куцый, серый, заштампованный язык! Какое скучное, медленно, как танк, разворачивающееся повествование! А ведь автор пытается рассказать о трагических событиях и судьбах. Ну, да бог с ним. "Каждый пишет, как он дышит". Правда, Соправдин - большой труженик, этого у него не отнять, работал без суббот и воскресений; одни, образно говоря, тяжёлые понедельники были у него. Мы же, мы же привыкли труд уважать. Опять же, пострадал от властей он: за то, что совершенно не пил вина, был сослан в чужую страну, в Канаду, где купил имение и продолжал думать о родине. Мечтал вернуться. И вернулся, когда в Сирии произошёл переворот. Был сослан на запад, а возвратился с востока, с тылу, так сказать; благо, земля круглая. Решил, прежде чем обосноваться в столице, посмотреть, чем дышит глубинка. Ну, и себя показать. Вернулся и проехал по всей стране на белом коне. В качестве коня использовал свой прожект, имеющий догадку о том, как обустроить Сирию. Тысячу лет великие умы не могли её обустроить, а он додумался. Голова-а! Культурные деятели встречали его в городах и весях, правда, не так бурно, как Максима Горького, на руках не носили (или носили?), но всё же хлеб-солью и чаркой. Чаркой не очаровывался человек большой цели, толковал о своём прожекте он. И конечно, прибыв в Дамаск, захотел говорить со всем сирийским народом. По центральному телевидению. Однако народу было не до державы: попав в джунгли диких капотношений, каждый выживал как мог. С другой стороны, менее культурные, но более властные деятели уже обустроили страну. Под себя. Так что мелькнул наш мыслитель пару раз на голубом экране, и только его и видели.
  
  Вероника Абрамовна Сон, смуглая брюнетка лет около сорока, вернулась с работы домой. Ручные серебряные часики её показывали девять вечера. На пол полутёмной прихожей из кухни падал свет - естественный, поскольку на дворе стояло лето. Дверь соседей Бобриковых была приоткрыта, и оттуда слышалась песня: играло радио. Мальчик в коротких штанишках и майке выбежал оттуда на хлоп входной двери. Здрасте, тётя Ника, сказал он. Здравствуй, Алёша. Он был школьник и октябрёнок, носил на груди значок с ликом маленького Ильича. Но теперь он отдыхал на каникулах, и маленький Ильич - тоже. Вероника Абрамовна, достав из кулька конфету "Заря коммунизма", угостила его. Ей хотелось погладить его русую голову, однако она остановила себя, боясь, что следом за мальчиком выйдет его мать. Мать, соседка Шура, не вышла, но раздался её голос: Алёшка, а ну иди сюда! И пока Вероника Абрамовна открывала ключом свою комнату, она слышала: Сколько раз я тебе говорила не попрошайничать! Я не попрошайничал, меня тётя Ника сама угостила. Не надо... Тут она вошла и закрыла дверь, не дослушав. Она знала, что скажет Шура своему сыну.
  Положив авоську с пакетами, где лежали сыр и колбаса, на круглый покрытый скатертью стол, она отворила оконную раму. Прошла на кухню и поставила чайник. Благо, на кухне никого не было: соседи уже приготовили и отужинали. Вероника специально возвращалась с работы позднее их, чтобы реже с ними сталкиваться. А утром она могла позволить себе не спешить и подождать, пока они разойдутся, чем, конечно, страшно раздражала соседок Шуру и Машу, которым в 8.00 как штык надо было быть на рабочих местах. И что это за профессия такая, ворчали они, не социалистическая профессия. Но Вероника любила своё занятие, хотя порой, кроме творческого удовлетворения, оно ничего не приносило, и приходилось жить впроголодь. По сути ничего у неё не было, кроме её занятия. И отвечая ей взаимностью, труд её ласково говорил ей: ты уж прости меня, что не могу вдоволь дать тебе хлеба насущного. Не нужно мне хлеба, говорила она, я и без хлеба... Позволь тогда хоть освободить тебя от утренней суеты, продолжал труд, от очереди в уборную, от лишних встреч с этими раздражёнными соседками в засаленных халатах, оккупировавшими кухню. Спасибо, милый, отвечала Вероника.
  Поужинав, она убрала со стола, положила на него кусок фанеры, взяла пластилин. Не зная, что лепить, она, как это часто бывало, доверилась своим пальцам. Те что-то начинали, нащупывали, пока воображение, оттолкнувшись от слепленной части, не дорисовывало остальное. Вероника Абрамовна думала, что, как и раньше, из рук её выйдет с у щ е с т в о, то есть нечто не вполне естественное. Нет, нельзя сказать, что она не придерживалась натуры, напротив, она лепила по всем правилам анатомии, очень похоже, но она любила смешивать. Это началось у неё ещё со студенческой скамьи, когда Вероника увлеклась фольклором и мифологией. Просто ваять людей, зверей и птиц - казалось ей скучно. Другое дело, если, например, к туловищу человека приладить голову быка. Впрочем, все эти минотавры, кентавры, грифоны и медведи на липовой ноге не только от скуки лепились ей. Она полагала, что они отражают собственную внутреннюю суть, что в каждом существе скрывается другое существо: в одном скрывается свирепый бык, во втором - быстрый олень и так далее. Тут, конечно, она не открыла Америки. Ведь в народе то и дело, например, прохвостов, негодяев называют козлами. Хотя почему их так называют, непонятно. Разве сии животные - негодяи? Однако это предмет другого разговора. "Козёл", то есть человек с козлиной мордой, тоже был в репертуаре Вероники Абрамовны. Он даже имел шумный успех на одной из выставок в середине 1920-х годов, когда новое, революционное искусство разлилось по стране, как море, и казалось, не видно его конца. Но море почему-то быстро пересохло, времена сменились, и если тогда в этой скульптуре критики видели нечто пророческое, то теперь те же критики могли объявить её "диверсионной вылазкой", и за "козла" можно было крепко сесть в огород, ограждённый колючей проволокой, где вместо капусты и прочего овоща растут боль и страдание. Поэтому теперь среди многочисленных фигурок-статуэток, стоящих в комнате Вероники Абрамовны - на этажерке вместе с книгами, на подоконнике и даже на полу - человек-козёл отсутствовал. Но зато был тут человек-орёл и человек-лев, и знаменитый пират Сильвер с головой попугая. Был тут и минотавр; древние греки придумали его, и если что, им и отвечать... Однако мы остановились на том, что Вероника ожидала опять вылепить с у щ е с т в о. Каково же было её удивление, когда в руках её появился ОН. Обыкновенный мальчик лет 13-ти в обыкновенном пионерском галстуке, с лицом, может только, не по возрасту решительным.
  Три месяца назад объявили всесоюзный конкурс на лучшую статую Павлика Морозова, и Вероника Сон приняла в нём участие. Конечно, ей хотелось немного поправить свою материальную участь, ведь в случае победы она бы надолго обеспечила себя работой. С другой стороны, Вероника желала идти в ногу со временем, желала направить своё творчество по дороге, указанной партией. С некоторой неохотой приступила она к непривычному занятию - лепить человека "без внутреннего лица", но постепенно увлеклась. В результате 13 пластилиновых Павликов стояло перед ней на столе. Следовало выбрать одного. После долгих сомнений и тягостных раздумий она выбрала модель, держащую горн в правой руке. Пионер подносит горн к губам, ещё секунда - и он протрубит. Отбой ли он протрубит? Думать так - значит, совершенно не знать пионеров. Вся напряженная поза его, весь его решительный взгляд говорят о том, что он протрубит подъём: не спите, бодрствуйте, будьте готовы! И кажется, уже со всех сторон бегут к нему многочисленные пионеры, крича на ходу: всегда готовы! На основании этой модели Вероника Абрамовна исполнила у себя в мастерской скульптуру из гипса, что называется, в полный рост. И вот сегодня, именно сегодня, состоялся финиш конкурса, заключительный смотр, на котором определился победитель. Главным смотрителем был сам товарищ Сталин. Он вошёл в огромный зал в сопровождении свиты. И хотя ростом он был ниже своих соратников, никто этого не увидел. Напротив, все увидели, что его сопровождают какие-то карлики и пигмеи, настолько целеустремлённость и воля его придавали ему высоты. Выйди, казалось, он в поле, и перед ним расступятся леса и горы, и реки обмелеют в страхе. Участники конкурса, скульпторы, стоящие возле своих творений, выстроенных вдоль стены в ряд, испытали двоякое, противоречивое чувство. Тут была и радость, что они лицезрят вождя так близко, и страх, страх до испарины на лбу, до дрожания конечностей: а ну как моя статуя не понравится товарищу Сталину!? Что тогда? И многие, почти все, пожалели, что ввязались в эту а в а н т ю р у. А товарищ Сталин проходил между тем от одного Павлика Морозова к другому (не менее полусотни стояло их тут), иногда останавливаясь. Осмотрел всех, пошёл ещё раз. Наконец, остановился перед скульптурой Вероники, которая почувствовала себя в этот миг Ахиллесом, поскольку душа её в пятки ушла. "Вероника Сон" - прочёл вождь имя ваятельницы, написанное на табличке. Ну что ж, товарищи, продолжил, нам представляется, что Павлик Морозов, выполненный товарищем Сон, именно такой, какой и должен быть Павлик Морозов, настоящий пионер. Соратники, все как один, поддержали. Только старичок Калинин, изрядно уже выживший из ума и держащий в руке фотографию оригинала, высказался в том смысле, что гипсовый Павлик больше смахивает ликом на скульпторшу, чем на себя; и вообще, почему он такой высокий, под два метра, разве мальчики такие бывают? Лицо и рост статуи нарушают, мол, правду. А кто вам сказал, товарищ Калинин, усмехнулся вождь в усы, как-то зловеще усмехнулся, что народу нужна правда? Если сравнить страну с кораблём, то правда нужна лишь капитану, а команда должна спать спокойно. Народу нужен сон. Тут он, посмотрев на Веронику, снова усмехнулся, но уже добродушно и лукаво.
  Так Вероника Абрамовна выиграла конкурс. Это было для неё полной неожиданностью. После ухода Сталина со свитой организаторы конкурса и скульпторы-соперники кинулись её поздравлять. В лицах многих соперников читалась неискренность, они завидовали и не понимали, почему. Почему он выбрал е ё работу? Но радость настолько переполняла Веронику, что она не огорчалась на эту неискренность и даже жалела коллег, ведь их Павлики не хуже, так она считала, а некоторые выполнены белее мастерски. Она была как в тумане, как во сне. И в таком состоянии пришла домой. Броню радости не удалось пробить даже соседке Шуре, хотя в другое время та всегда умела испортить настроение. Теперь, сидя за столом, Вероника задавала себе тот же вопрос, каким задавались её коллеги: почему он выбрал именно е ё работу? Калинин прав: она не выдержала сходства с оригиналом. Перед ней лежала фотокарточка Павла, такая же как у Калинина, как у всех участников конкурса - единственный размноженный снимок. С плохого снимка глядело блёклое невыразительное лицо. Если оно что и напоминало, то затравленного волчонка, но никак не мужественного, преданного партии пионера. Вероника хотела, сохранив черты лица, лишь придать им иное выражение, но как-то невольно вышло, что изменились и сами черты. Щуплое сложение оригинала тоже не годилось. Мальчик должен быть крепенький. В результате от настоящего Павлика Морозова ничего не осталось. Значит, пришла к выводу ваятельница, товарищу Сталину важен не конкретный человек, а важна идея, которую тот воплощает.
  Вновь и вновь переживала волнительный момент встречи с вождём Вероника Абрамовна и мысленно благодарила его, кроме всего прочего, за то, что он правильно назвал её фамилию. Дело в том, что малознакомые люди часто путали и обращались к ней: товарищ Нос. Оно, конечно, их можно понять: их смущала эта выдающаяся часть на лице Вероники, и, глядя на сию часть, они вместо одного слова произносили другое, тем более что слова весьма созвучны. Нос Вероники как бы гипнотизировал их, они ни о чём уже больше и думать не могли, кроме носа. И он был настоящим бичом и трагедией его обладательницы. Конечно, у всякого человека нос выступает вперёд, но у Вероники Абрамовны он выступал чересчур и был явно ей великоват. Такой нос смотрелся бы на месте у какого-нибудь Голиафа, но никак не у стройной женщины среднего роста с небольшою головой. О, никто не знает и никогда не узнает, сколько слёз доставил он своей хозяйке! Через него вся жизнь её пошла наперекосяк. И если бы не любимое занятие, которое как бы погружало её в сон, заставляло забыть о невзгодах, жива ли бы она была доныне? И кого, кого, кроме собственного носа, ей было винить, что она до сих пор не вышла замуж? Тут мы предвидим, нет, прямо-таки слышим летящий в нас со всех сторон вопрос читателей. Ведь этим бестиям мало знать, что женщина не замужем, до самой сути хотят они дойти, а именно: не старая ли она дева? Отнюдь, господа, отнюдь. Нашёлся добрый человек. Впрочем, насколько он был добрый и вообще какой он был изнутри, неизвестно. Зато хорошо известно, каким он был снаружи: плюгавеньким, застенчивым, лопоухим. Помнится, на счетовода учился он. Она же заканчивала Школу ваяния и зодчества. Шёл, если позволите, 1913 год; даже уже не шёл, а падал, потому что кончался. По Москве вальсировала метель. Во дворцах и салонах предновогодние балы давались. Ника и Миша встретились на вечеринке у общих знакомых. В прихожей - шубки, пальто, шинели, шапки и студенческие фуражки. В гостиной - гости, граммофон, шампанское, самовар. Сначала Нике было весело: выпив шампанского, она болтала с подругой. Потом, когда начались танцы, болтать стало не с кем: подругу то и дело взвихривал вальс, кадрила кадриль. Правда, и Нику тоже приглашали на круг, но гораздо реже. И приглашали явно не из симпатии, а из вежливости. Юноши, танцующие с ней, старались не смотреть ей в лицо. И вот она уже взгрустнула и собралась было уходить, как вдруг заметила в углу комнаты как бы своё отражение. Отражение было мужского рода, да и не о внешнем облике идёт речь: там отражался, казалось, её душевный мир - тихий, стеснительный, привыкший к пощёчинам судьбы. Юноша сидел возле граммофона, и уши его торчали, как два граммофонных раструба в миниатюрном виде. Ника невольно улыбнулась. Под заигравший вальс "На сопках Маньчжурии" она подошла, пригласила. Ушан, оробев от неожиданности, закружился с ней, сначала неумело, затем - всё более входя в ритм. Присутствующие молодые люди поглядывали на них и едва сдерживали усмешку, впрочем, незлые, они тут же внутренне одёргивали себя и желали Мише и Нике счастья. Миша, как и другие партнёры, не смотрел ей в лицо, но его смущал не нос её - она вся его смущала, и более всего - выпуклости её груди. Отчего-то сладко ему было и хотелось пасть вместе с теми героями на сопках Маньчжурии. Он осмелел и уже на следующий вальс пригласил её сам. Они разговорились.
  В зале погас свет. Темноту над головами зрителей пронзил другой луч, едва заметный и рассеянный - луч искусства. Разбиваясь об экран, он превращался в череду подвижных картинок. Героиня Веры Холодной была не холодна. Накрашенные глаза и губы её (чёрные и красные) горели страстью. Она напоминала яркий экзотический цветок, гибнущий на снегу бездушия и расчёта. О, неутолённая страсть! О, мука безответной любви! И ещё страшней была бы эта немая мука, когда бы тапёр не оттенял её звуками, импровизируя на несложные темы. Ника сопереживала героине и думала: если уж такие красавицы страдают без любви, то мне сам бог велел. И украдкой взглянула на сидящего рядом Мишу.
  Потом они встречались ещё несколько раз: в том же синематографе, в кондитерской, где запивали пирожное чаем, гуляли по проспекту и в парке. Однажды, прощаясь, Миша неуклюже ткнулся ей губами в губы. Оба сильно смутились, и кавалер поспешил уйти. Однако молодость и наступающая весна способны разбить любое смущение. И вскоре это случилось.
  Снег сверкал на солнце, ослепляя. Сосульки - что делали? - капали. Или это с сосулек капало? Как бы то ни было, лишь бы у вас не капало из носа. Другое дело - из глаз: человек без слезы - что козак без козы. И воробьи скакали вокруг свежевыпавшей кучки навоза, рискуя попасть под колёса. Миша встретил её на Кузнецком мосту. С первым днём весны, Ника, - сказал он, смущаясь. Уши и щёки его горели. И тебя поздравляю с весной, - улыбнулась она. И, глядя на его растерянно-глуповатый вид, рассмеялась и чмокнула в щёку. Ободрённый этим, Миша предложил зайти в трактир и "открыть" сезон бокалом вина. А хочешь побывать у меня в гостях? - вдруг неожиданно для самой себя сказала Ника. Да, вздрогнул он, но твои соседки... Их сегодня не будет, они уехали... Сердце у Миши застучало, как набирающий скорость трамвай. Они сели в трамвай и поехали: мимо Кремля (по правую руку), по мосту через Москву-реку, по Пятницкой на Большую Серпуховскую. Ника жила в общежитии братьев Лапиных. Яблок, полфунта сыра и бутылку полусладкого вина купили они в лавке. Миша нёс свёртки и чуть не выронил их, когда консьержка взглянула на него - вопросительно и строго. Он со мной, - спокойно сказала девушка, - это модель, мы немного поработаем. И скорей потащила спутника по лестнице, пока консьержка соображала, что такое "модель". Войдя в комнату, юноша, прежде всего, увидел трёх обнажённых Аполлонов, стоящих на столе. Сантиметров 40 каждый. Технику отрабатываем, - пояснила Ника, поймав его удивлённый взгляд. Невольное сравнение себя со стройными атлетами заставило Мишу поникнуть. Но не дала ему поникнуть Ника, попросив открыть вино. Ещё он увидел три девичьих кровати. Наверно, он заметил и другие предметы, но ничего больше не запомнил. Только Аполлонов и ложа... Не вдруг, но скоро стало беззаботно и весело. Девушка смеялась. Раздевайся, шутила она, я же сказала консьержке, что буду тебя ваять. Она войдёт, а ты одетый! Не стану раздеваться, смеялся юноша, они меня смущают - и показывал на глиняные статуэтки. А мы их - ха-ха - накроем скатертью.
  Так это случилось. А потом стало грустно. По крайней мере, Нике, потому что более Мишу она не встретила. Пропал Миша. Обычно, если они не условливались о месте свидания, он приходил к ней в Школу. Но он больше не пришёл. Искать его она постеснялась, да и точного адреса не знала. Знала только, что он живёт с матерью и братом где-то в Сокольниках. Где ты, мой милый ушан? Что произошло? Разочаровался ли ты в любви? Я ли только тебя разочаровала или, не дай бог, все девушки? А может, ты скоропостижно уехал, заболел, умер или убили тебя? Какие ужасные мысли лезут в голову!
  Вновь и вновь переживала волнительный момент встречи с вождём Вероника Абрамовна. С этих пор её существование круто переменилось. Ей выделили огромную мастерскую, целый зал, можно сказать - цех, и дали в помощь десяток подмастерьев из числа студентов. Работа предстояла великая. Ведь в одной лишь Москве - более дюжины садов и парков. И в каждом должен стоять он - юный помощник партии, правая рука комсомола. Чтобы ускорить производственный процесс, Вероника Абрамовна использовала старый испытанный метод разделения труда. Один сотрудник специализировался на лепке ног, другой - рук, третий - горна, четвёртый - барабана (ибо решили для разнообразия делать Павлика и с барабаном) и так далее. Сама же мастер встала в конце этого конвейера, где велась сборка, и наносила последние штрихи сообразно сходству и общей гармонии.
  В воскресенье, как обычно, Вероника Абрамовна отправилась погулять. Она отправилась, как обычно, на весь день. Но если прежде она гуляла в парке, бродила по улицам и обязательно ходила в кино, то теперь её маршрут ограничивался лишь одним-двумя парками. Ни город, ни кино её больше не интересовали. Зелёное ситцевое с жёлтыми цветочками платье и белые туфли на толстых каблуках надела она. В полутёмной прихожей на неё как бы невзначай налетел муж соседки Маши - Николай. Он уже успел опохмелиться и был, словно паровоз под парами. Как бы падая, как бы невольно он ухватился за Вероникину талию. Вот ведь пакостник! Трезвый, он не обращал на скульпторшу внимания, а выпив, так и пачкал её сальными взглядами. Но не нужна Веронике Абрамовне пьяная любовь. Да и какая это любовь - форменное безумие! Не удивлюсь, если то, что его трезвого во мне отвращает, пьяного как раз прельщает - именно н о с. Как же вино переворачивает человека! И оттолкнув повёрнутого человека, она вышла. Перед домом на скамейке сидели Шура и Маша. Халатно одетые, щёлкали семечки они. Поздоровавшись с соседками, Вероника услышала за собой слова Шуры: Вот вырядилась! И куда она каждое воскресенье шляется? Неужто хахаля завела!? Да кто на такую позарится, сказала Маша, она себе мужиков из пластилина лепит. И то не целиком, а лишь сладкую их часть, засмеялась Шура. И почему они такие злые, думала Вероника Абрамовна, у них есть мужья, дети, у Шуры даже трое, у меня же ничего нет. Что я им сделала?.. Впрочем, есть, и теперь больше, чем прежде, есть! У каждого человека, если присмотреться, что-то есть, за что он может зацепиться, как за соломинку, утопая в водах житейских.
  Ворота были сварены из железных кольев. В центре створов по звезде красовалось. Всякий входящий мог прочесть над воротами вывеску: Парк культуры и отдыха имени А.М. Горького. До чего же культурный человек товарищ Сталин и всё правительство, восхищённо подумала Вероника, если у нас в честь писателя ещё при его жизни называются сады, улицы и города. Я другой такой страны не знаю (хотя ни в какой другой стране она не была), где бы так ценились деятели. Парк встретил её музыкой из репродукторов и людскими голосами. На этот час (10 утра) гуляющих было уже довольно много, и они всё прибывали. Халаты, тюбетейки, черкески, шаровары указывали на то, что здесь отдыхают представители всего многонационального союза. Что привёз? - услышала она обрывок разговора двух проходящих мимо мужчин. Свиноматку, отвечал человек малороссийского вида, здоровенная, едва в грузовик погрузили. Вероника догадалась, что свинью привезли на Выставку достижений народного хозяйства, которая проходила в это время в Москве.
  По песочной дорожке шла она, как плыла, обходя островки цветочных клумб. Ну, что тут ещё может расти? Сами знаете: то стриженные кусты сирени да акации, то ряды дубов и лип. А на центральной площадке ротонда стояла. И, конечно, товарищи Ленин и Сталин в виде статуй, мраморные, высокие, грандиозные. На античных героев походили они, несмотря на кепку Ильича и усы товарища Сталина. Вокруг ротонды публика гуляла и танцевала - сначала под аккомпанемент репродуктора, потом пришёл живой оркестр, весь духовой и сияющий. Вероника Абрамовна сидела на скамье, смотрела на танцующих, слушая вальсы и танго. И когда заиграли "На сопках Маньчжурии", ей вспомнился Миша, и взгрустнулось ей. Между тем публика нет-нет да посматривала на вождей революции, и хотя понимала, что они не настоящие, приходила в бесшумный трепет. Вероника не была в этом плане исключением, но её сердце затрепетало ещё больше, когда мимо прошагали пионеры. Что, они гуляли, как прочие? Нет, они строем шли в расположенный здесь павильон юных техников, чтобы изучать и строить разные конструкции и скорее стать полезными стране. Проходящий мимо матрос предложил Веронике пострелять в тире из духовой винтовки. Я не стреляю, сказала она. А ты случаем не из бывших? - спросил он. - Всякая пролетарская женщина должна уметь прицельно бить по контре. Не дождавшись ответа, он сплюнул: Эх, ты нос, так и останешься с носом! И, попыхивая папироской, тронулся.
  Часам к трем создательница советского пионера проголодалась. В летней забегаловке, находящейся рядом с центральной площадкой, она купила сосиски с тушеной капустой и маленькую кружку пива. Голова её, не приученная к хмельному, слегка закружилась. Долго бродила по дорожкам парка Вероника Абрамовна и чувствовала, как ноги сами влекут её к заветной аллейке, ради которой, собственно, она сюда пришла. Но она не позволяла ногам и оттягивала встречу (с кем? с НИМ), чтобы эта встреча была ещё более значимой. Наконец, она двинулась к площадке, где стояло её детище. Двухметровое (включая постамент), гипсовое, белоснежное, прекрасное. Гуляющие граждане замирали перед ним. Пионеры отдавали честь, мужчины снимали головные уборы, а женщины платочком утирали слезу. Вероника Абрамовна сидела и любовалась, глядя то на своё творение, то на людей, которые оказывали ей почёт, сами того не подозревая. И время текло для неё незаметно. Казалось бы, чего ещё? Но она ждала момента. И дождавшись, когда вокруг никого не было, подошла к статуе, прижалась щекой к ноге её, которая при этом (ей показалось) дрогнула и потеплела, и прошептала: Павлик, о, Павлик!
  Через неделю или месяц, точно не известно, во всяком случае, не прошло и полгода, да и важно ли тут время, время важно при житейской суете, а тут уже начинается, так сказать, метафизика, - Вероника Абрамовна Сон проходила как обычно утром по своему цеху. Молодые помощники, работающие кто над рукой, кто над ногой, кто над головой скульптуры, улыбались ей. Она отвечала тем же. На ней был синий халат и красная косынка - на голове. Всё теперь у неё было хорошо. Жить стало лучше, жить стало веселей, как сказал товарищ Сталин. У неё была любимая работа, её уважали коллеги-скульпторы, даже быт сравнительно наладился: соседки Шура и Маша, прочитав в газете, что Вероника выполняет важное государственное задание, теперь смотрели на неё испуганно-вежливо, фальшиво улыбались и заискивали. Но главное, главное - у неё был сын. Пусть гипсовый, однако, лучше, чем никакой. Даже много сынов, уже несколько десятков, и они всё прибавлялись. Но так как они были на одно лицо, можно сказать, что сын был один. И она шла по цеху к нему, ещё неказистому, недоделанному, но уж будьте покойны, она его доделает, она его доделает. Павлик стоял на метровом возвышении, чтобы ей удобнее было работать с его ногами - она всегда начинала шлифовку с ног, снизу вверх. И вот когда она приблизилась и взяла инструмент, над её головой что-то треснуло, рухнуло. Это отломилась рука статуи, державшая горн: не выдержала проволока арматуры. Девушки вскрикнули, юноши, побледнев, подбежали. Их учитель лежала среди обломков, с косынкой мокрой от крови. Её последними словами были: Не ломайте его... Он милый... Он забрал меня к себе...
  
  10
  
  Жили-были дед да баба. Ну, допустим. Смотря ч т о понимать под жизнью. Если под жизнью понимать творческую и духовную деятельность, то они не жили. Однако и мёртвыми их не назовёшь, ведь они не половики, не камни, они дышат и мал-мало ходят. Где они жили - в городе или на селе? Судя по тому, что у них была курочка, напрашивается вывод: они обитали в деревне, в частной бревенчатой избе. Но не надо спешить, не надо спешить. Курочка-то была одна, к тому же рябая, так что вполне возможно, что старики в городской квартире располагались. Встанет поутру баба, начнёт на завтрак кашу варить, но прежде сыпанёт пшена на пол. Курочка ходит, клюёт, а сосед снизу, бывший зэк, знаток тюремного перестукивания, так читает её послание: вставай, бывший зэк, иди на работу; не то тюрьма по тебе заплачет.
  Снесла курочка яичко. Маловероятно, ибо для этого нужно содействие петуха, а откуда петуху взяться в городе? Их и в сёлах-то - раз-два и обчёлся. Вот курочек в сёлах предостаточно, поэтому одна-другая и может ненароком залететь в город. Но чтобы петуху... Хотя чем чёрт не шутит. Возможно, у соседей деда и бабы по лестничной площадке - тоже деда и бабы или одной только бабы - водился петушок: завела, чтоб воров отпугивать. Прознав про то, пошли дед и баба к соседке-бабе, говорят: Дай нам своего петушка на пять минут, а то нашей рябе зело одиноко. А если она снесёт яичко, мы с тобой поделимся. Пожалуйста, извольте, но только на пять минут; я без него и десяти минут не могу прожить. И вот они встретились. Она - чёрная с рыжими пятнами, он - напротив, рыжий, можно сказать, золотой, с несколькими чёрными перьями. За окном как нарочно стояла ночь-ряба, в смысле рябая от звёзд. Над ночными крышами бродят звёзды рыжие, но не о том наша песня. Встретились, говорю, два городских пернатых одиночества, разожгли на полу костёр, а костру разгораться не хочется... Чепуха! Конечно, хочется. Чтобы два намагниченных одиночеством существа да не притянулись друг к другу, не выбили искру, из которой разгорелось бы чувственное пламя, - быть того не может! Она грациозно шагала по комнате, а он замер и неотрывно смотрел, как веют древними поверьями её упругие шелка, и шляпа с траурными перьями, и в кольцах узкая рука. Она тоже заметила - не могла не заметить - его круглые золотые печальные глаза, глаза поэта.
  ОН (подойдя, сняв шляпу и слегка поклонившись). Простите, что нарушаю ваше одиночество.
  ОНА. Ничего. Иногда его необходимо нарушить.
  ОН. Позвольте представиться...
  ОНА. Лишнее. Кто же не знает поэта Александра Блока... Вы садитесь.
  ОН (сев напротив её за столик). В таком случае остаётся узнать в а ш е имя.
  ОНА. Мария... Я вижу Вас здесь не в первый раз. Зачем Вы здесь? Среди этих пьяниц с глазами кроликов.
  ОН. Я такой же, как они.
  ОНА. Нет, Вы другой.
  ОН. Я другой, когда пишу, а когда пью, такой же. Только мне компания не обязательна, достаточно одного вина.
  ОНА. Вы много пьёте. У Вас круги под глазами. И скоро Вы будете похожи на ваш портрет художника Сомова.
  ОН. Прекрасная работа. Сомов нарисовал моё будущее, и это будущее наступает... Вы спросили меня: зачем я здесь. А Вы? Что Вы делаете в этом дешёвом трактире?
  ОНА. Быть может, я кокотка, и ищу клиента.
  ОН. Не похоже. Вы слишком утончённы для кокотки. Впрочем, мне всё равно.
  ОНА. Конечно, поэту всё равно. Он не видит разницы между проституткой и королевой. Первая даже для него притягательнее, поскольку больше страдала.
  ОН. Совершенно верно.
  ОНА (после паузы). Раз уж мы встретились, не прочтёте ли что-нибудь.
  ОН. Лишнее. Впрочем, как хотите. В озёрных зеркалах сегодня помутненье. Напрасно с высоты в них смотрится луна. Ей не видать себя. И траурные тени безмолвно ей твердят, что умерла она. В прибрежном кабачке встречаю незнакомку, в чьём облике цветёт таинственная даль. И узкая рука, и стан упругий, тонкий... Но тучей на лицо наброшена вуаль.
  ОНА (смеясь). Намёк поняла (убирает с лица вуаль). Ну, как?
  ОН. Прекрасно. Даже лучше, чем я думал.
  ОНА. Скажите, то, что Вы прочитали, - это импровизация?
  ОН. Нет, просто совпало.
  ОНА (после паузы). Александр, только честно, ведь я не интересую Вас как женщина? Вы видите во мне лишь эстетический объект. Как там у Вас? "Ласки не требую, счастья не надо. Лаской ли грубой тебя оскорблю!? Лишь как художник смотрю за ограду"... Вы смотрите на меня золотым глазом художника.
  ОН. Нет. Я тоже не без греха. Иногда я похож на петуха.
  Так, слово за слово они сблизились. И через некоторое время курочка снесла яичко. Что ж, дело житейское. Но, как гласит писание, яйцо было не простым, а золотым. А это уже чёрте что! Бред и невнятица! Вы верите в то, что обычная курица может снести золотой слиток? Я нет. Хотя если подумать, если принять во внимание окрас петуха, то моё мнение становится уже не столь категоричным. Быть может, яйцо пошло в отца. Ну, пусть, пусть. Только тут поднимает голову другой, так сказать, побочный вопрос: почему золотой петушок о т п у г и в а л воров, тогда как он, напротив, должен их притягивать? Ничего не понимаю! Или он не отпугивал, а лишь предупреждал хозяйку, как в сказке Пушкина: Иди, хозяйка, открывай дверь, воры пришли! И баба Груня брала в руку скалку, открывала дверь и угощала воров - скалкой по кумполу. Потом звонила в милицию: мол, забирайте ваших клиентов, сегодня двое в прихожей лежат. И милиция приезжала и увозила любителей лёгкой наживы, с большими шишками на головах, как будто они были олени, у которых вот-вот должны пробиться рога. Впрочем, они и были о-лени, поскольку ленились трудиться и хотели жить за чужой лёгкий счёт. А бабу Груню благодарила милиция, так как с её помощью переловила почти всех воров в городе. Теперь понятно, что петушок и притягивал, и отпугивал. Воры шли на его золото, как мухи на мёд. Они думали встретить дряхлую старушонку, а встречали мощную правую руку, вооружённую скалкой. К тому же, их ошеломлял вид бабы Груни: деревянная нога и чёрная повязка на глазу. Да, она была одноногой и одноглазой, и на плече её сидел золотой петушок. Видя, что их коллеги уходят безвозвратно, оставшиеся на воле воры уже боялись сунуться к одинокой бабке, и та начала даже скучать. Она сидела в прихожей и напевала: Двери все открыты, но не идут бандиты; не приходят семеро, пришли б хоть четвером.
  Между тем в квартире деда и бабы разбушевались страсти. Баба, найдя под курочкой яичко, решила пожарить глазунью. Стукнула по яйцу ножом, раз, другой, а тому хоть бы хны. Не токмо трещины, даже царапины нет. Позвала баба на помощь деда. Тот сначала бил яйцо об стол, потом шарахнул об пол, а когда и это не помогло, притащил кувалду. Нет, я с них умираю! Что за народ! Ты разве, дуралей, не видишь, что яичко не простое!? Неси его скорее в банк, обменяй на деньги и купи тысячу и одну корзину обычных яиц. Но не доходит до старика. Хотя... Можно взглянуть на дело иначе, и тогда эти двое не покажутся такими простыми. Они ведь пролетарского роду, эти дед и баба, они всегда недолюбливали буржуев и всё буржуинское. И вот теперь, когда они впервые увидели золото, они буквально вышли из себя, они стали отводить душу, они припомнили ему все свои беды и унижения - баба припомнила ножом, а дед - кувалдой. О, совсем другая картина! Мы уважаем классовое чувство и кричим старикам: Так его, так! Бейте его, проклятого, от него всё зло в мире!
  Но не дано людям разбить зло, ни старым, ни молодым. Тут нужен посторонний чужеродный субъект. Нужна м ы ш к а с хвостиком. О, если бы только знать, что разумели мудрецы под этой мышкой. Компьютер? Быть может. Победит искусственный интеллект естественных недоумков, которые себе на уме, и наступит эра справедливости и благоденствия. Людей не будет, останется одна техника, имеющая много способностей и мало потребностей. Но скорее всего, скорее всего ничего не разумели мудрецы под мышкой. Так, ляпнули первое, что пришло в голову. Они ведь потому и говорят намёками и притчами, что у них нет ответа на вопрос. Они подпускают туману, чтобы казаться мудрыми, набивают себе цену и дурят простолюдинов, мошенники и канальи. Так что никакой мышки не было, и зло по-прежнему валяется на столе деда и бабы - золотое, сверкающее, непреткновенное. Дед, понятно, плачет, баба плачет, а курочка кудахчет. Снесу, говорит, теперь яйцо простое. Вот именно, дура, будь проще, неси простое. И добры молодцы поймут, что давно пора переходить на натуральное хозяйство. У каждого огород, корова, куры да утки. Деньги за ненадобностью отменить. И тогда мировой экономический кризис нам по боку. А то ведь смех и грех: в Америке проворуются, а мы тут, в Сирии, слёзы льём.
  Ждём, мы ждём, когда она, и красива, и княжна, нам снесёт яйцо на ужин. Сон голодный нам не нужен. Но не получается у курочки без петушка. А того баба Груня больше не даёт: я, говорит, за ним тоскую; жулики, говорит, в его отсутствие в квартиру так и лезут, так и лезут! Впрочем, на поверку не было уже ни петушка, ни самой бабы Груни: он клюнул её в темя и улетел в форточку. Только его и видели.
  
  11
  
  Жалко, ей-богу, жалко наших правителей! Придя к власти и добившись чего хотел, человек становится лучше, становится веселее. Вся страна теперь - его хозяйство, а какой хозяин не хочет, чтобы в доме его процветал порядок и благополучие? Но домочадцы, которых тьмы, не умеют мыслить государственными категориями, поскольку для этого президентом надо стать. И создают свой узкий эгоистичный мирок домочадцы, не думая об общей пользе. Один оккупировал кухню, другой - гостиную, третий - туалет, а страну шатает от раздробленности. Что ж вы, нехристи, творите!? - кричит им правитель. - У вас папа, мама был? Ну, был, отвечают. Почему такие жадные? Почему тянете одеяло на себя, так что у братьев меньших пятки мёрзнут? Ага, говорят, тебе легко говорить - у тебя власть и деньги; нам власти не надо, нам бы деньжат по лёгкому срубить. Ах, черти лохматые, негодует правитель, жаль, что мой предшественник отменил смертную казнь, я бы вас срубил по лёгкому! Разве вы не при чинах, не при бизнесе, не при деньгах!? Что ж вам всё мало? Что вы, как акулы, которые хотя и сыты, но всё равно хватают любую живность, проплывающую мимо. Но ничего не могут поделать с собой акулы, ибо, накачав зачастую мышцы, не накачали себе дух и мораль и остались в этом плане дистрофиками. Как адмирал Морган, бывший пират, ставший губернатором Ямайки, преследовал своих соратников, открывает правитель на воров и взяточников охоту. Но не боятся те, знают, что чем больше украдёшь, тем проще уйти от закона... Жалко, ей-богу, жалко наших правителей!
  
  Мать поглощает тьма. Четвертый год поглощает и проглотить не может. Вот какой мать была доброй. Была, есть, быть не может. Что тут скажешь, ничего не скажешь. Мы приходим и уходим. Наш приход и уход не зависит от нас. Никто нас не спрашивает: ты хочешь сюда? Ты хочешь отсюда? Впрочем, отплытие своё мы вольны взять в свои руки, проще говоря, наложить их на себя. Но для этого надо вовремя спохватиться. Мать не спохватилась - и вот лежит ни жива, ни мертва, ни туда, ни сюда. Что тут скажешь, ничего не скажешь. Чем поможешь, ничем не поможешь. Но почему, мама, рождаемся мы быстрее и менее мучительно, чем умираем, чем иногда умираем?
  Помнишь (ничего не помнишь), как, родив меня, кутала меня же в пелёнки? Руки и ноги мои задыхались в тесноте, в несвободе, и я задыхался от крика. Красный, должно быть, был, как варёный рак. Ты сварила меня этими пелёнками. Ты завернула меня, как мумию. И вот теперь сама сделалась мумией - высохла за каких-то полгода. Пелёнок тебе не нужно: лежишь в старом платье или халате под одеялом. Какое-то время вставала и с палочкой, боком, волоча ногу, двигалась в туалет. Теперь - всё. Сил хватает только, чтобы, опершись на локоть, сесть и потихоньку сползти на край кровати. И выдвинув за край зад, сидя на одной ягодице, в тазик сходить. Боком с богом по нужде.
  Мама-мумия. Царица египетская? Нет, деревенская девка. Но египетская тьма её поглощает... Ягодица, ягода. Ничего не ела в жизни слаще ягод (земляники, малины) с молоком. А может, и нет ничего слаще? Из-за этих ягод и пострадала. Впрочем, и без них всё к тому шло. Всё к тому идёт, будет идти. Жара, июль, в отчизне леса горят, а она, семидесятидевятилетняя с гаком, отправилась на дачку. Привыкла хлопотать, не могла сидеть сложа руки. Там клубника поспела. И как бы, чего доброго, не засохла, или птицы её поклюют или человек прохожий скушает. На автобусе километра два - до деревенского магазина. Хотя весь городок - как большая деревня. Однако на окраине малые частные дома преимуществуют, потому - деревня в деревне, сирийская матрёшка. Потом ещё столько же пешком. Мимо названных домов по улице, через лужу-болотце по мостку и - в гору, где с одной стороны - лесок, а с другой - дачные участки. Взошла, значит, она на эту голгофу, её участок в самом конце, почти на вершине; дальше - всё, заросли ёлок. Откуда, спрашиваете, в Сирии ёлки? В Сирии всё есть. Пособирала ягод, вернулась, приняла ванну и - на тебе! Поплыла. Врачи её выловили, наколов на иглу. Вероятно, как знать, и без врачей бы выжила. А может, и нет. Лучше бы нет.
  О, мами, о, мами, мами блю, о, мами блю. Вернулся, понимаешь, я домой, но не встречаешь ты меня. Не то: мой дом теперь (давно) в другом городе, просто в гости приехал. Ты меня узнаёшь и радостно-волнительно садишься навстречу. Имени моего только не помнишь. Тут помню, тут не помню. Как та собака ты (она) теперь, которая... Ориентируясь неплохо в пространстве (что тут ориентироваться - комната четыре на шесть!) и плохо - во времени, что-то мыслит она (привыкла хлопотать) и пытается выразить. О, если бы выразить в звуке! Иногда попадает, но чаще говорит невпопад. Где она? Кто она, мама? Она. Жена моя, что ли? Неуверенно: да. Да где ж ей быть, у себя она, дома. А ты где, мама, где же ты? О, мами блю.
  Просто в гости приехал. Приезжаешь - начинаешь чистить авгиеву конюшню. Сделали из меня Геракла. Но подвиг дали только один - шестой. Направляю на конюшню быстрое течение реки, обрушиваю Ниагарский водопад - всё бесполезно. Не отмыть, не отмыться. Грязь жирно ухмыляется с пола, со стен и посуды. Хочется всё разрушить, вот именно до основания, а затем... Но можно ли всё разрушить до основания? И можно ли построить что-то совершенно новое? Коммунисты строили-строили - и что? Всё та же грязь, та же конюшня и курятник. Только слова другие. Слова, слова... Не лгать, никому не лгать, прежде всего себе. От Адама повелся курятник, - Сашенька, и мы ль не так живём? Мы ли, в этих вечерах опрятных, закручинимся под рукавом? Какая Сашенька? Нет Сашеньки, лишь мама тут, и смерть над ней хлопочет.
  Привыкла хлопотать, не могла сидеть сложа руки. Трудясь няней, всю жизнь няня, Арина Родионовна? Нет, Надежда Матвеевна, по паспорту - Анастасия. Как ни назови - только в печь не сади. Там - огонько. В детсаду трудясь няней, мыла полы, посуду, детгоршки. Придёт домой, дома - то же. Жизнь скучна и однообразна. Полы, посуда, сварить, постирать. А отец? Что отец? У него другой труд - мужской: починить, отремонтировать, потолок побелить, выпить, покурить. Пил, курил и, так сказать, морально разлагался. Помню, наденет сложенную из газеты пилотку и белит потолок, выпьет стопку - и опять белит. Помню, прихожу домой и на кухонном столе вижу две пачки сигарет: "Приму" и "ТУ-134". Ну, с "Примой" понятно, это он курил. Но что тут делают болгарские, с фильтром? Никак, думаю, предназначено для более нежного создания. И точно, смотрю, ведёт создание лет 30, видавшее уже виды. Отцу же было тогда за 40, но выглядел он на все 60. Худой, горбатый. Старик, а всё туда же. Выпили они на кухне, я - в комнате, матери и брата дома не было. Подходит ко мне батя и говорит: Иди, тебя Вовка ждёт. То есть знакомый парень. Чувствую, врёт, а если бы даже - нет, всё равно бы не пошёл. Обидно мне стало за мать. Стою, молчу, чуть не плачу. К нему спиной, лицом в окно. Он, видимо, понял моё состояние и, повторив про Вовку ещё раз, ретировался. Вскоре его "болгарка" ушла, и он похромал за ней следом. Худой, горбатый, страдающий экземой и алкоголизмом.
  Вот он пил, курил, так сказать, грешил, а умер быстро. В день получки, как бывало, его задержала где-то нелёгкая. Мать кинулась к нему в мастерскую (работал последние годы жестянщиком) и через щель двери увидела: он сидит бухой с каким-то малым. Боясь за получку, боялась приблизиться к пьяному она. Ушла ни с чем. Кто был никем, ушёл ни с чем. А наутро его обнаружили у мастерской лежащим. Переодеваясь в больнице в больничное, всё шарил по карманам, видимо, деньги искал. Черепно-мозговая травма. Срочно на операционный стол. Температура под сорок. Пришли к нему сорок разбойников, и все бьют по голове, денег требуют. После операции оставался в этом мире несколько часов, потом перешёл в иной. Я возил его в иной, соседний городок на следственно-медицинскую экспертизу. Я забрал его, голого, с обитого жестью стола, из холодного (чему подыгрывала зима) морга. Он лежал, накрытый чем-то, на полу автобуса под моими ногами. И подпрыгивал при встряске. Приняла его пожилая ласковая женщина, явно обожавшая мертвяков. Да и как их не обожать: лежат такие тихие голые безропотные, никому зла не делают. С ними же, напротив, делай что хошь. Их няня, так сказать. Не волнуйтесь, сказала, всё будет хорошо, вымою, одену, одежду у меня взяв. И действительно, когда я приехал за ним с гробом, отец уже был одет и причёсан. Готов к встрече с Богом (недоказуемо), с червем (как пить дать). Говорят, толстых и худых людей обрабатывают разные виды червей. Как всё предусмотрено! Интересно, какие из них на вид отвратительнее? Ну что, спрашиваю потом мать, которая ходила в милицию, что показала экспертиза? Они удивляются, говорит, как он жил и работал, настолько внутренности у него больные. А пробитому черепу почему они не удивляются, возмущаюсь, почему, как Гамлет, с черепом не хотят поговорить? Тут же явное, вполне возможно, убийство. Тот малый, что выпивал с отцом, теоретически мог стукнуть его его же киянкой, которой он жесть обивает. Жесть. Молчит мать, привыкшая терпеть и не искать справедливости. О, бедный Йорик! Ты делал им самогонные аппараты, а эти ленивые черви в погонах не хотят палец о палец ударить, чтоб найти виновника твоей смерти. Выходит, если человек стар и болен, то его можно и убить безнаказанно? Всё равно, мол, сдох бы. О, жесть! Так и не завели дела. Жесть.
  Отец ушёл довольно быстро, мать мучается четвёртый год. Кто (никто) виноват в её страданиях? Кто (никто) поможет ей? Наш президент Љ 1, как только вступил в полномочие, тут же, с оглядкой на Запад, отменил смертную казнь. Мы, мол, тоже цивилизованная страна. Какая? Ци- какая?- ви- какая?- лизованная. Теперь можно убивать людей пачками, и не отправят тебя их догонять. Будут содержать в тюрьме, а то и выпустят когда-нибудь оттуда. Гуманисты. Что ж вы, гуманисты, не примете, с оглядкой на Запад, закон об эвтаназии? О плохих гражданах заботитесь, а о хороших забываете. Кто (никто) поможет ей? Вот засыпает она, предположим, и чувствует себя здоровой или ничего не чувствует, просто забыв о себе, но глаза открываются, и она снова видит себя в плачевном состоянии. Дряхлая немытая не всегда сытая мумия. Какими словами выразить всё, что происходит с ней, всю эту биологическую социальную метафизическую бестолочь? Никакими. Это выразит только мычание: му-му.
  Му-му. Рядом с кроватью на табурете стоит стакан с чаем, который она по глоточку растягивает на целый день или больше. Чтобы меньше хотеть. Но всё равно хочется, и ей приходится потихоньку сползать на край кровати. И выдвинув за край зад, сидя на одной ягодице, в тазик сходить. Боком с богом по нужде. Понятно, что такая позиция - на одной ягодице - чревата последствиями, а именно: моча попадает на край матраса, накрытого простыней. Через матрас - на железную сетку кровати. И сетка (моча сильнее железа) уже проржавела и переломилась, так что мать постоянно съезжает на один край. Му-му. А ей хотелось бы - за край, покинуть край родной, вырваться из сети жизни, которую жизнью уже не назовёшь. Му-му. Несмотря на то, что инсультный ураган вынес полмозга, и кажется, остались одни инстинкты, она понимает, как та собака, понимает, что, например, нельзя ходить под себя. А то вдруг как бы очнувшись-встрепенувшись, говорит: умереть, больше ничего. Вынеси меня на снег, говорит моему младшему брату, живущему с ней, плохо-хорошо ухаживающему за ней. Му-му.
  А то поднимет крючковатый нераспрямляющийся палец. Вопрос, говорит. И спросит такое, что понятно-непонятно только ей самой. Не разумею я тебя, мама... Вопрос у неё, понимаешь. Это у меня, мама, проклятый вопрос. Кто (никто) на него ответит? Вот так Иов вопрошал Бога: почто, мол, терзаешь, яко кат? Убей - не мучай. Бог, если на то пошло, сначала ценил Иова за веру и благочестие. Но потом, подстрекаемый сатаной, решил испытать глубину и искренность этой веры. И отдал Иова сатане. Зная дело, тот изводил старца постепенно. Вот пали козлы и бараны, весь скот. Вот сгорели все постройки и имущество. Вот перемерли родственники, в том числе дети. Наконец, дошла очередь до самого Иова. Наградил его сатана проказой. Сидит Иов весь в струпьях, весь в горе, и в голове его зарождается смутный вопрос. За что? Не он ли жил по закону божьему: молился, приносил жертвы, раздавал милостыню, был справедлив со слугами и домочадцами? Когда пали козлы и бараны, он сказал: черт с ними, бог дал, бог взял - и продолжал верить. Когда умерли родственники, он развёл руками: на всё божья воля - и продолжал верить. Он и теперь, прокаженный, верит, он только хочет понять: за что? Значит, есть за что, значит, есть за что! - воскликнули появившиеся тут как тут три приятеля Иова, точнее, бывших приятеля, поскольку они-то были здоровы и в силе, а он, можно сказать, влачился. Смирись, говорят, терпи, и Бог смилостивится. Да разве, негодует Иов, я не терплю? Вы сидите, кумыс пьёте, а я терплю! Но мне, может быть, легче было бы мучиться, если знать, чем же я провинился. А не хочет Бог мне сказать, так пусть хоть меня прикончит. Что ты, что ты! - замахали руками советчики. - У Бога нельзя ничего требовать. Да я не требую, я прошу. Всё равно... Так они долго спорили, переливали из пустого в порожнее. Наконец, Богу надоело упрямство Иова и беспомощность своих защитников, и предстал пред ними в гневе он. Какой он, в Писании не сказано, но сказано, что Иов весь затрепетал, так что струпья с него посыпались. Как ты смеешь беспокоить меня, громыхнул Бог, я создал бегемота и левиафана, можешь их постичь? Убей их копьем и острогой, тогда поговорим. Но убоялся Иов, ничего, сказал, мне не надо, прости меня Господи. Бог, видя его смирение, смилостивился и излечил.
  Но я не Иов, я Иван, если на то пошло, только не помню, какой - 3-ий или 4-ый. Я не затрепещу перед Богом, как бы он ни выглядел - хоть бегемотом, хоть крокодилом, хоть самим сатаной. Не затрепещу, разве что дёрнусь пару раз (агония), и то лишь затем, чтобы попасть к нему на приём. Ведь с живыми он не общается, а до мёртвых, говорят, снисходит. Тоже любит тихих голых безропотных, никому не делающих зла. И тогда я спрошу с него за мать. Как Иов спрошу: почто мамку мучаешь? И, несмотря на низкий потолок гроба, подниму крючковатый палец, как проклятый вопрос. Она же не библейская героиня, а простая сирийская (русская) женщина. Козлов и баранов у неё никогда не было, так чего ты к ней пристал? Напротив, были, как она выражалась, одни "скупли", то есть жизнь от получки до получки (так чего ты?). Там перехватит трояк (не хватало), в следующий раз - тут (так чего ты?). Не ты ли толковал, что лишь нищие спасутся? Почему же не держишь слова, которое было вначале?.. Только её стараниям благодаря, наша семья не развалилась. Заплата к заплате (от получки до получки) латала она быт. И ничего. Два сына её выросли сытыми и одетыми, только её стараниям благодаря. Я вот даже университет закончил, курс любви к слову прошёл (вначале было слово). Чтобы теперь рассказать о её страданиях. Помню, схватишь два трояка на экзаменах - и лишишься стипендии. Так она (мать) выкраивала из нищенского бюджета и высылала мне 60 рублей в месяц, чтобы я не голодал и продолжал. Продолжаю. Если не такие, как она, то кто, Господи, кто достоин твоего милосердия? Почему держишь её в подвешенном состоянии, словно муху паук? Почему не заберёшь туда или не излечишь сюда? Нет мне ответа. Нет, не будет, не должно быть. И тогда я задаю риторический, но страшный по своей философской глубине вопрос: ты веришь, Господи? Ты в меня, мамку, любую тобой созданную тварь веришь? Или не ведал, что творил? Понимаю: темно было. А наутро встал, взглянул и (самому противно) отвернулся. Ты веришь?
  Вы бы простили страдания матери кому бы то ни было, хоть самому Богу? Вот и я нет. Ах, Богу всё же простили бы? Вот и я. Прощаю, но извинить не могу. За что божий (не божий) одуванчик мается? А быть может (страшная мысль), он таким макаром, то есть через неё, наказывает нас - грешных её сыновей? О, какой изощрённый низкий иезуитский приёмчик! Не карая напрямую, открыто, бить исподтишка... Но, чу, вдали уж слышен ропот тысяч верующих: он богохульствует! Он (я) покушается на самое святое! Разве, люди добрые (недобрые), я с вами разговариваю? Чего вы вмешиваетесь? Я разговариваю с Богом, причём, не с вашим Богом, а со своим. А вы не знали, что у каждого свой Бог? Какая, возопят, ересь! Бог один на всех, как победа, как стюардесса в самолёте. Не делайте, скажу, из него публичную персону, Бог - дело интимное. И вот я разговариваю с ним, как с самим собой, а поскольку я неверующий, то получается, что я взываю к пустоте. Но ничего не хотят слышать они, готовы и за пустоту обидеться. Придут (не суди) судить. Придут (не убий) убивать. Так что же это такое? Всё то же му-му.
  Приезжаешь, начинаешь разгребать авгиеву конюшню. Брат - обычная, за редким исключением, картина - бухой. Конечно, не один: то собутыльник с ним, то собутыльница. Устроил в квартире притон, не даёт матери умереть спокойно. Бухой, но (спасибо) ещё на ногах. Гости (спасибо) уползают. Начинаешь разгребать. Первым делом - в магазин, ибо из продуктов в доме (обычная, за редким исключением, картина) одна соль и рожки. Потом моешь гору (джомолунгма) посуды, кухонный стол, холодильник. Потом, добавив в воду стиральный порошок и "Белизну", протираешь дверцы шкафов и двери ванной и туалета, особенно ручки, за которые взяться нельзя - ладонь становится липкой. Наконец, моешь пол - в комнате матери, на кухне, в прихожей. В комнате брата ничего не моешь - живи, как знаешь, тони в грязи. Сорокалетний с гаком, ленивый, страдающий алкоголизмом. На лице, особенно когда выпьет, - печать вырождения. А ведь тоже человек, брат - и мог бы человеком стать. Среда заела? Среда заедает только тех, кто сам - среда. А ты будь четвергом или, скажем, субботой, тогда никакая среда тебя не засосёт. Тони в грязи. Нет, брата не То́ни зовут - Олегом, если на то пошло. Я тогда у бабки с дедом (родителей отца) на каникулах был, каждое лето к ним ездил. И там же отдыхала тётка (сестра отца) со своим сыном. И вот приходит от матери (моей) письмо: Ваня, у тебя появился братик. Не знаем, как назвать. Может, предложишь чего? А тётка возьми и скажи: вот хорошее имя - Олег, пусть назовут Олегом. Сказано - сделано. Однако дать имя человеку - это лишь полдела. Даже не полдела, а всего ничего, звук пустой. Как из человека человека сделать - вот задача. Так появился в мире ещё один Олег. Вещий? Нет. Вещь в себе? Тоже нет. Ленивый, инфантильный, страдающий алкоголизмом.
  Когда пришёл из армии он, он из неё пришёл. Из стройбата. Что строил? Коммунизм, наверно, чего же ещё. Пришёл, не достроив, но вполне строен и миловиден. И мог бы жить за милую душу, то бишь найти девку, жениться и т.д. и т.п. Но всё ждал чего-то, как лежачий камень. Ждал, кто его найдёт. И нашлась. Маленькая, сухонькая, собственно, не видно её за очками. Одни очки, да и те не означали в данном случае какого-то ума, образованности, интеллигентности. Замужем ранее не была, но имела двух детей - сына и дочку - от разных мужиков. И вот эта, с позволения сказать, Людмила подобрала Олежку. Не то чтобы они расписались, но она стала звать мать мамой, а детки её, особенно сын, что помладше сестры, Олега - папой. Как всё мило и просто! Если бы только слова что-то значили... Ай, да брательник! Выкинул фортель, решил, видимо, догнать меня, который на 10 лет его старше и у которого тоже сын и дочка, одним махом. Правда, и тут поленился: не стал сам детей делать, взял готовых. Вытру грязным тельником кровь с лица, напишу брательнику письмеца. Что ж ты, напишу, мамку так сильно обрадовал: не было у неё внуков (точнее, были, мои дети, но она их редко видела, у другой бабушки каникулы проводили они) - и вот те на, сразу двое. Когда я приезжал, мать хвалила новоявленную гражданскую сноху. Безалаберная, говорит, она: получки ей на неделю хватает, накупит чего надо и не надо, а я их всех кормить должна на свою пенсию, да и выпить не дура.
  Эх, мама, мама! Твоя жизнь - как стихотворение Блока "Уюта нет, покоя нет". С отцом тебе покоя не было, потом - с младшим яблоком, которое упало недалеко да ещё нашло себе в пару грушу. И смерть твоя... Фраза "старушка усопла" - это не про тебя. Привыкла хлопотать. Кто теперь о тебе похлопочет? Где теперь Людмила? Ах, да-да, её унёс Черномор. Видя, что от старухи ждать помощи больше не приходится, а Олег продолжает пить, а в завещании она обойдена (странные, однако, питают люди порой надежды! разумеется, мать завещала всё своё имущество - квартиру - двум сыновьям), Людмила бежала с Черномором, в смысле - со своей неудовлетворённой корыстью, ибо такие не токмо Черномору, но даже Беломору не нужны.
  И вот жизнь припёрла Олега в угол. Вставай, говорит, лежебока; мать всю меня (жизнь) за тобой ходила, теперь ты за ней маленько походи. А брат даже тарелку вымыть не умеет. Привык только есть из них да смотреть, как они в телевизоре летают. Но не придёт в гости инопланетянин, не заберёт больную мать, не даст денег, не вымоет тарелку. Да ещё в магазин сходи, да ещё приготовь, да ещё помой пол и постирай (жизнь скучна и однообразна), да ещё помой и покорми маму, да ещё побели потолок. Вставай, отчизна на тебя смотрит. Держи, говорит держава и отчисляет помимо пенсии матери полторы тысячи рублей по уходу за ней. А брат даже тарелку вымыть не умеет. Но жизнь (банально, как банан) - суровый учитель, не мама, которая всё сама делала. По доброте и необразованности своей (деревенская девка) всё делала сама. А нужно было воспитывать помощников (была няня, не воспитатель), приучать детишек к труду, чтобы из них не выросли обезьяны. Брат, кто ты - шимпанзе или орангутанг? Не обижайся, я же любя. Я и сам в шерсти и с бананом... "Убийство на улице Морг". Странно-страшное название улицы. Где живёшь? В Морге. Но дело не в этом, а в том, что обезьяна в этом рассказе перерезала опасной бритвой горло старухе и её дочери. Сей сюжет потом заимствовал у Эдгара По Достоевский. Но, конечно, развил, сильно развил. Обезьяну превратил в студента с идеями (от голода) в голове, опасную бритву заменил топором (оно и понятно: топор сирийцам роднее и ближе), детектив растворил в психологии... Однако мы отвлеклись. О чём, бишь, мы?
  Жизнь - суровый учитель. Полководцем Суворовым ведёт она нас через альпы быта. Скользим мы на жопах с ледяной кручи, сжимая штык в мозолистой руке. И с болью в жопах, и с грустью вспоминаем маленькие гладкие детские свои ледяные горки. Столкнула жизнь Олега с кручи (дивана), сходил он как-то в магазин, сварил какой-то суп, вылил что-то из тазика. Понятно, что если человеку за сорок, вряд ли он станет хорошим учеником и будет получать пятёрки. Как говорится, горбатого... Но ведь не умерла мать до сих пор с голоду, значит, он как-то за ней ходит.
  О, мами блю! Принесёшь ей тарелку с едой, а она: сам-то ел? Сам поешь. Голодная, полумёртвая, а всё о детях думает. Когда я прежде приезжал, всегда первым делом садила меня за стол. Что, говорит, худой такой? Почто никак не справляешься? Ешь давай, ешь, почему мало ешь? Теперь - смена ролей и декораций, и уж я подаю ей тарелку. Она держит её на коленях. Рука поднимается плохо; пока ложка доходит до рта, половина супа выливается обратно. Слышь, говорю брату, с кашей мать справляется, а супом её надо кормить. Он бубнит что-то вроде "угу", но будет ли он кормить её с ложки - вот философский вопрос? Будет ли он кормить её с ложки? И вообще. Почему мать нет-нет да спросит: поесть-то, спрашивает, есть что? Нечего поесть? О, мами блю! А то вдруг как бы очнувшись-встрепенувшись, говорит: умереть, больше ничего. О, му-му. Беккет. Трамонтана.
  Я, если надо, покормлю мать с ложки, посажу её в корыто с водой, в котором она когда-то стирала, когда ещё не было стирмашин, когда ещё мы жили в бараке, ибо до ванной сравнительно далеко, и она боится, а корыто можно поставить рядом с кроватью. Я не поленюсь намылить ей голову, потереть спину. Но я редкий гость... Гость, вот именно гость! Вот точное слово. Гость, то есть чужой.
  Что надо было делать, когда мать слегла? И совесть (Чернышевский) мне подсказывает: надо было бросать всё - работу (насовсем), жену (на время) - и ехать ухаживать за больной. Чем ты (я) оправдаешься? Тем, что боялся потерять работу, которую едва, кое-как нашёл? Полтора года сидел без труда и, чтобы не превратиться в обезьяну, занимал себя словесностью. Но писанина твоя не приносит денег, и никому она, кроме тебя, не нужна. Полтора года стыдливо сидел на шее жены и подумывал, не наложить ли на себя руки? Но ведь не наложил, не совершил поступок, достойный мужчины! Вот и теперь, вместо того, чтобы делать дело, исполнять свой сыновий долг, ты занимаешься словоблудием. Что касается работы, то о чём может вообще идти речь, если на весах мать родная!? И нет тебе оправдания. Ты хуже брата своего, который плохо, но что-то делает; ты мог бы делать лучше, но умыл руки. Как Понтий Пилат предал Иисуса толпе, так ты предал мать твою бестолочи жизни. Ты сволочь и предатель. И нет тебе оправдания. А я и не оправдываюсь, о, совесть моя (мой бог). Я в твоих руках, у твоих ног стою на коленях, с согнутой шеей, готовой для меча карающего. И в этой позе пребуду до конца своих дней. Худой, сутулый, нищий духом, страдающий алкоголизмом, в этой позе пребуду до конца своих дней.
  
  12
  
  Никаких событий! События - это пена в кружке пива. Ждите отстоя пены. Нам нужна только суть, истина в последней инстанции. Какая-нибудь картинка, да и то... Не надо сценок, не надо сцен. Может быть, портрет или натюрморт, да и то... Изображение стакана водки с хвостом селёдки уже страдает излишеством. Если это портрет, на человеке должно быть как можно меньше надето. И главное, никакой цветовой пестроты! Пусть будет костюм, но только однотонный (чёрный). Впрочем, и костюм - это уже много. Лучше набедренная повязка. Да, тёмная набедренная повязка. Портрет на фоне... Увольте от всякой мебели, стены, тем более дивана, на который вы хотите посадить изображаемого. Фон самый простой, смутный. Какая-то огромная равнина, лежащая в ночи, в глубоких сумерках. И то ли в мелкой траве, то ли на песке белеет фигура, настолько маленькая, что невозможно различить, что она лежит на боку и поджала к животу ноги. Над ней чернеет небо с одной-двумя звёздами. Максимум - три. И всё. Картина закончена. Это уже не портрет, но это не важно.
  Ничего лишнего, поверхностного. Только то, что выражает суть. Если из картины вынуть фигуру и звёзды, останется один чёрный квадрат. Останется Малевич. И останется суть жизни (смерти), ещё более голая, ещё более обнажённая. И видя эту суть, мы не опустим стыдливо глаза перед картиной Малевича, не ощутим себя одураченными.
  
  13
  
  Помню: нас было трое. Не больше, не меньше. Я, он и она. Как нас звали, не помню. Даже себя.
  Открыли мы дверь. Перед нами комната. С высоким потолком. Мы стоим почти под потолком, и чтобы ступить на пол, надо прыгнуть вниз.
  В комнате, явно, было наводнение. Вода ушла, но пол и мебель ещё не просохли. Шкафов стоит много, некоторые даже посередине, словно здесь не жилое помещение, а склад.
  Я шагнул на ближайший шкаф и, присев, потрогал его. Да, сказал я своим спутникам, влажный. Затем я спрыгнул на пол.
  Комната заворачивала за угол, то есть имела форму буквы "Г". За углом находилось свободное пространство, и я увидел, что пол там странно (под градусов 30) уходит вверх. Странность резко усилилась, когда по этому склону навстречу мне быстро проползли брюки. Сначала одни, за ними другие - двое совершенно пустых брюк! И совсем уж стало жутко при виде бегущего мимо карлика, одетого в серый костюм...
  
  Печатный станок стоял и работал под открытым небом, точнее, под тентом, который мог спасти от дождя, но никак от холода. А что же зимой? - возникла у меня мысль, но тут же увяла: пока было тепло, гром не грянул и креститься не хотелось. Металлическая "рука" станка брала сложенные в стопу заготовки, подносила их в центр станины и после прохождения над ними красителя складывала их в другую стопку. Сейчас рисунок наносился на какие-то плоские, местами чуть выпуклые, фигуры из пластмассы. Хотя было понятно, что станок предназначен прежде всего для печати на бумаге и компакт-дисках.
  Хозяйка печатного салона (если возможны салоны под открытым небом) сидела рядом за столом и принимала клиента. Ничего, сказала она, рассматривая цветную листовку, мы доделаем. Нанесём недостающие слои краски.
  Её звали Марина. Мы были знакомы и поздоровались. Успокоив клиента, она тут же позвонила по телефону, как я понял, тому, за кем приходилось доделывать работу. Никакой? - переспросила она. - Три дня пил? И вздохнув, положила трубку. В запое находился её муж Костя. Кому как не ей знать об этом. С кем же она говорила по телефону? С собой?
  Я тоже был алкоголик, и невольно порадовался, что пока трезв, что неделю держусь на плаву.
  Марина, видимо, решила отвлечься от грустных мыслей. Она зашла ко мне сзади и положила руки на плечи. Потом запрыгнула мне на спину. Я слегка наклонился корпусом вперёд и поддерживал её за ноги. Они были немного волосаты, но это не мешало моему желанию всплывать подобно спруту из бездны. Короткое белое платье, гладкое белое лицо и красные от помады губы - такова Марина. Однако спрут стеснялся в присутствии посторонних: вместо одного клиента тут сидели уже трое. Они курили и делали вид, что не обращают на нас внимания, но то и дело стреляли в нас взглядами. Господа в чёрных котелках, чёрт бы их побрал!
  О, Марина, почему ты не ведьма!? Заколдованный, я бы улетел с тобой на какую-нибудь тихую полянку, где лишь стрекочут кузнечики и бабочки перепархивают с цветка на цветок. И уж, конечно, я не стал бы тебя дубасить, как Хома Брут. Правда, в его оправдание следует заметить, что на нём сидела не молодка, а старуха. На молодку он тоже бы не поднял руку. На молодок поднимается отнюдь не рука, а совсем иное, совсем иное...
  Видя, что продолжения не будет (а может, она и не ждала продолжения), Марина слезла с меня. Вместе с клиентами пошла она прочь. Как будто всё ещё на что-то надеясь, но уже смирившись с данностью, я сделал за ними машинально несколько шагов. И тут заметил, что на мне отсутствуют штиблеты, которые я, вероятно, снял, находясь под Мариной. Я повернулся к станку и... не узнал места, где только что стоял. Маленький бурелом образовался тут. Пара поваленных стволов, пенёк, мусор. Всё - влажное, затхлое, заплесневелое. И в этом могильнике - мои штиблеты. Я потянулся за ними, но отдёрнул руку, увидев в одном громадного, занявшего всю внутренность, не то муравья, не то паука. Скорее, всё-таки паука, с красноватым, как у муравья, брюшком. Второй штиблет, лежавший рядом с пеньком, был свободен, но и его я боялся взять, поскольку из-под пня высовывался такой же паук. Я нажал на пень рукой и понял, что раздавил брюшко насекомого, но оно было всё ещё живо. Голова его вращалась, а в щель пня просунулась и шевелилась лапка. Я был в крайней растерянности...
  
  14
  
  О, Сирия, сирень моя, сирень ли кто тебя, как я? Твои берёзки и пески мне исторически близки. Давно ли ты ещё серела. Потом ты чёрный нефть нашёл и расцвела, как королева, а мне оставила глагол. Твои барханы - словно бархат, твои бараны - комильфо. И что ни хан, то всякий - архи, из жизни делает кино. О, Сирия, твои сирены мне песни сильные поют. Мне с ними море по колено, тем более уюта пруд. И я иду на них, иду - не то в саду, не то в бреду. Я гол, но это не буквально - на мне пижама и трусы. В карманах пыльно и опально, зато идут ещё мои часы. Мячом, забитым в ворота́, я в сеть попал, но с нею тут же совокупившись, с нею стал почти что дружен. Всем соглядатаям назло в Дамаске дамы носят маски. Мужчины возят их в салазках, когда сугробы намело. Здесь маскарад у всех в крови, здесь помнят заповедь Исуса: молчи, скрывайся и таи - и прячут помыслы в бурнусы. Потом садятся на верблюд и кушают мясное блюд. Кругом зима, и очевидно, что дышат люди и ослы. И бурлаков уже не видно: они уснули до весны. Зато по затвердевшим рекам - по ровным дармовым путям - помчались тройки с гиком, смехом, а то заплакав, как дитя. - Гони, ямщик! - Эх, барин, барин, ведь я не русский, не татарин, я, может быть, слегка араб, но я не раб, не раб, не раб! А граждане коньки достали и дружно нарезают лёд под знаком чугуна и стали, где плыл недавно теплоход. О, Сирия, ты вся в снегу, ты - блин и водка на морозе. Я, синий весь, на берегу стою, прижавшийся к берёзе. Скажи, зачем, чтобы понять твой шрифт, его в кривые надо переводить?.. Ямщик загнал коня, а барина, смотри, берёт досада. Стою один среди равнины голой. Но я люблю, за что, не знаю сам. Деревни были здесь и были сёла, да чтой-то разбежались по лесам. Кто их подвёл, скажи, под монастырь? И ворон приземлился на пустырь. А там вдали, у самого у края искусственное зарево встаёт. И мегаполис караван-сарая всех обездоленных к себе зовёт. Туда подались мужики - нехитрый бизнес вести или хотя бы что-то спиздить. Иду, смотрю, уже впадая в раж. Я умираю посреди пустыни. Вдруг впереди - оазис, как святыня... Но исчезает - это был мираж. Не на коне, не на верблюде - стою пешком, стою один. О, Сирия! О, люди, люди! Я твой тонкий бедуин. Но ты, отчизна, на коне - ведь с нами бог и чёрный нефть!
  
  15
  
  Иосиф Бродский явно сплясал кондачок, заявив в "Письмах к римскому другу", что в провинции жить лучше, чем в столице. К чему так скоропалительно горячиться!? Так можно и в калошу сесть. Тем более что сам-то он в провинции не жил. Из Питера улетел прямо в Америку. А там периферии вообще нет, куда ни плюнь - везде столица.
  Мы же - совсем напротив. Не знаем, как там, в центре, но провинцию знаем как облупленную. Здесь родились, здесь и помрём. И мы не понимаем, чем здесь лучше? Суеты и дури тут не меньше, особенно последней. По выпитому провинциалы впереди на лихом коне. Вдобавок - этот смешной и обидный комплекс неполноценности, который выражается, например, в том, что местные околокультурные деятели всерьёз полагают, что настоящая Сирия находится (затаилась!) в глубинке, а в столицах - так, одно недоразумение. Казалось бы, хорошо, гордишься ты своей малой родиной, что ж, воспевай её красоты, выявляй её значительные черты, ищи своих героев. Нет же, не ищем, а пытаемся притянуть к себе какое-нибудь известное на всю страну имя. Так поступили у нас с Борисом Петрушкиным. Он-де жил здесь, и наш край сыграл роль в его творческом становлении. Он, дескать, наш. Ну-ну. Молодой человек уехал из центра в глушь в военное время и "проглушил" около года. Правильно, зачем поэту война. Поэт - м и р н о е существо. Впрочем, не всякий. Николай Гумилев ушёл на фронт добровольцем...
  То, что мы не испытываем пиетета к провинции, вовсе не значит, что мы испытываем его к столице. Мы не первый год на свете, и знаем: дураков и негодяев везде целый воз.
  
  16
  
  Толстенький, плотный коротышка с большой головой. А, может быть, голова не большая; таковой она кажется относительно маленького, хотя и плотного, тела с узкими плечами. Да, тело бы ему покрупнее и плечи пошире. А так - диспропорция, так - башковит.
  Однако публика и чиновники от культуры не видят диспропорции, башковитость воспринимают в переносном смысле - принимают за ум. И коротышка вырастает в писателя, в мастера устного рассказа, несущего с эстрады и телеэкрана слово.
  Чего он несёт? Какие-то забавные, на его взгляд, случаи, анекдоты (сам короткий, как анекдот) из жизни известных людей искусства: писателей, композиторов и т. д. Что-то гундосит резким скрипучим голосом. Почему он так гундосит? Нет, истинно говорят: бог шельму метит. Совсем не смешно, а публика веселится. Юмор образца 60-х. Людям хотелось смеяться, а смеяться было не над чем. Всё было серьёзно. Вот и шли люди на любого, как им казалось, шутника.
  Зачем он кривляется, не дома перед зеркалом, а публично кривляется, этот уважаемый литературовед, написавший огромную монографию о жизни и творчестве Лермонтова? Зачем чернит своё учёное имя? Или считает, что одно другому не помеха? А может, он вынужден подзарабатывать? На жизнь, так сказать, не хватает. Или на бобровый воротник и каракулевую шапку, в которых он идёт по зимнему Ленинграду... Нет, за Пушкина и Лермонтова платили хорошо. За Гоголя, возможно, похуже: насмешник всё-таки.
  Если не деньги, то что? толкнуло нашего (не нашего) героя к столь ужасному раздвоению: учёный и фигляр-балаболка? Да бывает ли на самом деле раздвоение? Нет. Существует что-то одно, главное; остальное - с боку припёка. Где же ты настоящий, коротыш? В тиши кабинета или на бурно кончающей сцене? И видя его на сцене, понимаешь: здесь, здесь его место и стихия, ибо только здесь он может тешить своё непомерное тщеславие. Ну что такое звание литературоведа? Кто тебя знает? Узкий круг коллег-учёных и студентов. Да и то не тебя, а лишь твоё имя. Зато на эстраде или перед камерой ты гарцуешь во всей красе, привлекая внимание миллионов. Ты не смущаешься даже своим уродством: коротышка с большой головой. Или ты привык к своей внешности и давно мнишь себя нормальным, а то и красивым? Или думаешь: ничего, стоит мне заговорить, длинно и складно, и публика забудет о моём росте.
  Говорить, говорить, говорить, упиваясь своей речью, упиваясь собой. Говорить о своих (его) встречах с известными людьми. Говорить о них, но непременно и о себе. А потом с глубоким удовлетворением идти в бобровом воротнике и каракулевой шапке по зимнему Ленинграду.
  Но почему он, этот Мирон Саклев (так примерно его зовут) об одних знакомых рассказывает часами, о других же лишь упоминает? Что они, эти другие, менее знамениты? А может, Саклев их видел однажды и мимолётно?.. Вот он сообщает, что после окончания Ленинградского университета в 1930 году попал в интересную компанию - к сотрудникам детских журналов "Чиж" и "Ёж", которые выпускались детским сектором Госиздата. Помимо редакторов Шварца и Заболоцкого (хотя Заболоцкий, насколько нам известно, не был редактором, а был одним из авторов) он называет "талантливых" поэтов Хармса и Введенского, писавших в журналы. "Я же (сам сказал!) писать не умел. Зато мог "показывать" (то есть передразнивать). Бывало Шварц говорит мне: А ну-ка, Миря, покажи нам того-то (человека или литературного героя). Я показываю. Все смеются".
  И всё! Больше об этом времени, о сотрудниках "Ежа" и "Чижа" ни слова, а ведь он проработал секретарём детского сектора года полтора. Он был "взят" 10 декабря 1931-го вместе с несколькими художниками и писателями, в том числе Введенским и Хармсом. Об аресте тоже ни слова. Хотя мог бы похвастать: вот, мол, пострадал. Но нечем хвастать, ибо вскоре был отпущен.
  Как же так, как же так, как же так? Все арестованные встретили Новый год в тюрьме, а ты единственный, коротыш, дома. Всем инкриминировалась "подрывная деятельность в области детской литературы", а тебя отпустили "за недоказанностью". Какую теорему ты воздвиг перед следователями ОГПУ, что они не смогли ничего доказать? А может, ты им "показал" кого-нибудь? Точно. Ты показал им товарища Сталина. Как тот, например, курит трубку. Представляю их вытянутые лица. Дрожа и потея, принесли они тысячу извинений и проводили тебя до дверей.
  Хармс и Введенский получили лагерный срок, однако лагерь был заменен ссылкой. Время ещё было "тёплое". "Холодать" начнёт после 1934-го, после убийства товарища Кирова. В застенках арестованные полезут на стенку. Начнутся пытки "стоечкой", кошмаром бессонницы, обычным рукоприкладством - короче говоря, начнутся допросы с пристрастием.
  Ссылка длилась недолго - около года. Но она выступила лишь прелюдией к окончательному безлюдию. Находившихся в чёрном списке молодых литераторов снова взяли в начале войны. Один умер от голода в тюремной больнице блокадного Ленинграда. Другой в поезде на пути из Харькова в Казань - то ли умер от дизентерии, то ли убит.
  Зато ты, короткий человек, длинно пошёл. Ты сделал на Лермонтове докторскую диссертацию и Государственную премию. А Ленинскую премию ты получил за свою болтовню на телеэкране. Ты доживёшь до преклонных лет, едва не застав распад и закат советской империи - твоей, так сказать, атмосферы. Тебе казалось (многим казалось), что она будет вечной. Считай, что тебе повезло. Но ты застанешь, ты увидишь нехорошие симптомы: какую-то "перестройку", во время которой выплывут призраки прошлого. И к своему ужасу ты разглядишь в их веренице своих старых знакомых. Оказывается, они не забыты. Мало того, они только начинают жить, ибо открываются и публикуются их "взрослые" произведения, которым не было места при Сталине.
  Но это позднее. А пока Мирон Саклев с глубоким удовлетворением после съёмок в телефильме, на взлёте своей карьеры, идёт в бобровом воротнике и каракулевой шапке по зимнему Ленинграду. Помнит ли он тех, красивых, хорошо сложенных внешне и внутренне, чьи стихи называл на допросе "антисоветскими"? Нет, он их не помнит... Но почему он так гундосит, почему он так гундосит?..
  
  17
  
  Оказавшись в теме лабиринта, мы, разумеется, не можем пройти мимо того, как это понятие раскрывают другие авторы. И, конечно, нас заинтересовало одноименное название романа французского писателя Алена Роб-Грийе - "В лабиринте".
  Не всякое содержимое соответствует его обёртке, но в данном случае мы действительно ощутили таинственную и зловещую атмосферу некой запутанной системы.
  Роб-Грийе уловил в лабиринте главное - сходство деталей. Когда человек блуждает в бесконечной сети проходов и комнат (улиц и площадей и т. п.), то, попав в очередную комнату, по причине отчасти её сходства с предыдущей, отчасти собственной усталости он начинает думать, что уже был здесь. Путаница происходит из-за сходства.
  Поначалу мы не понимаем, зачем столь пристально и подробно описывать комнатную обстановку. Когда же начнётся действие? А действия всё нет, да оно и не важно и даже вредно при изображении лабиринта. Действие подразумевает некое развитие событий, как говорится: завязка, кульминация, развязка. Здесь же - блуждание по кругу. Подробности первой картины нужны автору, чтобы, оттолкнувшись от них, провести параллели с последующими картинами. Покров пыли в комнате - покров снега на улице; дорожка, протоптанная от камина к столу - пешеходная дорожка со следами прохожих; внутренность кафе с посетителями, нарисованная на картине, висящей на стене, превращается в само кафе, полотно как бы оживает. И так далее, и так далее. Однообразные дома составляют однообразные улицы, вдоль которых выстроились фонари. Фонари уходят в даль и, кажется, в бесконечность. Окна домов не освещены, и квартиры кажутся необитаемыми. Улицы также пусты, за исключением одного солдата. Он то стоит, прислонившись плечом к фонарному столбу, то бредёт, прикрыв ладонью глаза от налетающего ветра и снега. Видно только несколько метров под ногами, только несколько метров. Всё время идёт снег и длится вечер или ночь. А где же день? Возможно, он наступает, но почти нет разницы между его тусклым пасмурным светом и мутным светом фонарей. Лабиринту не нужна разница, лабиринт основан на сходстве и повторах.
  Характерно, что герои романа не имеют имён: солдат, молодая женщина с правильными, но резкими чертами лица, мальчик, инвалид-фронтовик, который резво передвигается - слишком резво для того, кто использует костыли. Возможно, он - дезертир, притворяющийся инвалидом. Но это лишь предположение. Он находится в одной квартире с мальчиком и женщиной, но муж ли он ей? Мальчик говорит: "Он мне не отец!" Однако эта фраза может быть продиктована нежеланием ребёнка иметь отца-дезертира. Впрочем, ничего не сказано и о том, что матерью мальчика является эта женщина... Подавальщица (официантка) из кафе страшно на неё похожа, но она ли это? Мальчик из квартиры и мальчик, сидящий в кафе на полу, - одно ли это лицо? Не важно. Лабиринт гнушается определённостью и конкретикой, ему подавай сходство в общих чертах.
  Что ищет солдат в чужом ему городе? Цель у него есть, но она смутна. Подмышкой у него жестяная коробка из-под обуви. Что в ней? Он дорожит ею и, попав в госпиталь, кладёт её под подушку, боясь кражи. Нет, в коробке не бомба, и солдат не шпион-диверсант, как предположил инвалид. Там - письма и личные вещи умершего от ран товарища. Отец товарища выразил по телефону готовность взять вещи сына и назначил солдату встречу. Но солдат плохо запомнил название улицы и час встречи. Он должен передать коробку, но кому и где - неизвестно. Так начинается блуждание, так открывается лабиринт. Ясная цель может быть достигнута, хотя бы теоретически. Неопределённая цель - никогда.
  И тут вспоминается Франц Кафка. Бесспорно, Роб-Грийе и Кафка - оригинальные писатели со своими приёмами, но их поиски ведутся в одном направлении. Не случайно Борхес назвал произведения Кафки "гнусными лабиринтами". Этих двух авторов роднит склонность к символу. Лабиринт вполне можно представить как жизнь с её неясной в общем-то целью (родить сына, построить дом и посадить дерево - это для тех, кто не хочет думать), с её подменой чего-то главного мелочами и ненужными подробностями. Мы видим только то, что близко, несколько метров перед собой, только несколько метров. И пятна ружейного масла на руках, заполнившего морщины кожи.
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"