Суховеев Тэо : другие произведения.

Ничего не происходит

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Если вам покажется, что история оканчивается слишком резко, - прочтите в качестве эпилога первые абзацы.

  Проходило время. Это было единственное, что изменялось, и собственно, не о чем было говорить, пока не умер Балашов. Тогда оказалось, что что-то происходило, и тогда заговорили. На какой-то миг. Но всё ведь потом стихло, не правда ли?
  Я что-то видел, что-то знаю, что-то помню. Мне всё равно: ведь после этой дурацкой смерти всё стало как было. Я сажусь за руль, поворачиваю ключ. Моя Сахарная сладко вибрирует подо мной и мягко трогает с места. Я свободен и гол, как новорождённый, каждый раз, когда хочу этого. Что и называется раем на земле.
  Я говорю так сейчас, потому что ничего не мог вернуть, остановить, отсрочить. С того момента, как он появился на пороге. Ничего.
  Это комплекс вины, это чёртова совесть, всякие слюни-сопли, которые сидят внутри каждого - о них элементарно забыть, стоит сесть за руль, и я пользуюсь этим ежедневно. Моя Сахарная, кожаные сиденья, тонированные зеленью стекла, коврики за двести баксов. Моя трубка. Моё кресло над окном. Мой плед в сине-рыжую полоску. Моя овсянка с изюмом на завтрак. Мои мягкие полосатые фитнесс-брюки, из которых я не вылезаю. Мой мир, в котором ничего не происходит. Сейчас. И не происходило. Пока на пороге не появился Балашов.
  
  Мы живём в доме. Это большой дом, тёплый, к тому же мы с отцом расширили второй этаж. Кажется даже, он был таким всегда, я уже даже не помню его иначе. Его - и отца, и дом.
  Сад, палисадник, огород, теплицы - царство моей матери. Подвал с котельной и инструментарием - владения моего отца. Комнатка бабушки. Гараж - моя вотчина. Таковы зоны действия, декорации, всё то пространство, которое я так глубоко ненавижу. Вокруг - наш милейший посёлок, местечко растраченного времени, наркоманских шабашей и коммерческих ларьков у большой дороги. Здесь я живу, и здесь умру. Молодые ведь только и думают, что о смерти. Не глубоко задумываясь, конечно.
  Я не посажу дерево, не напишу книгу, не открою сто двадцатый химический элемент. Вряд ли построю дом. Не горю желанием вырастить сына. Мне плевать, сколько атомов водорода в молекуле нитробензола и что написано в шестой главе "Евгения Онегина". Есть в жизни вещи поважнее. Впрочем, на них мне тем более положить.
  В моей комнате большие напольные часы. Я люблю сидеть напротив и смотреть, как уходит время. Каждая секунда звучит похоже на предыдущую, и в этой равномерности есть что-то космическое, такое, что не купишь ни за какие деньги. Я засыпаю и просыпаюсь под тиканье часов. Здесь, в моей мансарде, никогда никто не бывает. Слишком крутая лестница, я сам такую хотел и сделал. Разве что Федька забирается поиграть сюда, где его не потревожит Алёнка, моя старшая сеструха. Федька ведь мне как младший брат, несмотря что племянник. Ему тоже нравятся часы.
  Они крутят стрелки всё время в одну сторону, и никогда в другую.
  Это просто, и мудро, и правильно.
  Я был дурак, что хотел идти поперёк этого. Оттого и завертелась вся эта свистопляска; и счастье, что всё вернулось на круги своя. Только не для Балашова. Наверное, это плохо. Может, я виноват. Но больше всех виноват он сам, что оказался таким дерьмом. Я сужу так.
  Балашов появился в августе. Впрочем, сперва он прислал открытку. "Хочу повидать", и т.д., и т.п. Мы ведь вечность не встречались, с шестнадцати. Школу закончили - и. Как бывает.
  И назначил день - пятое. Нам пятого в Анапу дикарями ехать, все вещи собраны-уложены, Моя Сахарная залита бензином до отказа, смазана, намыта - и тут он. Я вообще не представлял: в суматохе сборов - как его приветить? Друг всё-таки. Приедет вечером - нас уж нет дома, одна бабушка. В общем, сделал он мне одной головной болью больше. С этой головной боли всё и завязалось.
  Утром меня разбудили бабушкины вопли в саду:
  -- Пушистик! Пушисти-ик!
  Я перевернулся на другой бок и накрыл ухо одеялом. Но меня достали и там.
  -- Дима! - кричала бабушка. - Пропал Пушистик! Ты не видел?
  Чёрный облезлый котище исчезал с периодичностью раз в два дня, и моя почтенная прародительница выходила его искать с удовольствием оттого, что подвернулось хоть какое-то дело. По хозяйству работать ей не доверяли ничего. Я знал, что она будет кричать до последнего, поэтому слез с дивана и распахнул окно-"фонарь". Из сада пахло первыми астрами и созревающими яблоками.
  -- Ба, уймись, -- посоветовал я. - Спать хотся!
  Сегодня мне предстояло с полудня и до самого вечера вести машину, пока нам не придётся остановиться на ночёвку. Вообще я был против Анапы: грязно, суетно, как-то кисло.
  -- А Пушистика кормить пора, -- не унималась бабушка.
  Кота она прикармливала у подвального окна: от него были волосы, и никто не хотел, чтобы лохматая зверюга рассеивала их по всему дому. Да у нас в семье только отец да бабушка, его мать, любили возиться с животными. Отец, сколько себя помню, держал в вольере у забора кавказских овчарок, и одна из них, Найда, сейчас ночами оглашала двор печальными стонами - на днях у неё отняли щенков, и тоска её перемешивалась с затаённой злобой. (Правду сказать, я побаивался этого мстительного чудовища не первый год). Бабушке же импонировали не собаки, а кошки. Впрочем, этот не имело большого значения, потому что животные не имели права переступить порог этого дома. Мать сказала как-то, что животных не потерпит, и слово её было непререкаемо. Мне всегда казалось это правильным и удобным. Когда я был ребёнком, все знали, что в доме живут собака и кошка - и думали, что это у меня есть собака и кошка. Поэтому никаких дурацких вопросов, никаких изумлённых пересудов. Я был нормальным ребёнком с нормальным детством.
  Теперь мне было двадцать четыре, я стоял у окна - здоровая особь мужского пола, не желающая пополнять генофонд страны и аккуратно использующая презервативы, -- и мне было жаль бабушку за то, что она переживает из-за такой ерунды.
  -- Оставь ему миску с едой под окном. Проголодается - придёт.
  Но она горестно махнула рукой и поковыляла за угол дома. И тотчас от виска до виска у меня заныло, что-то горькое проявилось во рту. Я добрался до дивана и лёг.
  Антон.
  Антон Балашов приедет сегодня. И я не увижу его.
  Говоря по откровенности, я хотел его видеть. С ним было как-то интереснее тогда, когда мы тёмными вечерами подкатывали на Моей Сахарной к сияющим окнам школьного актового зала и сквозь тюль смотрели, как сверкающие трико обтягивают энергичные тела девчонок из секции спортивного танца. Не то чтоб он был балагур и хулиган, но задорный спорщик, вечный перечник и фантазёр. Он искренне верил во все сказки, которые сочинял на ходу не моргнув глазом. И ещё одно удивляло меня тогда: он был во всех отношениях слабее меня, так почему же я признавал негласно его превосходство, спрашивал его совета? Попробовал бы кто из одногодков так поставить себя надо мной! Он мог, но не пользовался этим. Чёрт его поймёт, почему.
  Но всё равно. Многое изменилось. Я не мальчишка. И если вдруг он..., то я...
  Я подскочил к боксёрскому мешку и нанёс серию хуков, завершив её фронтальным. (Мешок откачнулся, покорно ухнув в своих недрах).
  Потом сел на диван и засмеялся.
  Балашов не старался быть главнее. Не боролся за первенство. Если что было не по-его - уходил. И уж конечно не долбил грушу в желании увидеться со старым другом. Мне было жаль, что я не увижу его.
  Впрочем, следовало подумать не о том, а о завтраке. Овсянка и жёлтый изюм.
  Крутая лестница свела меня вниз, в новый день.
  
  Моё семейство за завтраком - та ещё картина маслом. Ма никогда не сядет вместе со всеми, всё будет крутиться, подкладывать на тарелки, заглядывать в глаза. Па ест неторопливо и много, я торопливо и ещё больше, а бабушка таскает из сахарницы карамельки и улыбается прошлому счастью, а может быть, минованию прошлого несчастья... Если есть такое слово - "минование" -- то оно как раз про жизнь стариков. Они почти безучастно движутся мимо настоящего и наблюдают, как оно проходит; они словно минуют само время. На одной недавней фотографии бабушка как-то странно обнимает меня: одну ладонь положила мне на живот, другую на поясницу. Улыбается, с гордостью смотрит в камеру, мол, какой у меня вымахал внук, -- а руки как будто не верят в это и проверяют, не мираж ли я, состою ли из крови и плоти - такой взрослый - или это сон.
  За завтраком звенят ложки, носится аромат чёрного кофе и разогретого молока. Кто-нибудь обязательно вспомнит про Алёнку, про то, как там она после недавнего развода справляется с двумя детьми.
  -- Она с Федькой и Пашкой как Золушка теперь крутится, -- улыбнётся ма сочувственно. - А ведь у неё два высших...
  Упаси боже от утренних семейных разговоров.
  -- Булки у тебя знатные, -- скажет па. - Прямо как у этого французского кулинара... Как его... Не Оливье...
  -- Ватель? - подскажет ма.
  Но отец погружён в себя и продолжает:
  -- Не Дюма... Он, впрочем, был писателем... Этот при Людовике повар... Он ещё жизнь самоубийством покончил, потому что королю ужин не понравился.
  -- Ватель, -- говорю я.
  -- Да, да, именно, я и хочу сказать: булочки прямо как от Вателя.
  Но в комплименте теперь уже есть прореха, и она продолжает расширяться.
  -- Я же говорила тебе - Ватель... А ты не услышал... Чем слушаешь? - вздохнёт ма.
  После возникшей теперь паузы она продолжит:
  -- Вот так почему-то бывает: самые близкие люди не слышат самого главного. Так невнимательны к тем, кто их окружает. К тем, кто совсем рядом, -- и опустит глаза к чайной чашке.
  Всё. Бонтон испорчен совершенно.
  -- Едем сперва на Гловково, затем сворачиваем к Воскресенску, а там уж выезжаем на прямую? -- спрашивает па.
  Я знаю, он спрашивает, чтобы восстановить разговор, дорогу-то всё равно в конце концов выбирать мне, я за рулём. И я киваю.
  -- В Воскресенске дядя Вова живёт, не заедем? - интересуется ма. Ей, может быть, и хочется в Анапу, но только чтоб до этого все о нашей поездке знали.
  -- На часок, -- говорю, -- можно. Только надо ему взять чего-нибудь в презент.
  -- Да, -- ма наливает вторую кружку чая. - Например, моих фирменных помидоров. "Бычье сердце" или ещё каких-нибудь.
  -- Он не любит "бычье сердце", -- говорит бабушка. - Ему наоборот "москвичка" нравится, у которой плоды как виноградинки.
  -- Хотя в последний раз, когда мы были, он, по-моему, говорил, что ему "бычье сердце" не очень нравится, потому что он любит маленькие помидорчики, как, например, "москвичка"... -- задумчиво продолжает ма.
  И я выхожу из-за стола в тот самый момент, когда бабушка готова сказать: "Я же только что это тебе говорила..."
  В общем, как уже было замечено (или, как любят говорить учёные, "как было сказано выше" (как, интересно, можно сказать "выше" или "ниже"? (впрочем, в музыке это возможно, "сказать выше" значило бы "сказать более высоким, тонким голосом" (и почему людей так прёт оттого, что они такие умные?)))), моя семья за завтраком - картина маслом, кто-нибудь ещё сомневается в этом?
  
  Машина была готова и перепроверена, я помог отцу натянуть сверху на прицеп строптивый тент - не дай бог какие вещи промокнут. Вся крупночь была собрана сюда ещё вчера, оставалось за мелочью, и все разбрелись по дому в поисках дня вчерашнего, для каждого своего.
  Лично я искал панадол: от виска до виска моя голова раскалывалась и молила о топоре. Перерывши по три раза обе аптечки, свою и семейную, я вдруг подумал: до отъезда два часа, а не съездить ли мне развеяться? Заглянул на веранду, крикнул погромче: "Я к Мишке, через полтора часа буду!" -- и пошёл отцепил прицеп. Открыл ворота.
  Сел в Мою Сахарную, вывел, затем вышел и запер ворота. Подёргал. ОК.
  Забрался в машину и закрыл за собою дверь. С минуту я привычно поёрзал на сиденье, поправил под поясницей ортопедическую подушку, погладил кожу обшивки. В жару здесь немного душновато, и я кладу под седалище шерстяной коврик, чтоб не взмокнуть. Но мне нравится кожа.
  Моя Сахарная мягко тронулась и понеслась по извилистым просёлкам между высоких сине-зелёных заборов. Почему-то оттенки этих двух цветов в местном заборостроительстве неизменно преобладают. Свои дома быстро всосало зеркало заднего обзора; начался квартал двухэтажек. Улица Льва Толстого, дом два. Замечу, единственный дом этой улицы. Несомненно, сие место следовало назвать тупиком Льва Толстого, но из уважения к классику не стали. Любим мы мёртвых классиков.
  Я посигналил, и сразу же половина окон заполнились зрителями. Как будто за ними приезжают и им сигналят!
  Но Мишкино окно было пустым. Чёрт, неужели нету?
  Я набрал код его мобильника.
  -- Алё, Михан.
  -- Слушь, Димон, я не один тут, -- с досадой резануло из трубки. - Буду на нашем, через полчаса.
  -- Отбой, -- я нажал ОК и газанул отсюда.
  Я не вхожу в его подъезд, разве на крайняк. Вечно грязь, вонь. Берлога, одним словом. Вообще про этот район даже стишок ходит:
   Валежная - страна чудес:
   Зашёл в подъезд и там исчез.
  Правильный в принципе стишок. Иногда отсюда приходится делать ноги. Здесь тихо. Здесь так уже давно. Все привыкли. Здесь никогда ничего не происходит, глухо.
  Жить в Валежной - это всё-таки судьба, я так думаю.
  
  Он и правда появился не позднее чем через полчаса. Взял с сиденья одну бутылку.
  -- Безалкогольное?
  -- Я сего везу своих в Анапу. Или они меня везут.
  Он понимающе вскинул брови и уселся на поваленную осину.
  Эта рощица за школой и есть наше местечко. Сюда никто и не ходит, что вообще-то странно. Всё хорошо, небо, травка, только вот ручейка не хватает. А мож, потому здесь и безлюдно.
  -- Ты там в Анапе на местный дискач лучше не суйся, -- посоветовал Михан. - Кстати, попробуй там коктейль "Обезьянья задница". Башню сносит намертво.
  И я почувствовал, как голова моя проходит. В смысле, боль проходит. Ладно, уж как говорю, так и говорю.
  -- Балашов сегодня приезжает, -- сказал я.
  -- Опа! К тебе?
  -- Ну, да. Меня только не будет.
  -- А, -- он усмехнулся левой половиной лица. - Ну, не судьба ему. Слушай, ты знаешь последний анекдот про "приехал"? Жена рассказывает подруге: "Мой приехал вчера из командировки, ворвался, схватил шкаф и выбросил в окно. Потом тумбочку хвать - и тоже в окно. Затем холодильник. Огляделся - вроде всё - и грозно так мне: ну что, мол, дорогая, ты мне ничего не хочешь сказать?" -- "А ты чего?" -- спрашивает подруга. "А я как чего! Молчу. Если я скажу, то мы с ним, ревнивым дураком, ещё и без балкона останемся".
  И он заржал, а я вместе с ним. Михан вообще заразительно смеётся.
  -- Значит, ты ко мне это, попрощаться, -- говорит он вдруг.
  -- Ну.
  -- Хреново, что ты уезжаешь. Серый и Лесовик знают уже?
  -- Да нет ещё.
  Он цыкнул сквозь зубы и предложил:
  -- Давай, что ли, к ним заедем. Ты бы раньше сказал, прощальную гулянку бы закатили.
  -- Потому и не сказал.
  -- Так вот ты какой, северный олень!
  И мы поехали назад, в Дрёмово, мой дорогой посёлочек. Про него даже стишков не сложено, но я знаю, что жить в Дрёмово - это тоже судьба. Судьба судьбы стоит.
  
  К моему дому мы подъехали все четверо - я, Михан, Серёга и Лесовик.
  -- Ма, ну что тут у вас? - спросил я с веранды.
  -- Посмотри, кто тебя ждёт, -- раздался её голос с кухни.
  И я понял, что приехал-таки человек, который избежал такой судьбы, как у меня. Хотя и не избежал своей.
  Я вошёл в кухню и сказал: "Здорово, Антон".
  И пожал его руку.
  За окном раздался гудок клаксона. И я подумал, что те, кто сидят в Моей Сахарной, тоже не прочь его увидеть.
  -- Ну, пойдём, пойдём, -- сказал я. - Не всё ж тебе со стариками разговоры разговаривать.
  И мы вышли из дома за калитку, к моим. У меня ещё было с полчаса.
  
  Что-то было не то, что-то разладилось. Он говорил тогда, когда я думал, что он будет молчать, и молчал, когда я ждал от него обратного. Мои по возобновлении знакомства нашли его неплохим парнем... Но ни для кого из них он никогда не значил того, что для меня.
  По радио передавали что-то попсовенькое, он попросил сделать погромче и сказал что-то вроде того, что, мол, жаль, что музыку, сделанную с таким вкусом, редко крутят на радиостанциях. Даже Серёга в ответ на это тактично промолчал. Я прямо таки физически почувствовал, как это молчание позорным пятном ложится на меня. А Балашов спрашивал, тормоша: да что я такой угрюмый.
  И что это я так дёргаюсь.
  И когда за очередным поворотом нас тормознули два ГИБДДейца ("ГИБДДейцы вышли на тропу войны!" -- наша старая шутка) и мне пришлось отвалить немного бабкусов, я стартанул как ошпаренный, а Балашов, по-профессорски дёрнув бровью, сказал:
  -- Дима, зря ты так нервничаешь. Сейчас второй раз напорешься.
  Он так и сказал - "Дима"! "Дима"! - да меня так триста лет никто не называл, кроме ма и ба! Но не это сладенькое, рафинированное обращеньице добило меня, а то, что он оказался прав. Вопреки всей чёртовой логике, вопреки здравому смыслу и элементарной порядочности за углом стояло ещё одно "зубило" с двумя ментами, и полосатая палка второй раз за пять минут остановила резвый бег Моей Сахарной, прося денег.
  И тут эта сука Балашов снова подаёт голос:
  -- Я же тебе говорил.
  Говорил.
  Все в салоне слышат, как скрипят мои зубы.
  Я открываю дверцу и выхожу; и второй мент открывает дверцу и выходит из "зубила" и движется ко мне и к первому, -- медленно, мрачный и умелый. Так было написано в одной книжке. И я знаю, что Балашов скоро умрёт. Такие люди не заживаются.
  
  Нет, на самом деле я всё придумал. По крайней мере, ощущение такое.
  Нет, правда, правда: у меня порой бурно играет фантазия, оттого что мы живём в слишком спокойном мире. О, вы не знаете, насколько спокоен этот мир! Великий Порядок! По утрам, в одно и то же время соседка тётя Груня выходит во двор и поливает петрушку, укроп и прочую зелёнку из голубого оббитого чайника. Моя ма подходит к телефону сразу, но берёт трубку только после третьего звонка. Водила, привозя в магазин цистерну с молоком, вот уже пятый год поёт, подъезжая, оперным голосищем: "Эт-то я-аааа!.." Весь мир соткан из повторяющихся мелочей, отражений уже некогда бывшего, и кажется, что за холодным стеклом отражений давно нет ничего.
  Я боюсь по ночам тишины. Мне кажется, что я уже столетний старик, и я лежу в постели, а весь мир плевал на меня, огородив моё отработанное тело стенами комнаты, и тишина изолировала эту клетку, кричи не кричи, - мой персональный квадрант Небытия. Мои руки свободны, мои ноги свободны, но я словно прикован к этому беззвучию. У меня делается горячка, я извиваюсь на невидимом лезвии, обрушиваюсь с него кусками и в ужасе лечу, но не умираю, а целым оказываюсь на влажной простыне, которая снова нож и разрезает меня падать, вращаясь и исходя трассирующими рябыми искрами мутящегося в глазах бреда. Я не был в армии, тем более никогда не был на настоящей войне. Почему я тысячи раз умираю в ночи, тысячи раз до рассвета?
  Я живу нормальной хорошей спокойной жизнью, у меня есть всё то, что есть, и мне достаточно. Я здоров, не обделён силой, ловкостью и друзьями, я... так ненавижу...
  Ха. Мне даже ненавидеть нечего.
  Мои друзья не умирали, истекая кровью на моих руках, -- мне даже не за что мстить. Мой отец - это мой отец, а не занявший место отца его убийца; и я не изменился внутренне и внешне, -- откуда же такое несомненное ощущение гнилости в моём маленьком королевстве?
  Неделю назад я разрисовал лицо пятнами хаки, надел камуфляж и выбрался среди ночи из дому. Пробрался через лес как мог тихо - потратил полтора часа, там соседняя деревенька. На окраине - жасминовые заросли, такие густые и душные. Я стоял в ночи, и казалось, что весь мир занимает этот сад. Достал из чехла нож; тихо, нежно срезал цветущую ветку, чтоб не колыхнулись другие. И столь же тихо - назад, через чащу.
  Принёс ли я эту ветку кому-нибудь на окно - тайно любя или играясь? Нет, никому. Она умерла на моём подоконнике через три дня, в последний раз душно дохнув и оставив укоряющий след сладкого распада.
  Я выбросил труп в окно.
  То была уже пятая ветка.
  Мир обречён на вечное повторение.
  Я так хотел чего-то, на что не было слов, я стремился к чему-то, для чего не существовало направления. Я был нездоров, я был в бреду, я был здоров и бессилен против самого же себя -- со мной ничего особенного не происходило, обычное состояние обычного человека.
  То самое, о чём, я думал, смогу рассказать только Балашову.
  И о чём, как я понял в конце концов, я рассказать не смогу - никому.
  Я уговаривал себя думать, что дело в Балашове. Но дело было во мне: я понял это по тому, как Антон раздражал меня.
  Дело было в том, что я стал по-настоящему обычным.
  
  -- Ну, ничего, значит, я провожу ваше семейство в Анапу, помашу вслед белым платочком, -- это Балашов; мы вдвоём в садике, присоединяем к Моей Сахарной прицеп.
  -- По-дурацки всё как-то с твоим приездом получилось. Ты прости, что ли.
  --Да чё "прости", смотри, ты мне руку сейчас защемишь.
  И всё могло бы быть иначе, если б я ответил:
  -- А чего ты, выхухоль криволапая, пальцы в зажим суёшь?!
  Но я ответил:
  -- Да, извини.
  Деревянные ответы скрывают... Деревянные ответы возводят...
  ... мысли о другом. ...барьер между людьми.
  Я почти вовсе не слышал его; когда в голове твоей ор взбесившихся голосов, тебе не до голоса извне. Я был за барьером. Я был барьером. Я вернулся в...
  Впрочем, какая разница? Вам никогда не приводилось думать, в какой момент жизни человек, развивающийся по всем заповедям природы и общества (хотя ж это дикое противоречие, пусть скрытое), становится на другую колею - ну, например, становится способным уничтожить собственноручно ближнего своего, которого незадолго возлюбил как самого себя и не желал ни жены его, ни осла его - в метафорическом, естественно, смысле, и которого теперь убивает в смысле чисто практическом и материальном, -- вы думали? Ну, и где эта мифическая развилка? Хотите, скажу? Нет, я просто хорошо это помню. Мне было пять, я был ангелом во плоти. Ведь дети же ангелочки, верно? Я замечательно помню: веранда, весна, развал игрушек и посреди - только что упомянутый ангелочек вцепился ногтяной щепотью в нос другого ангелочка, а тот мышино визжит - на грани слышимости и ультразвука. Делёж игрушек. Или Собственности. Или СФЕР ВЛИЯНИЯ и ДЕЙСТВИЯ. Политика, одним словом.
  Ангелочки знают друг друга хорошо. У первого ларингит, у второго астма. И второй пихает первого рукой в горлышко, больно, а первый от этого начинает лучше соображать. Он видит открытую пачку соды в углу - и с какой-то счастливой уверенностью выплёскивает из пачки соду прямо в лицо кровоносому. От неожиданности ли, от соды ли, от страха - с тем случается что-то непредвиденное (ой ли непредвиденное?!): он мешком отваливается на спину, хватает заснеженными губами воздух, и содяная пороша вокруг носа и рта, прикасаясь с кровью и со слюною, создаёт извилистую жёлтую корку. В тишине доносятся голоса двух ангелочкиных мам - те оживлённо судачат в кухне. А я стою и с высоты своих семидесяти пяти сантиметров роста смотрю на тихо дёргающуюся ногу, расталкивающую игрушки - теперь мои игрушки - и молчу.
  "Что-то у них там тихо!" -- голос с кухни. Дермантиновое похрустывание в пазу открывающейся двери. Вскрик - удивления. Крик - страха. Бросок к телу - под каблуком хрустнул череп пластмассового медведя. Объятия, причитания, вынос - чуть ли не ногами вперёд, потом, спохватившись, всё-таки головою в дверь.
  Тишина.
  Взгляд на тапочки матери. На лодыжки. На икры, колени, юбку, змейку тонкого кожаного пояса. Заминка.
  Тишина не прерывается.
  Решившись, взгляд ползёт выше. На живот, на грудь, на колеблющийся на шее золотой виток кулона.
  Стоп. Здесь.
  Внимание, господа! Здесь решается, будет ли человек убийцей.
  По первой реакции, которую он увидит? Ничего подобного.
  По тому, как он истрактует эту реакцию. Убийца - это жертва решающей детской трактовки.
  Я поднял взгляд, осмелившись охватить её лицо. Губы её дрогнули, и...
  -- Слушай, ты отзвонись, как вернётесь из Анапы-то. Закинь в мобильник мой номер.
  -- Да.
  -- Что "да"? Дима, ау, -- он пощёлкал пальцами.
  В своём саду даже запах говорит, что ты дома.
  -- Я видел два уже зрелых яблока, -- сказал я ему. - Пойдём, угощу по-свойски. Ну же, Тони, не ломайся.
  Ох, и горькие были яблоки.
  
  Следующим утром, в десять, едва мы выехали от дяди Володи, задёргался мой мобильник. Сообщеньице. От него, конечно, от Балашова.
  Privet, Dima. Schastlivoj dorogy. Privet predkam! Zhal", malo poboltali... Nichego, skoro snova uvidimsya... Kak tam tebe yedetsya? Nu vsyo, byvaj! Poka! Anton.
  Все 160 знаков забил, тютелька в тютельку. Белиберденью всякой.
  -- Что морщишься? - заинтересованный голос ма.
  И два многоточия. "Приятный малый, но педант..."
  
  Анапа - это город. Просто город. Такой же город.
  И нечего городить огород.
  Для кого-то он родной, кому-то в нём пришла первая блядка, кто-то здесь впервые увидел море.
  А я, кажется, вырос, и мне ничего в нём не пришло, просто укатилось в никуда энное количество минуток жизни.
  Роуминг - конечно, дело хорошее, но почему все спрашивают тебя о том, как тебе отдыхается, потом вяло сообщают, что "у нас всё по-прежнему", и ты не успеваешь оглянуться, как просадил двадцать баксов просто отвечая то одному то другому, что всё у тебя тип-топ, и ничего вразумительного не слыша взамен. Кроме того, ежедённо в 10 вечера по местному времени мобильник выпискивал "Кармен-сюиту", и я знал что пришла ещё одна пустышка-SMS"ка от Балашова. День ото дня, правда, эти сообщения становились всё более и более философскими.
  Hi, Dima. Govoryat, chelovec privykayet ko vsemu. Interesno, ya k tebe privykayu ili vozvrashchayus"? Porazmysly tam, otdyhaya. Day otvet. Privet tvoim. Anton.
  "Поразмысли там" и "дай ответ" -- заявы неслабые. Я только и делаю в жизни, что размышляю и даю ответы. Когда в детстве меня ставили в угол или ещё как-нибудь наказывали, то говорили: "Постой и поразмысли... А поразмыслишь - скажешь". Мне казалось, что я вырасту, и никто больше не поставит в угол и не посмеет сказать мне, взрослому, этих слов, потому что тогда я, взрослый, ему... ну, не знал я даже тогда, не мог представить, что я ему за это сделаю. Так я думал, пока не выяснилось, что вся жизнь взрослого - такое вот стояние в углу, где вечно необходимо перед кем-то поразмыслить и отчитаться. Обязательно - даже если и не на земле, то "on Judgement Day.
  Когда думаешь, что что-то изменится, -- отрежь себе палец.
  Это, по крайней мере, научит реально смотреть на вещи.
  Всё равно Рахманиновым тебе не быть, а чувство настоящего ещё никогда никому не мешало.
  Балашова я представлял себе человеком без пальцев.
  
  Ма сильно загорела и помолодела лет на десять. Всё ж таки домашние дела уедают человека, нельзя не увидеть.
  Она уже на третий день по звуку "Кармен-сюиты" сказала мне: это тебе опять друг послание пишет. И спросила:
  -- А ведь ты его ненавидишь?
  -- За что же это, ма.
  -- Ты беспокойный какой-то. Помнишь, как в детстве ты, когда чего-то боялся, то был всё время словно бы под током. И сейчас ты прямо весь гудишь, как высоковольтная линия.
  -- Ну, не надо, ма...
  Какие всё глупости, чес сло...
  И, как обычно, я выбрал в меню мобилы "Ответить ДА" и нажал на ввод.
  Человеку же приятно, когда ему отвечают ДА, не так ли?
  
  Люди в море - цветные плевки на прибрежной сини океана. Ну, не океана, пусть фактически моря, но "океана" -- поэтичнее. Из волн - крупная фигура отца. Крупная фигура в окружении плевков. Он - в солнечной россыпи - машет рукой и зовёт искупнуться.
  А я смотрю на какую-то смуглую тёлку, разлёгшуюся чуть не поперёк топчана, на её ходящий туда-сюда в смехе пупок, и даю отцу отмашку. Что, в самом деле, я ему. Вот как она пойдёт в море - дело другое.
  И я лежу-жарюсь, глаза жмурю, в брюхе бродит "Отвёртка", под головой "Спорт-Экспресс" -- и я понимаю, что это и есть Анапа. И больше Анапы нет, только эта, только это.
  И я смотрю в небо - ослепительно-белое, по краю глаза иссиня-антрацитовое, с малиново-бирюзовым солнцем по центру.
  И... , и... , и...
  Один миг присоединяется к другому, ненужные впечатления лепятся одно к одному, как комья грязи в ласточкино гнездо. Марево, крики, цветные пятна до горизонта. И это люди. Громкоговоритель, какая-то сирена. Снова ор, смех. Разноголосые сигналы мобильников. Среди них мой. Мысленно сплюнув, поднимаюсь и плетусь отсюда прочь. И голос матери:
  -- Дима, ты куда?
  Или:
  -- Ты что?
  И правда: что это я? Что это я?
  
  Когда я вернулся, стопочка писем ждала меня в бабусиных руках. А он не терял времени даром.
  Повинуясь какому-то извращённому порыву, я перечитал всё.
  У него тоже были странные ночи, пеклом приправленные мысли, заглохшие мечты. Но главное - в письмах читалась пугающая меня надежда. Не относящаяся ни к чему конкретно. Она просто была, надежда-сама-по-себе, и была во всём.
  Он учился играть на губной гармонике.
  Он писал диссертацию.
  Он начинал сочинять какую-то дурацкую пьесу для театра, который пока и знать о том не знал.
  Он воспитывал собаку.
  Он переклеивал обои в комнате.
  Он с кем-то встречался, описывал это и вопрошал, не повстречаться ли теперь с кем-нибудь другим.
  Он делал тысячу дел, которые должны были дать эффект в будущем... которые должны были СОЗДАТЬ собою это грёбаное будущее.
  Я увидел, как мои руки сами собой комкают эти письма.
  А после - разглаживают на столе и складывают в аккуратную стопочку.
  Стопочку, которая будет лежать долго, очень долго.
  Ведь на самом деле ничего же не происходит, так?
  
  Осталось сказать мало, совсем мало.
  Балашов приехал ещё раз. Был ноябрь, на комьях земли в саду солью посверкивал иней.
  Антоново весёлое самодовольство сменила предзимняя угрюмость; я не знал, что с ним делать, и мы, купив в ларьке по бутылке пива, шли по улицам Дрёмова, где я вырос, а он - нет.
  Эти придурки подвернулись случайно. Не из наших - наша шпана вся меня знает. Попросили с телефончика позвонить. Я помню ещё те времена, когда вежливо так спрашивали: "Закурить не найдётся?"
  Мы с Балашовым их послали.
  А когда вся кодла недвусмысленно двинулась на нас, я ободряюще улыбнулся Балашову. Легко-легко хлопнул его по плечу.
  И смотался.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"