Аннотация: Литерурный опыт неопределенного жанра с легким ахроматическим налетом
Алексей Сычев
Период 1. Детство
г. Темрюк.
2006 год
Пролог
Непреодолимое желание обозначить и проанализировать этапы прожитого, вспомнить и документировать события и поступки, появилось, когда реально нависла угроза жизни. Когда душей, а еще больше шкурой ощутил, что жизнь мою свободно могут забрать и желают это сделать незнакомые и абсолютно безразличные к моим делам, чувствам и страданиям люди.
Произошло это уже после того как меня, безоговорочного приверженца социалистических идей, обвинили в пропаганде вредных для социализма принципов, несколько раз пытались судить, исключить из партии и наконец осудили под глупейшим предлогом. После того как я оказался в самой гуще простых москвичей, активно поддержавших демократические преобразования и пытающихся извлечь свои выгоды от наступающих перемен. Я был тем народом, на который непосредственно опирались реформаторы. Надеялся на лучшее, а в результате помогал подорвать устои государства нашего.
Писать решил не потому, что прожил жизнь уникальную. Как утверждал мой учитель и мудрейший человек нашей эпохи Евгений Стефанович Копачев - уникальна жизнь каждого. Жалко стало того, что пропадет мой опыт и знания, которые я фанатично собирал и копил с детства. Подобно Плюшкину, всю сознательную жизнь я собирал и складывал в закром своих знаний: представления разных людей о мире, вещах и событиях. Сначала, памятуя о том, что, много зная и упорно работая, можно добиться больших успехов, сваливал, эти знания в общую кучу. Потом, под влиянием Копачева, стал систематизировать, обобщать и анализировать мешанину из собственных знаний, из своего и чужого опыта, из тех принципов, которые считали важными все нормальные люди и тех которые использовали в качестве лозунгов лживые политики. Постепенно в мыслях и Душе сформировались представления о нашем времени, о моей роли конкретно и о месте Человека вообще в семье, в коллективе и в обществе.
Когда забрезжил край, ощутил мощное беспокойство, что если меня вдруг не окажется среди живых, то все мои обобщения, все, чем жил останется неведомым. Нестерпимо захотелось привлечь внимание своих близких, знакомых и незнакомых мне людей, внимание любимой женщины и даже внимание моих вольных и невольных врагов к тем мыслям и к тем выводам, к которым пришел путем скрупулезного и целенаправленного сбора фактов, путем анализа своих знаний и чужих утверждений.
Судьба мне предоставила возможность побывать в то время и в тех местах, встречаться с теми деятелями, о которых много, говорилось в стране, и за ее рубежами.
В ходе попыток систематизировать имеющиеся материалы обнаружил, что они могут послужить ярким примером для демонстрации постулатов, того учения, той философии, которая способна не допустить катастрофы человечества. Помогут подтвердить основные положения того, что я сумел перенять от моего учителя.
Задачу усложняет отсутствие литературного опыта. Однако надеюсь, что бычье упорство и настойчивость, я телец по гороскопу, дадут результат близкий к желаемому.
Попутно, в ходе анализа прожитых лет, неожиданно для себя, обнаружил главную причину собственной жизненной активности. Оказалось даже то, что на жизненном пути повезло встретиться с явлением неизвестным современной науке, не описанном ни в научных манускриптах, ни в беллетристике, что смог постигнуть неведомое другим - не явилось главным двигателем моего жизненного пути.
С удивлением и даже с раздражением обнаружил, что мои стремления к справедливым поступкам, преданность делу на работе и даже многолетняя борьба с властями и вообще все то, за что меня уважают одни и ненавидят другие, все, за что нравился себе самому - я делал для того, чтобы выглядеть привлекательным в глазах той женщины, или девушки или девчушки, которая была тогда моей богиней.
Оказалось, что не преданность идеям коммунизма или либерально-демократическим принципам, ни патриотизм, ни корысть, ни стремление к богатству и желание пожить в роскоши не стали доминантными в моей судьбе.
Ни один из этих высоких или низменных порывов не были основными двигателями моих поступков.
Двигала меня в жизни от рубежа к рубежу просто любовь. Оказалось что такое обыденное, такое личное, даже как бы домашнее чувство способно управлять мной; оно способно организовывать жизнь человека. В то же время такие высокие, общественно значимые чувства как долг, честь или сулящие такие сладостные перспективы: стремление разбогатеть, стать знаменитым, заиметь власть над другими - играли лишь незначительные, вспомогательные роли в моей жизни.
Сегодня, когда появившаяся в семнадцать лет седина выглядит в моей жиденькой шевелюре вполне натурально, я с высоты прожитых лет, опираясь на неожиданно представленную мне судьбой возможность более совершенного восприятия действительности, могу утверждать, что земная цивилизация пришла к тому рубежу, за которым многим из нас, вне зависимости от возраста и положения, необходимо задуматься над тем так ли мы живем. Человек должен или твердо убедиться в правильности выбранного пути или срочно остановиться, выбрать свою, по оценкам его Души верную тропинку и направить свои усилия в выбранном направлении. Если многие, большинство, точнее подавляющее большинство не сделает этого - можем опоздать! Я здесь имел в виду основы теории Ахроматизма, идеи которого, благодаря влиянию Евгения Стефановича, стали для меня главным мерилом всего, чем я живу.
Вначале своего повествования мне необходимо обозначить, то, что я пытаюсь предложить вниманию читателя. Это не мемуары. Этот плод своего труда я назвал "периодами". Здесь этапы жизни, определенные географические места: Воронежская область, Горьковская, Псковская, Калужская, много событий связано с Москвой, но главными, несомненно, являются годы, связанные с Кубанью. Много знакомых мне имен. Думаю это и не публицистика. Дела, поступки и мысли всех героев этого повествования (кроме моих личных) - являются литературным вымыслом, могут и должны значительно отличаться от того, что делали и о чем думали подлинные герои описания в те дни, о которых я пишу. Название такому стилю изложения пусть определят специалисты, а моя задача рассказать о том, что может дать людям накопленный опыт одного человека.
Период I.Детство
В детстве приходилось выбирать неправильные ориентиры, а когда соображал, что ошибся, приходили горечь и разочарование. Первое моё разочарование такого рода связано с понятием, "ветерок".
Как-то дома, мы с мамой стояли в палисаднике, она держала меня за руку и, глядя на дающие прохладную тень листья клена, шептала:
- Видишь, Женя как ветерок с деревом играет! Смотри, смотри вон на верхних ветках ветерок бегает, а сейчас с той веткой у тына играет. Ну, вот, а сейчас вишню трепать начал! Тебе интересно?
Кивая маме головой, я увлечённо следил за игрой листьев, прислушивался к их шелесту и шорохам, уверовав, что ветерком называют не только эти красивые резные листья, которые шевелились над моей головой, но и небольшие жесткие листочки вишни тоже называются ветерок. И что вообще любые дрожащие и порхающие листья зовут ветерок. Долго я использовал это слово, видимо вызывая недоумение друзей и взрослых собеседников.
Только когда мне уже стали разрешать играть со сверстниками и старшими ребятами на склонах ближайшей кручи*, ее называли Водяной, я узнал, что ветерком другие называют совсем другое. Обнаружилось это так:
Мы играли в круче, и Толик Кудинов позвал:
- Пацаны, айда сюда в круче жарко, а тут ветерок! Будем пауков из норок доставать.
Некоторые из ватаги побросали свои занятия и вскарабкались на вершину кручи. Грызомый любопытством, выбрался и я, потому как хорошо знал, что у кручи не росли никакие деревья, и ветерка быть не могло.
Решил поправить товарища. Дернул Толика за рубаху и спросил:
- А чё ты сказал, что тут ветерок?
- Ты чё не чуешь ветерка? - удивленно глянул на меня Толик и добавил,- тут совсем другое дело, а внизу запаришься.
- Ну ты мелешь, какой тут может быть ветерок если ни одно дерево даже близко не растет?
Начался спор. Я убеждал всех в Толиковой бестолковости, а он сердился и кричал на меня:
- Что ты понимаешь, и вообще я старше, а яйца курицу не учат! У самого еще штаны на помочах и с прорезом, а туда же про листочки, про деревочки городит ерунду. Сопляк!
Дело в том, что в селе с детьми нянчиться особо было некому, и существовала такая хитрость - маленьким детям шили штаны с одной, пришитой наискосок или с двумя помочами, чтобы они у них не спадали. Упрощали выполнение естественных надобностей тем, что снизу в штанах был прорез, который при приседании оголял зад ребенка. Детям постарше, которые свободно могли управиться со своей одеждой - прорез не делали.
Не в силах втолковать свои представления, растерянный, злой и обиженный я не находил поддержки даже у лучшей своей подружки Маруськи. Сквозь слезы ругался с Толиком, уже забыл, из-за чего начался спор и доказывал:
- Мне никогда, даже когда я маленьким был, штаны с прорезом не шили! Другие вон уже повырастали, а у них прорезки. И помочи мне мама специально, только для красоты делает. И сопли у меня никогда не висят потому, что простуду дедушка медом лечит. А у вас меда нет, и сопля у тебя вон даже сейчас зеленая висит, аж до губы.
На шум из кручи выбрались остальные. Все столпились вокруг нас с Толиком - пытались, внести ясность и примирить. Убеждали почему-то все меня, а не его.
- Ты что, не чуешь ветерка? - добивалась от меня Маруська. - Чуешь, сейчас он тебе в эту щеку дует, а сейчас в другую будет дуть.
Она, несмотря на сопротивление, развернула меня и, поглаживая по другой щеке, добивалась:
- Чуешь? Теперь чуешь?
- Он думает, что ветер бывает только там где деревья с листьями - пояснял собравшимся самый старший из нас Толик Ковалев.
- Не ветер, а ветерок, - оправдывался я.
Мне уже пришла мысль о том, что они правы. Что все, кроме меня ветерком называют слабый еле ощутимый ветер, а не порхающие на ветру листья. А я такой умный и правильный - ошибался. Хотя меня всегда все хвалят: и крестный, и тетя Тоня, и Маруськины родители ей меня в пример ставят - я оказался недотепой. И надо мной можно теперь всем смеяться.
Ватага галдела:
- Нашли из-за чего ругаться.
- При чем тут листья всякие?
- Как маленькие!
- Пацаны, вы помиритесь прямо сейчас. Нечего лаяться по пустякам. Миритесь!- и кто-то легонечко подтолкнул меня к Толику.
Выдернув свое плече из-под чужой руки я убежал к бугру из россыпей мела, уселся на кустик чахлой травы и горько заплакал.
Стыд за собственную бестолковость сменила обида. Обида распирала, и я не мог унять слез. Видно судьба у меня такая несчастная, что я при всей своей исключительности стал посмешищем в глазах обыкновенных, ничем не выдающихся соседских пацанов. А может я совсем и не особенный? Может меня, хвалили другие, чтобы не обижать? Конечно, я не особенный, не лучший. Я даже хуже тех, кого осуждал в разговорах с мамой перед сном, когда рассказывал о своих похождениях.
Вспомнил, что и маме рассказывая об ошибках других - я не всегда точно описывал свое поведение; чтобы маме было приятно думать, какой у нее правильный сын. Вообще я наверно очень плохой. Вот и сейчас, на виду у всех, поступил подло с Федькой Ковалевым.
Их семья жила бедно. Федька уже давно вырос из своих штанишек с разрезкой. Часто, увлекшись игрой, он сверкал своей задницей, но из деликатности, никто из нас никогда не делали ему замечаний. Все делали вид, что не замечают этого недостатка. Зато сам Федька, когда замечал свой оголенный зад, сильно конфузился. А привычка одергивать штанишки вниз, на бедра, у него стала постоянной. Он наверно и во сне одергивает их вниз.
Стало жалко его. Он ведь не виноват, что бедно живут. Мне хорошо. Мы зажиточные. У меня вообще вон двое штанов. Можно конечно попросить, чтобы одни отдали Федьке. Так ведь не отдадут. А бабушка заругает, если только намекнуть про такое. Да они и велики, будут ему. И мне тогда не в чем будет гулять, когда одни штаны постирают.
А Федька дома сидит, когда ему штаны постирают. Вдобавок я еще сказал про него обидное. Все ведь догадались, что я о нем говорил. Стало так горько, что высохшие было слезы, вновь заволокли глаза.
Подошла Маруська и с напускной суровостью спросила:
- Долго ты здесь сидеть собрался? Пойдем. Там Витька пульку на кураине* разогрел сильно и большого, ядовитого паука с крестом на спине вытащил.
- Иди. Не приставай. Я один посижу.
- Пойдем. Тебя никто не хотел обидеть.
- Я знаю, но ты иди, а я все равно сам посижу.
Пауков доставали из норок в нашей ватаге благодаря мне. Наш дедушка сапожничал, и у него всегда было много смолы, чтобы смолить дратву*. Из смолы мы лепили шарики в форме пули, внутрь пульки закатывали один конец нитки, а, удерживая оплавленную на огне пульку за другой конец нитки, опускали ее в паучиную норку. Грозный хищник, приняв пульку за добычу, кидался на нее и прилипал.
Наблюдая за ребячьей возней, я постепенно успокоился. Было жарко. Всем хотелось пить, и Толик Ковалев вызвался сходить к сестре, попросить тыкву с водой.* Полина пасла рядом на выгоне индюшат, и он быстро вернулся. Все стали по очереди пить из тыквы, и Толик позвал меня:
- Иди, попей. А то сваришься там на мелу.
Подойдя к ребятам, я отхлебнул несколько глотков прохладной водицы. Помня строгий наказ взрослых - всегда благодарить за воду и хлеб, учтиво сказал:
- Спасибо.
- На здоровье,- беззаботно ответил Толик.
Я подошел к Федьке Ковалеву, отвел в сторону и, заглядывая в его нахмуренное лицо, пояснил:
- Федь, ты на меня не обижайся. Я понимаю, что неправильно про штаны сказал. Я не хотел. Просто меня Толик не понял и обзываться стал, а я рассердился очень. Чтобы он замолчал, кричал на него, и не думая. Все смеялись с меня. Я подумал, что и ты смеялся, - мне не хватало слов и, сглотнув слюну, лихорадочно думал, что еще нужно сказать, чтобы он не обижался.
Хотелось сказать Федьке, что жалко его и за их бедность, и за штанишки его короткие. Хотел сказать, что готов был ему свои штаны предложить, но понимал, что не поверит он в такую доброту.
Однако подобревший и даже улыбнувшийся Федька успокоил меня:
- Ну че там. Ты же не сбрехал. Штаны мне и вправду малы. Так осенью мне новые пошьют. Мамка сказала, что поменяют шахтерам картошку на материю и сошьют штаны на вырост.
Не знаю почему, но иногда дети и взрослые не понимают друг друга. Первый раз я обратил на это внимание, когда мы играли в колхозной конюшне, где мамка и отец Федьки Ковалева ухаживали за лошадьми. Собрались почти все пацаны и девки с нашей ватаги. Сначала мы гладили сквозь загородку молодняк. Маруська заплела в гриве у одной смирной кобылки две косички, уложила их вдоль ушей и повязала ей свой платок. Получилось очень смешно, мы все громко смеялись.
Потом Толик Ковалев подошел к стойлу Куклы, у которой маленький жеребенок сосал сиську, встал на четвереньки и стал бодаться головой точно, так как жеребенок, толкающий вымя кобылы. Топал руками, точно так как жеребенок, от нетерпения топал своими передними ногами. Мы опять все смеялись.
А потом Федька стал потихоньку передразнивать своего отца. Дядя Игнат растер ногу и, задавая корм лошадям, сильно хромал. Федька ходил сзади, прихрамывал на одну сторону и смешно вилял задницей. Мы ржали до слез. А взрослые ходили серьезные, даже злые. Наконец Федькина мать не выдержала и накинулась на нас:
- Что у вас тут за веселье? С ничего ржут как не нормальные. И без вас настроения нету, а тут вы еще донимаете. Сейчас же дуйте отсюда на улицу, нечего под ногами путаться.
Мы перестали смеяться и ушли из конюшни. А я все думал, почему это взрослые не понимают детей. Нам и вправду было все смешно и весело, а взрослые не только не смеялись с нами, а еще и разозлились.
В другой раз я не мог понять, почему родители смеются с меня. Дома и среди других я часто слышал разговоры о голоде. Люди вспоминали, как тяжело было обходиться без хлеба. Не раз слушал рассказы бабушки о том, что ее мама умерла от голода, а племянницы и невестка выжили только потому, что ели корни рогоза. Сам я голода не застал. Говорили, что когда я родился и был маленьким, год был голодный.
С того года я и стал в еде перебирать - не могу терпеть манку. Когда варили дома манку или даже когда говорили о ней, у меня во рту собиралась слюна, и становилось тошно. Мама и бабушка объясняли это тем, что в голодный год, когда я еще только учился ходить, мне довелось объесться манки. Дома у нас тогда еды не было, а дедушка достал где-то стакан манной крупы. Молока ради этого мама выпросила на колхозном коровнике.Манку сварили в маленьком чугунке и решили накормить ней в первую очередь меня как самого маленького.
Кашу остудили и поставили на лавку у стола. Мне дали ложку, поставили рядом с лавкой и велели, есть, пока не наемся. Я был наверно голодный. Ел эту манку, ел, пока не съел всю кашу в чугунке. Когда родители увидели, что я съел столько каши, то очень удивились, и даже испугались за меня, а я с тех пор терпеть ее не могу.
Ничего этого я сам не помнил. Но столько раз мне об этом рассказывали мама и бабушка, столько раз я слышал, как они об этом рассказывали другим людям, что хорошо представлял эту картину в своем воображении. Картину с кашей представлял хорошо, а как жили люди во времена голода, не представлял.
Манную кашу я терпеть не мог, все остальное ел с удовольствием, но есть с хлебом, не любил. Когда бабушка пекла вкусный хлеб я еще соглашался, есть с хлебом пока он был свежим. С черствым хлебом есть даже жидкое мне не нравилось. А сейчас хлеб получался все хуже и хуже. Виноваты были в этом отруби. С отрубями хлеб получается не вкусным и сильно крошится. Бабушка постоянно жаловалась, что хлеб с отрубями у нее совсем не получается. А дедушка настаивал:
-Не, ты все равно, в хлеб добавляй отрубей побольше. Муки совсем мало осталось, нам нужно растянуть ее до нового урожая.
Не понимаю, как можно растянуть муку. Можно растянуть резинку, чтобы она из короткой превратилась в длинную. Можно распутать и растянуть, запутавшуюся в комок веревочку. Как можно растянуть муку я не понимал. Но вмешиваться нам во взрослые разговоры не полагалось, и я ничего у них не спрашивал.
Вечерять? собралась вся наша семья. Ели холодный борщ*. Хлеб был опять с отрубями, невкусный. Мама ругала меня, чтобы я хлеб не просто в руке держал, а кусал его после каждой ложки борща. Я не выдержал и спросил у дедушки:
- Дедушка, а скоро опять голод наступит?
- Не знаю, - удивленно ответил он, - а тебе, зачем голод потребовался?
- Ну, как же, будет голод, хлеба не станет, и тогда никто не будет приставать, чтобы я ел все с хлебом. Вместо хлеба будем, есть блинчики, пирожки, оладьи. Все заставляют, а я не люблю с хлебом есть.
Мои слова покрыл такой громкий смех, что я даже испугался, правда, совсем немного. Бабушка смеялась с не проглоченным борщом во рту, и от смеха брызги попадали ей на фартук. Я не понимал, почему они смеются, и спросил:
- А че вы смеетесь с меня?
- Знаешь, Женя, на такой голод, мы, пожалуй, тоже согласны, - ответил дедушка и опять засмеялся.
Мне стало обидно, и я вспомнил как на конюшне Федькины родители, не понимали нас, когда мы смеялись над тем, что нам казалось смешным. А теперь мои родители смеются надо мной и мне, тоже непонятно чем я их так развеселил.
В кручу большие ребята ходили курить, чтобы их не увидели взрослые. Если парень курил, то мы считали его уже большим. Мы по всамделешнему еще не курили, но порой малышня, тоже сворачивала себе цигарки, набивая их засохшими подсолнечными листьями или сухим конским навозом, прикуривали и подражая довоенным, делали вид что курим.
Прикурив, мальчишка самоотверженно пыхтел дымом, кашлял, не успевая вытирать слезы и сопли, но гордо заявлял:
- Во, мы теперь тоже как большие!
- Только большие не кашляют.
- И затягиваются.
- Пацаны, пацаны, гляньте, я из носа дым пускаю!
- Постойте. Когда курите слюной сквозь зубы цвиркать надо.
- А у меня, спереди зуб выпал.
- Ну ты не цвиркай, а вы все цвиркайте.
Заметив такую картину парень из старших он устраивал взбучку за посягательство на их права.
- Вы что это вытворяете? Сопляки! Малышня, а туда же, курить! - грозно возмущался парень.
Подойдя, ближе он требовал:
- Топчите свои цигарки, снимайте фуражки с тюбетейками и подходите по одному, буду по пять щелбанов отпускать. Чтобы в другой раз курить не захотелось.
Сурово оглядывая притихшую ватагу, он допытывался:
- А ну признавайтесь, может, кто и затягивался уже, так тому еще и уши надеру.
Полька Руденко, в силу своего малолетства, не соображала как надо себя вести и, дернув парня за штанину, простодушно просила:
- Гриша, Гриша надери Федьке уши. Он говорил, что будет затягиваться, - и показывала своим крохотным пальчиком на конопатого соседа.
Но мы дружно защищали товарища. Все галдели утверждая:
- Не мы не затягивались.
- Брешет Полька.
- Мы только дым пускали.
- И слюной цвиркали.
Страж всем известных сельских законов был неумолим. Лихо, с оттяжкой щелкая по стриженым головам нарушителей, он приговаривал:
- Вот так. Вот так. Будете в следующий раз знать, как глупостями заниматься.
Наказывая очередного, он придержал пытающегося отойти в сторону после отпущенных ему щелбанов:
- Стой, а то я тебе последний плохо попал. Последний не считается.
- Считается, считается. Ты сам считал и сказал пять.
- Поговори у меня еще. Сейчас еще по заднице лозиной добавлю, чтобы знал, как со старшими пререкаться.
С этими словами он с еще большим замахом, отпускал дополнительный щелбан, удовлетворенно поясняя:
- Вот теперь считается. Подходи следующий. А-а-а, Фе-е-е-дька, так тебя еще и за уши подержать придется! - радостно объявил палач и ухватил левой рукой оттопыренное ухо малыша.
Старательно отсчитал ему пять положенных щелчков и напоследок больно прокрутил и без того красное ухо.
Федька завопил:
- С-с-с-с. О-о-й-е-й. Ты че? Белены объелся. Эта придурочная нагородила, кто ее знает что, а ты издеваешься. Не затягивался я. А вот расскажу дома, что ты дерешься, - хныкал Федька, придерживая рукой красное ухо, - тебе нагорит.
- Ах ты, молокосос. Грозить еще вздумал. Да я сегодня же вечером, зайду к твоему татку? и расскажу, что ты уже курить пробуешь. Он тебе задницу ремнем исполосует до крови, а мне еще и спасибо скажет.
При этих словах мы все притихли, а Федька, прекратив шмыгать носом, заканючил:
- Не Гриша, я ничего. Больно ведь очень. А так все правильно, я ж не отказываюсь. Ты только домой к нам не ходи. Ладно, Гриш? - заглядывая в глаза обидчику, просил он.
- Там видно будет, - сурово отрезал воспитатель и добавил примирительно,- ладно, мне некогда. На первый раз прощаю, но смотрите, чтобы такого больше не было.
Когда строгий воспитатель удалялся, Федька хотел немного побить Польку, но мы заступились за нее, объяснив Федьке, что она просто еще не соображает, что можно делать, а чего нельзя. Польке тоже постарались, втолковать, в чем ее ошибка, и пояснили, что в следующий раз побьем ее за такое. Что сейчас ее не побили только потому, что раньше ей никто из нас не объяснял правила.
Обсуждая возникшую ситуацию, мы решили, что легко отделались. Гришка мог заставить нас жевать самокрутки с конским навозом. И пришлось бы жевать. А куда денешься? Весной ребята из другой ватаги попались с куревом, так их большие парни заставили жевать самокрутки. Хорошо, что у тех был не навоз, а сухие листья с прошлогодней травы. Ну, все равно, щелбаны лучше, чем курево жевать. Они ведь даже сплевывать не разрешают, и приходится глотать всю эту гадость.
Но ни у одного из нас не возникло даже и мысли наябедничать Гришкиным родителям, что он тоже курит. Мы понимали, что он курит потому, что уже большой. Конечно, при взрослых ему курить еще нельзя. Но скоро он пойдет работать на охровый завод, или женят его, и ему можно будет курить при всех. А так, он хоть и большой, но еще не взрослый - ему тоже приходится остерегаться.
Большее разочарование пришлось пережить, а вдобавок я еще и сильно обиделся, когда пришлось испытать горечь потери любимой женщины.
Подругу мамы и ее двоюродную сестру тётю Тоню, с чьей-то легкой руки все называли моей невестой. Нас с серьезными лицами величали молодыми*, спрашивали о времени свадьбы о планах на жизнь. Если я совершал какой-либо проступок, то маме или дедушке достаточно было сказать:
- Это не понравится твоей невесте.
Я тут же давал обещание больше не баловаться, а при очередном её появлении заглядывал в глаза, переживал, известно ли ей о моих проделках и не обижается ли она на меня за это.
Особенно очаровывала ее привычка брать меня на руки, тискать, гладить по голове и щекотать носом за моим ухом. При этом она говорила, что я красивый, умный, сильный, смелый и делилась другими такими же правильными и приятными наблюдениями.
Как-то мама не смогла прийти с работы на обед, и бабушка отправила меня в контору колхоза отнести ей узелок с едой. В комнате отведенной под бухгалтерию было тихо. Помявшись в нерешительности, я, встревоженный каким то шумом на улице, толкнул дверь и переступил порог. Тихонько и чинно поздоровался и стал бочком продвигаться к маме.
Почти от самого порога через комнату тянулся длинный стол, сколоченный из струганных досок. Под крышкой стола была полка, на которой, как мне казалось всегда в беспорядке были навалены бумаги, подшитые в толстые книги, которые назывались "проводка". Полукруглые деревянные подушечки с промокашками, бутылочки с чернилами, коробка с перьями, лишние счеты и даже дырокол, которым иногда разрешали выбивать кружечки из ненужных бумажек. В торце этого стола поперёк стоял ещё один стол широкий, гладкий с зеленым сукном посредине, с двумя массивными тумбами и выдвигающимися ящиками с замками.
За длинным узким столом сидели боком ко мне, лицом друг к дружке мама и тетя Дуся. Мама оторвалась от бумаг и улыбнулась мне. Я, стараясь не привлекать внимания страшного, одноногого бухгалтера Николая Кондратьевича продвигался к ней, когда раздался его хриплый голос:
- Ну, что басурман патлатый, прохлопал свою невесту? Небось, и на свадьбу не пригласила? Бабы они все такие!
Николая Кондратьевича, я боялся. Страх перед начальством перенял от старших. Я замечал, чего люди боятся. Все мои домочадцы, наши родственники и просто соседи боялись неурожаев и болезней скота, боялись грома и начальства, боялись налоговых агентов и войны. А он был начальником моей мамы. Она его боялась, и я боялся тоже.
Кроме этих напастей на нашей улице многие боялись бодливого общественного бугая и боялись встречи с фронтовиком Минькой Шоминым, когда он возвращался домой пьяным.
Его все боялись и мне, конечно, было страшно, но только когда слышал на улице его пьяные выкрики. Да и страх этот был каким-то общим, неконкретным, даже чужим. А вот страх перед Николаем Кондратьевичем был внутренним и конкретным - как боишься стоять на верхней перекладине лестнице прислонённой к стене хаты.
При одной мысли о возможной встрече с ним становилось холодно, живот подтягивался к спине, а внутри появлялась противная дрожь. Когда приходилось идти к маме на работу, каждый раз мечтал о том, чтобы его не было в конторе. Всегда планировал, что не буду смотреть в его сторону, что проберусь потихонечку к маме, спрячусь за ней, и не будет видно его стриженой головы, и взгляда поверх очков, от которого я сразу цепенел. Но, заходя в контору, обязательно надо поздороваться и я тут же обращал на себя его внимание.
Обычно мое появление не отвлекало его от дела. Но теперь он добродушно и даже весело продолжал беседу со мной. Я должен бы обомлеть от страха, но смысл его слов вызывал бурю других чувств и тревожных догадок.
Внешне вроде бы ничего не предвещало беды. Мама улыбалась. Весело сверкнула в мою сторону глазами тетя Дуся, которая всегда защищала меня, если я шалил, в те мои посещения, когда в конторе не было бухгалтера - но я чуял недоброе.
Между тем тучное тело бухгалтера заколыхалось, и послышались булькающие звуки ехидного смеха:
- Хе-хе-хе-е! Выходит, что не слыхал ты про Тонькину свадьбу? Ну, теперь вот знаешь. Сходи, задай ей трепку, чтоб вперед думала, как хвостом вертеть при живом женихе!
- Неправду Вы сказали! - задыхаясь не от страха, а уже от гнева выпалил я.
Обхватив мамины колени, спрятав полные слез глаза в её подол, стараясь не всхлипнуть вслух, я шептал ей:
- Он шутит, он шутит. Мам, докажите Им, что у тети Тони нет другого жениха.
Она гладила меня рукой, тихонечко посмеивалась и успокаивала:
- Ну что ты расстраиваешься? Всё будет хорошо. Вот приду с работы, после вечери и поговорим обо всем. Может, даже к тете Тоне сходим. Успокойся.
Но я уже не мог остановиться. Слезы текли по щекам, горло сжимал комок. От горя, обиды и оскорбления заревел в голос. Мама вытирала своим платком мои слезы и нос и пыталась урезонить меня:
- Тише Женечка, тише. Люди работают, а ты мешаешь им.
- Выйди с ним на улицу,- буркнул бухгалтер.- А то чего доброго расчувствуемся и мы заплачем.
Прошло несколько дней, душевные раны от вероломства моей невесты, быстро зарубцевались и я с восторгом наблюдал за церемониями приготовлений к свадьбе в бабушкином Полтавкином дворе.
Разговор о приходе сватов удивил и рассмешил. Сваты оказались явно бестолковыми. Сначала они врали, что заблудились и им негде ночевать. Затем хотели купить у бабушки Полтавки телку или ярку*, а уже потом только сознались, что ищут невесту для очень хорошего дяди.
Потом я с удовольствием следил, как тетя Тоня со своим новым женихом дядей Алешей приходили приглашать нас на свою свадьбу.
Не спеша и как-то торжественно, они зашли в дом, громко поздоровались и перекрестились на образа в святом углу. Дядя Алеша спросил маму:
- Стефан Исаевич и Прасковья Васильевна дома?
- Сейчас посмотрю,- ответила мама и пошла в кивнату*, хотя за минуту до этого через окно смотрела, с дедушкой и бабушкой, как молодые шли под ручку, через дорогу к нашему двору.
Вернувшись в хатыну*, мама встала возле печки и сообщила:
- Они дома, спрашивают, зачем Вы пожаловали?
- Пусть выйдут под образа, - попросил дядя Алеша.
Из кивнаты вышли чисто одетые, причесанные хозяева, поздоровались и сели за стол в красном углу. Пока они проходили и усаживались, тетя Тоня достала из торбы*, висевшей на плече у жениха льняной рушник*, вышитый заполочью*, с бахромой, и простелила его на свои ладони. Затем подняла руки до уровня груди, а жених положил на рушник две шишки* и, поклонившись, они произнесли в один голос:
- Дорогие наши дядя и тетя этими шишками приглашаем Вас в субботу к нам на свадьбу.
Дедушка с бабушкой встали, взяли по шишке и, прокашлявшись, дедушка ответил:
- Спасибо за приглашение, мы придем обязательно!
Мы стояли у печи, я прислонился к маме, затаив дыхание, наблюдал за происходящим и до спазм в горле ощущал торжественность момента.
Тем временем молодые положили на рушник ещё две шишки, поклонились в нашу сторону, и тетя Тоня сказала:
- Дорогая сестра и племянник, этими шишками, приглашаем Вас к нам на свадьбу.
Мама взяла шишки. Одну дала мне и поблагодарила:
- Спасибо за приглашение. На свадьбу мы с Женей обязательно придем, посмотреть на тебя в фате и поздравить вас, но мы с народом будем.
Мама немножко запнулась и стала объяснять не торжественным голосом, а так как обычно разговаривала с подругой:
- Дружкой я на твоей свадьбе не могу быть,- она кивнула на меня и пояснила. - Сами видите, у меня теперь семья своя есть. Гостей на свадьбу сажают тех, которые дарить будут. Мы с Женей, с родителями живем, своего хозяйства нет. Дарить нам нечем.
Тут в разговор вмешался дедушка. Он наверно беспокоился за нарушение процедуры приглашения и строгим голосом прервал мамины объяснения:
- Еще раз спасибо, особенно за то, что пригласили всех. На свадьбу они, конечно, придут, но за столом гулять не будут. Скажи своим, пусть к званным их не присчитывают, - пояснил дедушка тете Тоне.
После приглашения меня, почему-то донимала мысль, не придет ли к ним на свадьбу пьяным Минька Шомин и не испортит ли людям веселье.
Пьяным он бывал не часто. Но когда такое случалось, соседки заранее оповещали друг дружку о его приближении. Закрывали окна ставнями для защиты стёкол, запирали на засовы калитки и двери, сами заходили в хату или находили занятие за сараем, за высоким тыном - лишь бы не показаться на глаза забияке.
Но даже такие меры не всем и не всегда помогали. Он мог остановиться у какого-нибудь двора, распаляя себя в кураже, облаять хозяина или кого из родственников семьи - и тут же требовать его к себе на расправу. Даже если дома никого не было, мог самочинно зайти во двор, побить сохнущие на кольях крынки и другую утварь. Мог сломать тачку или возок, свалить изгородь или просто бил кулаками, ногами и головой в саманную стену сарая или дома выкрикивая непонятные угрозы и рыча по-звериному.
После очередного такого похождения его выходки и судьбу долго еще обсуждали дома и на улице.
Мучимый сомнениями, после долгих раздумий я не выдержал и задал дедушке вопрос, на который вполне резонно было получить ответ о том, что я еще маленький и нечего мне соваться во взрослые дела:
- Дедушка, а дядя Шомин не напьется на свадьбе? А то там тако-о-е начнется!
Но дедушка ответил мне вполне серьезно:
- Не, не бойся. Миньку не приглашали. Да он и сам не дурак. Хоть и буйный, но жизнь понимает, и портить людям такое святое дело как свадьба он не станет.
Дедушка замолчал, задумался. Насыпал на ладонь новую порцию нюхательного табака. Взял оттуда щепотку, глубоко вдохнул его одной ноздрей, затем другой. Посидел сморщившись. Два раза громко чихнул, высморкался и стал объяснять мне, как взрослому:
- Минька на жизнь обижен. К людям он уважительный, хоть и гоняет всех по пьяни, и дерется. На свою долю, он трезвый никогда не обижается, а пьяный сдержаться не может, - с этими словами он положил мне руку на голову и посмотрел в глаза, как бы прикидывая, понимаю ли я его.
Помолчав еще немного, дедушка добавил:
- Трезвый он знает за собой грех и не станет выпивать, когда на его улице свадьба.
Жизнь этого человека была на удивление тяжелой, даже на фоне повсеместных тяжестей того периода. Свою мать женщину ловкую и работящую они похоронили еще до войны. Тогда людей из Бедного гоняли на станцию Журавку копать желтую глину для охрового завода. Там её, в карьере землёй завалило, только на второй день откопали. Из детей Минька был старшим. Своим пятерым сестрам и брату стал мамкой и папкой, потому что Павло, его отец, к жизни был мало приспособленный. Все суетился, все спешил, все затевал, что-тобольшое, но ничего у него не получалось. Даже по хозяйству в мужской работе ему жена помогала.
А Минька в мать пошел, потому, после её смерти, хозяйство вел справно. Тогда у бедных дети мёрли как мухи, а их семья хоть и бедно жила, но дети крепкими росли. Перед войной на их головы новая беда свалилась - сгорела хата. Еле успели вынести постели и кое-что из одежды. Хата рубленная была не саманная. Поэтому сгорела почти полностью, две стены наружных осталось, да печь с трубой торчала посредине. Но они успели, до того как в село, немцы пришли,себе землянку отстроили под косогором, через дорогу от подворья.
При немцах жить было страшно. Старые люди вспоминали, что только в Гражданскую страшнее было. Тогда всякий кто приходил с оружием, творил с жителями все, что ему заблагорассудиться. Теперь тоже не сладко жилось, но хоть какой-то порядок все же соблюдался.
Полицаев не опасались. Они люди подневольные, назначенные, но свои, понимали жизнь сельскую, и обхождение имели нормальное с народом. А двоих из полицаев Тихона с Платоном осуждали. Эти и в полицаи сами записались, и слава за ними была не хорошая. Они ещё в коллективизацию людям крови попортили много. Их тогда обоих, как бедняков в активисты записали так они и хлеб отбирать с отрядами ездили по дворам, и когда людей раскулачивали, то много себе забирали из чужого хозяйства.
От румын и итальянцев тоже горя много было, пока они в селе стояли. Фронт рядом, по Дону проходил; им наверно в селе перед фронтом передышку давали. Там на Дону им хорошего ждать не приходилось - или убьют или ранят. Хорошего от фронта никто не ждет. Вот они и лютовали, толи со страху, толи от злости. А может люди они такие плохие, кто их теперь разберёт.
Оккупация много горя принесла. Даже кто побогаче жил и у тех за это время все хозяйство порушили. То яйца требуют, то кур режут, то гусей, а то свинью завалят или бычка. У единоличницы бабы Насти даже корову дойную зарезали и лошадь колхозную, из тех которых эвакуировать не успели, румыны съели.
Если немцы в селе были так люди, на своих обидчиков, приспособилисьим жаловаться. Немцы часто заступались. Все, конечно, не удавалось вернуть, но хоть пол туши хозяевам доставалось. А тетка Мотря, через немцев,своего поросенка даже у полицая Тихона забрать сумела.
Тихон особо свирепым был.Выдавал своих и не стеснялся даже. Через него партийных двоих расстреляли, хоть до войны он с ними корешевал. А кого не выдал, так ходил по дворам грозил все заявить,что их сын или муж в Красной армии. Брал он самогонку, жратву и из одежды что получше. К тетке Мотре тоже придрался, за что-то и поросенка забрал.
Тут, к счастью, два немца по улице шли - так она Тихона за руку и к немцам.Кричит, плачет, доказывает, а те понять ничего не могут, один спрашивает:
Немцы посмеялись, посмеялись и пошли дальше - они наверно так ничего и не поняли.
От другой напасти искать защиты было негде.
Много девок и молодых женщин пострадало от чужих солдат. Немцы хоть и не любили своих приспешников, особенно румын, но в этом деле от них помощи ждать не приходилось. Немцы и сами, особенно из тех которых на фронт гнали, не упускали случая попользоваться теми из женщин кто помоложе да покрасивее.
Но люди они как трава степная, которая порой гнется до самой земли, но при любой погоде выживает - приспособились и в оккупации жить. Новые власти потребовали, чтобы взрослые продолжали ходить на работу. Все три колхоза села объединили в один и назначили председателем сельповского завхоза Степановича. Учет вести поставили одноногого счетовода из колхоза имени 17-го партсъезда Николая Кондратьевича.
Степанович и при наших был любителем выпить, а на новой должности ни разу трезвым до вечера не дохаживал. Народом на работах десятники да звеньевые командовали. Но и они не слишком старались. В поле выезжали не с рассветом, а когда солнышко уже землю прогреет и роса спадет. Если кому надо было дома остаться - разрешали. Коров не успели эвакуировать только в колхозе Шевченко. Поэтому восемнадцать доярок и фуражиров из трех колхозов, толпились на одном скотном дворе, ухаживая за 53 коровами.
Николай Кондратьевич нахваливал нового председателя, рассказывая ему, как его уважает народ и благодарит за отличное питание и заботу. Довольный председатель безоговорочно подписывал ведомости на питание, выписывал нуждающимся, в счет оплаты трудодней крупы, овощи и мясо. Овец на питание, в кладовую и по требованию немецкой комендатуры забивали почти ежедневно.
Когда пришло время уборки урожая, бухгалтерия все намолоченное за день зерно начисляла колхозникам на трудодни. На следующий день его развозили по домам и люди наученные горьким опытом прошлых лет сразу старались надежно припрятать полученное.
В бухгалтерии дневники намолота за прошлые дни переписывали, уменьшая количество оприходованного урожая, а ведомости за прошлые дни у кладовщиков забирали и уничтожали, оставляя только те ведомости, по которым хлеб получали в последние два дня.
Николай Кондратьевич запугивал своих юных помощниц, чтобы они и во сне и маме родной не рассказывали, чем им приходится заниматься в бухгалтерии. Грозил и арестом НКВД, и карой Господней и людским осуждением, но своего добился - счетоводы были готовы и под пытками сохранить в тайне способы своего хитрого учета.
Когда в Михайловке, в комендатуре обнаружили, что из колхоза не поступило на одного воза зерна, немцы обвинилиСтепановича в пьянстве, сняли с должности и велели колхозникам самим выбрать себе председателя, но тот должен был обеспечить ежедневную сдачу основной массы намолоченного зерна в распоряжение комендатуры.
Собрание колхозников длилось почти целый день, но каждый из тех, кого выкрикивали в председатели, настойчиво отказывался от такой должности. Все понимали, что если бы у Степановича не было друзей в комендатуре, то его вполне могли расстрелять за срыв поставок зерна.
Когда люди назвали кандидатуру пасечника Степана Парамоновича, он не стал сразу отказываться. Объяснил, что эта должность ответственная и рискованная, и сначала надо разобраться какая роль председателя. Спросил, обращаясь к присутствующим:
- Кто, мне сможет пояснить, как наш колхоз работает: как при советской власти или подругому.
С первого ряда ему ответил Николай Кондратьевич:
- Считается, что работаем, как и раньше, но немцы председателя назначили, а правление не выбирали, и Степанович самолично всем распоряжался.
- Так нам что, не разрешили выбирать правление?
- Почему не разрешили? - продолжал пояснять Николай Кондратьевич. - Просто тогда с непривычки никто не подумал о правлении.
- А сколько мы теперь обязаны сдавать зерна?
- Требуют все сдавать за исключением того, что на корм скоту положено и людям на трудодни, - хитро прищурившись, пояснял бухгалтер.
Задав ещё несколько вопросов десятникам и животноводам, Степан Парамонович обратился к людям:
- Я вам вот, что скажу. Если никто не согласиться председательствовать, то я могу попробовать. Но буду я председателем только до тех пор, пока вы слушаться меня будите и доверять.Теперь же на этом собрании нужно договориться, чтобы не сам председатель руководил, а члены правления в колхозе были и чтобы правление за все отвечало. В правление прошу назначить человек семь не меньше. Я подумаю, посоветуюсь и завтра через десятников объявлю, кого я выбрал, - он откашлялся и еще громче добавил. - Председателем соглашусь быть, только если мои предложения вы поддержите единогласно. Поэтому всех попрошу проголосовать, а те из полицаев, кому в комендатуре доверяют пусть пройдут по рядам, посчитают, есть ли голосующие против или воздержавшиеся. И чтобы протокол сегодняшнего собрания написали официальный, и выберите, кто его подпишет от колхозников, и полицаи, чтобы тоже заверили этот протокол.
С той поры работы бухгалтерии добавилось. Заседания правления проводили вечерами, по несколько раз в неделю. Утверждали хлебо-фуражнай баланс, устанавливали нормы питания для колхозников, определяли величину натуральной оплаты по трудодням. Все это оформляли соответствующими протоколами. По протоколам выходило, что председатель, на каждом заседании требовал увеличить поставки зерна и мяса в распоряжение новых властей, но должен был согласиться с доводами колхозников и решением большинства членов правления, отстаивающих другую позицию.
С новым председателем даже молоко не все отправляли немцам, а часть стали оставлять на питание и выдавали на трудодни больным. Хлеб, правда, понемногу вывозили, но основная его часть оставалась в селе, а по документам урожайность местных полей оказалась в этом году на удивление низкой. Овец постепенно вообще всех вырезали.
Члены правления, вошли во вкус и на заседаниях, отстаивая интересы производства, некоторые договаривались до того, что выходило, будто бы не колхоз должен сдавать продукцию немцам, а сами оккупанты обязаны были помогать восстанавливать колхоз. Требовали лошадей, машин, железа, угля для кузни, сбруи и многое другое. Все это заносилось в протокол, утром протоколы редактировались Николаем Кондратьевичем, переписывались красивым подчерком в прошнурованную книгу протоколов, подписывались всеми членами правления и присутствующими.
Проработал новый председатель почти два месяца, а потом за ним приехали жандармы из комендатуры и повезли в Михайловку. Перед выездом из села, он упросил их разрешить забрать с собой книгу протоколов и отчеты. Колхозники мысленно уже попрощались со своим председателем. Но ему повезло, не расстреляли. В комендатуре его продержали больше двух месяцев. Ждали что его бить сильно будут или пытать. До оккупации люди из газет и рассказов агитаторов знали, как окупанты зверствуют с теми, кто им не подчинялся. Но его побили не слишком сильно, а через две недели стали даже жену с передачей к нему допускать, а потом и вовсе домой отпустили.
Но в колхозе, в день ареста Степана Парамоновича, сразу же поставили вопрос о новом председателе. Понятно, что никто не хотел в таких условиях вставать во главе колхоза. Собрание шло вяло. Все понимали, что если такого хитрого мужика немцы раскусили и арестовали, то тем, кто попроще нечего и думать о такой должности. Предлагали даже женщин в председатели, но и среди них не нашлось ни одной охотницы. Собрание шло два дня.
Уже к вечеру второго дня сам вызвался в председатели дед Николашка. Сначала люди подумали, что он опять шутит. Все село его знало как балагура и насмешника. Он знал много поговорок и прибауток, а вдобавок любил говорить в рифму. За это его молодежь прозвала "Пушкиным". Потом поняли, что дед не шутит. Он говорил:
- А чего мне бояться, я старый и так скоро помру. К тому же за народ погибнуть даже почетней чем от болезни загнуться.А так хоть перед смертью в начальниках похожу. Расписываться я навострилсяуже давно.От начальника же и не требуется ничего, кроме как подписи ставить.
- Рано тебе за погибель думать, - возражали ему.
- Помрешь и мы загинем не от войны так от скуки. Смешить народ некому будет.
- А что дед, когда сеять и когда пахать ты не забыл к старости, не напортишь колхозных дел?
- Старый конь борозды не портит, - отвечал крикунам дед.- Да мне и не зачем все помнить на то есть звенявые и счетоводы.
- Не звенявые дедушка, а звеньевые, - поправил его чей-то звонкий женский голос.
- А ты дед сумеешь в протоколах и бумагах всяких разобраться, как Парамонович добивался? - с тревогой в голосе спросил кто-то из мужиков.
- И этого мне не надобно. В канторе полный кабинет счетоводов. Что ж они за зря небо коптят, пусть пишут то, что положено. А мое дело только на звенявых ругаться. Жаль вот до старости дожил, а матюкаться не научился.