Аннотация: Вот так и рождаются легенды да предания...
Бабка белая, бабка чёрная..
Ольга Таро
Неуместные об эту пору погоды стояли в наших краях. Бывшая сочная огородная зелень теперь уже третью неделю июня задыхалась от безводья. Старики неодобрительно взглядывали в безоблачное небо, которое будто корова языком вылизала, вздыхали, и пытались припомнить, когда на своём веку последний раз они такое видели. Тина у картошек вот-вот повиснет линялыми портянками на высохших бодылках. Её руками в поле не наполиваешь. Отдельные умельцы пробовали, было, уличные поливалки с этой целью приспособить. Да уж куда там! Струей, как водомётом вышибает картошки из гнезда. Земля-то сухая. Невесомая.
С каждым днём напряжение нарастало. Серыми змеёнышами, по всем щелям, расползались какие-то слухи, а с ними тревога и беспокойство. Кто то от кого то где то слышал, что опять мужик на Тиглицком утонул. И уж конечно, (кто бы сомневался!) - это русалочьих рук дело. А кому интересно знать, скажите на милость, что утонул вовсе и не мужик, а баба. И не на Тиглицком, а на Утицком?
Меж тем, духота сгущалась почти до осязаемого состояния и, казалось, достаточно хоть громкого чиха, чтобы произошло нечто из ряда вон выходящее. Ни птичьей трескотни, ни собачьего лая, ни комарья докучливого: все будто повымерли. Люди ходили смотреть на чаек: в добрые времена, они, орущие над своими болотцами у завода, а нынче днями мечущиеся над гнездовьями только изредка издавали звуки, больше, напоминающие стоны. Видно, что и среди птиц тоже неладно.
В общем, отдельно взятое местечко, накрыло болезненно мнительное, угнетённое состояние ипохондрии, при котором навязчивая идея надвигающейся то ли беды то ли болезни стала сама собой разумеющейся. Оставалось дождаться - когда?
* * *
День был - среда. Так себе. День как день, словно безымянный палец на руке. Что о нём говорить, если он не базарный? Совсем пустой, одним словом, день. Народ, было, сунется на рынок, ну а что там делать, если нет никого? Ведь не за ради же пропитания туда весь город сходится! Рынок этот для горожан, что Арбат для Москвы, или Невский для Питера. Народ свободно дефилирует там, делая вид, что пришёл за покупками, а на самом деле, только и ищет повода, чтобы зацепиться "случайно" друг за друга.
- Доброго здоровья, Филипповна!
- Базаркуешь, Ивановна?
А зацепившись, уже вытягивают друг из друга все мыслимые и немыслимые новости, какие случались со времён крещения Руси вплоть до наших благословенных дней. Этот ритуал, освящённый махровой привычкой местных старожилов, обозначенный, но не описанный протоколами, соблюдался, тем не менее, со всем тщанием и всеми без исключения. Даже разные кандидаты во время выборов заходили первым делом на городской рынок. Потолкаться среди лектората. Охотно пробовали у сидящих за прилавками баб капусту и солёные огурцы, широко, как родным улыбались всем без разбору. Лапали дедов, степенно предлагающих обозерской снеди. А народ одуревший от такой демократии, лез под сурдинку, не теряя смекалки в отношении надежды на скорое разрешение своих проблем. Не менее охотно, заводился и, "тыкал" в ответ пузатым кандидатам, досаждая крохотными пенсиями и всяким прочим отсутствием детских. Даже бродячие кобели, обычно промышлявшие в мясном ряду и те, будто невзначай, совались под ноги вновь избирающимся, и получали таки своё.
Кандидаты про себя думали не иначе как: "Дураку стеклянный хрен не надолго...", а вслух бойко изобличали действующую власть во всех мерзостях и клялись, брезгливо хрустя капустой, искоренить всё социальное неравенство сразу, в случае их избрания, посредством первого же своего постановления.
Были и такие, которые ходили на базар, каждый день, без заделья. Ходить сюда и собирать на "хвост", всё что попадалось, а потом растаскивать "новостя" по городу и было их основной работой. Да вот она, одна из них! Ух, я-р-р-рая! Глянь-ка, глянь! Пошла по рядам. Ни одной торговки не пропустит! Всё прощупает да попробует, а сама, меж тем, и поспросит, и послушает. Так и нарезает, так и нарезает круги по базару!
Глаза приученные к подглядыванью-подсматриванью, сами не должны привлекать к себе внимания. И потому, спрятались они, в наблюдательную щель: между нависшим верхним веком и нижним припухшим. Надёжно. Прищучились за мохнастыми бровями. Замаскировались. Лицо, плоское, как лист, изукрашенное конопатинами, будто капустной молью побитое, внизу на подбородке редкие седые волосины. А язык, при разговоре, едва за словами поспевает, а за мыслями - тем более. Так, что понять смысла её слов - нет никакой возможности! Дед, Иван Михайлович, (покойник, царство ему небесное!), сказал бы, что шрапнелью режет. Одно слово - Расторопша! Такая ж пятнистая и колючая. Только вот, от расторопши огородной, польза великая: лечебная она. А от этой - ничего, кроме умственного вредительства. Так что сходство (прости Господи), внешностью и ограничивается.
Увидавши Валентину Филипповну, женщину хоть одинокую но самостоятельную, Расторопша освежилась прям вся:
- Здравствуй, Филипповна. Гдей-то ноне сочила?
- Да, вот, маюсь Романовна, хряпотой. Тольки хрянец ломать перястало, дак, после троицы, хряпоту поддела.
- Ахти, тошно моё, Филипповна! Зато я тебя и ня вижу!
- Хочу к бабе Шуре наведаться. Она днями сношку мою пользовала. Говорит полягчало.
- Етто к чёрной-то бабке пойдёшь?
Тут Расторопша оглядевшись скоренько по сторонам, воровато припала к платку Филипповны, за которым с готовностью, оттопырилось глуховатое ухо навстречу товарке. Обе бабы напоминали собой высоковольтную железобетонную опору: прямая как жердина Филипповна и притулившаяся к ней Расторопша. Казалось, что от них, как по невидимым проводам, понеслись-побежали удивительнейшие новости. Судя по тому, как, им удавалось сохранять свою монолитную позу - напряжение в сети было очень высоким. Разобрать хоть что-то не представлялось никакой возможности. Конспирация была полная. До любопытствующего доносились только отдельные слова: "...помярае..... заместо себя ня оставивши! Чтой-то будет!.. Молись, Филипповна!".
Бред, какой-то! Но по мере проникновения свистящего Расторопшина шёпота в наэлектризованное сознание Филипповны, глаза у той округлялись, а щёки, (в кои-то веки!), зарделись всеми склеротическими жилками сразу, будто нити накаливания. Казалось приставь ей ко лбу электрическую лампочку - сей же час и засветится!
Однако, основные события этих дней, разворачивались не на базаре, а примерно в километре от дороги, что ведёт грибников на Серебряный ручей. Там, затихарившиеся в сосновом перелеске, стояли особнячком, достаточно кучно, хуторки. Может когда-то это и была деревня, но теперь огоньками по вечерам светились окна только четырёх срубов. Место довольно недоступное для посторонних - впереди, невидимая, пролегала пограничная полоса и пускали сюда неохотно. Это если по дороге. Но довольно плотно уторканная тропинка, юркнувшая от перекрёстка, в обход КПП, указывала на то, что народ предпочитал пользоваться именно её услугами. Вдоволь поводивши за нос, напетлявшись меж кустов и окончательно сбив с толку доверившегося ей, тропинка, всё же, аккурат, выводила прямо к хуторам.
С наружи, по избам, сразу можно догадаться, где управлялись женские руки, а где хозяйские, мужские. Вон у бабы Шуры, у бабы Дуси да у Марии Григорьевны, хатки, хоть и ушли в землю почти до нижнего венца, зато цветочки на окнах, да занавесочки есть. А у бабы Дусиной домовины и конёк просел, как седалище у старой кобылы, а всё одно: двор чисто убобран и скотина примерно обряжена. А у соседа, деда Пятуна, домишко крепится. Но тоже, словно гриб колосовик, снаружи ещё ядрёный, а внутри червивый весь. Лучше всего обихожено хозяйство у Марии Григорьевны. Ну это и понятно! Ей управляться дочки со внуками помогают. Казалось ничего примечательного и нету. Избы как избы, если б не огороды, которые размещались рядком на, бывшей когда-то, колхозной пашне. Интересное дело какое: четыре огорода, а значит три межи. Так вот, между участками Марии Григорьевны, деда Пятуна и бабы Дуси, с одной стороны, не было, считай, никакой межи: по каким-то, невидимым посторонним глазам, меткам, они умудрялись не нарушать границ владений друг друга: и огороды и межи были тщательно выполоты, а кой где плетешки либо огуречные, либо тыквенные так и норовили переползти на соседскую грядку. Не беда, если на них что и вырастет! А вот меж огородами бабы Дуси и бабы Шуры, с другой стороны, пролегал, ощетинившийся ещё прошлогодними хворостинами, почти метровой ширины, слой земли. Будто кошка чёрная пробежала, да не одна, а целое стадо. Обычно жадный до земли хозяин ни за что не позволит землице пустовать, а тут пол огорода добротной пашни парует. Тут каждый задумается! А подумав скажет: "Оно, мне надо??". И правильно. Сюда лучше не соваться. Уж который год бабы лютовали одна против другой. Но ни бабка Дуся, ни, тем более, бабка Шура явно не выказывали своего отношения друг к дружке. Иногда, от долго сдерживаемых чувств, бывало, возясь на огороде, и незаметно для самих себя подтягиваясь всё ближе и ближе они, наконец, схлеснувшись на общей меже, вдруг, с остервенением начинали рыть лопатами землю, каждая со своей стороны, забрасывая её к себе на огород. Будто можно вот так, взять да и вычерпать землицу с межи до конца. Но стоило кому то из хуторян "невзначай" показаться на своём огороде, бабки моментально успокаивались, а дед Пятун, потому, что, как правило, это всегда был он и только он, как единственный на всех мужик, имел на это право, за что, кстати и носил, с гордостью, своё любовное прозвище Пятун. В миру ему имя было Петр Сергеевич. Да уж все давным-давно позабыли его, равно, как и сам дед. Сегодня так же, к стати, подоспевший Пятун, врезался в бабий скандал, как колун в полено:
- А, что девки, ёблачность-то кажись повысилась? Може Бог дожжа, дасть? А?
Едва переводившие от потасовки дух, бабки, торопливо убирали распотрашённые и намокшие волосы, от усердия не по годам приложенного, раскраснелись, даже вроде помолодели. Делано улыбаясь, говорили, нарочито громко, с явным расчётом хоть языком достать лишний раз:
- Ето, вон, тябе, Евдакея скажеть! Картишками кинеть и скажеть. Куды уже мне?
- Етто пока я картишками кидать буду, ты ж всё и сделаешь! Не у тебя, что ль, сухота сделана? Может, ня ты молоко у коровы Марьи Григоровны присушила? А? Да кто ж ня знает, что у тебя хвостастый в бане живёть!
- Ты, Евдакея, говори, да не заговаривайся! Сухота не на одну нашу ёбласть нонче рспростёрлась! - опять решительно встрял дед, действуя на баб как кипяток на дрожжи.
- А то ты ня знаешь, хренотень старая, что ей и ёбласть твоя нипочём! Вон, вясной типлят вместе брали, а у ейных, тяперь, всё одно ноги толще! Мои, зато, все хромые! Не у ей, что ли сделано? Да ты, Пятун, сам как чуть к ней шастаешь! Маклок у яво, вишь ли, ломит!
Странно молчавшая до сих пор бабка Шура, напрягаясь всё больше, и больше с каждым словом Евдокии, расправлялась, разглаживалась вся, и наконец, выпрямилась, как от тяжёлого снега дородная ёлка, осевшего вдруг с её веток. Даже морщинки разошлись на лице, разгладились. Опешившему, до крайности, деду, даже показалось, что перед ним стоит прежняя, со жгучими, как крапива, глазами, черноволосая, без сединки, красавица Александра, из-за которой в своё время не сложилась в том числе и его судьба. Она, было, открыла рот, чтобы ответить достойно, расходившейся Евдокии, но неожиданно для всех у неё безостановочно хлынула горлом кровь. Бабка Шура не могла больше говорить, но взгляд , как серная кислота бумагу, прожигал, разъедал всё то, во что упирался. А упирался он сейчас только в Евдокию.
К вечеру, так и не проронив больше ни слова, старая Александра преставилась. Стало быть глаза, всё равно, закрыла не по своей воле, а соседка Мария Григорьевна, когда обряжала усопшую. Но непокорные, неуспокоенные и чего-то упорно ищущие, они, то и дело приоткрывались, и тогда казалось, что бабка потихоньку доглядывает, за всем, что творится в её избе. Читать по Александре никто не согласился, не смотря на щедрые посулы соседей. А и народ не шёл простится. Бабка Шура лежала одна в своей избе, вытянувшись стрункою: лёгкая и невесомая, в испуганно шарахающемся свете поминальной свечи: так, прилегла отдохнуть с устатку. Её не застывшее тело, даже несмотря на духотищу, не поддавалось ни малейшему тлению, а напротив на щеках по прежнему, держался румянец. Хоронить бабку Шуру решено было завтра.
* * *
В пятничную ночь, как то, неожиданно быстро, но по-хозяйски плотно, небо обложили черные, брюхатые тучи. То и дело, нервная, неконтролируемая как тик молния прошивала их дородные мощи. Глухое, утробное урчание грома, будто от несварения в гигантском брюхе, отражалось от притихшей земли и разряжалось мощными раскатами где-то в верхотуре и потому стоял беспрерывный какой-то не то гул, не то вой. Ему даже не надо было быть злобным, а достаточно было быть таким, какой есть, чтобы дать понять не понятливым всю его неукротимую силу и потустороннюю мощь. Люди, было, бросались в огороды прикрыть плёнками огурцы с помидорами. Но уже первый порыв ветра несущегося впереди грозы, как игрушечные перевернул парники, ярясь и возбуждаясь, рвал в клочья, обтягивающий их целлофан и уже всё более и более наглея, пробовал свои силы о шиферные крыши домов. Стало очевидным, что уместнее было бы подумать как схорониться самим. Теперь уже в, кромешной темени, казалось, будто неведомая орда воя, свистя и хохоча, носится на чёрных озверевших крылатых конях размахивая боевыми кистенями и круша всё без разбору. Кистеня обрывались с цепей, валились на землю в виде градин чудовищной шарообразной формы с шипами, превращая пашни в месиво и обламывая сучья деревьев.
Наконец, апофеозом ко всей разгулявшейся бесовщине, раздался последний самый страшный удар грома, после которого земля вздрогнула , и стало тихо как в первый день творения. В такие мгновения либо бог шельму метит либо дьявол принимает грешную душу без покаяния в бессильной злобе своей, наказывает безвинного. Следом, немного погодя, будто тщательно высматривая жертву, Великий и Страшный сверкнул очами в ничем непримечательный домик особнячком стоявший на городской окраине. Прицельная, прямо в электрический счётчик разрешившаяся молния, мгновенно вызвала короткое замыкание проводки и, вспыхнуло жилище, как пучок соломы: жадно и торопливо.
Но видимо в эту ночь не дремал и тот, другой: Суровый и Справедливый потому, что находящиеся в доме люди: трое взрослых и четверо детей, не успев ещё понять, что остались без крыши, успели выскочить из неестественно быстро горящего дома кто в чём был. Но обожравшийся уже огонь, всё равно, не позволил даже приблизиться к сараю в котором заживо горели две коровы - кормилицы всей семьи.
* * *
На следующий день, ближе к обеду, Мария Григорьевна, дед Пятун, да мужики по найму вошли в избу бабки Шуры с тем, чтобы отправить её, в последний путь, на городское кладбище. Мужикам то ништо, они её не видали раньше, а вот Марья Григорьевна едва на ногах сдержалась. Даже замшелый Пятун и тот торопливо перекрестился, а потом сухо и зло плюнул с досады, может даже на самого себя: "Ишь, ты, выщерилась!". Бабка Шура и правда, за одну ночь почернела лицом, рот приоткрылся, а зубы оскалились, будто в улыбке. Упрямо открытые глаза, упорно сверлили потолок, в котором зияло небольшое, невесть откуда взявшееся, отверстие...
После сороковин на Александру, вслед за ней отошла и Евдокия.