Аннотация: Книга эмоциональная и с подтекстом. Для любителей поразмыслить.
ВАЛЕРИЙ ТЕПЛИЦКИЙ
ТАЙНЫ ДОКТОРА
МЕНДЕЛЬСОНА
Роман удался, потому что...
--
имеется идея (мысль) оформленная любопытными образами, хорошим языком, вполне выдержанным стилем и музыкой построения предложений,
--
похвальным своеобразием композиции,
--
отличными (хотя порой слишком пространными) описаниями.
Хочется читать главу за главой!
Моше Ландбург, Израильский союз русскоязычных писателей.
ЧАСТЬ 1
МЕНДЕЛЬСОН И ПРОКОФЬЕВ
1
Тишина - его подружка - представлялась ему нимфой: самой волшебной из всех, самой пугливой и быстрой, тоненькой и прозрачной, владеющей секретом мгновенного растворения даже при точечном звуке заблудшего комара. Ее неуловимость стала бы источником вдохновения для мифа, повествующего о страдальце мигренью, стремящемся завоевать ее любовь, чтобы остаться с ней навсегда в темном целебном алькове. И скрывалась бы она среди покатых склонов Иудейской пустыни, где даже ветер летит поразительно бесшумно, смущенный отсутствием сопротивления живых существ. Здесь было ее надежное жилище, а поблизости к людям находились временные дома - могилы, гробы и гробницы - где проживала она с неизменной и молчаливой подругой - Смертью.
Доктор Мендельсон грезил: закутанный в одеяло, он парил в поисках тишины, предусмотрительно надев валенки. Среди Нильских песков поднялась перед ним гладкостенная пирамида с осыпавшимися ребрами. Мендельсон просочился в расщелину на плоской вершине и проник в переход, освещенный редкими светляками. Он проплыл на бесшумных подошвах по влажной глине к большому залу и прилег в услужливо подставленный саркофаг. И тогда прекрасное женское лицо приблизилось к нему из темноты, и тонкие губы неслышно проговорили: "Ты прав, Мендельсон, что пришел сюда по своей воле, ведь никто не живет вечно!"
Она была безмятежна, как молодость, и улыбалась, как только бессмертные нимфы и богини могут улыбаться, но ее подружка была еще веселее. "Да это сама Смерть!" - догадался Мендельсон, и изумленная усмешка растянула его губы: так великолепна была его смерть, и мила, и изящна, и, словно проститутка, доступна. Он протянул к ним руки, не зная, с кем первой начать совокупление, но они ускользнули, извиваясь, как отражение в волнах. Мендельсон усмехнулся игривости нимф, притаился и резко выбросил руки вперед, но нимфы протекли между пальцев, как полосатые рыбы, колокольно смеясь и маня. Они танцевали совсем рядом - две гибкие ленты с лирообразными бедрами. Их близость, их едва прикрытая нагота, вызвала в нем нестерпимое вожделение, он не смог улежать спокойно и оглянулся: всюду, везде, где падал взгляд, вытягивались руки с растопыренными пальцами, и возле каждого саркофага вились по две обнаженные нимфы. "О, это голограмма!" - промелькнула в его голове первая здравая и насмешливая мысль, и в разных концах зала он заподозрил тихое соитие, политое соком и мечтательно - сладкое. Его близняшки колыхались поблизости, кокетливо улыбались и взмахивали прядями волос, напоминая о своем присутствии.
И тогда он решил умереть и привлек к себе тонкие тела нимф. Голограмма оказалась из плоти и крови, и вскоре Мендельсон достиг того блаженного состояния, когда волны возбуждения накатываются - накатываются - накатываются, не проливая впустую ни капли, и удовлетворение достигает апогея благодаря совершенству объекта любви.
Внезапно отдаленный звон трамвая донесся перекатом на стыках железных рельс. "Шесть тридцать утра", - понял Владимир, по старой привычке соразмерив время с заоконными шумами, хотя и знал, что трамваи здесь не ходят. Но смешение пространств не удивило его. Напротив, он с еще большим рвением прильнул к ласкающим его близняшкам, увлекая их в просторный саркофаг. Но трамвайный звон повторился, и голограммы заколебались, замутились, как горячий воздух над асфальтом, их телесность внезапно пропала, мгновение - и нимфы исчезли, а Мендельсон проснулся и увидел в окне сиреневые цветики древовидной акации, одинокую тощую кошку и бледного первоклассника с огромным ранцем. Он запрокинул руки за голову, широко расставил голые ноги, улыбнулся, вспоминая сон, и жизнь на мгновение показалась ему отнюдь не лишенной смысла.
2
Режиссер Прокофьев хлопнул себя по голой коленке, закричал: "Снято!" и с удовольствием посмотрел на ансамбль бойких девиц в прозрачных одеждах древних богинь, стыдливо процокавших мимо него в актерскую уборную. Полуголые танцовщицы двигались безупречно, а главный герой был похотлив и мечтателен, как и сам режиссер. Неплотно прикрыв дверь кабинета - пусть смотрят и завидуют! - он медленно раскрутил педали тренажера, вглядываясь во флюоресцирующие цифры, отсчитывающие сожженные калории. Не сумев доработать до числа сто, он сполз с велосипеда и выжал штангу, из последних сил напрягая мышцы рук. Его зеркальное отражение обладало отвисшим брюшком, худыми ногами и дряблыми руками, хотя прототипу перевалило всего-то за шестьдесят. Он верил, что спорт сохранит его молодость, и в конце каждой потной сессии становился усталым и счастливым, но не засыпал без снотворной таблетки. И хотя убеждал себя, что не может обойтись без спорта, что с утра и до вечера он думает только о нем, и что это признак новой модной обсессии1 - спортоголии, в глубине души все-таки понимал, что был и остался простым алкоголиком, любителем жирной яичницы с колбаской на завтрак, обед и ужин. Таким же, как в тот злополучный день, когда впервые пронзила его сердечная боль, которую и полный стакан водки не смог загасить, и смерть передала ему привет болтливыми устами врача скорой помощи, не сказавшими всего два слова - инфаркт миокарда. Он поверил врачам, бросил пить на долгие годы, стал спортоголиком и написал сценарий о человеке полностью ему противоположном, мечтающем о смерти, но продолжающем жить, ненавистном докторе Владимире Мендельсоне.
Прокофьев был великим режиссером и похерил систему Станиславского, как, впрочем, и все другие системы. Это началось с того, что он подсмотрел, как оба его сына часами застывали у телевизора перед бесконечными рисованными мультфильмами, хотя на экране ровным счетом ничего не происходило. Цветные образы перемещались и менялись местами в довольно медленном темпе, показывали зубы, мигали и несли галиматью, к которой дети и не прислушивались, но все равно смотрели, открыв рот. А потом он нечаянно подглядел, как теща неотрывно замирала перед очередной серией испанского "мыла", где красивые на вид актеры эффектно переживали и произносили энергичные слова, лишенные всякого смысла. Отвратительнее всего было то, что когда Рафаэль присел с ней рядом, то оказался втянутым в ту же гипнотическую воронку. Он так и назвал свою систему - гипнокино, усовершенствовал ее, довел до идеала и упаковал в видеокассеты. Он стал "чемпионом проката", отсняв больше видео часов, чем кто-либо другой в его стране. Нет, он не выпускал телесериалы, а делал полноценные фильмы-трагикомедии: задумчивые и смешные, нелепые, но привораживающие зрителя к экрану. Пока его соратники пытались иносказаниями сказать "правду" (ха-ха!), он делал фильмы ни о чем, то есть о любви и чести, не мудря, не выискивая тайных ходов, а откровенно и просто.
О, его фильмы смешили до упада и выжимали искрящиеся, как крюшон, слезы умиления на пустом, облысевшем, вытоптанном киномастодонтами месте - на глупых, "избитых", банальных историях любви. А почему, собственно, и нет? Чем плоха, к примеру, трагедия "Бесприданницы", чтобы не поставить ее заново в кино (в гипнокино)? Или обыграть любовь между сослуживцами - вот великая идея! - ведь у кого не было романа "на работе", кто не пускал лихих коней в рабочее время - и удобно, и скрытно, и волнующе секретно?! И главное, просто! Как просто оказалось заставить зрителя зарыдать в голос от того, что узнал он в герое самого себя, но только совестливого и честного! Так просто, как только в его гипнокино, где актеры - марионетки выполняли все, что ему было нужно, под влиянием легонького внушения и четкого объяснения. Вот, закусил актер нижнюю губу крупным планом - и зритель смахнул слезу; опустила актриса длиннющие ресницы долу - и у зрительниц защемило сердце. Прокофьев показывал, артисты копировали, и слава подбросила его на высокий пенистый гребень любовных игр.
Нет, были и у него проблески настоящего искусства - пародии, гротеска, насмешки - были, но редко. И хорошо, что редко, ровно столько, чтобы самому себе не казаться подонком! А зритель - пусть кушает локши!
И вот тогда - среди попоек и разгула - тряханул сердечный удар и потряс до корней, а потом операция припечатала лопатками, и страх - подлинный страх за свою жизнь - проник глубоко в ноздри - не выдворить, не прогнать. И оказалось, что он - великий Прокофьев - ничтожный калека! С больничной койки видится все иначе - снизу вверх смотрел Рафаэль на врачей, стоящих плотным кружком. Вот главный небрежно листает историю болезни, то вперед прошелестит, то назад, раздражается, швыряет - демонстрирует, кто здесь сумасброд. И на коллег рычит, а Прокофьеву улыбается - знает, кто перед ним лежит. Небось, еще до первой чашки кофе принял двадцать телефонных звонков - потому и злой, но жаловаться не станет. Он же к этому посту стремился - пресмыкался, интрижничал, статьи писал, а когда добился, то понял, что высоко, конечно, и видно далеко, и ветерком обдувает, но... Но теперь ему на тихую (с любовницей на работе) нельзя, а можно только с женой развестись и на молоденькой аспирантке жениться. Вот она, кандидатка, стоит подле, и он к другим обращается, а на нее косится, не может удержаться, чтобы не взглянуть, так хороша она: волосы узлом связала, шейку обнажила, ресницы распушила и на кого-то в стороне смотрит.
Прокофьев проследил за ее безпризорным взглядом и впервые увидел его - ненавистного, незнакомого, равнодушного, мечтательного, уснувшего у стенки ангела - Владимира Мендельсона. Ах, как безразличен он был, как улыбчиво жесток, когда на утреннем обходе, уже в одиночку, без профессора, тыкал Прокофьеву в живот или изящным движением прикладывал стетоскоп где-то между мочевым пузырем и селезенкой, даже и не стараясь произвести впечатление, и с очаровательной улыбкой хлопал больного по плечу (его, Прокофьева, по плечу!), и говорил со смешком, что все в порядке. И Прокофьев замирал от счастья, и верил в любовь врача, и любил в ответ, и предательски улыбался, и "чувствовал себя лучше", и только потом догадался, что Мендельсон его гипнотизирует - жестом, взглядом и словом - совсем, как сам режиссер "миллионы" кинозрителей. Догадался, но ничего поделать не мог, противостоять не мог своему же оружию, направленному к себе острием - мягким пушистым кончиком - кисточкой, парализующим волю, как массаж лопаток. Догадался, но поздно - привык уже к его насмешливым тычкам и ужимкам, и как будто поверил в них. А Мендельсон неразборчиво писал в истории болезни, Прокофьеву приносили новые таблетки, и он шел на поправку. Сердечная боль прекратилась, и ничто не напоминало об инфаркте и операции, кроме гигантского шрама от подбородка до пупка - через всю грудную клетку, как застежка - молния на рваной теннисной сумке, внутри которой тесно уложены поношенные ребра - ракетки, но вместо крепких струн натянуты венозные жилы, разъеденные водкой и холестеролом.
Хирурги скептически морщили носы, а веселый Мендельсон хлопал Прокофьева то по левому плечу, то по правому, то под ребра, то по почкам, словно проверял, не прогнил ли еще субъект его таблеточного лечения, и улыбался широкой гипнотической улыбкой, как смертнику в смертный час. А кем он был, доктор Владимир Мендельсон по отношению к смерти? Суперменом, выхватывающим жертву в последнюю минуту из рук болезни - палача; зрителем из первых рядов площадной толпы; помощником палача, подбрасывающим дровишки в вяло тлеющий костер; или посторонним курильщиком, от чьей небрежной вспышки зачинается пламя? Кем был он, пресловутый доктор Мендельсон, что думал о своем предназначении и любил ли своих больных, хотел понять режиссер Прокофьев - знаток человеческих душ, когда наблюдал исподтишка за его поведением. Он крался за Мендельсоном из палаты в палату, и везде замечал одни и те же гримасы: нахмуренные брови, выражающие озабоченность, увлеченное перелистывание истории болезни, демонстрирующее интерес, и широкую обаятельную улыбку - признак глубокого понимания и сочувствия. Он исполнял свою роль лучше любого артиста, и это действовало безотказно. Больные были от него без ума, встречая приветственными возгласами и провожая с восторгом умиления.
Но Прокофьев был не дурак! Он изучал Мендельсона, как явление природы, как человека, работающего врачом.
- Доктор, как называется моя болезнь? - спросил он однажды.
- Ишемическая болезнь сердца, атеросклероз коронарных сосудов, инфаркт миокарда в сочетании с гиперхолестеролемией и хронический алкоголизм.
- И что все это, кроме алкоголизма, значит?
- Это значит, что все будет в порядке, - легко вывернул Мендельсон на любимую фразу и широко улыбнулся.
- А как мне жить дальше, доктор? - глумливо спросил Прокофьев, ведь не станет же он, в самом деле, искать совета у мальчишки - врача.
- Да так, как и раньше! - в тон ему ответил Владимир.
- Что же, и пить можно, и курить, и яйца есть, и все остальное?
- Ну, конечно! - радостно подтвердил врач.
- А если болезнь будет прогрессировать?
- От яиц?! - переспросил Мендельсон.
- От яиц, от водки, от курения... - раздражался режиссер.
- Ну, тогда... - хотел сказать что-то врач, но внезапно убежал на крики медсестер.
Нет, Прокофьев был не фраер, он-то знал, что за кулисами актер снимает маску и презирает свою роль. Поэтому он хотел понять, что происходит, когда врач обследует бессознательных умирающих больных, собранных в отдельной палате, куда Прокофьев и заглядывать-то боялся - так пугала его смерть. Но он пересилил себя, осторожно подкрался по балкону и, едва справившись с отвращением, взглянул через окно, уж очень не терпелось ему узнать, с какими ужимками обращается Мендельсон к бессловесным полужмурикам. И увидел Прокофьев, что в этой палате, дверь в которую была обычно закрыта, где на двух кроватях лежали перевязанные по рукам и ногам буйные бессознательные и выкрикивали нечленораздельные звуки, а на двух других лежали молчаливые, безразличные вяло гниющие, резиновыми трубками обмотанные...; в этой палате, где при входе подобало снимать шапку из уважения к смерти, овладело Мендельсоном половое влечение к симпатичной медсестричке, которая, очевидно, чувствовала то же самое. Вместе они терлись друг об дружку, переходя от кровати к кровати, и распускали руки, обжимая мягкие и твердые места, воодушевленные, раскрасневшиеся и упругие.
Возвращаясь к "живым" больным, Мендельсон снова превращался в улыбчивого, симпатичного обаяшку, все понимающего, все объясняющего и, главное, успокаивающего, одним движением бровей отгоняющего смертельный страх, в котором пребывал Прокофьев с момента госпитализации и до самого ее конца, так называемого выздоровления.
Страх стал Прокофьева вечным сопутником, этакой Машенькой на плечах у медведя, елейным голоском поющей "высоко сижу - далеко гляжу", но собачьим лаем добавляющей "помни о смерти!" Страх подавил его похотливость, и любовь к водке, и гипнокино. Страх оказался сильнее всей его жизни, сделав из него другого человека - тьфу! - спортоголика. И впоследствии уже во время реабилитации под руководством лучших профессоров, заискивающих перед прославленным режиссером, он крутил педали "любимого" тренажера и питался вареным рисом, чтобы - не дай бог - не проник в его организм мельчайший миллиграмм холестерола.
Борьба со страхом с помощью бородатых психиатров и отчаянное вращение педалей удалили от дня первого инфаркта и стали смыслом существования. Болезнь притихла, высушенная малокалорийным питанием, и профессора прочили ему долгие годы. Образ Мендельсона исчез из его снов, и осторожными неуверенными тенями проникли в них волнующие фигуры женщин. И однажды, это было уже в Израиле, высоко в воздух поднял Прокофьев запотевшую рюмку водки и наколол на вилку кусок торжественной жирной селедки.
Алкоголь принял его назад, как блудного сына. Рюмка за рюмкой вернулся к Прокофьеву праздник жизни, и самочки затеснились вокруг и ласково задышали в затылок, поглаживая его усталые плечи. Жизнь опять стала хрустально прозрачной, многогранно искрящейся, новогодне-счастливой, и захотелось сделать еще много блестящих фильмов. Режиссер добыл сценарий, деньги, артистов и... слег в иерусалимскую больницу с острой, как гвоздь, болью в груди. А на следующий день к нему в палату вошел и широко улыбнулся старый знакомый, ненавистный доктор Мендельсон.
- Мы с Вами где-то встречались? - обратился врач к Прокофьеву.
- Быть того не может! - буркнул режиссер.
3
Прокофьев помахал рукой любимой ассистентке Олечке Мышкиной, проверил, на плече ли наклейка с лекарством, в кармане ли пластинка с нитроглицерином, пощупал пульс на правой руке, измерил давление дигитальным прибором и, вихляя задом, сверкая белыми повязками от пота, профонтанировал мимо пяти пар кордебалетных ножек, вытянутых и скрещенных вдоль его пути. Прокофьев змеистым взглядом проскользнул по всем десяти волнующе приоткрытым бедрам, но в районе восьмого бедра почувствовал перескок в грудной клетке и тугое сжатие под ребром. Его решимости хватило на сомнительно веселый прищур левым глазом владелице столь влекущих сокровищ, несколько гордо размеренных шагов, и он вырвался на свежий воздух, мелкими шагами, согнувшись, доплелся до скамейки и скорее-скорее положил под язык бледную таблетку... Через минуту ему полегчало. "Не вернуться ли, пока не поздно?" - заползла предательская мысль, но Рафаэль отогнал ее прочь. "Начало фильма - всегда трудно, новые актрисы волнуют. Завтра будет легче... Нет, уже сегодня станет легче - после прогулки!"
Впереди убегала пыльная улочка, освещенная красноватым, как русское золото, светом заходящего солнца, придававшим каждой детали особое значение, благодаря высокой контрастности горизонтальных лучей и глубоких теней. Ему почудилась на миг куриная возня в бриллиантовой пыли..., но нет, не водились куры в иерусалимском районе Эйн Кэрэм среди художественных мастерских и монастырских стен.
Прокофьев медленно продвигался вперед по нисходящему тротуару, прислушиваясь к глубоким ощущениям в грудной клетке, готовый в любую минуту вернуться назад. Но сердце не колотилось и не кололо, успокоенное подъязычной пилюлей. (Он обожал эти волшебные таблетки, ежеминутно ощупывал в нагрудном кармане их вафельные косточки и иногда похлопывал по ним рукой, прислушиваясь к их дружескому дребезжанию.) Его путь пролегал посередине невысокой горы, обвивал ее серпантином и возвращался на другую улицу позади католической церкви. Сначала под уклон, потом по ущелью, а затем круто в гору, но накануне вечером Рафаэль с легкостью преодолел незнакомую и опасную эту дорогу, а сегодня, при "повторном прочтении", она и вовсе не пугала его - "сердечника", путешествовавшего с изрядным запасом нитроглицерина, как заядлый террорист. Немного не доходя до церковных ворот, он свернул на мягкую горную грунтовку, заросшую терновником и барбарисом, сквозь которые в золотой перспективе виднелись черепичные крыши на красновато - белых стенах, а ниже по склону зеленела роща олив и паслось стадо баранов, послушно жующих траву на тощем лугу.
Накануне оливковые деревья показались Прокофьеву Кутузовскими солдатами, при поддержке артиллерии кипарисов и конницы колченогого кустарника атакующей полчища дремучих хвойных кедров.
Но сегодня пятна теней легли иначе, облака кучеряво толпились над циклопической горой, да и солнце оседало не столь торжественно, и армейский пейзаж исчез, поле словно заняло стадо грязных овец - кудрявых масличных деревьев. Они стояли двенадцатью рядами по тридцать крон - триста шестьдесят (почти целый год!) полифемовских баранов щипали травку у подножия вулкана, а позади них широким косяком растянулось десятилетие кипарисов и - Прокофьев оглянулся вокруг - вечность уродливых кедров нависла на восточном тенистом склоне.
Дорога шла под уклон, и Прокофьеву удивительно легко шагалось под шелест и ветерок календарного леса среди бодливых, но безвредных колючек и таинственных вечерних бабочек. Счастливо обогнув южный отрог, он выплыл на западный, залитый волнами заката, лысый, но не дикий склон, где забытая тропинка вилась вверх среди двух рядов тягучей проволоки. Поднятая Рафаэлем перламутровая пыль оседала на грязный чертополох, и желто-зеленая травка пробивалась посередине дорожки, рискуя быть затоптанной насмерть. Волнистое поле, сбегавшее сверху вниз, опустошенно заросло сорняками, не сумевшими еще прикрыть ржавое аграрное железо и бетонный остов разрушенного здания. Ничто не предвещало удара, уготовленного Прокофьеву нежными бледно-розовыми таблетками, мирно лежащими глубоко в кармане.
Режиссеру захотелось передохнуть перед крутым подъемом, но сесть было негде, и он на ходу (нарушая инструкции!) вылущил из серебристой обертки очередную таблетку взрывчатого нитроглицерина и бросил ее под язык. Из-за этих милых "конфеток" жестокосердный Мендельсон запретил ему принимать Виагру, но Рафаэль придумал, как обойти его запрет и привыкнуть к лекарству, словно к крысиной отраве, начиная с крупинки вещества и постепенно увеличивая дозу - так поступали его подшитые друзья-алкоголики в незапамятные радужные времена. (К черту советы Мендельсона!)
Перед тем, как начать столь опасное для сердечника восхождение, Прокофьев оглянулся, но вместо рощи барашковых олив заметил сухоствольное растопыренное дерево, на котором сидела одинокая ворона. Не поверив в дурное предзнаменование, да и что ему оставалось делать, он осторожно зашагал в гору. Уже через десять-двадцать шагов смертельно заныло в груди, и Прокофьев опять вспомнил Мендельсона: гора - таблетка - Мендельсон - больница - тяжелые больные - секс, но на этот раз ассоциации довели его до секса, и это придало ему воли. Он поднимался медленно, как Сизиф, толкая перед собой тяжелый валун больного сердца. Он упирался в землю, как бурлак. Как Атлант небеса, нес он в гору сгоревший почти мотор с пробитыми клапанами.
На середине подъема его сердце вдруг бешено заскрежетало, словно выехавший на обочину автомобиль, и он упал в пыль, перевернулся на спину и выгрыз еще одну живительную таблетку. В небе над ним висели оба светила: краснолицее натужное солнце и бледная ночная луна, завернутая, словно таблетка, в фольгу серебряных звезд. Метрах в тридцати вверх по склону начиналась аллея акаций и сквозь кусты просвечивала белая стена чьей-то виллы, из которой доносился монотонный голос телевизионного диктора - так близко и так недосягаемо далеко...
Он медленно поднялся на ноги, держа руками сердце - кроваво-красный раздутый шар, и побрел к вершине пригорка, за которой - блаженный спуск. Он карабкался по возвышенности, глядя только себе под ноги, а над ним возбужденно чирикали воробьи, и закатный соловей откашливался после трудного пассажа. Он шел так медленно, что крошечная лягушка обогнала его легкими прыжками и стайка мух пролетела мимо, оставив двоих на стреме, и облака стремительно проносились, подгоняемые розовым ветром...
Прокофьев опять упал, едва не завершив подъем, в двух шагах от железной изгороди, и долго отдыхал, закрыв глаза, не в силах поднять руку и достать таблетку. Лежать на спине было славно, но близость земли пугала, и Рафаэль собрал последние силы, встал и на четвереньках дополз до скамейки, означавшей конец восхождения. Режиссер желал сейчас одного: живым добраться до дома, выпить полстакана водки и тихо лежать, пока боль не пройдет, уснуть и проснуться завтра. Ему оставалось спуститься до церкви, а оттуда рукой подать до съемочного павильона, и он представлял, как прокрадется мимо веселых актрисок и запрется в кабинете с верной подружкой бутылкой, никогда его не предававшей. Это он "изменял" ей с тренажером в течение безвозвратно потерянных между двумя инфарктами лет - нелепо растраченных, не принесших счастья, как украденный миллион. Это он "предавал" ее, потея на пеших прогулках, но к счастью, опомнился, и алкоголь вернул ему радость, и смысл жизни, и вкус. Вот такой он, видно, алкоголик, а другой - спортоголик, а третий - читатель, а четвертый - здоровяк, а пятый - любовник, а шестой - многодетный отец... У каждого своя обсессия! А он, Прокофьев, алкоголик, и жаль, что не умер сразу после первого инфаркта или после второго. Но теперь-то он умирать не хочет! Он должен сначала доснять фильм про чудовищного Мендельсона, который прав оказался во всем, что касается его жизни, но тем слаще будет "распять" его под лучами прожекторов, как лягушку на вивисекции.
Он должен прожить еще чуть-чуть, чтобы выполнить свое последнее желание - отснять жестокий, гротесковый фильм - и тогда умереть на руках у того же Мендельсона под блаженной его улыбкой в палате для смертников. Жизнь - фильм - смерть - вот его завещание потомкам!
Он долго сидел в темноте тупиковой улицы, отрешенно глядя на резные лопатки акаций, трафаретно черневшие на фоне звезд; на луну, качающуюся на кончике ветки, как часовой маятник, направо - налево, направо - налево, направо... и вдруг сорвалась с листа акации на лопасть инжира, скользнула по волосам плакучей ивы на шестеренку березы и оттуда - вниз, а потом вверх и опять раскачалась направо - налево, направо - налево по длинной дуге маятника..., напомнившей Прокофьеву Олечку Мышкину, любимую ассистентку, ожидающую в студии указаний на завтра.
Режиссер очнулся и заторопился, силы вернулись к нему, сердце билось ровно, он был готов к последнему, самому легкому отрезку пути. Прокофьев оглянулся на мерцающее отражение иерусалимских гор в бисере лунного света и черной воде ущелий - но не заметил красоты, озабоченный предстоящей дорогой и перед тем, как встать со скамейки, опрометчиво растворил под языком очередную таблетку нитроглицерина - четвертую, запретную! Это был явный перебор! Под влиянием растворенной в крови "взрывчатки" артериальное давление резко упало. В глазах потемнело... Если во время подъема по горному склону его обгоняли облака, лягушки и мухи, то теперь даже тяжелый земной шар ускользал из-под ног, лишая последней опоры. Не понимая, что происходит, он шел, как ему казалось, посередине улицы и старался сохранять равновесие, но в действительности, его бросало из стороны в сторону, как в стельку пьяного человека. Ни в чем не повинный фонарный столб внезапно оказался прямо перед ним, режиссер боднул его лбом и упал, но, к несчастью, не потерял сознания и не остался лежать на земле (что могло бы его спасти), а медленно поднялся на ноги, цепляясь за соседний забор. Он не мог видеть, как на месте удара лопнули хрупкие сосуды, и разжиженная аспирином кровь вытекла под кожу, образовав огромный кровоподтек, нависший над правым глазом. Головокружение и тошнота усилились, и связь с окружающим миром пропала. Метров через двадцать режиссер натолкнулся на следующий столб, упал на землю и сломал плечо. Не чувствуя боли, ничего не видя и не слыша, он снова поднялся на ноги, что было практически невозможно и вопреки представлениям о физиологии больного человека. Впрочем, далеко он не ушел. К счастью или к несчастью, он окончательно упал, не дойдя двух метров до следующего, третьего по счету фонарного столба, встреча с которым убила бы его на месте. Он выглядел страшно: перекошенное лицо, багровый синяк вместо глаза, болтающаяся рука, мокрый, как мышь, от профузного пота - вдрызг пьяный бомж, да и только! Израильская полиция, не привыкшая к подобным сценам, вызвала скорую помощь, которая и отвезла режиссера в больницу и оставила в отделении доктора Мендельсона.
4
Владимир Мендельсон ехал на работу, пребывая в состоянии обычной утренней депрессии. Медлительность автомобильной пробки усиливала крайнюю заторможенность мыслей, и пронзительные голоса израильских дикторов, ввинчиваясь в черепную коробку, способствовали развитию беспричинной тревоги. Дождливое утро предвещало унылый рабочий день, но внезапный телефонный звонок пробудил его от дремоты.
Случилось то, что случается иногда: Владимир по ошибке увез все ключи, и жена требовала его возвращения. Чертыхаясь, Мендельсон развернул машину и двинулся в обратном направлении, что вызвало, наверное, насмешки других водителей. Негодующие гудки пробудили его окончательно, и он вдруг радостно понял, что возвращается домой вместо того, чтобы ехать на работу, и притом по уважительной в его глазах причине. И тогда он разом успокоился и, пристроившись в правый ряд, отдался течению автомобильной реки, включил радио и небрежно уставился в окно. Щетки дворников мелькали перед глазами, нарушая замысловатое ветвление дождевых струй по лобовому стеклу.
Внезапно все вокруг просветлело, солнечные лучи пробились сквозь дождевые тучи и упали на придорожные деревья, запрыгали вместе с каплями по влажным листьям, дробясь и уменьшаясь в размере и, по мере продвижения к земле, превращались в смесь дождя и солнца - сверкающее изумрудное конфетти. Солнечные лучи и дождевая вода струились по мокрым ветвям и падали на траву переливающимся душем, струились и падали вновь. А дождь все сыпался с неба, и солнечный блеск окутывал каждую каплю в жемчужную мантию и сопровождал ее стремительное падение к земле, вплоть до смертельного удара и превращения в искрящуюся водяную пыль.
Проедь Мендельсон чуть дальше, то попал бы на берег моря и там, несомненно, нашел бы еще много прекрасного среди порывистых волн и влажного песка, соленого воздуха и цветных раковин. Везде он мог почувствовать поэзию, даже на свалке разбитых машин - разноцветно-ржавых, сплющенных в штабеля. Везде, но только не в больнице, хотя именно больница составляла большую часть его жизни, а все остальное: сыпучие пески, ночные огни, влажный лес - существовало в непреодолимом отдалении за чавкающим болотом страданий и крови, которое он поразительно ловко приспособился не замечать.
Мендельсон пожалел, что у него нет привычки, возить с собой фотоаппарат, и решил описать увиденное в своей будущей книге, темой которой были жизнь и смерть больного режиссера. Впрочем, нет, только смерть. Что Мендельсону до его жизни? Смерть, вот что интересовало Владимира всегда - он понял это, работая над книгой. Как удивительно и грустно было открыть этот главный интерес своей жизни. Он вспомнил, с каким увлечением изучал в школе анатомию, с какой легкостью воспринимал строение человеческого тела, каким нужным казалось ему это знание. И тогда же случай предоставил ему возможность испытать границы своего отвращения, устроив на работу в "грязную" перевязочную хирургического отделения. Владимир запомнил с того времени широко открытую рану на шее больного, льющееся в блестящую лоханку кровянистое зловоние и себя, с интересом выглядывающего из-за спины хирурга. Запомнил раковину с грудой грязных скальпелей и свои руки с мыльной щеткой. Ни тени естественного отвращения не испытал он тогда и догадался, что способен быть врачом! Да, он действительно стал хорошим лекарем, но причина была в другом. А сейчас - Мендельсон усилием воли остановил поток грустных мыслей - сейчас он едет домой, и солнце пятнами освещает ему путь. День начинался великолепно, и Владимир почувствовал, что сегодня с ним произойдет что-то необыкновенное.
5
Ожидание чуда сопровождало Владимира весь день. Он пробовал это свое предчувствие на всех встречных и поперечных. Например, смело обнял первую красотку больницы, свою коллегу Юлию Наталевич - и ему почудилось, что она нежно замерла, чтобы не спугнуть его прикосновение. Потом он решительно вошел к заведующему - пожилому человеку с черепашьим лицом - и получил согласие на отпуск - редкая удача!
Чтобы не разрушить хрупкое везение, он изменил план обхода и сначала осмотрел тяжелых дементных больных, собранных в отдельной палате. Здесь он, как обычно, облапил дежурную медсестричку, чем довел ее до такой красноты и внутреннего жара, что она не выдержала и убежала на пост отдуваться. Да и сам он слишком раздразнил себя и вошел в палату Прокофьева, внутренне дрожа, и с пылающей головой.
Кроме Прокофьева здесь лежали еще двое больных, один у входа, а другой у окна. Первым Владимир осмотрел больного у входа - беспрестанно кашляющего, худого синюшного мужчину с хроническим бронхитом и вечным кислородным голоданием. Трубочки с кислородом тянулись по его лицу и заворачивались за уши, как запорожские усы, но даже они не могли изменить уныло - раздраженного выражения его верблюжьего лица. Мендельсон прослушал легкие: хрипы, свисты, бульканье и бормотание - и бодро хлопнул больного по спине:
- Лучше!
- Лучше? - с надеждой переспросил больной.
- Еще как! - подмигнул Мендельсон, улыбнулся широчайшей улыбкой и перешел к больному возле окна, минуя удивленного Прокофьева, следившего за ним жадным взглядом.
Больной у окна встретил Мендельсона в высшей степени равнодушно. За свою несчастную жизнь он перевидал десятки врачей: русских, американских, израильских; снобов, равнодушных, душевных; умных и не очень, профессоров и начинающих. Он понял, что больной должен выбирать врача по своему темпераменту - как собаку или жену. Спокойному больному - задумчивый врач, раздражительному - нервный, умному - толковый, глупому - безалаберный. А ему самому было уже все равно, он был выше них - врачей, он не зависел от них ни в чем. Его болезнь - цирроз печени - добралась до последней стадии и теперь играла с ним в жмурки, то вырубая его сознание, то возвращая, как будто включала и выключала свет. Он никак не мог предугадать, когда это случится в следующий раз, и начал терять грань между жизнью и смертью. Он перестал быть подвластен врачам, и болезнь была к нему добра - не болела, не колола, не зудила, а только забавлялась, как сытая кошка.
- Хочу выписаться домой, - попросил он Мендельсона.
- Согласен! - кивнул тот.
Не желая портить праздничного настроения преждевременным обращением к Прокофьеву, Владимир сам себе организовал перерыв и отправился пить кофе. Он встретил там медсестричку, успевшую между тем остыть от объятий Мендельсона и возбужденно делившуюся впечатлениями с компанией. Владимир испугался, что обсуждают его, но речь шла о больном. Всю прошедшую ночь врачи суетились вокруг Прокофьева, снимали кардиограмму, прыскали лекарство под язык. Едва не перевели в реанимацию, но кардиолог отказал. Только под утро больной успокоился, получив морфий. А дальше что? Все вопросительно посмотрели на Мендельсона, но тот смолчал и уныло развел руками...
Прокофьев пристально смотрел в висящий над кроватью телевизор, не обратив ни малейшего внимания на вошедшего Мендельсона. Всем своим видом он изображал брогез с дурацким врачом, не желавшим его осматривать. Владимир покрутился вокруг, записал несколько слов в истории болезни, развернул кардиограммы и сравнил между собой - изменения были разительны. Состояние больного становилось опасным и непредсказуемым. И добавить к лечению было нечего - вот что угнетало Владимира. Но внешне он сохранял спокойствие, деловито собрал бумаги, спрятал в папку и закрыл на липучку. Вопреки подозрениям Мендельсона Прокофьев не жаловался. За все эти минуты он не произнес ни слова, лишь смотрел, не отрываясь, в телевизор. Владимир полюбопытствовал: на экране по освещенной платформе одна за другой проходили молоденькие манекенщицы, глядя перед собой вызывающе и строго. В конце дорожки они останавливались, качая бедрами, разворачивались в два приема и решительным шагом направлялись обратно. Перед самым поворотом их взгляд на секунду теплел, губы соблазнительно улыбались. Мгновение, и они удалялись в недостижимую темноту кулис. Взгляд жадно преследовал их спины и бедра, но новые и еще более волнующие образы вытесняли предыдущие, обнажая на считанные доли секунды плечи, грудь, ягодицы. Они казались легкодоступными, выставляя напоказ свои прелести в выпуклом свете прожекторов. И только взгляд - строгий, гордый и презрительный - делал их неуязвимыми. Оба - пациент и врач - были зачарованы их размеренным движением, ритмичным шагом, гипнотическим бесконечным чередованием. Поток прекрасных манекенщиц был нескончаем - нескончаем - нескончаем..., как танец голограмм Тишины и Смерти из давешнего сна. Мендельсон с трудом оторвал от них взгляд - на него с изучающим интересом смотрел Прокофьев и саркастически улыбался. Словно уличенный в чем-то интимном, Владимир устремился прочь, но Рафаэль окликнул его в спину.
- Доктор, как мои дела?
Преодолев смущение, Владимир вернулся.
- Неплохо, - соврал он. - Ждем, когда состояние стабилизируется.
- А когда придет хирург?
- Хирурги уже приходили, долго обсуждали Ваш случай и решили, что оперировать невозможно.
Владимир наблюдал за реакцией Прокофьева, но тот, как и ожидалось, не выказывал признаков понимания. На лицо была известная разница между сердечными и раковыми больными - хотя и та, и другая болезнь смертельна, но раковые точно знают, что обречены, а сердечные верят в избавление до последнего момента.
- Повторная операция слишком опасна, - продолжил Мендельсон. - И сердце ослабло - не выдержит наркоза.
- Но почему? - взмолился Прокофьев и задал давно и бесплодно мучивший его вопрос. - Ведь я занимался спортом, и соблюдал диету, и бросил пить...
- Зря бросил, - грустно усмехнулся врач, - мог бы пить в свое удовольствие!
- Да как же это? - неприятно удивился Прокофьев. - Мне все академики в один голос твердили бросить пить!
- Так советовали раньше, а теперь выяснилось, что от водки атеросклероз не прогрессирует, а наоборот, замедляется. Правда, печень от водки страдает, это уж точно!
- Что же я столько лет мучался! И пить не пил, и жить не жил!... Я хочу сам поговорить с хирургами и кардиологами! - заявил он упрямо.
Хирурги поднялись первые, надеясь, что речь идет о новом кандидате на операцию, но, узнав, что вызвал их Прокофьев, сникли. Рафаэль смотрел на них с надеждой, но те отводили взгляд. С горечью убедившись, что оперировать его не собираются, режиссер задал последний вопрос.
- Как же случилось, что болезнь вернулась, ведь я выполнил все рекомендации и бросил пить?
Хирурги переглянулись между собой насмешливыми взглядами, и тот, что помладше, ответил.
- Атеросклероз часто прогрессирует, несмотря ни на какие усилия. А вот алкоголь... Теперь доказано, что он не вреден и даже полезен для сердечников в умеренной, конечно, дозе!
Вслед за хирургами поднялся кардиолог. Перелистав историю болезни, он вяло порекомендовал увеличить дозу одного из лекарств.
- Не поможет ли ангиография прочистить сосуды изнутри? - Прокофьев был опытным больным и умел задавать трудные вопросы, но кардиолог печально улыбнулся и отрицательно покачал головой.
И снова задал режиссер бесполезный вопрос про водку, и опять получил тот же бессовестный ответ, что зря... зря бросил пить...
Остаток дня пролежал Прокофьев с открытыми глазами. Сердечная боль накатывала и отпускала, но он не жаловался и не звал на помощь, и Мендельсон, заходя по случаю в ту палату, видел только его спину и забытый экран телевизора, по которому шли и шли манекенщицы.
6
В четыре часа вечера Владимир выехал в направлении поликлиники, где, принимая больных по вечерам, зарабатывал дополнительную копейку. Амбулаторный прием отличался от лечения пациентов в больнице, как борьба на бойцовском ковре отличается от уличной драки. В больнице у него всегда было время "повозить противника по ковру" - понаблюдать за течением болезни, подождать, поразмышлять о выборе лекарства, а когда медлить было нельзя, то имелся в наличии необходимый инвентарь и помощь от коллег и медсестер. А если он все же ошибался, то опять не беда - падение на больничный "ковер" было жестким, но не смертельным.
Но на амбулаторном приеме все уловки дозволены: тяжелый больной вдруг покажется легким, а симулянт - опасным, анализов нужно ждать неделю, кардиограмма не всегда доступна, и очередь поджимает - того и гляди, схлопочешь удар в промежность по всем правилам уличного боя.
Однако Мендельсон был достаточно натренирован, чтобы держаться на ногах, беречь спину и вставать на мостик, когда другого выбора не было. Он с легкостью отражал атаки пациентов, избегая борьбы в партере, а когда давление становилось нестерпимым, то, используя силу напора самого же больного, переправлял его на лечение к другому специалисту или в приемный покой. А вместо бойцовского ковра Владимир стелил свою улыбку и доброе выражение глаз. Не сказать, чтобы он лицемерил, но было это поведение благоприобретенным, наиболее подходящим для данного рода работы. Где-то в начале пути обратил он внимание на то, что выгоднее быть улыбчивым и доброжелательным, особенно если измерять выгоду по-марксовски - количеством потраченного на больного времени. Тогда он перепробовал разное: хмурить брови и грозно смотреть, кричать и топать ногами, приветствовать и лучезарно улыбаться. Последнее оказалось наиболее эффективным, и так стал он жить. Но надо отметить, что добрая маска сидела на нем, как влитая, родная своя кожа. Видимо, в глубине души был он добряком, как ни противно это осознать после стольких лет ненужной борьбы с самим собой. Широкой улыбкой, дружелюбным кивком головы и понимающим прищуром глаз он встречал и провожал пациентов, и подкреплял медицинские указания. Со временем он научился лучше понимать их, больных; его мимика стала правильнее подходить к разным ситуациям, возникающим между врачом и пациентом, он достиг совершенства в умении одним движением бровей разогнать их тревогу или, наоборот, настроить на тяжелый исход. И люди уходили довольными и делились за дверью впечатлениями: какой понимающий врач! Но все это было великолепной игрой и не больше, потому что была у него одна тайна, скрытый порок, благодаря которому он и стал хорошим врачом, но по причине которого у него никогда не было друзей!
Доктор Мендельсон не умел сострадать, и поэтому - вдобавок не мог почувствовать чужой боли! (В генетике это называется нокаут - некий мышиный ген умышленно выбивается из ДНК, и дальнейшие эксперименты строятся так, чтобы вызвать напряжение процессов, в которых предполагаемый ген принимает участие.) До сих пор Мендельсон великолепно справлялся со своим пороком. Выбитый ген, как выпавший зуб, позволял ему свистнуть, да присвистнуть там, где полагалось лить слезы.
Именно благодаря этому свойству он легко выполнял медицинские процедуры, связанные с введением игл, рассечением и другой пенетрацией живой кожи, половина из которых была излишней. И он всегда переспрашивал пациента: "Болит? Болит?" - вводя иглу на три сантиметра вглубь живого мяса. "Очень болит?" - уточнял, стискивая руками воспаленные суставы. "Очень или не очень?" - допытывался, толкая под ребро поглубже и, будто бы слов было недостаточно, заглядывал в лицо больному, чтобы увидеть гримасу боли.
Он придумал себе в помощь линейку с нарисованными на ней веселыми и грустными рожицами и цифрами: от одного до пяти. И когда больной жаловался на боль, Владимир выхватывал эту линейку и с серьезным видом совал ему под нос - покажи, как болит, сильно или не очень, три, четыре или пять? И удивленный пациент, скрывая недоумение (ведь врач был так настойчив), зажмурившись, тыкал пальцем в одну из цифр. "Четыре", - писал в карточке Мендельсон с довольным видом, как будто поймал что-то редкое. При повторном осмотре врач снова протягивал пациенту линейку и, проследив за движением пальца, отмечал в карточке: три - и был счастлив, что нашел цифровое выражение столь туманному симптому, как боль!
Линеечка эта пользовалась большим спросом у врачей разных специальностей. Их выдавали по две в руки на врачебных конференциях. Стоя в очереди за заветным подарком, Владимир вглядывался в лица соседей и думал: "Значит они, как и я...?!"
Несколько позже Мендельсон лично присутствовал при диалоге между неким уважаемым врачом и старенькой больной женщиной:
- Сколько у Вас детей?
- Один.
- Сколько было беременностей?
- Три.
- Что случилось с остальными?
Больная смолчала, потупила глаза, перешла из лежачего положения в сидячее и принялась рыться в карманах. Наступила неловкая пауза.
- Так что же случилось с остальными беременностями?
Больная сморщилась, как от боли, и ее глаза покраснели.
- Ответьте, пожалуйста на вопрос! Мне, как врачу, это очень важно узнать!
- Он... погиб, - прозвучало почти беззвучно.
- Примите мои соболезнования! А не возникла ли во время беременности проблема с давлением?
"Не я один, не я один!" - радовался тогда Владимир. Но был ли их порок врожденным? Широкое распространение среди врачей позволяло предположить приобретенный характер. Но с другой стороны, медицинские сестры, тоже хоронившие своих больных, умудрились сохранить сострадание.
Давно обратил Мендельсон внимание, как, выходя от тяжелого больного, качают головой медсестры и приговаривают: "Бедный, несчастный!.." - жалеют, что ли. Сам он жалеть не умел. Не то, что безжалостным был, или жестоким. Но слов жалости не понимал, не получались они у него так легко и естественно, как у других. Поэтому не сразу поверил, что сестры это искренне произносят, но когда убедился и недостаток свой заметил, то и выход нашел простой - копировать чужое поведение. Подсмотрел, в каких ситуациях люди жалость проявляют, и подражательно за ними повторял "бедный... бедная...", а потом и самостоятельно стал воспроизводить в соответствующей обстановке, хотя настоящей жалости при этом не испытывал. Зачем же притворничал? Получалось ли у него? - А кто знает?! Врачей ведь в черствости не обвиняют, да и кто догадается? А Мендельсон, вдобавок, слова эти подкреплял мимикой высшего сорта, артистически правдоподобной и человеческой в то же время (позаимствованной, конечно же, у других), и люди ему верили. Люди понимают просто: если врач пациента жалеет, то можно на него положиться: и лишнего не сделает, и не отмахнется, и выслушает. Но Владимир-то в это не верил и не на чужом, на своем примере знал, что можно без сострадания обойтись и хорошим врачом стать.
Но может, было в том его преимущество? Как-то в зимнее утро на руках у Мендельсона один за другим скончались четверо больных. В отчаянии он листал-перелистывал их истории болезни. И боялся найти ошибку, и надеялся ее найти, чтобы хоть как-то объяснить себе происходящее.
Ну а теперь посудите сами, можно ли быть сострадательным врачом, когда каждый день умирают твои пациенты? Да если ты и родился сочувствующим, то сострадание потеряешь! Так что тут преимущество для бесчувственных, прямая дорога им во врачебное дело, как аморальным - в воспитатели, бессовестным - в социальные работники, дислектам - в учителя словесности, а тугоухим - в учителя музыки.
Бывали, однако, моменты, когда недостаток сострадания мешал работать, когда больной требовал от врача личного участия, а не просто лечения болезни. Как в случае с Прокофьевым.... Догадывался Владимир, что режиссер видит его насквозь, в ужимки не верит и на лживое сострадание не клюнет. Предвидел Мендельсон, что придется напрячь все душевные силы для лечения этого больного. Ведь медицинские средства уже истощились, а умирать малодушный Прокофьев был еще не готов, и, кажется, никогда готов не будет. Недаром обиделся он на врачей, что водку зря запретили пить, как будто можно выпить всю без остатка водку! И теперь, обиженный, будет на Мендельсона с надеждой смотреть, а предложить-то ему нечего.
Но с другой стороны, все ли средства испробованы? Мендельсон припомнил длинный список таблеток, получаемых режиссером, и вдруг придумал - вспомнил еще одно, не испробованное лекарство, и сразу стало ему легче, затеплилась в нем надежда на новое средство, чудодейственное, неразрешенное еще, экспериментальное.
Ух, как здорово стало ему, когда вспомнил про новое лекарство. Это был выход! Это было решение! Он знал, как обходиться с лекарствами, так уж был он обучен, натренирован, как сенбернар, людей спасать: лекарствами, операциями, приборами - все струны его души были настроены на спасение, на продление жизни. И в этом-то он преуспел, научился мастерски спасать и поддерживать жизнь. С помощью умело настроенного аппарата и инфузии высокоактивных веществ он мог стимулировать работу организма даже в покинутом душой теле. Но в конечном итоге, смерть побеждала; что же он не был самонадеян, он знал, что смерть неизбежна, он был с ней знаком, он понимал ее язык, ее метки на живом еще теле. Он видел ее приближение - столько раз он присутствовал при последних минутах. Врач и смерть, они работали рядом, но всегда оставались врагами, и заклятыми. Примирение между ними было невозможно, война была вечной, хотя исход был известен заранее. Иногда его победа исчислялась годами, а иногда лишь часами и минутами, но всегда он бросался в драку с той же непримиримой яростью. Изредка ему казалось, что своим лечением он лишь нарушает естественное течение вещей - но эти мысли он отметал, как несовместимые с нормальной работой. Хотя существовали, между прочим, и другие лекарства, которые были способны облегчить смерть и даже приблизить ее. Но с такими предпочитал Мендельсон дела не иметь.
Вот и в случае с Прокофьевым, он не был способен сидеть, сложа руки, и спокойно наблюдать за умиранием режиссера. Поэтому мысль о новом лекарстве пришлась ему впору, хотя и предстояло обдумать некоторые детали...
Пациенты атаковали кабинет доктора Мендельсона. Вместе они успешно преодолели середину приема, и наступило затишье. Вот в этот момент и пришла в голову Владимира замечательная идея о новом лекарстве. Это было изящное решение, разом изменившее ситуацию между ним и Прокофьевым. Из безнадежного, тяжелого и строптивого больного тот превратился в интересный случай, на котором будет испробовано новое лечение - впервые в его врачебной практике. Мендельсон размышлял о подробностях предстоящей встречи с режиссером, об убедительных словах, о надежде и грядущем успехе. Он был доволен собой, его сердце билось возбужденно, и ноги суетились, взбудораженные открытием.
Он вспомнил радужный дождь и ожидание чуда. Сбылось ли оно в своевременной мысли о новом лекарстве? Следует ли ожидать дополнительных сюрпризов?
Именно в тот счастливый миг и раздался досадный телефонный звонок, нарушивший его мысли. Как раз тогда он впервые услышал имя Олечки Мышкиной.
7
- Запишите результаты анализа крови, - раздался в трубке деловой женский голос. - Фамилия пациента Мышкина, имя Ольга, гемоглобин шесть с половиной, эритроциты...
- Постойте! - перебил ее Мендельсон, немедленно заподозривший подвох в этом невинном, казалось бы, событии. - Но это не моя больная!
- Вы доктор Борис?
- Нет-нет, я только временно его замещаю!
- А как Вас зовут?
- Владимир, - рассеяно произнес Мендельсон и моментально попал в ловушку, ловко подстроенную ему лаборанткой на другом конце телефонной сети.
- Так я и запишу - передано доктору Владимиру, - сказала она и поскорее повесила трубку.
Мендельсон посмотрел на листок бумаги, на котором машинально записал фамилию больной, и медленно осознал, что ответственность за дальнейшее ведение этой пациентки ложится теперь на него, хотя он ни сном, ни духом... И результаты анализа были слишком серьезны, чтобы оставить Борису до завтра.
Владимир торопливо нашел в компьютере данные больной и запись об утреннем осмотре, когда Борис отправил ее на анализ, не подозревая, что гемоглобин упал так низко. По-видимому, состояние больной не предвещало столь опасной анемии, разве что боли в животе могли быть признаком кровотечения... Но с другой стороны, и это было более вероятно, анализ мог быть ошибочным, либо болезнь - хронической, и тогда никакой срочности нет. Самое главное сейчас поговорить с самой больной, узнать о ее самочувствии и тогда решить, что делать дальше... Владимир нашел в компьютере номер ее телефона и порадовался - теперь он легко отыщет больную, поговорит и, в крайнем случае, пригласит к себе на прием. Не следует забывать, что все это время перед ним сидел другой человек, тоже требующий лечения, а за дверью, вероятно, ждут еще несколько, и ему следовало поторопиться, чтобы успеть принять всех. Дружески подмигнув скучающему пациенту, Мендельсон набрал номер телефона все еще незнакомой ему Ольги Мышкиной. Он успел заметить год рождения и высчитал в уме возраст - двадцать четыре - совсем молоденькая женщина.
В телефонной трубке раздались короткие гудки - досадно, но, по крайней мере, кто-то находится дома, хоть и болтает слишком долго. Владимир перезвонил пять - шесть раз, но короткие гудки не прекращались - линия была занята, и это здорово раздражало и врача, и пациента напротив.
"Уподобился секретарше!" - разозлился Мендельсон и вспомнил про настоящую секретаршу, связался с ней и передал ей номер телефона с приказом - набирать, пока не ответят - а сам продолжил прием пациентов, забыв на время об Олечке Мышкиной, чье имя он тогда еще и не запомнил, а мысленно называл просто "анемичной больной".
Понадеявшись на секретаршу, Владимир выбросил дело из головы, а точнее передвинул вглубь сознания и занялся очередным пациентом, а потом еще одним, и еще, и еще.
За пятнадцать минут до окончания приема Мендельсон вспомнил про "анемичную больную" и запаниковал.
- Я набирала много раз, но там всегда занято, - оправдывалась секретарша.
"Лжет!" - ошибочно предположил Владимир, однако и его собственные повторные звонки наткнулись на короткие гудки, и так прошло еще десять важнейших минут. Положение становилось нешуточным, поскольку дело нельзя было отложить на завтра - слишком опасным могло оказаться промедление. Отбросив сомнения, Мендельсон спешно отпечатал направление в приемный покой и выскочил в коридор с криком: "Мне нужен посыльный, срочно!" Размахивая направлением, он, от нетерпения сбивчиво, рассказывал встречным врачам и медсестрам об Ольге Мышкиной, и серьезной кровопотере, и занятом телефоне, и что теперь делать - как передать ей сообщение? Но те лишь сочувственно улыбались и, обтекая врача с двух сторон, исчезали за входной дверью.
Владимир остался один и понял, что попался. И обидно стало, и досадно. Появись Мышкина у него на приеме, уж как-нибудь распознал бы, что положение серьезное. А теперь.... Придется идти к ней домой, как мальчишка - посыльный!
Вышел Владимир, чертыхаясь, на улицу и побрел, озираясь по сторонам, высматривая номера домов и названия бульваров. Но удивительное дело: так бодро шагалось ему по шумным вечерним улицам! Не холодно было и не жарко, и весело даже от чудной парадоксальности ситуации. И улица радостно томилась под нежным вечерним солнцем, и листья серебрились изнаночным блеском. И знакомого встретил он на том пути и рассказал об удивительном походе, и тот улыбнулся ему и рассказал о своем.
Дорога шла в гору, но шагать было легко, внимание необыкновенно обострилось, и Владимир замечал необычные детали в привычных доселе вещах: статуэтка двух журавлей, слившихся, словно в соитии, яркие маргаритки... Киоск, продающий сладости, бросился ему в глаза, словно свеже выстроенный.
Мендельсон шел, помахивая сумочкой, не торопясь и не гоня, пошагивал легкой походкой, приблизился к искомому адресу, нашел нужную квартиру и нажал на кнопку звонка. За дверью отозвался женский голос. Мендельсон представился.
- Но мы врача не вызывали!
- Ольга Мышкина здесь проживает? - спросил врач, сверив имя с бумажкой. - Ей нужно срочно в больницу!
Входная дверь открылась, за ней стояла немолодая женщина с телефоном в руке.
- Ольга Мышкина здесь проживает? - строго повторил Владимир, размахивая направлением в приемный покой, как почтальон телеграммой.
- Вот пришел врач, который ищет Ольгу Мышкину, как будто не знает, что Ольга давно уже нас оставила и здесь больше не живет, - прокомментировала женщина в телефонную трубку, с неудовольствием глядя на Мендельсона.
- Не могли бы Вы передать ей срочное направление в больницу? - попросил Владимир.
- Передать ЕЙ направление в больницу?! Чтобы Лешенька искал ее по всему городу?! Да, видно, Вы не понимаете, КАК она нас обидела! - закричала женщина на врача, от негодования опустив телефонную трубку на грудь.
Мендельсон, пятясь задом, вышел из квартиры и осторожно прикрыл за собой дверь. Оказавшись на улице, он прошел несколько метров, не поднимая головы, и лишь потом остановился и огляделся вокруг. "Потемнело сине море...", съежились маргаритки, заржавели на деревьях листья... "Это уже не автобус, - подумал доктор. - Это поезд дальнего следования с редкими остановками! Пусть Борис сам занимается его неблагонадежными больными, а с меня довольно! Я и так превысил свои полномочия и пристаю к незнакомым людям. Вмешиваюсь в их домашнюю жизнь, в которой и без того хватает проблем".
Мендельсон раздразнил сам себя, распалил, раздул горящие угли и ступал по ним босыми пятками, от злости не замечая жара... Мальчишки гоняли в футбол прямо на тротуаре, но Владимир шел напролом через импровизированные ворота, когда навстречу выкатился резиновый мяч и за ним выскочил юный футболист, хотел ударить, но промахнулся и влетел прямо в ноги Мендельсону. "Ах, черт!" - закричал Владимир, отбросил мальчонку и, что есть силы, зафутболил мяч подальше на мостовую, через машины, на другую сторону улицы. Парень ошалело посмотрел на него, но Мендельсон уже шагал обратно, злой и непреклонный, взлетел на третий этаж, с силой дернул за ручку и ввалился в квартиру.
- Где она живет, Ваша невестка, знаете?
- Не знаю, и знать не хочу! - огрызнулась женщина и отодвинулась от Мендельсона подальше.
- Но где она работает, знаете? - спросил врач и грозно сдвинул брови, но женщина не испугалась, а, прищурив глаза, сообщила в телефонную трубку:
- Видите ли, с каким упорством ищет Ольгу Мышкину этот ДОКТОР! А артисточки и след простыл! Убежала со своим режиссером, который в отцы ей годится. Олечка наша в кино теперь снимается, и тоже, между прочим, про ДОКТОРА, - вытаращилась она на Мендельсона, который прислушивался к каждому ее слову. - Там она в киностудии и живет, со всеми артистами в придачу!
Мендельсон знал это место, хотя и не бывал внутри здания. Переступая через порог квартиры, он на минуту задержался, оглянулся на женщину с телефоном, хотел что-то сказать, но передумал и исчез за дверью.
8
Владимир бодро завел автомобиль и резко тронулся с места. Предательская мысль о ложной тревоге и напрасных трудах колыхалась на дне сознания, как машинное масло. Но теперь, и он знал это наверняка, пути назад не было. Он уже не смел оставить сомнительный случай без лечения или передать ответственность ненадежной душевнобольной женщине с телефоном. Он обязан был найти Ольгу Мышкину и посмотреть на нее, всего лишь взглянуть мимолетным взглядом, что бы оценить, насколько серьезно ее состояние. Ведь он опытный, черт возьми, врач и сможет быстро разобраться.
Возбужденный собственными мыслями, не заметил Владимир, что уже двадцать минут стоит в неподвижной пробке посреди города, и конца ей не видно. Посмотрел на часы и ахнул - ведь отъехал-то всего ничего. Заметил вдалеке синие полицейские огни. С нехорошим предчувствием включил радио - так и есть, теракт в самом центре Иерусалима! Столько-то убитых, столько-то раненых, Хамас, Джихад, Фатах... И привычные в таких случаях мысли пробежали в голове чередой, что ни к чему копить деньги, надо чаще ездить за границу и неплохо бы уехать в Америку навсегда, но с другой стороны, лучше умереть в Израиле от бомбы, чем в Америке от бандитской пули, да и глупо убегать от смерти, когда все равно, никто не живет вечно.
Медленно преодолевая полицейские заграждения, из пробки в пробку продвигался Владимир по притихшему городу, а бесконечные сводки считали убитых, каждый раз прибавляя к предыдущему числу. В это время в его больнице выскребали хирурги разодранные ткани, добираясь до живого мяса в поисках осколков и гвоздей - грязной начинки самодельных бомб, и часть их усилий (едва ли не большая часть) будет потрачена напрасно.
Медленно, с бесчисленными поворотами и вынужденными объездами, приближался Мендельсон к своей цели - киностудии в живописном районе Иерусалима и, наконец, припарковался у ворот, не забыв выключить осточертевшее радио и погасить фары. Взбежал по ступенькам, но прежде чем войти, оглянулся, осмотрелся, вдохнул запах деревенской ночи, различил медленное мерцание выходящих звезд и услышал треск цикад.
9
Яркий свет залил Мендельсона с головы до ног.
- Я ищу Мышкину Ольгу, - пробормотал врач, щурясь с темноты, и немедленно две быстроногие девушки подбежали к нему с двух сторон, как будто только его и ждали.
- Это я Мышкина Оля! - подмигнула блондинка слева.
- И я тоже Мышкина Оля! - еле слышно прошептала блондинка справа.
Его усадили между собой, придвинули чистую тарелку и налили полную рюмку. "Пей до дна, пей до дна!" - запели цыганскими голосами, и Владимир, не устояв перед неожиданным напором, да и не особо сопротивляясь, опрокинул рюмку глубоко в глотку и закусил соленым огурцом, поданным на вилке. Хоровод незнакомых, но красивых мужских и женских лиц, вскружил ему голову, шум разговоров, мелодии песен и вторая рюмка успокоили, сняли напряжение долгой поездки и горечь самоедства. И к тому же обе Олечки были рядом и заманчиво заглядывали прекрасными глазами. Ни одна из них не была больна - в этом Мендельсон мог поклясться. Это он разглядел еще до первой рюмки, поэтому и позволил себе расслабиться. Теперь он рассматривал их более подробно, пытаясь угадать, которая из них настоящая. Но сделать это было трудно, потому что были они слишком похожи: прической, косметикой и молчанием - совсем, как две подружки после многолетнего знакомства. И все же, если сравнивать длину ресниц, цвет глаз, форму носа и подбородка, то различия, несомненно, существовали. Милашки сидели вплотную к Владимиру, тесно прижав с боков, но при этом вели себя так, словно были только вдвоем и, как будто, не обращали на Мендельсона ни малейшего внимания. Иногда они склонялись перед врачом и неслышно шептались о чем-то интимном. Иной раз шелестели за спиной, и от их придыхания горел затылок, а шея холодела от шелковистого прикосновения волос. Они кружились вокруг Мендельсона, исполняя беззвучный балет под звуки воображаемой музыки.
Владимир осторожно обнял блондинок за талии. Те охотно и гибко поддались...
- Как тебя зовут? - прошептал в близкое ушко, но вместо ответа девушка приложила палец к его губам.
- А тебя? - обратился к второй Мышкиной, но и та не ответила. Лишь молча округлила глаза.
На другом конце стола сидел импозантный седовласый мужчина и грустно беседовал с красивой, но очень бледной брюнеткой. Владимир прислушался к их разговору.
- Не в моих правилах обсуждать сценарии фильмов! Если бы я сам выбирал, где играть и какие роли!.. И все-таки, не люблю умирать... Убивать люблю, умирать - нет!
Брюнетка обхватила голову руками и закатила глаза.
- Но особенно противно, когда, в попытке разжалобить зрителя, сценарист убивает всех героев. А в жизни печальных концов не бывает! В сознании живущих печальный аффект недолговечен. Он плохо сохраняется в синапсах мозга, подверженный быстрому стиранию или вытеснению даже запахом молочного шоколада с ванилью. Дольше всего страдают родители погибших детей, да и те...
Брюнетка заломила руки.
- В понимании медицины, затянувшееся горе - это болезнь, а когда не существует видимой глазу достойной причины - депрессия.
- Не желаю сниматься в фильме Прокофьева! - заявил молодой актер, обращаясь все к той же неустойчивой, качающейся брюнетке. - Его метод мне не подходит. Он показывает, как улыбаться, как сесть, как встать, словно я мальчишка - сопляк, не умеющий двигаться по сцене. Он все делает за меня, и мне это противно. Я хочу свободы, игры, проникновения, а вместо - муштра! С ним напрягаться не надо, думать не надо. Он хочет, чтобы я повторял его ужимки, как пинокио, а я - артист, я учился, я играю с детства! Я могу исполнить собаку, коня, короля, хулигана. Но роль врача Мендельсона мне не нравится, ни личность его, ни имя!
Владимир вздрогнул, услышав собственное имя, оторвал руки от сладеньких Мышкиных талий, встал и хотел представиться, но на его порыв никто не обратил внимания, и тогда он просто вышел из-за стола и прогулялся по залу. На небольшом столике возле стены он обнаружил сложенные стопкой переплетенные листы, взял веером раскрытый верхний экземпляр и прочитал заглавие: "Тайны доктора Мендельсона, автор сценария Прокофьев". Выбрал наугад страницу и погрузился в чтение.
"Мендельсон шел по дороге, подсказанной Смертью и Тишиной, руководствуясь скорее интуицией, чем следами, скорее неподвижным мерцанием звезд, чем живым направлением ветров. Он шел по каменистой пустыне, сухой и жесткой, счастливо лишенной изменчивости, единственно верной среде обитания бестелесных нимф. "Ты мог бы войти два раза в одну и ту же пустыню!" - посоветовал он греку, повстречавшемуся на пути. Владимир шел, удивляясь громкости своих шагов, убеждаясь в отсутствии абсолютной тьмы, покрываясь пылью и сливаясь с серым пейзажем, словно ходячий соляной столп. В пустыне, он стал шествовать иначе, гордо и спокойно, неспешно, уверенно, как человек ниоткуда, никому не свой и никому не чужой - ничей.
Он встретил оазис, полный больных людей. Их недуг передавался во время любовных игр, с жидкостью и соком тел, с объятиями и поцелуями. Мендельсон вобрал в себя их болезнь, впитал ее сладкий налив. Их раны, сочащиеся кровью, словно перешли и на его тело, их боль стала его болью, их нарывы - его нарывами. Он жил с ними, он стал своим, он познал их веру, их смерть и рождение, он растил их детей и готовил их к браку, зная, что после первой же ночи любви, их дни станут коротки, и болезнь проникнет в их тела прежде, чем соединение половых клеток заложит новую плоть. И все же он поощрял их на брак, на плодовитую хоть и короткую половую жизнь. Сам-то он знал, как уберечься от заразы. Но для них не было другого выбора, кроме безудержного размножения в надежде на рождение поколения, устойчивого к яду.
Такое было и раньше, когда чума наступала на город. Крысы приносили болезнь людям. Каждый второй заболевал, каждый третий умирал. Врачи погибали в той же мере, заражаясь от больных. В одном таком городе в центре Европы жил доктор Бурие. Люди города разделились тогда на две части: одни сгруппировались вокруг священника, другие - вокруг целителя. В те дни Бурие пожалел, что был врачом, потому что десятки людей запрудили его дом в надежде на помощь. И в прежние времена они посещали его клинику, входили с мольбой, получали лечение и выходили. ВЫХОДИЛИ! Покидали, исчезали из его жизни! Но теперь больные заняли его территорию всю до последнего угла. Они видели, что Бурие здоров и невредим, и требовали от него лекарства. Однако чем он мог им помочь? Но больные проникли в его лабораторию, кто-то подсмотрел, как лекарь пробовал на вкус зеленый эликсир, сваренный из корня крапивы, и решил, что это и есть целебное снадобье.
И Бурие согласился на подлог. Он потчевал их горьким отваром, но делал и кое-что еще: вскрывал гнойники, накладывал холодные компрессы, перевязывал больные места, смывал грязь, поил водой сухие глотки. Когда запасы крапивного корня истощились, он изготовил другое снадобье, похожее по вкусу и цвету, и пользовал их новым эликсиром, скрывая обман. Он ходил среди них, как призрак, здоровый среди больных, а те молились на него и целовали ему руки. Какую бы жидкость не наливал лекарь в сухие рты, чем бы ни перевязывал раны - больным становилось лучше. Настолько безнадежным было их положение, что все, что ни делал лекарь, помогало, снимало боль, страх перед смертью, ненадолго, но облегчало страдания. И он уверовал в свою роль, убедившись, что даже в этой невозможной ситуации он способен помочь больным. Он хотел описать свои наблюдения в книге, но не успел. Чума настигла ослабшего, к концу эпидемии. Он умер, окруженный своими больными, послушно глотая зеленое снадобье, приготовленное для обмана других.
Когда Мендельсон, наблюдая за людьми оазиса, понял, что их болезнь передается путем Венеры, он познал, как победить ее. При отсутствии лекарств он мог предложить этим людям воздержаться от занятий любовью, но тогда их племя вскоре вымерло бы. Он мог предложить им привести женихов и невест из здорового соседнего оазиса, но тогда их племя перестало бы существовать в той же мере, ибо их отпрыски не были бы на них похожи. Он предложил им третий путь: покориться болезни, познать ее искаженную логику и жить вместе с ней. "Пусть будет у вас столько детей, сколько может родить ваше чрево!" - сказал он им. Он понял, что такой недуг не мешает продолжению их рода, и убедил старейшин снизить возраст вступления в брак. "Чем больше сменится поколений, тем скорее появятся мутанты, устойчивые к агенту болезни", - в тайне рассуждал он, и лично присутствовал при совокуплении детей, и наблюдал за беременными девочками. Мендельсон знал, что умрет раньше, чем увидит плоды своих усилий. Он покинул больной оазис и вернулся в пустыню бесшумными шагами".
Владимир захлопнул книгу, небрежно бросил ее на стул. "Эффект плацебо! - подумал он. - Давно известен положительный эффект таблетки, не содержащей активного вещества, но врученной больному, в качестве целительного лекарства. И при чем тут Мендельсон?" "И какой же это сценарий без диалогов?" - вырвалось у него вслух.
- Вот и я говорю, что это не сценарий! - поддержал его молодой красавец. - Наш режиссер придумывает слова "на ходу" и заставляет копировать его гримасы. Но мне это не по душе!
Он бушевал, стучал кулаком и спорил сам с собою, а Владимир тем временем вернулся на свое место между двумя блондинками. Те раздвинулись, пропуская его к себе, а затем вновь прижались к нему грудью. Руки Мендельсона внезапно оказались под столом и занялись блудливой игрой с бедрами блондинок. Вскоре Владимир достиг того блаженного состояния, когда волны возбуждения накатываются - накатываются - накатываются, не проливая впустую ни капли, и завертел головой в поисках укромного уголка, небольшой комнатки с диваном, кроватью или стулом. Да пусть это будет темный закуток, отгороженный ширмой, что бы взгляд брюнетки не помешал... Наконец, он придумал, что посадит соседок в машину, выедет за город и выжмет газ... Он попытался встать и увлечь их за собой, шепча в ушки что-то вроде: "Пойдемте со мной, поедем кататься!" - но Олечки плотно держались на местах, как будто их вполне удовлетворяло бесконечное сидение в обнимку и игры под столом. Мендельсон стал терять терпение и вдруг почувствовал, что в комнате что-то изменилось. Что-то неуловимо переместилось в ситуации за столом, лишило ее прежней сбалансированной асимметрии, нарушило ее странную гармонию. В этот момент одна из Олечек повернула к нему очаровательную головку и неожиданно громко сказала:
- Вы искали Ольгу Мышкину? Она только что собрала вещи и ушла!
Владимир осознал, что нарушило гармонию стола - бледная брюнетка исчезла! Он вспомнил ее странное поведение, слабость, качание головой и заламывание рук, вычурные позы и глубокую бледность, выбежал на крыльцо, заметил садящуюся в такси девушку, спешно завел машину и бросился в погоню.
10
Таксист, везущий Олечку, ехал быстро, бесшумно и ловко, как вор в ночи, плавно вписывался в повороты, не дергал рулем, вовремя перестраивался в нужный ряд и всякий раз выигрывал у Владимира важные доли секунды. Преследовать умелого водителя было хлопотно, особенно потому, что цель поездки была неизвестна. Мендельсон потел, и сердце его замирало, влетая в повороты на большей, чем обычно, скорости. Следя за беглецами, он не успевал смотреть по сторонам и рисковал столкнуться с встречным транспортом. Ему удалось запомнить две первые цифры на номере таксомотора и с их помощью узнавать преследуемых, то и дело скрывающихся между легковушек и грузовиков. Шофер выбирал узкие улочки с редким движением и малым количеством светофоров, но с частыми и резкими поворотами. Владимир, как мог, старался догнать его, но тот все ускорял движение, насмешливо вихляя приподнятым задом Пассата и не утруждая себя включением поворотных огней. На затяжном подъеме он непринужденно прибавил газ и ушел в отрыв. Владимир, натужно ревя мотором, догонял в отчаянном рывке, но тот пропал в темной яме неожиданного спуска, сверкнул на мгновение тормозными огнями, вильнул, как обычно, задом, и исчез в боковой улице. Владимир с опозданием свернул по его следам, но таксиста и след простыл. Вместо того чтобы прибавить скорость, Мендельсон, поехал медленно, напряженно вглядываясь в темные окна припаркованных вдоль дороги машин, доехал до т-образного перекрестка, остановился, выбирая направление, заметил вдали красные огни и освещенную шапку удаляющегося таксомотора, и бросился за ним. Шофер ехал медленно, а потом и вовсе остановился, подсчитывая выручку за день. "Где твоя пассажирка?" - спросил Мендельсон, поравнявшись, но тот ничего не ответил, а лишь взглянул отсутствующим взглядом, беззвучно шевеля губами. Владимир развернулся и поехал назад.
Это была промышленная зона, ночная, скучная и тихая, но уже через минуту Мендельсон заметил открытую лавку, торгующую пивом и выпечкой, пустынную, как и все вокруг. В нескольких шагах приоткрылась скрытая дверь, и донеслась громкая музыка. Группа парней нетрезво вытеснилась на улицу, а за ними выглянул здоровенный вышибала, намереваясь закрыть дверь, но Мендельсон поторопился и успел проникнуть внутрь в полутемный зал, разделенный по периметру на кабинки, между которыми находилась небольшая паркетная площадка, торчал металлический стержень и стоял стул - привычный инвентарь заведений подобного рода. Владимир скрылся в темном углу, ожидая появления той, поиски которой и привели к неожиданным событиям сегодняшнего вечера. Он был рад, что попал сюда не умышлено, а, можно сказать, по работе, преследуя непокорную больную, беспутно ускользавшую от врача. Случайность происходящего придало ему точку зрения постороннего наблюдателя, а не алчного потребителя эротики. Он с усмешкой обозревал разбросанных по залу любителей платного секса, довольный, что сам-то находится здесь по совсем другой причине.
Под звуки громкой музыки на середину выбежала тоненькая девушка, та самая, которую поджидал Мендельсон. Ее черные волосы были собраны в узел, на ней было торжественное черное платье, короткое спереди и длинное сзади, и черные туфли. Она была слишком хороша для подобного места работы, слишком мила и танцевальна. Возможно, она была лишь стриптизерка, танцовщица, студентка, подрабатывающая деньги фривольными танцами. Столь изящна, столь молода, что у Мендельсона захватило дыхание, когда черное платье упало к ее ногам, и бледная маленькая грудь обнажилась беззащитно, застенчиво просвечивая сквозь пальцы. Она казалась девочкой - ребенком, самозабвенно предающейся танцам возле зеркала в спальной комнате, непонятным образом попавшей в это неприличное заведение на обозрение мужчинам, чьи жадные взоры сверкали из темных углов, чьи скабрезные мысли зашли уже слишком далеко, гораздо дальше, чем эта малышка должна была позволить. Мендельсон вздрогнул при мысли о том, что заставило ее прийти сюда, больной, кровоточащей. Ведь это была его пациентка! Он знал, что через несколько минут увезет ее, уведет с собой на зависть скрытым в темноте импотентам и спасет от болезни и от них. От Владимира не укрылась ее бледность, подчеркнутая светом неоновых ламп, но ладошки и пятки были розовыми, и щеки раскраснелись во время танца, хотя танцевала она без огня, болезненно повисала на металлической жерди и уныло приседала над стулом. Она походила лицом на ту брюнетку из иерусалимской студии. Но вот музыка затихла, и стриптизерка, прижав к груди платье, резво убежала в темноту. "Слишком резво", - подумал Мендельсон, и сомнения закрались в его голову.
Он колебался, пока на арену не вышла другая танцовщица - брюнетка со стрижкой каре, красивая, гордая и бледная, ни дать, ни взять артистка Олечка Мышкина. Эта была активна и бодра, и с чувством исполняла свой танец на жерди, резкими движениями избавляясь от душившей ее одежды.
Вслед за ней вышла третья брюнетка в обтягивающем трико, с волосами, обсыпанными жемчужной пудрой, сверкающими глазами и вздутой грудью, еще меньше похожая на Олечку Мышкину, чем две предыдущие... Владимир поднялся с места и пошел "за кулисы" разбираться. Но дорогу ему преградил вышибала.
- Вход дальше платный!
- Но я врач, - вынужден был признаться Мендельсон. - Я ищу здесь свою пациентку!
- Заплатите в кассу и ищите кого угодно!
Владимир бросил деньги на стол перед черноволосой кассиршей, безучастно лежащей на кассе, спрятав лицо в руки. Завернув за угол, он увидел сразу всех стриптизерок, развалившихся в свободных позах на кушетках вдоль стен. При виде посетителя, их смех затих, и лица приняли наигранно гостеприимное выражение. Ни одна из них не была брюнеткой! Владимир обнаружил в стороне черные парики, нахлобученные на манекены.
- Я ищу Ольгу Мышкину, - уныло проговорил он, но девицы лишь переглянулись между собой и скорчили смешные рожицы, не удостоив доктора ответом.
Мендельсон вернулся в зал. Не смотря на провал, он был уверен, что его цель скрывается где-то здесь, но, возможно, под другим именем, учитывая особенности заведения. Владимир пожалел, что выдал себя, и притаился в своем укрытии.
На арену вышла первая стриптизерка, которую Владимир прежде обозвал студенткой. Но теперь на ней был белый парик, и ее невинность приобрела порочные черты, те, что будоражат мужчин более всего, неотразимое сочетание девственности и тлена. Для Мендельсона она уже не была его пациенткой, перестала быть больной девочкой, и сквозь отеческие чувства медленно проявилось естественное мужское возбуждение, если не сказать вожделение. Теперь он восхищался ее юной женственностью, медлительными, но влекущими движениями, изгибом спины, линией плеч. И в этот неподходящий момент к нему подкрался вышибала и прошептал на ухо.
- Вы сказали, что Вы - доктор? Помогите нам, кассирше плохо!
Мендельсон неохотно поплелся за ним. Девушка лежала на полу, над ней кто-то трудился, обмахивая листом бумаги. "Обморок", - диагностировал Владимир. Слабый, но отчетливый пульс, едва заметное дыхание, черные волосы разметались по полу, подчеркивая бледность кожи. Мендельсон похлопал девушку по щекам, окропил водой. Вышибала и другой человек, были послушны и смотрели с уважением. Вот задрожали ее ресницы и слегка порозовели губы. Открылись глаза и уставились на Мендельсона, не понимая. Он приподнял ей голову, дал воды и отошел в сторону, а те двое усадили девушку спиной к стене, обрадованные, что все обошлось. "Ей лучше отправиться домой", - посоветовал вышибале Владимир, и отвернулся, намереваясь вернуться в зал, но вдруг всмотрелся в поверженную кассиршу, медленно и неотвратимо прозревая... Это была она, девушка из студии, молчаливая собеседница седовласого мужчины и красавца актера... Боясь ошибки, он наклонился к ней и спросил:
- Вы - Мышкина? Ольга?
- Да - пролепетала она.
- Вы приходили сегодня утром в поликлинику к Борису, семейному врачу?
- ......?
- Вам нужно срочно в больницу, анализ крови нехороший, гемоглобин упал, и я ищу Вас весь вечер, чтобы сообщить об этом!
- Но почему Вы?
- Так получилось, но объяснять некогда. Помогите мне! - обратился к громиле.
Дорогу в приемный покой они проделали молча. Владимир наблюдал за девушкой со стороны, боясь, как бы обморок не повторился. Он плавно вписывался в повороты и осторожно объезжал ухабы. Он вез свою пациентку, нестабильную, нелепую больную Олечку Мышкину, не пытаясь разговаривать с ней, ни шутить, ни расспрашивать о симптомах болезни. Это казалось неуместным в поездке по ночному городу, в темноте салона, в тишине фонарей. Он украдкой посматривал на ее бледный профиль и щуплые плечи и почему-то проникся к ней нежностью, что мешало ему выполнять роль врача. Впрочем, в ту минуту он им и не был. В этой случайной истории он исполнял роль старательного посыльного или прилежного почтальона, ну, может быть, сыщика, но никак не врача. И это было ему приятно. Неожиданно и приятно...
Владимир привез ее в приемный покой, сдал на руки знакомым врачам и покинул больницу только после того, как убедился, что необходимые анализы взяты, и должное внимание девушке гарантировано. Продолжая роль посыльного, он уехал домой, не дожидаясь диагноза, не вмешиваясь в лечение, но предоставив дежурным врачам исполнить свой долг...
11
На следующий день он все еще испытывал воодушевление от вчерашней истории, и ему не терпелось узнать диагноз Ольги Мышкиной. Но вместо того на входе в отделение его взгляд споткнулся о лежачего Прокофьева, и Мендельсон вспомнил о новом лекарстве, экспериментальном, не опробованном еще в этой больнице, но многообещающем и эффективном - последней надежде обреченного режиссера. Прокофьев все еще лежал на боку, повернувшись спиной ко всему миру, но Мендельсон почувствовал, что главный протест больного сосредоточен против его врача - самого Владимира, хотя он-то как раз был меньше всех виноват, что "знаменитые" профессора напрасно запретили режиссеру пить его любимую водку и забыли предупредить, что ишемическая болезнь сердца будет исподволь продолжаться, разъедая вновь вшитые сосуды, какие бы ограничения ни ввел несчастный больной в свою жизнь. "Несчастный!" - Владимир отметил, что правильно употребил это слово в мысленном диалоге с пациентом. Что-то вроде искреннего сострадания шевельнулось в его душе, настоящей жалости к лежащему неподвижно человеку, который еще вчера увлеченно смотрел на нескончаемый поток марширующих манекенщиц, а сегодня даже его спина имела вид унылый и безнадежный.
Мендельсон составил план действий. Прежде всего, он должен освободить себе время на оформление необходимых документов и получение разрешения на новое лечение. Поэтому от обхода больных он отказался, а вместо себя отправил Юлию Наталевич. "Прокофьев с ней знаком мало, и есть шанс, что его депрессия смягчится от вида хорошенькой женщины". А сам отправился бегать по этажам, чтобы скорейшим образом добыть нужное лекарство.
Юлия Наталевич нашла Прокофьева неподвижно лежащим на левом боку, с полузакрытыми глазами и плотно сжатым ртом. Больничный завтрак на потертом подносе остался нетронутым. Телевизионный экран был мертв. Больной не ответил ни на приветствие, ни на вопрос о самочувствии. Тем не менее, Юлия прослушала его сердце и легкие и обнаружила неровные глухие тоны и хрипы, напоминавшие скрип свежего снега - признаки слабой работы сердца. И кардиограмма была под стать: грубо искаженные электрические знаки бежали и обгоняли друг друга, сталкивались, сплющивались и выгибались, сливались вместе и разбегались врозь, словно ведьмин танец на Лысой горе. Здесь были все виды электрических нарушений, все возможные аберрации, все мыслимые искажения, не было только милого сердцу порядка - простого чередования плавных волн и резких игольчатых пиков. Человек с такой кардиограммой не может равнодушно лежать на боку - его преследует страх смерти, неизбежно сопровождающий беспорядочные сердечные тоны. В такие минуты больной, если он не потерял сознание, должен хватать врача за руку и с паникой в глазах спрашивать: "Доктор, я умираю?" Или, держась за сердце правой рукой, умолять дать ему лечение, а лучше сделать укол, хотя можно и таблетку, но поскорее что-нибудь сделать, только бы снять страх. В такие мгновения скорая помощь проносится по улицам, включив сирену, и в домах вдоль ее пути напуганные спросонья сердечники спешно глотают розовые таблетки нитроглицерина и постепенно успокаиваются, радуясь, что это не к ним. В эти минуты руки непроизвольно тянутся к головам и медленно стягивают шапки, сгибаются шеи, и прячут взгляд глаза.
Но доктор Юлия Наталевич привыкла к подобным моментам. Она быстро, строго и без суеты приказала медсестрам перевести больного в палату для умирающих и нестабильных, слабо реагирующих стариков.
Юлия Наталевич попыталась выяснить, не болит ли у больного сердце, но сколько ни спрашивала пациента дотошная Юлия, сколько ни вглядывалась ему в глаза, сколько ни кричала ему в уши, ей так и не удалось добиться вразумительного ответа.
Наталевич, однако, не была посвящена в историю длительной болезни режиссера Прокофьева и посему, внутренне пожав плечами, а внешне сохранив приличествующую ситуации деловую строгость лица, сделала необходимые записи в истории болезни и продолжила обход больных.
А доктор Мендельсон в это время ездил на лифте по этажам больницы и иногда, когда терпения не хватало, бегал по лестницам вверх и вниз, между председателями комиссий и ответственными работниками, между складом и аптекой, перенося подписанные и неподписанные бланки и требуя недостающих виз. Лекарство было новое, мало знакомое, редкое, и никто толком не знал, какие осложнения оно может вызвать. Но в случае с Прокофьевым, и в этом были согласны все, терять было нечего. Больной умирал, поэтому каким бы опасным ни было новое лекарство, состояние пациента было еще опаснее.
Итак, успешно преодолев бюрократические препятствия, добился Мендельсон обещания главного аптекаря, что лекарство поступит в его распоряжение к концу рабочего дня.
Однако где же находится та, которую он привез ночью в приемный покой?
Владимир набрал номер справочной больницы и не без опаски произнес имя и фамилию своей больной. Кто его знает, чем окончилась эта запутанная история, и какого рода неожиданности ждут еще впереди; неожиданности, которыми изобилует специальность врача и которые ни один врач на свете не любит, всей душой желая все их предусмотреть, чтобы и не было вовсе никаких неожиданностей.
В своей работе он редко встречался с молоденькими женщинами и позабыл, в чем чаще всего заключаются их проблемы. Владимир безотлагательно позвонил в гинекологию и осведомился у медсестер о состоянии здоровья Ольги Мышкиной.
- Состояние стабильное, отдыхает после операции...
Владимир опять помчался по этажам. Вчера во время ночных поисков он и не предполагал, что дело так серьезно и закончится операцией. Он вообще не думал вчера о диагнозе, а действовал инстинктивно и сосредоточился на преследовании, как настоящий посыльный. Счастье, что он нашел-таки Мышкину и доставил в больницу. Владимир ринулся в ординаторскую и набросился на первого попавшегося врача.
- Что нашли у Мышкиной Ольги на операции?
Незнакомый врач опешил от напора Мендельсона.
- А Вы ей кем приходитесь?
- Семейным врачом.
- А... - разочарованно протянул доктор. - У нее была внематочная беременность, которая лопнула и закровила.
- А теперь как обстоят дела?
- А теперь она уже не беременна и, надеюсь, что это больше не повторится, - не удержался от циничной шутки врач и многозначительно посмотрел на взволнованного Мендельсона.
Владимир отправился искать Ольгу, но почему-то пошел по коридору в противоположную от ее палаты сторону и, хоть и заглядывал в открытые двери на сидячих, лежачих и ходячих пациенток, но не всматривался в их лица, а поглядывал издали и вскользь и очень быстро достиг выхода из гинекологического отделения. Поднимаясь по лифту на свой этаж, он выглядел озабоченным и смущенным. В кабинете за столом, он уставился в лист бумаги, отображавший чей-то нерадостный анализ, и принялся чертить на нем египетские иероглифы.
(В руку - лбом, открыв глаза.) "Посыльный - так посыльный! Почтальон не вскрывает писем, гонец не выясняет результат переданного им сообщения. Передать - и исчезнуть, если шкура дорога! Профессиональный риск посыльного - разбиться о скалу чужих страстей, быть сброшенным на копья чуждой ярости. Профессиональный риск врача - быть похороненным вместе с пациентом. Бесстрастный посыльный, бесчувственный врач. Бесстрастный посыльный, бесчувственный врач. Бесстрастный посыльный, бесчувственный врач. Бесстрастный..."
В кабинет вошла Юлия Наталевич, ахнула и отобрала у Мендельсона изрисованный анализ крови.
- Ну, совсем, как ребенок, - сказала она по-матерински и коснулась его плеча рукой. - Прокофьев плох. Кардиограмма с перебоями, в легких - вода. Не желает ни с кем разговаривать, лежит на боку и смотрит на стену.
- Даже в твоем присутствии?
- Да...
Режиссер лежал на правом боку лицом к стене. Глаза открыты, но взгляд неподвижен. На лице не обида, а безразличие к сердечным болям, аритмии, врачам и болезни.
Мендельсон попытался заговорить с больным, достал стетоскоп, прослушал грудную клетку. Но Прокофьев не повернул головы и не повел глазами, даже когда Владимир включил подвешенный над изголовьем телевизор. Канал мод немедленно заработал, словно видеомагнитофон, начав с того места, на котором был остановлен просмотр: по подиуму, как заведенные куклы, размеренно вышагивали манекенщицы. Ритм их движения был продиктован звучащей за кадром монотонной поп музыкой, одежда сидела на них, как на вешалках; безразличие сквозило в каждом отрепетированном жесте, а взгляд был холодно пуст. Их угловатые плечи оставались неподвижны, а костистые коленки угрожающе взметали платье. Их окружали черно-белые люди, опустившие головы в блокноты.
Владимир выключил телевизор. В комнате врачей он открыл папку с историей болезни Прокофьева, долго листал разноцветные страницы, нашел то, что искал, и повеселел: благоразумные медсестры не забыли записать телефон родственников для передачи "чрезвычайных сообщений". Мендельсон, нимало не смутившись, набрал тот самый номер. После четырех длинных гудков прозвучал голос Прокофьева, записанный на автоответчик: "Оставьте сообщение после сигнала!" Владимир уныло отключил телефон, и его пальцы снова начали свой нервный перестук, а когда ненароком поднял глаза, то обомлел: обе вчерашние Олечки стояли перед ним словно овеществленная, хоть и неуместная, мысль. Но Олечки, не узнавая Владимира, топтались на месте и стеснялись, пока одна из них не решилась задать вопрос: "Как обстоят дела у режиссера Прокофьева?"
Олечки встряхивали светлыми волосами и смотрели на Мендельсона широко распахнутыми глазами, но вместо ответа врач увлек их за собой в палату больного. У входа в палату он пропустил их вперед, а сам занял позицию наблюдателя и с удовлетворением заметил, как вытянулись носы у посетителей, и даже полуслепые паркинсоники, почуяв запах молодых женщин, на мгновение прекратили дразнящую трясучку, как стихли разговоры и замигали экраны телевизоров, пристыженные живой красотой. И только Прокофьев не изменил своей позы, не повернул головы, не протер глаз. Наблюдая со стороны, как склонились над режиссером две подружки, придерживая волосы, падающие ему на лицо, Мендельсон вдруг остро пожалел, что не он лежит на больничной кровати, что не к нему обращаются их небесные глаза, что не его пытаются разбудить прикосновением женских рук. Он внезапно почувствовал зависть к золотым цепочкам, обвивающим их гибкие шеи, и к кулонам, целующим грудь. Одна из подружек сидела к Мендельсону спиной, нагнувшись так, что короткая кофточка приподнялась, обнажая талию в том месте, где находится самый глубокий прогиб позвоночника... Владимир подошел поближе, увидел остекленевший взгляд больного, безвольный изгиб рук, вспомнил, зачем привел к нему очаровательных Олечек, и понял, что ошибся, что не удастся ему пробить брешь в Прокофьевской кататонии с помощью золотой броши. И повел девушек обратной дорогой, но на этот раз умышленно укоротил путь, чтобы меньше чужих глаз увидели его четвероногое сокровище, и, приведя в свой кабинет, стал рассказывать им про болезнь режиссера, про кардиограмму и новое лекарство, в котором заключался последний спасительный шанс. Он был красноречив, он пускал пыль в глаза, а сам мечтал опять оказаться с ними за одним столом и слушать их беззвучную болтовню. Но девушки не узнавали его! Неужели так безнадежно преобразует человека медицинский халат и стетоскоп?!