Толчинский Алик: другие произведения.

Отраженный в зеркалах

Журнал "Самиздат": [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Peклaмa:
Конкурс 'Мир боевых искусств.Wuxia' Переводы на Amazon
Конкурсы романов на Author.Today

Зимние Конкурсы на ПродаМан
Peклaмa
Оценка: 7.00*3  Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Роман имеет форму многолучевой звезды, в центре которой находится главный герой — Олег Трастанецкий, а в вершинах — люди, окружавшие его в течение жизни. В сложных взаимоотношениях с Олегом отражаются особенности характера последнего. Всем, кого не оставит равнодушным вопрос ћкак я жил и живу?Ћ, будет интересна эта книга. В ней отражена судьба уходящего поколения интеллигенции. Как сложилось бы детство Пушкина, если бы он родился в середине шестидесятых годов двадцатого века, читатель узнает из главы романа ћНеудавшийся экспериментЋ.


   Алик Толчинский
   ОТРАЖЕННЫЙ
В ЗЕРКАЛАХ
   Роман в рассказах
   НЕУДАВШИЙСЯ ЭКСПЕРИМЕНТ
   Глава из романа
   "ЛИБР"
Москва
1998
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   Художественный редактор — Королева Т.Г.
   Технический редактор — Чалых Г.П.
   Изготовление оригинал-макета — Пушкин С.А.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   Роман имеет форму многолучевой звезды, в центре которой находится главный герой — Олег Трастанецкий, а в вершинах — люди, окружавшие его в течение жизни. В сложных взаимоотношениях с Олегом отражаются особенности характера последнего. Всем, кого не оставит равнодушным вопрос "как я жил и живу?", будет интересна эта книга. В ней отражена судьба уходящего поколения интеллигенции.
   Как сложилось бы детство Пушкина, если бы он родился в середине шестидесятых годов двадцатого века, читатель узнает из главы романа "Неудавшийся эксперимент".
  
  
  
   ISBN5-86280-101-4
ЛИА Р.Элинина
   ЏКотов.А.В...Романы...1998
Џ Пушкин С.А. Оригинал-макет. 1998
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   Своей любимой Кошке
посвящает эту книгу автор
   Отраженный в зеркалах
   роман в рассказах
  
   Я, Олег Трастанецкий, родился за два года до вероломного нападения Гитлера на Советский Союз, которое готовили втайне от меня и всего прогрессивного человечества Гитлер с помощью Сталина и Сталин с помощью Гитлера. Вскоре после этого мы стали называть эту войну Великой Отечественной — из-за того, что Гитлер напал на нас на две недели раньше, чем мы ожидали. Вот если бы мы успели напасть на Германию на две недели раньше, чем она на нас, то мы бы назвали эту войну Великой Освободительной...
   Итак, я родился и с 1944 по 1946 год переболел ветрянкой, свинкой, скарлатиной и желтухой. Болезни мне дарила моя любимая мама, которая в те же годы работала детским врачом в инфекционной больнице. Мама любила прийти домой и, не умыв лица, не сняв рабочей одежды, любила, я повторяю, заключить меня в тесные объятья, сюсюкать и целовать, целовать, целовать. Мама всегда любила меня целовать.
   В 1947 г. я заболел какой-то болезнью, которую не могли найти в справочнике. У меня раздулись печенка с селезенкой. Кто-то сказал маме, что у меня цирроз печени. Мама много плакала, боялась, что я умру. Мне в больнице было очень хорошо. Там было весело. Мама приносила мне каждый день большое яблоко. Таких больших яблок я с тех пор ни разу не видел. Наверное, это были знаменитые сорта Ивана Владимировича Мичурина. Он умер и его сорта от тоски по хозяину тоже засохли. Жалко. И его, и их. Потом, сам не знаю почему, я выздоровел. И врачи не знали тоже. Самый главный детский врач сказал маме: "Ну, что ж — я не Бог..." и развел руками. И я снова пошел во второй класс, где меня дразнили евреем, хотя я ни капли не был похож на еврея. И еще мне говорили, что я и мои родители всю войну прятались за русскую жопу. Одну такую жопу я наблюдал семнадцать лет подряд по телевизору. Она была утыкана сплошь орденами. Звали ее Товарищ Леонид Ильич Брежнев.
   С 1948 по 1954 год не болел ничем. Иногда случались приступы мигрени. Очки начал носить во втором классе.
   В 1954 году весь покрылся прыщами с гнойниками. Начиная с 1954 года и по 1962, пока не женился, давил прыщи. В 1956 году поехал с друзьями студентами на целину, где от дурной пищи заболел колитом. Так долго болел колитом, что заработал геморрой. С тех пор и по сей день страдаю геморроем. Награжден медалью "За освоение целинных земель". В 1954 году начал кашлять, чем мешал преподавателям вести уроки. Кашлял сорок лет подряд.
   В 1959 году на берегу Черного моря заболел крупозным воспалением легких. Выздоровел.
   В 1962 году поступил на работу в институт угольного машиностроения. Через две недели после поступления заболел левосторонним плевритом и проболел два месяца. С тех пор и по настоящее время периодически болею воспалением легких. В 1969 году, накануне защиты диссертации, у меня было самое сильное воспаление легких. Мама думала, что я умираю, и горько плакала. Но я выздоровел.
   Регулярно болею каждый осенне-зимний период острыми респираторными заболеваниями. Их я переношу на ногах. Если заболеваю вирусным гриппом, то лежу, не вызывая врача, три дня и иду на работу. Врачей не люблю, презираю и антипатий своих не скрываю. В 1989 году после очередного заболевания ОРЗ потерял обоняние.
   С удовольствием расстаюсь с зубами. Талантливый протезист Гомбург в давние времена поставил мне три спаренные коронки. При этом он испортил шесть здоровых зубов. Зубы под коронками тоже испортились, и мне их удалили. Заодно выдергивают испорченные Гомбургом бывшие здоровые зубы. В связи с удалением одного из них получил воспаление тройничного нерва, которым страдал с 1974 по 1979 год.
   Тогда же, в 1979 году, обнаружил у себя левостороннюю паховую грыжу, от которой очень страдал первые годы, а потом привык.
   В 1945 году почувствовал себя мужчиной, что часто скрашивало мне часы, дни и даже месяцы одиночества.
   Отложение солей в позвоночнике — остеохондроз — дал о себе знать в 1979 году, что было подтверждено рентгеном. Последствием недуга является то, что я не могу исполнять роль мужчины сверху — сразу падает эрекция. На левом боку тоже не могу, так как начинает болеть сердце. Остаются лишь положения на спине и на правом боку.
   В 1962 году в связи с распределением в Красноярск почувствовал признаки заболевания, которое врачи называют сердечно-сосудистой дистонией. Вначале симптоматика сильно пугала — похолодение конечностей плюс бешенный пульс, плюс озноб с поносом. Когда в 1975 году к этому добавилась бессонница, я поступил в Клинику неврозов, где прошел курс аутотренинга и трудовой терапии. Кстати, последний заключался исключительно в перетаскивании мусора или крупногабаритной дряни. Когда моя одежда в результате трудотерапии приобрела специфический цвет и аромат (никто ведь не предупреждал, что, ложась в нервное отделение, следует приносить робу и резиновые сапоги) я сбежал из клиники, обманом завладев своим паспортом. Заведующий отделением очень сокрушался. С тех пор пациенты клиники паспорта на руки не получают ни при каких обстоятельствах.
   Подскоки давления и связанный с ними дискомфорт в области сердца систематически мешают мне с 1980 года выпивать и работать. Поэтому я придумал и внедрил в 1985 году, в связи с началом перестройки, индивидуальную систему лечения, которую использую и по сей день.
   В 1995 году появились регулярные приступы глазной мигрени, которые прекращаются после месячного курса стугерона.
   Особенности строения глаз у меня таковы, что я нынче вижу половину первой строчки на табло в кабинете окулиста. Мешает то, что всю таблицу я помню наизусть. В очках вижу левым глазом пятую строчку, а правым — четвертую. Когда хочу почитать, одеваю поверх очков для чтения еще одну пару очков. Поэтому могу читать только лежа. Если сижу, вторая пара очков сваливается с носа.
   Сегодня я, Олег Трастанецкий, считаю себя практически здоровым и, кроме того, созревшим для профессиональной литературной деятельности.
  
   Олег
   В первом классе мне очень хотелось обладать кусочком мела, который так мягко-бархатисто пишет на чем угодно. В руках нашей учительницы мел быстро таял, и к концу урока оставались жалкие крохи. Взять большой кусок я не решался. Почему-то в памяти осталось, что мела не хватало. Это вполне возможно, потому что шел первый послевоенный год. Я не догадывался тогда, что кроме белого существуют и другие цветные мелки. Помню, уже студентом я пришел в восторг, увидев впервые изумительно яркие тона пастелей в магазине "Художник" на Пушкинской улице. Но тогда, в 1946, я долго томился, пока, наконец, не стал обладателем кусочка мела размером с лесной орех. Я завернул его в бумажку и принес домой.
   Мы в то время занимали две комнатки в коммуналке в двухэтажном деревянном домике с наклонными полами. У нас троих была комната в двенадцать квадратных метров, а в смежной, девятиметровой, жила бабушка, дедушка и моя вечнобольная тетка. Наши комнаты считались просторными. У соседей были помещения вроде купе плацкартного вагона, где все пространство занимала кровать. Я тесноты не замечал, так как не имел представления о просторе. Помню только, что возвращаясь из пионерских лагерей, всегда удивлялся мизерности нашего жилья.
   Всего нас в квартирке жило десять человек. И как мы ухитрялись вдесятером довольствоваться одним туалетом и одной раковиной! Потом соседкин сын женился, и вскоре нас стало тринадцать, но все равно я не помню, чтобы у нас разгорались скандалы из-за того, что кто-то слишком долго занимает места общего пользования.
   Итак, придя в тот день домой, я развернул мел и стал думать, что бы мне такое интересное написать и на чем. Все предметы в комнате, за исключением створок буфета, не давали мне творческого простора, да и створки никуда не годились. Поэтому я пошел в коридор и там сразу же понял, что писать надо на дерматине, которым были обиты двери у соседей. Тут на меня накатило вдохновение. Я сжал мел и начертал слово из трех аршинных букв на всех дверях. Затем я зашел в туалет и расписал этим словом ржавый стояк. Удовлетворив свой писательский зуд, я отправился гулять. Вечером с работы вернулся отец, увидел мои художества, — а соседи постарались оставить все в первозданном виде, — вызвал меня в коридор и спросил инквизиторским тоном: "Что такое ты тут написал?". По моему безразличному виду он решил, что смысл слова мне неясен. "Это же пипка твоя!" — крикнул он в раздражении от моей тупости. Не увидев на моем лице следов стыда или раскаяния, он приказал: "Возьми тряпку и все сотри сию минуту. Мел давай сюда!" Я покорно исполнил приказ и пошел доделывать чистописание.
   Деньги я любил с детства. В семье их всегда было мало. Когда бы я ни просил родителей купить какой-нибудь пустяк, мне отвечали, что денег нет. Счастливые обладатели нескольких медяшек могли играть в "пристенку", или "расшибалку", или "казну" и другие увлекательные игры. Была еще игра под названием "догонялки". Один из играющих далеко бросал биту — тяжелый плоский предмет, скажем, кусок чугунной сковороды, а другой должен был так бросить свою биту, чтобы до нее можно было дотянуться растопыренными пальцами.
   Однажды Ленька-шахматист, учившийся в четвертом классе, пригласил меня, второклашку, сыграть в догонялки. Он замечательно метко бросал биту, и мой долг рос столь стремительно, что я и опомниться не успел, как проиграл тридцать рублей. У меня никогда больше двадцати копеек в карманах не водилось, но я знал, что проигрыш надо платить и потому, не колеблясь, побежал домой, раскрыл бабушкин кошелек, достал красную тридцатку, сунул в карман и дунул во двор. С пренебрежением я вытащил крупноформатный денежный знак с пурпурным Лениным и протянул Леньке. Лицо моего старшего приятеля озарилось. Улыбаясь, он разгладил тридцатку, а потом аккуратненько сложил ее в несколько раз и спрятал. К сожалению, его радость оказалась преждевременной. Мои поспешные действия были замечены бабушкой, которая тут же обнаружила пропажу, а соседка видела, как я отдавал деньги Леньке. Ленька был всенародно выдран отцом. Я же слонялся и ждал наказания до вечера. Бабушка, бывало, говорила, когда мои шалости становились нестерпимыми: "Погоди, вот я тебе подставлю скамеечку". Ко второму классу я уже понимал, что речь идет о скамейке для порки. Хотя меня почти не наказывали, я понимал, что совершил чудовищное преступление, и мне уже виделась огромная тяжелая рука отца, нещадно секущая мой зад.
   Надо отдать должное бабушке. Она дождалась, пока вернувшийся с работы отец поест и только после этого доложила о моем проступке. Однако и на сей раз меня не выдрали. Отец назвал меня вором и грохнул кулаком по столу. Я страшно испугался и заплакал. Затем последовал дуэт, в котором я пел, размазывая сопли: "я больше не буду". Выслушав этот несложный припев раз пятьдесят, отец отпустил меня для извинений перед бабушкой.
   Как знать, получи я тогда жестокий урок, я не посмел бы восемь лет спустя украсть у бабушки отложенные на черный день сто рублей и без зазрения совести проесть и пропить их вместе с приятелем Славкой. Сумма была настолько велика, что бабушке, видимо, пришло в голову, что она сама их куда-то задевала.
   Спустя еще восемь лет я без колебаний взял чужую книгу по химическому анализу и спокойно слушал вопли потерпевшей: "Никто не видел моего Киркенштейна? Никто не брал моего Киркенштейна?" Кто не воровал, тому не понять сладость греха. Увести из-под носа — это, конечно, высший пилотаж, это работа профессионалов. Мы же, ребятня, специализировались на вещах, которые плохо лежат. Вот, к примеру, в Минералогическом музее, открытом для зевак, стоят столы научных работников. На столах лежат образцы минералов. Ну как же не подойти и не посмотреть! А если понравилось и никого нет рядом, то как же не положить в карман! Потом, правда, за ненадобностью можно и выбросить.
   Если дома воровство считалось страшным грехом, то на улице воровские доблести восхвалялись. В нашем маленьком дворе, замкнутом сарайчиками и общественной уборной, в которую ходили обитатели стоявшего слева полутораэтажного дома, царствовал некто по кличке "Кара". На сухом и жилистом теле, лишенном шеи, сидела гнусная бандитская рожа. Он был недомерком в свои 17-18 лет. С приходом весны он торчал на крыше сарая, где у него была голубятня. Его так и звали: "Кара-голубятник". Он был хулиган и вор и пользовался среди нас огромным уважением. Его боялись все. О его драках ходили легенды. Однажды я видел, как четверо взрослых тащили его, а он бился в истерике — видно, кому-то недодал.
   Все старались сделать Каре что-нибудь приятное. Если он свистел и орал на крыше как полоумный, размахивая шестом, то Ленька-шахматист всячески старался показать свое восхищение и смеялся, держась за живот — только бы Кара поглядел в его сторону. Однажды мне подарили трещалку-автомат. Я вышел во двор с этой нехитрой послевоенной игрушкой, и Кара спросил: "Как тебя зовут!" — "Алик", — ответил я. — "Дай, Адик, пострелять." Я охотно протянул ему автомат, и он подренькал на нем. Он мог бы и не возвращать, я бы не обиделся, счел бы за честь.
   Рассказывали, что брат его сидит в тюрьме. Это еще больше вызывало уважение. Мамаша обоих братьев была величественной старухой. Губы ее напоминали сомкнувшиеся тиски. Во двор она выходила в большой пестрой шали, а однажды неожиданно появилась в нашей комнате, прослышав, что моя мама — врач. Не помню, что для нее мама сделала полезного, но та, уходя, оставила на столе огромное яблоко. Мама подношение взяла.
   Вдруг я услыхал от Борьки-зассыхи, что старший брат Кары вернулся из тюрьмы. Во дворе у нас стали появляться взрослые парни. Который из них был братом Кары, я не знал. Но пришел день, и я увидел во дворе необычайное скопление народа. Кару учил старший брат. Что-то они не поделили. Старший брат был красив, как Алеша Попович. Кара казался перед ним еще ниже и еще уродливее. Кара был ужасно зол и жаждал крови. Однако брат быстро с ним управился и, сбив с ног, нанес сокрушительный удар в голову носком сапога. Кара обхватил голову руками и заорал так, что слышно было в Звенигороде. Встать при брате с земли он не посмел и потому катался и выл еще минут пять. Брат, видно, был человеком серьезным. Его вскоре опять забрали за тяжкое преступление. Кара вновь стал безраздельным хозяином двора.
   Спустя много лет приятель мой Левка мне рассказал историю своего двора, где хозяйничал вор Парамонов. Кара, оказывается, был с ним в дружбе. Левка описывал, как друзья уделали четверых парней из Барнаула, приехавших покорять Москву в сапогах с сияющими галошами и тросточками в руках. Он, думается мне, врал, но я слушал с удовольствием.
   Несколько раз в жизни я наблюдал работу карманников, в том числе и одного из моих знакомых. Мне эта работа показалась неэстетичной. Что-то в остановившемся лице и шарящих руках было бесконечно подлым и жалким.
   Очень мы любили блатные песенки. Про "Гоп-со-смыком" пелись бесконечные куплеты, и чего-чего только герой песни не совершал... Особенно по пьяному делу. И все ему сходило с рук. В конце песенки милиционер получал по морде или был измочален на тонкие ниточки. Вот какие молодцыолодцы наши воришки!
   Ни дома, ни в школе ни один взрослый никогда не говорил нам, что существуют десять заповедей, которые нельзя нарушать. Воровать нехорошо? Да мало ли что еще нехорошо делать! Жевать промокашку и кидать ее в затылок однокласснику тоже нехорошо, и на стенку писать нехорошо, и из рогатки стрелять по птицам и по окнам нехорошо... Короче — в душе не сформировалось отвращение к воровству. По-моему, весь наш российский народ пропитан этой заразой. В организации, где я проработал более двадцати лет, крали все и крали всё, что попадет под руку. Крали даже, я бы сказал, с неким ощущением правоты, потому, мол, что государство нам не доплачивает.
   Еще в аспирантуре, в 60-е годы, я близко сошелся с К. Нас многое объединяло, в том числе и мироощущение. Однажды мы поздно возвращались с работы. Стоя на эскалаторе ко мне лицом, К. подмигнул и раскрыл свой огромный портфель. В портфеле лежал наш лабораторный микроскоп.
   — Зачем он тебе? — спрашиваю.
   — А зачем он лаборатории? На нем никто никогда не работает, — отвечает К.
   — Ну, а ты-то что собираешься с ним делать? — спрашиваю. — Орехи колоть, что ли?
   — А я буду на нем исследования проводить, — важно отвечает он.
   Я пожал плечами. Он пронес свою добычу через два кордона охраны, рисковал. Его дело.
   Через несколько дней встретил его в коридоре. Стоит расстроенный.
   — Что случилось?
   — Паршивые мои дела. Вдруг хватились этого микроскопа, будь он неладен. Сто лет никому не был нужен. А тут от безделья все кинулись искать. И меня подозревают.
   — И что собираешься делать?
   — Надо теперь по-тихому назад его притащить... Тут такая петрушка вышла. Они меня на тестах поймали... кажется.
   — Кто поймал?
   — Да мой шеф.
   — Каким образом?
   — Понимаешь, написал я статью. Ему не понравился стиль изложения. Посадил меня около телефона и стал диктовать. Я, понимаешь ли, строчу, стараюсь. Вдруг Воронцова входит, звонит кому-то: трали-вали-кошки-срали. Шеф диктует, я стараюсь не слушать Воронцову, строчу. И вдруг она говорит, что у нас работает следователь по поводу пропажи микроскопа. И тут у меня рука словно замерзла. Шеф диктует, а я не строчу, еле-еле по бумаге вожу. Выдал себя с головой.
   — Они тебя уличили?
   — Нет, конечно. Они ведь высококультурные люди, черт бы их всех побрал. Надо тайно доставить микроскоп в институт...
   — Ты что, на меня рассчитываешь?
   — Да нет, пожалуй. Вот если бы ты согласился в субботу прийти посидеть в лаборатории. Одному как-то не с руки...
   Идти в субботу в институт мне ужасно не хотелось. Но раз он просит... Человек неплохой, умный. К тому же, чего доброго, карьеру себе испортит из-за минутной глупости... Я согласился.
   К. притащился на работу через час после меня. Я уже изнывал, мне хотелось на волю. К. надел перчатки и, мигом собрав микроскоп, унес его в фотолабораторию, которую почему-то, в отличие от всех остальных помещений, не опечатывали.
   — Фу, спасибо, свободен, — сказал он мне и поставил на плитку колбу с водой. — Чаю со мной попьешь?
   — Нет, поеду на книжный базар, — ответил я. — Пока.
   — Счастливо.
   В понедельник кто-то из лаборатории сунулся в фотокомнату и обнаружил микроскоп. По этому случаю созвали общее собрание, долго и возмущенно кричали. Советовали взять отпечатки пальцев с микроскопа, привести следователя с собакой. Много чего кричали. Оказалось, что ситуация дошла до заместителя директора по режиму, и тот дал приказ охране следить и изловить злоумышленника. Охрана на этот раз жидко обкакалась. Наш заведующий лаборатории долго скулил по этому поводу, ибо он заварил всю кашу, написав докладную в дирекцию.
   Да, кстати, К. в понедельник на работу не вышел и правильно сделал. Кто-то среди публики в числе подозреваемых назвал и его.
   За время моей работы я знаю столько случаев хищения общественной собственности, что порой диву даюсь, как это до сих пор еще что-то осталось неразворованным.
   Сейчас воруют еще более свирепо, остервенело. Растаскивают любезное отечество по мелочам, на крупные части, на огромные куски. Набивают вагоны и шлют нашим доброжелателям за рубеж. Контролирующая братия, включая таможню, разжирела до полного безобразия, как бывало в годы гражданской войны жирели на дохлом народе железнодорожные начальники. Гиены грызут гниющую империю. Все мечтают открыть валютный счет в иностранном банке. При этом крупномасштабное ворье презирает и ненавидит мелких воришек, их же и наказывают с примерной жестокостью. Не дай, Боже, кому-нибудь влипнуть — всю жизнь поломают.
   Мои родители никакого участия в жизни двора не принимали. Мамы моих дворовых приятелей, напротив, проводили там большую часть вечеров. Меня они как-то не замечали. Я не помню ни одного случая, чтобы кто-нибудь из старших ответил на мое "здрасьте" или задал хоть один пустяковый вопрос вроде "Как тебя зовут?" или "Как дела?". Что они были за люди? По рассказам детей они работали на мелких фабричках рабочими или уборщицами. Мать моего приятеля Борьки, с которым я изъездил пол-Москвы на подножке трамвая, нигде не работала и зарабатывала спекуляцией. Муж ее был шофером, пил часто и помногу. Рядом с ними жила дальняя родня, которая регулярно горела (возможно, гнали самогон) и столь же регулярно сидела по тюрьмам. Думаю, что двор и нижний этаж нас ненавидели. Мои родители были единственными интеллигентами в этом рабоче-пролетарском месиве. Я к тому же сдуру, сразу после того как мы вернулись в 1943 из эвакуации, выбегал во двор с ликующим криком "Мы богатые!". Наши две комнатушки с "городской мебелью" казались мне богатством после деревни Болтачево в Башкирии. Я вылетал во двор с воплем "мы богатые!" и вдохновенно врал о ящиках, набитых яблоками и конфетами. При этом я представлял себе три ящика письменного стола, в которых лежат душистые краснобокие яблоки. Вокруг меня собиралась толпа мальчишек и девчонок. Я помню их горящие глаза. Я врал, а они верили и несли мою ложь в нищие, голодные закутки нашего двора. И там, в этих жалких комнатках нам воздавалось сторицей. Ну, как же иначе. Евреи! Мы воюем, а они обогащаются.... Поэтому маленькие происшествия нашего ребячьего мирка приводили иногда к крупным взрослым деяниям. Однажды после ссоры Борька подкараулил меня во дворе и здоровым куском кирпича пробил голову. Я ошалел от вида крови и кинулся домой. Бабушка тоже страшно перепугалась и сунула меня под кран, потом вылила мне на голову флакон йода с истерическим криком "Закрой глаза!" и, обмотав полотенцем, как чалмой, потащила в амбулаторию. Там мне обработали ранку, сделали противостолбнячный укол, успокоили бабушку валерьянкой и отправили домой.
   Во дворе в связи со случившимся произошли грандиозные перемены. Несколько мужиков притащили бревна, металлическую ленту и колючую проволоку. В течение двух часов выросла изгородь в человеческий рост — прообраз Берлинской стены, наглухо перекрывшая свободное пространство. На наш дом осталась лишь большая зеленоватая лужа с унылым древним тополем над ней. Меня изгнали со двора.
   Строители, правда, не учли, что Время обладает колоссальной разрушительной силой. Про египетские пирамиды они вряд ли слыхали, а о древнем Риме лишь догадывались. А жаль. Они узнали бы, что все стареет от времени, все увлекается в огромную ненасытную воронку, именуемую вечностью. Не знали они, что умирают даже камни, выветриваются, истираются в пыль, входят строительными кирпичиками атомов и молекул в нежные тела живой природы...
   Поскольку созданная нашими соседями изгородь была сотворена не из грандиозных каменных блоков, а из подручных материалов, то вскоре в ней появились лазейки, через которые, сокращая путь, топали стар и млад. Изгородь хирела и таяла на глазах. Через два месяца лишь мелкие углубления обозначали места, где были вырыты ямы для столбов.
   Стрельба, огонь были моей всегдашней страстью. Мы разводили костры во дворе и получали нагоняи от взрослых, мастерили из серных головок спичек "поджиги", которые упоительно бахали, сами изготавливали пистоны. Наши руки тосковали по оружию. Не по тем детским игрушкам-погремушкам, которые тренькали, цик-цикали и ничего не весили. Нет. Нам хотелось иметь массивные стальные пистолеты, тяжелые ножи с большими лезвиями. Настоящее оружие! Однажды кто-то с автобазы украл патроны, маркированные восхитительными фиолетовыми колечками на кончиках пуль. Пули были красноватого цвета и крепились к огромным гильзам, внутри которых шуршал порошок. Наверное, это был порох. Мне досталось целых четыре патрона. Я уже мечтал, как положу в карман тяжеленькие, золотисто-красные пули с фиолетовыми колечками. Необходимо было только освободить их от громоздких гильз. Я стоял и тюкал гильзой по бревну, когда меня застал за этим неторопливым занятием отец. Он мгновенно выхватил патроны из моих рук, а меня взял за ухо и отвел домой.
   Страсть к пиротехнике горела во мне до самого конца школы. В нашем стареньком домике было печное отопление, и я любил подкладывать в голландку разные жидкости и порошки из маминой аптечки. Наблюдал, как вспыхивает марганцовка или коптит камфорное масло. При этом я стращал бабушку, что вот-вот произойдет взрыв. Бабушка голосила со страху, а вечером ябедничала родителям.
   Мои честолюбивые родители начали учить меня чтению в пять лет. Сначала все шло легко и приятно. Читать "Дядю Степу", водя пальцем по строке и заранее зная текст, — проще простого. Но сложность заданий все росла. Через месяц меня заставили прочесть "Акулу". Никакого интереса этот пресный рассказ у меня не вызвал. Потом отец решил открыть для меня мир животных. Сначала мне предложили стишок "Где обедал воробей?", а потом пошла нудятина про бегемота. Я изнывал от желания слинять во двор и потому постарался как можно быстрее прожевать текст. При этом я пропустил строчку, в результате чего бегемот взлетел в воздух и погнался за бабочкой, которая нырнула в бассейн.
   Отец слушал вполуха, но нелепость тотчас его насторожила, и он велел перечитать абзац. Я повторил с теми же ошибками. Отец вспылил и потребовал вновь перечитать абзац. Слезы обиды мешали мне читать, и потому я выдал текст без изменений. Отец рассвирепел. Вырвал у меня книжку и проорал мне отрывок в самое ухо.
   — На, читай еще раз, балда! — и книжка ткнулась корешком в мои руки. Тут я заплакал навзрыд и в перерыве между всхлипываниями, наконец, прочел, что бегемот нырнул в бассейн, а бабочка, которая на нем отдыхала, поднялась в воздух.
   В первом классе я уже совершенно свободно читал. Память была отменная. Помню, как Клавдия Николаевна, наша классная руководительница, часто вызывала меня на уроках внеклассного чтения, и я пересказывал почти дословно рассказы и сказки. Стихи я тогда не любил. Однажды я выдал рассказ Гайдара про горячий волшебный камень, который возвращает людям молодость. Клавдия Николаевна была потрясена. Она погладила меня по голове и поставила в журнал пятерку. В пионерских лагерях я на ночь в палате устраивал литературный час. Особенно нравилась ребятам книжка "Старик Хоттабыч". Тогда она была редкостью. За эту книжку меня стали звать Хоттабычем, а потом переделали в Потапыча.
   Сейчас я точно знаю, что независимо от известных литераторов я в восемь лет изобрел жанр устного рассказа-экспромта. После нескольких пробных выступлений на темы Отечественной войны я обнаглел и предложил себя в сольном номере на школьном утреннике. Нисколько не робея, не имея понятия, что буду плести, я вышел вперед и описал историю боя наших с немцами. Кончался рассказ словами: "Наши пошли дальше вперед..." Раздались аплодисменты. Наша красивая завучиха Марья Васильевна, аплодируя, спросила на весь зал: "Где ты это все прочел?" Я пожал плечами и скользнул в толпу. Толька Свиридов из параллельного класса шел за мной и злобно шипел: "Ведь ты все выдумал, гад! Все выдумал!" Я хранил достойное литераторов молчание. Стыда за содеянное я не чувствовал.
   В детстве книг у меня было немного. Я очень любил "Приключения Бурратино" и читал их несчетное число раз. В нашей комнате стоял небольшой книжный шкаф с выдвижными стеклянными окнами, которые очень замысловато убирались вовнутрь. Книги там были самые разнородные. Бог весть откуда заплутавшие тома из довоенных изданий, несколько книг с библиотечным штампом, тяжелые фолианты из технической энциклопедии, толстая книга о путешествии Дарвина на корабле "Бигль", которую я так и не открыл, и всякая всячина в истрепанных бумажных обложках. Две нижние полки занимали книги на немецком и английском языках, технические справочники Hutte и мамины медицинские учебники со страшными картинками. Помню, как я ломал голову над английским "THE", который читал, как тне. Это слово никак не походило на русские слова.
   В средних классах чтение было сумбурным. Школьную программу просто страшно вспоминать. Что читали! Что учили! Как сейчас вижу Эдичку Смирнова, который читает вслух в хрестоматии: "Молений, страданий и стонов полна/Катилась еврейских погромов волна./Вздымалась волна, опадала и вновь/Струилась горячая братская кровь". Он тычет пальцем в строчки и хохочет: "Горячая братская кровь! Евреи нам братья? Ах-ха-ха! Ой-не-могу!"
   Действительно, "еврей" — это ругательство. Этим словом школьные товарищи обзывают друг друга за неприличные поступки. Еще из разговоров в школе: "Есть русские, которые хуже евреев". Это обычно говорится в присутствии тех "жидков", к которым относятся хорошо, как к своим. Иногда удостоят похвалы — "он ничуть не хуже русского". Короче — в книгах одно, а в жизни другое, и эти вещи смешивать нельзя. Так и тянет вспомнить Пушкинское:
   Григорий: "И царь повелел изловить его..."
   Пристав: И повесить.
   Григорий: Тут не сказано повесить.
   Пристав: Врешь: не всяко слово в строку пишется.
   Читай: изловить и повесить.
   Но Пушкин будет потом, после школы. А сегодня — "Пойте, акыны! Пусть песни польются!/Пойте о Сталинской конституции!"
   А ведь были и прекрасные сказки Андерсена, был "Робинзон Крузо". Чаще, правда, попадались книжки из профсоюзной библиотеки. Родители не могли меня научить тому, чего не знали сами. Потом, в конце школы, началась пора подписных изданий. Дома появились две первых книги Роллана. Разыгрывали на работе подписку, и папа ее выиграл. Остальные тома почему-то выкупать не стали, и через несколько лет я те книжки тайком унес в букинистический магазин. Паспортов тогда не предъявляли, и я придумал фамилию и адрес, верно, боялся, что разыщут и накажут. Появляющиеся в доме классики все еще не были книгами-для-меня. Я в это время потел над очень нужной и полезной книгой, которую все передовые рабочие то ли уже прочли, то ли собирались прочесть. Я уже догадывался о существовании Гамлета, но познавал, как дед Щукарь бегал по нужде во чисто поле.
   Позже, студентом, я хохотал над остротами Джерома К. Джерома, шпарил наизусть Ильфа и Петрова и вдруг научился читать книги. Именно вдруг. Я заканчивал "Графа Монте-Кристо". Два дня я не мог от него оторваться. И вот последние страницы. Дантес уезжает со своей прекрасной возлюбленной, уезжает навсегда, и мы не знаем, чем он себя займет в ближайшие двадцать лет. И вдруг я понял, что и Дюма не знает. Человеку, который подчинил всю свою жизнь идее мести, нечего делать в мире после ее свершения. Дюма мог бы убить Дантеса руками одного из его врагов или, что было бы еще лучше, мог показать неуклонную деградацию Дантеса, увеличивающееся сходство героя с теми, кто его предал и преследовал... Это была моя первая самостоятельная мыслишка, не высосанная из учебника.
   В школе мы проходили классиков. Но классики писали не для детей. Высокие истины "Войны и мира" часто недоступны и взрослому, а лирические отступления в "Евгение Онегине" может оценить лишь читатель с развитым художественным вкусом и склонностью к философии.
   Как-то я спросил у преподавателя литературы, из каких соображений в курс средней школы включены столь сложные произведения. Он мне ответил, что это — традиция еще с гимназических времен. Кроме того, если ученики в школе не познакомятся с классиками, то есть опасения, что многие так никогда в жизни их и не откроют. "Ну, и черт с ними, — отвечал я. — Если человек не читает классиков, значит у него нет такой потребности. А вы так изжевали великую литературу, что в голове остался лишь сюжет и мнение вездесущего господина Белинского, который за нас все давно решил".
   Моя жена в четырнадцать лет прочла "Былое и думы". У нее осталось впечатление, что это толстая, скучная книга. А я прочел ее впервые в тридцать пять и был в полном восхищении. Все хорошо в свое время.
   ... Как-то осенью с приятелем мы отправились по грибы в Смоленскую область. Утро и день мы проводили в лесах; вечером после обработки грибов приятель читал вслух купленную в сельском магазинчике книгу поэм Пушкина. В спящей деревне, в бревенчатой избушке мой приятель читал, и слезы восторга перед открывающимся чудом закипали у нас на глазах. Боже мой! Сколько грусти, сколько горечи!
   Но те, которым в дружной встрече
   Я строфы первые читал...
   Иных уж нет, а те далече,
   Как Сади некогда сказал.
   Без них Онегин дорисован,
   А та, с которой образован
   Татьяны милый идеал...
   О, много, много рок отъял!
   Блажен, кто праздник жизни рано
   Оставил, не допив до дна
   Бокала полного вина,
   Кто не дочел её романа...
  
   Трактаты можно писать по одной этой строфе!
   Не сосчитать удивительных и радостных встречи с древними и современными авторами. Если мне везло в жизни, то уж, разумеется, не в последнюю очередь на книги. Некоторые заражали меня оптимизмом, от других я впадал в депрессию. Были такие, которые я читал и оставлял с мыслью вернуться к ним в будущем. Я делал закладки на некоторых страницах. Книги спасали меня от мира газетных сплетен и грязной политической возни, от вранья и оглупляющей телеиндустрии, а иногда и от семейных неурядиц.
   Однажды я прочел книгу Сент-Экзюпери "Военный летчик" и спустя месяц вновь перечитал ее, отмечая закладками наиболее интересные места. Мне показалось, что я недостоин этой великой книги. Я читал и перечитывал ее, и мне было стыдно за свою мелкую, погрязшую в нелепых и жалких событиях жизнь. Умом я понимал, что Сент-Экзюпери мне не чета, что он — огромный и сильный человек, который ничего не выдумал, а написал правду о себе.
   Вот в Евангелии Сын Божий поступает согласно своему великому предназначению. Его величие не принижает меня. Евангелие мне напоминает учебник, учебник жизни, кодекс правил, которому очень трудно следовать, но стараться необходимо. Если не всегда получается жить по заповедям, то на это есть милость и всепрощение Бога и возможность покаяться... Но военный летчик по фамилии Сент-Экзюпери — всего лишь сын человеческий. И я сижу в раздумьях, почему я так мелок и недоброжелателен, почему меня так раздражают люди? Ну да, он силен необыкновенно и потому добр, а я слаб и потому зол. Все свое зло я объясняю проклятым обществом, неустроенностью нашей жизни. То же самое делал в свое время наш великий вождь и учитель, вечно живой мертвец. Он ох как не любил Россию, ее народ и особенно "къестьян, из котогых ежедневно выгастает капитализм".
   А Сент-Экзюпери, "летя над Аррасом, принял на себя ответственность за толпу, которая была под ним". Он пишет: "Раз я неотделим от своих, я никогда от них не отрекусь, что бы они ни совершили. Я никогда не стану обвинять их перед посторонними. Если я смогу взять их под защиту, я буду их защищать. Если они покроют меня позором, я затаю этот позор в своем сердце и промолчу. Что бы я тогда ни думал о них, я никогда не выступлю свидетелем обвинения. Муж не станет ходить из дома в дом и сообщать соседям, что его жена потаскуха. Таким способом он не спасет своей чести. Потому что жена его неотделима от его дома. Позоря ее, себя он не облагородит. И, только вернувшись домой, он вправе дать выход своему гневу... Вот почему я не снимаю с себя ответственности за поражение, из-за которого не раз буду чувствовать себя униженным. Я неотделим от Франции. Франция воспитала Ренуаров, Паскалей, Пастеров, Гийоме, Ошеде. Она воспитала также тупиц, политиканов и жуликов. Но мне кажется слишком удобным провозглашать свою солидарность с одними и отрицать всякое родство с другими".
   Я долго размышлял над открывшимися мне истинами и понял:
   — правители разочаровали нас, показывая в течение десятилетий дурной пример обращения с народом и страной;
   — государство и народ, среди которого я живу, никогда не считали меня полноценным человеком;
   — в условиях кровавой диктатуры народ превращается в трусливое и злобное стадо, а личность деградирует.
   Но почему Сент-Экзюпери никого не винит — ни правительство Франции, ни народ Франции, ни даже нацистов? Да потому, что он чертовски свободен. Он свободно выбирает свою судьбу. "Мне всегда была ненавистна роль наблюдателя, — пишет он. — Что же я такое, если я не принимаю участия?.. Только выполнение своего долга позволяет человеку стать чем-то". А мы, то есть я и мои приятели, стыдились говорить о Долге потому, что государственная пропаганда беспрестанно о нем толковала.
   Государство всегда нас обманывало. Нас учили праведной жизни те, кто сами погрязли в пороках... И все же я чувствовал, что хитрю, лавирую. Спорить с Сент-Экзюпери не о чем и незачем. Он поставил последнюю точку, не вернувшись с боевого вылета в 1944-м, не оставив своим читателям ни малейшего повода упрекнуть его в неискренности.
   Как же хороша его книга! Ее конструкция напоминает симфонию с повторением основной темы и постепенным ее усилением, переходящим в финале в мощное крещендо: "Я верую".
   Так бы мне и остаться с занозой в сердце, не переверни я еще нескольких страниц. "Письмо к заложнику" называлась следующая вещь. И там я нашел ответ на свою боль. "Уважение к Человеку! Уважение к Человеку!"... Но ведь и Горький писал то же самое, не так ли? Однако тут огромная разница. У Горького об уважении толкует люмпен, спившийся обитатель дна, а здесь — сама совесть мира. Уважение! Его-то во всей моей, нашей жизни не было. Не было и во времена Петра Великого, нет и сейчас. В России уважение к личности всегда стояло на последнем месте. А на первом — чины, погоны, лычки. Страх перед грубой силой — ползали всегда перед ней на брюхе. Ненависть и зависть к богатым.
   Две революции плюс гражданская война уничтожили цвет нации и поставили над всем посредственность. Все, что было чистого и возвышенного, копилось по гранам в течение долгих, мучительных столетий, эти нежные кристаллы доброты, любви и уважения к личности, было изгажено, вырвано с корнем и выброшено. Ежедневно мы проходили школу неуважения к Человеку — в транспорте, который не желает ходить регулярно, в давке за продуктами, когда мерзейшие торгаши играют роль наших благодетелей, на тошнотворных собраниях, где мы были обязаны сидеть против воли... Как можно уважать себя после того, как стоишь и хлопаешь в ладоши в честь партийного истукана, увешанного, как рождественская елка, знаками трудовой и боевой доблести всех стран мира?!
   Как-то в еще совсем недавние времена у нас на работе было собрание из тех, что проводятся по инициативе райкома партии. Полтора часа сто семьдесят человек врали друг другу, каким должен быть нравственный облик жителя образцового коммунистического города, то есть нашей заплеванной, засранной, наводненной голодными толпами приезжих из провинции Столицы. А говорилось все это в нашей паскудной закрытой организации, где на всех должностях повыше сидят родственники, где безделье сынков, дочек, племянников узаконено, где половина работников — неизлечимые горькие пьяницы, травящиеся казенным спиртом, где профсоюзный комитет занят целиком обслуживанием верхушки и где существуют целые лаборатории, созданные лишь для обработки садовых участков начальства с весны до осени...
   В том коллективном кривлянье было что-то особенно мерзкое (шли последние годы правления дутого Генералиссимуса). Это чувствовали все, и потому выходили к трибуне, не подымая глаз, по записочкам бормотали с десяток стереотипных фраз и спешили на место.
   Пастернак однажды заметил: "Мы сами создали себе добавочные путы, мы сами возвели в ежедневный и ежечасный ритуал присягу в верности, которая, чем чаще ее повторяют, тем больше теряет в своей цели".
   Только не мы сами их создали. Ни я, ни мои друзья участия в создании этих пут не принимали. Нам они были навязаны властью быдла, воровской малины, которая правила Россией семьдесят пять лет. Эта власть изуродовала наших предков, нас и наших потомков. И поэтому слова Сент-Экзюпери звучат для нас реквиемом: "Уважение к Человеку! Уважение к Человеку!.. Если в сердцах людей заложено уважение к Человеку, люди в конце концов создадут такой общественный, политический или экономический строй, который вознесет это уважение превыше всего. Основа всякой культуры прежде всего — в самом человеке. Прежде всего это присущая человеку слепая, неодолимая жажда тепла. А затем, ошибаясь снова и снова, человек находит дорогу к огню".
   Сейчас, когда мне крепко за пятьдесят, я смотрю на себя — школьника, и мне кажется, что я был очень подвижным, очень любил бороться, но ни в коем случае не драться. В соответствии с генетическим кодом, заложенным в меня природой, я относился не к альфа-петуху, который клюет всех, и не к бета-петуху, который клюет всех, кроме альфы, и не к гамма-петуху, который клюет всех, кроме альфы и беты... Короче, в классе и пионерском отряде я всегда был ближе к концу греческого алфавита, и рядом со мной паслись тихие обормотики субтильного сложения.
   Однако и на меня временами накатывали волны храбрости. Помню, в первом классе я повадился ходить в соседский двор. Там было полно мальчишек моего возраста. Меня не гнали, и вскоре я со всеми подружился. Среди них была и своя Омега — Толька Мухин. Он был рослым, на полголовы выше всех, но слабого характера. Однажды кто-то притащил прекрасно оформленную патриотическую книжку о матушке-Москве со стишками. Там был нарисован и описан массовый кулачный бой. Удалой русский кулачный бой. Целую неделю после этого в порядке греческого алфавита Юрка мутузил Витьку, Витька мутузил Сережку и так далее. Все они, разумеется, мутузили Тольку Мухина. Я появился у них во дворе, когда игра в "наш русский кулачный бой" уже приелась. Всем, кроме Тольки-Омеги. Увидев меня, Толька заговорил-зашептал угрожающим басом и начал довольно чувствительно тыкать кулаками мне под ребра. Я поеживался и молчал. Драться на чужой территории, "в гостях" мне было неудобно. Еле-еле я от него отвязался. Позже, что ни день, Толька стал из меня делать "грушу". Однажды, не помню уж, как это произошло, я развернулся и дал ему с размаха по сопатке. Всего один раз. Я услышал вопль Омеги и, не оглядываясь, рванул домой. До-олго я потом получал разрешение прийти на соседский двор. Особенно на меня злился наш Ленька-шахматист, который случайно видел, как я с криком "Мама!" бежал с поля боя. Однажды, заметив, что за мной идет охота, он подкрался сзади и обхватил руками, выдавая меня преследователям. На мое счастье, мама была дома и закричала на Леньку в окошко.
   Как-то к нам во двор повадился мальчишка по прозвищу "Ганс". Его лицо действительно напоминало немца, изображаемого в журнале "Крокодил", — узкое, длинноносое, с крохотными злыми глазками. Обликом и одеждой он напоминал крысенка, манерами — бывалого блатняжку. Роста он был незначительного, сложения хилого, но хулиганская слава создавала вокруг него ореол непобедимости. Контачил он в основном с Борькой. Тем самым, который в детстве прошиб мне кирпичом голову. Как-то раз они что-то не поделили, и Ганс отлупил Борьку. Бил он его картинно, как бы ощущая затылком, спиной свет юпитеров, а Борька лежал на земле, спрятав лицо и живот. В общем, выглядела эта сцена впечатляюще — мол, бьют наших, чтобы чужие боялись. Финал, правда, Борька подпортил. Только Ганс повернулся к нему спиной, чтобы величественно удалиться, как Борька вскочил, схватил горсть песка и мелких камней и запустил в обидчика, после чего рванул домой во все лопатки. Ганс пробежал за ним шага три, потом махнул рукой и, криво улыбнувшись, убрался восвояси.
   Не помню уж, как это произошло, но в один прекрасный день Ганс решил поточить когти о меня. Наши отношения стремительно ухудшались. Я учился тогда в вечернюю смену и задерживался ради пионерских дел. Однажды в приятный морозный вечер после легкого снегопада я возвращался домой. Мои сверстники играли в хоккей в переулке, и я остановился поглазеть. Рядом со мной стоял Валерка Звездин, розовощекий крепыш из параллельного класса. Внезапно я довольно чувствительно приземлился на зад. Оказывается, Ганс подкрался и дал мне мастерскую подножку. Мне стало ужасно обидно и особенно стыдно перед Валеркой, с которым я только что вел солидный, равный разговор. Гансик же, не обращая на меня более внимания, стал заискивать перед Валеркой, как собачонка. Видно было, что он уважает и боится Звездина. Тут мое унижение стало невыносимым. Я отозвал в сторону Ганса и заплетающимся языком назначил ему время и место дуэли — в нашем дворе в воскресенье в десять ноль-ноль. Ганс весело махнул рукой: "Ладно, приду", а я плохо спал ночь и все готовился к поединку. Утром, в воскресенье, у меня было отнюдь не боевое, кислое настроение. Злость прошла, и сердце дрожало, как студень. Тем не менее, без пяти десять я собрал себя в кулак и вышел во двор. Ганса не было. Там копался в снегу Борька. Он тоже в последнее время, глядя на Ганса, стал обращаться со мной пренебрежительно, и мы с трудом сохраняли мир.
   Ганс не появился и через час. Я уже с облегчением вздохнул и решил, что бескровно выиграл дуэль. Ведь противник не явился и тем самым признал свою слабость. Но вдруг в самый неожиданный момент он возник, веселый и нахальный. Сердце мое упало в бездонный колодец, но отступать было некуда. Я сжал кулаки и поединок начался. Драться я не умел, но очень старался и нанес сокрушительный удар Гансу в голову. Шапка слетела с него, и он едва не упал, однако бойцовский дух ему не изменил. Он весело хмыкнул и пошел на меня. Я закусил губу и приготовился к атаке. Увидя, что голыми руками меня не взять, Ганс скорчил страшную рожу, запустил руку за пазуху и вытащил что-то металлическое. Это было настолько вопиющим нарушением кодекса дуэли, что я растерялся и опустил руки. Ганс мгновенно оценил ситуацию и стукнул меня в грудь металлическим предметом. Удара я даже не почувствовал, но отступил на шаг. Ганс продолжал меня теснить. Скорее всего я потерпел бы позорное поражение, но на мое счастье открылась форточка, и мой папа строго прикрикнул на Ганса. Тот ухмыльнулся, сунул руки в карманы и, как ни в чем не бывало, удалился.
   Тут мой воинственный пыл вновь разгорелся, и я решил заодно свести счеты с Борькой, который с удовольствием наблюдал сцену моего позора. Борька вначале струхнул, но видя, что я не перехожу к активным действиям, поступил так же, как Ганс. Он вытащил из кармана здоровенный ключ и встал в оборону. Я снова сник и едва смог достойно ретироваться. Папа долго после этого распекал меня за слюнтяйство.
   Прошло несколько лет. Я жил без конфликтов, уступая сильным и нахальным, но к пятнадцати годам комплекс трусости стал мне мешать жить. В это время девчонки стали завладевать нашими умами. Только-только разрешили совместное обучение и отношения с девчонками приобрели необыкновенную остроту и привлекательность. На почве ревности возникла нешуточная вражда с мальчишками из соседних дворов. Хождение в школу становилось небезопасным.
   Как-то раз нас обстреляли снежками. Мы остановились и непечатно выразили свое неудовольствие. К нам тут же подошли и предложили пойти "поговорить". Я наговорил дерзостей противникам, но идти в подворотню отказался, так как торопился в школу.
   На следующий день меня подкараулили двое и затащили в подъезд. Там мне так врезали по физиономии, что я света белого не взвидел в буквальном смысле слова. Встретившийся мне по пути домой Вовка Шанурин осуждающе поглядел на меня и сказал: "Что же ты не отмахнулся?" Он был прав. Тебя могут бить, но нельзя при этом изображать филейную часть. Надо бороться, "отмахиваться".
   Моим обидчикам, по-видимому, экзекуция понравилась. На следующее утро, когда я шел с приятелем Левкой, нас снова обстреляли снежками. Левка остановился и громко выразил свое возмущение. Тотчас к нему подошли и предложили пойти "поговорить". Но Левка, в отличие от меня, был опытным и хладнокровным бойцом. Он схватился с одним из моих обидчиков за грудки, и так они стояли, пока Левка не сделал попытку дать подножку. Прием не получился, но в этот момент я неожиданно получил от моего прежнего обидчика по лицу. Он резко взмахнул рукой, может быть, неумышленно, а я не успел увернуться. Тут я довольно сильно стукнул его в плечо. (Как-то всегда получалось, что я не мог бить человека по лицу; с трудом могу и сейчас). Он тут же оставил Левку и пошел на меня. Ну как же! Мясо, которое вчера так славно отбили, взбунтовалось! Но Левка не дал ему уйти и тем самым спас меня. Драки не получилось, и мы разошлись без потерь. Интересно, что один единственный мой удар привел в равновесие сложную систему взаимоотношений с соседским двором. Хотя причиной могло быть и то, что Левку в тот день несправедливо выгнали с истории. Он шел домой злой как черт, и, увидя компанию на другой стороне улицы, специально перешел туда с намерением подраться и "выпустить пар". Но противники, как видно, почувствовали опасность и, хотя их было трое, молча пропустили Левку, втайне проникшись уважением к его бесстрашию.
   Вскоре мне представился случай отплатить Левке добром за добро. Мы гуляли возле кинотеатра "Москва", что на площади Маяковского. Там скучала кучка ребят. Увидев еврейскую Левкину личность, один из компании сделал громкое замечание на сей счет, после чего они все очень развеселились. Левка стал возникать, и тотчас нас окружили. Один из компании стал надираться к Левке, а другой встал сзади, чтобы дать подножку. Тут на меня накатило, и я ткнул обоих кулаками в грудь. Противники наши скорее всего не были храбрецами. Ситуация тут же разрешилась безобидным трепом. Левка потом долго вспоминал мой "подвиг" и признавался, что в первый момент пал духом.
   С годами я стал агрессивнее, тверже наощупь, но то, что гнездилось в детстве в глубине души — робость, легкая ранимость, неумение держать себя в руках, — так и осталось со мной на всю жизнь. Хотя я теперь гораздо легче иду на конфликты и чаще всего одерживаю физические и моральные победы, чувствую, что остался по-прежнему трусом. Увеличился лишь защитный барьер, толще стала кожа, но если опасность будет велика, думается мне, я так же, как в детстве, опущу руки и позволю противникам бить и мучить меня.
   Отчего один стоек и бесстрашен, а другой, не уступающий в физической силе, — слюнтяй и трус, легко теряющий голову при малейшей опасности? Отчего? Мой знакомый Яша считает, что это заложено в гены природой. У него два сына. Воспитывали их, я бы сказал, на особый манер, не повышая голоса и не применяя силу. Воспитывали совершенно одинаково в условиях полного равенства, а сыновья выросли совершенно разными. Старший — мягкий, непоседливый, улыбчивый, а младший — жесткий, упорный, серьезный. Отец сам удивляется необычной духовной силе, которая сидит в младшем сыне. Благодаря своему непобедимому характеру младший всегда одерживает победу над старшим. "Если ты трус от природы, — говорит Яша, — то как бы ты ни старался, как бы ни воспитывал себя, какие бы мускулы не наращивал, твоя трусость вылезет в критический момент". Думаю, он прав... Только, может быть, это не трусость, а более широкое понятие — слабость.
   Врожденная слабость характера — это болезнь, которая усугубляется презрением к самому себе. Об этом гениально точно сказал Ницше: "На этой болотистой почве презрения к самому себе процветают всевозможные ядовитые растения, такие маленькие, прячущиеся от света, скрытые и нежные и в то же время гниющие. Здесь кишат черви злопамятства и мщения, здесь воздух отравлен тайнами, в которых слишком стыдно признаваться; здесь плетется бесконечная сеть самых низких заговоров, заговоров тех, кто страдает, против тех, кто преуспевает и одерживает победы; здесь ненавистен даже вид людей-победителей, словно богатство, успех, сила, гордость и сознание своего могущества сами по себе уже являются порочными вещами, за которые человек должен нести горькое искупление. О, как эти люди хотели бы стать исполнителями наказания за подобные проступки, как они хотели бы стать палачами!.."
   В ненависти Ницше к больным и слабым, конечно, есть что-то патологическое, но их бессильные, томительные, вязкие мечты об отмщении сильным и здоровым действительно существуют. Как знать, если бы слабый мог занять место властителя, не превзошел бы он многократно по жестокости и тонкому, извращенному садизму все, что приносит плохого правление сильного...Сколько раз я сам упивался мечтами мести своим обидчикам; как часто мой мозг затмевали бесконечные картины, в которых я наслаждался властью над своими жертвами. Эта умственная жвачка изнуряет и опустошает душу. Чем дольше это продолжается, тем меньше остается решимости при столкновении с реальной жизнью.
   Самое ничтожное столкновение на улице, в транспорте, в любом общественном месте приводит к многократному проигрыванию, как на заезженной пластинке, случившейся ситуации. Умом я понимаю, что причина кроется в моей физиологии, но справиться с этим кошмаром не в состоянии. Единственным моим лекарством является немедленная физическая разрядка. Однажды в овощном магазине на меня без причины наорал какой-то полупомешанный тип. Увидев, что я растерялся, он даже замахнулся. Я почувствовал, что должен сейчас же, чего бы это мне ни стоило, отплатить ему. Я вышел из магазина и подождал его. Он взглянул на меня и все понял. Он не издал ни единого звука. И тут я при всем народе рубанул его сверху вниз наискосок по виску. Он упал и застыл кучей коровьего навоза. На душе у меня сразу стало пусто и празднично. Никаких картин мести, никаких страданий-переживаний.
   А вот другой пример. Два с лишним года меня мучила одна сцена. Я ехал в метро и читал. Было около десяти часов вечера. Внезапно я почувствовал довольно крепкое похлопывание по плечу. Подняв глаза, я увидел очень плотного мужчину моего возраста или чуть старше и молодую женщину. В первый момент мне показалось, что она в положении, и я вскочил, чуть не извиняясь. Женщина села на мое место, благодарно взглянула на своего спутника. Все это было проделано в полном молчании. Меня сдвинули, как мебель! С тех пор в моей душе кипела обида. Обида за то, что я как последний дурак позволил, чтобы по мне стучали, как по ящику, за то, что мне даже не сказали спасибо. Я ненавидел бычий загривок ее спутника и могучий разворот его плеч, ненавидел ее бледное нежное лицо с большими влюбленными оленьими глазами. Сколько раз в мечтах я бил и терзал тушу ее спутника, сколько раз я выволакивал их из вагона...
   Не-ет, я далек от христианского милосердия. В моей душе море зла, оно иногда захлестывает меня и душит.
   Часто мне говорят самые различные люди, что я добрый. Они не понимают, что доброта моя — от слабости характера. А что, если у меня просто нет сил и храбрости творить зло? Я не верю в христианские добродетели слабых. Слабые вынуждены вести себя безобидно. Многие из них делают добро, причем строго дозированное добро, ни о каком самопожертвовании не может быть и речи — просто из необходимости совершать хоть какие-нибудь поступки.
   Истинное милосердие и добро — это не вынужденное поведение, а результат свободного выбора сильной натуры. Таково мое убеждение.
   Кажется, создалось впечатление, что я счастливо и насыщенно прожил детство и юность; увы, не все я вам поведал, не все.
   Память переносит меня в 1950 год. Я сижу в пятом классе мужской средней школы на уроке математики. Но сегодня вместо математики наш классный руководитель Герасимов устроил анкетный опрос: фамилия, имя, отчество, пол, национальность... Вот она! Всплыла знаменитая "пятая графа", разделившая наш мир на две очень неравные доли. В меньшей нахожусь я и еще четыре ученика. Класс настороженно ждет. Герасимов спускается вниз по алфавиту. И вот он дает сигнал:
   — Кацман!
   Гробовая тишина — и начинается представление. Кацман встает.
   — Имя?
   — Анатолий.
   Тишина.
   — Отчество?
   — Давидович.
   Оживление в классе.
   — Национальность?
   — Еврей.
   Словно гром расколол тишину. Толька Кацман сейчас при всех назвал себя таким паскудным словом, что гаже дерьма! Смех, прыжки. Герасимов улыбается. Опять несколько русских фамилий.
   — Розенфельд.
   Тишина.
   — Имя?
   — Михаил.
   — Отчество?
   — Семенович.
   Кошмар! Я точно знаю, что его отчество Соломонович. У него не хватило решимости выдержать хохот и улюлюканье класса.
   — Национальность?
   — Еврей.
   Смех в классе.
   Герасимов:
   — Что так кисло отвечаешь? Не пообедал?
   Рядом со мной на парте веселится тупица Козлов.
   — Сейчас еще вызовут тебя, потом Трахтмана и Шендера...
   Наверное, можно не продолжать.
   Страшный 1952 год. Дело врачей. Для тех, кто не знает: обвинили группу ведущих специалистов страны в покушении на жизнь партийной элиты. "Раскрыла" этот чудовищный заговор простая советская женщина-врач Тимашук. Простую советскую женщину-врача наградили орденом Ленина. Потом, когда широко задуманная великим Сталиным подлость не получилась, эту простую советскую женщину-врача убрали без шума. Думаю, даже сын родной не знает, где гниют кости этой дуры. Но это было потом. А в тот день, когда объявили по радио фамилии врачей, я, как обычно, спокойно взял портфель и пошел в школу. На лестнице меня схватил Васька Шматко: "Ты за что, гад, Жданова убил?" — "Ты сдурел, что ли?" — ответил я. (Меня ввело в заблуждение то, что в списке было несколько русских фамилий.) Тут Шматко увидел на лестнице Кацмана, схватил его за шиворот и радостно повторил свой вопрос.
   Весь день класс буквально кипел страстями. Мы пятеро чувствовали себя именинниками, ждущими начала аутодафе. А пришедшая в класс химичка, грубо размалеванная баба средних лет, вместо химии с удовольствием отвечала на град вопросов с мест. Она так увлеклась, что после звонка не пошла в учительскую и продолжала консультировать интересующихся в коридоре. Дня через два от избытка патриотических чувств сия дама треснула кулаком по физиономии очкастого маленького Трахтмана, да так, что разбила ему очки. Бедный Трахтман сунулся не вовремя носом в классный журнал поглядеть оценку. К несчастью химички, Трахтман-старший работал начальником Московского телеграфа. Возник скандал. Патриотку уволили, ибо приказа "Бить!" еще не поступало...
   Наконец, родной отец, тиран, предатель и подлец отбросил копыта. Народ искренне плакал. Некоторые — от радости. В тот памятный день, когда выяснилось, что он действительно умер, нас собрали в школе на траурную линейку. Обе завучихи держали у покрасневших глаз носовые платочки. Старик-физик с орденом Ленина в петлице прорыдал, кого мы все по-те-ря-ли! Мы хранили суровое молчание. Я видел, как под носом нашего первого ученика Вовы Иванова набухает большая капля. Один Шматко хихикал и тыкал впереди стоящих острием карандаша. Мы его молча осуждали. Молодец, Шматко! Прощаю тебе все мучительства, которые ты учинял надо мной.
   Утром в день похорон мы не пошли в школу. Я забежал к Витьке Скопинцеву и зачем-то соврал, что мама и бабушка плачут по усопшему. В сумерках я вышел на улицу Горького и видел, как шеренги желающих попрощаться с вождем неслись навстречу своей гибели. Вы, наверное, знаете, что в давке во время похорон погибло несколько сотен людей...
   Потом вскоре самым умным в стране стал товарищ Маленков, который успел высказаться по вопросам литературы и разоблачить товарища Берию как английского шпиона. Наш народ тут же сочинил частушку:
   Берия, Берия
   Потерял доверие,
   И товарищ Маленков
   Надавал ему пинков.
  
  
  
   Вскоре преподаватель физкультуры Виталий Александрович на своем уроке разъяснил нам, что Берия был грузинским евреем. А какую же еще национальность может иметь в России враг народа и английский шпион?..
  
   * * *
   Обращали ли вы когда-нибудь внимание на краткость основополагающих слов-понятий? — Еда, хлеб, жизнь, смерть, труд, ночь, день... Каждая буква этих слов как бы отлита из золота, а само слово словно застыло в изложнице-времени. Вы можете раскопать курганы слов-наслоений, и внутри, подобно скифскому золотому гребню, не подверженному окислению (разве что погнулся немного зубец), — вы найдете слово, которое было сотворено далекими предками наших предков.
   Еда. Какое короткое и мощное слово! С ним могут сравниться немногие, тоже являющиеся источником жизни и постоянного наслаждения.
   С детства я ощущал гармонию запаха и вкуса съестного. Бабушка готовила мастерски в традициях украинско-еврейской кухни. Праздничный стол был целиком делом ее рук. К примеру, из курицы готовились: паштет из печени, фаршированная шейка, яйца со шкварками с луком, наконец, прекрасно зажаренная до румяной хрустящей корочки сама курица. Отдельно, как лакомство, предлагались сердце и желудок, который почему-то называли пупком. Фаршированная рыба также была выше всяких похвал. Она лежала в красном застывшем, остро пахнущем пряностями соусе, а рядом стояла плошка с хреном, светившимся ярчайшим свекольным соком. До сих пор я помню вкус тающих на языке клецок, которыми заправляли куриный бульон. После праздника еще оставалось немного от яств на денек-другой.
   В послевоенные будни мой завтрак состоял из сладкого чая и двух кусков белого хлеба с маслом. Родители обходились без масла. Аппетит у меня был волчий. Стоило бабушке зазеваться, я норовил стянуть что-нибудь съестное. Она приходила в ярость от моих набегов и ругала меня "солдатской кишкой". После голодного пионерского лагеря министерства речного флота, размещенного на пароходе, я стал относиться к еде с еще большим вожделением. В день моего восьмилетия мама подарила мне два бутерброда с колбасой, купленных в кафетерии на улице Горького. Что это была за колбаса! Какой от нее исходил аромат! Пласт колбасы лежал на нежнейшем, как пух, куске белого хлеба. Я, кажется, не сжевал, а вдохнул эти два бутерброда, и до сих пор моя память хранит тот чудесный дар.
   Помните ли вы, мои современники, жившие у Белорусского вокзала, тот волшебный мир, который так загадочно назывался — "Кафетерий"? Под стеклом лежали десятки бутербродов с черной и красной икрой, благородной рыбой. В левом крыле продавались бисквитные пирожные с цветными кремовыми украшениями, которыми я любовался, как любуется знаток живописи известной, но милой сердцу картиной.
   Нет, нет, еда — не только хлеб насущный. Узок и темен мир человека, безразличного к еде, наспех хватающего на вилку столовскую котлетку, в то время как глаза его жадно пожирают газетные новости или любое другое печатное слово.
   Грешен, я в детстве очень любил читать и одновременно есть. Но читал я одни и те же любимые "Приключения Буратино". Там так вкусно написано про горячую баранью похлебку с чесноком! Я представлял себе картошку с бараньим жиром и горячим куском баранины в пряном мясном соусе с чесноком. Чеснок я очень любил и люблю до сих пор. Молодец Алексей Толстой!
   Помните картину Кончаловского? Бывший граф Толстой Алексей Николаевич сидит грустный над обильной трапезой. Ах, какие там угощения, какая ветчина, свежие огурчики, семга, лафитничек с водочкой! Отчего же грустны вы, граф? Для вас ведь мало что изменилось в жизни после возвращения из Парижа. Вы признаны, сыты и хорошо одеты. Мало того. Даже такой строгий судия, как Иван Бунин написал вам после выхода "Петра Первого": "Хоть ты и г..., но талантлив". Я бы хотел, чтобы мне так писали. Плохо быть дерьмом без таланта, ой, как плохо!
   А не грустит ли Алексей Николаевич оттого, что сидит один? Вот Рембрандт весел, потому что на коленях у него Саския, а в руке бокал вина...
   Сейчас читать и есть я уже не могу. И то, и другое — большое наслаждение, но удовольствие, согласитесь, не должно быть чрезмерным. Опять-таки неэтичным может оказаться. Герой, скажем, умирает, страдает в темнице, объясняется в любви, а вы в это время жуете...
   Одна из первых заповедей в детстве: ешь с хлебом, без хлеба — не обед. Да, хлеб — чертовски важная и вкусная штука. Про хлеб исписаны горы бумаги. Существует институт хлеба и институт зерна, существуют академики, ставшие таковыми на базе исследований хлебных злаков. Хлеб насущный — это значит без которого нет существования, и он же — насыщающий. Хлеб и язык — основа жизни народа. Я — страстный поклонник хлебных изделий всякого рода с самого раннего детства. Какое наслаждение было выбежать с горбушкой во двор и там среди игры сжевать ее на свежем воздухе! Как удивительно ароматен хлеб на улице! Дома его запах слабеет.
   Помню, я иду с мамой из булочной. Она очень красива в легком синем в белый горошек платье. Солнечный день. Мы идем по нашим Лесным переулкам и отщипываем куски от свежего белого батона. Та маленькая булочная на углу — часть моего детства. Сначала там взвешивали и резали хлеб. Особенно были вкусны свежие, ароматные, с хрустящей корочкой кусочки ситного, которые назывались довесками. Позже там стали продавать и сладости. Под стеклом сверкали посыпанные сахаром сухари, драгоценными кулонами лежали розовые, голубые, желтые помадки, стояли вазочки с печеньем и разной сладкой мелочью... Спустя много лет я заглянул туда. Кондитерской витрины уже не было, на наклонных стеллажах лежали черствые батоны. Вместо симпатичных молодых продавщиц в крахмальных наколках у кассы сидела пожилая тетка со скучающим и злым лицом. Я увидел убожество обшарпанного, давно не ремонтировавшегося зала, его тесноту и неопрятность. Не стоило возвращаться в заветные уголки детства, — подумалось тогда мне.
   Мои гастрономические воспоминания могут кому-нибудь показаться слишком потребительскими. Что поделаешь, я сын служащих и уж то хорошо, что в моем представлении булки не растут на деревьях.
   ...Много лет спустя я прочел рвущие душу произведения Тендрякова и Федора Абрамова, в которых люди мечтают хоть раз в жизни досыта поесть хлеба. Бедные, бедные страдальцы! Голодные и нищие на земле, которая могла бы кормить весь мир. В конце семидесятых годов попался мне сборник статей Бориса Можаева. Все о том же: почему мы так несчастливо и убого живем? Вывод из книги следовал один: партийное дурачье развалило вдрызг сельское хозяйство страны, развалило до такой степени, что спасти нас может только чудо. Говорят, что если раздать землю на руки, то все равно это ни к чему не приведет — произошла непоправимая перестройка психологии народа. Возможно, так оно и есть.
   Хлеб. Сердце мое равнодушно, когда я вижу колосящееся поле. Однако кое-что рассказать могу. Я не удосужился прочесть забытое теперь великое произведение Л.И.Брежнева "Целина". Знаю только, что споры вокруг целины привели к расколу политбюро ЦК и выводу из него Молотова, Маленкова, Кагановича и Шепилова. Газеты довольно долго возили эту троицу с длинным прицепом из номера в номер, пока московские остряки не придумали: "Какая самая длинная фамилия в Союзе? — И примкнувший к ним Шепилов". Вот она, партийная дурь! Если Шепилов с ними, так с ними, а если отмежевался, то незачем об него вытирать ноги. Молотов и компания были против освоения целины в Казахстане. Они вполне резонно указывали, что под Москвой и в центральной России полным-полно неосвоенных земель.
   А Хрущеву, небось, доложили, что целина — штука рентабельная. И чтобы она стала еще рентабельнее, решили зазвать туда молодежь. Ну, и как водится, началась идеологическая обработка, или, как говорят нынче, — рекламная компания. Машину запустили. И что же? Ехали! Ставили среди дикого поля палатки и осваивали целину. Это подвиг? Безусловно. Эпопея? Безусловно. Независимо от того, ошибались наверху или были правы.
   ... Мы поехали в Казахстан летом 1957 года в составе студенческих отрядов по комсомольским путевкам. Мне кажется сейчас, что политическая жизнь молодежи пятидесятых годов содержала в десять раз меньше бестолковой и гнусной демагогической трескотни и бумажной отчетности о дутых мероприятиях, и в сердцах моих современников билось нечто вроде чувства Долга. Развенчание сдохшего диктатора настраивало на самый оптимистический лад. Ошибки, перегибы, всякая грязь отдавались прошлому. Горизонт представлялся чистым.
   Я смотрю на фотографию, где мы выстроились перед вагоном, в котором должны были ехать в Казахстан. Молодец папашка, что не поленился и взял с собой фотоаппарат. Вот и осталась память на всю жизнь. Стоят в шеренге Толька, Лева, Дэвик, милый мой Сашка Орловский да я. Гладкие детские лица. Заботы и неурядицы еще не наложили на них свой грим. А вот я стою с мамой. Нет, я и сейчас не нравлюсь себе. Копна волос а-ля Ландау, мягкие, почти женские черты лица. А мама такая серьезная, взрослая.
   Моя мама всегда была взрослой. Круг ее интересов составляли фарфоровые статуэтки, тряпки, книги, которые советовали прочесть "культурные люди". Маму всегда интересовало, на сколько лет она выглядит. Я помню ее тридцатый день рождения. Было очень весело. В нашу двенадцатиметровую комнату с косыми полами и сырыми стенами набилось человек двадцать. Ели, пили, танцевали. Мама тоже очень веселилась, хлопала довольно увесисто мужчин по спинам, называла их "поросятами", и весь вечер напролет повторяла, как телефонная трубка, передающая время: "Женщину не втолкнешь в тридцать, не вытолкнешь из тридцати..."
   ...Я слышу — пропел горн. Мы затолкались в вагон. Уходит Москва. Мы оставляем ее без сожаления в лето Всемирного фестиваля молодежи. Деревянные нары, где мы вповалку проспим пять ночей. Рюкзаки вешаем на вбитые в стену гвозди. Дорога туда: озорство, песни, бесконечные платформы, стоящие среди поля деревянные будки станционных туалетов, которые брались приступом. Томление неопорожненного кишечника... И вот — солнце, домишки, грузовики, набитые сеном. Ехать далеко. Лезем в кузова, падаем в сено, швыряем рюкзаки. Кто-то надрывается в микрофон, приветствуя нас. Два десятка зевак перед импровизированной трибуной, остальным неинтересно. Поехали! Поехали!..
   Нас привезли в Кустанайскую область и разместили в палатках недалеко от конторы. Какой предстала перед нами целина? Ровная, однообразная местность с раскиданными там и сям серыми деревенскими домишками. Ни деревца, ни кустика. Разбитый тракторами большак, выкопанное взрывом искусственное озерцо с питьевой водой изумрудного цвета, обладающей к тому же прекрасными слабительными свойствами. Многим из нас эти свойства пошли на пользу, поскольку дневной рацион почти целиком состоял из крупяных и мучных изделий. Столовая наша помещалась в небольшом вагончике, в одной половине которого суетились у котлов местные женщины, а в другой стоял крытый клеенкой стол с лавками по обе стороны.
   Еда вызывала отвращение. Мне вообще непонятно, каким образом из вполне съедобных продуктов — картофеля, вермишели, лука и свиного сала можно изготовить такую непередаваемую даже матерным жаргоном гадость. А процесс принятия пищи! Представьте себе, как вы погружаете сальную алюминиевую ложку в жидкость, именуемую супом, и вылавливаете кусок свиного жира с кожей и неопаленной щетиной. Мы так и называли эти куски зубными щетками. Разжевать их было невозможно. А мухи! Полчища мух! В каждой тарелке по нескольку штук. Мухи в картофельном пюре, как изюминки. Мухи на дне поллитровых банок с кипятком, слабо приправленным цикорием и носящим благородное имя Чай.
   Первое время мы держались на запасах, привезенных из Москвы, потом стали ходить в универсальный магазин — такой же вагончик, что и столовая, где продавались бобы в томате, рыбные консервы, патроны для охотничьих ружей, а иногда и сливочное масло.
   Хлеб. Зерно. Пшеничное зерно. Основа основ, как нас учили. Может ли быть зерно ругательным словом? Оказывается, — может. Ток представлял собой очищенный от дерна кусок земли под открытым небом. Недалеко от этого пространства высились горы отвратительно смердящего коричневого продукта химической реакции, которая началась в конце прошлого лета и успешно закончилась к началу нынешнего. Исходными веществами были: неубранное зерно урожая прошлого года, грязь и атмосферная влага. По сведениям аборигенов, в дерьмо было превращено несколько десятков тонн прекрасных пшеничных зерен. Причины? Все те же. "Умелое" руководство сельским хозяйством. Урожай, видите ли, был слишком высок, не успели пепеработать. Пролило зерно дождем, схватило морозом. Горе луковое! Уж лучше бы раздали зерно людям. На печах бы его просушили и употребили в дело. Но разве это возможно? Это ведь рас-с-схищение социалис-с-стической с-собственнос-сти! За это под суд отдают. Думаете, за последние годы что-нибудь изменилось в коллективных хозяйствах? Как бы не так! Я сам видел, как по приказу председателя колхоза отводили ручей на поле, чтобы он залил неубранный картофель — вот, мол, для начальства и объективная причина, почему не убран урожай. Этот гад-председатель с матом гнал старух, пытавшихся спасти для себя хоть несколько килограммов прекрасных клубней.
   Так вот, возвратимся к зерну. Осенью следующего года мы уезжали уже из Кокчетавской области, оставляя под снегом валки на площади около шести тысяч гектаров! Опять был высокий урожай, и опять не успели убрать его вовремя. Теперь уже вонючей массы, которая когда-то была зерном, должно было накопиться куда больше.
   Жизнь и смерть... Я вспоминаю, как умирал мой дедушка, отец моей матери... Нет, сначала о том, как он жил. Он не был героем, он был обывателем. Ах, какая веская причина для презрения!
   Боже мой, как он меня любил! Никто и никогда меня так любить не будет. Однажды он сказал мне — я запомнил случайно, по интонации: "за что мы тебя так любим?! Что ты сделал нам хорошего?" Когда меня изводили дома за случайно полученную тройку, я ревел от чувства несправедливости: "Почему другие ребята спокойно таскают домой плохие отметки и живут припеваючи, а я?! Почему я такой несчастный?!" Тогда дедушка успокаивал меня, он не хотел вмешиваться в процесс "воспитания" и никогда не выяснял отношений с моими родителями. Он говорил: "Не плачь, ты исправишь отметку, все будет хорошо", — и мне становилось легче.
   Он жил когда-то в затерянном среди украинских сел и деревень местечке или городке. В 25 лет он посватался к моей бабушке и женился на ней. Почему-то он боялся жениться на близорукой и перед сватовством предложил бабушке тест — почитать мелкий газетный шрифт. Бабушка читала по слогам, но тест выдержала. Кажется, в это время дедушка работал приказчиком в лавке. Потом, если не ошибаюсь, с кем-то на паях сам держал лавочку. Однажды лавочку обворовали. Это его потрясло до корней. Всю свою жизнь он видел один и тот же страшный сон — воры залезли в лавку. Он кричал во сне "Гвалт!" и просыпался.
   Семью он, во всяком случае, обеспечивал. Бабушка мне как-то рассказывала, что у нее было в то время две служанки. Еще у нее была тогда длинная золотая цепь и часики с бриллиантами.
   Пережив погромы, революцию и гражданскую войну, в начале двадцатых годов дедушка решил перебраться с семьей с голодной Украины в Москву. Без цепочки и часиков, разумеется. В столице он не смог устроиться и снял нижний этаж в двухэтажном доме к поселке Ховрино. Тогда это был самый настоящий пригород, где даже снимали дачи.
   У деда было шесть или семь братьев. Судьбу их, за исключением Хаим-Герша, я не знаю. Относительно последнего помню, что мамина двоюродная сестра очень восхищалась его умом и способностями. По рассказу мамы дед, обосновавшийся в Ховрине, вытащил к себе этого брата, и они вдвоем образовали нечто вроде артели. Они использовали старую кинопленку для изготовления обувного клея. Клей назвали "Геркулесом" и даже выпустили рекламный листок. Мастерские охотно покупали клей, должно быть, он был хорош. Тогда же дедушка купил у застройщиков подвал в двухэтажном деревянном доме недалеко от Белорусского вокзала.
   Наверное, артель благополучно скончалась в году 25-м или 26-м, когда власти прикрыли НЭП. Дедушка занялся ремонтом часов уже не как нэпман, а как частник. Вскоре и это занятие пришлось оставить, и он пошел на государственную службу — стал продавать газеты и журналы в киоске. После ликвидации НЭПа с работой и жратвой в стране стало совсем худо, и тут власти решили, что надо купить много-много заводов у проклятых капиталистов и быстро-быстро построить социализм, который они обещали еще в 1917 году. А для этого нужно было достать опять же много-много золота — и сразу. Где же его взять? А у бывших нэпманов и частников.
   Деда взяли по подозрению или по чьему-то навету. Правил страной тогда товарищ Ягода. Как водится и как мы знаем из литературы, за дедом приехали ночью. Жена и дочки подняли вой и плач, но им сказали, чтобы они не шумели и что дедушка вернется. Он действительно вернулся, но спустя несколько лет.
   Его привели на допрос, и он так волновался, что сломал себе зубной протез и даже напустил в штаны. Золота у деда не оказалось, и тут его пригласили в другой кабинет, где веселый следователь со смехом сказал ему: "Раньше была пословица "На нет и суда нет", а мы говорим: "на нет — суд есть". Дедущку быстренько приговорили к ссылке на север по статье  19-Н-а. Х.-ер. и этапным порядком погнали на новое место жительства. Шел он в жидком осеннем пальтишке и дрянных ботиночках и замерзал насмерть. Потом всех пригнанных распихали в каком-то поселке, где они должны были кормиться и одеваться сами, отчего большая часть вскоре и перешла в лучший мир. Дедушка вспомнил свое часовое ремесло и тем кормился кое-как. Бабушке удалось все же напасть на его след, и она отправилась в тот поселок и привезла ему теплые вещи. Вернувшись в Москву, она, как истинная патриотка, заменила мужа на трудовом фронте, то есть стала работать в том же киоске по продаже правды в розницу.
   Однажды дедушка шел по льду через реку к очередному клиенту чинить часы и провалился под лед. Плавать он не умел и тотчас утонул бы, если бы чудом не уцепился за край льдины. Мало-помалу он выбрался на лед и отполз от страшной полыньи. Местное население при этом безучастно наблюдало его поединок со смертью. Ему многократно повезло: он не утонул, не замерз, оледенев, не заболел горячкой и не умер. К этому времени в нашей неотлаженной машине повернулась какая-то шестеренка, и машина выплюнула очередной вердикт: дедушке и ему подобным разрешалось селиться где угодно, но не в Москве. Дед оказался в Ярославле. Глухой ночью он осмелился приехать в Москву за часовым инструментом. Он скользнул в дом тихо, как тень, прижимая палец к губам. Никто не должен был слышать о его проступке, иначе все его муки могли возобновиться.
   Так он появлялся потом в Москве время от времени. Приехав однажды, он решил сварить порцию клея "Геркулес". Наверное, хотел сделать небольшой гешефт. Ему страшно не повезло. Клей вспыхнул, начался пожар. Он гасил его один, не смея позвать на помощь. У него сильно обгорели руки, но он боялся пойти в больницу и всю ночь ходил и нянькал их. Утром стало ясно, что ехать в Ярославль в таком состоянии он не может.
   Взяв свою младшую дочь для моральной поддержки, он отправился в милицию просить разрешения несколько дней прожить дома, пока руки хоть немного заживут. Они долго сидели в очереди, пока не вошли в кабинет.
   Начальник паспортного стола орал на них матом, бил кулаком по столу и выгонял, а они ревели в три ручья, умоляли, умоляли его смилостивиться — и не уходили... Видимо, Бог надоумил начальника спросить дедушку, по какой статье он осужден. "По статье  19 Н-а. Х.-ер", — ответил дедушка сквозь слезы. Тут начальник взглянул на стол, где под стеклом лежал циркуляр, возвещающий, что все осужденные по данной статье признаются невиновными и могут возвратиться к своим домам, чтобы продолжить работу во славу социалистического отечества. Страной тогда правил товарищ Ежов.
   Дедушка пошел работать в мастерскую при 2-м часовом заводе, куда вернулся и после эвакуации. Я помню, он пришел с черными от металлической пыли руками, и я сказал: "Дедушка, какие у тебя руки грязные", а он ответил, развернув ладони: "Это чистые руки!", и я понял святой смысл его слов.
   ...Я вижу, как он встает на скамеечку и прикладывает ухо к черной тарелке репродуктора во время передачи сводок Информбюро. "Ша!" — кричит он сердито на женщин, вечно мешающих ему слушать...
   Вспоминаю большое застолье в нашей комнате. Все немного выпили, и оттого стало еще веселее. Но вот дают слово дедушке, и он вместо очередной здравицы рассказывает стихотворение о себе самом:
  
   Мы в часы мячом попали,
   Со стола часы упали,
   Под столом раздался звон,
   И пружина вышла вон.
  
   Мы сказали: Дядя Ваня,
   Мы давно знакомы с вами.
   Неужели в этот раз
   Вы не выручите нас?
   ...........................
   Всё понятно старику,
   Старику-часовщику.
   Из окошечка резного
   Снова слышится Ку-ку.
  
  
   Я помню, как дед читал в деликатной тишине, хотя, возможно, кто-то улыбался про себя...
   Я любил сидеть рядом с ним, когда он на тетрадном листке рисовал мне чернильным карандашом человечков. Рисовать, как я понимаю теперь, он совсем не умел, но его человечки с раскоряченными ножками мне ужас до чего нравились. Однажды он рисовал женщину и постепенно стал прибавлять ей волос на затылке. Прибавлял, прибавлял — и женщина получилась с вытянутой, как дыня, головой. Я хохотал до слез. Он начал рисовать другую фигурку, и я ждал, что он опять рассмешит меня, но он не догадался, отчего мне было смешно.
   Я вспоминаю нежное летнее утро, когда мы с дедушкой отправились в Тихвинские бани на улице Палихе. Мы прошли в почти пустое помещение раздевалки, и солнце сквозь мутные стекла освещало белые покрывала диванов. Мы разделись и пошли в такой же пустой банный зал, не торопясь, мылись и стояли под душем. Потом, так же, не торопясь, вышли в прохладу июньского утра, и дедушка сказал, что любит сюда ходить утром в будни...
   Потом как-то случилось, что он уже не работал в мастерской. Наверное, он работал медленно, ему уже было за семьдесят. Он устроился ночным сторожем. Где и что он сторожил, я не знаю. Помню, его стала одолевать грудная жаба. Ему было трудно ходить, особенно зимой. Он часто останавливался, клал под язык таблетку нитроглицерина и ждал, пока его отпустит. Я приплясывал рядом — никакого беспокойства у меня не было. Вот когда у матери были неврастенические приступы с сердцебиением, и она кричала "Я умираю", я дрожал и покрывался липким потом.
   Однажды он собрался было на ночное дежурство, но его стал разбирать кашель, да все сильнее и сильнее. Спустя некоторое время он сидел, задыхаясь от кашля, с ногами, опущенными в таз с горячей водой. Мать ему делала уколы, которые не помогали. Он вдруг заметил меня и сказал: "Все, Алик, моя комедия кончена".
   Я спокойно спал ночь, а утром мама сказала, что дедушку во сне разбил паралич. Потом потянулись недели непрерывных мучений, началась гангрена обеих ног, не работал кишечник, судороги сводили ему бедра так, что он кричал от боли, очень быстро образовались страшные багрово-сине-черные пролежни. Дедушка умирал.
   Он был очень тихий, очень спокойный и очень ласковый, но однажды в присутствии мамы и постороннего он закричал, что больше не может терпеть, что он не хочет жить. А я, впервые осознав страшное слово "смерть", закричал, не помня себя: "Замолчи, противный дедка!" и еще какую-то дерзкую ерунду. Дед смешался и замолчал. Кто-то попенял мне, что я так кричу на дедушку, мне было стыдно и горько, но дважды в день я ходил в аптеку за кислородной подушкой и точно знал, что кислородная подушка — это признак приближающейся смерти. И я не хотел, не хотел, не хотел ее прихода.
   И вот я вернулся из школы, а дедушка — умер. И мама сидела рядом с его постелью вся красная и зареванная, а бабушка рассказывала о его последних часах. У него ослабли боли и прояснело в голове. Он говорил бабушке, что еще хочет пожить и добавил: "Я ведь еще сильный" и сжал ей руку своей левой рукой. А потом он постепенно, постепенно, как бы засыпая, стал уходить в другой мир, дыхание его сделалось хриплым, и вот оно остановилось.
   Я не знал, что делать в комнате, где лежал мертвый дедушка, и пошел к знакомым Плаксиным, что жили рядом с девчачьей школой. Обе они, мать и дочь, были дома. Я сказал, что дедушка умер и хотел заплакать, но не получилось, а моя сверстница Анька сказала что-то вроде: "Потерпи, горе пройдет" и включила телевизор. У нас тогда еще телевизора не было, и он был как лакомство. Но у меня не было желания смотреть чужую жизнь, и я вскоре вернулся домой.
   Жизнь и смерть... Жила-была женщина настолько солидная, что даже близкие знакомые всегда величали ее по имени и отчеству. Она была закалена в житейских испытаниях и умела, как говорил Шолом-Алейхем, из воздуха сделать лапшу, чтобы накормить детей. Она умела шить и вязать, одним взглядом определяла, кто родится у беременной женщины, знала десятки способов удаления пятен и обновления старых вещей, виртуозно справлялась в детскими простудами, короче — умела все на свете. В ее доме было все, что необходимо для жизни в стране, в которой никогда не предугадаешь, что пропадет в магазинах. Покупать же на рынке ей было не по карману. Житейский опыт приходит к тем, кто самозабвенно борется всю жизнь с нуждой, не имея других доходов, кроме скудной зарплаты. Поэтому, придя с работы, женщина становилась к плите, и начиналось волшебство. Из мороженной трески, которую она любовно называла тресочкой, получалась великолепная заливная рыба, украшенная зеленью петрушки, морковью и ломтиком лимона. Я вас уверяю, что ни в одном ресторане Москвы вы не ели ничего более вкусного. Из трески же являлись на свет ароматные котлеты или тефтели в пряном соусе. Какая чудесная, хрустящая квашеная капуста и маринованная сельдь выходили из ее рук! Вы много потеряли, не отведав ее яств. Мне жалко несчастных, бегающих за фабричным тортом "Птичье молоко". Их обманывают. Настоящее птичье молоко делала эта женщина из взбитой сметаны, сладких коржей и кое-чего еще, что недоступно фабричным кулинарам. Это кое-что можно назвать любовью к своему труду и к своим гостям.
   Итак, она умела все. Видели бы вы, как она стирала. У нее были мощные, широкие в кости руки труженицы. Она захватывала, к примеру, рубашку или наволочку и быстрыми, размеренными движениями пропускала через пальцы мыльный раствор, так что пена вылезала из корыта, и вмиг вещь обретала первозданную чистоту. Однажды она попросила меня отжать простыню. Я с самонадеянностью приложил силу, и каково было мое удивление, когда она выжала из этой простыни еще добрый стакан воды. Сноровка! Она мне потом показала, как следует ухватывать белье при отжиме.
   Ей было свойственно несколько преувеличенное чувство самоуважения, подогреваемое бесконечными похвалами друзей и близких. Она привыкла не говорить, а изрекать. Вынужденная обстоятельствами вести скромный образ жизни, она превратила эту скромность, непритязательность в культ, отдававший оттенком ханжества, и это было немного неприятно. Когда она сердилась, она не искала ссоры и не говорила колючих слов, а просто поворачивалась спиной. Наверное, она обладала сильным биополем, потому что в ее молчании чувствовалось неодобрение.
   Лет с сорока она начала исправно лечиться от всевозможных недомоганий, охотно и пунктуально принимала все лекарства, предписываемые врачами. Когда я с ней познакомился, у нее уже была сильная гипертоническая болезнь, и потому все домашние, особенно муж, всячески оберегали ее от волнений, скрывали от нее болезни и смерть близких родственников. Меня раздражали эти предосторожности. Я считал, что человек обязан переживать горе, должен мучиться тоской вечной разлуки, чтобы оживлять свою совесть, очищаться перед грядущей бесконечностью...
   Я благодарен этой прекрасной женщине за выдержку и стоицизм, с которыми она более двадцати лет выносила мой несносный характер. Я благодарен ей за своего сына, которого она безмерно любила и жертвовала ради него своим временем и здоровьем. Я благодарен ей за то, что она умела гасить мои ссоры с женой. Любил ли я ее? Пожалуй, да. Ее характер не располагал к особым нежностям. Даже с дочерьми она целовалась редко. Причинял ли я ей обиды? Конечно, и, бывало, намеренно.
   Она держалась как могучее дерево, до той операции, когда ей отрезали грудь, причем резали ее дважды, так как биопсия показала остаток злокачественных клеток. Я обратил внимание, как она согнулась, когда вернулась из больницы. Рана еще долго заживала и болела, но я ни разу не слышал ни вздоха, ни жалобы.
   Жизнь шла своим чередом. Наступило даже некоторое благополучие. Она жила с мужем в маленькой кооперативной квартире, которую мы им купили. Кругом была зелень и тишина.
   Однажды выяснилось, что муж безнадежно заболел. Начались скитания по больницам, бесполезная операция, вслед за нею бесконечные мытарства по уходу за больным, поскольку бесплатная медицинская помощь не располагает возможностями выхаживать прооперированных. Она ездила в больницу до и после операции, как на работу, без выходных и высиживала на табурете в духоте мужской палаты на двенадцать (!) человек с завтрака до ночного сна. Затем тестя перевезли домой, и она была с ним до последнего часа, кормила, одевала, обмывала его и прибирала за ним. Это длилось более года.
   Она осталась одна, и мы из соображений более практических, нежели духовных, съехались с нею. Она была уже не та, что десять лет назад. Но главное — мы были уже не те. Мы с нею поменялись ролями, но не к чести нашей мы проявляли куда меньше терпения и терпимости, чем она в то время, когда была хозяйкой, а мы — детьми при родителях. В своих замечаниях мы были, пожалуй, иногда правы, но не желали считаться с уязвленным самолюбием женщины, привыкшей к всеобщему и постоянному уважению.
   Но вот настала и ее очередь. Та же болезнь. Но муки ее были много страшнее, она все время была в полном и ясном сознании и, думаю, отдавала себе отчет, что с ней. А мы играли, как могли, чтобы отвлечь ее от мрачных предчувствий. У нее пропал аппетит, она слабела. Однажды я предложил ей выпить полрюмки какой-то настойки. Она послушно выпила, но ей стало плохо в туалете, и она упала лицом вниз. Я даже не смог поднять ее обмякшее тело. Потом она пришла в себя, и я довел ее до постели. Она поцеловала меня и сказала, что очень меня любит, а я почувствовал что-то вроде инстинктивного отчуждения к той, которая уже была обречена.
   Потом был месяц нескончаемого кошмара, когда опухоль закрыла ей пищевод, и она изнывала от жажды. Я уходил на работу с мечтой, что по возвращении не застану ее в живых. Сотни раз в моем мозгу крутились варианты, как помочь ей быстрее перебраться к мужу. Последние дни перед ее смертью я жил в лихорадочном состоянии. Моя жена таяла на глазах, как свеча. Я боялся, что суровый Бог Израиля прихватит и ее. И вот тещи не стало, а у меня в памяти осталась еще одна заноза, и мне ее не выдернуть никогда.
   Жизнь и смерть... Когда-то мальчишка, отдавший здоровье за идеи революции, написал, что самое дорогое у человека — это жизнь. Он ошибался, этот мальчик, так и не ставший взрослым. Самое дорогое у человека — это жизнь его детей.
   Сколько сказано и написано умного и трагического на тему "жизнь и смерть" и сколько еще будет написано! Про свою смерть я ничего не знаю до поры, до времени, а жизнь свою воспринимаю, как слабо окрашенный эмоциями способ существования "белкового тела". Хотел бы я умереть красиво, достойно, но не знаю, хватит ли у меня на это душевных сил. Тут ведь тоже зависит и от везения: умереть в собственной постели, обгадившись, потеряв разум и человечье обличие... или уйти, сохранив хладнокровие, призвав своих близких для заключительных веских слов. Или, может быть, как император Тит (по Фейхтвангеру) встать с постели в последний миг, чтобы встретить смерть стоя... А разве не лучше умереть в походе или в самолетной катастрофе, а еще лучше на войне — сражаясь?
   ...Однажды весной я был в горах Копетдагского заповедника. Мы шли за пробами воды из горных ручейков. Путь туда был легок и приятен — мы в основном спускались. Обратно я еле дополз. Сердце вылетало из грудной клетки, солнце слепило и прожигало до мозга. Я несколько раз ложился, потом поднимался и плелся дальше, вверх, вверх, а мои более молодые и здоровые коллеги терпеливо ждали меня. Вот был прекрасный момент для смерти... Но я не умер и продолжаю свои записки.
   Мне с некоторых пор кажется, что жизнь приобретает особую ценность, когда начинает перед тобой маячить призрак смерти. Пока, по-видимому, моя воронка еще изрядно наполнена временем, потому что у меня нет чувства, что оно иссякает, хотя и течет сильной струей. Я замечаю, что прошла еще одна весна, что близится середина лета, а я мало что успел сделать. Да, с возрастом замедляется темп жизни, ты уже не плывешь по стремнине, а жмешься к берегу, и в силу принципа относительности возникает ощущение увеличения скорости потока.
   Как я отношусь к жизни?.. На мой взгляд, жизнь — прескверная штука. Она дарит мне и всем остальным болезни и боли, тяжесть работы и бесконечные обиды, отсутствие душевного комфорта, тревоги за жизнь близких, страхи, комплексы неполноценности и так далее до бесконечности.
   Искупает ли красота мира, свежесть воды и воздуха (которые мы, кстати говоря, толком и вкусить не можем, потому что ходим всю сознательную жизнь на службу), краткое очарование любви и мгновения оргазма, звуки музыки, искусство вообще, дружба, азарт игры и наслаждение победой, — искупает ли все это гадости жизни? Я отвечаю: "Нет, не искупает!" — и потому считаю создание себе подобных тягчайшей виной перед ними, и поэтому считаю, что родительский долг бесконечен. Долг детей перед родителями выдуман с гнусной эгоистической целью — поработить, сделать своей собственностью живое существо и требовать от него в дальнейшем, когда состаришься, помощи и любви. Выгодное помещение капитала, скажу я вам!
   Эта мораль, выдуманная нашими недалекими дальними предками, очень выгодна государству, ибо мы все — дети государства и потому должны класть живот свой для его процветания, отдавать ему все лучшее и детей наших. А государство, этот Молох, может по своему усмотрению либо съесть их, либо помиловать.
   Дети любят нас и помогают нам инстинктивно, вопреки разуму, несмотря на то, что большинство из нас гнусные, ничтожные, грубые, трусливые твари.
   — Какая глупость! — воскликнула моя мама, услышав эти рассуждения. — Теперь пойди и доложи своему сыну, что ты его вечный должник. И потом, — продолжала она, — если каждый будет рассуждать, как ты, то исчезнет человечество.
   — Не исчезнет, — заверил я ее. — Безответственных дураков — подавляющее большинство.
   Да-с, господа, жизнь — штука прескверная и жестокая. Как она расправилась с нашей молодостью! Как-то я заметил, что уголки рта моей жены, те, что всегда победно изгибались вверх, — опустились вниз. И я понял, что это — навсегда. Ушла молодость. Мне теперь все чаще становится грустно. Это не страх смерти, а тихое и грустное сожаление о тех, кто совсем недавно блистал красотой и весельем. И вот прошло каких-то двадцать пять лет — и все поблекло, вылиняло. Усталость скопилась в углах глаз, лица словно осыпаны мукой — приметы осени.
   Какой-нибудь воинствующий лихой оптимист того и гляди поймает меня за руку: "Жестока не жизнь, а смерть!" Диалектика — штука сложная. Родившись, мы тут же начинаем умирать. Часы запущены, они будут тикать, пока не кончится завод.
  
   Давно люблю музыку Моцарта. С детства. Люблю за легкую дымку грусти, которая, как благородная патина, покрывает почти все его произведения. Это как напоминание: "мементо мори". Часто по радио исполняют "Турецкий марш". Играют виртуозно, звуки искрятся, сыплются, рассыпаются, игра идет в бешеном темпе. А мне хочется продлить наслаждение, хочется сказать: "Не надо играть так быстро. Сочетание звуков так прекрасно, так изящно. Ну что вам стоит исполнять хоть вдвое медленнее..."
   И память при этом возвращает меня в маленькую комнатку на втором этаже, где когда-то жила Натка. Уже и домика того нет. Стоит на его месте серая двенадцатиэтажная дылда-башня с глупыми глазами-окнами. Эх, проскочила, промелькнула наша молодость. Насколько же я старше тебя, Натка? Лет пожалуй, на тридцать. Ты осталась там, в прошедшем. Я сидел на диване напротив пианино, которое занимало добрую четверть вашей комнатки-кельи. Ты разучивала "Турецкий марш". Это была музыка, разъятая на части, на звуки, но она все равно оставалась прекрасной, как остаются прекрасными рука или голова античной статуи, отделенные от туловища силой времени или обстоятельств.
   И вот эти звуки, эти части соединяются нежданно во мне, и усталое сердце сжимается от невыплаканного страдания. А звуки соединяются в незатейливые узоры слов:
   Если никогда, если никогда,
   Если никогда уж, никогда уж, никогда,-
   Нет-не-будет, нет -не-будет, нет-не-будет никогда...
   Мне не припомнить, когда мы познакомились. Наши мамы работали в одной поликлинике. Моя мама очень любила ходить в гости и принимать у себя. У нее всегда была пропасть знакомых, которых она называла друзьями. А у твоей мамы было совсем немного друзей, может быть, из-за того, что она очень строго относилась к взаимным дружеским обязанностям. Эта серьезность не очень устраивала мою маму, но ввиду явного преимущества (у нас была полноценная семья: муж, жена, двое детей, а у вас — только мать и дочь) и возможности патронирования моя мама делала вид, что согласна дружить самоотверженно и до гробовой доски.
   Мне ужасно нравилось тебя смешить. Ты легко и естественно взрывалась хрипловатым хохотом. Мы шли по заснеженным улицам старого Измайлова, и я плел на ходу историю злоключений выпускника музыкальной школы, хлюпика-интеллигента, попавшего в общество лабухов.
   Энергия била из тебя, ты не могла долго идти по улице, сохраняя благопристойность. Нет. Тебе необходимо было бежать, толкаться, разряжаться. При всем при том ты была ужасной нескладехой. И невезучей. Если уж ты подворачивала ногу, то с серьезным растяжением связок. Если над крыльцом твоего дома висела сосулька, то свое падение она, конечно, рассчитывала так, чтобы попасть на твою бедную голову.
   Должен честно признаться: то, что привлекает мужчин — женственность, лукавая слабость — у тебя, на мой взгляд, напрочь отсутствовало. У тебя было крупное, слишком крупное и некрасивое лицо, плотная фигура почти без талии. Природа не наделила тебя гибкостью. Ты двигалась, как биллиардный шар, либо отскакивая от препятствий, либо расталкивая их.
   Три года ты поступала в медицинский институт. Три года ты терпеливо долбила осточертевший школьный курс после тяжелых смен в больнице, пока, наконец, тебе, врачу по призванию, не дозволили стать студенткой. Но это было потом. А пока ты развлекалась разучиванием пьес и покупала пластинки. Они тогда стоили смехотворно дешево. Мы мало разбирались в музыке, но это не мешало ее любить... Помню, однажды я пришел к тебе, и ты поставила только что купленные "Цыганские напевы" Сарасате. Из радиолы неслась мелодия, подобная потоку раскаленной лавы. Сердце взмывало под небеса вслед за скрипкой и стремглав летело к земле, и вновь взлетало ввысь...
   В тот вечер мы сидели рядом, и я чувствовал к тебе нежность. Покровительственную нежность. О, ведь я был старше и был студентом! Я обнял тебя за плечи и по твоей покорности понял, что ты можешь принадлежать мне. Но я тебя нисколько не любил. Как легко с женщинами, которых не желаешь! Когда-то ты сказала, смеясь: "Выберу себе мужа с темпераментом и буду любить его изо всех сил". Нет, я не хотел стать твоим мужем. Я убрал руку с твоего плеча и сказал что-то вроде: "Дальше будет, как у всех. Скучно." И ты согласилась: "Да, мол, все это уже было у всех вот так же". Потом, много времени спустя, ты мне сказала, что мое поведение в тот вечер вызвало у тебя уважение. Ну как же, я ведь был старше и был студентом! Наверное, все-таки был виноват Сарасате. Наверное, пошлая ситуация диссонировала с гениальной музыкой.
   Я уже был на последнем курсе института, когда пришел из армии мой школьный приятель Славка. Он важно ходил в мундире и сапогах, говорил мало и строил планы на будущее. Лето промелькнуло быстро-быстро, как оно всегда проходит, оставляя тоску о несовершенном. Близилась осень. Я давно мечтал хоть разок выбраться в лес по грибы. Нас было четверо в той толпе, которая приступом брала последний ночной поезд на Можайск. Мы со Славкой смогли протолкнуть девчонок вглубь вагона. Стояли до самого Дорохова. Потом вышли и двинулись по шоссе за бывалыми грибниками. Светало. Стал накрапывать дождь. Мы бродили по редколесью. Среди мокрой палой листвы изредка вспыхивали оранжевым огнем шапки подосиновиков. Совершенно вымокшие, мы вышли на опушку, где ярко горел большой костер. Пока сушились, дождь перестал. Тепло костра убаюкивало нас. Разморенные, мы полезли в вагон и покатили в Москву. Потом Славка мне пенял, что я ему тебя навязал, Натка. Этот дурень решил, что ты к нему ластишься. А ты просто устала, хотела спать и, как человек бесхитростный и естественный, припала к его плечу.
   Наконец-то тебя приняли в институт. Ты не блистала, не привлекала внимание профессуры. Ты училась спокойно. Тебе хотелось лечить детей, а не писать диссертацию. Встречались мы в это время редко. Вдруг я узнал, что ты выходишь замуж. Его звали Феликсом. Феликс — значит счастливый? Ну вот, в вашей семье появился мужчина. Твоей маме больше не надо подписывать новогодние поздравления от лица "бабы-Мороза"... Не помню твоей свадьбы. Честное слово, все выветрилось из головы. Кажется, одна из соседок уехала, и в ее комнате был накрыт стол. Общий коридор был большой, и мы там танцевали. Запомнились мне твои двоюродные братья. Один из них работал в ансамбле Моисеева. Карьера танцора шла к концу, он устраивался на завод рабочим. Я спрашивал его жену, на что они собираются существовать. Жена с энтузиазмом отвечала, что пока есть молоко и манная крупа, опасаться нечего.
   Не помню, черт возьми, не помню тебя в наряде невесты. Мелькает что-то белое вокруг твоего лица. Но столько невест я видел за ушедшие годы, на стольких свадьбах сидел...
   Твой первенец Борька был на целый год старше моего сына. Мы с женой навестили вас, когда Борьке исполнилось три месяца. Младенец казался мне огромным. Он лежал в коляске, почти не моргая фарфоровыми голубыми глазами. А ты была такая вальяжная, белки твоих глаз были слегка розовыми. Ты много пила морковного сока, чтобы в молоке было побольше витаминов.
   Борька с самого раннего детства был мне неприятен. Вообще-то я к детям вполне расположен. Но твой ребенок... В нем я ожидал найти что-то, что тронуло бы мое сердце. Как-то раз воскресным утром Феликс привез Борьку к нам во двор. Борька ревностно следил, чтобы коляска катилась без остановки. Стоило нам присесть, как из коляски раздавался громкий и требовательный крик, и мы были вынуждены ради тишины снова перебирать ногами по двору. Несколько лет спустя мы случайно встретились на Клязьминском водохранилище. Борька был уже школьником. Он изводил нас бесконечным нытьем: "Папа, ты мне не уделяешь внимания". При слове "уделяешь" у него изо рта лезли слюни. Феликс только посмеивался. Он давно адаптировался. Он сказал, что теща как-то опрометчиво взяла с собой Борьку в путешествие по Оке на теплоходе, и там он так извел ее нудьбой и непослушанием, что она в ярости порвала на себе платье.
   Но вот приехала ты. И сразу Борька перестал ныть. Что за чудесные волны спокойствия и тепла исходили от тебя! Мы говорили о всякой всячине, как будто только вчера расстались. Ты собиралась поступать в аспирантуру, собиралась менять профиль работы. Видимо, тебе осточертела наша идиотская система здравоохранения. Я потом говорил жене: "Подумай, Натка собирается оставить педиатрию. Она ведь врач по призванию! Как она легко работает — любо-дорого смотреть". Я вспомнил лето 1969 года. Натка стояла такая серьезная и приветливая в белом халате. В тот сезон она подрядилась врачом в наш детский сад. И всем — сестрам, воспитателям и родителям — передавалось чувство уверенности, что все будет великолепно, что дети будут здоровы.
   Потом я привозил пару раз фрукты и овощи на деньги, выделенные родительским комитетом. Я ждал, пока ты освободишься. Мы болтали о всяких мелочах. В арендуемом здании сельской школы оказался сносный стол для тенниса. Феликс привез шары и ракетки, и ты была в восторге. Пока детей кормили и укладывали спать, мы сгоняли несколько партий...
   Иногда я задумываюсь, как это так в жизни случается, что мы постепенно теряем связь с милыми и хорошими людьми. Что происходит? Говорят, мол, получили квартиры в разных концах Москвы. Далеко добираться. Но ведь это — просто чушь. Сердце холодеет, обрастает панцырем себялюбия. Вот и я в течение нескольких лет не звонил, не писал письма и не пытался сблизиться вновь. Я знал, что в городе живет хороший человечек Натка, что ей можно позвонить в случае чего и проконсультироваться, как лечить ребенка. И все. Порой я узнавал через других обыденные, но такие важные для каждого из нас новости. "Натка с Феликсом получили наконец-то квартиру", — сообщила мне однажды мама. — "Вот как, — отвечал я. — Это хорошо". Но в душе у меня не было истинной радости за них. "Натка родила еще одного мальчика", — сказали мне в другой раз. — "Ну что ж, рад за нее", — отвечал я. Даже телеграмму не послал с поздравлением.
   И вдруг, как гром поражающий: "Наташа Я. умерла". Звонила знакомая нашей общей знакомой. Она назвала ее девичьей фамилией. "Что-о?" Казалось, это дурная шутка. "Что произошло?" Равнодушный голос сообщил, что ее сбило машиной. Похороны завтра. Я положил трубку. В горле стеснилось от слез. Подошла жена: "Что случилось?" — "Натку насмерть сбила машина". — "Не реви". Если б я мог зареветь, как в детстве! "Когда похороны?" — "Завтра".
   Ты, видно, с годами не переменилась и осталась быстро летящим биллиардным шаром. В тот несчастный день ты бежала выкупать путевку в Артек для своего младшего. Прицеп на повороте ударил тебя по затылку. Когда тебя доставили в больницу, ты была еще жива. Была маленькая надежда. Но ты попала в руки самонадеянных и потому дважды бездарных эскулапов, и твои шансы стали близки к нулю. Ах, если бы тебя отправили хотя бы в больницу Склифосовского! Вот ведь собрали Ландау по кусочкам. А чем ты хуже?
   Несколько дней твой организм боролся. Однажды даже забрезжило сознание, ты застонала от невыносимой боли. И вот конец. Конец всему. А всего две недели назад ты встречалась с подругами и говорил: "Девочки, взгляните, какие мы с вами еще молодые. У нас ведь еще все впереди. Ведь правда? Так хочется работать и сделать много-много доброго!"
   Ты лежала в последнем убранстве в парике. Твое большое лицо было строгим и спокойным. Я с трудом узнал его. Феликс закрыл ладонями глаза. Матери твоей рядом с нами не было. Бедная женщина тронулась умом, никого не узнавала. Твой младший так и не понял, что произошло. Когда в квартире раздавался звонок, он с радостным криком "Мама" бежал открывать.
   Прошли года. Время успокоило боль. Говорят, Феликс женился. Дело житейское. Что с его детьми, не знаю. У старшего, наверное, уже своя семья. Как жаль, что у меня не сохранилось ни одной твоей фотографии. Храню твой подарок — альбом с картинками Эрмитажа. На форзаце наивная надпись: "Альке в 367-й день третьего десятка. Москва. Наташа."
   Какими, должно быть, огромными ей казались эти цифры. Жизнь ей представлялась длинной-длинной дорогой, вдалеке сливающейся с горизонтом.
   Я беру в руки это незатейливое издание пятидесятых годов, листаю. Нельзя сказать, что качество цветной печати сильно улучшилось с тех пор. Бумага, правда, хорошая. Да к чему мне эти жалкие подобия картин? Самое ценное в альбоме — твоя надпись. Я провожу по ней пальцем. Я снова в тесной комнатке, и девушка разучивает рондо в турецком стиле.
   Говорят, что в Вене в семидесятых годах восемнадцатого века появился турецкий оркестр, вызывавший веселое любопытство публики. Оркестр был вооружен огромным барабаном, его потом так и назвали — турецкий барабан, издававшим при ударах хриплый грохот. Моцарт, конечно, слышал этот оркестр и передал голос барабана в мощных аккордах фортепиано. Такова сила гениальной музыки, что даже твои неумелые пальцы приводили меня в восторг...
   Летит время. Оно мне кажется всадником из Апокалипсиса. Я прикладываю часы к уху и слышу цокот секунд. Как знать, уж не гонится ли всемогущий всадник за мной... Я становлюсь все старше тебя. Вот сейчас я уже старше на тридцать лет. Где-то в таинственных пространствах памяти девушка неумелыми пальцами медленно играет рондо в турецком стиле:
   Если никогда, если никогда,
   Если никогда уж, никогда уж, никогда,-
   Нет-не-будет, нет -не-будет, нет-не-будет никогда...
  
   Труд. Труд труду рознь. Я не представляю себе, как стоял бы по восемь часов ежедневно у станка и точил одни и те же детали. Тут, наверное, нужна другая психическая организация, другой темперамент, умение отключаться.
   Я вспоминаю заводскую практику на "Красном богатыре". Что это была за практика! Накануне первого рабочего дня я спустился по железной лесенке в подвал, в цех подготовки и почувствовал спазм в желудке от вони горячего каптакса — ускорителя вулканизации. Привык я уже через пару дней. Первый рабочий день. Я получил чистенький черный комбинезон, шкафчик в подвале рядом с отопительным котлом, талоны на молоко. После этого меня подвели к группе рабочих и объяснили, что я буду работать на автоматической развеске каучука. На затоптанном полу валялись сотни разнообразных кусков синтетического каучука. Натуральный каучук с красивым названием "Смокед-шитс" пилили двуручной пилой без зубьев две женщины. Третья оттягивала крючком отрезаемый пласт и поливала разрез водой для скольжения.
   — Сейчас будем вешать СКБ, — сказал мой шеф, курчавый парень с выпуклыми голубыми глазами. — Бе'ги вот те ва'геники и тащи сюда". Я подошел к груде СКБ, действительно напоминающей гигантские вареники, и один из них взвалил на живот. При этом на меня ссыпалось чуть меньше стакана технического талька. Вареник тянул килограмм на тридцать. Раскорячив руки и ноги, я таскал и таскал их на весы, а мой шеф взвешивал и бросал в вагонетку. Через пять минут я был грязней самой грязной свиньи, тальк набился мне во все отверстия, и я сплевывал горькую слюну. Потом настал черед бутил-каучука. Он был полегче и не так щедро обсыпан тальком. Когда было покончено и с ним, шеф сказал: "Пошли за гене'гато'гом". Я шел за ним и соображал, на кой дьявол нам нужен генератор, пока он не привел меня в закуток, где лежали рулоны регенерата — пропущенной через вальцы резины от старых автомобильных покрышек. Когда мы нагрузили с верхом вагонетку, шеф позвал какого-то рассыпающегося от старости человечка, мы втроем впряглись и потащили наш товар к резиносмесителю.
   День за днем я грузил каучук и возил вагонетку. Уставал я ужасно. Приходил домой и валился в постель, едва дожевав обед. Через две недели я взбунтовался, пошел к мастеру и сказал, что мне нужно осваивать и другие специальности. "Кстати, — спросил я, — почему вы эту работу называете автоматической развеской каучука, в насмешку что ли?" Мастер ответил в духе социалистического реализма, что в перспективе все эти операции будут автоматизированы, и это время уже не за горами.
   Самое ужасное в любом производстве, по-моему, быть накоротке связанным с машиной. Это не та связь, когда человек — хозяин положения. Захотел — нажал кнопку и выключил машину. Нет. Он питает машину усилиями своего тела. Машина не должна простаивать! Это принцип. Для того она и создана. Но человеку нужно перевести дух, перекинуться с кем-нибудь словом, иначе в нем оживут древние разрушительные инстинкты. Он начнет искать пути сведения счетов с проклятой техникой. У нас, к счастью, выпадали перерывы между загрузками вагонеток. Пока я приходил в себя, мой шеф шутил с женщинами. Это были бесконечные вариации на сексуальные темы, которые иногда кончались шутливой потасовкой. Одна из них закончилась тем, что три женщины повалили моего шефа, и одна из них запустила руку глубоко в его комбинезон и подергала за детородный орган. После этого они еще минут пять громко смеялись и комментировали происшедшее.
   Итак, я взбунтовался, и меня перевели на участок термопластикации. Участок находился в самом конце цеха. Мой новый шеф, пожилой мужичонка, на голову ниже меня, с маленьким сморщенным лобиком и жалобными обезьяньими глазами, разъяснил мне, что сначала нужно рубить электрическим ножом каучуковую простыню в "лапшу", а затем загружать ее на противни в вагонетки, последние же завозить в котел. Из котла лапша выезжала в наполовину сваренном виде и так воняла, что, несмотря на мощную вентиляцию, гудевшую над головой, слезы сочились из глаз непрерывно. Кроме этой гнусной вони очень меня удручал адский грохот электрического ножа и частые электрические разряды, которые били по пальцам — каучук сильно электризовался. Загрузив противни "лапшой" и затащив вагонетки в котел, мы скоренько топали в курилку. В этом чуланчике с заплеванным плиточным полом прокуренный воздух казался чистейшим озоном. Я спросил своего наставника, что он поделывает после работы, и узнал, что у него едва хватает сил прочесть газету после ужина. В воскресенье он спит, выпивает четвертинку водки, смотрит телевизор, а затем вновь рабочая неделя. Когда добавили еще один выходной, мой бывший наставник, очевидно, стал потреблять на четвертинку водки больше.
   Грязная и вонючая работа томила меня ужасно, и наставник мой тоже мне опротивел. Наверное, поэтому однажды я покатил груженые каучуком вагонетки в котел, зная, что он там устанавливает рельсы. Я его изрядно придавил, он заорал, выскочил из котла и обложил меня матом. При этом его печальные обезьяньи глаза стали еще печальнее, а дурацкий овечий голос свел на нет эффект, достигаемый матерной руганью. Мне стало смешно, раздражение улетучилось. В тот же вечер я пошел к начальнику смены и категорически потребовал перевода в ученики вальцовщика. Почти все студенты уже работали на вальцах и зарабатывали огромные деньги.
   Нет, это не был труд-для-меня. Я шел к своему труду, оставив позади предназначение, данное мне дипломом, шел через ученичество в одном из лучших институтов академии наук.
   Много лет спустя я почувствовал привязанность к своей работе, вкладывая в дело свой ум и нервы, и постепенно стал патриотом той большой комнаты-лаборатории, в которую по штучке носил склянки и реактивы, с великим трудом добывал подержанные приборы и обучал молодых специалистов умению работать и мыслить самостоятельно.
   Когда в нашей фирме соорудили новый корпус, как всегда наспех, тяп-ляп, солдатскими руками и "добровольной" помощью сотрудников, настало время въезжать. Начальство торопилось заставить пустые помещения мебелью и оборудованием, а где было их взять? На мое счастье, соседний отдел получил полнокомплектную немецкую лабораторию. Благодаря хорошим отношениям мы взяли у них старые лабораторные столы, подобрали на свалке выброшенные полки и стеллажи и образовали из них интерьер.
   Образовали! Мы тащили на себе всю мебель и все наше добро пешком по узким лестницам на восьмой этаж, то есть на обычный двенадцатый. А лифт пустили лишь через два месяца. Тогда явился директор со свитой и грязно выругал всех, кто не успел создать уют.
   Через привязанность к работе я почувствовал что-то вроде ответственности за людей и за ту прекрасную и несчастную страну, где родился и вырос, где меня на протяжении всей жизни мучили и оскорбляли.
  
   * * *
   Основной урок истории состоит в том, что он не служит никому уроком. Когда мы спрашивали историков-марксистов о причинах какого-либо исторического события, они важно надували щеки и ссылались на классовую борьбу. Ну, что ж, классовая борьба, как частный случай всеобщей борьбы за существование, есть вполне универсальный принцип. Но представьте себе, что вы наблюдаете за бегущим человеком. Вот он споткнулся и упал. Вы подходите к нему и спрашиваете: "Отчего вы упали?" А он отвечает: "Действие закона всемирного тяготения, черт его побери!" Формальная правота оборачивается практической глупостью.
   Когда я как-то высказал свои соображения В., он ответил: "Да ведь человек знает, что то-то и то-то делать не следует. И тем не менее он все время нарушает разумные ограничения, выверенные веками". И тут я вспомнил знаменитое высказывание Достоевского о том, что "зло лежит в человеке значительно глубже, чем полагают лекаря-социалисты..." Ну, а если не только зло, а вообще все, что заложено природой в человека — его неустойчивость, противоречивость — привносятся в общество, и общество болеет всеми болезнями индивида? Ясно, что никаких гарантий счастливого будущего и "царства справедливости" никакое общество не даст.
   Есть у меня еще одно опасение. Возможно, что законы развития общества формируются одновременно с развитием самого общества, и человечество никогда не поспеет мыслью за своим развитием. Тогда всякая закономерность будет отражать лишь вчерашний день.
   Все зыбко и надуманно в философии и морали. Сколько есть дурацких определений понятия "счастье". Все они претендуют на всеобъемлемость и объективность, хотя годны лишь для реплики героя-резонера в пьесе. Ответить на вопрос, что такое счастье, все равно, что ответить на вопрос, что такое "плюс". Если плюс — это всего лишь антиминус, то и счастье есть всего лишь отсутствие несчастья. Такой ответ, во всяком случае, честнее.
   А свобода? Сколько накручено вокруг этого понятия рассуждений великих умов! Свободу расчленяют на мелкие свободишки, свободу воли, свободу "для" и свободу "от", и, наконец, выясняется, что "свобода есть осознанная необходимость" или, как остроумно заметил Солженицын, — "осознанная решетка".
   В данном случае я пошел бы от неживой природы, от физики — наиболее чистой и умной из всех наук. Физика утверждает, что существуют степени свободы, то есть состояния, когда микрообъект совершает определенные движения в пространстве, но вся штука в том, что микрообъект движется или колеблется, вынужденный посторонней силой — поглощая квант энергии. Если уж на таком уровне нет свободного проявления движения, что же можно сказать о более сложной материи! Относительность всякой свободы очевидна, равно как и очевидна абсолютность всякой несвободы.
   А равенство? Все люди равны! Равенство! Эгалите! Да в чем они равны? Задумайтесь! Они равны так же, как равны между собой небесные тела. Но Солнце никогда не было равно ни по массе, ни по светимости холодному Юпитеру. Религия умнее. Она говорит: "Все люди равны перед Богом". Здесь все ясно и понятно. Как бы ни был велик или возвеличен человек, все равно он — ничтожество перед Богом, как бесконечно малое перед бесконечно большим.
   ...Я вспоминаю, с каким рвением ходил на философские семинары, когда учился в аспирантуре. Вел у нас философию некто А.Б. Пришел я на середину третьего или четвертого занятия, и он посмотрел на меня весьма сурово. Однако я успел законспектировать кое-какие материалы из журнала "Вопросы философии" и выступил в конце семинара. Этот важный шаг обрушил хрупкий лед недоверия, и вскоре я стал любимым учеником. Дошло даже до того, что А.Б. стал сманивать меня к себе в аспирантуру.
   Семинары заканчивались поздно. Однажды мы шли к метро и я, плохо читавший и еще хуже помнивший Льва Толстого, заявил, что на мой взгляд Толстой — очень слабый философ, что он-де путается в элементарной диалектике, а вот Достоевский (которого я к тому времени тоже очень мало прочел и еще менее понял) — вот это блестящий ум и провидец. А.Б. с жаром поддержал мою точку зрения. Сейчас я созерцаю себя, двадцатишестилетнего невежду и нахала, и мне становится смешно и немного гадко.
   Тогда я строил свою теорию свободы и даже начертил "схему" вроде двух проникающих друг в друга множеств, одним из которых был человек, а другим — общество. Несколько месяцев спустя, когда кандидатский экзамен по философии был позади, и вся эта марксистско-ленинская дурь слетела с меня, как шелуха, я случайно столкнулся с А.Б. на ступенях нашего института.
   — Ну, как подвигается дело с проблемой свободы? — спросил он меня,.
   — Знаете ли, мне кажется, что ее, свободы, как таковой не существует вовсе, — ответил я.
   — Во всяком случае, ее очень мало и становится все меньше, — сказал он весело, и мы пожелали друг другу всего самого наилучшего. Шел 1967 год, и мы уже сидели по горло в протухшем болоте имени товарища Леонида Ильича Брежнева.
   Я вспомнил анекдот о том, как заключенного спросили, указав на портрет Брежнева: "Кто это?" и он ответил: "Это главный гражданин начальник всего социалистического лагеря!" И по чистой ассоциации передо мной возникла череда пионерских лагерей, через которые я прошел с шести до тринадцати лет.
   ...Уже давно слово "лагерь" наполнено для меня жутким грозным смыслом — как место заключения. Да ведь так оно и есть. Как ни велико огороженное пространство, скажем, бывший социалистический лагерь, а суть, то есть решетка, забор — остаются. Внешняя, парадная сторона любого военизированного сообщества всегда привлекательна. Наверное, в силу присущей одинаковым элементам симметрии. Симметрия в человеческом понимании есть неотъемлемая часть гармонии и красоты. Но это для постороннего наблюдателя, для того, который любуется с высоты трибун или в телевизор предлагаемым зрелищем.
   Для нас же, шагающих, барабанный бой и петушиные выкрики горна ощущались, как неприятный, но необходимый шум. Весь церемониал стояния на линейках, подъем флага и прочая чертовщина воспринимались нами как занудство, которое нужно терпеть, раз уж мы очутились в лагере. Нельзя не отметить практическую хватку власти, очень рано осознавшей, что управлять двумя-тремя сотнями ребят разных возрастов легче всего, организовав их коллектив по военному образцу. Это, кстати, касалось и всей страны.
   Однажды я не выдержал и бежал. Это был один из последних дней моего последнего лагеря. С малознакомым мальчиком я ушел сразу после завтрака с огороженной территории. Мы бродили по лесу, собирали орехи, потом вышли к полю. Там у костерка стоял, опершись на палку, пастух и докуривал чинарик. Рядом лежала, положив голову на лапы, собачонка. Был тихий пасмурный день, и мы с наслаждением грелись у огня, пекли орехи, болтали с пастухом. Время летело незаметно. Мы пропустили обед и вернулись в лагерь во время тихого часа. Весь отряд лежал в кроватях, и мне сообщили, что меня ждут крупные неприятности за самоволку.
   Самым приятным воспоминанием из всей лагерной жизни так и остался тот тихий, не потревоженный дурацкими хоровыми песнями и общественными поручениями день.
   Не знаю, от чувства долга ли, или от чего другого стал я делать наброски портретов моих друзей. Так получилось, что первым стал Сашка Шлемов. Я до сих пор питаю к нему глубокое уважение, хотя успех его жизни заключается лишь в том, что он, кандидат наук, обладатель двух высших образований и прочее, и прочее, был выгнан из закрытой фирмы, работал грузчиком в магазине, потом рабочим на заводе и, наконец, не выдержав, уехал в Израиль.
   Его суждения, напоминающие монологи Жерома Куаньяра, сделали бы честь многим преуспевающим профессорам, авторам монографий. В день его сорокалетия я преподнес ему свой опус. Прошло довольно много времени, мое авторское самолюбие не выдержало и я, позвонив ему по пустяковому поводу, спросил заодно, как ему понравилось мое сочинение. Сашка ответил: "Я дочитал твою писанину до того места, где ты пишешь, что у меня пенис из слоновой кости. (Я, действительно, написал, что в молодости Сашка был красив, как бог Аполлон, что, мол, даже пенис у него был удивительной красоты) и выбросил твои марания". Далее он дал мне, вспомнив Булгакова, совет Мастера поэту Ивану Бездомному: "Не пишите плохих стихов, лучше ничего не писать". Черт возьми, ну не могут же все быть такими же гениальными, как Булгаков, а царапать пером бумагу хочется — зуд такой творческий существует. Может быть, это и графоманство, может быть. Но главное ведь — писать правду и писать то, что знаешь.
   Потом моей жертвой стал Левка. Его я препарировал без жалости, и в этом есть загадка, "тайна", как любил говорить Достоевский. Я препарировал друга и при этом получал некую пользу для себя, ибо решал вопрос, почему он ко мне относится именно так, а не иначе. Мы ведь отражаемся в наших друзьях, а они в нас. Левке я тоже подарил свой опус, он возвращался с преферанса, но не утерпел и стал читать. В результате всю ночь не спал, очень был расстроен моим анализом, не хотел верить, что это именно он. Потом позвонил мне и долго фальшиво смеялся, как Родион Раскольников перед Порфирием. А я, как Порфирий, подыгрывал ему и тоже смеялся, разряжая напряженность.
   Сейчас, оправдывая свои поступки по отношению к друзьям и родственникам, я ищу им оправдания. Я заявляю, что моя дружба всегда была требовательной, и поэтому дружить со мной было трудно. Каково! При этом, естественно, не стоит вопрос, кто же дал мне право судить своих друзей. Ведь я же отдаю себе отчет, что намного хуже каждого из них.
   Я себе присваиваю заслугу сохранения семьи Старцева. Он, будучи уже в солидном возрасте, влюбился в свою лаборантку и собирался уйти из семьи, покинув жену с двумя подростками. Я сделал все, чтобы он остался. Он несколько лет меня ненавидел, но потом смирился, и многие годы мы с ним были в лучезарных отношениях. Ах, как все просто! Не одеть ли мне поверх пиджака пару-другую белых лебединых крыльев? Черт меня попутал влезть в человеческую комедию и затоптать грязными сапогами святые чувства. Однажды я узнал, что у Старцева с той лаборанткой есть сыночек. Очень похож на отца... Ну что ж, давай. Действуй! Теперь законные дети выросли, пристроены. Отец получает много. Может, поднажать и затолкать Старцева в новую семью? Пусть теперь маленького поднимает на ноги? Я прямо-таки чувствую зуд. Как бы мне удержать себя... Кстати, его законная супруга что-то очень давно со мной не общается, а ведь в свое время говорила: "Какой же ты хороший человек, Алик!"
   Я себе ставлю в заслугу то, что, наконец, развел Орловского с нелюбимой женой и затолкал под башмак любимой женщины. Теперь он нянчит ее внучку и чувствует себя вполне счастливым.
   Я, кажется, стал спокойнее и добрее. Нередко я одариваю друзей и знакомых книгами и сувенирами. У меня стала пропадать временами жадность к деньгам. Дай-то Бог! Может быть, действительно для меня наступает время разбрасывать камни. Хотя я до сих пор их собираю с увлечением ( в прямом и переносном смысле). Как-то мне пришло в голову, что если мой сын устроится в жизни так, как я мечтаю, то неплохо было бы отдать накопленное мною имущество (книги, картины, камни, коллекции) после моей смерти в монастырь. Почему-то, кажется, что там нашли бы ему наилучшее применение...
   Я доволен, что успел написать краткое жизнеописание моих друзей и знакомых.
   Что-то маловато получается у меня заслуг перед близкими и дальними. Вот стал бы рядом со мной землепашец и на вопрос, в чем результат его жизни, ответил бы попросту, что всю жизнь в поте лица своего добывал хлеб насущный... А я, если бы мне дали слово, сказал бы, что всю жизнь занимался химией, дышал всякой дрянью и пытался своими статьями и изобретениями увеличить мощь моего неприветливого отечества... Ну вот, завоняло фальшью. Оставим это.
   Мир сильно меняется в преддверии двадцать первого века. Быстрота изменений приводит меня в трепет. Вспоминаются слова Тютчева:
   Блажен, кто посетил сей мир
   В его минуты роковые...
   Зрелище действительно захватывающее и страшное одновременно. Что будет с нами, со страной, с миром вообще? А сам мир, МИР в глобальном, вселенском понимании — бессмертен ли? Помню, поделился я с Орловским впечатлениями о книге "Вселенная, жизнь, разум" Иосифа Шкловского. Там есть слова о том, что в конце концов наше Солнце остынет, пройдет через фазу красного гиганта, и участь биосферы Земли будет решена. Конечно, это произойдет не скоро, через несколько миллиардов лет... Орловский при этом погрустнел и сказал, что его больше бы устраивала бесконечность. Вот истинный гуманизм! Сейчас я подумал: положим, во Вселенной множество, великое множество обитаемых миров с высокоразвитой формой мыслящей материи. И вот Вселенная, подчиняясь внутренним законам развития, подходит к моменту, когда расширение заканчивается и начинается сжатие. Этот процесс идет десятки миллиардов лет, но какая мне разница. Пусть я не могу представить себе отрезка и в тысячу лет, но разрушение цивилизаций, исчезновение высших форм сознания под действием страшных сил тяготения даже через пятьдесят миллиардов лет кажутся мне величайшей несправедливостью. А перед истинной бесконечностью и пятьдесят миллиардов лет — ничто. Подумаешь — пять на десять в десятой степени!..
  
   Славка
   У многих, наверное, почти у каждого, в детстве был закадычный друг, но немногие донесли эту детскую дружбу до зрелых лет. То же случилось и со мной. Друг мой Славка, вот тебе мой долг памяти, мой поклон через тридцать пять лет.
   Как я рад., что он никогда не был уныло положительным. Он не был храбрым и не был принципиальным. Он врал и изворачивался, и фантазировал.
   Как я с ним познакомился?.. Не помню, да это и не так уж важно. Где-то в детстве вижу себя и его за сараями, прилепленными к нашему жалкому домику о двух этажах. Я только что стащил у дедушки две сигаретки "Кино", и мы деловито дымим. Славка был старше меня на два года, по два раза сидел в третьем и пятом классах. Он был удивительно предприимчив и увлекался всем сразу. Мы с ним коллекционировали марки, играли на домре, бегали в драмкружок в девчачью школу, увлекались минералогией, потом настало увлечение живописью — и во всем, почти во всем он был впереди. Он был несомненно одарен многими талантами, а я сиял отраженным от него светом.
   Мать растила его и сестренку одна. Работала она то ли бухгалтером, то ли нормировщицей, я не помню. Жили они на сущие гроши. Славка мне рассказывал, что в конце войны он буквально сходил с ума от голода. Мать ему оставляла один рубль (!) на день. Тогда он придумал такой финт. Шел в столовую, брал пустой чай и подсаживался к солидным людям, обставленным тарелками. Он прихлебывал из своего одинокого стакана и глядел печальными голодными глазами. Ну кто мог выдержать такое испытание? Тем более, что в годы войны сердца раскрывались легче. Его кормили, кто со своей тарелки, а кто заказывал ему отдельную порцию. Однажды сердобольный гражданин так усердствовал, что объевшийся Славка напустил в штаны.
   В четвертом классе он предпочитал вместо уроков постоять в очереди за мукой часов пять, а потом за вознаграждение поставить на свое место старушку. Однажды я пришел к нему домой и увидел на стене забавные ходики, циферблат которых увенчивала кошачья морда. В такт с колебаниями маятника морда открывала и закрывала поочередно глаза. В эти ходики Славка вложил свой недельный заработок.
   Бог знает, с чего это мы вдруг стали собирать марки. Скажу вам, что подробная страсть может обрушиться на вас в любом возрасте. И мы, охваченные ею, ходим, везде высматривая ярко размалеванные квадратики, спешим истратить на них все свободные деньги часто в ущерб куда более важным потребностям, а затем мы несем бережно-бережно конвертик с марочками и, придя домой, еще раз придирчиво осматриваем сохранность зубчиков и аккуратными, точными движениями вставляем наше сокровище в альбом. После этой процедуры мы чувствуем некоторое успокоение, но ненадолго. Сумасшедшие флюиды снова растворяются в крови, и мы снова ходим, шаря глазами по киоскам, и докучаем своим знакомым бесконечными просьбами подарить или отрезать от конверта. Есть даже психопаты, которые безжалостно потрошат семейный бюджет на свое увлечение.
   Остается вопрос, куда девается коллекция, если она не дарится сразу целиком. Как чудно и незаметно по тропинкам случайных отношений марки отправляются в путь. Та, наша первая коллекция пополнялась из фондов магазина "Марки", который размещался на Кузнечном мосту. Марки стоили дешево. Были какие-то странные марки с царскими гербами и надпечаткой латинским шрифтом: столько-то пиастров. Может быть, эти марки служили знаками почтовой оплаты в Турции? Кто знает. Они продавались огромными кучами и очень дешево. Там же продавалась ставшая теперь довольно редкой серия, посвященная 800-летию Москвы, и просто серия, посвященная Москве — разноцветные лакированные квадратики с мавзолейчиком, историческим музейчиком и прочими достопримечательностями.
   У Славки коллекция была намного более обширной, поскольку он имел неконтролируемые источники дохода и редко посещал школу. Он раздобыл тонюсенькую клейкую бумагу и с ее помощью крепил марки в бумажных альбомах. Все это выглядело у него очень свежо и нарядно. У меня же марки висели на толстых стеблях и не желали ложиться на лист, да и держались как-то противно вкривь и вкось.
   Мы так и не стали заядлыми филателистами, потому что не знали, что самое главное в марках — это возможность меняться. При обмене вы глядите на марки совсем другими глазами, вы сравниваете их ценность, охотитесь за своей желанной, но делаете вид, что интересуетесь совсем другой. Дурачите новичков и сами оказываетесь одураченными более опытными коллекционерами. Филателия не знает возрастных барьеров. Подчас можно увидеть, как седобородый профессор с интересом лезет в альбом первоклассника и ведет с ним деловые переговоры. Итак, наша тогдашняя марочная страсть продержалась недолго.
   Второй раз я заболел этой болезнью всерьез уже после окончания института. Начало ей положила кучка испорченных марок, которые содрала с конвертов моя сестренка. От моей второй коллекции также остались жалкие крохи, но зато я познакомился достаточно тесно с миром филателистов и должен сказать, что мир этот весь пронизан денежно-спекулятивным духом. Никакой эстетики нет и в помине. Познавательная ценность остается школьникам, а над всем царит цена, определяемая редкостью или конъюнктурными соображениями. О марках никогда не говорят, красивая она или уродливая, какому лицу или историческому событию посвящена. К чему описывать внешний вид, который и так всем виден, и какая разница, какой художник трудился над маркой. Ясно, что не Рафаэль. Марка либо есть у любителя, либо ее нет. Если нет, то к его услугам целая банда спекулянтов, многие из которых нигде не работают, а промышляют тем, что скупают в огромных количествах дефицитную тематику, а затем втридорога пристраивают простакам. Простаки — это мы с вами, то есть те, которые ежедневно сидят на работе от и до.
   Такие же спекулянты, но более высокого ранга сидят в правлении общества филателистов. Они безжалостно гонят "чистоган" из всего, что им дано на откуп. Думаю, что не одна машина куплена на "марочки" и не одна дачка построена.
  
   Однажды ветер странствий занес Славку в клуб имени Зуева, и он узнал, что там работает кружок народных инструментов. Он немедленно в него записался и получил огромную домру-бас. Я тоже пленился домрой, тем более, что у нее всего три струны и, стало быть, учиться легче, чем на гитаре или скрипке. Спустя две недели папа пошел со мной в клуб и под залог получил домру раза в два меньше.
   Обучение наше проводилось по ускоренной программе. Наставник левой рукой обучал нас нотной грамоте, а правой дирижировал оркестром. В первых рядах оркестра я увидел тупицу Романова, учившегося на круглые двойки, и его младшего брата. Романов-старший легко играл с листа на домре-пикколо, а мы со Славкой потели над бемолями и бекарами. Спустя короткое время мы уже могли играть на одной струне "Как пошли наши подружки..." и "Во поле березонька стоя-ла". После этого наставник решил, что мы созрели для игры в оркестре. Репетировали изящный, порхающий кехель  ... Моцарта, кем-то переложенный для оркестра народных инструментов. Славке досталась на редкость легкая работа. В конце музыкальной фразы он должен был сыграть соль-до. Мне же досталась совершенно непонятная партия, и я никак не мог уяснить, где я вписываюсь в мелодию. В течение нескольких репетиций я мужественно пытался считать такты и следить за движениями дирижера, чтобы дергать струну вовремя, но через десяток-другой тактов сбивался и лепил, что Бог на душу положит. В общем гаме оркестра моя халтура не улавливалась. Затем я слышал ликующее Славкино завершение "соль-до", и пытка начиналась снова. Обращаться к руководителю кружка я не решался, родители мне помочь были не в силах, и потому я просто перестал ходить в кружок. На домре я так играть и не научился, а просто дринькал на одной струне, подбирая мелодию по слуху. Бабушка и мама были довольны. Я подтверждал, что у меня действительно есть музыкальные способности.
   В раннем детстве у меня была такая же нелепая встреча с музыкой. Родители решили отдать меня в музыкальную школу. Предстоял серьезный вступительный экзамен. Отец решил, что я должен петь романс "Хотел бы в единое слово я слить свою грусть и печаль..." Сейчас мне при этом воспоминания становится ужасно смешно. Ну подумайте: розовощекий, голубоглазый крепыш восьми лет — и этот романс! А ведь моего отца считали умным человеком... Откуда берется эта провинциальная претенциозность, черт ее дери! Отец долго меня мучил этим проклятым романсом, но когда дошло до испытаний, природный оптимизм взял верх, и я исполнил "Артиллеристы, Сталин дал приказ..." Нет, нет, я тогда еще не был конъюнктурщиком. Далее меня заставили повторить стук карандаша, угадать количество звуков, взятых на рояле, после чего высокий полный мужчина вышел в коридор и спросил, кто родители такого-то. Мама откликнулась. "Ваш сын принят с оценкой "хорошо", — сказал высокий мужчина, и мамино сердце наполнилось гордостью. К вечеру уже все знали, что я — будущий Ойстрах, что меня сразу хотели взять в первый класс, но ввиду полной музыкальной безграмотности решили пока подучить в приготовительном. Обучение стоило двести рублей в месяц. Что это была за сумма, можно представить, сравнив ее с маминым месячным заработком — 650 рублей. Но что такое деньги? Деньги — это вода. Так говорили в нашей семье. А музыкальное образование — на всю жизнь. Укрепившись в этой немудреной философии, родители решили возить меня на занятия. Далее, помнится мне, месяца три меня возили то дедушка, то тетя. Хотя меня досрочно перевели в первый скрипичный класс, о чем впоследствии с гордостью сообщала мама своим знакомым, никаких особых талантов за эти немногие месяцы я не проявил. Вскоре всем надоело таскаться в музыкальную школу, а в самостоятельные поездки меня еще не пускали. Главное, было жалко денег, которые, как уверяла мама в минуты раздражения, добываются потом и кровью. Такие фразы, услышанные в детстве отбивают в дальнейшем охоту трудиться.
   Третью и последнюю попытку научиться музыке я предпринял уже на четвертом курсе института. По знакомству мне нашли преподавательницу. Это была красавица-армянка, сидевшая в декретном отпуске с малышом. Мужа ее я ни разу не видел, но кажется, он был композитором. На письменном столе я видел фотографию Арама Хачатуряна с теплой дарственной надписью и пожеланием музыкальных успехов.
   Я приходил после смены с "Красного богатыря" и впервые в жизни пытался играть двумя руками сразу. Учительница была мною недовольна, так как я плохо считал такты, терял строчку и поправлял по ходу исполнения очки, регулярно сползавшие с носа. Вершиной моего мастерства был "Сурок" Бетховена. Я исполнял его в замедленном, солидном темпе, так как быстрее не мог, но учительнице это понравилось. Сломался я на вальсе из балета "Спящая красавица", и ускорила мое падение мама. Она была в то время нездорова и решила себе поставить диагноз "инфаркт". По этой причине она старалась поменьше двигаться. Я же получил бюллетень по уходу и почти месяц не ходил на завод. Жили мы тогда в однокомнатной квартире, где пианино стояло в двух метрах от кровати. Вначале мои экзерсисы нравились маме, но потом она заметила, что я никак не могу преодолеть одно и то же место. Это начало ее раздражать. Когда же я чуть ли не в сотый раз сбился на ми-бемоль, она с досады плюнула и наговорила мне кучу неприятных вещей. К этому моменту мне самому эта дурацкая возня опротивела. Музыка не получалась. Душа просила широты, эмоций, а руки творили нечто безобразное.
   Однажды Славка притащил кусок булыжника, в котором блестели желтые зерна пирита. Что такое пирит, мы еще не знали, но зато были наслышаны о золоте. На следующий день я сбежал с уроков и двинулся с другом к железной дороге, где были свалены кучи камней. Добрых три часа мы кололи камни — белый мягкий известняк, неподдающийся серый базальт, сверкающий слюдой гранит. Мы перепачкались и поранили руки, один из острых осколков рассек Славке щеку, но все это было пустяками. Нас трясла золотая лихорадка. Вокруг постепенно собирались ребята из соседних дворов. Обстановка накалялась. Вдруг Славка испустил восторженный вопль. В одном из камней сверкнули кубики пирита размером со спичечную головку. Тут напряжение зрителей достигло такого накала, что сразу несколько ребят подошло к нам и стало отнимать добычу. Славка сражался, как раненый медведь, но нам все же пришлось покинуть Эльдорадо, оставив почти всю добычу аборигенам. Я на прощание тоже получил по шее и совет больше не появляться в сих обетованных землях. Мой друг шел, размазывая грязными руками злые слезы, я плелся за ним, бормоча слова утешения.
   На следующий день он нашел меня на большой перемене, утащил в угол и, радостно хохоча, сказал, что никакое это не золото. Ему химичка объяснила, что это всего-навсего соединение железа и серы, и в доказательство капнула серной кислотой. Тотчас завоняло тухлыми яйцами, и кристаллик начал шипеть и чернеть. "Представляешь, как мы надули тех дураков!" — ликовал он.
   С этого дня нами завладела геохимия. Славка тащил всевозможные камни и калил их на газовом пламени, травил кислотами и щелочами, исследовал через лупу. Через месяц у него уже были ящички с аккуратными ячейками, в которых лежали разные породы и минералы. Тут мы набрели на книги Ферсмана, и перед нами открылся неожиданный мир. Таинственные имена минералов — амазонит, беломорит, лабрадор... Поражающие воображение цветные заставки с сияющими гранями благородных камней и яркими тонами самоцветов. Причудливые узоры дендритов, фантастические пейзажи яшмы и изысканная графика полированных агатов. Нет, словами всего не выразить, это нужно видеть, гладить пальцами блистающие холодные поверхности огромных кристаллов кварца или бархатистую теплоту белоснежного каолина, чувствовать в ладони тяжесть галенита.
   Этот неведомый доселе мир открылся нам в зале Минералогического музея Академии наук. Бывали ли вы когда-нибудь в этом зале? Если не были, мне жаль вас, искренне жаль. Поезжайте туда. Вы поедете летом на троллейбусе по Ленинскому проспекту мимо ворот со львами. Сквозь ворота видно приземистое ампирное здание президиума Академии наук. На следующей остановке вы выйдете и направитесь перпендикулярно проспекту к огромным литым воротам, за которыми зеленеет Нескучный сад. Но вам не туда, вам следует свернуть направо и через пятьдесят шагов вы уже у ступеней Минералогического музея. Здание малопривлекательно, с небольшим двором, окруженным глухим каменным забором. Но вот вы распахнули дверь и вошли в музей.
   Слева и справа за вешалкой чернеют гигантские каменные и железные метеориты, как мрачные стражи других миров. На витринах под стеклом лежат их младшие и мелкие братья из далеких галактик. А дальше... дальше развертывается перспектива огромного зала, и глаза разбегаются. Справа вдоль стены когда-то лежали крупные расколотые кремневые шары из подольских карьеров. Внутри они были полыми, и в темных полостях сверкали изумительной красоты аметистовые зубы. Потом шли длинной чередой витрины с бериллами, аквамаринами всех оттенков сине-зеленого, изумрудами, гигантскими глыбами малахита, глядящими на посетителей зелеными бархатными глазами, опушенными черно-зелеными ресницами. А дальше светились лимонным и оранжевым золотом куски аурипигмента, переливались небесной лазурью с прозеленью кружева арагонита. Потом вы пересекали проход, устланный ковровой дорожкой, по обе стороны которой на специальных постаментах лежали гигантские кристаллы горного хрусталя, огромные кусты антимонита, напоминающие застывшие пряди волос Горгоны Медузы. Левая сторона зала тоже поражала диковинками — огромными кубами пирита, медовыми топазами, нежными розовыми оттенками родонита, глубокой синевой лазурита. И когда глаз, насыщенный всем этим великолепием, этим безумным пиршеством природы, казалось, уже не мог ничего более воспринять, вы подходили к витринам с драгоценностями...
   Когда мы со Славкой вступили в минералогический кружок при музее, нас допустили в хранилище, где проводилась сортировка и отбраковка привозимых в музей образцов. Мы приезжали сразу после школы и поднимались по крутой деревянной лестнице на второй этаж. У маленького окошечка стояли тяжелые тиски и лежал молоток. Если образец не раздавливался тисками, его разбивали молотком.
   Наши коллекции стремительно пополнялись. Знания наши по минералогии росли не столь быстро. Правда, мы уже знали шкалу твердости, спайность и всякие другие характеристики минералов, но на химическом составе мы застряли. Нас, изучавших химию по дрянному учебнику Левченко, пугали громоздкие формулы минералов. Они, эти формулы, вроде бы даже переворачивали наши представления о валентности. Мы не знали, что означают знаки умножения в формулах, почему диоксид кремния, который казалось бы, является индивидуальным соединением (кварцевый песок!), взятый три или четыре раза умножается на двенадцать молекул воды, на двойную соль и что все это означает.
   Непонятное отпугивает чаще, чем привлекает. Нам стало неинтересно ходить на занятия кружка. К тому же научные сотрудники музея решили нам устроить контрольную, чтобы выяснить, с кем они имеют дело — с людьми, серьезно увлекающимися минералогией, или с тупыми коллекционерами. Мы явно были ближе к последним. На занятиях кружка редко кто мог членораздельно ответить на вопросы руководителя.
   На одном из последних занятий кто-то стянул у наших наставников буквально из-под носа два прекрасных кристалла дымчатого кварца. Такие кристаллы называют пальчиками. Тут же началось расследование, но пальчиков не нашли. Мы подозревали одного противного парня с круглым бабьим лицом. Он всегда приходил с матерчатым мешочком, куда прятал камешки. Мы возмущались, а он помалкивал и глядел масляными глазками сытого сурка. Обыскивать никого не стали, но всем после этого случая стало противно ходить на занятия, да и контрольную писать не хотелось. Так и кончилось наше законное пребывание в стенах Минералогического музея.
   Мы решили продолжить образование самостоятельно. Я начал штудировать толстую книгу по истории Земли, а Славка занялся выращиванием кристаллов из раствора. Пока кристаллы были маленькими, они ласкали наши взоры чистотой граней и яркостью цвета. По мере роста внешний вид их становился все менее привлекательным, и под конец, вынутые из раствора, они напоминали куски мутных бутылочных стекол.
   Как раз в это время объявили геологическую олимпиаду в университете. Узнал об этом, как всегда, Славка. В большой аудитории сидело множество ребят. Нам дали вопросные листы, по два-три минерала для определения и описания свойств, и работа началась. Первый тур был легким, и мы его благополучно миновали. Однако на втором туре мне попалось совершенно неизвестная окаменелость и такие вопросы, что я даже не понял, что у меня спрашивается. Потея от стыда, я листал под столом справочник по окаменелостям, который пронес какой-то предприимчивый соискатель. Наконец, я увидел рисунок, очень отдаленно напоминающий мою раковину. Я аккуратно списал латинское название и добавил, что она из мелового периода. Проходившая между рядами студентка увидела мою латынь и воззрилась на меня, как на чудо. Я же скромно опустил глаза. Но латынь меня не спасла. В списках прошедших олимпиаду с положительной оценкой моя фамилия не значилась. Славка был счастливее. Он не пал духом, а пошел в туалет и там получил полную консультацию по всем вопросам, что позволило ему занять сорок шестое место.
   В десятом классе мы со Славкой стали встречаться довольно редко. Он кипел на общественной работе, пропадая в школе дотемна. Во мне же само здание школы вызывало отвращение. Я с трудом тащил себя на уроки. Иногда не в силах преодолеть отвращение я уходил морозным утром к первому сеансу в кинотеатре "Смена". Там в вытянутом, как сосиска, зале я смотрел черно-белые экранизации пьес Островского, а потом, не торопясь, шел к дому. Преподаватели наши, казалось, сошли с экрана. Учителя математики звали Петюнчиком. Он был старый, с удивленно поднятыми рыжими кустистыми бровями и лысиной, похожей сверху на трапецию. Некоторые так его и звали Трапецией. Он приходил в класс и доставал толстую, исписанную крупным детским почерком тетрадь, вызывал к доске одну и ту же девчонку Легостаеву, которая славилась мастерством каллиграфически писать на доске и делать чертежи, и все начинали под диктовку писать решение задачи "с объяснением". Мы с Левкой через пять минут начинали томиться и, чтобы хоть как-то скоротать ненавистное время, услаждали себя чепухой. Левка вытаскивал на парту маленький чемоданчик, подаренный сестрой, вынимал расческу, зеркальце и тщательно укладывал длинные, очень черные и блестящие свои волосы. После этого он начинал рассматривать прыщи на лице. Петюнчик, отрываясь от диктовки, зло кричал на Левку: "Ланге, уберите с парты чемодан! Здесь вам не вокзал!" Левка вздыхал, как лошадь, ставил в ноги чемоданчик и принимался писать послания девочкам.
   Столь же безрадостными были уроки и по другим наукам. Нас мало чему обучили и еще в меньшей степени заинтересовали живым делом. Мы вышли из школы с ощущением, будто стряхнули с себя пыльную паутину, но открывшийся мир нам был непонятен и незнаком. Многие из нас не представляли себе, чем займутся в будущем. Мы знали только лишь, что поступление в институт спасет нас от армии.
   Папа и мама не стали ждать проявления моих талантов. Решено было устраивать меня в Бауманское училище, благо главный инженер папиного института имел там знакомых. Родители сочли нужным представить меня благодетелю на вечере, посвященном Дню шахтера. В холле театра имени Пушкина меня подвели к невысокому человеку с энергичным лицом и насмешливыми умными глазами. На вопрос: "Как дела?", я ответил: "Как всегда", и мы удалились. Мой ответ возмутил родителей, и они долго и нудно пилили меня с обеих сторон. На мое счастье начался праздничный концерт.
   На сцене появился цветущий мужчина и, изображая смущение, стал совать в карман театральный занавес. В нескольких местах в зале раздался слабый смех. Ободренный конферансье разыграл пантомиму под названием "На одном конце червячок — на другом дурачок". Затем где-то после акробатов два студента-албанца спели народную песню "Подснежник", в которой юноша-шиповник объяснялся в любви девушке-розе. Затем вышла толстушка и, взвизгивая, сообщила, что ее Вася вскоре будет первым на Луне. Как это часто бывает, долгосрочный прогноз не сбылся — первыми на Луне оказались американцы, но идиотская песенка осталась, и я спустя четверть века вновь услышал ее по радио.
   День шахтера в том году отмечали долго и пышно. На следующее утро мы поехали в Парк имени Горького, и мама накупила много-много сладкой дребедени в ларьках. Мы бродили по жаре, жевали бездарные сласти и потом долго изнывали в очереди за прохладительными напитками. Наконец настало время представления и мы отправились посидеть и передохнуть в Зеленый театр. Каково же было наше удивление, когда мы вновь увидели цветущего мужчину на эстраде, а он, изображая смущение, стал совать в карман очередной театральный занавес. Давно мы так не смеялись. Но после "Подснежника" нам стало тягостно, и мы, не выдержав, побежали по проходу, преследуемые выкриками:
   Мой Вася! Он будет первым
   Даже на-Лу-не!
  
   Вопреки усилиям родителей я подал документы в химический институт за компанию с Левкой. Мы подали на факультет технологии редких и рассеянных элементов. Название звучало романтично и притягивало. Слово "технология" никак не понималось и тоже было красивым. За ним вовсе не стояли закопченные цеха химических заводов, воздух которых отравлен парами свинца, ртути и других промышленных ядов.
   Славка никуда не поступил, и его судьба была решена. Осенью он приехал ко мне стриженый наголо. Он улыбался и был полон надежд. Разговора не получилось. У меня не ладилась учеба, и я боялся вылететь из института. Выяснилось, что химию я не знаю, не знал и, по-видимому, не смогу познать. Задания по математике, физике, черчению, начертательной геометрии обступили меня со всех сторон, и я не представлял, за что раньше приняться. Я, тоскуя, крутился в этой беспросветности. Дела Левкины шли еще хуже. Он поговаривал об академическом отпуске. У него был стресс: по тем временам — редкое явление. У меня же никаких оправданий не было. Мне нужно было во что бы то ни стало выстоять. Я приходил в химическую лабораторию, как в камеру пыток. Утро начиналось с контрольной. Я писал уравнения, сдавал листочек и мучительно ждал, когда раздастся голос: "Трастанецкий, подойдите ко мне". Я шел и уже издали видел исчерканный красным карандашом злополучный листок, источник моего стыда и терзаний. Сейчас мне смешно и забавно вспоминать свою беспомощность. Что там было сложного? Представить себе не могу. Книги Некрасова по химии читаются, как увлекательный роман, и столь же легко запоминаются. Но тогда я сидел напротив желчной и безобразной старухи и дрожащей рукой пытался исправить ошибки, а товарищи мои в это время уже переходили к практической части.
   Фамилия старухи была Шнайдерман. За свирепость нрава мы ее звали Шнайдерман-пинчер. Особенно она меня мучила уравнениями окислительно-восстановительных реакций. Я никак не мог справиться с коэффициентами в уравнениях; то справа, то слева у меня возникало лишнее ведро воды, и я, быстро тупея от процедуры уравнивания, все тасовал и тасовал кислороды и водороды, а Шнайдерман-пинчер изливала на меня свой гнев и презрение. Она выхватывала из моих рук листок и восклицая: "Фонтан любви, фонтан печали!", размашисто перечеркивала мои научные находки. "Вот еще один перл!" — кричала она на всю лабораторию, когда я протягивал ей переписанную контрольную. Если бы я не был так забит и напуган, я бы ее ненавидел. Она была на редкость неряшлива. В черном халате, в дырявых чулках. Длинный нос, напоминал наконечник стрелы. Она настолько уверовала в мою тупость, что однажды, когда я собрался и выучил материал по сурьме и висмуту, спросила жестко и нагло: "У кого списал?". "У Некрасова", — ответил бы я ей сегодня со смехом.
   В один из последних дней декабря я изнывал, сидя перед ней в холодной, как морг, препараторской; она грызла яблоки, цыкала зубом, икала и куталась в какой-то дрянной платок. Чтобы не закоченеть, она зажгла и поставила себе под бок две бунзеновские горелки. Зашел мой однокашник. Она быстро и весело приняла у него зачет, потом ее взгляд обратился на меня и глаза подернулись пленкой, как у снулой рыбы. Помытарив меня еще с часок, мегера наконец дрогнула. Я встал и поспешил в коридор. Там я ощутил одинокое свое счастье. Путь к экзаменам был открыт.
  
   Любовь к живописи вспыхнула жарким костром после прочтения книги Ирвинга Стоуна "Жажда жизни". Ван Гог, целиком отдавший себя искусству, потряс меня. Мы со Славкой раздобыли руководство по рисунку и живописи и принялись осваивать азы. Немыслимая сила вдохновения, исходящая от страниц книги о великом подвижнике и страдальце, бросила нас к листам бумаги. Мы, словно одержимые, рисовали шары, кубы, табуреты, книги и спичечные коробки. Мы учились класть тени, передавать фактуру и прочим премудростям. Славка, как всегда, был впереди. Он уже пробовал технику акварели. Однажды он принес изумительный нарядный этюд: в небольшом обливном глиняном горшочке стоял букетик белой "Ночной красавицы", именуемой в народе "Лесной фиялкой", прекрасной орхидеи Средней полосы. Я увидел эту акварель и ахнул. Я понял, что ужасно отстал от друга. Уже на следующий день я выбрал шаровидную хрустальную вазу и решил исполнить рисунок карандашом, тушью и белилами.
   Как часто бывает, первые наши успехи были поразительны. Домашние отмечали несомненные начатки таланта, и это еще более подстегивало. Помнится, я нарисовал верхушку сосны, не прописав ни единой иголочки, но это была она — та самая сосна, застывшая в безветренном сером небе, и сосед Семен Романович тыкал пальцем в рисунок и говорил своей жене: "Иди, Рая, взгляни, как здорово парень нарисовал сосну".
   Мы бегали со Славкой почти на все выставки. Народ тогда еще не был в Москве настолько одержим престижными соображениями, и на выставки ходили те, кто действительно любил искусство. Мы ходили по залам и принюхивались к картинам, изучали структуру мазка и технику акварели. Там мы открыли для себя произведения, мимо которых бегали галопом на школьных экскурсиях.
   Настоящим откровением для меня стали импрессионисты. Сейчас и не вспомнить, какими путями привел добрый бог Аполлон меня и Орловского в Белый зал Пушкинского музея. Выставка работала уже давно. Эренбург открыл ее и говорил хорошие слова о Франции и ее художниках. Это все мы узнали и прочли много позже. Случай открыл нам явление, которое нас потрясло, как Кортеса потрясла, наверное, ширь Великого океана. Это было торжество света и цвета над унылыми охрами соц-реализма. В картинах Моне, Сезанна, Сислея цвели настоящие живые цветы, излучали тепло нагретые солнцем леса и горы, пряно пахло убранное в стога сено, густой молочный туман окутывал набережную Темзы, манила прохлада реки, медленно протекавшей под деревянными мостиками. Мы ходили с Орловским по залам опьяневшие, обалдевшие и восторженные. Взглянув напоследок на "Сосну" Синьяка, мы скатились по лестнице вниз в раздевалку перевести дух. Восхищение мешало дышать. Была, конечно, и радость сопереживания. Будь я один, яркость впечатлений была бы не столь сильной.
   Я тогда же подумал, что хорошо, что жили когда-то в России вельможи, богатые купцы, и промышленники, которые любили роскошь, скупали предметы искусства, строили картинные галереи и музеи. А также хорошо, что люди сильно верили в Бога и в Его честь и в честь его деяний строили храмы и монастыри, не жалели золота и серебра на иконы. Что осталось бы нам, если бы не было тех людей? Панельный железобетон?
   С кем только я не встречался впоследствии в выставочных залах музея, созданного энтузиазмом Ивана Владимировича Цветаева. Мощная солнечная живопись Ренато Гуттузо, картины Эль Греко из Лувра и музеев Испании, голландская коллекция картин Ван-Гога, шедевры Франсиско Гойи — всего не перечесть. Но та, далекая, первая выставка импрессионистов открыла мне глаза. Я зачастил на выставки и в музеи. Увидел, как будто впервые, манящие, немного сумасшедшие сирени Врубеля, его могучего Пана с младенческими голубыми глазами, лирические полотна Левитана, в которых царит тишина. Мне открылись Куинджи, Иванов, Суриков, Поленов, Верещагин. Потом мы ходили на выставки удивительного американского художника и писателя Рокуэлла Кента, певца снегов и скал Гренландии, мы видели огненные картины Святослава Рериха... Сколько их было — этих праздничных встреч! Что-то ускользнуло из памяти, уплыло в Лету, но все равно остался воздух праздника.
   Я уж не вспомню, что именно было на первой выставке МОСХа. Тем более, что на последующих выставках многие картины повторялись. Тогда произошло столкновение одного "маленького" скульптора с самим главой огромного государства. И "маленький" скульптор победил и оказался великодушным, ибо когда рухнул глава, то те, кто униженно льстил ему, стали заносчиво ругать старика, и он умер почти в безвестности, а "маленький" скульптор увековечил его в бронзе и камне.
   Но на первой выставке МОСХа были не только скандалы и анекдоты. Вытащили из запасников картины удивительных художников, имена которых, казалось, покрыты таким слоем пепла истории, что раскопать их было не легче, чем древние Помпеи. Люди, подходя к картинам Фалька, радовались, как радуются друзья, встречая прибывающих из дальних странствий.
   Спустя много лет я вновь был на выставке МОСХа и среди множества бездарных картин разыскал уголок, где талантливый Тышлер "висел" напротив талантливого Фалька, и объяснял сыну, чем хорош портрет гречанки, женщины с усталым и бледным лицом, и чем эта женщина лучше "повешенного" рядом здоровяка-матроса с деревянными, как два сучка в распиле, глазами. А напротив гречанки был изображен усталый, сутулый художник в немного нелепой красной шапочке, сшитой на манер пилотки, может быть, из остатков той материи, что идет на флаги. И улыбался пожилой художник чуть ироничной еврейской улыбкой, и непонятно было, кому адресована улыбка — зрителю или самому себе...
   Мне не забыть чудесный апрельский день, который стал позже днем космонавтики. Москва встречала Гагарина. Было холодно, ветрено и солнечно. На Кузнецком мосту в маленьких залах звала к себе выставка латвийских акварелей. Хороша акварель чистотой оттенков, свежестью и интенсивностью цвета. Но это! Это был сверхцвет и сверхсвет. Пылали чешуей рыбы, аромат овощей и фруктов струился из плетенных корзин, с цветов таволги сыпалась роса, текли в зеленых берегах тихие реки, весна взламывала серо-синий лед талой водой, и вода отражала зеркалом небо и деревья. Необычны были имена художников и необычна живопись — тончайшая и точнейшая, как выстрел снайпера, техника по-мокрому, и ярчайшая техника а ля прима.
   Я был не один в этот раз. Со мной был случайный человек, которого я пригласил, чтобы разделить радость. Москва встречала Гагарина, и в залах было совершенно пусто. Кроме нас слонялся там небритый, остриженный наголо человек в грязном сером свитере, с нелепой авоськой, в которой болтался газетный сверток. Человек был хмельной и пытался заговорить с нами, но мы его отшили. Уходя с выставки, мы заглянули в книгу отзывов и прочли горькие слова: "Я, имярек, вернулся сегодня из лагеря для политических. А ведь всем известно, что таких лагерей у нас нет!" Да, ему было не до красоты. Мы, студенты третьего курса, не кинулись за ним, не догнали, не спросили, есть ли у него место для ночлега и не голоден ли он. Он вышел и сгинул в московской толчее.
   ...После возвращения из армии Славка поступил в авиационный институт, но там не удержался и перешел в педагогический. В армии он вступил в партию, колебался вместе со всей партийной массой и всегда одобрял генеральную линию. За это время я набрался кое-каких знаний и антипартийной ереси, и мне стало с ним неинтересно. Я был молод и беспощаден. Когда он говорил, что у них в педагогическом делаются необычайные открытия, я зло усмехнулся. Мы все считали, что в педвузы идут только чудаки, женщины и неудачники.
   Я был у него на свадьбе. Веселился с его друзьями, по-видимому, не понравился его жене. Мы стали очень редко обмениваться звонками. Однажды я вспомнил, что у него семнадцатого декабря день рождения. Я позвонил и поздравил его. "Заезжай", — сказал он просто. Я сослался на занятость. Ехать мне не хотелось. Больше мы никогда не виделись.
  
   Левка
   Мне очень повезло с друзьями. Мне приятно так думать. Мне приятно их идеализирвоать. Работа настолько заполняет их жизнь, что на увлечение почти не остается времени и сил. Хорошо ли это? Это хорошо, если они — профессионалы высшего ранга. Пожалуй, их можно считать таковыми. Каждый из них — узкий специалист. Узкий, но глубокий. Сказано: специалист подобен флюсу. Юмор мне непонятен. Вообще-то узкий специалист есть скучнейшее существо. О чем с ним говорить?
   Мой друг Левка, который недоволен, когда я его называю приятелем, считает, что нам нужно общаться. Часто собираться. По любому предлогу, хоть за картами. Он считает, что общение друзей и есть основная жизненная ценность. Но что нас, узких специалистов, занятых разными делами, может связать? В чем наша общность?
   Боюсь умствований и анализа. Если сама жизнь ничего не стоит, то все о ней нафантазировано. Ничего нет в жизни, кроме желания удобства, удовольствий и сохранения привычек. Где-то когда-то мы встретили людей, с которыми вынужденно долго общались. Привыкли к ним, перестали обращать внимание на их неприятные черты... Все это случайно, случайно, случайно... Некто некогда встретил девушку. Она показалась ему симпатичной (потому что в этот день она причесалась, или, наоборот, не причесалась). Вскоре он на ней женился и прожил с ней всю жизнь. А если бы он в тот день остановился купить сигарет, то женился бы на другой девушке, вскоре с ней развелся, спился бы или попал под машину.
   Почему мы любим? Не потому ли, что с пеленок привыкаем к виду, запаху, тембру голоса? И к нам привыкают.
   Как-то я спросил Левку, почему он не поговорит со мной о проблемах литературы. Мне это очень интересно. Левка сказал, что это ему скучно. Вот, мол, и тебе было бы скучно говорить со мной о химии. А я не знаю. Ведь все дело в вопросах, которые задаются. За пределами профессионализма лежат огромные, неоткрытые области, в которых все мыслящие равны, как были равны древние перед теми загадками природы, ответы на которые теперь знает каждый школьник.
   Но если говорить друг с другом о серьезных вещах скучно, то отчего же мы, уже пожилые люди, обремененные семьями, болезнями и бесчисленными неисполненными долгами Долга и Совести, ищем общества друг друга? Мы ищем тепла. Оно рождается при наших встречах. Мы образуем, пусть на короткое время, инфраструктуру, некий над-организм, живущий по своей внутренней логике. Напрашивается сравнение с пчелиным роем, который обладает своей собственной температурой и обменом веществ, как единый организм, тогда как отдельная пчела — всего лишь насекомое.
   Левка. Мы дружим уже почти сорок лет. Это ужасно много. Ни с кем из друзей у меня не было столь противоречивых отношений, взлетов и падений, полного охлаждения и такого ощущения родства.
   Жили мы рядом в узких и коротеньких Лесных переулках. Булыжные мостовые и тесные дворики, сараи, сараи... Спросите у моего сына, что такое сарай. Он скажет: "Это деревянная развалюха, в которой дед на даче держит всякое барахло, которое жалеет выкинуть на свалку." В сараях во времена моего детства держали дрова и мешки с углем, разводили голубей, курили тайком, спали жарким летом, занимались всякой недозволенной детям пакостью. Крыша сарая была солярием. В середине марта можно было забраться на освободившуюся от снега поверхность и лежать на ней под весенними лучами. В одном из таких сараев состоялась наша первая встреча-сделка с будущим другом.
   Я тогда считал себя уже взрослым и не желал кататься на прикрученных веревками к валенкам "снегурках". Однажды я встретился на улице с носатым, чернявым, картавым мальчишкой, который предложил мне "отличные коньки" задешево. Он повел меня в сарай, велел подождать и через минуту притащил коньки "нурмиз" (трофейные, что ли). Запросил он семнадцать рублей. Я заметил, что товар малость ржавый. Тогда мальчишка взял кусок каменного угля, поцарапал конек и сказал, что очистить новые коньки от ржавчины — раз плюнуть. Я кивнул и пошел за деньгами.
   Забавно, что мы учились бок о бок несколько лет, но я его совершенно не знал и не помнил. После продажи коньков я видел его всего лишь однажды в драке на большой перемене. В руке у него была шапка с кожаным верхом, которую он скрутил, как боксерскую перчатку. Это оружие при попадании в противника гулко хлопало. Болельщики стояли кругом и смеялись при каждом хлопке. Болели за его противника, потому что парень, носатый, чернявый и картавый, был евреем, а евреев не любили в ту пору особенно остро, потому что они всю войну "за русскую жопу прятались".
   Смерть Великого Учителя принесла нам первую радость — нас объединили с девчонками. От сентября 1954 года пахло фиалками и ландышами. Я оказался на одной парте с Левкой. Правда, не обошлось без неприятностей. Кто-то бесцеремонно вытащил мой портфель из парты. Я на правах гостя проделал то же самое. В результате мне прислали записку: "Еврей, не трогай наш портфель". В дальнейшем я антисемитизма ни разу до окончания школы не почувствовал.
   На перемене толстая, безобразная баба-директриса делала смотр своим подопечным. До нашего появления в школе девчонки были обязаны в перемену чинно ходить вдоль стен парами. С нами этот кордебалет стал невозможен. Мы проказничали, а директриса смеялась.
   Хотя Левка просидел со мной рядом два года, я плохо помню его в те времена. У него была красивая шея, на которой сидела дынеобразная голова. Прыщи страшно заботили и его, и меня. У меня вся спина была покрыта этой гадостью, я стыдился своего уродства, хождение в баню было пыткой. Я не представлял себе, как поеду с девчонками на пляж. Вот у Левки тело было совершенно чистым.
   Как он жил! Он в свои шестнадцать лет жил и дышал вольно, как птица. Его умная и тактичная мама не обращала внимания на его курение, а как много это значило в нашей жизни! Он, скорее всего, не ел в те годы осетринку и ходил весь год в линялой лыжной куртке, но вокруг него были интересные книги, он часто бегал в кино и вообще самовыражался, как мог. В то же время я сидел, задавленный родительским авторитетом и учил всякую гнусь, от которой и следов не осталось. Левка учился не ахти как, и моя мама считала, что он может меня испортить. Боже, как наивны и слепы родители! Я страшно любил деньги, потому что мне их никогда не давали, и я их попросту крал у родных. Я курил тайком и с наслаждением разглядывал картинки в медицинских учебниках моей матери, возбуждаясь при этом до полного неприличия.
   Левка тоже прошел свою школу детской испорченности. Коммунальный, грязный и пошлый быт делал естественные отправления чем-то привлекательным. Отсутствие половой культуры компенсировалось подглядыванием за тетей-Мотей в щелочку, а если она еще и совокуплялась с проезжим молодцем-шофером, то это становилось темой для разговоров на месяц. Были попытки и гомосексуализма и онанизма, то есть все шло так, как и должно было идти под всепобеждающим красным знаменем пролетариата, когда нет дела до таких мелочей, как детская жизнь.
   Левка, как я понял из его рассказов, был уличным бойцом. Я же был засюсюканным маменькиным сынком. Что могло быть общего у нас, я не представляю. Я был серым кандидатом в отличники. Читал Смолича, Панферова и другую мразь, которую папа притаскивал из профсоюзной библиотеки. Левка читал Джека Лондона и мечтал о подвигах. У Левки были блестящие, как атлас, очень черные и прямые волосы и сияющие влажным блеском глаза. Он нравился девчонкам и был необыкновенно обходителен с ними. Я же с девчонками совершенно не умел обращаться. Мне кажется, они меня не любили.
   Что же нас связывало и продолжает связывать? Мне кажется, я никогда не был для него эталоном, к которому следует тянуться, совершенствуя себя. Он все делал лучше — плавал, дрался, любил, страдал, нес большую ношу в походах. Загадка лишь в том, почему он выбрал именно меня, а не более достойных и сильных людей.
   Школьные преподаватели, за исключением Петюнчика, к нам благоволили. Мы оживали на химии. Двадцатый век стучался в учебники. Никогда до сих пор путь от великих открытий до школьного курса не был так короток. Мы учили запрет Паули и квантовые состояния Бора, не понимая их суть, как данность, как закон всемирного тяготения. Левка что-то нахватал у знакомых старшей сестры. Его распирала непереваренная информация. "Цепная `геакция" — шипел он непрерывно, явно подзуживая химичку обратить внимание на его эрудицию. Я сидел рядом с ним дурак-дураком, так как не привык заглядывать в учебник далее заданного. Наконец, химичка смилостивилась и стала рассказывать об ядерных реакциях...
   Состоялся XX съезд, и Левка опять нахватался от знакомых своей сестры: у него был информационный понос на уроках истории. Боже мой, каким пойлом нас пичкали на истории! Европа уже зализала раны и жила полной жизнью, на всех хватало еды, питья и одежды. Люди смеялись. В быт проникали первые шедевры микроэлектроники. А мы все пыжились, все кричали, что спасли мир, подразумевая, что все они не стоят наших жертв, поскольку не живут, как мы, в скверных коммуналках и гнусных, грязных поселках. Мы сваливали на войну весь наш протухший революционный быт, который мы накопили по углам за неполных сорок лет советской власти. С зубовным скрежетом в обществе было допущено ношение галстуков и даже в некоторых ресторанах уже без галстука не обслуживали. Проклятая заграница через своих агентов, которые не знали, что они агенты, заслала на нашу территорию неописуемой красоты галстуки с павлинами, обнаженными женщинами и просто буйством, не-нашим-буйством красок. Нашлись в отечестве люди, которые стали носить яркие шарфы, узкие брюки, ботинки на толстой каучуковой подошве и какую-то не-нашу-прическу (не бокс, не полубокс и не наголо). Никогда не дремлющее в народе чувство недоброжелательности к ближнему было умело направлено прессой против тех, кто одевается и причесывается не так, как все. Крупнее проблем в нашей стране в ту пору, конечно, не было. Началась травля "стиляг". Были случаи серьезного рукоприкладства. Однако стремление быть оригинальным мало-помалу побеждало.
   Однажды Левка опоздал на урок истории. Я подумал было, что он слинял в кино, но вдруг он возник в дверях класса с Шануриным и Киселевым. И все трое — в галстуках! Самое смешное, что тогда это был почти что подвиг. До этого мы видели в туалете лишь одного парня из соседнего класса в галстуке и завидовали ему, а он делал вид, что носить галстук для него давно привычно. И вот Левка в пиджаке (справили в десятом классе) и в галстуке. Они стояли смущенные, а девчонки громко восхищались. Историчка посмеялась и разрешила им сесть, простив опоздание из-за столь уважительного события.
   Я роюсь в золе воспоминаний, и время от времени сердце обжигает уголек, еще не потухший уголек прошедшей, промчавшейся, промелькнувшей жизни. Моя теща, которой было суждено пробыть на земле почти семьдесят восемь лет, сказала перед смертью: "Вся моя жизнь пролетела так, будто я открыла дверь в комнату и тут же закрыла". Чтобы чувствовать протяженность времени, нужно быть очень мудрым, не расточать себя в словах и суете. Мы этого не умеем. Никакое чтение философии не заменит того, что не дано свыше. Я, Левка, мои друзья и родные — все суетные, легковесные, беспамятные.
   У меня давно было желание писать о Левке. Я раздумывал, с чего бы начать. Писать хронику мне не хотелось. Мне было интересно понять Левкин характер. Но как это сделать? Как осознать человека, с которым знаком сорок лет? Ведь каждый пишущий о ком-нибудь претендует на объективность. Почему Левка ведет себя по отношению ко мне именно таким образом? Скорее всего потому, что я даю ему такую возможность. А если бы не давал, он не стал бы так поступать, а поступал бы по-другому. Хотя не исключено, что мы тогда не стали бы друзьями... Значит, дело во мне? Его поведение — лишь слепок с моего? А что же такое есть Я по отношению к Левке?
   Вот, к примеру, сидели мы на встрече школьных друзей спустя лет десять после окончания школы. Было скучно. Тут Левка и говорит: "Не подойти ли к англичанке и не сказать ли ей... (дальше шел английский текст, который я совершенно не понял). Я запрыгал от восторга и стал уговаривать Левку подойти и сказать. Но Левка уже потух и посмотрел на меня, как на дурачка.
   Мы собрались как-то у меня на старой квартире. Была у нас бутылка дрянного вина. Левка предложил сварить глинтвейн. Как его варить, мы не знали. Просто нагрели вино и добавили ломтики лимона и апельсина. Чтобы не было так скучно пить, Левка придумал церемониал с ножами и клятвами. Мало-помалу все расшевелились, стали смеяться, танцевать. Я был в полном восторге от друга-Левки и прямо-таки повизгивал. После очередного всплеска веселья Левка обернулся ко мне и совершенно холодно и серьезно спросил: "Веселимся? Да?" Я в полном счастье закивал головой, но через секунду почувствовал себя обгаженным. Он, Левка, умный и серьезный, нас, дураков, веселит столько, сколько хочет. А не хотел бы — не веселил.
   Кто же я? Веду себя, как сентиментальная, глупая и мягкая баба. Ко мне привыкают. Со мной перестают считаться. Я ухожу в обиду, долго переживаю, терзаюсь. Потом начинаю вести себя жестко. Это вызывает недоумение. Откуда-то в подушке, которую подкладывали под задницу, родилось и развилось бешенство. На этой подушке стало невозможно сидеть. Даже прикасаться неприятно.
   Умом я понимаю: в жизни вообще и в дружбе в частности, надо уметь себя держать в руках. Держаться. Не распускаться. Не хлюпать. Не проливать глупые слезы восторга, чтобы потом не удивлять холодностью. Вот Левка от природы, а может быть, самовоспитанием достиг прекрасного умения держаться. У него как бы срабатывает охранный инстинкт. В житейски сложной или трудной ситуации он оказывается на высоте. Говорит и движется степенно, холодно, расчетливо. Маска воплощенного достоинства. На стриженной козе не подъедешь.
   Был у нас с Левкой один неприятный инцидент. Одолжил я ему на год сто рублей. Подошел мой отпуск, я у него их попросил. Он был оскорблен. Я не то чтобы базарил, но выглядел чуть ли не вымогателем. Я уже был не рад, что попросил уплаты долга. Он, не выполнив обязательства, казался куда как выше. Честно говоря, я не отдавал себе отчета, насколько ему было тяжело материально в то время. Я только знал, что он никогда не отказывал себе в удовольствии взять такси или купить бутылку водки. В результате такого хаотичного ведения хозяйства (а какие наши доходы!) у него за год накапливалось более тысячи рублей долга. Меня это возмущало. Моим принципом было — всегда жить по средствам. Есть деньги — гуляй. Нет — сожмись и жди.
   Короче — Левка совсем другой. Жить сейчас! На полную катушку! Его уверенность передается женщинам, которые его любили и любят. Сейчас время брать! Когда-нибудь и как-нибудь отдадим. Выкрутимся. Вот такие мы с ним разные. По самому главному вопросу — как жить. У него двое детей. Но он не беспокоится о том, что после него перепадет им. Он им дает сегодня. Много или мало, не мне судить. Я же думаю, что оставлю сыну. Меня беспокоит, что он будет думать обо мне. Будет ли читать мои записи и разумно ли растратит собранное мной. А, может быть, и умножит... Я хотел бы быть главой, родоначальником. Не исчезнуть напрочь, не раствориться, жить в памяти моих близких и отдаленных потомков после смерти. А Левке — наплевать.
   Я бы назвал этот рассказ про Левку — "Холодное сердце" или "Глупое сердце". Мне кажется, что такое сочетание хорошо отражает основной недостаток его характера. Это не то чтобы эгоизм, но нечто близкое. Это не желание избегать вида чужих страданий, но скорее недостаток сочувствия, жалости. Вот поэтому я боюсь при нем подставляться, раскрываться до конца. Хотя дружба — это прежде всего доверие.
   Помню, на Оке мы отдыхали с Д-м. На одной из стоянок к нам подошла пионервожатая, тетка лет тридцати, из фабричных. Очень скоро мы с ней были накоротке и даже приглашали под кустик, но она ссылалась на месячные. Однажды Левка трепался с ней и вдруг подозвал меня: "Подтверди, что ты — еврей". Он смотрел на меня требовательно. Я подтвердил. А должен был послать его к черту. Не пристало мне перед случайной поблядушкой объяснять, кто я такой.
   Однажды отец привез мне из Швеции пачку кондомов. Оказалось, что они "Large" и мне великоваты. Я сказал об этом Левке и остаток отдал ему. Вскоре за картами Левка без всякого повода сказал: "Отличные кондомы подарил мне Алька, потому что они у него с ... сваливаются". Тут же последовал громоподобный хохот Кости, моего троюродного братца. Я был уязвлен. С какой стати Левка базарит мои маленькие тайны? Но виноват-то был я. Не раскрывайся. Не подставляйся. Держись.
   ...Часто бывает так. Некто долгие годы шумно исповедует свой символ веры, борется с противниками, вербует сторонников. Унижает, восхваляет, играет, торжествует победу, становится лидером. Проходит время, и братья по убеждениям в растерянности замечают, что лидера не видно и не слышно. Они навещают его и говорят: "Учитель! Наше дело слабеет. Наше знамя клонится..." А он с гаденьким смешком отвечает: "Бросьте, ребята, заниматься глупостями. Какие там абсурды? Кто там еще экзистирует?" — "Учитель, но ведь вы говорили... Вы ведь учили..." — "Да плюньте, ребята, и разотрите. Жизнь — вот лучший учитель. Я пришел к этому еще десять (двадцать) лет назад и просто морочил вам головы для забавы."
   Вот так. Они думали, что он сжигает себя, а он чадил перед их лицами своим высохшим навозом. Кто-то вроде бы должен заплатить по счету за обман. Но кто? Да никто! Живи своим умом. Не хлюпай! Не булькай! Не раскисай, когда некто творит театр перед твоими глазами. Не доверяйся. Не раскрывайся. Не подставляйся.
   Что же все-таки за человек Левка? Каким он был? Какой он теперь? Уверен, что в нем всегда был и остался бойцовский дух. Ему не приходилось по каплям выдавливать из себя раба, потому что он никогда не был рабом. Хотя никогда не ходил в открытых противниках режима, который мы все скорее презирали, чем ненавидели. Свободная и честная бедность — таков был наш добровольно-вынужденный удел. Никто из моих друзей, слава Богу, не осквернил себя продажей убеждений за тридцать сребреников из нечистых рук власть имущих.
   Давным-давно Левка испытал на себе очарование благополучия, когда после девятого класса поехал с сестрой в Переделкино в писательский поселок. Они поселились на даче у Ч-х. Пока сестра учила хозяина английскому, Левка вертелся среди писательских детей, ухаживал за молоденькой домработницей, научился играть в настольный теннис, показывал чудеса ловкости в борьбе с противниками, которые были вдвое толще и мощнее... Природа одарила Левку ловкостью, смелостью, умением нравиться. Его приняли как своего. Думаю, уличная закалка не эпатировала чистеньких писательских детей, а восхищала. Вернувшись из Переделкина, Левка весь сентябрь только и булькал о замечательных писательских детях. Наверное, он много присочинил. Он вообще очень любил присочинять. Это осталось с ним на всю жизнь. Благодаря чтению и общению с друзьями старшей сестры он все время шел впереди нас в духовном развитии. Помню, однажды летним вечером он пересказывал страницы из "Бравого солдата Швейка". Сам хохотал, и мы хохотали. Особенно веселил нас рассказ, как Швейк красил собак, вставлял им между ног распорки, и продавал как высокопородных бульдогов. Потом выяснилось, естественно, что Гашек такую чушь написать не мог, но это было значительно позже, когда мы сами доросли до чтения великого романа.
   Точно так же взахлеб он сочинял о своих успехах в писательском городке, о том, как на Кубани его буквально на руках носили только за то, что он москвич. Сейчас мы все поумнели, образовались, набрались жизненного опыта, и Левкины фокусы не проходят. Помните, в романах Достоевского персонаж врет и смеется, видит, что ему не верят, что его болтовня раздражает, но продолжает врать и смеяться, а за маской напускного веселья, внутри, совершается серьезная и даже иногда трагическая работа ума. Я обычно в таких ситуациях не злюсь, я быстро устаю от Левкиного ерничанья, и подыгрывать мне не хочется, а морализировать — тем более.
   Не раз я просил Левку обсудить со мной всерьез литературные вопросы, которые меня волнуют. Он отговаривался под разными предлогами. Ему заранее было неинтересно. Он говорил о разных "горизонтах" понимая, подразумевая, что его горизонт залегает много глубже. Он говорил о литературе как о специальности, которой надо учиться, чтобы овладеть, иначе все разговоры останутся жалким дилетантством. Я ему отвечал, что мои представления о произведениях иной раз совпадают с оценкой выдающихся критиков, однако он предпочитал со мной говорить о вещах посторонних. Лишь иногда у него прорывалось нечто вроде: "Как-то прочел "Преступление и наказание" дважды подряд и понял, как Достоевский сделал эту вещь". Что он понял, для меня загадка. Знаю только, что моя оценка совпала с рецензией Страхова на роман. Страхов писал в воспоминаниях, что после выхода этой рецензии Достоевский встретил его в коридоре издательства, пожал руку и сказал: "Вы — единственный, кто меня полностью понял".
   Недавно Левка произнес сакраментальную фразу: "Ты и Яшка комплексуете, как несостоявшиеся филологи, я же — состоявшийся филолог, поэтому у меня все в порядке".
   ...Интересно, что многие переходят из других областей деятельности в литературу и никогда — наоборот. Но все это глубже, намного глубже. Если есть в человеке искра Божия, то это проявляется во многих сферах. Эйнштейн был скрипачом и глубоким философом, Макс Борн — философом, Бородин — химиком. Спустимся на десять ярусов с Олимпа. Если взять Яшу — он великолепно знает музыку, тончайший ее ценитель, блестяще владеет английским, разбирается в литературе.
   Но вернемся к нашему состоявшемуся филологу. Без иронии. Он состоялся! Но есть в его саморекламе: "Я много работаю, я очень много работаю, я очень много курю и очень много работаю, меня очень ценят на нашем семинаре" что-то самодовольное, нескромное.
   ...Когда-то, очень давно, он поехал с Женькой Киселевым ночью, за неделю до Нового года, нарубить елок. Они привезли их в Москву, выгодно продали и сидели усталые, невыспавшиеся, сказочно богатые (по сравнению с другими десятиклассниками). Левка, наверное, представлял себя удачливым золотоискателем с Клондайка... Я пришел, когда они допивали пиво, лениво закусывая красной икрой, которую выковыривали вилками из банок. Икра тогда стоила смехотворно дешево. Левка сидел гордый. Чувство собственной значимости образовывало вокруг него ауру. У него были деньги на Новый год, на подарки и на карты. У меня не было ничего. "Скажи мне, на что тебе деньги, и я тебе их дам", — говорила моя мама. Это было ложью. Мне нужны были деньги, чтобы играть в карты, делать подарки девочкам. Мне просто нужны были карманные деньги, потому что мне было шестнадцать с половиной лет. Я хотел чувствовать себя мужчиной. Меня мои "умники"-родители не научили главному — умению достойно зарабатывать деньги, и мне грозила ужасная опасность. Я мог начать воровать.
   Левка состоялся как филолог уже в зрелые годы. Но он состоялся как человек, как мужчина уже тогда — в семнадцать лет. Поэтому на его долю выпали все радости, присущие молодости, а главная из них — его любили женщины. Мне же пришлось ждать самого себя еще добрых пятнадцать лет.
   В отличие от меня он всегда был платежеспособен. В десятом классе мы решили по-взрослому отметить Первое мая. Мама дала пятнадцать рублей, остальное доплатил Левка. Помню, была накуплена пропасть вина и водки. Пить мы не умели, а о девчонках и говорить нечего. После первых же рюмок все наше сборище прямо-таки полетело в кювет. Мы быстро обалдели, отупели и пошли во двор тошнить и курить. Некоторым девчонкам стало дурно. Помню, как Сироткина орала, что умирает... Никто, конечно, не умер. Во втором часу ночи все повалились кто куда и заснули. Мы, мальчишки, тогда были настолько целомудренны, что никто даже и не помышлял по случаю праздника залезть под юбку.
   В истории нашей дружбы Левка не только поддерживал меня материально, оделяя меня, "неимущего", рублишком на карты, но и защищал. По-моему, он всегда делал себя храбрым, равно как делал себя спустя много лет умным, справедливым, великодушным, щедрым. Иными словами, это шло у него не изнутри, от "пуза", а от осознанной необходимости. Яше очень импонировало в Левке то, что есть вещи, которые Левка делает и есть вещи, которые Левка принципиально не делает. Мне кажется, что мир для него всегда существовал и, возможно, сейчас существует в виде зрительного зала, перед которым ему суждено сыграть им самим избранную роль.
   Когда перебираешь четки воспоминаний, то поневоле изумляешься вместительности времени. Чего только не происходило за какой-нибудь школьный или студенческий год...
   Левка соблазнил меня поступать в химический институт. Не знаю, почему он выбрал именно этот. У него была справка, что его отец — полярник (отец отсидел в Норильске пятнадцать лет не по своей воле, а потом был, еще при жизни, реабилитирован). Химию Левка не знал, так же, как и остальные предметы, но ему было достаточно сдать вступительные экзамены без неудов. Я же еле-еле прошел конкурс и потом весь первый курс трясся от страха, что меня выгонят. А Левка не выдержал сессии и был отчислен. Он страшно переживал. У него нашли нервное расстройство, и он, кажется, получил академический отпуск. Тем не менее его собирались взять в армию, но нашли паховую грыжу и освободили.
   А ведь как празднично начинался первый курс! Беготня по аудиториям и лабораториям. Это было для нас совсем ново. Лекции в огромных по тем масштабам залах. Горячие пирожки с повидлом на переменах, сигареты и газированная вода, в столовой — пиво. Мы были на разных факультетах и потому встречались в институте редко. Левка хватал меня на лестничной площадке, и мы наскоро обменивались анекдотами 1956 года. Например: "Один парень назвал Хрущева дураком и получил двадцать три года лишения свободы. Три года за хамство и двадцать за разглашение государственной тайны". Или: "За что Хрущев получил очередного Героя Социалистического Труда? За исполнение роли в фильме "Наш Никита Сергеевич Хрущев"."
   Пока там, наверху, наперебой лизали задницу, студенты уже разобрались в новом властителе России. Сейчас его отмывают, рядят в белые одежды. Как всегда говорят полуправду, то есть врут. Хрущев нам, его современникам, казался личностью анекдотической из-за глупости, темноты и невежества. Мы тогда еще не знали, до какой степени падения может дойти власть в России. Мы только знали, что Сталин был тираном, но умным, а Хрущев — просто серый дурак. Говорят, что лучше с умным потерять, чем с дураком найти. Не была ли серость Хрущева прологом к восхождению хитрого ничтожества — Брежнева?
   ...Итак, с большим скрипом я перелез через первый курс и уехал на целину. Левка присоединился к ребятам с филфака МГУ и тоже поехал в Казахстан. После целины меня просто распирало от новых впечатлений и новых песен. Я набрал Левкин телефон и сразу после "П'гивет!" услышал ту песню, которую хотел исполнить: "Я с детства был испорченный ребенок. На папу и на маму непохож..."
   ...Левка приехал с целины, по уши влюбленный в Нинку В. В редкие встречи со мной он изводил меня бесконечными "Я люблю Нинку!" и восторженными прыжками. Говорить с ним о чем-либо ином было невозможно. Он овладел после ряда неудачных попыток своей пассией, сделал ей Сережку, рассорился и уехал в геологическую партию. Благо в армию его не брали.
   Не помню, по какой именно причине, но у нас наступил период охлаждения. Нас разделяло пространство, разные заботы, что-то еще, не помню. Мы очень долго не виделись. Левка приезжал в Москву, уезжал. Не звонил и не приходил. Однажды он появился, говорил в основном с моей мамой. Из разговора выходило, что я — плохой друг. Но в чем была моя вина, вспомнить не в силах.
   Я, кажется, был уже на четвертом курсе и однажды почти случайно решил навестить старого, почти "бывшего" друга. Я поднялся на самый верх коммунального здания, куда пять лет тому назад затаскивали жалкое барахлишко семьи бывшего выдающегося инженера Эриха Ланге. Семья состояла из трех женщин: матери, сестры и племянницы, и одного мужчины — Левки. Все они были дома. Сильнее всех обрадовалась мне Левкина мама. Левка хмуро улыбался и не знал, о чем со мной говорить. У нас было общее прошлое, а настоящее... У него за плечами был жизненный опыт, он поступил на филологический факультет МГУ, освоив за три месяца программу школы по английскому. Я шел в шорах моей будущей профессии, был зелен, самоуверен и глуповат.
   Много позже Левка рассказывал мне кое-что о своих хождениях в люди. Его любили. Он умер очаровывать. Он нравился зрелым женщинам. Он умел быть забавным. Складывалось впечатление, что иной раз он как бы говорил себе: "Хочу нравиться", и начинал фокусничать, развлекать, казался милым, удачливым, остроумным. Описывал, как однажды посрамил отряд рыбаков, вытащив к их зависти великолепную рыбу, которую поймал буквально за полминуты на огрызок червя. Поймал в присутствии нескольких обожавших его девчонок, которых привел на берег развлекаться. Я ему поверил, потому что вспомнил один из наших походов по Оке. Мы плыли на резиновой надувняшке мимо какого-то дома отдыха, и две женщины попросили переправить их на другой берег в прогулочной лодке. Я и Д. взяли по веслу, одна из женщин, удивительно милая, с роскошной грудью, села на корму, ее невзрачная подруга на нос, нашу резиновую лодку с Левкой привязали к корме. Шел легкий, искрящийся смехом и солнцем треп. Мы с Д. усердно гребли, чтобы не опозориться перед дамами, а Левка развлекал красавицу. Не прошло и двух минут, как она рассмеялась и стала мокрой рукой похлопывать Левку, брызгать на него водой. Он ей явно нравился...
   Но бывало, Левка как бы говорил себе: "Буду противным!" Он делался невыносимо противным. После расставания с ним становилось легко, как после изгнания козы из дома в известном анекдоте. Однажды я с ним намучился в походе до такой степени, что мы не могли смотреть друг на друга. В то лета Левка еще не отболел экзистенциальными проблемами, и это отравило нам все великолепие Десны, обилие фруктов, солнца. Не будь его сослуживца Д., возможно, Левка держался бы. Но Д. был совершенно им порабощен, заискивал и подхихикивал. Тогда же на берегу Десны Левка сказал, бахвалясь: "Могу поспорить, что любого за день сделаю антисемитом". Д. зашелся в счастливом смехе. Мне же и Орловскому было не до шуток. Мы были уязвлены нетоварищескими, надменными разговорами, злы за подкалывание на мелочах, за грубости. Филологи держали нас за профанов, за статистов. Обычно при нас начинался разговор о высоких материях, но стоило нам высказать свое мнение, как мимикой и жестами, обменом "понимающими" взглядами нам давали почувствовать, что мы — существа низшей категории. А как прекрасна была Десна! Сколько удовольствий валилось на нас, как из рога изобилия! Мы объедались роскошными яблоками и грушами. Наша неторопливая плоскодонка с самодельными веслами тоже влюбилась в Десну и не спешила в Днепр, где мы собирались продать ее с прибылью.
   Чувствуя ее нежелание доставлять нас в Киев, мы за две бутылки водки договорились с командой самоходной баржи, везущей лес. Нашу лодку подняли на палубу, и через час мы уже распивали с хозяевами водку, а баржа мчала в Чернигов. Вся команда состояла из механика, двух мальчишек-матросов и капитана. Мальчишки, бесхитростные и общительные, мне понравились. Хотя университетов они не кончали и говорили на местном диалекте, общаться с ними мне было куда приятней, чем с Левкой. Один из них часто начинал фразу словосочетанием "Значт-ну" (может быть, он в детстве заикался). Левка тотчас начал ко мне цепляться с этим "значт-ну", причем в присутствии того самого парня, отчего я испытывал изрядное неудобство. В общем, Левка в том походе столь интенсивно "экзистировал" за наш счет, что в Москве при расставанье мы едва кивнули друг другу. Орловский первое время после приезда даже стал нежно относиться к своей сварливой жене, которую уже давно едва выносил.
   Должен сказать, что, описывая все это, я рассчитываю на некоторую Левкину благодарность, ибо сам питаю острейшее любопытство к тому, каким я отражаюсь в зеркалах моих друзей. Несколько лет назад я потерпел фиаско на любовном фронте, но совсем не был огорчен поражением, скорее испытывал облегчение, так как предвидел массу сложностей в случае успеха. Однако мне было страшно любопытно, каким я оказался в ее глазах. Что она нашла во мне такого, что воспрепятствовало нашей близости.
   Про себя я уже кое-что знаю. Я во многом отождествляю себя с "человеком из подполья" Достоевского, часто ловлю себя на сходстве. А Левка? В сознании его друзей он — человек щедрый, широкий. Отчего возникло такое представление? Ну, не оттого же, что Левка приходя ко мне в гости, приносит пару пакетов сока или букетик цветов моей жене. Я не могу вспомнить ни одного "царского" подарка. Никогда я не одалживал у него денег. Мне это не приходило в голову, потому что всегда у него в карманах было пусто (не то, что в детстве). Ощущение широты возникало, скорее всего, от его отношения к деньгам, к имуществу. Он легко расстается с деньгами, спуская их на пустяки, ублажая себя. Нет-нет, я вовсе не собираюсь поджимать губы и фарисействовать. Ну, живет человек в свое удовольствие — и на здоровье. Однажды я спросил его, не хотел ли он когда-нибудь иметь много-много денег. "Зачем? — ответил он просто. — Я и так себе никогда ни в чем не отказывал."
   Свои добрые дела между тем Левка оценивает очень высоко. Вот, поехал он как-то в горный лагерь со своими детьми, истратил, по его признанию, кучу денег. Рассказывал об этом с гордостью. Хотя, если вдуматься, ну что в этом особенного? А сколько тратим мы на своих детей денег и здоровья, мы, живущие с детьми и отдающие им все лучшее? И не раз в году, а ежедневно!
   Я не понимаю, как уживаются в Левке широта натуры с мелочной опекой, с которой он может пристать хуже слепня, скажем, при варке борща в походе. Казалось бы — ну что тебе за дело, кто и как готовит. Думаю, так же точно он опекал свою бывшую жену. Опять же, кто ему сказал, что те сто рублей, которые он давал семье на прокорм, вполне достаточны и дают ему право требовать особого пиетета к кормильцу? Да, он нуждался. Нуждался и жил в долгах. Но ведь я тоже прожил почти семь лет на сто рублей, имея маленького сына — и ничего. То есть, конечно, это ужасно! Семь лет ничего себе не позволять. Но такова жизнь!
   Интересно сравнить, как относятся Яша и Левка к неизвестному, к новой информации. Однажды во время игры в преферанс кто-то произнес слово "эвфемизм". Яша спросил, что это такое, а затем как-то даже уважительно сказал: "Надо же, какого я понятия не знал!" Левка, когда сталкивается с незнакомым или непонятным, сходу это отвергает или строит насмешки (как бы из принципа: если я не знаю, значит, это не нужно, не интересно). Помню, еще в школе, когда мы от скуки на уроках играли в слова, я из большого слова сделал серию коротких и среди них "боа". Мне известны два значения этого слова: вид удава и форма меховой накидки, воротника. Левка в тот момент был на меня зол и, читая список моих слов начал выдавать: "боу, боиу, убоа"... Вовка Шанурин спросил, что это за слова, на что Левка ответил: "А что такое боа?"
   Однажды мы были на выставке Лентулова, талантливого мастера начала века. Я заикнулся, что выставка удивительная, яркая. Левка тут же стал иронизировать:? "Лентулов? Известный художник? Не знаю, не слышал. Лентулов-Популов..." Ну конечно, ты не знаешь. А кого ты знаешь? Ты что же, серьезно увлекался живописью, читал что-нибудь, сам пытался красить? Когда я открыл для себя импрессионистов, когда я видел сокровища Лувра, Мадридских музеев, со мною рядом были другие люди. В разговорах с тобой мы никогда не касались живописи.
   А музыка? К сожалению, и на концертах мы вместе никогда не бывали. Может быть, тебе это не нужно. Вот ты рассказал такой анекдот: "Давид Ойстрах — вторая скрипка в мировой табели о рангах. — А кто же первая? Ну-у, первых много... (смех)" Если бы не вмешался Яша, ты так бы и продолжал оставаться в заблуждении, что великий музыкант — жалкая вторая скрипка.
   ...Научный прогресс отвергается тобой по той причине, что он никакого влияния на человеческую сущность не имеет. Но ведь это — всего лишь одна из точек зрения. А могут быть и иные. Я согласен, что Ницше может быть кому-либо очень интересен. И Фрейд тоже. Но ведь существует, извини, и Маркс. Наш кошмарный образ жизни, как мы с тобой выяснили однажды летом в деревне, есть следствие нарушения простого, но могучего, как всемирное тяготение, правила, выведенного Марксом: экономика определяет отношения в обществе. Это правило работает в системе больших чисел, и поэтому наши с тобой отношения от экономического состояния общества не зависят. А вот если деньги есть деньги, а не бумажки, на которые ничего не купишь без блата, то врачи лечат, педагоги учат, строители строят и так далее до бесконечности, и все делают все как можно лучше. И не надо никаких анкет. Заработал — можешь себе позволить все, потому что все покупается и все продается, а то, что Маркс наблудил про социализм — это можно выкинуть на помойку и не вспоминать.
   Нет, что не говорите — забавный субъект мой друг. Желал жениться на еврейке, но дважды женился на русских. Когда, наконец, судьба послала ему прелестную женщину из бывших аспиранток его сестры, он забыл, что мечтал о тихой семейной жизни и остался холостяком при отдельной квартире.
   Однажды Левка мне сказал: "Я, наверное, был не прав с Милкой, когда изображал из себя кормильца". — "Ну, — подумал я, — слава Богу, начался процесс обновления "ценностей". Ведь это очень важно — проводить время от времени пересмотр своего нравственного багажа. Но мои лучшие ожидания не оправдались. Левка опять вошел в свой образ самого умного, справедливого и прочее. Думаю, что положение преподавателя препятствует реформации его сознания. Ведь он уже много-много лет самый умный, остроумный, обаятельный по отношению к той массе студентов, которым он читает курс английской литературы. Ну, и где они, где доморощенные гении Московской, Владимирской и прочих областей? Подумайте, смогут ли они поставить в тупик или просто задать трудную задачу Левке? Да никогда же, ни при каком раскладе.
   Мне все более и более ясно, что Левка — человек, живущий головой, а не сердцем, заставляющий себя совершать действия часто вопреки здравому смыслу, но зато в соответствии с принятой схемой. Нужно ли это?
   ...Помню, у нас на кафедре работал парень, очень активно интересующийся музыкой. Он покупал массу музыкальных абонементов, собирал классику. Однажды я сделал музыкальную пародию к Новому году, и мы решили записать ее на магнитофон. Каково же было мое изумление, когда я услышал впервые пение того парня. Мне кажется, он не взял правильно ни единой ноты из известной любому школьнику мелодии. Я подумал тогда, что при полном отсутствии слуха посещение консерватории — пустая трата времени.
   Вот так же Левка мучается с поэзией. Здесь тоже — либо есть слух, либо нет его. Я никогда не слышал Левкиных комментариев по поводу тех стихов, которые он прочел. У меня ощущение, что он не слышит музыки стиха. Он заставляет себя читать стихи, как другие заставляют себя через силу заниматься гимнастикой. Человек, тонко чувствующий поэзию, не может не возвращаться к Пушкину. Человек, понимающий в поэзии толк, не может сказать, что, мол, для нас Пушкин величина, но в европейском масштабе — нет. То ли дело Байрон!
   Процесс самовоспитания, думаю, начался у Левки очень давно. В детстве он воспитывал в себе храбрость и выносливость, иначе бы его начали бить. Во взрослом возрасте назначал себе вегетарианство по пятницам, аутотренинг, чтение стихов на сон грядущий и прочее.
   Мы ко всему привыкаем. И даже забавляемся, высчитывая до долей секунды, когда наш друг, распевая английский куплет, споткнется на том самом месте, где он спотыкается уже два десятилетия подряд. Я тоже привык к Левкиной манере держаться, хотя не знаю, импонирует ли она мне. Ну да, он — человек, идущий к жизни от ума, от выбранной "позиции" в морали, которая не столько накладывает запреты, сколько дозволяет совершать определенные поступки с тем, чтобы потом не терзаться. Человек эмоциональный (вот я, например) почти всегда нерасчетлив и поэтому чаще терзается содеянным, попадает в нелепые ситуации, говорит, не успев додумать до конца.
   Для чего Левке самовоспитание? Конечно же, для самоуважения. Что же, ему этого, последнего не хватает? Ну, сейчас, пожалуй, уже хватает. Есть серьезные подтверждения. Это и опубликованные переводы, и приглашение на преподавание в престижный институт, и членство в союзе писателей. А когда-то, возможно, и не хватало. Он цапался, царапался, кусал ближних своих, самоутверждался на них (и на мне тоже). Возможно, что "достижения" нашего бытия, которых у него не было, создавали фон неблагополучия. А в таком случае человек начинает мучиться вопросами: "В чем дело? почему они уже чего-то достигли, а я не достиг? Глупее я, что ли? Нет, конечно. Я умнее." До встречи с нами (с ними) эти ощущения-мысли давят на психику, но вот встреча состоялась. Кто-то что-то сказал и сказал, разумеется, не так, сказал глупость, и вот то самое, что сидело глубоко, выскочило, как пробка шампанского. Глупость доказана, наказана сурово и осмеяна! Чаша весов на некоторое время уравнялась.
   Мне самому не забыть, как я терроризировал своих родителей за то, что они что-то не так сказали. Да я их просто изничтожал! Я делал из всякой мелочи далеко идущие выводы. Сейчас я пытаюсь разобраться в причинах этих импульсов злобы и неприятия. Кто в этом повинен? Фрейдовские комплексы? А может быть мои родители?
   Что же это я взялся критиковать моего друга? Ведь у него масса достоинств. Надо бы мне сказать, какой он хороший, чтобы восстановить равновесие. Единственное, чего я не знаю точно, так это — кто он мне. Он мне друг. Это понятно. Но какой? У него с языка иной раз срывается: "Алька мой самый большой друг", и я вспоминаю детскую сказку, где Бегемот говорит девочке: "Девочка, я твой самый большой друг, потому что я больше всех". Ох, уж эти мне языковые нюансы! Так Левка мне близкий друг? Ближайший? Или просто друг? Есть прекрасное слово "верность". Я верю, что он мне верный друг. Бог с ним, пусть играет свою придуманную роль, носит маску, которую уже не снять. Она приросла к его физиономии.
   Мы прожили жизнь в условиях страшной, абсолютной несвободы, но Левка все-таки сумел немного расширить свою пещеру и был в ней относительно свободен. Раньше он часто говорил о комплексах, которые мешают жить. Кстати, с годами они чаще всего исчезают. То, что волновало, больше не волнует. Женщины доступны, но их не хочется, деньги на вино есть, но жажды не чувствуешь. Никогда я не был на горнолыжных курортах и черт с ними, туда не тянет. Книжки прочитаны, разговоры отговорены. Смысл жизни в ней самой, надо жить, чтобы не умирать. А ценности — в спокойствии духа. Не завидуй, не лезь, не стой в очередях, обходись малым — и будешь счастлив. Что? Что-то не так? Обходись совсем малым. У тебя, Левка, есть твоя литература, ты в ней что-то смыслишь — и хватит!
   Слушай, друг мой Левка! Мне противно так думать. Мне противно спокойствие духа. Меня рвут на части мои неисполненные желания, я до сих пор вижу цветные прекрасные сны. Иногда мои сны настолько ярки, что я встаю с постели с мыслью, что действительно написал акварелью или маслом чудесную картину и поставил ее за шкаф. Я иду и ищу ее за шкафом. Я, пристрастный и несправедливый, жадный до скаредности и умеренно щедрый, проницательный и глупый, способный и бесталанный, написал эти неравнодушные строки для тебя и на память тебе.
  
   Шлемов
   "Уважаемая редакция. Нас заставила взяться за перо обида за нашего товарища Шлемова Александра Николаевича. Его, кандидата наук, референта Института научно-технической информации, человека с золотыми руками, уволили с работы из-за "низкой квалификации"..."
   Это было еще в те времена, когда газеты могли помочь в восстановлении справедливости. При везении письмо "ставилось на контроль", по нему заводилось дело, извещали райком партии и т.д. и т.п. Все это — в далеком прошлом, но тогда я перечитал напечатанное на машинке и подумал: "Ничего, Санька, мы еще за тебя поборемся". Я собрался отнести на почту послание, но жена отсоветовала: "Поставь Сашку в известность". — "Зачем?" — "Я его характер знаю. Сперва позвони ему."
   Она оказалась права. Шлемов на меня наорал. Он, мол, покончил с НИИ, хочет спокойно доработать до пенсии. Все НИИ, а особенно "ящики" — одинаковы. Там сидят бездари, занимающиеся от безделья мелкими подлостями... Я слабо возражал, взывал к его разуму, но чувствовал его правоту. И со мной могла случиться такая же беда, да почти и случилась. Моим прямым начальником стал несколько лет назад пьяница, вор и развратник Березников. Когда я решил уйти от него в другой отдел, он стал меня выживать, издал приказ о размещении на моей площади чужой лаборатории, стал подзуживать сотрудников, чтобы они меня покинули. Был он тогда человеком могущественным, так как по знакомству устраивал на лечение всех замдиректоров и их родню, да и Генеральному оказывал услуги. Если бы Генерального не сняли за разные грехи, быть бы мне на улице. Повезло мне. А Сашке не повезло.
   О детстве Шлемова ничего сказать не могу. Познакомились мы лишь на втором курсе. По отрывочным фразам знаю, что рос он без отца. Отец был важным чином в Моссовете, пил как сапожник, имел другую семью, сыном не интересовался. Пил, пил и помер.
   Жил Сашка в коммунальной квартире в маленьком двухэтажном особнячке. Говорили, что до революции там был дом свиданий. В просторном обшарпанном подъезде было несколько мраморных ступеней, ведущих на полуторный этаж. Две двери из кухни открывались в комнаты с неимоверно высокими потолками. Очевидно, что жилая площадь впоследствии была нарезана из одной парадной залы, где когда-то танцевали девушки с заезжими гостями.
   Пасли Сашку мать со своей сестрой. Мать не работала, а сестра была уже в те годы на пенсии. Сашка звал ее "пушинкой" за серебряный пух редких волос над добрым морщинистым лицом. Мать была большой охотницей до курения, книг и футбола. Она болела за "Торпедо" и сочиняла нелепые и смешные стихи по случаю побед своих любимцев.
   Жили они на гроши, но Сашка был одет по сравнению со мной просто щеголевато. Впрочем, в то время никто из моего окружения не мог похвалиться нарядами. Я в студентах был одет просто карикатурно. Отец был на десять сантиметров ниже меня. В перешитых из его костюмов вещах я выглядел переростком. Чтобы брюки не болтались на мне, как на огородном пугале, мне их сильно обузили. В результате я неожиданно оказался в авангарде новой молодежной моды. Короткие и узкие брючки носили "стиляги", с которыми в центральной печати шла неустанная борьба. Однажды проклятые брючки сослужили мне плохую службу. На последнем курсе шло распределение. Я тогда был увлечен дипломной работой и уже чувствовал себя исследователем, элитой. Я появился в зале, где сидели представители разных предприятий, не сняв рабочего халата, с озабоченным выражением лица, чтобы всем стало ясно, что они отрывают меня от работы по пустякам. Но брючки меня выдали. Многие из комиссии тотчас узнали во мне по газетным описаниям стилягу и заранее возненавидели. Когда же я отказался подписать распределение в Красноярск, в комиссии поднялся невообразимый шум. Некоторые ответственные товарищи вскакивали с мест и требовали лишить меня диплома, еще не врученного. Нервы у меня тогда были куда крепче, чем теперь. Я пожал плечами и вышел. Я был наивен. Незадолго до распределения декан послал меня на кафедру электротехники в качестве кандидата на аспирантское место. Заведующий кафедрой, доброжелательно глядя на меня через круглые дедовские очки, излагал суть работы — что-то об электрических свойствах резин. Я не вникал в его слова, только кивал головой, как лошадь, но внутри у меня все пело: "Аспирантура! Аспирантура!" И вдруг — Красноярский шинный завод! Много лет спустя я узнал, что все места получше были разобраны и распределены между своими. Я же был ничей.
   Шлемов тоже был ничей, но его способности были замечены профессором Кошелевым, представителем старой интеллигенции, человеком умным и справедливым. Я случайно присутствовал в комнате в тот момент, когда Кошелев сказал, что кафедра берет Сашку в аспирантуру. Сашкино лицо вдруг похорошело необыкновенно. Глаза сияли... Да, вначале ему повезло. Он трудился под руководством самого академика А., настоящего ученого.
   Я же в это время сидел дома без работы. Диплом мне не давали, пока я не подпишу распределение в Красноярск. Я ходил к разным чинам, но меня ни разу не выслушали. Передо мной была несокрушимая стена из ваты. На мое счастье был жив еще мой дядя, который знал председателя Красноярского Совнархоза. Через него получил я амнистию — этакую зелененькую справочку без печати. Пошел я в родной институт, где съел столько пирожков с повидлом, поднялся на четвертый этаж и постучал в обитую жестью дверь. За дверью сидела плешивая крыса по фамилии Гулидов. Он глянул на меня, как на кровного врага, но узнав, что я пришел подписать распределение, едва не пустился в пляс. И секретарша его заходила кругами, стала меня утешать, говоря, что три года в Сибири пролетят быстро, что я еще молодой, что у меня все впереди. Я расчувствовался настолько, что купил у нее значок с молотом и штангенциркулем за шестьдесят копеек и стал дипломированным инженером, каких уже было чрезвычайно много в нашей замечательной стране.
   Поскольку данная мне справочка была без печати, меня с ней все равно никуда не брали. Наконец, папа поговорил со знакомым директором института, и меня со скрипом взяли инженером в отдел полимеров. Отдел занимался пристраиванием дрянных пластмассовых изделий взамен резиновых. После лаборатории, где я делал дипломную работу, отдел поражал убожеством. Огромная комната, где все сидели, как в избе-читальне, была заставлена канцелярскими столами. Все что-то писали. Писатели собрались! Секретарша печатала. Вдоль стен стояли канцелярские шкафы, набитые безликими переплетами. Начальник сидел к нам лицом и непрерывно говорил по телефону. Время от времени он подзывал своего заместителя, и тот выдавал ему необходимые цифры. Мне принесли отчеты по транспортерным лентам за пять предыдущих лет. Это был один и тот же, отпечатанный на синьке скучный роман с весьма малыми вариациями. Я начал дремать над ним уже через полчаса. Мне было неловко. Я таращил глаза и пытался усвоить смысл прочитанного. Все было напрасно. На мое счастье прозвенел звонок. Начальник отдела вытащил из портфеля здоровенный сверток, включил кипятильник, опущенный в кружку, и принялся жевать, глядя в пространство между столами. Я встал и пошел искать столовую. Кое-как я домучил первый трудовой день. Начались серые будни.
   Постепенно я познакомился с коллективом. Ничего, люди как люди. В конце коридора был отсек, называемый лабораторией. Там стоял самодельный лабораторный стол, в ящиках которого валялась разнообразная и бессмысленная посуда и набор великолепных термометров. При всем желании собрать что-либо дельное из этого хлама было невозможно.
   Прошло полгода. Уровень, достигнутый мной при работе над дипломом, стал снижаться. Я принялся ездить по командировкам. Учился морочить голову людям нашими разработками. Быть бы мне типичным совслужащим, который весь день напролет составляет бумажку: "На Ваш исходящий номер... сообщаем, что...", если бы не Сашка.
   Один из доцентов кафедры физики, веселый и умный парень спросил Сашку, нет ли у него на примете человека, которого можно порекомендовать в Институт кристаллографии в качестве инженера-технолога. Шлемов назвал меня. Хорошо, что моя фамилия ничего доценту не говорила. В свое время я пытался сдать ему экзамен, и при всей его терпимости за десять минут успел ему надоесть. Кроме ответов на вопросы билета я ничего не мог промычать дельного. "Я тебе тройку поставлю, ладно?" — спросил он меня, исчерпав все возможности выудить из моего серого вещества хоть какую-то дохленькую мыслишку. Я кивнул. Мне было перед ним ужасно стыдно. Мне он нравился, я пытался даже прийти на кафедру и заняться опытами под его руководством...
   Да, Сашка дал мне шанс. Это был, как он любил повторять, "Его Величество Случай", который повернул мою жизнь. Я поступил в один из лучших институтов Академии наук. Там еще работал Алексей Васильевич Шубников, именем которого теперь назван институт. Что это были за годы, годы ученичества! Сколько я смог попробовать собственными руками! Помню электронный микроскоп фирмы Хитачи, его изумительные обводы — ни одного угла, светло-серый цвет, красоту снятых на нем микрофотографий и электронограмм.
   Шлемов тем временем уверенно шел к защите диссертации. Получал он мизерную сумму — семьдесят восемь рублей и недостаток витаминов компенсировал подработкой на овощной базе. Кроме того, он приносил домой то роскошные помидоры, то персики, то виноград, пряча их на выходе в шароварах, поддетых под брюки. Мать Сашкина кричала, что его посадят. Он же говорил, что крадут все поголовно и поэтому, мол, опасаться нечего.
   Летом Сашка отвез своих старушек в деревню. Он случайно открыл в Подмосковье чудесный уголок. Добираться туда было непросто. Сначала нужно было доехать до станции, потом сесть в автобус и спустя полчаса идти еще пару километров через лес перпендикулярно шоссе. Каждую пятницу к вечеру Шлемов с рюкзаком, набитым продуктами, включая дары овощной базы, ехал на дачу. Там его ожидала трогательная и трепетная любовь двух старых женщин. Сашка был их гордостью и славой. Думается, с ним мама связывала самые честолюбивые мечты. Но когда они начинали разговаривать, я не мог отделаться от ощущения, что эти реплики я уже когда-то слышал в романах Достоевского, когда два существа, безмерно дорогие и близкие друг другу, бесконечно схватываются в словесных баталиях.
   За два сезона он полностью освоил местность, знал, что и где произрастает. А ведь еще каких-то пять лет назад я чуть ли не силой выволакивал это дитя города в лес. Позже, когда он переехал с Арбата в Измайлово, мы с ним очень часто бродили в лесах вдоль Щелковского шоссе. Вскоре он по лесным знаниям оставил меня далеко позади. Он разведал малинники и грибные места, скопировал трехкилометровку у пастуха, нашел посреди леса вблизи Москвы прекрасное озеро. Он меня угощал необыкновенно вкусными и ароматными джемами из лесных ягод... Одно слово — профессионал. Он быстро становился профессионалом в любом деле.
   Спустя несколько лет я вытащил его в путешествия на Кольский полуостров. Собственно, манило нас не пространство, а сказания об аметистовых горах. Ехали мы с девчонкой из геологического института, которая запаслась письмом, открывающим нам доступ к месторождению.
   Человек, отправляющийся на свой страх и риск в путешествие по нашей необъятной стране, действительно может столкнуться со страхом и риском. Все начинается с отсутствия необходимых билетов и места, где можно приткнуться на ночь... Сутки мы слонялись по пыльной и длинной, как пожарная кишка, Кандалакше, ибо мест в гостинце для нас не нашлось. К счастью, чья-то добрая душа посоветовала идти в заповедник и устроиться на базе. Полярный день был в разгаре. Стояла жара. Вода в заливе прогрелась, и все незанятое население блаженствовало в воде и на берегу. Мы тоже искупались, а потом бесконечно долго караулили человечка, от которого зависело, спать нам горизонтально или вертикально. Где-то к двенадцати ночи по Московскому времени нам, наконец, разрешили войти в комнату, заставленную железными кроватями с панцирными сетками без матрасов. Мы живо вытащили спальники и собрались поспать, но в них мы задыхались, а все остальное пространство было занято озверевшими от голода комарами. Хорошо еще, что мошка незадолго до нашего приезда сошла на нет.
   Говорится, что Париж стоит обедни. Перефразируя, скажу, что южный берег Кольского стоит мук пути, ибо это — красота неописуемая. Белое море. Живое море, полное водорослей, моллюсков, ползающих и плавающих живых существ. Море, которое само дышит, как живое существо. То долгий вдох — прилив, то долгий выдох — отлив. Лодка отвезла нас на берег, покрытый, словно черепицей, плоскими, окатанными морем плитками песчаника. До цели нашего путешествия — мыса Корабельного — по прямой было километров двадцать пять. Тащить тяжеленные рюкзаки с барахлом, палатками и десятидневным запасом еды нам показалось невозможным. Лично я свой рюкзак мог без остановки протащить от силы километр. Поэтому мы сторговали огромную лодку с жиденькими веслами, которые мотались в веревочных уключинах. Дорога морем оказалась очень длинной. К тому же мы "просохли" — попали в отлив и сели на мель. Девчонка ушла без вещей вперед, а мы от нечего делать принялись играть в "канасту". Тишина, мягкий свет, изумительной чистоты воздух восхищали Сашку. Я был куда менее вынослив и окружающее меня великолепие воспринимал, как сквозь пелену. Нам предстояло еще долго идти на веслах, и я тосковал от этой перспективы. Было уже позднее утро, когда мы прибыли к Корабельному мысу. Нам открылись скалы из красного песчаника, перерезанные фиолетовыми жилами флюорита, кипящая белая кромка прибоя, мелкие приполярные сосны, чайки описывали над нами круги с тревожными криками.
   Через десять дней мы все возвращались в Москву, нагруженные аметистовыми "щетками" необыкновенной красоты. Моя квартира была пуста, и мы с Сашкой разложили наше богатство и разделили его на две большие кучи. Он ушел домой к матери, а я все бродил вокруг общего богатства, и меня терзали злые инстинкты стяжательства. Мне все казалось, что моя доля уступает по качеству доле моего друга. Не в силах пересилить себя, я решил восстановить справедливость, как я ее понимал в тот момент. В результате несколько отменных образцов перекочевало в мою кучу. Забавно, что меня вообще не мучил вопрос, поступаю ли я по совести. Сейчас я прямо-таки вижу, как Сашка вошел в комнату и, не говоря ни слова, свернул свои образцы в большой мешок и ушел. Выражение его лица показалось мне печальным. Скорее всего он заметил подмену, но как человек широкий и честный, не стал со мной выяснять отношения. Во имя чего я поступил так скверно? Ведь если бы кто-нибудь из моих друзей позволил себе такое по отношению ко мне, я бы его возненавидел. Более того, я бы всем, всем раззвонил, что Н.Н. бесчестный человек. А себя я быстро простил. И забыл. И вспомнил тридцать лет спустя, чтобы мучиться стыдом и запоздалым раскаянием. Да и не верю я своему стыду и раскаянию. Будет случай — все повторится. И неважно, что потом я разбазарил свою коллекцию, раздал по разным поводам и без повода. Просто — был испорченным ребенком и остался им на всю жизнь!
   После путешествия Шлемов буквально заболел "каменной" страстью. Поиски минералов на некоторое время стали для него идеей фикс. Он объездил подмосковные карьеры, привозя оттуда кальциты, агаты, кварцевые щетки и окаменелости. В присущей ему манере он углублялся в одиночку в неизведанные пространства. Он раздобыл книжки по минералам Подмосковья и следовал по указанным маршрутам, каждый раз притаскивая полные рюкзаки образцов. Мама только руками всплескивала. Из разговоров с ним я понял, что нас окружают ошеломляющие богатства. Оказывается, что даже на ничтожной речонке Икше, что протекает в сорока километрах от Москвы, есть золото, правда, одна-две крупинки на ведро пустой породы. Вскоре минералы заполнили всю квартиру, и Сашка стал мастерить шкаф для образцов. Навыков столярничать у него не было. Для начала он обзавелся всевозможным инструментом и сделал для него ящики. Несколько недель подряд все свободное время он пилил, строгал, сверлил.
   Нельзя сказать, что его первое изделие поражало изяществом. Московские мебельные фабрики выпускали тогда серванты качеством получше. Но мой друг на этом не остановился. Он уже погряз в новом увлечении по уши. Все, имеющее отношение к дереву, было переделано и отфанеровано. Он узнал, что мебельные фабрики вывозят на свалку за город некондиционный шпон, разыскал одну из таких свалок и привез уйму великолепного материала: маньчжурский орех, карельскую березу, мореный дуб. Потом он остыл к этому делу, но приобретенные навыки остались. Спустя много лет он провел грандиозную, с моей точки зрения, работу: переделал гардероб в стенной шкаф в коридоре. Он вычертил в деталях будущее изделие, сосчитал требуемую площадь и провел тщательный раскрой фанерованной поверхности. Я просто обомлел, увидя в первый раз Сашкину работу.
   Я вспоминаю знаменитую строку Пастернака: "Во всем мне хочется дойти до самой сути..." Но как дойти? Без способностей нечего и браться. Вот у Сашки способностей хватало, но было еще и адское терпение, умение сосредоточенно работать без суеты.
   Как образец философии здравого смысла Сашка приводил часто "Суждения господина Жерома Куаньяра". Нам нравилась тогда эта книга. Интересно было бы вернуться к ней сейчас, хотя боюсь разочарований. Так уже было со мной не раз. Помню, я пытался вернуться к "Жану Кристофу". Я едва осилил первый том и пролистал второй. Я не мог понять, что могло меня увлекать в двадцать два года, что восхищало меня. Передо мной лежала книга, изобилующая нудной болтовней литературных салонов конца прошлого века. Что мне было до них? А ведь Роллан пытался показать жизнь гения!..
  
   Полоса невезения началась у моего друга с женитьбы. Однажды он появился у нас в тревожном и возвышенном состоянии духа и сказал, что познакомился с совершенно необыкновенной девушкой из очень богатого дома. Что его там сразу приняли как родного. Все вызывало у него восторг. Он с умилением рассказывал, что Ирочка пришла к нему в гости, съела враз банку сладкой сгущенки и улеглась спать. А его будущий тесть — известный адвокат, мастер игры в шашки, необыкновенно остроумный человек и такой добрый, добрый...
   И вот я увидел Иру. Что ни говорите, а первое впечатление дает верное представление о человеке. Передо мной стояла рослая, раскормленная телка с хитрыми глазками, упрятанными в жирные щеки, с холеными длинными ногтями на пухлых пальцах. Сам-то Сашка в те годы был удивительно красив. Он был строен, мускулист, на коже ни прыщика, на груди, спине — ни волосинки. Даже самый интимный орган его был прекрасной формы и цвета слоновой кости. Словом, это был молодой бог античных времен.
   Дом его будущей жены также мне не понравился. Это было нечто, подобное "жилой комнате", выставляемой в мебельных магазинах как образец. Ни книг, ни картин, ни даже живых цветов. Никаких следов духовной жизни. По его словам, будущая теща обеды не готовила, а отоваривалась в ресторанных кулинариях. Вообще, они с Ирой привыкли обедать котлетами и апельсинами.
   В самом конце лета мы втроем поехали за город. Мы бродили по перелескам. Грибов не было. Кругом буйно плодоносила рябина. В поле стояли высоченные стога, наметанные из разнотравья. Мы устроились у подножия одного из великанов и с большим аппетитом уничтожили домашние припасы. Плотная еда и свежий воздух подействовали на меня усыпляюще. Ирина между тем стала проказничать. Сквозь дрему я слышал счастливый и захлебывающийся Сашкин смех. Возвращались мы через безлюдную в этот предвечерний час станцию Барвиха. В тишине поселка сладко мучил сердце ангельский голос Робертино Лоретти...
   Свадьба состоялась той же осенью. Тесть взял все расходы на себя. Мы сидели в большом зале и слушали гладкие речи адвокатов. Весной родился сын. Сашка одной рукой стирал пеленки, а другой писал диссертацию. Ира не могла портить чудесные ногти. Срок аспирантуры закончился и он пошел работать. К тому времени некоторые из наших однокурсников успели стать небольшими начальничками. Шлемов оказался в подчинении у одного из таких оборотистых малых. Говорили, правда, что мама этого субъекта руководила институтом из министерства.
   Все отраслевые НИИ похожи друг на друга. Обилие женщин. Болтовня. Толпы курящих на лестницах. Бумаги, бумаги, бумаги с опостылевшими аббревиатурами НТО, МУ, ТУ, ВТУ, ТТ... Канцелярские столы, столы, столы... Скука.
   После напряженной жизни в аспирантуре Сашке не хватало воздуха. Он начинал рабочий день с библиотеки. Потом в течение часа составлял все письма, над которыми другие сидели весь день, и вновь скрывался в библиотеке. Можно ли ему ставить в вину, что он не нашел себя в тематике института, не попытался работать там, реализовать свой огромный потенциал? Не знаю.
   Однажды он пришел совершенно убитый. "Хреновые наши дела, — ответил он на мой вопрос. — У тестя обнаружена опухоль мозга, которая быстро растет. Врачи говорят, что он безнадежен". Сашка заплакал. Семья напротив, весьма спокойно восприняла болезнь и смерть отца. Брат Иры, студент-медик, снял на память киноленту о последних днях папы. В кадре было видно, что пожилой человек просит дать ему покой, закрывает лицо ладонью, но безжалостный глаз камеры продолжает ощупывать грузное тело, застывшее на больничной койке.
   После смерти тестя прекратился приток доходов. Сашкина зарплата была мизерной. Ира работать не желала, а теща занималась исключительно собой. Отношения в семье портились катастрофически быстро. Тесть перед болезнью подарил новобрачным паевой взнос в кооператив. Вокруг этих денег начались скандалы, которые кончились разрывом. Я был на бракоразводном процессе. Ирочку и тещу опекал знакомый адвокат, картавивший на все согласные и подвывавший так, словно вчера приехал из отдаленного местечка. Мой друг защищал себя сам. Филиппика против стяжательства, которую он прерывал патетическим обращением "Уважаемый суд!", не принесла успеха. Развод был утвержден. Шлемов был обязан возместить расходы и отдать пай. Из полутемного зала суда мы вышли в летнее пекло. Сашка сорвал с шеи одолженный у меня галстук. Настроение у него было препоганое. Предстояло нудное, со всеми подробностями объяснение с мамой... Денег у него не было. По дороге домой он заехал к нам и одолжил до получки сто рублей. Прошел месяц, другой, третий. Он иногда бывал у нас, но ни разу не обмолвился, что собирается отдавать долг. Я подумал, что он просто забыл о деньгах в связи со случившимися передрягами. Спустя четыре месяца я не выдержал и спросил, не может ли он вернуть долг. Шлемов был удивлен и обескуражен. Он, по-видимому, полагал, что наши отношения позволяют ему отдать долг тогда, когда это будет возможно. Он даже спросил, не связано ли мое требование с какими-нибудь экстраординарными событиями. Что я мог ему сказать? Мне уже было стыдно своей скупердяйской мнительности, хотя по тем временам сто рублей были для нас большой суммой. Он привез деньги в тот же день и больше никогда ко мне с подобными просьбами не обращался.
   Но вот состоялась защита диссертации. Потом повышение в должности. Рутина изредка прерывалась командировками на подшефные заводы, на которых "не шла" разработанная в институте технология. Шлемов быстро улаживал конфликты, привозил успокаивающие протоколы начальству и снова исчезал в библиотеке. Отчеты, оформление авторских свидетельств не могли заполнить его рабочего дня. Он раздражался, видя бестолковую суету, говорил колкости. Его не любили. Чтобы хоть как-нибудь скрасить жизнь, Сашка поступил на вечернее отделение механико-математического факультета университета. Перед этим он целый год с упоением решал конкурсные и олимпиадные задачи. Иногда одна из них, особенно заковыристая, занимала его ум на целый день, но в конце концов он ее раскалывал и получал от этого огромное удовольствие.
   Я не разделял его увлечения математикой. Я считал, что решение множества задач, придуманных другими людьми, сушит ум. Важнее было бы ему самому найти актуальную проблему в той области, где он был специалистом. Но Шлемов только отмахивался. Он не хотел тратить силы и нервы на уламывание начальства, разжевывание сути, а потом — пробивание, проталкивание, внедрение результатов работы, беготню за визами, униженное простаивание под дверью дирекции... Нет, это было не для него. Он хотел творить свободно.
   Окончание курса в университете совпало с выгодным предложением: его приглашали заведовать сектором в НИИ хлебной промышленности. Некий мудрец экономии ради задумал смазывать формы для выпечки хлеба не натуральным маслом, а кремнийорганикой. Нужен был специалист по кремнийорганике. Им оказался Сашка. Ему дали деньги на приобретение приборов, и он, впервые ощутив свободу действий, начал творить. Под его началом оказалось несколько женщин, которые желали только одного — чтобы с них не спрашивали работу.
   — Вы руководите своим сектором, не давайте им сидеть, — посоветовал Сашке его прямой начальник.
   — Так они же ничего не умеют, — ответил Сашка.
   — А вы учите. У вас теперь сектор.
   — Да я сам работаю, как сектор, — ответил Сашка.
   — Я вижу, — сказал начальник, — но вашей обязанностью является еще обучение и воспитание подчиненных.
   "Обучение!", "Воспитание!" Когда я слышу слово "воспитание", меня передергивает. В это милое и полезное понятие наша бывшая власть вложила самую изощренную форму издевательства. Благодаря "воспитанию" в нас выработалась всеобщая тупая покорность к предписанным свыше духовным пыткам. В результате семидесятипятилетней борьбы с личностью власти убили личность. Газетные штампы сидят в нас как штаммы вирусов и погибнут только вместе с нами...
   Сашка мыкался-мыкался со своими подопечными, и в конце концов они зашевелились. Наиболее способные стали тыкать пальцами в машинку и даже включать и выключать секундомеры. Он же тем временем закупил венгерские приборы и собрался проделать массу работы в новом направлении. Давно я не видел его таким окрыленным.
   Неожиданно я узнал, что Ира ищет с ним встречи. Не прошло и месяца, как Шлемов по случаю дня рождения Иры пригласил меня на ее квартиру. Едва я вошел, та подставила мне толстую щечку для поцелуя и промурлыкала что-то вроде: "Ну вот, мы опять все вместе". Но мы были не все. Моя жена категорически отказалась встречаться с "этой монстрой", и, как выяснилось вскоре, была совершенно права. Спустя короткое время Сашке вновь осточертело неряшество и лень бывшей супруги. Они расстались. Прошло еще около года. Ира сошлась с неким музыковедом и стала готовиться к отъезду за границу. Однако она колебалась, кого лучше выбрать в спутники. Шлемов с его способностями казался ей более перспективным. Она позвонила ему и напрямую предложила ехать вместе. Сашка отказался. Тогда она попросила дать разрешение на отъезд сына, и он вновь отказал. Обнаглев, она предложила пять тысяч за разрешение. Сашка швырнул трубку.
   Ира не сдалась. Она повела осаду по всем правилам. Были собраны свидетели, которые должны были на суде показать, что Шлемов — плохой отец и потому должен быть лишен родительских прав. Сын под диктовку написал послание, в котором обращался к отцу на вы и упрекал в отсутствии родительских чувств. И вот последовал вызов в суд. На сей раз Шлемов взял защитника. Суд шел бурно. Ира двигалась к цели, не выбирая средств. Я не стал дожидаться решения суда и ушел, уверенный в ее победе. Но победил Шлемов! Мы все, присутствующие в зале, не обратили внимания на совсем молодую девушку-прокурора, которая сидела поодаль у окна. Оказалось, что она — главное действующее лицо и от нее зависит развязка разыгранного спектакля. Обжалование постановления в высших инстанциях не принесло Ире успеха. Тогда она задумала блистательную авантюру.
   Шлемов был по-прежнему увлечен работой. И вдруг однажды начальник вызвал его и сказал, что сотрудники недовольны Сашкиным руководством, да и начальство начинает сожалеть о сделанном выборе. Надо было, мол, своих сотрудников выдвигать, а не брать со стороны. На фоне явных успехов сектора все сказанное выглядело просто нелепым. Мой друг вспыхнул и сказал, что готов тут же написать заявление об уходе. Сказано — сделано. Начальник буквально выхватил из его рук заявление и побежал к директору. Подпись была поставлена тут же. Спустя несколько дней Сашка понял, что погорячился зря. Он пошел к директору и попросил заявление назад.
   — Я не советую вам этого делать, — отеческим тоном сказал директор. — Мы созовем ученый совет, и он проголосует об отстранении вас от должности. Мы все равно добьемся своего, а вы попортите себе нервы.
   — Да в чем же моя вина? — спросил Шлемов.
   — Вы плохо руководите сектором.
   — Ну, так оставьте меня старшим научным сотрудником. Я ведь столько уже сделал полезного...
   — Старших научных сотрудников у меня и так предостаточно, — ответил директор, с трудом когда-то получивший высшее образование в периферийном институте. — Единственное, что могу предложить, учитывая лично мое хорошее отношение к вам — двухмесячную отсрочку, пока вы подыщете себе другую работу.
   Оказалось, что найти работу по специальности в должности старшего научного сотрудника практически невозможно. Никто не брал "человека с улицы". Истекли два месяца, и его стали выталкивать с работы. С трудом он упросил руководство оставить его еще на два месяца в должности младшего научного сотрудника. Потом кончились и эти два месяца, а он все еще не прибился ни к какому берегу. Мы, его друзья, слишком мелко плавали, чтобы реально ему помочь. Наконец, он вышел на своего бывшего дипломника, и тот помог ему устроиться старшим научным в тот самый злополучный "ящик", откуда его выпихнули через восемь лет на улицу с резолюцией "уволен из-за низкой квалификации".
   Много позже выяснилось, что Ира дала взятку, те самые пять тысяч, Сашкиному начальнику, чтобы тот под любым предлогом выгнал Шлемова с работы. Она сама со злорадством написала родственникам об этом, находясь уже в Австралии. Пока Сашка болтался в поисках места, они потихоньку выехали из страны, подделав документы о согласии отца на отъезд сына.
   Началась работа в "почтовом ящике". Помню, перед распределением мы более всего боялись попасть в "ящик". Тогда еще мы не знали, чем это плохо. Судьба распорядилась так, что один мой знакомый, Шлемов и я в разное время поступили на работу в подобные заведения. Вы можете спросить: "Да чем же плоха закрытая организация?" Отвечу: вседозволенностью и безнаказанностью руководителей, прикрытых завесой секретности. За этой завесой подчас вершатся дела, которые на жаргоне называются "беспределом".
   Сашка приступил к работе так же, как в свое время и я — не имея рабочего места, без тематики и без подчиненных. Я работал к тому моменту уже шестой год в "ящике", и рассказы моего друга оживляли мои собственные первые впечатления. Вначале большинство сотрудников казалось мне просто придурками. Они изнывали от безделья и скуки и любой ценой стремились удрать на улицу. Но удрать просто так было невозможно. Не пускала охрана. Нужен был клочок бумаги с печатью, который назывался "увольнительной". Увольнительную можно было подделать, украсть, купить за спирт в типографии. Человек, выдающий увольнительные, был благодетелем. С ним старались поддерживать самые приятные отношения. В "ящиках", как нигде более, сотни людей обременены составлением бесконечных инструкций, отношений, запретов, заявок, планов на год, на пятилетку, на двадцать лет, до двухтысячного года... Сколько прекрасного ватмана уходило на идиотскую стенную печать, на листки "народного контроля", который ничего не контролирует, на объявления "комсомольского прожектора", который ничего не освещает, на стенды дурацких социалистических обязательств, на графики дежурств! Нигде гнет КПСС и ее вонючей идеологии не ощущался так болезненно-остро, как в "почтовых ящиках". Первый вопрос, который задавал генеральный директор проходящему по конкурсу на должность начальника лаборатории, был: "Вы член партии?" — "Нет, к сожалению" ("к сожалению" рекомендуется добавлять). — "Как же вы, не будучи членом партии, можете руководить коллективом? Чему вы их сможете научить?" — и так далее. Непонятно, за что в "ящиках" платили квартальные премии. Наверное, за горы изгаженной бумаги. Видели бы вы этих придурков, которые носились по коридорам с листочками, на которых от виз разносортных начальников рябило в глазах! Несчастным жизненно необходимо было получить визу какого-нибудь восьмого заместителя директора, как доказательство, что план квартала (или года) выполнен в срок, и тогда все-все получат через три месяца большую премию за отчет. Видели бы вы эти "отчеты"! Они состояли из титульного листа, списка исполнителей (на отдельном листе), реферата в три строчки (на отдельном листе), введения в десять строчек (на отдельном листе) и нескольких жалких по содержанию страничек, включая убогий список научной литературы двадцатилетней давности. Этот хлам вскоре получал соответствующий номер и, переплетенный в дрянной серо-желтый картон, занимал место рядом с сотнями таких же псевдоотчетов о псевдоработе.
   Раз существует решетка, значит есть и стремление удрать. Под любым предлогом. Отгулы брали за все: за дежурства в добровольной народной дружине, за работу на овощной базе, за командировку в подшефный совхоз и так далее, и так далее. Причем брали как на войне — два дня отгула за день "дежурства". Отгулы копили к праздникам. Отгулы — это и есть подлинная жизнь в "ящике". А внутри него — смертное томление. Самое святое в "ящике" — время обеда. Подавляющее большинство сотрудников в этот час жили интенсивной жизнью: играли блитцы в шахматы, стучали с азартом в домино, резались в настольный теннис. Играли с необыкновенным жаром, вкладывая нерастраченные силы в игру. Обедать шли после часа развлечений. Начальство время от времени издавало грозные приказы, карающие за нарушение трудовой дисциплины. Комитет комсомола отряжал десятка два-три парнишек для дежурства у входа в столовую и буфеты. Молодые люди с красными повязками на руках ревностно исполняли приказ. Но глупо приплюсовывать к охране еще три десятка инженеров. Это даже дирекция понимает. И вот, спустя короткое время, восстанавливается статус кво.
   Начальство в этой жизни, как правило, не участвует и компенсирует многочасовое сидение в кабинете пьянками после работы. Некоторые сочетают это удовольствие сражениями в спортзале с последующей сауной и девочками. Девочки всегда найдутся. Все, естественно, происходит внутри "избы", из которой сор не выносится десятилетиями.
   Ради чего же существовали и существуют эти монстры на теле государства? Они же себя не оправдывают. Нет, вопрос намного, намного сложнее. Во-первых, почти в каждом из таких заведений и сейчас найдется с десяток-другой специалистов экстра-класса. Их все знают. Их продукция показывается проверяющим органам. Это очень крепкие ребята, многие известны во всем мире. Как правило, они командуют сравнительно небольшими подразделениями и сами наводят там порядок. Их, разумеется, никуда раньше не пускали, но держали на хорошей зарплате и премиях, к ним не придирались по пустякам и даже прощали мелкие грешки по нарушению режима. Во-вторых, этот человеческий муравейник давал возможность кое-как жить и кормиться огромному числу людей, вовсе непригодных к инженерному труду. Пользы от них от всех почти никакой, но и деньги, потраченные на них — очень небольшие.
   Если человек, не относящийся к элите, начинает что-то мастерить — и не для дома, не для семьи, а для науки, то все незанятое поголовье, вся свора бездельников настораживается. Что ему, больше всех нужно?
   Обуреваемый жаждой деятельности Сашка добился постепенно целого канцелярского стола и начал калибровать термопары. К нему тут же присосался некий субъект, который все-все подробно разузнавал и тут же нес информацию начальству. Кстати, начальство в "ящиках" никогда никуда не ходит и не смотрит, чем занимаются подчиненные. Единственный способ общения с начальством — вызов в кабинет или получение разрешения зайти в кабинет. Так вот, моему другу прогнать бы этого подонка взашей, но Сашка этого не сделал.
   Через некоторое время подонок довел до ушей начальства, что Шлемов мастерит какую-то штуку и собирается получать на ней новые интересные результаты. Начальство вызвало Шлемова и, нахмурив брови, спросило, чем он занимается. Сашка спокойно ответил, что, не получая никаких заданий сверху, он, в силу своей должности, вынужден был проявить инициативу и вот он собрал с большими трудностями установку, которая позволит получить интересные данные по... Тут его начальство прервало и сказало, что эта установка ему не нужна.
   — Что же мне делать? — спросил Сашка.
   — У нашего предприятия большие трудности с утилизацией отходов. Этой проблемой давно занимается сотрудник Шатрова. Подключайтесь к ней.
   — Хорошо, подключусь, — ответил Сашка.
   Его покладистость сослужила ему плохую службу. Сколько бы раз его ни посылали на овощную базу или в совхоз, или на стройку, он всегда соглашался. Он боялся, что к нему прицепятся, и ему вновь придется менять работу. Дремлющий в человеке инстинкт зверя тайным путем подсказывает, кто его боится. Боящихся клюют и преследуют. Сашка быстро превратился в коллективе в ту самую курицу, которую зоологи помечают буквой омега.
   Товарищ Шатрова была неопрятной старухой пенсионного возраста, она обожала кулинарию местной столовой, обжиралась и долго сопела и пыхтела от распиравшей ее пищи. Застать ее на рабочем месте было весьма и весьма сложно. В послеобеденный час она дремала, положив голову в ладони. В нашем заведении тоже было полно таких старух и стариков. Один такой "доходяга" сидел много лет напротив моей комнаты. Когда-то он был шофером на войне. Где он ездил и кого возил, я не знаю. Знаю только, что много лет он ничего не делал, только без конца тормошил ребят, чтобы шли с ним в коридор курить и болтать. Товарищ Шатрова занимала со своей установкой темную полуподвальную комнату. Сашку она встретила неприветливо. Она считала себя монополисткой в проблеме утилизации, поскольку в институте уже много лет за ней сохранялась эта тема.
   Сашка по своему обыкновению засел в библиотеке и стал готовиться к новому поприщу. Поработав месяц с литературой, он стал задавать Шатровой вопросы, которые приводили ее в неистовство. Шатрова начала бегать к начальству и кляузничать. Начальство вызвало Сашку и сурово потребовало наладить нормальные рабочие отношения с Шатровой. Сашка простодушно ответил, что лично к ней ничего не имеет, что просто не может понять, чем она занимается. Установка у нее все время стоит. Она не замеряет ни единого параметра. Какая же это работа? Зря он это сказал. Начальство тут ж вызвало Шатрову и напрямик спросило, правду ли говорит Шлемов. С Шатровой началась истерика. Что пришлось Сашке выслушать, невозможно передать. Оказалось, что он — грязный интриган, который пришел на готовенькое и хочет занять ее, Шатровой место. Шатрова поклялась, что дойдет до директора, но Сашку пожалеть о своих словах заставит. Она вылетела подобно грозной фурии из кабинета, а начальство долго и укоризненно смотрело на "грязного интригана", вздыхало и затем изрекло: "Ну ладно, идите, Шлемов".
   В рутине прошло несколько лет, но однажды к Сашке подкатился подонок и, хихикая, сообщил, что, по слухам, "ящик" переходит на "карповскую систему", будут срезать оклады. Сашка сказал, что ему наплевать, но насторожился. Процедура готовилась медленно, сведения просачивались из-за директорских дверей самые противоречивые, но мой друг начал ощущать тревогу. На всякий случай он решил написать директору докладную с перечислением выполненных работ и перспективами исследований и с просьбой помочь и разобраться в ситуации. Зря он это сделал. Он нарушил первую заповедь — не высвечивайся! О директоре говорили, что он — потомственный химик, профессор и сын профессора, интеллигент. От посторонних через много лет я узнал случайно, что он был человеком безвольным, и группировки, воюющие между собой в "ящике", вертели им, как хотели.
   ...Сплошь и рядом, если мы жалуемся на кого-либо высшему начальству, оно, это начальство, пускает вниз резолюцию, отдающую нас нашему же обидчику. Обидчик должен с нами расправиться и доложить наверх, что все в порядке. Я сам не раз сталкивался с нашей оригинальнейшей системой отношений. К примеру, долгие годы мы жили на первом этаже, над установкой, подкачивающей горячую воду в соседний дом. Сколько раз мы писали в санитарно-эпидемиологическую станцию, газету, исполком, что жизнь наша невыносима. Ну, ответили бы нам, что таких, мол, как вы, много. Запишитесь в очередь, к такому-то году сделаем ремонт, поменяем вашу квартиру, а пока потерпите, постараемся помочь... Черта с два! Кончалось все тем, что домоуправление договаривалось со станцией о замере шума и проводило срочный ремонт. По окончании ремонта приезжали со станции, замеряли шум и говорили нам, что все в пределах нормы. Я сначала думал, что меня не понимают и пытался объяснить, что их обманывают, что они уедут, а через два-три дня двигатель разболтается и вновь начнутся наши мучения. Я просил их приехать по моему вызову, но оказалось, что частное лицо не имеет права вызывать их на дом. Я спрашивал, где же логика? Но они смотрели сквозь меня, словно я был стеклянным. Так бы и мучиться мне с семьей над рычащим двигателем до конца дней, кабы не сыскалось крохотное знакомство кого-то из начальников сестры моей жены с маленьким начальником из исполкома. Только тогда дело со скрипом, с вымогательствами на всех уровнях стало двигаться...
   Сашкина записка с резолюцией "разобраться" попала, в полном соответствии с универсальной схемой, на стол его непосредственного начальника. Начальник был оскорблен в лучших чувствах и начал методически мстить. Шлемов не вылезал из овощных баз. Статьи, которые он подготовил к печати, начальник вернул, сказав, что ему сейчас некогда их смотреть.
   Началась аттестация по "карповской системе". Сашка пытался сделать доклад о выполненных работах, но это уже не имело смысла. Заранее было решено, кому дать пряник, а кому кнута. Шлемова понизили сразу на четверть оклада. Справедливости ради стоит сказать, что старуху Шатрову от работы отстранили и сунули в первую попавшуюся щель, где ее ожидала та же зарплата, что и раньше.
   Когда я встретился с моим другом, он еще хорохорился. "Главное, что я могу продолжать работу", — говорил он. Он так увлекся проблемой утилизации отходов, что готов был, кажется, работать вообще бесплатно. Начальство же рассчитывало, что он подаст заявление об уходе. Несколько раз к нему подкатывались с "лестными" предложениями занять должность старшего научного сотрудника в других организациях. Ему, мол, уже и местечко подготовили... Но он всех отшивал, говоря, что ему нравится тематика. Увидев, что он по-прежнему корпит над утилизационной установкой, его стали выживать более грубыми способами. На него ополчился "коллектив", то есть та свора идиотов и бездельников, которой он служил несколько лет немым укором. У него стали отнимать дефицитные узлы, которые он наодалживал у разных лиц, чтобы проводить опыты. Особенно он тяжко переживал, когда потребовали вернуть два платиновых тигелька. Как он ни унижался, как ни упрашивал, хозяин тигельков был неумолим. С треском захлопнулся сейф, и Сашка остался без работы. Неделю-другую он жил одной мыслью — воскресить омертвевшие останки установки. Он потерял аппетит, истерзал своих домашних... Потом понял: работать ему уже не дадут. В последнем порыве он засел в библиотеке и за два месяца сделал обзор по ключевой проблеме. Он мне сказал при встрече, что доволен своим обзором. "Из него вытекает, что реакция на заводских установках может идти при соблюдении определенных условий на несколько сотен градусов ниже, чем сейчас. Представляешь, какая это экономия топлива?" — в его голосе я услышал торжество.
   Просидев неделю за пишущей машинкой, Сашка передал обзор через секретаря директору и стал ждать. Директор, естественно, читать обзор не стал, а направил своему заму. Зам кинул его вниз по служебной лестнице и, наконец, Сашкин труд оказался в руках какого-то новоиспеченного младшего научного сотрудника, со скрипом защитившего кандидатскую диссертацию. Этот мальчишка аж вздулся от гордости, что ему доверили рецензировать столь объемистый труд. Поэтому он в течение двух месяцев делал вид, что страшно занят и не может выкроить время для прочтения. То, что спустя два месяца Сашка прочел в отзыве, блистало двумя качествами — природной глупостью и безграмотностью. Взбешенный Шлемов направил директору записку, в которой извещал, что посылает свой обзор в Президиум Академии наук для объективного рассмотрения, а на него, директора, будет жаловаться в высшие инстанции.
   Вот этого делать ему совсем не следовало. Нам, теснящимся внизу и живущим на одну зарплату, следует быть осторожными и скромными, терпеливыми и терпимыми. Это начальство может себе позволить и позволяет говорить нам "ты" вместо "вы", нецензурно выражаться в нашем присутствии, проявлять нервозность и нетерпение. Я вспоминаю, что бывший мой начальник Березников, важно именующий себя функционером, с восторгом рассказывал мне, как проходят совещания у генерального директора. Наш директор, такой же безграмотный, как его холуй, интеллигентом себя не считал и этим бравировал. Он расширил свое заведение до невероятных размеров и давно перестал понимать, чем занимаются у него люди и за что они получают зарплату. Он окружил себя подонками, подобными моему начальнику, и обращался с ними, как со скотами. "Идет совещание. Все десять замов и основные начальники в сборе. Выяснилось, что сорвана программа по солнечным элементам. Виноватых нет. Все кивают друг на друга. Генеральный накаляется докрасна, вылезает из-за стола и, стоя, начинает поливать всех матом. Все сидят нахохлившись, никто глаз не подымет, — сладко посмеиваясь, говорил мне Березников. — Ждут, когда главный наорется". Ну хорошо. Положим, Сашкин директор был совсем другим человеком. Внешне. Но внутренне "наш" советский директор не мог быть иным. Он тоже должен был пройти школу рабства и унижений, прежде чем достиг высокого поста. Кстати: знаете, почему Сашкин обзор пустили вниз? Ответ прост: они все там, сидящие наверху, совершенно некомпетентны, чудовищно безграмотны. Они нахватываются по верхам наукообразных фраз и пускают мыльные пузыри. Они даже логарифм взять не в состоянии. А для того, чтобы никто не уличил их в мизерности, эти карлики изображают страшную занятость. Они сидят в кабинетах и без конца трещат по телефонам, у них нет времени выслушать, потому что выслушав, они должны что-то ответить.
   Короче — над Сашкиной головой собрались тучи. Он не послушал советов друзей, никуда не перешел и услал в "Литературную газету" длиннющее письмо с изложением безобразий, творящихся в "ящике". Он вынес сор из избы! Глупее поступка не придумаешь. На что он надеялся, на что рассчитывал? На то, что директор пригласит его в помощники для борьбы с злоупотреблениями?
   Газета сделала запрос. Районный комитет партии вызвал для открытого обсуждения директора и Сашку. В райкоме директора спросили, правда ли то, что изложено в письме. Угадайте, что он ответил. Правда? Ложь? Клевета? Ничего подобного. Он сказал только: "Шлемова я буду увольнять". И все. А райкому зачем этот, к тому же беспартийный Шлемов? Их тысячи, пишущих о безобразиях. Из этих тысяч есть десяток-другой дураков, которые пишут и подписываются. Сашка вошел в этот почетный десяток. Действительно, ну что может дать эта бесконечная писанина? Ведь она — следствие заблуждения, что сознательность части граждан способна что-то исправить в хаосе непрерывных мелких и крупных преступлений, начиная с кражи конфетки и кончая гибелью Байкала. Сейчас те же функционеры у власти. Они прекрасно были осведомлены, где у нас еще завалялось кое-какое добро и как только была дана команда "хватай!" они оказались в нужном месте первыми.
   ...Пришел ко мне однажды мой знакомый Л. Сидим, болтаем.
   — Знаешь пять заповедей интеллигента? — спрашивает меня.
   — Не знаю.
   — Первая заповедь — не думай! Если не можешь не думать, то вторая: не говори! Если не можешь молчать, то третья: не пиши! Если не можешь не писать, то четвертая: не подписывай! Если подписал, то пятая: пеняй на себя!
   Лично я чувствую, что наше общество безнадежно. Никакие лекарства не помогут. Только хирургическая операция. Если прав Бисмарк, то за безответственность политиков-крикунов мы вскоре заплатим своей свободой диктатору, который жесткой рукой задушит разгул бандитизма и вседозволенности. Одно лишь хорошо — эта диктатура скорее всего не будет идеологизированной. Другого пути, к сожалению, нет. А что же останется нам, обездоленным? Нам останется тепло воспоминаний. Что ж, может быть, и это что-нибудь да значит в жизни. А она проходит, проходит...
   Недавно я получил Сашкино письмо из Страны Обетованной, куда он решил убежать от самого себя. Но от себя не убежишь.
   "...Прошел год, как мы с сыном (от второй жены — А.Т.) в Израиле. Начался второй год. Теперь можно оглянуться назад: ведь у нас здесь уже есть прошлое! С чего же начать? Начну с себя. О здоровье: хвастаться нечем в пятьдесят четыре года. Болит то, что и раньше болело. Настроение: очень мрачное и унылое, но, пожалуйста, не связывайте это с Израилем. Остальные аспекты, связанные с работой и моим положением: здесь мне можно рассчитывать только на "никай ом" — так в Израиле называется уборка улиц, помещений и т.п. И опять-таки это не связано с Израилем. Я и в России не слишком "светился". Здесь же мои претензии на работу осложняются возрастом, отсутствием конкретной научной специализации, отсутствием и рабочей профессии, хотя я последние пять лет работал рабочим, а также плохим знанием разговорного английского языка.
   О сыне. В Союзе очень много говорили, что дети — привилегированный класс. В Израиле об этом не говорят — это сделали для детей и особенно для детей эмигрантов. Олег закончил учебный год в интернате с общей оценкой "хорошо". Настроение у него тоже нормальное и в Россию (а этот вопрос ему неоднократно задавали) не хочет и даже не хочет слышать об этом. Жизнь в интернате, на мой взгляд, поставлена отлично и даже с каким-то коммунистическим шиком. Олег получает все бесплатно. Пришло письмо из интерната, что он освобожден от платы и на следующий год. Но пора юности скоро кончится, и как там все сложится дальше...
   Наше материальное положение. Учтем при этом, что выехали мы из России совершенно нищими. За это время, очень сильно ограничивая себя и отказывая себе во многом (снова подчеркиваю, что Израиль тут ни при чем), удалось накопить за год денег на переезд в караван и покупку домашних предметов первой необходимости, да еще осталось немного.
   Следующий вопрос. Мое впечатление об Израиле. Отвечу кратко: в Израиле нет ничего. Ни земли, ни воды, ни полезных ископаемых, и в то же время есть все — калейдоскоп, фейерверк и водопад фруктов, овощей, продуктов, товаров, вещей самого разного назначения и услуг. Причем этот поток продуктов государство все время сдерживает, чтобы не сбивать цену на еду: уничтожают яйца, забивают коров, дающих слишком много молока и т.п. Я хочу еще сказать, что все продукты на рынке стоят дешево, так как их цена соизмерима со стоимостью билета на автобус внутри города (то есть стоят от нескольких долей билета до нескольких билетов), и в то же время все продукты стоят дорого, так как за билет на автобус нужно заплатить около одного доллара.
   Недавно по радио сообщили, что Израиль во всех международных статистиках считается "европейской" страной и занимает по уровню жизни девятнадцатое место в мире (Россия — восемьдесят седьмое). Это видно во всем, но в то же время девятнадцатое место не исключает и отрицательных явлений. Можно видеть нищих (правда, их немного), развалины, трущобы, множество мелких и крупных свалок. Страна находится в тисках экологического кризиса. В автобусах можно видеть изрезанные и исписанные сиденья. Но в общем страна тихая и спокойная, несмотря на случающиеся время от времени террористические акты. Внешняя политика сведена к арабо-израильскому конфликту. На мой взгляд, идет торговля за обладание какими-то клочками территории, да здесь все состоит из клочков и все ограниченно, то есть границы проходят рядом."
   Что сказать в заключение? Друг мой постепенно начал всплывать со дна, где находился в течение года. Он уже работает, хотя и не по профессии. Дай ему, Боже, здоровья и успехов. Я бы лично, если бы это было в моих силах, дал, не скупясь.
   И совсем уж напоследок я попытаюсь представить, как Шлемов воспринимает меня. Помню, мы играли в шахматы и я применил королевский гамбит. После нескольких ходов Сашка спросил: "Зачем ты так ходишь? Ведь ты не знаешь теории." Он был прав. Это было подобно высокопарному началу речи, которая заканчивалась бы маразматическим всхлипыванием. Я думаю, он меня видит, как облупленного, но в силу своей широты и философичности воспринимает как поверхностную, не очень приятную, но и не противную букашку, к которой привык, знает, что можно от меня ожидать и чего ожидать не следует.
  
   Орловский
   Орловский. Мне легче писать о нем, чем о Левке. С чем это связано? Просто каждый отражается в моих зеркалах по-разному, только и всего.
   Мы познакомились на первом курсе. Собственно, это не было знакомством. Дэв Р., разбитной мальчишка, что-то такое мне сказал, "подколол", я парировал, завязался треп. Шли первые часы первого курса. Казалось, все трудности остались позади. Цветными мелками лектор украшал первую лекцию по начертательной геометрии. Довольно быстро я потерял нить рассуждений, перестал понимать, что к чему, и писал в толстенной тетради с надеждой разобраться дома. Первый день учебы длился бесконечно. Через шесть часов я ехал в трамвае, отупев от свалившегося на голову груза знаний. Никакого желания перечитывать написанное у меня уже не было.
   В моей группе собрались в основном иногородние. Жили они в общежитии за Дорогомиловской улицей. Я, выросший в Московских Лесных переулках, чем-то отличался от них. Мне было скучно и одиноко с моей группой. Меня тянуло в параллельную, к Дэву, Орловскому, Сашке Шлемову. В Дэвике было нечто от фокстерьера. Физически он был слаб, но ужасно задирист и необыкновенно общителен. Он нравился девчонкам. Орловский был невысок, строен, широкоплеч, с выпуклой атлетической грудью. Его лицо было прекрасно. Высокий лоб, прямой короткий нос, твердый подбородок. Невозможно передать, до чего он был мне приятен. Это было началом безответной любви. Я сидел в постылой группе и мечтал о перерыве, когда смогу подойти к тем ребятам, с которыми мог бы поговорить и услышать шутки, безобидные подтрунивания... Я подсаживался к ним во время общих лекций.
   Орловский, сын профессора, увы, не блистал ни в одной из наук. Мы все, собравшиеся в тесный кружок, еще не были студентами. Вернее — мы были студентами на российский манер, как это описано у Гарина-Михайловского. Народ, привыкший к бестолково-бесшабашной российской жизни, с его беспечным отношением к делу, к учебе, к жизни — остался все тем же российским народом. Какая бы ни стояла отметка в пятой графе паспорта, мы все были россияне. Бывали, конечно, и исключения. Вот, Сашка Вексельман был с самого начала и до конца трудягой-отличником — наверное, потому, что генетически был ближе к евреям из местечек, где столетиями самой светлой мечтой среди грязи, вони и сурового талмудизма была мечта об образовании как единственном способе выбиться в люди.
   Дом Орловских. Однажды я зашел к ним. В комнатах было сумрачно. Запомнилось старое фортепиано, фотографии в рамках. На стене висели два охотничьих ружья. Ружья! С ума сойти! Их можно снять, потрогать, пощелкать курком. "Откуда ружья?" — спрашиваю. "Отец привез из Германии, — отвечает Орловский. — Одно мое, другое — отца. На охоту ходим." Ходят на охоту. Чудеса, да и только! Дальше кино или театра с людоедскими пионерскими спектаклями родители со мной не ходили. В девятом классе я был с отцом в филиале Большого театра, где-то на галерке. Давали "Евгения Онегина". Помню, я себе чуть шею не свихнул, пытаясь хоть что-нибудь разглядеть на сцене. А ведь мы были уже не бедны в то время. Жрали иногда севрюгу, московские полукопченые и вареные колбасы... А вот на билеты в партер денег было жалко. Потом, в десятом классе, я и помыслить не мог о том, чтобы пойти куда-нибудь с родителями, разве что в гости, где все будут обжираться, как свиньи, мужчины налижутся на дармовщину от души, все захмелеют и заголосят идиотские советско-кабацкие песни. Тогда в моду вошла странная смесь, составленная из перемежающихся куплетов "Из-за острова на стрежень..." и "Цыганочка Ока-Ока, цыганочка черноока..."
   Да... А тут, оказывается, отец с сыном ходят на охоту. Вошла мама. Лицо строгое, как на иконе. Одета в черное. Шкафы с пожелтевшими книгами. Научными...
   Сейчас я припоминаю, что Орловский был развитее нас (меня, в частности). Невзначай я мог услышать от него изысканную мелодию или несколько строк прекрасного стиха. Значит когда-то, до нашего знакомства, он уже многое успел увидеть за оградой школьной программы. И, кроме того, он был спортсменом, у него был разряд по самбо! А ведь у него был врожденный порок сердца. Скомпенсированный. Но порок! А меня моя нежная мама-врач не допускала даже до пошлой школьной физкультуры. У меня был шумок в сердце (или сердца, черт меня подрал бы с этим шумом!).
   Орловский в детстве жил в Германии. Его отец работал там после окончания войны экспертом. По-немецки мой друг не говорил. А жаль. Мне хотелось, чтобы он был выше, еще выше. Впрочем, дружбы у нас еще не было. Я завидовал Дэву, который запросто у них бывал. Готовились к зачетам, по очереди читали химию вслух. Орловский мне рассказывал со смехом, как посреди его чтения Дэв нахально громко пукнул. Орловский отбросил книгу и принялся душить Масика (так прозвали Дэва за конфетную красоту). Тогда потный и красный Масик крикнул: "Голос народа не задушишь!" — и пукнул еще громче. После этого Орловский хохотал четверть часа как сумасшедший, и занятия, разумеется, полетели в тартарары. О зачете и говорить нечего.
   Они одновременно стали ухаживать за Раечкой С. из Норильска. Все мы были в восемнадцать лет сущими детьми и собирались дружить с девушками на манер Тома Сойера. Но наши ровесницы уже созрели для взрослой любви. Дэву повезло больше. Раечка пошла с ним гулять и, сунув в рот конфетку, попросила откусить половинку. Так Дэв впервые в жизни поцеловался. Его распирала гордость, и он поведал о случившемся Орловскому. Тот сидел и злился. Заметив это, Дэв положил ему руку на плечо и сказал: "Шура, ведь мы из-за этого не поссоримся?" Орловский был так тронут, что чуть не разрыдался. С сентиментальностью юного Вертера он, видимо, стал мечтать о счастье своего друга. Но у Раечки были иные планы, иные масштабы. Вскоре многие бескомплексные парни могли с гордостью утверждать, что держали ее в объятиях. Она недолго продержалась на институтском небосклоне. О ее судьбе ничего не знаю.
   Проволочив с грехом пополам первый курс, мы решили ехать на целину. Можно ли интересно написать о нашей целине? Боюсь, что нет. Господь сжалился над нами и не допустил опасных болезней, смерти, поножовщины, пустынных смерчей. Из всех бед, что преследуют земледельца на нашей усталой земле, нас настигла лишь совка. Что такое крытый ток, в те времена лишь догадывались. Да и зачем нам это? Что нам хранить на крытых токах? Совку? От этого симпатичного белого червячка все зерно непрерывно шевелилось. Временами налетал дождь, и мы кидались с лопатами строить из зерна бурт, то есть длинный-длинный холм. В результате частых поливок зерно стало саморазогреваться (гореть) и вонять. Вообще, "зерно" стало ругательным словом.
   В самом начале уборки было решено устроить праздник — накопилось много дней рождения. Кто-то съездил в ближайшую деревню и привез чемодан приторно-сладкого вишневого ликера "Шерри-бренди" и зеленого, пахнущего мятой "Шартреза". Это был вечер, который потом вспоминали не один год. Орловский в ту пьяную ночь был великолепен, ибо, нарезавшись, стремился вести себя с достоинством. Может быть,традиции предков и воспитание требовали этого?..
   Когда кончились привезенные из дома припасы, мы начали бедствовать. К счастью, еще оставались небольшие карманные деньги. В поле стоял вагончик, где торговали всякой всячиной, даже патронами к охотничьим ружьям. Была там и тушенка и даже появлялось сливочное масло. Мы воровали картофель на полях, покупали одну-две банки тушенки на ведро картошки и с упоением поглощали эту пищу богов. Для индивидуальных покупок мы были слишком бедны. Боже, как мы были все бедны, как скромны и непритязательны! Нам не приходило в голову, что скверная еда — результат неимоверного, немыслимого в цивилизованном обществе воровства, что за счет нашего здоровья кто-то процветает, что мы имеем право на протест. Впрочем, начни мы протестовать, с нами поступили бы в духе недавнего сталинского времени — исключили бы из комсомола, потом из института... Кстати, теперь стало известно, что примерно в те же годы наша власть расстреляла бастующих рабочих в Новочеркасске. Ай да власть! Мне вспоминается кадр из одного соцреалистического фильма. Изображался микроконфликт группы молодых ребят с начальством, и кадровый рабочий на "сидении" говорит: "На кого, ребята, обижаетесь? На советскую власть?" А дальше показано коллективное ржание коммунистов — на советскую власть они обиделись! Так это ж НАША ВЛАСТЬ! Вот так же мерзкий прихлебатель диктатуры пролетариата товарищ Каменев под коллективное ржание зала заявлял, что у нас есть и другие партии, кроме большевистской, но они все в тюрьме!
   Вернемся однако к нашему целинному житью. Голод сплотил нас в кучу. Все было на всех поровну. Один единственный Серж Грачев, могучий альбинос, не выдержал и, купив сливочного масла, стал носить его для индивидуального пользования с собой в столовую. Его презирали и пели вдогонку: "Баночка, коробочка со-с-маслом..." В один прекрасный день мы поняли, что тушенка — слишком дорогая для нас пища и перешли на бобы в томате. Лет двадцать назад я случайно увидел этот продукт в одном из столичных магазинов и решил попробовать. Банка бобов стоила смехотворно дешево. Я вскрыл консерву. Вкус и запах был отвратительны. А тогда эта гадость казалась нормальной едой.
   Орловский приехал на целину с ружьем. Однажды с благородной целью накормить народ он отправился в сентябрьские поля. Там летали перепела, рыскали лисы, гоготали на озерах, заросших камышом, гуси... Охота не получилась.
   Я тоже решил попытать счастья. На следующий день мы с Мишкой В. взяли без спроса ружье и два патрона и пустились вокруг озера. Один выстрел был за мной, другой — за ним. Мы слышали гогот и хлопанье крыльев за камышом, но раздобыть лодку или плот у нас не хватило ума. Обойдя озеро, мы уже не чаяли поднять птицу, как вдруг справа взлетели две водяные курочки. "Стреляй!" — крикнул Мишка. Я выстрелил с бедра, не успев прицелиться и, разумеется, промазал. Теперь ружье нес Мишка, а я высматривал дичь. Уже на подходе к дому Мишка углядел вдали утку, лег на камни и стал целиться. Как я ни напрягал глаза, ничего разглядеть не мог. Мишка же утверждал, что уточка плавает в камышах. Я пританцовывал на месте от нетерпения. Наконец, Мишка нажал на курок. Дробь ушла в воду метрах в двадцати от нас. Товарищи встретили нас недружелюбно. Мы зря истратили патроны, да и ружье взяли без спросу.
   Сдуру я наказал родителям, чтобы они мне ничего не присылали. Я хотел быть предельно самостоятельным. Однако не все были такими дураками, как я. Поэтому изредка в совхоз имени Богдана Хмельницкого приходили посылки. Что за чудесные штуки там были! Помню, пришли Сашке Вексельману яблоки. Дело было поздним вечером. В темноте, в тесной палатке мы вскрыли пахнущий вином груз. Яблоки загнили и забродили в пути. Тут же, в темноте мы съели их с червями, гнилью и семечками. Сейчас я задаюсь вопросом, неужели на бескрайних просторах Казахстана не нашлось несколько гектаров под сады? Как коренное население обходилось годами без овощей и фруктов? Что же это за дикость? Ведь даже первобытный человек разводил возле своего жилища полезные растения.
   Некоторое время мы держались на молоке, которое продавали нам местные. Мы предпочитали простоквашу. Трехлитровая банка приходилась на шесть человек. Помню, однажды вечером только мы закончили ужин, как кто-то внес посылку Буканову. Мы все сгрудились вокруг ящика. Но тут Дэв, который мнил себя кем-то вроде микрокомсомольского вождя, сказал начальственным тоном Валерке Г.: "Хочешь принять участие в дележе — иди помой банку из-под простокваши". Валерка вспыхнул и послал Дэва далеко-за-мать. Я не мог бросить Валерку в таком положении, так как за минуту перед этим мы вместе допивали простоквашу. Мы сидели в сторонке, прислушиваясь к восторженным выкликам остальных и делая вид, что нас это совершенно не тревожит. Между тем компания, куда входил и Орловский, без нас прикончила съестное. Очевидно, существует порог, где инстинкт берет верх над нравственностью. Мы все были такими изголодавшимися, что отсутствие двух едоков воспринималось, как благо. Интересно, где у каждого из нас расположен этот порог и сдвигается ли этот порог во времени. Диалектика требует, чтобы он двигался. Если у него есть тенденция двигаться вниз, то к концу жизни можно стать гнусной, эгоистичной скотиной, а в лучшем случае — просто хроническим недоброжелателем, в чем многие и преуспевают.
   На следующий день я спросил Орловского (а у кого я еще мог спросить!), как же так получилось, что двое были изгнаны из коллектива под пустячным предлогом. "Ну ладно, Масик — дерьмо, — продолжал я, но ты, как ТЫ мог?" — Я получил ответ Джек Лондоновского Морского Волка. Поскольку я был глуп, жесткий ответ меня удовлетворил. Через тридцать с лишком лет я напомнил Орловскому этот эпизод. Он помрачнел и сказал кратко: "Это было подлостью".
   Сейчас, анализируя наши разговоры, я начинаю понимать, что в нем генетически заложена некая жесткость, некое "так надо для дела", что неприятно. Что-то напоминающее угол шкафа, на который натыкаешься в темноте. К примеру, в 70-е годы говорили, что брежневская мафия убрала Машерова, первого секретаря БССР, который пользовался огромным авторитетом у народа за честность и справедливость. Я сказал тогда Орловскому, что очень сожалею о его гибели, а палачей его ненавижу. И вдруг услышал в ответ, что ему совсем не жаль Машерова, что это — сведение личных счетов, и ему на всех них наплевать. И такого за все время нашей дружбы было немало. О некоторых своих поступках он сожалел. Несколько лет назад Шлемов обратился к нему с просьбой помочь достать какую-то пустяковину для своей утилизационной установки. Орловский не очень жаловал Шлемова и, возможно, для этого у него были основания. Они проработали много лет в одном институте и прекрасно знали, кто чем занимается, кто чего стоит. Орловский в течение долгих лет упорным трудом и терпением добивался права работать свободно и заниматься тем, что ему интересно, он сам создал себе условия. Шлемов, придя в это институт из аспирантуры, не захотел пахать и пробивать свои идеи, занял роль стороннего наблюдателя и критика. Орловского это страшно раздражало. Он не желал воспринимать Шлемова всерьез. Поэтому он очень быстро забыл просьбу последнего, хотя и обещал выполнить. Я узнал об этом случайно. Когда я спросил Орловского, почему он не исполнит Сашкину просьбу, он как-то с неохотой ответил что, мол, это не его трудности, да и вообще он в серьезность Шлемовских опытов не верит, так чего ему куда-то ходить, кого-то просить... "Помилуй, — ответил я, — дело ведь не в Шлемове, а в тебе. Хорош он или плох — это не так важно, хотя он скорее хорош, чем плох. Но ведь мы все товарищи, мы должны помогать друг другу." Он тотчас со мной согласился. Тем более, что речь шла о работе. Работа для нас для всех — это святое, хотя она редко дарит нам радости. Мне кажется, что непривлекательность труда, во всяком случае, для меня, заключается в отсутствии условий и соответствия качества труда моим способностям.
   Я считаю, что каждому человеку дана от природы некая мера способностей и выносливости. Путем длительных тренировок человек приучает себя к выполнению такого объема работы, что даже при недостатке способностей за счет одной выносливости может тянуть лямку чрезвычайно долго. Есть такие счастливые натуры, которые быстро впадают в механический ритм работы. Их психика, нервная система перестают в ней участвовать. Они могут обсчитывать результаты, вычерчивать кривые, кидать лопаты с углем в кажущийся бездонный кузов самосвала... Вот так работать я не могу. А Орловский может, он способен отключиться. Я помню, как он в ночной смене закидывал сырое зерно в сушилку. Бурт зерна был огромен. Казалось, ему конца не будет. Было сыро, холодно. Мой друг работал в нелепой морской фуражке и кожанке. У него болели суставы. Небритое лицо было мрачно. Он понимал, что никто его от работы не освободит. Да и вообще кому у нас какое дело до чужих болезней! Я сейчас подумал, что во время семейных скандалов, которые ему устраивала довольно часто его бывшая жена, он с таким же мрачным и отрешенным видом шел циклевать полы или стирать вручную белье, спасая самое ценное — свою душу.
   Во время дипломной работы, когда ему в одиночку пришлось почти весь срок потратить на расчет и изготовление макета динамических нагрузок, а затем в считанные дни набирать материал, достаточный для диплома, у него было то же мрачно-упорное выражение лица.
   Конечно же, мы с Орловским совершенно разные. Я в работе надеюсь на озарение, а он скорее всего на то, что количество вложенного труда со временем перейдет в качество. Оба мы страдаем от недостатка образования, но дело не только в образовании, а скорее в том, что в свои "зеленые" годы мы не сумели взять то, что лежало чуть глубже поверхности. Не сумели по нескольким причинам. Первой была отвратительная школьная подготовка, второй — наша незрелость и, как следствие, неумение работать, третья — недостаточность способностей. Честное слово, нет ничего обидного в том, что человек плохо понимает высшую математику. Он может быть прекрасным цветоводом, журналистом, портным — кем угодно. Но существовавшие в нашем обществе стереотипы сознания гнали молодежь в технические институты. Большинство свежевыпеченных инженеров осело в НИИ, где полностью отупело года за три и далее стало неспособно к творческой деятельности. Небольшая часть рвалась в науку и прорвалась через собственную дремучесть к знанию. И здесь их окружили соблазны. Молодые кандидаты быстро набрали жирок, темп работы упал, интерес к публикациям исчез. Единицы пошли дальше, к докторским степеням. Шли, спотыкаясь и набивая шишки на ровном месте, открывали азбучные истины, но шли, ползли, двигались. Мой друг — из последних. Ему повезло в одном. С самого начала он работал в выбранной им сфере — физической химии полимеров. Хотя не так уж много в смысле везения. Все остальное он добыл упорным трудом.
  
   Мы возвращались из совхоза имени Богдана Хмельницкого бывалыми парнями. В среднем все заработали за три месяца шестьсот рублей — то, что получал жалкий младший научный сотрудник в Москве за две недели. Я заработал и того меньше — триста. Меня считали "сачком". Наверное, я таким и был. Поздним вечером перед отъездом Буканов лежал рядом со мной на железной матрасной сетке и стыдил меня, что я заработал меньше всех. Мне было действительно немного стыдно, но лишь немного.
   Мы вернулись в Москву в конце октября. Пора было приниматься за учебу. В поезде мы предвкушали горячий душ, домашнюю пищу, городскую одежду. Позади был целый курс. Мы стали матерыми студентами. В конце первого курса я взял учебник по начертательной геометрии Гордона, прочел его, и вдруг мне открылась красота этой изящной части геометрии. Я внезапно прозрел, стал понимать ее, видеть. Я пошел на экзамен и получил первую заслуженную хорошую отметку. А на зачете по черчению красавица-преподавательница с торчащей, как заячьи уши, фамилией Вовк сказала обо мне: "Смотрите, как Трастанецкий вырос за этот год!" Нет, мы не были безнадежны. Мы были просто плохо пропечены, сырые.
   На втором курсе началась органическая химия, самая божественная из химических дисциплин. Сколько в ней заложено логики и сколько в ней неожиданного! Адская смесь науки и чуда. Вот где бы нам поработать года три, углубляясь в углубляясь, идя по следам Либиха и Бутлерова, постепенно привыкая к современному языку и методам. Да где там! Где взять часы, которые своровала у нас история КПСС, политэкономия капитализма и социализма, марксистская бредятина? А целина? У нас украли три месяца из девяти. Украли, пользуясь нашей дуростью и ложным чувством гражданственности. Каждый должен заниматься СВОИМ ДЕЛОМ. Вот девиз нормального общества. Но мы есть образец, от которого надо отталкиваться, показывая пальцем — так делать нельзя!
   Наверное, нас сам дьявол толкнул локтем под ребро, когда мы снова поехали следующим летом в Казахстан. Мы ехали ветеранами. Некоторые уже успели обзавестись постоянными подругами. Большинство ребят из нашей компании томились по Леночке П., но она выбрала Дэва, а Орловскому в утешение досталась ее подруга Рая. Лена была тощей блондинкой с длинным носом и щучьим оскалом, но умела себя подать. Рая была плотна, приземиста, без шеи, с лягушачьим растянутым ртом. Если от Лены исходили некие флюиды интеллигентности (она была из профессорской семьи), то от Раи прямо-таки несло рынком. Орловский в любовном томлении ничего не замечал. Большую часть времени он проспал в отдельной палатке, но зато рядом с Раечкой. В результате кто-то мог появиться на свет. Мы все были настолько идиотично-целомудренны, что мысль о предохранении даже не приходила в голову. Еще в первую поездку на целину ребята со старшего курса как-то случайно заехали на территорию нашего совхоза. Мы их оставили спать в нашей палатке, и один из них спросил: "Ну как, мужики, в городки играете?" Мы со смехом ответили, что нам не из чего делать городки. Тогда те, которые были постарше, поняли, что мы — идиоты и пояснили: "Вы палки кидаете?" Тут до нас дошел вторичный смысл, и мы начали дико хохотать, что утвердило старшекурсников в мысли о нашей неполноценности. Самое забавное, что пока мы трогательно и трепетно ухаживали за своими избранницами, девочки из общежития, наши сокурсницы, умудрялись по нескольку раз в год делать аборты. Об этом я узнал позже, курсе на пятом, а тогда... тогда мы были пугливо-непорочны.
   Да, мой друг сделал на редкость неудачный выбор. Ясно ли он сознавал это? Я тогда от случая к случаю захаживал к нему домой. Из разговоров я понял, что у него была подруга, милая интеллигентная девочка Кэтрин. С ней он бывал в театрах, на концертах. Само имя вызывало у меня в мозгу видение нежного профиля, что-то гриновское.
   Скверные манеры и сварливый характер Раечки проявились задолго до свадьбы. Орловский переживал. Однажды на Зубовском бульваре, куда мы выбегали из института погреться на весеннем солнце, он сказал в сердцах: "А не послать ли мне Раису ко всем чертям?" Но это был чисто риторический вопрос. Мой друг был совершенно беспомощен в житейской реке, он плыл в ней, как деревяшка. То попадет в стремнину и его потащит, то зацепится за корягу и будет стоять до следующего паводка. Что я мог ему ответить? Я забормотал какую-то чепуху, вроде: "Ну как же быть, ты ведь столько гулял с ней..." Конечно, он зашел в своих отношениях с Раечкой слишком далеко, развязаться без жуткого скандала было трудно. Общественность зорко следила за нравственностью. Да и что дал бы ему мой совет? Я, конечно, не сказал ему, что думал на самом деле, и совесть гложет меня. Сейчас я упомянул Орловского как своего друга. Да, в те времена мы уже могли считаться друзьями. Мы часто бывали вместе. Его родители относились ко мне благосклонно.
   Вторая целина прошла у нас веселее. Мы заработали огромные деньги (за три месяца 1500 рублей). Я уже не был таким дураком, как год назад, и наказал отцу и матери слать мне посылки. Получил две крохотные посылочки, где даже были сигареты "Астра". К сожалению, впоследствии оказалось, что Лева Киреев тоже любит эти сигареты и он без зазрения совести почти все их и выкурил. Дэв перед началом работы подошел ко мне и предупредил, чтобы я не был сачком, как на первой целине. Я оскорбился и заявил, что я и на первой работал не хуже других. Меня возмутил начальственный вид Масика, который плотно вошел в роль комсомольского лидера. Были случаи после целины, когда он грозил "рассмотрениями" мне и Орловскому.
   Между тем место первого бездельника занял Лева, получивший должность учетчика. Я переместился в благополучную середину. Прошел слух, что ветеранов будут награждать медалями. Это нас здорово воодушевило. Именно это, а не возможность заработать. Масик подкатился к Леве, который гордо возлежал на бурте зерна рядом с завтоком Гаврилой, рассказал о медалях и добавил, что теперь надо бы поработать от души. "Мы-то потрудимся, — ответил Лева, не подымаясь с бурта, — а вот как другие?" Масик посмотрел в ясные Левины глаза и понял, что потерпел поражение как воспитатель.
   Орловский в это время был так занят Раисой, что на остальной мир времени у него не оставалось. Он уже чувствовал себя главой семьи. Как-то ребята начали поговаривать, что девчонки отлынивают от работы, разговор шел рядом с вагончиком, где мы все спали вповалку на нарах. Девчонки все слышали и молчали. Одна Раиса орала нам в раскрытые двери: "Гады, сволочи!" Орловский ее тихо урезонивал: "Не базарь, кончай базарить". Эти слова надолго вошли в его лексикон.
   Их свадьбу играли зимой. Набилась полная квартира студентов. Родители Орловского держались бодро. Что ели и пили, не помню. Танцевать было негде — квартирка была мала. Играли в шарады. Одна шутка мне запомнилась. Александр Александрович, отец моего друга, составил рассказик, в который нужно было наугад вставить прилагательные. Мы наперебой предлагали. Раиса тоже участвовала и подавала малоприятные слова вроде "бесстыжий, грязный, глупый" и прочее. Потом произошло чтение, которое нас очень развеселило: "В доме Орловских собрались грязные и бесстыжие гости. Праздновали глупую свадьбу. Тонкий Дэвик и толстая Лена сидели рядом с красными новобрачными..." Мы хохотали до слез.
  
   Мы были детьми при родителях, и самосознание у нас было детское. Да и у всей страны было детское самосознание. Все делали то, что велели дяди и тети, сидевшие наверху. Само положение власти определяло ее непогрешимость. Нам не могли приказать делать плохое или глупое!
   Вдруг однажды ни с того, ни с сего пришла из райкома комсомола в институт разнорядка обсудить коллективно и составить общественное лицо каждого студента. Вы представляете? Во имя галочки о выполненном приказе каждый должен был раздеться догола перед группой. Сейчас я вспоминаю этот стриптиз и кулаки сжимаются от возмущения. Руководил этой гадостью наш комсомольский секретарь Коврига. Он потом далеко пошел и даже был долгое время директором крупного объединения. Да, так вот, мы все, словно бараны, набились в аудиторию. Пришел Коврига, сел и предложил выбрать секретаря и председателя собрания. Кто-то выкрикнул Орловского. И тут мой Орловский встал и сказал, что затеваемое дело противоречит его моральным принципам и поэтому он отказывается принимать в нем участие. Вот это был поступок взрослого и зрелого человека!
  
   "Как бы ты ни поступил, ты будешь об этом сожалеть", — ответил Сократ на вопрос знакомого, стоит ли жениться. Раиса была инородным телом в семье Орловских. Это чувствовалось во всем. Как много значит воспитание — тонкая защитная пленочка, позволяющая нам жить, не раздражая друг друга непрерывно. Помню один из вечеров у Орловских. Мы сидели за обеденным столом и беседовали. Раиса стояла коленками на стуле и вдруг легла на стол, почти весь его покрыв своим полным телом. Александр Александрович сказал чересчур спокойно: "Рая, поднимись, пожалуйста", и я почувствовал его неприязнь к невестке и, наверное, поэтому запомнил этот крошечный эпизод.
   Человеку дана свыше презумпция невиновности. Человек не виноват в том, что он родился на свет, что он такого-то роста и такой-то толщины, что от него пахнет так-то или что во сне он храпит, что он умен ровно настолько, насколько умен. Но в чем тогда он виновен? Он виновен в тех поступках, которые совершает против христианской морали и нравственности, сознавая, что это — безнравственные и аморальные поступки, и виновен в том, что он не совершает те поступки, которые должен был бы совершать в соответствии с моралью и нравственностью. Если это не христианские категории, а мусульманские, то суть дела остается той же.
   Друг мой дорогой, согласись, что уступка злу и безнравственности — тоже поступок и поступок плохой. Долгие годы ты уступал Раисе, отдавая ей на откуп все житейские мелочи жизни. Она получала ежемесячно твою зарплату и распоряжалась ею бесконтрольно. Долгие годы ты жил на рубль в день, ухитряясь, словно бедный студент, экономить, чтобы сходить в кино с любимой женщиной. Ты не хотел скандалов и платил страшную цену покорности человеку, который был ниже тебя на несколько ступеней. А ведь в ней, в Раисе, были и хорошие черты. Она была хорошей хозяйкой, вкусно готовила (когда хотела), хорошо вязала, увлекалась художественной литературой (настоящей литературой, а не детективами). Пожалуй, у нее были начатки хорошего литературного вкуса, она покупала стоящие книги. А ты, весь скрученный и издерганный только из-за того, что не любил эту женщину, тянул и тянул лямку с тем отрешенно-мрачным лицом, как тогда возле зерносушилки. И вся семейная жизнь твоя напоминала бесконечную рабочую смену у той проклятой зерносушилки, когда не видно конца постылой работе.
   Ты оживал только в институте. Весь распорядок жизни у тебя изменился так, чтобы скорее уйти из дома и вернуться попозже. Пока сын был мал, еще существовала ниточка, связывающая тебя с женой, а потом... Нет, разумеется, были и светлые, святые минуты, проблески взаимопонимания и счастья, но вновь и вновь психические и физические несоответствия омрачали ваши отношения.
   Ну можно ли, скажи, можно ли прожить жизнь по принципу "делайте, что хотите, лишь бы было тихо". Не слишком ли велика плата за тишину? Ох, и дорого же ты за нее заплатил! Одно время ты перешел на чтение детективов, "чтобы отвлечься", чтобы не думать о своей жизни.
   Родители вскоре после свадьбы купили вам кооперативную квартиру. Постепенно раздельная жизнь примирила твоих родителей с Раисой. Как-то, прощаясь после очередного твоего дня рождения, Александр Александрович расцеловался с тобой и засмеялся: "Целоваться начали!"
   В конце пятидесятых годов вышла книга Ирвинга Стоуна "Жажда жизни". Притащил ее мне Славка. Воздействие книги на нас было столь сильно, что мы начали рисовать. На наши жалкие студенческие гроши мы стали приобретать учебники по рисунку и живописи, стали частыми посетителями выставок, присматривались, принюхивались к картинам. Мир расширялся.
   Каким-то образом Орловский втянулся в эту орбиту и тоже стал пробовать красить. Больше всего ему пришлась по душе техника пастели. Конечно, техникой это было назвать трудно. Рисунок ему совершенно не давался, но чувство цвета ему было присуще. Он был им одарен, как бывают одарены люди музыкальным слухом. Его родители были очень довольны нашим увлечением. Помню, мы как-то писали натюрморт из овощей. Мне удались картофелины, а Александр Александрович сказал что-то вроде: "Есть у Алика искра Божья". Милый моему сердцу Александр Александрович, слышите ли вы меня? Если слышите, то знайте, что я помню вас и вашу доброту и надеюсь помнить до конца жизни.
   Наше увлечение совпало по времени с открытием первой (после революции!) выставки импрессионистов в Пушкинском музее. Мы сбежали с лекций и отправились туда. Народу в музее было мало. Москва еще не проснулась от многолетней спячки. В залах нам открылось такое, что мы совершенно обезумели от восторга. Мы полюбили импрессионизм весь целиком. Оставалось лишь непонятным, как его могли ругать и отрицать современники. Что же возмущало парижскую публику? Думается, публика тут ни при чем. Просто в Академии сидели старые пердуны, которые ничего нового создать не могли, а тут хлынули, "как световой ливень", картины одна другой талантливей. От зависти родились злоба и подлость. А если титулованный мэтр с розеткой ордена Почетного легиона начинает топать ногами и орать о попрании молодыми художниками авторитетов и устоявшейся морали, то средний человек, образованный настолько, что способен лишь влиться в агрессивно настроенную толпу, тоже начинает орать и топать ногами. А разве у нас на протяжении семидесяти пяти лет было иначе? "Мы, рабочие (колхозники) не читали вашего "Доктора Живаго", но твердо знаем, что ваши антисоветские высказывания нам чужды и потому убирайтесь из нашей страны!"
   ...На выставку акварелей латвийских художников на Кузнецком мосту Орловский повел отца. Тот был в полном восторге. Через некоторое время в командировке в Риге он купил папку акварелей этих мастеров.
   Я всегда немного завидовал духовной близости Орловского с родителями. Мои были настолько "приземлены", что обсуждать с ними книги, картины, скульптуры было совершенно невозможно. Когда, собравшись компанией, мы говорили, что наше общество ужасно, мои родители сердились, и начинался форменный скандал. Они дозревали до сознательности вместе с нашим обществом, которое лишь теперь, на грани краха, начинает понимать, в каком свинячьем болоте мы жили и живем. Помню, как в году пятьдесят девятом я в разговоре с Александром Александровичем сказал, что, возможно, у Сталина все же есть что-нибудь положительное в деятельности. Орловский-старший помрачнел и сказал, что у этого кровожадного бандита нет и не может быть хороших дел, и нет ему никаких оправданий. А мой папаша в это время... Впрочем, что тут сравнивать. Мы все не святые, но оправдывать гнусное насилие высшими соображениями или просто от нежелания думать — это значит быть скотиной, которая скучает по хорошему удару кнута.
   Да, много мы успели повидать в золотые студенческие годы. Незабываемая первая выставка Святослава Рериха. Символические картины полыхали огненными красками. Меня поразило полотно "Трудимся". В черной ночи в горах движется вереница носильщиков, факелами освещающих себе путь. Интересно, что до этого я не замечал никогда, что вокруг пламени глаз видит как бы сгущение темноты, а за ней освещенный круг. На той выставке мы встретили и престарелого профессора Кошелева из нашей альма-матер. Орловский увидел в простенке небольшой портрет девушки и совершенно в него влюбился. Еле-еле я оторвал его и потащил дальше по залам.
   Все-таки нам здорово повезло: перед брежневским тухлым правлением мы успели высунуть голову в едва приоткрывшуюся форточку и хватануть свежего воздуха. Это нас поддерживало еще много лет. Как удачно схвачена суть нашей жизни в коротеньком анекдоте тех лет: "Что такое Культпросвет?" — "Это такой ма-аленький просвет между двумя культами".
   После окончания института пути наши на короткое время немного разошлись. У меня возник конфликт при распределении. С моим вечным везением я вскоре оказался совершенно один, все остальные нашли способ отбояриться. Я застрял на квартире у тещи — без диплома, без денег, без работы. Я ездил в какие-то инстанции, попусту терял время. Меня, как говорится, в упор не видели. Если бы не жалкая бумажка в четверть листа с зелененькой шапкой Красноярского Совнархоза, добытая моим дядькой, царство ему небесное, еще неизвестно, чем бы все кончилось. В эти тяжкие времена и навестил меня Орловский. В нем было что-то от натертого до золотого блеска медного пятака. На пиджаке сиял значок, подтверждающий его высшее техническое образование. Ого-го, передо мной сидел ни много ни мало, а целый младший научный сотрудник в окладом девяносто восемь рублей в месяц... Что-то было в этом младшем, не дотянувшем до ста рублей, сотруднике противоречащее давней интеллигентской традиции семьи Орловских, какой-то оттенок фатовства, дешевого фанфаронства, нечто от поручика Ржевского, героя скабрезных анекдотов. Впрочем, жизнь вскоре надавала нам всем без разбора по мордасам, и тот, кто с гордостью носил значок за шестьдесят копеек, вскоре с безразличием бросил его в пыльный угол к игрушкам детства.
   После моего вступления в должность инженера весы уравнялись. Я получал аж на два рубля больше. Как мы ухитрялись жить на эти гроши, ума не приложу. О развлечениях, поездках на юг и говорить не стоит. Жили при родителях. Мой друг жил в отдельной, купленной отцом квартире, но ему было еще труднее. У него уже рос Андрюшка.
   Однажды я встретил у него Дэва с женой. Дэв рвался в аспирантуру и таскал с собой толстенный том по органической химии. Я сидел и остро завидовал, хотя сам уже работал в академическом институте. Дэв разглагольствовал о том, как будет применять электронный парамагнитный резонанс, а я сгорал от зависти. Орловский надо мной посмеивался. Действительно, чего я кипел? Мне нужно было работать, усердно работать. Учить то, что я благополучно прохлопал в начале института, штудировать журналы, осваивать новые методы. Но я был ленив. Дэв уже умудрился сдать два кандидатских экзамена, а я и не принимался готовиться. Сдуру я пошел в университет марксизма-ленинизма и долго слушал ахинею, от которой ужасно хотелось спать, но впереди маячил обещанный экзамен со справкой о сдаче кандидатского минимума по философии...
   Однако вернемся к Орловскому. Помню, поехали мы с ним в подмосковный дом отдыха. Самый что ни на есть затрапезный приют жителей России, напоминающий ночлежку тем, что отдыхающие живут по трое-четверо в одной комнате, а нужду справляют в общем туалете, рассчитанном на этаж. К концу отдыха мы познакомились с девушками. Лыжная прогулка сблизила нас. Но вот наступил прощальный вечер. Мы распили бутылку вина и в прекрасном расположении духа пригласили девушек прогуляться. Директор дома отдыха поступил вполне в советском духе, пригрозив закрыть в двадцать три часа спальный корпус. "Все опоздавшие будут ночевать на улице, — заявил он. — Я лично закрою корпус". Все сделали вид, что плевать хотели на директора. Однако у меня остался пренеприятный осадок в душе. Гуляя, я посматривал на часы. Хотя ночь была мягкой, стояла оттепель, ночевать во дворе у меня не было никакого желания. Моя подружка была печальна, но я совсем бедняжке не сочувствовал. Она мне ничуть не нравилась. Прошло менее месяца после нашего возвращения в Москву. И вот в Измайлове я встречаю Орловского с его пассией из дома отдыха. Видно, в поисках тепла он был готов искать утешения у кого угодно. А она, краснощекая, с блестящими черными глупыми глазами, моложе его на добрых пятнадцать лет, напоминала грубо раскрашенную матрешку.
   Когда бы мы с Орловским ни встречались, мы говорили о его работе. Нет-нет, ни о каком патронировании речь не идет. Это была болтовня на темы достаточно интересные для нас обоих. Дело в том, что он продолжал совершенствоваться в области полимеров, где я еще что-то помнил, да к тому же первые три года тоже занимался строением полимеров, а в моей новой области исследований он ориентировался недостаточно свободно. По ходу работы ему приходили в голову совершенно неожиданные мысли, которые пугали и отталкивал его коллег. Некоторые упрекали его в безграмотности. Но Орловский стоял на своем. Он никогда не изменял себе. Его стойкость, граничащая с упрямством, и есть тот элемент жестокости и мужества, который вызывает мое восхищение и недовольство. На его счастье, к его идеям почувствовал любопытство один из крупных специалистов в теории полимерного состояния, некто В. Он уже неоднократно взрывал устоявшиеся представления и его боялись как опаснейшего оппонента. Познакомившись с В., Орловский притащил ему целый воз полученных экспериментальных результатов, которые они вместе разбирали и сортировали несколько лет. Потом В., взяв Орловского в соавторы, дал жестокий бой противникам. Враги бежали с поля боя. Звезда Орловского поднялась на недосягаемый для институтского начальства уровень. От него отстали и дали полную возможность работать так, как он желал. Как это часто бывает с людьми, и как это неоднократно бывало со мной, Орловский постепенно стал забывать, чем он обязан В. В результате между двумя коллегами, почти друзьями, образовалась пропасть, которая все углубляется с годами.
   Со свойственной Орловскому жесткостью он заявил, что у нас наступила эра капитализма, и никакие сантименты не заставят его поступать вопреки интересам дела. Под делом он понимает изготовление и реализацию резиновых уплотнений для автомобилей. Несколько лет назад он еще говорил о необходимости обобщения полученного материала, о будущей диссертации. Теперь же я слышу лишь, что с каждым годом оборот его акционерного общества растет, и когда-нибудь он станет богатым человеком.
   ...Мы все оказались рассыпанными, как бусины ожерелья, лишены одной из самых главных радостей — научного общения. В свое время Орловскому повезло с В., а я и по сей день продолжаю маяться со своими проблемами один, выступаю с докладами в пустых аудиториях, пытаюсь заинтересовать.
   "Какие теперь вопросы у вас в голове, нравственные, что ли... Шиллер-то в вас до сих пор возмущается..." Обрывки фраз Свидригайлова, обращающегося к Раскольникову, убившего старуху и ее сестру, то и дело приходят в мою бедную голову. Ужасно я мучаюсь иногда нравственными вопросами, поскольку нарушил девять заповедей из десяти. А сколько раз я нарушал первую заповедь — и не сосчитать. Уверен, что Орловский не нарушал и не нарушает. Потому что ему с самых ранних дней прививалось чувство человеческого достоинства. Чувство исторической приемлемости. Он — внук дворянский и сын интеллигента — мог ошибаться, но по большому счету всегда отличался нравственной чистотой. Помню скверный случай на военных сборах. Не успели мы приехать, принять баню и лечь в койку, как стоявший в наряде солдатик всунулся в дверь и позвал: "Ребята, там в сарае наши девок портят, не хотите принять участие?" Эта фраза произвела в наших умах страшное брожение. Все заговорили, стали друг друга подначивать. А мне, девственнику, страсть как захотелось посмотреть на это дело. Ведь читал я об этом и у Шолохова, и у Мопассана. "Чего трепаться? — крикнул я в глубину казармы. — пошли!" И вдруг услышал шипящий от ненависти и презрения тихий голос Орловского: "Я тебе сейчас в морду дам!" Покорно скинул я сапоги, которые натянул прямо на кальсоны, и тихонько скользнул в койку. Орава студентов между тем теснилась на выходе. Все желали "принять участие".
   Как сейчас, я вижу фигуру Орловского у окна казармы. У него обычно в руках была книга и сигарета. Домино и шахматы его не интересовали. Он стоически переносил одиночество. Я же не мог преодолеть соблазна и играл все свободное время. Мы с ним разные, очень разные. Я до болезни азартен, раздвоен, неспокоен. Он по сравнению со мной — монолит, памятник непобежденной русской интеллигенции. Что ж, есть в кого. Он не раз говорил, что с годами ощутил необыкновенную духовную близость с отцом. Александр Александрович почти до самой кончины вел научную работу. Ему была свойственна высокая культура мышления, которая своей основой имела высокую общечеловеческую культуру. Думаю, что общение с отцом давало сыну больше, чем чтение книг.
   По моим впечатлениям, Орловский-старший был выдающимся практиком, чувствующим технологию, как говорится, кончиками пальцев. Он, разумеется, был эрудитом в своей области. Думаю, он не мог похвастать математическим моделированием процессов (может быть, я ошибаюсь). Вал поголовной компьютеризации до него не докатился. Однако в силу своего образного мышления он добивался высоких результатов. Должен сказать, что мне приходилось сталкиваться с физиками, которые предпочитали идти к результатам именно таким, образным путем.
   Было время, когда я сравнительно часто виделся с обоими Орловскими. Этому предшествовало горькое событие — смерть Ольги Владимировны. Раиса согласно своей свинячьей этике считала, по-видимому, что не обязана помогать нелюбимой свекрови. Орловский не отходил от матери. Отсутствие мужа в течение долгих месяцев Раю не трогало, его зарплату она получала исправно. После похорон Орловский совсем переселился к отцу. Жили они очень хорошо. Ладно жили. Оба умели готовить и обслуживать себя. У моего друга к этому времени была любовь, которую он выстрадал. Сын вырос и служил в армии. Я приезжал к ним в маленькую двухкомнатную квартирку на первом этаже. В комнатах царил сумрак. Ветви деревьев касались окон. Было тихо, как в музее. Мы отправлялись гулять в большой лесопарк. Однажды, выходя из дома, Александр Александрович показал на группу зеленеющих берез во дворе, сказав: "Их посадила Ольга Владимировна". Светлая старость была дана ему как награда за праведную, лишенную эгоизма и гнусных излишеств жизнь. Удивительное ощущение тепла уносил я после общения с ним. Наши беседы я не стану предавать бумаге. Так много было переговорено обо всем на свете, о прошлом, настоящем и будущем. Орловский говорил мне, что после отца остались дневники. Надеюсь, что потомки бережно к ним отнесутся.
   Мы пытаемся успеть посадить дерево, написать книгу, повторить себя по возможности в нехудшем варианте. Что нам дано еще? Поддерживать друг друга, когда мы станем немощными. Но с возрастом наступает расхолаживание, отдаление. Каждый остается один на один со своей старостью и болезнями. До друзей далеко. Рядом жена и дети, дай им, Боже, столько дней жизни и здоровья, чтобы они проводили нас в последний путь и помнили как можно дольше. А нам, Господи, дай силу воли умереть достойно и спокойно. Позади более пятидесяти лет жизни. Хороша она — или плоха — она прожита и ничего в ней не изменить. На весах лежат тяжким грузом наши большие и малые грехи и проступки, а на другой чаше — наши мизерные заслуги. Ибо кого мы сделали счастливыми? Кстати, о заслугах. Кроме той желтенькой медальки за освоение целинных земель у меня ничего нет. Может быть, я плохо работал всю жизнь?.. У моего друга есть медаль "За доблестный труд", которую он получил за участие в космическом эксперименте "Союз-Аполлон". Я прекрасно помню его рассказы о центре космических исследований и работе с американцами. Он с ними вел себя так же упрямо-жестко, как с сотрудниками родного института, хотя и восхищался американской техникой. Есть, есть в нем стержень, который не дает ему сгибаться!
   У Булата Окуджавы в романе "Путешествие дилетантов" главный герой, князь Мятлев, этакий щуплый очкарик, оказывается сильнее характером всемогущего царя Николая Первого. Царь чувствует жесткость, что-то вроде несносного угла шифоньера, раздражается, но ничего не может поделать с упрямым интеллигентом. В моей голове Орловский и Мятлев часто меняются местами. Кажется, они и внешне похожи.
   Хотел бы я написать историю жизни русского интеллигента года рождения тысяча девятьсот тридцать восьмого. Это был бы прекрасный роман.
   Я смотрю на тебя, перевалившего через полстолетия. Ты сильно изменился, друг мой. Особенно за последние год-два. Ты неожиданно для самого себя обрел цену. Из полунищего старшего научного сотрудника ты вознесся к материальному уровню заместителя директора крупного объединения. И это не могло ни сказаться на всем. Даже костюм стал на тебе сидеть иначе, более щеголевато, что ли... Мне кажется, что изменилось у тебя даже выражение лица. В нем появилось некое усталое достоинство. Резче проступила древняя благородная порода. Но характер твой остался таким же, каким и был. Хоть ты и похож на Мятлева, но тебе до него далековато. Многовато в тебе необдуманного фанфаронства, упрямства на пустом месте. Но пленяет меня в тебе отзывчивость на тепло и жажда тепла.
   Я не люблю абсолютно здоровых людей. Человек, мне кажется, должен порой испытывать недомогания и боль, чтобы знать и полнее сочувствовать боли и страданию. Точно так же я не приемлю абсолютную честность и порядочность. От них пахнет хлоркой. Мне лично ничто не чуждо. Живое требует сосуществования добра и зла, а не уныло-стерильного добра. Я бы чувствовал себя ужасно в обществе бескомпромиссно-порядочного человека. Да и есть ли такой на свете? Ведь если он сейчас есть, то уже через минуту он станет нашим (моим) судьей и тут же возомнит о себе как о Судье.
   Мне кажется, что все дело в соотношении добра и зла. Его может быть или меньше, или больше. ...Весы. Колебания маятника. Пульсирующая вселенная и пульсирующая в жилах кровь. Равновесие дня и ночи. Вот наши учителя. Застывший камень, совершенный кристалл, бесконечный холодный космос, гордое одиночество — это не для нас. Мы слишком мягки, слишком теплы. Совершив насилие над другими, мы, даже зная свою правоту, мучимся страданиями существа, наказанного нами.
   Недавно Орловский поразил меня признанием. Оказывается, он с неприязнью прежде относился к людям, которые покидают Россию, зная, что она им мачеха. А вот теперь он их понимает, потому что чувствует стыд за страну, которая так низко опустилась. Помилуй! Сейчас, сидя по уши в грязи, мы кажемся миру куда привлекательнее, чем десять лет назад. В наших глазах появилось что-то осмысленное. Мы становимся сообществом людей, а не скотов. Мы проявляем индивидуализм, а не единодушное самопожертвование. Жертвы — плохое удобрение для великого сада будущего.
  
  
  
   Старцев
   С чего начать рассказ о Старцеве... Не с того ли утра, когда мы шли по аллее вернисажа, и он грел в кармане тысячу рублей (огромные по тем временам деньги), жалея выкинуть десятку на финтифлюшки своим девчонкам и стареющей жене. Есть такая присказка: богатый человек, если вдруг разорится, все равно еще десять лет ведет себя, как богатый; бедный же, если внезапно разбогатеет, все равно еще десять лет будет жить, как бедный.
   Сейчас, когда я пишу эти строки, Старцев стал богат как Крез. А был он беден, очень беден. Я вспоминаю его жалкий серый свитерок, который он носил в свои тридцать лет. Примерно тогда мы с ним и познакомились. Он в тот день пришел сдавать кандидатский экзамен по английскому на кафедру, которая обслуживала все академические институты. Через день должна была состояться защита его диссертации, и он нервничал. Еще бы ему не нервничать. Я никогда не стал бы доводить свои дела до такой критической точки. Нынче Старцев кажется внушительным, как гардероб, а тогда серенький свитерок облегал довольно скудное, хотя и длинное тело, увенчанное на редкость круглой физиономией.
   Домом заправляла Надюша. Я навестил их впервые в Большом Козловском. Как мне знакомы эти полуподвальные коммуналки, черные от копоти и освещаемые грязными лампочками, ввинченными, наверное, еще до угара НЭПа. В одной из конурок и находился "дом", которым управляла Надюша. Бледные, диатезные городские дети, не вылезающие из простуд. Дрянная мебель. Бедность! Бедность!
   В зарубежных романах герой, попавший в такую обстановку, идет на преступление или кончает счеты с жизнью. В нашей стране молодой кандидат наук, только начавший получать в свои тридцать лет сто семьдесят пять рублей, приносит из института спирт, разводит "по Менделееву" и кидает туда для запаха лимонную корочку. Тот славный, кубической формы графинчик хорошо нам послужил! Мы закусывали бутербродами с вареной колбасой и селедочным маслом.
   Я уже был в аспирантуре, получал сто рублей и мечтал о ста семидесяти пяти, очень любил разбавленный спирт с лимонной корочкой и ученые разговоры. Мы обсуждали нашу первую совместную статью. Незадолго до этого я выучился нажимать кнопки на пульте ЭВМ и испытывал настоящее наслаждение, когда, помигав мне неонками, машина вдруг как бы наклонялась, и из нее лилась река девятизначных цифр подобно тому, как из конвертора медленно и торжественно льется сталь. Эти цифры, цифры, цифры завораживали.
   Химия, огромная, как Азия, жила своей внутренней жизнью. В ее глубинах рождались и умирали теории, возникали десятки тысяч новых соединений — лекарств, полимеров, ядов, красителей. То одна, то другая математическая модель вонзалась в ее разрыхленную поколениями безвестных и гениальных тружеников почву, чтобы связать, сгруппировать, объяснить мириады фактов. С отвагой неофита я бросился штурмовать этот материк, не представляя ни природы избранного для атаки района, ни противоречивого характера самого метода исследования. Повальное увлечение квантовой химией началось у нас в стране незадолго до моего поступления в аспирантуру. Информация казалась уникальной. Многие ставили ближайшую цель — рассчитать и опубликовать, рассчитать и опубликовать. Быстрее, быстрее! Наши допотопные ЭВМ только кряхтели. Мы со Старцевым выходили в ночную смену и мотали рулоны цифр. Машины барахлили. Утром мы убеждались, что в их кишках произошел сбой, и они насчитали чепуху. Рулоны бумаги летели в корзину, а мы вновь ждали своей очереди.
   Несмотря на скудость наших познаний, мы явно подвигались вперед. Старцев варил красители, добавлял соль металла — краситель менял цвет. Положив пробирки с растворами в карман халата, он неторопливо шел через все здание в мою комнату, показывал мне результат. Нашей мечтой было найти краситель, который в присутствии металла изменил бы цвет с красного на зеленый. Но чудеса свершаются редко. Сейчас я, разумеется, рассматриваю прежние наши искания, как детские игрушки. Смешна и наша эйфория от бесконечных рядов цифр. Сначала должна была бы возникнуть продуктивная мысль, хорошая дебютная идея.
   Мы были адски честолюбивы, а я еще и закомплексован. Боялся, что не сделаю диссертацию в срок. Вскоре мы здорово подружились. Ходили вместе в столовую, задерживались допоздна. После работы мы частенько позволяли себе пройтись от Воробьевых гор к парку через разрушенный ныне метромост. В то время я гнал еще одну тему с шефом. Я поставил на двух лошадок с надеждой, что хоть одна из них придет к финишу. Меня жгла моя никчемность. Я обязан был уложиться в три года.
   Семья Старцевых казалась мне солнечно-идеальной. Они так мужественно и бодро несли крест неустроенности и бедности. Он все время прирабатывал на рефератах. Куда бы ни ехал, всюду с ним было это нехитрое бумажное хозяйство. Подошла очередь на портативную пишущую машинку, но у молодого кандидата не оказалось ста шестидесяти рублей. Мы им одолжили денег.
   Что за волшебство эта наша молодость! Ведь мы были счастливы. Сейчас это звучит кощунственно, ибо мы были счастливы в стране, в городе, где почва была пропитана кровью невинных жертв. Останки храмов буквально взывали к нам из каждого угла. Мы были слепы и фантастически глупы. Мы были уверены, что Хрущев рассказал нам почти все. Что все преступления против человечества были вскрыты и им дана была верная оценка. А вот Хрущев зазнался — его и сбросили. Не нужен нам новый культ личности. Мы спорили о марксизме-ленинизме и находили в нем много мудрости. Других учений мы, естественно, не знали, но десятки томов сочинений вызывали уважение. Даже сейчас, когда читаешь трактат "Бунтующий человек" А.Камю, где он со спокойной иронией вскрывает все нелепости учения Маркса, не оставляет мысль: "Неужто наши философы не видели всех этих противоречий и натяжек? А почему мы не видели алогизмов? Может быть, мы все остались безнадежно глупыми, но, может быть, Камю сам ошибается?" Вот, скажем, "электрон так же неисчерпаем, как атом..." и прочее. Честное слово, очень приличная мысль для начала века. Или: "Бытие определяет сознание", ну, не индивидуальное, а общественное, что-то среднестатистическое. Вот, жили мы, как свиньи, и идеология у нас была свинская. У пролетариата идеология свиней, а у пахаря-собственника должна быть иной, более человечной...
   Старцевы отличались редкой мягкостью в обращении. Я же был противно колючим и нервным. Помню, я их напрасно обидел и потом долго переживал. Приближался мой день рождения. Такого рода праздники мы гуляли самозабвенно. Продукты были, спирт тоже, бутылка сухого вина для женщин стоила недорого. Сидели мы на бульваре возле университета. Старцев сказал: "Скоро нам гулять у Алика", а я возьми и брякни: "Если я вас позову". Ну что за дурацкий язык! И ведь ни одной секунды я так не думал, а наоборот, полюбил их всем сердцем.
   Каков был Старцев в те годы? Мне казалось, что он очень одинок, что Надюша и ребятишки — это все, чем он дорожит в жизни. Однажды он сказал мне, что не мыслит изменить Наде, так как боится, что Бог покарает его болезнью детей (что-то в этом роде, хотя имени Божьего он не упоминал). Меня, правда, несколько озадачивало полное отсутствие друзей по школе и институту. Может быть, так было заведено, что к ним не ходили. Ну, скажем, в Большой Козловский ходить было невозможно. Но вот случалось "счастье". Через институт Старцевы получили прекрасные три комнаты в четырехкомнатной квартире. Далеко от центра, с перекладными от метро, но вполне нормальное жилье. Они еще колебались, брать или не брать. Вдруг в другой раз предложат отдельную квартиру... Но я их уговорил, и они переехали. Но и на новой квартире я не встретил его друзей. Может быть, нас просто не знакомили?.. Вряд ли. Новоселье совпало с праздником, мы налопались до отвала и потом, подхватив детей на руки, отправились смотреть салют и кричать "ура!"
   Старцев после защиты посолиднел. Его вес приблизился к девяноста. Была в нем какая-то странность, почти изъян. Он был скрытен всегда, но в нем бурлили неведомые, думаю, не вполне добрые силы. Помню, пришел он с детьми на день рождения моего сыночка. Были там еще два мальчика-близнеца лет около двенадцати. После праздничного стола пошли гулять в парк, поиграть в футбол. Мы тоже участвовали в ребячьей возне, и вдруг я увидел, как матерый, грузный Старцев "взял на корпус" одного из мальчишек. У того, бедного, перехватило дыхание, и он еле удержался от слез. В футбол он, конечно, больше не играл. Я еще тогда подумал, как же можно так с мальчишкой, притом не в запале, не случайно, а намеренно. Такая расчетливая жестокость... О, он всегда был чрезвычайно расчетлив, он никогда никому не доверял.
   Я совсем не представляю себе как текли его детские годы, студенчество. Мне кажется, что в студентах он был неким человеком толпы и был движим интересами такого вот среднего человека — этакий среднестатистический футбольный болельщик. Не знаю, опекали ли его старшая сестра и мама, а, может быть, он воспитывался улицей. Достатком в семье, скорее всего, и не пахло. Ну, разумеется, были святые идеалы, которые вбивались в голову вопреки жизни, скорее по принципу: чем гаже снаружи, тем чище и возвышенней внутри.
   Маленькие радости нашей жизни так малы, что впоследствии приходится запасаться мощной подзорной трубой, чтобы разглядеть эти скудные цветочки среди серых барханов однообразных лет. Как-то незаметно прошел обмен трех комнат на трехкомнатную отдельную квартиру на Палихе и спустя несколько лет еще один переезд — на тихую московскую улицу вблизи стадиона Динамо. Я обычно шел к ним проходными дворами. В одном из дворов на двери гаража яркой краской ребячья надпись: "улица Валерия Газзаева". Был такой футболист. Кстати, однажды Старцев меня затащил на матч "Динамо"-"Нефтчи". Сам он — верный болельщик "Динамо". Когда-то, очень давно я сказал, что симпатизирую "Спартаку", хотя для роли болельщика слишком ленив. С тех пор Старцев регулярно обсуждал со мной игры "моей" команды: "Твои сегодня переиграли конюшню (ЦСКА)". Я не знал, что при этом следует говорить, наверное, нужно было оценить действия игроков, но я никогда не мог запомнить фамилий.
   И вот мы сидим рядом на стадионе. Никогда не представлял, что Старцев может быть таким своим-в-доску-парнем. Вскоре вокруг нас сплотилась компания, включая даже болельщиков "Нефтчи", а эпицентром был он, Старцев. Квалифицированно и тонко он реагировал на все ничтожные перипетии на поле, а я сидел полным болваном и наслаждался его неожиданной популярностью. Вот это самое умение работать в толпе на толпу, думаю, является наиболее распространенным даром среднего человека.
   Я часто сталкивался с тем, что Старцев в наших общих компаниях с явным удовольствием "играл" против меня. Добро бы, когда я побеждал, но он любил именно помочь "затонуть". Если кто-нибудь, к примеру, лучше меня играл в шахматы, то вскоре я обнаруживал, что мой приятель уже держит сторону противника. Эти слабые штрихи позже, во времена более драматических событий, сказались куда как резче, определеннее.
   Кривая моей карьеры пошла вверх, к относительному благополучию. Я защитился, работал у шефа на кафедре и довольно скоро с его помощью получил должность, а затем и диплом старшего научного сотрудника. Старцев все еще сидел младшим научным в академическом институте и добывал недостающие гроши редактированием рефератов. Опубликовав около пятнадцати статей, мы решили, что достаточно умны и можем писать книгу. Надо отдать должное Старцеву — литературы он припас предостаточно. Я заказал ее копирование, и вот на кафедру, где я работал, стали прибывать увесистые бандероли.
   В это время обстановка вокруг меня на кафедре сильно накалилась. Партийные ведьмы, которых шеф страшно боялся, захватили власть. В начале семидесятых годов партийное воспитание достигло, по-моему, апогея. Всех тошнило, но все боялись раскрыть рот. Бесконечные уступки партийным демагогам со стороны нашей тощей интеллигенции назывались Соблюдением Правил Игры. При этом старались не думать, что Игра — сплошное жульничество. Когда я однажды возмутился против общественных поручений (я-то, дурак, думал, что моя работа кому-нибудь нужна), мне устроили форменное аутодафе, и шеф тоже пошевеливал угли под своим любимым аспирантом. Одним словом, монстр разинул пасть — спасайся, кто может! Будь на дворе тридцать седьмой год, меня тут же спровадили бы в лагерь, а может быть, и шлепнули у стенки. Спустя год представился случай, и я сбежал в закрытую организацию. Что ж, другого выбора у меня не было. Я поднялся еще на одну ступеньку материального благополучия.
   Наконец повезло и Старцеву. Его вспомнил старейший химик страны и пригласил управлять большим, человек в двадцать, коллективом. Не без колебаний мой приятель согласился. Уж очень приятно работать в академическом институте, сам знаю. И вот он поселился в отгороженном книжными шкафами уголке, наедине с телефоном и многочисленными книгами, которые успел накопить на свои гроши. Тогда книги у нас стоили смехотворно дешево. Я часто навещал его. У нас продолжались совместные исследования, к тому же мне было ужас до чего приятно выскользнуть из своего заведения. Я, с позволения сказать, начальник сектора, сидел в проходной комнатенке, выкроенной из куска коридора. У меня, экспериментатора, не было даже раковины. Я приносил с собой в колбочке выпрошенную на стороне дистиллированную воду. Как бы в компенсацию я получал ежемесячно три с половиной литра спирта, треть которого, как налог, тут же отбиралась руководством. Эксперименты я проводил в институтах своих аспирантов или у Старцева. У него было большое и крепкое хозяйство. Люди свое дело знали, оставалось только их направлять. Там у него возникла довольно быстро теплая, почти семейная обстановка. Регулярно пили чаи со сластями, бывали и общие обеды.
   В те годы мы часто бывали в гостях друг у друга. Играли с азартом в шахматы, бродили по улицам. Женщины наши нам не мешали, не ныли, не требовали внимания. Спасибо им, нашим неприхотливым лошадкам! В один из летних сезонов Старцевы сняли дачу в Удельной на Казанской дороге. Глава семьи настолько разбогател, что купил себе велосипед. Держаться на нем он еще не мог, а весил уже около центнера и, когда валился на бок, удержать его было чрезвычайно сложно. Выучился ездить он на редкость быстро и очень увлекся прогулками с домашними. Сейчас кажется удивительным, сколько простых удовольствий он не знал. Со мною он впервые в жизни вышел по грибы и вскоре стал заядлым грибником. До сих пор он с увлечением ходит за грибами, ходит один и не боится заплутать. Сильная личность. Я всегда считал, что только сильная личность легко переносит одиночество, особенно в незнакомом пространстве. Я вот не могу ходить в незнакомом лесу один. Мне каждую минуту кажется, что я заблудился. Даже компас не успокаивает. Тревожно мне одному. Боязно пространства.
   На даче в Удельной царила идиллия, неустанно поддерживаемая Надюшиными руками. Нельзя сказать, что еда поражала изысканностью, но была обильной. Надюша — из тех здоровых натур, которым необходима уверенность, что они живут хорошо. Вернее, что та жизнь, которой они живут, и есть достойная, хорошая жизнь. Поэтому наши нападки на режим воспринимались ею всегда в штыки. Тут ее позиция почти совпадала с ретроградными взглядами моих родителей. Должен признаться, что и я, и все мои друзья отличались крайней степенью нетерпимости к инакомыслящим (благо, за примерами далеко ходить не надо было). Если бы кто-нибудь из знакомых стал всерьез защищать режим, не сомневаюсь, что наши отношения с ним очень быстро прекратились бы. Поэтому, думаю, Старцев ощущал досаду от Надюшиных выступлений, которые сводились к тому, что мы все безоглядно охаиваем, ничего хорошего не видим, а сами работаем плохо и потому лучшей доли не заслужили. При этом, естественно, вопрос о том, заслужили ли хоть кусочек счастья наши родители и, в свою очередь, их родители, даже не приходил ей в голову. Впрочем, у Надюши было немало достоинств. Она пела, у нее был вкус к классической музыке. Старцевы часто ходили в консерваторию. В лаборатории Надюша считалась тоже не последним человеком. Уже была соавтором двух книжек. Конечно, она осталась девчонкой из Подмосковья. Никакого воспитания-образования родители ей дать не могли, и потому, естественно, пустое место было занято нашей первобытно-людоедской идеологией. Кто станет ее судить? Уж не тот ли мальчик, дитя асфальта, которого она взяла в мужья, прельстившись ростом и богатой шевелюрой? Ну, кто мог знать, что от шевелюры через четыре года ничего не останется?..
  
   Как устанавливается гармония между людьми — это секрет природы. Любят часто не за достоинства, а вопреки недостаткам. Недостатков у каждого из нас масса, но некоторые из них особенно раздражают окружающих. Меня, в частности, всегда чрезвычайно раздражало актерство, причем дурное актерство Старцева, и его дешевое, прямо-таки копеечное тщеславие. Помню, как-то съездил он в Румынию с докладом. Там, на румынском языке, его в числе прочих, издали. И вот Старцев сидел потный и счастливый на ученом совете и без устали подписывал и презентовал свой опус высокопочитаемым членам совета. Я досадовал, потому что вся эта сцена с вручением румынского текста была глупа и фальшива до крайности.
   Так хорош Старцев или плох? Честно говоря — не хуже меня. У каждого из нас свой букет недостатков. Одно время мне казалось, что источник тепла их жилища, — жар Надюшиного сердца. Как бы она ни ворчала на нас, как бы ни пилила мужа, в ней я вижу основу того человеческого и человечного, что примиряло меня с ними обоими. Я вспоминаю, как пустел и холодел их дом, когда Надюша с детьми уезжала в отпуск. Наверное, то же происходило и с моим жилищем после отъезда жены и сына.
   Что толку в умных словах, вычитанных из книг или сочиненных на досуге! Сердцем своим мы оправдываем жизнь. Это оно, сердце (а правильнее — душа) заставляют нас мучительно краснеть от стыда. Это оно болит от раскаяния, когда мы незаслуженно причиняем боль нашим ближним. Это сердце заставляет нас совершать поступки вопреки холодному расчету разума. Эти поступки высвечивают нашу истинную сущность и мы предстаем перед окружающими, словно обнаженные. Корыстолюбие или бескорыстие, безмерный эгоизм или самопожертвование — поступок, как проявитель, выявляет наш символ веры. Слова, которые говорятся постфактум, чаще дают лишь возможность спасти лицо.
   ...В тот день я приехал к нему, как обычно, попользоваться приборами и заодно поболтать, посплетничать. Он сидел в своем уголке, окруженный шкафами. После нескольких общих фраз он сказал: "Алик, со мной произошло несчастье". И хотя я уже знал от Надюши и еще одного малоприятного субъекта, в чем дело, я состроил участливую физиономию и спросил: "Что случилось?" — "Я влюбился", — ответил Старцев. Я знал в кого, но опять спросил, изображая полное неведение и изумление: "В кого же?" — "В Леночку", — ответил он. Ах, как был наивен мой приятель, этот великовозрастный мальчик, который воспринял неожиданно поразившую его любовь не как дар неба, а как несчастье. Я вспомнил, как давным-давно у меня был паскудный адюльтер и меня распирало от желания хоть кому-нибудь поведать о своей внеплановой победе. Я долго намекал Старцеву на это и почти силой вырвал у него вопрос, на который мечтал дать утвердительный ответ. Когда же я, в свою очередь, спросил про его успехи, то услышал: "Я никогда не изменял Наде". Теперь же он первым делом пришел к своему ангелу-хранителю, к своей утешительнице и признался, что влюблен. В Лену. Он рассчитывал, что Надюша его, бедного, пожалеет. Но тут уж Надя не смогла преодолеть свое женское, бабье начало. Я думаю, у нее свет померк в глазах. Она мне потом говорила, какой была дурой, что хранила верность этому неблагодарному. И какие предложения были! А этот вообще был никудышный мужик, и она терпела ради семьи, и прочее, и прочее... Кто, как не она, вертелась словно белка в колесе, стараясь накормить и ублажить семью. И стирала, и посуду мыла, и шила, и убирала — и вот тебе подарок! Семейный скандал тихо разрастался. Старшая сестра Старцева не преминула с высоты своей девичьей морали пнуть братца. Узнала обо всем и мама. Та, попросту, набрала мой телефон и с ходу потребовала: "Товарищ Трастанецкий, поговорите с моим сыном!"
   Честно говоря, мне его поступок показался совершенно идиотским. Ну, влюбился и, кажется, взаимно. Ну, так спи с любимой женщиной, глядишь — страсть остынет, все встанет на свои места. Отработанный поколениями вариант. Злило меня то, что он не принял во внимание двух вещей. Во-первых, у него были еще совсем маленькие дети-школьники, которых предстояло растить и растить. Во-вторых, что за садизм — рассказывать обо всем своей жене, да еще обсуждать с ней, когда и как уйти из дома. Поэтому, когда я услышал из его уст о "несчастье", я уже был готов вправить ему мозги. Он, видимо, не ожидал такой реакции. Особенно меня возмущала Лена. "При чем здесь Лена?" — спросите вы. Лена была христианкой. Говорили, что в веру ее обратил работавший у Старцева Алексей Иванович. Этот милостивый государь, очень неглупый человек, но явно не вполне нормальный, всем и каждому тыкал в нос свою активную диссидентско-христианскую позицию. Он демонстративно в открытую читал журналы, изданные "там", слыл вольнодумцем, увлекался серьезной музыкой и философией, ненавидел сквернословие и великодушно позволял своим престарелым родителям содержать себя и свою семью. Старцева он считал посредственностью, а пришедшего в лабораторию физика П. просто дураком. Его не смущало, что каждый из них уже состоялся как кандидат наук и что-то произвел на свет в области своей узкой специальности.
   Благодаря Алексею Ивановичу идеологические сражения в лаборатории не затихали ни на минуту, тем более что П. был ретроградом. В поведении диссидента-христианина все время чувствовался некий вызов. Он как бы повторял каждому: "Я выше тебя, потому что я — христианин". Вот этот малоприятный субъект имел сильное влияние на Лену. Я с нею не раз общался во время своих наездов в лабораторию. Она держалась с достоинством, проявляла ум и такт. Однажды я спросил ее совершенно беспричинно, как она относится к адюльтеру. Она ответила односложно: "Отрицательно".
   И вдруг в последний мой приезд меня перехватывает Алексей Иванович, отводит на лестничную площадку и спрашивает, честный ли человек Старцев. Я ответил, что честный, но мне непонятен вопрос. И тут мне этот тип начинает изливать душу, рассказывает, как дорога ему Лена, рассказывает, что он был близок с ней, но всего раз шесть или семь... Меня, признаться, затошнило. Я представил себе, как он ее совращал, как плел ахинею, что берет грех на себя, что замолит, и прочее, и прочее. Ах, ты, думаю, сволочь! У тебя же двое детей, о которых заботятся твои родители, пока ты душу свою спасаешь. Это, пожалуй, легче, чем детьми заниматься, идеолог вонючий!.. Я вспомнил, как он однажды приехал ко мне домой за симфоническими пластинками. Мы с женой пытались с ним поговорить о музыке, об искусстве (как-никак единомышленник). Он же этак умненько улыбался: "Болтаете, мол, чепуху, ну болтайте, болтайте". Я-то, признаться, думал, что христианство, принятое во взрослом возрасте (он мне рассказывал, что почувствовал при крещении), обязывает человека к примерному поведению, доброте, самопожертвованию. А тут случился просто какой-то гадюшник.
   После моего отпора Старцев резко ко мне охладел. Ситуация дома оставалась накаленной. Он вроде бы дома не жил, но и не уходил. Приходил домой, ложился, часами лежал молча. Он любил, но любил так, как любят эгоисты. Я говорил Наде: "Раз он так мучается, отпусти его". — "Что ты Алик, — отвечала мне Надюша, — ведь он начнет делить имущество и разденет нас догола. Это, — скажет, — мое, и то — мое". Вот уж не думал, что родная жена таким представляет себе дорогого муженька.
   Перед всеми описываемыми событиями я сделал книгу по материалам, собранным Старцевым. Заказывал статьи, читал, переводил, комментировал, выписывал таблицы, копировал рисунки. Потом отдал приятелю в работу. Он долго-долго мусолил материал и, наконец, сказал, что сначала будет писать диссертацию, а потом уж займется книгой. Я согласился. И вот, вместо того, чтобы писать диссертацию, он занялся сердечными делами. Я должен был сидеть и ждать, пока у него пройдет хандра.
   Наступил день рождения Старцева. Надюша очень просила меня прийти. Я пришел после работы. Стол был накрыт, но кроме меня и его сестры гостей не было. В воздухе висела тоска. Мы выпили по рюмке. Сестра Старцева родила глупо-многозначительный тост за благополучие семьи, которое зависит от "одного человека". Этот человек вскоре лег на супружеское ложе и устремил мученический взгляд в потолок. Я сидел как на иголках. Меня жгла обида за полное пренебрежение к моей собственной особе. "Ладно, — думал я, — ты разлюбил свою жену. Тебя не трогают печальные глаза твоих детей, которых ты, а не сосед, произвел на свет Божий. Но я-то за что должен страдать и терпеть твое хамство? Ты ведь мне никто. Случайно встретились. Ты ведь был мне дорог и становился все дороже только потому, что я вкладывал в тебя, в твою семью свои душевные и умственные силы. Это я выучил тебя ходить в лес, кататься на велосипеде. Это я систематизировал материал для книги и выдал его тебе на блюдечке. И ты теперь третируешь меня за то, что я решительно восстал против твоего предательства".
   Распаляемый этими грустными мыслями, я почувствовал, что сидеть в обществе унылых женщин больше не могу. Я встал и попрощался. Надюша всполошилась, забила крыльями-руками, стала меня удерживать, я стал вырываться (все-таки отсутствие тонкости в женщине — большой изъян). Получилась шумная и некрасивая, почти скандальная сцена, закончившаяся истерическим криком: "Сеня, пойди проводи Алика!" Старцев с трудом преодолел себя, оделся и вышел. Я шел быстро, он следовал за мной, не говоря ни слова. Тут я произнес несколько резких слов, пытаясь возбудить в нем по крайней мере злость, которая могла бы его подвигнуть хоть к какой-нибудь деятельности — созидательной или разрушительной, все равно. "Посмотри на себя в зеркало, — сказал я напоследок, — кому ты такой старый и лысый нужен? Скажи спасибо Наде за то, что она тебя такого любит". Почему-то именно эти слова особенно сильно задели его. Между нами все было кончено. Я сжег мосты. Забавно, но он, придя домой, стал осматривать себя в зеркало и спрашивать у Надюши, действительно ли он такой старый.
   Временами мы встречались — Надюша слезно просила приехать, — но наедине не оставались. Ситуация порой получалась анекдотическая. Аспирантка Старцева пригласила меня на свою защиту. Я не мог ей отказать и приехал. Институт, заочный педагогический, произвел на меня самое удручающее впечатление. Старцев потом хвастался перед Надей (они как-то примирились с ситуацией, которая никак не разрешалась), что Алик, мол, пришел, а он сделал вид, что не узнает. Естественно, что он получил "дурака" от Надюши.
   Нельзя сказать, что я особенно переживал по поводу пренебрежения ко мне Старцева. Но во мне явно совершалась какая-то работа. Что-то мне не давало покоя. И дело было не в нем, а в Лене. Порою я думал с досадой: "На кой черт связался я со Старцевым, с его дурацкими красителями! Я полимерами должен был заниматься. Сколько бы я мог сделать интересных работ по полимерам! Зачем мне нужно было тратить столько времени и сил на обработку материала для книги? Ведь у меня есть прекрасный друг Орловский. Вот достойный человек, которому я мог бы помочь стать доктором. Зачем я стал опекать этого нудного эгоиста?" Однако загвоздка была в Лене. Она полюбила. Это было главным. Внезапно на меня обрушился удар. Позвонила наша знакомая Т. и прямо шваркнула: "Наташка Я. умерла". Натка? Милое жизнерадостное существо, мать двоих детей, погибла от удара автомобильного прицепа. Я решил, что Бог меня предостерегает и стал подумывать о том, чтобы принять христианство и как-то начать искупать свои грехи... Старцев к тому времени уже немного оттаял, мы встречались по семейным праздникам. Он пришел, видимо, к компромиссу: оставаясь в семье, много времени проводил с Леной, поздно приходил домой. Надю, наверное, такое положение устраивало. В один из дней рождения, захмелев, я сказал ему, что прекращаю вмешиваться в его личную жизнь. Старцев ответил, что я уже и так все, что мог, совершил. Тут я ему признался, что мне было знамение (не сказал какое) и что я решил принять христианство. Разговор получился ужасно глупым, но отношения наши стали наполняться теплом.
   Надюша, конечно, не успокоилась и не простила, но и не прилагала больше усилий разрубить неразвязанный узел. Со временем Старцев настолько оправился, что принялся, наконец, за диссертацию. Тут был момент, когда я, пожалуй, пересолил. Пока мне не было ясно, останется ли он в семье или уйдет, я не желал помогать ему в защите. Однажды он позвонил и попросил дать литературные ссылки по тексту. Я-то знал, что без списка литературы, вся моя писанина, которую Старцев прилежно перенес в диссертацию, не стоит и гроша в базарный день. Не помню, под каким предлогом я стал тянуть время и когда, наконец, отдал список Старцеву, он сказал, что уже обошелся без него (скорее всего, разыскал по рефератам).
   Мало-помалу диссертация начала двигаться. Для своей работы он позаимствовал материал моей кандидатской и ободрал книгу, которую я написал для нас обоих. В общем, это была не совсем его диссертация. Я сознательно не раскрывал ему смысла своей работы, так как надеялся самое существенное оставить для себя. Очень часто, разжевывая Старцеву суть наших исследований, я задавался вопросом, почему я работаю с этим, далеким от меня и далеко не симпатичным мне человеком, а не с дорогими моему сердцу друзьями. Пару раз он звонил мне и консультировался по теории. Я объяснял, но не распространялся вглубь. Я считал, что кусок работы, связанный с теорией, должен быть моим заделом.
   Состряпав объемистый труд, Старцев начал гастроли. В бывшей нашей альма-матер мучили его недолго. Ему пришлось, кажется, всего два раза доложиться, и после ряда замечаний было решено, что вскоре состоится предзащита. Путь был открыт. Если на первых докладах Старцева я плевался, глядя на его беспомощность и неумение подать материал, то справедливости ради надо сказать, что на защите он держался уверенно, шутил, отвечал на вопросы даже с некоторым блеском. Он вырос, вырос! Злые языки, правда, утверждали, что в его диссертации нет ни единой мысли, кроме выдранных десяти страниц из моей кандидатской... Не знаю, не уверен. Новые вещества он синтезировал сам. Я принимал участие лишь в болтовне вокруг синтезов. Он получил прекрасный результат, но не понял, почему его вещества оказались хорошими, однако победителей не судят, а он победил. Его соединения были приняты в повседневную практику заводских лабораторий.
   После триумфальной защиты было несколько вечеров с хорошим коньяком и отличной закуской. Я был непременным гостем. Уже тогда у меня было ощущение, что он со мной "расплачивается", но я уже вновь его любил, как в старые времена, и прошедшее больше меня не тревожило.
   Казалось бы, Надюша должна была успокоиться. В семье царило согласие. Мужики полигамны по своей природе, что тут поделаешь. На некоторые вещи следует закрывать глаза. Но есть женщины, беспокойные натуры. Им непременно нужно знать все о своих ближних. Некоторые, вроде моей мамы, способны вытягивать информацию, как клещами. Иные распространяют свой контроль даже на такие мелочи, как содержимое карманов мужа или переписка малолетних детей. Эта страсть к мелочной опеке, патологическое любопытство, не оставляющее живым существам необходимой свободы, часто является причинами тяжелых семейных скандалов и даже разводов.
   Надя однажды мастерски подловила Старцева, который якобы один уехал отдыхать на Юг. Она вычислила, что Лена тоже должна быть в отпуске, позвонила ей на работу и убедилась в этом. Потом она легко рассчитала рейс, после того как Старцев предварительно позвонил и заведомо дал время более позднего рейса. Она не поленилась поехать и встретить несчастную пару и, разумеется, поймала мужа с поличным. Потом была некрасивая семейная сцена, детям было сказано, что у папы есть другая женщина и пусть, мол, они решат, нужен ли им такой отец... Дети переживали, но предоставили решение матери. А что оставалось ей делать? Попереживала, погрустила — и привыкла. Восстановленный спустя короткое время мир оказался еще прочнее, чем прежде. Так сломанная нога иногда становится крепче в месте перелома, чем здоровая.
   На последнем праздновании защиты Старцева жена шефа подначила меня, что я засиделся в кандидатах. Материала, вроде бы, хватало. Мне хотелось найти общую идею, стержень, на который я мог бы нанизать несколько десятков своих публикаций. Многое я уже придумал. Были и трудности, связанные с убогостью моего математического аппарата. Толкнулся я к нашим китам, но никто не желал напрягаться, чтобы вникнуть в суть моих затруднений. Шеф смотрел на меня, позевывая и давал бессмысленные советы. Ларчик же открывался просто. В одной из чудесных книг, которую на заре нашей работы подарил мне Старцев, я нашел простенькие дифференциальные уравнения, которые с хорошим приближением решали мою задачу. Оставалось только найти и обосновать некоторые параметры. Уже через полгода я отправил большую статью в журнал. Но все же чувствовал, что в работе не хватает перца. Набивать диссертацию распечатками с ЭВМ для увеличения числа страниц я считал неприличным. Хотелось выдать что-нибудь, отличающееся новым качеством, свежестью идеи. На ловца, как говорится, и зверь бежит. Однажды Старцев подсунул мне статью Петькина. Человек шесть в ней участвовало. Я сунул ее в карман и только спустя несколько дней прочел — раз, потом другой и понял, что у меня появился шанс с успехом дописать диссертацию.
   У меня были огромные молекулы-осьминоги, которые, как щупальцами, выхватывали из раствора ионы металлов. Мне было интересно решить, можно ли придумать молекулу-осьминога, которая любит один единственный металл, а другие — не замечает. Эту статью я обдумывал целый год. Тогда я, к сожалению, слишком поздно понял, что только так и нужно писать статьи. Помните — "служенье муз не терпит суеты..."? Мне не хватало фактического материала, да и взять его было негде. Старцева я расшевелить уже не мог. Оставалась литература, справочники, отрывочные сведения. Я тогда же поразился, насколько ничтожны по масштабам, отрывочны и несистематизированы самые толстые справочники. Из сотен тысяч важнейших соединений, используемых в науке и практике, в справочники попадают по прихоти случая единицы. Но и в этом случае информация о них ничтожна.
   Наконец, статья была готова. С примерами приложения теории было не густо, но я решил застолбить тему. Поразмыслив, я понял, что предложенный мною подход к решению задач напоминает плоское зеркало, в котором можно увидеть только часть тела. Нужно было срочно сооружать трельяж. Я снова погрузился в раздумья, читал и конспектировал книги, выписывал таблицы из справочников, строил кривые и чувствовал блаженство и самоуважение. Результатом моих усилий стала полновесная "докторская" статья, которую я опубликовал без соавторов.
   В это же время наша знакомая В. решила защитить диссертацию, но у нее не было в работе изюминки. Я с энтузиазмом применил свой метод и вскоре получил красивое и гармоничное объяснение, почему ее молекулы-осьминоги в кислоте любят золото и серебро и не обращают внимание на медь и кобальт. Это был маленький триумф. Я великодушно отказался от соавторства, чем поверг ее шефа в благоговейное изумление. Потом я сделал на закуску еще пару статей и, не дожидаясь выхода их из печати, сел дописывать диссертацию. Работа меня захватила. Многое я теперь схватывал масштабнее и глубже, чем раньше. Факты выстраивались в красивые непротиворечивые ряды, они смыкались в плотные шеренги. Общее понимание вопроса позволило мне пристегнуть к материалу еще несколько работ, которые я вел параллельным фарватером...
   Помню, что перед моим злосчастным докладом я выступал на московском семинаре с попыткой предложить коллегам то, над чем работал несколько лет. Зал был пуст. Я и следующий за мной докладчик из глубинки глядели на жалкую группку моих друзей и знакомых и на полдюжины выживающих из ума старушек и старичков. Позволительно спросить устроителей семинара, какого дьявола вы не несете ответственности за вашу деятельность? Неужели результат в виде птички в списке мероприятий вас вполне устраивает? Если тема доклада неинтересна, не ставьте его в повестку дня. Это можно понять. Но, сопоставляя этот случай с пустыми залами во время наших теперешних защит, могу уверенно сказать, что наступил глубокий кризис науки. За последние годы возведенное поколениями здание науки стало рассыпаться буквально на глазах. Это уже не отставание. Это крах. Мы превратились за пять последних лет в банановую республику без бананов.
   А что же Старцев? Разумеется, на моем провалившемся докладе он не был. Зачем ему себя компрометировать? А вдруг заставят высказаться! После защиты докторской он еще более посолиднел. Его вес перевалил за сто. Первое время он активно оппонировал, проявлял себя в новой ипостаси. За это время его большая группа совершенно развалилась. Уходил он на новое место со скандалом. Дирекция была уверена, что Старцев за восемь лет ничего не сделал, того же мнения придерживался и Алексей Иванович. Однако меньшая часть коллектива считала, возможно, вполне справедливо, что Старцев работу не разваливал, а напротив, что-то там этакое создал. Мне он говорил, что стал большим человеком в комиссии по воде. Он вообще всегда любил представительствовать в разных комиссиях. Наиболее важным результатом стало то, что он обрел известность. Я до сих пор восхищаюсь обширнейшим кругом его знакомств.
   Уходя, он оставил после себя несколько хороших импортных приборов, которые, я надеюсь, исправно послужили удовлетворению чьего-нибудь любопытства. Как ему удавалось выбивать приборы, я не знаю. Мои попытки добиться самой малости никогда ни к чему не приводили. Вы никогда не замечали, что крупные мужчины инстинктивно вызывают чувство доверия?
   На новое место Старцев прошел по конкурсу, хотя претендентов поблизости не было. Это наша специфическая, отработанная десятилетиями система конкурсов. Итак, он стал заведовать лабораторией. Честолюбие его было удовлетворено. Я вспомнил в связи с этим один эпизод. С кафедры шефа я бежал от затравившей меня партийной сволочи в закрытое заведение, так называемый "ящик", на место начальника сектора. В нашей фирме время от времени начальство, почувствовав административный зуд, начинало осуществлять реформаторскую деятельность. На этот раз оно решили, что у нас не будет секторов, а только лаборатории. По этой причине я неожиданно стал начальником одной из лабораторий. В одну из встреч я сказал Старцеву, что получил повышение. Сам он тогда руководил группой в чине старшего научного сотрудника. Услышав эту новость, он буквально перекосился. Никогда доселе я не видел, чтобы зависть так скрутила человека. Я даже спросил с участием, что с ним стряслось. Потребовалось несколько минут, чтобы он пришел в себя и мы могли продолжить общение.
   Я спокойно переношу возвышение моих друзей и их успехи. Иногда чувствую ревность, но не зависть. Мне хочется быть не хуже, хотя бы внешне, в моих делах, чем тот же Орловский. Мне кажется, что некое равенство здесь должно быть. Старцеву же мало знать свое превосходство, ему мало жить материально лучше. Ему важно знать, что его знакомые живут хуже — вот тогда он получает максимальное удовлетворение. Думаю, что не злословлю, хотя хочется. Думаю, что прав. Вот совсем свежий пример. Я со своим сотрудником пришел к нему на кафедру. Сотрудник мой заключил выгодный договор, по которому трое человек, включая меня, могли заработать достаточную сумму в наступающем году. В наше беспокойное и тяжелое время подрабатывать необходимо, чтобы на склоне лет не отказать себе в элементарных удобствах и питании. Когда Старцев увидел сумму договора, он стал "выкручивать нам руки" и утверждать, что нам следует на руки не восемьдесят процентов, а гораздо, гораздо меньше. Что нужно купить на эти деньги то-то и то-то... И весь этот прессинг он затеял, пользуясь тем, что государственный чиновник разрешил ему открыть собственное предприятие, а у нас такого предприятия не было. Через некоторое время его вызвали к проректору, и он с радостью убежал, сказав на прощанье: "Подумайте еще раз, как нам быть с деньгами". Что нам было думать? Нам нужны были наличные на жизнь! Он отсутствовал битый час. Вернулся он уже совершенно спокойный и сказал: "Я понимаю, вам хочется заработать". — "Разумеется, — так же спокойно ответил я. — Что в этом противоестественного?" В конце концов мы решили с этим жлобом не связываться и нашли другую "крышу", как теперь говорят.
   Но вернемся на несколько лет назад. Старцев уже работал на новом месте и получал большие деньги. Он очень любил ездить в командировки и почти ни с кем этой обязанностью не делился. Лаборатория жила своей жизнью. Как он ею руководил, не представляю. Я бывал у него несколько раз за прошедшие годы. Он показывал мне новые приборы, незнакомые люди суетились возле них. Я у него спрашивал с удивлением: "И ты это все постиг?" Мне казалось, что руководить работой может только тот, кто знает ее лучше подчиненных. В те времена я еще бегал со своей диссертацией и хотел, чтобы Старцев посмотрел ее, благо объект исследования ему был знаком даже лучше, чем мне. Он очень долго тянул с прочтением и вернул мой труд после долгих напоминаний. Никаких замечаний он не сделал, сказав, что все в порядке. Однако по отсутствию пометок в тексте я понял, что он не читал. Я попросил у него его собственную диссертацию, и он дал ее мне на два дня опять-таки после многих напоминаний, добавив. что она ему скоро срочно понадобится. Я обнаружил, что в моем тексте обсуждается десятка два работ со ссылками на работы Старцева. Я этих ссылок так и не получил. Он помнил как я тогда, в минуты семейного кризиса, держал его "на крючке", и теперь он мне мстил. Я вымарал текст, чтобы и следов от его работы не осталось. Заодно я вымарал текст в последнем варианте книги, которую он пять лет пристраивал, да так и не пристроил...
   Прошли годы и я как-то пришел в его контору получить немногие гроши, которые он мне выплачивал из милости, и поздравить с наступающим Новым годом. В кармане у меня была стограммовая бутылочка коньяка. Он вытащил рюмки и я наполнил их. Затем я сказал, что очень ему благодарен за все, что он для меня сделал и хочу выпить за его здоровье и благополучие. А он протянул руку и взял мою рюмку. Я только и смог добавить, что я не Сальери, а он не Моцарт, и потому ему-то опасаться нечего.
   У всякого читающего эти строки возникнет вопрос, на кой черт сдался мне этот человек? Но позвольте вас спросить: среди ваших родственников, друзей или знакомых нет ли таких же, к чьим недостаткам вы притерпелись, в чью жизнь и благополучие вы вложили немало сил? Почему вы с ними не расплюетесь? Да потому, что и вы, и я не слишком сильно отличаемся от них. Помните? Скажи мне, кто твой друг, и я скажу тебе, кто ты. А вы не пользуетесь услугами людей, чей нравственный облик вас не вполне устраивает? Пользуетесь. И идете на компромиссы ежедневно. Чтобы жить, чтобы что-то делать. Иначе ваша жизнь превратится в непрерывную борьбу за справедливость, где процесс борьбы вытеснит в конце концов ее смысл. Так уже бывало в истории. Кто хочет, чтобы житейская грязь к нему не прилипала, пусть идет жить в пустыню.
   Когда я в третий раз переписал книгу, которую готовил для нас обоих, я решил, что если удастся ее опубликовать, то Старцев в ее авторах фигурировать не будет. Вот и моя маленькая месть. Правда, ныне я сам за эту книгу не дал бы и трех копеек. На научные труды в стране нет бумаги. Интерес к публикациям нулевой. Сейчас текст валяется у одного заведующего кафедрой. Я жду с некоторой надеждой, что он не захочет возиться ради соавторства. Я тогда с большим удовольствием выброшу этот хлам на помойку и поставлю на освободившееся место хорошие книги. Их много сейчас выходит. Еще есть время собирать.
  
   Братик
   Я столкнулся со своей двоюродной теткой на станции "Измайловская". Через секунду в черноволосом, худощавом парне я узнал своего брата Костю, которого не видал лет десять. Тетка давно прекратила отношения с моей мамой. Умер их общий родственник и тетка Соня очень горевала. Мама навестила ее, но ей быстро наскучила траурная атмосфера и она заговорила с теткой о тряпках, обуви и другой житейской дребедени. Тетка была оскорблена. Мама впоследствии напрочь отрицала обвинение дорогой сестрички, приговаривая, что Соня все выдумала, что у нее всегда было предостаточно ума и такта в отличие от Сони, которая вечно не умела прилично одеваться, ходила в мужских ботинках на босу ногу, да и вообще у нее не все дома.
   Однажды, не помню уж по какому поводу я с родителями приехал к тете Соне. Она ютилась с Костей в жуткой комнате где-то за Крымским мостом. Бедность и отсутствие элементарного уюта глядели из всех углов. Разломанный шкаф был забит книгами. Книги валялись везде. Тетка угощала нас чаем. На столе стояла бутылка дешевого крепленого вина. Домашняя выпечка была отвратительна. Папа накинулся на дармовую выпивку и охотно поддерживал любую ахинею, которую с апломбом несла матушка. Мама в тот вечер изображала генеральшу, явившуюся из милости к унтер-офицерской вдове. Костя тоже был занят. Он зорко следил, чтобы тетя Соня ненароком не сделала глоток вина (а папа настойчиво пытался угостить хозяйку), и с постоянством хронометра прикладывался к щечке любимой мамочки, не стесняясь нашего присутствия. На коленях у него лежал журнал "Пионер". В разделе "Шутки" (не поручусь за название раздела) он прочел:
   "Ума Палата Пухи пошел на базар. Навстречу ему попался прохожий.
   — Угадай. что у меня в узелке, — сказал Ума Палата Пухи, — угощу яичницей.
   — Яйца, — ответил прохожий.
   — Правильно, — сказал Ума Палата Пухи. — А скажи сколько, и я весь десяток отдам.
   — Десять, — ответил прохожий.
   — Ты, я вижу, мастер отгадывать загадки, — со вздохом сказал Ума Палата Пухи, передавая прохожему узелок с яйцами..."
   — Почему он отдал яйца? — спросил Костя у мамы.
   — Потому, что он — Ума Палата Пух-хи! — крутя пальцем у виска воскликнула тетя Соня.
   Тут до братца дошел юмор, он хмыкнул и опять приложился к щечке милой мамочки.
   Контакт с братиком у меня не вышел. Я не представлял, о чем с ним говорить. Улучив момент, я брякнул, чтобы разбить лед молчания:
   — Костя, у тебя жопа, как персик.
   Это была часть какого-то паскудно-примитивного школьного анекдота про армян. Костя не прореагировал. Правда, как выяснилось впоследствии, он сильно на меня обиделся.
   И вот по прошествии десяти лет передо мной стоял совершенно незнакомый молодой человек с большими выпуклыми глазами, длинным носом и волнистой черной шевелюрой. Оказалось, что он недавно в Москве. Работал в Орджоникидзе внештатным сотрудником республиканской газеты. Учится на заочном факультете местного пединститута. Я понять не мог, какой черт понес его в провинцию из Москвы. Потом догадался, что тетя Соня отправила его на родину своего бывшего мужа, ибо там были крепки родственные связи. Так брат сумел избежать армии и поступил учиться. В Москве десятилетку он не закончил и был определен мамочкой в ремесленное училище. С ребятами в училище он не поладил. Они его дразнили то армяшкой, то жидом. В результате он не приучился ни пить, ни сквернословить.
   В нашем общем с тещей доме двери не закрывались; я тут же пригласил его в ближайшие дни к себе, представил родне, и вскоре он стал у нас совершенно своим человеком.
   Для меня в те годы звание внештатного корреспондента газеты звучало весьма внушительно. Я почти благоговейно произносил это словосочетание, знакомя братика со своими друзьями. При этом я представлял себе целые газетные полосы, подписанные братом. Однако вскоре я был совершенно разочарован, увидев несколько жалких газетных заметок. Было еще у него в активе интервью с Борисом Спасским, которое он так и не пристроил на тот незначительный промежуток времени, пока Спасский был чемпионом мира по шахматам. От всего Костиного творчества веяло ужасной скукой.
   Когда я расположен к кому-нибудь из знакомых или родных, я напрочь забываю об изъянах своих ближних. Любовь слепа. Отсутствие видимых талантов у братика я воспринимал совершенно спокойно. К тому же он меня вначале очень забавлял провинциальными замашками. Так, увидев смазливое личико, он делал вид, что завязывает шнурок на ботинке, и смотрел вслед женщине. При этом он всячески "показывал" как он смотрит ей вслед. Он обладал очень хорошей памятью и бесконечно цитировал Ильфа и Петрова. Мы оставили это еще на третьем курсе.
   У него, как я теперь понимаю, внутри жила неудовлетворенность, которая не давала ему покоя, и он в кругу моих друзей и родных пытался стать некой величиной, отличающейся от других то ли количеством, то ли качеством. Оказалось, что он прекрасно играет в "ладошки". Суть состоит в том, чтобы успеть хлестнуть ладонью по тыльной стороне руки партнера; партнер же должен успеть убрать руки. Этой чудесной игрой мамы и бабушки забавляли нас в самом нежном возрасте. Они гладили наши ручонки, приговаривая: "Рыбочка, ры-ыбочка..." При восклицании "Судачок!" нужно было так же, как в Костиной игре, убрать руки вовремя. Реакция у братика была хорошая, бил он по рукам больно, так что многие из нас, относившиеся к допотопной затее с улыбкой, вскоре вынуждены были сосредоточиться и играть в полную силу своих возможностей.
   Было у него на вооружении несколько шарад, с которым он неоднократно выступал с успехом среди наших. Вот одна из них:
   — Сколько пальцев на руках?
   — Десять.
   — А на десяти руках?
   — Сто...
   (Иронический взгляд Кости)
   — А может быть, пятьдесят?..
   — Ну, разумеется, пятьдесят.
   — Эх ты, математик!
   Брат приехал из провинции совершенным оборванцем. В правом ботинке у него была прореха от нестриженого ногтя большого пальца. Костя заботливо заклеивал всякий раз неприличную дыру синей изоляционной лентой. На его счастье, у меня нашлась пара вполне приличных туфель, мне немного тесноватых. Денег у него не было. Перед отъездом из Осетии он продал собранную за несколько лет библиотеку за бесценок, чтобы добраться до Москвы. И вот теперь он собирался завоевать себе в столице место под солнцем, но пока никто не желал даже бросить взгляд на заметки внештатного корреспондента провинциальной газеты. Почти полгода он болтался без работы, проводя у нас почти все вечера. Если мы шли в гости, Костя шел с нами. Нам не приходило в это время в голову, что наша неразлучная троица выглядит комично.
   Мы с братом были заядлыми картежниками. Моя жена не протестовала. Во время наших игр она усаживалась читать. Приход третьего партнера воспринимали, как праздник. Мы расписывали пульку, которая, как правило, заканчивалась небольшой вечеринкой. Тесть и теща объединялись с нами. Было достаточно весело и тепло. Сейчас я вспоминаю ушедшее и думаю: "Боже, как мы были счастливы нашим глупым овечьим счастьем! И не осознавали этого."
   Наконец, братику повезло. Через знакомых чьих-то знакомых его приняли в "Гудок" на мизерную зарплату. Однако режим его жизни почти не изменился. Все с той же регулярностью он появлялся у нас, ужинал заливной треской и домашней квашеной капустой, потом закуривал, рассказывал мелкие новостишки из жизни высших чиновников, потом мы шли втроем погулять в парке, потом пили чай. Он всегда долго-долго прощался. Видно было, что ему очень не хочется домой к маме, но тут уж мы держались крепче скалы и ночевать его не оставляли.
   В кругу наших друзей он со временем совершенно освоился. Подчеркнуто громко хохотал, сильно хлопал парней ладонью по колену или промеж лопаток, любил напоказ крепко прижать одну из наших подруг и при этом хитро посматривал, как реагируют мужья. Его поведение казалось всем вполне естественным. Чувство юмора (а может быть, и жалости) пересиливало раздражение от несколько гипертрофированного амикошонства. Ведь мы сами недавно были нахально-веселыми студентами. Ну, задержался человек немного в своем развитии, но зато подает надежды...
   Братик хорошо и очень правильно говорил и мигом замечал неудачно составленное предложение или невпопад употребленное слово. Тут он становился ядовитым, как кобра, и долго терзал свою жертву еще и демонстративно напоказ всем присутствовавшим. Наверное, братик подсознательно желал, чтобы его больше уважали и, главное, побаивались. Но его просто любили или не любили, нисколько не смущаясь его нападками.
   Наконец и ему повезло. Его взяли в отдел писем центральной газеты. Первые месяцы брат ходил гордый, на вопросы о работе отвечал сдержанно, с внушительными паузами. Я в это время впал в очередной филателистический маразм, и братик приносил мне ворох гашеных советских марок, но не просто приносил, а как-то по-особенному, торжественно вручал. У него был несомненный талант акцентировать внимание на своих добрых делах, как бы мизерны они ни были. Часто он меня поучал, как нужно строить отношения с людьми. "Никогда никому не обещай что-либо сделать, — говорил он, — всегда говори, что постараешься. Уходи от ответственности."
   Его раздражала наша готовность приходить на помощь, бросив все дела, и наши твердые обещания помочь, устроить, сделать. И действительно, я не припомню, чтобы он всерьез пожертвовал своим временем или финансами. Денег, правда, у него никогда не водилось. Все пожирали книги.
   Однажды я пришел к нему на день рождения. Мы сидели с тетей Соней, ели отвратительный на вкус пирог с капустой и пили крошечными рюмочками водку. Мебель после переезда в новую комнату осталась той же. Письменный стол служил основанием книжной пирамиде, которая держалась только чудом. Один братик знал тайну этого сооружения. После праздничного ужина он стал выуживать из пирамиды брошюрки "Политиздата" времен правления Сталина. Это были славословия Косыгина, Хрущева и других дорвавшихся до власти в честь Великого Учителя. Заглядывать в брошюрки мы не стали, смотрели только названия. Конечно, это было забавно — ведь XX съезд состоялся восемь лет назад. Первоклашки уже не могли отличить на стендах "отца народа" от других деятелей революции.
   Кроме брошюрок в пирамиде были и книжки. Обо всем на свете, без всякой системы. Учебников и книг по специальности, правда, не было. Затем братик достал папки, в которых много лет складывал газетные вырезки. Тоже на тему о том, кто что сказал и по какому поводу.
   — Для чего тебе все это? — спросил я мотнув головой в сторону папок.
   — Ты — дурак, — ответил Костя. — Это досье, которое я собираю.
   — Но нельзя же собрать досье на всех-всех... — попытался понять я.
   — Опять же ты дурак...
   — Но почему я дурак? — спросил я.
   — По определению, — ответил братик и довольно засмеялся.
   О чем бы мы ни говорили, наш разговор всегда заканчивался последними двумя репликами. Иногда братик не выдерживал и говорил: "Не знаю, может быть, в химии ты что и понимаешь, но во всем остальном ты - полный дурак". Очень ему нравился анекдот, в котором жена говорит мужу: "Ты такой дурак, что даже на конкурсе дураков занял бы второе место!" — "Но почему второе?" — удивляется муж. "Да потому, что ты — дурак!"
   Братик цитировал этот анекдот около года и каждый раз по отношению ко мне.
   Скажи я братику, что мне надоела такая форма обращения, он тут же воззвал бы к моему чувству юмора. Получилось бы, что я не понимаю шутливого обращения, что, разумеется, я вовсе не дурак, и в результате я действительно оказался бы круглым дураком, да еще и оплеванным.
   В жизни всякого рода амикошонство следует пресекать в зародыше, чтобы потом не расстраиваться. Стоит пропустить мимо ушей нелестный комплимент, пусть сказанный в шутку, несколько раз — и кончено. Потом не отмоешься. Или придется потом, в конце концов, дать по морде. Тоже решение не из лучших.
   Дать братику по роже я не хотел, да и слишком я был крепок по сравнению с ним. Получилось бы избиение. В общем-то я его любил и желал ему добра. Его эскапады я воспринимал с кислой улыбкой, платя дань за свою привязчивость, за свое вялое бабство. Жена моя занимала нейтральную позицию. Если я не протестовал против того, чтобы меня звали наедине и при всех дураком, то это было лично мое, а не ее дело.
   Называя меня дураком, братик был в каком-то смысле прав, хотя и не подозревал этого. Мне адски повезло, когда с подачи Шлемова я поступил в Институт кристаллографии. Мне много приходилось делать руками и я делал, но шеф требовал еще и роста научного потенциала. В соседней комнате работал выдающийся физик, которого академик В. называл интеллектуальным центром института. Этот физик был простым и доступным человеком. Он был не только "интеллектуальным центром", но и нашим старшим другом. После общения с ним я чувствовал себя сосудом, наполненным до краев новыми, необыкновенными знаниями, и хотелось лишь не растерять, не расплескать по мелочам то, что открылось каких-то пятнадцать минут назад. Именно на его примере мне стал понятен древний афоризм: "Кто ясно мыслит, тот ясно излагает". В его интерпретации это звучало примерно так: "Любую, самую сложную теорию, если ты ее ясно понимаешь, можно объяснить на пальцах".
   Однако, к глубокому сожалению, мой эмоциональный подъем редко подкреплялся успехами. Из-за ограниченности ума, плохого образования и природной лени я редко генерировал интересные идеи. Короче — я был в те времена еще изрядно глуп. Помню, как-то однажды после очередного семинара наш друг предложил мне и Коле Сотникову проработать и доложить книгу по квантовой химии, по главам, Для Коли, выпускника университета, это было легкой и приятной задачей. Мы с ним оставались после работы и рассказывали друг другу содержание очередной главы перед тем, как пойти на семинар. Коля с энтузиазмом излагал теорию, а я следил только за тем, чтобы не заснуть и не свалиться со стула. Глаза мои закрывались помимо воли. Когда наступал мой черед рассказывать, я, глядя одним глазом в книгу машинально зачитывал текст, ни хрена не понимая. Коля кивал головой и, к счастью, не задавал вопросов. Потом мы шли на семинар и по очереди выступали. Квантовую химию я стал понимать только года через три и то не в полном объеме. Да, мне еще долго предстояло умнеть...
  
   Однажды братик пропал. Уехал в Орджоникидзе сдавать очередные экзамены и исчез. Я не на шутку встревожился. Я привык к его присутствию за столом, к его нападкам. Мне было скучно. Наконец он появился на работе, но к нам не зашел. И не звонил. Прошло еще два месяца. Я не мог понять причины охлаждения. Причина же оказалась проста. Мой братик впервые в жизни влюбился. Поведал он мне об этом в редакции газеты, куда я прошел к нему по пропуску.
   Жесткое, все состоящее из острых углов армяно-еврейское лицо его похорошело, когда он рассказывал о ней. Он уже был принят в доме ее родителей. Отец скончался два года назад от шестого по счету инфаркта. В доме остались одни женщины — мать и две дочери. У старшей был неудачный брак с кубинцем, она вернулась недавно в Москву с сынишкой. Сын — вылитый негр...
   — Когда же мы познакомимся с невестой? — спросил я.
   — Теперь уже скоро, — ответил Костя.
   — Приходите...
   — Придем.
   Действительно, недели через две они навестили нас. Лупоглазая, в очках, с толстыми губами, смуглая Зойка говорила басом, неожиданным для своей несолидной комплекции. Училась она в том же педагогическом институте, тоже на заочном отделении. Подобно братику, училась уже много-много лет и никак не могла закончить. Ведь жить так интересно. Так много интересных книжек, не по специальности, разумеется, а художественных. Покойный отец в течение многих лет, с тех пор как стали выходить подписные издания, закупал книги прямо по спискам, ничего не пропуская. Денег он получал много.
   — Кем же он работал? — спрашиваю.
   — Он был заместителем начальника контрразведки.
   — Ничего себе! Наверное, и квартира у вас в Москве приличная?
   — У нас четырехкомнатная. На улице Чайковского. А вы приходите к нам. Посмотрите наши книжки.
   Вскоре мы у них были на свадьбе. Народу в генеральскую квартиру набилось немыслимое количество. Я все думал, что бы такое надеть поскромнее, чтобы не оказаться наряднее жениха, однако братик был в новом с иголки костюме, и я пожалел, что вырядился, как бедный родственник. В зале, где сидели пожилые и солидные люди, мне показали отца жениха. Тот держался свободно, веско говорил о литературе, и можно было подумать, что он действительно чего-то стоит.
   Но я знал со слов мамы, что он был никчемным студентом-медиком, ни одного дня не работал врачом, а пошел по административной лестнице, хотя и там не преуспел. Работал мелким чиновником в местном горздраве, имел еще двоих детей от второго брака. И вот он сидел и разглагольствовал с великой важностью, а армянская родня подобострастно внимала его речам. Восточные люди очень любят устраивать представления с тостами и почитанием старших, но я считаю это сплошным лицемерием. После недолгих тренировок я и сам легко навострился нести с бокалом в руке гладкую и примитивную околесицу, которую потом легко вывернуть в очередную здравицу или прославление добродетелей, которыми тостуемый никогда не обладал и обладать не будет. Такое впечатление, что застольные речи явились прообразом метода социалистического реализма, когда объект изображается в том виде, в котором мы хотели бы его видеть.
   В пространстве вокруг Костиного отца все было пропитано фальшью, и я отправился в другую комнату. Там сидели газетчики и было интереснее. Братик сидел молча. Он всегда умел молчать, когда чувствовал свою уязвимость. К нему, кажется, относились благожелательно. Скоро меня втянули в разговор о тестах и я подвергся тестированию. Меня спросили, какой ключ я представляю себе. Я ответил, что вижу огромный, тяжелый ключ от храма. Дальше меня понесло и я наворотил что-то о духовности. Спрашивающий посмотрел на меня и сказал, что со мною все ясно, что во мне горит жажда духовной цельности и физического совершенства, потому что мне их не достает. Он был прав.
   Нас познакомили с мамой невесты. Смуглая, маленькая, с вывернутыми губами, очень подвижная, она трещала, как пулемет, быстро переходя с русского на испанский, когда обращалась к внуку. Я узнал, что она родилась и выросла в Аргентине. Потом судьба привела ее в Испанию, где она сражалась за республику и вступила в ряды коммунистов. Там она познакомилась с "полковником Ксанти", который женился на ней и привез в СССР. У нас она вступила еще и в ВКП(б). Долгие годы работала в разведывательном управлении в испанском секторе. Запреты на сношения с иностранцами ее никогда не касались. Помню, вскоре после нашего знакомства приехал из Аргентины прямо к ней на квартиру высокий, с длинными патлами, длинноносый еврей нашего возраста. Он только-только был выпущен из тюрьмы и сразу был принят в нашу "академию", где готовились революционные кадры для всех стран мира. Он звал маму невесты Паулиной и они орали друг другу через четыре комнаты какие-то смешные истории, потому что время от времени оба разражались громоподобным хохотом. Мы с Костей сидели болванами и бледно улыбались, так как не понимали ни слова по-испански. Впрочем, тот еврей прекрасно говорил по-русски с легким акцентом. Он уехал из Аргентины не спеша. Побродил по Европе. Видно, наши неплохо его профинансировали. Был он и в Стокгольме. Рассказывал, как зашел в самый престижный супермаркет, взял с вешалки роскошные вельветовые джинсы, переоделся в кабинке и ушел, не заплатив, оставив хозяевам на память свои протертые революционные портки. Вполне в духе коммунистов, не так ли?
   В комнате, где нас тестировали, был накрыт огромный стол. По стенам стояло несколько застекленных шкафов, набитых фарфоровыми уродцами — отец привез с войны немало трофеев. Вообще дух отца витал в комнатах. Вот его фотография с делегатами XX съезда, а вот — его золотое оружие, а вот боевая, тяжелая, как топор, сабля. А вот он снят с Хемингуэем. И к тому же он был героем Советского Союза. Получил за то, что выследил Пеньковского. Да-а, семейство решилось на мезальянс. Братик безнадежно проигрывал по сравнению с мужчиной, который здесь жил до него.
   Зойка оказалась отличной компанейской девчонкой. К жизни на Костины гроши она совершенно не была приспособлена. И хотя брата вскоре перевели с повышением на должность "свежей головы" (он должен был вычитывать опечатки и двусмысленности), все равно это были жалкие копейки, а пробиться со своими материалами он не мог. Не было у него никаких материалов.
   Время от времени у братика возникали совершенно нелепые идеи. Однажды он вполне серьезно обсуждал со мной вариант, предложенный ему коллегой, поставить пьесу по апрельским тезисам Ленина. Он нес безнравственную ахинею, а я согласно кивал головой, потому что жалел его. В долгие летние месяцы, когда моя жена уезжала в экспедицию, братик приходил с Зойкой. Мы брались за карты, а Зойка рисовала пастелью. Я тоже баловался рисованием, и у меня было много бумаги и разных красок. Временами она не выдерживала. Она не ругала нас, а смотрела долгим взглядом, говорившим: "Ну, сколько можно развлекаться картами. Я устала сидеть." Тогда братик вставал, закуривал очередную сигарету из кубинского табака и они уходили.
   Какие бы прочные часы вы не купили, в конце концов пружина лопнет. Какие бы прочные узы вас не связывали, если что-то в отношениях не устраивает, в конце концов это выскочит, как чертик из табакерки. В Костином поведении меня многое не устраивало. И то, что он произносил слово "кандидат" с каким-то презрительным ожесточением, и то, что он мог приехать в отвратительном настроении, а я вроде бы должен был его развлекать, водить в парк, кормить, утешать, а он огрызался. Я начал уставать от него. Однажды он заикнулся, что хотел бы купить то ли гарнитур, то ли книжные полки, да вот, мол, денег нет. Я тут же выдал ему триста рублей под обещание вернуть через три месяца. Куда он дел деньги, я не знаю, ибо ничего не купил и спустя полтора года, сокрушенно вздыхая, вернул мне двести девяносто. Я не стал возражать, так как давно уже распрощался с надеждой получить долг. А спустя неделю братик резко отозвался о толстосумах, сидящих у них в газете, которые никогда не одолжат ни копейки, не то что остальная нищая братия. "Ну да, — подумал я, — если ты им возвращаешь, как мне, то я их понимаю".
   Изредка он давал волю своим насмешкам, цитируя ляпсусы, выуженные им и его коллегами из газет: "Под Новосибирском пустили птицефабрику. Заметка в местной газете: "Первый самолет с яйцами"! Автора на другой день стали звать генеральным конструктором." Или заметка в мартовском "Труде": "В Крыму уже сажают..."
   Братик всегда тщательно выбирал паузу до и после своих шуток. Чувствовалось, что он дорожит находками. Недостаток внимания и понимания сурово карался. В основном доставалось мне. Я получал очередного "дурака", подтвердив лишний раз, что не в силах оценить юмор. Неприятие распространялось и на мои литературные вкусы. Когда я однажды прочел "Последний поклон" В.Астафьева и признался Косте, что совершенно покорен его талантом, братик со злостью меня высек: "Что ты всякую дребедень читаешь!" — "Да ты сам посмотри, а потом уж суди," — ответил я. — "И не подумаю." — "Ну хорошо, Костя, а кого же мне можно читать из современных? — спросил я с деланным смирением. — Нагибина можно?" — "Нагибина читай", — ответил он и покривился.
   Его самоощущение всезнайки происходило, скорее всего, от массы прекрасных книг, которыми он обладал. Он доставал их через девчонок-продавщиц, подбирал крохи за высоким редакционным начальством, которое получало дефицитные книги по спецраспределению. Он прилежно изучал "Книжное обозрение" и ловил выходящие новинки. Он никогда не говорил, что прочел книгу и составил свое мнение. Нет. Он торжественно говорил: "У меня она есть!" Я изнывал от желания приобрести Булгакова, Ахматову, Шварца, но брат лишь советовал мне: "Иди, купи с рук у спекулянтов". Это была его страсть, его преимущество над остальными. Он не продавал, не спекулировал, не менял. Он тратил все деньги на приобретение престижных книг и царствовал над ними, как скупой рыцарь.
   Между тем он становился скучен окружавшей его семье покойного генерала. Пятилетний сынишка Зойкиной сестры, подслушав однажды разговор взрослых о Косте, выдал информацию заключенную в два слова: "Еврей и книги. Книги и еврей". Семья, уезжая на курорт, запирала на ключ все комнаты. Братик жил в своей, дальней. Да, невысоко он котировался на фоне огромной тени "полковника Ксанти".
   Книг действительно скопилось чертова пропасть. Братик сумел договориться на работе, и ему напилили по дешевке длиннющих досок из древесностружечных плит. Эти доски были тяжелыми, как чугун и обладали одним чудесным свойством, присущим всем изделиям из ДСП — шуруп в них можно было ввинтить только один раз в жизни. А вообще-то лучше ничего к ним не прибивать и не привинчивать — держаться не будет.
   Я как родственник, естественно, прибыл помогать брату тащить доски наверх, на шестой этаж. Выяснилось, что они не влезали в лифт. Сперва мы вместе взяли аж две доски и потащили. После третьего этажа выяснилось, что лучше было бы взять одну. На шестой этаж мы влезли совершенно измученными. Ровно через минуту показался шофер, который приволок на себе две доски в одиночку. Мы снова спустились, взяли вдвоем одну доску и снова с трудом доставили наверх. Братик закурил и, когда шофер показался в дверях с очередной парой досок на спине, сказал ему: "Слушай, старик, мне нужно срочно на работу. Ты тут потихоньку затащи доски, а я тебе заплачу". "Старик" кивнул головой в знак согласия, и мы с чистым сердцем отправились по своим делам. Вечером Зойка позвонила нам и сказала, что на шофера после работы (а он перетаскал сорок досок) было жалко смотреть, но она накормила его и дала двадцать пять рублей. Эта сумма потрясла беднягу. Он ушел, рассыпаясь в благодарностях.
   К этому моменту мое отношение к брату окончательно определилось. Я почувствовал, что форма нашего общения меня больше не устраивает. Я не желал, чтобы меня называли дураком ни в шутку, ни всерьез. И вот я сочинил и отправил ему по почте длинное-длинное письмо. Привожу его целиком.
   Костя.
   Я чувствую себя несколько неловко из-за того, что вынужден перейти к письменному способу общения с тобой. Мне свойственно иногда выносить торопливые суждения в разговоре, но когда я пишу, мне удается более глубоко и всесторонне обдумать интересующую меня ситуацию.
   Позволю себе на несколько минут завладеть твоим вниманием и без торопливости высказать то, что я думаю о нас с тобой и наших отношениях. Трудно не согласиться с тем, что человеческие отношения динамичны по своей природе: они меняются соответственно с изменением характера, привычек, внешних факторов. Если же стиль этих отношений искусственно консервируется в течение длительного времени, то есть они перестают соответствовать личным особенностям, то в результате назревает конфликт. Его разрешение либо ведет к разрыву, либо к созданию новых, качественно новых отношений. Впрочем, очень часто люди идут на компромисс и поддерживают видимость хороших отношений сколь угодно долго, причем столь же часто они бывают вознаграждены за терпимость, ибо ситуация может резко улучшить действительное содержание отношений. Весь вопрос в том, до какого предела можно идти на компромисс.
   В семьях часто можно наблюдать такую ситуацию: родители не успевают перестроиться, понять, что дети взрослеют, меняются, выходят из-под контроля. Возникает отчуждение, которое потом очень трудно преодолеть. Среди друзей конфликты должны возникать, по-видимому, значительно реже, поскольку контакты между друзьями реже и слабее. Однако разрешение таких конфликтов чаще приводит к разрыву отношений, чем в семье.
   Теперь о тебе. Все мы в той или иной мере закомплексованы. Наши комплексы неполноценности приносят нам массу переживаний и неудобств. Однако твой комплекс приносит неудобства другим — он делает тебя чрезвычайно агрессивным. Сознание (может быть, и ложное), что ты, который значительно умнее других, не обладаешь теми благами и преимуществами, которыми обладают живущие рядом, менее развитые интеллектуально, портит тебе жизнь. Некоторые личные качества, которые я не хочу квалифицировать как хорошие или плохие, не предохраняют тебя от несколько гипертрофированного мнения о собственной особе.
   В болтовне, которой мы не придаем большого значения, в пятиминутных спорах мы находим пищу для последующих глубоких размышлений наедине и не ищем побед над своими друзьями. Могу напомнить безудержное хвастовство победами над сотрудниками твоей газеты. Не думаю, что они принимают их всерьез (так же, как и мы). В кругу моих друзей не принято топтать ногами заблуждающихся, ибо, во-первых, каждый может какое-то время заблуждаться, и, во-вторых, каждый разумный человек сознает шаткость "доказанных" истин, а в споре на уровне светской болтовни нужный довод "за" или "против" может и не прийти вовремя.
   Теперь обо мне. Считаю ли я себя умным (не в химии, а вообще! Я не признаю умных ремесленников)? Да, я считаю себя достаточно умным и образованным, чтобы вести творческую работу и участвовать в дискуссиях на отвлеченные, но интересующие меня темы. Я очень люблю дискуссии и не боюсь показать свою неосведомленность или глупость, так как в дальнейшем всегда надеюсь додумать и решить интересующий меня вопрос. Это стиль научной работы, которой я занимаюсь пятнадцать лет и меня он еще ни разу не подвел. Я — слабый человек и могу некоторое время идти за мнением человека с более сильным характером, соглашаться с ним вопреки собственной морали и терпеть от этого большие неудобства. Из-за своей слабости я плохо держусь на людях и в общем мне противопоказан азарт. Я не умею скрывать своих чувств. Всем сразу видно, что я умею и чего не умею. Однако, не все знают, что я могу учиться и схватывать все ценное и рациональное. Я — человек с неустойчивой психикой, мне случается иногда невольно обидеть человека (о чем я впоследствии глубоко сожалею), но я почти никогда не делал этого специально.
   Я ненавижу хамство и фамильярность, и в то же время, как слабый человек вынужден их часто переносить.
   К сожалению, твое поведение в отношении меня, особенно в последнее время, я вынужден квалифицировать как фамильярно-хамское. Отчетливо понимая подоплеку твоих стремлений сделать мне больно, я не собираюсь в дальнейшем играть унижающую меня роль. Я добр, но не настолько.
   Если ты найдешь в себе силы и мужество открыто признать свою полную неправоту (в чем я, зная тебя, сильно сомневаюсь) я согласен продолжить дружеские отношения на основе полного взаимного уважения.
  
   Перед тем, как отослать письмо, я показал его Левке.
   — Хорошее, умное письмо, — сказал Левка, — Но ведь Костя глуп. Он надуется, и мы потеряем партнера в преферанс.
   — Лучше с умным потерять, чем с глупым найти, — парировал я.
   — Делай, как знаешь...
   Я послал письмо, но ни ответа, ни звонка не получил. Братик затаился. Недели через две мы собрались у Левки на очередную пульку. Костя сидел, как ни в чем не бывало. Началась игра. В перерыве между сдачами я спросил: "Получил мое письмо?" — "Получил", — ответил братик.
   Комментариев не последовало. Я уже начал жалеть, что отстегал его. С той поры он мне ни разу не позвонил. Костины дела шли не ахти как. Семья жены третировала его за никчемность. Тетя Соня причитала, что ее бедный сын ходит в уцененном пальто уже восьмой год (когда-то мы купили по дешевке одинаковые пальто, и я давно увез свое на дачу, а тетя Соня утеплила братику его одежку на зиму). Вообще от эйфории, что сын вошел в такую знаменитую семью, ничего не осталось. Тетя Соня считала невестку дрянью и бессердечной бездельницей.
   Еще задолго до нашего разрыва мы были у них в гостях. Зная, что братика ужином не кормят, мы прихватили на всякий случай вареной колбасы и бутылку вина. Я тогда же спросил брата, как же это можно, чтобы мужик пришел с работы и ему не дали поесть.
   — Я это скоро поломаю, — ответил Костя, но уверенности в его голосе не было.
   После моего письма мы встречались изредка у Левки, но, хотя я делал попытки вовлечь его в объяснения по поводу сложившейся ситуации, он, как мне кажется, все сильнее переживал нанесенное ему "оскорбление". Он, по-видимому, так и не понял, что я ставлю ему в вину. Единственное, что проскользнуло, — недоумение по поводу того, что вот, дескать, два дня до этого я помогал ему таскать доски, и ничто не предвещало моего ультиматума, — и вдруг это письмо!
   Зойка продолжала нам звонить и даже была пару раз. От нее и от Левки я узнал, что они подали на развод. Они развелись. Неделю спустя Зойка позвонила мне и с горечью сказала, что братик ограбил ее. Увез, пользуясь ее отсутствием, все свои книжки, да еще прихватил несколько дефицитных подписных изданий.
   Мама, узнав о моем разрыве с Костей, встревожилась.
   — Напрасно ты с ним поссорился, — сказала она. — Он может тебе навредить.
   — Каким образом?
   — Ну, у него связи в газете...
   — Бредовая идея, — ответил я, но мне почему-то тоже пришло в голову, что братик жил долгие годы с нами столь тесно, что знал все наши маленькие тайны и при желании и умении мог, пожалуй, придумать какую-нибудь гадость.
   У мамы сложилось мнение о Косте как о человеке опасном из-за его скрытной манеры держаться и склонности к жестоким насмешкам. Как видите, в отношении моей матери он достиг желаемого. Ей, кстати, тоже от него изредка доставалось. Мама любила "культурное" общество и "культурные" беседы. Однажды у нее на даче, куда мы приехали с братиком, зашел разговор о только что вышедшей тогда повести Трифонова "Дом на Набережной". Мама неосторожно похвасталась, что уже прочитала ее и тут же попала в Костин капкан.
   — Что это за дом, тетя? — спросил он с ехидством.
   — Дом как дом, — ответила мама, не представляя о каком доме идет речь.
   — Нет, ну все-таки, что это за дом? — продолжал въедаться Костя.
   Я не люблю мучительства и потому встал между мамой и братиком, подсказав ей: "Да ты его знаешь — огромный серый дом на набережной Москвы-реки". Мама тотчас повторила мои слова.
   — А где он находится? — не отставал братик.
   Мама не знала. Ну, что бы ей не признаться честно: "Не знаю". Ей бы спросить у братика невинно так: "В чем там соль, Костя? Что хотел сказать автор?" — Тут бы братику и конец пришел. Не привык он отвечать на серьезные вопросы.
   В тот самый день рождения, о котором я рассказывал, случайно зашел разговор с тетей Соней о первой выставке МОСХа. Оказалось, что у тети свои, интересные суждения о живописи. Она очень увлеченно и убедительно говорила о работах Фалька.
   — Ты помнишь автопортрет в красной феске? — спросила она. — Как нелепо выглядит на нем сшитая из материи, что идет на флаги, шапочка. Это же символ!
   Костя слушал с неудовольствием, хотя и без комментариев, и когда она вышла на кухню, сухо сказал, что мамочку заносит. Если ее и заносило, то это было, по крайней мере, любопытно. Мысль была! Братик же, как правило, оперировал банальностями.
  
   С годами я стал тяготеть к восстановлению связей с остатками родни, проживающей в Москве. Как потом выяснилось, делать этого совершенно не следовало, потому что долгие годы, разделавшие нас, не позволяли мне войти с ними в душевный контакт. Сохраняя видимость прекрасных отношений, они не испытывали потребности в общении со мной, и потому как только я переставал звонить, приезжать, приглашать, наш хлипкий союз тут же растворялся в мелочах ежедневной суеты.
   Однажды у кого-то из родни я увидел братика с новой женой. Увидел и поразился меткости наблюдения, что мужчина выбирает всю жизнь одну и ту же женщину. Это снова была Зойка, но еще более лупоглазая и уродливая. Только кожа у нее была не смуглая, а неприятного бледно-белесого оттенка. Костю с женой нам подали как гвоздь программы. Они только-только вернулись из Праги, и хозяин ждал, по-видимому, потрясающе-интересных подробностей поездки. Но, как я и предвидел, это оказался пирожок с ничем. Было скучно и нудно. Зато когда, соблюдая традицию, после ужина мы стали ругать советскую власть, наше пищеварение было испорчено резкими выпадами Костиной жены против злопыхателей, которым ничем не угодишь. Солженицын, оказывается, получал огромные деньги, чтобы чернить нашу распрекрасную жизнь. И в том же духе, до полнейшего маразма... Мы сидели, временами переводя глаза с бесновавшейся ведьмы на братика, но он сидел как ни в чем не бывало. Не могу понять, как его не тошнило. Я бы пяти минут не выдержал под одной крышей с подобной "монстрой". Видимо, она его устраивала? Он даже сделал с ней первенца. Это в пятьдесят-то лет!
   Между тем, мало-помалу мы вновь стали встречаться за картами на моей квартире. После недолгой пульки мы устраивали вечеринку с песнями. Яшу всегда поражало Костино знание текста, а орали мы, в основном, песни сталинского времени. Не потому, что они очень хороши, а, скорее, потому, что их легко и приятно орать хором. На то и рассчитаны.
   На одной из таких встреч братик после третьей рюмки расчувствовался и посетовал, что вот, мол у него сын родился, а никто из сидящих за столом не поздравил его...
   Какие могут быть претензии, дорогой братик? Ты мне не звонил, не приглашал. Я узнал, что ты стал отцом через год от Левки. Твоя жена произвела на меня жуткое впечатление, и я не уверен, что пришел бы к тебе в гости, даже получив приглашение.
   Однажды Левка, который терпеть не может гостей, так как ненавидит уборку с мытьем посуды, все же раскололся и устроил празднование дня рождения. Мы встретились с Костей и поехали к нему. Братик с таинственным видом тащил тяжелый саквояж. Придя к Левке, он выдержал паузу и торжественно извлек одну за другой массу книг. Как выяснилось позже, он отдавал Левке карточные долги книгами. Пока я с жадностью рассматривал принесенное добро, Костя царским жестом извлек книжицу в жестком блестящем переплете. "Подвойский" — значилось на обложке. Было объявлено, что материалы подобраны дорогим Костей. Фыркнув, я шлепнул книжицу на принесенную кучу макулатуры. Может быть, я должен был похвалить его? Не знаю.
   Между тем отношения наши вроде бы стали теплеть. Однажды во время отсутствия моей жены я устроил мальчишник, пригласив Костю. Еды и выпивки хватало. Было весело и свободно без дорогих подруг. Братик до того раскис, что сказал многозначительный тост за возвращение к прежним отношениям. Понимай, мол, так, что обиды более на тебя не держу.
   Спустя год ему крупно повезло. Он обменял две квартиры на одну большую в самом центре Москвы. По этому поводу намечалось новоселье. Я уже был, можно сказать, загодя приглашен, еще до ремонта. Но шли недели, месяцы, а обещанного праздника все не было. Ну, что ж — нет и не надо. Потом как-то позвонил Левка. Братик приглашал его в гости.
   — Алика позвать? — спросил Левка.
   — Нет. Алика не надо, — ответил Костя.
   — Почему?
   — Лена на него сердита. Он, когда звонит, никогда с ней не здоровается.
   Подумать только! Какая низкая ложь! Эта злобная дура-стукачиха из АПН ничего лучше выдумать не смогла! А братик хорош, нечего сказать, хорош...
   Левка говорил, что однажды встретился с Костей случайно в кинотеатре на дневном сеансе — тот сбежал отдохнуть от семьи. Занялся бизнесом в ассоциации "Петр Великий". Хвастал, что процветает. Тут Левка не удержался и сказал ему, что принят в союз писателей, а я защитил докторскую.
  
   Маська
   Боже, как она мне надоела! Начало придумала она сама, прочитав все предшествующее. Она смеялась, но хотела, чтобы я ее опровергал, доказывал свою к ней привязанность. Хочу признаться: теперь я точно знаю, что ничего-ничего в своем будущем не прозреваю. Юпитер смеется над моими потугами выстроить жизнь по плану.
   Несколько лет назад, получив плевок в своей альма-матер, я забросил диссертацию и решил больше к ней не возвращаться. Страна кипела страстями начавшейся перестройки. Жить стало вдруг необычайно интересно. На одном из вечеров, организованном газетой "Совершенно секретно", ректор архивного института, сидевший в президиуме собрания, громко сказал в микрофон: "Прошлое КПСС преступно, а будущего у нее — нет!" (КПСС, кстати, еще была у власти.) Зал взорвался аплодисментами, хотя слышны были и свистки и выкрики.
   Поначалу перестройка выглядела как праздник. Братания, целования, жертвы были готовы простить палачей. Тем более, что теперь вся правда широким потоком изливалась на страницы прессы. Палачи стыдливо молчали. Наверное, выжидали свой час. Между тем, в газетах стали сообщать почти ежедневно, что в разных местах нашей страны совершаются нападения на склады с оружием. Похитители скрывались. Одновременно стала завариваться крутая каша. Народы вспомнили вдруг, что они не братья и стали драться между собой.
   Чем сильнее бушевали страсти, тем тише текла жизнь в исследовательских организациях. Люди уходили за длинным рублем. Рассказывали с расширенными глазами о счастливчиках, делающих многие тысячи. Создавали творческие коллективы. Наиболее отважные становились директорами акционерных обществ. Я со своими сотрудниками пришел с предложением к одному нашему активисту, и вскоре мы стали поставлять на питерский завод точной механики наши оптические изделия, которые делали вручную. Целый год мы получали сверх зарплаты еще одну и чувствовали себя богачами. Правда, тратить деньги было не на что. В магазинах было тихо и пусто. Приехавшая из-за рубежа певица Г.Вишневская кричала возмущенно в микрофон: "Что это за перестройка, когда в мясном отделе на витрине выставлены черные сатиновые мужские трусы!" Анекдот тех дней: В магазин заходит парень после работы: "Взвесьте мне 200 г. какой-нибудь еды". Продавщица: "Приносите — взвесим." Да, деньги были, а товара — увы, не было никакого. Производство в стране продолжало падать, хотя нас уверяли, что заводы работают. Я все не мог взять в толк, куда девается их продукция. "Интересно, если в течение трех лет в магазинах не появляются ни костюмы, ни ботинки, ни телевизоры, ни холодильники, а нас уверяют, что предприятия нормально работают, то где же вся эта продукция хранится? — думал я. — Ведь никаких складов не хватит. Что вы мне объясняете, будто производители не выбрасывают товар на рынок, поскольку им неясно, по какой цене его отпускать! Все это чушь и ложь! Привыкли врать за 75 лет".
   Наконец, после опереточного путча Гайдар отпустил цены и товары стали появляться на прилавках во все возрастающем количестве. Но то были в основном импортные товары, хотя и выше качеством, чем наши, отечественные, но не свои же! Производство в стране продолжало падать. Люди, работающие на оборону, на научный потенциал страны, становились ненужными.
   Цены лезли вверх, а зарплата ковыляла, спотыкаясь, за ними и расстояние между "хочу" и "могу" все увеличивалось.
   Долго ли можно продержаться на энтузиазме? Лично я держался четыре года. Подрабатывал переводами, консультациями, случайными работенками, вот только подъезды не мыл. В лаборатории было пусто. Помещения дирекция стала сдавать внаем крутым ребятам. Я стоял на очереди на выселение. Тогда-то я снова вспомнил о своей книжице, застрявшей у профессора З., и позвонил ему. Профессор был слишком занят, чтобы лепить со мной очередной опус. Его собственная книга — почти весь тираж — стояла на полу, занимая половину кабинета. "Еще одна такая книга, — подумал я, — и уважаемому профессору придется перебираться в лабораторию на третий этаж".
   — Вот так у меня вся жизнь проходит, — с деланной горечью сказал я. — Диссертация уже пять лет валяется. Теперь и книга последует в пыльный угол.
   — Диссертация не должна валяться, если она готова, — ответил З. — Я вас давно знаю как специалиста, — продолжал он. — Почему бы вам не доложиться на кафедре у П.? Я сегодня же им позвоню.
   — Да разве у них есть докторский совет? — спросил я.
   — Уже года три, как есть...
   Доклад мой понравился. Путь к защите был открыт. Денег у меня не было никаких, зато свободного времени было полно. Я все делал сам. Печатал, рисовал, фотографировал, делал слайды.
   Неприятной неожиданностью было для меня то, что процедура защиты требовала массы справок, которые я возненавидел до такой степени, что стал было подумывать, не отказаться ли от этой затеи.
   И вот однажды, будучи в самом неприятном расположении духа, я приоткрыл массивную дверь кабинета ученого секретаря. Женщина, сидевшая за столом, кивнула мне.
   — Вот, собираюсь у вас защищаться, — промямлил я.
   — Специальность? Оппоненты? Автореферат?
   Она словно стреляла в меня горошинами из трубочки. Я едва успевал отвечать, а она уже давала мне наставления:
   — Так. Вам необходимо представить.... — она выстрелила в меня обоймой из полутора десятков необходимых справок и спросила, — вопросы есть?
   — Я ничего не запомнил. Нельзя ли продиктовать?
   — Идите в нашу библиотеку. Там спросите сборник необходимых для защиты документов.
   С чувством физического отвращения к самому себе я поднял глаза и увидел строгое серьезное лицо. Пытаясь внести в наши отношения искру тепла, я запустил руку в свой потрепанный дипломат, который получил в наследство от сына, и выудил черный агат в виде пещерки, заполненной кристалликами кварца:
   — Это вам. С благодарностью за помощь.
   — Что это?
   — Это агат?
   — Зачем?
   — Просто так.
   — Вы увлекаетесь камнями?
   — Очень.
   — Я люблю камни с синим или фиолетовым оттенками. Вот, видите, это сапфир. — Она протянула руку и я увидел на пальце серебряное кольцо с очень крупным камнем. Камень был шероховатым, следовательно, из мягкого материала. А сапфир твердый. Очень твердый. Он уступает только алмазу. Я не стал ее разубеждать. Разговор иссяк. Я поплелся в институтскую библиотеку.
   Собирая справки, я довольно часто заходил в комнату к ученому секретарю. Обычно там толклась куча народу, и каждый спрашивал о своих делах, трезвонили телефоны, трещала пишущая машинка. Машинистка, моложавая женщина с привлекательным лицом, поводя рукой вокруг, как бы призывая меня в свидетели, негромко говорила: "Я уже совсем crazy". Я смиренно дожидался, пока толпа вывалится из комнаты, доставал чешские леденцы и делил их между тремя обитательницами. Потом мы еще две-три минуты говорили о моих делах, о предстоящей защите, я раскланивался и ехал в свою опостылевшую контору.
   Помещение моей лаборатории давно сдали под цех, который изготавливал железки для медицины. Меня переселили в старый корпус — в огромную темную и грязную комнату, где слонялись два пожилых сотрудника, единственно страстью которых была игра в шахматы. В обеденный перерыв к ним присоединялся учетчик со склада и они, отчаянно дымя дешевыми сигаретами, хлопали по очереди по часам, изредка издавая заветное слово "шах". От меня они были отгорожены высокими, под потолок шкафами, битком набитыми комплектующими изделиями к вакуумной технике, сосудами Дьюара и прочим научным инвентарем, которому, по-видимому, суждено было истлеть на свалке из-за ненадобности.
   Наигравшись в шахматы, они с одобрением наблюдали, как я оформляю листы к защите. В редкие дни кто-нибудь из них с торжеством приносил в лабораторию бюкс с порошком, который присылали из цеха на исследование. Значит они все-таки были еще нужны! Запускались насосы, приборы оживали, коллеги регистрировали показания, снимали телефонную трубку и зачитывали константы порошка. Их там, наверное, благодарили, а они обычно отвечали: "Да что там, не стоит". И снова воцарялась тишина.
   Наконец я закончил последний лист, отнес все домой, разложил по комнате и начал готовить доклад. Я просто-напросто выучил, как школьник, его до такой степени, что он снился мне по ночам. Я ничуть не волновался. Мне попросту нечего было делать. До пенсии оставалось еще целых пять лет и нужно было во что бы то ни стало заполнить их разумной деятельностью, чтобы не впасть в шахматный маразм.
   И вот представление состоялось. Мы с женой принесли с собой немудреную закуску с выпивкой. Пришел мой благодетель, профессор С. Я выпил махом полстакана водки, и мне стало хорошо. За столом, как это часто случается в подобных ситуациях, оказались посторонние люди, не имеющие к моей защите никакого отношения. Знакомые разбежались по делам, на ходу поздравив меня и жену. Пора было гасить свечи.
   Я надеялся, что мои мучения идут к концу, но не тут-то было. Нужно было в короткий срок составить еще массу бумаг для ВАКа. И опять я должен был все делать в одиночку. Однажды я чуть не сломался и не послал все к черту. Нужно было отвезти один экземпляр диссертации в какое-то дурацкое хранилище, где с него должны были сделать микрофильм. Хранилище находилось у черта на куличиках. Когда я до него доехал и отстоял битый час в очереди, девчонка, принимающая рукописи, полистала мой труд и решительно отказалась его взять.
   — Очень бледный шрифт, — сказала она. — Отснять не удастся.
   — Что же делать? — спросил я в ужасе.
   — Вам решать. Отдайте в перепечатку или принесите другой, более яркий экземпляр...
   Боже мой! Где мне взять деньги на машинистку? Да и рисунки все нужно обводить. Я чувствовал, что схожу с ума. Зачем я полез в доктора! Кому сейчас нужна эта степень!
   Придя домой я начал спешно компоновать новый экземпляр из черновиков. Страниц не хватало, я бросался к машинке и ожесточенно допечатывал недостающий текст. Вам, имеющим компьютеры на дому, мои муки непонятны, как непонятны муки истязаемых в подвалах инквизиции. В древней рукописи сказано: "Как радуется повествующий о страданиях, когда они миновали..." В конце концов, на пестрой бумаге, мой опус получился. Часть страниц я перенумеровал, не заботясь о содержании. Я проклинал наш институтский допотопный ксерокс и его наладчика-алкоголика, который за халтуру содрал с меня последние гроши.
   Утром следующего дня я вез в хранилище "ксиву", и мне было наплевать, что за ахинея будет там храниться под моей фамилией еще пятьдесят лет. Для надежности я положил в папку поверх текста коробку конфет. Мой фокус удался. После получаса нервного ожидания я уже летел к ученому секретарю с последней справочкой с очаровательной сине-фиолетовой печатью. Пока комплектовали мое дело, я отважился пошутить в том духе, что, мол, начал испытывать мазохистское удовольствие от процедуры добывания справок и не надо ли еще чего-нибудь этакое добыть. Но моя шутка не была воспринята. На меня взглянули весьма строго и неодобрительно. Машинистка, наоборот, оценила мой юмор и прыснула в кулак.
   Я медленно шел к выходу, наслаждаясь вновь обретенной свободой, когда почувствовал, что меня трогают за локоть. Обернувшись, я увидел ту самую машинистку.
   — Извините, я слышала краем уха, что вы торопитесь уехать, так не волнуйтесь, я прослежу, чтобы ваши документы без проволочек отправили в ВАК. На всякий случай дайте ваш рабочий телефон, и я вам позвоню.
   — Как вас зовут?
   — Мария Михайловна.
   — Я вам очень признателен за сочувствие. Вот мой домашний. К нам через коммутатор очень трудно дозвониться. А вы мне не дадите свой телефон? Я не хотел бы лишний раз обращаться к вашим чопорным старухам.
   — Запишите.
   Возвращался я в Москву один. Жена осталась с детьми. Благо у нее сохранился целый месяц отпуска. Приятелям звонить не хотелось. По милым родителям я тоже не соскучился. Проявив сыновью вежливость, я с трудом отбился от тысячи дурацких вопросов, после которых следовали наставления и сетования на мою строптивость. "Дай-ка, позвоню Марии Михайловне, — подумал я. — Такая добрая, милая. И держится естественно. Интересно, свободна ли она или замужем..."
   Она взяла трубу:
   — Да-да, конечно, я вас помню. Ваши документы уже отправлены. У меня там есть знакомая. Я ее попрошу, чтобы она сообщила, как движутся ваши дела. Да вы не беспокойтесь. Говорят у вас была превосходная защита.
   — Сколько вам лет? — спросил я внезапно.
   — Вот как! Сразу быка за рога, — засмеялась она. — Мне в феврале будет сорок. Разведена. Дочка студентка. Какие еще вопросы?
   — Я не хотел вас обидеть. Послушайте, давайте сходим в субботу в Дом художника. Там всегда масса занятных выставок.
   — Согласна, — ответила она, — я — водолей и люблю всякие развлечения.
   Вначале я издалека ее не узнал. На работе она выглядела нарядно, волосы были красиво уложены крупными кольцами, а сейчас она шла мне навстречу в совершенно нелепой одежонке. На голове — черная вязаная шапочка, фасон которой был позаимствован у Буратино. Тонкие ножки болтались в чересчур широких голенищах сапог, шубка из синтетического меха была неприятного грязно-желтого цвета. "Достатком и не пахнет," — подумал я, хотя сам с детства привык ходить в совершеннейшем тряпье.
   Мы прошли внутрь и поднялись на второй этаж. Она держалась свободно и не стеснялась громко высказывать свое мнение о картинах.
   — Здесь нарушена перспектива, — говорила она, когда я подводил ее к понравившейся работе. — Здесь видно, что художник не умеет рисовать тело. Видите, как неестественно вывернута правая рука.
   — Почему вы считаете, что художники-профессионалы пишут с такими ошибками? — спросил я. — Ведь их ремеслу-то учили прежде всего.
   — У меня безошибочный глаз, — ответила она. — Я сразу вижу недостатки. И мои знакомые могут это подтвердить.
   Я не стал спорить, говорить о том, что в картине, так же как в скульптуре или симфонии существует понятие сверхзадачи и именно от успеха ее решения зависит сила эмоционального воздействия. Вообще-то я люблю ходить на выставки с кем-нибудь за компанию, чтобы иметь возможность поделиться впечатлением. Однако на сей раз я решил придержать язык. Я ведь ее совсем не знал.
   Мы ходили по залам, затем пошли в кафе на первом этаже, взяли кофе и пирожные. Понемногу ее расспрашивая, я узнал, что она долго работала на кафедре. Потом, по состоянию здоровья, ей пришлось оставить работу с фторорганикой. А жаль. У нее были публикации, авторские свидетельства. Она очень много сил отдала семье, мужу, помогла ему сначала стать кандидатом, а затем и доктором наук. Потом он ее с дочкой предал и она осталась у разбитого корыта. С трудом добилась при разводе отдельной квартиры, а то бы жить ей в коммуналке. Их трое в двух комнатах. Мама с дочкой — в большой, а она — в маленькой.
   Типичная советская история, когда люди вместо брачного контракта подписывают бумажку, по которой мужчина не несет никакой ответственности за судьбу женщины, с которой делит очаг, постель и общих детей. Никакой. Пятьдесят-сто рублей в месяц по старому курсу — вот расплата за предательство. Да еще к тому же многие стараются не платить и этих жалких копеек. "Забавный человечек, — подумал я. — Надо бы как-нибудь пригласить ее домой вместе с нашими друзьями. Ей, наверное, одиноко."
   — Когда у вас, Мария Михайловна, день рождения?
   — Четырнадцатого февраля. Но я давно уже его не праздную. Приношу на работу коробку конфет, тортик. Сидим тесным нашим мирком, пьем чай.
   Чем бы мне ее порадовать, согреть... Ничего путного в голову не приходило. От нечего делать я стал рассказывать о своем увлечении камнями, о поездке на Белое море, о походах по тихим речкам. Она, оказывается, тоже ходила в походы на байдарках, но без всякой охоты. Так. Как мужняя жена. Эта худосочная романтика ее не привлекала. Она предпочитает сидеть под лампой в тишине и читать. И чтобы ей не мешали. Она всегда следила за всеми новинками в толстых журналах.
   Непринужденно болтая, мы провели в кафе около часа и возвращались отдохнувшими. Провожать ее я не стал, поблагодарил за компанию и с легким сердцем отправился домой.
   Однако уже вечером мне захотелось вновь с нею поговорить. Я позвонил и попросил ее высказать свое мнение о стишках, которыми я изредка баловался. Она с охотой согласилась послушать. Помню, когда-то, много лет назад, я обратился с подобной просьбой к жене. Жена строго на меня взглянула и сказала: "Давай с тобой условимся. Никогда ты ко мне со своими сочинениями не приходи". По-видимому, авторское самолюбие все же искало выхода.
   Не знаю, было ли ей интересно на самом деле, но она меня ободряла и даже сама прочла несколько незнакомых, прекрасных, на мой взгляд, стихов. Как я ни настаивал, чтобы она назвала автора, эти стихи до сих пор остались для меня загадкой.
   ...Привычка звонить ей по вечерам быстро укоренилась. Ее нежный голос завораживал, как пение сирены. Наступило четырнадцатое февраля. Я купил презент и отважился сочинить стишок:
  
   Не удивлю высоким стилем,
   Хотя и благородна цель.
   Кораблик мысли острым килем
   Уже царапает о мель.
  
   Встречал я женщин ироничных,
   Спокойных, вялых, истеричных
   Встречал. И сколько было сил
   Я этих женщин не любил.
  
   Тащусь по жизненной спирали,
   Считаю прожитые дни.
   Без вас мне не милы они
   И с вами лучше бы не стали.
  
   Так, видно, в жребии моем
   Стенать от жажды над ручьем.
  
   Мне казалось, что здесь я превзошел самого себя. Однако ее реакция была чисто женской. Ей хотелось дифирамбов, лести, сказки — хоть на мгновение. Но за последнюю строку она меня, пожалуй, пожалела.
   Наступил март. В Прощеное воскресенье я позвонил ей и пригласил погулять. Она пришла в той же нелепой одежонке. Не зная, чем ее развлечь, я предложил зайти в церковь, благо она стоит прямо на нашей улице. Собственно, от церкви мало что осталось. Большевики устроили в помещении храма заводик по переработке цветных металлов. Не знаю, как насчет готовой продукции, но в процессе работы заводик отравлял всю округу ядовитыми парами. Слава Богу, его уже лет десять как закрыли. В храме идут службы, но зданию нанесен ужасный урон, и деревянный некрашеный крест над обезглавленным барабаном взывает к нашему состраданию.
   Мы вошли внутрь, когда служба уже шла к концу. Дочитав молитву и положив соответствующее службе число поклонов, пастырь попросил прощения у стоявшего в храме народа и низко перед ним склонился. Меня это неимоверно тронуло, в глазах защипало. Я повернулся к спутнице и смиренно произнес: "Простите меня, Мария Михайловна". Она тоже попросила у меня прощения, после чего мы обменялись братскими легкими поцелуями.
   Наверное, что-то произошло в ее душе, потому что с того памятного дня она сама стала мне звонить и довольно часто. Наши прогулки становились все длительнее. Оказалось, что у нас масса тем для разговоров. Я все еще сидел в опустевшем нашем "ящике" и, не получая зарплату, считал для себя возможным уходить и приходить, когда заблагорассудится. Обычно я подъезжал к ее институту, звонил, она выходила и мы гуляли по близлежащим скверам, по исчезнувшим ныне Лесным переулкам, где когда-то прошло мое детство, я ей рассказывал свои детские истории и обиды. Она принимала живейшее участие в разговоре и время от времени пыталась меня поцеловать. Я ужасался и говорил, что мне в моем возрасте никак не пристало вести себя так на улице. Она же отвечала, что ей наплевать на посторонних и что она ничего худого в этом не видит. Я начал понимать, что нравлюсь ей, но не чувствовал к ней ни малейшего влечения. Встречая ее или прощаясь с ней (я ее никогда не провожал домой), я не испытывал ни малейшего волнения или тоски. В мои планы скорее входило познакомить ее с моей женой, ввести в круг наших друзей, помогать ей по мере сил, и прочее, и прочее.
   Между тем, настал день получения докторского диплома. Она сама за ним съездила и, позвонив мне домой, сообщила, чтобы я явился в кабинет ученого секретаря, желательно с цветами, и получил заслуженную награду. Я купил три букета на всех обитательниц комнаты, а ей, в отдельности, преподнес сочиненный заранее стишок:
  
   Чудесная, добрая, милая -
   Осинка в еловом лесу.
   Влекомый неведомой силою,
   Тебе мое сердце несу.
  
   В обмен на цветы я получил от серьезной дамы с синим стеклом на пальце хилую бумажонку с цветными разводами и красной печатью диаметром в две копейки. Не умеют у нас выправить красивый диплом, который можно было бы повесить на стене над письменным столом. Диплом, на который жена или дочь показывала бы пальцем подрастающему поколению: учись, мол, и будешь таким же умным (богатым, уважаемым и т.д.), как твой дедушка.
   Она меня спросила: "Почему вы меня сравниваете с осинкой, а не с березкой?" Я ответил: "Потому что вы такая трепетная, так дрожите своими листочками в этом хмуром еловом окружении."
   После знакомства с нею в моей жизни появилась масса мелких вещиц, которые принято называть накомодниками из-за их полной никчемности. Микроскопического размера фарфоровые собачки, замшевые слоники, бабочки из раскрашенной жести и прочее, и прочее. Я рассовывал эти презентики по ящикам — выбрасывать их в мусоропровод не решался: мне мешало чувство симпатии к дарившей эти незатейливые знаки внимания, хотя я испытывал при появлении каждого нового подарка все нараставшую тревогу. Когда-то, в молодости я ненавидел фарфоровые безделушки, которые ворохами скупала милая мамочка. Предметы массовой культуры стояли плотными шеренгами на любой плоской поверхности в застывших, как в столбняке, позах в совершенно немыслимом соседстве. Пионер-пограничник с собакой был соседом Хлестакова, Лисица и Бобер остановились возле девочки-узбечки, державшей широкий поднос с мамиными золотыми колечками. Рядом стояла сорока с высоко задранным сине-черным хвостом и ждала момента, когда хозяйка отлучится, чтобы стащить блестящую штучку. Когда я откидывался на спинку дивана, увенчанного верхней полочкой, с нее на меня сыпались Добчинский и Бобчинский, восточный мальчик с кистью винограда и любимая мамина синяя вазочка в розовых цветочках. К счастью, в нее редко ставили цветы. Букетики, когда они опрокидываются с вазочкой, падают как-то особенно неопрятно.
   Однажды в разговоре с Марией Михайловной я сказал, что недолюбливаю собак за шумливость, назойливость и копирование манеры поведения хозяина. То ли дело, мол, кошки. Они живут своей, глубоко запрятанной, таинственной жизнью. Не пристают, держатся с достоинством, их ласки утонченные и, наконец, от них приятно пахнет. После моего признания я был буквально завален открытками с котятами и кошками, пушистыми изделиями из меха и синтетики; однажды по случаю праздника я получил в подарок фаянсовую кружку, в которую залез фаянсовый же котенок. Апофеозом стал сочиненный ею рассказ под названием "Маська". Привожу его без сокращений. Черт меня подери! Может быть, я пристрастен, но эти простенькие строки кажутся мне много лучше всего того, что я написал за свою жизнь.
   Маська
   Он даже и не догадывался, что я придумала. Я хочу стать кошкой, его кошкой. Я даже имя себе придумала: Маська, Мася, потому что очень маленькая и ласковая. А кошкой потому, что она всегда может быть рядом с теми, кого любит. И он любит кошек и уж конечно никогда ее не прогонит. А такую, как Маська — вообще никогда, никогда. Она пушистая и легкая, как облачко, у нее круглая мордочка и большие зеленые глазки. Она обожает лежать у него на левом плече, когда он сидит за переводами. Страницы книг шуршат, как мыши, и Маська подрагивает ушками. Иногда книги шумно захлопываются, и Маська пугается. Он гладит ее по спинке и успокаивает, а она в благодарность начинает вылизывать острым горячим язычком его ухо и висок. "Мася, — говорит он ей, — ты мне мешаешь, я никак не могу найти нужное слово". Но Маську остановить невозможно, ведь она его ужасно любит. Тогда он с плеча снимает ее на колени. Она встает на лапки, вытягивает спинку, поднимает мордочку и ждет. И он гладит пушистую спинку и целует между ушек. Она успевает лизнуть ему кончик носа и, наконец, успокаивается, укладываясь клубочком. "Мася, — вдруг громко провозглашает он, — я закончил, идем пить чай." Он встает, а Маська спросонья выпускает коготки и повисает, зацепившись передними лапами за его свитер. Он идет на кухню, а Маська болтается, как сосиска из авоськи. Наконец, она шлепается на пол и начинает путаться у него под ногами. "Мася, — говорит он ей, — отойди, наступлю на лапу, больно будет..." Маська все понимает и заранее жалобно мяукает. Тогда он поднимает ее и сажает на левую руку — рядом с сердцем. А Маське только этого и надо. Она зорко следит, как он ловко правой рукой заваривает чай, а потом ставит на стол варенье и их любимые сливки. Он наливает ей полное блюдце, и сливки мгновенно исчезают. После чая он идет в ванную, а Маська пулей мчится в его комнату, проверяет все уголки и закоулки, на всякий случай выглядывает в окно и прячется под диван. Он приходит опять с книгой, зажигает торшер и укладывается читать. А Маська, как обычно, ложится на его левое плечо и начинает мурчать, как маленький трактор, прямо ему в ухо. Потом затихает и только слышит в тишине, как он переворачивает страницы и как бьется его сердце. И еще видит, как на его виске пульсирует тонкая голубая жилка. Она начинает старательно вылизывать эту жилку, но жилка все равно голубеет и бьется. Он говорит ей: "Иди ко мне", и Маська ложится на руку рядом с его сердцем, и их сердца начинают биться рядом. Маська засыпает. Он кладет ладонь на ее теплую спинку и думает: Наверное, правду люди говорят, что кошки лечат сердечные болезни...
   Вверху справа над рассказиком стояло: "Этот рассказ посвящен тому, кто сразу все поймет." Что тут было понимать. Я получил вызов и должен был ответить. Для того, чтобы потом не осуждать себя за трусость и не воображать бесконечные картины любви, которую отверг.
   Моя дорогая женушка за тридцать лет совместной жизни привила-таки мне комплекс мужской неполноценности. Я с ним сжился и спокойно осознавал, что вполне определенные вещи мне недоступны, и чтобы не сойти с ума и не превратиться в ходячее ничтожество, я положил себе за правило не думать о своем несовершенстве. С годами это становилось все легче. Видя, что насмешки наедине и на людях не оказывают должного действия, жена оставила меня в покое. Я находил в нашей спокойной жизни так много преимуществ, что лучшей судьбы в будущем не представлял. И вот вновь настал для меня час испытаний. Я должен был преодолеть себя, рискнуть, и уже заранее сживался со стыдом и позором, который меня ожидает, но отказаться считал для себя невозможным.
   Никто не должен был знать о моей попытке. Поэтому я решил позвать ее к себе на работу. Комната, в которой я собирался ее принять, была ужасна. Совсем не то, заполненное светом пространство, где я еще недавно обитал. Я купил букет пионов, шоколад. Чай я привык заваривать в колбе. Все это ей было знакомо. Пропуск я заказал заранее, поэтому сидел и ждал ее звонка снизу. Время шло, а звонка все не было. Не выдержав ожидания, я ушел к проходной, надеясь перехватить ее по дороге. Она пришла с опозданием, вся в легком, голубом, как в облаке. Я подождал, пока ей выпишут пропуск, и повел к себе, изображая на лице официальную предупредительность. Как только мы вошли, я запер дверь двойным поворотом ключа. После нескольких малозначащих слов я заключил ее в объятья и поцеловал в губы долгим поцелуем. Наши языки встретились. Это был наш первый настоящий поцелуй. Она сказала, что у нее кружится голова и попросила разрешения присесть. Не давая ей опомниться, я стал раздевать ее снизу. Она пыталась протестовать, но я ей сказал жестко: "Разве вы не за этим пришли ко мне?" Я был настолько сосредоточен на своих проблемах, что мне было не до тонких чувств. Как я и ожидал, мой мальчик струсил раньше меня.
   Признаться честно, я ничего другого от себя и не ожидал. Развязка, на мой взгляд, близилась. Мы очень мило побеседовали, выпили по чашке крепкого чая с шоколадом. Пионы она с собой не взяла — ехала куда-то по делам. Букет я в тот же день пристроил знакомой продавщице в книжном магазине.
   К моему удивлению, вечером последовал ее звонок. Взволнованный голос выражал свою любовь и восторг по поводу случившегося события. На свет Божий появились новые стихи. Что-то о звезде, которая дрожит на кончике ресницы. "Ну что же, — подумал я, — если такой вариант мужчины чего-то стоит, то, значит, мужики нынче в большом дефиците."
   Мы вновь встретились на Чистых Прудах. Разговор шел о детях. О том, сколько они нам приносят забот и хлопот. Она поинтересовалась, а какое, мол, место она занимает в моей жизни. Я ответил, что я существую с нею в параллельном пространстве и поэтому наши проблемы и проблемы моей семьи никак не пересекаются. На самом деле в сердце моем были покой и холод. И скажи мне кто-нибудь, что ни завтра, ни впоследствии я ее больше не увижу, я бы только пожал плечами: нет — так нет. Но я никоим образом не хотел ее обижать и потому говорил с нею бережно и нежно.
   Между тем, не испытав полного и окончательного поражения, я надеялся хоть в малой степени реабилитировать себя в ее глазах. К ее второму визиту я подготовился более тщательно. В комнате я нашел огромный и толстый прямоугольник поролона, который возложил на два стола, поставленные буквой Т. У меня висели два крепких белых халата, которые я использовал в качестве белья. Для удобства я приставил к вертикальной части буквы Т стул без спинки, чтобы легче было залезать и слезать. Ложе было готово. К ее приходу снова стояли цветы и лежала большая плитка шоколада. Я не ощущал ни малейшего волнения. Она опять запаздывала со звонком из проходной, и я досадовал, что драгоценные минуты текут у нее сквозь пальцы.
   Наконец, телефон зазвонил. Я бросился вниз по лестнице и мигом был в бюро пропусков. Она читала одну из частей книги, которую я сейчас пишу. Не мешкая, мы поднялись в лабораторию. Я ей показал мое сооружение и мы тут же разделись. Она всходила на ложе любви, как царица. Я последовал за нею. О чудо! Мой мальчик сразу понял, чего я от него жду. Какого сумасшедшего удовольствия я был лишен в течение стольких лет нудно-пресной супружеской жизни! Как в кривом зеркале я увидел себя, молящего о милости. Я вспомнил, как противно бывает показывать, что ты вполне готов, а потом получить в качестве награды Сахару и ворчание, что ты слишком быстро всегда все делаешь, что с тобой неинтересно и прочее, и прочее. А утром ты должен отрабатывать дарованную тебе милость, иначе в следующий раз тебе обязательно напомнят, что, мол, тебе идут навстречу в твоих желаниях, а ты, неблагодарный, не удосужился починить кран в ванной и даже помассировать спину как следует неспособен.
   Да.. А вот сейчас мы с мальчиком дважды ходили на охоту и оба раза удачно. Дичь трепетала в моих руках. Потом она лежала, прижавшись ко мне, с трудом прикрываясь вторым халатом. Мы говорили вполголоса о тысячах пустяков и нам было покойно и сладко. Потом опять был чай с шоколадом. Цветы на сей раз она взяла, спрятав в глубокую полиэтиленовую сумку. Я проводил ее на улицу. Я не испытывал ни малейшего раскаяния перед женой. Я не считал себя виноватым в том, что мне было сегодня дьявольски хорошо. Я чувствовал себя моложе на десять лет. Впоследствии Маська говорила, что при встречах с нею у меня светлеет, проясняется и молодеет лицо и сияют глаза. Да, Маська. Она сама выбрала себе имя...
   Вечером был ее звонок. Я купался в ласковых волнах ее голоса, я чувствовал себя мужчиной. Она мне прочла прекрасный стишок о параллельных пространствах, но кто автор, я так никогда и не узнал.
   Убожество обстановки моей комнаты-лаборатории действовало мне на нервы. Меня оскорбляли закопченные стены, никогда не мывшиеся окна, безобразный, весь в дырах, линолеум. Уборщица ко мне не заходила, и я сам время от времени подметал полы, собирал сор и выносил в стоящий во дворе контейнер. Маська, напротив, ничего не замечала. Она непрерывно твердила мне, какой я умный, талантливый и красивый. Она недоумевала, как это может быть, чтобы женщины, с которыми я работаю, не обращали на меня внимание. Когда я смеялся над ее восторгами по поводу моей красоты и говорил, что уж чего-чего, а красотою тут и не пахнет, она горячо возражала, утверждая, что кое-кто был всегда заинтересован в том, чтобы сформировать в моем сознании мнение о себе самом как о человеке посредственном и малопривлекательном. К этому "кое кто" она довольно быстро стала испытывать столь острую ненависть, что я всякий раз ощущал стыд и неловкость, как от соучастия в некоем предательстве. Иногда я не выдерживал и яростно возражал, тогда она отступала, но при каждом удобном случае вновь напоминала мне, что все мои неудачи, и в том числе столь поздняя защита докторской, конечно, связаны с тем, что меня не ценили, никогда не любили и уж, разумеется, изменяли мне с каждым встречным и поперечным в экспедициях. Тут я злился, говорил ей резкие, обидные слова и уходил. Она меня догоняла, унижалась, просила прощения, мне становилось ее ужасно жаль, и мы мирились с тем, чтобы через две-три недели повторить слово в слово нашу баталию.
   Встретившись с Левкой, спросил, не сможет ли он нам предоставить свою квартиру хотя бы на день в неделю. Он тут же согласился, еще и потому, что сочувствовал моему несколько подчиненному положению в семье. Как раз он собирался на два летних месяца в отпуск — сидеть с внучками, которых настрогал его сын. Я стал безраздельным обладателем пустой холостяцкой квартиры в одном из высоченных домов, выходящих на шумный и дымный Ленинский проспект. Не имея над собой ни начальника, ни работодателя, я легко подстраивался под ее расписание. Она готовилась к нашему свиданию фундаментально. В тяжеленных сумках помимо всегда свежайшей постели лежали всяческие деликатесы, фрукты, бутылка шампанского. Я с трудом отбирал у нее тяжелую поклажу. Она берегла мое здоровье. Мы приходили в залитую летним утренним солнцем квартиру на седьмом этаже и тут же переодевались в два шелковых халата: черный — для меня и темно-бирюзовый — для нее. Я раскладывал широченную тахту, принадлежавшую некогда доктору-профессору госпоже Железняковой (а она ух как понимала толк в сексе!) и начинался наш праздник.
   Господа! Если вы не слышали никогда ту песню любви, которую исполняет соло в течение получаса или даже часа женщина, пришедшая на ложе любви, значит, вы зря прожили жизнь. О, эти песни-завывания, это жаркое дыхание вам в ухо, эти судороги оргазма, которые прокатываются по вашему мальчику, обхватывая его нежными волнами объятий! Сколько я узнал нового о себе и о жизни благодаря этой, предопределенной самой судьбой, встрече!
   Однажды, после второго (а, может быть, третьего) нашего слияния, отдышавшись, она сказала: "Какой же ты мужчина!" — "Какой?" — спросил я ее совершенно спокойно. - "Потрясающий!" Я лишь пожал плечами. Мне, разумеется, было лестно, но я тогда еще не осознавал, что она мне необходима, что мне без нее будет тошно жить, что семейная жизнь в своем однообразии все окрашивает в унылый серый цвет, изредка добавляя черную краску ссоры по пустякам или липкий розовый оттенок по случаю семейного торжества или какой-либо приятной мелочи, вроде трехдневной экскурсии во всеми забытый городок Мышкин, где среди изобилия грязи и человеческого помета на чистом свежем воздухе торчит колоколенка без колокола и стоит деревянный книжный магазинчик, в котором можно ненароком купить приличную книжку.
   Я отчетливо понимал, что дело было, конечно, не во мне, а в ней, в ее так внезапно и ярко вспыхнувшей любви. Это была самоотверженная самоотдача. Она часто повторяла: "Как же мне повезло! Я — пожилая, нищая, некрасивая, а на меня обратил внимание такой необыкновенный мужчина, как ты." Если вам ежедневно говорят, что вы — человек гениальный, красивый и прочее, и прочее, то при всем вашем скептическом отношении к самому себе внутри вашего организма начинает расти такое, знаете ли, растение "Наглец остролистый", которое своими острыми колючками взрезает вашу тоненькую пленочку порядочности, скромности, самокритичности. Короче — лучше вы не становитесь, но становитесь зато активнее, смелее, у вас возникает нечто вроде хватки. Вы тискаете случайно пробегающую мимо девку-фортуну за грудь и, кажется, ей это нравится.
   Я привык при встречах с Маськой преподносить ей все свои полусырые мысли-заготовки и прямо при ней их обтачивать, доводить до совершенства. Она всегда восхищалась и поражалась моей способности делать это экспромтом, сокрушалась, что я не записываю, а ей это, мол, недоступно... Нет, честное слово, она стала для меня катализатором творческой активности. Я, считавший себя счастливым поскольку имел все — дом, жену и детей, оказывается, мог быть еще во много раз счастливее.
  
   Когда вам начинает вдруг сказочно везти, помните: это процесс недолгий. И чем больше вам везет сейчас, сегодня, тем горше может быть вам завтра. Это закон жизни, известный еще древним. Но мы-то, люди, как его учитываем? Да никак. Получив неожиданно по башке, мы говорим: "Судьба!", показывая этим, что ничегошеньки в сути процесса, именуемого жизнью, не понимаем. А ведь жизнь нам ежеминутно дает примеры. Да хоть за ломберным столом, хоть при игре в рулетку. Единицы из многих тысяч выходят из этих испытаний победителями. И только потому, что умеют вовремя остановиться.
   Вероятность, случай правят миром. Умей его понять и использовать. Вот, прокатилась по стране волна дутых предприятий-пирамид. Миллионы расстались с последними деньгами, жулики-организаторы сорвали немыслимые куши... но ведь есть и выигравшие! Я сразу же знал, что ничего хорошего в игре с акциями Мавроди не будет, но хотел успеть сыграть, а для этого нужны были деньги, много денег. Цены на акции росли быстрее грибов, а я все не мог скопить желанный миллион. Ах, если бы у меня он был месяца на два раньше! И вот мне помог случай. Я сбросил Старцеву купленный за бесценок товар и получил долгожданный миллион. Увы, я смог купить на него всего пятьдесят акций. Я чувствовал, что дело идет к финишу, но решил выждать, выждал и быстренько продал акции. Мой капитал вырос в полтора раза за двадцать дней. Успех вскружил мне голову. Так как я почти ничего не зарабатывал на службе, я разработал систему, по которой я смог бы сносно существовать на проценты. Казалось, я все рассчитал. Я выбрал компании, дающие страховые свидетельства на случай банкротства, я разложил деньги по нескольким компаниям. Одного я не учел — своего совкового сознания. Нас так приучили верить государству (которое, кстати, беспрерывно нас обманывало), что видя синие гербовые печати на документах, подтверждающие добросовестность компаний, я и не помышлял, что меня и десять миллионов таких же остолопов могут так скверно, грубо, бессовестно надуть. Откуда было нам набраться жизненного опыта, откуда было нам знать, что государство в лице воров-чиновников в сговоре с предпринимателями-мошенниками уже все-все поделили между собой. Все было сосчитано — и наем девочек с изысканным маникюром и строгостью весталок в глазах, и бравых ребят-охранников в сверкающем никеле, и фешенебельные интерьеры, и компьютеры на каждом столе, и гербовые бумаги... и день, когда, прихватив наши деньги, ловкачи беспрепятственно махнули за рубеж, успев надежно разместить капиталы в лучших банках Европы и Америки.
   Государство достигло своей цели — население потеряло свои денежки, спрос на товары и продукты был пока отложен. Тихая такая инфляция по просьбе населения. А то, что жулики вывезли из страны несколько миллиардов долларов, так это так, чепуха. История все спишет. Но дело не в них, а в нас, дураках. Именно в те дни, когда я пристраивал свои денежки, выстаивая в очередях таких же, как я, остолопов, и слушая завистливым ухом, как иные из них кладут по десять, двадцать миллионов, мой свояк говорил мне, что не понимает идиотов, несущих деньги аферистам. "Почему же аферистам? — возражал я. — Вот и страховые свидетельства, вот я уже получил первые двадцать процентов от вклада в ЛЛД, а вот акции компании "Сибирь-золото". "А я знаю, — парировал свояк, — что такой компании среди золотодобывающих и торгующих предприятий не числится". Он оказался прав. Все лопнуло почти в одночасье. Телевизионные барышни еще призывали с экранов вкладывать деньги в многочисленные компании (и это тоже на совести государства и его исполнительно-карающих органов), а жулики уже летели в Швейцарию, Германию, Америку. Я лично проиграл, потому что опоздал. Нужно было угадать или предвидеть тот интервал времени, когда еще можно было сорвать куш. Можно было и не гнаться за высокими процентами. Мой знакомый, простой электрик без всякого образования, вложил деньги в солидный банк под небольшие дивиденды и спокойно за три года сделался обладателем двадцати миллионов. Но мне-то высокие проценты были необходимы, чтобы жить на них. Был бы я побогаче, я тоже, наверное поступил бы мудрее.
   Итог ясен: если тебе повезло один раз, то в другой будь в тысячу раз осторожнее.
   Случай карает иногда очень больно. Моему сыну внезапно повезло. Нельзя сказать, что счастье упало ему на голову в виде мешка с деньгами. Нет. Его послали представителем фирмы в Москву на немыслимый для нас оклад, да еще и оплатой квартиры, да еще с правом купить для работы машину. Ни он, ни его жена не были психологически готовы к такой роскошной жизни. У них никогда не было своей новенькой машины и поэтому, конечно, неприятности начались с нее. Дважды в нее залезали и грабили, один раз в радиаторе замерзла вода (сын не знал, что в морозы нужно заливать тосол), наконец, когда сын с охламоном приятелем, целый день промотавшись по Москве, остановился у автомобильной толкучки, вышел купить на копейку какой-то винтик и не включил сигнализацию, в машину влезли и вытащили его роскошный кейс с тремястами долларов и всеми-всеми документами, включая пропуск в посольство... Казалось бы, судьба его предупреждает. Но он не внял голосу судьбы. Он собирался в отъезд на Рождественские каникулы и деньги сыпались между пальцев на всякую никчемную дребедень, и все казалось мало, мало, мало. Туалеты, бирюльки к туалетам, бирюльки к бирюлькам, игрушки, вина, сласти... Квартира разбухала от накупленного барахла. И вот, наконец, накануне отъезда, ночью, разругавшись с женой, простуженный, с температурой, нажравшийся аспирина, он отправился в лютый мороз и в гололед заправляться на знакомую автозаправку, которая находилась у черта на куличках. Как выяснилось потом, бензина, который был ему нужен, там не оказалось и он ездил и ездил, пока Случай не подставил ему автомобиль, который разворачивался перед его носом в нарушение всех правил. Но кто у нас соблюдает правила в двенадцатом часу ночи тридцатого декабря! Он вмазался в него, передней части его "Жигуленка" как не бывало, а сам он вышиб головой стекло и застрял на остатках капота.
   Он был весь поломан. К счастью, оказался цел позвоночник и череп. Кожа на голове лопнула от уха до уха. Руки и нога были в плохом состоянии.
   Начались наши ежедневные походы в больницу, ночные бдения. Я удивлялся, насколько, оказывается, велик ресурс физических и психических сил у самого среднего человека. После напряженного рабочего дня я совершенно без признаков усталости шел на два-три часа в больницу, помогал сыну сходить в туалет, помыться, возил его в кресле-каталке, чистил ему фрукты, поил. Потом наступала очередь невестки или жены.
   Он не внял предостережениям, он нарушил закон равновесия между везением и невезением. Ему слишком сильно повезло, и он должен был принять все меры предосторожности. Он должен был привыкнуть к новому своему положению, успокоиться, выждать, делать небольшие и продуманные ходы.
   А что же Маська? Маська, этот ангел-хранитель, была со мной все это трудное время. Она меня сопровождала в больницу и ждала, пока я освобожусь. В любую погоду она была рядом. Потом я уходил домой, а она одна-одинешенька без страха шла проходными дворами в свою тесную двухкомнатную квартирку на пятом этаже, где ее поджидала изголодавшаяся по общению престарелая мать, которая, как все или почти все родители, сначала дотошно расспрашивала обо всем на свете, а затем долго-долго и нудно-нудно поучала свое немолодое дитя. Я вначале даже не понимал, почему Маська всюду за мной таскается. Все мои знакомые дамы спешили домой, чтобы успеть приготовить, постирать, погладить, даже прочесть там что-нибудь этакое или посмотреть по "ящику". Видно, очень уж у мамы был въедливый характер. Со мной Маська, наверное, отдыхала душой.
   ...Был ли я счастлив с Маськой? Делая скидку на ее восторги, я должен признаться, что ощущение вполне состоявшегося мужчины было для меня ново и ярко. Как жаль, что я не встретил ее двадцать-тридцать лет назад. Но тогда я был совсем, совсем другим, менее интересным, менее начитанным, менее понимавшим женскую природу. Мне было до крайности любопытно, что она нашла в пожилом, обремененном болезнями человеке. Человеке скучном, достаточно эгоистичном, озабоченном поисками заработка и не спешащим поделиться своими скудными копейками. Я не обещал ей ничего из того, что способно украсить жизнь — ни поездок за границу, ни посещения кабаков, ни нарядов, ни даже деликатесов. Изредка мне удавалось подкидывать ей мизерные суммы в пределах нищенской пенсии, гарантированной нашей воровской властью, чтобы народ не вымер окончательно. И все же, что она во мне нашла, так и осталось для меня неразрешенной загадкой. Я приставал к ней с расспросами о мужчинах, которые прежде были в ее жизни, я заставлял ее признаваться в деталях интимных отношений. Она отвечала с досадой, что все это было необходимо ей только лишь для самоутверждения. Она, мол, пыталась понять после измены мужа, чем она была плоха как женщина. А ведь он, бывало, не обращал на нее внимание неделями в течение долгих лет. Приходил с работы, ел и садился работать. Потом валился в постель и засыпал. Он не прикасался к ней, но требовал, чтобы она непременно спала рядом. И вот, теперь, после его ухода, она решила проверить, стоит ли она хоть что-нибудь. Она была привлекательна, ей легко было завести знакомство в компаниях, куда ее изредка приглашали. Она не могла привести знакомого домой, где деспотичка-мать зорко сторожила ее чистоту, и потому приходила в гости. Там ее избранник старался выглядеть нежным. Она, разумеется, получала удовлетворение, прежде всего моральное. Раз она вызывала желание, стало быть, с нею все в порядке.
   — Но ничего похожего на то, что у меня с тобой, не было, — с жаром добавляла она. — Пойми, я их не любила.
   Я же не понимал, как молодой и здоровый мужчина, а они у нее были, мог оказаться хуже меня. Я-то не обольщался относительно своих способностей. Комплекс неполноценности, привитый в молодости моей женой, видно, пустил очень глубокие корни. Я ревновал Маську к ее бывшим любовникам и, следовательно, любил.
  
   За все на свете приходится расплачиваться. Таков закон жизни. Убегая от соблазнов, мы прежде всего предусмотрительно избегаем последующей расплаты за предстоящие удовольствия. Но ведь мы при этом лишаем себя радости жизни. Так что же избрать? Вот вопрос. Грешить и каяться, грешить и каяться? Пожалуй, самое лучшее — не искать на свою голову приключений, а ждать, когда они сами нас найдут. Пассивная позиция нам облегчает нравственные мучения, уменьшает чувство вины.
   Испытывая к Маське самые теплые чувства, я вовсе не торопился порвать многолетние семейные узы. Я искал нечто, что примирило бы обе стороны. Пример Старцева был у меня перед глазами. Он смог всех обеспечить и, по-видимому, успокоить свою совесть. Я стремился к тому же. Однако Маська держалась очень агрессивно по отношению к моей жене. Она заявляла, что та совершенно искалечила мою жизнь, что если бы не жена, которой я был так слепо, так глупо предан, то я достиг бы величайших высот в науке, в живописи, в литературе. К слову сказать, жена совершенно искренне считала, что моей научной карьерой я целиком обязан ей, что она меня подвигала на защиту диссертации, освобождая от домашних дел. Представляю, какая бы злобная свара вплоть до рукопашной разгорелась бы между моими женщинами, случись им в открытую поспорить обо мне.
   Агрессивность Маськи сильно действовала мне на нервы. Признавая в некоторой, небольшой степени ее правоту, я начинал злиться, когда она обливала грязью жену, приписывая ей многочисленные измены, жестокость, издевательства надо мною. Все факты, все мелкие события, о которых я ей рассказывал, служили основой бесчисленным гневным инвективам. Даже то, что я писал, шло в дело, хотя я ей неоднократно внушал, что здесь есть и вымысел. Она твердо стояла на своем: никто и никогда меня не любил так, как она и никогда не полюбит. Она — единственный достойный меня человек и должна быть единственной для меня. Она желала стать моей законной супругой и как можно скорее. Мы должны были венчаться в церкви. С самого начала нашей близости этот мотив все время повторялся, вначале вяло и изредка, потом все настойчивее и чаще, потом почти ежедневно. Она даже стала мне угрожать самоубийством, если я ей изменю или откажусь жениться. Я крутился ужом на сковородке. Я не хотел ее бросать, я к ней адски привык, мне нужна была эта отдушина. Я боялся выдать себя, находясь под прицелом рентгеновских трубок моей жены. Мне претили выяснения отношений, которые ни к чему хорошему не привели бы, кроме стыда и скандалов. Несколько случайных совпадений могли стать искрой, взрывающей лежащий до того момента мирно, заряд пороха. Я понимал, что все спокойно до поры до времени. Без проколов адюльтеров не бывает, и остается лишь верить в мудрость старых и надежных жен — мол, перебесится и успокоится.
   С Маськой мне было необыкновенно хорошо и уютно. Я уж было подумал открыться жене и тем, как бы выпросить у нее официальное согласие на адюльтер. Когда я сообщил о своем намерении нашему знакомому Б., который пять раз был женат, а интрижек имел сотни, он как человек, хорошо знающий жизнь, ужаснулся и сказал: "Ни в коем случае! Даже если тебя застанут на месте преступления, все тупо отрицай — нет, не был, не видел, не слышал, не участвовал, и вообще, это был не я."
   Я не хочу отягчать свою совесть несправедливым поступком и более всего боюсь слова "предатель". Нет, нет, только не это. Да я и не хочу предавать свое прошлое. Я должен выполнить до конца свой долг перед семьей. Не зная, как мирно разрешить ситуацию, я решил смиренно ждать момента, когда сама жизнь в своем стихийном развитии развяжет образовавшийся узел. И мне, как чеховским героям, временами кажется, что решение будет найдено, что до конца еще далеко-далеко...
  
   Жена
   Пора. Еще можно успеть написать о жене. Успеть, пока жив.
   Пройдя вершины физического обожания и обожествления, ущелья раздражения, злобы и взаимонепонимания, я очутился в последние годы в спокойном, благоуханном саду, согреваемый ласковыми лучами заходящего солнца. "Господи, — молю я, — продли эти волшебные годы. Я не заслужил их, знаю, но прошу тебя, Господи, продли Свою Бесконечную Милость. Еще хоть десяток лет..."
   Как же все это началось... Мечта о девочке, самая сладкая мечта. Думаю, что ласки и сюсюканье матери сильно способствовали развитию во мне чувственности. Школа, улица всячески насаждали хамовато-игривое отношение к женщине. Чего только мы не рассказывали друг другу на школьных переменах и в темноте спален пионерских лагерей! Но все эти ломовые гнусности странно уживались с потрясающей наивностью и инфантилизмом. Мы не знали и не могли знать даже простейшей анатомии и физиологии. На всем, что касалось наших отличий от девочек, лежал запрет. Литература, которой мы увлекались, — Марк Твен, Жюль Верн, Джек Лондон — была стерильна. Мы знали, что чувства венчаются свадьбой, после чего возникает супружеская жизнь в виде "черного ящика", из которого по временам выскакивают дети.
   Нас объединили с девчонками только в предпоследнем классе. Я не помню ни одной сколько-нибудь сильной привязанности, хотя выбор был большой. На первых курсах института были "счастливчики", которые уже успели пожениться на однокурсницах. Подавляющее же большинство слишком страдало от несданных зачетов и экзаменов, чтобы откликнуться на призывы Амура. Страх вылететь из института и попасть в армию пересиливал инстинкт. С грехом пополам большинство из нас перевалило через первую весеннюю сессию. Стояли чудесные июньские дни, сменявшиеся теплыми ночами. Во дворах собирались компании, девчонки часто пели душещипательные куплетики. От нежных девичьих голосов сладко щемило сердце. Помню один из таких вечеров. Я только что закончил "Мартина Идена" и обуреваемый высокими мыслями спустился во двор. Я был один и одинок. Все мои друзья и знакомые жили далеко, — ведь я вырос вблизи Белорусского вокзала, а обитал с недавних пор здесь, в Измайлове. Телефона не было. Я помыкался возле дома, никому не нужный со своими чувствами, со своей сердечной неустроенностью, вздохнул и поплелся в нашу новую шестнадцатиметровую отдельную квартиру, где мы жили впятером с нянькой, которая спала на раскладушке между нашими постелями. Внизу, в беседке незнакомая девчушка пела: "Что стоишь, маешься, полюбить стараешься..."
   К пятому курсу института я уже достаточно втянулся в учебу, чтобы без лишней суеты и нервозности идти в середине потока студентов. За плечами был даже семестр с повышенной стипендией. Оказалось, что весьма либеральная система преподавания оставляет студенту массу времени для личных дел. Именно тогда я увлекся живописью, стал часто посещать консерваторию. Два сезона на целине добавили жизненного опыта. К тому времени я уже целовался с Т. и однажды даже попробовал перейти к решительным действиям, но получил отпор. Мой натиск был остановлен яростным шепотом: "Фу, какая мерзость!" "Почему же ты позволяешь целовать себя?" — спросил я. "Потому что это следов не оставляет," — был ответ.
   Итак, некоторый опыт общения с прекрасным полом у меня был. Летом, после четвертого курса, возвращаясь из булочной, я встретил ту, которая стала моей судьбой. Это была моя материализовавшаяся мечта. Это о ней я грезил, и ей предназначались мои исступленные ласки. Небольшого роста блондинка шла мне навстречу в приталенном платье в синюю полоску. Она прошла мимо, и я не успел запомнить ее лица. Через несколько дней — нечаянная удача. Она говорила по телефону, висевшему в соседнем подъезде. Говорила долго. Я понял, что она собирается в экспедицию на Баренцово море. Я не торопил ее. Я все думал, как бы к ней подъехать, но предлога не нашел, а она закончила разговор и ушла. Я встретил ее вновь в самом конце лета и запросто так спросил: "Ну, как экспедиция на Баренцово море?" Она без удивления что-то мне ответила, завязался легкий разговор, и я назначил ей свидание. Довольно скоро я пришел к ним домой, стал бывать чаще... Какая скучная, ординарная история, не так ли?
   После свадьбы она мне говорила, повторяла много-много раз, что я был совершенным альбиносом, некрасивым, малоинтересным, что взял ее измором. Пожалуй, она не лукавит. Еще на целине я услышал от Т., той самой, которую впоследствии целовал, — "Квазимодо". Гюго я еще не читал в то время и вспомнил об этом, раскрыв "Собор Парижской Богоматери". Но свое лицо в те годы я помню. Унылый длинный нос, расширяющийся книзу, гнусная коричневая родинка, обросшая рыжим волосом, прилепилась к верхней губе, раздвоенный подбородок с отвратительной ямочкой посередине, похожий на девичий лобок. И прыщи, прыщи! Боже мой, что за злая судьба! Набитый сантиментами Карлик-Нос! К пятому курсу прыщей поубавилось, но они все еще отравляли мне жизнь.
   И этот урод присосался к Красоте, как паук. Приходя к ней, я без церемонии помогал ей по хозяйству, сопровождал в магазин, словом, вскоре стал своим. Терпение вело меня к победе. У нас началась практика, и образовалась масса свободного времени. На деньги, заработанные на заводе, я решил в который раз выучиться музыке. Побренчав на фортепиано четыре месяца, я дошел до "Сурка", которого исполнял с торжественностью похоронного марша. Вершиной, которую, увы, мне так и не удалось покорить, оказалось переложение вальса из "Спящей красавицы". С этим нехитрым багажом я отправился на экзамен в вечернюю музыкальную школу, предварительно заглянув к своей милой и поцеловав ее в лобик "на счастье". Этот поцелуй был первым в том ряду бесчисленных прикосновений губами, которыми я благословлял и благодарил свою красоту и удачу.
   Придя на экзамен, я очутился среди детей шестого-седьмого класса. Я среди них выглядел настоящим слоном. Тут бы мне и смыться, не позориться. Но именно несуразность подобных ситуаций я тогда не мог прочувствовать. Под удивленными взглядами преподавательниц я сел за рояль и сыграл кусок из переложенного для дураков вальса, сбившись на той самой ноте, на которой сбивался все тысяча сто одиннадцать раз, пока репетировал. Сыграв, я раскланялся и пошел домой с сознанием выполненного долга. Самое важное, что могло произойти в этот день, уже произошло. Я ее поцеловал.
   Вот такой "милостивый государь" имел серьезные виды на руку прекраснейшей из женщин. Она была неискушенна и невинна, хотя начитанна и образованна. Заканчивала естественный факультет педагогического института и уж, конечно, видела и трогала мужскую плоть, хотя и вымоченную в формалине.
   Сладкая моя девочка! Я помню горьковатый запах твоего тела, твою узенькую монашескую лежанку в крошечной комнате. Как в бешено закручивающейся спирали, спонтанно происходит сближение мужчины и женщины. Словно неведомая сила притягивает их, как разноизменные полюса магнита. Как это все странно! В темноте интимной близости уже незаметны недостатки противоположного пола-полюса. И вот уже возникли какие-то новые отношения, какие-то невесть откуда взявшиеся права. Кто-то вчера едва знакомый, смеет ревновать или выражать недовольство... Чушь?! Помню, как поразил меня влажный жар интимнейшего места. Воистину, можно прочесть сотню книг о любви, но ничего не понять о ее огненной, животной сути, пока не ощутишь. Слова тут бессильны. Моя психопатическая натура и тут меня подвела. Сколько раз, опостылевший самому себе, я шел на приступ! Сколько раз, поймав мерзкую слизь, вскакивал и бежал скорее смыть, стереть свой позор! Она мне все прощала. На моей стороне были ее невинность и порядочность. Она, ни за что не стала бы обсуждать свои проблемы с подругами или сестрой. Наконец, "это" свершилось. И тут в меня словно бес вселился. Что только мы не придумывали, чтобы в квартире, где сновали туда-сюда ее родители, я мог удовлетворить свою исступленную страсть! Непонятно, что удерживает женщину в таких ситуациях от решительного отказа идти на контакт. Может быть, это своего рода гипноз? А, может быть, озорство? Что-то из "Декамерона", не так ли?..
   Я чувствовал, что она должна стать моей женой. Чтобы меня, выродка, допустила к себе и не прогнала какая-либо еще из женщин в мире, я не мог и надеяться. Нет, это был мой единственный шанс. Я не мог его упустить. Чувствуя собственную неполноценность, я в тоске не раз намекал матери, что я не такой, как все, что от этого я страдаю. Наконец, однажды она мне с раздражением ответила, что, мол, у меня все в порядке, не хуже, чем у других. Но ее брюзжание меня не успокоило. Я помнил тихие разговоры родителей, думающих, что я сплю (а жили мы много-много лет в одной комнате) их тихие и странные для моего детского ума разговоры, в которых откровенно признавались достоинства большого и плодородного фаллоса, который, увы, встречается не столь часто, как хотелось бы слабой половине человечества.
   Но вот явилась мне та, которой в силу ее невинности это было не столь уж важно... Мне очень хотелось жениться на ней. Однако я понимал, что для этого мне нужно хотя бы окончить институт. Иначе я попадал в неприятную зависимость от родителей. Мне всегда было противно просить у матери деньги. Я попытался перейти на вечерний факультет, но у декана были свои замыслы, и я вынужден был ждать еще год, еще целый год.
   Моя мать сразу невзлюбила свою будущую невестку. К моим друзьям мать относилась вполне терпимо, но подруг не выносила. Где-то на четвертом курсе я привел в "дом" Т. Ту самую. Первую мою привязанность, которая считала меня Квазимодой, но тем не менее позволяла себя целовать, а впоследствии собиралась и замуж за меня. Так вот, в насыщенной электричеством недоброжелательства атмосфере нашей однокомнатной квартиры бедная девочка не смела поднять глаз. Разговор умирал, едва родившись. Кое-как справившись с чаем, она полушепотом попросилась домой. Я проводил ее до метро. "Что за мышь ты привел к нам в дом? — атаковала меня мать. — Какая-то противная серая мышь!"
   Моя невеста не отличалась робостью. Их дом держался на совсем других принципах. Масса друзей, которые вечно торчали во всех трех комнатах. Кормили вкусно и сытно простыми и дешевыми блюдами. И две дочери, одна из которых стала моей судьбой, вели себя раскованно и непринужденно, с юмором и достоинством. Поэтому, впервые придя к нам, она не робела, а пыталась общаться на равных, без униженности и панибратства. Инквизиторские вопросы моей мамы ее вовсе не смущали. Их семья жила открыто, им нечего было стыдиться. Мать же моя стыдилась своего прошлого, жеманно произносила свое отчество, не любила вспоминать свою еврейскую фамилию. Ток неприязни, исходящий от моей матери, был очень заметен, но наша гостья не посчитала необходимым как-то реагировать на него. Между тем эта неприязнь должна была каким-нибудь способом разрядиться. И она разрядилась.
   Однажды, захватив по дороге бутылку сухого вина, я пригласил мою невесту с подругой в гости, зная, что родители пошли смотреть телевизор к соседям. Я рассчитывал на час-полтора свободы, но едва мы уселись и разлили вино по бокалам, как дверь отворилась и мое семейство с шумом ввалилось в комнату, а сестра кинулась к столу и стала внимательно изучать гостей, полуоткрыв рот. Мне бы тут проявить находчивость, пригласить родителей к столу... Увы, молодость и нетерпимость! Родители получают от детей то, что заслуживают. Я, как человек невоспитанный и невыдержанный, заявил, что, мол, могли бы часок и посидеть у соседей. Этого было достаточно для моей матери. Она ушла на кухню и там начала орать, что ходят тут всякие и распивают вино, что у нее не пивная, и прочее, и прочее. Бедные интеллигентные девчонки, у которых чувства чести и собственного достоинства были единственными богатством в жизни, тут же поднялись и, пробормотав, что так орут только на рынке, двинулись к двери. Папаша мой, как шавка из подворотни, высунул злую морду из кухни и крикнул: "Убирайтесь отсюда все!" Я вне себя выскочил им вслед и трахнул дверью. С досады я шваркнул бутылку о стену. К счастью, девчонки на меня не обозлились. Я же боялся, что увидав моих монстров в активном состоянии, моя любовь и надежда меня оставит.
   Поздно вечером я вернулся домой. А что мне оставалось делать? Податься было некуда. Мать, достигнув желаемого, успокоилась. Перед сном она вылила еще пару ведер помоев на девчонок, которые осмелились пить вино в чужом доме. Папаша счел себя чрезвычайно обиженным и перестал со мной разговаривать. Спустя день-другой мать стала меня подзуживать, чтобы я повинился перед отцом. Я покорился. Отец также добавил пару неприятных и малоприличных слов и простил меня. Жизнь продолжалась. Оставалось только ждать и надеяться.
   Мое пассивное противодействие в течение целого года источило агрессивность матери. Как человек, умеющий анализировать ситуацию, она понимала, что меня не удержать. Я выходил в инженеры. Состоялась защита диплома. Я позвонил в дверь и сказал: "Все, пять баллов." "Слава Богу, я дожила до этого дня и дала сыну образование", — всплакнула мать, ей тогда было сорок пять. Ох, и актриса моя мама! Ее так и звали в поликлинике — актриса Т. Перевоплощалась она и играла вдохновенно. Вот только текст фальшивил. Я точно знал, что образование добыл сам, никто мне его не давал. Меня, правда, кормили. Аппетит иногда был зверский...
   Ровно через неделю после защиты мы подали заявление о желании пожениться. Еще через неделю я сообщил об этом матери. К моей большой удаче в Москве гостила тетя Варя, жена дедушкиного родного брата. Огромная, покрытая толстым слоем материкового жира, она сохранила ясность ума и сильную волю первых чекистов города Одессы. В те далекие дни она с мужем ходила на бандитов... Мать ее сильно уважала; она нуждалась в авторитете, который снял бы с нее ответственность за разрешение на мой брак. Мы пришли. Моя невеста рядом с тетей Варей казалась птичкой-синичкой. После холодного приветствия состоялось небольшое застолье с незначительным разговором ни о чем. Невеста торопилась в институт — она училась на вечернем. Я проводил ее до дверей. "Ну, что же, —с казала тетя Варя, — девочка миловидная. Ее решительно вздернутый носик говорит о независимости характера." "Да уж, — подхватила мама, — характерец у нее есть." Тетя Варя благосклонно посмотрела на меня и улыбнулась. В апреле целую неделю длилась наша свадьба.
   Дней за десять до этого чудесного праздника у двоюродного брата моей возлюбленной был юбилей. Возвращались поздно. Я решил остаться у родителей невесты на ночь. Они не знали, как поступить, не решаясь указать мне на дверь. Вроде бы этикет требовал не допустить нашего совместного спанья. Я между тем преспокойно разделся и лег на новенькую, подаренную к свадьбе кровать. Родители побегали с подушкой за дочерью, уговаривая ее лечь в другой комнате, но она резко ответила, что еще в своем уме и уверенно ушла ко мне. Что это была за ночь! Ничто нас не беспокоило. Я впервые тогда довел ее до полного экстаза. Мы любили друг друга. Она иногда повторяла чью-то не очень умную фразу: "Платонически любят только уроды". В ту ночь торжествовала гармония. Мое обожание слилось с ее восторгом. Утром ее мама очень сухо ответила на мое радостное приветствие и в нескольких словах осудила наше нетерпение. Ну как же, ведь мы преступили какие-то дряхлые запреты. Какой идиот их придумал? Какой-нибудь аскет-монах, который, сгорая от страха перед людьми и Господом, неистово занимался ночами онанизмом? А мы, мы были вполне счастливы. Мы шли по улице и улыбались. Просто так. Мы встречали знакомых (был выходной день), и они нам дарили улыбки. Наверное, вокруг нас была сильная аура радости.
   Мы нарушили мораль. Религиозные табу. Я сейчас думаю о разного рода запретах, о культовых мелочах и действах. Сколько в них самодовольного убожества, фальши, уводящих от высокого смысла веры в Бога-Творца! Я понимаю и принимаю простые и великие Десять Заповедей. Я хочу быть добрым, терпимым, справедливым, смелым, честным, независтливым. Я хочу согласовать свои поступки со своей верой. Мне нравится ходить в православные храмы. Я верю в Боговдохновенность Христа и чту Единого Бога. Но я не могу принять всерьез запреты, касающиеся сексуальной жизни, если это не приносит зла другому. Какая глупость — связывать обрезание крайней плоти с верой в Бога! Какая ему разница, кто и как вставляет половой член? Почему это так занимает церковь? Неужели нет важнее проблем на свете! Мое дело — жить мне с женщиной, с мужчиной, онанировать, усмирять плоть. Только мое! Никогда не пойму и не приму, что огромная часть человечества лишена бессмертия или будет ввергнута в ад только за то, что называет бога Аллахом, а не Яхве, что их учитель Магомет, а не Христос. Пути к Богу, на мой взгляд, напоминают тропинки, которыми мы поднимаемся к единой Вершине. Ни один человек, ни одна конфессия не имеет права судить верующего от Его лица. Потому что мы не понимаем и никогда не поймем Его абсолютных идей. И от того, что соберутся вместе тысячи богословов, истина не станет ближе. Они лишь могут издать очередной запрет или разрешение — вертеться Земле или остановиться. Они даже не представляют, насколько они глупы, отрицая роль эволюции в становлении человека. Что им данные о хромосомном тождестве! Почему им не придет в голову, что Высший принцип как раз и состоит в том, чтобы вывести человека из органического единства с природой, одарив его всеми механизмами приспособления к ней. Механизмами на молекулярном уровне.
   Все эти табу происходили и происходят от невежества, от нецивилизованных отношений. Почему нельзя есть свинину? Почему неприлично спать с невестой до свадьбы? А вдруг он обманет и не женится? Да плевать на него, если он отказался жениться. Что, девственность — это вроде знака качества? Думаю, как раз наоборот. Вот так прошлые века, не знающие мыла, лекарств и предохранительных средств, диктуют нам нормы поведения. Не смешно ли?
   Наша свадьба... На второй день пришла одна из близких нам компаний. Преподаватели музыки. Валерка Соморов, виртуоз-баянист, растягивает меха, и мы самозабвенно орем "Зачуху-Маньку":
   Работка тебе будет никакая -
   В неделю раз бельишко постирать.
   И будем мы с тобою, дорогая,
   По набережной обручку гулять...
   Здорово мы повеселились, хотя обошлось без набережной. Будущее не тревожило. Мой диплом-корочка лежал арестованный в отделе кадров, ибо я не подписал распределение в Красноярск. Он лежал и ждал меня, а я праздновал. Как часто бывает на свадьбах, набежало много постороннего народа, совершенно нам незнакомых людей. Вот уж не могу понять, что их влечет на празднество в чужом кругу. Неужели столь велико желание поесть и выпить "на халяву"? Моя мама, вполне в ее духе, устроила банкет с "генералом". "Треугольник" поликлиники был налицо. Ну что же, она платила деньги, она и музыку заказывала.
   Началась семейная жизнь при родителях. Жена учила будущих медсестер и получала гроши. Меня же папаша пихнул с липовой справкой об освобождении от Красноярска в одну из своих шараш-монтаж-контор, откуда я вскоре был послан в Донбасс. Как же я тосковал в командировке без жены! Мне все время хотелось плакать. Вот странно, ведь я с удовольствием задерживался на работе, особенно когда перешел в Академию. Мы там все время как бы играли в интересную игру, а нам за это платили "деньги". После окончания рабочего времени оставались играть в шахматы и пить казенный спирт. Закуска стоила дешево. Я приходил домой довольно поздно и валился спать. До сих пор не пойму, как меня выносила жена. Думаю, ей, бедняжке, быстро стало недоставать внимания и ласки. А ведь я ее очень любил. Но это была эгоистическая любовь ребенка к матери.
   Только однажды нам улыбнулось счастье, и мы вырвались в замечательную поездку на Оку. Ехали с моими коллегами, супружеской парой из нашей лаборатории. Он был рыболовом-фанатом, часто изображая в лицах свои поединки с рыбой, где ухитрялся играть роль подсекаемой рыбы.
   Крошечный самолетик сел в маленьком селении километрах в пяти от Оки. Мы разбили палатки. Уже через два дня лес подарил нам фантастическую радость. После жары прошел ночной дождь. Захватив здоровенный пакет, в котором мы везли одеяло, я решил пройтись в надежде набрать грибов на жаренку. Встретившийся пастух, увидя меня сказал: "Пошел гриб, пошел..." Едва я сделал шагов десять, как увидел прямо у дороги великолепный белый. Он стоял на высокой и толстой ноге, и в его шляпе с загнутыми вниз полями ощущалась купеческая солидность. Не разгибаясь, я повернул голову и обомлел. Приподняв дубовые листья, группами и поодиночке рядом со мной стояли десятки мощных, как по трафарету вылепленных, белых грибов. Через полчаса с битком набитым пакетом я возвратился к палатке. Увидев такое богатство, жена всплеснула руками, схватила первую попавшуюся кошелку и кинулась в лес. "Постой, — закричал я, — пойдем вместе. Заблудишься, где тебя искать? Тут все-таки не Измайлово, а Мещера". Насилу я ее догнал.
   Удивительно, но в этом маленьком, слабом существе совершенно отсутствовал инстинкт самосохранения и сопутствующий ему страх. Не умея плавать, она ходила в лодочные и байдарочные походы, одна гуляла в незнакомых лесах, не боялась больших собак.
   Да, это была прекрасная охота. Грибов мы отведали во всех видах. На следующее утро мимо нашей палатки потянулись деревенские в дальние леса. Они возвращались с тяжеленными корзинами, наполненными с верхом одними белыми.
   Вскоре после этого мы снялись с места и на подводе выехали на берег Оки. Нас ожидала необычайная рыбалка. Никогда больше я не ловил на простую удочку и хилого дождевого червя такое количество роскошной и разнообразной рыбы. Рядом с нашей стоянкой уходила до середины реки песчаная коса, с которой можно было видеть оба берега, поросшие начинающей чернеть ежевикой. Синяя лента реки круто поворачивала, и недалеко от того места, где мы разбили лагерь, с Окой соединялась протока с медленной и прозрачной, как в аквариуме, водой. Воздух звенел от работы насекомых. Это был воистину рай земной. Черная смородина, шиповник, ежевика, сладкая и терпкая черемуха, изобилие рыбы и грибов... Мы варили компоты, сушили грибы и вялили рыбу.
   Однажды Господь изгнал людей из рая. И в этот раз причиной опять-таки стала женщина — жена моего коллеги. Она возревновала к красоте и грациозности моей жены, по сравнению с которой сильно проигрывала. У нее было плоское, покрытое оспинами лицо с бесцветными ресницами и бровями, топорная фигура. Она была необразованна и неумна и часто не к месту цитировала любимые словечки шефа, вроде "не старайся быть большим католиком, чем Римский папа". Она была совершенно равнодушна к красоте окружающего мира. Ее завистливые маленькие глазки все время швыряли в поисках все новых и новых сокровищ, которые нам щедро раздавало лето. Однажды после завтрака она пустила перед мужем слезу, что вот, мол, она одна готовит (что было ложью) и не может отойти от костра, в то время как другая все прихорашивается перед мужиками. Ее муж, человек неуравновешенный и невоспитанный, устроил моей жене грязный кухонный скандал. Особенно задело супружескую пару то, что по утрам моя жена в купальнике на берегу Оки делала гимнастику, якобы демонстрируя мужикам свои прелести. Я, естественно, выдал ему "дурака", после чего мы разделили съестные припасы и покинули лагерь. Экипировка у нас была та еще! Еду я тащил в идиотском картонном чемодане. Зрелище, наверное, было комическим: по кочкам среди болотин, под палящим солнцем какой-то придурок в очках волок огромный оранжевый чемодан. Птицы, увидев меня, замолкали, приоткрыв от изумления клювы.
   Мы поставили палатку на самом берегу Оки. Вот тут бы мне и насладиться нашим уединением. Ведь в моем распоряжении было целых двадцать четыре часа в сутки рядом с любимой женщиной, которая мне ни в чем не отказывала. Мы бросали нашу палатку с нехитрым скарбом и отправлялись гулять, но тут я начинал тревожиться, как бы нас не обокрали. В перерывах между игрой в канасту и занятиями любовью я куксился, мне было скучно и одиноко. Однажды я пошел за сушняком, а жена осталась мыть посуду. Я принес хворост и позвал ее — никакого ответа. Я крикнул громче — тишина. Вне себя от ужаса (она ведь не умела плавать) я ринулся вниз к реке и заорал диким голосом. В ту же секунду она, бледная и перепуганная, выскочила из-за куста, где был удобный спуск к воде. Она подумала, что меня кондрашка хватила. Да я и на самом деле был близок к этому. Я едва мог прошептать: "Мне показалось, что ты утонула". Нет, мне явно пора было возвращаться в Москву. Вскоре мы взяли билет на проходящий теплоход и отплыли от крошечной станции, которую теперь на картах не найти. Если мне и удалось испортить отдых, то все же не полностью. Спустя много лет мы с удовольствием вспоминали те благословенные места.
   Горячая привязанность моя к жене сильно раздражала мою маму. Видимо, она считала, что мужчина должен быть более сдержанным в проявлении чувств, и в этом был, пожалуй, свой резон. Угля в топку подбрасывала и моя теща, которая не раз, глядя на мои игры с женой, повторяла маме: "Как он ее любит!" Однажды моя мама не выдержала и резко парировала: "Она тоже его любит и полюбила раньше, чем он ее". На вопрос тещи, мол, как это можно установить, мама ответила: "А вот захотела заарканить парня и дала ему раньше положенного". Теща от неожиданной и незаслуженной обиды чуть не заплакала и всю оставшуюся жизнь помнила мамашину выходку. Оказывается, моя милая мама в те времена, когда я был на сборах в химических войсках и переписывался с невестой, осмелилась прочесть ее письма ко мне, где моя милая писала, в частности, что в тот раз она не подзалетела, и что крестин не будет. Читать чужие письма некрасиво. Но вытаскивать на свет божий интимную информацию — это, конечно, подлость. Мать это осознала, как только распустила язык, и доложила на всякий случай и мне, надеясь сбросить давление в котле заранее. Однако я был в те времена еще настолько глуп и инфантилен, что даже не осознал нанесенного жене оскорбления.
   Мы жили в шестиметровой комнатке, где кроме раскладного дивана стоял письменный стол с одним стулом и тумбочка с радиолой "Сакта", купленной еще до свадьбы на наши студенческие копейки. Настольная лампа под зеленым абажуром, желтые шторы... Сашка Шлемов пришел однажды (он жил тогда в развалюхе на Арбате), отведал тещиной заливной трески с домашней кислой капустой, умилился и раскис в нашем будуаре, повторяя: "Вот что создает уют и счастье!" И в последующие его приходы после вкусной еды он просил поставить что-нибудь из классики "для пищеварения". Так мы и жили в этом закутке, пока не родился сын. Хотя теща и намекала, что ее старшая дочь с мужем и ребенком прекрасно умещались в нашем помещении ("Да еще там стоял и платяной шкаф", — добавляла она), я решительно потребовал перемены мест. Все обошлось наилучшим образом. Мы оставили родителями нашу свадебную лежанку, а сами перебрались в их комнату на старомодную пружинно-металлическую конструкцию, на которой я никак не мог приладиться, все скатывался к середине. Но все это было потом, потом, после рождения сына. А за год до этого главного события, которое связало нас на последующие тридцать лет, произошла обычная и банальная житейская драма, чуть не кончившаяся для меня трагически.
   Наша жизнь шла ровно, почти без событий. Я ходил на работу, периодически получал взбучки от шефа, который не без оснований считал меня бездарью и бездельником. Поскольку у меня хорошо развит инстинкт приспособления, шефу никак не удавалось схватить меня мертвой хваткой и припереть к стене — я всегда был в середине толпы-коллектива. Вернувшись домой, я любил прилечь и валялся вплоть до появления жены. Забавно — она всегда угадывала, что я спал. Впоследствии я сам заметил, что у спящего человека меняется состав выдыхаемого воздуха, возможно, во сне он избавляется от каких-то шлаков, накапливаемых организмом за день. Насекомые это очень хорошо чувствуют. Вы, наверное, сами не раз замечали, что муха, летающая по комнате и не обращающая на вас внимание, тотчас усядется вам на лицо или на любую оголенную часть тела, стоит лишь нам задремать.
   Приходила жена поздно. Школа отнимала массу времени, да тут еще появилась возможность поступить на курсы английского языка. Все-таки разнообразие. Три вечера в неделю она была занята учебой. Мы вели независимую друг от друга жизнь, пересекаясь довольно редко. Усталость не очень располагала к ночным радостям, а меня это устраивало. Но медленно действующий и беспощадный яд содержится как раз в болоте однообразия. Яд накапливается в организме, и однажды человек глянет кругом, увидит кипящее разнообразие жизни и плюнет на все былые привязанности ради новых, острых впечатлений...
   Наступили летние каникулы. Поезд увозил мою жену в горы, в туристский пеший маршрут. Ехала она одна, по случайной путевке. Я стоял перед окном вагона и глядел на нее. Она мне строила рожицы, я улыбался. Денег было в обрез, поскольку я получал все те же идиотские сто рублей в месяц. Я ничего, абсолютно ничего не мог дать ей. Я был убог и глуп выше всякой меры. Я даже не чувствовал унижения от нашей безысходной нищеты. И вот поезд ушел, и я отправился на работу. Пару раз я получил от нее письма. В последнем она просила выслать ей тридцать рублей телеграфом.
   Вернулась она загорелой и красивой. С нею приехала девчонка из их группы, совершенное чучело из провинции, которая пробыла у нас полдня и уехала, так и не раскрыв рта. Я едва дождался минуты, когда мы, наконец, остались одни. Целиком поглощенный страстью, я не заметил, что моя жена изменилась. Шли дни. Несколько раз она на меня сорвалась, но я не придал этому значения. И раньше случалось, что она мне "всыпала", никогда не стесняясь присутствием посторонних.
   В тот далекий вечер мы были у Орловских. Брат мой Костя, еще холостой, всюду тогда таскался с нами. Обычно он и моя любезная женушка на пару точили о меня свои клыки и когти. У жены в тот вечер было раздраженно-нахальное настроение. Трижды услышал из ее уст: "Салонный анекдот. На лугу пасется корова. Рядом валяется перчатка. Подходит бык: "Мадам, не вы ли потеряли бюстгальтер?" На меня она не смотрела. Втроем мы возвращались из гостей. По-прежнему не обращая на меня внимания, она вела с ним разговор. Прощаясь, брат сказал мне: "Позвони завтра на работу." — "Зачем", — спросил я. — "Позвони". Я пожал плечами. Ближе к обеду я вспомнил, что он ждет звонка. Я набрал номер. Он взял трубку и тут же меня огорошил: "Старик, у нее завязался серьезный роман с одним морским офицером". В глазах у меня потемнело. "Откуда ты знаешь?" — "Она мне вчера об этом рассказала. Он накануне звонил ей из другого города. Теща твоя слышала и обалдела... Вот такие дела..." — "Ну что ж. Спасибо за информацию. Пока." Я еле держался на ногах. Мне хотелось умереть. Нужно сварить цианистый калий. Немного. Так, ферроцианид у меня есть. Нужна сода и муфельная печь. Я пошел искать соду. Как это часто бывает, под рукой не оказалось простейшего реактива. Настало время возвращаться домой. Ладно, завтра сделаю. В голове пусто. На сердце тошнота. За что? Я не испытывал чувства мести. Я был ошеломлен, как ребенок, у которого внезапно вырвали из рук любимую игрушку, и он старается понять, что произошло, кто обидчик.
   Не помню, как начался разговор. Возможно, она ждала от меня каких-то действий, достойных мужчин — соберу вещи, холодно попрощаюсь, хлопну дверью, дам ей пощечину... Но я не был мужчиной. Я был обиженным ребенком. Я смотрел на нее затравленными глазами, и у нее не было сил прогнать меня. Она мне что-то твердила о биотоках, которые сильней нравственности, и потому с ними бороться бесполезно. Она плакала от бессилия развязать образовавшийся узел. Помимо прочего, ее мучил стыд, скандальность ситуации, она предвидела резкую реакцию родителей, родни, приятелей. Все они очень хорошо ко мне относились. Не сразу, но она начала рассказывать мне, как она сопротивлялась, а он, мой обидчик и враг, как я сейчас понимаю, холодно и расчетливо плел паутину, лицемерил, ужасаясь, когда она вспоминала меня: "Опять муж! Ему там тоже неплохо." "Ты так умна, что могла бы стать женой академика", — твердил он ей. Жалкий офицеришка, знал бы ты, несчастный провинциал, что в большинстве своем жены у академиков — набитые самодовольные дуры. Сейчас, по происшествии стольких лет, я смотрю на этот адюльтер с усмешкой. Смешна дешевка, на которую матерый самец сумел поймать наивную, неопытную бабенку, которая знала о жизни только из романов Тургенева, которая сама не умела врать и все, естественно, принимала за чистую монету...
   Что мне оставалось? Я стал терпеливо выхаживать ее, поскольку она была действительно больна. Прошел месяц, другой. Я водил ее в парк и пытался развлечь, я старался, как мог. Временами я делал ошибки. Однажды я сказал, что с удовольствием набил бы ему морду. Она с презрением посмотрела на меня и заметила, что он в две секунды сделал бы из меня отбивную котлету, а я уполз бы в угол зализывать раны. Кажется, Джером К.Джером прав: женщины всего мира более всего предпочитают военных, а из последних — морских офицеров. Думаю, что между ними была близость. Без этого чувство не достигло бы такой остроты. Значит, я проигрывал еще и в этом плане. Безысходность давила ее, и она поделилась-таки с одной из своих кузин, добавив, что я знаю о случившемся. "Дура, что рассказала," — ответила ей кузина. Конечно, дура, но ведь она могла рассчитывать на красивый жест с моей стороны, а его не последовало.
   Ее старшая сестра в это время отдыхала с друзьями на Валдае. Чтобы развеяться, мы решили поехать туда вместе с Левкой. Как раз в это время у нее должны были начаться месячные, но дни шли за днями, а их не было. Она понесла и обвинила в этом мою несдержанность.
   Валдай. Огромное озеро блестело под утренним солнцем. Возле свай, в прозрачной воде резвились рыбешки. Подошедший катер перетащил нас на другой берег. Еще несколько километров на попутке — и мы оказались в палаточном городке, посреди которого на свежеоструганной сосне развевалась цветастая тряпка. Это было хорошо обжитое пространство. Длинный обеденный стол с лавками, две байдарки, одна из которых под парусом и со швертами, две машины, на которых ездили за продуктами в ближайшую деревню.
   В городке царила бесшабашная, пропитанная сексом атмосфера веселья. Многим было чуть за тридцать. Дети резвились в своей компании, взрослые были свободны и сыты и потому настроены очень игриво. Скабрезным шуткам и анекдотам радовались шумно и подолгу. Едва я появился на берегу перед приютившей нас компанией, как все бабенки буквально впились глазами в мои плавки, стараясь разглядеть припрятанные доспехи. У самой старшей из них глаза от любопытства прямо-таки съехали к переносице.
   Мы поселились в палатке втроем с Левкой и это долго служило поводом для насмешек. Я по глупости не улавливал их смысл и не догадывался предложить Левке отселиться от нас. Жена, напротив, воспринимала насмешки очень болезненно и постоянно унижала мое мужское достоинство прямо на людях. Все при этом смеялись, тем более, что я молчал и производил впечатление "недоделанного". Левка, в котором, несомненно, заложена жажда справедливости, однажды не выдержал и, отозвав мою разлюбезную жену в сторонку, преподал ей жесткий урок, смысл которого, как я теперь понимаю, заключался в том, что человека можно винить в каких угодно словах и поступках, но не в физических недостатках, данных ему от природы. Видимо, он добавил напоследок, что откровенный садизм в отношении меня прежде всего не делает чести ей самой. Судя по дальнейшему, разговор пошел ей на пользу. Левка злился не столько на нее, сколько на меня за слюнтяйство.
   Спустя неделю все разъехались. Мы одолжили байдарку и втроем начали путешествие по озерам Валдая. Между тем моя женушка начала все более явственно ощущать зарождающуюся в ней жизнь. Поэтому мы высадили ее на берег в деревне, откуда автобус шел на железнодорожную станцию, и продолжили поход вдвоем. Тут я стал понемногу оживать, оттаивать. У Левки несносный характер, он меня задевал, я злился. У нас было несколько дурацких споров, в которых я, нахватавшийся вершков наук, пытался оперировать своими скудными познаниями. Смешно вспоминать, честное слово. Когда я, поздоровевший умственно и физически, вернулся в Москву, беременность уже оказала свое умиротворяющее действие на жену. Правда, на Левку она еще очень долго дулась, выискивала в нем всяческие недостатки. Несомненно, новое ощущение жизни принесло покой ее душе. Я помню, что трепетал при мысли, что роды убьют ее. Я поделился страхами с ее знакомой-врачом. Они как-то подружились в лодочном походе, куда моя лягушка-путешественница, отважно отправилась без меня. Сейчас мне непонятно, как я, так трепеща за нее, мог ее отпускать.... А, может быть, именно эти степени свободы примиряли ее со мной. Она искренне верила, что я напрочь лишен ревности, а я ревновал и воображал ужасные сцены измены и мою сладкую месть любовникам, хотя никого конкретно не представлял себе. Это была все та же умственная жвачка "человека из подполья". Да, так вот, знакомая сказала, что, по ее разумению, у моей жены прекрасно развит таз, и никаких противопоказаний родам она не видит.
   На последнем месяце жена гуляла со мной по скудно освещенным улицам. Зеленоватый свет фонарей отражался в лужах. По тротуарам было не пройти, сугробы образовали запруды. Я осторожненько вел ее по краям луж, она наваливалась на меня погрузневшим телом. Боже, как я был счастлив!
   Моя троюродная тетка, акушер с большим стажем, взялась по нашей просьбе опекать будущую роженицу. У жены все-таки оказалась непредрасположенность к естественному акту, и потому ее положили загодя в патологию. И вот наступил вечер, когда она позвонила и сказала, что у нее началось. Ранним утром я уже был у тетки и предупредил ее. Вначале ничто не предвещало неприятностей, но часы шли, а жена все не могла разродиться. Прошли сутки. Отчаяние охватило меня. Я все звонил и звонил тетке, а ребенок не шел. Прошла еще половина суток. Моя мать с тещей сидела у телефона. Я метался по комнате. Моя фантазия рисовала мне страшные картины мучений... Наконец, зазвонил телефон. "Все в порядке, поздравляю с мальчиком, — голос тетки был усталым. — Всем отделением выдавливали. Пришлось немного надрезать, но зашили, словно девочке." Боже! Она жива!
   — Надо ехать поздравить жену, — сказала мама.
   — Да что ты, она, верно, лежит без сил.
   — Сейчас ей твое внимание дороже всего. А силы вернутся. Напиши записочку, и мы напишем.
   Мать была права. Я не стану приводить здесь все свои восторженные глупости. Я поехал, прихватив немудреные гостинцы. У нас всегда как-то получалось, что на случай высокого праздника ничего соответствующего не было. Ее ответ был вполне прозаическим. Она сетовала лишь, что мальчик оказался великоват.
   Итак, мы стали родителями. Начиналась другая жизнь. Маленький человечек поселился в доме. Помню солнечный майский день. Мы с мамой идем по улице, я качу коляску. Мы фантазируем о том, кем вырастет мальчишка, а потом спохватываемся, что ему всего-то навсего две недели от роду. Каждый родитель помнит милые проказы своих детей, их непослушание, трепет сердца, когда ждешь мальчишку с улицы и не знаешь, куда он подевался. Я, подобно многим отцам, старался обучить сына тому, чего сам не умел. Он рано научился плавать, ездить на велосипеде, неплохо бегал на лыжах. Потом я его пристроил на дзю-до, и он через несколько лет сделал там некоторые успехи. За все время, пока мальчик рос, я не помню ни одной ссоры по поводу того, что кому-то не хочется возиться с ребенком. С малых лет он бывал с матерью в экспедициях, ходил со мной в байдарочные походы, хотя и остался урбанистом. Природа его не интересовала. Мы здорово испортили ему детство, засунув в математическую школу. Нам очень хотелось, чтобы он получил хорошее образование. Однако там он не преуспел, так как к математике у него не было способностей. Оказалось, что ему даются языки, но мы вовремя не переложили руль, и он вышел из института без знаний и без охоты заниматься технологией. К тому времени в стране настолько обесценился инженерный труд, что удерживать его в НИИ стало бессмысленно.
   Обычная скучная советская история. Мы прожили вместе с ним двадцать два года. Потом стали ждать его то из армии, то из мерзкой семьи, в которую он попал по недомыслию. Теперь ждем его редких приездов из другой страны, где он обзавелся семьей. Он оказался прекрасным мужем и отцом... короче — я горжусь им. Моя жизнь обрела хоть какой-то смысл. Я молю Бога, чтобы Он продлил его годы, чтобы мой сын был счастлив простым человеческим счастьем.
   Я благодарен сыну за то, что он появился на свет и спаял нашу маленькую семью. Благодаря ему моя сладкая девочка осталась со мной. Она осталась со мной вопреки всем моим недостаткам. "Из-за лени", — как с усмешкой она иногда подкалывала меня. Я был ей неплохим мужем, как мне думается, но никудышным любовником. Что же теперь, на исходе лет сокрушаться о том, чего не было? Мне неправдоподобно повезло, а ей немного не повезло.
   У нее другое, в отличие от моего, представление о жизни. Она считает, что жить на свете стоит. Дай ей, Боже, долгие годы.
  
   Эпилог
   Тот маленький мальчик, что выбегал во двор с криком "Мы богатые!", и тот школьник, что ревел, получив тройку, и тот студент, что изнывал на зачете по химии, и многие, многие другие — инженер, аспирант, профессор, — все они выстроились за мной в цепочку, которую я веду, веду, веду по жизни... Все кругом меняется — то быстрее, то медленнее, меняюсь внешне и я.
   В самом конце восьмидесятых не по моей вине, как я считаю, лаборатория опустела. Кого-то сменили тематикой, кто-то погнался за деньгами. Я остался почти один. Ничего не делал целыми днями. Тех денег, что платил мне институт, мне хватало на еду. Я приходил в свою комнату-лабораторию, в которой совсем недавно кипела жизнь, не торопясь, ставил воду на плитку, заваривал чай, читал газеты, ждал времени обеда. Обедал. Мой обед был подстать моему тогдашнему состоянию — я варил себе суп из пакетика. Затем я спускался на третий этаж и играл в настольный теннис. Потел. Поднимался к себе, сидел — остывал. Принимал таблетки от повышенного давления. Потом слушал радио, пил чай. Брал книги, листал. Читать не хотелось. Хотелось спать. Сидя спать не мог — деревенели руки, болел позвоночник. Лечь бы — да нельзя: в комнате сидел мой единственный сотрудник, я его стеснялся. Когда он уезжал в командировки, я где-нибудь часа в три-четыре после полудня раскладывал стулья крестом и ложился, накрывшись курткой. Полчаса дремоты освежали меня. Я вставал, допивал остаток чая и размышлял.
   Что же изменилось с тех пор? Да ничего, не считая, что я сменил работу. Еду домой в тесном вагоне, дышу испарениями тел, боюсь заразиться гриппом. С каждым разом мне все труднее выходить из простуды. Инфекция очень быстро проникает в легкие, и мне приходится дней по десять пить антибиотики. К врачам не обращаюсь. В последние годы стало резко ухудшаться зрение. Страдаю спазмами головы и глаз. Что меня ждет в ближайщем будущем? Слепота? Маразм?
   Социальный эксперимент, слава Богу, закончен. Но последствия его, думаю, будут еще ощутимы многие десятилетия. Издох ли окончательно ненавистный монстр? Извращенная идея равенства и деления общего пирога "по справедливости" жила, живет и будет жить всегда. Потому что всегда будут рождаться и жить люди, которые не хотят или не умеют работать, но не осознают этого и требуют своей доли. Будут всегда и негодяи, сознательно идущие на насилие ради легкой наживы.
   Благодетельная для всего человечества катастрофа обернулась духовной пустотой нашей мыслящей прослойки. То, с чем боролись, что ненавидели, лежит теперь в руинах. Сколько совсем недавно было апологетики и проклятий! Сколько было аргументов, что модель социализма неверна. Начиная с Достоевского и Мечникова, только и твердили об этом. И вот они оказались правы. И мы, думающие одинаково с ними, тоже оказались правы. И вот, спорить более не о чем. Пора подсчитывать убытки. Ох, как дорого обошелся эксперимент! Сколько предстоит работы по расчистке и дезинфекции зараженной территории и людей! Только бы не рвануло где-либо по чьей бы то ни было халатности или злому умыслу... Нам еще долго не дадут свободно дышать и работать. Много, очень много еще придется претерпеть. Как бы безвластие не превратило нашу страну в зону Смуты. Было уже Смутное время в нашей истории. Страшно...
   Я обращаюсь к своим запискам и вижу, что моя личная война с режимом окончена. Мне лично достаточно, что власть перестала тыкать в нос зловонную идеологию. Но что делать дальше? Жить или доживать? А что, интересно, делают сейчас бывшие ярые защитники режима? Помните — от тяжести бесчисленных томов прогибались раньше полки в библиотеках и магазинах. Эту макулатуру словно волна слизнула. На какие средства они теперь живут? Разлюбезные идеологи коммунизма, за что вам нынче платят денежки? Если судить по моему братику Косте, то большинство подвизается в различных фондах и коммерческих компаниях, выкачивающих обманным путем деньги из населения.
   Что за странная наша судьба! Мы прожили семьдесят пять лет в призрачной атмосфере идей и идеалов, и гордились этим. Мир окружающих вещей был ужасен, но мы привыкли не замечать его. Мы старались не замечать грязи, убожества, цинизма власти, нашего полного бесправия. Однажды брат моей жены приехал из США — он там родился и вырос. Собралась родня, и одна из наших стала на дурном английском языке объяснять, что вот, она проработала всю жизнь и осталась нищей. Я же с некоторой гордостью сказал: "Мы работаем не за деньги." И это было правдой. Нас учили презирать деньги, быт.
   Так что же нам делать теперь — типичный русский вопрос. Жить — это значит активно участвовать в демократизации общества, чувствовать ответственность за будущее... Видите, какие штампы из прошлого я притащил в сегодняшний день? Ну, давайте добавим немного юмора, вспомним Вольтера. Жить — это значит просто жить. Что мы делали в основном раньше? Ходили на работу, встречались с друзьями, растили детей. Писали статьи, ставили эксперименты. Продолжайте, ребята, в том же духе. При чем тут высокие материи? Те, кто наверху, надувают щеки и делают вид, что знают, как вытащить нас всех из ямы. Ничего они не знают, уверяю вас. Все это — шаманство. Больше степеней свободы для тех, кто честно трудится, друзья мои. Нас выведет наверх, к свету сама природа вещей, если это вообще суждено.
   С наукой я почти закончил. Еще несколько статей и все. Надоело. Сижу на берегу реки Времени и жду случая. Пора уходить на более оплачиваемую работу. Немного поддержу жену, может быть, хватит денег на фрукты и кусок рыбы... Ничего я ей не дал, ни богатства, ни радости, ни элементарного бабьего счастья. Я должен постараться искупить свою вину хотя бы перед ней. А дальше — ничего. Что еще остается? Покаяться? Покаяться глубоко, до самого дна. Попытаться очиститься? Но ведь это касается только меня. А что будут в это время делать мои ближние?
   А вообще-то, стоит ли копаться в душе, взвешивая добрые и злые дела свои? Ведь это в самом скором будущем сделают те в присутствии Того, в чьем существовании я уже очень давно уверен. А потомки, друзья, знакомые тоже подведут черту под суммой, дадут оценку, кто заниженную, кто завышенную, а потом забудут. Им тоже вскоре придется собираться в дорогу.
   ...Интересно, какой самый первый, самый важный вопрос вы зададите, случись вам встретить пришельцев из космоса? Ответ не прост, тем более, что важно еще и правильно сформулировать.
   Пока вы раздумываете, я, с вашего позволения, тихонечко притворю за собой дверь, так как не хочу шумного прощания. Разумеется, я не все сказал, что хотел, не все получилось гладко в моем повествовании, но если я вызвал у вас сочувствие, то буду считать, что в значительной мере достиг своей цели.
   Вновь и вновь в моем мозгу всплывают слова Верховенского-старшего, сказанные им перед смертью: "Петруша, я всю жизнь лгал. Даже когда говорил правду..." Как это глубоко и верно замечено Достоевским! Правда должна быть выстраданной. Тогда она становится нашей.
   1977-1997
  
  
  
  
   Неудавшийся эксперимент
   глава из романа
  
   В одном из уютных залов президиума Академии наук секретно совещались. У массивных белых с золотом дверей застыли мальчики с ясными глазами и оттопыренными задними карманами. Вице-президент глухим старческим голосом объявил о цели собрания и предоставил слово элегантно одетому мужчине с холодно-волевым лицом. Мужчина кратко остановился на напряженной международной обстановке и происках врагов социализма, а затем перешел к проблеме создания новых типов вооружения.
   — В биоцентре полным ходом идет синтез живых организмов из клеточного вещества, — сказал он. — Мы стоим на пороге синтеза человека. Однако выращивание обыкновенных, ничем не примечательных индивидуумов — слишком дорогое удовольствие. К сегодняшнему дню на работы, ведущиеся в центре, истрачено более ста двадцати миллионов рублей. Установка создана для выращивания гениев, и она будет их выращивать. Мы готовимся к интеллектуальной войне. Победит в ней тот, кто быстрее и эффективнее освоит производство гениальных изобретателей и ученых. Пока мы в индукционном периоде. Нам нужно убедиться в том, что синтезированная личность будет обладать чертами гения, аналогичными с предшественником. На это уйдет лет двадцать-тридцать.
   Академии было поручено разработать научно обоснованные рекомендации с учетом нашего отставания в некоторых областях. Проект программы был разослан по институтам. Сегодня необходимо принять решение о том, кого из наших гениальных предков следует выбрать для воспроизведения. Не скрою, что в некоторых случаях эксперимент невозможно выполнить, поскольку анализ не подтвердил присутствие достаточно большого фрагмента гена.
   Прошу высказывать ваши предложения.
   На трибуне возник сухонький старичок в старомодном пенсне на черном шелковом шнурке. С быстротою пулемета он перечислил основные проблемы математики, затем кинулся к доске и в течение минуты, непрерывно тараторя, выписал сумму полиномов, которая не уместилась на доске, вследствие чего пришлось часть уравнений изложить устно. Коллеги дружно закивали, однако физики заявили, что такие задачи нужно решать своими силами. После утомительно длинного выступления физиков сделали перерыв и пошли обедать и ругаться в фойе.
   Время приближалось к десяти вечера, но договориться не удавалось. Все вдруг решилось неожиданно просто. Директор института мировой культуры, полный обаятельный мужчина с приятным бархатным голосом, успокаивающе действующим на аудиторию, проницательно заметил, что естественные науки развиваются трудом в такой же степени, как и талантом.
   — Страна, — сказал он, — вполне обеспечивает себя квалифицированными кадрами, как можно было понять из речей выступавших товарищей. Все проблемы злободневны, но скорость их решения определяется общим уровнем научно-технического прогресса, то есть тем, насколько быстро в руки ученых попадут новые совершенные приборы и устройства.
   В литературе дело обстоит куда хуже. Ощущается острая необходимость в гениальном поэте, который подобно Маяковскому воспел бы наш образ жизни. Пора зажечь солнце советской поэзии. Замечу, кстати, что в искусстве легче, на мой взгляд, выявить, что от бога, а что — от усердия. Согласитесь, что этот вариант позволит провести эксперимент с большей чистотой. На наше счастье, есть надежда повторить гения российской поэзии. Не будем упускать такой возможности.
   Сидевший в президиуме ученый секретарь, молодой, с чувственными губами отважился пошутить с высоким гостем Академии:
   — А поэт, помнится, был политически неблагонадежен. Что, если с таким талантищем — и не наш? Хлопот не оберемся!
   Холеное, холодное лицо не дрогнуло. Секретарь съежился, почуяв промашку. Не следовало лезть в высшие сферы. "Неужто запомнит и не простит? — затосковал секретарь. — Дернул черт за язык. Ежели запомнит, прощай карьера..."
   Собрание успешно подвигалось к концу. Естественники на удивление быстро согласились. Философы и экономисты даже рады были. Несколько десятилетий перелопачивания "классиков" убедили их, что вождями пролетариата все уже сказано и написано. Осталось лишь писать комментарии и пояснения к комментариям. Гений был страшней чумы.
   Высокий гость еще раз поднялся на трибуну и властно подвел черту. Послышались жидкие хлопки. Секретарь бросился отворять дверь и этим окончательно себе напортил. Его запомнили.
   — Завтра прикажу подготовить досье на поэта... Что он там вытворял?.. — подумало высокое начальство. — Трудней всего с бессребрениками, их перевоспитать невозможно. А "этот" — бабник, да еще и с царем заигрывал... Справимся. И не таких обламывали. Секретаришку же за длинный язык накажем... — Холодное лицо брезгливо поморщилось. Повинуясь легкому знаку руки, шофер кинул сверкнувший фарами лимузин в темноту Ленинского проспекта.
  
   — Сам Васин глубоко заинтересован в успехе этого важного, я бы сказал, общегосударственного эксперимента, — сказал Валуев и солидно засопел.
   — Нам срочно нужно выработать решение, — в тон заквакал Иван Никодимович. — Младенец должен вот-вот появиться в этой, как ее бишь... био... редокс... Тьфу, пропасть, язык сломаешь.... В общем — в камере. Партком нашего предприятия пытался выбрать кандидату семьи, где его, так сказать, можно выращивать, но не пришел к единому мнению. Хотели кулуарно, тихо, по-семейному, так исследователи начали орать, что это их достижение, что младенца надо в интеллигентной семье...
   — Это вопрос не вашего уровня, — рявкнул Валуев. — Нам лучше знать, кто будет воспитателем. Но так как ваша партийная организация держала и держит дело на контроле, мы согласны привлечь одного-двух из партбюро... Вот, тебя, к примеру. В интеллигентной семье, — фыркнул Валуев. — Да ни в коем случае! Ты понимаешь, чем это грозит? Мало нам неприятностей со всякой швалью, которая вечно качает права. Нет, нужна крепкая рабочая семья. Он, скажем, токарь... Хороший токарь, толковый, газеты читает... активист. Она — лучше по ткацкой части. Оба комсомольцы. Нет, он — коммунист, она — комсомолка. И чтобы родители их, бабки с дедами, — чтоб комар носа не подточил. Ежели что случится, с меня первого голову снимут. Понял?
   — Я предложил бы обратиться в горком. Пусть там посоветуют, — Иван Никодимыч подобострастно взглянул на Валуева.
   — В этом направлении уже работают, — важно ответствовал Валуев, — но ты, как знакомый с ситуацией, поможешь нам.
  
   Через месяц в красном уголке завода "Красный пролетарий" состоялась встреча-знакомство партийных деятелей с будущим главой семьи поэта.
   — Мы немало работаем с молодежью, товарищ Логинов, — важно сказал Валуев. — И мы добились, что наша молодежь — самая передовая, самая активная. Мы только лишь направляем ее в нашем общем движении вперед. И мы со всей ответственностью подходим к решению различных вопросов современности, так как главная задача партии и комсомола — неуклонное движение к коммунизму. — Законив речь, Валуев важно откинул грузное тело от стола, покрытого красной материей.
   — Товарищ Валуев тебе что предлагает, Николай, — засуетился Никодимыч. — Ведь что мы тебе предлагаем... Есть на заводе хорошие ребята? Конечно, есть. На запрос горкома треугольник завода рекомендовал тебя, молодого рабочего, то есть товарища Логинова Николая Ивановича. В секретном отделе тебя проинструктировали, и вот ты стал кандидатом на эту почетную, секретную работу. Это тебе государство доверило... Это твоя почетная обязанность теперь.
   Николай, насупившись, молчал.
   — Конечно, тут дело добровольное, но если тебе доверили, — продолжил Никодимыч, — понимаешь?
   — Да вы сами поймите, — озлобился Николай. — У меня невеста. Я был в армии. Она меня ждала. Уже наметили, когда будем свадьбу играть. И вдруг все прахом, полный разрыв. Что, чего, почему? — полный секрет. Никто знать не должен. А я, по-вашему, должен выглядеть последним подлецом. Так что ли? Как я ей смотреть в глаза буду? Да и не пойму я, чем она не подошла.
   — Не горячись, товарищ Логинов, — остановил Никодимыч. На комисси и утвердили, что жена должна быть ткачиха. Ну это мы могли бы поправить. Отдали бы твою Валентину на ткацкую фабрику — и баста. Однако дело обстоит сложнее. Тут стали проверять ее анкету и нашли у ей кое-какие грешки.
   — Какие еще грешки?
   — Да вот, дед ее по материнской линии был из зажиточных мещан, а не из крестьян-бедняков...
   — Ну, а она тут при чем?
   — Погоди, не перебивай. Комсомолка она, прямо скажем, малоактивная. Все больше домой ее тянет.
   — У нее мать больная, брат в школе учится. Дом надо вести.
   — Постой, Иван Никодимыч, — вмешался Валуев. — Слушай меня, Коля, я тебе, как отец сыну, не советую на ней жениться.
   — Да почему же?
   — Ты евреев любишь?
   — Кто их любит... — неуверенно протянул Логинов.
   — Ну, дак вот. Тот дед, который из мещан, звали его Лев Ильич. И есть подозрение, что он — крещеный еврей.
   — Ну, так то дед...
   — Э, чудак! Ты про такую науку-генетику слыхал?
   — Слыхал.
   — А что она говорит, эта наука?
   — Что?
   — А то, что оба вы русские, а ребенок у вас может быть еврей!
   — То есть, как это?
   — А так! От того деда... Ну, не в том смысле, как ты подумал, а похож. Внешне похож. Как две капли воды.
   Точно, точно, Коля, — закивал Никодимыч, — ты слушай, что товарищ Валуев говорит. Он ветеринарную академию кончал.
   Чувствуя, что Логинов заколебался, Валуев усилил натиск:
   — А с Валентиной твоей мы все устроим. Все равно тебе с будущей женой надо переезжать в другой город. Квартиру вам дадим. И не думай, Коля. Вся жизнь у тебя впереди.
  
   * * *
   — Здравствуй, Николай. Вот, познакомься, — Зоя Сергеевна Тихомирова, — представил невесту третий секретарь райкома Тюляпин. Клуб строителей был почти пуст. Молодые люди сунули друг другу деревянные ладошки и потупились.
   — Ну, какая у нас на нынешний вечер программа? — защебетал третий секретарь. — пойдем-ка в буфет, мороженого поедим, поговорим о том, о сем.
   В буфете за витриной сиротливо приткнулись к стеклянной вазочке с дешевыми слипшимися карамельками три окаменевших коржика. Мороженого не было. Тюляпин широким жестом вытащил из брючного кармана смятый рубль. Буфетчица с заплывшим лицом, зевая, открыла бутылку сливовой. Перекисший теплый напиток, всхлипывая, пополз из горлышка. Умелым движением Тюляпин кинул шипящую струю в захватанные стаканы.
   — Черт подери, — подумал он, — какой все-таки дрянью торгуют у нас в буфетах. И Горюнов хорош. Выделил на мероприятие три рубля. На такие гроши не разгуляешься.
   Однако будущие супруги ничего не замечали. Они с упорным интересом разглядывали средства наглядной агитации трехлетней давности, биографию самого человечного человека в фотографиях, пыльный кумач с призывом досрочно завершить очередную пятилетку. Тюляпин прилежно веселился. Молодые люди смотрели на него преувеличенно внимательными глазами, грустно улыбались, когда он переходил на шутливый тон, и снова замыкались в себе. Через двадцать минут Тюляпин почувствовал, что иссяк. Во рту был неприятный металлический привкус. Каменный коржик, истертый стальными коронками, не сдавался. В глубине организма раскалялась докрасна жгучая, мучительная изжога. "Да, вечер не удался, — подумалось ему. — Запихнуть их в кино, что ли. Пусть сами..."
   Молодые безропотно последовали в кинозал. Третий секретарь сделал озабоченное лицо и, вспомнив вслух о деловом свидании, исчез.
   На экране кадровые рабочие учили уму-разуму сбившегося с пути главного инженера. Актеры скучно ругались фальшивыми голосами о чугунных отливках. Главный герой сиплым басом, придававшим некую весомость банальностями сценария, бубнил о рабочей чести... Логинов скосил глаза на соседку. В отраженном от экрана свете выступило небольшое, почти детское личико. Ему стало жаль девушку.
   — Давайте уйдем отсюда, — прошептал он.
   — Неудобно.
   — Да чего неудобного, пошли, — он взял ее за руку и потянул за собой.
   Выскочив из зала, они улыбнулись друг другу в первый раз за вечер. На улице было тихо и тепло. Пахло сиренью.
   * * *
   — Пришли? Это хорошо, — заурчал Никодимыч. — Скоро вам принимать так сказать, сына в свою молодую семью. А сегодня милости просим поглядеть на ваше, можно сказать, дите. — Сухим, крючковатым пальцем он набрал номер внутреннего телефона:
   — Грозовского мне... Нет на месте? Тогда Левина... Товарищ Левин? Это Иван Никодимыч говорит. Товарищ Левин, тут пришли супруги Логиновы... Так вот, надо им показать... Я понимаю, что у вас много дел... позвольте, но ведь вы отвечаете... Товарищ Левин, я попрошу вас говорить со мной спокойнее, для вашего же блага... Ах, вот как! Мы вас на партком вызовем, и вы там изложите свои претензии, а сейчас пришлите ко мне человека, чтобы проводить Логиновых к младенцу.
   — Вот нахал, — сказал Никодимыч, кладя трубку. — Ничего, мы тебя причешем!
   Воцарилось молчание. Муха пересекала зеркальное стекло огромного письменного стола с мраморной чернильницей. Сбоку казалось, что наперегонки с ней след в след бежит вверх ногами другая муха. В дверь постучали. Высокая загорелая девушка в короткой замшевой юбке повела Логиновых к лифту. Левин встретил их у дверей лаборатории. Он энергично встряхнул руку Логинову и поклонился Зое.
   — Я не советовал бы сегодня к нам входить. Восемнадцатого числа мы его выпускаем в свет, как вы знаете, а сейчас уйма работы. Каждые двадцать минут ведем контрольные замеры всех параметров. К тому же из-за всей аппаратуры и подводов к биокамере вы ничего не разглядите. Да и что там разглядывать — смуглый, губы толстые, негритенок, одним словом.
   Зоя вздрогнула и потянула мужа за рукав. — Коля, как же это? Почему негритенок? Я не согласна.
   — Я не понимаю вашего удивления, Зоя Сергеевна. Надо знать биографию великого поэта. Дед у него был эфиоп. Как тогда говорили, арап. Читали "Арап Петра Великого"?
   — В школе мы его не проходили.
   — Это ничего не значит. Пушкина надо читать и после школы и даже обязательно после школы. Думаю, вы согласитесь, что "Евгений Онегин" написан не для шестнадцатилетних недорослей... А вам должно быть стыдно. Такое дело вам доверили. Столько вложено творческих сил в эту работу, а вы даже не удосужились прочесть два десятка страниц о жизни поэта.
   — Времени не хватает, — смутился Логинов.
   — Не верю, — отрезал Левин. — Прошу в мой кабинет, поговорим, раз уж такая ситуация получилась. Сергей, подежурь у термостатов и давление проверь. Если какое-нибудь нарушение в режиме, сразу переключай на дубль и зови меня.
   — Вот тебе и генетика, — вспомнил Николай. — Мы с женой русские, а ребенок — негр. Лучше было мне на Вале жениться. Зря я, дурак, согласился. Обштопали.
   Левин заливался соловьем. С лиц молодых супругов не сходило угрюмо-сосредоточенное выражение, которое лектор по неопытности принял за усиленное внимание. Однако в их головах назойливо крутилась мыслишка, что их обманули. Перед глазами Зои замаячили двусмысленные взгляды и перешептывания знакомых и незнакомых, врачей и нянек. Она даже вспотела.
   — Ну, будет тебе, очкастый, заткнись! — зло подумал Николай.
   Словно поймав его мысль, Левин с воодушевлением закончил:
   — Друзья мои, больше читайте и думайте. Впоследствии это принесет обильные плоды. А сейчас я должен идти и заканчивать нашу с вами работу.
   — Чтоб ты сгорел вместе с ней, — пожелал ему мысленно Николай.
   — В следующую пятницу в шестнадцать часов мы будем иметь честь передать вам наш труд, многолетний труд. Ирина, — крикнул он в микрофон, — проводи гостей.
   Супруги вяло попрощались и вышли на сияющий солнцем двор. Сели на скамеечку. Николай молча достал папиросу, с ожесточением продул и жадно затянулся несколько раз.
   — Нет, я так этого дела не оставлю, — сказал он и стиснул зубы. — Мне плевать, поэт он будет или сантехник. Мне нужно, чтоб он на человека был похож и нас не срамил.
   Зоя тихо заплакала.
   — Не реви, — хмуро пробурчал Николай. — Пошли в горком к Горюнову.
   В горкоме секретарша спросила молодых, по какому они вопросу и, связавшись с первым секретарем, сразу их пропустила. Едва поздоровавшись с Горюновым, Николай ринулся в атаку. Горюнов долго не мог ничего понять.
   — Да он и не негр вовсе. Ну, а если и похож? — весело спросил он. — Это ж славно! Какое неудобство? Какие сплетни? Плюйте на все!
   — Ишь, как вы хорошо придумали, — со злостью забасил Логинов. — Со мною бы не поменялись местами. Подсунули ублюдка инкубаторского — и рады. Что? Не так?
   — Я не потерплю хамства, товарищ Логинов, — секретарь сразу перешел на ледяной, начальственный тон. — Вы где находитесь? Прошу не забываться! Все! Шутки в сторону! — При этом Горюнов так зыркнул на Зою волчьим огненным глазом, что та на ватных ногах выкатилась из кабинета и беззвучно затворила дверь.
   — Член партии, где твой интернационализм? — резанул Горюнов. — После войны в Испании люди за честь считали приютить у себя испанских сирот. Сколько детей разных наций спасли и вырастили наши люди! А ты? Ты понимаешь, что это дело государственное? Если мы сможем растить умников-разумников на своей почве без проклятого прошлого, без этих дурацких интеллигентских традиций! Это же революция мирового масштаба. Весь мир тогда наш... Ну, вот что. Если отказываешься, — партбилет на стол. Квартиру сдашь и можешь убираться со своей кралей на все четыре стороны. А я позабочусь, чтобы твоя характеристика не позволяла тебе заниматься квалифицированным трудом. Вот так.
   Логинов струсил.
   * * *
   Восемнадцатого июля все выглядело празднично. Ребята из лаборатории смастерили огромную красочную газету с потешными картинками и совершенно непонятными для непосвященных подписями. Логиновых окружили вниманием, водили по институту, много показывали и рассказывали. Супруги ровным счетом ничего не понимали, но марку держали. Николай выглядел очень импозантно в дорогом финском костюме с искоркой и английских ботинках. Научно-исследовательская шушера бегала в ковбоечках и джинсиках, только дирекция и официальные лица были одеты торжественно. Горюнов спокойно поздоровался с Логиновым, как будто вчера ничего и не было.
   В маленьком актовом зале было не продохнуть. Говорили много и взволнованно. Почти в каждом выступлении упоминали будущих родителей, и вначале каждый раз половина с улыбкой оборачивалась к Логиновым, отчего супруги сидели красные и потные. Впрочем, неистовое внимание было им впервой и прельщало. К счастью, из высших соображений пресса допущена не была.
   После официальной части супругов потащили в лабораторию, где был дан импровизированный банкет. Николаю очень понравилась лимоновка местного изготовления. Наливали ему часто, он быстро набрался до полной отваги и чуть было не сказал речь. Зоя от волнения откусила огромный кусок торта и сделала ему страшные глаза. Она испугалась, как бы муж по простоте душевной не брякнул что-нибудь опять про негра. Однако язык совсем его не слушался и ничего кроме "все путем, все пр-равильно" расслышать окружающим не удалось.
   — Ты знаешь, — говорил на ухо Левин своему коллеге Сизову, — мне пришло в голову, что лишняя информация о жизни Поэта им могла бы даже повредить. В их невежестве есть большой смысл. Непредвзятость! Понимаешь? Они будут его воспитывать, как обычного ребенка... Я тут устроил им небольшую лекцию и теперь раскаиваюсь. Одна надежда, что они уже ее забыли.
   — Не бери в голову, — лениво сказал Сизов, — поживем — увидим.
   После банкета все шумно повалили в лабораторию. Младенец на вид тянул килограммов на шесть. Видимо, инкубаторские условия пошли ему на пользу. Вокруг головы вился венчик белокурых волосиков, голубые выпуклые глаза пока еще не реагировали на окружающий мир. Заботливые мамки-няньки хлопотали вокруг новорожденного. Мальчишка понравился Зое. Она решила, что назовет его Виктором в честь пионервожатого, в которого была влюблена в детстве.
   Родителям подарили пропасть всяких мелочей. Никодимыч, конфузясь, протянул Зое пакет с импортными сосками. Нянька торжественно понесла сверток с младенцем к выходу. Николая под белы руки вывели из лаборатории к машине и запихнули на заднее сиденье, где он тотчас заснул. Зоя притиснула мужа к дверце и подставила плечо, чтобы он не валился. Под нестройные крики "ура" машина вырулила с институтского двора и направилась на Фрунзенскую набережную.
  
   * * *
   Среди незначительных огорчений и еще более мелких радостей незаметно прошли семь лет. Мальчишка решительно не желал болеть никакими детскими болезнями. Жаркая африканская кровь кипела в его жилах и не давала покоя его ногам. При довольно плотной комплекции он обладал поразительной подвижностью и способностью к спорту. Невзирая на его щенячий возраст и рост, ребячья республика уважительно ставила Витька центром нападения. Будущая звезда поэзии явно собиралась стать звездой футбола.
   Время от времени под разными предлогами наезжали медицинские комиссии. Мальчишку осматривали значительно дольше его сверстников. Записывали на бланках непонятные слова, спрашивали о самочувствии. Остальным устраивали беглый медосмотр.
   Потом приехал в класс щеголевато одетый мягкий мужчина со слащавым голосом. От него пахло одеколоном. Он читал смешные куплеты, в которых надо было угадать рифму, а потом устроил конкурс, кто сочинит самый лучший стишок. Будущий поэт сосредоточенно хмурил брови и после десятиминутного потения выдал корявыми полупечатными знаками:
   Я пошол играть в футбол
   И забил в ворота гол.
   Бумажки со стишками скрылись в изящном темно-коричневом портфеле. "На память о приятной встрече," — просюсюкал благоухающий одеколоном мужчина.
  
   * * *
   — М-да, пока не блещет, — задумчиво застучал ноготками Загибин, член союза писателей, созерцая первый опус гения. — Интересно, когда же капризная муза удосужится навестить его. Надо бы узнать, чем парень занимается. Поэту кругозор нужен. А если ему с утра до вечера будут по башке тяжелым мячом долбить, то мы лучших стихов не дождемся. Ходят ли с ним родители в театр или на концерты? Какие книги читает?
   Вопрос был задан Ивану Пивных, заместителю Валуеву. Пивных сообщил, что ребенок получал и получает эквивалентное с его сверстниками воспитание. Никаких дополнительных культурных мероприятий с семьей Логиновых не проводилось. Это связано с режимом секретности, дабы не привлекать любопытных и не вызывать ненужные расспросы.
   — Знаю я эту детсадовскую культуру, — презрительно отмахнулся Загибин. — Два прихлопа, три притопа. Заспанная крашеная девица за расхлябанным пианино и директивные указания: все встали, все присели, — пошли!.. Что он в семье видит?
   — Что и все, — пожал плечами Пивных. — И я так же рос и, как видите, вырос. Две руки, две ноги, голова...
   — Я думаю, следует навестить Логиновых, — сказал писатель и встал. — Посоветуйтесь у себя в министерстве. Посмотрите, чем они живут.
   Глядя в спину уходившему чиновнику, Загибин подумал: "Голова на последнем месте — после ног. Там, где надо."
   * * *
   Представительнице Мосгороно открыл шустрый паренек и на вопрос, дома ли родители, крикнул в кухню: "Мам! К вам!" "Смотри-ка, рифмует," — умилилась тетя. Однако обстановка на кухне ее разочаровала. Оба родителя пучили глаза на орущий телевизор и шумно хлебали густую мясную вермишель. Увидев гостью, они довольно вяло поздоровались. Видно было, что визит им неприятен, и скрывать это они не собирались. Гостья отрекомендовалась Ириной Ивановной и попросила разрешения подождать. Мальчишка быстрее всех управился с едой и выпорхнул во двор. В манежике разглагольствовал и пускал слюни годовалый бутуз в промоченных колготках.
   Семейство, не обращая внимания на гостью, степенно дожевало ужин. Николай достал несвежий носовой платок, трубно высморкался и, деловито посмотрев в сопли, сунул его в карман. Затем появилась на свет пачка Беломора, корявые пальцы достали папиросу. Глава семьи закурил и, глубоко затянувшись, вопросительно взглянул на "Гороношу".
   — Я пришла узнать, как вы проводите досуг, товарищи, — заторопилась Ирина Ивановна. — Нет ли у вас каких-нибудь пожеланий? Мы можем помочь вам в проведении вашего досуга...
   — В работе бы нам помогали, — зло подумал Николай, — а досуг мы себе сами устроим. Вон, седьмой цех опять тянет с пресс-формами. Вчера и сегодня с утра до вечера языки чесали и в "козла" резались, а в конце месяца, как всегда, запарка и браку поэтому полно.
   — С досугом у нас все в порядке, — сказала Зоя. — Я в пятницу вечером готовлю на два дня и свободна. Остается только прибраться, постирать да сходить в субботу пораньше в магазины, купить продуктов на неделю, а то вечером идешь с работы — нет ничего в магазинах, один завтрак туриста. Как им не жаль железо на такую гадость тратить.
   Разговор иссяк.
   — Но... где вы бываете? — настаивала Ирина Ивановна. — У вас в городе, все-таки, очень хороший драматический театр. Недавно они в Москве гастролировали. К вам, я знаю, скоро должен приехать симфонический оркестр...
   — Этого нам не надо, — энергично вступил Николай, — а в кино мы бываем и телевизор смотрим. В культмероприятиях участвуем.
   — В каких, разрешите полюбопытствовать?
   — Ну, вот в сентябре по грибы на автобусе с предприятием ездили.
   Зоя всплеснула руками:
   — Уж помолчал бы про грибы-то. Вспомнить стыдно.
   — Ничего не стыдно. Чего стыдного?
   — Чего же, в самом деле, стыдиться? — поинтересовалась гостья.
   — Ах, ничего?! — не слыша гостью, атаковала Зоя, — ну, так послушайте!
   — Да не надо. Это им неи-интересно.
   — Очень даже интересно. Пусть товарищ из Москвы узнает про вас всех бессовестных. Ну, вот, значит, поехали мы по грибы. Заказали нам прекрасный автобус. Все так хорошо шло сначала. Все такие радостные были, как на праздник собрались. Много вкусной еды напасли. И что же! — не успели отъехать — уже все мужики хлопнули по полному стакану водки. Проехали немного — еще по одному! Коле совали, но я не дала. Развезло всех. Орут. Кто-то там в драку полез. Еле утихомирили. Смотреть тошно!
   К утру вывалились у леса. На холоду хмель рассеялся. Свежий воздух. Развели костер, погрелись. Казалось бы, перекусить — и с рассветом в лес. Однако ж нет! Опять налили по стакану и моего, кстати, уговорили выпить. Мы продрогли немного. Ну, думаю, пусть выпьет. А он! Осушил полный тонкий стакан и через час пошел в лес. Идет — ничего не видит. У меня полна корзина, у Витюши тоже, а у него — две сыроежки на дне.
   Обратно часа в четыре дня поехали. Намаялись все. Думаю, сейчас поспим, отдохнем в дороге... Ничего подобного! У первого же магазина остановили автобус, накупили опять треклятой водки и все началось сначала. Теперь я вас спрошу, какая польза от этого похода в лес?
   Николаю было очень смешно. Он даже покрутил головой от удовольствия. Вот сказанула, так сказанул.
   Гостья сидела печальная, и сочувственная бабья грусть была в ее глазах.
   Через две недели пожилая дама из Мосгороно доносила авторитетному собранию сиплым голосом, сорванным в ходе сева разумного, доброго и вечного в школах Тимирязевского района:
   — Комиссия выяснила, что семья Логиновых восемьдесят процентов досуга проводит перед телевизором, причем предпочтение отдается спортивным передачам и кинофильмам, пять процентов времени уходит на хождение в кино и чтение газет, и пятнадцать процентов на приемы гостей и ответные визиты. В театре и концертном зале не бывают. Кроме школьных учебников и неполной серии "Подвиг" за прошлый год никаких книг не обнаружено. Меблировка комнат хорошая. Импортный гарнитур. Много красивой посуды и изделий из штампованного хрусталя. Хрусталь заперт в серванте. Мягкая мебель покрыта пленкой, чтобы не пачкалась, как объяснила хозяйка...
   — Хватит, все ясно, — прервал Загибин. — Остальное я могу добавить, не заглядывая в квартиру Логиновых. Быстро же они обмещанились! Да еще этот проклятый ящик для дураков...
   — Какой ящик? — не понял Пивных.
   — Телевизионный, какой же еще?!
   — Почему же для дураков? — обиделся заместитель Валуева, — по телевизору бывают очень интересные передачи, выступают спортивные и политические обозреватели, члены правительства. Я не считаю себя дураком, когда слушаю их речи.
   — Лично вас, товарищ Пивных, никто дураком не назвал, не так ли? Речь идет о тех, кто все свободное время пялится в телевизор и смотрит все подряд, кроме бесед политических обозревателей и выступлений членов правительства, — парировала дама сиплым басом.
   — А, может быть, людям интересна вся многогранная жизнь страны, — нудел товарищ Пивных. — Им все интересно, и вот они все подряд смотрят.
   — У меня есть предложение, — нетерпеливо прервал Загибин. — Мы неоднократно обсуждали различные пути духовного развития интересующего нас объекта исследования и пришли к заключению, что наиболее рациональным путем решения проблемы будет направление в школу хорошего, влюбленного в свое дело преподавателя литературы и русского языка. Через два-три года он установит тесный контакт с мальчиком и поведет его за собой.
   Большинство присутствующих согласно склонило седые и лысые головы.
  
   * * *
   Прошло два года. К концу августа в приемной министерства собралось шестнадцать женщин, преподавателей русского языка и литературы. Шестнадцать человек, имеющих безупречные анкеты, все с партийным стажем и кругозором, жестко очерченным рамками социалистического реализма.
   В конкурсной комиссии, сидевшей непринужденно в глубоких креслах, курили и лениво перебрасывались словами. Председатель, сердитый старичок из союза писателей, наскоро просматривал личные дела участниц конкурса. Одесную его сидел с раскрытым портфелем мелкий чин из секретного отдела.
   В условия конкурса входил беглый экзамен по основам литературы, чтение отрывков из произвольно выбранных произведений (проба на артистичность) и тесты на сообразительность и эрудицию. Победительница могла рассчитывать на солидные материальные льготы и поэтому среди соревнующихся, естественно, была "темная лошадка" — очень близкая знакомая одного влиятельного лица, которое, в свою очередь, было знакомо, хоть и не столь близко, с заместителем председателя комиссии Кругловым.
   Экзамен начался. Одноцветной чередой потянулись темные, строгие платья — красноречивые свидетельства моральной стойкости, стандартные ответы и беспомощность на тестах. С каждым ответом председатель все более мрачнел. Гроза разразилась, когда очередь дошла до дамы, пожелавшей прочесть из Маяковского. Когда чтица закончила тоскующим баритоном:
   Пой-у мой-о о-течество,
   Республику мой-у,
   председатель так громко крякнул, что все собрание вздрогнуло и проснулось.
   — Как вас дразнят ребята в школе, Антонина Ивановна? — не без ехидства спросил Круглов.
   — Я полагаю, — напыжилась Антонина Ивановна, — что в советской школе с этими предрассудками царской гимназии навсегда покончено.
   — Чушь, — хмыкнул председатель. — Какие там предрассудки. Дети всегда остаются детьми и всем дают прозвища...
   — Школьники зовут ее коровой, — лениво отозвался мелкий чин.
   Малиновый сироп стал заливать лицо и шею дамы. Левой рукой она пыталась сделать протестующий жест, но вдруг лицо ее сморщилось и крупные слезы побежали по рыхлым щекам. Мужчинам стало неловко. Даму усадили, подали водички и спустя минуту осторожно выпроводили в приемную. Председатель потребовал сделать перерыв.
   — Я подавлен, — сказал он с глубокой грустью. — Я подавлен убожеством подобранных кандидатов. Это не женщины. Это мумии, в которых нет ничего женственного. Савонарыло какое-то.
   — В двадцать четвертом году преподавала у нас литературу Елизавета Григорьевна. Было ей лет тридцать, а нам, мальчишкам, где-то тринадцать-четырнадцать. Как же она была хороша! Маленькая изящная головка со слегка вьющимися черными волосами, смугловатое лицо, белоснежные ровные зубы... Мы поголовно были влюблены в нее. Это чувство любви и обожания распространялось и на тот предмет, который она вела, к слову сказать, отменно. Мы буквально рыли землю, мы заучивали наизусть прозу и стихи, копались в литературной критике. Каждое занятие превращалось у нас в диспут, в котором каждый стремился блеснуть... — Старичок замолк и, глубоко вздохнув, обратился к окну. Члены комиссии также посмотрели в сторону окна. Один Валуев сидел набычившись и сердито сопел.
   — Представьте себе парадокс, — снова заговорил председатель, — появляется перед школьниками нечто бесполое, серое, скучное и нудным голосом начинает излагать чеховское понимание прекрасного в человеке. Маленький парадокс оборачивается большой жизненной ложью. Пройдет немного времени, и маленькие граждане станут стыдиться высоких слов, красивых жестов и искренних поступков, находя их неприличными. М-да. О чем думала авторитетная комиссия? Какими принципами руководствовалась, хотел бы я знать! Неужели так трудно отыскать симпатичного, творчески мыслящего человека?
   — В соответствии с разработанными инструкциями, — забубнил Валуев, — первыми, основополагающими, так сказать, при рассмотрении кандидатов являются политическая грамотность и моральная стойкость,
   — Могу я узнать, товарищ Валуев, — взвился старичок, — как может повлиять моральная стойкость на умение преподавать русский язык и литературу? Молчите? Вы, все здесь сидящие, удивляете и поражаете меня своим формализмом и равнодушием. Ну, хоть бы один встал и возмутился! Мне ли напоминать солидным людям, занимающим ответственные должности, что решается важнейшая государственная задача, и ничто, кроме ее спешного решения, нас не должно интересовать. Можете на меня обижаться сколько угодно, но сознаете ли вы, сколько благих начинаний и добрых намерений сильных мира сего пропало, растворилось в неизвестности, изменилось до полного неузнавания, до полной противоположности благодаря формализму и равнодушию исполнителей!..
   — Хорошо старый барбос их умывает, — злорадно подумал Круглов. — Однако лучше ему на язычок не попадаться.
   — Ну, а при чем тут мы? — воспользовавшись паузой, запыхтел Пивных.
   — Вы, лично, товарищ Пивных, абсолютно ни при чем, — старательно чеканя слова, ответила дама из Мосгороно. — Ведь против утвержденной инструкции не пойдешь!
   — Вот именно, — удовлетворенно заметил Валуев.
   — Ну, ладно, — похлопал ладонью по столу председатель, — давайте посмотрим оставшихся, хотя ожидать, по-видимому, нечего.
   Когда в кабинет вошла Миронова Евгения Васильевна, красиво выкрашенная блондинка с зовущим ртом и аппетитными прелестями, собрание заметно оживилось. Даже старичок немного повеселел. Евгения Васильевна, треща, как пулемет, изложила теорию, а затем с несколько излишней сексуальностью, но вполне выразительно прочла два стихотворения Пушкина. Столь же стремительно, едва дослушав, ответила она на тесты. Круглов уже мысленно пожимал снисходительно протянутую влиятельную руку, как вдруг проклятый старикашка опять вмешался и все испортил.
   — Парле ву франсе? — неожиданно спросил он у Мироновой.
   — Че-во? — оторопела Евгения Васильевна.
   — Шпрехен зи дойч?
   — Не... не знаю...
   — Ду ю спик инглиш?
   — И... инглиш.
   — Ага, значит вы учили английский!
   — Да, мы проходили... его.
   — Александр Федорович, — заметил Круглов, — это же нарушение конкурса!
   — Знаю, знаю, — отмахнулся председатель. — Не будете ли вы, Евгения Васильевна, любезны сказать по-английски "Здравствуйте, дорогие дети".
   — Гууд...дэй...э...мм...м. Забыла слово "дорогие".
   — Таак! Знаете ли вы, кто такой Северянин?
   — Наверное, житель Севера...
   — Прекрасно! А Городецкий — житель города, не так ли? А Заболоцкий — тот, кто живет за болотами, а Черный — тот, кто вымазан сажей, а Белый — тот, кто вымазан мелом. Так?
   — Не знаю... наверное, так...
   — Читали ли вы когда-нибудь сонеты Шекспира?
   — Александр Федорович, нельзя же так, вы совсем ее запутали, — взмолился Круглов.
   — Вы можете идти, — сказал старичок Мироновой. — Видите ли, уважаемый Сергей Антонович, — повернулся он к заместителю, — в ее безупречной бойкости и легкости, с которой сия особа ответила на все тесты, я подозреваю некую шкодливую руку, ознакомившую вышеупомянутую особу с программой курса заранее. Не скрою, она производит лучшее впечатление, чем предыдущие, но ведь это — искусственный цветок!
   Остальные восемь дам пронеслись галопом перед комиссией и рассеялись в толпах, снующих по улицам Москвы.
   — Подведем итог, — сказал председатель. — До конца школьных каникул осталось десять дней. Дело с подбором кандидатуры преподавателя провалено. Завтра с утра я иду на прием к министру и докладываю ему о сложившейся ситуации. Вам, Вера Андреевна, — обратился он к даме из Мосгороно, — я лично поручаю в течение ближайшей недели найти первоклассного преподавателя. Анкета меня не интересует. Если мое предложение не будет принято министром, я снимаю с себя ответственность. На этом позвольте закончить.
  
   * * *
   — Здравствуйте, дорогие дети. Я буду учить вас русскому языку и литературе. Меня зовут Еленой Владимировной.
   В раскрытые окна доносится птичий щебет, воздух чуть прохладен и наполнен ароматом близкого парка. Солнечные лучики пронизывают поредевшие кроны тополей.
   — Дети, что вы запомнили из прошлых лет? Что вам понравилось из прочитанного? Вот этот стих вы помните, конечно:
   Вот уж снег последний в поле тает,
   Легкий пар восходит от земли,
   И кувшинчик синий расцветает
   И зовут друг друга журавли...
  
   Постепенно учительница расшевеливает ребят. Первыми откликаются девочки. Потом начинают поднимать руку мальчишки. Урок летит, летит. Скоро звонок. Вот сидит на второй парте слева надежда российской поэзии и ее будущая слава, задумчиво ковыряет пальцем в носу, глядя через окно в бесконечность свободного от уроков мира.
   Школьные часы пошли. Ветер времени срывает и уносит прочь, в безвестность листки календарей. Елена Владимировна продолжает терпеливое наблюдение за Логиновым. Она узнала его сразу, едва переступив порог класса первого сентября, узнала, несмотря на короткую стрижку. Он подвижен, как ртуть, шаловлив, заметно ниже своих сверстников и, кажется, уже страдает от этого.
   Быстро нарастает усталость нового учебного года. Ей немного жаль своих учеников. Сколько им, бедняжкам, предстоит исписать за этот год тонких и толстых тетрадей... Ох, уж эти тетради! Как быстро они покрываются отпечатками немытых рук, пятнами фиолетово-синей пасты от шариковых ручек, рисунками рожиц и пистолетов... Тетради не хотят быть плоскими, концы их листов буйно завиваются во все стороны. Елена Владимировна сидит дома перед стопкой тетрадей и устало смотрит в черноту ноябрьской ночи.
   — Дети, милые вы мои дети, как я злюсь на вас, на вашу рассеянность и бестолковость, как меня обижает, когда вы в минуты творческого моего порыва отвлекаетесь на пустячнейшие пустяки; как я люблю вас в те редкие минуты, когда свет разума зажигается в ваших глазах; какую радость я испытываю, когда вы осиливаете первый в своей жизни силлогизм...
   Она часто задает им сочинения на вольную тему, и пока ребята пыхтят и тужатся, укладывая тяжелые, неповоротливые слова в корявые фразы, она разглядывает их и пытается разобраться, с кем ей придется работать в ближайшие годы.
   — Ну, как вам понравился класс? — проорала над самым ухом бойкая старушонка с крошечным седым узелком на затылке. Мария Фоминична, заведующая учебной частью, преподавала новую историю и, по слухам, была отличным методистом.
   — Класс оказался очень слабым, — ответила Елена Владимировна, — почти все читают мало. Впрочем, винить их трудно. Зашла я в нашу библиотеку, взглянула на полки — книг много, а читать нечего. Жюль Верн, Джек Лондон, Дюма, Марк Твен, Беляев отсутствуют. В книжных магазинах я смотрела вчера — тоже ничего нет. Мурзабеков, Талиев, Шалаев — не поймешь, где находишься, в РСФСР или в Киргизии. А вот Чингиза Айтматова как раз и не найдешь. У нас в Москве, кстати, то же самое. Никак не пойму, отчего такой книжный голод. Неужели нельзя издать классиков столько, сколько люди пожелают купить. Это ведь не мясо и не вино. Покупается, как правило, один раз и на всю жизнь.
   — Чего же тут не понять? — спросил преподаватель труда Вадим Владимыч. — Я сам за "Альтернативу" шоколадный торт подарил и считаю, что стоит того.
   Слова преподавателя труда были подобно спичке, поднесенной к бочке с бензином. Все вдруг стали красными от злости и стали кричать, что из-за таких, как Вадим Владимыч ничего нельзя купить, что за мясом нужно стоять три часа кряду, а рыбы уже год не видали, что на рынке жуткая дороговизна, что везде сидят жулики, что за огромные деньги устраивают квартиры... К счастью, зазвенел, задребезжал звонок, и общество силой обстоятельств распалось. Осталось лишь две маленьких группки учителей, где вполголоса продолжали осуждать систему снабжения, хулиганство подростков, китайские провокации и бестолковость общественной работы.
  
   ...Как описать сущность школьной жизни? — Медленно, черепашьим шагом ковыляет инертная масса учеников по проторенной предыдущими поколениями дороге знаний. Впереди подпрыгивают от нетерпения способные — те, кто ловит и запоминает с полуслова. За ними семенят ротозеи, которые не видят и не слышат, но дома пыхтят над учебниками под строгим глазом родителей. За ними вразброд шагает основная масса посредственных. Они слушают, но не слышат, смотрят, но не видят. Дома они не работают и понимают поэтому с третьего, а то и с пятого раза. И, наконец, еле волоча ноги, ползут прирожденные бездельники и тупицы, которым ставят тройки, чтобы они могли переползать из класса в класс. Преподаватели носятся от головы к хвосту и обратно, пытаясь сбить класс в более или менее компактный ком, именуемый коллективом.
   Виктор был из породы ротозеев. Поэтому отличные отметки редко залетали к нему в дневник. Он обладал замечательной памятью, но буйная фантазия и неусидчивость вечно уводили его мысли далеко-далеко. Его тетради были исчерканы угловатыми набросками страшилищ, таинственных пещер, зигзагами молний и вспышками взрывов. Учителя не могли смириться с таким кощунственным отношением к их предметам и размашисто перечеркивали красными карандашами Витькино творчество, занижая оценки и ставя бесконечные восклицательные знаки. Ничто не помогало. Как шквал среди безмятежного полдня возникала в нем мечта, вызванная случайно брошенной фразой или ему одному понятным сочетанием красок и линий, и уносила его на своих бесшумных, быстрых крыльях.
   Осторожно, как путник, бредущий в темноте по незнакомой дороге, вела Елена Владимировна мальчишку в волшебный мир литературы. Было ясно, что в пределах школьной программы добиться желаемого результата невозможно. Надо было открывать кружок. Но захочет ли Виктор в нем работать? Честолюбие его, скорее всего, страдало от малоутешительных результатов учения, и как многие ребята он разряжался в футболе, беспрерывной возне, болтовне и шалостях.
   И все-таки она нашла выход. Его память и врожденное чувство ритма — вот ключ, который поможет решить задачу! Вся информация, которую она знала и помнила, сейчас оказалась бесполезна. Все нужно было начинать с нуля. В середине урока она давала задание на заучивание отрывков прозы или стихов. Мальчишка справлялся с этим блестяще. Едва прикоснувшись взглядом к стихам, он уже помнил их. Ребята первое время удивлялись, глядя на Витьку и даже поддразнивали его, что он дома заранее вызубривает, но он лихо продемонстрировал свой талант на спор, и от него отстали. Люди быстро привыкают к необыкновенному.
   Мальчишка ожил. В нем бурлило чувство признательности к учительнице, которая вытащила его из бесцветной школьной толпы. Оказалось, что существует нечто, присущее только ему одному. Он не знал пока, как передать словами свои ощущения, свой праздник души. Он был неуклюж в своей безграничной благодарности, но это было трогательно до слез.
   — Пора, он мой! — ей было немного неловко. Она рассматривала себя в роли птицелова, который, рассыпав корм и приманив простодушных птиц, дождался прилета той, самой желанной и с ликованием захлопнул ловушку.
   Наконец, кружок мог начать работу. Желающих оказалось, к счастью, немного, что позволяло уделять больше времени каждому из ребят.
   — Дорогие друзья, — обратилась Елена Владимировна к собравшимся, — сегодня у нас замечательный день. Я ожидаю много радости от нашего общения. Сегодня мы ближе познакомимся друг с другом, узнаем вкусы и наклонности своих товарищей. Пусть каждый расскажет, какие книги нравятся ему больше всего — путешествия, фантастика, стихи, сказки или приключения. Пусть каждый назовет свою любимую книгу и попытается объяснить, чем она хороша.
   Присутствующие были польщены тем, что их назвали дорогими друзьями. Первым взял слово Валя Корнеев, красивый мальчик из профессорской семьи. Выяснилось, что он любит фантастику и мечтает стать ученым-физиком. Дальше родился на свет пересказ "Абсолютного оружия" Роберта Шекли:
   — ...И вот, значит, тот, который знал марсианский язык, скрывает свои мысли, а другой решил убить своего товарища, чтобы самому захватить оружие, а там было очень много оружия — лазерные винтовки, вооруженные роботы. Сначала они стреляли из обычных лазерных ружей, а потом нашли процессор с программой и оживили роботов. А тот, который знал марсианский язык, убил своего товарища, когда он нашел машину, читающую мысли, и остался один, а потом он открыл коробочку и оттуда вылез рот, который все съел и его съел. И когда ел — сказал: люблю живое тело.
   В отличие от Елены Владимировны, которая мало что усвоила, дети задали несколько вопросов и, кажется, все поняли. Потом выступили еще два мальчика и рассказали биографии пионеров-героев. Когда очередь дошла до Виктора, он к удовольствию публики почти дословно пересказал "Маленького Мука". Правда, не обошлось без казуса. Не довольствуясь скромной старостью Маленького Мука, рассказчик заставил его поесть волшебную траву. Тогда Маленький Мук стал Большим Муком и свел счеты со всеми своими прежними обидчиками.
   Свиридов, рыжий, неряшливый мальчишка с оттопыренными ушами, тоже, оказывается, читал Гауфа и, едва дослушав финал, завопил, что Логинов все выдумал и что Логинов вообще любит врать. Виктор в секунду стал красным, будто сжевал стручок перца, и кинулся в драку. Девчонки хохотали до упаду, пока "дорогие друзья" тузили друг друга, а бедная учительница, причитая, пыталась растащить драчунов.
   После неожиданного динамичного перерыва стали выступать девочки. Шумилова и Сергеева старательно пересказали печальные повести Мало и Гринвуда и столь же старательно вывели причины злоключений мальчишек. Тут оказалось, что неразлучные подруги Сергеева и Серегина обе безумно любили одного несчастного маленького оборвыша, и из-за этого Серегиной не с чем выступить. Обделенная подруга принципиально отказалась рассказывать другую книгу и повернулась носом в окно.
  
   * * *
   Спустя месяц или около того между двумя пожилыми представительницами прекрасного пола, прозванными "Бобчинский и Добчинский", состоялся забавный обмен мнениями.
   — Ах, не говорите мне о ней, Людмила Георгиевна, не могу я спокойно слышать ее имя, — завела одна из них визгливым голосом. — Я вам сейчас раскрою один секрет, и вы все поймете. Все мы знаем, что факультатив по литературе разрешен только с восьмого класса и его программа строго определена. И вдруг, представляете, я узнаю, что эта мадам, Елена Владимировна, в пятом классе устраивает кружок и занимается там самодеятельностью.
   — Да кто ей разрешил?! — с возмущением воскликнула Людмила Георгиевна.
   — Вот именно, кто?! — Я иду прямо к Степаниде и докладываю. А она мне: "В порядке эксперимента я разрешила Елене Владимировне вести кружок". А я ей: "А знаете ли вы, Степанида Никифоровна, чем они там занимаются?" — А она мне: "Елена Владимировна — опытный педагог, приехала к нам из столицы, а я ей полностью доверяю". Как вам это нравится!
   — Безобразие! — возмутилась Людмила Георгиевна. — И вы, Людмила Григорьевна, так это оставили?
   — Конечно, нет. Ходить я никуда не стала, но в Гороно послала сигнал. И вот, представьте, вчера вызывают меня туда и начинают спрашивать о наших внутренних делах. Сидел там, между прочим, какой-то странный субъект, ничего не говорил, все в окно смотрел... Да... Я все знаки делала, чтобы посторонние не слышали о наших делах, но Сомова и бровью не ведет... противный такой тип. Ну, да бог с ним. Я, разумеется, объективно все освещаю и стараюсь намекнуть о делишках, которые вытворяет эта столичная штучка, а мне Сомова грубо так говорит: "Елена Владимировна проводит важный педагогический эксперимент, и я прошу вас не вмешиваться в ее дела". Тут я все и поняла. Вот что значит знакомство в Москве! Она, конечно, так нашкодила и от скандала подальше ее сюда выселили, а вот теперь она здесь дает гастроли. А покровитель ее сидит в Москве!
   — Форменное безобразие! — вновь возмутилась Людмила Георгиевна. — Ну, ничего, мы ей хвост прижмем, будьте уверены. Она еще пожалеет, что сюда приехала.
  
   * * *
   Из письма:
   "Дорогая Верочка, здравствуй.
   Вот уже почти год, как я в Т. Обо мне уже составилось "мнение". Знаешь ли ты, что это за птица? — Бесшумно висит это гнусное создание в воздухе и ждет свою жертву. Подобно тени оно дает уродливо-искривленное представление о человеке и следует за ним неотвязно, как тень. Оно удобно окружающим, ибо куда как просто представить ближнего своего примитивной схемой вроде: "с неба звезд не хватает", "выскочка с самомнением", "любитель острых ощущений". Зачем разбираться, с кем свела тебя судьба на жизненных дорогах?
   Провинциалы не очень-то жалуют нас, жителей столицы, и не приведи Господи, занять теплое местечко, на которое был нацелен глаз местного. Нелюбовь быстро разрастается в жгучую ненависть. Несчастному пришельцу буквально некуда деться — ни друзей, ни хороших знакомых. Мир сужается, всюду сталкиваешься с одними и теми же лицами, и лица эти в лучшем случае безразличны или навязчиво любопытны. С тоской думается о бесконечных пространствах столицы, где в многомиллионной людской толчее так легко обрести одиночество и покой. Сейчас мне особенно тяжело. Я все время чувствую между лопаток чьи-то тяжелые, свинцовые взгляды. Входя в учительскую, я замечаю, что смолкают разговоры, и коллеги сидят натянуто, мусоля глазами страницы журналов. О себе я не беспокоюсь. Но работать в такой атмосфере тяжело. Очень тяжело."
   * * *
   Это произошло в начале весны следующего года. Елена Владимировна заметила, что Виктор явно не в своей тарелке. Она почти физически ощущала его тревожный взгляд, но стоило ей поднять глаза, он напускал на себя безразличный вид. Урок шел мимо него. "Что-то случилось дома," — подумала она и насторожилась.
   Прозвенел звонок. Ребятня, галдя, выкатилась из класса, оставив их наедине. Она следила, как с усилием мальчик поднялся и побрел к ее столу. "Елена Владимировна, я хочу показать вам стихи," — услышала она, и сердце ее, вздрогнув, полетело в пустоту. В руке ее очутился вчетверо сложенный тетрадный листок с двумя строфами. Стихотворение называлось "В марте":
  
   Опилки хвои на снегу
   И темно-синие в логу
   Деревьев стынут тени.
   Блестят сосульки на снегу,
   Барханами на берегу
   Сугробы по колени
  
   Восходит солнце, каждый раз
   К неделе прибавляя час,
   Съедая снега плесень.
   Полна веселья голова,
   И ветер шепчет мне слова
   Капели звонких песен.
  
   Стишок ей не понравился. Он был безличным и слишком взрослым, не хуже и не лучше тех бесчисленных опусов, которые наполняют тощенькие книжицы поэтов-ремесленников.
   — Стихотворение хорошее, — сказала она, — его можно напечатать в школьной стенгазете. Скажи, почему ты написал "снега плесень"?
   — А у нас черный хлеб часто плесневеет, покрывается белой плесенью. Папка ругается, что покупаем слишком много хлеба, и он пропадает...
   — Понятно. Скажи, Витя, сколько времени ты писал это стихотворение?
   — Не знаю... Минут пять или двадцать...
   — Не будем слишком строги, — подумала она, — начало положено. — Стихотворение очень хорошее, — сказала она. — Я рада за тебя. Знаешь, Виктор, нужно много читать и наблюдать мир вокруг себя. Чтение даст тебе много новых красивых слов, а наблюдения научат видеть то, что другие не замечают. Я верю, ты будешь писать прекрасные стихи.
  
   * * *
   — Папа, мы едем на экскурсию в Ленинград, — радостно ворвался Виктор.
   Дело было в конце мая.
   — Нечего там делать, — отрубил Николай, — поедешь в лагерь, мне путевки обещали для тебя и Саньки.
   — У нас все едут, — насупился Виктор.
   — Это меня не касается.
   — Сколько это будет стоить? — спросила Зоя.
   — Сорок рублей.
   — Нет у нас на это денег. — Николай зло посмотрел на жену одним глазом, как петух. Тебе и Сашке школьную форму покупать надо, обувь новую справить... Ну, чего надулся, как мышь на крупу? Был бы ты отличником, тогда понятно: надо премировать. А что у тебя за отметки — по математике — тройка, по физике — тоже...
   — А по литературе и истории зато пятерки!
   — Это не то. Историк тоже мне нашелся. Ты кем собираешься стать? Историком? Или, может быть, писателем? Ну, чего молчишь? Вот в лагерь поедешь, побегаешь там вволю, в кружок "умелые руки" поступишь или в "изо". Чем в тетрадках всякую ерунду рисовать, научишься чему-нибудь толком. А Ленинград можно и по телевизору посмотреть...
   Виктор замкнулся и поплелся во двор.
   — Слушай, Коля, неудобно все-таки; все ребята поедут, а он один останется. Зачем ребенка радости лишать?
   — Ты-то сама много ездила в двенадцать лет? То-то же!
   — Тогда другое время было. И потом — дают же нам за Витю сто рублей в месяц. Деньги немалые.
   — Ну, дают. Мы эти деньги на него и тратим. С государством в расчете.
   — Коля, неужели ты его совсем не любишь? — в голосе Зои послышались слезы. — Ведь даже собаку человек заводит и любит, и балует.
   — Кто тебе сказал, что я его не люблю? Я его люблю, но воспитывать детей надо в строгости. Нужно, чтобы он знал цену рабочей копейке. Ты что же хочешь? Чтобы он вырос, отрастил себе патлы до плеч и пьянствовал по ресторанам с поблядушками? А я тебе говорю: "Этого никогда не будет. Если мне государство доверило мальчишку, я из него человека сделаю. И денег мне не жалко. Но пусть он не думает, что монеты с неба сыплются."
   — Ну, вот и отпусти его с ребятами в Ленинград.
   — Ладно, время еще есть. Подумаю.
   В Ленинград Виктор поехал.
   * * *
   Елена Владимировна не могла думать о Ленинграде невозвышенно. Под стук колес в ее голове складывалось стихотворение в прозе:
   — Город Петра! Метеорологические и социальные бури проносятся над тобой. Людское море, то ожесточенное, как злая, холодная вода Невы, то праздничное, кипит у подножия твоих дворцов. На лучах магистралей, исходящих из твоего сердца, сверкают драгоценные браслеты, подаренные Россией своим царям.
   Город Петра! Дитя, рожденное в муках. Я люблю в ветреные летние дни стоять на твоих мостах и смотреть, как золоченые шпили Адмиралтейства и Петропавловской плывут в небе сквозь легкую пену облаков. Я люблю торжественный сумрак и прохладу Казанского собора, его массивные серые крылья, окаймленные цветущими розами, ростральные колонны, подобные гигантским свечам, у фронтона морского музея...
   Я люблю встречаться с тобой, город Петра, ранним утром, когда поезд подходит к Московскому вокзалу, и в вагоне возникает несравненная музыка Глиэра, и в ту же секунду в моем мозгу вспыхивает вступление к "Медному всаднику"...
   Шум и толкотня подопечных вывели Елену Владимировну из задумчивости. Поезд уже стоял у перрона.
   Почти каждый день накрапывал дождь, и Елена Владимировна все откладывала поездку в Царское Село, но вот, наконец, облака разлетелись в стороны, будто шаловливый мальчуган пинком ноги разбросал унылую, серую пряжу по углам просторной голубой комнаты. Солнце слепило. Оно тысячами лучей покалывало истомившиеся по свету глаза, рассыпаясь миллионами отражений от водной ряби в каналах и лужицах. Воздух быстро прогревался. Уже к девяти часам утра можно было идти в одной рубашке, просвистываемой упругим ветром.
   Они мчались в почти пустом вагоне электрички, и тот же упругий, пахнущий ароматами цветущих трав и деревьев ветер, набравший силы от скорости бегущего вагона, трепал их по щекам, и от этого всем хотелось смеяться и проказничать.
   Как орехи из дырявого пакета они высыпались и запрыгали по перрону и двинулись через город в Царскосельский парк. Солнце уже жгло, хотелось пить. В воротах рынка пожилая пара молдаван торговала мелкой слипшейся черешней, при взгляде на которую пить захотелось еще сильнее. На счастье, рядом хлопала дверь продуктового магазина, в котором работал отдел "соки-воды", и ребятня, поспешно утолив жажду и прихватив питья на дорогу, повеселела. Вот уже открылась нарядная, вся в золоте церковь и громада Екатерининского дворца, и Елена Владимировна повела ребят на скамейки в тень столетних лип. Они отдыхали и слушали ее рассказ о Царском Селе и Лицее. Отдохнув, мальчишки начали рыскать по парку, пока предприимчивый Виктор не обнаружил в павильоне на берегу бассейна читальню.
   — Ребя, — заорал он в восторге, — айда в читалку! Там журналов "Крокодил" навалом!
   Тут все забыли о цели путешествия и набились в павильон. Битый час они кисли от смеха, тыкая пальцами в карикатуры пятилетней давности, а бедная учительница сидела пригорюнившись и проклиная свою горькую просветительскую долю. Наконец, они стали выползать из павильона, потные, красные, охая и тужась от желания смеяться еще и напоказ для нее, которая так много потеряла, не приобщившись к источнику юмора.
   В небе с лихим свистом неслись стреловидные аэропланы, вырываясь откуда-то слева, из-за деревьев. Валя Корнеев деловито ловил их видоискателем старого фотоаппарата и, щелкая затвором, с торжеством повторял: "Есть! Есть!"
   На Камероновой галерее все притихли и даже с некоторым почтением рассматривали темные силуэты великих римлян и греков, шепотом повторяя высеченные в камне имена.
   Время летело. Пора было кормить детвору. В "стекляшке"-столовой народ стоял, упираясь животами в спины, запах пота и подкисшей стряпни заставлял думать о чем угодно, только не о пище. К счастью, нашли киоск, где торговали горячими котлетами с хлебом и лимонадом.
   Потом они долго ходили по мостам и мостикам, любуясь павильонами и дворцами, и Елена Владимировна рассказывала, рассказывала, а дети слушали и смотрели на нее большими серьезными глазами. Она чувствовала, как в унисон бьются их маленькие сердечки, и радовалась, какие они все хорошие, и умные, и милые.
   Вечерело. Возвращаясь, они вышли к гранитной террасе, построенной Руска.
   Уложив ребят, Елена Владимировна позвонила своей институтской подруге Верочке и спустя полчаса уже входила в тихий, благоухающий шиповником дворик. У Веры в гостях сидел рыжебородый очкарик, которого представили Андрюшей. Был он химиком так же, как и отец, и дед его. Дед считался одним из лучших учеников великого Менделеева, но рано занялся политикой и ничего существенного в науке не сделал.
   Завязался ничего не значащий разговор. Андрей быстро почувствовал, что торчит корягой в ручье воспоминаний.
   — Знаете что, дорогие дамы, — сказал он, воспользовавшись небольшой паузой, — у меня на одиннадцать заказан разговор с Ярославлем, но перед уходом я прочту вам свою сказку. Хотите?
   — Читай, Андрюша, — сказала Вера, и подруги еле заметно улыбнулись друг другу.
   — Ну, так слушайте.
   "В некотором царстве, в некотором государстве жил-был пастух. И было у него стадо свиней. Однажды пошел пастух приготовить корм для своего стада и встретил по дороге старика, который тащил на веревке огромного кота. Кот упирался всеми четырьмя лапами и жалобно мяукал, а старик бил его суковатой палкой и ругательски ругал.
   — За что ты бьешь несчастное животное? — спросил пастух, — и куда ведешь?
   — Не суйся не в свое дело, — крикнул старик и отвесил коту еще один удар.
   Тут пастуху стало так жаль кота, что он вырвал палку из рук мучителя и, сломав ее о колено, швырнул далеко в кусты, а потом надавал старику по шее, приговаривая: "Будешь знать, как животных мучить!"
   Старик бросился бежать и, проковыляв шагов двадцать, крикнул пастуху: "Дурак ты, дурак! Не знаешь ты, не ведаешь, какие тебя горести ожидают с этой тварью! Вспомнишь меня, да поздно будет!"
   — Бедный, — сказал пастух, ласково гладя кота. — Где ж это видано так обращаться с бессловесной тварью. Проклятый старикашка!
   — Ужа-а-сный мерзавец, — растягивая "а" в кошачий мяв, вдруг проговорил кот.
   Пастух оторопел.
   — Не удивляйтесь, пожалуйста, — продолжал кот. — Околдованный злым волшебником, я вынужден нести бремя жизни в постылой кошачьей шкуре. В бытность мою человеком я имел звание доктора философии. Мно-огие считали за честь поддерживать со мной знакомство. Я свободно владел полдюжиной живых и мертвых языков, но проклятый колдун заставил ммення-яа забыть их, хотя дал мне взамен способность общаться со всякой мерзкой тварью... Вот, например, со свиньями...
   — Ссударь, — сказал, стуча зубами, пастух. — Вам здесь оставаться не следует. Ппп-озвольте, я провожу вас ко мне домой, где вы сможете отдохнуть и прийти в себя. А я покуда пойду дам корм свиньям.
   — Друг мой,— ответил кот, жеманно приподняв лапу, — я привык к труду и, если окажусь тебе полезным, я буду счастлив. Так что иди, показывай дорогу.
   Они отправились на скотный двор, где хрюкали, рыли пятачком землю и носились взапуски свиньи и поросята. Пастух быстро наполнил пойлом деревянные корыта и вскоре во дворе послышалось сопение и чавканье. После обеда кот познакомился с самым крупным хряком, а тот с живейшим удовольствием представил его остальным свиньям.
   — Грубые и примитивные животные, — с презрением говорил кот пастуху, когда они возвращались домой. — На уме одни желудочные проблемы, никакого кругозора. Насколько приятнее общество образованных людей, которое, увы, мне пришлось так внезапно и трагически покинуть. Не иметь возможности вернуться к людям! Я не могу себя представить в обличье кота перед этими заносчивыми Маутскими, Бернштейнами, Брехановыми и прочая. Они меня не примут всерьез! Я — и вдруг усатая кошачья морда! Нонсенс!
   — Сударь, вы не огорчайтесь, — со слезами в голосе сказал пастух. — Может быть, все еще наладится, может расколдует вас кто...
   — Добрый человек, добрый человек, — забормотал кот.
   Наконец, они пришли к пастуху домой, где коту помыли лапы и, вкусно покормив, уложили спать на печь.
   Прошло полгода. Кот жил припеваючи, но ему было скучно. До того скучно, что хоть в петлю лезь. Пытался он рассказывать пастуху свои философские теории насчет всеобщего человеческого счастья, но пастух явно его не понимал, хлопал осоловевшими глазами и почтительно невпопад поддакивал.
   И решился кот с отчаянья круто изменить свою жизнь. Стал он втайне от пастуха похаживать на скотный двор и склонять свиней к бунту.
   — Довольны ли вы своей жизнью? — спросил он, собрав их однажды вокруг себя.
   Свиньи задумались.
   — Иногда очень хочется есть, — неуверенно прогудел хряк по имени Хав.
   — Именно есть! — с энтузиастом подхватил кот. — Товарищ Хав затронул самую суть наболевшего вопроса. В то время, как все общество буквально умирает от голода, пастух позволяет себе валяться в кровати с женой, и ему в голову не приходит, что он попирает ваше достоинство пренебрежением к вашим сокровенным нуждам.
   — Ну, это вы, товарищ кот, пожалуй, через край, — пробормотал смутившийся Хав.
   — А это, товарищ Хав, в вас говорит политическая незрелость, — в возбуждении воскликнул кот и вскочил на задние лапы. — Скажите, товарищи, кто из вас сейчас отказался бы от теплого, ароматного пойла, в котором и кусочки мяса, и вареный картофель, и капустные листья, и рыбьи кишочки?..
   При напоминании о лакомствах у всех потекли слюнки, а кот продолжал:
   — Я долго размышлял о вашем угнетенном и бедственном положении и понял, что свиньи, как никто другой, самой природой созданы для общественной формы правления. Мы пойдем к угнетенным братьям вашим в соседних свинарниках, привлечем в наши ряды диких свиней и образуем Федеративную Свинскую Республику!
   — Но мы не умеем сами делать пойло, — нерешительно заметила пожилая свинья Хися.
   — Мы заставим пастухов передать нам секреты и, совершив культурную революцию, начнем новую жизнь без насилия и эксплуатации. Подумайте, вы отдаете хозяину мясо, сало, шкуры, щетину и... и многое другое, а взамен получаете жалкие отбросы.
   Пастух в этот день запаздывал, урчание в кишках усиливалось, и агитация кота падала на благодатную почву.
   — Вот, смотрите, — продолжал вопить кот, — вот стоит сарай, набитый доверху вашим любимым картофелем и хлебными корками: это ваше, вы заработали все это тяжелым трудом, но сарай на замке! Стоит сбросить замок — и сарай ваш. Я поведу вас на штурм!
   — Но ведь пастух возьмет палку и изобьет нас, — промолвил хряк Сясс.
   — Это проявление слабости в ваших рядах мы дружно заклеймим! — заорал кот, и свиньи начали гонять несчастного Сясса по двору.
   — У меня есть гениальный план, — сказал кот после того, как слабый духом был наказан. — Когда пастух снимет замок и отворит дверь сарая, ударная сила нашего революционного войска по моему знаку бросается на него, валит с ног и затаптывает. Мы овладеваем запасами продовольствия и уходим в лес, где организуем новое общество, основанное на равенстве и братстве.
   ...События развивались так, как обещал кот. Едва пастух снял замок с двери и повернулся к свиньям спиной, они кинулись на него, сбили с ног и едва не загрызли насмерть. Пока прежний повелитель и кормилец валялся в крови и навозе без сознания, кот быстро построил свиней парами, положил на каждую пару по мешку провизии и повел стадо в лес. Через три часа они уже были в прохладе. Над ними сомкнули тяжелые ветви сумрачные ели. Невдалеке поблескивало стоялой водицей болотце, и все свиньи с восторгом повалялись в жидкой грязи и напились. Кот брезгливо подергал лапами и пошел искать местечко и воду почище. Возбужденное походом население успешно справилось с доброй четвертью съестного. Пользуясь послеобеденным покоем, кот выступил перед разлегшимися с речью.
   — Товарищи, — начал он важно, — захватить власть, — это полдела, даже треть дела. Главная работа — построить на обломках старого мира новое общество, свободное от угнетения и эксплуатации. Вы спросите меня, как его построить, — продолжал кот, хотя его никто не спрашивал, —я расскажу вам. Прежде всего нам нужно сохранить тот незыблемый принцип коллективизма, который помог нам одержать победу. Главное внимание следует уделить воспитанию подрастающего поколения. Если мы каждому поросенку предоставим возможность следовать своей естественной наклонности, своему инстинкту, то в производственно-трудовых группах, которые я называю сериями, мы увидим, что путь копателя корней или искателя желудей ведет к расцвету личности, как и всякий другой.
   Далее, пронзительные вопли маленьких поросят, столь надоедливые в наше время, сведутся к пустякам. Они, то есть поросята, будут укрощены в школах-серистерах, и по причине хорошо известной, а именно потому, что сварливые характеры смягчаются в соприкосновении с себе подобными. Ваши малютки, воспитываемые в серистере гармонического строя, станут мягкими и спокойными.
   Мы разделим всех свиней на серии. Серия всегда останется компасом всей премудрости в социетарной гармонии... Перед тем, как приступить к вопросам внешней политики, я хочу узнать, есть ли у присутствующих вопросы.
   — Сколько раз в день можно кушать? — почти в один голос спросили близнецы Рюхх и Нюхх.
   — Товарищи, задавайте вопросы по делу! — взмолился кот. — И учтите, что нужно экономить. Да-да! Экономить! Только сознательное отношение к своим правам и обязанностям позволит устроить гармоническое общество изобилия. Вот, товарищ Хав, кажется, хочет что-то сказать. Ах, не хочет? Тогда продолжим.
   — Товарищи, вспомните о свиньях, томящихся в невыносимых антисанитарных условиях в соседних свинарниках. Мы должны им протянуть руку братской помощи. Нужно поднять их на борьбу за свободу. Я предлагаю командировать для революционной агитации следующих товарищей...
   Тут кот полез в несуществующий боковой карман за списком и, не обнаружив такового, назвал около десятка самых прожорливых свиней. После несложной процедуры голосования и длительной процедуры уламывания и запугивания делегаты получили по пять картофелин на рыло и затрусили прочь.
   Малыши сильно нервировали кота, и он тут же развил перед собранием свой план.
   — Я делю, — важно сказал он, — поросят на серии спокойных (паиньки), строптивых (злюки) и несносных (чертенята). Для размещения этих групп малюток нужно два серистера. В большой фаланге, которую вы представляете, обязанности няни будет исполнять каждая пятая свинья. Уверяю вас, что самый захудалый поросенок будет обслуживаться гораздо лучше, чем королевский сын.
   Тут кот хотел показать с помощью цифр, какое счастье ожидает свиней, но стало смеркаться и стадо, насытившись во второй раз, впало в сон..."
   Тут Вера прервала чтеца:
   — Андрюша, что за странная терминология — серистеры, серии, фаланги?..
   — Это я взял из сочинений Фурье.
   — Вот уж кого терпеть не могу! — воскликнула Елена Владимировна.
   — Совершенно с вами согласен. Кстати, видели ли вы когда-нибудь его портрет? Я плохой физиономист, но в данном случае, мне кажется, ошибки быть не может. Представьте себе скудный жестокий рот, рот мелкого скряги и торгаша, привыкшего выгадывать сантим на каждом франке, и пронзительные глаза инквизитора. С такой мордой, простите за грубость, сжигать еретиков, а не устраивать всеобщее человеческое счастье. Впрочем, по моему разумению, эти вещи неразрывно связаны.
   — У Достоевского Шигалев называет Фурье сладкой мямлей, — сказала Елена Владимировна, — но это неверно. Фурье страшен. Его счастье и свобода обнесены колючей проволокой. А Фаланстер — типичный барак в концлагере.
   — Леночка, пусть Андрюша дочитает сказку, потом обсудим, — попросила Вера.
   — Ну, что ты, Вера, сказка маленькая. А я очень рад, что наши взгляды близки. У меня лично вызывают отвращение его бесконечные классификации, которые у дураков вызывают ощущение чего-то научного. И эта мелочная регламентация жизни. У меня от нее начинается что-то похожее на удушье.
   — Ну, ладно, слушайте дальше:
   "...Едва солнце тронуло верхушки елей, коллектив проснулся и кинулся к еде. Кот с тревогой наблюдал, как тают остатки продовольствия. Он пытался урезонить свиней, но хряк Рафф рявкнул на всю округу: "Живем один раз, гуляй, братва!" На том дело и кончилось.
   Не прошло и часа, кусты раздвинулись и на поляну выскочил один из эмиссаров будущей социетарной гармонии. Не говоря ни слова, он кинулся к луже и, всхлипывая, всю ее выхлебал. Затем, не переводя дыхания, он начисто подмел все, что осталось от недавнего пиршества и, свалившись замертво, заснул. Кот приказал охранять эмиссара и выставил нечто вроде почетного караула.
   — Где наши фалангисты? — спросил кот, едва прибывший открыл глаза.
   — Они остались там...
   — В тяжелых условиях наши герои ведут активную пропагандистскую работу! — с энтузиастом воскликнул кот. — Когда они думают вернуться? Что они передали?
   — Они сказали, что не вернутся никогда.
   — То есть как это "никогда"? — оторопел кот. — А... а ты, как сюда попал?
   — Я пришел сказать и теперь возвращаюсь к ним.
   — Ммерзавцы! — завопил кот, — рабы желудка! Что вам священное слово "Свобода"! Иуды! Из-за таких шкурников, как вы, гибнут лучшие свиньи нашего общества. Смерть предателям!
   Эмиссар дрался насмерть. Стычка унесла троих граждан республики, которые были с почестями зарыты в болоте. Эмиссара тут же сожрали.
   На следующее утро пришлось добывать себе пропитание собственным пятачком. После недолгих поисков нашли дубовую рощицу, где желуди валялись в изобилии. Кот быстренько вернулся на старое место и, раскопав одного из павших героев, насладился парным свиным языком. Стадо жевало до самого вечера. Через два дня с желудями было покончено, и поиски корма возобновились. На сей раз искать пришлось долго, и все ужасно измучились и проголодались. Через несколько дней свиньи и кот изрядно отощали от непрерывного бродяжничества и недостатка пищи. В глазах свиней стали вспыхивать красные злые огоньки. Грязь на них сидела жесткой коркой. Они дичали прямо на глазах. Запахло скандалом.
   Ко всем невзгодам прибавилось еще и столкновение с дикими свиньями. Рассвирепевшие кабаны в один миг зарезали с десяток республиканцев. Кот тщетно взывал к аборигенам с высоты вековой ели, приглашая их объединиться с цивилизованными свиньями в федеративную республику, расписывая прелести сестер и порядочность братьев по крови. Стадо едва спаслось бегством.
   Когда они понемногу отдышались и успокоились, кот улучил момент и напомнил о зарытых в болоте героях. Когда их нашли и начали делить, разыгрались самые безобразные сцены. Те, кто был посильнее, отнимал долю слабых. Брат шел на брата, отец грабил сына. В самый разгар каннибализма из кустов со всех сторон показались люди с ружьями. При первом же выстреле кот метнулся на самую верхушку ближайшей березы. Когда со свиньями было покончено, от толпы отделился покрытый едва зажившими рубцами пастух. Медленно поднял он к плечу ружье и аккуратно прицелился. Раздался выстрел. Кот, дико завывая, полетел и грянулся об землю. Тотчас с него слетела кошачья шкура, и глазам изумленных селян предстал распростертый толстячок с огромной лысиной и жиденькой рыжей бородкой клинышком..."
   — Фу, Андрюша, слишком близкая аналогия, некрасиво, — засмеялась Вера. — И потом что-то уж очень похоже на Оруэлла.
   — Это случайное совпадение, Верочка. Я написал эту сказку задолго до того, как познакомился со "Скотским хутором". Но признай, что у меня намного короче и потому намного талантливее.
   — Признаю, признаю.
   — То-то! Уважаемые дамы, если вопросов нет, я ухожу... Всего хорошего.
   — До свидания, Андрюша, звони.
   В ту ночь подруги долго гуляли по набережным, сидели на Марсовом поле и говорили, говорили обо всем на свете.
  
   * * *
   Наступил новый учебный год. Осень и зима выдались прескверными. Весь февраль налетали свирепые северо-западные ветры, сеяли ледяную пыль и свистели в тощих кронах деревьев. Люди ходили сумрачными, под стать погоде. К концу месяца Елена Владимировна почувствовала, что заболевает. Два дня она крепилась, но в четверг ее начал мучить кашель, подскочила до тридцати девяти температура и вызванный на дом врач поставил диагноз: бронхит. Досадуя на свою невезучесть, она две недели провалялась в постели, коротая время между вязаньем и прослушиванием бесконечных информационных выпусков.
   В первый же день выхода на работу она попыталась связаться с Людмилой Георгиевной, замещавшей ее во время болезни, но та, словно нарочно, все время от нее ускользала под разными предлогами. Наконец, перед уходом домой ей посчастливилось.
   — Людмила Георгиевна, вы меня замещали, и я хотела бы у вас кое-что спросить.
   — Ради бога, спрашивайте, Елена Владимировна.
   — Какие у нее грязные ногти, — подумала Елена Владимировна. — Дело в том, — сказала она, — что я с удивлением обнаружила в журнале две неудовлетворительные оценки у Логинова по литературе. Он у меня учится только на отлично. Я не пойму, что произошло.
   — Если вы внимательно просмотрели журнал, — с наслаждением пропела Людмила Георгиевна, — то, наверное, заметили, что двойки и тройки стоят не только у Логинова, но и у некоторых других... Должна вам сказать, что я не завожу любимчиков и стараюсь объективно оценивать знания учащихся. Вот, кстати, Андрееву и Чистяковой я поставила пятерки.
   — Помилуйте, они же рта не могут раскрыть! Самое большее, на что они способны — пересказ с грехом пополам нескольких страниц из учебника.
   — Видите ли, Елена Владимировна, я считаю, что учебники пишут люди куда умнее нас с вами и, по-моему, не стоит тратить силы, чтобы отрываться от утвержденной программы. Гораздо лучше эти силы направить на соблюдение дисциплины в классе. Уж поверьте моему опыту. Я ведь старше вас лет на пятнадцать, не так ли? Кстати, тот же Логинов совершенно не умеет себя вести.
   — Это очень странно. У меня он ведет себя прекрасно. И добавлю, что он талантлив. Это бесспорно. Это видно невооруженным глазом.
   — Не знаю, не знаю. Не заметила ничего, кроме желания пооригинальничать. Он, видите ли, имеет свое особое мнение о достоинствах литературных произведений, этот академик сопливый. И главное, излагает в наглой, вызывающей манере.
   — Но ведь оригинальное мышление — это дар. Его нужно развивать. Он уже сейчас пишет стихи получше многих наших поэтов. Он талантлив, поймите!
   — Вы видите талант, а я вижу, что ему лень учить уроки. Да-да! Знаете, боюсь, мы с вами говорим на разных языках, Елена Владимировна.
   — По-видимому, вы правы, Людмила Георгиевна, — сказала Елена Владимировна, поднимаясь. Щеки ее пылали, и она с великим трудом сдерживала себя. — Извините, что напрасно причинила вам беспокойство.
   — Какая разрушительная сила в этой пожилой даме! — подумала Елена Владимировна, выходя из школы. — За две недели провела глубокую вспашку и засеяла поле по-своему. То-то я никак не могла узнать свой класс: все стали злые и одичалые. Андреев, огромный, неповоротливый, с глазами уснувшего карпа, умудрился получить пятерку по литературе! Она вспомнила отрывок из его сочинения за прошлый год: "Пушкин часто в своих стихотворениях приводит примеры из своей личной жизни. В стихотворении "Пророк" он рассказывает, что когда он был в безлюдной местности, его посетил шестикрылый серафим, который посоветовал ему лучше вырвать язык, чем писать неинтересные и никому не нужные стихи. Серафим настроил Пушкина против царя и всех его прихвостней."
   Тут ее стал разбирать смех, и злость улетучилась. Ей пришел на память эпизод из собственной школьной жизни. Шустренькая старушонка с тонюсенькими седыми косичками, заплетенными в корзиночку, ведет урок внеклассного чтения. Класс гудит, словной рой оводов, каждый занят своим делом. Возле учительского стола переминается с ноги на ногу Ежков, парень лет пятнадцати. Остальные переростки, а их было человек шесть, жуют промокательную бумагу и кидают в сидящих впереди. Старушонка пытается вытянуть из Ежкова подробности появления на свет Дюймовочки. Парень шарит по лбу, потеет и мычит нечто нечленораздельное, после чего она восторженным голосом советует ему почитать "Стойкого оловянного солдатика". Парень идет на место, и к доске вызывают отличницу — Лену. На вопрос, что она прочла, Лена отвечает, что недавно прочла "Овода" и "Осуждение Паганини".
   — Замечательно! — восклицает старушонка. — Теперь скажи, Леночка, что общего у Овода и Паганини?
   Лена задумывается. Класс неожиданно стихает и в наступившей тишине звучит бас Ежкова: "Оба баб любили". Старушка всплескивает ручками и падает почти без чувств на стул, а переростки гогочут и тузят друг друга в полном восторге.
   * * *
   Из письма
   "Дорогая Леночка, здравствуй, как ты там поживаешь? Как твои питомцы? Давно от тебя не имею весточки. У меня тут на днях было небольшое приключение. Я хлебнула полной ложкой нашей бесплатной медицинской помощи. Сама не знаю, отчего во вторник у меня страшно разболелась голова. Никакие лекарства не помогали, и к ночи у меня даже лицо перекосило. Я испугалась и вызвала неотложку, а они увезли меня в двадцать девятую больницу. И тут началось! Я себе места не нахожу от боли, а сестра в приемном покое запрашивает меня по анкете. Наконец, повели меня наверх, врача, конечно, нет. Лекарства я все дома забыла. Прошу у дежурной сестры что-нибудь от боли, а она мне отвечает, что до прихода врача лекарства давать не положено. С тем я улеглась в койку. Лежу в темноте, стараюсь не шевелиться. Каждое движение вызывает волну боли. Вдруг слышу — что-то над головой плещется. Открываю глаза — стоит незнакомый мужчина и в раковине льет себе воду на плешь, а раковина рядом с моей подушкой. "Псих ненормальный". Непонятно, как он в женскую палату попал. Тут другие женщины пробудились и подняли крик. Прибежала сестра, выпроводила незваного гостя.
   Только все затихло, к сестре пришла подружка с другого этажа, и они начали в полный голос в коридоре рассказывать друг другу истории, да не как-нибудь, а с хохотом, да с матом. Наконец, и подружка ушла.
   Только я забылась, привезли больную с аппендицитом. Охает она, стонет — ни врача, ни сестры. Охала она до самого утра. Утром у меня голова стала проходить. Захотелось поесть, но еду мне не дали, сказали, что меня пока не поставили на учет, а у меня под ложечкой сосет — ужас. Нашла я, к счастью, полтинник и дала нянечке, и она мне принесла каких-то объедков.
   А врача нет и нет. У той, у которой подозрение на аппендицит, живот стал проходить. Она говорит: "лучше я домой пойду, тут загнешься — никто и не узнает." Благо, одежду больные с собой берут — склад на ремонте. Одела она сапоги, пальто и ушла.
   Пришел врач, молодой парень, часов в десять. Всех поглядел за пять минут, а потом спрашивает: "Это чья пустая койка?" Мы говорим: "Женщина тут лежала, ждала, ждала и ушла." — "А, — говорит, — ушла, ну и ладно".
   Мне он обещал привести профессора (наверное потому, что лицо у меня все еще было перекошено). Через три часа вошла полная брюнетка лет пятидесяти, подсела ко мне и с ходу: "Когда началось? Менингитом болели? Что ели вчера? Сколько вам лет?"
   Я только открыла рот, чтобы ответить на первый вопрос, а она уже шестой задает. Я ей говорю: "Ведь вы меня не слушаете, зачем спрашиваете?" А она отвечает: "Дорогая моя, мне положено три минуты на пациента". Тогда я ей говорю: "Знаете, я хочу выписаться. Боюсь, что если поживу здесь еще дня два, то помру." А она: "Пожалуйста, выписывайтесь, дайте только расписку, что к нам не будете иметь претензий."
   Дала я расписку, оделась мигом и прочь из этого ада. Вот так-то, Леночка. Смотри, не болей. А заболеешь — "к врачам обращаться не надо".
   Целую тебя. Твоя Вера.
   P.S. В пятницу я пришла я к Любе В., ты ее знаешь. Рассказываю я ей этот кошмар, и вдруг начали мы с ней хохотать. Насмеялись до хрипоты, до слез, и на душе легче стало. Пиши. Скучаю без тебя.
  
   * * *
   — Елена Владимировна, полюбуйтесь-ка, чем развлекается на уроках Логинов. — Страдающая одышкой от ожирения учительница биологии звонко шлепнула о стол толстой клеенчатой тетрадью. — Вот, полюбуйтесь! Я понимаете ли, надрываюсь, объясняю материал, а их высочество в это время возмутительные стишки пишет. Но этого мало. Эти великовозрастные дураки разучили их и орут всем хором на позор школе. Мне, между прочим, в их годы было не до смеха. Нас шесть человек детей было, и мне после школы приходилось нянчить младших сестер и помогать по хозяйству матери.
   — Позвольте взглянуть, Олимпиада Ивановна.
   Елена Владимировна развернула тетрадь и тотчас нашла отягчающие вину улики. Тема называлась "Черви", в скобочках "глисты". Ниже следовало стихотворение, написанное, что называется с пылу:
  
   У меня есть солитер,
   Он отважен и хитер.
   Целый день сидит во мне
   Ровно по уши в желудке
   И выглядывает вне
   Раз в неделю ради шутки.
   Мой любимый солитер -
   Самый лучший ремонтер.
   Я на нем наставил метки
   Наподобие рулетки:
   От калитки до моста -
   Солитер и два глиста.
   От моста и до забора -
   Глист и четверть солитера
  
  
   Тут лицо Елены Владимировны стало против воли раздвигаться в стороны. Она почувствовала, что через мгновение совершенно неприлично рассмеется, и огромным усилием собрала лицо в страдающую маску.
   Мой любимый солитер
   Всем солистам нос утер,
   Знает много песен, арий,
   Украшает мой глистарий...*
  
   Прямо над ухом раздался гомерический хохот Вадима Владимыча:
   — Украшает мой глистарий! — замечательно! — хохотал он.
   Олимпиада Ивановна, очертя голову, ринулась в бой. Пока биология теснила труд, и слышался звон мечей о кольчуги, Елена Владимировна смогла подавить приступ смеха и, несолько раз глубоко вздохнув, уверила, что поговорит с Виктором.
   — Не беспокойтесь, Елена Владимировна, — оборотилась биологиня. — Я уже вызвала родителей Логинова сама. Ваше участие в его судьбе и симпатии слишком очевидны.
   — Помилуйте, Олимпиада Ивановна, во-первых, я, как классный руководитель...
   — Именно как классный руководитель вы ему потворствуете! — завопила подогретая перепалкой биологиня. — Это всему коллективу школы ясно, как божий день. Но мы этого не допустим.
   — В таком тоне я отказываюсь продолжать разговор, — подчеркнуто сухо ответила Елена Владимировна, — и мне придется перенести его в кабинет директора.
   — Я совсем не собиралась вас обижать, Елена Владимировна, но Логинов совершенно несносен. Объясняла, например, размножение многоклеточных и чуть со стыда не сгорела от его реплик. А ведь мне пятьдесят четыре года, и я видывала виды.
   "Да, ей, увы, пятьдесят четыре года, она кое-как выучилась и стала преподавателем от неизбежности быть хоть кем-нибудь, — подумала Елена Владимировна. — Как мне защитить Виктора от этих монстров? Как?"
  
   * * *
   Из письма.
   "Леночка, здравствуй.
   После твоего отъезда из Ленинграда, я долго вспоминала нашу встречу. Как жаль, что мы так редко видимся. Август выдался совершенно несносным. Каждый день шли дожди, было холодно. По сводкам погоды я поняла, что у вас то же самое. Моя сестра была на юге с мужем, рассказывает, что дороговизна страшная, грязь невыносимая. Желающие пообедать стоят по часу и более на жаре в очереди, а еда невкусная. Жаловалась она мне, но выглядит прекрасно — загорела и помолодела. Плохая еда пошла ей на пользу — она похудела на четыре кило. У меня все по старому. Напиши мне, как поживаешь? Приедешь ли с питомцами, или одна еще разок в Питер? Целую тебя крепко. Вера.
   Извини, что письмо такое куцее, но ты ведь знаешь, что я не мастер писать. Кстати, Андрюша в тебя прямо-таки влюбился. Все просит, чтобы я рассказала о тебе. Упросил меня послать тебе очередную сказку. Читала я ее — ну, смех и грех! Лучше бы ему диссертацией заниматься, а не этими глупостями. Если будет охота, черкни ему, что мол, сказка понравилась. Мужчины такие честолюбивые. Еще раз целую тебя."
  
   Через несколько дней Елена Владимировна действительно получила толстое заказное письмо, где на машинке была напечатана "Сказка об одном исчезнувшем государстве".
   "Давным-давно в стране жаркого солнца, по которой протекает могучая река, называемая теперь Нилом, в огромном каменном дворце жил Правитель. Он любил свою страну и много сделал для того, чтобы украсить свои столицы, а их было две — на Севере и на Юге, великолепными дворцами, каналами и парками.
   В самом пышном дворце его южной столицы находился богато украшенный стенными росписями и мозаикой зал, где трудились философы и звездочеты под присмотром Великого Мага. Великий Маг тогда был самым обыкновенным, хотя и очень умным человеком, и никаких чудес он творить еще не умел. Называться "надсмотрщиком над учеными" было в те времена неприлично и, согласитесь, что если существует должность Великого Мага, должен ведь кто-нибудь ее занимать. Вот он ее и занимал.
   Вдоль стен зала тянулись по спирали нескончаемые полки со свернутыми в трубки папирусами. Под залом был другой, еще обширнее. Там находилась библиотека глиняных и каменных табличек, на которых древние народы писали свои законы и ученые трактаты. Только Великий Маг и его приближенные умели читать эти письмена. В этих глиняных книгах описывалось, как плавить золото и медь, измерять землю, как вызывать великий дух молнии небесной из винного уксуса и медных и оловянных пластинок, как лечить от ожогов и безумия и многое, многое другое.
   Еще ниже находился зеркальный зал. Там лежали груды самородного золота и драгоценных камней, изделия из перламутра и слоновой кости, богато украшенное оружие и одежды.
   Потолок зала, где сидели ученые, легко и бесшумно раскрывался ночью, и каждый мог видеть возвышающуюся над дворцом колоссальную статую Правителя. При свете луны и на фоне звезд она казалась еще величественней, чем днем.
   Правитель заботился не только об украшении столиц. Один раз в год к нему в личные покои допускался любой из его подданных и в течение одной минуты излагал свою просьбу. При этом проситель был обязан смотреть на песочные часы. Как только падала последняя песчинка, его выпроваживали. Хотя Правитель был столь добр, что хотел помочь каждому просящему, все же через три часа его голова уставала, и он уходил, оставляя вместо себя своего ближайшего придворного.
   Однако этот придворный, по имени Иси-Та, нубиец родом, был человеком хитрым и злым. Он всегда выносил решения во вред просящему, чтобы люди думали о несправедливости Правителя.
   Правитель часто вызывал Великого Мага и спрашивал его, какие беды грозят государству и можно ли их предотвратить. Великий Маг давал советы и приводил примеры из древнейшей истории, а Иси-Та сидел в углу и улыбался молча в бороду. Если возникал спор, то Иси-Та всегда становился на сторону Правителя, и вдвоем они побеждали Великого Мага.
   Однажды, когда Правитель сидел один в своих покоях, к нему пришел печальный Великий Маг и принес дурную весть. Низко поклонившись, он сообщил, что звезды определили срок жизни Правителя в пять разливов Реки. Три дня Правитель ходил молчаливый, не ел, не спал, а на четвертый день вызвал Великого Мага и сказал:
   — Если мне суждено скоро умереть, то я желаю прежде успеть сделать такое великое дело, которое навсегда останется в памяти потомков.
   — О, Повелитель, — ответил Великий Маг. — Ничто не вечно под солнцем. Даже вырубленные из скал памятники бывших до нас властителей превращаются в песок, а песок истирается в пыль, и приходящий из пустыни ветер уносит эту пыль в неизвестность.
   — Это так, — сказал Правитель, — но я не стану более тешить себя строительством дворцов и храмов. Я дам людям законы, и они будут жить по ним после меня. Я раздам им землю и семена, и каждый, живущий под солнцем, будет равен во всем каждому. Все станут свободные и счастливые, а я успею пожить в этой свободной и счастливой стране.
   — Прости меня, повелитель, но ты желаешь невозможного, — ответил Великий Маг. — Человек рождается на земле для того, чтобы повелевать или быть рабом. Третьего не дано. Ты желаешь двух несовместимых вещей — власти и равенства с теми, над кем собираешься властвовать.
   — Я откажусь от власти, — сказал Правитель.
   — Кто же тогда будет следить за соблюдением твоих законов? — спросил Великий Маг.
   — Сначала следить буду я, а впоследствии — самые достойные из моих подданных. Они продолжат мое дело, и, чтобы никто не привыкал к власти, я напишу еще один, последний закон, ограничивающий срок их правления.
   — А кто же будет следить за исполнением этого последнего закона? — спросил Великий Маг.
   — Весь народ! Да, да! — воскликнул Правитель. — Я вижу, ты со мной не согласен, но знай, что такова моя воля и каждого, кто станет мне перечить, я уничтожу.
   — Он говорит, как человек, не понимающий силу сознательного народа, — отозвался из угла Иси-Та, и Правитель одобрительно кивнул головой.
   Великий Маг поклонился и вышел в глубоком раздумье.
   — Для того, чтобы править народом, нужно этому учиться с самого рожденья, — думал он. —Что же будет, если сборщики налогов, надсмотрщики, рабы, землепашцы придут во дворец и увидят роскошь, будут пить тонкие вина, есть изысканную пищу, оденут блестящие золотом одежды? Наверное, никто из них добровольно не уступит своего места, потому что перейти от приятной, легкой жизни к тяжелому труду невыносимо. Они же, не соблюдая последний закон, незаметно преступят и остальные.
   ...Через месяц во все концы страны пошли военные отряды. Они останавливались в городах и деревнях и под гром барабанов зачитывали статьи кодекса законов Правителя. Народ ликовал. Пахари забросили свои пашни, водовозы перестали возить воду, надсмотрщики пьянствовали в обнимку с бывшими рабами. Воры, пользуясь всеобщей беспечностью, обогащались безмерно. Площади городов и деревень наполнились народом. Все хотели высказаться. Были, конечно, и недовольные. Это были обеспеченные в прошлом люди, занимавшие ранее высокие посты в государстве, но Правитель был человеком искушенным в политике и потому подкрепил свои законы достаточным количеством войск. Командирам было приказано беспощадно карать малейшие признаки недовольства и неподчинения. Каждый подданный должен был стать веселым и счастливым.
   Время шло, и Правитель с беспокойством увидел, что освобожденный им народ совсем не торопится вернуться к труду. Правитель объявил каникулы своим ученым и послал их во все концы государства для объяснения несознательным, что теперь, когда земля и все, что растет и кормится на ней, принадлежит им, надо работать лучше и охотнее, чем раньше. Ученые отправились, но успеха не добились. Более того, многим из них были нанесены тяжкие увечья.
   Правитель теперь не мог встречаться с грустными глазами Великого Мага. Живым укором тот появлялся перед ним на рассвете и рассказывал о том, что страна приходит в упадок. "О, Великий из величайших, — говорил он, — вернись к прошлому, отмени свои законы. Знай, что чем дольше будешь ты потворствовать бездельникам, тем большую силу придется тебе применить в будущем, чтобы заставить их трудиться, и тем меньше свободы останется у твоего народа. Кончится тем, что ты будешь вынужден превратить свою страну в огромную тюрьму, где рядом с тобой будут только надсмотрщики, а ты станешь главным тюремщиком".
   Правитель молчал и приходил в отчаяние. Наконец, по совету Иси-Та он решил выслать Верховного Мага из страны. Поздней ночью вооруженный отряд тихо, как летучая мышь, промчался с закрытыми носилками через столицу на берег моря, где ждала Великого Мага галера.
   Между тем, огорчения подорвали здоровье Правителя, и он большую часть времени проводил в постели. Никого не подпускал к себе, кроме Иси-Та, которому безгранично доверял. Наконец, в соответствии с предсказаниями звездочетов, Бог, сотворивший Все из Ничего, призвал к себе лучшего и справедливейшего из правителей в свои сады, где нет печали и невзгод.
   Иси-Та в присутствии жрецов и избранных народом самых достойных сломал печать на узкогорлом сосуде и, вытащив из него тончайший папирус, торжественно прочел, что наследником и продолжателем великого дела Правителя является он, Иси-Та. Преклонив колени, собравшиеся поклялись ему в верности и подписали кровью жертвенных животных папирус.
   Иси-та ни в грош не ставил последнюю волю Правителя. Им владела одна страсть — жажда власти. Он ненавидел и презирал страну, которой собирался править, но так как был человеком хитрым, делал вид, что всей душой печется о благе народа. Начал он с того, что отменил закон о сменяемости самых достойных, и все они были страшно рады этому. Каждый из них получил грамоту на пожизненное управление городом или местностью. Главной их обязанностью было следить, чтобы никто не проявлял недовольства правлением Иси-Та, и ставить в подвластных городах и деревнях бронзовые или каменные памятники Правителю.
   Через год Иси-та созвал самых достойных и предложил им избрать наиболее достойных, кому и передать всю власть над страной. Это предложение вызвало смятение и некоторое сопротивление избранников, но появившиеся в дверях и нишах тяжеловооруженные воины дворцовой стражи быстро охладили разгоряченные головы. Три дня кипели страсти. Стоило одному возвыситься, как недоброжелатели тотчас объявляли во всеуслышание неблаговидные поступки кандидата и его темное прошлое.
   — Друзья мои, — сказал Иси-Та на четвертый день. — Я вижу, что вы сами не в состоянии решить столь сложную задачу. Я помогу вам. Я сам назову тех из вас, кто будет трудиться со мной бок о бок на благо нашего счастливого народа.
   На следующее утро ко дворцу подошли войска и торжественно препроводили большую часть в Дом Общения с Иностранцами. Иси-та и десять самых, самых достойных остались одни во дворце. У каждой двери встали часовые.
   — Друзья мои, — сказал Иси-Та вечером того же дня. — Не думайте, что путь, указанный Правителем, усыпан лепестками лотоса. Именно Он, когда я имел счастье приходить к Нему за советами, предостерегал меня от излишнего оптимизма. "Предстоит нелегкая и длительная борьба с врагами Великого Дела, которое я задумал, — говорил он. — Каждый, сомневающийся в успехе Великого Дела, может стать врагом, и только беспощадное искоренение инакомыслящих приведет к окончательной и бесповоротной победе. Все меня ясно понимают?
   — Все-е... — промычали достойнейшие из достойных, чувствуя неприятный холод между лопаток.
   — Люди, которым мы несем благополучие и счастье, еще недостаточно осознают, какие высокие требования предъявляются к каждому, кто желает жить в обществе полного благоденствия. Мы здесь посоветуемся и решим для начала устроить поселения, огороженные от внешнего мира, где народ будет трудиться и учиться быть счастливым. Кроме того, загородка не позволит людям из плохих поселений подавать дурной пример хорошим. Я посылаю вас для организации таких поселений. Возьмите себе помощников из Дома Общения. Городами я займусь сам.
   Как только десять избранников покинули зал, Иси-та хлопнул в ладоши и велел позвать начальника дворцовой стражи.
   — Ты сейчас служишь хорошо, — сказал Иси-Та, — но нужно служить еще лучше. Ты должен доказать, что никто, кроме тебя, не может исполнять должность начальника. Я собираюсь доверить тебе весь город. Первая твоя задача — научить горожан коллективно радоваться жизни. Надо заставить их всех сшить яркие одежды, изготовить флаги, изобразить на больших кустах ткани нашего бессмертного Правителя, и все это с песнями и выражениями благодарности они должны проносить в праздники мимо его усыпальницы. Праздниками же являются дни, когда он родился, когда был возведен на престол, когда победил в войне с Диким Севером, Коварным Западом, Грязным Востоком и Ленивым Югом, а также День, когда он приблизил меня к себе, Великий День, когда он дал нам всем свободу и Тот Горестный День, когда он покинул нас. В этот последний день все должны носить черные покрывала, ничего не есть и с пением скорбных гимнов проходить со свернутыми знаменами передо мной. Я же буду стоять на самом верху усыпальницы один. Понял ли ты меня?
   — Да, мудрейший из мудрых, — ответствовал начальник стражи, кланяясь до земли.
   — Ступай же и помни, что твоя жизнь и счастье в твоих руках.
   Прошло совсем немного времени, не более пяти лет, и страна совершенно преобразилась. Для всех нашлось дело. Каждый труженик под зорким взглядом охранников стремился выполнять и перевыполнять свою работу. Те, кто успевал раньше других собрать урожай или выткать ткань, премировались маленькими медными позолоченными значками с изображением бессмертного Правителя. Были даже счастливцы, которым разрешалось в виде исключения поехать повидаться с родственниками в другое поселение. В городах в дни праздников с утра под присмотром солдат и охранников собирались многочисленные толпы и под ржание труб и гром барабанов, размахивая флагами, двигались нескончаемой вереницей по улицам и площадям обеих столиц и других городов.
   Одно было непонятно Иси-Та. Всю страну он заставил работать днем и ночью, недовольные трудились на самых тяжелых работах в кандалах, все остальные мыслили одинаково и так, как он хотел, а изобилие жизненных благ не приходило. Портились, гнили собранные урожаи, и невозможно было отыскать виновных. Ткани и шерсть поражали убожеством раскрасок, вино кислило, в сластях пропал аромат, оружие быстро тупилось и приходило в негодность. До него доходили слухи, что в некоторых городах и поселках народ даже голодает. Единственным ремеслом, которое процветало, была скульптура. Правда, скульпторы не изображали ничего, кроме бессмертного Правителя. Они его ваяли из глины и камня, из бронзы и золота, резали из дерева, лепили из пшеничной муки и фруктового сахара, выдували из стекла. И чем хуже жилось народу, тем больше изображений Правителя появлялось на рыночных площадях и в домах. Вот Правитель в детские годы. Сидит, подперев голову ручонкой, вот Он гладит кошку, вот Он в боевом уборе, вот Он на колеснице, вот Он ест, вот Он спит в усыпальнице, а вот Его бюсты, Его профили на плитах...
   Но однажды всему этому пришел конец. У истока Великой Реки появился Великий Маг. Десять лет он учился волшебству у мудрецов, живущих в центре материка, в глухих девственных лесах, и теперь полностью соответствовал своему званию. Невидимый, парил он над страной и видел сплошь бесконечные однообразные страдания и беспросветные рабские будни. Он видел безобразные гримасы веселья на лицах и тупую усталость в глазах тех, кто должен был стать счастливыми. Он видел шествия, украшенные бесчисленными физиономиями Правителя, и понял, что людей этих можно спасти, только разрушив до основания все, на чем держалась власть Иси-Та.
   Ночью, когда еще не родилась молодая луна, он ушел в горы и вытащил из шкатулки магический кристалл. Он сфокусировал в нем свет двенадцати созвездий и прочел заклинание, вырезанное на крышке шкатулки. Тотчас огромная статуя Правителя над дворцом сдвинулась с места и спрыгнула на землю. Удар был подобен раскату грома. Одновременно все другие скульптуры ожили и пришли в движение. Все они быстро собирались на центральных площадях столиц, городов и поселений. Построившись в колонны, идолы начали систематическое разрушение всего, что попадалось на их пути. Ни стрелы, ни мечи, ни брошенные из катапульт камни, ни кипящая смола, ни огонь не причиняли им вреда. Каменные и бронзовые кулаки подобно молотам превращали в мелкий сор то, что возводилось веками. Народ в ужасе бежал, куда глаза глядят. Дома пылали. Иси-Та висел, извиваясь словно червяк на указательном пальце огромной статуи, а избранники народа лежали растоптанные в лужах крови и нечистот.
   Три дня в городах и селениях продолжалось побоище. Ни один надсмотрщик и ни один солдат не ушли живыми. Окончив свою работу, идолы построились в колонны и грозной поступью ушли в море, унося щелкающие челюстями безрукие и безногие бюсты и доски с барельефами того, кто хотел сделать всех людей счастливыми. Воды сомкнулись над ними. Великий Маг посмотрел вокруг, распростер руки и удовлетворенный полетел на север. Ничего не осталось от некогда великого государства. Только ветер выл в открытых пространствах, гоня перед собой клубы праха. Через тридцать лет на месте прежних городов и поселений зеленели луга и молодые леса, охотились звери и свободно парили птицы."
   * * *
   Ох, уж этот трудный переходный возраст! Сколько о нем сказано и написано книг, сколько защищено диссертаций. Диагноз поставлен — болезнь роста, неизвестно только, как ее лечить. Проходит она так же, как и появляется, подобно насморку. Основные признаки: сонливость и вялость, сменяющиеся порывами необузданного веселья. Душа томится. Все дураки — и преподаватели, и родители, и те, кто написал проклятые непонятные учебники. А время тянется однообразно и нудно, и хочется вырваться из преснятины, сотворить что-нибудь такое, чтобы все кругом удивились и сказали: вот это да-а!
   ...После неприятностей, связанных с биологиней, Виктор окончательно потерял интерес к учебе. Даже любимая литература надоела. Он очень страдал оттого, что некрасив и мал ростом. Увидав однажды афишу о наборе ребят в спортивные секции, он отправился записываться в бокс. Тренер, Сергей Александрович, узнав, что Виктору четырнадцать лет, посчитал его старым и посоветовал пойти в другую секцию, но Виктор так умолял, что отказать ему было невозможно. "Только не манкировать, — сказал тренер Виктору. — Приходишь на тренировку — работай." "Обязательно," — ответил мальчишка.
   Заниматься боксом он начал с прилежанием, граничащим с ожесточением. Уже через четыре месяца Виктор побеждал старых закаленных бойцов ринга. "У, этот парень далеко пойдет, — довольно поговаривал тренер своим знакомым. — Реакция бесподобная, вынослив. Его бои напоминают схватку мангуста с коброй. А я, признаться, чуть его не отшил, когда он ко мне поступать хотел."
   Одно ощущение победы над противником оправдывает жизнь. Как прекрасно само сочетание слов: победил Виктор Логинов. Ничего, что он в легком весе. Он будет много есть и вырастет все-таки в ближайший год-два. И одной левой он запросто уложит любого, кто на него косо посмотрит.
   Елена Владимировна с ужасом увидела, что неожиданно между нею и ее питомцем разверзлась пропасть. Она несколько раз пыталась расшевелить его, но он, разговаривая с ней, видел только пленительные картины боев, в которых он будет победителем. Учительница была в полном отчаянии. Наконец, она собралась с духом и пошла к тренеру.
   — Сергей Александрович, — начала она. — Поймите меня правильно. Я вовсе не намерена лишать вас способного ученика. Я слышала, что Виктор делает успехи в боксе...
   — Успехи! — фыркнул тренер. — Он гениален. В этом году мы с ним выиграем городское первенство, в будущем областное, а через два-три года он будет чемпионом Союза.
   — Все это хорошо, даже очень хорошо, но Виктор должен окончить восьмой класс, а учится он сейчас из рук вон плохо. Особенно меня огорчает, что он совершенно забросил литературу. Очень прошу вас, Сергей Александрович, поговорить с ним. Сами понимаете, чемпион Союза должен грамотно писать и говорить по-русски.
   — С этим я не спорю, Елена Владимировна. Единственное, о чем давайте договоримся — на следующей неделе, в пятницу ответственные соревнования. Пусть он выступит спокойно. А потом я скажу ему — он сядет и наверстает. Такой парень все может. А вас я приглашаю посмотреть его бои. Получите большое удовольствие.
   — Скажу вам честно, бокс меня ужасает, но ради своего воспитанника приду. Вы только, пожалуйста, ему не говорите.
   — Хорошо. Пропуск я вам пришлю.
   Спортивный зал дворца металлургов был наполовину пуст. Елене Владимировне пришлось сесть ближе к краю, чтобы не попасться на глаза Виктору. Он должен был выступать в четвертой паре. Первые пары, еще совсем неопытные, неуклюже топтались в центре ринга, потом сидели в углах и слушали сердитый шепот тренеров, снова вставали и деловито тыкали друг друга в физиономию. Елене Владимировне даже спать захотелось. Но вот мышонком стрельнул под канат Виктор. Противник его оказался худой долговязый мальчишка с белой челкой, падающей на глаза. Прозвучал удар гонга, и противники сошлись. Елена Владимировна почувствовала как оглушительно забилось сердце и напряглись помимо воли мышцы ног. Виктор начал охоту. Едва заметными движениями рук и корпуса он вызывал противника на атаку. Ее поразила гармоничность движений, напоминающих танец. Движения все ускорялись, последовательность их становилась все сложнее, все более непредсказуемой. Ударов почти не наносилось. Вдруг долговязый мальчик с какой-то тоскливой решимостью кинулся на Виктора, но проскочил мимо, проведя серию ударов в воздух. Виктор оказался у него за спиной. Еще одна попытка, еще — и вдруг она не увидела, а только услышала глухой шлепок перчатки о тело. Через секунду противник Виктора согнулся, не в силах выровнять дыхание. Рефери подвинул Виктора в сторону. Через несколько секунд прозвучал гонг, и противники разошлись по углам.
   Во втором раунде Виктор снова начал охоту. Долговязый хмуро отмахивался, закрывался перчатками, но все же где-то через минуту пропустил удар в голову, потом в челюсть и тяжело опустился на колени. Елена Владимировна взглянула на Виктора и ужаснулась. Его глаза горели, как у хищника, почуявшего запах крови. Сергей Александрович, мурлыкая что-то на ухо победителю, накинул на него старенький халатик. Елена Владимировна не стала больше глядеть и ушла домой.
   Было бы ошибочно думать, что в бокс Виктора привел некий комплекс неполноценности. Главная причина заключалась во внезапно вспыхнувшей любви к Вале Серегиной. Валя в свои неполные пятнадцать лет превратилась в высокую красавицу с мощным бюстом. Она с ленивой улыбкой воспринимала паясничанье Виктора, его экспромты, но тем дело и кончалось. Виктор бесился. Тогда-то и пришло ему на ум завоевать сердце своей избранницы мирской славой. Ребята действительно заговорили о нем. Примерно через месяц после соревнований, на которых была Елена Владимировна, Виктор решил, что его час наступил. После уроков он подошел к Вале и сказал, что проводит ее. Однако она вышла вместе со своей закадычной подругой Сергеевой. Они весело болтали о каких-то дурацких тряпках и совсем не обращали внимания на Виктора. Наконец, он совершенно рассвирепел и довольно грубо сказал Сергеевой, чтобы она отшилась, так как у него серьезный разговор. Подруги очень обиделись. Сергеева, не прощаясь, ушла, а Серегина стала с безразличным видом разглядывать крыши домов.
   — Валя, — проговорил несчастный влюбленный хриплым от волнения голосом, — Валя, я на все готов ради тебя.
   — Че ты ко мне вяжешься, Витька, не пойму я, — ответила пассия.
   — Валя, послушай. Только не смейся. Я люблю тебя, люблю!
   — Че-во? Ты погляди на себя и на меня. Ты ведь ниже на полголовы. А если я высокий каблук надену? Скажут еще, что я с ребенком гулять вышла.
   — Валя, не в росте счастье. Я еще вырасту. Вон, Валька Корнеев меньше всех в классе был, а теперь гляди, какая дылда.
   — Вот вырастешь, Витенька, тогда и поговорим. Но вообще-то не очень надейся. Ты не в моем вкусе.
   — Валя! — он сильно сжал ей руку.
   — Пусти, дурак, больно! Пусти, тебе говорят! Обезьяна чертова, — почти крикнула она, вырвав руку и растирая запястье. — Обезьяна! Ты и раньше был похож на обезьяну, а в боксе тебя еще больше изукрасили!
   Виктор стоял, как в столбняке. Где? Когда он слышал это прозвище? Ах, да... Маленький, вертлявый, смуглый лицеист. Его так дразнили... А причем тут он, Виктор? "Боже мой! Ведь я на него похож. Как я раньше не замечал?!" — Он почти бежал домой, чтобы поскорее взглянуть в зеркало и исследовать свое лицо.
   Виктор ходил, весь накаленный злостью и обидой. Елена Владимировна видела, как он мечется подобно дикому зверю в клетке, и не могла никак ему помочь. В считанные дни вырос непреодолимый барьер непонимания. Парень сидел безучастно на уроках и беспрестанно рисовал злые карикатуры на друзей, преподавателей и особенно на Серегину. Он мастерски схватывал самое существенное в осанке, легкие дефекты строения лица или фигуры и доводил их до сильнейшего гротеска. Серегина ревела от бессильной ярости и мстила Виктору, обзывая его на весь класс дураком и обезьяной. Он только холодно усмехался. Учительница чувствовала, что близок момент, когда она тоже окажется жертвой насмешки или открытого бунта.
   Кризис разразился на уроке литературы. Она попросила Виктора рассказать статьи Белинского об "Евгении Онегине".
   — Я ненавижу Белинского, — начал Виктор. — Это разросшийся гриб-паразит на творчестве Пушкина.
   Класс заволновался. Елена Владимировна напряглась: "Так, началось. Теперь только не сорваться, не разрушить одним генеральским окриком то, что создавалось несколькими годами упорного труда. Ничего хорошего это выступление не сулит. Ясно, что Виктор читал Белинского, в отличие от всего класса, по-настоящему". А Виктор продолжал:
   — Он все знает. Он все за нас решил. Он полон сознания собственной непогрешимости. Вот, к примеру, статья "О русской повести и повестях Гоголя".
   — Мы Гоголя еще не проходили, — крикнул Свиридов, ковыряя пальцем в носу.
   — Заткнись, рыжий! — Он пишет про сумасшедшего: "Вы еще смеетесь над простаком, но уж он возбуждает сострадание..." Я читал "Записки сумасшедшего", и мне лично совсем смешно не было. Я чувствовал злость и брезгливость, как к раздавленному навозному червю. Онегина называют лишним человеком! Онегин умен и смел и любого из нашего города пристрелил бы у барьера или избил бы тростью, как трусливую собаку, потому что у нас нет ни капли человеческого достоинства. Мы все говорим только то, что нам велят. А этот сумасшедший — действительно лишний человек, потому что ему нечего делать на свете, кроме как чинить перья начальнику.
   — Подожди, Логинов. Ты ,кажется, отвлекся, — начала Елена Владимировна.
   — Нет, я не отвлекся. Мне противно пересказывать то, что написал Белинский. — Виктор демонстративно, без разрешения сел.
   — Давайте не будем спешить, — сказала учительница, — и попробуем разобраться. Герцен, введя в обиход понятие "лишний человек", подразумевал вовсе не тот обидный смысл, который вкладывает в эти слова Логинов.
   Лишний человек, по Герцену, это тип умной ненужности в правление Николая Первого. Что из себя представлял этот царь, я расскажу тем, кто придет вечером в четверг. В то подлое время "ничего не просить, оставаться независимым и не искать мест" означало быть в оппозиции. Онегин, человек незаурядный, осужден на праздность. Я подчеркиваю — осужден. В мире, где законы издает коронованный фельдфебель, нечего делать умному и творческому человеку. Он лишний. Ты понял, Виктор? Если кто-нибудь заинтересуется, пусть прочтет работы Герцена. Я в конце урока их назову.
   Теперь о Белинском. Логинов не прав. Для того, чтобы говорить в столь оскорбительном тоне о человеке, который не может ответить, надо иметь очень веские доводы. Фраза, брошенная Логиновым, подвергает сомнению порядочность и честность Белинского. А между тем, если прочесть воспоминания Тургенева, Герцена и других, то окажется, что он, Белинский, был человеком искренним и чистым. Если он когда и заблуждался, то впоследствии открыто это признавал. Что покоряет в Белинском? — Четкая логика его мышления, логика почти математическая.
   Виктор слушал, насупясь, не поднимая глаз. Слушал и класс. Зазвенел звонок. Класс медленно опустел. Логинов не поднялся. Они остались вдвоем, как это было уже много-много раз.
   — Что происходит, Виктор? Скажи мне, могу ли я хоть чем-нибудь помочь.
   — ...
   — Не стоит играть в молчанку, Витя.
   — ...
   — Если бы ты знал, как я страдаю оттого, что не могу понять тебя и прийти на помощь.
   — Вы мне ничем не сможете помочь, Елена Владимировна, — вырвалось у него неожиданно.
   — Этого не может быть. Нет!
   — Вы не сможете, потому что не поймете. Я схожу с ума. Мне все время кажется, что все, написанное Пушкиным, я когда-то знал. Как это объяснить... — Он мучительно сморщился и сжал ладонями голову.
   — Наверное, когда ты был маленьким, мама читала тебе Пушкина, а ты запомнил. У тебя ведь великолепная память.
   На его лице появилась презрительная гримаса:
   — Елена Владимировна, мои родители никогда ничего не читали. Я не уверен, что в последний раз они брали приличную книгу даже в десятом классе. Но я не о том. Мне даже стыдно признаться, но иногда такое желание — встать и заорать: все, что вы читаете и зубрите наизусть, написал я! я! я!
   — Тише, ради Бога. — Она почувствовала, что сумасшедшие флюиды сейчас захватят и ее.
   — Вы мне не верите? Давайте на спор я допишу десятую главу о декабристах и вы не отличите. Вот я вам сейчас ее всю экспромтом срифмую:
  
   И вот на площади сенатской
   В декабрьский утренний мороз
   Стоит каре, и детских грез,
   Великих планов, доли братской...
  
   — Нет! — в ужасе почти закричала Елена Владимировна. — Не надо. Умоляю, замолчи! У тебя переходный возраст, и ты все воспринимаешь, как трагедию (Боже, как трудно лгать себе самой и ему изо дня в день!). Ты переутомился, — продолжала она, тебе нужно отдохнуть и развеяться. Ты, говорят, бросил бокс?
   — Скучное, однообразное занятие. Что меня в нем привлекало? Какое-то скотское удовольствие от того, что ударил человека кулаком в лицо...
   — Я согласна с тобой. Может быть, ты займешься шахматами, игрой на гитаре... Я видела объявление о наборе в группу.
   — ...
   — Ты давно не писал стихов, Витя. Отчего?
   — О чем писать, Елена Владимировна?
   В его голосе была такая тоска, что она почувствовала, что сейчас, сию минуту она должна, невзирая на условности, вытащить его из этой провонявшей казенной мебелью и потом комнаты.
   — У меня есть идея. Приглашаю тебя в ресторан.
   Виктор посмотрел на нее с удивлением.
   — Ну, что ты так глядишь? Иди домой, быстро сделай уроки, оденься, как взрослый, галстук и белую рубашку, — и в семнадцать часов я буду ждать тебя у входа в "Лилию". Только будь добр, не опаздывай.
   — Хорошо, — ответил он, —не опоздаю.
   Открывая дверь в коридор, он еще раз растерянно оглянулся.
   — С детьми в ресторане только до половины седьмого вечера, — строго сказала гардеробщица.
   — Хорошо, мы в шесть тридцать уйдем, — ответила Елена Владимировна.
   Они прошли в почти пустой зал и сели у окна, задернутого тюлевыми занавесками. Официантки щебетали в углу, не обращая на них внимания. Елена Владимировна взяла тяжелую, как чугун, обложку меню небесно-голубого цвета, на которой золотом было выдавлено: ЛИЛИЯ. Внутри обложки на роскошной мелованной бумаге красовались на двух языках названия закусок и горячих блюд.
   — Эх, тряхнем кошельком, — подумала Елена Владимировна и весело подмигнула сидевшему тихо, как крольчонок, Виктору.
   — Есть хочешь?
   — Не очень.
   — Потерпи, сейчас поедим чего-нибудь вкусненького.
   Наконец, толстая официантка в зеленом мятом форменном платье подплыла к столу и, вытащив блокнотик, вопросительно глянула на Елену Владимировну.
   — Принесите нам, пожалуйста, два паштета из гусиной печени, два салата из помидоров...
   — Вы где эти блюда видели? — сурово перебила официантка.
   — Как где? — в меню...
   Официантка расхлопнула обложку и ткнула пальцем в невзрачную папиросную бумагу: "Вот куда глядеть надо."
   Елена Владимировна пробежала глазами листок, и на душе у нее стало кисло.
   — Ну, хорошо, — сказала она, — принесите нам два шашлыка из говядины...
   — Порционные только с шести часов.
   — Так что же нам взять, — совершенно расстроилась Елена Владимировна.
   — Возьмите люляки.
   — А они вкусные?
   — Хорошие, — ответила служительница общепита, пяля подмалеванные глазки в окно и переминаясь, как застоявшаяся лошадь.
   — Тогда принесите, пожалуйста, две порции люля-кебаб... сок есть?
   — Нет.
   — Бутылку лимонада, мороженое... пирожные есть?
   — Нет.
   — Плитку шоколада...
   — Нет шоколада.
   — А конфеты?
   — "Красный цветок".
   — Конфеты и кофе.
   — Нет кофе, чай.
   — Не надо чая, — вмешался Виктор.
   — Хорошо, чая не надо.
   Официантка уплыла. Елена Владимировна достала из сумочки томик Волошина и протянула Виктору: "Возьми, полистай, пока принесут еду". Пока Виктор листал книгу, она смотрела на посетителей и предавалась раздумьям о том, как бездарно и безвкусно одевается провинция. Мужчины и женщины сидели в тяжелой обуви. У женщин были немыслимые прически, пародирующие модные находки Европы. Она обратила внимание на смазливую девицу, сидевшую в обществе двух мужчин. Мужчины распивали графинчик водки и, по-видимому, наперебой говорили скабрезности. Девица стреляла глазками, кокетливо улыбалась и вдруг поддела котлету целиком на вилку и начала ее обкусывать, продолжая улыбаться уголками рта.
   Тут воспоминания унесли Елену Владимировну в конец пятидесятых годов. Она — студентка второго курса Московского университета. Как легко дышалось в то время! Сколько было надежд! В переполненных аудиториях профессора-философы вели оживленные дискуссии со студентами, как лучше управлять государством. Только что запустили первый искусственный спутник. Догоним и перегоним Америку по производству мяса, молока... Поговаривали, что готовится проект новой конституции, по которой политические свободы наконец станут реальностью.
   А Москва кипела осенними цветами, и Сережка Оболенский (одна фамилия стоит целого состояния) бережно держал Лену за локоток и увлекал ее в угол огромного холла гостиницы Москва, где за сущие гроши можно было выпить пару чашек крепчайшего кофе, от которого начинало радостно колотиться сердце и хотелось петь.
   До чего же он был хорош, этот лощеный интеллигентный мальчик! Умница, эрудит. Эх, Лена, Лена. Сама ты разбила свое счастье. Он был слишком нервным, слишком чувствительным. Она была его первой любовью, первой женщиной. Может быть, поэтому у него что-то не ладилось, а она, необразованная дура, вместо того, чтобы ободрить его, брякнула что-то насмешливое и вдруг с ужасом увидела, что одно проклятое слово смяло его, уничтожило. Несчастный мальчик, не знающий как ему вырваться из горящего ада, в который она его бросила, как слепой, пытался натянуть рубашку, и руки не слушались его. И вот он выскользнул тихо, как тень, так и не подняв глаз...
   — Ха-ха-ха, вот так сюрприз! Елена Владимировна выводит в свет своего питомца, — раздался громкий, на весь зал голос Вадима Владимыча. — Вот так встреча! Разрешите к вам присоединиться? — и не ожидая согласия, представил своего спутника: — Знакомьтесь — Семен — кандидат технических наук. Садись, Сеня.
   Сеня, мешковатый, с рыжей бородкой и криво сидящими очками, неловко поклонился Елене Владимировне и протянул руку Виктору.
   — Сеня — книголюб. Очень интересуется антиквариатом. Собираемся с ним весной в Питер. А что читает молодое поколение? — Волошин! — отлично. На черном рынке четвертак стоит. Где взяли?
   — Приятельница из Москвы прислала, — с неохотой ответила Елена Владимировна.
  -- Волошин — замечательный поэт, — мечтательно произнес Сеня:
  
   ...Войди, мой гость, стряхни житейский прах
   И плесень дум у моего порога...
   Со дна веков тебя приветит строго
   Огромный лик царицы Таиах.
   Мой кров убог. И времена - суровы.
   Но полки книг книг возносятся стеной.
   Тут по ночам беседуют со мной
   Историки, поэты, богословы...
  
   — Так у тебя он есть? — с ревнивой завистью спросил Вадим Владимыч.
   — Нет, когда-то я переписывал понравившиеся стихи в тетрадку и учил наизусть...
   Разговор в этом ключе, по-видимому, не устраивал Вадима Владимыча, так как сдвигал установившуюся в его сознании систему ценностей. Поэтому он в следующую минуту завел серьезный разговор о магнитофонах. В течение получаса он никому не давал рта раскрыть и расхваливал импортные образцы стереомузыкальных ящиков. Елена Владимировна через пять минут совершенно обалдела от сплошного потока рекламной информации, в которой мелькали цены — номинальные и спекулятивные, имена знакомых, названия пленок и пластинок, одним словом — все, кроме музыки.
   Под аккомпанемент непрекращающейся болтовни мужчины распили полбутылки водки. Предлагали и даме, но она с отвращением отказалась. Виктор явно наслаждался внезапно предоставившимся зрелищем. Кандидат Сеня очень уважительно несколько раз обращался с вопросами к Виктору, но Вадим Владимыч ловко перехватывал инициативу и волок своего приятеля в бурлящую магнитофонную пучину.
   — Представляешь, Сеня, — журчал Вадим Владимыч. — Сидишь в кабинете, работаешь, работаешь. Все давно ушли домой, тебе уже домой поздно — час ночи. Что делать? Устал. Снимаешь телефонную трубку, звонишь друзьям: "Поехали в лес шашлыки жарить". Через полчаса подкатывают две машины, ты берешь магнитофон, сбегаешь вниз, и вы едете в лес. Разводите костер, жарите шашлыки, пьете хорошее сухое вино, а рядом под сосной уютно играет...
   — Магнитофон, — подсказал Виктор и полез от хохота под стол.
   — Точно, — обрадовался Вадим Владимыч. — Молодое поколение правильно ухватывает суть дела.
   Тут Елена Владимировна сказала, что, к большому сожалению, им пора уходить и, пока она рассчитывалась и шла с Виктором в гардероб, до нее доносился очередной магнитофонный вариант:
   — Сидишь в кресле, читаешь ЗИФовского Джека Лондона, куришь, рядом удобная пепельница на ножках, — видел такие? А рядом с креслом тихо....
   Двери закрылись.
   — Спасибо, Елена Владимировна, — можно я денек почитаю Волошина?
   — Конечно, Витя. Спасибо тебе за компанию.
   — Нет, благодарить за компанию следует Вадима Владимыча. Давно я так не веселился.
   — Ах, он просто одержим маниакальными идеями.
   — Честь безумцу, Елена Владимировна.
   — Ну, ладно. Будь здоров, эрудит. До завтра.
   Елена Владимировна шла и размышляла о выступлении Виктора на уроке. Если отбросить детский максимализм, что-то существенное Виктор неосознанно почувствовал. Она вспомнила, как презрительно кривил губы Оболенский при упоминании имени Белинского. "Ты пойми, — говорил Сережка, — Белинскому свойственна нетерпимость, которая явно от недостатка ума, и потому он истолковывает факты и явления тенденциозно. Если они подходят под "идею", то принимаются, если нет — отвергаются. Такое черно-белое видение мира снижает эстетическую ценность литературной критики.
   Или возьми такую идею-фикс, как судьба "маленького человека". Его надо жалеть, вопить о попрании его человеческого достоинства и прочее. Эти жалость и сюсюканье, преклонение перед мифической народной мудростью послужили в конечном итоге базой, на которой политические проходимцы построили идеологию царства люмпен-пролетариата. Они дали маленькому человеку оружие в руки и сказали: пойди и отними, это все твое..."
   Оболенский был злым мальчиком, но его зло напоминало очистительный огонь.
   Дома перед сном она включила телевизор, чтобы не чувствовать одиночества, и заварила крепкого чая с молоком. Экран засветился. Глава государства, почти закрыв листом бумаги лицо, поздравлял своего коллегу по партии с круглой датой со дня рождения. Юбиляр и другие официальные люди стояли с окаменевшими от сознания ответственности физиономиями и даже не моргали. Окончив читать, голова государства составила вместе верхнюю и нижнюю половины лица и, взяв в корявые старческие пальцы звездочку, приколола ее к пиджаку юбиляра. После минутной паузы, во время которой официальные люди поменялись местами, юбиляр взял листок и, водя по нему носом, стал благодарить коллег и особенно главу государства за оказанную честь. При этом он низко поклонился в сторону главы, не отрывая бумажки от лица. Глава стоял, как памятник самому себе, и безразлично внимал откровенной и безнравственной лести свеженагражденного. От этой набившей оскомину сцены Елене Владимировне страшно захотелось спать и, оставив недопитый чай, она прикорнула на диване, укрывшись пледом.
  
   * * *
   Как часто, расставаясь с друзьями, мы с легкостью говорим: "до завтра", не осознавая, что судьба может зло посмеяться над нашим легкомыслием. Сколько людей начало свой трагический путь по кругам ада назавтра!
   Подходя к учительской, Елена Владимировна слышала многоголосый говор, мгновенно оборвавшийся, едва она ступила на порог. Воцарилась злая тишина. На приветствие никто не ответил, только Вадим Владимыч несколько развязно поклонился. Елена Владимировна почувствовала, что нужно сейчас же, сию минуту разбить заговор молчания.
   — Вадим Владимирович, — сказала она просто и строго, — не будете ли вы столь любезны объяснить мне, что произошло. Что за упадок нравов я наблюдаю среди учителей. Кажется, все разучились здороваться.
   — И вы еще отважились в этих стенах говорить об упадке нравов! — воскликнула тряся щеками биологиня.
   — Растлительница! — с ненавистью выкрикнула Людмила Георгиевна и пронзила воздух указательным пальцем, как шпагой.
   — Мы это так не оставим, — сурово подытожила Людмила Георгиевна. — Мы ударим в набат. Мы спасем наших детей, наше светлое будущее.
   — Что означают эти нелепые угрозы? — удивилась Елена Владимировна. — Может мне кто-нибудь членораздельно объяснить, что произошло?
   — Общественность возмущена, Елена Владимировна, тем, что вы водите своих учеников по ресторанам, — ответил Вадим Владимыч.
   — И вы в том числе, не так ли? — спросила Елена Владимировна.
   — Мне-то в некотором роде безразлично... — начал было Вадим Владимыч.
   — И он тоже! Мы все возмущены и примем меры, — перебила Людмила Георгиевна.
   — Как же вы меня разочаровали, Вадим Владимирович, — нараспев с иронией сказала Елена Владимировна, не обращая внимания на ощетинившуюся Людмилу Георгиевну. — Я полагала, что вы —мужчина, а вы оказались грязной сплетницей!
   — А я ничего сверх того, что было, не прибавил, — начал базарить Вадим Владимыч, но Елена Владимировна уже захлопнула дверь.
   — Боже мой, куда я попала! Край непуганых идиотов! Какой век у нас на дворе, какой год и месяц? Тридцать четвертое мартобря? — С ума сойти можно! Спокойно, спокойно. Сядем и все обдумаем.
   Но успокоиться и усидеть на месте она не могла. Так ничего не придумав, она отправилась вести уроки.
   Как она и ожидала, к концу дня ее вызвала директриса.
   — Должна вам сказать сразу, Елена Владимировна, что вы создали очень неприятную ситуацию, — начала она. — Я не сомневаюсь, что вами руководили высшие интересы, но, поймите меня правильно, — мы живем среди людей, и их реакцию на события ни в коем случае нельзя игнорировать. Тяжесть создавшегося положения заключается в том, что я должна формально принять против вас дисциплинарные меры. С этим я справлюсь — пошлю служебную записку в первый отдел министерства. Вас туда вызовут и, надеюсь, все закончится благополучно.
   Гораздо хуже то, что отец Виктора был сегодня у меня и устроил скандал по поводу похода в ресторан. Он орал, что таким преподавателям, как вы, не место в советской школе, что из-за вас мальчишка совершенно распустился, и ему пришлось применить силу, чтобы добиться послушания. Короче, он грозил, что пойдет в партком завода и добьется, чтобы вас отстранили от преподавания.
   — Если бы вы, Степанида Никифоровна, видели, в каком состоянии находился Виктор! Он нуждался в незамедлительной разрядке, в психологической помощи. Самое страшное — он начинает догадываться о своем происхождении. Боюсь, этот процесс необратим, а к чему он приведет, не хочется даже думать.
   — Я все понимаю, Елена Владимировна, но обстоятельства в данном случае сильнее нас. Думаю, что учителя просто ухватились за повод, который вы сами дали им в руки. Виктор уже давно притча во языцах. Он наводнил школу возмутительными стихами. Вся школа их наизусть читает...
   Тут обе дамы грустно засмеялись. Все течет, но возвращается на круги своя. Слова Александра Первого оказались пророческими.
   ...Замять скандал оказалось совсем несложно. Узнав, что директор школы отправила служебную о случившемся в министерство, и учителя, и Логинов-старший успокоились. Порок будет наказан, а добродетель восторжествует — в этом они не сомневались. Через месяц, почти накануне летних каникул школа получила циркуляр: Елене Владимировне без промедления явиться в Москву для разъяснения фактов, изложенных в служебной записке.
  
   * * *
   Предстоящая встреча с Москвой не радовала. Сердце заранее саднило от предчувствия неприятностей, от предстоящей необходимости рассказывать о событиях, которые давным-давно ощущались, как глубоко личные, неподсудные посторонним.
   Москва поразила Елену Владимировну кошмарной людской толчеей. Казалось, что за несколько прошедших лет население утроилось. В вагоне метро стиснутая со всех сторон людьми, нагруженными сумками, портфелями и мешками, она чувствовала дурноту от духоты и густого запаха пота, лука, винного перегара. Напрягая последние силы, она выскочила на Таганской и поднялась наверх, на улицу. Напротив, у жалкого зданьица театра толпились жаждущие билетов. Круто вниз уходила тихая улица, и Елена Владимировна пошла, не спеша, мимо неказистых домиков, наслаждаясь покоем и теплом от косых лучей солнца. Внизу она полюбовалась зданием больницы и открывшейся перспективой набережной Яузы и площади, на которой блестел плоскостями окон светлый куб библиотеки иностранной литературы. Слева, на гранитном цоколе стоял бесконечный дом, отбрасывающий громадную холодную тень на улицу и набережную. На остановке никого не было. Она села в пустой автобус и с наслаждением вытянула усталые ноги, но блаженство длилось недолго. Салон быстро наполнялся, и на площади Дзержинского толпа уже лезла, как на абордаж, и снова, проклиная все на свете, Елена Владимировна, истерзанная и задыхающаяся, выскочила в центре и поспешила в министерство.
   "Прочь из Москвы, сюда я больше не ездок, — зло, сквозь зубы бормотала она. — Как они здесь живут! Неужели можно привыкнуть к этой душегубке? Нет, нет, лучше сидеть в провинции и есть одни макароны", — она забыла, что совсем недавно считала себя москвичкой.
   ...Она поднялась на второй этаж и длинным унылым коридором добралась до комнаты с железным кассовым окошечком. После стука в окошечко из него высунулась девичья рука с длиннющими перламутровыми когтями, цапнула вызов, паспорт и скрылась. Спустя минут пять окошко открылось снова, и карминовые губки сказали, что посетительницу ждут в комнате двести восемьдесят девять. Елена Владимировна прошла снова весь коридор и слева увидела еще одну металлическую дверь, на которой криво висел написанный чернилами на ватмане номерок "289". Она постучала, и не услышав ответа, потянула дверь на себя. Через секунду она оказалась в темном тамбуре между двумя дверьми и в темноте постучала во вторую дверь. Что-то щелкнуло, и дверь медленно открылась. Елена Владимировна вошла в небольшой зал, с потолка свисала тяжеленная бронзовая люстра, а посредине комнаты стояло нечто массивное, резное и немыслимо солидное. За этим солидным сидело плешивое существо мужского пола и строчило писулю, не обращая внимания ни на посетительницу, ни на ее "здравствуйте".
   Наконец, плешь поднялась, и на Елену Владимировну глянули белесые холодные глазки. "Позже не могли явиться?" — буркнуло существо и, продемонстрировав мятые в гармошку брючки, открыло сейф и вытащило несколько скоросшивателей.
   — Садитесь, — сурово сказали Елене Владимировне. — Есть мнение, что вы плохо справляетесь с порученым делом. Вы забыли, что выполняете секретное задание, имеющее государственную важность. Вам было поручено завершить работу, которая к нынешнему дню превысила стоимость ста двадцати миллионов рублей. Сейчас эта работа находится под угрозой срыва.
   Елена Владимировна попыталась возразить, но чиновник жестом велел ей молчать.
   — Вчера состоялась комиссия, где рассматривались ваши отчеты о проделанной работе.
   — Почему же не пригласили меня? — вырвалось у нее.
   — Значит, не посчитали нужным. Комиссия решила признать работу неудовлетворительной — тут плешивый ткнул перстом в скоросшиватели, — но дала вам еще год, чтобы вы могли исправить состояние дел.
   — Да в чем же, наконец, моя вина? — спросила чуть не плача Елена Владимировна.
   — Сейчас вы поймете.
   С этими словами чиновник раскрыл скоросшиватели. Внутри папок оказались подшитыми разномастные листочки, скрепленные с машинописным текстом. На листочках Елена Владимировна без труда узнала угловатый почерк Виктора.
   — Откуда у вас все это? — не выдержала она.
   — Вопрос считаю неуместным, — отрезал чиновник. — Итак, вот материалы, на основе которых комиссия признала вашу работу неудовлетворительной. В этой папке непристойные стихотворения: "Зачем стыдливо прикрываешь ты руками...", "Шалун весенний ветерок открыл мне сказочные дали..." — это вообще порнография. Здесь два десятка шедевров. Так, вторая папка, самая ужасная, на мой взгляд. Здесь антисоветские стихи, каких даже наши враги не напишут: "Надоели мне газеты, ничего в них не понять...", а это — вообще кошмар:
  
   Кто там нудит? - он нам знаком:
   Сидит с лицом окаменевшим
   И деревянным языком
   Читает чепуху о ком-
   Мунизме в ж... надоевшем
  
   Этому вы должны были его учить?
   — Я даже не ожидала, — пролепетала потрясенная Елена Владимировна, — я в первый раз слышу...
   — Идем дальше, — не слушая ее продолжил чиновник, — папка третья. Здесь эпиграммы, шаржи и всякая дрянь. Здесь он сводит счеты со своими врагами. В вашу задачу входило научить будущего поэта правильно мыслить.
   — Нет, — заволновалась Елена Владимровна. — Тысячу раз нет! Нельзя научить мыслить правильно. И я не могу взять на себя такую ответственность, так как всем людям свойственно ошибаться. Нужно лишь вызвать к жизни способность к не зависимому от чужой точки зрения рызмышлению...
   — Оставьте демагогию, — оборвал ее чиновник. — Мы уже имеем печальные результаты вашего метода. Завтра к двенадцати часам зайдите в комнату триста двадцать два к Савельевой и получите там разработки для индивидуальной работы с вашим воспитанником. Савельева вас проинструктирует. Больше, как можно больше планомерной разъяснительной работы, политической грамоты. У меня все.
   — Вы позволите мне посмотреть, что в этих папках.
   — Смотрите, но только быстро. Я ухожу через пятнадцать минут.
   ...Она вышла из комнаты двести восемьдесят девять, чувствуя себя совершенно раздавленной. В ушах стучало. Все время, как на заезженной пластинке, вертелась мысль: "Кто эти благонравные святоши, которые не погнушались собирать по клочкам подзаборное творчество подростка и посылать в контролирующие органы. Какая ненависть должна была руководить взрослым человеком, чтобы совершать подобные подлости!"
   На следующий день в отвратительном настроении и в ожидании новых мучений Елена Владимировна поднялась по той же помпезной лестнице на третий этаж с Савельевой. Товарищ Савельева формами напоминала хорошо свареную сардельку, перетянутую ниточкой по тому месту, где глаз ожидал увидеть талию. В лягушачьем рте блестела масса золотых коронок. Золото обволакивало пальцы, уши и лежало на груди.
   Очень сухо Елене Владимирвне предложили ознакомиться со списком рекомендованной литературы и новой формой отчетности. Затем Савельева двинула через стол увесистую пачку партийно-воспитательной литературы и сказала, что с Елены Владимировны причитается четыре рубля тридцать семь копеек. Пока гостья неловко рылась в кошельке, хозяйка обшарила ее наметанным глазом тюремной надзирательницы. Поеживаясь под этими лучами, Елена Владимировна спросила, как получилось, что комиссия решила принять меры именно сейчас, а не тогда, когда она писала о неблагополучной атмосфере, окружающей Логинова.
   — А вы представляете, сколько документов с грифом приходит к нам ежемесячно? — озлилась Савельева. — Кто их читать будет? Я за свои сто сорок рублей?
   — Почему же именно вы?
   — А больше некому. Вот сигнал получили и пришлось знакомиться с вашим делом...
   — Ну, ладно, я пойду, до свидания, — робко сказала Елена Владимировна и, не получив ответа, закрыла дверь.
   Скорый поезд уносил Елену Владимировну прочь из Москвы. Прочь-прощай, прочь-прощай стучали колеса. В купе похрапывал на верхней полке толстяк. Впереди было еще шесть часов пути. Посидев с полчаса с закрытыми глазами, она обрела некое подобие душевного равновесия и взяла наугад из воспитательной пачки книжицу потоньше.
   "Молодежь является неотъемлемой частью общества, — гласила первая фраза. — Марксистская социология признает главным и определяющим элементом социальной структуры классы... Таким образом, можно утверждать, что национальные, профессиональные, региональные, половозрастные группы пронизаны классовым строением... Высокая подвижность и неустойчивость классовой принадлежности социалистической молодежи вызывает ряд трудностей в воспитании ее классового самосознания," — с горечью отмечалось в книжице.
   — Конечно, — подумала Елена Владимировна, — куда как легче распихать их всех голенастых, вихрастых по полочкам с ярлыками, и чтобы не шевелились там. Кстати, причем тут классы. Мы ведь уже бесклассовое общество. Что же там за трудности, посмотрим...
   "Несмотря на всеобъемлющий характер политического просвещения нашей молодежи, все-таки в ряде случаев в нем (в ком?) обнаруживается недооценка жизненной реальности классовой борьбы"... То ряд трудностей, то ряд случаев. О чем здесь речь, черт их подери... "Классовый подход к явлениям жизни обязывает проявлять в большом и малом идейную стойкость и политическую зрелость".
   От досады на пустую книжицу у Елены Владимировны во рту набежала слюна. Наконец, в книжке замелькали цифры: "Увеличение средней продолжительности жизни до 70 лет, сокращение детской смертности и рождаемости привели к постарению общества".
   — Постойте-ка! Как же сокращение детской смертности приводит к постарению общества? — она взглянула в начало статьи: С.И.Иконникова, доктор философских наук. — Не иначе, как докторша объелась диалектикой.
   Взяв другую книжку, Елена Владимировна раскрыла ее наугад и прочла: "На наш взгляд, отрицательные явления инфантилизма и иждивенчества, встречающиеся среди части юношей и девушек в нашем обществе, являются косвенным следствием (оборотной стороной медали) того великого переворота в положении детей и подростков, который осуществил социализм.
   Иногда в житейских обсуждениях мелькает неверное суждение о том, что, мол, буржуазное общество вынуждает смолоду быть самостоятельнее. Не самостоятельнее, а обособленнее: не следует путать формирование индивидуума с развитием индивидуальности, готовность к борьбе против всего окружающего — с умением тонко и дифференцированно разбираться во всех сложностях общественных явлений"...
   — "Тонко и дифференцированно!" Никак не меньше!... Все ты врешь, товарищ Марков, — сказала Елена Владимировна, — ни черта ты не понимаешь в том, о чем пишешь, и сам ты в молодости не трудился. — Она представила себе этого Маркова похожим на чиновника из первого отдела.
   — Экий слизняк, — подумала она. — Самые сильные страсти бушуют в тебе, когда ты проигрываешь трешник в преферанс. Все вы с вывихнутой нравственностью, лживые и слабые, очень любящие деньги, но не умеющие их зарабатывать достойным способом. А деньги, между прочим, самый честный критерий работоспособности. Ничего лучше человечество до сих пор не выдумало. Конечно, если на зарплату ничего, кроме вонючего вина, не купишь, то это не деньги... А если мальчишка моет машины или убирает в баре целый месяц, а потом на заработанные деньги едет отдыхать на берег океана, хотя его родители — обеспеченные люди, то это значит, что деньги — это мера затраченного труда, и у них огромная воспитательная сила... А если вы утверждаете, что человек есть самое дорогое в нашем обществе, но платите врачу и педагогу меньше, чем кассиру в овощном магазине, то вы — мерзавцы и фарисеи. Не буду я читать вашу галиматью! — Она резко поднялась, потянула вниз окно и вышвырнула пачку макулатуры.
  
   * * *
   Елена Владимировна вернулась в опустевшую школу и сухо доложила директрисе, что ей разрешено продолжать преподавание. Наступил сентябрь. Загорелые и помолодевшие на короткий срок возвратились учителя. Елена Владимировна ловила их светящиеся любопытством глаза; видно было, что они дорого бы дали, кабы узнать, как ей "врезали", но расспрашивать не осмеливались.
   В конце сентября она решила устроить диспут о выборе жизненного пути, о планах на будущее. Сначала все текло тихо и даже немного вяло. Серегина и Сергеева дуэтом заявили о желании лечить детей, кто-то наметил идти в агрономы, кто-то — в учителя. Но вот встал огромный, в рыжих кудрях Свиридов, вымахнувший за лето чуть ли не на целую голову, и рявкнул густым баритоном, что пойдет в шоферы такси. На том бы дело и кончилось, но Тихонов завистливым голоском сказал, что таксисты зашибают бешеные деньги. Тут Свиридов ухмыльнулся и, нахально подмигнув девчонкам, заявил, что потому-то и выбирает такси, что он не дурак учиться на инженера, а потом сидеть всю жизнь на ста сорока рублях.
   — Как это скучно, Свиридов! — воскликнула Елена Владимировна. — Ну, скажем, будет у тебя много денег, потом еще больше денег, а еще позже — совсем много денег. Что же ты станешь с ними делать?
   — Хм, известно, что! — куплю машину, дачу, цветной телевизор, ковры, хрусталь и буду жить припеваючи.
   — Нет, ты не будешь жить припеваючи. Ты не сможешь остановиться, ты все будешь покупать и покупать, и заталкивать в шкафы массу бесполезных вещей. Вы помните, ребята, старую сказку братьев Гримм, которая называлась "Горшок каши"? Этот горшочек варил прекрасную сладкую кашу, но однажды его не смогли остановить, и сладкая каша стала бедствием. Она полезла через край и затопила улицы.
   Я хочу сказать, что у человека обязательно должен гореть в душе благородный огонек, иначе его жизнь будет похожа на темный пыльный коридор, заставленный громоздкими шкафами с тряпьем.
   - Господь спаси и пронеси
   Садиться к рыжему в такси
   Что будет - знаю наперед:
   Он вас, как липку, обдерет.
   послышалось с передней парты.
   Класс покатился со смеху.
   — Ну ты, Некрасов, прикрой хлебало! — грозным басом рявкнул Свиридов.
   — Свиридов, что за гнусные выражения, — возмутилась Елена Владимировна. — Садись, пожалуйста.
   — А Логинов собирается блистать в обществе стихами, — презрительно скривив губы, сказал Корнеев.
   — Что ж, Корнеев, встань и расскажи нам, как надо блистать в общесте.
   Корнеев, худой и нескладный, с пробивающимися усиками, в огромных очках, привезенных с Запада, медленно, как гигантский полоз, вылез из-за стола.
   — Ты считаешь, что стихи не нужны, не так ли?
   — Стихи — это предмет роскоши. Если честно, то могу утверждать, что нужны не стихи, а рифмованная проза. Особенно для всяких запретов и постановлений. Рифмованное легче запоминается.
   — Ты говоришь чудовищные вещи. Послушай, я была знакома с физиком, человеком талантливым, но, как говорят, без Бога в душе. Он ничего, кроме дешевых детективов не читал и считал всю литературу враньем и бессмыслицей. Должна тебе сказать, что кончил он плачевно. Он стал большим начальником, крикливым и грозным, пользовался всеми благами жизни и презирал человеческие слабости и человечество. Потом у него были неприятности по службе, не столь уж большие, но он сломался и стал горьким пьяницей. У него не было стержня, который дает культура... Ну, ладно, Корнеев. Оставим поэзию и Логинова в покое. Расскажи лучше, кем бы хотел стать ты.
   — Я не знаю, честно говоря, как называется эта специальность. Я читал книгу Шкловского "Вселенная, жизнь, разум" и понял, что наша Земля — одна во всей Вселенной. Нет и не было никаких цивилизаций. Мы возникли случайно. Я долго думал над этим и мне было страшно... Оттого, что если не начать спасать животных и растения, то скоро мы все задохнемся от недостатка кислорода, или умрем с голоду, или отравимся водой, которую сами отравили. И никто нас не спасет, так как Вселенная пуста. Вот.
   В классе внезапно стало совсем тихо. Все они — веселые и грустные, ленивые и трудолюбивые, сидели и представляли выжженную ржавую Землю с мертвой фиолетовой водой, белеющие на яростной жаре кости людей и животных и зловещий ветер, несущий тучи пыли.
   — У тебя благородная цель, Корнеев. Я рада, очень рада этому. Свиридов, ребята, я не против такси, нет. Это тоже очень полезная служба. И вообще, наверное, нет плохих специальностей. Подумайте, ведь кто-то должен убирать мусор, сторожить преступников, лечить алкоголиков...
   Я хочу подчеркнуть, что слово обладает большой силой воздействия на людей, а поэтическое — еще большей. И если вы хотите, чтобы земля наша не превратилась в пустыню, используйте и это средство... Воспитание словом. Чем выше культура человека, тем больше у него чувство ответственности перед природой и будущими поколениями, тем больше он дорожит историей своей страны, ее святынями...
   На двери Елена Владимировна увидела записку: "Почтительно умоляю о встрече, мой телефон 213423, Андрей".
   — Господи! Как он меня разыскал? Это все Верка, мерзавка. Вот задам я ей. — Но на сердце стало радостно. Город Петра посылал весточку. Наскоро перекусив, она произвела смотр своим нарядам и вот уже в полной боевой готовности набирала номер.
   — Алло! Елена Владимировна? Голубушка, как я рад, что вы оказались вовремя дома. Я здесь в командировке на два дня, поселился в гостинице "Центральная". Разрешите пригласить вас поужинать. Нет, нет. Я заеду за вами на такси. Боюсь, что мы разминемся и потеряем драгоценное время. Ждите, я сейчас.
   Приход в дом малознакомого человека всегда рождает некую неловкость, и потому она, не торопясь, спустилась во двор и присела на скамью. В машине она расспрашивала о ленинградских новостях, о знакомых и немного смущалась под взглядом спутника. "Я пью волшебный яд..." — пронеслось у нее в мозгу.
   Они подъехали к малоприметному зданию, на первом этаже которого голубым неоном было просто начертано "Кафе".
   — Куда вы меня завлекли, Андрей? Что это за трактир на выезде из города?
   — Тсс! Секрет! Большой секрет. Сейчас вы все поймете.
   Внутреннее убранство поражало. Видно было, что интерьером занимался сведущий человек. Играла тихая музыка, из плафонов лился мягкий свет, манили кожаные подушки кресел. Столики стояли в уютных нишах.
   — Андрей, откройте, откуда в нашем промышленном городе такая декадентская роскошь?
   — Я спросил в институте, в который прибыл с визитом, куда они водят обедать иностранцев, и выяснил, что сюда. Прошу вас.
   После двух бокалов шампанского им стало легко и весело.
   — Андрей, вы продолжаете писать сказки? То, что я читала, довольно забавно.
   — Пока не пишу, Елена Владимировна. Разрешите звать вас по имени. Одна сказка у меня дозревает, а причиной ее был странный сон. Летом я был в Юрмале. Стояла непривычная для этих мест жара. Я сгорел на солнце. Тело стало пунцовым, и мне казалось, что я в темноте излучаю красные лучи. Спал я, разумеется, ужасно. Какие-то фантастические вещи снились. И вот вижу я здание президиума Академии наук в Москве. Я туда однажды возил документы шефа. Идет закрытое заседание. Собираются вырастить гения в термостате, но не знают, кого выбрать. Жуткая чепуха. Прошу прощения, я закажу кофе?
   У Елена Владимировны от волнения вмиг стали ледяными руки и ноги.
   — На ваш вкус, Андрей. Продолжайте, я слушаю.
   — Собственно, вот зацепка. Дальше я начал придумывать, как они будут ребенка выращивать и воспитывать. Представьте себе нашу идиотскую систему, где все стремятся перепоручить дело заместителю, лишь бы не нести ни за что ответственности...
   — Ужасно, — стиснув зубы и пытаясь унять дрожь, проговорила Елена Владимировна.
   — Что с вами, Леночка, вам нехорошо? — встревожился Андрей.
   — Нет, все прекрасно. Вы верите в прорицателей?
   — Н-не знаю... Ваше здоровье! Позвольте поблагодарить вас за радость, которую вы мне доставили.
   — Андрюша, вы просто опасный льстец. Это я должна вас благодарить. Знаете, давайте пройдемся до улицы Кржижановского. Это, кажется, не очень далеко, и погода, кстати, превосходная.
   Они вышли в полутьму опустевшей улицы. В ясном ночном небе сиял серпик новорожденной луны. Минуты две они шли молча. Елена Владимировна уже решила завести легкий светский разговор, но Андрей откашлялся и начал неуверенно:
   — Лена, то, что я сейчас вам скажу, очень для меня важно. Завтра я уезжаю. Только не спешите мне отвечать.
   — ...?
   — Мой визит сюда не случаен. Говорю вам совершенно откровенно: я искал встречи с вами. Да, да, не удивляйтесь, Лена, я предлагаю вам руку и сердце. Вы — тот человек, который мне необходим, я же постараюсь завоевать вашу любовь.
   — Подождите, Андрей, вы меня совершенно ошарашили. Мы ведь едва знакомы. Я не ханжа, но все же существует некий ритуал. Наконец, я просто могу любить другого...
   — О, я несчастный! У вас есть возлюбленный!
   Елена Владимировна рассмеялась: "Андрюша, вы знаете, сколько мне лет? Я, пожалуй, на добрый десяток лет старше вас. В мои ли годы иметь возлюбленного!"
   — Лена, Леночка! Я тоже одинок. Я был женат, но неудачно, и моложе вас я всего на семь лет, даже шесть с половиной. Это сущая чепуха. Вы только не подумайте, что мое признание есть результат трех бокалов шампанского... Я с нашего знакомства, с первой минуты понял, что буду любить вас вечно... И вот, например, Бальзак любил...
   — Не будем вмешивать в наши дела классиков. Простые люди вроде нас всегда проигрывают в сравнении с ними. Дело не в этом. Как бы вам объяснить... Помимо краткости нашего знакомства есть обстоятельства... Я связана очень тесно с одной проблемой, которая может разрешиться благополучно, но может кончиться и катастрофой. В последнем случае я буду погребена под обломками этой проблемы и, естественно, подставлю под удар человека, который свяжет со мной судьбу. Прошу вас, мон шер ами, не задавать мне вопросов. Никаких подробностей я вам не скажу.
   — Бог с ними, с деталями. Ответьте лишь, неужели это до конца жизни?
   — Конечно, нет. Года через два-три все решится.
   — Значит я могу надеяться?
   — Андрюша, милый. Я стану совсем старой, немощной, ворчливой...
   — Глупости. Скажите, вам ведь не запрещено общаться с людьми, переписываться, отдыхать летом, где вам вздумается и прочее?
   — Разумеется, нет.
   — Ну, вот и прекрасно. Приглашаю вас совершить летом путешествие по лесным озерам. Будете довольны. Это я гарантирую.
   — Что ж, если все будет благополучно, я согласна.
  
   * * *
   — Товарищи, у меня есть предложение, — прощебетала Людмила Григорьевна в конце педсовета. — Одну минуту, товарищи, не расходитесь. У меня вот какое... Вадим Владимыч, сядьте, пожалуйста. Ничего, я тоже тороплюсь. Товарищи, давайте организуем денежный фонд для подарков ко дню рождения. Это очень недорого и приятно. Каждый сдает рубль в месяц, а в день рождения получает подарок, ценный подарок или деньги. Согласны? Тогда сдавайте мне сейчас по рублю. Первыми именинниками у нас значатся Степанида Никифоровна и Эмма Павловна.
   — А кто будет покупать подарки? — с подозрением спросил Вадим Владимыч, доставая из записной книжки новенький хрустящий рубль.
   — Ну, это не принципиальный вопрос. Кто захочет. Степаниде Никифоровне могу купить подарок я, а Эмме Павловне... ну, скажем, Владимир Платонович.
   — Что же, — с болезненными паузами произнес физик, — если мне... оказано... доверие, я могу.
   — Ну, вот и прекрасно, — просияла Людмила Григорьевна. — Сдавайте, товарищи, деньги побыстрей.
   Ровно через две недели на этой безобидной почве разыгрался небольшой скандальчик, который имел для Виктора самые неприятные последствия. Людмила Григорьевна, движимая самыми верноподданическими чувствами, большую часть денег извела на подарок директрисе, а Владимир Платонович, помыкавшись по магазинам, на оставшиеся семь рублей пятьдесят восемь копеек купил металлический бюст Маркса и две поздравительные открытки. На церемонии вручения подарков Степанида не могла присутствовать, посему торжественная речь была обращена к Эмме Павловне. После этого физик, державший подарок втайне, с многозначительным стуком поставил сверток на стол. Эмма Павловна, счастливая и смущенная, вытащила презент и обомлела. На ее смазливом личике застыла полуулыбка, показывающая, что она, Эмма Павловна, умеет ценить шутку. Однако оторопелая тишина и одиноко хлопнувшее слово "придурок" раскрыли ей глаза. Лицо именинницы пошло красными пятнами, она схватила Маркса и, не говоря ни слова, побежала в кабинет географии плакать.
   Сконфуженное общество расходилось молча, один Владимир Платонович глядел светло и приветливо и со всеми очень мило, хотя и тяжеловесно раскланялся.
   Дня через три все устроилось. Представители общественности обещали Эмме Павловне во избежание недоразумений выдать подарок деньгами, а металлический Маркс, величественный, как Зевс-олимпиец, поместился в стеклянном шкафу между глобусом и случайно забредшей с глубин Индийского океана морской звездой.
   Между Эммой Павловной и Виктором были очень натянутые отношения. Виктор все время пытался доказать, что экономическая география — вообще не наука и высмеивал понятия, изложенные в учебнике. Угроза двойки в аттестате на него не действовала. На уроке Виктор смешил класс, рисовал карикатуры и с удовольствием уходил, когда его выгоняли. Однажды он добыл большой кусок черного пластилина и вылепил негра с выпученными губами и идиотским выражением лица.
   На следующее утро Эмма Павловна позвала Елену Владимировну в кабинет географии.
   — Полюбуйтесь на художества вашего Логинова, — сказала она сдавленным голосом.
   За стеклом величественный Маркс, строго сдвинув брови, глядел на негра, причем расположение обоих бюстов сообщало им удивительную живость. Казалось, Маркс только что задал вопрос и сурово ждет ответа, а негр пытается что-то сказать. Между ними лежала четвертушка бумаги, на которой был текст:
   К.Маркс: Читай, дубина, наизусть Манифест!
   Эфиоп: Плигма блудя пули-лупи, плигма ому-нима.
   Ниже чей-то плохо очиненный карандаш вывел:
   Карла: Ах ты, эфиёп, твою мать!
   Тут Елену Владимировну разобрал такой смех, что она не могла сдержаться, хохот терзал ее минуты две. Эмма Павловна вначале блеснула злыми слезами, но потом, зараженная хохотом, тоже начала тихонько смеяться. Когда Елена Владимировна отдышалась, географичка вновь обрела заряд злобы и прошипела: "Смешно? Плакать будете! И вы и Логинов. Его я из десятого класса не выпущу. В ПТУ его место." При этом она с грохотом заперла шкаф.
   — Послушайте, Эмма Павловна, они же еще дети, — начала Елена Владимировна. — Зачем придавать столько значения детской шалости?
   — Это не детские шалости, — размахивая перед носом Елены Владимировны указательным пальцем, шипела географичка. И слушать я вас не желаю. Я вас позвала только, чтобы показать плоды вашего воспитания. Остальное я скажу на педсовете.
   Педсовет начался обычным разбором бесконечных безликих школьных дел, графиков дежурств и прочей мелочью. Елена Владимировна сидела, как на иголках. За дверью стояли Виктор со своей мамашей. Почти шестнадцать лет прошло с тех пор, как мы познакомились с Зоей Тихомировой. Безжалостное время превратило миловидную девушку с осиной талией в толстую бабищу с мощным бюстом и жилистыми, могучими ручищами. Следует сказать, что Зоя Сергеевна была в высшей степени недовольна приглашением в школу. Она считала, что каждый должен сам справляться со своими делами. Мы, мол, детей рожаем, кормим и воспитываем, а вы их учите. Они простояли под дверью почти час, пока, наконец, их пригласили. За это время Зоя Сергеевна дошла до точки красного каления.
   Несмотря на приглашение присесть, она встала рядом с сыном. Учителя начали по очереди предъявлять обвинения. Виктор стоял, упершись глазами в пол. Волна обвинений все росла. Когда же географичка предъявила пластилинового негра, Зоя Сергеевна не выдержала и со всего маху дала Виктору такую затрещину, что он полетел в угол.
   — Что вы делаете, нельзя же бить ребенка, — воскликнуло несколько фальшивых голосов. Зоя Сергеевна не отвечала, сверля сына глазами. Виктор поднялся, губы его дрожали.
   — Логинов, — сказал Вадим Владимыч, искренне сочувствуя Виктору, дай слово, что больше не будешь валять дурака.
   — Даю слово,— ответил Виктор, — что больше вас валять не буду.
   Тут Зоя Сергеевна снова замахнулась, но Елена Владимировна схватила ее за руку.
   — Виктор, пойми, ты уже взрослый человек, тебе скоро паспорт получать, — начала увещевать Степанида Никифоровна. — Надо же, наконец, вести себя солидно, и Елену Владимировну ты под удар ставишь, и родителям неприятности.
   — Если я взрослый человек, как вы говорите, то как же вы допускаете, чтобы взрослого человека били при вас, как скотину, а, во-вторых, если я взрослый, то учителя должны уважать мои взгляды, а не затыкать рот, как Эмма Павловна и другие. Я, разумеется, понимаю, что они таким способом скрывают собственное убожество.
   — Нет, он неисправим, — пискнула Эмма Павловна.
   — Виктор, выйди, пожалуйста, — строго сказала директриса. — Зоя Сергеевна, — продолжала она, когда дверь закрылась. — Мы понимаем, что Виктор в переходном возрасте, что у вас он не один, и вам трудно с ребятами управляться, но все же мы просим вас больше уделять Виктору внимания. У него не только никуда не годное поведение, но и учеба сильно хромает.
   — Мы его, конечно, накажем, — отвечала Зоя Сергеевна, — вы об этом не беспокойтесь, но вы все же — школа, и учите его уму-разуму сами, за то вам и деньги плотят. Мы с мужем и понятия не имеем, чему теперь учат, да и некогда нам. Только успевай стирать, да готовить, да в магазинах по очередям выстаивать.
  
   * * *
   — Что с тобой, Витя?
   — Не называйте меня больше этим именем.
   — Почему? — спросила Елена Владимировна машинально, предчувствуя самое страшное.
   — Я не знаю, что это — злая ирония судьбы или чей-то иезуитский замысел, но я уверен, что являюсь двойником Пушкина. Только не смейтесь! Выслушайте меня! — он прижал руку к сердцу, и голос его пресекся. Я помню один эпизод, который объяснит вам мое происхождение. Как-то отец (тут он горько усмехнулся) пришел домой сильно навеселе, и я сочинил про него злой и смешной стишок. Отец страшно обиделся, размахнулся, хотел ударить, но усилием воли сдержался и сквозь зубы, отвернувшись, бросил: "Ах, ты инкубаторское дерьмо!" Сочетание слов было новым, и хотя мне было непонятно, где-то в памяти засела фраза. Теперь я понимаю. Меня вырастили из кусочка кости от Пушкина. Так ведь? Вы наверняка знаете, ну скажите, скажите, ради Бога!
   — Ну, что ты, Виктор, ну как ты мог такое вообразить! — воскликнула она, сгорая от гнусной фальши, которая звучала в ее голосе.
   — Да посмотрите, Елена Владимировна на меня, посмотрите внимательно. Я ведь специально так коротко стригу волосы и делаю чужое лицо, чтобы не быть похожим на него. Мне стыдно быть его дубликатом...
   Да не о том я, не о том. Разве только в этом дело! Мне душно, я задыхаюсь. Я задыхаюсь от миллиона идиотских запретов. Все кругом нельзя. Смеяться над кем-то нельзя, сочинять то, к чему лежит душа, — нельзя, даже иметь собственное мнение нельзя. Можно только сидеть как истукан на идиотских собраниях и как марионетка хлопать в ладоши.
   — Черт вас всех возьми! — вдруг вскрикнул он в отчаянии, — у Пушкина хоть Дантес был, хоть какая-нибудь да личность. А здесь — как в липкой паутине!
   Елена Владимировна, вы — единственный близкий мне человек. Вы поймите, временами такая накатывает тоска, что хочется повеситься.
  
   Она ничего не могла сказать ему в утешение, только гладила жесткие его волосы, а когда он убежал, разревелась в голос...
  
  
  
   Оглавление
   Отраженный в зеркалах 3
   Олег 4
   Славка 32
   Левка 40
   Шлемов 49
   Орловский 61
   Старцев 72
   Братик 81
   Маська 90
   Жена 102
   Эпилог 111
   Неудавшийся эксперимент 113
   *Стихи художника А.А.Судакова
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
Оценка: 7.00*3  Ваша оценка:

Популярное на LitNet.com А.Светлый "Сфера: эпоха империй"(ЛитРПГ) В.Кретов "Легенда 2, инферно"(ЛитРПГ) В.Соколов "Мажор: Путёвка в спецназ"(Боевик) А.Ардова "Невеста снежного демона. Зимний бал в академии"(Любовное фэнтези) М.Зайцева "Трое"(Постапокалипсис) Д.Хант "Пламя в крови"(Любовное фэнтези) Катерина "Последней умирает ненависть"(Антиутопия) А.Кристалл "Покорение небесного пламени"(Боевое фэнтези) М.Юрий "Небесный Трон 3"(Уся (Wuxia)) Н.Жарова "Выжить в Антарктиде"(Научная фантастика)
Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Батлер "Бегемоты здесь не водятся" М.Николаев "Профессионалы" С.Лыжина "Принцесса Иляна"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"