Томах Татьяна Владимировна : другие произведения.

Пепел Твоего Дыхания

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Повесть напечатана в сборнике "Молодой Петербург", 2005г.


П Е П Е Л Т В О Е Г О Д Ы Х А Н И Я.

  
  

Вот, Ты дал мне дни, как пяди,

и век мой, как ничто перед Тобою.

  

Скажи мне, Господи, кончину мою

и число дней моих, дабы я знал,

какой век мой.

  

ПСАЛОМ 38 (Давида)

  
  
   Семь штук умещалось на его ладони. Они соприкасались гладкими округлыми боками - аккуратный рядок сверкающих братцев-близнецов . Семь пуль, которыми он собирался застрелиться. Хотя, наверное, хватило бы и четырех. Чтобы уже точно наверняка. Он заметил, что пальцы начинают дрожать - чуть-чуть. Семь блестящих цилиндриков на ладони несколько раз звякнули друг о друга. Сталкиваясь своими звонкими стенками, запаявшими внутри себя его смерть. Или жизнь - может быть, еще семь дней, которые он надеялся у нее выиграть. Семь закатов, семь рассветов и семь ночей. Много это или мало - по сравнению с вечностью, которая криво ухмылялась изнутри каждой из семи лежащих на ладони неразорвавшихся бомб ? Интересно, почему начинаешь по-настоящему ценить время только тогда, когда оно является к тебе вот так - намертво запаянным в холодно поблескивающие капсулы, которые можно пересчитать по пальцам ?
  -- Раз, - тихонько сказал Антон, и осторожно позволил соскользнуть со своей ладони на стол первой ампуле с морфием ...
  
  
      -- Дед.
  
  
   Дед учил его рисовать. Он водил маленького Антона в Русский музей смотреть Айвазовского, а потом, гуляя с внуком вдоль Невы, или по влажному песку возле залива в Солнечном или Репино, указывал узловатым пальцем на воду.
  -- Смотри, Антошка. Прежде чем браться за грифель и краски, ты должен научиться видеть. Смотри, вон волна - выныривает из глубины, из темноты, торопится, жадничает, сьедает остальные волны, несется к берегу, приседает, как кошка перед прыжком - смотри, вот теперь, бросается на берег - и вот в этой точке пугается - и начинает отступать - устало и расстроено. Смотри, как она меняет цвет и меняет настроение, попробуй почувствовать себя так, как будто ты сам стал этой волной - и тогда ты сможешь нарисовать ее. Только тогда. Бумага плоская, а волна живая, и быстрая, и сильная, и звонкая - это изумрудный пульс моря, Антошка, и почти волшебство, когда ты заставляешь его биться на обыкновенном листке бумаги.
   - Как Айвазовский ? - благоговейно спрашивал Антон, увлеченный словами деда и его блестящими глазами.
  -- Как Айвазовский, - соглашался дед.
   А в следующий раз они смотрели Шишкина или совсем незнакомого Антону художника со смешной птичьей фамилией Сорока. И дед опять увлекался, и хмурил брови, и размахивал руками, рассказывая Антону про крепостного деревенского паренька, рожденного рабом и всю жизнь - тщетно - вырывавшегося из своего рабства. А Антон с удивлением, перенимая дедово волнение и восхищение - разглядывал чудесные, добрые картины художника, которого почти никто не учил рисовать.
   А еще они с дедом ездили на этюды, и дед учил его раскладывать мольберт и смешивать краски, и переносить на безжизненную плоскость бумаги движение, и обьем, и игру солнечного света, порывы ветра , и точность и полноту цвета. И это было самым сложным, потому что сначала нужно было увидеть в рисуемом предмете краски своей палитры и направление движения кисти, а уже потом - смешать эти краски и перенести их на бумагу - абсолютно точными мазками, ни разу не ошибившись, потому что акварель должна быть прозрачной. Измучившись с тенями и обьемами на своем натюрморте, который с каждым движением кисти становился все более плоским и затертым, Антон сердился на деда, заставлявшего его писать всякую скукотищу.
  -- А вот Айвазовский яблок не рисовал ! - гневно упрекал он деда.
  -- Рисовал, - не соглашался дед. - Рисовал все - пока учился. И пока искал свое море.
  -- Искал море ? - удивлялся Антон.
  -- СВОЕ море, - поправлял его дед и, прищуриваясь, чуть-чуть трогал кистью Антонов набросок , собирая разваливающиеся мазки в одно целое. Антон с досадой и восторгом наблюдал за дедовыми манипуляциями и мучительно размышлял над его словами.
  -- Значит, - делал он вывод, - для того, чтобы стать как Айвазовский.. ну настоящим художником - нужно найти свое море ?
  -- Да, - кивал дед. И Антон, скорбно вздыхая, возвращался к проклятущему яблоку - и так, в общем-то, до конца не улавливая таинственной связи между натюрмортами и морем. Своими соображениями после некоторых раздумий - и окончания фруктового этюда, он торопился делиться с дедом.
  -- Деда, а деда, - теребил он, чувствуя себя озаренным - как Ньютон после злоключения с пресловутым яблоком. - Деда, значит, чтобы стать художником, нужно нарисовать свое море ?
  -- Да, - соглашался тот, улыбаясь.
  -- Или Нотрдам ? - уточнял Антон, и видел, как вздрагивал дед.
  -- СВОЙ Нотрдам, Антошка, - поправлял дед, улыбался, и эта улыбка дрожала, не слушалась, и он сердито поджимал губы, хмурился и отворачивался , и Антон вдруг замечал, какие у деда удивительные глаза - светлые и очень печальные - как у художника со смешной птичьей фамилией Сорока на автопортрете. Крепостного художника, который всю жизнь пытался вырваться на волю, и, когда наконец, усталый и отчаявшийся, получил уже нежданную - и, наверное, уже ненужную - свободу - не знал, что с ней теперь делать - и повесился через несколько дней этой, подачкой кинутой, свободы.
  
   Нотр-Дам был у деда в комнате - на странице из какого-то огромного красочного календаря и на многочисленных открытках - новеньких цветных и старых черно-белых, с потрепанными уголками. Дед мечтал нарисовать Нотр-Дам. А сначала он мечтал увидеть - и потрогать кружево его белокаменных стен.
   Дед ушел на фронт с первого курса художественного училища безусым круглолицым улыбчивым парнишкой, ясная безмятежность глаз которого - на довоенных дедовых фотографиях - поражала Антона своим почти иконописным покоем - и сиянием. В дедовом вещмешке лежал недочитанный роман Гюго, - и злоключения легконогой Эсмеральды и страдания отвергнутого всем миром уродливого звонаря перемешались для деда с первыми днями его армейской жизни - и помогли пережить ему эти дни. И, собственно, помогли пережить ему всю войну - и грязь, и страх, холод, и безнадежность - все эти долгие зимние месяцы в окопах по колено в ледяной воде и грязи - под пулями, и плен, и головокружительную близость смерти, а потом побег - и госпиталь, где сшивали из кусочков дедову раскроенную снарядом ногу, которую он никак не позволял отрезать. "Мне же еще до Нотр-Дама нужно дойти, до Нотр-Дама, понимаешь ? " - уговаривал он, и хирург чертыхался и выходил из себя - и соглашался. "Под твою ответственность, ты, чокнутый, понял ? " - "Понял", - говорил дед, и улыбался. Хромота у него осталась на всю жизнь, а пересказ этой дискуссии Антон слышал от самого хирурга десятилетия спустя . "Уговорил же, черт, а ?!" - восхищался полысевший старичок-доктор, хлопая по больной ноге деда, которого он помнил еще упрямым двадцатилетним мальчишкой. "Ну и что, дошел ты до своего Нотр-Дама ? " - интересовался он, оглядывая дедову комнату, пропахшую красками и растворителями, с незаконченными холстами в углах, и открытками Нотр-Дама на стенах. "Дойду, " - упрямо говорил дед, доливал опустевшие рюмки, и его глаза сухо блестели.
  
   Дед умер, так и не увидев Нотр-Дама. В тот год, когда Антон поступил на физико-технический, поддавшись на уговоры родителей. "Твой дедушка", - говорила мать, неловко улыбаясь : " Ну он же старый человек, Антоша. " "Скажи еще - маразматик", - раздраженно думал Антон, и понимал, что она не скажет, хотя, наверняка, что-то подобное думает - и, что самое скверное, он сам, кажется уже начинает думать что-то подобное. Не то, чтобы родители настраивали его против деда - но некоторое противостояние все-таки было. Родители работали, дед возился с маленьким Антом; родители ездили в командировки или в отпуска - в санаторий или в какой-нибудь турпоход со своей еще студенческой компанией, а дед с Антоном уезжали на лето в деревню - или к морю. Антон возвращался загоревший, свежий, с вымазанными краской пальцами и блестящими глазами. "Ой, как ты подрос, Антошка!", - изумлялась мама, и обнимая так незнакомо повзрослевшего сына, замечала, как настороженно напрягаются его плечи под ее руками. А потом родители вдруг заметили, что сын от них уже почти отвык - и испугались. И стали за него бороться. А дед не сопротивлялся. Мальчику интересно сьездить в Москву - ну и хорошо, мальчику интересно пойти в поход - просто здорово -"Ты не забудешь альбом для набросков, Антоша ?" - мальчику нужно записаться в спортивную секцию - конечно, нужно - "Только пусть он не бросает художественную школу. У него способности. " "Ну и где ты сам с этими способностями ? " - горько спрашивала мама, вроде как тихо, чтобы Антон не слышал - а на самом деле так, чтобы он услышал. Дедова неудавшаяся жизнь и навязчивая - и совершенно нереальная - идея сьездить в Париж, были под негласным запретом для обсуждения - но опять же, "вроде как". Чтобы не травмировать деда, а, с другой стороны - чтобы Антон был в курсе. Родители боялись - он понял это значительно позже - они просто панически боялись, что их сын пойдет по стопам деда. Дед был неудачником - и эту истину родители исподволь, аккуратно, но настойчиво старались вбить в непутевую голову своего ребенка, когда вдруг с ужасом заметили, что занятия живописью выходит за рамки обычного детского увлечения рисованием, а дед вдруг оказался для Антона самым близким человеком.
   Несмотря на абсолютно неудавшуюся, по убеждению Антоновых родителей, жизнь, деду все-таки, наверное здорово повезло. Потому что все могло быть значительно хуже. После войны его затаскали по допросам - из-за двух недель плена, и не посадили и не расстреляли - просто по чистой случайности. Дед был везучим. Немцы не достреляли, рана не прикончила, дотащился-таки , полумертвый, на одной ноге , до своих . Ну и свои тоже не сгноили в тюрьме за излишнее жизнелюбие. Ограничились клеймом в анкете - и на всей дедовой жизни. Поэтому в Академию его так и не приняли, несмотря на бесконечные попытки (напоминавшие безнадежные попытки крепостного Сороки и учителя его, Венецианова выклянчить для Сороки вольную у самодура-человековладельца) и о Союзе художников и речи не было - и, соответственно о каких-нибудь выставках, и за границу деда так и не выпустили. Какой там Париж. А переучиваться дед не стал, может из упрямства, а, может просто не хотел. Потому что, несмотря на то, что дед так и не увидел Парижа, свой Нотр-Дам он все-таки нашел. И не стал искать ничего другого. И так и остался при своем незаконченном среднем художественном. Он рисовал картины, которые почти никто так и не увидел, и подрабатывал то грузчиком, то сторожем, то хранителем в музее. А потом учил внука рисовать море. И рассказывал ему крепостного художника Сороку. И про Ван-Гога, умершего в нищете.
  
   Они чувствовали себя виноватыми, и на похоронах деда отводили друг от друга глаза. Наверное, люди обречены на эту вину перед своими умершими - вину оставшихся в живых. За свое дыхание и свою жизнь, за свое бессилие удержать эту жизнь и это дыхание для того, другого, кто уже не дышит, за то, что даже и не пытались - удержать. Антон смотрел сквозь слезную муть, как сухие комочки земли стукаются о деревянную крышку гроба, и пытался вспомнить, когда в последний раз говорил с дедом. По-настоящему. Все времени не было. Учеба, экзамены , друзья, белые ночи, девчонка, с которой Антон на этих белых ночах и познакомился. Да мало ли чего - можно было придумать в оправдание. А что было бы проще, подойти как-нибудь к деду и сказать"А давай, дед, сходим в Русский, как раньше, а?" Дед свое общество не навязывал , сидел в своей комнате - может, рисовал, может перебирал книги и старые наброски, гулял один по набережной - однажды Антон увидел его издалека - и его вдруг больно резануло одиночество и хрупкость дедовой сгорбленной фигуры - хотел было догнать, но они с друзьями торопились на футбол - в противоположную сторону. Так и не догнал.
   Антон не знал, о чем думали родители, смотрел на их лица - растерянное отцовское, заплаканное - мамино, и ему казалось, что они думают примерно о том же, что и он. Как однажды не окликнули деда, когда он был совсем рядом. А теперь уже не окликнешь. В последнее время дед как-то потускнел, поскучнел, и стал отдаляться от них потихоньку. Уходил. А они не замечали. Наверное, он стал чувствовать себя ненужным - с тех пор, как Антон окончательно забросил живопись, и начал готовиться в технический. Потерял своего единственного - и неблагодарного - ученика. И самое скверное - вместе с учеником - потерял своего внука. А внук и не заметил. Это было несправедливо. Антон кусал губы и ему хотелось расплакаться. Это было несправедливо, что он так поздно это понял. И так и не успел поговорить с дедом. Сначала Антон был маленьким, а теперь, когда вырос - не успел. Так и не успел толком с ним поговорить. Это было несправедливо. И было несправедливо, что дед так и не увидел Нотр-Дам.
  
   Наверное, это было его самой первой мыслью о несправедливости - и самым первым осознанием этой несправедливости. "Нет ничего глупее, "- подумал Антон, глядя, как во второй ампуле отражается его лицо, -"Нет ничего глупее, чем ждать от жизни справедливости. Потому что все всегда происходит совершенно не так, как ты ожидаешь. Совершенно не так".
   - Два, - сказал он, и осторожно скатил ампулу с ладони - под бок к первой, сестре-близняшке.
  
  
   2. Алька
  
   Алька была самой красивой девчонкой их группы. А, может, и курса. Антон никак не мог понять, что она делает на физико-техническом - синеглазое длинноногое совершенство с улыбкой кинозвезды. Ей бы в эти самые кинозвезды, или, по крайней мере - в манекенщицы - дефилировать по подиуму, покачивая стройными бедрами, и сводя этими телодвижениями с ума мужскую часть населения планеты. И уж если выходить замуж - то как минимум - за миллионера . И укутывать в дорогие меха свои красивые плечи, выходя из кадиллака. Или роллс-ройса - это уж в зависимости от кредитоспособности миллионера. Может быть, подходящий миллионер Альке просто не попался. А может быть , Алька - умная же девчонка, недаром почти все контрольные по высшей математике сдавала с первого раза - догадывалась о том, что быть женой миллионера иногда довольно тяжело. И грустно. Тем не менее, чего уж точно Антон не мог понять - что Алька нашла в нем самом. Этот вопрос очень сильно мучил его, и однажды он даже задал его Альке. На какой-то студенческой вечеринке, когда они оба уже были пьяны - чуть-чуть. Алька сидела у него на коленях , и он чувствовал сводящую с ума тяжесть и теплоту ее бедер - сквозь тонкую ткань ее платья . У него кружилась голова - то ли от вина, то ли от запаха Алькиной кожи и вкуса ее мягких податливых губ. И тогда он тихонько спросил у нее , зарывшись лицом в ее пушистые, пахнущие медом волосы, немного подвивающиеся возле теплой нежной шеи :
  -- Зачем я тебе нужен, Алечка ?
  -- Ты не знаешь ? - со смехом и возмущением в голосе поинтересовалась она, скользя прохладной ладошкой под его рубашку , и обжигая его кожу нежно-дразнящими прикосновениями своих пальцев. Ее глаза были веселыми и немного шальными. Она поерзала, устраиваясь поудобнее - и Антон подумал, что еще немного - и он ее начнет раздевать - прямо здесь.
  -- Нет, - упрямо повторил он, испытывая отвращение сам к себе за пьяное занудство - зачем я тебе вообще нужен ? - продолжение вопроса предполагало упоминание несуществующего миллионера с несуществующим кадиллаком, но ему показалось, что Алька его и так поняла :
  -- Когда-нибудь ты станешь академиком, Тош, - она легонько взьерошила ему волосы на затылке, и он почувствовал мурашки, сладко щекочущие шею от этого ее движения. - И именно в расчете на это я согласилась выйти за тебя замуж. - И, улыбаясь, Алька нагнулась и поцеловала его в губы - долго-долго, пресекая все дальнейшие Антоновы вопросы. Алькины слова были шуткой - с долей правды, спрятавшейся внутри, как почти во всякой шутке . И эта доля правды тогда ужалила Антона - чуть-чуть - как неожиданно уколовшее палец жало уже мертвой осы. Как камешек, на минуту замутивший чистую воду - и спокойно улегшийся на дно. До поры до времени.
  
   Они поженились на последнем курсе. А потом Антон нашел довольно неплохую работу и поступил в аспирантуру. А через пять лет, когда он защитился , и начинал подумывать о кандидатской, это все вдруг оказалось никому не нужным. Профессора и доценты уходили из института и шли работать чернорабочими. Грузить уголь, охранять склады. Или ремонтировать телевизоры. Люди могут недоедать, скверно одеваться, не ходить в театры, не покупать книжек - и, в общем, ввиду финансовых (или каких-то иных) обстоятельств, не предаваться всяческим культурным излишествам - но во всякой семье, непременно, есть телевизор. Который обязательно включается каждый день. Возможно ли представить себе уважающую себя домохозяйку , не вникающую с трепетом и изумительным упорством - во все тяжелые жизненные перипетии такой огорчительно - и трогательно - недалекой и невинной героини со скромным мексиканским именем Просто Дикая Роза. Оное занятие может превратить в поэзию даже шинкование остатков подгнившей картошки для варева из чудесного изобретения (еще времен советской действительности) под названием " суповой набор" - и состоящего из десятка говяжьих косточек с аккуратно срезанным мясом (интересно, а в какой таинственный и неизвестный населению набор входит это самое мясо, и кто его, в результате, сьедает ? ). Поэтому, как можно не замечать положительных моментов происшедших перемен ? Ведь не будь их, миллиарды советских жителей так и не узнали бы о горькой и трудной судьбе некоторых представителей мексиканской молодежи, лишенных даже элементарного образования . Рядом с этим бледнеет и теряет значение так стремительно начавшаяся агония собственного российского государственного бесплатного образования. И предсмертные конвульсии науки. И почти уже неоперабельное состояние самого государства.
  
   Первые пару лет после перестройки они с Алькой жили очень плохо. В материальном смысле. Во всех остальных смыслах, можно сказать, что их жизнь (во всяком случае, семейная ) закончилась как раз с началом этого потрясающего события. Потрясающего буквально - яростно вытряхивающего всю страну - как старую тряпочную игрушку в благородном стремлении выбить из нее всю пыль и опилки. Только, что с ней потом делать - с жалкой, потерявшей форму шкуркой, если вдруг окажется, что внутри ничего, кроме опилок, нет ?
   Первое время Антон с удручающим его самого упрямством пытался применить хоть где-нибудь свои недюжинные физико-технические знания. Пока не понял, что это безнадежно. Абсолютно безнадежно - как минимум, на ближайшие пару десятилетий в этой стране. Для того, чтобы класть кирпич или грузить уголь по ночам , совершенно необязательно было десять лет учиться физике. Антон попробовал и то, и другое. Тяжелая физическая работа, отшибающая всякое желание - и способность - думать. Может быть, она его тогда и спасла - своей изнуряющей усталостью, валившей его с ног, едва он добирался до кровати. Работа и сон. Никаких разговоров, раздумий, сожалений и слез над разбитым корытом. Этот безнадежно расколотый - в не подлежащие склеиванию щепки - предмет хозтоваров для отстирывания грязного белья - иногда казался Антону очень удачным символом всей его жизни. Его неудавшейся жизни. Может быть, было преждевременно подводить такие итоги, но иногда ему казалось, что в самый раз. Он чувствовал себя очень усталым. Опустошенным Потерявшим смысл. Его прошлая жизнь, его мечты и планы - все, что уже было, и все, что еще могло произойти - корчилось в агонии вместе с этой умирающей страной. Неисполнившееся будущее навсегда оставалось в прошлом. Впереди была пустота. Он чувствовал себя балансирующим над этой пустотой на некой хрупкой опоре, которая с каждым днем все больше осыпалась из-под его ног. На опоре, сложенной из призраков прошлого, постепенно теряющих остатки плоти. Или останки ? Мертвых , так и неисполненных планов . Мертвого, так и нерожденного ребенка.
   Алька сделала аборт как раз в тот, второй год, когда их жизнь их так стремительно и неожиданно скатилась к нищете . Сделала, не сказав ему ни слова. Просто однажды вечером, когда Антон уже стал волноваться, где Алька могла так сильно задержаться, она позвонила ему и попросила забрать ее из больницы.
   Ее лицо было бледным и напряженным , когда она сердито отвела его руки, попытавшиеся ее обнять.
   - Мне больно, - резко сказала она.
  -- Аля, - он не знал, что говорить дальше , и он сжал челюсти - так сильно, что свело скулы, и ему показалось, что зубы сейчас раскрошатся . Чтобы не сказать чего-нибудь, чего не стоило. Он чувствовал себя пришибленным - весь последний год - как калека, которому отрезали ноги, а он все еще - вот дурак-то ! - никак не может научиться передвигаться на костылях. Ему казалось, что это чувство уже достигло апогея - но, как выяснилось, еще нет. Для этого надо было увидеть окаменевшее лицо своей жены, выходящей из кабинета, в котором , тем временем, какая-то толстозадая нянечка деловито отмывала урну от кусочков ЕГО ребенка.
   Интересно, сколько еще частей тела нужно отрезать от безногого калеки для того, чтобы он, наконец, перестал существовать ?
   Ночью Алька расплакалась, уткнувшись в его плечо, и он, наконец, решился ее обнять и осторожно погладить --по вздрагивающим плечам.
  -- Алечка, - он вдыхал медовый запах ее волос, и вспоминал как когда-то давно - сто лет назад ? или больше ? - она сидела у него на коленях, и ее глаза и губы смеялись, когда она наклонялась поцеловать его. Или этого никогда не было ? И ему самому захотелось заплакать. Потому что больше он ничего сейчас не мог сделать. Просто тихонько гладить ее по мягким волосам, все еще пахнущим медом.
  -- Почему ты мне ничего не сказала, Аля ? - он спросил ее об этом только следующим утром - собрался с духом, задержав дыхание - словно перед шагом в ледяную воду. Кому -то из них туда надо было ступить - первому, до тех пор, пока ледяная корочка не станет слишком толстой. И непробиваемой. И ему показалось, что Алька этого не сделает. И по тому, как она ответила, понял, что был прав.
  -- Чтобы ты не стал меня отговаривать, Тош. - ее глаза были воспаленными - от слез и почти бессонной ночи, но уже почти спокойными - и, может быть, поэтому, немного отстраненными от него.
  -- А может быть... - он поперхнулся под ее взглядом. Уже абсолютно - даже нарочито спокойным - и чуточку презрительным. Так же, как и голос :
  -- А может быть, ты рехнулся, Антоша ?
  
   И все. Они больше никогда не говорили об этом. Потому что то, что они могли бы друг другу сказать, было значительно хуже установившегося между ними молчания . Их так и несостоявшийся разговор мог бы быть слишком короток, болезненен - и окончателен. Что могла ответить Алька на неуверенное Антоново "Может быть.. " ? Что они слишком бедны, чтобы позволить себе ребенка. Что, если Алька уйдет с работы, им не на что будет жить, не говоря уже о дополнительных расходах. Что они медленно, но верно скатываются к нищете, приближения которой Алька боится - до истерики - а потому избегает разговоров об этом и иногда только безнадежно плачет потихоньку, когда Антон не видит. Что Антоновы метания, и поиски работы и случайные заработки - сегодня есть, завтра - ноль, - только делают все хуже, потому что добавляют неопределенности и непредсказуемости в этот, завтрашний день. И что Алька уже устала до смерти от этой неопределенности и страха нищеты и ей хочется чтобы это поскорее закончилось - как угодно, потому что ей уже скоро тридцать, и ей хочется семью, и спокойствие в доме, и уверенность в будущем, и детей. А ее мужчина не способен дать ей это, и неспособен даже прокормить ни ее, ни будущего ребенка. " Ну и иди - и живи с тем, кто способен, " - может быть, сказал бы Антон, смертельно раненый ее словами - потому что это было правдой. И Алька, гордая, самолюбивая и независимая , наверняка бы ушла, хлопнув дверью, даже если ей некуда и не к кому было бы пойти. Поэтому они молчали. И все эти слова так и не были произнесены вслух - но сотни раз - ими обоими - мысленно, и, может быть, это было еще хуже. Они молчали, и все чаще срывались друг на друга - по мелочам, кричали, и прикусывали языки , когда разговор неумолимо полз к тем, несказанным еще словам. И снова молчали, постепенно отдаляясь от друга все больше и больше, и так и не решаясь поговорить - и, возможно, расстаться. Молчание было их негласным договором, пактом о ненападении. Уже не просто ледяной водой, в которую страшно и больно ступить - а льдом, сверкающим стеклянным холодом - до самого дна.
  
   А через два года погибли родители Антона . Они насмерть разбились на машине, когда возвращались с дачи. На старенькой разваливающейся на ходу "копейке" со своего маленького шестисоточного огородика, где они пытались вырастить себе немного овощей. Доктор технических наук и преподавательница музыки. Тридцать лет отработавшие на страну, которая на закате их жизни милостиво одарила их лоскутком заболоченной и глинистой землю, где им позволялось спилить и выкорчевать деревья , натаскать в мешочках чернозема , и, кропотливо и настойчиво , проводя выходные в тяжелом крестьянском труде, вырастить овощей на этом кусочке почти непригодной к земледелию почвы. Где еще возможна такая справедливость - до нелепых парадоксальных аналогий ? Кому - шестисотый мерседес ; кому - шестисоточный огородик. Кому - безнаказанность убийства; кому - пару кило помидор. И смерть из-за пьяного подонка. То есть, фактически, возможно, он и не был пьян - разве что находился в перманентном состоянии опьянения от сознания собственного превосходства и исключительности - выжимая газ до упора и лениво придерживая руль коленкой - в абсолютной уверенности , что все остальные должны подобострастно уступать ему дорогу - даже в том случае, если ему заблагорассудится выехать на встречную полосу. И права свои он, наверняка, купил. На те же деньги, на которые покупал свою шикарную машину. На те же деньги, которые он пытался всунуть Антону - не трясущейся от волнения потной рукой - как человек, потрясенный совершенным им самим убийством - а спокойно и невозмутимо, можно сказать, привычно. Наверняка заученным до автоматизма жестом. И заученной до автоматизма фальшивой душевностью в голосе :
  -- Прости браток, они ж сами ж так рулили, понимаешь ?
   И Антон навсегда запомнил это единственное мгновение - не то, чтобы приятное, но, скорее, внесшее некоторое равновесие в этот день, словно вынутый из фильма ужасов. Или из кошмарного сна. Мгновение, когда он услышал невыразимо восхитительный хруст челюсти падающего к его ногам ублюдка, пару часов назад убившего его родителей. Мгновение, когда он ввинтил колено в податливую плоть живота, вдавливая упавшего в вязкую черную осеннюю. грязь . И увидел как самодовольство - вместе с жизнерадостностью - сползает с его лица, меняющего загар на цвет творога. Тот цвет, какого сейчас были исковерканные лица мертвых родителей Антона.
   А остановил Антона ужас - как обезумевшая дикая птица о стекло, бьющийся в глазах того типа, который на диво смирно лежал в грязи под его коленом. И Антон заметил свою руку - с раскоряченными , как когти хищника, пальцами , - словно помимо его воли тянущуюся к горлу , на котором судорожно вздрагивал ниточкой пульс. Пока еще вздрагивал. И Антон - уже сам осознавая это с ужасом - почувствовал улыбку, оскаливающую его зубы - клыки ? - от этой мысли. И, медленно - очень медленно -возвращая власть над своим вышедшим из повиновения телом - и рассудком, он заставил вернуться назад свою руку - уже почти скребущую по мягкой коже дрожащей шеи судорожно напряженными пальцами - когтями ? И так же медленно и с трудом он поднялся на ноги, унося с собой - навсегда - воспоминание о смертельном безумном ужасе, плескавшемся в провожавших его глазах холеного бритоголового "братка". Тот не решился встать, и так и лежал, вымачивая в грязной луже свое, наверняка, жутко дорогущее пальто - до тех пор, пока Антон не ушел совсем .
   А потом Антон долго думал, что же такое должно было быть в его лице, что так напугало этого самодовольного - и самоуверенного - представителя " золотой" теперешней элиты. И вспоминал, как дрожало его собственное тело, когда он уходил от своей размазанной по грязи жертвы. Крупной лихорадочной дрожью сдержанного привязью зверя. Умного и хитрого зверя - утопившего разьяренное рычание за стиснутыми клыками, которые зудели в ожидании крови. Он хотел услышать, как хрустнет сломанный позвоночник в его пальцах. Антон знал, что хотел это услышать. И это желание и легкость, с которой он сделал движение к убийству , потрясли его. Он не предполагал, что с ним может происходить что-нибудь подобное. И ему показалось, что внутри него разбилось что-то очень важное и хрупкое - и он теперь ходит по осколкам и не чувствует боли.
  
   Смерть родителей как будто порвала ту, единственную оставшуюся ниточку, соединявшую его с прежней жизнью. В которой еще все было возможно - и Алькин смех, и ее влюбленные глаза, и их ребенок, и хорошая работа, - и будущее. Ниточка-пуповина порвалась, неисполнившееся будущее осталось в прошлом, а Антон повис между ними - в пустоте, мучительно напряженно ожидая, когда же он, наконец, сорвется.
  
  
   Он подумал, что, возможно, именно тогда - в первый раз по-настоящему, подумал о смерти. И пожелал ее - сам этого тогда не осознавая. Или, скорее, возжелал - тайно от самого себя, там, где-то внутри - там, где он ходил по осколкам и истекал кровью. Потому что потом - чуть позже, когда это желание стало заглядывать уже в его рассудок - сначала мельком , а потом все чаще - превращаясь в осознанную и облеченную в слова мысль - смерть казалась ему не более чем окончанием всего этого. Окончанием мучительной, сьедающей его изнутри, неопределенности, нищеты, грязи и беспомощности - и бессмысленности - в которой так стремительно тонула его жизнь. Но, почему-то, не окончанием самой жизни. Как будто он надеялся, что смерть оборвет только один этот процесс - унизительных, жалких конвульсий его захлебывающейся жизни - но не саму жизнь.
  -- Три, - сказал он, осторожно выпуская из своих пальцев следующую ампулу.
   Он возжелал смерть, и она пришла. А когда она пришла, он испугался.
  
  
      -- Пашка
  
   Пашка был его другом. И компаньоном по работе. Или наоборот - компаньоном по работе и другом. От переставления слагаемых сумма не меняется. Меняются приоритеты. И, как это ни грустно, Пашка оказался его единственным другом - по крайней мере, единственным человеком ( кроме Альки, которую, возможно всего-навсего, формально обязывало к этому положение супруги) , которому было до Антона дело. Раньше Антон как-то об этом не задумывался, потому что в былые, лучшие времена всегда находились приятели и знакомые , с которыми можно было провести выходные, сьездить на природу, отметить день рождения или официальные - и неофициальные праздники. А потом стало не до праздников. Антон думал обо всем этом в больнице, перебирая бывших друзей, и глядя в скверно побеленый потолок, гадал, кто сегодня придет - Пашка или Алька.
  
   Он хорошо запомнил приторный больничный запах - хлорки и лекарств. Запах пота, страха и смерти. Антону иногда казалось, что этот запах навсегда вьелся в его ноздри - достаточно малейшего движения памяти - шевеление перышка в воспаленном горле - и она опять начинал содрогаться , выплевывая наружу густые и совершенно реальные рвотные массы воспоминаний, которые ему хотелось бы навсегда забыть. Запах хлорки и лекарств, влажное прикосновение свежего казенного, той же хлоркой пропахшего, белья, грязно-кремовые, сводящие с ума своей однотонностью, больничные стены - и совершенно незнакомое выражение красивых глаз Альки, робко присевшей на край его кровати.
   Она что-то говорила, но Антон почти не слушал. Просто смотрел, как шевелятся ее губы, и думал, с каких пор Алька стала красить их этой ярко-алой помадой. Цвет ей шел, но делал ее какой-то другой, не той, которую он знал. А может, дело было не в помаде, а в чем-то еще - просто Алька изменилась - или просто он никогда не знал ее по-настоящему. Он попытался вспомнить, какими были Алькины глаза в минуты любви - и не смог. Так давно - это все было так давно - Антон смотрел в ее лицо - и это было лицо чужой женщины - которая зачем-то сидела рядом с ним и что-то говорила ему - что-то, совершенно ненужное и не имеющее смысла. Они стали чужими друг для друга - уже давно, до того, как Антон это понял. Ему было больно об этом думать, и еще больнее - когда он ловил какое-нибудь знакомое Алькино движение - и ему казалось, что он видит прежнюю Альку - ту, которую он любил. Господи, ведь любили же они друг друга когда-то... или нет?...
  
   - ... Этим летом с отпуском ничего не получится, слышишь, Антон? - щебетала Алька. - Работы много, и дадут только осенью. А я осенью не хочу. Я возьму в следующем году - сразу два месяца -начальник вроде не против - и сьезжу на юг - целых два месяца море - представляешь себе.. - Алька запнулась на секунду, метнув на Антона испуганный взгляд. - Сьездим на море, да ? - улыбнулась она, и Антон прикрыл глаза, чтобы не видеть ее фальшивой улыбки. "Не умеешь ты врать, Алька. "- подумал он. -"И никогда не умела. Мне так нравилось раньше - детское простодушие. Только сейчас это так больно, Алинька, хотя я уже почти привык. " Но ему все равно было больно - "сьезжу на юг... сьезжу на юг... " вертелось как заколдованное - как острое-острое стеклышко - нежный Алькин голосок. Умница, практичная Алька - уже исключила его из своих планов, уже примирилась. Может быть и поплакала сначала немножко - у нее так легко появлялись слезы на каждый пустяк; но уже примирилась и все пережила. Неважно, что Антон еще жив - еще дышит, говорит, думает - и безропотно выслушивает Алькины планы на будущий год - уже без него.
   - Антон ? - Алька осторожно потрогала его за плечо. - Ты спишь?
   - Я бы отдохнул, Аля. - негромко сказал он, не открывая глаз. Не надо сейчас Альке видеть его глаза, не надо.
   - Ладно. Я пойду тогда. - и облегчение в ее голосе. "Господи, Аля, хоть бы чуть-чуть лучше постаралась бы мне солгать - чуть-чуть... " - Антон..
   - Да ? - сонно-сонно. "Ох, Аля, скорее, скорее уходи... пожалуйста... "
   - Там, в тумбочке фрукты и бульон. Он еще теплый. Не забудь, тебе после операции надо хорошо питаться. Ну я пошла. Пока. До завтра. - дверь тихонько хлопнула за ней, и остался только еле слышный запах ее духов, и ее звонкое "до завтра" - уже другим голосом, не тем, которым она считает необходимым говорить в
   больничной палате - а жизнерадостным веселым голоском, - как ребенок, отбывший на сегодня свою повинность - "до завтра"...
  
   Он лежал на постели, глядя, как сияет за больничным окном весна - плещется ясной голубизной высокое небо, и по одинокой ветке, тыкающейся в стекло - изгибы которой Антон уже выучил наизусть - скачет какая-то веселая птаха. В палате было душно и тихо, и в солнечных лучах неторопливо кружились одинокие пылинки. И негромко и методично не то кряхтел, не то стонал старик на кровати в дальнем углу. Кровать возле двери была свободна - и Антон иногда вяло размышлял, кого на нее могут поселить. Кроме старика и Антона были еще худосочный и вечно мрачный Лейников, и - полная его противоположность - жизнерадостный громогласный Димыч, которые сейчас бродили где-то по больничным коридорам, или втихаря курили во дворе. Димыч был похож на древнего викинга - светлокудрого, синеглазого и могучего. Болезнь, угнездившаяся внутри его сильного атлетического тела и медленно, но неотвратимо сьедавшая его изнутри, казалась совершенно невероятной и нелепой в сочетании с этим телом, Димычевым веселым лицом, смешными байками, которыми он веселил всю палату и врачей, и здоровым заразительным смехом. Димычу еще не было тридцати; его приходила навещать девушка, вроде как невеста, - юная, красивая, тоненькая, с огромными влюбленными глазами. Антону казалось, что все остальные, уже потухшие и смирившиеся - по крайней мере, пока - с безнадежной однообразностью этих стен, здорово завидуют Димычу. Его молодости, любви и жажде жизни. Димыча должны были резать послезавтра, и Антон мысленно желал ему удачи. Ему казалось, что у Димыча все должно быть хорошо, не может быть нехорошо, потому что слишком многое и слишком прочно привязывало Димыча к жизни. То, чего не было у Антона.
  
  -- Ты не спишь ? - он вздрогнул, оборачиваясь - и увидел возле двери улыбающегося Пашку. - Алина сказала, что спишь.
  -- Вы что, с ней сговариваетесь ? - хмуро поинтересовался Антон. Пашка снова улыбнулся и переступил с ноги на ногу, комкая в кулаке ручки какой-то смешной авоськи в цветочек. "Небось, жена собирала, " - догадался Антон. Жена у Пашки была хорошая - такая полненькая хозяйственная хохотушка, по-деревенски румяная, деловитая, и немного простоватая. Пашка с ней цвел и неукротимо толстел, за последние пару лет - с тех пор, как они с Антоном стали работать вместе - увеличив обьем своей талии раза в полтора. - Ну ты заходи, чего стоишь, - сказал Антон, устыдившись своей резкости, и заставил себя улыбнуться Пашке - по возможности более приветливо. Алина да Пашка - вот и все его посетители. Вроде как -жена, и, вроде как - друг. Вроде как, есть люди, которым он небезразличен. которым не лень собрать в авоську какие-нибудь баночки и бутерброды и притащиться в больницу на другой конец города посмотреть на мрачное Антоново лицо.
  -- Вот, - сказал Пашка, почему то робко и бочком пробираясь к Антоновой кровати и торопливо вынимая из глубины своей авоськи рыжие апельсины и укладывая их на тумбочку. - Вот тебе апельсины.
  -- Ага, апельсины, - довольным голосом согласился Антон. - Пашка ...- и увидел, как напряглись Пашкины пальцы, немного сминая податливую сочную шкурку очередного апельсина. И подумал, что Пашке, наверное, очень тягостно приходит сюда - и дышать этим запахом больницы и безнадежности, и смотреть на страшное и незнакомое Антоново лицо - Антон сам избегал смотреть в зеркало с тех пор, как увидел себя там после операции - измученного, побледневшего и осунувшегося с черными тенями под глазами - и, что хуже всего, придумывать темы для разговоров, все время боясь оступиться, словно все разговоры с Антоном были похожи теперь в хождение по очень тонкому льду, под которым бурлит черная вода, и на котором так легко поскользнуться. И все время чувствовать себя виноватым - как будто это ты виноват в том, что лед такой тоненький и скользкий, и все равно скоро сломается, и человек, с которым ты говоришь, все равно скоро умрет, а ты вернешься назад в свою уютную квартирку к веселой заботливой жене - и хохочущему годовалому колобку, в котором так странно и забавно, как в выпуклом зеркале, отражаются твои собственные черты. - Как там Женька? - спросил Антон - совершенно не то, что хотел. И увидел, как Пашка сразу же расслабился и заулыбался - совсем не так скованно, как раньше, и уцепился за Антонов вопрос, как утопающий за спасательный круг, и торопливо и воодушевленно, раздуваясь от отцовской гордости, принялся рассказывать про Женьку - какая она прожорливая и сообразительная, и видимо, по всем этим признакам, жутко одаренная. Антон слушал и смотрел в Пашкины сияющие глаза, и ему все меньше хотелось вообще затевать тот разговор, который он собирался.
  -- Ну, а ты как ? - немного выдохнувшись, поинтересовался Пашка, спохватившись, что вроде как, пришел навещать больного и даже не поинтересовался о его самочувствии.
  -- Меня скоро выпишут, Пашка, - сказал Антон. Хотел добавить "умирать", но прикусил язык. Они оба это знали, но совершенно необязательно было произносить это вслух. Как будто, от того, что непроизнесенное , это слово не будет окончательным и бесповоротным - приговором, который еще можно попробовать обжаловать.
  -- А, - ответил Пашка. - Ну да. Здорово. Скоро ? - он снова улыбнулся, но улыбка опять стала ненастоящей, резиново тянущей губы. Или Антону показалось.
  -- Только, знаешь, - и он увидел, как Пашка снова напрягся - и вдруг искренне пожалел его. Надо же так не повезло - приходится навещать друга - нельзя не навещать, потому что -друг и ко всему прочему, компаньон, и говорить надо, потому что не будешь сидеть, как на похоронах - не похороны еще пока, а о чем говорить - не знаешь. О жизни - бессмысленно и почти кощунственно, потому что она уже к этому другу отношения не имеет - и он к ней, соответственно, о смерти - вроде еще рано, не на похоронах опять же. И боишься ляпнуть что-нибудь не то, или, боже упаси, что друг ляпнет что-нибудь не то. И остается вот так ходить вокруг да около, на цыпочках, отпасовывая друг другу лживые улыбки. Пожалел - и вдруг неожиданно разозлился - и на свою жалость и на Пашку. В конце концов, это у него полно времени деликатничать - при спокойной жизни да наваристых жениных борщах - еще лет сорок, а то и больше. А у Антона этого времени нет. Вообще никакого времени нет.
  -- Ты, Пашка, наверное, знаешь, - сказал он, стараясь на Пашкино лицо не смотреть. - Ты, наверное, с Алиной говорил. Сколько еще ? - и услышал, как шумно дышит Пашка в наступившей тишине. И разозлился еще больше - на свой сорвавшийся голос, на Пашкино молчание, на солнечный луч, упавший на одеяло - рядом с Пашкиной рукой, комкающей простыню - и вдруг разрезавший кровать - и весь мир - на две половины . На одной - Антон в больничной палате , с бледным лицом, ну, и вон тот хрипящий старик на койке у окна, - а на другой - Пашка, и дверь, в которую недавно выбежала Алька, и сама Алька, и весна, смех, небо, птицы, жизнь. - Сколько мне еще осталось, Пашка ?
  -- Я.. ты.. это, ты чего, Антоха ? - забормотал Пашка, когда молчать уже стало совершенно невозможно - молчание разбухло , растянулось - и взорвалось, как лопнувший воздушный шарик - растерянным бормотанием и дерганой Пашкиной улыбкой - уже почти не улыбкой, а гримасой. Антон выдохнул - почти облегченно, потому что слово, наконец, уже было произнесено, и теперь нельзя было сделать вид, что никто ничего не говорил и не слышал - и отгородиться друг от друга лживыми улыбками.
  -- Я ведь не слепой, - сказал он, и отодвинулся немного - от луча, который обжигал кожу. И от Пашки, оставшегося на той стороне границы, которую Антону никогда не перейти. - И не глухой. И не дурак я, Пашка, - он охрип, и увидел - краем глаза, так и не решаясь поднять взгляд, порозовевшую Пашкину щеку и дергающийся кадык, - не дурак я, чтобы самому себе врать. Я же знаю про эту операцию - разрезали - и сразу зашили, потому что уже метастазы везде. И я вижу, как врач на обходах глаза отводит и улыбается ободряюще - совсем как вы с Алькой. Ты скажи, потому что мне надо знать. А Альку я не хочу ...
  -- Да, конечно, - перебил Пашка, и Антон удивился, каким тусклым у него стал голос. И подумал, что было бы интересно услышать сейчас свой голос - со стороны.
  -- Ну ?! - сорвался он, когда Пашкино молчание опять стало невыносимым.
  -- Не знаю, - беспомощно и тихо ответил тот, и Антон наконец решился посмотреть в его лицо - в испуганные и почему-то виноватые глаза. - Не знаю я, Антоха. Врачи говорят, может, месяц. Может, три. Не знаю я, Антоха, - с отчаяньем сказал он, и Антону показалось, что он сейчас расплачется.
  -- Спасибо, Пашка, - он надеялся, что произнес это спокойно, потому что сам не услышал своих слов. Он пробовал перевести один месяц в часы - а потом в секунды - и отнять из них те, который убегали от него сейчас вот в этот самый миг, в этой душной, залитой солнцем, палате под натужное хрипение больного незнакомого старика. Он не знал, что получится так мало. "Может, три" - сказал Пашка. А может, один.
  -- Слушай, Пашка, - сипло сказал он, и заметил, что считает - свои торопливые вдохи и биение сердца - и переводит в секунды. И подумал, что, может быть, теперь не сможет от этого избавиться - потому что теперь вся его жизнь была горстью песка, запаянной в стекло, и часы уже были перевернуты - и ему больше ничего не оставалась, кроме как считать ускользающие песчинки, потому что теперь он точно знал, когда упадет последняя. -Слушай Пашка . Знаешь, я вот здесь лежал и думал , как это будет. Завтра, послезавтра - еще неделю. Приходит Алька с бульоном, и вот, ты, - прости, и вот врачи улыбаются , и за окном весна, и птица иногда прилетает на эту ветку - и все. Целая неделя. Это ведь теперь, оказывается, почти полжизни, Пашка. И я не хочу лежать и ждать. Помоги мне, а ?
  -- Ну? - неуверенно и глухо спросил тот.
  -- Знаешь, я хочу отсюда сбежать. А ты мне помоги.
  -- Как ? - удивился Пашка, поворачиваясь к нему, и Антон увидел, что его лицо немного оживилось.
  -- Принеси мне куртку какую-нибудь, ботинки, брюки, ну, еще -денег, рублей пятьдесят , до дома доехать. А ?
  -- Ну, это, ты, Антоха, точно ...
  -- Точно, точно, - заторопился Антон, немного начиная раздражаться Пашкиной медлительностью и этим невыносимым разговором . Его мутило и хотелось плюхнуться на постель лицом в подушку и зажмурить глаза.
  -- Ну, лады. Почему нет? - Пашка поднялся, нерешительно похлопывая себя ладонями по коленям. - А это - а лекарства, Антоха ?
   Антон приподнялся с подушки и поманил его пальцем :
   - Преимущества абсолютного беззакония в этой стране, - зашипел он в склоненное Пашкино лицо, - это то, что наркотики здесь можно купить на любой толкучке. На выбор. - Пашка растерянно кивнул, а Антон подумал, что заорет и разобьет тумбочкой это чертово окно, отрезающее от него щебетание птицы и запах весны - если Пашка сейчас же не пойдет за обещанными шмотками. Пашка наверное понял, потому что пошел, небрежно махнув ладонью у двери. Антон подумал, что впервые их прощание получилось более или менее искренним и не натянутым . И Пашка был настоящим, похожим на того Пашку, с которым они в детстве строили запруды на весенних ручьях. С Пашкой они были знакомы лет с пяти, правда в школе учились в разных классах - а после школы и совсем стали встречаться реже и реже. А потом вдруг встретились случайно, когда у Антона все было совсем худо - и с деньгами, и с Алькой, и с самим собой. Пашка взял его к себе на работу - в новую рекламную фирму. Они вдвоем заморочились с какими-то инвесторами, полгода работали, как кони, сутками, без выходных и почти без денег; а потом начало что-то получаться. И последние полгода, до больницы, было очень даже ничего. Благодаря Пашке, и Антон даже вроде начал как-то отогреваться, и учиться заново смеяться - в гостях у Пашки, где было так уютно, и по-семейному, и весело. Оксана кормила их вкуснейшими ужинами, и ползала смешная Женька. Антон как будто наедался - их довольством и счастьем, и учился не примерять это на себя, не сравнивать - а пытаться быть довольным этими крохами - и надеждой, что у него тоже когда-нибудь может быть так. Вне зависимости от того, что происходит со всем остальным миром - пусть он разваливается на кусочки и рушится в пропасть, и пусть все планы рушатся - нужно просто отыскать еще необвалившийся кусочек и попробовать построить на нем свой дом. И ему казалось, что если бы он понял это немного раньше - все могло бы быть по-другому. Если бы он не примирился со смертью значительно раньше того, как она его сама отыскала. И с потерей Альки, которая отдалялась от него все больше и больше - и самого себя. А когда он уже почти поверил, что можно попытаться это все вернуть , и начать свою жизнь заново - оказалось, что от жизни ему осталось, в лучшем случае, три месяца.
  
   Он думал об этом, стоя на ступеньках больницы в Пашкиной куртке и немного тесноватых Пашкиных ботинках. Его голова кружилась от свежего воздуха, потому что воздух был вкусный и пьяный, как вино, его можно было пить, смакуя и растягивая глотки. Антон удивился, почему этого никогда раньше не делал. Раньше, когда у него было на это так много времени. "Интересно, почему? " - подумал он, скатывая с ладони следующую ампулу - еще один день - сорок три тысячи вдохов: "интересно, почему, чтобы почувствовать, как много это для тебя значит - надо это потерять ?"
   - Четыре, - неторопливо сосчитал он, глядя на блестящий стеклянный цилиндрик. Сорок три тысячи вдохов.
  
  
   4. Ночь
  
   Ночь приближалась незаметно - подкрадывалась из-за крыш девятиэтажек на востоке мягкими серебристыми сумерками. Антон торопился, бросая быстрые взгляды на огромный будильник, тикавший в пустой квартире оглушительно громко - и, как иногда казалось, обвиняюще. "Ну это же монстр, Тошка, " - стонала по утрам сонная Алька, с трудом вдавливая в недра гневно хрипящего будильника бордовую кнопку звонка. "Я сегодня новый куплю, " - сердито сообщала она, наконец открывая глаза и возмущенно смотрела в блестящую ухмыляющуюся физиономию будильника - а потом - на прячущего улыбку Антона. И так ничего и не покупала. И на следующее утро торжествующее дребезжание монстра вынимало их из уютной постели с быстротой и эффективностью подьемного крана. Во всяком случае, он никогда не позволял им проспать - потому что совершенно невозможно было сделать вид, что не слышишь его злорадного утреннего звона, напоминающего попытки сыграть молотком на жестяных кастрюлях веселенький марш. Алька так и не покупала нового будильника, несмотря на свои ежеутренние обещания - так же, как несмотря на те же обещания ну сегодня, уж точно, лечь спать пораньше - и "сегодня просто спать, да Алька ? -Да, да .... " - засыпали они все равно далеко за полночь.
   Антон заметил, что он уже бог знает сколько времени стоит неподвижно и улыбается, глядя на поцарапанный - но, как всегда, гневный, лик краснощекого будильника - символа их первых с Алькой сумасшедших и ненасытных месяцев семейной жизни. Он вздрогнул, наконец осознавая положение строгих, как указующие персты, черных стрелок. Собственно, Алька уже должна была бы вернуться с работы. Антон не собирался с ней встречаться - и все-таки, почему-то словно тянул время - или это само время, уютно дремлющее в этой напичканной воспоминаниями квартире, ухватывало Антона, цепляло, ставило подножки, заставляло спотыкаться взглядом о вещи, которые только и ждали этого Антонова взгляда, чтобы утащить его в прошлое. Он перевел дыхание, заставляя себя отвернуться от обидевшегося будильника. Собственно, больше не было повода здесь задерживаться. Сумка была собрана, и, помедлив, Антон, наконец неохотно потянул на себя пластиковый язычок молнии.
   Сумка получилась странно легкой - две книжки, чистая рубашка, носки, бритва - как будто он собирался в командировку - или в отпуск. В долгий-долгий отпуск - навсегда. Он с трудом проглотил застрявший в горле вдох - как будто воздух вдруг потяжелел и обрел материальность , отягощенный и насыщенный призраками прошлого, укоризненно смотрящими на Антона из углов их с Алькой комнаты. Пыльных, затянутых паутиной, потускневших от времени, углов - их с Алькой жизни. Вещи из прошлого, впитавшие, хранящие и помнящие это прошлое лучше самого Антона, укоризненно смотрели на него. Чудовищно огромный шкаф с резными дверьми, похожий на приостановившегося на отдых одышливого бегемота, покоривший Антона в свое время своей неординарностью и смехотворной для такой антикварной развалины ценой. Он не пролез во входную дверь - Антону пришлось разбирать его на части прямо на лестничной площадке - пыхтя и сердясь. "А я говорила, говорила, " - дразнилась Алька, показывая ему из-за двери язык , и ехидно восторгаясь гениальными идеями, иногда осеняющими будущих кандидатов технических наук. А потом, сжалившись, неожиданно принесла какие-то жутко вкусные бутерброды, и они ели их прямо на развалинах несчастного шкафа так громко хохоча, что выглянули перепуганные соседи. Задетый Алькиными насмешками, Антон угробил кучу времени, отдирая с роскошной древесины шкафа кошмарную масляную краску и полируя резные завитки - и, в результате, добившись искреннего Алькиного признания, как лучший реставратор - самоучка. А шкаф, в благодарность потраченным эмоциям и усилиям, стал украшением их однокомнатной хрущобы . Вскидывая на плечо ремень сумки, Антон потрогал матово блестящий и теплый узор на приоткрытой дверце, и ему показалось, что шкаф вздохнул в ответ, подмигивая Антону в мутноватой темноте зеркала. Перед этим зеркалом Антон часто ловил тонкие плечи прихорашивающейся Альки. "Мешаешь, " - сосредоточенно бурчала Алька и, прищуриваясь, примеряла движение помады в своей руке к напряженным губам. "Ага, " - соглашался Антон и медленно целовал ее в шею , вдыхая головокружительный запах ее пушистых волос. "Ну Тошка же !" - возмущалась Алька , легонько отпихивая его локтем и улыбаясь, : " Ну опоздаем же!". "Ага", - так же послушно соглашался Антон. И они опаздывали. Потому что забытая помада выскальзывала из Алькиных пальцев, а сама Алька вдруг оказывалась у Антона на руках - такая легкая и хохочущая, и ее губы были мягкими, теплыми и сладкими. "Вкусная у тебя помада", - сообщал он, задыхаясь от поцелуев и своего собственного торопливого дыхания. И он задохнулся, как будто обжегся тем своим дыханием - из прошлого, и нежным прикосновением Алькиных губ - из своих воспоминаний. И, покачнувшись, ухватился за укоризненно заскрипевшую дверцу шкафа. Пора было уходить. Он сделал несколько неверных шагов к входной двери и, обернувшись - к своему бледному отражению в мути зеркала, и к ним - влюбленным друг в друга Альке и Антону, которые целовались перед этим зеркалом несколько лет назад, подумал, что не хочет никуда идти. Сбросить бы на пол эту дурацкую сумку, в которой он собирался унести кусочек дома, и опуститься рядом. И дождаться Альку. "Алечка, а я сбежал. Они бы все равно выписали меня через несколько дней - умирать. А я сбежал и украл у них эти несколько дней. Давай забудем с тобой все что было - ну, скажем, последние года три, а ? И то, что будет через пару месяцев. Давай проживем эти пару месяцев, так, как будто ничего. кроме этого нет. Ничего, кроме этого лета - и нас с тобой - помнишь, как раньше, Алечка ?" И на секунду он действительно поверил в то, что это возможно. Возможна Алькина улыбка, и медовый запах ее волос, и податливая нежность губ, - и долгие-долгие белые питерские ночи, в которые невозможно уснуть. Его ладонь задрожала - и почти соскользнула с дверной ручки. И снова - медленно и с неохотой поднялась и отчаянно вцепилась в нее. Пора было уходить. Потому что Алька никогда не придет - ТА Алька, которую он вспоминал.
   Сумка была полупустой, но ее ремень тянул плечо так сильно и больно, как будто в нее была навалена куча кирпичей. Ремень тянул Антона назад, и он замедлял шаг, и спотыкался на ступеньках и с трудом сдерживался, чтобы не обернуться. Потому что знал, что, наверное, больше сюда не вернется. Он спустился на пару этажей - медленнее и медленнее, ругая себя за то, что не поехал на лифте. Почти остановился, похлопывая ладонью по поручню лестницы, - и увидел в окно входящую в парадную Альку. И замер - с пересохшим горлом, затаив дыхание. Прислушиваясь - к далекому постукиванию Алькиных каблучков, к судорожному скрежету кабины лифта, неторопливо поплывшего вниз послушно следуя велению тонкого Алькиного пальчика. И к голосам. Второй голос был мужской - такой бархатистый баритон, чуточку почтительный, чуточку небрежный - как раз такой, от которого, наверное тают обожающие лесть и власть женские сердца.
  -- Помилуйте, Алиночка, - вкрадчиво пропел баритон, как раз тогда, когда лифт с пассажирами проползал мимо притаившегося Антона, - и ему показалось, что он даже разглядел в щель между дверьми бирюзовый краешек Алькиного пальто. - Ну какой же чай? А как же шампанское ? - Лифт заскрежетал и грохнул открывающимися дверьми - двумя этажами выше, и почти сожрал последнее слово баритона - и негромкий Алькин ответ. А потом зазвенели ключи, снова грохнул лифт, перепутались обрывки каких-то слов - и Алькин смешок, больно резанувший Антона, - и хлопнула дверь, оставляя Антону опустевшую тишину.
   Он постоял, комкая в ладони ремешок сумки и до боли сжимая зубы, как будто никак не мог что-то раскусить - может, эту тишину, застрявшую у него в глотке. А потом перекинул сумку на другое плечо, и побежал вниз, перепрыгивая через две ступеньки, и не замечая, как темнеет в глазах. "Просто отпуск, " - сказал он себе, вылетая на ослепленную заходящим солнцем улицу и со всей силы хлопая дверью . "Как будто у меня просто отпуск, и я уезжаю из дома на несколько недель. И как будто я не слышал того, что я только что слышал. И как будто, я еще вернусь. ", - дверь гневно грохнула за его спиной, он прищурился и стряхнул с глаз слезинку - от неожиданно яркого света.
  
   Время немножко спуталось, Антон торопился идти, все ускоряя шаг и начиная задыхаться. Сумка гневно лупила его по спине.
   Он не заметил, как добрался до набережной. И не заметил, как закат почти перелился в туманную фантасмагорию белой ночи. Антон спустился к воде, плюхнул сумку на гранитные ступеньки, и сел рядом на прохладный камень, чувствуя, как колотится насмерть испуганной птицей сердце. Он сидел, прислушиваясь, и успокаивая эту бьющуюся среди ребер птицу, и смотрел, как Нева - в такт - вздрагивает у его ног. Морщит отливающую серебром гладь, превращая ее в смятую блестящую обертку - обертку, за которой медленно движется что-то, похожее на черный хребет огромного непостижимого зверя. Зверь был величественен и бесконечен, он надвигался на Антона, скользил мимо, задевая носки его ботинок темными всплесками, уходил в глубину и опять наступал. Его взгляд, завораживающий Антона, был одновременно жуток и притягателен. Антон смотрел и думал о тысячелетиях, которые прошли через этот взгляд, и о тех, кто стоял так, как он сейчас - на краю реки, уходящей в вечность, и их взгляды смешивались в глубине, оставаясь там навсегда. Ему казалось что он видит их отражения - тревожные лица, искаженные временем и вздрагивающими черными волнами. Тех, кто чего-то искал здесь - мудрости, спокойствия или забвения...
   Чернота под его ногами была ледяной и бездонной, как воды Стикса - и ему хотелось попробовать ее на вкус...
  
   Ему хотелось тогда этого больше всего - жадно нахлебаться ледяной стылой воды, и забыть. Забыть Альку и искаженные болью мертвые лица родителей, забыть деда, которого он так и не догнал тогда, на набережной, - и самого себя. Древние боги были мудры, и Стикс - не проклятие, а спасение. Потому что мертвые должны забывать живых - всех живых, остающихся по ту сторону черной реки, включая самих себя - иначе смерть становится слишком невыносима. Если это определение вообще применимо по отношению к смерти - так, как будто она может быть выносима - более или менее. Ему было страшно - очень страшно, и ему хотелось забыть обо всем, потому что он уже был почти мертв - для всего остального, совершенно безразличного к нему мира - для своего будущего, для Пашки и для Альки, и для лечивших его врачей. Он думал об этом - в самом сердце своих последних Белых ночей, на берегу черной реки, утекающей в серебряный закат, и пытался примириться со своей смертью. И, наверное, именно тогда он подошел к этому примирению так близко, как это возможно.
  -- Пять, - сказал он, заметив, что у него начинают дрожать руки - совсем как тогда, в ту, самую его странную белую ночь, первую ночь, проведенную вне больницы - и как будто, вне времени.
   Он смотрел, как запотевшая в его горячих пальцах ампула - несколько часов избавления от боли - соскальзывает с ладони, и думал, как странно, что не бывает иньекций для избавления от боли памяти; ведь эта боль самая сильная и неизлечимая, та, от которой иногда хочется избавиться любой ценой - даже собственноручно содрав с себя кожу, медленно и методично, кровавыми лохмотьями. Но даже так - невозможно.
  -- Пять.
  
  
   5. Пепел.
  
   Пепел рождался из алого огонька на конце сигареты и серебристыми хлопьями падал вниз, растворяясь в черной воде. Антон нашарил сигареты в Пашкиной куртке ( "Специально, паршивец, оставил", - с благодарностью, чуть не заставившей его прослезиться, подумал он про Пашку ), и долго неумело чиркал зажигалкой, потому что его руки тряслись, и дрожащий огонек никак не желал сьедать дрожащий кончик сигареты. Первый вдох заставил закашляться, потому что он был жаден и тороплив, и потому что Антон уже давно забыл вкус дыма и табака. Эта привычка, если ее вообще можно было назвать привычкой - так, баловство, время от времени, - осталась во времени далеких студенческих лет - если точнее, первых курсов. Альке сигаретный запах не нравился, и она морщилась, фыркала и уворачивалась от Антоновых поцелуев. Поэтому он довольно быстро и без особых сожалений с курением распрощался. Да, собственно, тогда это так и не успело стать для него привычкой - так, иногда, за компанию, или расслабить взвинченные экзаменом нервы - равномерность вдохов-выдохов успокаивала, а дым немного туманил голову, как рюмка коньяка, выпитая мелкими глоточками. Отрава, конечно. Но кто в двадцать лет всерьез думает о здоровье - когда это самое здоровье пока еще о себе не напоминает ? А в последнее время Антона, в общем-то, иногда тянуло, и он изредка позволял себе сигарету-другую - на работе, когда сослуживцы предлагали, но старался не усердствовать, чтобы Алька не учуяла запаха. У них с Алькой и так все было очень плохо , и не стоило добавлять дыма - в прямом и переносном смысле. А вот теперь-то уж, наверное, все равно. Он смотрел, как алый вспыхивающий при вдохах, ободок приближается к его губам, и думал, интересно, насколько эта сигарета сократит его оставшуюся жизнь. И имеет ли это сейчас какое-нибудь значение. Он смотрел, как комочки пепла срываются с кончика сигареты и кружатся по воде серебристыми чешуйками, подчиняясь ее движению - и постепенно распадаясь - в мелкую пыль, почти совсем растворяются в черноте, и медленно текут вместе с рекой - к темнеющему небу. Пепел одного вдоха. Пепел одного мгновения, которое ускользнуло вместе с этим вдохом - и вот так незаметно - и неизбежно - растворилось в черноте. "Вот и все, " - подумал Антон: "Вот и все, что он нас остается. Пепел нашего дыхания. Пепел, который так быстро и бесследно растворяется в реке. И остается только река - такая же, как и сотни лет назад. Сильная и безразличная - к этому пеплу, и к нашему дыханию. Почти вечная - рядом с нами. Разве что, чуть грязнее. " Пепел дыхания, сьеденый рекой. Пепел тела, сьеденый землей - под могильной плитой, камень которой надолго переживет этот пепел. Имя, высеченное на камне - попытка сопротивляться этому. Черной реке, сьедающей пепел твоего дыхания. Бесполезная попытка. Потому что, все равно, остается только пепел. И дед со своей так и не исполнившейся мечтой нарисовать Нотр-Дам, и родители, даже, наверное не успевшие осознать приближающуюся смерть - и все воспоминания , надежды, мечты , и горе, и счастье - их, а теперь и Антона, который еще пока только стоит на краю своей черной реки - все-все. Детство, дед, рассказывающий про Айвазовского, начатые тогда - да и так до сих пор не законченные холсты, Алькин смех, нежность и теплота ее кожи, запах волос , вкус губ, от которого у него кружилась голова, их будущий - и так и несбывшийся ребенок - все-все. Пепел.
   Он затушил сигарету о гранит - задавил маленький алый тревожный огонек в своих пальцах, и подумал, что сегодня она не успокоила его - а наоборот, еще больше взвинтила. Он встал, покачиваясь и клацая зубами от сотрясающего его тело озноба - на самом краю текущей мимо него черной реки; и она, плеснув, жадно лизнула носки его ботинок.
   Он чувствовал себя странно - как никогда раньше, как будто он был совершенно один во всем мире . В мире не было ничего, кроме вот этой бесконечной реки и серебристого тумана, который постепенно сьедал остатки гранитной набережной под ногами Антона и подбирался к нему самому, торопясь опередить реку, уже пробующую на вкус носки Антоновых ботинок. Антон балансировал между ними - туманом и рекой, подкрадывающимися к нему в невозможно белой ночи с двух сторон. Ему не за что и не за кого ухватиться - и остается только ждать, пока они доберутся до него. И он ждал, дрожа и глотая свой страх, застревающий в горле. Стоял между рекой и туманом, в жемчужно-серой сердцевине белой ночи и своего одиночества, под странным серебристым небом - без луны и солнца , под призрачным светом - ниоткуда и отовсюду - как отражение серебряного неба на дрожащей черноте воды. Он чувствовал себя странно - одиноким, беззащитным и голым. Как будто ночь содрала с него одежду -- и кожу вместе с одеждой, и нежно гладит его теперь по обнаженным нервам - и это невыносимо больно, жутко - и прекрасно.
   Он всегда любил Белые ночи, но никогда не чувствовал их так сильно - как сейчас. Он любил Белые ночи, и в его памяти лежали некоторые из них - волшебные жемчужины, которые он иногда перебирал, календарь прошедших и прожитых весен - так, как, наверное, для каждого, живущего в Петербурге. Это всегда было странно и немножко волшебно -несколько серебристых часов между закатом и рассветом. Несколько часов, выпадающие из времени. В эти часы мир кажется странным, незнакомым и невероятным; в нем происходят вещи, которые совершенно невозможны в свете солнца - они как будто тускнеют, выцветают и умирают под его лучами - так, как в сказке однажды растаяла нежная Снегурочка. Во всяком случае, Антону всегда казалось, что эти вещи могут происходить.
   Он заметил, что больше не дрожит, и его больше не пугает - а, скорее, притягивает, чернота под ногами. Ему вдруг захотелось рассмеяться от неожиданной легкости. Ночь, выскользнувшая из своих черных одежд, танцевала на серебряной воде, запрокинув к небу бледное лицо. Кивала, смеялась и звала его к себе, протягивая призрачные руки; ее обнаженное тело жемчужно светилось в сумерках и было головокружительно прекрасно, а нежная улыбка обещала блаженство. Антону захотелось шагнуть к ней ближе и разглядеть ее лицо - лицо танцующей ночи, обычно скрытое темнотой. Лицо своей смерти. Разглядеть без страха его бледную ускользающую красоту - и полюбить. И закружиться в танце вместе с ней на тонком, зыбком серебре черной воды... И он уже почти шагнул - и оборвал свой шаг на середине, и зашатался, с трудом удерживая равновесие - на самом краю каменной ступеньки, обрывающиеся в черноту. Потому что он услышал вскрик - или окрик - или просто испуганный вздох, неожиданно сорвавшийся в возглас - оттуда, где никого не могло быть - со стороны бледного тумана, сьевшего набережную. Он отшатнулся от этого -крика ? - и опять испугался - и чуть отступил назад, от черных волн, трогающих ботинки. Обернулся, разыскивая кричавшего - и наткнулся взглядом на бледное пятно испуганного лица над парапетом набережной.
  -- Простите, - Голос был дрожащим и тихим, тонущим в бледных сумерках ночи - как голос призрака. Лицо качнулось, немного удаляясь, несколько раз робко цокнули каблучки. Антон увидел наверху лестницы невысокую фигурку в бесформенном балахоне длинного, до щиколоток, плаща.
  -- Простите. - повторила она. Белая рука неуверенно оперлась о темный, матово блестящий гранит. В настороженных глазах отразились серебро и чернота плещущейся воды.
   Они стояли напротив друг друга - два незнакомца, заблудившиеся в призрачной ночи - и молчали. Нелепость этого молчания постепенно стала просто странной - потому что не могло быть ничего нелепого в этой ночи. Все было так, как и должно было быть -странно и немного нереально. А когда девушка неуверенно заговорила, ее тихий голос был снова похож на голос, рожденный бесплотным белым туманом :
  -- Мне показалось ... Простите. Мне просто показалось, что Вы собираетесь прыгнуть в воду.
   - Да ? - спросил он охрипшим голосом. И подумал, что она права. "Я уже там" - захотелось сказать ему, но он промолчал. "Уже там, и так глубоко, как это
   возможно. " Вместо этого он попробовал улыбнуться, надеясь, что улыбка получится более или менее настоящей, и не испугает девушку. - А Вы спасаете тех, кто собрался топиться ?
   Ее глаза остались настороженными, как у испуганного зверька - глубокими и темными.
   - Не знаю, - очень серьезно ответила она. - То есть, наверное, раньше не было такого случая. Вы правда собрались топиться ?
  -- Нет. Здесь не получится. - он улыбнулся еще беззаботней. Милая девушка. Жутко боится - какой-то странный незнакомый и мрачный тип, надо было мимо пройти - а она вот остановилась. Боится, но пытается утешать. Может даже и в воду бы полезла - утопленника спасать. Бр-р. Ему вдруг захотелось, чтобы она улыбнулась, и чтобы ее лицо перестало быть таким напряженным . - Мелко здесь, - вдохновившись, продолжил он: - На мост надо лезть. А на мост лезть неохота. Как-нибудь в другой раз, если Вы не против.
  -- Ну ладно, - и она наконец улыбнулась, немного неуверенно. Милая девушка, и улыбка у нее была милой - открытой, и такой немножко ранимой. И смущенной. Самоубийца неожиданно оказался фигляром, и превратил благородное дело спасения утопающих в какое-то паясничанье. Девушка переступила с ноги на ногу, медленно повернулась, и Антон подумал, что она сейчас уйдет. Он смотрел, как белое пятно ее ладони соскальзывает с гранита - ускользает в темноту серебристой рыбьей спинкой, быстро мелькающей в глубине. И вдруг испугался, что сейчас она вся вот так ускользнет - растает бесследно в бледном тумане этой ночи, из которого так неожиданно появилась. А он опять останется один; и черные волны с шелестом будут подползать к его ногам, а бледный туман - набиваться вязкими хлопьями в легкие, перекрывая дыхание, заставляя Антона считать эти свои натужные вдохи - и переводить их в секунды, минуты, дни, - и доли того месяца, который ему оставался . Он испугался.
  -- Эй, постойте, - торопливо окликнул он, подхватив ремень свернувшейся улиткой на замерзшем граните, сумки. - Постойте, - девушка вздрогнула - еле заметно - и приостановилась. Антон легко догнал ее, в несколько шагов взбежав по ступенькам.
  -- Да ? - она обернулась, и Антон заметил, что ее лицо опять стало напряженным. Теперь, вблизи, он разглядел гладкую, матовую бледность кожи, беззащитность тонкой шеи под коротко подстриженными волосами, чуть широковатые скулы, темные испуганные глаза с утонувшими точками зрачков.
  -- Вы почему ходите одна по ночам ? - спросил он. Совершенно не то, что собирался.
  -- А Вы ? - перебила она.
  -- Ну, я.. - он замялся, вдруг поймав себя на мысли, что пытается уложить в несколько слов причину, по которой он бродит один по ночам. Всю свою жизнь , уютно и основательно разлегшуюся в прошлом , оставив для будущего малюсенький - и предсказуемый обрубок длиной в один месяц.
  -- Я тоже, - Антон заметил, что она улыбается, и эта мягкая улыбка неожиданно меняет ее лицо. Настороженность стирается нежностью этой улыбки - и доверчивой беззащитностью; как будто девушка улыбнулась другу - очень старому и надежному, встреча с которым была неожиданной, но долгожданной. - И потом, это ведь не совсем ночь, да ?
  -- Не совсем, - согласился Антон, чувствуя щекотные мурашки на затылке. Как будто они читали мысли друг друга. Как будто они, действительно, были давным-давно знакомы, но встретились только сейчас. " А ведь она бы ушла," - опять испугался он, "ушла, если бы я ее не окликнул. " Она кивнула, и Антон увидел, что ее глаза тоже улыбаются. Кивнула и медленно пошла по набережной. Антон зашагал рядом, глядя, как маленькая ладошка на ходу легонько дотрагивается до гранита, будто поглаживая темные каменные бока парапетов.
  -- Похоже на сон, - тихонько сказала она. - Да ?
  -- Да. - эхом отозвался Антон, глядя на склоненную головку девушки, облитую жемчужным сиянием бледных сумерек. Они медленно шли рядом, ее ладонь мимоходом рассеянно гладила черный гранит, о который - с другой стороны тихо плескалась вода. Звук шагов: глухой - Антона, и звонкий - торопливых каблучков, эхом отражался от камня, то перебивая друг друга , то начиная звучать в такт, увязая в белом тумане. Антон чувствовал себя странно - так, как не чувствовал себя уже давным-давно. Может быть, много лет назад, в свои первые белые ночи Как будто он, действительно, попал в сон. И не было вчерашнего дня, и не было завтрашнего - только этот туман, в котором вязнет эхо шагов , и вот-вот растает силуэт девушки, идущей рядом.
  -- ...Похоже на сон, - сказала она, и ему показалось, что они продолжают давно начатый разговор. Как будто они уже были знакомы с ней - много-много лет. Или, как будто это уже снилось ему когда-то. - ... Все прозрачное и нецветное, как в старых фильмах. Ненастоящее. Как будто весь город умер. Или провалился в прошлое - или будущее, где нет людей.
  -- Или в сон. - отозвался Антон. - Сон, в котором мы с вами встретились. Вы меня спасли, - улыбнулся он. - Правда. - "По крайней мере, на сегодня., - подумал он. "Но ведь сейчас и нет ничего, кроме сегодня. "
  -- Что у Вас случилось ? - спросила она. Отвела ладонью со щеки темную прядь коротких волос и посмотрела на него - очень внимательно.
  -- Ничего, - он запнулся под ее взглядом. И вдруг понял, что совершенно не хочет ей врать. - Все. - И понадеялся, что она не станет расспрашивать дальше. И она, действительно, не стала - просто кивнула.
  -- Все пройдет, - сказала она, и Соломонова мудрость на ее по-детски немного припухших губах прозвучала странно - и чуточку грустно. - Все плохое заканчивается. Даже если у вас нет сил и желания что-то для этого делать, можно просто подождать. И все пройдет.
  -- Наверное, да, - согласился Антон. Все пройдет. Ее рука гладила черный гранит, и пальцы казались такими белыми и тонкими. Беззащитными. Она вся казалась такой беззащитной - маленькая девочка, потерявшаяся в пустом призрачном городе. Ее хотелось оберегать и защищать, и никогда не пускать одну гулять по ночам.
   Все пройдет. Этот разговор, эти внимательные глаза, отражающие плеск воды, и улыбка, и эта странная ночь. И месяц - который ему оставался. Все пройдет. Но ему не хотелось об этом думать, потому что сейчас ему было хорошо - так хорошо, как он уже и не надеялся, что когда-нибудь будет. Волшебно, невероятно, невозможно.
  
   А потом Антон смотрел, как она машет ему рукой - и исчезает в черном зеве своей парадной. Очень долго смотрел, разглядывая длинную косую царапину на захлопнувшейся двери. Начинало рассветать, и когда он вернулся к Неве - через незнакомые дворы, по набережной уже проезжали машины. Антон удивился, вдруг только сейчас подумав, что во время прогулки они так и не встретили ни одной машины - и ни одного человека. Как будто это все, действительно, было во сне. Он на минуту остановился возле воды и очень аккуратно, на мелкие кусочки, порвал листок , на котором она написала свой телефон. И выпустил белые клочки из ладони - в реку.
  -- Вот тебе, - тихо сказал он, пытаясь улыбнуться и унять дрожь в руках. - Вот тебе еще - пепел.
   Он медленно пошел прочь, снова начиная чувствовать холод - и усталость, почти валящую с ног и кружащую голову. И заставляя себя не оборачиваться - к воде, топящей в черноте белые крохотные бумажные обрывки. То, что могло бы быть - если бы они встретились несколько лет назад. Или, хотя бы, год. То, чего не может быть сейчас. ПЕПЕЛ.
  
   Наверное, тогда это было самым тяжелым - почувствовать на своих пальцах этот крошащийся в бесплотную труху пепел - от всего того, что раньше казалось ему настоящим. И осознать, что нет ничего кроме этого - совершенно ничего, что не рассыпалось бы в пепел - при прикосновении его уже почти мертвых рук. Ничего. Только хохочущий над ним разваливающейся в седые хлопья усмешкой - пепел.
  -- Шесть, - пробормотал он, торопливо скатывая с ладони следующую ампулу, и думая, что наверное, от одной этой мысли можно сойти с ума.
  -- Шесть.
  
  
  
      -- Анечка
  
  
   Анечка. Ее звали Анечка, и это имя было все, что он узнал о ней в ту их встречу, похожую на сон - под жемчужно-бледным питерским небом белых ночей. И он порвал на кусочки ее телефон - семь торопливых цифр на бледной изнанке тонкого бумажного листка - хрупкое и единственное свидетельство материальности их встречи. И хрупкую - и единственную - возможность встречи будущей.
   Антон подумал - в жизни, даже если эта жизнь была бы длиной в долгие-долгие десятилетия, с тысячами еще будущих белых ночей; даже в очень длинной жизни - невозможно повторение одного и того же волшебного сна. Сна, в котором ты не узнаешь сам себя, но узнаешь девушку, рожденную белым туманом и похожую на фею, и узнаешь этот туман, и эту ночь. Как будто это все уже было когда-то давно, или снилось, или ты просто всегда этого ждал - потому что так - и именно так, а не иначе, это все должно быть. И странно, вот, это происходит, и оказывается, что она уже замужем за другим - и связана намертво чем-то или кем-то, или ты сам связан, и это невозможно порвать, не порвав самого себя , так, что потом не останется ничего другого, как кинуть эти умирающие обрывки - например, под колеса убийцы-поезда. Антон усмехался ( от этой усмешки болели губы ), вспоминая аналогиии из классической литературы, в которые никогда раньше не верил - очень уж это казалось ненастоящим, надуманным. Вот, ты вдруг встречаешь незнакомку (незнакомца ) , сталкиваешься взглядом - и в один этот случайный миг понимаешь, что это ОНА. Та самая, которую ты ждал свою жизнь, даже об этом не подозревая. И вся эта жизнь, предыдущая, оказывается незначащей, тусклой и ненужной - просто ожиданием. Одного мига, одного взгляда, одной ночи, утопленной в бледных сумерках нереальности. Потому что повторение - невозможно. И продолжение - невозможно. Потому что, можно попытаться вырвать у жизни еще одну ночь, или неделю - или даже месяц - весь месяц, который еще оставался Антону - чтобы успеть поверить в то, что это было на самом деле - не сном. Чтобы успеть узнать, привыкнуть - врасти кожей, дыханием, движением крови, - так, что станет совсем невозможно и слишком больно порвать это, сросшееся, - когда придет время. Может быть, Антон выбрал бы это - для себя . В конце концов, ему оставался один месяц - и он имел право прожить этот месяц так, как захочет - даже, поверив в невозможное. Но он не хотел делать больно ей. Он не имел права делать больно ей.
   И Антон поверил в то, что они больше никогда не увидятся. Он почти убедил себя в этом тогда, ранним питерским утром, торопливо шагая по набережной и дрожа от озноба и усталости.
   Он плохо помнил, как добрался до дома - до дома родителей. Помнил, как долго воевал с ключом, руки дрожали и не слушались, ключ скрежетал , дверь, наверное, обиженная тем, что ее так надолго оставили без внимания и без работы - только молча охранять пустую квартиру, в которой никто не жил, долго не хотела поддаваться. Антон уже почти отчаялся выиграть у строптивого замка эту битву , когда тот, наконец, сдался. Дверь недовольно скрипнула, пропуская Антона в сумеречную затхлость давно непроветриваемого помещения.
   Пахло домом.
  
   После смерти родителей они с Алькой все собирались сюда переехать, строили планы ( в основном, Алька ) как продать их хрущевку и сделать здесь ремонт, несколько раз заходили, бродили по комнатам, еще хранящим запах и признаки жизни людей, которые уехали отсюда на выходные, и так и не вернулись. Мамин халат, небрежно переброшенный через спинку стула, стоптанные тапочки в прихожей , книжка , открытая на середине - обложкой вверх - на диване - так и не дочитанная. "Вот здесь надо обои переклеить, " - говорила Алька : " И портьеры сменить, а этот диван выкинуть можно прямо сейчас. Да, Антош ? " У Антона напрягалось лицо, он пытался вымучено кивнуть - и пытался - не сказать - того, что срывалось с губ - и все спотыкался взглядом - об этот халат, и об эти тапочки. "Ну давай как-нибудь потом сюда зайдем, ладно ?" - торопливо обрывала сама себя Алька, с запозданием замечая эти Антоновы взгляды . А потом они так и не заходили. Потому что у Антона началась новая работа - с Пашкой, и он возвращался заполночь, и все было некогда - и не было сил. И планы так и остались планами. И может, это было даже хорошо - потому, что эти планы предполагали совместное - Антона с Алькой - участие - а у них с Алькой уже почти ничего совместного тогда не было. И постепенно становилось все меньше и меньше. И все эти ремонты и переезды были бессмысленны - они бы только, наверное, ускорили то, что уже и так происходило. И Антон, уже один, заходил сюда несколько раз - проверить квартиру. Проходил, не раздеваясь, на кухню, немножко стоял возле окна, глядя во двор - так, как делал это в детстве. Оглядывал со щемящим чувством - все эти знакомые кастрюльки и ложки-поварежки на гвоздиках на стенке, и ждал - маминого окрика из спальни: "Ты чего, опять проголодался, Антошка?". Ждал - с падающими в пустоту торопливыми ударами сердца - и не дожидался. Переводил дыхание, и, уходил, крадучись, как вор, залезший в чужой дом. В чужие воспоминания - мальчишки, который стоял давным-давно возле окна на кухне, вкусно пахнущей блинами; запыхавшийся и пыльный после улицы и украдкой от мамы пинал футбольный мяч под столом. "Ты чего, опять проголодался, Антошка ?" - кричала мама из комнаты. "Еще как !" - весело кричал в ответ, гремя кастрюльками - в поисках дразнящего запаха, мальчишка. Тот, который уже почти не имел отношения к Антону-теперешнему.
   Антон, горбя плечи, уходил от них - перекликавшихся, разговаривавших, обедавших, смеявшихся здесь - много лет назад. Он так и не решился ни разу остаться здесь надолго - или переночевать. Наедине со своими воспоминаниями и наедине с самим собой - тем мальчишкой, который жил в ладу с самим собой и который мечтал найти - и нарисовать свое море.
  
   "Ну вот, " - сказал он, негромко - самому себе, и этому дому, и тому мальчишке, которого тоже когда-то звали Антоном. "Я вернулся ". Устало уронил сумку возле порога, и огляделся - уже без прежней невыносимой боли взглянув на родительские тапочки, аккуратным рядком выстроившиеся у порога. И вдруг почувствовал, что, как будто, действительно, наконец, вернулся домой после долгих-долгих странствий. Он так устал, что сразу , не заходя ни в кухню, ни в ванную, прошел в комнату, в которой прожил все свое детство. Постелил постель, автоматически вынув свежее белье все с той же, верхней полки шкафа, где, аккуратно выглаженное и сложенное мамой, он всегда находил его раньше. Он очень устал, и в его глазах еще кружилась белая ночь, потихоньку отступая, как приснившийся сон - и давая место другому сну, в котором был мальчишка с футбольным мячом - и красками и незаконченными набросками с нечеткими еще силуэтами морских волн. И засыпая, проваливаясь в этот сон - мягкий и уютный, как эта старая, знакомая с детства, кровать и потертый клетчатый плед, которым он укрылся, Антон улыбался, потому что уже почти чувствовал себя тем мальчишкой, и верил, что когда он проснется - все будет по-прежнему, веселый мамин голос позовет завтракать, и еще можно будет обнять ее и сказать, как он ее любит, и можно будет догнать одинокую фигуру деда, уходящего по набережной, и еще можно будет дорисовать свое море.
  
   А когда он проснулся, вцепившись зубами в уголок подушки, все было, действительно по-прежнему. Солнце падало за зубчатую стену девятиэтажек между старых, знакомых с детства, тюлевых занавесок; Антону было тридцать четыре, и он умирал от неоперабельной раковой опухоли. И никто не мог позвать его завтракать, потому что мама и папа погибли два года назад, а ему самому оставалось жить один месяц. Или три - если очень повезет. И никому - на всем земном шаре - ни одному человеку из населяющих его миллиардов - не было до этого никакого дела.
  
   Потом он сходил в магазин - неохотно, потому что покупать для себя и готовить для себя было непривычно, и есть не очень-то не хотелось. Антон отметил это отсутствие аппетита, жуя на кухне наскоро поджаренную безвкусную яичницу - отметил, как признак сьедающей его самого изнутри болезни. Пока жевал, и прихлебывал чаем, он все прислушивался к своим ощущениям - там, внутри, где свернулся вросший в его плоть змеиный клубок метастаз - отравляющий, но пока еще не жалящий. Пока. Пока еще не заставляющий его корчиться от боли. Эта будущая боль, признаки которой он пока только иногда замечал , пугала его - своей неизбежностью и неизвестностью. После магазина и яичницы он сьездил в то место, о котором рассказывал Лейников. Вечно мрачный - безнадежно мрачный и уже смирившийся Лейников, уже переживший одну операцию и готовившийся ко второй - по его мнению , такой же безрезультатной. Он очень мучился от болей, ему было мало уколов, прописанных врачами - и он сам покупал наркотики, и охотно рассказывал всем желающим о том, где, как и почем - и насколько легко - приобретается это удовольствие. И это оказалось, действительно, на диво легко. Антон совершенно зря переживал, что ничего не получится. Уже часа через три, изрядно вымотавшись - не столько самим процессом поездки и покупки , сколько собственными переживаниями, Антон аккуратно выложил в ящик кухонного стола - к безобидному аспирину и стопочке пластырей - плоскую коробочку с двумя десятками хрустально сияющих драгоценных ампул. Горсточка стеклянных пуль, которыми он собирался застрелиться. Он надеялся, что у него хватит мужества правильно определить этот момент. Сначала ( недели через три, когда он начнет чувствовать боль и прежние лекарства не смогут с ней справляться) - сначала будет хватать одной ампулы; потом нужно будет добавлять немножко из другой - постепенно удлиняя движение хромированного поршня в хрустальных внутренностях шприца. Продлевая свою стремительно сокращающуюся жизнь на еще один день. Или - еще несколько часов. Антон надеялся, что у него хватит мужества правильно определить тот момент, когда это станет бессмысленным. Когда морфий, последний защитник, будет гибнуть в битве с болью, уже не принося облегчения. У Антона был только маленький шприц, и, наверное, придется, два раза заполнить его до конца. Или три - для верности, хотя, в общем-то два - это уже смертельная доза. Для верности, чтобы в этой последней битве с болью не осталось победителей. Так куда лучше, чем дожидаться, пока она сожрет тебя заживо. Он решил это твердо - и надеялся, что не отступит в самый последний момент в попытках продлить свою жизнь еще на полчаса. На никому не нужные полчаса.
  
   Ночью, в светлых сумерках, он перебирал папки в дедовой комнате. Разглядывал дедовы и свои старые детские и юношеские акварели и наброски. А потом выгреб из-за шкафа холсты, которые он грунтовал собственноручно, много лет назад, тщательно следуя указаниям деда. Один натюрморт, написанный с ученической старательностью - скучноватый и неинтересный; какая-то батальная сцена, едва намеченная - нелепые фигуры, десять раз перечирканные грифелем, и море - тоже недорисованное. Одна волна получилась - и пыталась вырваться из скучной зеленовато-серой плоскости холста - выплеснуться наружу, но не хватало разбега и силы. А было еще два совершенно чистых грунтованных холста. Антон так и не смог вспомнить, что и когда собирался на них написать. Он поставил их в ряд, возле стены - три свои недорисованные картины, под дедовыми, висящими на стенах, рядом с фотографиями Нотр-Дама. "И что мне теперь делать, дед ?" спросил он, как будто дед, умерший больше десяти лет назад, так и не нарисовав своего Нотр-Дама, мог что-то ответить. Антону вдруг стало худо. Захотелось расплакаться , как будто он был совсем маленьким мальчиком, который еще не знает - не пристыжен дедом - что мужчине плакать не годится.
   Когда он уснул - на этот раз с трудом, извертевшись на непривычно узкой кровати, ему снились пустые холсты и дед, уходящий от него по набережной, которого он догонял - и так и не мог догнать.
  
  
   Время рвалось в какие-то бесформенные клочья, путалось с воспоминаниями и снами, и мучительно отравляло Антона своей бессмысленностью и торопливостью. Он сходил в Русский музей, отчаянно - и тщетно - пытаясь воскресить хотя бы тень тех ощущений, которые он переживал здесь в детстве ; потом - на кладбище к деду и родителям ; потом попробовал напиться - проделав это с изумившим его самого тщанием и упорством, и, наконец-таки , отключился совершенно - на какое-то время. После чего неожиданно осознал себя очень бурно празднующим неизвестно что в абсолютно неизвестной же компании, - и попутно, почему-то, поглаживающим по плечу какую-то полуголую девицу. Некоторое время он мучительно и тщетно пытаясь припомнить те извилистые пути и обстоятельства, которые привели его сюда; а упомянутую девицу - кстати, пьяную и жутко накрашенную - на его колени. Вспомнить не удалось. Окончательно протрезвев от сальных улыбочек девицы, морщась, и чувствуя себя преотвратно, Антон аккуратно стряхнул с себя девицу, и ушел, не прощаясь, потому что абсолютно не помнил, чтобы он с кем-нибудь здесь здоровался или знакомился. Ноги подкашивались, голова кружилась, и ночь, в сумерки которой он неожиданно попал - опьянила его снова.
   Он опять бродил по пустеющим улицам, медленно сходя с ума от одиночества и обреченности. И вдруг - снова, после выпавшего из времени куска серебряных сумерек - обнаружил себя стоящим напротив двери парадной с длинной косой царапиной. Долго припоминал - что и зачем он здесь делает. И кто он, вообще, сам такой. А потом вспомнил - и выматерил себя сквозь зубы. И торопливо, боясь опоздать или обернуться, почти убежал.
   Вечером - то ли следующим, то ли предыдущим - звонила Алька. Дышала и всхлипывала в трубку. Спросила : "Ты почему домой не пришел, Антон ?" , "А я пришел, " - ответил он. Алька замолчала. Они поговорили минут десять - ни о чем, ходя вокруг, да около, нагромождая друг на друга бессмысленные для них обоих слова - собственно, так, как и обычно в последнее время. " Ты приходи", - сказала Алька, прощаясь - но уж очень неуверенно, "Ладно", - согласился Антон, и подумал, что они оба прекрасно знают, что ни Антону, ни Альке эта встреча не нужна, и ничего, кроме неловкости из нее не получится. Он умирал - а для Альки уже почти умер - они жили сейчас в разных временах - Антон в этом своем, торопливо убегающем в никуда, последнем месяце, Алька - в своих многих-многих еще будущих месяцах - уже без Антона. У них сейчас не было ничего общего, кроме воспоминаний. И то, что они не произнесли это вслух, щадя друг друга - или скорее, сами себя - как делали очень часто в своей бывшей семейной жизни - ничего не значило. Некоторые вещи совершенно необязательно произносить вслух. Очевидные вещи.
  
   Ее звали Аня. Он порвал ее телефон, опередив свой собственный взгляд, торопившийся заглянуть на оборот бумажки с семью цифрами, написанными ее рукой. И он почти убедил себя, что никогда ее больше не увидит - и никогда не будет делать попыток ее увидеть - хотя бы издалека. Беда была в том, что у него все ускользало из под ног - как будто он тонул в болоте и трясина затягивала его, он пытался ухватиться хоть за что-нибудь, чтобы задержаться - ненадолго, хотя бы еще на несколько прежних глубоких вдохов - но все ускользало, и трясина вздрагивала и тянула его в свое черное ледяное нутро с плотоядным чмоканьем. Все ускользало. Алька, Пашка, ненаписанные картины, сны, воспоминания. Все было бессмысленно. Этот месяц, оставшийся ему, был бессмысленен. Ему не за что было уцепиться. Даже время потеряло свою всегда так успокаивающую четкость и определенность. Оно рвалось в бессмысленные куски - и Антон забывал, ел он сегодня или нет , спал - или всю ночь - сбивавшую с толку своей фантасмагоричной бледностью - опять бродил по пустым улицам, и заглядывал в уже не пугающее его, черное лицо воды. Иногда, время ярко вспыхивало, обжигая его кожу и слепя глаза - Антон вдруг снова начинал осознавать весь мир и себя - очень ярко и четко, и обнаруживал себя задумчиво перебирающим ампулы с морфием - и уже отложившим две или три для одной-единственной иньекции, чтобы, наконец, прекратить все это. Он устал. Он пока еще не чувствовал боли - только усталость - валящую с ног и кружащую голову. Он чувствовал себя так, как будто уже сидел на наркотиках - хотя еще не сделал себе ни одного укола.
   Ее звали Аня, и однажды он понял, что это все, что у него осталось. И, проклиная себя, Антон снова пришел к парадной с длинной косой царапиной на серой двери - которая уже не раз снилась ему во снах в последнее время. "Последний раз, " - сказал он себе : " Последний раз. Я просто постою здесь немного - ну, скажем, час - и, если ничего не произойдет, я вернусь домой - и сделаю этот чертов укол. И буду спать. Очень долго буду спать". Он очень устал. Циферблат расплывался перед глазами , когда он проверял отпущенное себе время. Антон не узнал ее, когда Аня вышла из парадной - и даже, наверное бы пропустил, если бы она не окликнула его.
  -- Эй, - сказала она, улыбаясь, и как-то неожиданно оказываясь совсем рядом . - А Вы меня не узнаете.
  -- Узнаю, - хрипло ответил он, и подумал, что, наверное, пугает ее своим лицом - и этим голосом. Ее глаза были совершенно такими, как тогда - темными, внимательными - и глубокими. В них можно было утонуть, и в первый миг он закачался на самом краю, чувствуя, что начинает терять равновесие. - Я думал о тебе, Аня, - неожиданно для себя сказал он в эти глаза. Наконец, произнес вслух ее имя. Это оказалось необыкновенно приятно - говорить ее имя, оно ласкало гортань, как глоток сладкого и пьяного вина. Так же приятно, как смотреть в ее глаза.
  -- Я тоже, - вдруг сказала она. Очень серьезно. И Антон задохнулся от ее взгляда.
  
   Они опять бродили под серебряным небом белой ночи - и это было и похоже, и не похоже на их первую встречу. Они говорили ни о чем - и обо всем, и потом он тщетно пытался вспомнить их разговоры. Антон помнил ее глаза, блестевшие в сумерках, и вдруг оказавшиеся головокружительно близко, и тепло маленькой ладошки в своей руке, и вкус мягких губ. И то, как он испугался этого поцелуя, и той стремительности и неотвратимости, с которой это произошло. И Аня это почувствовала. А потом он долго и путано пытался обьяснить ей, почему им нельзя больше встречаться.
  -- Прости, - сказал он.
  -- За что ? - удивилась она, улыбаясь и прижимаясь к его плечу.
  -- Я скотина, - сообщил он, чувствуя себя именно так - тупой, отвратительной, эгоистичной скотиной, которая не в состоянии справиться со своими эмоциями. Аня весело захихикала.
  -- Самое главное - самокритичность, - отозвалась она. - Достойно уважения. Но непонятно.
  -- Нам было нельзя встречаться, - сказал он, чувствуя себя одновременно на верху блаженства - от прикосновения ее руки к своему локтю, и в то же время - сквернее некуда - потому что он не хотел ей врать и не хотел говорить правду. - Ни сейчас, ни тогда. И я не должен был тебе звонить.
  -- Ты не звонил, - заметила она.
  -- И я не должен был приходить, - занудно продолжил он.
  -- Почему ? - она внимательно заглянула в его глаза, и он почувствовал себя загнанным в угол. Он не мог ей врать. И не мог сказать правду.
  -- Потому, - уныло сказал он, чувствуя себя еще большей скотиной.
  -- Ты женат ? - Антон пару секунд растерянно смотрел на нее.
  -- А, да, - спохватился он. - И это, кстати, тоже.
  -- А что еще ? - ее глаза почему-то были веселыми. - Маленькие дети ?
  -- Что ? - изумился он.
  -- Ну - у тебя куча маленьких детей, которых нельзя лишать отца ?
  -- А, нет, - он ошарашено смотрел в ее глаза и не мог понять, чему она так веселится. Наверное, это выглядело забавно. Со стороны.
  -- Значит, нет никаких препятствий, - заключила она. Ее ладошка соскользнула с его локтя, и она встала прямо перед ним, заглядывая в глаза , снизу вверх, встревожено и внимательно. - Послушай, - ее голос дрогнул - она больше не смеялась. - Послушай. Я не хочу тебя уводить, или разводить, или что-то еще. Я не хочу, чтобы ты давал мне какие-то обещания. Ничего. Я хочу только тебя, понимаешь ? - и Антону показалось, что в ее глазах блеснули слезы - когда она вдруг торопливо отвернулась от него. Он поймал ее за плечи, строптиво дернувшиеся в его руках .
  -- Анечка. - Ее имя было, как глоток вина. Аня прильнула к нему дрожащей спиной.
  -- Со мной никогда так не было, - тихо сказала она, все еще не поворачиваясь, и Антон увидел, как дрожат ее ресницы. - То есть...ну, я встречалась с людьми.. и мне было интересно, и весело, и.. ну, в общем.. хорошо. Но никогда не было - так.
  -- Со мной тоже, - согласился Антон, уже не осознавая, что он говорит. Что этого нельзя говорить.
  -- Я ждала твоего звонка всю неделю. Я оборачивалась на улице - я думала, может быть, мы опять встретимся случайно. Я.. все время думала о тебе.. И я никогда никому ничего такого не говорила - как тебе сейчас. И, наверное, не скажу. Потому что, наверное, так больше не будет. - Она обернулась - и ее глаза были отчаянными - и испуганными. - Кажется, я люблю тебя . Так не бывает ?
  -- Не бывает, - согласился Антон.
  -- Бывает , - в ее глазах блестели слезы, но она пыталась улыбнуться. И Антон, проклиная себя и ненавидя, наклонился к ней - и осторожно поцеловал ее ресницы - выпил соленую нежность невыплаканных слез.
  -- Мы не должны встречаться, Анечка, - сказал он, уже более твердо - и уверенно. - Потому что...потому что я скоро уеду. Навсегда. И потом мы больше не сможем никогда увидеться - и это будет еще больнее, чем расстаться сейчас.
  -- Когда ? - спросила она.
  -- Что когда ?
  -- Когда ты уедешь ? - Он сосредоточился - считая - и ужасаясь, как много дней прошло - незаметно, и как еще много осталось - без нее.
  -- Недели через три. Может, раньше. Может, позже.
  -- Три недели, - сказала она, улыбаясь сквозь слезы. - Три недели. Это много. Пусть будет три недели.
  -- Ты не понимаешь..
  -- Понимаю, - перебила она, и приподнялась на цыпочки, легонько опираясь о его плечи, и он увидел ее блестящие, влюбленные - и немножко шальные глаза. И снова почувствовал нежность и волшебный вкус ее губ.
  
  
   Она понимала. И не спрашивала, куда он уезжает. Только один раз -" А можно мне поехать с тобой ?". Нет - так нет. Она понимала - и делал вид, что заранее принимает - их будущую разлуку, через три недели. Но ведь не верила на самом деле. Наверное. В этом-то как раз и было все дело. В том, что она не хотела его отпускать. Любой ценой. Она была готова биться за него - с чем и кем угодно, даже с неизвестностью - даже с ним самим и его безнадежностью. Наверное, в этом было все дело. В том, что она не верила в эту, неизбежную их разлуку. И так получилось, что она заразила его этим неверием. Вот в чем было все дело. И справедливость - или судьба тут ни при чем - а, может, и при чем - но только самую капельку. Антон думал об этом, с улыбкой катая в ладони седьмую ампулу - и дожидаясь Аню. И даже не услышал хлопка входной двери.
  -- Эй, - укоризненно сказала она - с порога. -Так-то ты собираешься.
  -- Собираюсь, - он обернулся - с улыбкой - и с ампулой, зажатой в кулаке.
  -- Мы опоздаем, - она нахмурилась, но улыбка все равно рвалась с ее губ.
  -- Неа, - сказал Антон. - Теперь нет. - Он подошел к ней, и обняв за плечи свободной рукой, поцеловал в губы.
   А когда они уже выходили - с сумками и пакетами - спеша к ожидающему такси, Антон потихоньку опустил в урну сверток - с двумя десятками холодно поблескивающих ампул, и замешкавшись немного, нашарил в кармане ту, последнюю - и, бросив ее - о бетонный серый край урны , улыбнулся, глядя, как она рассыпается на осколки, и растекается бесформенной лужицей. И сосчитал - в последний раз, тихонько, чтобы не услышала Аня :
   - Семь.
  
  
  
  
  
   7. НОТР_ДАМ.
  
  
   Нотр-Дам был прекрасен. Совершенно такой, как рассказывал дед. И ни капельки не похожий на те нецветные фотографии, которые висели в его комнате. Это был волшебный замок из белого каменного кружева, в оправе сияющей под солнцем Сены , обнимающей его с двух сторон.
  -- Красиво, - сказала Аня, с растерянной - и восторженной улыбкой глядя на него - не отрываясь, уже несколько минут.
  -- Да, - согласился Антон. "Видишь, дед, ты, наверное, тоже видишь, как это красиво. И ты всегда это знал, да ? И, знаешь, я, наверное, попробую нарисовать его - за тебя, если ты не против. Потому что я не знаю насчет Нотр-Дама, но, кажется, свою Эсмеральду я уже нашел. "
  -- Знаешь, - сказал он, - Знаешь, я все хотел рассказать тебе одну вещь.
  -- Знаю, - кивнула она и прищурилась на солнце . - Только не знаешь, как начать.
  -- Ага, - он улыбнулся. Была середина сентября, и месяц назад, так и не дождавшись - обещанных болей - и обещанной смерти, он подумал - пока еще боясь в это верить, что может быть, и не дождется этого - в ближайшее время. И, может быть, об этом и не нужно думать - и не нужно знать свой час, и торопливо считать остающиеся до него секунды , теряя за этим счетом их смысл и ценность. И месяц назад он спросил Аню - " А ты хочешь поехать со мной?". А она ответила - "Конечно". И сначала даже не спросила - куда.
  -- Я хочу рассказать . О себе. И о тебе. И о том, как ты меня спасла. Правда, правда, не хихикай, это серьезно. Я ведь почти ничего не рассказывал - про себя. А ты не спрашивала, потому что, наверное, знала, что я сам это сделаю - когда захочу. И смогу. И, знаешь, спасибо тебе... За спасение и все такое. За такое вот.. героическое отсутствие любопытства..
  -- Я сдерживалась, - призналась она, усмехаясь. - Но вот теперь ты меня уже извел своими вступлениями.
  -- Я действительно, не знаю, как начать. - он виновато улыбнулся, - Ну, может , с деда. Вот. Значит так. Раз- Дед. Дед учил меня рисовать...
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   Татьяна Томах "Пепел твоего дыхания", с.1 (34)
  
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"