Пожилой человек поставил ногу на ступеньку мраморной лестницы, и оглянулся назад (строго говоря, оглядываться назад всегда есть дело опасное - можно ненароком заметить то, что ожидает тебя впереди). Вот уже несколько лет его тревожило ощущение старости, подкравшейся, точно зверь, чтобы вцепиться ему в загривок. Правда, у каждого такой зверек свой. Иным мышь достанется, иным - тигр. Тут уж ничего не поделаешь, как повезет.
Позади него на мраморных же пьедесталах по обеим сторонам лестницы высились огромные львы. Кольца в зубах - золотые.
Не львы - сущее заглядение.
Смутно сознавая, что они ему вот уже не первый год что-то напоминают, человек сделал еще один шаг по лестнице и остановился опять.
Ах да, вспомнил.
Вавилон. Вавилонские статуи львов и грифонов, бронзовые изваяния, украшавшие входы в храмах. О, бронзовые стражи Вавилона, где вы? Как же давно сгинули вы под горячим солнечным небом, и покрылись песком, и даже лики ваши истерлись в прах или переплавлены варварами на оружие или женские цацки!.. Хотя, с культурологической точки зрения вам найдено самое лучшее применение.
И ничего не осталось.
Пожилой человек поежился и вздохнул. Перед ним оставалось еще много ступеней, на которые следовало подняться, но, объективно говоря, в нем уже не оставалось сил для этого. Он присел бы отдохнуть, но до чего нелепо и неудобно садиться на ступеньках посреди собственной лестницы, когда осталось сделать с десяток шагов. Присесть на чужой лестнице, в таком случае, еще куда бы то ни было, но на своей собственной хозяину сидеть не позволяется - иначе вас сочтут отъявленным романтиком, а это куда хуже, чем если прохожие примут вас за попрошайку, и даже кинут пару медяков в вашу совершенно без заднего умысла снятую шляпу.
Он опять вздохнул и оглянулся. Сумерки, окутавшие горизонт, спускались на землю. Небеса чуть не падали вниз, влекомые собственной тяжестью (есть подозрение, что когда-нибудь это все же произойдет, и пыль тогда поднимется просто жуткая).
Нигде нет такого густого неба, как в Балтии. От сырости ли, от туманов, но оно вечно кажется плачущим, словно сама природа скорбит по чему-нибудь, и плачет, и мается, и не знает покоя, как душевнобольной. Строго говоря, я такой же, и, что самое страшное, знаю это. Добро бы я был сумасшедшим, который еще сомневается в своей душевной болезни; что-то подозрительное витает в воздухе, но он прочь отгоняет всяческие сомнения в своем здравом смысле. Так нет же. Чую всем сердцем, что не один психиатр дорого бы дал или даже жизнью расплатился бы за право проанализировать эту рукопись, а еще лучше - поговорить со мной об этом, но я пока воздержусь. Рано еще кормить кого-нибудь из этих господ процентами от блестяще написанной докторской, сказавшей новое слово в медицинской науке.
Я забыл вам представиться. Пожилой человек - это я, со всеми вытекающими из этого утверждения последствиями, с коими я мирюсь, и вам примириться придется. Хотя иногда я тоже не совсем в этом уверен - да и кто в наш очумелый век может с уверенностью сказать так о себе? Примириться с собой - наибольшее из всех зол, которое может учинить над собой человек. После этого он ни на что не бывает способен.
Поднявшись (все-таки!) по ступенькам наверх, я поглядел на обступившие дом плотной стеной порыжевшие сосны, привычно вдохнул в себя воздух, но не почувствовал запаха. Все запахи куда-то делись, словно улетучились из моих ноздрей - ручаюсь, есть определенное тайное общество, которое отвечает за умыкновение самых нужных вещей в самое неподходящее для этого время.
Пожав плечами, я нахмурился и поспешил укрыться в доме.
Вошел, поздоровался, поклонился жене. Сели ужинать. Стол - длинный, большой, накрытый скатертью ручной работы. Белый, ломящийся от блюд.
Прислуга рядом. Стоит с постным лицом (аппетит, кстати, часто появляется только из-за того, что другим вкушать твою пищу недозволено).
Тоска.
Я огляделся по сторонам, но даже швырнуть ради развлечения было нечего. Дом, доставшийся моей жене в наследство после развала Империи Зла, был набит всевозможными штуковинами и пустяками, на которые порядочному человеку и дохнуть-то нельзя; спрашивается, зачем вообще держать дома вещи, для которых просто разбиться является непозволительной роскошью? Налог за все это великолепие приходилось платить большой, но особняк девятнадцатого века на взморье, окруженный песками и соснами, пахнущий солеными брызгами и влажным камнем, стоит дорого. Дороже, чем все деньги вместе взятые. Если я и был здесь привязан к чему-нибудь, то только к дому.
Жене я, безусловно, этого не говорил.
Она вообще разговаривала со мной крайне мало. В последнее время мы почти не общались, ограничиваясь едва различимыми приветствиями по утрам, двумя-тремя хмурыми взглядами за обедом, пожеланием "спокойной ночи", и поцелуем в щеку после обильного ужина. Наша супружеская жизнь грозила вот-вот стать идеальной.
"Пора уходить отсюда", - с тоской думал я, наблюдая за тем, как она хлебает свой суп из тарелки. Неуловимо изящно и интеллигентно, при этом медленно так, словно это была последняя тарелка супа на всей земле. Надо признаться, что моя жена была куда аристократичнее, чем я мог бы мечтать стать когда-либо.
Ненавидел ли я ее за это? Скорее любил, хотя органически относиться к ней с нежностью был почти неспособен. Это не помешало мне успешно (хотя и без особых оваций) играть роль мужа вот уже который год.
Она долго сутулилась и грустила над своей едой, пересчитывая плавающие в наваристой жидкости грибы. Я несколько раз сосчитал вслух все наши доходы на сегодняшний день, и убедительно (как мне казалось, тем более, что когда речь идет о деньгах, я всегда становлюсь крайне убедительным) доказал ей, что мы вполне могли бы позволить себе приобрести соседнее поле хмеля, что, несомненно, крайне повысило бы продуктивность нашей пивоварни.
Бедная, как она сопротивлялась до сих пор, когда я говорил ей об этом. Сегодня она была на все согласна. Я даже не понял сначала, решил, что она просто не слушает, и поднял голову.
Она молчала.
- Ты слышишь меня? - озабоченно заметил я. - Петерис говорит, что он видел хозяина сегодня, и тот готов уступить. Почему нам не...
- Кто ты? - наконец не выдержала она.
Первое время я молчал, сознавая, которая именно из непоправимых вселенских катастроф произошла на этот раз. То есть, не сошла ли она с ума, или не открылись ли у нее глаза на несоответствие, ускользавшее от нее до сих пор. Хотя, оба эти события можно, в принципе сопоставить и совместить - сумасшедшие бывают куда прозорливее всех нормальных.
- О чем ты говоришь? - начал я. - Если не хочешь, так и скажи. Я передам и Петерису, и его хозяину, что мы отказываемся, и дело с концом. Сама же хотела, - обиженно добавил я, понимая, что умышленная неправда не может не вызвать противодействия с ее стороны.
Она смолчала.
Удивительнейшее дело.
Неужели так плохо?..
- Кто ты такой? - с напряжением проговорила она. - До сих пор я молчала, думая, что схожу с ума. А теперь сил совсем не стало. Жить не могу. Никак, никак не могу. Поясни мне.
Пришлось отпустить прислугу. Немолодая женщина, помогавшая за столом, сочувственно поджала губы, и вышла из комнаты, неодобрительно качая головой.
Я проводил ее взглядом.
"Сегодня", - не то с радостью, не то с сожалением подумал я.
- Что ты говоришь, - снова, с бесконечным терпением ответил я, - в конце концов, я тебя просто отказываюсь понимать. Если тебя не устраивает ведение дел, найми управляющего. Пусть проверят всю бухгалтерию, с начала и до конца. Я устал терпеть твои капризы. Ты - умная женщина, но, если нервы у тебя расстроены, в этом я не виноват. Честное слово, все проблемы современных женщин создают они сами, и в этом есть их наивысшее достижение...
Она молчала. При свете электрических светильников-фонарей ее лицо казалось старше обычного лет на двадцать. Паучьи лапы морщин углубились под слоем грима, влажная кожа лоснилась особенно сильно на щеках и под носом. Смерив ее оскорбленным взглядом, я приготовился было к тому, что все еще обойдется. Но она не уступала.
- Бедная женщина, - сказала она, - моя мама. Умерла, не разговаривая со мной. Она-то подозревала правду давно, да и я заметила... но ничего не сказала. Первое время все ждала, что убьешь меня, заберешь наследство. Не Бог весть какие деньги, но все-таки...
- Ты болтаешь чушь, - сказал я тоскливо.
"Пора".
- Я все пойму, всему поверю. Только объясни.
- Ты с ума сошла, - я резко встал, оттолкнул от себя приборы. Ужин был безнадежно испорчен. Она следила за мной настороженным взглядом, как за кошкой или ребенком, и мне сделалось стыдно, что я ни тем, ни другим не являюсь.
У нее явно созрело решение не сдаваться, и не отступать, раз уж начат такой разговор.
- Хорошо, - кивнула она с самоотверженной готовностью фанатички, отрекающейся от своего бога во имя всеобщего благоденствия, - хорошо, пусть я с ума сошла. У тебя есть что ответить мне?
Я нахмурился и остановился у окна, барабаня пальцами по перегородке между стеклами. Дождь, начинавшийся в сумерках на улице, внушал опасения, что окончится никак не ранее следующего дня, вызывая настроение, годное для встречи Всемирного Потопа.
- Только одно, - непринужденно заговорил я. - Завтра же позвоню Лиепиню, и он посоветует нам талантливого психиатра. Говорят, у него есть на примете такой специалист. (Хорошо иметь друзей, у которых на примете всегда все есть, от сутенера до монтажника театральных машин). Интересовался, не помню, когда. Так вот, мы обратимся к врачу, он тебе непременно поможет. Он просто не может не помочь, в этом сезоне модно, когда лечение у психоаналитика тебе помогает.
- Ври мне, - попросила она, - пожалуйста, только не останавливайся ни на миг
"Поля вымокнут", - с неожиданной грустинкой подумал я в паузах между ее речами. Еще я подумал о том, что оставил в своем кабинете зонтик и плащ, а возвращаться за ними будет уже неудобно. Вымокну до нитки, не успев добежать до машины. Хотя, какая к чертям собачьим машина? Не забирать же у нее автомобиль".
Покойный Лорис был немаленьким человеком. Имел средства и сбережения, добытые с невероятным трудом на руинах Союза, прежде чем зарабатывать "честным" (или хотя бы достаточно честным, что юридически одно и то же) путем стало хоть немного возможным. Имел дачу (этакий хвастливый особнячок за городом), "лейку" (так он называл свою машину из-за того что она вечно плевалась и фыркала), честолюбивую внешность и синий взгляд с прохладцей. Иными словами, он был просто создан богами для счастья.
Регина (ее звали Регина, и она была переполнена королевской крови больше иных королев) была сущей находкой для такого, как он (а позднее, как я). Сдержанная и молчаливая, с детства приученная родителями к благопристойности, она была недурна собой и в молодости радовала глаз милым личиком и маленькой округлой ножкой, столь нетипичной для северянок. Теперь, когда ей было под пятьдесят, а Лорис (бедный Лорис!) был уже давно в безымянной могиле ("лейка" все же подвела его, а ведь говорили ему когда-то, меняй машину, меняй), я почувствовал вдруг свою ненужность в этом мирке, и почти что ругал себя - зачем продержался так долго? Денег я давно заработал, и если Регину и не обокрал, то на проценты с ее капитала нажился достаточно. Возвращать теперь все это ей не имело смысла, да я и не собирался. Нетронутые активы и безукоризненная бухгалтерия позволяли мне кое-что оставлять за собой. Меня не в чем было упрекнуть - я вел себя достаточно, достаточно честно с ней.
И вот - такая неожиданность.
Сколько лет проведено вместе и я, оказывается, годами не догадывался, что она, видите ли, все уже знает. С ее стороны просто неприлично было оказаться настолько прозорливой. Десять лет уже, как я рядом, и до сих пор ни минуты не сомневался в том, что она приняла меня за своего мужа, и теперь даже почувствовал себя оскорбленным. Обманывать профессионального лжеца - это как попытаться подсластить сахар или перегрешить сатану.
А казалось, она при этом была даже счастлива! Вот верь после этого людям.
Я взял шляпу и пальто в передней - плащ остался там, в кабинете, вместе с зонтом.
Регина выбежала из-за стола и закричала мне вслед:
- Куда ты уходишь? Ты не должен уходить. Я же сказала тебе, что принимаю тебя таким, каков ты есть. Мне все равно. Оставайся. Я приютила тебя... и жила с удовольствием все эти годы.
- Следовало, в таком случае, начинать такой разговор? - я надвинул поглубже шляпу на лоб и вышел на улицу. Дождь, и правда, лил как из ведра. Это была уже не накрапывавшая с утра дребедень, это был Всемирный Потоп. Вернее, прелюдия к Потопу. У Потопа непременно должна была быть своего рода прелюдия, как и у всякого порядочного несчастья. Неожиданно такие события происходить не должны, или не успеют вызвать достаточного трепета, что лишает их приход половины смысла и удовольствия.
Она выбежала за мной и под дождь.
- Не уходи, - молила она, промокнув мгновенно, - будь со мной. Я привыкла. Без мужчины в семье я пропаду. Лорис ведь уже не вернется?
- Не вернется, - ответил я.
В первый раз она услышала подтверждение собственных подозрений, но не очень-то и испугалась. Глаза ее быстро бегали, но смотрела она на меня, и крепко держала за руки.
- Ты не можешь уйти, - она была бесхитростна и убедительна, - ты не смеешь оставлять меня одну. Раз уж так получилось... Дура я, знаю, виновата. Я не имела права говорить с тобой об этом, и вынудила тебя уйти. Но я прошу тебя, останься. Я не могу жить с могилой, мне нужен живой человек.
- Найми дворецкого, - ответил я, начиная дрожать от холода под струями, хлеставшими меня по лицу. Искушение вернуться становилось все сильнее, чем жарче становились ее мольбы, и чем ярче перед глазами рисовался образ теплой кровати с горячим кофе на бамбуковом столике прямо в постель.
- Я предлагаю тебе... - тут ее голос дрогнул, - занять его место и управлять всем, как раньше. Я решилась на эту жертву. Буду просить тебя, умолять, унижаться и плакать. Кем бы ты ни был, не бросай меня. Не оставляй на произвол судьбы беззащитную женщину.
- Защитники всегда найдутся, - я отвернулся от нее, мелкими шажками спустился по лестнице, прошел между львами (раньше в этом особняке содержался санаторий обкома партии - то-то они удивлялись, верно, думая, к чему бы такие львы гнилой аристократии). Рассеянно кивнул ей на прощание. Отмечу, что дальше лестницы она не побежала.
"Значит, правильно сделал, что ушел", - одобрительно решил я. Можно было помедлить еще немного, чтобы дать ей насладиться своим образом на прощание, но я решил не быть жестоким. Кроме того, может, она вовсе была не расстроена, и руководившие ею чисто практические соображения сейчас уже подсказывают левому полушарию номер телефона удобного человека. А то и двух-трех удобных людей, которые с удовольствием займут мое место.
- Я буду ждать тебя! - закричала она с верхней ступеньки, оступилась и соскользнула. Съехав на два-три шага вниз, она, сердито пнула лужу ногой.
Свет электрических ламп, выбивавшийся наружу из дома, преломлялся в витражных окнах и падал на нее сквозь разноцветные кусочки стекла развеселыми пятнами, придавая ей трагическое сходство с Коломбиной. Ничего более пошлого и вульгарного, чем подобное прощание с женой (а точнее, со всей прошедшей за последние десять лет жизнью) и представить себе невозможно. Меня коробило и от ее слов, и от взглядов, и даже оттого, как она воздевала руки к небу в последнем трагическом порыве.
Безвкусица.
Никогда не любил трагиков, и не люблю до сих пор.
Есть что-то уморительное в этой готовности жертвовать собой, однако, в большинстве случаев, их жертвенность сопряжена с такими неудобствами для окружающих, что лучше б уж ее вовсе не было.
Я вжал плечи в себя под пронизывающими порывами ветра, и зашагал по дороге, ведущей к станции. Пересек площадь, купил билет в кассе и сел на электричку. Слава Богу, лето выдалось настолько холодным, что туристов почти не было, и вагоны полупустыми, легко покачиваясь и грохоча, уносились дальше, в столицу. Пилсету, как местные жители ее называли.
Не ищите этот город на карте.
Он у вас в воображении и в моей голове. В этой книге, и в памяти, которой живет больное сердце, помнящее о тех дождливых и серых днях в часы одиночества. Ах, какой славный город вы никогда не найдете на карте! Старые кривые улочки, напоминающие закоулки и тупички Руана лет этак пятьсот назад; вся средневековая архитектура, сосредоточенная на одном пятачке, который, быть может, тоже скоро снесут, а пока - терпят исключительно за дух старины и аромат древности, который, видите ли, дорого стоит. Сейчас во всех старых зданиях открывают банки, казино и кафе, в крайнем случае - публичные дома. Перспектива весьма завидная, так что я сомневаюсь, что их скоро снесут.
Я ехал в город под пеленой непрекращающегося дождя. Было темно; тускло светили проносившиеся мимо фонари в радужных разноцветных разводах, словно всю картину мира неведомый художник облил водой и смешал краски, чтобы исказить до неузнаваемости свое старое полотно. Идеальный способ, чтобы выдать прошлогодний шедевр за новомодное откровение. Иной раз кажется, что с миром всякий раз поступают точно так же.
"Среда", - подумал я.
Среда и суббота - дни, когда она ужинает одна в кафе напротив Собора с готическим шпилем, и можно запросто устроиться за соседним столиком, чтобы просто понаблюдать. Она не обратит на меня никакого внимания - который год ведь уже не обращает. Пожилой человек, устроившийся в уголке и наблюдающий за всеми из-под своей шляпы, грустно нависнув над обязательной чашкой кофе - есть ли что-то прозаичнее на свете, чем это? Скользнет взглядом, и не увидит, посмотрит сквозь меня, не замечая. Нет, тут нужна совершенно иная личность, иная манера держаться, и обаяние... и обходительность тоже нужна. Все, чем я обладал когда-то и мог вспомнить, если понадобится.
...Она уже сидела за своим столиком. Вздохнула два раза подряд, когда ей принесли очередную чашку чая. Кофе в ее занимательном положении нельзя было пить, хотя беременность и протекала нормально. Она отекала, и из хорошенькой молодой женщины превращалась на глазах в беспомощную раздутую каракатицу, все мысли которой в ее животе, настолько обременительном и огромном, что остальные кроме него уже ничего не могли в ней заметить.
Нора была на девятом месяце. Они с Эрвином, ее мужем, ждали девочку. Решено было назвать ее Алисой. Все это я выяснил по случаю, два месяца тому назад, представившись этаким полусмешным чудаком. Поинтересовался еще какими-то подробностями, потом вежливо откланялся и ушел. Молодежь бывает вежлива со стариками, особенно, когда сама нуждается в помощи и поддержке.
Увы, даже тогда Нора меня не запомнила. Я бы мог без боязни подойти и поздороваться с ней, даже выпить в ее присутствии кружечку пива, ведя себя как добродушный случайный знакомый, но она не помнила меня. Она ждала мужа, все ее мысли были о нем. Он задерживался на работе, а она боялась возвращаться домой одна.
Я же, в свою очередь, боялся ее проводить.
Боялся показаться навязчивым.
Боялся обеспокоить ее.
Из всех моих страхов страх быть докучливым, назойливым или неостроумным есть наиболее жестокий, рецидивирующий и неподдающийся никакому лечению.
Решив следовать за ней на расстоянии, я незаметно вышел из кафе, когда она допила свою чашку. У нее был измученный вид женщины, носящей последние дни, когда даже жить уже в тягость. Обычно в такое время лежат по домам, обнимают подушки и, стиснув зубы, ждут положенного часа, чтобы звонить в больницу - но она явно была не такая, как все. Несмотря на настоятельные просьбы своей куда более рассудительной матери, она продолжала ходить всюду, и хоть раз в день выбиралась в магазин или аптеку выбирать очередную соску или погремушку, или как сейчас, в кафе. Словом, куда угодно, лишь бы сбежать из дому. Даже под такой ливень, как сейчас.
Мне было искренне жаль ее за то, что она живет в такой удушающей бедности, а я не в силах помочь ей хоть чем-нибудь. Муж (медик по образованию) только недавно нашел себе какую-то работу, и то - пока на испытательный срок.
Она шла медленно, сначала пробираясь по тротуару мелкими шажками, потом, свернув с людной улицы на боковую, поковыляла по мостовой. Держаться от нее на почтительном расстоянии мне удавалось с трудом - так медленно она шла. Я даже стал волноваться и думать о том, как бы под благовидным предлогом нанять ей такси (попросить проводить себя, что ли, или инсценировать сердечный приступ, чтобы полчасика поваляться у нее на руках), но она уже спустилась в переход.
Замешкавшись на мгновение около газетного киоска, я внезапно потерял ее из виду, и страшно обеспокоился. Разминуться в толпе с человеком легко, даже если это самое дорогое, болезненно ценное для тебя существо. Я почти физически чувствовал, как ей тяжело, как у нее ноет спина, и пляшут руки, как болят пудовые ноги в антиварикозных чулках, и качается от ходьбы ставшая непонятной обузой для шеи и плеч голова.
"Зачем она выходит на улицу? - в отчаянии думал я, - нет, чтобы дома сидеть. Родила бы уже - гуляй на здоровье. Так нет же, никак нельзя. Слава всем богам, вот она. Жива хоть".
Впрямь она. Стоит, как ни в чем не бывало, слушает игру какого-то музыкантишки, прислонившись головой к холодной мраморной стене, и поглаживая ладонью по животу. Ребенку, может быть, слушать музыку и полезно, но стоять на сквозняках в такой сумятице, среди шума, ругани и дыма от незаконно закуренных в общественном месте сигарет - нет уж, извините. Схватить бы ее за руку, как школьницу, да отвезти домой, под материнский присмотр. Мать у нее тоже хороша. Матильда Игоревна (в отличие от родителей Эрвина - наполовину русская, нечистопородная, значит) сама, что ли, не понимает, что нельзя пускать дочь в таком состоянии бродить по городу?
Хотя разве такую удержишь? Мое любимейшее создание не остановит никто и никогда.
В волнении я замер чуть позади нее и стал наблюдать. Она слушала музыку, нервно покусывая губы и поглядывая на музыканта. Когда он кончил играть, слушатели зааплодировали, и я, наконец, обратил на него внимание.
Сказать, что он был хорош собой - значило ничего не сказать ни о нем, ни о тех мыслях, которые невольно рождало одно созерцание его лица. Он был удивительно, неправдоподобно красив, красив почти до непристойности. Так выглядел греческий Адонис или любимец богов Ганимед - разумеется, в свое время, а не так, как выглядели бы они, дожив до наших дней. Темные кудри, спускавшиеся до плеч (умышлено распущенные), длинные ресницы, бархатистые глаза, детский рот - нежный, влажный, открытый, блестящий; ровный нос, заостренные скулы с впалыми, почти безжизненными щеками. На него можно было смотреть часами. Им, как творением великого мастера, можно было любоваться вечно, впитывая каждую черточку этой неземной красоты, неведомо как оказавшейся на грешной земле. Его хотелось засушить, как прекрасную розу, и поместить под стекло, дабы это живительное благоухание не изливалось так щедро на неумытый и изношенный до потертости мир. Так выглядят архангелы, но не нищие, собирающие свой жалкий скарб в шляпу неумелой игрой на гитаре и прокуренным осипшим голосом, как у всех, кто поет на улице в сигаретном дыму, на холоде и сквозняках.
Когда он кончил играть, слушатели (более любовавшиеся странной притягательностью его лица, чем наслаждавшиеся искусством) стали понемногу уходить. Нора помедлила еще немного, я задержался вместе с ней. Она порылась в карманах, потом беспомощно швырнула содержимое кошелька в его шляпу. Зазвенели многочисленные медяки, но не шелестнуло ни единой купюры. Молодой человек с удивлением взглянул на нее и хотел что-то сказать в ответ, но она, смешавшись от неистового волнения, скрылась в толпе, с неестественной для себя силой расталкивая ни в чем неповинных людей локтями.
Ей, как всем порядочным людям, было стыдно за свою нищету, которая обнаруживается более всего, когда подаешь милостыню.
"Лучше было ничего не давать", - вполне явственно думала она, и эти слова повисли в воздухе. Бедняжка уже влюбилась, как все остальные, ставшие, пусть и мимолетно, жертвами его безыскусственных чар. Хотя, таких ли уж безыскусственных?..
Внезапно она обернулась ко мне (я шел на некотором расстоянии, сдерживая шаг, чтобы не подойти слишком близко), и спросила без обиняков, прямо в лоб:
- Почему вы следите за мной?
Не осознав, как следует, всю глубину постигшего меня провала (вот уж, поистине, несчастливый выдался день!), я остановился, чеканя на месте шаг, как солдат срочной службы. Она посмотрела на меня исподлобья и немного смягчилась. Мой жалкий растерянный вид тронул ее сердце.
- Зачем вы постоянно следите за мной? - спросила она все еще недоброжелательно, но чуть менее враждебным тоном. - Неужели вы думаете, что я не заметила, что вы повсюду ходите за мной по пятам, следите, глазеете?
- Нет, я... - запротестовал было я, сознавая, что даже отрицать уже бесполезно, и, огорченный, умолк.
Она тоже помолчала.
- Вам не нужно ходить за мной, - мягко проговорила она. - Вам, вероятнее всего, просто скучно. У вас нет близких, семьи? Есть хоть знакомые или друзья?
Я молчал. Она начинала сердиться.
- В любом случае, если я хоть раз еще увижу вас возле себя, то позову полицейского, даже если у вас и наилучшие намерения.
- Нет у меня никаких наилучших намерений, - пробовал оправдаться я. - Просто вы похожи на мою дочь.
- Но я вовсе не ваша дочь, - возразила она.
- Я знаю.
- Слушайте, вы ведь перестанете ходить за мной, верно? - покровительственно сказала она, беря меня за руку. - Перестаньте. А то я шагу не могу без вас ступить. Ненормальный вы, что ли?..
- Просто одинокий старик, - ответил я, улыбаясь, и отступая назад. - Простите меня.
- Ваша дочь хотя бы знает, где вы? - вдогонку озабоченно спросила она. - Сообщите ей, пусть найдет вас, помирится с вами. Сделайте первый шаг навстречу ей.
- Моя дочь умерла, - с облегчением сказал я, и скрылся в сутолоке, как трусливый мальчишка, пойманный с поличным при краже яблок из соседского сада.
Она непонимающе повела плечами и удалилась, ступая по-прежнему медленно и тяжело.
Мне идти было некуда, и я сел на скамью, сложив ладони перед губами и закрыв глаза. Деньги у меня были, требовалось только решить, как начать на них все с нуля. Первое время будет непросто вживаться в новую роль, стать другим человеком, но потом станет легче. Мне иной раз даже нравится преодолевать отвращение к чему-нибудь, чтобы бросить потом это занятие где-то на полпути до любви. Так это "что-нибудь" хотя бы не надоедает.
Я посидел, повздыхал немного, потом от нечего делать зашел на почту и дал телеграмму в Дамаск. В качестве обратного адреса указал кафе в центре города, в котором часто проводил вечера. Глупость, нечего сказать, но теперь я не смог бы иначе - она попросила. Приятнее всего совершать благородные дела под влиянием минутной слабости, глупости и малодушия.
Музыкант прятал гитару в потертый, но все еще прилично сохранившийся футляр. Я остановился недалеко от него, помедлил мгновение, решаясь. Потом достал из кармана две самые крупные купюры (ручаюсь, такой милостыни он не видел никогда, иначе считал бы себя уже слишком хорошим музыкантом, чтобы опять просить подаяния) и протянул их ему.
"Архангел", он же - греческий бог, он же - прекрасная роза удивился, но поблагодарил, тряхнув волосами, закрывавшими ему лицо.
- Не советую вам держать деньги на виду, - сухо заметил я, - это неразумно. Вас могут легко ограбить даже подростки. Да что там, у меня самого возникло желание ограбить вас.
Передавая купюры, я задержал его руку в своей чуть дольше, чем это было положено, и он, взглянув на меня, нахмурился и покачал головой.
- Простите, вы ошиблись. Я не из таких.
Но деньги взял.
Не обратив на его слова никакого внимания, я сунул руки в карман. Мне захотелось сбежать от всех как можно дальше, так, чтобы меня не нашел никто и никогда. Вместо того, чтобы взять билет и ускользнуть на край света, где, без сомнения, удивительно и хорошо, я забился в первый попавшийся общественный туалет.
Брат. Мне холодно.
Я. Потерпи, уже немного осталось.
Брат. Меня бьет озноб.
Я. Терпи.
Брат. Темно стало.
Я. День на дворе, солнце светит.
Брат. Странно, я ничего не вижу.
В глазах шевелится.
Я. Что шевелится?
Брат. Тени.
Я. Тени - они всегда шевелятся.
А еще иногда протягивают к тебе
Свои морщинистые паучьи лапы.
Гони их прочь.
Брат. Почему мне так холодно?
Где мы сейчас?
Я. В пустыне, недалеко от Дамаска.
Поднимемся на гору, как ты просил.
Я помогу тебе -
Сам-то ты, наверно, не сможешь.
Брат. В глазах темно. Совсем темно.
Я слепну. Говоришь, день сейчас?
Я. День.
Брат. И солнце светит?
Я. Солнце.
Брат. Покажи мне его.
Я. Как я могу тебе его показать?
Брат. Расскажи мне о нем.
Я. Оно большое, мохнатое, пялится на нас с неба и мешает думать.
Брат. Расскажи мне о небе.
Я. Что ты знаешь о нем?
Брат. Ничего уже не знаю.
Расскажи мне о небе, прошу тебя.
Я. Оно синее-синее, ослепительно яркое,
Аж в глазах рябит.
Облака - почему-то кудрявые, легкие, невесомые.
Странно, откуда взяться здесь облакам в такую пору?
Брат. Ты плохо рассказываешь.
Я ничего не понял.
Я. Ну и хорошо. Спи.
Брат. Поздно, уже не поможет.
Помоги мне подняться. Я ослеп.
Странно, что началось кровотечение.
Кровь такая липкая, теплая.
Невкусная.
Я. Ты опять бредишь.
Брат. Ничего, ничего.
Как небо?
Я. Прекрасное небо.
Брат. А солнце?
Я. Прекрасное солнце.
Было настолько отвратительно, насколько это бывает в запущенных уборных повсюду, но сейчас меня это мало тревожило. Мимо кабинки проходили обычные посетители - студенты, торговцы, вагонные воры, просители, нищие и наркоманы. В кабинку дважды ломились, пытаясь продать мне нечто противозаконное, но я не утруждал себя ответом на притязания внешнего мира. Сквозь закопченное стекло под потолком были видны чьи-то ноги - уборная располагалась в подвале, и брызги из соседних луж постоянно достигали маленького зарешеченного окна. Стены, испещренные надписями сомнительного содержания, запрыгали у меня перед глазами, и я крикнул, рождаясь, "Будь проклят он". Крик раздался как стон, и его, к счастью, никто не услышал, кроме уборщицы, полоскавшей тряпку в ведре. А если бы и услышал, то вряд ли бы особенно удивился. Мало ли разнообразнейших стонов слышали эти мученические стены?
Бездомный, отвергнутый, валящийся с ног от усталости, я вышел из своей заплеванной кабины наружу, приблизился к умывальнику, вымыл руки. На мое место тут же юркнул какой-то молодой человек с затуманенным взором. Я и не взглянул на него. Постоял немного, приходя в себя, и обнаружил, что все зеркала разбиты. Умылся, ощущая каждую каплю воды, стекавшую по раскаленной и воспалившейся коже. Закрыл кран над умывальником, вышел из мужского отделения и, оглядевшись по сторонам, вошел в женское. К счастью, там никого не было, и я беспрепятственно подошел к зеркалу, чтобы полюбоваться собой.
На меня смотрело юное, свежее, совершенно новое лицо - то самое, которое я видел только что в переходе, и которое не успело еще, утвердившись в памяти, стать моим. Провел дрожащей рукой волосам, ощущая их сочную шелковистость, дотронулся кончиками пальцев до губ, подбородка, смахнул пот со лба, и на мгновение закрыл глаза, уцепившись за край умывальника.
Из кабины вышла женщина. Увидев меня, она подняла брови, но ничего не сказала. Я в последний раз бросил взгляд на свое отражение, и торопливо покинул уборную, отметив про себя, что туфли мне велики, а одежда висит, как товар на вешалке. Выйдя на улицу я первым делом выбросил перчатки в мусорный бак, шляпу отдал какому-то нищему.
В его руках я заметил старую алюминиевую кружку, и мне мельком захотелось узнать, где он ее раздобыл. По виду ей можно было дать несколько тысяч лет, никак не меньше.
Глава вторая
Три месяца тому назад я уже пострадал из-за Норы. Вернее, причиной моих страданий стал ее законный супруг - невольно, разумеется.
Как я дошел до этого? От отчаяния, вероятнее всего (впрочем, именно отчаянием и оправдываются самые изысканные гнусности на свете). Как и чем еще можно оправдать то, что я подло и вероломно проник в ее дом, точно взломщик, не пожалев при этом труда на переодевание и описанные выше метаморфозы. А что было делать? Ждать не было сил. Добиться ее иначе я не видел возможности. Глупо, как мальчишка, поддался соблазну получить желаемое самой позорной ценой. (Кстати, миф про позорную цену выдумали, скорее всего, люди жадные или ленивые, не желающие мириться ни с одной формой оплаты, кроме честной, что само по себе есть признак не только жадности или лени, но еще и тугодумия).
И я решился. Переоделся - подобрать нечто похожее на единственное порядочное пальто Эрвина не составляло труда. Костюмов у него было немного, на работу он носил свитер с северными узорами, серые брюки и светлые рубашки, чаще всего голубые - под цвет глаз.
Дождавшись часа, когда он, наконец, покинет свое бедное, но уютное гнездышко, свитое недалеко от жилых окраин города, я выбрал миг, когда дверь на заднем дворе осталась открытой. Матильда Игоревна вышла полоть клумбу (она так возвышенно величала свой жалкий огород за качелями и решетчатым забором). Чтобы не встречаться ни с кем, и не разговаривать, я в три шага проскочил двор. Дверь на кухню, как я и предполагал, оказалась открытой. Занавески с цветочками колыхались, дул пронизывающий холодный ветер - была робкая северная весна. Солнечный свет - прозрачный и белый, беспрепятственно лился с небес меж уносящихся вдаль облаков, сонная галка прыгала во дворе, как ребенок, играющий в "классики".
Солнечно и хорошо.
На душе - ветер.
Я вошел, оглядываясь по сторонам, точно грабитель (крайне непритязательный грабитель с весьма умеренными запросами - другой просто проигнорировал бы сей дом со всем его содержимым). Закрыл кухонную дверь, выкрашенную белой масляной краской. Занавески дрогнули в последний раз и опали. Где-то в доме хлопнуло окно, подхваченное сквозняком. Тикали часы на столе.
Я огляделся по сторонам снова, и наощупь (от солнечного блеска у меня потемнело в глазах) двинулся вперед. Через покосившуюся скрипящую дверь, заклеенную цветными обоями, попал в комнату. Столовая, коридор, дверь направо - спальня. Порядочные люди, к слову, не ориентируются так легко в чужих домах!..
Она лежала в кровати, натянув до подбородка одеяло. С вечера ей нездоровилось, она была на шестом месяце и еще спала после бессонной ночи метаний и жалоб на боли.
Я постоял на пороге. Она перевернулась на другой бок, пожевала губами и снова забылась сном, не обращая на меня никакого внимания. По-видимому, присутствие мужа нисколько ее не заинтересовало. Впрочем, присутствие Эрвина мало кого когда-либо интересовало вообще.
Я сел на край кровати, погладил ее по руке. Она заворчала во сне, как недовольная маленькая девочка лет пяти, требующая конфету, и забрала у меня пальцы. В тот день она была удивительно хороша. Золотистые, тоненькие, словно паутинка, волосы ложились на подушку и грудь под розовым ситцевым покрывалом, сонные губы ворчали что-то малопонятное, но изумительное.
Я просидел у ее постели полчаса, прежде чем решился снова взять ее за руку. Она застонала, оттолкнула меня, просвистела сквозь полуоткрытый рот: "Эрвин, оставь меня в покое, пожалуйста, я сплю", и повернулась к стене.
И все. Больше ничего не случилось. Я молча поднялся, потом порывисто поцеловал ее в спутанные пряди волос, пахнущие вереском, и быстро удалился. На пороге меня застигла врасплох Матильда Игоревна с утренней газетой в руках.
- Эрвин, вы забыли что-нибудь? - неодобрительно спросила она, качая головой. - Смотрите, будете часто опаздывать, потеряете и эту работу.
- Да-да, - спешно ответил я, стремясь уйти, но она плотно загораживала мне дорогу.
- Вы переоделись? Переоделись, я спрашиваю? Что-то я не помню у вас такого свитера, - она подозрительно втянула ртом воздух, словно ожидая уловить чужой запах. Один Бог знает, почему она могла подозревать Эрвина в измене - этого беднягу женщины (кроме Норы) мало интересовали всегда. Он, как полоумный, бегал за ней с третьего класса. Пока она, бездельничая, сидела дома или навещала подруг, он учился, работал, добывал хлеб насущный и прочее пропитание. Когда им исполнилось по двадцать пять лет, они поженились. В день свадьбы на ней было синее платье, и она была беременна. У нее не было даже букета цветов в руках - почему-то об этом не позаботились. Она обиделась, надулась страшно, и рыдала весь день. После церемонии все пошли в ресторан; немногочисленные гости устроили танцы между столиками. Так получилось, что ресторан при этом лишился двух столов, поэтому Нора и Эрвин полгода еще выплачивали общепиту за поломанное оборудование. Нора клялась и божилась, что это бракосочетание забудет навечно, и нещадно проклянет каждого, кто ей напомнит о нем. Она не знала, что о нем помню я, и тоже никогда не забуду ее, рыдающую между двумя поломанными в драке столами, в венке, но с тарелкой в руках.
После свадьбы они отправились в свадебное путешествие - сняли номер в одном из отелей. Отгуляв выходные, молодые вернулись домой. Вот и все. Более безобразную по своей серости и негодности свадьбу трудно было представить. У нее вошло в привычку чуть что вздыхать:
- Я теперь понимаю, почему Бог проклял все мои праздники.
Эрвин всякий раз краснел, терялся и совал руки в рукава, всем своим видом показывая, что не виноват. И вот этого бедолагу обвиняют в том, что он, несчастный, изменяет жене.
Во-первых, он ее обожает.
Во-вторых, кто на него обратит внимание? Нищий врач без особой внешности, пристойных заработков, характера, будущего и надежд. Кто его возьмет? Разве что из жалости, как это сделала моя девочка (иначе я вообще не понимаю, зачем она так поступила).
Обойдя Матильду стороной, я вышел из дома, провожаемый подозрительным взглядом и мысленным проклятием за то, что испортил жизнь ее дочери. "Обрюхатил, а семью обеспечить так и не сумел, подлец".
Строго говоря, Матильда Игоревна была хорошей женщиной. Просто, будучи очень недурна собой в молодости, она вышла замуж не то за болгарина, не то за югослава, а тот вероломно сбежал в свою крохотную страну навсегда. Его дочь все же ездила несколько раз в те края, чтобы встретиться с ним. Кажется, в Черногорию.
Там-то, в поезде, я увидел ее в первый раз.
А пока я вышел из дома Матильды Игоревны, вдыхая скрипящий и сочащийся во все его щели солнечный воздух, и чувствовал себя вполне счастливым. Побывав в чужой шкуре, я вырвал украдкой минуту счастья, которого был лишен вот уже много лет. Конечно, можно было устранить с пути недалекого Эрвина и занять его место - а там будь, что будет - но я мечтал, я хотел, я молился, чтобы она полюбила меня сама. В любом обличье.
Вот почему я не смог пройти мимо безымянного красивого мальчика (не такого уж и мальчика, ему было немногим более тридцати, но красота делала его пока неуязвимым для времени), раз уж к нему не осталась равнодушной она.
Стало быть, таким теперь буду я сам.
...Я вошел в первое попавшееся мне по дороге кафе. Приятно было ощущать себя молодым. Даже запах старости, к которому я привык в последнее время, улетучился вдруг из моих ноздрей. Сочная жажда жизни вливалась в меня, в глазах рябило от огней, лиц; от звуков и смеха шумело в ушах. Молодость и полнота всех чувств. И зачем я обрек себя на добровольное изгнание из вечной молодости на столько лет? Неужели прельстился деньгами, дающими покой и увесистость?
За зеркальной стойкой сидела хорошенькая официантка. Я подсел рядом, спросил меню. Она заулыбалась, я почесал ее за ухом, и она не ответила мне отказом, не обращая никакого внимания ни мой грязный костюм, ни на мокрые волосы. Я мог быть в тряпье, даже в обносках - с этой ангельской внешностью я стал бы везде королем. Даже странно, почему мой безвестный архангел не воспользовался данным ему свыше божественным даром более уместно.
Впрочем, каждому свое. С его лицом я бы стал земным богом.
Он остался никем.
Есть ли существенная разница между нами?
Если Бог отражается в последнем нищем, то почему бы этому нищему не отразиться во мне? Я служу гораздо лучшим зеркалом для всего человечества, чем нищий - Богу.
Именно потому многие, порой, считают, что я - дьявол.
Странно, не правда ли?
Утро застало меня в парикмахерской. Привыкнуть к новому облику за ночь, естественно, не удалось, однако теперь, глядя в зеркало из-под рук мастера, я понял, что нравился бы себе и прежним, с длинными волосами - но уже было поздно.
Меня подстригли; потом я приобрел новый (меньший по размеру и чуть более дешевый) костюм кофейного цвета, рубашки, туфли, брюки и свитера. Полной набор всего необходимого для новой жизни, не очень дешевый, но ведь джентльменский облик достигается, прежде всего, наличием денег. Стройная фигура, врожденное изящество линий, желчь во взгляде - и покроя Оскара Уайльда готов. Во мне теперь было гораздо больше позы, чем естественности, того, что еще не утратил тот мальчик из подземелья.
Но он был ребенком.
Дитя человеческое или существо, изгнанное из рая. Кто был бы убедительнее в данной роли? Ручаюсь, вы поверили бы именно мне.
Полировка ногтей, запонки, щегольской профиль, начищенные носки ботинок. Черные лоснящиеся ресницы, чуть загибающиеся вверх. Клянусь, если бы я был женщиной, то влюбился бы сам в себя. Ничего привлекательнее, совершеннее и умнее (что ни говори, а красота должна быть умна) я сроду не видал. Как не любить человеческий род, если он порождает таких изумительных тварей, как та, что послужила мне образцом для подражания на этот раз?
Вечером субботнего дня (время пролетело незаметно, особенно, если учесть, что я поминутно оглядывался на часы) я оделся во все самое лучшее, посмотрел на себя со странной смесью отвращения и восторга, и выбежал из гостиничного номера. В восемь часов требовалось быть в кафе - по субботам она ужинает там с мужем. Своего рода жалостливый мещанский блеск - позволять себе регулярные ужины в кафе на нищенские доходы.
В восемь я был на месте. Надо было придти раньше нее, заказать кофе, разложить газеты, углубиться в их чтение, изредка посматривая футбол, передаваемый по телевидению, и на часы - но значительно реже. Она приходит всегда вовремя, а Эрвин опаздывает, так что полчаса на свидание у меня было.
Я занял место в углу, развернул купленную газету (да будет благословен тот, кто выдумал печатать газеты на широких полосах - ведь разворачивая их, мы не читаем новости, мы отгораживаемся от мира, который эти же новости поставляет). Пил кофе. Есть с утра не хотелось. Она пришла в восемь тридцать пять. Минутная стрелка на круглых старинных часах, что висели на стене, звонко щелкнула. Я вздрогнул, и мне показалось, что весь мир в это мгновение дернулся вместе со мной. Если бы это было так, то непременно должно было бы произойти небольшое землетрясение на Тайване.
Она вошла и села, с застенчивым любопытством поглядывая по сторонам и рассматривая посетителей, многие из которых были уже ей знакомы. Эрвина не было до сих пор - видимо, он снова задерживался на работе. Я вздохнул с облегчением, и снова уткнулся в свою газету.
Она заказала сладкой воды, чай с бутербродами, и стала ждать. Кафе было дешевым, но уютным. Здесь забывали о деньгах и чувствовали себя уверенно самые разные люди, а лучшие заведения, как известно, славятся именно этим, а не количеством десертов в конце меню.
Я все ждал и ждал, изредка бросая на нее взгляд. Потом она заметила меня, и глядеть на нее, пусть даже изредка, стало совсем невозможно.
Сначала (примерно минуту) она смотрела, не веря своим глазам. Краснела и, видимо, думала позорно сбежать (я начал раскаиваться уже в своей выдумке), но пересилила себя и осталась. Просидела еще пять минут, ерзая на краешке стула, не в силах перестать поглядывать на меня с любопытством. Эрвина все еще не было видно. Наконец, решив, что беременной женщине простительна некоторая слабость, она медленно, с усилием, встала и подошла ко мне.
- Добрый вечер, - Нора остановилась прямо передо мной, и я, с трудом оторвавшись от любимой газеты, взглянул на нее. - Позволите?..
Я мгновенно, как бы растерянно поднялся, подал ей стул.
- Вы считаете меня дурой, - сказала она.
Удивленный, я сел напротив нее.
- Не понимаю вас.
- Ну как же, - она застеснялась, - не узнаете меня? Боже мой. Неужели это не вы вчера играли? Как неловко, простите меня...- она порывисто поднялась, но я усадил ее обратно, бережно придерживая бледную отечную руку.
- Вы хотели мне что-то сказать? - доброжелательно заметил я. - Продолжайте. Мне нравится вас слушать.
- Это были вы? - доверчиво спросила она.
- Где?
- Вы не играете в переходе близ улицы Независимости?
- Нет.
- Тогда я зря занимаю ваше время, простите... нас, - улыбаясь до самых ушей и краснея, сказала она.
- Нас, - я скользнул взглядом по ее животу. - Нас будет двойня?
- Одна.
- Девочка?
- Дочка, - с гордостью сообщила мне Нора.
- Как назовете?
- Алисой.
- Хорошее имя, - ответил я. - Только не смущайтесь, прошу. Это так мило.
- А что до моего неприличного поведения?
- Оно прелестно. Вы обе не хотели бы местного горячего шоколада со сливками и корицей, или чего-то еще?
- Бог мой, ну что за человек, - она стукнула меня остреньким кулачком, - признайтесь, это же были вы! Не бывает подобного сходства.