Вот хлопнула дверь, и мне пришлось оторвать взгляд от непокорного деда, который никак не хочет принимать подобающий вид. Бывают индивиды, которые не желают становиться тем, чем им положено быть. Никак не хотят уступать творцу и отказываться от своей свободы на самоопределение. Ведь уже сделал несколько штук, но этот особенно неуступчивый. Да, это прошёл Герман. Не знаю, почему бы мне не работать ещё и привратником. Сиди себе, смотри на дверь благо живёшь на первом этаже и работай. Протянуть кнопку домофона сюда к окну. Если какой-нибудь раззява забыл ключ от подъезда, нажимай и снова занимайся творчеством. Иногда так прямо и стучат в окно: 'Андрей, открой!' Таков уж закон природы: грузят на лошадку, которая везёт. Был бы кто построптивей, никому бы не пришло в голову стучаться после двенадцати. Иногда себя ругаешь за то, что так тяжело рассердиться. Иной раз даже понимаешь, что надо это сделать. Но всё равно не можешь себя разогреть. Зато уж, когда пойдёт огонь полыхать, так перестаешь себя уважать. Глубоко завидую тем, кто может оказывать равномерное давление на окружающих, не прикладывая большей силы, чем в данный момент необходимо. Противно гневаться, но и позорно пребывать в расслабленном состоянии.
Наверно, многое видел наш подъезд за полсотни лет, в течение которых он оглашает округу ударами своей двери. Был он при Сталине, был при Хрущеве, Брежневе, Андропове, Черненко и всех последующих. Но думаю, что все, пережитое им, или, вернее, в нем, за последние годы, так же отличается от предыдущих лет, как бесконечные детективы Донцовой от произведений на производственную тему Гельмана и Фельмана. Донцова пишет много и кровопролитно, а производственники писали нудно и принципиально хоть и немного по объему, но слишком много, чтобы их читали ни в чем неповинные сограждане.
А всё-таки я люблю свой подъезд, да и свой первый этаж, на котором живу уже не один год. И не за ту книгу, которую он пишет, а потому что это мой подъезд. Потому что в нем я родился, живу и ... надеюсь, когда-нибудь именно в нем умру. Еще хорошо то, что жители первых этажей больше участвуют в жизни, чем внешне более благополучные жители вторых и высших... Хотя ты вроде бы ближе к небу, но мимо тебя проходит человеческая жизнь в своём многообразии. Моя бабушка, накормив меня обедом и помыв посуду, усаживалась у окна и смотрела в окно, наблюдая жизнь. Это было интереснее телевизора. В телевизоре, как ни ищи, не обнаружишь человека, а за окном - реальные люди. И она, не выходя из дома, знала весь двор. И это было не любопытство, а какое-то важное для человека участие в жизни других. Но ты начинаешь понимать жизнь, когда она уже практически прошла мимо тебя, и тогда ты становишься достойным первого этажа.
Я жил на верхних этажах, мне тоже доставались часто картинки из жизни, которые я по молодости не ценил, да и по той же причине всячески хотел проигнорировать, но не получалось. Вот собутыльник не может затащить в подъезд лётчика, ветерана ВОВ, жившего на третьем этаже. Вот Машка сладко целуется с возлюбленным студентом МАИ. Вот профессор Чемоданов идет на прогулку со своим вечно улыбающимся ненормальным сыном.
Когда я был младенцем и жил на самом верхнем этаже, то вид из окна был прост и незатейлив. Он остался у меня навсегда в памяти: синее небо, разрезанное в нескольких местах белыми облаками, и солнце: много солнца. Именно оно будило меня по утрам, и я вскакивал, досаждая моим бедным родителям всякими шумовыми эффектами. Все казалось большим, и до подъездной двери было очень далеко добираться. Тогда я помню рядом жила девочка с непонятным именем Тата, с большими глазами и все время молчавшая. Но мне почему-то было очень важно встречать ее на прогулке в парке, и я этому очень радовался, хотя не подавал виду и продолжал копаться в песочнице.
Когда же я учился в первых классах, рядом со мной жил завзятый хулиган Ромка. Воспоминания о нем заставляют меня прибегнуть к перестроечной лирике. Белобрысый, кудрявый и неунывающий живчик.
Если до перестройки люди пили, и пили немало, то потом оказалось, что все же этого было мало. Потому что потом они стали пить еще больше... Раньше многие фокусировали свою жизнь в бутылке. Смотришь в бутылку, а там Иван Иванович, только очень маленький и слабый. Бывали запои, но из них всё же выходили и шли на работу, пусть даже новую. Но был принят, особенно среди рабочего класса другой принцип спиртопотребления. Утром ничего - разве бутылочку слабого пива - затем на работу. После одиннадцати или в обед немного для разогрева. Если производство высокотехнологичное, то - своего сырья, заработанного честной халтурой, если на примитивном производстве - значит посылай гонца. К вечеру разгон. На примитивном производстве лёгкий приём горючего после трудового дня и домой - отсыпаться у телевизора за неизменной программой 'Время'. На высокотехнологичном - главное преодолеть рубеж проходной. Теперь необязательно вставать по гудку - продавай квартиры и всё что осталось от отцов и матерей. Теперь можно уже не фокусироваться, а полностью залезть в бутылку и закрыть себя пробкой, чтобы не было обратного пути.
Раскрыл один мой одноклассник 'Московский комсомолец', и взор его упал на большую статью, называемую 'Синий мешок'. Совершенно непонятно, зачем он открыл эту комсомольскую обёртку западной конфетки. А если бы... Почему сослагательное наклонение никогда не может выпрямиться в изъявительное? Но в данном случае это исправление и не нужно. Если бы он не открыл МК, то никогда бы мы не узнали о судьбе нашего Ромки. А судьбе этой не позавидуешь. Ромка всегда любил выпить. Уже в старших классах он стал ходить 'дорогой жизни' к источнику с названием 'Подвал', где били струи дивной влаги: молдавский портвейн, 'Кавказ', 'плодово-выгодное' и 'Индира Ганди'. Эти страшные, суровые напитки моей молодости и сейчас заставляют меня вздрогнуть как человека и задуматься как химика.
Первые дни школьной жизни отчётливо врезались в память. Так вот, был среди нас маленький коренастый мальчишка с голубыми глазами и светлой, в смысле цвета волос, головой. Можно было бы принять его за херувимчика, ангелочка, если бы не был он отчаянным баловником. Но что это за невинные шалости, которые вызывали негодование наших учителей? Подрался с кем-то, азартно гонял ластик, на перемене превратившийся в футбольный мяч, и с некоторым опозданием заявился на урок, взмыленный и утомленный. Кто же мог подумать, что этот баловник кончит свою бурную жизнь то ли под забором на улице, то ли на больничной койке в послеперестроечной больнице, где всё лечение заключается в возможности горизонтального пребывания для тела. И только тем этот телесный покой в царстве терапии невыгодно отличается от могильного лечения, что последнее исцеляет все болезни, и после него уже нет ни страдания, ни жестокости тех, кто призван быть милосердным.
Конечно, Рома был не сахар. А откуда взяться сладости, если много горечи он унаследовал от своего папаши. Помню его такого же коренастого, подтянутого, как и сын. А что же не быть подтянутым, когда всю жизнь занимаешься физическим трудом, правда, увы, в местах лишения свободы. Сидел он, если мне не изменяет память, раз этак восемь, в общей сложности лет двадцать. То есть его отлучки со свободы на зону были часты, но непродолжительны. Не знаю всех особенностей его жизни, ясно было только, что первые раз или два он сел за дело, а дальше уже всё пошло как по маслу. Вот, что значит быть за всё в ответе, если что-то рядом приключилось, то собирай вещи: и следствие, и суд, будут короткими, причём первое даже, возможно, короче второго. Очевидно, что такие перипетии с отцом не могли привести к чему-нибудь хорошему в отношении сына и привели к перепитиям, что, надо сказать, было не самым худшим вариантом в этой ситуации. Ромка был живой, любил и подраться. Но не для того, чтобы избить слабого. По его мнению, так надо было отстаивать справедливость. Маленькая Наташа Иванова была послана куда-то учителем с урока. По дороге она подверглась приставаниям больших и страшных пятиклассников. Не знаю, в чём уж состояли эти приставания, вряд ли это было что-то уж очень дурное, скорее всего неучтивое отношение к малолетней даме. Но это было замечено Ромой, который, видимо, по обыкновению задержался на футбольном матче и поднимал качество своей спортивной формы до уровня школьной. Такое поведение возмутило его до глубины души, тем более эта душа в то время была неравнодушна к Наташе. На обратном пути прекрасная дама наблюдала, можно сказать, подвиг античного героя. Маленький Ромка сражался с двумя гигантами, правда гиганты воспринимали этот подвиг скорее, как шутку. Наверно, подобным образом выглядел бы Геракл, если бы решил сразиться с Атлантом, а не использовать весь запас своей древнегреческой хитрости. Непосредственная Наташа, ворвавшись в класс, тут же поведала миру и учительнице о 'тринадцатом подвиге Геракла'. Потрёпанный и ничего неведавший Ромка, достигши, наконец, классного порога, ожидая обычное, был немало удивлён очень даже нежной встречей. Хоть он не получил, подобно Гераклу руку прекрасной Деяниры дочери этолийского царя Ойнея, из-за которой древний герой сражался с водяным богом Ахелоем, но...Учительница назвала его 'рыцарем' и отправила на своё место, почему-то не занеся в его хартию никакого нового свидетельства для родителей. Правда, в дальнейшем порывы нашего Ромки были не так благородны, но казались ему таковыми.
Через несколько лет после окончания школы я надолго потерял из виду Ромку. После школы мы тоже встречались с ним редко: где-нибудь случайно, на улице. Но иногда до меня либо доходили слухи, либо сам Ромка при встрече рассказывал о том, как он пытался воспитывать милиционеров, гася их дурные наклонности и призывая к справедливости с помощью собственных кулаков. Один раз такая борьба едва не закончилась тем, чем и должна была закончиться, и, не отправился Ромка путём своего папаши. Но папаша, в то время уже прочно обосновавшийся на свободе, зная все тернии на этом скорбном пути, активно взялся за спасение своего сына. Ромку спасла бумага за подписью президента АН СССР Александрова, который просил оставить на свободе своего отличного работника, без которого атомная энергетика остановилась бы. Дело было до Чернобыля, и никто не думал о том, что лучше бы она остановилась, и Ромку выпустили на свободу. Я забыл сказать, что он работал в Курчатовском институте то ли монтажником, то ли ещё кем, и работал очень хорошо. Он, вообще, искал вредную работу, надеясь пораньше выйти на пенсию, не думая о том, что может до пенсии не дожить, как это чаще всего и случалось в подобных случаях.
Я помню один его интересный рассказ, который можно было бы назвать панегириком технике безопасности. Однажды, разумеется, до перестройки, когда ещё что-то где-то когда-то работало, он со своим непосредственным начальником разбирал какую-то радиоактивную штуковину. Что-то у них там не сложилось, а начальник был, наверно, под стать Ромке. Короче, по его едва заметному сигналу схватили они эту деталь и побежали к какому-то пункту назначения. Не знаю, как часто нарушали они правила радиационной безопасности, но, безусловно, иностранные делегации попадались им на дороге редко. Посеяв панику среди восточных немцев: представьте себе, несутся на почтенных гостей два оболтуса с какой-то там деталью от реактора, а за ними истошно вопящий дозиметрист, они разогнали этот отряд нашего потенциального противника (в те же годы ещё друга и брата), достигли намеченной цели и выполнили боевую задачу. Когда они уже принимали положенное в таких случаях лекарство, запыхавшийся дозиметрист сообщил им, что они приняли по 1,5 рентгена. Не так много, но и не так мало для мирного времени. Не нужно говорить, что запили они эти рентгены изрядным количеством технического спирта. Но дальнейшее в Ромкиной жизни было не так уж смешно. И узнали мы об этом из газеты.
Когда ему было уже за тридцать, у него родилась дочка. Он был до этого уже пару раз женат, а последний его брак назывался на современном лексиконе гражданским. Перестройка уже закончилась, и таким, как Ромка, оставалось только пьянство. Видимо, уже не было работы, на которую надо было идти к восьми утра, ограничивая для этого свои потребности в разрядке и веселье. Искать нечто достойное во внешнем мире было просто смешно. А внутреннего он, увы, так и не исследовал. Оставалась одна радость - дочка. Рома, видимо, здорово попивал, но когда его полужена сбежала вместе с его полной дочкой в другой город, препятствия для зелёного змея не осталось вовсе.
Согласно публикации, Рому часто навещал участковый с характерной фамилией Абрамкин. Видимо, в целях восстановления попранной справедливости этот, даже не Абрамов, а 'Недоабрамов' предлагал Ромке разменять большую трёхкомнатную квартиру, где остался он да мёртвая душа, неведомо где пребывавшая дочка. Конечно, участковый надеялся, что находящийся непрерывно под винными парами и к тому же придавленный горем от потери дочери Ромка будет не очень щепетилен при обмене. Абрамкин скоро исчез, опять же по публикации, прихватив с собой все Ромкины документы, включая даже свидетельство на могилу матери, так как, скорее всего, уже прозревал, что эта могила Роме уже не понадобится.
Через некоторое время исчез и Ромка, попросту сказать: освободил жилплощадь. У него из родных оставалась одна живая душа (живая не в смысле биологическом, а смысле человеческого и сострадательного отношения к другим) - тётя. Она сразу заметила пропажу, звонила по телефону - телефон не отвечал. Сама она уже стала инвалидом и ехать через полгорода, чтобы понажимать кнопку звонка у пустой квартиры, для нее было просто невозможно. Стала она крутить диск старого телефона. Позвонила Абрамкину, тот гордо отказался от беседы: дескать, он уже пару дней как не участковый и поэтому всё забыл и ничего не ведает о Мушкине (такова была Ромкина фамилия). Хорошо иметь такую тётю, но тут уж и она помочь не смогла, хотя и устроила телефонное расследование. Как ей удалось это выяснить, я не знаю, но в газете было напечатано окончание этой прискорбной истории. Одна наша одноклассница, тоже Наташа, но не Иванова, однажды проходя по Кронштадтскому бульвару, увидела, как несколько бомжей тащат едва дышащего, избитого Ромку, который и сам уже стал бомжом. Спасибо ей - она подхватила его, как-то притащила домой, но он уже не мог ни есть, ни пить, и что называется 'созрел', и только твердил вместо молитвы: 'Позвоните тёте Лии, позвоните тёте Лии'. Вызвала 'Скорую' - а что ещё делать? Запихнули его в больницу, а в больнице, известно, лекарств попусту тратить не любят. Одна моя знакомая, навещавшая своего мужа, заметила, что рядом лежащего старика врачи не то что не лечат, но даже (хочется сказать: не калечат) и не навещают. Пришлось сказать равнодушным родственникам. Это слегка вдохнуло в них жизнь, и в старика тоже. Они устроили небольшой скандал: пациенту стали давать лекарства, и он выжил. А тут - бомж, кому он нужен? Чем быстрее умрёт, тем быстрее освободит от себя общество. А тут не бомж, как бомж, значит, освободит еще и жилплощадь для достойных людей. Кстати, о жилплощади, впоследствии выяснилось, что и Ромка, и его дочь были выписаны куда-то под Александров, одним словом, за 101-ый километр. Об этом ни они, ни их близкие, конечно же, не ведали. Квартиру быстренько пропили. Небольшая прикидка показывает, что за такую трёхкомнатную квартиру можно было пить в то время, где-то лет пятьдесят, принимая ежедневно по две бутылки водки. Но этого не случилось: Ромка, освободившись от квартиры, скоро освободился и от пребывания в бренном теле - прожил не более года.
Помню этого живчика, белобрысого активиста всех наших футбольных баталий. Так и пёрла из него энергия, а к сорока годам вышла вся жизненная сила. Проклятая водка, проклятые Абрамкины. Короче, после того как в ОВД надоело рассказывать долгую сказку о своём неведении, представители этого славного ведомства заявили тётке Мушкина: придите, мол, и заберите прах. - 'Как прах? Почему мне не сказали, что он умер? Почему сожгли по языческому обряду без ведома родственников?' - 'А ей - мол, вы ещё и недовольны? Мы гуманно удовлетворили ваше любопытство по поводу этого бомжа. Придите и возьмите, что от него осталось. И благодарить надо государство, которое тратит свои последние средства на бесплатное сжигание подобного отребья'. Убитая горем тётя поспешила в крематорий, и там работник морга, хвативший немного спиртику для дезинфекции, утешил её: 'Радуйся матушка, что не видела своего Мушкина, а то бы потом и спать не смогла. Я тут давно уже на ответственной работе и многое видал. Но такое - впервые. Это не человек уже был, а синий мешок какой-то'. Отсюда журналист и взял название для статьи: 'Синий мешок'. Не знаю, как подействовала на тётю Лию проповедь современного могильщика, достойная пера Шекспира, вложившего в уста своих могильщиков в Гамлете менее весомые фразы, меня же удивило, что во всей этой истории встретилась единственная 'государственная' личность, сохранившая человеческое лицо, да и тот сжигатель трупов.
Вот так прошла и кончилась единственная неповторимая жизнь человека. Живи Ромка в другое время, может быть из него получился бы хороший ратник. Знай он, что нужен отечеству, что отечество нуждается в нём, он стал бы ему служить верой и правдой и имел бы, думаю, хорошую семью. Ведь детей-то он любил. Если бы даже продолжалась брежневская эпоха, то вряд ли он дошёл бы до такого состояния. Тогда власть приглядывала за людьми и всё же не давала им окончательно опуститься. В худшем случае попал бы он в ЛТП, что хотя бы притормозило его падение. Но всё же главная причина в том, что жил он в бездуховную эпоху и сам по себе не мог найти пристанища, чтобы вырваться из грязного болота. Но болото предполагало медленное увязание, вслед за которым в лёгкие устремляется грязная жижа. Хуже всего было то, что в этом болоте современной жизни завелись паразиты, и не просто паразиты, а кровососущие гигантские пиявки, способные выкачать кровь из своей жертвы за считанные минуты. А уж против них у Ромы не было никакого противоядия, никакой защиты. И, увы, это была не единственная смерть среди друзей и близких от укуса пресмыкающегося из бутылки. Ниже первого этажа твердая земля. Но если ходишь по земле, то можешь иногда провалиться и в болото.
Я часто думаю, почему на верхних этажах все херувимы и серафимы, а, опускаясь ниже, становятся более похожими на их закопченных родственников. Если продолжить тему херувимов и серафимов и огненной воды, то нельзя не вспомнить Мишку - моего соседа, с которым я жил на одной лестничной клетке, но чуть пониже Ромки.
Позавчера хоронили соседа Мишку, сына Галины Петровны. Он всего года на два был старше меня, а уже давно жил в подвале. Отчаянный был хулиган. Так и вижу: идёт он по двору, и его издалека можно узнать по подпрыгивающей походке. Умер, и как это очень часто бывает в последнее время, неизвестно отчего. Конечно же, он пил, и пил крепко. Он жил уже не у нас во дворе, а неподалёку, в квартире умершей бабушки. В этой квартире его и нашли. Кровь пошла горлом, и никто даже не стал особенно интересоваться причиной смерти. Участковый тут же предложил его матери услуги по сдаче освободившей площади. Кровь смыли, а Мишку увезли в морг, вроде как поразмышлять о причине смерти. Не стало Мишки - вот и всё: и никто не удивился. Страстный был радиолюбитель. Кончил МАИ, ну тут и перестройка. Много у меня знакомых ребят училось в МАИ, но ни одного не могу припомнить, чтобы продолжал работать по специальности. Пришла перестройка, и все мы пошли выживать: на рынки торговать, 'бомбить' и, в лучшем случае, - портить зрение и здоровье за компьютером. А Мишка жил своей техникой. Помню, мы с братом, включив наш старый чёрно-белый телевизор, ещё не 'освящённый' 'бесценными' творениями американского кинематографа, с драками, ужасными для пожилых тётушек и смешными для тех, кто хоть один раз в жизни дрался, услышали: 'Пломбир, Пломбир! Я - Грач!'. Прислушавшись к звукам за утлой, некапитальной стеной, не позволявшей соседям полностью разорвать общение и забыть друг о друге, мы услышали те же самые заветные слова. Хорошо Мишка развлекался! Но потом всё-таки Грача навестили строгие люди и запретили ему общаться в эфире с Пломбиром. Но времена были гуманные, и ни Грача не посадили в клетку, Пломбиром не полакомились. А теперь Грач улетел в другие страны...
После он 'бомбил'. И видно, что одна из 'бомб' попала в цель, и он приобрёл постоянного клиента, американца, который по неведомым для нас причинам часто наезжал в Россию. И ещё кое-где халтурил, и хватало на бутылку: семьи у него так и не было. Как только началась перестройка, он, запутавшись, оказался в какой-то восточной секте. С трудом оттуда вырвался, крестился, но большего не смог... И остаётся надеяться, что приземлится теперь он в хороших тёплых краях. Счастливого тебе полёта, Мишка-Грач.
Был этаж, на котором жили со мной симпатичные девушки. Я учился в институте, и мои мысли были отданы не учебе, а этим длинноволосым существам. Поцелуйчики, объятия и всякие там нежности, вызываемые не столько моим желанием, сколько тихим требованием другой стороны. В этом отношении мужчины всегда идут на поводу у женщин, хотя воспринимают поводок как собственное желание. Я это понял позже, наверно, как и другие мужчины. Это закон природы, женщины так вызывают мужчин к действиям, чтобы обеспечить продолжение рода человеческого. Трудно их всех вспомнить, да все они по сути одинаковые, и всех их всегда съедает одна, которая потом и становится другом человеку, как Ева Адаму. Впрочем, она поедает всех - даже саму себя, на которой ты женился. И ты потом долго ищешь ту девушку, который отдал свои лучшие годы, и не находишь.
Хотя диапазон колебаний от плюса к минусу достаточно велик. И у некоторых мужчин девушка сохраняется на всю жизнь. Мне не повезло: я женился на очень симпатичной девушке, которую скушал какой-то монстр, который несколько лет после женитьбы поедал меня. Хорошо хоть сработал закон природы, и родилась дочка - все-таки не зря жил на земле. Но монстр всячески старался не допускать меня к дочери, даже прятал ее, и она выросла далеким мне человеком. Закон природы сработал, но мне это ничего не дало. Я остался без радости созерцания торжества этого закона.
Вообще тогда жил я, как на карусели. Без конца менялись соседи, и я то решал мировые проблемы, тут увлекался девушками, то бражничал. Время это пролетело как один длинный летний день, много всего произошло, но все это было какое-то движение. И всего происшедшего все равно хватало только на один день. Запомнилась какая-то блондинка Наташа, которую я собирался любить до гроба. В соседней квартире гуляка Толик, который не только пил, но и снимался в приключенческом и одновременно комедийном фильме. Чуть ниже жил поклонник индийской философии, с которым мы решали мировые проблемы летними вечерами на скамейке в парке, если удавалось купить по паре бутылочек 'Жигулевского' или 'Ячменного колоса'. И, так как основные проблемы бытия еще не решены, то вы можете понять, что мы много времени потратили впустую. Экзамены, картошки, стройотряды немного нарушали праздник, но они стояли еще подальше от оси карусели и поэтому совсем расплылись в памяти. Об этом вообще сказать ничего не могу.
Потом я жил вместе с отличным парнем, спокойным, трезвым. Он был высококультурным молодым человеком, членом партии и кандидатом наук, и, кроме того, ещё сын генерала. Я иногда заходил к нему, и он всегда что-то делал: если не готовил на кухне, то мастерил что-то в комнате; если не мастерил, то писал за столом. И я ему все время что-то рассказывал, и рассказывал. И почти совсем не врал. А он все слушал и делал, пока не женился. И я перестал к нему ходить. Но раньше он поведал мне о своем тогдашнем горе. Не знаю из каких соображений, наверно, из самых высококультурных, строгий генерал заставил своего сына читать Евангелие. Хотя времена были уже не те, но ещё и не эти. И это было диковинным событием, о котором всё же не стоило распространяться. Так вот мне этот красивый, стройный молодой человек, абсолютно уверенный в себе, не только знающий, что ему нужно в этой жизни, но и всегда с неизменностью добивавшийся этого, горько жаловался, что никак не может прочитать малоинтересное Евангелие, но надо же было как-то отчитаться перед отцом. Слава его почитанию родителей! В то время десятки других людей с большим трудом доставали Евангелие, чтобы читать его в вечерние и ночные часы, потому что давали им иногда на сутки или даже на ночь. Некоторые переписывали его вручную. А молодой человек всегда имел его на столе и мучился только оттого, что приходилось его открывать. Естественно, в жизни у него всегда всё было хорошо. Абсолютная глухота делает человека очень устойчивым к звуку.
Потом была и моя женитьба, о которой я говорил, и лишний раз вспоминать не хочу. Несколько лет трудовых будней инженера, когда из соседних квартир в одну и ту же минуту выходили люди с серыми лицами, тихо здоровались и шли на работу, чтобы в определенную минуту опять столкнуться в подъезде. Если я и смотрел в то время в зеркало, то не замечал, что у меня такое же серое лицо, как и у них.
Тогда я понял, что нельзя жить этажами с их предначертанным движением вниз. Надо искать другую координату, выйти куда-то. С балкона что ли спрыгнуть? И я сказал по-итальянски: 'Баста!'. Но с балкона не спрыгнул. Я понял, что это все суета, надо выйти из автобуса и быстро идти рядом с ним, налетая на прохожих, падая, но не томясь удушьем в общественной и даже государственной машине. В начале это не получалось, мне удавалось пробежать одну только остановку. Я искал не столько физических сил, сколько обоснования своего права на свободное движение. И тогда я оказался на каком-то особом этаже, номера которого так и не узнал. Сначала выяснилось, что моей соседкой была молоденькая учительница литературы, которая в десятом классе школы пыталась нас научить хоть чему-нибудь (тогда все время бегал по соседям, хотя часто сидел и на балконе, разглядывая и задирая прохожих). Я очень удивился, когда увидел у нее на стене большое распятие. И простенькие бумажные иконы, которыми был облеплен один из углов ее комнаты. Да, мы в школе много времени посвятили изучению Достоевского, явно в ущерб другим писателям, но это не значило, что надо вешать в углу такие безыскусные иконы. Мы с моим другом Шуриком, тоже любили в свое время порассуждать о христианстве, поговорить о 'Великом инквизиторе', но ее вера мне показалась старушечьей. По несколько раз в неделю ходить в церковь и слушать, как там заливаются певцы на подработке, ставить свечи перед картинами времен Ренессанса, целовать ручки молоденьким священникам. Все это меня удивляло в ней. Для чего все это? Разве истина может быть в этих современных храмах, сделанных слишком безвкусно, со множеством деталей под золото. Но она стала мне давать книги, и я к своему удивлению начал их поглощать. Чаще всего это были ксероксы старых книг. Попадались и перепечатки книг, изданных на 'иорданской вилле' (так причудливо изобразился в народном сознании Джорданвилль), и было очень хорошо, что мы сами с этими книгами не попались. Помню первые книги, прочитанные по настоянию учительницы: 'Сила Божия и немощь человеческая' - дневник оптинского монаха, изданный Нилусом, и 'Иконостас' о. Павла Флоренского. Вторая книга произвела на меня значительное впечатление: оказывается, можно быть не только верующим человеком, прикладывающимся к иконам, но и образованным, и даже умным. Тогда я принял не только православную веру, но и православную обрядность. И ко мне стали подселяться новые соседи: один иеромонах, на некоторое время ставший моим духовником; православный монархист, обогативший меня интересными книгами (не знаю, насколько он сам от этого обогатился); преподаватель испанского языка, познакомивший меня с религиозной философией; математик, много говоривший о молитве.
Совсем короткое время я жил рядом с человеком, который всю свою жизнь посвятил изучению всяких восточных учений. Занимался он этим не один десяток лет. И вот, попав на какую-то очередную восточную ступень, он должен был изучить все религии. После усиленных трудов в этом направлении он однажды вдруг вспомнил, что малоуважаемое в интеллектуальной среде родное православие оказалось совершенно вне его интересов. Но программа требовала знакомства и с православием, и в один прекрасный день он отправился в церковь. После нескольких посещений он догадался, что главное - это причаститься. Для того же, чтобы причаститься, как выяснилось, надо исповедаться. Исследователь красочно рассказал нам, каких трудов стоило ему просто подойти к священнику. Он казался ему каким-то страшным монстром. В конце концов ради достижения своей цели он сделал это и через некоторое время вовсе оставил то, чему посвятил долгие годы своей жизни. В православии он нашёл то, что искал, и найденное оказалось несовместимым с фальшивыми восточными драгоценностями, которые он носил весьма продолжительное время. Их пришлось снять и отложить навсегда: не может же в конце концов достойный человек пользоваться подделками. Жаль, что я жил рядом с ним совсем недолго. В чём-то это похоже на мою судьбу: просто отправившись по течению, я приплыл в совсем неведомый для меня пункт назначения.
Но главное...
Эх, всегда, когда начинаешь вспоминать о других этажах, забываешь, что сегодня живешь на первом. Вот опять кто-то настойчиво застучал в окно. То ли кто-то забыл код, то ли ответственное лицо вроде почтальона. А зачем мне эти почтальоны? Я ни от кого не получаю писем. Но положение жителя первого этажа обязывает. Хочешь жить прилично и размеренно - не попадай на первый этаж. Хотя, как его миновать, не знаю.
Но вот у меня появились новые знакомые, которые ходили в церковь и причащались. И хотя я, по их мнению, был неисправимым рационалистом, не прекращая работать руками, стал поднимать голову и посматривать на небо. Нет, если бы я собрался написать книгу о своей жизни, то желающие услышать историю о чуде, об удивительном прозрении и полном преображении были бы разочарованы. Я не пошёл в священники, не заточил себя в монастырь, не совершил никакого подвига - я всё так же работал руками. Тогда мои руки уже совсем оставили колбы и пробирки, перестали вертеть ручки приборов и всё большее время уделяли рисованию, а главное - разным поделкам, некоторые из которых стали приобретать вполне русские православные черты. Увы, они-то меньше всего и пользовались спросом, и пришлось для хлеба насущного делать обожаемых моими соотечественниками монстров и прочую дребедень. Что касается церкви, то я как-то незаметно для себя, увлечённый общим потоком, что ли, вместе со своими друзьями стал ходить в церковь, преодолев некоторый барьер, стал исповедоваться и причащаться. Не скажу, что ощутил какой-то внезапный переворот в душе или что-то другое. Просто я совершенно трезво понял, что нужно это делать. Кое-что я читал из православной литературы, которая ко всеобщему удивлению стала доступной.
Надо отметить, что иной раз священники не только кажутся монстрами, но и в действительности являются таковыми. Так что восточному кудеснику повезло, что он столкнулся с оптическим обманом. Хуже было бы, если бы пришлось иметь дело с реальностью. Приходилось мне видеть одного высокоинтеллигентного батюшку, который очень не любил русский народ, и часто, причащая представителей этого народа, расходился и кричал громко: 'Бараны!'
Конечно, мне пришлось увидеть в церкви много всего удивительного, и я не пытался, к своему счастью, войти в приходскую жизнь, стать православным активистом и быть на короткой ноге с батюшками. После короткой ноги был бы уже логичен период учительства, то есть выговоров окружающим и советов, что можно носить, а что не положено. К счастью, православное миссионерство не для меня. Для меня было достаточно принадлежать к вере моих предков, к вере великого русского народа, который, как всё истинно великое, с необходимостью был чужд всякой лжи и поэтому навеки соединил себя со святой Верой Православной. А батюшки, их достоинства и недостатки, иномарки или хижины меня мало интересовали. Я не собирался объявлять войну ни иномаркам, ни хижинам, точно так же не собирался заниматься поэзией и воспевать непогрешимость обитателей как иномарок, так и хижин. Впрочем, иномарки вовсе не противоречат хижинам. Можно жить в шалаше и ездить на БМВ. Я скоро понял, что хотя я, как принято говорить, участвую в таинствах, но не нуждаюсь ни в каких посредниках между собою и Богом. Ведь, как показывает горькая практика, увы, все земные посредники не только приставляют для нас лестницу к небу, но и ломают на ней ступеньки. Хотя, впрочем, не имея большого религиозного опыта, я не хочу настаивать на этом мнении со всей категоричностью.
Наш храм не виден из моего окна, но стоит выйти из подъезда, сделать несколько шагов за ворота, и он блеснет далеко своими куполами, и от этого становится как-то хорошо на душе. Только оттого, что он блеснет куполами. Многие так и живут рядом, им хорошо и спокойно, что рядом есть храм, но заходить в него они не будут - слишком пугает их тамошняя жизнь светом свечей и запахом ладана. И я в принципе из таких, но немного полюбознательнее.
Сегодня опять июнь, и в зелёном круге свободного от асфальта пространства земли величаво стоит гордость нашего двора - старый гигантский тополь. Ему должно быть около 60 лет, не больше, потому что сохранились фотографии, на которых его совсем нет, даже в виде малыша-подростка. Это тополь имел одну особенность, выделявшую его среди множества соседок - молодых лип: никто никогда на него не забирался, потому что на него совершенно невозможно было залезть: самые низкие веточки, за которые можно было бы уцепиться, были где-то на высоте четырёх метров. Это важная особенность для мальчишки, делавшая дерево недосягаемым и окружённым ореолом таинственности. Странно, что когда я был мальчиком, этот тополь был точно таким же по размеру. Или мне так казалось?
Последний год мне пришлось здорово поработать. Одна фирма заказала мне сделать модели нескольких подмосковных имений. Как сказали бы в старину: это несколько поправило мои дела. Правда, работать пришлось много. Одно из главных качеств, необходимых для такой работы, - усидчивость. А терпения и усидчивости мне не занимать. Труднее всего найти материал, из которого сделать ту или иную деталь, но затем уж придать ему нужную форму - это несколько легче. Такой подбор материалов и делает модель настоящей моделью. Ведь в жизни стены складываются, к примеру, из брёвен, крыша покрывается соломой или железом. Поэтому модель, сделанная из гипса или воска, выглядит очень неказисто. Так что тут уж простор для фантазии и изобретательности. Да этот год я фактически провёл как затворник. Но всё же это не совсем верно. Я много двигался по ещё одной координате, которая направлена, наверно, ещё круче наверх, чем ось ординат. По этой оси Платон отмечал бы движение в мир идей. Да, мне пришлось много почитать тогда. Устав от работы, я только в чтении находил необходимое отдохновение. Я уже давно привык, что всякий взгляд в окно приносит только боль и разочарование. В такое уж мы живём время.
Но все равно, несмотря на неприятности первого этажа, ты не можешь уже отказаться от вида за окном и участвуешь в жизни. Поэтому ты и оказываешься на первом этаже... Чем дальше ты удаляешься от жизни, тем ближе приближаешься к ней. Давно уже меня перестали волновать проблемы юности, друзья, девушки, всякие романтические надежды. Знаешь цену и друзьям, и девушкам, и грезам. Это несколько мыльных пузырей, которые лопаются друг за другом. Но чем меньше в тебе остается жизни, тем интереснее на нее глядеть со стороны. Например, смотреть, как лопаются эти пузыри у других. Как человек идет тем же путем, что и ты, пока не оказывается тоже на первом этаже.
Да, вот теперь главное... Когда я жил рядом со своей школьной учительницей, там обитал еще один старичок... Я теперь думаю, почему мне удалось небольшой отрезок своей жизни прожить рядом с ним.
Однажды в нашем храме на Соколе в воскресный день я заметил скромного старенького человека. Оказалось, что это мой сосед, недавно ставший жителем нашего славного подъезда, Виктор Николаевич. Я о нём почти ничего не знал, только что он художник, рисовавший когда-то детские сказки на диапозитивах. Наш храм на Соколе был некогда самым богатым в Москве. Ещё бы: метро под самым боком, немногие удостаивались тогда такой роскоши. Помню воскресные дни, праздники, когда я мальчишкой пробегал мимо храма c маленьким загадочным кладбищем, которое было ликвидировано к московской олимпиаде из опасения чего-то не того. Кто-то бегает за своим хвостом, а кого-то пугает собственное отражение.
С одной стороны, храм довольно молодой - XVIII век, с другой - какая-то таинственная древность, отгороженная от мира высоким, но всё же проницаемым для взгляда забором. Уже когда я стал постарше, на Пасху мы пытались узреть что-то из торжественных церковных обрядов. Но, похоже, наблюдать крестный ход могли только сами его участники и жители генеральского дома, окна которого грозно смотрели на храм сверху. А уж обитатели этого правильного дома ни за что не рассказали бы об увиденном. Великая идеологическая тайна! Храм же опекали внушительные кордоны милиции, скрывавшие от народа залежи 'опиума', с помощью которого он мог унестись от суровых трудовых будней построения капитализма... (что-то влезло из сегодняшнего!)... коммунизма. Унестись в иллюзорный мир коммунизма уже состоявшегося, где несть ни болезнь, ни печаль, ни воздыхание... Я не имею в виду умереть, но душою побывать там, где нет строительства общества всеобщего равенства, а есть самое замечательное и вечное неравенство. Мой школьный приятель Костик один раз на Пасху попытался заглянуть туда чувственным оком, забравшись на забор, но подлетевший мент чуть не оторвал ему ногу. Не пустили Костю в рай.
Казалось бы, мой путь к церкви осуществлялся методом последовательных приближений. Сначала, в детстве, большие круги с прятками и казаками-разбойниками, затем молодость с пасхальными увеселениями около храма, и вот я, наконец, здесь в притворе. По-разному я глядел на нашу церковь, но всегда она для всех русских, даже атеистов, самых верных и проверенных, была наша. И могу добавить личные впечатления: была как бы центром нашего региона обитания. Ясно ощущалось, что всё как бы вращается вокруг неё, как бы далеко ты ни был. Пойдешь в знаменитую 'Диету' или увековеченный Юрий Трифоновым, ныне уже несуществующий магазин 'Мясо', и какая-то центростремительная сила влечет тебя обратно, ты знаешь, что главное - там. От этого центра ты удаляешься, но к нему ты должен вернуться.
Когда же я оказался там за заветным забором, то сначала ощущал себя на небе. Я боялся даже проходить внутрь, будто боялся что-то нарушить и оставался всю службу в притворе. Тут было какое-то иное пространство со своими законами, и нельзя было делать неосторожные движения. Удивительны были мне девушки, которые цокали, как лошадки, высокими каблуками, ничего не замечая и ничего не ощущая, пока к ним не подходили и не говорили иногда даже весьма неделикатно: 'Выйдите, пожалуйста, вы мешаете молящимся...' Но человеку свойственно привыкать, и уже где-то через год я научился смотреть по сторонам и любопытствовать. В глаза стали устремляться ненужные и лишние картинки.
Заметил я странное противоречие. О. Владимир - среднего роста, кругленький, с выражением умиротворения на лице. Ходит, выпятив свой округлый животик. Не так чтобы очень большой животик, но очень важная эта деталь в устройстве о. Владимира. Как корабль носом разрезает морскую гладь, так о. Владимир разрывает церковное пространство и поднимает за собой волны. Там где был скандал, склока, крик, водворяется смирение и любовь. И служительницы храма смиренно подлетают к борту корабля за благословением, затягиваются под него и выскакивают вместе с волнами из под кормы. И только улягутся волны, поднятые церковным кораблем, как снова Марья Ивановна бросается на Марью Петровну с обвинениями и укорами. Такая сила о. Владимира.
А другие батюшки в храме все как на подбор худые, какие-то согнувшиеся и какие-то чересчур интеллигентные и деликатные. Несолидные. Одежда-то на них старенькая, края рясы всегда уже белёсые, потёртые, да по будням всегда в храме именно они служат. Потом я понял, что о. Владимир - настоятель храма, то есть главный священник, отсюда такое расписание.
На второе воскресение Виктор Николаевич подошёл ко мне сам. Он никогда не оставался слушать длинные и не очень удачные излияния настоятеля отца Владимира, которые совершались после каждой воскресной или праздничной службы. Говорилось всё вроде о духовном, но как-то одинаково, будто играла какая-то нескончаемая убаюкивающая мелодия. Неплохая, но однообразная. Короче, мы оказались вместе на паперти. Не помню, с чего начался наш разговор. С чего-то совершенно простого. Встречаясь с кем-то в храме, всегда испытываешь радость обретения нового человека. Тысячу раз ты его видел на работе, пропускал в дверь подъезда или когда-то в детстве был его соседом по парте, но никогда не видел в нём даже зародыша того, что открылось теперь под сводами храма. Если это то, что является для тебя самым ценным в жизни, то такие минуты ощущаешь радость давно утерянного древнехристианского братства.
Мы прошлись с ним по парку, бывшему кладбищу, и он мне рассказал о прошлом этого района. Показал, где стоял храм Михаила Архангела. И я живо представил историю нашего района. Богатое село, возникшее на магистрали Москва-Петербург, которое видывало много разных серьезных товарищей, мчавшихся из одной столицы в другую. Тот же Радищев, небось, где-то здесь строчил страницы к своему 'Путешествию...' Хотя, судя по изложению, он после Клина крепко заснул, и пришлось писать не о Всехсвятском, а о Ломоносове. Впрочем, как мы знаем из учебника литературы, для него главным было не описание, а критика крепостного строя. Наверно, она ему удалась. Затем в голове мелькают дачи, всякие обители для инвалидов, кооператив художников, гибель самолета, сирень Колесникова и генеральские дома. Вот ключевые слова к этому рассказу. Многое я знал сам. Но Виктор Николаевич удивил меня своим отношением к былому. А оно для него было не столько и только историческим фактом, сколько чем-то существующим и поныне. Все было и умерло, сумело умереть даже кладбище. Все умирают вслед за человеком: и здания, и улицы, и даже реки, как это случилось с погребенной Таракановкой (тараканы в ней, что ли, плавали?). Но когда слушаешь доброго рассказчика, то кажется, что это осталось здесь в виде идеи, которая вечна и не может умереть. Что-то от Платона. Погиб храм, но он был, и осталась его идея, которую убить нельзя. А Виктор Николаевич, как демиург, считывает эту идею и раскрывает мне, и я почти что вижу образ храма, что-то наподобие голографии. Хотя я, наверно, что-то неправильно понимаю в философии Платона.
Пока мы с ним прогуливались по кладбищу, я многое узнал. Виктор Николаевич показал, к моему стыду, (коренного жителя Сокола) необыкновенную осведомлённость в истории моей, так сказать, малой Родины. Я и не знал, что ранее здесь была церковь Преображения. Что здесь располагалось Братское кладбище, я, конечно, знал. Даже совсем глупый мог прочитать подписи на крестах и могильных камнях, расставленных по территории современного Ленинградского парка. Но я совершенно не знал, что примерно на месте кинотеатра 'Ленинград' стоял храм, построенный архитектором Щусевым в псковском стиле. Закончен он был перед самой войной, а когда был разрушен, не мог сказать и Виктор Николаевич. Интересно, что не сохранилось ни одной его фотографии, и впоследствии, когда я заинтересовался родной историей, я встречал только рисунки, на которых бросалась в глаза звонница, такая же как в храме в Малых Вязёмах.
В тот же день я узнал, что Братское кладбище одним из первых стало местом мученической кончины многих святых и праведников. Здесь были расстреляны протоиерей Иоанн Восторгов и епископ Ефрем. Где-то на краю кладбища, но кто может указать, где был тот край. Немного позже я услышал легенду, что в соседнем Чапаевском парке при строительстве были отрыты останки какого-то священнослужителя, и что неудачи всех попыток строительства на той земле были связанны именно с неудачным выбором кладбищенской земли. Дело в том, что строительство, начатое ещё Василием Сталиным, было прервано ввиду наступления так называемой оттепели. Был закончен только нулевой цикл. И эти руины перебрасывались из одно ведомства в другое, всё также оставаясь советскими неокатакомбами, дававшими приют шпане и алкашам для распития бутылки портвейна из 'подвала'. Так продолжалось до наших страшных времён, когда всепожирающее брюхо нового нерусского человека добралось и до каркасов. И этот человек, не боящийся ни святости, ни тем более каких-то легенд, воздвиг над каркасами некую вавилонскую башню, долженствующую послужить убежищем для этого самого новонерусского человека от копошащихся внизу старорусских. Ну что же, посмотрим, сколько простоит эта башня.
Я слушал Виктора Николаевича, а сам думал о том, как нам придется забираться на ту высоту, где нам предстоит жить. И действительно, после мы с ним жили на этаже, номера которого я так никогда и не узнал. Причем жили мы там только вдвоем. Выше было только небо.
Виктор Николаевич Колбеев вёл жизнь очень скромную, что, впрочем, было неудивительно для его весьма преклонного возраста. Да и без его скромной жизни мы с ним не поселились бы так высоко. Надо сказать, что я и сам тогда не помнил, как жил, что пил, что ел и над чем работал. Помню только, что я что-то пил, что-то ел и где-то над чем-то работал. Но было жалко, что моя учительница не жила там с нами. Она к тому времени покинула наше пространство, наш мир, а дальше знает только Господь, у которого, как известно, обителей много. Мне хотелось бы, чтобы они встретились, ревнители и человеколюбцы, но не пришлось.
Кто же он был, мой новый знакомый? Все о нем я узнал не сразу. Тогда ужн не было необходимости делать тайну из своей веры. Но Колбеев не говорил о том, как ему удавалось оставаться христианином долгие годы. Родился он еще до революции в мордовском селе. С детства был при храме, любил службу, пел и читал, даже умел звонить в колокола. Потом стал учиться рисовать. Когда началась революция, он был уже юным, но убежденным христианином. Формированию этих убеждений способствовала личность настоятеля сельского храма. Были еще тогда пастыри, собиравшие вокруг себя людей. Со временем их община становилась все сплоченней, а гонения все сильнее. И так продолжалось, пока не закончилась эпоха легального христианства. О. Николай хорошо относился к мальчику, и само это предопределило будущие неприятности. Но, кроме того, о. Николай организовал ещё и какую-то достаточно сплочённую общину, куда входили и монахини, выгнанные из монастыря. Долго это продолжаться не могло, о. Николая арестовали, сослали, и кончил он свою жизнь, как и большинство честных батюшек, в лагере. Вите пришлось навсегда покинуть родное село, что он сделал по совету своего мудрого наставника. Так он оказался в Москве, в большом городе, где был никому неизвестен. Там ему удалось получить образование и впоследствии найти хорошую работу. Удивительно, что он, хоть и был осторожен, но не старался особенно конспирироваться. И Бог хранил его за эту простоту. Может быть, я не всё правильно понял из его кратких рассказов, но подробно мне не довелось его расспросить, да и показалось неприличным.
Затем была война, легализация православия. Оказавшись в Ташкенте, он познакомился с владыкой Гурием, одним из тех, кто не собирался сдаваться. Владыка Гурий имел большой опыт: после революции сумел собрать общину в Петербурге, где служил в Александро-Невской лавре. Последовала ссылка в Среднюю Азию, где он собрал общину, но теперь уже попытался затаиться. Затем время мытарства, ссылки, тюрьмы. Потом открытие храмов, прекращение гонений, рукоположение в сан епископа. В долговечность новой церковной политики митрополит, конечно же, не поверил и потихоньку рукополагал в священный сан надежных и достойных людей. Так стал священником и Виктор Николаевич. Он тогда уже был уважаемым художником, членом Союза. Он тогда расписывал в храм в Ташкенте, там и состоялось знакомство с владыкой. Так началось тихое служение о. Виктора. Он ходил туда, куда трудно было попасть легальному священнику, служил литургию там, где не велено было ее служить. И так прошли многие годы его служения, до тех пор, пока он не состарился и не вымерла его община. Когда в политическом смысле все изменилось, он не стал кричать о своем служении с демократической трибуны, проклиная Советскую власть. Скорее, думаю, он в душе эту власть благодарил, потому что она дала возможность ему такого сокровенного служения. Конечно, не власть, а Бог Своим промыслом дал ему служить не в постсоветском храме, сотрясаемом склоками, дрязгами и взаимными доносами, а в храме невидимом, спрятанном в обыкновенной квартире. Где только по воскресениям падали стены, и квартира становилась центром мира. Но это совершалось, и не было театра, и не было зрителей. Кому еще доставалось такое служение? Только первым христианам, святым.
Самым трудным в его жизни оказалось не пережить годы подполья, а пережить то, что началось потом, при 'свободе'. Сначала было все радостно: печатали книги, которые, казалось, не могли быть изданы никогда, открывались храмы, закрытые, казалось бы, навсегда. Но потом звук презренного металла во многих местах стал заглушать колокольный звон, а вопли исполненных 'любви' братьев и сестер заглушали красивое церковное пение. 'Созидатели' и 'профессионалы своего дела' оттеснили 'любителей' и 'маргиналов': процесс, закономерный для всех сфер жизни, но особенно болезненно воспринимаемый в церкви. Началось разделение на выдающихся батюшек (одного из клонов - о. Владимира с Сокола мы видели и, увы, слышали вместе с о. Виктором), и батюшек пассивных, их легко узнаешь по худобе, быстрой ходьбе и старенькой рясе. Уверен, что о. Виктор, даже если бы и смог служить в наше время, вряд ли бы обрадовался перспективе работы в подобном институте. Его всегда отличало благоговение ко всему, относящемуся к церкви, к любой букве, даже если она была всего лишь частью имени, записанного в помянник.
Тогда как раз заговорили о клонировании, и я подумал, что духовное клонирование существовало уже давно. Пролетарии революционных лет с одинаковыми лицами и мыслями - разве это не клоны? Юноши из Hitlerjugend - разве произведены не от одного человека? Перестроечные демократы кричащие разное, разве выскочили не из одной утробы? Рождение подразумевает наследование физических и душевных качеств от родителей, а клоны общественного влияния имели разные физические качества, но одинаковые душевные. Можно сказать, что существование души, согласно постулатам последовательного материализма, было уже в них под вопросом. Так сказать, постепенное отмирание души в ходе строительства... чего там нужно было... Но в России при социализме победить душу не удалось. Тем более, дух человека. Небольшая такая штучка находящаяся где-то в человеческой душе и делающая ее именно человеческой. И, казалось бы, когда мы победили (вернее не мы, а такие как о. Виктор), где-то открылась фабрика клонов духовных людей вообще и духовенства в частности. Мы поняли это с ужасом, о. Виктор говорил, что он был этой фабрикой совсем сражен. Это было все равно как демократ и борец за права человека вдруг узнал бы в самый разгар торжества победы света над тьмой о том, что где-то на периферии люди света уже понастроили лагерей, и осталось только их заселить. Думается честному человеку после этого вряд ли захочется бегать по площади с флагом. Хотя нечестный начнет бегать еще быстрее, чтобы не приготовили ему в тех местах квартиру.
Но тут несколько другое. Религия, вера - это не политика, это гораздо хуже. Если снаружи здания осталась лишняя ниточка, то кто-нибудь дернет за нее, и оно обвалится. Здание может быть и биологическим, и общественным. Может быть и отдельным человеком, и целым государством. Если обвалится государство - может и не так плохо. Может, его и следовало бы уронить. Но когда обвалится человек - его уже не восстановишь, не запустишь снова, как машину, в том числе и государственную. Не родишь же снова человека, не дашь ему новую душу - у Бога все учтены и не подсунешь ему лишнего человечка. Значит, если рухнет такой человечек, то его уже никогда не восстановишь. Сколько их приходилось видеть, - рассказывал мне о. Виктор. Был человек рядовым членом партии, потом узнал про церковь, да тут еще и разрешили о ней знать как раз, полетел туда и тут же угодил под бульдозер. Хорошо еще не успел стать священником. И нет человека: раздавлен, выброшен, впрессован в землю или спасся бегством, замерз или засох там во внешней тьме, на стране далече.
Но хуже всего все-таки клоны. Они никогда не упадут, не попадут под бульдозер, потому что неплохо знают правила игры и запрограммированы на успех. Они не породят катаклизмов, они не сделают ничего плохого, так же, как и хорошего. Но они не способны создавать потомство. Все будет тихо и спокойно, но они потихоньку начнут умирать или выходить из строя, и после них уже не останется ничего. Только пустыня.
- Ты хотел бы видеть на месте нашей Родины пустыню - спросил меня о. Виктор.
- Нет, - ответил я честно.
Мы повернули около 'Ленинграда'. И пошли обратно.
Наше знакомство с Виктором Николаевичем продолжалось и расширялось. Как-то он пригласил меня к себе домой, и как только за мною захлопнулась входная дверь, я понял, что пришел сюда навсегда. Невозможно было поверить, что это точно такая же квартира, как и все остальные в нашем доме. Впрочем, такая же только по замыслу архитектора. Виктор Николаевич наполнил ее пространство тем, чего никогда не было у соседей. Стен у него практически не было: посетителя уже в прихожей разглядывали люди, внимательно наблюдавшие со стен. Это были портреты людей, ушедших или уходящих, и всем им дал жизнь Виктор Николаевич. Он мог назвать каждого человека, которого он изображал, но я хоть и мало разбираюсь в искусстве, понимаю, что он создавал людей, которые только по имени соответствовали оригиналам. Они были похожи, но все же какими-то другими. Они были пойманы в ту секунду, когда раскрывалась скорлупа, и обитатели осторожно выглядывали наружу. Так пойманы были даже его мать и отец, которых, думаю, он рисовал по памяти. Он дал им жизнь такими, какими увидел их в детстве. Потом - жена, дети, другие портреты. Но это было только в начале квартиры. Дальше пространство расширялось и даже исчезало. Сам он писал иконы в васнецовском стиле, и как, я впоследствии узнал, был знаком и с Ижакевичем. И также пытался вместить в один кадр целый фильм, снятый по житию святого. Но далее были иконы, подаренные, купленные, спасенные, освобожденные. Я не знаток иконописи, но они уже казались завесами, которые если отодвинуть, то можно попасть в другое пространство, в духовный мир. Поэтому здесь иногда пространство не расширялось, а терялось или кончалось. Как навсегда и на все времена, оно закончилось в Троице Рублева. Здесь, конечно, не было Рублева, но чувствовалось продолжение за колеблющейся завесой. Сейчас ветерок приподнимет ткань, и ты увидишь кусочек другого мира. Особое значение имели и книги в старинных переплетах и даже старые фотографии и письма, которые он мне показывал. Надо отметить, что иконы и картины здесь сильно теснили книги. Фактически загнали в одну комнату, где они и прятались. Но вы не подумайте: Виктор Николаевич был начитанным, знал несколько языков и имел образование помимо художественного. Просто мы с ним не говорили об этом.
Было у него и нечто другое. Это разные святыньки: вот икона, подаренная вмц. Елизавете на Пасху, вот крест из московского разрушенного храма. Но главное был мощевик - видимое свидетельство святости. Удостоверение, выданное в том мире, где не нужны свидетельства, но они все-таки выдаются для нас, здешних, зажатых стенами и потолками, рабов декартового пространства. И я переехал, стал жить у Виктора Николаевича. Нет, конечно, я спал и ел по адресу согласно прописке, но жил я только там, за заветной дверью.
- А что надо делать, чтобы не было пустыни? - продолжил как-то наш разговор в парке Виктор Николаевич.
- Не знаю, - я был удивлен этим поворотом, - разве можно тут что-нибудь сделать?
- Надо разбить сад или устроить оазис. Чем мы и раньше занимались.
И мы начали делать маленький оазис. Читали, писали и даже немного рисовали. О. Виктор объяснил мне, что не обязательно всем писать иконы. Каждый предмет, исходящий из рук человека, может иметь что-то от иконы. Если он делается верующим человеком, то что-то вбирает от себя от веры. Посмотрите, как строили раньше, как рисовали. Хотя это нельзя назвать изображением невидимого, небесного мира, но все же это изображение веры человека. И я старался что-то делать с верой, хотя и профиль мой был не очень широк. Разные фигурки, небольшие картинки.
Начали мы заниматься и церковнославянским. Ведь надо же понимать язык, на котором славят Бога.
Один раз о. Виктор сказал, что язык - это, как одежда. Раньше женщины любили наряды, а теперь они иногда обходятся почти без них... И хотя они стали совсем голые, но вряд ли стали красивее. Они стали доступнее. И тут уж каждый выбирает для себя... Так и язык стал проще и доступнее. Нецензурная брань еще более понятна, но открывает она не те сферы, куда доложен возноситься ум. Делая что-то более доступным, мы просто отсекаем от себя непонятную часть и все. Русский язык, на котором писал Пушкин о любви к женщине, не подходит, чтобы написать на нем о любви к Богу. Поэтому в Греции полно языков: каждое время имело свои кафаревусы и димотики. И что мы ищем в вере: понятности или понимания?
И я любил с ним читать и петь акафисты, иногда мы вместе с ним читали вслух молитвы. И это было совсем по-другому, чем мои полусонные молитвы дома. Это было как в храме, как должно быть в храме. Но все это было потому, что я молился с ним... Часто к нам заходили люди, народ вначале как-то собирался вокруг Виктора Николаевича. 'Духовный поиск, - как он говорил с улыбкой, - надеюсь, кто-нибудь найдет'. Они читали книги, молились с нами, переживали друг о друге. Но приходить стало все меньше и меньше, - менялось время, и люди снова втягивались в работу. 'Духовный поиск закончился', - подумал я, но о. Виктору этого не сказал. Но он и не желал потока людей. Надо отметить, что все приходящие что-то отнимали, что-то уносили с собой, чаще всего по обыкновению бывших советских людей ничего не оставляя. И я понял, что о. Виктор мечтает только о тишине. Примерно к этим временам относится его попытка помогать в становлении воскресной школы нашего храма. Он писал методики, ибо когда-то что-то преподавал. По-моему немецкий язык в вузе. Но потом дрязги и повышенное внимание настоятеля сделали эти занятия невозможными. И о. Виктор отошел от школы, потому что правильные люди стали на него поглядывать насторожено: какой-то там, мол, священник, а кто знает его, что он делал до семнадцатого года. Да к тому же, он не умел танцевать на линейке. Она узкая, да и всего тридцать сантиметров в длину. Как тут удержишься, а ведь еще сплясать надо. Я всегда поражался искусству танцоров, выполнявших подобные номера. Но дело в том, что ни мне, ни о. Виктору танцевать совсем не требовалось. Нам было это неинтересно, да знали мы, что танец - не наше призвание. Нам бы углубиться куда-нибудь, обдумать, оторваться, одним словом, от народа. Помню, меня еще в школе бранили за отрыв от масс.
Я иногда спрашивал о. Виктора: 'Почему масса всегда идет куда-то не туда, куда идем мы?' И тогда он пожимал плечами:
- Мы идем к Богу, как это ясно Он нам сказал.
Я спрашивал:
- А куда же массы идут?
Он говорил:
- Тоже, вероятно, к Богу. Только я их пути не знаю.
Я снова лез к нему с вопросом:
- А всегда так было в истории, чтобы одни - туда, другие - сюда. Не бывало, чтобы вместе?
Тогда он коротко отвечал:
- Не всегда.
И далее про то, что раньше все яснее было, и отсылал к книге 'Деяний'.
Иногда через окно своего наблюдательного пункта я видел, как приближается к подъезду его сын, такой же худощавый и подвижный, как и его отец. Сын приезжал проведать отца почти каждую неделю. Вообще, что-то трогательное было в этих людях, совершенно чуждое нынешнему веку. Сын Виктора Николаевича относился к нему с такой сыновней любовью, что она превращалось в обличение века сего, казалось бы, питавшегося и укреплявшегося в своей тьме презрением к старшим и отвержением стариков.
Скоро я узнал, что второй сын Владимира Николаевича занимался когда-то народными промыслами. И он мне показывал некоторые его труды. Знакомство с ним было полезно для моего ремесла. Но, увы, оно подтолкнуло и к горьким наблюдениям. Каждый человек взращивает нечто в себе в течение своей жизни, что-то понимает, постигает и где-то должно собранное отложиться и сохраниться. Иногда кажется, что от хороших родителей должны рождаться ещё лучшие дети. Но, законы, по которым создан человек, отвергают подобные наши желания. Нельзя было назвать Сергея плохим человеком или в чём-то ущербным. Разве только здоровьем был слаб. Но не было в нём той способности дойти до самой сути, понять ее и воплотить в жизнь. Наверно, наши поколения были уже лишены жажды осмысления жизни, природы, Бога. Хороший мастер, не сделавший ничего хорошего, он был неоригинален своим бездельем. Если раньше были люди, то теперь мы потенциально люди, живущие и неживущие, говорящие и молчащие. Но человек ценится не по таланту, а по результатам этого таланта. Наши предки умели воплощаться, мы же отдаем дань сослагательному наклонению: 'я бы..., если бы не ...'.
Сергей был невысок ростом, несколько в отличие от отца грузен и пессимистичен. Но помог мне не только советом, но и распространением моих произведений. Впрочем, я его редко заставал у отца. Ему было трудновато не только ездить, но даже и выходить из дома.
Сам же старший Колбеев, не смотря на то, что ему было уже за восемьдесят, поражал своей жизненной силой, твёрдой уверенностью в жизни и знанием ее механики. Но при этом он, казалось, старался не выдать себя, скрыть это знание таинственной механики. Рядом с ним всегда было спокойно, была уверенность в правильности пути как ближнего, так и дальнего. Что-то в нём было от советского фильма, с заранее известным торжеством добра и справедливости, наступавшем непосредственно перед печальным словом: 'Конец'. Вопрос удачи, наверно, трудно рассматривать с философской, а тем более с богословской точки зрения. Но данные для исследования уже есть.
На кусок хлеба он всю жизнь зарабатывал, рисуя диафильмы. Вряд ли современному ребёнку известно что-либо про этот застывший мультфильм. Предметом его творчества были в основном русские народные сказки. Каждый кадр представлял собой отдельную картину
Как-то он мне подарил объёмную папку со множеством листов. Там были рисунки для одного из диафильмов - искусства, сданного сегодня в архив. Я не уверен, что эти папки откроет кто-нибудь из молодого поколения. Человеку жалко своего труда, а тут есть надежда на сохранение. Я сначала часто и с удовольствием раскрывал эти старые альбомы и смотрел. Несмотря на то, что там были чаще всего рисунки из русского народного быта, всякие там алёнушки в сарафанах, иванушки в шароварах в обнимку с волком или козленочком, от рисунков этих веяло какой-то добротой, спокойствием, побеждающей правдой. Здесь я особенно чувствовал, что во всяком деле, как и в иконописи, может отражаться Бог через произведение. Не надо на заднем плане подчеркнуто рисовать красивые храмы, если у тебя есть храм в душе, он отразится на бумаге и даже в батальной сцене. Это надо просто один раз увидеть. Возьмите старые, даже советские книги и разглядите там какого-нибудь сына священника или прихожанина с улицы Неждановой. И откройте современную православную книгу: там при всей сегодняшней открытости и доступности, все куда-то валится и прыгает, и не помогает свобода совести. Храмы построены снежной королевой по проекту архитектора Кая. Тогда еще никто не смог вынуть из его сердца осколок - след духовной войны. А он, раненый, все строил, а другие раненые все рисовали. Хотя может они и не воевали, и не состояли в нашей армии.
Виктор Николаевич за свою жизнь расписал несколько храмов, написал несколько десятков икон. При росписи храма в Ташкенте Виктору Николаевичу приходилось пользоваться советами самого Корина, с которым он был хорошо знаком. Вот собственно всё из творческой биографии обитателя нашего подъезда. Всё, да не всё, хотя остальное следует, наверно, отнести не к творческой, а духовной биографии.
Помню, был один из тех зимних вечеров, когда темнота рано начинает пробираться в моё убогое оконце над дверью подъезда и мешает мне работать. Свет ещё не хочется зажигать в эти часы, и какое-то время продолжается эта странная борьба человеческой грусти с непоколебимой природой. Как всегда борьба эта закончилась поражением человека, и стало настолько темно, что необходимо было зажечь свет. Но, не зажигая света, я вышел на улицу и пошёл по белым дорожкам парка. По аллеям прогуливались мамаши со своими чадами, неторопливо шествовали пенсионеры, обсуждая дебюты политической оперетты. Кажется, если прислушаешься, то услышишь: 'Бриан - это голова, я ему палец в рот не положил бы'.
Когда уже совсем стемнело, я различил на холме у часовни маленькие светлые огоньки и несколько тёмных фигурок. Приблизившись, я удивлением услышал пение и понял, что читают акафист Царю Николаю. Читают люди, стоящие вне часовни, без священника, без хора. Читают и поют только потому, что считают это необходимым.
Смешно, но как причудлива бывает наша жизнь. Важные люди построили маловажный комплекс, отгородив половину парка железной решёткой и неправильно ориентировав часовню. Уж, конечно, всё это делалось небескорыстно. Любопытно, что эти люди долгие годы и не думали о том, что на этом месте покоились тысячи их предков, жизни свои отдавшие за Веру, Царя и Отчество. Напоминавших об этом они считали полоумными, рептилиями, доисторическими людьми, явно недостойными участия в жизни. Но вот колесо истории повернулось ещё градусов на 10, и вдруг уважаемые господа всё вдруг вспомнили, не вспоминая только об этих маргиналах. Потекли денежные потоки, способные подобно селю смести все добрые начинания, но эти ихтиозавры, эти чудовища, умудрились за что-то зацепиться и вот читают здесь на 20-ти градусном морозе свои акафисты близ навеки запертой часовни.
Тот, кто считает, что он что-то может спрогнозировать хотя бы лет на пять, просто гнусный обманщик. Трудно уследить за кольцами этой гигантской змеи, за всеми её кольцами. Змеи, которая движется в определённом, только ей известном направлении, но которая мало того ещё и нас тащит с собою, а мы путаемся, наблюдая за её причудливым и скользким телом... Красное становится белым, желтое - коричневым. Партком сменяется церковной службой, а во что перельется служба, даже не хочется и думать. В заседание парткома?
Хорошо только одно, что, придя, домой с мороза, можно поставить чайник и испробовать любимого напитка инженера. Присев у своего полуслепого окна, я задумался о том, что живу в замечательном месте. Пусть мы живём почти что на костях или даже собственно на них, но ведь и в древности храмы строили на костях мучеников. Важно только, как жить, какую проводить жизнь. Можно устроить на кладбище цирк, вертеп разбойников или публичный дом. А можно всматриваться в тёмные деревья, среди которых, кажется, ходят по вечерам тени тех, кто пал, защищая честь не только России, но и другой православной страны - Сербии. Всматриваться и учиться, быть похожими на наших предков, которые, несмотря на свои недостатки, были все же гораздо лучше и светлее нас.
Вскоре для меня началась печальная пора. Отец Виктор сильно заболел, вернее сказать, его хватил удар. Он скоро поправился, но воспринял это как знак свыше, что пора собираться в дорогу. И действительно, он стал довольно быстро слабеть и, казалось, дорожил каждой минутой, боялся пропустить что-то, не договорить, забыть.
Он был катакомбным священником, причём около сорока лет. Но был он совсем не из тех, которые объявились из какого-то неведомого подполья и стали крикливо проклинать патриархию, иногда ругая её вовсе и небезосновательно. В те времена стал известен один священник, который был точно таким же катакомбным, как и о. В. И происхождение, и рукоположение имел точно такое же. В отличие от Виктора Николаевича он вышел на стезю открытого служения, то ли из-за того, что был значительно моложе, то ли оттого, что не боялся света, как боялся его о. Виктор. Свет ведь не только освящает, но и открывает, и жжет, и сушит.
Митрополит Гурий, рукоположивший о. Виктора, был сразу после войны настоятелем Троице-Сергиевой Лавры. Первым ее настоятелем. Сам, на своих руках, переносил мощи святого из музея. И он, видимо, отделил частицу мощей преподобного и дал ее своим ученикам.
- Видишь тот крест? Посмотри, вот здесь частица мощей преподобного Сергия. Когда я умру, возьмёшь этот крест себе. В 1946 году владыку назначили игуменом Троице Сергиевой лавры. А одним из первых насельников был нынешний архиепископ Ярославский Михей, мой хороший знакомый.
Отец Виктор достал пожелтевшую фотографию на ней были владыка Гурий, владыка Иоанн (Вендланд) и он, молодой, в иподьяконском облачении, такой же худой.
- Так вот, владыка, - продолжил он, - переносил мощи из музея, вот тогда и отделил частицу, да нам, ученикам, роздал. А голова-то преподобного музей миновала, сам слышал от о. Михея. Её подменили и настоящая находилась в селе Виноградово. Одним словом, безбожники одолеть преподобного не смогли. Да и вообще, здорово посрамились. Один прихожанин мне рассказывал: когда решили они раскрыть мощи преподобного для осмеяния, то собралось много народа, и великий святой явил свою силу. Был при этом слепой мальчик. И только безумный мог усомниться в святости мощей, когда храм вдруг пронзил вопль: 'Мама, мама, я вижу...'. Но слепые так и остались слепыми, а имеющий духовные очи обрел и телесные... Так что храни этот крест. Это самое дорогое, что у меня есть, и я завещаю его тебе.
Через месяц о. Виктор умер. Вот его гроб пронесли мимо моего окна. Как короток этот путь: всего несколько лестничных пролётов. Долгая жизнь - и всего несколько пролётов. Так мы прощаемся потихоньку с тем, что как бы стало нашим продолжением. Дом, окно, ступеньки перед дверью. Вещи, как люди: встречаешь их первый раз, и они кажутся совсем чужими, видишь их второй раз - радуешься как старым знакомым. Стоит пройти с десяток раз одним и тем же путём, и он становится как бы продолжением тебя. Кажется, человеческое тело не заканчивается пальцами ног. Всё что дано нам Богом для нашей жизни, становится как бы частью нашего тела, и после того, как душа расстаётся с телом, вскоре и тело прощается с тем, что окружает его. Оно возвращается туда, к началу всех веществ, образующих человека, к тому из чего создано первое тело. Оно уходит в землю. Вот путь истинного христианина, хотя есть и другой путь, современный путь Гераклита: тело бросается в огонь. И утешает, что это еще не адский огонь, и он кончается, когда сгорает тело.
И тут я понял, что я значу сам по себе: пол подо мной несколько месяцев ходил ходуном. Я не могу сказать, что сильно горевал об о. Викторе. Может быть, у него были какие-то повороты в жизни или снижения, я этого не уловил, но в моих глазах он остался маленьким кораблем, что-то вроде миноносца. Старенький, маленький, он уверенно бороздит океан, и точно известно, что дойдет до цели. И когда не стало этого маленького кораблика, то не только пол закачался, но и я сам и начал ползти вниз, ближе к земле. Фигурки снова стали поделками и даже подделками. Поговорить можно стало только при помощи бутылки, пусть даже самой маленькой. А говорить было и незачем, только при качке вновь и вновь разбрызгивать драгоценную пресную воду. И вот он - закономерный первый этаж, который позволяет видеть все, кроме неба.
И только жива память об о. Викторе, и когда ко мне приходят воспоминания, я выхожу в парк и иду по дорожкам бывшего братского кладбища, по которым мы частенько с ним бродили после храма. И вспоминаю многие наши разговоры.
Помню, что он говорил о будущих временах, которые несомненно придут, и каждое поколение христиан думает, что эти времена уже наступили. Тогда снова понадобятся подвалы, куда бесстрашные христианские воины спустятся, чтобы сразиться с силами преисподни. Наступление тьмы рождает концентрацию света, и тьма способна поглотить рассеянный свет, но она не способна противостоять свече, и любая самая слабая свеча, пока горит, побеждает самую сильную тьму.
О. Виктор не верил особенно конкретным пророчествам и, тем более, был далек от того, чтобы прорицать самому. Он просто говорил мне, что время то невозможно проспать, что Бог и силы небесные поставили для нас хороший будильник, и каждый должен будет сделать выбор, и выбор этот будет невелик.
И мой первый этаж - это время увидеть себя, время побарахтаться в лягушатнике, зная, что скоро придется плыть по океану. А чтобы плыть по нему, надо понять, что для тебя глубока и ванна.
Ба-а-х! Снова хлопнула подъездная дверь. И я опомнился, и снова посмотрел на своего деда. Да это опять Герман, и никак он не успокоится... Я покончил с воспоминаниями и окинул взглядом свою маленькую комнатку, свой первый этаж: старый диван, круглый стол с еще не остывшим стаканом чая, старое разваливающееся кресло - наследство моей бабушки - и небольшой, почерневший крест на стене.