Туманов Никита Александрович : другие произведения.

Ночные купальщицы

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:


   Ночные купальщицы
  
   Целый день мы провели вместе, и теперь, в конец уже намаявшись, сонные лежали в высоком ковыле. Ее волосы щекотали мне нос и я едва сдерживался, чтобы не чихнуть. Солнце нехотя и вяло погружалось в тощие верхушки ельника и мне cтрашно хотелось спать, но вместо этого, я молча и с каким-то непонятным мне упоением следил за тем, как легко, даже невесомо, приподнималось ее узкое загорелое плечо. Тонкая лямочка голубого ситца послушно вторила этому плавному движению, подчеркивая упругость молодого тела. Небольшая родинка делала это удивительное существо еще более неземным и необычайно трогательным. Не выдержав, я слегка коснулся ее плеча. Она не ответила. Тогда я осторожно положил на него руку и сквозь пальцы ощутил приятное тепло. Она спала. Я понял это лишь сейчас. Ее голова серебристым облаком лежала у меня на груди и я боялся разбудить ее ударами своего сердца, которое как нарочно, отдавалось все сильнее.
   Спящая, она совсем не была похожа на свою мать. На ту, которую я любил настолько сильно, что порой мне самому становилость от этого страшно. Не знаю, чего больше я опасался - того ли, что однажды, в одно бледно-молочное осеннее утро, она, выпархнув из раскрытой кровати, наскоро оденется, защемит в стальных кашалотовых губах чемодана отрывок длинного чулка, стремительно сбежит по холодным ступеням, хлопнет входной дверью, и растворится в крышах домов, афишах, панелях. Перельется, иск?жаясь в темных таксомоторных стеклах, мягко продавит дермантиновую обивку заднего сидения, и, промозгло поеживаясь, сгинет за поворотом. А потом ее волнисто и посапывая будет домогаться какой-то тучный господин с алмазным мизинцем, и она, наигранно ярко сопротивляясь, небрежно ему отдастся. Вторым было то, что я сам лишу ее жизни. Нет, она отвечала мне взаимностью. Как кошка, она игралась со мной: выгибала спину, царапалась, выскальзывала у меня из рук, но я все равно ее настигал. И в этой безудержной страсти, даже похоти, она целиком принадлежала мне одному. И одна только мысль о том, что кто-то другой мог ею владеть, вызывала тогда во мне ярость. Я не был ревнив по мелочам. Скорее, я совсем ее не ревновал. Как можно ревновать, например, стул или вазу? За то, что кто-то другой на нем сидит или за то, что в вазе стоят чужие цветы? Это была не ревность, а, скорее, обозленная одержимость. Я не был ревнив, потому что она всякий раз рассказывала мне про тех, с кем ей доводилось перевидаться. Рассказывала незатейливо и до чистоплотности детально. Говоря, что между нами не может быть секретов. И после этого мне не к чему было придраться. Она меня не обманывала и подозрения были излишни. Уйти я не мог - она была для меня всем - и я как послушный пес всякий раз выслушивал эти отвратные истории. Быть может именно поэтому я так отчаянно владел ею, чтобы и от моих спешных прикосновений слышать такой же надрывно-сладостный стон. Вырвать это страстное признание из ее тонкогубого рта, когда она на мгновение теряла рассудок, становясь для меня больше чем всем. Но это лишь было моим единственным и кратковременным превосходством. Так часто в моей голове проносилась мысль об убийстве. Но что это было - истинное, принадлежавшее только лишь мне желание? Страх за возможные последствия, крик отчаяния, свобода?
   Ее природная привлекательность удивительным образом сочеталась с непосредственностью и чуть низковатым тембром голоса. Она была умна и хитра одновременно и именно это сочетание, точнее смесь (настолько естественно это было в ней намешано) делала ее прекрастной актрисой своего жанра. Где-то я даже побаивался ее, и мое давно потерянное в ее светло-зеленых глазах честолюбие, порой еще сильнее угнетало меня. Всегда, насколько было необходимо, была сдержана и непременно честна. Конечно, она могла о чем-то умолчать, но на прямой вопрос отвечала мгновенно и сокрушительно. На таких условиях я знал про нее все. Знал, где родилась, как звали мать, даже сколько ей лет (решив проверить, я однажды вытянул ее паспорт - так и есть - 29). Единственного, чего я не знал и о чем боялся спросить, так это то, почему она жила со мной вот уже около года. Не из-за денег - их у нее было вполне достаточно, по крайней мере, ни копейки у меня она не просила. Привязанность - рано, да и глупо, не говоря о любви и прочих мелочах. Ничего вразумительного в голову не приходило. Это и была та загадка, которая не давала мне покоя еще с самого начала нашего знакомства. Тогда, когда дело зашло уже слишком далеко, я понял, что теперь придется все время держать ее при себе. И я согласился, заключил пари с самим собой, не зная, во что это может вылиться. Но разве это не стоило того?
   Одно качесто в ней поражало меня особо - она как маленькая любила цветы. Я никак не мог связать ее хитрый ум и искренне большие искрящиеся глаза, стоило мне принести ей охапку роз или букетик ландышей. Порой, ее реакция казалась мне наигранной, но откуда-то я знал, что это не так. Она действительно была рада, может, где-то и счастлива. В действительности, для меня было невообразимым представить ее хоть на миг понастоящему счастливой. Даже тогда, когда в конце мая родилась девочка, и я забирал их из больницы, на ее лице не было ничего, кроме настороженного волнения. Ребенок был не кстати, но она от него не отказалась. Чьим он был - я не знал. Тогда это интересовало меня меньше всего. На первом месте по-прежнему была только она и ничего кроме нее. После рождения девочки она стала раздражительнее, но не настолько, как это обычно бывает. Скорее это выглядело так, будто она каждый день была вынуждена примерять одну и ту же шляпку, которая ей явно не шла. Сдавать ее обратно в магазин было жалко, а показываться в ней на людях - невозможно. Да и вообще, как эта шляпка могла к ней попасть, ведь она всегда была так предусмотрительна... Точно упрекая себя за такое внезапное приобретение и, как мне показалось, пытаясь оправдаться, она стала неоправданно груба со мной. Тогда я впервые ее ударил. Она ничком упала на кровать. Я испугался. Внезапно мне стало ее жаль и я возненавидел свое малодушие. Мне чудилось, что кажущаяся доселе незыблемой статуя потеряла центр тяжести, рухнула и в миг раскололась на множество фрагментов. Я был уверен, что она тут же, не вымолвив ни слова, уйдет и больше никогда не вернется. Пытаясь ее удержать, я сделал резкое движение по направлению к кровати - это осталось для нее незамеченым - но, точно оступившись, остановился. Так я неподвижно простоял несколько минут. Она по-прежнему была тиха и неподвижна. Вдруг страшная мысль ударила в мою голову - "Неужели конец..., неужели я стал убийцей!". И стоило мне только ужаснуться этой догадке, как она резко повернула голову и искоса посмотрела на меня. Тушь не расплылась и это больно ужалило меня. В тот момент многое крутилось в голове, но то, что она не заплакала, так и осталось в памяти. Статуя устояла.
   Вопреки моим ожиданиям, казавшимися столь очевидными, она совсем на меня не обозлилась. Перевернувшись и встав на колени, она плавно, не сводя взгляда, подалась ко мне и, ухватив за рубашку, медленно потянула на себя. Я чуть было не попросил у нее прощения, но, видя такую реакцию, понял, что все правильно. Более того, сделал вид, будто и не сожалею о случившемся. Такая перемена настроения вызвала во мне непонятное ощущение, истинная природа которого осталась для меня загадкой. Объяснения ее поведению я найти не мог. Это не было страхом, не было почетанием силы. Было что-то другое, но что именно - я не знал. И когда горячее дыхание обдало мое лицо, ни о чем уже больше не хотелось думать. В тот раз она была особенной.
   В то время многое изменилось. Решили взять няню для малышки - кроткую и незаметную "гимназистку" (так она ее называла). Гимназистка была послушна и постоянно суетилась возле маленькой кроватки. С виду неказистая, она подкупала своей доверчивостью. Няня была выбрана без моего согласия. Впрочем, таким обстоятельством я был где-то и доволен. Так вот эта девчонка, гимназистка, няня или как угодно еще, отождествляла собой (причина такой подборки кристально прозрачна) практически полную противоположность нанявшей ее дамы. Сходства проступали только через совершенно естественные природные особенности. В остальном же, появление ее в поле моего зрения, явилось более чем уместным. Было бы наивно полагать, что я мог бы ей увлечься, шептать всякую чепуху, невзначай касаться ее предметов, но в моих мыслях все это было очень даже принято и приятно. Я решил отомстить ее хозяйке.
   Мой замысел был прост и изящен как циферблат дорогих наручных часов (по крайней мере так мне это представлялось в то время). Я удумал воздвигнуть себе монумент. Увековечить свой разросшийся кровожадный образ в доверчивой и податливой памяти. Наступить на нее и при этом оставить ровный и изящный отпечаток сильной пятипалой ступни, который полноводными реками будут наполнять всяческие терзания. Сделаться объектом трепета и внезапных ночных пробуждений. Вселиться и жить на правах единственного квартиранта внутри безумно бьющегося сердца, пить мысли и чувства, грызть и не насыщаться, повелевать и одаривать, жечь и не сжигать. Быть всем и во всём - в каждом движении и вздохе, крике и шепоте, напоминать о себе в случайных строчках дешевых газетных объявлений и звуках автомобильных гудков, выглядывать из-за афишных столбов и мачт городского освещения, доводить до помешательства и отчаяния. И тогда, только тогда я сумею побороть тот неведомый мне страх перед этой бесподобной и хищной женщиной. Тогда лишь она увидит во мне равного себе. И, поровнявшись с ней, я проломлю ее. Разве это не стоит жизни. Чьей-то совершенно бесполезной и серой жизни. Разве найдется та, непожелавшая хоть на мгновение окунуться в разъяренную и необузданную страсть, захлебнуться каждой частичкой своего пытливого тела и воздать хвалу обрекшему ее на очевидную, но равномерную погибель. И задумается ли она о том, что делает все это по собственной воле и что уничтожает себя совершенно искренне и что я никакого участия в этом действе не принимаю. Нет, не задумается. Я лишь предлагаю, раскладываю перед своей жертвой разноцветные картинки ее обозримого и прекрасного будущего. А она с игривым и необычайно глупым видом, который так свойственен абсолютной понятливости, непременно соглашается выбрать одну из них. Любую.
   Именно та самая "гимназистка" и подходила на роль моей мести. Именно ее я и намеревался завести в свой иссиня-розовый шатер, где на небольшом ломберном столике, чье обычное зеленое сукно было искусно подменено синим покрывалом с вышитыми серебрянными звездами, лежали удивительные и вожделенные изображения. Вот - она в черном купальном костюме и я в такого же цвета плавках, подставляем спины облизывающему нас приморскому солнцу, в то время как соленоватый ветерок сдувает темный налет с объевшихся водой прибрнжных песчинок; вот - мы катим в открытом черном авто и ее длинная белая шаль (давно избитый, и тем самым незаменимый сюжетец) легкой дымкой вьется далеко позади ее тонких плечь. Еще на одной - мы визгливо дурачимся на белых простынях просторной и простодушной (простой и душной) спальни, холодные, посыпанные шоколадными опилками и сложенные пирамидкой, мороженные ядра в однодлинноногих вазочках, аргентинское танго, изогнутая ходом коня полосатая трубочка примитивного оранжевого коктейля "Paradise", голубая кафельная кромка подкрашенного бассейна, махровые полотенца, прохладные шелковые халаты, резиновые плавательные шапочки, изящные папиросные мундштучки... И еще, и еще. Моя дурочка с искрящимся взглядом делает трогательные и волнительные движения бледной ручкой, одергивает ее, точно наткнувшись на невидимое пламя, и не зная какую выбрать, нерешительно смотрит в мои бесовские глаза. Бери их все. Бери. Тода она радостно и жадно сгребает в миг оживившимися проворными ручкам все мои картинки в кучу и с размаху сует их в карман. При этом одна из них выпадает и я с звериным проворством спешу поднять ее и непременно вернуть новой владелице. Ничто не должно пропасть. Все как заказывали. И тогда волшебный шатер исчезает, распадается на множество мазаичных осколков, проваливается в каком-то геологическом правосудии ломберный столик с серебрянными звездами, и на их месте в капельке утренней росы выпукло выгибаются солнечный пляж, черное авто, белая шаль, простая и душная спальня...
   Все это отчетливо и прянно зрело у меня в голове. Я гордо и презрительно вынашивал этот незримый вездесущему рентгену плод наважденного прелюбодеяния и в одно мало-мальски теплое майское утро, у меня начались характерные позывы. Все началось с того, что моя неурочная падчерица больно уж разошлась и милая трудоохотливая няня принялась ее успокаивать. Кроме меня и их дома никого не было (идеальная обстановка для преступления). Под видом заботливого отца, я сделал над собой усилие и привстал, чтобы крикнуть в соседнюю комнату и справиться в чем дело, тем самым не вызвать подозрений на предмет своего поверхностного отношения к лжедочурке. Оказалось, что у бедненькой температурка. "Папа купит тебе разных пилюлек и ты поправишься" - ворковала милая няня. Непременно.
  
   Перед началом дальнейшего повествования, следует оговориться и внести дополнительную ясность в причину моих деяний, чтобы читатель как можно полнее ощутил все абсурдность происходящего и переполнявшие вместе с этим меня чувства. Дело в том, что хотя бы на фоне бытовых передряг, эта история более чем выделяется. Мой мир представлял собой какую-то чудовищную западню. Представте себе человека, который до беспамятства одержим хищной и прекрасной женщиной, окруженной пестрой свитой ее желающих. Но ему повезло больше остальных - он (то есть я) является приближенным и доверенным лицом. Ему рассказывается обо всем, что происходит в королевстве и он сходит с ума от этого экстравагантного перечня. Конечно, он может уйти, чтобы больше никогда не быть униженным, не ожидать приступа мучительно озноба перед очередным ее появлением, и не доводить себя до тупой беспомощности после ее ухода. Но он остается. Остается ради нескольких мгновений отчаянного блаженства, когда он всем своим изъеденным существом чувствует дрожь поверженного божества, а после ненавидит себя за это также сильно, как и ее. Она же благосклонна и обворожительна, ненасытна и честна. Не ропщи. Таков закон вступающего в добровольное рабство. Вы считаете меня размазней. Кому какое дело?
   Моим же неподдельным желанием было устроить с нею ракировку и в один ход раздавить эту небожительницу, заставить ее умолять и хвататься за меня уходящего (да простит мне читатель этот неуместный пафос, дышащий теперешним моим ровным спокойствием).
  
   Ну так вот, моя милая няня ничего и помыслить не могла о том идейном фолианте, вызревшем и окрепшем за ее гимназистскими косичками. Сквозь ее леденцово-карамельное шестнадцатилетнее существо, не промелькнуло и тени сомнения в моей порядочности и доброжелательном к ней отношении (насчет последнего, и у меня ровным счетом ничего не возникало). Удивительно, но я был совершенно уверен в своем успехе. Что-то заставило меня собрать воедино свои разобщенные силы и в конечном итоге мне ровным счетом ничего не оставалось, как поверить в то немногое, что из этого вышло. Поначалу, мне было даже противно от такого внезапно образовавшегося контраста между пренебрежительным отношением к гимназистке и трепетным вожделением перед своей сожительницей, но этот совестливый бунт был жестоко подавлен. Цель полностью оправдывала средства.
   Очаровать ее было делом нехитрым. На сторону моих сорока двух придательски перебрались ее шестнадцать и мой опыт тем самым стал еще сокрушительнее. Наивный ребенок смутно представлял себе (если вообще когда-нибудь этим занимался) колонеальные колоннадные кипарисы и мутные разноцветные коктейли, доргие автомобили, мягкие замшевые туфли (с моей стороны) и мягкие замшевые туфельки (с ее), шикарные вечерние виды из распахнутых окон верхних этажей прибрежных отелей, и великое множество других таинственных и манящих атрибутов совершенно иного для нее измерения, преподносимые на серебрянном подносе легкой и изящной рукой такого элегантного господина, запросто могли ввергнуть ее незамысловатый ум в пучину радостного телячьего волнения. Казалось бы дело наполовину свершилось, однако изнутри все обстояло более чем иначе. Сразу же глушить ее таким образом было опрометчиво - блицкриг непременно поперхнулся бы (если не подавился) отчасти потому, что я не чувствовал полной уверенности относительно ее реакции. Мой (родившийся заново) изворотливый мозг то и дело подсовывал мне различные сомнительные варианты, одни из которых я отметал сразу, другие - чуть подумав. Утомительный процесс переставления старых идей за неимением новых выдавал уныло-скользкий возвратно-поступательный полиндром. Приходилось выстраивать и проверять на разрыв свежую цепочку возможных вариаций на заданную тему.
   Наверняка она всему бы поверила - в этом я почти не сомневался, а вот хватит ли у нее ума сдержаться и не выказать своей возбужденной радости (в которой я почему-то тоже был хладнокровно уверен) хозяйке или сделать ее таким же естественным увеселением, как возня с моей безвременной падчерицей. Ведь все надо было обставить (по вполне понятным причинам) в тайне от нее. Придумать удивительно трогательную легенду о том, что житья с нею нет никакого и что одна лишь ты, моя дурочка, можешь вырвать меня из лап этой хищной бестии. Потом выслезить, что ребенок не мой (хотя бы здесь не приврать), и что я взял его только из великой и неподдельной жалости к роду людскому. После такого откровения меня непременно бы пожалели, а там дело дошло бы до каких-нибудь заспанных материнских инстинктов и я был бы спасен. Какая прелесть.
   Ах да, я совсем было забыл обрисовать мою спасительницу. Моя милая гимназистка являла собой однородный деревенский пейзаж кисти какого-нибудь периодически недоедающего француза (понятия не имею почему именно француза), который от такого своего высокохудожественного состояния, оказывавшего плодотворное влияние не только на тело, но и душу, тщательно и тщетно пытался изобразить неслыханную палитру ранней весны, после чего полотно неминуемо следовало бы куда-нибудь с размаху повесить и вдохновляться. С первого и очень вкрадчивого взгляда, из ожесточенной серии мазков, на холсте фатально выплывали виноградные лозы, имбирь, ломоть белого хлеба, широченный деревянный стол, скомканная, разнузданного вида скатерть, глиняный надтреснутый кувшин и еще что-то в этом роде. Со второго же, не менее вкрадчиво и еще более неожиданно серыми лентами струились две узкие тропинки, оставляя за собой бледные продолговатые проплешинки на макушке еще не оформившегося луга, и в самом своем завершении глухо упирались в разухабистый лесок у самого горизонта. Чего только не возомнит о себе человеческий гений. Все это, должно быть, будоражило его изголодавшийся мозг, так изящно все перепутавший. Художник нищ, но горд. Так и она наверняка будоражила чье-то надсадное воображение и была придумана кем-то с этой самой целью. Одним словом, она обладала скучным набором лучших качеств, на которые только был способен человек. Такое ни о чем не говорящее сравнение я (неожиданно для себя самого) вычленил из целой серии собственных зарисовок, которые вынужден был составить, ввиду своей разумеющейся заинтересованности. Ее существо одновременно вмещало в себя несколько полезных мне характеристик, чего было вполне достаточно. Она была (на сколько было нужно) доверчива, юнна и терпелива. В добавок ко всему, в ее изящно-смущенных, как ночные купальщицы, глазах, готов был отобразиться уже упомянутый вежливый и добросердечный господин, изнывающий от любви и на все готовый ради нее. Но почему-то господин не спешил с появлением и заставлял свою радость неосознанно ждать. А может, осознанно.
   Внезапно во мне закралось мучительное и вязкое подозрение. Что если все это подстроено и моя сожительница, точно предопределив мои действия, специально наняла и обучила эту девчонку, чтобы я клюнул и принялся за ней увиваться и в конце концов, она бы очень правдиво бросилась мне на шею (почему-то развязка представлялась мне именно такой) и тогда из бездны кулис появился бы главный режиссер и воскликнул "Браво!". Эта, согласитесь, весьма банальная мысль только теперь пришла мне в голову, но вместе с тем довольно основательно там обосновалась. Но даже если так, если девчонка и в правду подослана, то почему же она сама ничего не предпринимает. Либо выжидает, либо ничего не знает. Скорее, второе, потому что эта бестия наверняка захотела бы честной игры и милая няня тут ни при чем. А может, все это проделки моего воспаленного мозга и нет на самом деле никакого заговора.
   Все эти размышления временно обезвожили мой порыв и я стал смиренно-осторожнее. Самым неприятным явилось то, что я сам придумал себе новую игру и в итоге не знал какому из двух сценариев отдать предпочтение. Ставка была высока и мысль о том, что мною, возможно, кто-то (ясно кто) управляет, приводила меня в ярость (как мог заметить уважаемый читатель, теперешний мой ум явно переродился). Я стал инстинктивно внимательнее присматриваться к гимназистке. Подобно посетителю парикмахера, я, боясь чуть выше поднять глаза, дабы не увидеть свое перевоплощающееся отражение в зеркале, внимательнейшим образом добровольно был принужден скучно и досконально рассматривать и изучать всевозможные этикеточки на разноцветных флакончиках с невообразимыми средствами для ухода за волосами, пока великий маг-цирюльник выделывал мистические пассы над моей тугозапоясанной головой. Но это умопомрачительное (я действительно чуть было не помешался) бдение не только ничего не принесло, а даже наоборот - я стал ловить себя на том, что неумело и неосознанно цеплялся за каждое ее движение, взгляд, обрывок фразы, силясь определить, не скрывается ли за ним предназначенная для меня тайная ловушка.
   После стольких терзаний (не могу сказать, что они были в корне напрасны), и ввиду моей столь очевидной аналитической несостоятельности, докопаться до сути происходящего было практически невозможно, посему оставался лишь один верный и вместе с тем гадкий способ выяснить правду - задать прямой вопрос самой небожительнице. Однако, чтобы таким безнадежно-вычурным образом не разоблачить себя, следовало изобрести что-то более достойное моей химеры.
   Опять-таки мой мозг принялся выдавать различные розовощекие варианты, одним из которых явилось повторное (и по-прежнему заочное) использование милой няни. Мне было предложено между делом обвинить ее в небольшом домогательстве, мельком удивиться этой якобы странной черте и тут же (в шутку) списать это на возраст и неумелость сдержаться, прибавив к тому похвалу за старательность и нежность в отношении малышки. Такой ход давал хоть и мутную, но возможность моему устарелому эхолоту прощупать илистое (чуть не написал "гнилистое") дно ее души.
   Наверняка после такого расклада, какой-нибудь психиатр залез бы к себе в карман, пошарил бы там и учтиво прилепил бы мне на лоб какой-нибудь порядком потрепанный, определенно звучный и наверняка небезосновательный диагноз. Чтобы облегчить его (хотелось бы верить) непростую задачу, могу одолжить подсказку.
   Действовать я решил неспеша, но решительно и приблизительную дату экспансии назначил лежа воскресным утром в теплой и смятой событиями прошедшей ночи постели. Казалось, ничто не помешает мне наконец приступить к проведению отвлекающего маневра, как 18 июня (по-моему, это была среда) милая гимназистка приподнесла мне сюрприз, спросив позволения повидать внезапно и тяжело (как это обычно бывает) заболевшую мать, вдовесок зябкой рукой протянув мне огрызок телеграммы. Что оставалось делать. Мне опять перед самым носом перебежала дорогу стайка вертлявых грязных мурлык, бестолково скрывшихся за углом. Но я не растерялся и сыграл на этой неудаче, весьма умело (как мне представлялось) выказав волнообразное сожаление и даже выдав (тайком от моего ангела, когда мы уже вышли за дверь) немного денег на дорогу. После такого пустякового (в моем лице) и восхитительного (в ее) великодушия, мы бутафорски (с моей стороны) и искренне (с ее) попрощались сроком на две недели, после чего она должна была прибыть утренним поездом. Путь так, но начало было положено. Ее узкая и холодная ладонь на мгновение задержалась в моей и в бледных тревожных глазах что-то дрогнуло, и она, точно почувствовав это, резко покраснела и, быстро и неотчетливо попрощавшись, через миг уже сбегала по мокрым от недавнего дождя ступенькам, а еще через миг ее сжевали створки дверей общественного транспорта.
   Я не даю имен и описаний внешности - читатель сделает это лучше, но как бы там ни было, по выражению ее выцвевших, будто разбавленных молоком, глаз и осуновшегося скулистого лица я неожиданно для себя уловил, что она не может быть в сговоре с моей душкой. Конечно, заговор мог включать в себя и этот неурочный отъезд, и больную мать, и телеграмму, и еще черт знает что, но (да простит мне читатель мою сентиментальность) я не мог ошибиться, а она не смога бы разыграть тот искрометный отпечаток преданной благодарности, проскользнувший в ее взгляде. Я перевидал многих декоративных шлюшек с хорошо поставленными глазами, способными выразить весь звукоряд чувств и переживаний, необходимых для подыгрывания клиенту и услащения его мужественной значимости.
   Это и было основным аргументом моей довольно прямолинейной и недвусмысленной распознавтельности, ибо все, что хоть каким-то образом соотносило меня с женщинами и придавало вес моему драгоценному и утяжеленному жизненному багажу, во многом основывалось на многолетних утехах в низкопробных и душных объятиях этих точных приборов, безошибочно фиксирующих отведенное расценками время. Но не все были так бездушны (хотя этого от них и не требовалось).
   Ах, как сладостно жаждал я превратиться в загорелого миссионера подобно CompiИgne, когда женщины племени ивилина на просьбу уступить ему те куски материй, которые они носили вокруг пояса, немедленно тут же преспокойно сняли их, желая поскорее получить обещанные им в обмен зеркальца. Или посетить священное пристанище прекрасной Анаис, которое напоминало собой храм Мелитты в Вавилоне, окруженный обширными полями и высокими стенами, окутанными любопытным виноградом (может, только от этого он и принял за манеру виться), за которыми жили чудесные нимфы, посвятившие себя лучезарной богине. Вход в эти небесные чертоги дозволялся одним только чужестранцам, измученным целомудрием долгого пути. О, как хотел бы я сделаться одним из них, проникнуть в эти сказочные диктериады, вонзиться в божественные оливковые тела, испить прянный нектар густодышащих губ... Хвала вам, хлебосольные финикийцы, чтившие обычай отдавать иноземцам своих дочерей единственно во славу традиций гостеприимства! Хвала вам, храмы богини Астарте в Тире, Си-доне и по всей Финикии! Горе же Константину, не понявшему всей прелести вашей, о волшебные жрицы!
   Но вместо всего этого пиршества похоти, мне попадались интенсивные и худосочные кокотки, которых, видимо, приберегали для постоянных и проверенных потребителей и мотивированно отпускали дороже.
   К одной (если можно так выразиться) я приноровился больше, чем к остальным. Стоила она тоже дороже, и именно благодаря такому казалось бы отталкивающему обстоятельсту, я словно облагородился и неожиданно для себя самого весьма скоро приобщился к относительной частоте и чистоте связей, после чего во мне родилось устойчивое чувство брезгливости по отношению к ее более дешевым соратницам.
   К счастью, денег у меня было достаточно - мой незабвенный папаша, которого я так никогда и не видел, весьма кстати скончался от туберкулеза, будучи на лечении в какой-то высокогорной здравнице и незадолго до своей уместной кончины, пребывая в трезвом уме или угнетаемый приступом внезапно накатившей нежности, внес некоторые поправки к своему завещанию, после чего я мог больше не работать. Такое приятное происшествие способствовало моему окончательному переезду на столь вожделенный в период безденежья юг.
   Так вот вся эта блудничная патока настолько забилась в мои, казалось бы бездонные поры, что будь я лягушкой, то неприменно бы задохнулся (как мой любимый папаша), но даже не будучи ею, я никак не мог себя продизенфицировать. Мне (не знаю кого за это благодарить) еще повезло и я вовремя приостановился, что в конечном счете спасло мою жизнь. Многое ушло (скорее видоизменилось и я просто перестал узнавать прежние сочетания), но наркотик оказался сильнодействующим и полностью избавиться от его действия так и не довелось, и породившая мне падчерицу прекрасная Мелитта красочное тому подтверждение.
  
   ***
   На две недели я оставался не у дел и необходимо было как можно тщательнее залепить столь нежданно образовавшуюся брешь, но и без того обвисшие руки повисли еще выразительнее. Можно сказать, что где-то в мокрой и прозяблой глубине своего податливого и уязвимого сочленения, я стал было привыкать к такому смешному и неказистому бездействию, которое невидимым и страшным диагнозом, известным кому угодно, только не мне, приследовало меня и сбивало с толку, отчего чувста мои норовили засахариться и прийти в полную негодность. Но я знал, что стоит только ей (после похвального вояжа) появиться вновь, как какое-то болезненное продолжение меня снова возгорится новой и еще более нестерпимой ненавистью. Нет, я не испытывал к моей дурочке каких-либо нежных чувств (в который раз утомляю читателя этим доводом, однако такое положение еще более прояснит общую картину моей болезни). Наоборот, после недавних трепетных событий я еще больше утвердился в мысли о ее только лишь вещественном применении в моей (ах, если бы только моей) трагикомедии. Теперь же в пестром хламе многочисленных и безпремьерных постановок наступил вынужденный полумесячный перерыв: актеры разъехались, театр смолк, изъеденный молью мэтр разухабисто и громко спал в затененном пыльном углу, недвижимый сферическим светом назойливого прожектора, но не смотря на всю эту жалкую боголомню, намечалось открытие нового сезона и непременное что-то.
   Однако вмесе с этими радужными и красочными представлениями, так несвойственными слепым от рождения детям, моя жизнь все еще была парализована тем неизвестным смертоностным ядом, впрыснутым в мою столь неискушенно привитую плоть. Моя Мелитта (Анаис или как угодно еще) торжественно и раскрепощенно распоряжалась моими мыслями, и еще продолжительнее становилось то время, когда я был вынужден думать о ней. Это доставляло мне нестерпимые порою муки, но не смотря на это я не мог избавиться от ее сверхъестественного присутствия. Все повторялось извечной и изрядно, во многих местах уже пожелтевшей правдоподобностью, с которой я не в силах был совладать. У нормального человека (хотя с некоторым допуском можно натолкнуться на довольно известные прецеденты) такого рода события никогда бы не связались в голове, уже не говоря о том, чтобы он явился свидетелем всей этой несуразицы и был способен вывести ее в кое-какое повествование.
   Порой мне кажется, что я не могу дальше писать. По прошествии стольких лет, когда, казалось, всему следовало бы слежаться и обесцветиться, когда невидимое время шершавым языком зализывало прежние сгустки нежности и без моего ведома размещало на новых зарубцевавшихся просторах незнакомых мне шумных поселенцев, призванных всячески способствовать моему скорейшему излечению, некоторые рытвины заново вскрывались и наскоро мелко пузырились, но намного сдержаннее чем прежде, точно им каким-то образом передалась моя внутренняя ликерная усталость. Как бы там ни было, я многое помнил и никуда все это не делось и теперь мне ничего не остается как заставить себя продолжить. Самопринуждение заключалось скорее не в повторном переживании а в банальной и общедоступной лени и утомительном общемозговом розыске подходящих на ту или иную роль слов.
   Лишний раз убеждаюсь в том, что со мной что-то не так. После отъезда гимназистки мне сделалось хуже. Все мое внимание вместо прежних двух сместилось на один единственный объект. Ребенок (или мой роковой удар) сделали ее мягче. Она чаще стала оставаться на ночь. Ее мохнатые любовники (принимаемые милой няней за деловых партнеров) перестали у нас бывать (по крайней мере я не замечал их с такой обыденностью) и она всречалась с ними где-то в другом месте. Как-то я спросил ее о такой перемене, на что получил нечто вроде: "Девочке никчему видеть столько незнакомых лиц". Иными словами: девочка не должа расти в притоне. Я, разумеется, не во многом уступал ей со своей стороны и моей секретарше, робкой и внезапно краснеющей, нередко приходилось сообщать посетителям, что я срочно туда-то и туда выехал и буду лишь тогда-то и тогда, где меня под личиной бесспорно важных встреч ожидали арендуемые помещения и тела. Это ненадолго отвлекало меня от докучавших своим однообразием размышлений, но то великое сходство между нами было в том, что мы не испытывали никаких привязанностей и уж тем более чувств по отношению к этому обоюднодозволенному и порядком поднадоевшему либертинажу. Конечно, ей были приятны общение с богатыми и изящными кавалерами, дорогие рестораны, автомобили с усеянными цветами кожанными внутренностями, первые ряды партера, изысканные коктейли и меховые шали из ворса трудновыговариваеммых зверьков. Но не взирая на все это великолепие, финал оказывался скор и незатейлив. Она была не дамой, а просто дорогой (где-то даже роскошной) проституткой и никакие разношерстные приклонения не вернули бы ей давно утраченный статус. Иногда мне казалось, что она никогда не была чиста, равно как не можешь представить некоторых людей молодыми. Один, как я знаю, даже покончил с собой, когда узнал о ее профессиональном увлечении. И именно на этом я и хотел сыграть. Мне необходимо было чье-то искреннее к себе чувство, которое сразу же бросалось в глаза. Что-то такое, чего никогда не было у нее (не считая меня, так как я автоматически сокращался бы при удачном раскладе своей игры). Ах, как легко я обо всем рассуждаю, какой иронии могу придаться в нынешнем мягком тепле, утренних газетах и кофе...
   Теперь же, когда читатель понемногу начал привыкать к моему помешательству, самое время снабдить его дополнительными изощрениями.
   Что-то все-таки нас объединяло. Как-то она попросила ударить ее еще раз. Я опешил. Несуразно. Прошло довольно много времени с тех пор как во мне разом воспламенился забродивший запас терпения. Тогда я не сдержался только потому, что не отдавал себе отчета в своих действиях, но как же я мог повторить это снова, причем на свежую голову. Со стороны это выглядело примерно так, как выглядели утренние покои девицы Борелли по прозвищу Мариетт в протоколированном "Марсельском деле" от 27 июня (дата совпала!) 1772 года, когда "человек прекрасно сложенный, с решительным выражением лица, одетый в серо-голубой фрак, жилет и розовые панталоны, со шпагой, охотничьим ножом и тростью в руке" подвергал себя и их (еще там были Роза Кост, Марионетта Ложе, Марианна Лаверн) флагелляции и еще целому ряду увеселений, самыми безобидными из которых оказались предлагаемые хитроумным подданным короны конфеты неожиданного свойства. Поспешу отметить, что не страдаю раздвоением личности (кто-то, должно быть, разочаровался), но именно такое сопоставление из дела великого маркиза, чью судьбу мне довелось в свое время поизучать, чертиком из табакерки выстрелило в мое сознание. Но в отличие от незабвенного автора "Жюльетты", предложение было получено от моей Мелитты, чему маркиз приятно подивился бы. За всей этой словестной маской скрывалось нечто таинственно-чудовищное как забинтованное лицо сифилитика и не будь я порядком сведущ в таких вопросах, то неприменно принял бы эту выходку за умопомешательство. Но не взирая на свои заочные навыки, мне стало удивительно противно, точно в моей столовой во время пышной трапезы была развешана грандиозных размеров трилогия гениального Босха, с внезапно ожившими сюжетамии и самое дорогое вино превратилось в подкашенную воду или того хуже. Но вместе с этим мое отвращение дополняло незримое и кровавое внутреннее противоборство: я знал, что не в силах отказать моей Жюстине, равно как был не в силах причинить ей физическую боль, хотя именно в ее причинении и состояла моя задача. Я видел как в дешевых номерах на окраинах истезали себя и других уродливые даровые твари, какой от всего этого стоял крик и приходилось заворачивать их разкрасневшиеся головы в одеяла и тогда он гулко и дико доносился оттуда как из заваленой оползнем шахты.
   Здесь же, среди плотно задернутых на ночь гардин (она не любила яркого утреннего света), дорогой спальной мебели, бесстыжих зеркал в кованных ажурных окантовках, всесторонне отобразивших туго шнурованный черный корсет и скрываемый им обрывок моего изкареженного лица, в очаровательном практическом неглиже стояла высокая красивая женщина, та которая была совершенным для меня вожделением, та, чей образ манией приследовал меня даже во сне, та которая со стоном расцарапывала мою спину, та, чьи любовники трофейными извояниями расположились на складках ее пеньюара.
   Внезапно (как часто бывает в моменты душевных кораблекрушений) я удивительно четко вспомнил как однажды, после жаркого дня, проведенного с каким-нибудь носатым божком, моя Мелитта усталая и сонная припорхала восвояси. Она была изрядно пьяна (крайне редкий случай в ее исполнении) и не смотря на утомленность весьма словоохотлива. В тот вечер, неприкрыто воспользовавшись столь распологающим ее настроением (и кое-чем другим столь же неприкрытым), я узнал много познавательного из пружинистой жизни моей Венеры. Одним из воспоминаний было то, что в возрасте пяти лет ее вылупил дядя, когда она, заигравшись и раскрасневшись, нечаянно обозналась дверми и влетела в его с тетей спальню именно в тот самый интенсивный момент, продолжение которого из нравственных соображений (которых, как я убедился, не существует) пришлось временно отложить, отчего дядя и озверел. Она долго потом ревела и дяде пришлось выпрашивать у нее прощения, согласившись завтра же покатать ее на лодке. Тогда я не придал значения этому случаю (на тот момент меня интересовало совсем другое), но теперь это происшествие свежевыловленной рыбой затрепетало в неводе моей памяти. Мой пытливый ум судорожно пытался связать два этих аргумента и предоставить мне хоть какое-то понимание происходящего. Да, вполне возможно, что девочке понравились дядины нравоучения и все это время принесенное ими невинное удовольствие, притаившись дремало в растущем и наполняющемся свежестью молодом организме, и вот моя пощечина латунным язычком механического будильника их растревожила.
  
   Почувствовав мою нерешительность и словно желая мне помочь, она принялась меня оскорблять. Я, сразу же догадавшись о такой дешевой уловке, отчего мне сделалось еще противнее, вскочил с кровати (довольно высокий трельяж, наконец постеснявшись, скрыл своей трехглавой верхушкой мое отчаяние и, уперевшись в витье обрамления, окончился моим серебрянным нательным вероисповеданием). Так продолжалось какое-то время и не в состоянии больше сопротивляться и убедившись, что понял ее правильно, в сердцах желая, чтобы все это скорее прекратилось, я со всей силы ударил ее по лицу. Удар пришелся точно в скулу и я надеялся, что этого будет достаточно для ее прозрения, но ошибся. На мгновение в трехстворчатом глянцевом кадре остался я один, а потом все опрокинулось: она с необузданным проворством вскочила, кинулась мне на шею и повалила на пол. Ее зеленоватые кошачьи глаза вцепились в мои потускневшие зрачки и два тела яростно сцепившись, стали перекатываться по полу в отчаянной схватке. Близорукое зеркало застыло в пустой неспособности подглядеть за этим поединком, творившемся у его исполинского подножия.
   Ее ногти туго вонзались в мою еще упругую спину и где-то рядом с моим виском надсадно хрипело огненное дыхание. Она кричала, извивалась, кусалась, точно в каком-то истерическом припадке и, казалось, вся ее ненависть теперь находила долгожданный выход из обезумевшей плоти. Какова же была моя растеряннось, когда я, будучи в несколько раз сильнее ее, был не в силах совладать с этой внезапно разразившейся стихией, и каждый раз, когда у меня все-таки получалось прижать ее, ей все же каким-то непостижимым образом удавалось вывернуться и все начиналось снова. Небольшой подножный коврик диковато сбился под полуголыми телами и, вместе с очередным нашим кувырком, будто спасаясь от страшного зрелища, проскользил под кровать. Ранее мягкая и нежная рука когтистой лапой промелькнула у меня перед глазами, чудом их не задев, и я, невольно отшатнувшись, ощутил едкий пылающий след на переносице. Пытаясь сдержать этот нечеловеческий натиск и собственную боль, я ударил ее еще раз, потом еще. Она не унималась. С безотрадно-декоративным звоном (она сорвала небольшую кружевную скатерть) полетели предметы с ночного столика. Вместе с ними, рядом с моей головой, глухо ударилась и перевернулась тяжелая хрустальная пепельница, исторгнув из своей посеревшей глотки тонкие и размятые столбики окурков с призрачными кантиками помады (дома она курила без мундштука). Я бил еще и еще, пока она не остановилась.
   На мгновение все оглушительно замерло как после последнего толчка катастрофического землетрясения и посреди изкареженных подземной силой обломков, ее по-дьявольски широко раскрытые глаза молча и еле подвижно взирали на меня из мутноватой водяной дымки. Наверняка все вышло не так как она себе представляла и снова я почувствовал непреодолимый стыд и жалость к этому несчастному существу. Я разбил ей нос и тоненькая алая струйка благородной и гордой жидкости, начавшей быстро застывать и темнеть на открытом и еще пенящемся прежним буйством воздухе, плавно и безпристрастно очертила холмик верхней губы и как слегка изогутая остроконечная стрелка на карте военных действий обозначила маршрут к уголку приоткрытого рта. И лишь не успокоевшееся порывистое дыхание, плохо скрываемое шнурованным корсетом, напоминало загнанного в угол обессилевшего зверя.
   Я прекрасно понимал, что как только во мне рождалось чувство вины, так вместе с ним сразу возникали безрассудные попытки возместить нанесенный ущерб и это обыкновенно заканчивалось еще большими последствиями. Прекрасно понимал я и то, что она прилагала все свои усилия для того, чтобы я (как в свое время ее дядя) озверел, впал в ярость, стал ее бить, и предпологать, что она могла бы обвинить меня в такой извращенной утехе (как в свое время сделала мадам Борелли), прикрыться моей невминяемостью, было бы поистине глупо, ибо она прекрасно знала, что я обо всем догадался. Более того, это гарантировало ей безнаказанность, а разве не безнаказанность служит самой острой приправой к разврату? Но не взирая на эту чудовищную находку, я принялся умолять ее меня простить. На ее ничего не выражающем бледном лице внезапно угадалась улыбка. Она осторожно облизнула запекшуюся на губе кровь и спокойно сказала: "Ничего, ты еще научишься все делать правильно".
  
   ***
  
   Неведомое обыкновенно считается деликатнее и благороднее, чем предмет, о котором есть хоть какое-то, пусть и поверхностное представление, у меня же это "хоть какое-то" представление было и посему все обстояло более чем омерзительно. Я, разумеется, далеко не был чистюлей, однако даже для моей разнузданности такое новое амплуа выглядело неслыханным. Да, я бил женщин, но делал это крайне редко, исключительно разово и наотмашь, и не истезал их и уж тем более по чьему бы то ни было распоряжению или даже по их собственной на то просьбе, хотя санкции поступали нередко. Теперь же меня просто решили выдрессировать на предмет новых гнусных развлечений и что примечательно - не спросили моего на то согласия, точно я его и так уже предоставил. В ее словах было такое непоколебимое и уверенное спокойствие, что я был просто безжалостно раздавлен и погребен под его дикой и грузной толщей. В этом заключалась мгновенная и филигранная вербовка моей ни о чем не подозревающей классической похоти. И чем глубже я пропитывался этим разочарованием, тем ожесточеннее хватал немой воздух задыхающийся и уже посиневший протест в моей душе. Ставший пластелиновым и подобным многофункциональному евнуху мой обескровленный бездеятельностью характер привел своего владельца в такое бредовое состояние, что мне мимолетно возмечталось, что я смогу смириться и приучить себя к нарочному сладострастному издевательству. И вдруг, посреди всей этой живописной и крикливой вакханалии, краешком глаза я высмотрел светлое шеснадцатилетнее пятнышко и сразу же кровь ударила меня по вискам и пенисто хлынула в мою многострадальную голову, точно в трюм торпедированного стольки же летним калибром ржавого траулера. Моя няня! Моя милая няня! Тебе могло показаться, что я позабыл тебя, но верь мне, это не так (я и не вспоминал тебя, моя дурочка). Иди же скорее ко мне, иди! Кто как не ты можешь спасти мое обреченное на охаживание и покусывание тело. Кому как не тебе дано право вызволить меня из цепких клешней ненасытной твари. И кто как не ты, маленькая дрянь, можешь задерживаться вот у же почти на сутки! Внезапно меня еще больше встряхнуло. Оказалось, я совсем сбился со счета и потерял временную ориентацию. Среда, конечно, среда. Сегодня с утра она должна была быть здесь! Я тотчас почуял неладное. Мерцавшая дымка дрожащих видений мигом рассеялась и еще сильнее обнажила мое (изрядно отупевшее за эти две недели) многоликое замешательство. Оживившийся свет назойливого прожектора таки растолкал разухабисто спавшего режиссера и из пыльного угла разнузданно послыпался сиплый грудной кашель.
   Девочка действительно опаздывала. И что мне оставалось делать как не растрескаться по этому поводу недвусмысленными и емкими ругательствами. Внезапно и бодро, как после утреннего холодного омыновения в эмалерованном скудно-мыльном тазу, я вырос до выдающихся размеров Лемюэля и мрачно (к тому же с поднятым воротом и взъерошенный) завис над происходящим. Во мне совершенно отчетливо (где-то даже наглядно) пробуждались скрытые силы незнакомого мне происхождения, но направленность их я уже научился угадывать. Пунктом назначения была моя двукосичная дурочка, мое милое видение, и именно ее несуразность и доверительное простодушие, так очерченно запомнившееся с нашей последней встречи, медленно раздували мои бока как у обпившейся водой лошади, на которую сажал своих больных Авиценна, чтобы тем самым исправлять вывих бедра. (Представьте себе такую штуку, бедную тварь морили голодом, а затем кормили соленым овсом, после чего, разумеется, животному хотелось пить. Тогда на нее довольно нелепо вскарабкивался и усаживался пациент, внизу (под тоскливо обвисшим пузом лошадки), ему связывали вместе ноги, и четвероногому давали пить. Лошадка пила безудержно и громко, ее покатые бока упруго и более обычного раздувались, в следстие чего вывихнутое бедро становилось на место). Так вот тем же способом на место становилось мое поврежденное лицемерие и вместе с ним жажда унижения. Не надо быть гением или (на худой конец) провидцем, чтобы понять, что наши удовольствия могут принести кому-то страдания, но разве от этого удовольствия станут менее приятны?
   На утро (как и предполагалось) в почтовом ящике мною был обнаружен небольшой конверт и мелкий, но полный достоинства почерк, после чего я тайком проследовал в свой кабинет. Читателю (равно как и мне в свое время) не составит труда определить его отправителя. Писала она примерно следующее: Уважаемый г-н Б....., искренне прошу извинить меня за то, что подвожу Вас своими обстоятельствами (моя интерпретация), и я покорно приму любое по отношению ко мне решение (ну естественно!). Дело в том, что моя матушка совсем слаба и не ровен час, сегодня - завтра может умереть, и я не могу оставить ее сейчас одну (как трогательно!). Прошу Вас дать мне еще недлю сроку (авось она умрет!). Ниже шла всякая ерунда вроде извенений, что она не смогла телефонировать по причине неисправности линии и поэтому обременяет меня письмом, уверенностей, что я (будучи "добрым и отзывчивым")непременно пойму ее переживания, тактичных и неуместных беспокойств о оздоровье малышки, и еще не помню что. В конце листа, справа, робко торчало четырехзначное имя, а перед ним, сквозь облачную дымку, горным непролазным хребтом выпирало "Ваша".
   После такой гнусной проделки, будь она подле меня в ту минуту, я бы растоптал ее как плюшевую куклу. В распаленном горле моего здравого смысла образовался ком сомнений, тем самым сузив поступающий в него и так скупой рационализм до предела. Но все-таки и через этот жалкий зазор успела просочиться все та же подлая мысль о зловещем зговоре и вяло плюхнуться в общее варево расплавленных образов. Как, наверное, искренне, до тошноты они смеются надо мной! Как же забавно дергать за прозрачные ниточки мое неповинное и незащищенное вожделение! Как же безропотно и торжественно взираю теперь на них я!
   Я, скорее физически, чем морально, не могу перечитать вышенаписанное, поэтому прошу читателя простить меня за возможные повторы. Например, я помню что раскланялся в том, что не даю описаний и имен своих персонажей, как, должно быть, подобает человеку, взявшемуся донести до чужих глаз отрывок своей собственной жизни. Я действительно их не даю, по крайней мере в том виде, к которому мог привыкнуть опытный любитель, стараюсь снизить их встречаемость или явное прочтение. Я слишком долго занимался деталями и теперь было бы невежественно обременять читателя этими конкретными привязками к той или иной мелочи, тем самым прерывая недоступный ход его мыслей. Но взамен, как великий кудесник и шарлатан, предлагаю нечто иное и, как мне кажется, не менее важное. И если читатель простит мне этот вольяжный тон и не откажется проследовать дальше, то еще многое заставит его прочувствовать правомерность такого довода.
  
   Жизнь занялась с краю. После письменного однонедельного приговора, подмигивающе лежащего прямо передо мной на столе, и сулящего мне до конца неведомую, но довольно прозрачную и не столь радушную перспективу, меня, с неумелой и раздражающей настойчивостью молоденькой куртизанки, стали одолевать распространенные в моем недоверчивом и постоянно оглядывающемся сознании мрачные и жестокие размышления. По новому положению, моя экзистенция вновь претерпевала катаклизмы, в то время как мое двукосое спасение аккуратно вытирало пот со лба своей родительницы, пожераемой каким-нибудь (надеюсь) страшным недугом.
   И вновь мир делился пополам и являл человеку пороки его. Испугался того человек, и бежал он из земли своей, но не находил нигде успокоения. Мне чудилось, что меня преследует неизъяснимый и безжалостный рок, что я спотыкаюсь и падаю, и он, немного приостановившись и не свершив окончательного шага, дает мне подняться и продолжать снова. Теперь я мог ожидать всего и, казалось, ничто не способно удивить меня больше. Навязчивые побуждения, как африканские пчелы, полностью облепили все темные места своей еще шевелящейся жертвы. Не в силах более терпеть, я решил прорепетировать как разом покончить с ними и уже было потянул на себя верхнюю шуфлятку письменного стола, где в книжно-бумажном мраке умиротворенно посапывал прохладнотелый и безотказный мавр-палач, как вперемешку с этим отворилась дверь, в комнату вошли и репетиция сорвалась. Решительная рука одернулась и напуганно спряталась на колене. Сердце дрогнуло и сжалось, как после укола, потом на мгновение застыло и так же внезапно отдалось глубокими тяжелыми ударами, заполнившими все грудное пространство. В новообразовавшемся прямоугольном проеме, который так тщательно скрывали до этого вторжения, небезосновательно возникла высокая фигура. "Что-то М... задерживается, ты не знаешь в чем дело?" - просыпалось на пол и мелкими бусинками оборвавшегося ожерелья запрыгало и зазвенело повсюду. Я молчал. Все произошло настолько быстро, что я не понял что именно. "Ты слышишь, (имя)" - вновь запрыгали бусенки, но уже где-то совсем рядом. Источник звука приближался и на руках у него слюняво шелестел еще один. Это и заставило меня очнуться и моему расстроенному взгляду предстало полуобнаженное тело с подвижным свертком. Оба спросонок выглядели вялыми и ложно-грациозными, равно как и ее (понятно чьи) глаза, которые едва не закрывались под невидимым натиском еще не прошедшей дремоты. Маленькое существо постоянно вертелось, то и дело влажно упираясь своим личиком в полуприкрытую грудь Мадонны, оставляя на ней мелкие следы. Она же слегка наклонила голову и с легкой улыбкой взирала на это божественное безобразие. Закономерной трогательности эта картина у меня не вызвала. В их диаде нашему триумвирату делать было нечего - в таком положении я был лишним, но и не претендовал на какую-либо роль в воспитании девочки, скорее наоборот - я старался избегать любого с ней времяприпровождения, и лишь в присутствии няни (по понятным прчинам) изредка брал ее на руки и целовал в лобик. Такая реакция на беззащитное и ни в чем не повинное существо немного тяготила меня, но этот совестливый писк был настолько тих, что тут же терялся в клубке более громких стонов ее матери, чего было достаточно для полного моего забвения.
   Для остальных же, особо любопытных, (были и такие) я играл воплощение любящего и заботливого отца, которому приходилось много работать, но зато малышка ни в чем не нуждалась. В нашей лже-истории все складывалось замечательно - когда я повстречался с будущей мамашей (на свадьбе ее увядающей, но полной оптимизма тетки, которая после тихого и скоротечного бракосочетания, на следующий же день перебралась с новоявленным женихом (уже третьим) в западную часть мира в поисках, как она выражалась, "неземного счастья"), то никаких признаков беременности у нее обнаружено не было, следовательно и ребенок (как гласила все та же легенда) появился в результате наших кропотливых и целенаправленных мероприятий, и ничего в том предосудительного нет и быть не может, когда два человека решаются на такой ответственный и угодный послевоенному обществу поступок, да еще в такие сжатые сроки. На самом же деле это значило, что я по собственной воле примастился к брюхатой проститутке, суетливо отыскивая на своем теле не тронутые (к тому времени) остатки человеческого достоинства и сострадания, пытаясь с его ветхой помощью заткнуть собственные щели, из которых так и несло презрением к этому не родившемуся существу. Но скудные лохмотья таки не смогли законопатить все изъяны, становившиеся все заметнее (как ее живот) и после не скрываемые вовсе. Я точно знаю, что она явно догадывалась о моей неприязни к ее крошке,(которую я, однако старался нарочно не демонстрировать) но молчала. Я поступал также и в конце концов нашел для себя нечто забавное в роли сердобольного папаши, озабочено мелькавшего в глазах пронырливых соседей, то и дело подмигивающих моему "счастью", когда мы в троем выходили на запланированную (скорее распланированную) воскресную прогулку для оказания должного впечатления на их плоские, но мнительные умы. Я деловито катил темно-синюю коляску, она улыбалась, солнце, легкий вечерний ветерок, летние приветливые запахи. Затем существо ревело и мы всё пытались его успокоить, от чего оно заливалось еще оглушительнее и мамаша (с озабоченым и нежным выражением) вытаскивала его из-под кружевной радуги колясочного нефа и брала на руки. Это нехитрое действие чудным образом оказывало ожидаемый в большинстве случаев эффект и существо, хоть и не сразу, но замолкало полностью. Ах, какая прелесть, ах, как на маму похожа... Да и на папу! Ах, смотрите, какая хорошенькая!
   Вот такой спектакль мне надлежало вынашивать, что (по правде говоря) доставляло мне массу занятного. Но ни на мгновение я не отходил от истинного контекста наших прогулок: она - проститутка, малышка - тому порочное подтверждение, я - не ясно кто, но отчетливо ненавидящий их обоих. Она не хотела быть матерью, и тем более одинокой и я уверен, что со своими обширными связями, надежно бы пристроила девочку в какой-нибудь приют с мелодичным названием и не связывалась бы со мной. Но есть одна странность. Она с такой же легкостью могла совершить аборт, тем самым оградив себя от потери формы, цвета лица и (что самое важное) временной и обременительной недееспособности. Конечно, (как позже выяснилось) находились желающие общаться и с беременной, и она, сияющая и обворожительная, (ах, Икард, как ты жестоко ошибался) прекрасно этим пользовалась. В начале. Но оправдало ли такое явно не стоящее (и без этого в ее неуемной жизни хватало утешений) поведение тяжелые (почти в сутки) роды, когда она едва не осталась на том мерзком окровавленном столе и тогда ее лишь чудом спасли несколько пар чьих-то многовидавших рук.
  
   Но к чему же все эти тайны, к чему было скрываться? Резонно мог спросить любознательный читатель и несомненно оказался бы прав. Пожалуй, я слегка приоткрою завесу и постараюсь вовремя ее задернуть, чтобы тот ненароком не поперхнулся. Ответ на вопрос удивительно нелеп, впрочем как и многое из того что здесь приведено, и сводится к тому, что моя Мелитта постоянно искала все новых приключений и тайная измена несуществующему мужу, которую она шепотом приводила в защиту своей вуальности и избирательной доступности необыкновенно щекотала нервы и ей, и тучному господину, который был напуган и одновременно возбужден непременной расправой, которую я якобы обещался произвести, если бы застал их в акробатических этюдах. Таким образом она вышла на новый виток, автоматически повысив и без того должную квалификацию. Круг ее знакомств резко сузился, стал элитнее и роскошнее, хотя прежнее общество во многом превосходило доступные рамки утонченности. Замужняя дама необъяснимо привлекала сильнее, вызывая больше положительных эмоций и затрат, чем одинокая (пусть и дорогая) шлюха, продающаяся большую часть своей жизни, но принципиального различия в них не было, менялись только вывески, а трактирная мебель оставалась прежней. Однако, таким образом она законно избавлялась от своего работодателя, сказочно обогатившегося на предоставляемых ею услугах, и он чуть было не убил ее в порыве ярости, но вовремя спохватился (подробностей я не знаю). Разумеется, многие ценители ласк знали ее в прежнем обличии и перемену восприняли как личное оскорбление.
   Порядком устав от постоянных плотских утех, новоявленная куртизанка все больше отдавала предпочтение человеческим играм (точнее играм в людей). Ей доставляло необычайное удовольствие завораживать и увлекать в пучину какого-нибудь (обязательно женатого) господина, держа его на длинном поводке, когда этот пес в золотом ошейнике исходил бешеной слюной от желания обладать новой хозяйкой. Ее нечеловеческий ум, которому многие могли бы чистосердечно позавидовать, ежеминутно строил необыкновенные схемы расправы над несчастной жертвой, и с каждым разом эти идеи становились все продолжительнее и искушеннее. Развитию таких наклонностей, неожиданно перекинувшихся на меня, способствовал новый спектр знакомств, чья упомянутая элитарность выражалась скорее изощренной извращенностью, нежели утонченной изысканностью манер. Требовавшие жестокого с собой обращения были готовы на любые унижения ради услащения своей неистовой похоти. Ей же нравилось наблюдать за их жалкими страданиями. И я это узнал, узнал только сейчас, когда сам оказался перед запретной дверью, за которой, щурясь в замочную скважину, меня, скалясь и изнемогая, поджидала та же участь, и теперь ей необходимо было всеми силами совратить меня и уютно разместиться в стенах моего дома, окончательно сделав из него подобие греческих диктериад, а меня своим немым соучастником. А в случае дознания, кто бы мог заподозрить трогательную и слезливую мать с ребенком на руках и уважаемым мужем впридачу, к тому же милая дурочка непременно подтвердит нашу непричастность! Но мы не были официально расписаны и, стало быть, она не могла до конца оставаться спокойной, что в случае ареста нас не попросят предъявить свидетельство о браке, в котором должно стоять определенное число столь памятного и давно минувшего дня! И, следовательно, она всячески будет пытаться заставить меня переступить эту законную грань, за которой так ленно-маняще переливается эфирная безмятежность. Неужели в этом кроется вся загадка?! Но почему я! Неужели я был именно тем простодушным дураком, столь же искуссно обведенным вокруг сразу целой кисти! Неужели ничего большего в этом нет и я просто подвернулся под руку, и не случись этого, на моем месте оказался бы любой другой?!
  
   Теперь я вновь прикрываю завесу, из-за которой так нечаянно и резво выскочила пегая озорная свинка в остром конусообразном колпачке, и возвращаюсь к прежней утренней сцене.
   "Что ты читаешь" - снова запрыгало по полу и от этого звука я, вяло и небрежно цепляясь за враз обеззубевшие мысленные выступы, еще хранящие под своими сводчатыми нёбами диковенные красочные сюжеты, стал ощупью пробираться обратно в себя: "Пришло письмо от М..., она будет только через неделю - с матерью совсем плохо". "Что ж, как-нибудь обойдемся". При этих словах, моя маленькая падчерица издала неопределенный гортанный треск и еще больше завертелась в своих свежеутренних простынках. "Конечно, обойдемся, как-нибудь обязательно..." - думал я про себя, одновременно по-гидравлически монотонно сжимая давеча отступившей рукой, в которой неожиданно спохватилась былая задиристая мощь, собственное колено, что, казалось, под таким давлением оно вот-вот поддастся, сухо хрустнет, продавится и стальные пальцы, напряженно преодалев костно-покровный рубеж, тут же, словно разрядившись, резко и тупо уткнутся во что-то заведомо мягкое и теплое. Вопросов больше не было, после чего я наблюдал упругую, с почти невидными остовами лопаток и позвонков спину, (вместе похожими на католический крест или новонайденный, бережно очищенный кисточками кропотливых антропологов, фрагмент прекрасно сохранившегося динозавра, грозившего стать сенсационным открытием, предметом восхищения и объектом многочисленных вспышек фотографических ламп), плавно развернувшуюся головку с прежнеобращенным, ничего не выражающим взором, направленным на этот кружевной атрибут материнства, который, должно быть, шалея от внезапно обрушившегося на него внимания, извивался все проницательней, так что сквозь белый морщинистый плен пробилась крошечная, но полная самостоятельности, пяточка. Вряд ли это женское произведение представляло собою большую ценность, чем пара дорогих чулок, поход в ресторацию или концерт, и не играй оно отведенной хозяйкой роли, малышку нашли бы под дверями какого-нибудь приюта. На меня же она не взглянула ни разу, но я давно и безоговорочно миновал ту черту, за которой обида имела заостренные очертания и могла легко поцарапать мое розовое нутро; теперь же я видел ее как близорукое бесформенное марево несочетаемых цветов, тучно расползавшихся по сторонам как облака с детских рисунков. Наконец, видение шелковисто выплыло из кабинета, должно, до щелчка, не закрыв за собой дверь, отчего она снова зазевала от навалившегося на нее сквозняка (только сейчас его заметил), выдав (словно дразнясь) узкий и вытянутый (как язык спящего на боку великана) отрывок коридорных обоев. В унисон с дверью, точно приводя в исполнение хитроумный план, истерически взмыла легкая шторка на противоположной стороне комнаты, образовав между собой невидимый шлейф холодного потока, и, повенчавшись таким образом, вынудили меня подняться и уничтожить их обоих.
   С какой же легкостью, в одно движение, я бы переломил ей хребет и оставил обездвиженно (как мне представлялось) кричать и корчиться от боли, не давая при этом потерять сознания, периодически поднося к ее выеденным кокаином ноздрям нашатырный спирт. Рядом с ней валялся и визжал бы полуторамесячный ребенок, на которого мне было достаточно наступить, чтобы он замолчал. Вся эта картина детально предстала перед моим внутренним взором, и я вновь провалился в себя. Ах, не спешите, не спешите отпечатывать эпитафию диагноза на моем челе! Ах, не колите мне галоперидол!
   Но продолжения не было - я по-прежнему сидел в кабинете и бездействовал. В одних лишь мыслях я был способен на резкие и необдуманные поступки, то и дело приводящие меня в благоговейное состояние, когда, точно по чудесному моновению полосатой палочки разукрашенного фокусника, мои терзания прекращались и наступало тихое солнечное утро. Но противоречие оказалось сильнее. Даже по завершении той кровожадной операции, когда я холодно расправлялся с матерью и ребенком, на покрытой долгожданным утренним солнцем дорожке, четким контрастом оставалось валяться нечто сиюминутно ненужное, но, в последующем, крайне важное, как в спешке потерянный кем-то зонтик. И таким вот мощным рывком, я пытался навсегда порвать с ней? Навсегда оторвать ее от своей плоти, к которой она так тщательно присосалась, и не оставить при этом кровоточащей раны? Как не вытаскивают пуль, удачно застрявших в голове или где-нибудь в теле, дабы не навредить пациенту. И что же было важнее - минуты отчуждения после совершенного преступления, вскоре неминуемо переходящие в сумасшествие, либо продолжение мучений, приносящих свои (хотя и скудные) утешения? И вновь ответ оказался прежним. В последний раз.
  
   ***
   Если быстро водить чернильным пером по бумаге, то написанное, ровной змейкой ложится на лист, но стоит лишь на мгновение призадуматься и остановиться, не оторвав при этом руки, как тотчас же линия начинает видоизменяться, набухать и, в конце концов, расползается в черную кляксу. Часто натыкаюсь на мысль, что не окажись я тем вечером на перроне...
   В тот августовский день, подозрительно выпавший на субботу, (хотел было написать памятное число, но вряд ли оно теперь имеет какое-то значение) довольно пасмурный и во всех отношениях невзрачный (хотя и теплый), я и мой старый приятель дожидались вечернего поезда на П..., коротая время в небольшом, но шумном и грязноватом привокзальном кафе. Субботу я терпеть не мог по одной непростой причине - со мною вечно что-то приключалось, и то, что происходило, как правило, не вселяло в меня должного оптимизма, свойственного натурам жизнерадостным и бедным, браво относящимся ко звонко-ревностным пощечинам судьбы именно из-за того, что терять им нечего, отчего их сон и аппетит оставались неизменными. Мне же терять было что, посему я и нервничал всякий раз, как наступал предпоследний день недели, освинело подмигивающий мне своими двумя "б". И на сей раз моя настороженность была вознаграждена сполна, как преданный слушатель, получающий долгожданный автограф, зачарованно лицезреет, на миг ставший близким, некогда далекий и недосягаемый образ. Вот и со мной случилось что-то схожее, за исключением того, что раньше я никогда ее не видел, и при встрече был, скорее, груб, чем зачарован. Мой друг (редактор одной популярной столичной газеты) предъявил ее как свою невесту (он всех так представлял) и сказал, что она поедет с нами в П..., а затем они с ней отправятся к его родителям в Д..., которым он (вот уже тридцать лет) обещает жениться и, то и дело, привозит кого-нибудь (как лекарство), чтобы хоть как-то успокоить стариков, впрочем, потерявших уже всякую надежду на внуков по его линии (у него еще есть сестра с двумя дивными крошками).
   Смотрелись вдвоем неуместно (она была намного моложе и выше его), но, как мужчина, я сразу взвесил все положительные стороны такого положения и где-то даже был рад. Он же - лысоват, несколько тучен, но всегда опрятен и сияющ, несмотря на свою яркую полувековую историю. Она - мила и обходительна, ранима и немногословна, роскошна и недоступна. Таким букетом ощущений обдало меня первое о ней впечатление, оказавшееся не таким уж ошибочным, как зачастую бывает. Пили мы кофе (если так можно было назвать мутную черную жидкость) и с нетерпением ожидали прибытия поезда, решительно и с некоторым презреним проглядывая на большие круглые часы, висящие над входом в кофейню. Во втором классе (о, первый класс! О, бархатный рай!) нас ожидало много большее (хоть и несравненно дороже), чем здешние станционные удовольствия. Моей свежевыкрашенной (к тому времени, как уже упомяналось, я неожиданно разбогател и теперь, опрометью покончив с прежней жизнью, направлялся принимать новые дела, искренне надеясь в них вникнуть) судьбе требовались полагающиеся ей закономерности, деликатно включающие в себя: дом в пригороде, сад, пеструю вереницу вынужденных обременительных знакомств, и жалкий вокзальный антураж, вместе с остроносой, поминутно чавкающей стрелкой, оскорбительно безинициативно карабкавшейся по скользкому белому покрытию циферблата, приближаясь к столь долгожданной для меня отметине, все больше подогревали во мне справедливое желание перевоплощения. Можно сказать, я даже рвался из своего предыдущего вещеположения, но вместе с тем, любые неожиданности, могущие возникнуть во время моего спешного канатного перехода к зыбкому раю, крайне меня тревожили, и если бы не настоятельные просьбы моего приятеля сопровождать его (благо нам по пути), я ни за что не поехал бы в субботу. Утешался лишь тем, что, пожалуй, так будет спокойнее, и, в случае чего, я буду не один. Так он получил мое согласие, чему был несказнно обрадован - то ли от того, что предвиделась компания (тогда я думал, что он едет один), то ли из предвкушения нанести мне мнгновенный и неглубокий укол своей очередной пассией. Как выяснилось - ни то и ни другое, хотя второй вариант не был полностью выброшен из его здравого расчета. Но об этом чуть позже.
   Я был представлен как лучший друг, преподнесен как прекрасный во всех возможных и невсевозможных отношениях человек, отображен как герой войны, чего на самом деле не было (кроме последнего), и виновником такого широкожестового к себе отношения, я, скорее, мог заподозрить свое согласие, либо желание произвести впечатление на даму, нежели себя самого, однако это не оказало должного на меня действия - во мне уже толкался ухмылкой завиточек снобизма, и я так же быстро (сам того не ведая) попадал под его горделивую власть, как ранее непьющий отчетливо и некрасиво пьянел от пустяковой рюмашки. О моем наследстве, о котором я по неосторожности проговорился во время нашего телефонного разговора, он не упомянул, снискав тем самым мою немую благодарность. Невеста реагировала правдоподобно, и в особо витых местах, когда маэстро, для придания какому-нибудь пустяковому моменту надлежащей важности, торжественно и многозначно поднимал палец вверх, широко, но безвкусно раскрывала глаза, как кукла, при этом слегка морща лоб, и различными гортанными звуками выражала нечто вроде удивления. Картина идиотская. Если бы он на ней и вправду женился (подумал я тогда), она вполне определенно оказалась бы нестерпимой комнатной дурой, полностью лишенной малейшего чувства недоверия, и как птенец раскрывала бы рот, в то время как ее пичкали разными небылицами. Превратилась бы в ночной столик, блестящие бестолковые журналы, билеты на премьеру спектакля (попавшего в струю и ставшего после популярным), мутно-синие неоновые огни, разбавляемые околопанельными лужами, глянцевые таксомоторы. Потом я подумал, что это, должно быть, продукт моего снобизма и откровенно наплевательского отношения (опять это слово!) ко всем присутствующим. Наружу, на свое лицо, я мирно выпускал попастись лишь сдержанную, отбившуюся от остальной мимики, улыбку, которой предписывалось скрывать мое все нарастающее раздражение, тем самым поддерживая в чистоте мою незаконнорожденную репутацию, в то время как я не мог точно определить, кто из них выводит меня больше - неистощимый на слова газетчик, или эта истощимая (и, к тому же, тощая) на здравый смысл особа. И почему я не подам ему знака, чтобы он попритих или шутливо не скажу ей, чтобы она не слушала этого болтуна? Ведь это никак не повредит мне, а даже напротив - избавит от дальнейших неприятных ощущений, привнесет разнообразие, пусть и самое бессмысленное. Но я отчего-то не спешил положить этому конец. Пожалуй, она не так уж недоступна (в силу своей глупости) как я раньше думал. Внезапно я представил, с каким проворным равнодушием я бы утер нос этому прохвосту с его очарованием, небрежно, мимоходом пополнив ею свой ягдаш. Интересно, как бы он отреагировал на подобное незапланированное ответвление от своего столь преднамеренно намеченного пути. И как он проклинал бы меня, заодно с собой, за мою неблагодарность и свою высокопарную несдержанность. И во что бы это в последующем вылилось - во вражду, ненависть, или, наоборот, не вызвало бы у него столь категоричного протеста. В любом случае, она была не первой и не последней, и попроси я его в открытую о подобной услуге - не исключено, что он бы мне не отказал, уступив ее на правах того же ночного столика или билетов в театр, ибо никаких (по моим наблюдениям) возвышенностей в их отношениях не было и они носили - с его стороны - чисто телестный характер, с ее же - меня это не интересовало, хотя, с моей стороны, если в ней витали бы какие-нибудь нежные чувства, мне пришлось бы сложнее. (Вне сомнений, найдется некто, кто осудит меня за эти строки, посчитав недостойным так отзываться о женщине, и он будет прав, равно как и я).
   Как бы там ни было, сия затея, не смотря на возможные последствия, оказалась мне по душе, но в силу теперешних обстоятельств - отъезда, волнений, новых обязанностей и туманного еще будущего - я сразу же отказался от такой, довольно скользкой и, безусловно, только лишь теоретической аферы. Мне надлежало сохранять свежесть помыслов и деяний, иначе я подвергал необоснованному риску все мероприятие. К счастью, моим помощником оказался протяжный паровозный гудок, парализовавший моего приятеля (на тот момент он рассказывал что-то о своей газете) и впервые за все это время, точно джина, высвободивший ее чуть низковатый голос, произнесший нечто вроде "Слышите, это наш". Я был несколько удивлен такому неожиданному, но довольно удачному контрасту внешности и издаваемых ею звуков - по всем нормам (если таковые имеются) она должна была выдать много выше и, следовательно, не привлечь к себе внимания. В сущности, ее голос сам по себе ничего особенного не представлял, и услышь я его у себя за спиной, не видя при этом говорящего, то наверняка не обернулся бы, но именно в сочетании с ее наружностью, он преобретал магические свойства, отчего мне хотелось вызвать его вновь (как на сперитическом сеансе), но я так и не решался задать ей какой-нибудь, пусть даже совсем незначительный, вопрос. Мой мозг, в отличие от меня, растерялся меньше, вытащив откуда-то картинку с изображениями поющих женскими голосами бородатых мужчин или загримированных под них массивных женщин, некогда веселивших античную публику. Конечно, в силу своей фантазии, он изрядно преувеличивал - различие не было настолько ярким, однако его находчивость, как ни смешно, произвела на меня необъяснимый эффект, придав мне столь необходимую уверенность в положительном исходе, точно я случайно услышал благоприятный прогноз или мать не нашла в списке убитых фамилии сына, или еще что-то в этом роде. Скорее, в том не была полностью его заслуга, и на мое состояния оказали влияние окружающие меня предметы и звуки - те же часы, хлопающие крыльями двери, шумная, подвыпившая компания, (о которой я не упомянал) ввалившаяся в кафе, вместе с густо и неумело раскрашенными девицами, с чего-то выпялившимися на нас, и, как мне показалось по выражениям их низкосортных лиц, непременно что-то бы выкрикнули в нашу сторону, если бы спутники не увлекли их за собой к прилавку, паровозный гудок, ее неожиданный голос, который я так и не мог стряхнуть с себя.
   "Да, да, наш" - подхватил газетчик и, нагнувшись, извлек из под стола свой чемодан - он не любил тоскать с собой много вещей, и в дороге обходился лишь самым необходимым - привычка спешной молодости, преследовавшая его во всем, за исключением вкусно и обильно поесть - вот почему он, (когда мы только заняли купе, не успев в нем толком разместиться и окунуться в долгожданный пассажирский мир: продавить, в долгожданном упоении, мягкие сиденья, просмотреть миниатюрные картинки, причудливо разбросанные по стенам) подхватив нас под руки, потащил в вагон-ресторан. Я сразу же отказался, заметив, что все прелести второго класса ждут нас не раньше как тронется состав, к тому же, о них будет сообщено отдельно. Газетчик был уничтожен. Будто подстреленная на лету птица, он, на мгновение застыв, обмяк, попятился и резко хлопнулся на сидение, изобразив на своем лице очень сложную в описании гримасу. Я был в восторге и то, что он совершенно точно знал распорядки и, забывшись, так запросто опростоволосился, привело меня в теплое полудремотное состояние, (я явно шел на поправку и успокаивался все больше) после чего я буквально повалился на свое место и блаженно в нем увяз. Дама совершенно спокойно и невесомо присела у окна и, придвинувшись совсем близко, как ребенок, едва не касаясь его носом, принялась через него что-то разглядывать, никак, казалось, не реагируя на происходящее. Если бы кто-то в тот момент вошел, то непременно бы подумал, что здесь мгновение назад грянул скандал и, разрядившись, разбросал участников по разным углам. В ее поведении я, мельком, заметил нечто вроде пристыженности, однако ее взгляд существовал отдельно, и настолько живо увлекся невидимым для меня застекольным зрелищем, что мои догадки тотчас об него разбились и меня окончательно разморило. Воцарилось необыкновенное молчание (газетчик так и не раскрыл рта) и на его фоне, сквозь пелену моей сладкой полуприкрытой неги, любые уличные звуки становились настолько отчетливыми, точно купе не имело стен, либо они неимоверно истончились, так и норовя осыпаться, как штукатурка; и за этой никчемной перегородкой (которая все-таки ощущалась) кто-то в нетерпении барабанил пальцьцами по картонной коробке, ругался, помогал втащить вещи, обещал непременно написать по прибытии; и еще много-много разных голосов гудело, тысячами слов напирало снаружи и змейками отдельных фраз просачивалось сквозь образовавшиеся в стенах трещины, как при наводнении или перед прорывом водохранилища, когда каждым фрагментом себя чувствуешь все огромное, становящееся материальным, напряжение, и, кажется, что еще чуть-чуть, и она рванет на тебя тоннами воды и бетона. Впечатление было таким, будто мы по-прежнему находились в той убогой кофейне; и снова передо мной возникли размалеванные девицы, так и не успевшие что-то сказать, отвлеченные своими расторопными кавалерами. Интересно, какие слова эти бабочки могли бы произвести на свет и почему это хотели сделать все вместе, словно это было заученное наизусть приветствие или напутствие в дорогу? Вся эта картинка, оттолкнувшись незримой своей частью от моего затуманенного сознания, начинала медленно уплывать в неясную и удивительную даль.
   Проснулся я от того, что над моим лицом кто-то склонился. Было уже далеко за полночь - купе захлебнулось мраком и лишь в трапеции окна (маленькие шторки неровно отгрызли у него верхние углы, как дети у печенья), нервно шевелилась бледно-серая ночь. Узнал я ее не сразу, но, спросонок, не испугался, хотя пробуждение такого рода было малоприятным. Она молчала. Первая моя мысль была о том, что идет какая-то проверка - билетов, документов; вторая - что-то стряслось с газетчиком - может, приступ (он как-то жаловался на сердце), третья - на меня напали. Все это разом промелькнуло в моей голове и я толком не знал, чему отдать предпочтение. "В чем дело? Что-нибудь случилось?" - прошептал я и попытался привстать, но тело затекло и не слушалось - я заснул в неудачной позе и теперь практически не мог пошевелиться (если на меня и вправду бы напали, то врядли я оказал бы хоть какое-то сопротивление и оказался бы удобной и покладистой жертвой, как манекен утопленника на курсах неотложной медпомощи). Мне так и не ответили. Тогда, опасаясь худшего, я попытался выглянуть (шея работала на зависть слаженно) из-за нее и посмотреть на то место, где в последний раз сидел газетчик. Видно ничего не было и я, не получив ясности, несколькими мгновениями позже, перевел взгляд обратно. "В чем дело?!" - уже громче сказал я и вновь попытался привстать - на этот раз более удачно - кровь потихоньку начинала поступать к обездвиженным конечностям, после чего я уперся руками в основание сидения (за ночь, непостижимым для себя образом, я практически полностью сполз на пол и моя спина оказалась на уровне сидушки) и, с усилием отжавшись, занял нормальное положение. Все мои действия были безукоризненно повторены теми же очертаниями, точно мне, во время сна, нацепили сразу две маски, и стоит мне только стащить с лица одну из них, как где-то совсем рядом щелкнет выключатель, шутник рассмеется и наваждение потеряет свою силу. Я было потянул руку к маске, и, едва коснувшись ее, ощутил гладкое на ощупь тепло. Маска оказалась живой. "Что случилось?! Где .... (газетчик)?!" - повторил я снова, и на этот раз мне ответили. "Не волнуйтесь, его здесь нет - он в вагоне-ресторане. Я просто хотела посмотреть, все ли у вас в порядке, а то вы так неестественно заснули. Понимаете, мы не хотели вас будить, ... (газетчик) сказал, что вы устали, а сон - лучшая пища, поэтому мы отправились без вас. Однако, я все беспокоилась и решила проверить все ли у вас в порядке". C этими словами, она небрежно поправила прядь скатившихся на лоб волос. "Я было подумал, что-то случилось". "Ах, вот видите, я вас все-таки напугала. Я такая неуклюжая (и тогда я в этом не усомнился). Верите ли, я так и знала, что напугаю вас! Ах, простите, простите! Зря я приходила!". И остальное в этом же роде. Эти причетания меня мгновенно утомили, но вместе с тем я снова услышал ее мистический голос, неприятно дополнивший и без того мрачную атмосферу купе. "Включите свет - здесь где-то должен быть выключатель" - сказал я, смешав свое раздражение с мыслью посмотреть как она будет действовать в потемках. Действовала она еще более неуклюже, чем я мог представить. Зацепившись за мою ногу, утеряв на мгновенье равновесие, она едва не рухнула прямо на меня, и от такого явного предчувствия, я даже выставил вперед руку. Но все обошлось - еще несколько движений и ее перчатка, скользнув по стене, увлекла за собой и язычок выключателя. Купе вызывающе засветилось. Этому откровению предшествовал какой-то стук за стеной, впрочем, мгновенно рассосавшийся в навязчиво озарившемся пространстве. Я уже успел пожалеть о своей просьбе - свет был ни к чему и лишь оттенял и без того выпуклые пейзажи на стенах с купанием каких-то мифологических, и, должно быть, очень даже не дурных для того времени девиц (как только мог я разглядеть ошеломленными, и еще не пришедшими в себя, глазами). Такая картинка висела ровно напротив меня и было очень забавно, и, в то же время, немного странно, что купальщицы лишь теперь, посреди ночи, явили мне свои увековеченные придирчивым исскуством очертания. Свет выполнил роль посредника между нашими вглядами и венцом односторонней сделки стала легкая усталая улыбка на ее лице, похожая на невостребованное желание. "Ну, я, пожалуй, пойду. Не буду вам мешать". И потом, уже выходя и лязгнув перед собой дверью, добавила: "Присоединяйтесь к нам - мы будем только рады". Затем, створка сомкнулась. За окном (с наступлением прозрения) все окончательно потухло и лишь размытые отображения различных предметов, разброшенных на прилегавшем к нему козырьке стола, торопливо лежали на его матовой-стеклянной поверхности, неприкрыто искрясь своей мнимой очевидностью.
   Следует немного приостановиться и наложить шину на образовавшийся сюжет. Моя внутренняя незастрахованность в подобных ситуациях, сродни детскому страху пробуждения в темной комнате, опрокинула мой и без того хлипкий кораблик, и увлекла его вниз по улице, где он мгновенно был съеден сточной решеткой. Я стал волноваться, и тем невесомее становились попытки вовремя спохватиться и дать себе четкий отчет в происходящем, хотя запремеченные мною купальщицы, нерешительно, но все таки спорили с настоящим суждением. Меня пугала картина в целом. Я крайне редко засыпал в общественных местах (к таковыми для меня относятся и поезда) и уж тем более меня никогда не находили в подобном положении и не будили подобным образом. Человеку нормальному, конечно, будет невдомек мое состояние, но спешу уверить, что оно более чем закономерно и не всякий на моем месте повел бы себя более осмысленно. Еще с детства я не переносил столь внезапных, схожих с ночными кошмарами, просыпаний, когда за окном было еще темно и в комнате никого не оказывалось (мой старший брат часто перебирался в постель к родителям - матери и отчиму), когда из привычных (при дневном свете) предметов, вырастало нечто чертовское и уловимо вездесущее. Унизительно тихо и неподвижно таился я под одеялом, после чего долго еще не мог заснуть, а иной раз - не спал и вовсе. Со временем страх атрофировался, но не настолько, чтобы я о нем забыл и не был бы уверен, что он снова о себе не напомнит. На его место пришли другие, более организованные страхи, о причине (или причинах) которых мне оставалось только гадать, перебирая в голове различные мелочи, которые могли преобразится за эти годы в устойчивые образы. Так, например, я боялся, что меня во сне могут задушить или зарезать, и что прежде я увижу лицо своего убийцы. Именно поэтому, мне на мгновение показалось, что мои кошмары воплощаются наяву, когда неопознанное еще лицо, склонившееся над моим и спустя его пародировавшее, исторгнет из себя какую-нибудь завершающую реплику-приговор, за которой неминуемо последовало бы его притворение. Но все это не было чем-то постоянным (здесь я разачарую своих врачей) и, скорее, носило характер столь же изменчивый и примитивный, как привязанности молоденькой и избалованной девчонки.
   Может, я и рос слишком восприимчивым ко всякого рода изменениям, довольно часто происходивших в семье, а, может, это всего лишь попытка оправдаться перед самим собой и обвинить кого-то другого. Того, кто уже не сможет что-либо мне ответить и пояснить. Может, поэтому я так быстро во что-то влюблялся и столь же быстро от этого уставал, отправляя все отыгранное куда-то вовнутрь себя, где уже серой горкой накапливался несусветный душевный (или, за-душевный) хлам, и искал что-то новое - более неожиданное и вожделенно-неслыханное, решив, что только так и можно, и что все остальное (как и человеческая жизнь) - пресная игра в поддавки, где каждый знает свое расположение и очередность хода, не зная, правда, что вслед за ним последует, (что никоим образом не сочеталось с порядочностью, которая всегда предсказуема) и с замиранием сердца станет ждать, а потом всматриваться во вновь выпавшее число, определяющее его дальнейшее поклеточное продвижение. В остальном же (и вместе с этим) - все было также недоказуемо, как и смертность человека.
   Так вот, - дверь за ней затворилась, и уже окончательно придя в себя, я просто сидел на вновь обретенном троне, столь чутко выплывшем из-под меня сколько-то часов назад. Есть мне совершенно не хотелось, что было почти странно, посему ее предложению к ним присоединиться не суждено было исполниться, чему я неподдельно был рад, и из любопытства чуть было не засек время, чтобы определить их усидчивость в ожидании моего появления. А когда бы они все-таки явились обратно, то непременно по купе запрыгали бы блошки милых упреков, вроде: "Ах, мы вас так ждали" - от нее. "Ты совершенно не бережешь свой желудок" - от него. Что было неприятнее всего? - то что я никак уже не заснул бы, и мне пришлось бы наблюдать все те лжелирические стадии становления нового дня, когда из посветлевшей полоски неба станет выползать размазанное по горизонту солнце. Но еще более неприятным было то, что представление начнется еще не скоро и тем мучительнее становилось предстоящее ему ожидание. Поэтому я закрыл глаза, желая хоть как-то огородить себя от малоулыбчивых перспектив, снисходительно (от усталости) отметив, что суббота, по-роковому изящно повисшая на краю суток, как ментик на плече гусара или красный флажок на острие стрелки шахматных часов, вот-вот сорвется и молчаливо останется в прошлом, и только чудовищное природное недоразумение могло бы помешать привычно-утомительному ходу летописи. И лишь то, что впереди меня ждут годы излишеств, укрепляло мой подорванный душевный иммунитет.
   Казалось, за окном пошел дождь, и сквозь это шумное атмосферное развлечение, (несправедливо снискавшее себе довольно узколобую характеристику среди возвышенных поэтических сословий) практически полностью сросшееся с ритмичным ходом вагона, пробивалось нечто, напоминавшее собою шепот. Откуда ему было взяться посреди этой несостоявшейся ночи, да и шепот ли это? Открыл глаза - без изменений. Обман ли слуха, зрения, или (и) всего остального? Внезапно дождь стих и через миг, надо мной раздался сводчатый гул тоннеля, хищной птицей сглотнувший гусеничку поезда. В кромешности пленившего нас чрева, точно протестуя против неслыханного дотоле хамства, еще отчетливее застучали рельсовые стыки. Двумя мгновениями позже к ним присоединились различныйе механические поскрипывания и стуки, наспех образовав собою целый митинг. А затем, если на продолжительном "у" резко раскрыть рот до "а", то получется нечто схожее с тем звуком, который был непонятно кем издан, когда мы вырвались наружу. Митингующие, видимо удовлетворившись, угомонились и суетливо разбежались, гонимые нечаянно отлучившимся, но еще недоигравшим свое дождем.
   Удивительные перевоплощения! Необидные слуховые изъяны!
  
   Вернулись они не скоро, но почтительно тихо (свет я потушил), авансом оправдав мою неявку, предположив, что я наверняка сплю. Разумеется, я не спал. Две тени таинственно и сутуло пробрались внутрь, как грабители или взрослые, подкладывающие под рождественскую елку подарки, и окажись у меня под рукой одеяло, я непременно натянул бы его по самые глаза, напустив на себя визгливый внутренний восторг предстоящей и столь долгожданной неожиданности, впрочем, довольно неумело себя разоблачившей, но не утратившей от этого последней своей привлекательности. Но одеяла у меня не было и мне пришлось лишь затаиться, дабы не лишить себя возможности лишний раз понаблюдать за тем, как наткнувшись и охнув, точно в замедленном кино, держась друг за друга (для снискания равновесия), через меня будут переступать (до вторжения я специально выставил ноги вперед и немного присполз) их высоко поднятые, как у пауков, конечности. И как можно не поддаться соблазну и не пошевелиться, распугав их точно детей, ворующих с уличного лотка сладости, в то время как мясистый торговец на что-то нарочно отвлекался, чтобы потом, как огромная живая мышеловка, сокрушительно обернуться (сработать) и с размаху хватить кого-нибудь из них по шее. Но я удержался и не сработал. Внизу, под ногами, что-то глухо хрустнуло.
  
   Рассветало именно так как я и представлял - муторно и размывчато; без единого замешательства и приступа слабоволия - природа не знала обоснованных упреков и никогда не оборачивалась на оскорбления. Невыносимое воскресное утро обмокнуло меня в свой мутный сироп, из которого было трудно выбраться без того, чтобы, в лучшем случае, не потерять спокойствия, в худшем - снова не начать раздражаться и проходить в подобном состоянии целый день, а потом, намучавшись под вечер, заснуть поздно и не сразу. Овладевая мною при всяком удобном и неудобном случае, оно, находя меня при разных обстоятельствах, всегда пыталось надо мной подшутить, толкнуть, заставить что-то сделать. И почти всякий раз, не находя в себе сил к достойному сопротивлению, мне приходилось ему подчиняться. Иногда, правда, смеялся я, когда заставал его врасплох тем, что вставал раньше или засыпал непосредственно перед его наступлением. Какая игра! - разве это не есть нечто родственное желанию остановить время, вырваться синкопой из размеренного такта существования?! Разве это не стоит столь несомненных усилий!? Поэтому, мне больше нравятся сумерки - этот недобросовестный мрак, которому совершенно все равно чем я занят. Утру же до всего есть дело. (Ах, милые мои врачи! Какие симптомы! Какие необыкновенные и красочные расстройства! Надеюсь, вы сможете оценить их по достоинству, скупо протоколируя историю моей болезни; отметить пронзительность и пестроцветную палитру переживаний моего нескудеющего воображения!).
   Какое же это неприятное зрелище наблюдать за спящими. В особенности, когда они никакого отношения к тебе не имеют, к тому же, когда все остальное уже рассмотрено, и тебе больше ничего не остается делать, как созерцать неестественно раскрытые рты и естественно, но не менее безобразно, смявшиеся волосы (редко кто спит красиво). Конечно, можно закрыть глаза, отвернуться к окну, выйти, в конце концов, из купе. Но что же удерживает? Преимущество: они тебя не видят, а ты их видишь, они понятия не имеют, что происходит за окном - идет ли дожь, или уже жарко, - ты имеешь. И если ты вдруг выйдешь, а они за это время проснутся, и когда явишься обратно, то преимущество растворится и каждый из вас будет знать то же самое. Поэтому, лучше всего читать; но книги с собой у меня не было, и никогда я еще так об этом не жалел. Необычайно бестолковое времяприпровождение. (Кто-нибудь, особо чуткий и неожиданно решительный, обязательно крикнул бы мне вдогонку, когда, своим повествованием, я, отчаявшись и не найдя иных средств к успокоению, собирался было выползти из этого злополучного купе и побродить за его бархатными пределами по узкой артерии шаткого коридора, что в поездах, и уж тем более во втором классе, так не спали, и что все это сущие выдумки. На что я, не обернувшись, лязгнул бы дверью, сделал уверенный шаг вперед и, очутившись в коридоре, лязгнул бы ею снова).
   Как бы там ни было, я все-таки вышел. Заоконность здесь мало чем отличалась от прежде виденных мною размытых и малоприметных пейзажей, кроме как их тиражом и сходством с кадрами отснятой, но все еще живой кинопленки, лентой прилепленной к стене для просмотра. Вокруг же ровным счетом никого не оказалось - и это обстоятельство благотворно на меня повлияло - я резко уставал от людского общества, и если бы я втретил в этот ранний час какого-нибудь неспящего пассажира, решившего побродить для перемены настроения, то был просто уверен, что тот неминуемо нашел бы во мне подходящего (и только по ему лишь известным причинам) собеседника. А дальше, отягощенное распросами красноречие, гармонично дополнявшее его и без того безотрадный образ, добили бы меня окончательно, и не в силах деликатно от него отделаться, я попросту вернулся бы обратно. Но никого не было. В коридоре было значительно прохладнее, чем в купе и такая перемена еще больше разграничила эти два, соперничающих между собой за обладание нерадивым пассажиром, внутривагонных мира, впрочем, и без того друг на друга не похожих. (К чему я об этом пишу? От того ли, что редко пользуюсь поездами и каждый из них для меня необыкновенно неодинаков, или от того, что, собственно, по той же причине, особо и не старался поговорить с собой на эту тему, и, обнаружившись только сейчас, она неприятно склонила меня к подобным пологим размышлениям, в которых нет места мелким острым деталям. Как тут можно пораниться правдивостью, удариться об плодовитое двоеточие, неожиданно спотыкаться об нарочно выставленные запятые, не потерять равновесия на скользком тире, и, наконец свернув со строки, устало предстать перед долгожданной и спасительной точкой?).
   Когда я вернулся обратно в купе (не знаю толком сколько времени длилось мое отсутствие), все уже пробудились и, немного помятые, выглядели бодро и отзывчиво. Особо отдохнувшим оказался газетчик: "А, это ты! И где же тебя носит спозаранку? Скоро прибываем. Какой замечательный вид! (резво поворачиваясь к окну). Какой неповторимый сюжет!". Она же прозрачно улыбнулась и также глянула в направлении вдохновленно выставленной газетчиком руки. "Изумительно! (обращался он к ней) Еще полчаса, и мы на месте". Я, пробормотав что-то вроде "доброго утра", хлопнулся на свое место и внезапно почувствовал под собой невнятный по ощущениям предмет, который упруго подался внутрь сидения, слегка хрустнув. Не успев придумать, что это могло быть, я тотчас вскочил и, обернувшись, (из страха не испортить его еще больше) увидел раздавленный мною собственный очечный футляр (где-то это уже было; да и как в поезде можно раздавить что-то другое?!), очевидно сбежавший из моего кармана прошлой ночью, так как сам я его не доставал. Взяв футляр в руки, я смутно догадался, что его содержимое уже не было таким целостным как раньше (он, надломленно и пугливо изогнувшись, точно извиняясь за то, что не уберег порученную ему драгоценность, являл собою довольно печальное и, вместе с тем, бессочувственное зрелище); и выпавшее в балкончик ладони матовое стеклышко, подтвердило мои опасения. В след за ним схлынули остальные детали, выказав наружу всю свою членисто-суставную анатомию. Удивительно, но очки были превращены в руины, словно по ним кто-то изрядно походил. Нелепая конструкция! "Ах, это я виновата! Я подняла их с пола, и, подумав, что они ваши (а чьи же еще, черт тебя возьми!), положила на ваше место, и совсем забыла вас предупредить". "Ничего страшного, не стоило разбрасывать свои вещи" (откуда только во мне столько добродетели; запустить бы в нее этим футляром!). "Может, еще можно починить - в городе есть отличные мастерские". (Это я и без тебя знаю, газетная крыса!). "Ничего, как-нибудь разберусь".
   Очки были совсем новые, в дорогой оправе, и не будь у меня превосходного зрения, я бы не снимал их. А так, в них я больше не видел, чем наоборот - дань моему будущему - два блестящих увеличительных стеклышка (простые можно распознать) необыкновенно (и в лучшую сторону) меняют умственный потенциал своего хозяина. Да еще прилагающиеся к ним атрибуты - мягкий кожаный футляр - для хранения и бархатная тряпочка - для протирания (или, как пишут в инструкциях - "для ухода") - создавали непонятное и приятное чувство благородства и утонченности, к которым мне необходимо было привыкать. Чего я пытался достичь, стараясь окружить себя предметами изысканными; однако смешанность впечатлений от их обладания, порою столь сильно контрастировала с моими ожиданиями, что, скорее, разочаровывала меня больше, чем радовала. Я не находил им повседневного применения, а на должное восхищение меня не хватало (да и их тоже) и они становились простыми экспонатами моего чемодана: небольшая серебрянная фляжка с выгровированными моими инициалами и жгучей дарственной надписью от несуществующей обожательницы, портсигар с неизвестным значением узора, маникюрный набор, мыльница.
  
   Племя, населяющее Экваториальную Африку
   Богиня проституции в Армении
   Дома терпимости в Древней Греции
   Тир, Си-дон и главные города Финикии, были теми местами, где проституция практиковалась в самых широких масштабах. Это продолжалось до IV столетия, именно до царствования Константина Великого, который разрушил храмы Астарты и на их местах построил христианские церкви.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   1
  
  
  
  

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"