Упорова Татьяна Марковна : другие произведения.

Бб высшей квалификации

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:

   "ББ" ВЫСШЕЙ КВАЛИФИКАЦИИ
  
   Так до конца и не понимаю, каким ветром меня занесло в институт Культуры. Во все времена этот институт не пользовался уважением у масс, имел множество нелестных прозвищ - Ликбез, Институт Культуры и отдыха, Заведение мадам Крупской и так далее. К институту относились пренебрежительно и высокомерно, так и норовя пнуть его прицельно или походя.
   Желая вернуть институту доброе имя, его ректор Скрыпник решил открыть факультет научно-технической информации и перевода, что было очень модным веянием времени. Это вдохнуло жизнь в уснувший, было, институт - по его жилам заструилась свежая кровь выпускников языковых школ. Очень скоро новый факультет стал набирать обороты, и восемь лет подряд держал первое место в городе по конкурсу на поступление, не считая, конечно, творческих вузов.
   Мне самой никогда не пришло бы в голову всерьез подумать об этом институте. Но в последние школьные каникулы я случайно столкнулась с двумя пламенными агитаторами и фанатичными защитниками этого учебного заведения. Ими оказались мать и дочь Фрадкины - прелюбопытнейшая пара.
  
   В последнее школьное лето я уговорила родителей предоставить мне свободу, то есть снять дачу, где я могла бы существовать самостоятельно. Обычно я проводила большую часть лета в Пушкине, куда каждый год отправлялись бабушка с дедушкой и куда меня неизменно ссылали под деспотичную опеку. Сей "отдых" я ненавидела всеми фибрами души и перенесла это чувство даже на ни в чем не повинное Царское Село, которое потом многие годы избегала.
   На этот раз мне сняли дачу на берегу Финского залива, в Сестрорецке, значительно более почитаемом курортном месте, густонаселенном моими ровесниками. Формально мою просьбу о предоставлении свободы выполнили, но, разумеется, родители не могли оставить меня совсем без присмотра, посему под различными предлогами меня поселили в одном доме с семьей тети. Меня долго инструктировали. Мне повелели ежедневно возвращаться домой в условленный час, о чем следовало докладывать родственникам. Родители наведывались лишь пару раз в неделю для надзора и острастки. Вскоре ко мне пожаловала еще одна "пара глаз" - на побывку прибыла бабушка, папина мама. Ей я также обязана была докладывать о своих отбытиях и прибытиях, что, как водится, носило чисто формальный характер и не сильно меня обременяло. Докучали только ее постоянные жалобы и недовольства, а, кроме того, ежедневные требования пополнения запаса лекарств. Мое предложение сделать закупки хотя бы на пару дней понимания не встретило, поскольку лекарства непременно должны быть "свежими". Но все это я сносила весьма стоически, так как после "отбоя", доложив всем о своем возвращении, я немедленно выпрыгивала в окно (благо моя комната находилась в первом этаже). Пробравшись по-пластунски под окнами родственников, я оказывалась на свободе, где меня ожидала интереснейшая компания и масса увлекательных занятий: ночные купания, пение под гитару у костра, танцы, задушевные беседы, да всего и не перечислишь. Я хранила наивную уверенность, что мои ночные вылазки никем не обнаружены. Значительно позже я узнала от тети, что все ее семейство знало о моих проделках, но решило не докладывать об этом, видимо, посчитав, что "горбатого" исправить невозможно.
  
   Вот там, в Сестрорецке, мне и повстречалось это занятное семейство, немедленно начавшее агитировать меня поступать в институт Культуры. Делали они это абсолютно бескорыстно. Старшая Фрадкина преподавала там историю КПСС, всем своим обликом полностью соответствуя данной миссии: некая смесь профессиональной революционерки и местечковой еврейки. Неизменно облаченная в сильно потертый и засыпанный перхотью деловой костюм, чья молодость явно совпала с ее собственной, с волосами, туго зачесанными назад пластмассовым гребнем (единственным украшением всего ее аскетического облика), она даже дома говорила на языке передовиц из "Правды" и "Партийной жизни". Она сразу же взялась обрабатывать меня, в чем, в конце концов, и преуспела. Ей вторила дочь - поздний ребенок очень немолодых родителей, существо навечно лишенное возраста, с обликом рано состарившейся девочки и наивностью малого ребенка, которая с годами только усиливалась.
  
   Так на волне моды меня и внесло в этот институт, а вот с чем вынесло - это еще большой вопрос. То, что образование он давал никудышное, не оставляло сомнений. Я с изумлением наблюдала, как весьма солидные люди принимали всерьез (или успешно делали вид) все это наукообразие. Были, конечно, приятные, но редкие исключения: кафедра иностранных языков, кафедра психологии и отдельные жемчужины на общем, в основном, сером фоне. Состав преподавателей был достаточно случайным, кроме, разве что, специальных кафедр. Институт вбирал в себя почти всех, без особого разбора. Были тут и те, кто пострадал за убеждения и несговорчивость, и посему был изгнан из более престижных учебных заведений. Много было преподавателей-евреев, не допускавшихся в более серьезные институты. И первые, и вторые были, как правило, находкой для института. Один из лучших составов сохранился на кафедре иностранных языков, почти полностью перешедшей из закрывшегося института Иностранных языков. Тогда и созрела идея создать языковый факультет. Однако попадались и абсолютно гротескные типажи, как, например, наш преподаватель физики, уволенный из Университета (поговаривали, что за пьянство). После его лекций мы выходили с коликами в животе, но на экзамене он нам отомстил за этот гомерический хохот и вдоволь поглумился и над нами, и над нашим куратором - очаровательной молодой аспиранткой. Некоторые преподаватели вымещали на нас свои разочарования и жизненные неудачи, а другие, наоборот, взирали на нас равнодушно и свысока.
  
   Наиболее колоритной фигурой был профессор кафедры технической библиографии Даниил Юрьевич Теплов. Внешним видом он напоминал состарившегося, раздобревшего и вечно обиженного ребенка. Человек необыкновенной эрудиции и широчайших знаний, он по первой профессии был математиком, а в наш институт пришел совершать революцию в информационных науках. Он занимался внедрением кибернетики и математических методов в техническую библиографию, исследовал вопросы энтропии информации. Лекции его были невероятно заумными и изобиловали терминами, о которых мы никакого понятия не имели и даже не знали, где можно было об этом узнать. Учебников не существовало, так как Даниил Юрьевич только работал над его созданием; задавать вопросы было совершенно бессмысленно - его девиз гласил: "Чем труднее студенту - тем лучше!", то есть перефразированная суворовская формула: "Тяжело в ученье - легко в бою!" Если же кто-то осмеливался задать вопрос, то получал в ответ, либо все ту же сакраментальную фразу, произносившуюся с изуверской усмешкой, либо пространный экскурс в область, никакого отношения к вопросу не имевшую. С его лекций мы выходили с сознанием своего полнейшего ничтожества, чего, по-моему, Теплов и добивался, получая огромное удовольствие и от самого лекторского процесса, и еще большее от вида наших постных физиономий. Мы всегда с ужасом ждали экзаменов, так как большая часть материала, так до конца и осталась для нас загадкой.
  
   Общую библиографию преподавала интеллигентная дама со звучной еврейской фамилией и не менее звучным именем-отчеством (совершенно не помню ни того, ни другого, но фигура ее четко стоит перед глазами) с низким прокуренным голосом и чарующими манерами. Она называла нас "деточками" и "голубчиками" и относилась с нескрываемым сочувствием и симпатией ко всем студентам, а особенно к обладателям фамилий, не менее звучных, чем ее собственная. Во время экзаменов она периодически выходила покурить, объявляя об этом во всеуслышание, а возвращаясь, подолгу громко кашляла перед дверью прежде чем войти в аудиторию. Когда, отвечая, кто-то из студентов нес явную околесицу, на лице ее появлялась смущенная полуулыбка, она издавала какие-то горловые звуки и тут же бросалась помогать наводящими вопросами, фактически, подсказывая правильный ответ. Если же отвечающий исправлялся, подхватывая протянутую руку помощи, восторгам ее не было границ. Из ее уст еще долго сыпались выспренние похвалы в адрес "талантливого" студента.
  
   Педагогику преподавал профессор Базанов, человек весьма преклонных лет, обликом напоминавший сельского учителя. Ходил он всегда в одном и том же видавшем виды костюме, в бесформенной, потерявшей цвет шляпе и с неизменным портфелем времен "Очакова и покоренья Крыма". Вся его фигура была неказистой и непрезентабельной. Мы относились к нему с высокомерием и снисходительностью, лекций его не слушали и, пользуясь полной безнаказанностью, вели себя далеко не лучшим образом. Но, когда я неожиданно оторвавшись от интересного чтива или захватывающей беседы, вникла в излагаемый материал, я понимала, что он рассказывал об удивительно интересных вещах и обладал недюжинными знаниями, богатейшей биографией и прекрасным русским языком. К сожалению, это мое открытие ничего не изменило. А когда вскоре мы узнали о смерти старого профессора, осталось ощущение едкого стыда и сожаления.
  
   Я уже несколько раз упоминала кафедру иностранных языков. Состав ее был великолепен. Преобладали пожилые дамы, блестяще знавшие предмет и способные поддержать беседу, практически, на любую тему. Руководил этим слегка увядшим цветником "душка" Гилинский - одинокий представитель сильного пола на весьма обширной кафедре. Он был всеобщим любимцем, его обожали и ему готовы были поклоняться студенты и их родители, подчиненные и остальные коллеги. Положение его в институте было прочным и казалось незыблемым, хотя он был единственным евреем среди заведующих кафедрой, не считая, правда, завкафедрой философии, профессора Новикова, но у того была какая-то сложная и запутанная биография. Однако даже такого всеобщего любимца, как Гилинский, сумели "подсидеть".
   Когда мы учились на третьем курсе, профессору Теплову, вечно обуреваемому разными экзотическими идеями, пришло в голову обучать нас японскому языку. Он считал это необходимым, полагая, что за японским языком - будущее информации (весьма сомнительное утверждение: почти вся научная и техническая литература в Японии издавалась и издается на английском языке). Сказано - сделано, к нам пригласили преподавательницу японского языка - холодную, властную даму средних лет - Ирину Б. Японский стал факультативом, но группа собралась весьма внушительная. Мы начали заниматься с упоением, плохо представляя, за какую трудную задачу беремся. Пока мы изучали Катакану и Хирогану - упрощенную слоговую письменность, все шло хорошо. Но, когда дело дошло до иероглифов, начались серьезные проблемы. Дело в том, что один и тот же иероглиф, может быть целой фразой, словом, слогом или буквой и отличить, когда и в каком значении он употребляется, невероятно сложно. Вскоре нас постигло первое крупное разочарование: нам задали перевести небольшой текст. Мы приобрели двухтомный японско-русский словарь и с энтузиазмом принялись за дело. Когда на следующем занятии, гордые собой, мы стали по очереди зачитывать свои переводы, оказалось, что у всех они получились совершенно разными. Но самым удивительным было то, что ни у одного из нас перевод даже отдаленно не напоминал оригинал. После этого группа немедленно распалась. На следующее занятие нас пришло всего трое... Преподавательницу оскорбило столь малое количество, и она отказалась заниматься с нами, так что занятия на этом прекратились. Мне было жаль - заниматься было очень интересно. Единственное, что я усвоила на этих занятиях, что японским языком можно овладеть, лишь изучив культуру и обычаи этой страны. Я стала читать все, что попадалось о Японии, включая японскую художественную литературу.
   По слухам, эта самая Ирина Б. и "подсидела" Гилинского, сменив его на посту заведующего кафедрой, а оторванный от любимого дела он вскоре умер, но это случилось уже после того, как мы покинули стены института.
  
   За время учебы мы перевидали великое множество разных преподавателей, и практически каждый из них был чем-то примечателен. Дело в том, что за четыре года нас пытались обучить такому количеству всевозможных предметов, что и перечислить немыслимо. Наш вкладыш в диплом по длине превосходит вкладыш любого иного института. Нас пытались обучить всему "понемногу и как-нибудь", но от такого "пунктирного" обучения в наших головах почти ничего не оставалось.
   Самое ценное, чем меня одарил институт - это мои подруги, с которыми мы были вместе все эти годы и продолжаем дружить до сих пор, хотя жизнь разбросала нас по всему свету: трое - здесь, в разных городах Америки, две - в Германии, а две так и живут в Ленинграде.
  
   * * *
   Я всю жизнь стремилась в медицину, мечтала быть хирургом. Никогда, даже в самые юные годы, не собиралась стать ни ассенизатором, ни космонавтом. Было юношеское увлечение морем, навеянное жизнью в среде морских офицеров, среди морской романтики. Но самое главное влияние на это оказало, конечно, мое отношение к отцу: я его боготворила, он был моим идеалом. Даже в подростковом возрасте с его максимализмом и нигилизмом образ отца, хоть и потускнел немного, но все-таки уцелел.
   Это отношение впоследствии сослужило мне не слишком хорошую службу. Всех встречавшихся мне в жизни мужчин я волей неволей сравнивала с папой, но планка была слишком высока. Никогда и ни в ком я не смогла разглядеть того потрясающего конгломерата безграничного обаяния, неиссякаемого задора, бьющего через край жизнелюбия, заразительной веселости, быстроты реакций, широчайшего кругозора и искрящегося остроумия на фоне абсолютной порядочности, надежности и цельности натуры. На папином пятидесятилетии я произнесла тост, заявив, что мне не очень повезло с отцом (на этом месте все присутствующие замерли: того ли ожидали от единственной любимой дочери юбиляра!..) Я выдержала паузу и продолжила: "При таком отце я никогда не смогу встретить никого не только равного ему, но даже отдаленно напоминающего!" Все облегченно выдохнули и зааплодировали. Тост понравился всем, кроме, разумеется, моей свекрови.
   Наши отношения с папой далеко не всегда были простыми - уж слишком высокие требования мы предъявляли друг к другу. Папа очень любил меня, посвящал мне много времени и сил. В детстве это случалось не так уж часто: в перерывах между плаваниями, в те краткие моменты, когда мы оказывались под одной крышей. Эти встречи всегда были праздником, я жила ожиданием и мечтами. Если у меня возникали какие-то проблемы или конфликты, я мысленно обращалась к отцу, а обидчикам мстительно обещала, что вот приедет папа и всем им воздаст по заслугам.
   Но, когда после папиной демобилизации, мы всей семьей поселились у дедушки с бабушкой в трехкомнатной "распашонке", в наших отношениях многое изменилось. Праздники превратились в уныло-тусклые будни, с привкусом горечи, сожаления и недоумения. Мне было в то время пятнадцать лет - самый трудный переходный возраст, не дававший спокойно жить ни мне самой, ни моим близким.
   Для папы это тоже был период перехода от военной жизни к гражданской. Он разом оказался не у дел, лишенный всех привычных ориентиров и атрибутов. Да и жить в качестве приживалки у маминых родителей, втроем в одной комнате, было невероятно тягостно для него. Его гордая и честолюбивая натура не могла с этим примириться.
   Такая сложная комбинация не сулила ничего хорошего. Папа вдруг решил круто взяться за мое воспитание. Тут-то и нашла коса на камень. Я привыкла к совершенно иному отношению, да и момент был выбран явно не самый удачный, не говоря уже о методах. Я не на шутку обиделась и злобно затаилась. Саботировала любые требования, исходящие от взрослых. С мстительным удовольствием врала и изворачивалась. И раньше не сильно откровенничавшая с домашними, я вообще почувствовала себя в стане врагов. Мама вышла из доверия задолго до того, посмев однажды высмеять одно из моих наивных признаний. После этого я надежно отгородилась от нее высоким забором, прочно поместив ее в разряд недругов. Любая утечка информации о моей жизни, а, в особенности, о внутреннем мире, таила опасность, потому все мои усилия были направлены на самозащиту.
   Я бунтовала, ревновала и злилась, не прощая маме ни малейшего промаха. К этому добавлялись вечные родительские распри и перебранки, в которых я всегда априори винила маму. Они ссорились и мирились, а я долго переживала и саму ссору, и примирение, казавшееся неуместным. Это еще больше отгораживало меня от родителей.
  
   Отпущенные на трудоустройство после демобилизации три месяца подходили к концу, а папа все никак не мог определиться. Перебирал разные варианты, но ни один из них не смог вернуть блеска его глазам, его запросы явно плохо соотносились с действительностью. В самый последний момент пришлось хватать, что подвернулось. Промучившись немного в стандартной проектной конторе, изнывая от скуки и бессмысленности (привычный к совершенно иному темпу жизни, он выполнял за неделю полученные на месяц проекты, а остальное время маялся от вынужденного безделья), он сменил работу на менее престижную, но зато более живую. Слегка оглядевшись на новом месте, он задумал совершить, ни больше, ни меньше, как революцию в отечественной энергетике. С присущими ему воодушевлением и энергией, с непонятно каким образом сохранившейся детской наивностью и задором, он бросился отважно сражаться с ветряными мельницами. Чем заканчиваются подобные битвы, общеизвестно. Армия чиновников всех рангов поднялась на защиту своих насиженных мест, как только осознала, что этот шутки шутить не намерен.
  
   В конце концов, папа решился перейти на преподавательскую работу, которую всегда избегал, считая нудной и однообразной. Он устроился в Институт повышения квалификации руководящих работников строительства (на самом деле название института было много длиннее) преподавать экономику строительства (!), специальность столь же далекую от его основной, как, например, история искусства. Провозгласив, что "нет таких крепостей, которые...", обложившись кипами толстенных фолиантов (мне казалось, что и десятую долю этого количества невозможно освоить за целую жизнь), он на какое-то время пропал для общества и семьи. Книги он глотал моментально. Владея скоростным чтением, проглядывал страницу по диагонали, сканируя ее, и в его памяти оставался фотографический отпечаток текста. Он никогда этому не учился - это был природный дар. Очень часто таким же образом он читал и художественную литературу. Однажды, застав меня за чтением какой-то нашумевшей повести, бросил на ходу: "Что ты теряешь время на эту ерунду..." Я возмутилась: "Откуда ты знаешь, ты же не читал?" - "Я просмотрел". Он действительно пролистал журнал, взяв его в руки на несколько минут. Я иронически хмыкнула, и тогда он пересказал мне содержание.
   Кроме того, папа обладал совершенно феноменальной памятью, все близкие использовали его в качестве ходячего справочника по самым разным вопросам. Правда, нередко мне проще было отыскать ответ в какой-нибудь книге, чем нарываться на экзекуцию. Случалось, что вполне невинный вопрос оборачивался чем-то вроде экзамена, вызывая шквал встречных вопросов и насмешек по поводу моей серости. Но вот готовиться с папой к экзаменам было большим удовольствием. Мои подруги, очарованные папой с первой же встречи, постоянно напрашивались к нам, несмотря на то, что мамино присутствие повергало их в трепет. Помимо массы всяких сведений, мы получали еще огромный заряд бодрости и веселья, и ломоту во всем теле от бесконечного хохота.
   Проглотив несметное количество информации (я все удивлялась, зачем ему столько, но он был непреклонен в своем желании добраться до самой сути, считая, что не может появиться перед аудиторией, пока не будет готов ответить на любой предполагаемый вопрос), папа стал с упоением преподавать и одновременно писать докторскую диссертацию. Он писал ее много лет, постоянно одержимый новыми идеями, методиками и концепциями, и каждый раз полностью переделывая уже готовую работу. В процессе он успел написать пару-тройку кандидатских и докторских своим знакомым, что делал с таким же рвением и восторгом. Как я уже говорила, защитить докторскую папа не успел, хотя выпустил монографию, прошел предварительную защиту и даже дождался выхода автореферата.
   Все это я привезла с собой. Ликвидируя архив, я просто не в силах была выбросить папины труды. И хотя я прекрасно понимаю, что этих страниц вряд ли когда-нибудь коснется рука человека, я рада, что смогла их сохранить.
  
   * * *
   Итак, я всегда хотела быть врачом. В десятом классе записалась на малый факультет педиатрического института. Наконец-то я попала в свою стихию. Но, поддавшись уговорам, отступила и соблазнилась более легким вариантом - гуманитарным вузом. Пошла по пути наименьшего сопротивления, приведшем меня в институт Культуры - единственный гуманитарный вуз, куда в то время принимали евреев. Как почти всегда в моей жизни, путь наименьшего сопротивления оказывается наиболее соблазнительным и обычно побеждает в выборе, а услужливое сознание легко и быстро подбирает утешительные аргументы и подводит прочную базу. Для подготовки в мединститут требовались титанические усилия: о химии я имела весьма туманное представление, биологию знала в рамках школьной программы, чего было явно недостаточно. Весь этот труд казался непосильным. Посему я сочла, что мои шансы на поступление в институт с первого раза совсем невысоки, а провал был бы освистан моими родственниками и их средой, да и не особенно хотелось подтверждать смелые прогнозы "любимой" учительницы. Так я и оказалась студенткой института Культуры.
  
   Поступать, несмотря на серьезный конкурс, было не особенно трудно, но не обошлось без нервотрепки. Первым ударом была четверка за сочинение. Папа пошел узнавать, за что я получила четверку (при таком конкурсе каждый балл был на учете, предполагалось даже, что проходной будет двадцать - все пятерки). Ему показали мое сочинение: я не сделала ни одной ошибки, что само по себе было подвигом, учитывая мою вечную невнимательность и торопливость. Но в комментарии к сочинению говорилось, что я использовала слишком много цитат Маяковского (им было невдомек, что я вся была пропитана и нашпигована ими и вообще могла разговаривать исключительно с помощью этих цитат). К экзаменам по литературе меня готовила мамина школьная подруга, тетя Дина. Учитель истории, она из-за болезни почти всю жизнь зарабатывала репетиторством по литературе, русскому языку и истории. Собственной семьи у нее не было, и к нам она относилась, как к родным. Занималась со мной, а потом и с Марианной в принудительном порядке. Маяковский был ее коньком, и то, что я насквозь пропиталась его стихами, было исключительно ее заслугой.
   Однажды, перед самым вступительным экзаменом я занималась у нее на даче. Она меня совершенно замучила, и я почти потеряла рассудок. Ночью мне приснился сон: слова из стихов Маяковского выстроились квадригой и грозно наступали на меня безоружную, а по голове без устали колотил молоточек, приговаривая: "Силлабо-тонический, силлабо-тонический..." (стихотворный размер, который использовал Маяковский). Я дико закричала, подняв по тревоге весь дом. Перепуганная тетя Дина растолкала меня, а, узнав причину моих воплей, утром отправила домой, наказав не прикасаться к книгам. Я не заставила себя долго упрашивать и бросилась выполнять ее наказ.
   Когда папа доложил о причине моего "провала" на сочинении, я впала в форменную ярость и заявила, что больше в этот институт никогда не пойду, на что папа спокойно заметил: "Конечно, не ходи. Пусть им будет хуже". Разумеется, я покорно поплелась на следующий экзамен.
  
   Еще один удар едва не постиг меня на экзамене по английскому, слегка сбив с меня спесь. Я перевела газетную статью не дословно, а литературно, сохранив смысл, но поменяв некоторые слова. Экзаменатора это не устроило, она заподозрила меня в незнании пропущенных слов и уже готова была снизить оценку, но после короткого размышления решилась подарить еще один шанс. Мне выдали другую вырезку, которую на этот раз я должна была перевести с листа, без подготовки. От обиды на глаза навернулись слезы, текст расплывался и исчезал, но я все-таки сумела справиться с собой и получить столь необходимую пятерку, что спасло меня от позора и провала. Язык был профилирующим предметом: проходной балл в том году оказался 19,5 - то есть можно было получить одну четверку по любому предмету, кроме иностранного языка.
   Напряжение во время экзаменов было страшным, абитуриентов засыпали на всех экзаменах пачками, институт утопал в слезах и содрогался от рыданий. У меня нервный срыв произошел перед последним экзаменом по истории. Всю последнюю ночь я зубрила даты (цифры вообще мое слабое место, они в моей памяти не задерживаются), папа бодрствовал вместе со мной, заталкивая в мою непослушную голову факты и даты. Кончилось это истерикой. Весь материал окончательно перепутался, я не в силах была отличить одно событие от другого. Я рыдала и категорически отказывалась идти на экзамен. Папа силой умыл меня, затолкал в машину и под конвоем доставил к аудитории. Смирившись с неминуемым, я успокоилась и даже помогла на экзамене своей соседке: та пребывала в полнейшем шоке, вытащив неподходящий билет. Мой билет ей приглянулся, и я с готовностью с ней поменялась.
  
   Смешно вспомнить, но поступление я отметила в косметической поликлинике. Мне давно хотелось проколоть уши, но мама поставила условием зачисление в институт(!). Увидев свою фамилию в списке принятых, я не стала терять время на братание с ликующей толпой, а стремглав понеслась прокалывать уши (серьги я предусмотрительно захватила с собой). Вскоре я гордо выплыла из поликлиники, поигрывая золотыми колечками в ушах. Мечта сбылась, и восторг от этого действа, значительно превысил радость поступления.
  
   Студенческие годы, конечно, самые лучшие - это аксиома. Наш институт, однако, как был серым и скучным в былые годы, так почти и сохранился до наших времен, несмотря на все усилия ректора и на новомодную специальность, приведшую, как я уже говорила, в его стены вполне приличную публику.
   Институт занимал два здания: Дом Бецкого и Дом Салтыкова. Дом Бецкого, расположенный прямо у Лебяжьей канавки, отделявшей его от Летнего сада, принадлежал Ивану Ивановичу Бецкому, внебрачному сыну фельдмаршала И. Ю. Трубецкого, чью усеченную фамилию он и носил. Бецкой был крупным деятелем сначала Елизаветинской, а потом и Екатерининской эпох. Тридцать лет он был президентом Академии художеств; принимал участие в создании сети воспитательных учреждений, в которую входил и основанный им Смольный Институт Благородных Девиц; а, кроме того, был воспитателем великих князей Александра и Константина Павловичей. После смерти Бецкого, дом был выкуплен в казну, а позже перестроен архитектором Стасовым для племянника Николая I, принца Петра Ольденбургского.
  
   Дом Салтыкова, построенный архитектором Кваренги, сменил множество хозяев. В конце XVIII века этот дом был подарен генерал-фельдмаршалу Николаю Салтыкову. Потомки Салтыкова владели домом до 1917 года, однако они не проживали в нём, а сдавали в аренду. В 1829-1855 годах в доме находилось австрийское посольство во главе с графом К. Л. Фикельмоном, а с 1863 по 1918 годы здание снимало британское посольство.
   Некоторые залы, интерьеры и лестницы сохранились почти нетронутыми. Так знаменитая розовая гостиная, в которой читал стихи Пушкин, дошла до нас в своем первозданном виде, правда, стены ее в ходе многочисленных ремонтов приобрели такой оттенок розового, что, боюсь, ни Пушкин, ни тем более Долли Фикельмон не смогли бы этого вынести.
  
   Институт испокон века был девичьим: на зарплату библиотекаря нельзя было прожить даже впроголодь, не то, что прокормить семью. Однако, отдельные представители сильного пола, не слишком многочисленные и, по большей части, весьма экзотические все-таки сновали по нашим некогда роскошным коридорам и лестницам, местами сохранившим следы былой красы: все-таки в девичестве это здание было австрийским посольством, где царила блистательная Долли Фикельмон и бывал Пушкин.
   На режиссерском факультете мужское население было более представительным. До общения с ними наш факультет, слывший в институте "белой костью", иногда милостиво снисходил, остальных же мы высокомерно игнорировали. На музыкальных факультетах тоже попадались достойные особи мужского пола, но рангом пониже.
  
   Самыми яркими личностями с дирижерского факультета были Женя Х. и Боря К. Женя был сыном нашего преподавателя, тихого, интеллигентного и глубоко эрудированного человека. Сам Женя обладал множеством талантов: был музыкален, играл на нескольких инструментах, писал интересные и оригинальные стихи и рассказы. Мы с ним дружили. Но беда его была в том, что он никак не мог найти своего места в жизни, метался между увлечениями и пристрастиями, бурлил, периодически впадал в отчаяние и нередко гасил все это алкоголем, а потом и наркотиками.
   Однажды он пригласил меня пойти к его друзьям, послушать музыку - они разжились какими-то дефицитными записями. Я прихватила с собой подругу Лену. В какой-то момент у нас с Леной кончились сигареты, и Женя щедрой рукой выдал нам папиросы. Мы не слишком обрадовались замене, но, за неимением "гербовой", приняли подношение. По наивности мы не заметили, что папиросы имели несколько странный привкус и необычный запах. Зато, мы не могли не заметить удивительной метаморфозы, произошедшего с нами: весь остаток вечера, включая и путь домой, мы с Леной хохотали без остановки. Пассажиры в метро и автобусе взирали на нас с недоумением, а мы ничего не могли с собой поделать. Дома, взглянув на себя в зеркало и обнаружив невероятно расширенные зрачки, мы, наконец, поняли, что произошло. Жене я потом еще долго пеняла, отказавшись впредь куда-либо с ним ходить.
   Лет через десять после института я случайно столкнулась с Женей. От прежнего весельчака и балагура не осталось и следа. Передо мной предстал желчный человек, опутанный проблемами и неудачами, топивший все это в вине и наркотиках. Он сетовал на Ленконцерт, где работал, в основном скитаясь по задворкам нашей империи. Оттуда (с задворок) он однажды привез себе жену, на которую тоже не переставал жаловаться. Встреча была тягостной и надолго оставила чувство горечи и вины.
  
   Боря К. был музыкальным руководителем одной из самых популярных в городе рок-групп "Акваланги", соперничавшей с еще более знаменитой группой политехнического института "Фламинго". На концерты "Фламинго" попасть было практически невозможно. Народ ломился во все двери, просачивался через окна, чердаки и подсобные помещения, пробирался ползком, висел на оконных рамах. На одном из их концертов публика устроила форменную оргию с раздеванием, после чего их выступления запретили, и они уже больше никогда не возродились.
   Пробиться на вечер, где играли "Акваланги", было почти такой же трудной задачей, но, благодаря Боре, я несколько раз оказывалась среди избранных.
   Рок-группы в то время были почти в каждом институте, кроме, пожалуй, нашего. Где уж нам, у нас было всего два музыкальных факультета. В институте не было ни музыкальных групп, ни театра (это при наличии режиссерского факультета). Вечера нашего творческого вуза были самыми скучными и безликими из всех, на которых мне довелось побывать, а я посещала множество. Мы сходили на пару таких вечеров и поняли, что это занятие не для слабонервных. Последней каплей стал вечер, куда привели курсантов из училища им. Фрунзе (видимо, на случку). Строй курсантов плавно растекся вдоль одной стены, хозяева(йки) же скромно притулились у противоположной. Это душераздирающее зрелище настолько поражало воображение, что больше наша компания на подобных мероприятиях никогда не появлялась.
  
   На библиотечных факультетах особи мужского пола были еще малочисленней и занятней. На курс старше нас учился вселенинградский плейбой Вадик Ч., которого знал весь город, и знакомство с которым считалось весьма престижным. Я так до конца и не поняла, чем он был столь знаменит: кроме смазливой физиономии и высокомерия, я не смогла отыскать у него никаких иных достоинств. Попадались и иностранцы, в основном из таких политически правильных стран, как Вьетнам, Чили (мое студенчество совпало с мимолетным правлением президента Альенде, сметенного Пиночетом лишь под самый занавес нашего пребывания в институте), стран Варшавского договора. Кроме того, были широко представлены арабские и африканские страны. На одном из факультетов учился какой-то африканский принц, носивший себя по коридорам с царственным величием, расталкивая на ходу всех, попадавшихся ему на пути (видимо, тем самым утверждая свою значимость). Где-то курсе на третьем он выбрал себе "принцессу" (из подручного материала), женившись на девице из общежития весьма неказистого вида (некий вариант ППЖ, распространившийся тогда в связи с возросшим числом принцев и шейхов из дружественных стран). В институт они прибывали на белом фольксвагене-жуке, откуда новоявленная принцесса гордо взирала на бегущий от трамвайной остановки поток менее удачливых студентов, а, в особенности, студенток.
  
   Шейхи тоже не обошли своим вниманием наш институт, очень обижались на то, что мы их чурались, объясняя это еврейским происхождением многих из нас. Особенно оскорбительной показалась им сцена ликования, сопровождавшаяся объятиями и подбрасыванием в воздух чепчиков, в день смерти Героя Советского Союза Гамаля Абделя Насера, организованная тем же Женей Х. и радостно подхваченная остальными.
  
   В нашей группе имелось несколько молодых людей, но их число и состав постоянно менялись: они являлись откуда-то совершенно незаметно и так же тихо исчезали в абсолютно неведомом направлении. Только двое, появившиеся где-то в середине срока задержались до конца и получили дипломы с таким же титулом: ББ высшей квалификации. Это означало библиотекарь-библиограф. Но, разумеется, полностью названия никто не произносил: мы упивались аббревиатурой, дававшей пищу для зубоскальства.
  
   При поступлении нам была обещана инженерная специальность, но этот проект умер вместе с его автором - старым ректором Скрыпником. Скрыпник пользовался огромным уважением у преподавателей и студентов. Завоевать уважение студентов было особенно трудно: молодежь чаще всего является убежденным ниспровергателем авторитетов. Скрыпник был героем войны, где потерял ногу, но весьма лихо передвигался на протезе. Он слыл либералом и реформатором, что в его среде было большой редкостью.
  
   Новому ректору, Евгению Зазерскому, было глубоко наплевать на идеи и проекты чудаковатого Скрыпника, на наш факультет и на институт в целом. Для бывшего влиятельного сотрудника Обкома партии назначение на должность ректора такого института было чем-то вроде не слишком почетной отставки. Он явно ожидал получить в свое владение куда более престижный ВУЗ... Всю горечь и злость он выплеснул на наши головы.
   Водворившись на новом месте, он немедленно установил при входе в институт турникеты, где обосновалась целая армия бабушек и дедушек, бдительно следивших за тем, чтобы в здание не просочились чужаки. Я из принципа проходила все оставшиеся годы учебы по зеркальцу, по форме напоминавшему студенческий билет.
   Следующим деянием нового ректора был запрет на ношение студентками брюк. Приличные девушки, по мнению этого блюстителя нравов, брюки не носят. Никакие доводы наших преподавательниц, тоже пристрастившихся было к этому пороку, действия не возымели. Где-то в разгар "брючной" кампании в институте появилась его бывшая студентка, работавшая корреспондентом газеты "Комсомольская правда". Потрясенная мракобесием нового ректора, она по возвращении в Москву выдала хлесткую статью. Говорили, что у Зазерского от злости чуть не случился сердечный приступ, и он клятвенно обещал стереть "щелкоперку" в порошок.
  
   Несмотря на запрет, мы продолжали носить пресловутые брюки. Иногда удавалось проскочить незамеченными сквозь заслон из подслеповатых стражей порядка. Однажды я пыталась пробраться, закатав брюки до колен и спрятав их под длинным плащом, но брюки тогда носили широкие, и одна штанина, предательски выползшая в самый неподходящий момент, была замечена. Тогда передо мной с неожиданным проворством захлопнули турникет. Пришлось пробираться на занятия через задние дворы.
   Как-то моя подруга Ира гордо прошла мимо зазевавшихся вахтеров в модном брючном костюме. Опомнившись, одна из старушек затрусила следом, крича вдогонку: "Девушка, девушка, вернитесь!" Ира, уже успевшая наполовину подняться по мраморной лестнице, царственно повернула голову и изрекла: "Вы ко мне? Так я - не девушка, я уже год, как замужем". Старушка застыла с открытым ртом, а Ира неторопливо поплыла дальше.
   Вообще вся эта кампания напоминала фарс и была поводом для постоянных насмешек не только в нашем институте, но и повсюду в городе до тех пор, пока тихо не сошла на нет сама собой.
  
   Среди мальчиков, забредавших к нам поучиться, самой гротескной фигурой был Дима Светозаров. Младший сын знаменитого режиссера Иосифа Хейфица, этакий избалованный недоросль, он, казалось, ничем не интересовался и абсолютно ни к чему не стремился. Начиная с появления в колхозе где-то в середине срока, и до самого своего незаметного исчезновения, он всем видом и поведением подчеркивал случайность пребывания в столь неподобающем месте.
   Первый же его выход был в стиле, блестящая сцена (видимо, уже тогда в нем дремал "великий" режиссер): подходя к столовой, мы обратили внимание на фигуру молодого человека, одетого модно и дорого, совершенно не по-колхозному (особенно на фоне наших ватников и резиновых сапог), сидящего в канаве (!) с выражением скучающего Чайльда Гарольда. С тем же выражением отвращения и неодолимой скуки на лице Дима отбыл и колхозный срок, и последующие год-полтора учебы, пока папа не перевел его в педагогический институт, видимо, сочтя его престижнее нашего. Это выражение не исчезало с его лица даже во время ежевечерних посещений нашей девичьей светелки в колхозе. Моя компания была единственной, до общения с которой он снисходил - среди нас оказалась его бывшая одноклассница. Кроме того, мои родители, пытаясь придать нашему пристанищу вид жилья и минимального уюта, привезли нам складную мебель и магнитофон, что немедленно выделило нас из толпы.
  
   Наш факультет вообще оказался в царских условиях. Мы поселились в многоэтажном городском доме со всеми удобствами (правда, горячая вода и газ были отключены, а спали мы на матрасах на голом полу), но и это было сущим раем в сравнении с бараками тюремного типа, двухэтажными нарами и удобствами во дворе (в октябрьскую непогоду), куда поместили другие факультеты. А тут еще стол со стульями и магнитофон с современными записями - роскошь, которой не мог похвастаться никто иной. Посему к нам потянулась вереница тех самых редчайших представителей мужского пола, что, несомненно, вызывало черную зависть всех остальных студенток. Если к этому добавить, что к нам по очереди наведывались родители на "Волгах" (в нашей компании их было три), набитых всякой снедью, после чего мы закатывали ночные пиры, можно себе представить, как нас любили все прочие, лишенные таких возможностей. Периодически те же "Волги" увозили нашу компанию в город смывать въевшуюся сельскохозяйственную грязь.
  
  Нас в то время абсолютно не заботило производимое впечатление, мы даже не задумывались об этом до тех пор, пока однажды обозленные соседки по нашей трехкомнатной квартире (в каждой комнате в зависимости от ее размера жило от девяти до пятнадцати девочек) ни устроили нам обструкцию. Как-то ночью, когда мы на редкость рано угомонились, нас разбудил адский шум. Минут двадцать из соседних комнат доносился дикий грохот: по полу колотили палками, топали и орали дурными голосами. Мы спросонья ужасно испугались, но поняв, что происходит, затаились, боясь пошелохнуться.
  
   Однако позже нам напомнили об этом неподобающем поведении. В середине первого курса Лина принесла ошеломляющую новость. Ее мама имела какой-то выход на деканат, и ей сообщили, что на каждую из нас имеется увесистое досье, где подробнейшим образом описаны все наши "деяния", порочащие облик советского студента, тем более студента идеологического ВУЗа, коим считался наш институт. Вернувшись в город, мы продолжали держаться обособленно, варясь в собственном соку, то есть в рамках своей уже сформировавшейся компании, и беззастенчиво "рвали глаза", по-прежнему нисколько не заботясь о производимом впечатлении. Линины новости застали нас врасплох, мы опешили и растерялись. Липкий страх, дремавший в каждой из нас, заполнил, казалось, каждую клеточку и долго не давал покоя. Но постепенно все улеглось и вернулось на круги своя до майских праздников, когда упомянутое досье вновь извлекли на свет, но на сей раз это касалось уже одной меня.
  
   * * *
   На первом курсе я была комсоргом группы (сработала моя комсомольская путевка) Вначале я взялась за дело столь же ретиво, как и в школе, но посетив несколько заседаний институтского комитета комсомола, была поражена тупостью и серостью его состава. До меня стало доходить, что мое прежнее рвение не имело ничего общего ни с идеологией вообще, ни с комсомолом, в частности. В моей школьной жизни идеология не особенно мешала, больше походя на докучливый фон, с которым я привычно мирилась, не задумываясь о сути явления. Мне просто нравилось находиться в гуще событий, что-то постоянно организовывать и общаться с себе подобными. Но в институтском комитете я не нашла ни единого человека, с которым мне бы хотелось иметь дело, напротив, появилось страстное желание бежать оттуда прочь, чтобы не смотреть на эти тупые рожи и не слушать их трескучей болтовни. Я стала под тем или иным предлогом пропускать собрания, что вызывало недовольство и косые взгляды наших лидеров. Они только искали повода, чтобы расправиться со мной, и случай не заставил себя долго ждать.
   По случаю Дня Победы назначили сбор в находящемся по соседству Театральном институте. Явка всех комсомольцев была обязательной. Но поскольку известили только накануне, у всех уже были свои планы, и никто из нашей группы не явился (я тоже не пошла, но у меня была какая-то уважительная причина, о чем я заранее предупредила секретаря). Вскоре после праздников меня вызвал секретарь комитета комсомола и объявил, что я представлена к исключению из комсомола за саботаж важнейшего идеологического мероприятия. Я не поверила своим ушам. Мои доводы потонули в львиных рыках и потоках заученной бессмыслицы. Мне припомнили все "подвиги", числившиеся в моем досье. Я вышла ошеломленная и раздавленная. Воображение услужливо рисовало картины моего бесславного будущего, вплоть до торговли семечками на базаре (вылет из комсомола означал автоматическое исключение из института).
  
   Я прорыдала белугой до самого комсомольского собрания, где меня должны были официально исключить. Возле деканата, на доске объявлений, все это время красовалась "Молния", извещавшая о предстоящем собрании и его повестке, где моя фамилия соседствовала с местной воровкой, пойманной несколько раз с поличным. Вот такая славная компания.
   Друзья, не меньше меня ошеломленные происходящим, пытались что-то предпринять. Верный Женя Х. немедленно предложил мне руку и фамилию (он уже намекал на это раньше, а тут решил, что судьба оказалась у него в союзниках). Он утверждал, что если я сменю свою неблагозвучную фамилию на его (то есть его отца - весьма уважаемого в институте человека) - это меня обязательно спасет от гибели. Но я отказалась наотрез.
   Неожиданно для меня, а, главное, для секретаря, собрание пошло совершенно по иному руслу. Группа негодовала, но вовсе не по поводу моей "антисоветской деятельности". Всем миром меня отстояли. Секретарь покинул собрание посрамленным, его тупая лоснящаяся морда выражала смесь изумления и негодования. А я уже никогда больше не участвовала ни в какой общественной работе, имевшей хоть малейший привкус идеологии. Прививка не прошла даром.
  
   * * *
   Институтские годы в основном ушли на решение мировых проблем: на меньшее мы не замахивались. Мы повадились сбегать с лекций, забирались почти под самую крышу в небольшие пустующие аудитории (классы для занятий актерским мастерством) и спорили до хрипоты. Мы редко приходили к единому мнению, но все равно после этих споров оставалось приятное послевкусие и удовлетворение, как от хорошо проделанной работы. Кроме этого, мы упивались общением не только друг с другом, но и с внешним миром. По сравнению с весьма ограниченным школьным мирком наш круг значительно расширился и стал гораздо разнообразнее. Много времени мы проводили в кафе "Лакомка", стихийно превратившемся в молодежное. Там собирались студенты из разных институтов, шла подготовка к экзаменам. В моем архиве, который я уничтожила только перед переездом в Америку, сохранились с тех времен салфетки, исписанные математическими и физическими формулами. Я - известный Плюшкин: всегда хранила всякие бумажки, что было вечным поводом для насмешек друзей.
  
   Денег постоянно не хватало: стипендия у тех счастливчиков, которые ее получали, была крошечной - всего 28 рублей (гуманитарный вуз), а сколько надо было всего охватить: театры, кино, концерты, импортная косметика, сигареты и прочее. В моей компании стипендии никто не получал: выдавалась она только тем, у кого в семье достаток был совсем нищенский. С середины третьего курса это положение изменилось, и на получение стипендии стали влиять только оценки. Для меня это уже не имело значения, так как я вышла замуж, и в моей новоиспеченной семье ситуация была совсем плачевной. Муж зарабатывал огромные деньги: 86 рублей 38 копеек - особенно умиляли эти копейки. А еще через месяц мы лишились и этого заработка, правда, к этому времени Витя перешел на полное государственное обеспечение. Так что на третьем курсе я стала ежемесячно вносить в семейный бюджет целых 35 рублей (мы уже стали старшекурсниками, и нас щедро вознаградили за это).
  
   На первых курсах мои родители, чувствовавшие свою вину за то, что оставили меня без средств к существованию (это из-за их "огромных" заработков мне не давали стипендии), предложили мне выбор: выплачивать каждый месяц по 28 рублей или давать ежедневно по рублю. Конечно, мне больше приглянулся первый вариант: до этого я никогда еще не владела таким количеством денег одновременно, очень уж хотелось почувствовать себя состоятельным человеком, хотя бы в течение первых нескольких дней. Разумеется, родители никогда не отказывали своему единственному чаду в дополнительных инвестициях, но просить не хотелось, и я обращалась только в случае крайней нужды.
   Из-за вечной нехватки денег нам не удавалось разгуляться, но нас это не особенно печалило. В "Лакомке" мы чаще всего пировала с помощью пары кофейников (в кофейники эти помещались четыре маленькие чашечки кофе), растягивая сие удовольствие на весь вечер. Голод обычно утолялся одиноким пирожком (метрополевские пирожки с мясом и капустой славились на весь город - малюсенькие, они таяли во рту в одно мгновение), а иногда мы закатывали форменный кутеж: заказывали еще и по пирожному на двоих (пирожные здесь тоже славились и также были вполовину меньше обычного размера).
  
   Как я уже говорила, учеба в нашем институте "культуры и отдыха" была не слишком обременительна и не особенно отвлекала от прочих дел. Мы не часто баловали лекции своим посещением, институт в основном служил местом встречи и стартовой площадкой. Но ежели мы все-таки забредали на лекцию, всегда находилась интересная литература, предназначенная для срочного прочтения: мы интенсивно самообразовывались; главным образом, увлекались разными философскими течениями, особенно в моде тогда был экзистенциализм. Читали Сартра, Камю, Симону де Бовуар, но не гнушались и Ницше с Фрейдом, в общем, жадно поглощали все, что попадалось под руку.
  
   Институт стал для меня и моих подруг окном в мир, в независимость. Мы все поступили сразу же после школы, в семьях нас содержали в достаточной строгости, и мы жаждали свободы. Правда, понятие независимости было у нас весьма своеобразным - в то время это означало всего лишь возможность вырваться из-под родительской опеки и бесконечных запретов. Когда, уехав в колхоз, мы, наконец, дорвались до свободы, воображения хватило лишь на то, чтобы начать курить и просиживать за играми в "дурака" до глубокой ночи. Но и это тогда казалось серьезным завоеванием. Особенно пьянило отсутствие постоянного надзора и одергивания.
   Еще одним шагом на пути к независимости стало празднование отвальной. Тут нам явно изменило чувство меры, сказалось полное отсутствие опыта. На все деньги, что удалось наскрести у обитателей нашей квартиры, мы закупили водку, на закуску же, практически, ничего не осталось. Водки оказалось так много, что большая ее часть осталась нетронутой, мы даже не подозревали, как мало нам требовалось, чтобы отключиться. Я оказалась среди наименее стойких. Сознание покинуло меня немедленно после первой же порции и вернулось только среди ночи, когда я в ужасе проснулась, почувствовав на своем теле целое стадо холодных лягушек. Оказалось, что меня со всех сторон обложили кучей мокрых тряпок. Наутро после "веселья" мое состояние стало еще более плачевным. Я с трудом сползла со своего "ложа" и никак не могла найти силы одеться и причесаться. Руки не слушались, все мышцы ныли, как после жестоких побоев, не говоря уж о голове.
   Мой папа, приехавший заранее, чтобы забрать ставший уже ненужным инвентарь и неожиданно обнаруживший среди скарба и мое полубездыханное тело, закатал меня в какое-то одеяло и погрузил в машину вместе со всем прочим. Дома я с трудом доползла до ванны и, с наслаждением погрузившись в воду, так долго не подавала никаких признаков жизни, что папа уже стал опасаться, не утонула ли я, случаем. Потом он налил мне чай с коньяком и почти силой заставил выпить это ужасающее пойло, приговаривая, что он-де хорошо знает, как лечить от подобных заболеваний. Этот напиток, столь отвратительный на вкус, оказал-таки желаемое действие, и я в ускоренном темпе пошла на поправку, так что к маминому возвращению с работы была уже вполне пригодна к предъявлению.
  
   Самыми любимыми предметами в институте, помимо психологии, стали медицинские дисциплины. Поскольку институт был девичий, военная кафедра отсутствовала - ее заменила кафедра гражданской обороны. Из нас готовили медсестер гражданской обороны, а мужское меньшинство тем временем прохлаждалось и радовалось жизни. Такая картина была во всех гуманитарных вузах, где царил "матриархат". Медицина была побочным курсом, большинство моих соучениц относилось к ней, как к физкультуре и пению в школе, кроме, разве что, нас с Линой, такой же фанаткой, занимавшейся когда-то на том же малом факультете педиатрического института. Мы упивались этими занятиями (по счастью, уровень преподавания был весьма неплохим) и оказались сущей находкой для всей остальной группы, так как на практических занятиях перехватывали положенные на всех процедуры (большинство наших девочек панически боялось делать уколы, ставить клизмы и присутствовать на операциях). Врачей, руководивших практикой, мы донимали расспросами и не давали им спуску, когда они, воспринимая нас как докучливый балласт, пытались отстранить от участия в больничных делах. Однако, несмотря на такой повышенный интерес к медицине, я никогда не думала, что доведется воспользоваться этими знаниями иначе, как в быту. Казалось, что все закончится сдачей государственных экзаменов, и посещением военкомата. Немедленно после получения диплома мы обязаны были встать на военный учет. Я явилась в военкомат "сильно" беременной. Но, невзирая на это, ко мне отнеслись без ожидаемого пиетета и заставили пройти медкомиссию наравне со всеми, после чего в моем свеженьком военном билете поставили жирный штамп: "Годна к строевой". На следующий день я гордо продемонстрировала сию печать своему гинекологу, чем вызвала гомерический хохот всего персонала женской консультации.
  
   Каждые пять лет нас вызывали на переподготовку, и я всегда с нетерпением ждала очередного вызова, так как всякий раз это означало неделю-другую пребывания в больничных стенах, среди милой сердцу обстановки. Нас так же регулярно повышали в звании и завершили мы "службу", списанные в 40 лет "по старости", то ли старшими сержантами, то ли старшинами, уже не помню точно. Могла ли я предположить, что из всех моих специальностей, именно эта пригодится мне в Америке.
  
   * * *
   Время учебы в институте пронеслось мгновенно, хотя нам тогда казалось, что оно тянется невероятно медленно. Мы по-прежнему страшно спешили во взрослую жизнь. Кроме того, за эти короткие четыре года так много всего произошло. В первую очередь, мы стремительно взрослели, или, по крайней мере, нам так казалось.
  
   После первого курса, мы с Линой собрались ехать на юг под предводительством моей мамы. Поначалу с нами собиралась ехать Галка, но мама наотрез отказалась брать с собой еще и ее. Мы должны были ехать под Батуми, где одним из военных санаториев заправлял муж маминой ближайшей подруги. Подготовка была не из легких - самым трудным, конечно, было добыть билеты на самолет. Когда, наконец, все организационные вопросы были решены и билеты добыты в ночных боях, в печати появилось сообщение об эпидемии холеры, вспыхнувшей в большинстве южных районов. Потянулось мучительное ожидание сообщений с "места событий". До последней минуты мы все еще надеялись, что пронесет и удастся отправиться в столь вожделенное путешествие. Но сообщение все не приходило. Дотянув до последней минуты, мы сдали билеты, а через несколько часов получили телеграмму: "Батуми вне опасности, приезжайте!"
  
   Надо было что-то придумать и, после некоторого размышления, решено было ехать в Эстонию, в курортное местечко Эльва. Туда когда-то любили ездить мои дедушка с бабушкой. Поездка в Эстонию тоже не обошлась без приключений, но менее драматических, чем эпидемия холеры.
  
   Соседняя Эстония была нашей постоянной палочкой-выручалочкой. Мы ездили туда отдыхать, за покупками, за грибами и просто прошвырнуться. Нарва была всего в полутора часах езды на машине, да и Таллинн был совсем недалеко - в четырех-пяти часах.
  
   В последние годы мои родители, пламенно любившие Эстонию, облюбовали южную часть, открыв восхитительное место Тайваское, в районе Пылвы. Почти затерявшийся в лесу небольшой прелестный Домик лесника, нечто среднее между миниатюрной гостиницей и малогабаритным домом отдыха, был абсолютно райским уголком. Природа вокруг была потрясающей, грибов видимо-невидимо, хоть косой коси, мне даже было скучно их собирать - напоминало сбор урожая с грядки.
   Эстонцы грибов не собирали так же, как не собирают их в соседней Финляндии. Будучи в Финляндии, мы, буквально, всюду ходили по грибам, наши сердца не могли этого выдержать и некоторые стали понемногу подбирать самые красивые экземпляры, а потом пытались сушить их на раскаленных камнях финской бани - разумеется, из этой затеи ничего не вышло.
  
   Ежегодно родители привозили полную машину грибных заготовок, которых с лихвой хватило бы на ресторан средней руки.
   Мы тоже иногда наезжали в эти благодатные места, даже умудрились однажды не на шутку заблудиться в местном лесу. Обычно я очень хорошо ориентировалась и потому никогда не боялась отрываться от общества - общаться с лесом я предпочитала в одиночку, а тут попала в некоторое подобие Берендеева леса с высоченными соснами, с разряженным, густо-сиреневым воздухом и с полным отсутствием грибов, кроме ложных белых. Этот лес закружил меня, запутал, и найти дороги назад я, как ни силилась, не могла, хотя, казалось бы, отошла всего на несколько шагов от нашего стойбища.
  
   Несмотря на мамину опеку, мы с Линой великолепно проводили время в Эльве: купались, катались на лодках, собирали грибы в лесу, который начинался прямо за нашим домом, много гуляли. Вскоре приехал папа, и родители укатили отдыхать, оставив нас с Линой вдвоем дней на пять -великолепный подарок к моему приближавшемуся восемнадцатилетию.
   Воспользовавшись свободой, мы стали совершать ежедневные набеги на окрестные города и веси: съездили в Тарту, Выру и другие городки по соседству. В Эстонии, практически, все - по соседству, а автобусное движение было великолепно. В попутчики мы выбрали одного из самых колоритных обитателей Эльвы - москвича, прозванного нами Иисусом за длинные волосы, худобу и удлиненный аскетический лик. Этот его вид хиппи (хоть и хорошо вымытого и вполне опрятно одетого), тогда еще весьма непривычный, отталкивал публику, и, кроме нас, с ним никто из отдыхающих не общался. Нас же всегда тянуло на экзотику, особенно меня. Компаньоном он оказался замечательным, и к тому же весьма интересной личностью.
  
   Там же я познакомилась и со своим будущим мужем Витей. Мы заприметили друг друга с первых же дней, но держались на расстоянии. Поражало только постоянное совпадение путей-дорог: куда бы мы с Линой не направились - всегда натыкались на Витю и его приятеля Алика. Сначала это казалось простой случайностью, но уж слишком много оказалось таких "случайностей".
   В Ленинграде мы встретились. На первом же свидании я разочаровалась в своем новом кавалере и решила больше с ним не общаться. Но не тут-то было: Витя оказался весьма настырным, взял меня приступом, в чем ему неожиданно стали помогать мои подруги. В результате совместных усилий им удалось сломить мое сопротивление, и отношения покатились по предначертанному пути.
  
   Позже Витя познакомил Лину со своим ближайшим другом Толей, студентом первого медицинского, и все вместе мы влились в Толину компанию. Поскольку в этой компании мужское население преобладало, пришлось разбавить его нашими девочками к великой радости и первых, и вторых. Ребята в компании подобрались что надо, все острословы и остроумцы, шутники, балагуры и неутомимые выдумщики. Они были авторами и обязательными участниками всех студенческих капустников, которыми славился первый медицинский. Никита П вместе со своей талантливой мамой писал сценарии для этих капустников, Саша Розенбаум исполнял песни собственного сочинения, не отставали от них и все остальные.
  
   Собирались мы часто, в основном, в доме нашей подруги Лены, жившей в самом центре - возле музея Суворова, чья квартира была, пожалуй, наиболее просторной и малонаселенной, с вечно работавшими родителями. Помимо "престольных" праздников, всегда находилось что-нибудь, что следовало отметить, например: День рыбака, или первая пятница на неделе, не говоря уж о таких важных событиях, как сдача сессий, начало и конец каникул. Но самым любимым праздником был, разумеется, Новый год. К нему мы готовились особенно долго и тщательно.
  
   Однажды Фима Б предложил отметить Новый год в деревенской избушке, принадлежавшей кому-то из его знакомых, в почти необитаемой глуши, в районе Ломоносова. Предложение было принято на "ура" - ведь это было так романтично.
   31 декабря мы встретились на вокзале, увешанные кутулями и кошелками с провиантом и обильной выпивкой. Долго ехали на электричке, а затем еще дольше тащились на каком-то допотопном паровичке - прямой электрички в этих местах не водилось. Выйдя из поезда на заброшенном полустанке, мы сразу наткнулись на по-стариковски согбенную фигуру Фимы и его смущенную полуулыбку. Он выехал заранее, чтобы протопить избушку и подготовить ее к нашему нашествию, но по не вполне ясным причинам ключ от дома раздобыть не удалось, взломать замок тоже не получилось, далее следовал долгий перечень прочих "не" и загадочных невезений. Мы стояли среди заснеженного поля, посыпаемые крупными хлопьями падавшего снега, грозившего очень скоро превратить нас в сугробы, не очень хорошо понимая, что делать дальше. Виновник же, чувствуя, что растерянность толпы вот-вот перерастет в массовую ярость, и тогда ему не миновать серьезной взбучки, быстро предложил отправиться в обратный путь и отметить Новый год в его городской квартире. Мы отнеслись к этому предложению весьма скептически: времени до Нового года оставалось совсем немного, а путь был долгим. Кроме того, никто не знал, когда придет следующий поезд: в такой глуши расписания не слишком соблюдались и в обычное время, а тем более в Новогоднюю ночь.
   Но нам повезло, поезд объявился достаточно быстро, и мы, проделав весь обратный путь скачками, прыжками, а местами и спринтерским бегом, ввалились всей толпой (нас было пятьдесят человек) в его малогабаритную квартиру ровно за пять минут до Нового года к полному ужасу домочадцев, тотчас оттесненных и задвинутых в какие-то дальние углы. К утру уже не только коренное население выглядело весьма печально, но и вся квартира представляла ужасающее зрелище, вряд ли даже Мамаево побоище могло нанести больший урон: обломки мебели мешались с осколками посуды, окурками, объедками и батареями пустых бутылок. Водопровод и канализация отказали, не выдержав нашествия многочисленной пьяной толпы. Бледный и перепуганный Фима уже, безусловно, не единожды за эту буйную ночь пожалевший о своей затее, не знал, как избавить себя и своих близких от нашего разбойного и не в меру шумного присутствия, но своего транспорта тогда еще ни у кого не имелось, и мы вынуждены были дожидаться открытия метро.
  
   * * *
   После третьего курса решено было всей компанией отправиться отдыхать в Гурзуф.
   Но тут начались интриги. Кто-то из наших девочек наотрез отказалась допустить к этой поездке мою лучшую подругу Галю (с кем-то из них она повздорила). Потеряв надежду переубедить их, я в сердцах заявила, что тоже не поеду с ними. Моего мужа к этому времени уже успели забрать в армию, так что я вольна была сама распоряжаться своим отпуском. Правда, моя свекровь пыталась слабо возражать, но я не позволила ей развить эту мысль, заявив, что последние в жизни каникулы желаю провести так, как мне хочется, с чем свекровь не стала спорить, почтя за благо не связываться со мной. Итак, вся компания отправилась в Гурзуф, о чем потом кормила нас рассказами весь следующий учебный год, с неослабевающим восторгом осыпая все новыми и новыми подробностями. Рассказывали о бесконечной череде невероятных приключений, пирушках, романах, столкновениях и потасовках.
   Там же начался бурный роман Саши Р. и нашей подруги Тани. Этот роман едва не закончился женитьбой, но вмешался Танин отец, колоритный полковник Л-вой, заявивший, что не потерпит в своей семье ни Розенблюмов, ни прочих Абрамовичей.
  
   С Таней меня связывала мимолетная дружба, вспыхнувшая внезапно и достаточно быстро переросшая в открытую неприязнь. После второго курса мы с ней отправились вместе отдыхать. Мой папа достал две путевки в комсомольско-молодежный лагерь "Норус", находившийся в Усть-Нарве, на самом берегу моря (снова любимая Эстония). Лагерь этот был знаменит и труднодоступен, посему добытые папой путевки казались редкой удачей. Как вышло, что мой выбор пал на Таню, а не на моих ближайших подруг Галю с Линой - не помню, наверное, у них были какие-то иные планы, а наша дружба с Таней оказалась тогда в самом разгаре. Отдых в "Норусе" был полон приключений и забавных курьезов. К моменту нашего приезда некогда прославленный лагерь оказался почти в полном упадке. Все, что можно было разворовать - уже пропало, и теперь доворовывали оставшиеся продукты. Нас почти не кормили, а если и подавали для вида какое-то "блюдо", есть его было невозможно - напоминало наши злоключения в колхозе, но там за это хотя бы не требовали денег, а путевки в сей престижный лагерь стоили отнюдь не дешево. Деньги, выданные родителями на карманные расходы, мы проели быстро, и оставшееся время героически боролись с все нараставшим чувством голода.
   Однажды даже решились совершить ночной набег на окрестные сады и поживиться яблоками, маняще красневшими за каждым забором. Наш поход закончился весьма бесславно: все произошло в точности в соответствии с законами комедийного жанра - нас обнаружил то ли сторож, то ли хозяин, погнался за нами, истошно крича и размахивая винтовкой, видимо, по обыкновению, заряженной солью. От ужаса, мы летели от него со скоростью света, словно вдруг включился какой-то дремавший внутри реактивный двигатель, а в конце пути, не замедляя бега, перемахнули через весьма серьезный забор и плюхнулись на собственные ложа, едва переведя дух. Самое главное, что яблоки мы все-таки донесли, правда, часть растеряли во время спринтерского бега, но в целом операцию можно было считать успешной.
   Наутро, я специально отправилась оценить высоту забора, и не могла поверить, что сумела взять такое препятствие. Прыжки в высоту никогда мне не давались, на школьных уроках физкультуры, я всегда добегала до перекладины и замирала возле нее, не в силах сдвинуться с места. Оказывается, следовало пригрозить мне винтовкой с солью...
  
   Лагерь был очень живописным. Деревянные домики в виде "бунгало" и "шале" расположились между почти нетронутыми участками соснового леса, вдоль пляжа. Нам с Таней, пользовавшихся рекомендацией члена ЦК комсомола Эстонии (одного из папиных студентов), предложили выбор жилья. Как обычно, не слишком приученные к выбору, мы растерялись. Можно было поселиться в довольно просторной комнате в четырехкомнатном бунгало, но нам приглянулись стоящие обособленно палатки - "шале". Хотелось полной изолированности. Так мы стали владельцами отдельного домика, размером и убранством более всего напоминавшего собачью будку. Мебель в нем отсутствовала вовсе, на дощатом полу лежали два матраса - наши ложа, ставшие уже вполне привычными после колхоза. Между матрасами имелся проход, позволявший проползти лишь боком. Выпрямиться полностью даже в центре треугольника не могла и я, не говоря уже о Тане, в которой было 172 см роста. Но нас все эти "удобства" нисколько не смущали, все казалось очень даже романтичным.
  
   Поскольку наша будка стояла на самом берегу, море было в двух шагах от двери, чуть не сказала, что его было видно из окон, но окон в нашем жилище не водилось. Купались мы целыми днями, а особенно пьянили ночные купания. Пляж считался пограничной полосой - граница проходила по морю. Ежевечерне песок вспахивался допотопным трактором, после чего "граница" считалась закрытой "на замок". Но поскольку всякий запретный плод манит неудержимо, мы с восторгом перепрыгивали через вспаханную линию и купались до изнеможения, уворачиваясь от луча прожектора, бродившего по береговой полосе.
  
   В перерывах между купаниями мы совершали набеги на Нарву, не обходили вниманием и Усть-Нарвскую набережную - местный променад и центр всеобщего притяжения, а также всячески пытались разнообразить свою жизнь общением с аборигенами. Периодически мы посещали финскую баню, поначалу казавшуюся недосягаемой. Число желающих значительно превышало пропускную способность, посему попасть туда можно было лишь по записи. Список был настолько велик, что мы смогли бы попариться, только задержавшись в "Норусе" на пару дополнительных смен. Но, как всегда, помогла наша природная общительность: у нас завелось несколько влиятельных знакомых, которые проводили нас в любое труднодоступное место по первому требованию.
  
   Там же в Усть-Нарве я весьма необычным образом отметила свое девятнадцатилетие. Проснувшись утром, я обнаружила, что все подступы к нашей будке засыпаны великолепными разноцветными георгинами. Самое забавное, что каждый из них имел бирку с названием и номером: как будто, кто-то ограбил оранжерею. Почти так и оказалось: у меня завелся поклонник из аборигенов: главный педиатр из Нарвы, который сначала изредка, а потом все чаще и чаще наезжал к нам в гости. Так вот, этот самый уважаемый доктор (окружающие относились к нему с большим почтением, несмотря на его молодость) ночью совершил набег на близлежащий цветочный питомник и порезвился там от души. Его набег оказался более удачным, чем наш, так как он не был ни пойман, ни даже обнаружен. Местная публика еще долго обсуждала разорение питомника и пропажу каких-то редчайших цветочных экземпляров. В число подозреваемых попал кто угодно, кроме реального "преступника".
  
   * * *
   Итак, в последние студенческие каникулы мы с Галей и моей сестрой Олей гордо отбыли в направлении Сочи. Олю отпустили под мою ответственность (я, хоть и слыла среди родственников буйной, легкомысленной и непредсказуемой, все-таки была старше, оканчивала институт и являлась замужней дамой). Оля не могла придти в себя от счастья, ее свобода в семье еще более ограничивалась, чем в свое время моя (хотя, в отличие от меня, она принимала это покорно и никогда не бунтовала). Олиным единственным условием было наличие городского туалета, против чего мы тоже не стали возражать, хотя и ухмыльнулись про себя; во всем остальном она готова была следовать за нами без рассуждений.
  
   Перед поездкой Лина, Галя и я решили месяц поработать, чтобы заработать на дорогу хотя бы часть требуемой суммы. В то время студентам устроиться на временную работу или найти приличную подработку было почти невозможно. Мы и раньше делали попытки, но безрезультатно. Однажды мы попытались найти работу через Бюро по трудоустройству. Обратились официально к сотруднику, были выслушаны со вниманием и неожиданно быстро получили направление на Печатный Двор. Мы тотчас же отправились туда, отыскали отдел кадров, предъявили документ, и были немало обескуражены, когда в ответ услышали гомерический хохот, еще долго сотрясавший принявшего нас кадровика и остальных сотрудников. Оказалось, что им требовались грузчики, посему наша бравая компания и вызвала такую реакцию (мои подруги были столь же "крупными" девушками, как и я, так что мы вполне подходили на роль грузчиков). Стало ясно, что работник Бюро просто посмеялся над нами, и на том наши попытки найти работу прекратились.
  
   В это лето нам помогла моя свекровь. Она работала в медицинском училище при Куйбышевской больнице, где преподавала и заведовала практикой. Лину с Галей ей удалось пристроить картоношами в поликлинику при больнице. Мне же по блату досталась значительно более "хлебная" и "непыльная" работа: меня оформили секретарем в училище, но поскольку летом в пустом помещении секретарствовать было не у кого, мне поручили начертить какие-то графики и таблицы. О своей большой дружбе с черчением и изобразительным искусством я уже писала, посему понятно, сколь успешен был мой труд. Я извела, практически, весь запас ватмана, который удалось отыскать, но желаемого результата так и не достигла. Было стыдно за нахлебничество, а кроме того, жалко Лину с Галей, бегавших по лестницам в ужасающую жару (это было самое жаркое лето почти за всю историю нашего города). В перерывах девочки забредали в мою благодатную прохладу, чтобы перевести дух и хоть немного отдохнуть от шума и суеты. Я чувствовала себя преступницей из-за незаслуженного пребывания в столь райских условиях и старалась всячески ублажить подруг.
   Вскоре Лину, всегда умевшую с легкостью расположить к себе окружающих, "повысили" в должности и перевели на более "престижную" работу - она сделалась регистратором, а Галя так и продолжала носиться (точнее сказать - ползать) по лестницам и кабинетам. Старушка, штатная картоноша, глядя на ее муки, однажды сочувственно посоветовала: "Ты бы, девонька, хоть в ПТУ поступила, что ли, получила бы какую-никакую специальность". Дело в том, что никто не знал, что мы студенты, это держалось в строжайшем секрете, иначе нас бы на работу не взяли.
  
   * * *
   В Сочи мы замечательно провели время. Жили в роскоши, что в летнюю пору на юге было совершенным чудом. У нас была отдельная однокомнатная квартира в частном доме, с кухней, прихожей, водопроводом и газом, а главное с городским туалетом, обитавшем в кирпичном "особняке" во дворе, по-видимому, из уважения к столь редкому в южных условиях удобству. И все это располагалось в самом центре города. Правда, спальных мест было всего два, из которых одним являлась потрепанная скрипучая раскладушка, а вторым была широченная двуспальная тахта. Оля предпочла уединиться на раскладушке, а мы с Галей благоденствовали на хозяйском ложе. Вообще у нас с самого начала наметилась некоторая дистанция между нами - "солидными дамами", умудренными жизненным опытом и Олей, которую мы воспринимали, как неразумного ребенка. Ретиво исполняя свою миссию, мы все время понукали доверенную нашему попечению "молокососку". Однажды, переусердствовав, даже умудрились довести Олю до слез, после чего несколько поумерили свой воспитательный пыл.
  
   Хозяева квартиры переселись на лето в какое-то иное место и лишь периодически удостаивали нас посещениями. Хозяйка - желчная, вечно всем недовольная особа с тонкой ниточкой на месте губ, придирчиво осматривала свои угодья, старательно выискивая следы преступлений, в коих не сомневалась. Даже если ничего, порочащего наше доброе имя, отыскать не удавалось, она профилактически осыпала нас потоком замечаний и ценных указаний. Ее набеги поначалу вызывали почти священный трепет, но постепенно стали забавлять, особенно после того, как в кипе старых газет, широко используемых в юдоли грез и одиноких раздумий, мы случайно наткнулись на ее переписку с нынешним мужем. Немало не смущаясь и не мучаясь угрызениями совести, мы с интересом ознакомились с этими шедеврами эпистолярного жанра. Особое удовольствие доставляли многочисленные "неологизмы": "эродром", "люминатор" и прочие. Мы еще многие годы спустя цитировали эти письма, не в силах забыть такие перлы. Написанные высоким штилем, письма эти изобиловали высокопарностями, на фоне которых полная безграмотность автора переливалась всеми красками спектра. Внешность хозяина дышала благородством и интеллигентностью. Своими тронутыми сединой висками, поджарой спортивной фигурой и вкрадчивыми манерами он напоминал молодого профессора. Это впечатление сохранялось ровно до того момента, пока он не открывал рот.
   Хозяйка, учительствовавшая в одной из местных школ, заметно стыдилась своего необразованного и не в меру разговорчивого мужа, и все время норовила грубо заткнуть его бессвязный словесный понос. Он явно побаивался жены, в споры с ней не вступал, но уж больно велико было желание поболтать и пообщаться с молоденькими девушками, посему он повадился заходить к нам втайне от своей грозной супруги. Мы открыто издевались над ним, но он об этом не догадывался и рассматривал наши реплики, как проявление внимания и расположения.
   Когда он перестал нас забавлять, и мы им пресытились, пришлось, как бы невзначай, намекнуть хозяйке на тайные посещения, что немедленно освободило нас от непрошеного гостя на весь оставшийся срок. В дальнейшем, даже когда нашему приятелю благосклонно позволялось сопровождать супругу в ее традиционных проверочных налетах, он боязливо взирал на нас из какого-нибудь дальнего угла и обиженно молчал.
  
   Заплеванный городской пляж, находившийся поблизости, мы высокомерно игнорировали, предпочитая ему более дальний, но ухоженный и немноголюдный, принадлежавший какому-то министерству. У нас, разумеется, не было никаких оснований и прав, но мы отыскали лазейку и пользовались ею весь срок, ни разу не попавшись. Проползали мы по бетонному водосточному желобу, широкому в начале пути, но постепенно сужавшемуся, так что в конце мы ежедневно рисковали полностью лишиться кожного покрова. Несмотря на этот двойной риск, мы были убеждены, что он оправдан. Наше продвижение напоминало продемонстрированный однажды Леонидом Ярмольником полет орла в трубе.
  
   Сочинский отпуск был в основном спокойным и расслабляющим. Моя свекровь могла мною гордиться: мы вели очень праведный образ жизни, не то, что Гурзуфская братия. С окружающими мы почти не общались, не считая редких встреч с нашей соученицей Светой и гостившей у нее подруги Иры, тоже из наших. Перед самым отъездом мы нанесли им прощальный визит, и они угостили нас каким-то ужасающим местным вином, которым мы все тут же и отравились. Хуже всех на него прореагировала Галя. Мы едва дотащили ее до дома: она цеплялась за каждую встречную скамейку и качели, норовя остаться. С трудом добравшись до дома, она обосновалась на крыльце, наотрез отказываясь входить в дом, горько рыдала и приговаривала, что Оля будет ее осуждать.
  
   Местные рестораны мы удостоили своим вниманием лишь однажды - в день моего рождения. Наша славная троица была встречена весьма подозрительно представительницами самой древней профессии, коих на летние месяцы слеталось в Сочи превеликое множество. Мы сначала чувствовали себя весьма неуютно под их пристальными взглядами, но постепенно развеселились и включились в навязанную игру. Особого внимания удостоилось мое обручальное кольцо, которое трудно было не заметить, так как по тогдашней моде оно было широченным, почти во всю фалангу. Кольцо это их, в конце концов, успокоило, и, я думаю, именно благодаря этому нам удалось выбраться из ресторана невредимыми, без синяков и выдранных волос.
  
   Наш беззаботный отдых омрачала единственная проблема: у нас не было обратных билетов. Излишне говорить, чем нам это грозило. Хорошо известно, какой неразрешимой задачей в нашей советской действительности являлась добыча билетов на поезда и самолеты вообще, а особенно на юге, да еще в конце сезона, когда все прожарившиеся на солнце и пропитавшиеся морской водой школьники, студенты и иже с ними бурным потоком устремлялись в северном направлении. Мы, разумеется, наносили ритуальные визиты в кассы для отметки в традиционных списках, куда записались сразу же по приезде, но не более чем для проформы. С отчаянья попросили о помощи нашу суровую хозяйку и Свету, чья мама - буфетчица в одной из местных гостиниц, обладала огромными связями. Хозяйка сначала отказалась, но, по-видимому, осознав исходившую от нас угрозу и не желая подвергать дальнейшему риску свою семейную жизнь, нехотя согласилась.
  
   В результате всех этих усилий в конце отпуска на нас обрушилась лавина билетов. Нам грозила участь зощенковского героя, который по аналогичной причине ехал в вагоне в полнейшем одиночестве. В последние дни наши силы уже были направлены на избавление от пресловутых билетов, что оказалось не менее сложной задачей. Независимо от того, насколько труднодоступен был тот или иной дефицит, избавиться от него всегда было значительно сложнее. Сказывались природная непрактичность и полное отсутствие коммерческой жилки. Тем забавнее было, когда в перестроечные времена я вдруг стала коммерческим директором, и основала собственную коммерческую фирму.
  
   В поезде мы тряслись почти трое суток. Оля лежала пластом - то злосчастное вино настигло ее с некоторым опозданием. Поскольку этот изнеженный ребенок отличался еще и мнительностью, ее страдания были невыносимы. Мы же с Галей, хоть тоже отравленные и бледные, слегка пошатываясь от голода (есть было особенно нечего, да и не хотелось) все время сновали взад и вперед, не в силах сидеть на месте и взирать на Олины муки. Перезнакомились со всем населением вагона. Особую дружбу завели с нашим нерадивым проводником. Им оказался студент института железнодорожного транспорта.
   Студенты-железнодорожники в летние месяцы традиционно подрабатывали проводниками. При известной ловкости и изворотливости, наиболее умелые извлекали из таких поездок немалую выгоду. Этот промысел всегда считался весьма хлебным, а в особенности в летний сезон. Зарабатывали на страждущих безбилетниках, на постельном белье, которое вместо того, чтобы сдавать в стирку слегка смачивали для разглаживания лишних складок и затем оставляли в стопках ожидать следующей партии пассажиров (поэтому, испокон века белье в поездах выдавалось влажным и затхлым). Зарабатывали на чае, сахаре и на всем прочем. Самые предприимчивые организовывали еще сеть разнообразных платных услуг, которые беззастенчиво предлагались измученным пассажирам.
  
   Наш избалованный домашний мальчик с ангельским лицом и чистым взором, прозванный нами Зайчиком, особыми коммерческими способностями, похоже, не отличался, да и явно не привык напрягаться. Но и он не устоял перед напором безбилетников и хрустом купюр и нашпиговал левыми пассажирами и без того переполненный и загаженный вагон, с единственным работавшим полузатопленным туалетом. Свои прямые обязанности он демонстративно игнорировал, приходилось его все время подталкивать и подстегивать, чтобы добиться хотя бы чаю, но и это нам давалось с большим трудом.
   В конце концов, мы сами научились разжигать титан, обеспечив кипятком себя, а заодно и остальных жаждущих. Наш Зайчик был несказанно рад освобождению от этой тягостной задачи и в благодарность позволил без ограничений пользоваться запасами заварки и сахара. Мы даже удостоились чести посещать его персональное купе, где было значительно просторнее и легче дышалось, и где сам он в дневное время бывал редко, предпочитая навещать друзей в соседних вагонах. Нам еще повезло, что все это происходило в купейном вагоне. Наиболее распространенным видом передвижения были плацкартные вагоны - значительно более страшное испытание. На некоторых ветках в составах вообще отсутствовали купейные, имелись лишь плацкартные и общие, что просто не подлежит описанию. Российские поезда - это тема, заслуживающая не меньшего внимания, чем пользующиеся всемирной печальной славой автомобильные дороги.
  
   Однажды мой будущий зять провожал меня на вокзал. Я ехала в Москву. Поездка была незапланированной, и билеты я брала в кассах в последний момент - что подвернулось. Разумеется, "подвернулся" плацкартный вагон. Когда Саша внес мои вещи, глаза его вылезли из орбит. Оказывается, он даже не подозревал о существовании подобных вагонов.
   Но еще более сильное впечатление наши транспортные страсти производили на неподготовленных иностранцев. Мой здешний ученик-американец, в юности имел счастье изрядно поколесить в поездах по нашим необъятным просторам, нанятый одной из американских фирм, издающей путеводители. Его рассказ изобиловал восклицательными знаками, хотя в студенческие годы даже воспитанники Гарварда не отличаются особой прихотливостью.
  
   * * *
   Кроме летних, немалое место в нашей жизни занимали и зимние каникулы.
   Два года подряд мы с Линой и Леной проводили зимние каникулы в Доме творчества ВТО, в Комарово. Мама с незапамятных времен была членом ВТО, куда ее в свою очередь привел дед. Этот Дом творчества с детства был для меня родной вотчиной: дедушка, бабушка и мама часто наезжали туда и брали меня с собой.
   Хотя маме доставались всего две путевки, мы отправлялись втроем. Комнаты были рассчитаны на двоих, но желающим разрешалось оплатить путевку на месте, за что в узкий проход между двумя стационарными кроватями водворялась раскладушка. Это не прибавляло удобства и уюта небольшой, по-казенному обставленной комнате, но нам это ничуть не мешало.
   Первый год нашего пребывания в Комарово прошел тихо и бессобытийно. Студентов в тот год почти не было, кроме знакомой пары консерваторцев. Была еще одна знакомая семья: профессор театрального института Макарьев с женой. Он в свое время был гимназическим учителем моего деда. У мамы до сих пор сохранилась открытка, посланная им деду из Комарово с рассказом о наших встречах.
   Кое-кто из знакомых наезжал время от времени, но в основном мы занимали себя сами: играли в пинг-понг, гуляли, катались на финских санях, лыжах и наслаждались природой.
  
   Совсем иная обстановка царила на следующий год. И в ВТО, и во всех окрестных домах творчества наблюдалось огромное нашествие студентов, как будто все разом кинулись на Карельский перешеек. Каждый творческий союз имел свои Дома, образовавшие плотное кольцо от Репино до Зеленогорска. От одного до другого было рукой подать. Центром притяжения стал наш ВТО. Меньше и менее фешенебельный, чем многие другие, он находился как раз посередине. Неуемное веселье, сопровождавшееся громкой музыкой круглосуточно сотрясало старое здание. Пожилые отдыхающие, имевшие несчастье оказаться под одной крышей с нашей "бандой", не переставали сетовать на судьбу и жаловаться администрации. Кроме постоянного шума, их до глубины души возмущала наша повальная безнравственность: каждую ночь кто-то влезал или вылезал из окон. Где им было догадаться, что, поскольку входные двери запирались рано, входить и выходить можно было не иначе, как через окна. Бурные взрывы негодования обрушивались и на головы тех, кого по утрам обнаруживали спящими на диванах и коврах в фойе (не тащиться же ночью по морозу к собственным постелям).
  
   Когда все это вкупе с нашими полночными танцами громкоголосым пением под гитару, переполнило чашу их терпения, был вызван сам "Пан Директор", который в Комарово бывал лишь наездами или в связи с чрезвычайным положением. Он в спешном порядке организовал общее собрание и вежливо журил нас, умоляя не бесноваться хотя бы по ночам и не нарушать покой более солидной творческой публики. Оказывать слишком серьезное давление он не решился, так как студенческую братию в основном составляли дети очень именитых родителей, например, сын Марка Тайманова, дочь Людмилы Ковель и многие другие, уже сейчас всех не помню. Пожалуй, мы оказались среди немногих "девок-чернавок" в том шумном коллективе, но как-то сие не имело существенного значения, тем более, что со многими обладателями громких имен мы были знакомы и раньше.
  
   На собрании дебоширы (то есть, мы) искренне раскаялись и столь же искренне обещали впредь оберегать покой негодующих "стариков", но продержались только до вечера. После собрания мы всем скопом набились в чью-то комнату, пытаясь следовать данному обещанию. Сидели и висели всюду в несколько этажей. На одном только шкафу восседало человек десять. Если бы нашу компанию сумели запечатлеть, мы бы обязательно попали в Книгу Рекордов Гиннеса (помню, когда-то я прочитала, что туда занесли победителей конкурса на наибольшее количество человек, набившихся в телефонную будку). Так мы провели несколько часов, локализовав грохот и гам, но слишком долго в подобной обстановке находиться было невозможно, да и душа рвалась на волю, так что клятвы были забыты, и все вновь стали носиться по коридорам и этажам и плясать до утра.
   Жалобщики не унимались, кто-то в гневе покинул Комарово досрочно, но директор больше не объявлялся, и мы продолжали веселиться безнаказанно.
  
   Вся компания развлекалась вполне заслуженно, и только я резвилась авансом. В последнюю сессию я провалила экзамен по философии - диамату. Парадокс заключался в том, что это был, пожалуй, единственный экзамен, к которому я так тщательно готовилась. Поскольку в основном, как я уже говорила, учиться в нашем институте было легко, я ходила на экзамены с облегченной головой, уверенная, что язык вывезет. Для проформы прочитывала учебник, если таковой имелся, запасалась шпаргалками, которые научилась мастерски передавать в любую точку аудитории (обычно, мы изготовляли один комплект на всю компанию). А, кроме того, на каждый экзамен мы приходили задолго до начала, выискивали пустующую аудиторию и повторяли весь курс, в результате чего являлись на экзамен в числе последних, измочаленные и всклокоченные, слегка покачиваясь от усталости и голода. Я всегда внутренне противилась этому, но, поддавшись стадному чувству, покорно плелась за остальными.
   Философия покорила меня настолько, что я не только не ограничилась рассчитанным на домохозяек учебником, но обложившись материалами по древним теориям и учениям, скрупулезно изучила многие философские труды.
   В предпоследний день перед экзаменом подруги набились в наш дом, чтобы мой папа нашпиговал нас недостающими деталями. Как всегда, мы получили кучу всяких сведений, а, кроме того, весь вечер просто надрывались от хохота. Где-то за полночь, окончательно обессилев от безудержного смеха, переполненные информацией и крепчайшим кофе, варившимся весь вечер безостановочно, мы отправились спать. Мой диван в полностью разложенном состоянии походил на небольшой аэродром, посему мы улеглись на него все впятером - поперек. Нашей низкорослой четверке это не доставило никаких неудобств, но значительно хуже пришлось Лене, в которой было куда больше и роста, и объема.
  
   Итак, на экзамен я пришла вполне подготовленная и уверенная в себе, несмотря на леденящие рассказы тех, кто уже успел отмучиться. Преподавательница слыла форменным зверем, не идущим ни на какие компромиссы. Мои подруги по обыкновению взялись за нудный процесс повторения, а я впервые взбунтовалась и откололась от коллектива, за что тут же и поплатилась. Билет мне достался удачный. Материал я знала хорошо, но вот необходимую цитату Ленина помнила не совсем точно. Шпаргалки жгли мои карманы, и я решила проверить злополучную цитату. Но тут двое отвечавших передо мной засыпались столь молниеносно, что у меня не осталось времени незаметно спрятать шпаргалку, и, сунув ее под стопку чистых листов, я отправилась отвечать. Как на грех преподавательнице вдруг приспичило поправить стопки, лежавшие недостаточно ровно, и, разумеется, она моментально обнаружила мою шпаргалку. Пришлось признаться - отпираться было бесполезно. Меня с позором выдворили из аудитории, повелев явиться на пересдачу через неделю, то есть во время каникул.
   Так я и уехала в Комарово с тяжелым сердцем и ворохом учебников, что, впрочем, не мешало мне принимать активное участие во всеобщем веселье.
   Заниматься я собиралась по утрам, но все время возникали какие-то "уважительные" причины, сводившие мои благие порывы к нулю. То из города приезжали навестить Витя с Толей, то Алик с компанией, то еще какие-то неотложные дела появлялись, ну а вечера были неприкосновенны, целиком посвящаясь удовольствиям - это было святое, и посягать на сию святыню я даже не помышляла.
   В последний день перед переэкзаменовкой я решительно отказалась идти с подругами на прогулку и засела, наконец, за учебники. Но тут в комнате появилась уборщица. Она строгим голосом велела мне немедленно покинуть помещение, и, подхватив книжки, я покорно поплелась в фойе. Уборщицы наравне с гардеробщиками с давних пор стали главными людьми в любом советском учреждении; пользовались особым уважением и почетом, высокомерно и, в лучшем случае, снисходительно принимали всеобщее заискивание и угодливое заглядывание в глаза и не без оснований чувствовали себя хозяевами нашей жизни.
  
   Изгнанная таким образом, я снова попыталась сосредоточиться на философских премудростях, но вокруг беспрестанно сновали обитатели нашего дома, невыспавшиеся и по-утреннему ворчливые. Я никогда не умела заниматься среди шума и толпы. Это отвлекало и рассеивало внимание. Единственное, что я могла себе позволить - это спокойную приглушенную музыку в качестве фона. Мой папа читал, занимался и писал свои научные работы, включив все, что только возможно, на полную громкость, тишина его угнетала и мешала - сказывалась выработанная в юности привычка защищаться от оглушительного грохота казармы. Моя дочь тоже поражает меня стремлением заниматься самыми серьезными предметами в кафе или ином месте, заполненном людской суетой. Даже библиотеки ее не привлекают из-за тишины и малолюдности. Откуда у нее такая страсть, остается для меня загадкой. Наверное, это тяжелое наследие густонаселенности нашего жилья, невероятной громогласности всего семейства и постоянной накаленности окружавшего пространства с висевшими в воздухе нервами - обстановка, в которой ей довелось расти. Однажды она находилась в самой гуще какой-то бурной домашней беседы: все говорили разом и о своем, практически, не слушая друг друга. Наконец, мама сказала, что мы словно в сцене из "Евгения Онегина": все поем одновременно и каждый свою собственную арию, на что Марианна спросила: "Они что, жили в коммунальной квартире?" Мы все опешили от ее вопроса, было тем более смешно, что сама Марианна за свою четырехлетнюю жизнь в коммунальной квартире не жила и сталкивалась с этим наивысшим достижением социализма, только отправляясь на побывку к другой бабушке - Витиной маме.
   Поскольку занимаясь, я всегда стремилась к пустынности и безмолвию вокруг себя, излишне говорить, что обстановка фойе не особенно способствовала моим трудам. А тут еще появился какой-то седовласый господин, решительно направившийся ко мне. Я внутренне напряглась, готовясь к отражению нападения. Когда я курила, дымящаяся сигарета всегда привлекала борцов за мое драгоценное здоровье и нравственность. Поэтому всякого приближавшегося к себе, я принимала за очередного поборника. Но этот человек обманул мои ожидания и, представившись главным редактором молодежных программ на ленинградском телевидении, поведал об объявленном конкурсе на должность ведущих этих самых программ и настоятельно посоветовал принять в нем участие. Я не могла всерьез отнестись к подобному предложению и, все еще пребывая в боевой стойке, попыталась как можно быстрее отделаться от навязчивого собеседника, ссылаясь на невероятную занятость. Но это оказалось не так-то просто. Не обращая внимания на мои отговорки, он убеждал, говоря, что я должна немедленно отправиться в город, запечатлеться на пленке и послать фотографию на конкурс. Наконец, осознав, что самое легкое в данной ситуации, согласиться, я пообещала, о чем тут же и забыла. Вернувшиеся с прогулки подруги, застали такую сцену: я царственно восседала на диване, небрежно помахивая сигаретой, а передо мной в позе униженного просителя застыл солидный человек весьма приятной наружности. Выяснив, кто и по какому поводу ко мне обращался, они изумленно взглянули на меня и хором воскликнули: "И ты отказалась?!!"
   Тем временем срок, отпущенный на мои занятия, закончился, и настала пора приступать к более важным делам. Так что к философским вопросам я смогла вернуться только на следующий день в поезде, по дороге на экзамен. Несмотря на это, я ответила на пятерку, поскольку на переэкзаменовках пятерки ставить не полагалось, получила четверку, о чем преподавательница сообщила извиняющимся тоном. Меня такой исход вполне устраивал - повышенная стипендия мне не грозила в любом случае. На переэкзаменовку собралось много народа, и не самого худшего, что несколько примирило меня с позором. Пришли и некоторые случайные люди - поболеть за менее удачливых собратьев. Поддержать меня пришел верный Женя Х.
   Итак, груз свалился, и я отправилась отдыхать уже на вполне законном основании. В тот же день я вновь повстречалась со своим новым знакомым, которого невероятно изумила моя непонятная забывчивость. В его практике обычно происходило обратное - все "встречные и поперечные" одолевали просьбами и уговорами протащить на телевидение любыми путями. Я опять отделалась от него какими- то междометиями, но не тут-то было. Он продолжал осаждать меня, в результате надоев настолько, что я вынуждена была съездить в город сфотографироваться. Отправив фотографию на телевидение, я уже с полным правом забыла и о конкурсе, и о настырном редакторе.
   Каково же было мое удивление, когда через некоторое время я получила ответ с приглашением на собеседование. Не буду скрывать, что на этот раз я отнеслась к задаче более серьезно, хотя все еще не питала никаких надежд.
   Собеседование проводил заместитель главного редактора и известный ведущий. Стареющий красавец с замашками светского льва, но с простоватыми манерами, с бегающими глазами и ладонями, потеющими в присутствии юных девиц, он пытался делать мне какие-то намеки, но осознав полную бессмысленность своих потуг в виду моей старательно подчеркиваемой наивности, оставил меня в покое.
   Я успешно прошла собеседование и вместе с еще 4-5 счастливчиками была зачислена внештатным ведущим молодежной программы "От 14 до 18". Была такая передача на ленинградском канале, рассчитанная на подростков и освещавшая в основном жизнь учащихся ПТУ.
   Прежде, чем выпустить в эфир, нас стали обучать основам тележурналистики: учили делать репортажи, очерки, брать интервью. Все это было ужасно интересно.
   Мои первые появления в эфире шли в записи, которым предшествовала длительная подготовка. Ничего особо выдающегося я не делала и никем, кроме родных и близких, замечена не была. Наконец, нас выпустили в прямой эфир: нечто вроде современного ток-шоу, где всей нашей группе новоиспеченных "телезвезд" следовало по очереди задавать подготовленные руководством и зазубренные нами вопросы. Каждый из нас должен был представиться и, изображая непринужденность и вдохновенную работу мысли, задать свой вопрос.
   Перед прямым эфиром меня вызвал заместитель главного редактора и после небольшой увертюры изложил причину приглашения. Он попытался говорить намеками, надеясь на мою сообразительность и помощь, но поняв тщетность своих надежд, заговорил без обиняков. Оказалось, что телевизионное руководство строго-настрого запретило выпускать меня под моей настоящей громкой фамилией Зильберман, и велело выбрать псевдоним. Пытаясь смягчить ситуацию, он сослался на то, что чуть ли не треть студийных работников по той же самой причине носила псевдонимы. В частности, мой давешний знакомый оказался вовсе не Князевым, а совсем даже наоборот. Я посетовала, повздыхала, но все-таки согласилась на предложенный им перевод моей неподобающей фамилии. В новом благозвучном варианте я стала именоваться Серебровской.
   После этого я не могла отделаться от ощущения совершенного предательства. Обвиняла себя в соглашательстве, конформизме, мягкотелости и еще бог знает в каких грехах. На передаче меня жгло желание бросить вызов ненавистным антисемитам и представиться своим настоящим именем. Я промучилась до самого выступления, не в силах сосредоточиться и чуть не пропустив своей очереди, но все-таки, сгорая со стыда за свое малодушие, промямлила в кадр ненавистный псевдоним.
   Я не отваживалась смотреть в глаза знакомым, подозревая, что непременно обнаружу там бездну презрения в свой адрес. Но мое падение осталось незамеченным окружающими, как, впрочем, и мое очередное появление в эфире. Сама же я была не в силах вынести этого груза и твердо решила на телевидении больше не появляться. Никто из моих близких и далеких не мог этого понять: добровольно уйти с телевидения, тогда как все нормальные люди мечтают и грезят о возможности хотя бы приблизиться к этому святому месту и готовы за это продать душу. Объяснять я ничего не желала, стыдясь открывать истинную причину (так как мой выход в эфир мало кем был замечен, о псевдониме знали лишь немногие, и я надеялась избежать большой огласки). Так закончилась моя неудавшаяся попытка попасть в телезвезды. Кстати, должна отметить, что увидев на экране одну из передач со своим участием, я с трудом узнала себя в этой скованной фигуре с остекленевшим взглядом. Экранное изображение было так далеко от образа, жившего в моем сознании и ежедневно встречавшего меня в зеркале, что я очень расстроилась. Так что с телевидением я рассталась без всякого сожаления.
  
   Мне не довелось снова побывать в ВТО, все как-то не было времени - жизнь стремительно набирала обороты, а потом и вовсе сломалась привычная система, перепутав все вокруг, уничтожив привычные ориентиры и смешав все карты.
  
   На третьем курсе зимние каникулы выдались суетливые и не слишком радостные. Мама попала в больницу с тяжелейшим перитонитом. Ее едва удалось спасти. Папа ужасно переживал. Он почти не спал и за ночь выкуривал не менее двух пачек сигарет. По утрам возле его дивана вырастали целые горные хребты из окурков, не умещавшихся в переполненной пепельнице (впервые за многие годы он мог курить открыто, не оглядываясь по сторонам и не ожидая грозного окрика, но сия свобода его не радовала). В результате, когда мама уже была вне опасности, папа свалился с гипертоническим кризом.
   Я же, помимо всех этих забот и треволнений, была занята подготовкой к двухмесячной московской практике и предстоящей свадьбе. Скрипя всеми частями тела, мои родители согласились на этот брак. Мой будущий муж категорически не соответствовал их надеждам и помыслам, не меньшее внутреннее сопротивление вызывала у них и моя потенциальная свекровь, хотя она, напротив, была очень расположена и ко мне, и к моим родителям (особенно ее очаровал папа, хотя именно он был ее основным противником). Наши матримониальные планы как-то не задались с самого начала. Помимо сопротивления моих родителей, возникла еще масса иных мелких и крупных неурядиц и препятствий извне. Единственное, что удалось решить без проблем - получить нужный день во Дворце бракосочетания. Дело в том, что во Дворце я была своим человеком, и мне предоставили право неограниченного выбора.
  
   Поступив в институт, мы с нетерпением ждали возможности отправиться в стройотряд, желательно, как можно дальше и в наиболее трудные условия. Рассказы о стройотрядах породили столь романтический образ, что мы не могли дождаться момента, когда удастся отведать этого экзотического плода и приобщиться к когорте избранных. После первого курса, в предложенном списке ничего особенно привлекательного не оказалось, все выглядело слишком уныло и буднично. Единственное, что удалось отыскать - это интернациональный стройотряд, направлявшийся на мелиоративные работы в Ленинградскую область. Нам так хотелось попасть куда-нибудь в Сибирь, на Дальний Восток, или, на худой конец, в Зауралье, а тут прозаическая Ленинградская область, знакомая, как собственная квартира - какая уж тут романтика. Но делать было нечего, и мы подали заявления. Нас долго мурыжили и, в конце концов, отказали. Не на шутку обидевшись, мы стали выяснять причины, но добиться вразумительного объяснения никак не удавалось: все что-то мямлили, ссылались на слишком малый рост и объем, что, естественно, вызвало у нас сомнения.
   Наконец, устав от нашей настырности, нас пригласили к заместителю секретаря комитета комсомола, который доверительно сообщил, что дело отнюдь не в телосложении, а в национальности (что мы, естественно, и подозревали). Хотя в стройотряд ожидались только представители социалистических стран, нам, как наименее надежным элементам, возбранялось общение даже с ними. Володя, явно симпатизировавший нам, попытался успокоить, сочными мазками разрисовав трудности предстоящих мелиоративных работ, грязь, скученность барачной жизни и прочие ужасы. В качестве компенсации он предложил чистейшую синекуру: послал в райком к своему другу и тезке. Нас встретили, как почетных гостей и направили для прохождения обязательного трудового семестра... во Дворец бракосочетаний. Это было так далеко от наших грез, что поначалу не вызвало ничего, кроме раздражения: сплавили-таки. Но постепенно мы оттаяли в торжественно-праздничной атмосфере Дворца и всей душой полюбили эту навязанную трудовую повинность. Мы так прижились, что работали там все годы учебы в институте. Нам нравилось решительно все: приятная и необременительная обязанность приглашать и водить пары, окружавшие нас нарядные и счастливые люди, сотрудники, относившиеся к нам весьма дружелюбно и царящая повсюду лучезарная мажорность. Появилось множество новых знакомых, часто мы оказывались свидетелями, а иногда даже участниками, любопытных и курьезных ситуаций. Некоторые эпизоды до сих пор стоят перед глазами.
   Самой запоминающейся была потрясающая свадьба армянина из Баку, учившегося в каком-то из ленинградских институтов, и очаровательной испанки. Пара эта будто сошла со страниц светской хроники о жизни коронованных особ. Оба высокие, статные, необыкновенно красивые. На невесте было роскошное платье со шлейфом такой длины, что он струился вдоль всей парадной лестницы. Когда невеста передвигалась, шлейф подхватывало бесчисленное множество нарядных маленьких мальчиков из обширной свиты новобрачных. Все остальные пары, даже самые приметные и разряженные, немедленно померкли на фоне этого великолепия. Даже привыкшие к зрелищам работники Дворца высыпали полюбоваться на это чудо.
   Еще одна пара тоже врезалась в память, но по совсем иной причине. Как-то мы обратили внимание на четырех молодых людей крутившихся перед комнатой, где оформляли документы. Двое очень смуглых молодых людей, низкорослых и субтильных, и две бледненькие блондинки, сбитые и широкие в кости. Все четверо явно чувствовали себя неуютно, то присаживаясь на краешек дивана или кресла, то вскакивая и нервно бегая взад и вперед. Одну из этих пар во Дворце уже хорошо знали: они появились здесь далеко не в первый раз. Оба были студентами первого медицинского, она приехала из Москвы, а он из гораздо более отдаленных краев - с Мальдивских островов. Свадьбу эта экзотическая пара все время откладывала и переносила из-за яростного сопротивления отца невесты - очень высокопоставленного московского генерала. Они все надеялись переломить злую волю генерала, но тот оказался абсолютно несгибаем. В конце концов, дотянув до момента, когда жениху надо было возвращаться к страждущим островитянам, они решились пойти против воли жестокого отца. Мы провели эту, наверное, самую немногочисленную и невеселую из всех свадебных процессий, которые довелось встретить. Весь их облик был далек от торжественности: растерянные, скованные, с напряженными лицами и движениями. Наряд невесты тоже мало соответствовал случаю: платье, хоть и белое, было весьма неказистого вида, напоминавшее скорее теплый домашний халат. Такими они нам и запомнились.
   А через много лет я неожиданно услышала продолжение этой драмы. Кто-то из московских знакомых рассказал необычную историю, в героях которой я узнала тех самых невеселых новобрачных. Оказалось, что после отъезда новоиспеченного зятя, всесильный генерал, только и дожидавшийся этого момента, запретил любые контакты "самозванца" со своей дочерью. Все их связи были оборваны, а дочь фактически заточили в клетку, где она находилась под постоянным надзором. Как ни бились молодожены о прутья этой клетки, отважно сражаясь с приведенной в движение государственной машиной, их усилия были тщетны. Генерал не остановился на полпути и, выкрав паспорт дочери, вернул его со свеженьким штампом о разводе. Лишь через много лет бывшим супругам, уже давно ставшим совершенно чужими людьми, удалось встретиться. Встреча эта была окрашена горечью и грустью: лучшие годы оба потратили на борьбу с системой.
  
   Благодаря моим связям во Дворце, нам предоставили свободу выбора, и мы, слегка подумав, назначили ее на... 1 апреля, вызвав тем самым недоумение окружающих. Выбрав дату, я укатила на два месяца в Москву, на практику.
  
   В Москву я попала по ошибке. В начале третьего курса нам велели написать, куда бы мы хотели поехать на практику и где могли самостоятельно обеспечить себя жильем, что, естественно, и являлось главной целью опроса. Конечно, многие желали отправиться в Москву, но с проживанием у большинства дело обстояло туго. В конце первого семестра нам в торжественной обстановке объявили приговор, который мы ожидали с замиранием сердца, очень уж не хотелось загреметь на два месяца в какую-нибудь глухомань, где не было ни единого знакомого, и можно было умереть со скуки. В оглашенном списке моей фамилии не оказалось. Выяснилось, что мою записку с пожеланиями благополучно потеряли, и я осталась без места. Я расстроилась, но оказалось, что мне просто повезло. Совершенно неизвестно, куда бы меня засунули, будь я под рукой в момент распределения, а так все отдаленные веси уже укомплектовали. Московская же группа была наиболее многочисленной, и один лишний человек погоды не делал. С жильем в Москве у меня проблем не было, и это решило дело. Так я оказалась среди счастливчиков, отправившихся в столицу.
  
   Москва приняла нас хорошо. Мы были так благожелательно настроены, что нам нравилось решительно все: и одна из старейших научно-технических библиотек страны, расположившаяся в самом центре, и густая разношерстная толпа, заполнявшая московские улицы и лабиринты столичного метро; не смущала даже весенняя распутица, царившая на улицах и вполне привычная для ленинградцев; однако, здесь все было залито ярким солнцем, что приятно отличалось от лежащего прямо на плечах свинцового питерского неба.
   Мы упивались возможностью неторопливо изучать Москву шаг за шагом, впитывая ее дух. В результате даже скукожился наш великопетербургский шовинизм, основанный вовсе не на знании обеих столиц и возможности сравнивать, а лишь на моде и привычных высказываний наших переполненных снобизмом земляков. Не то, что мы стали меньше любить или недостаточно гордиться своим городом и предпочли ему Москву, мы просто стали понимать, что другие города тоже могут быть вполне примечательными и иметь свое собственное, ни на кого не похожее лицо.
   Москва нас совершенно очаровала. Я и раньше много раз бывала здесь, но все как-то на бегу, проездом или пролетом, не задерживаясь и не останавливаясь, не имея возможности познакомиться поближе.
   Все два месяца мы, как сумасшедшие, гонялись по театрам и концертам, стараясь всюду успеть, напитываясь происходящим и не в силах толком обдумать увиденное и услышанное, однако, уверенные, что потом, в домашней обстановке, сможем спокойно и размеренно все это переварить.
   Обошли знаменитые московские кафе, обрели множество новых знакомых.
   По ходу дела у нас стал составляться словарь московских слов и выражений, мы скрупулезно коллекционировали всевозможные перлы, употребляемые столичной интеллигенцией и иже с ними. Из всего набора помню только один широко распространенный шедевр: "Хочете ехать - ехайте".
   Однажды в московском метро я пыталась совладать со своим пространственным идиотизмом. В сотый раз бараньим взором окидывая схему метро, я абсолютно безрезультатно пыталась решить в какую сторону кольца следовало податься, внутренним чутьем понимая, что тем временем я неумолимо удаляюсь от нужной мне ветки. Наконец, осознав бессмысленность этих потуг, я решилась-таки воззвать о помощи. В молодости я столь же упорно, как и окружавшие мужчины, избегала обращаться за помощью на дорогах, пытаясь самостоятельно выбраться из любого лабиринта, что было никому ненужным упрямством, отнимавшим массу лишнего времени. Мое упрямство от мужского отличалось лишь тем, что с возрастом оно прошло, тогда как у мужчин это пожизненно.
   Как-то мой папа повез нас по окрестностям Сестрорецка и решил вернуться по иной, незнакомой дороге (он страсть, как любил исследовать новые места и дороги). После долгого пути стало совершенно очевидно, что мы заблудились, но, несмотря на наши с мамой увещевания, папа ни за что не соглашался спросить кого-нибудь, продолжая упрямо двигаться вперед. Остановил его неожиданно выскочивший из кустов солдат в пограничной форме, с винтовкой наперевес, почти прыгнув под колеса наглых нарушителей государственной границы. Ему на подмогу немедленно выскочила еще троица бдительных стражей, уже собиравшихся нас задержать, но после короткой беседы с папой, нас отпустили с миром, отдав честь старшему по званию. Как видно, папа помахал перед их носом "деревянной ногой" (любимое выражение питерских психологов).
  
   Итак, в метро я обратилась с вопросом к молодому человеку, стоявшему рядом. Он терпеливо объяснил мне, как ехать, и, после непродолжительного размышления, спросил: "Откуда вы? Судя по вопросу, вы не москвичка, а правильностью выговора звучите как местная?" Я просто задохнулась от возмущения и долго читала ему лекцию с иллюстрациями из нашей коллекции.
  
   Жила я эти два месяца у тети Сусанны с Витой. В тот момент тетя Сусанна была в третий раз замужем. Так мы и существовали все вместе в маленькой двухкомнатной квартирке. Конечно, мое присутствие их очень стесняло, и было, скорее неуместным, но они к такому привыкли. У них вечно кто-то гостил или жил: какие-то иногородние, бездомные или полубездомные (общежитские) студенты или лимитчики: все, кому надо было ненадолго или надолго остановиться, переждать или пережить что-то, находили пристанище в этом доме. Даже когда они жили в одной комнате, в коммунальной квартире у них постоянно толпился народ. Правда, помимо той самой единственной комнаты они владели еще собственной кухней и даже собственным входом по деревянной лестнице, ведшей прямо на второй этаж и напоминавшей приставленную к голубятне стремянку.
  
   В один из моих московских визитов я застала у них студентку, приехавшую из Сухуми и жившую до этого в общежитии. Вита где-то случайно познакомилась с ней и тотчас привела в дом, так эта Лариса и прижилась у них. У Ларисы имелся жених, тоже из общежитских, который регулярно заходил в гости, а когда молодые поженились, они и вовсе переселились к Сусанне (как они все помещались в тех двух крошечных комнатках - не представляю). Через некоторое время после водворения новобрачных на строгом семейном совете постановили, что следует оградить молодого мужа от жены, ведшей себя, по всеобщему мнению, неподобающим образом. Сказано - сделано, приговор привели в исполнение и выставили Ларису за дверь. А Володя, к тому времени уже лишившийся места в общежитии, так и остался жить-поживать в своей названной семье. Сия идиллия закончилась рождением у них с Витой сына, точнее сказать, идиллия на этом не закончилась, а продолжалась еще многие годы, обретя в результате наипечальнейшее завершение.
  
   С Сусанной и Витой мы познакомились невероятно давно, в Балтийске. Они жили в небольшом флигеле, во дворе нашего трехэтажного военного дома. Как-то, выведя своих чад на прогулку, наши мамы разговорились, и это стало началом дружбы, продолжавшейся всю жизнь (Сусанна умерла несколько лет назад). Мне тогда было три года, а Витке полтора. Наша первая встреча с Витой закончилась курьезом: я стала с ней играть, невероятно обрадованная обретением живой куклы, но она была еще слишком мала, чтобы включиться в игру, и воспринимала все всерьез.
   Сусанна была красивой, своевольной, резкой и прямолинейной до грубости, но за этим скрывалась невероятно добрая, ранимая натура. Она готова была помогать всем по первому требованию или даже без оного, без рассуждений и оглядок. Несмотря на резкость, ее любили все, кто к ней приближался, и, порой, казалось, что стоило ей заговорить с человеком, как он немедленно становился ее преданным другом. В детстве я ее недолюбливала и побаивалась: она могла наказать нас с Витой за малейшую провинность, не разбирая, кто прав, кто виноват - обеим доставалось поровну. Время от времени она отправляла нас в разные углы комнаты, где мы должны были подолгу стоять без движения, что было совершенно чудовищной пыткой (дома меня никогда так не наказывали). В довершение она нередко обещала насыпать в угол горох и поставить нас туда на колени, видимо, она так часто повторяла свою угрозу и настолько поразила этим мое воображение, что мне это стало казаться чем-то реальным. Когда много лет спустя, я рассказала ей об этом, она долго смеялась, ничего подобного не было - лишь слова, которым никто, кроме меня, значения не придавал.
   Через несколько лет после нашего знакомства Сусанна с Витой совершенно неожиданно исчезли из Балтийска - уехали в Москву и больше уже не возвращались. Взрослые что-то приглушенно и с жаром обсуждали, спорили, но мне доставались лишь какие-то огрызки информации. Я знала только, что Сусанна поссорилась с мужем, и решительно в одночасье покинула наш славный город. Ее муж погоревал-погоревал и, как водится, женился на не замедлившей подвернуться кандидатке. Наташа - новая жена Рема - поспешила родить сначала одного, а потом и второго ребенка. Оба (и Сусанна, и Рем) впоследствии немало сожалели о своем скоропалительном разбеге.
  
   Мне очень не хватало моей подруги, и поскольку я всю жизнь мечтала иметь сестру или брата, я быстро сочинила историю о родной сестре, с которой нас трагически разлучили. Я еще долго рассказывала всем вокруг эту жуткую историю, обраставшую по мере повторения все новыми и новыми раздирающими душу подробностями.
   А с Витой и Сусанной наша дружба на этом не прекратилась. Мы часто ездили друг к другу, постоянно перезванивались. Сусанна стала не только маминым, но и моим личным другом и советчиком. Бывая в Москве, вся наша семья, родственники и близкие друзья всегда останавливались у Сусанны, а затем и у Виты, поселившейся в более просторной квартире. Мы даже помыслить не могли остановиться где-нибудь в другом месте, это было бы воспринято как несмываемое оскорбление - нам бы такого предательства никогда не простили. Когда, приезжая, я навещала кого-то из друзей и оставалась там ночевать, чтобы не тащиться ночью через всю Москву, по возвращении меня всегда встречал обиженный тон и неодобрительные взгляды.
   За долгие годы нашей дружбы мы съели вместе немало соли. Сусанна и Вита так часто приходили на помощь, без рассуждений и сомнений, что это стало привычным, приобрело некий налет обыденности и даже перестало должным образом цениться. Никогда и ни с кем больше нас не связывали такие по-настоящему родственные отношения - это был один из самых замечательных подарков, которые преподнесла нам судьба.
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"