Билет - это тоже судьба. Вагон номер шесть был предназначен мне билетом. Влажность твоего поцелуя, теплота тела и горячий шелест шепота иссякнут. Только твоя фигура за окном скорого фирменного какое-то мгновенье еще будет существовать в моем мире. Я буду долго стоять и кривляться тебе из окна, ты будешь улыбаться и махать мне рукой, пока, наконец, поезд не дернется, как в агонии, и потянет не меня из нашего города от тебя. Моим попутчикам, двум теткам неопределенно-преклонного возраста, этот ритуал кажется смешным и милым. Им кажется, что с высоты своих лет они имеют право на маленький цинизм. Они сидят напротив, гнусно улыбаются, перешептываются между собой и смотрят на меня с сочувствием. Что сказать, - сволочи.
Когда мы садимся в поезд, мы сразу попадаем в другой мир, со своими правилами, временем, проблемами и радостями. Наша прошлая жизнь обрывается на вокзале, и до следующей остановки будут доноситься только её отголоски, тихие и от этого жалкие. Когда я поцелую тебя на вокзале, для меня закончится одна жизнь. Моя жизнь, где ты посапывала в моё плечо, распадется на этом вокзале на тысячи обломков памяти, которые как мелочь будут звенеть в такт колесам. Моя жизнь в Любви оборвется на третьей платформе, чтобы только на следующее утро началась моя жизнь в разлуке.
Мир поезда другой. Этот мир легче и дышится в нем намного легче, даже если не работает кондиционер, а жара и духота летнего вечера мешает спать. Может быть оттого, что он существует только от остановки до остановки? Когда поезд останавливается на очередном вокзале, мир этот осыпается, становится ненастоящим. Большой мир врывается в него. Новые попутчики разносят по вагонам голоса и звуки внешнего мира. Мимо проводников в поезд проникают шустрые попрошайки. В окна кричат нахальные торговцы, предлагая частички внешнего мира по смешным ценам. Обитатели поезда спешат нырнуть на секундочку в суету вокзала, чтобы с радостью вернуться, неся какую-то вещь внешнего мира, которая потом будет выпита, съедена, прочитана.
Мне часто приходится окунаться в поезд. Моя жизнь за каких-то четыре года превратилась из размеренного похрапывания на мягком диванчике в твоей гостиной, в долгое путешествие по вокзалам. Я изучил их особенности, прекрасно знаю расположение туалетов, кафешек, киосков, лавочек, скамеек, урн и прочих достопримечательностей привокзальных площадей. Моя жизнь превратилась в нескончаемый ритуал командировок. Многие действия командировочного, например, покупка билетов на поезд, были выработаны у меня до автоматизма. Я приобрел опыт получения номера в гостинице. Купейным вагонам я кивал как старым знакомым. Этот шестой вагон скорого фирменного тоже был изучен мною. Вагон был новым. Его дорожка в коридоре чиста и не изношена, лампочки горели ровно, а радио не скрипело. Кондиционер или, по крайней мере, то, что принято в этом мире называть кондиционером, гудел тихо и размеренно. Даже казалось, что колеса вагона стучат как-то по-другому. Чище что ли, музыкальнее. Не знаю. Запахи тут не приобрели еще той пыльной прогорклости дороги, которая пропитывает вагоны со временем. От него пахло приятно - полиролем для обуви - резко, химически.
И в тоже время вагон номер шесть - обычный вагон. Ошибиться нельзя - ты в поезде. Два туалета, которые лучше любого расписания движения предупреждали о приближении очередной станции, были всего лишь еще одной узнаваемой частицей этого мира. Даже, несмотря на то, что его кельи-купе были больше, чище и оригинально раскрашены (полка была бардовой, а стены - нежно желтого цвета) - они оставались все теми же купе. Это был самый обычный вагон, в котором я должен прожить только одну ночь.
Моими попутчиками поначалу были две тетки, о которых я уже упоминал. Раздражали они меня. В моем уже не юном возрасте шумливые, глупые женщины, которых принято называть наседками, должны были перестать вызывать раздражение. Но, увы, умильные, жалостливые морды, скорченные ими во время исполнения нами ритуала прощания, были мне противны. Это первоначальное чувство усилило мою внимательность к тем мелочам, которые обычно я не замечал. Их легкая неряшливость в одежде: черное пятнышко грязи на спортивных брюках одной, полинялый свитер другой, шерстяной и, соответственно, чересчур жаркий для лета, вызывали у меня тошноту. Тошнота мне была неприятна. Я сам одет несуразно. Пятен, правда, не было. Ты бы не отпустила меня позориться в одежде, на которой твой пристальный взгляд обнаружил бы пятнышко. Но даже твоего милого упрямства не хватило, чтобы заставить меня надеть спортивный костюм вместо моей любимой тельняшки и видавших видов шорт. Хотя... Ты могла решить, что мне нужна эта маленькая победа? Самое забавное, что для этого мира наши одежды обычны. В поезде люди одевались в самые нелепые сочетания кофт, брюк, свитеров. Неряшливость их одежд - это обязательный атрибут поезда, без которого люди казались либо грозными пришельцами в форме, либо странными чужаками.
Слава Богу, попутчицы мои не горели желанием общаться. По их разговору я понял, что ехали они с какого-то мероприятия и постоянно обсуждали Ивана Степаныча и его выводок любовниц. На секунду мне даже показалось, что само мероприятие также было посвящено проблеме неверности этого любвеобильного Ивана, сына Степана. Слушать это хотя и поучительно, но довольно скучно. Ты не отвечала. С завидным упорством вместо тебя отвечала девушка-робот: "Абонент недоступен".
Чтобы спастись от созерцания под нудный перестук колес бесконечных полей, я начал читать книгу. Книга носила гордое название "История философии", но была всего лишь банальным "учебным пособием". Издана она нашим университетским издательством. И издана, что называется, с грехом пополам. А человечеству служила только в тех редких случаях, когда студент сдавал экзамен по этому предмету, принимаемый именно нашей кафедрой философии. Да и тогда книга была только добровольно-принудительным привеском к желанию все-таки сдать этот предмет с первого раза и без каких-либо проблем. Правда, можно было и так. Но тогда приходилось учить. Мне она была не нужна, но в который раз честолюбие (а может и тщеславие) сыграло со мной злую шутку. В университете уже давно ходили списки из ляпов и опечаток этой книги. И вот ради глупого желания выискать их всех и даже систематизировать (быть может), она и была взята у одного знакомого студента. Но оказалась она настолько скучной, а её ляпы настолько глупыми, что желание систематизировать пропало на странице пятнадцатой. В дорогу книга попала только ради дурацкого принципа дочитывать все до конца.
Я уже почти засыпал под мерное бурчание тетушек и хвастливые цитаты из Гегеля, когда к нам в купе зашел старик.. Старик был из тех явлений, которые, казалось, возникают из ниоткуда. Еще минуту назад было тихо, а потом как ... Неожиданность. Так вдруг летней ночью к остановке подъезжает последний автобус, рано утром на город обрушивается ливень или хрипит дверной звонок: "Пустите! Пустите!". Так и старик появился в нашем купе. Вдруг. Резко. Мир поезда не расположен к резким движениям, он плавен, его жизнь размеренна. Звуки растянуты во времени и имеют протяженность, иногда даже ощущаемую и вещественную. Этот мир нетороплив и чем-то напоминает солидного буржуа из французского романа. И это "вдруг" - странно. Люди появляются в поезде после остановок. Они не возникают из пустоты и не уходят в никуда. Они всегда имеют свою точку отправления и свою точку прибытия. А тут, через полчаса после того, как поезд покинул последний вокзал, и за целый час до следующей остановки, дверь ушла в сторону, и появился...
Старик был одет во френч. В древние времена, а может и не такие уж древние, популярная одежда, давно потеряла свою уместность, и даже в замкнутом, неряшливом мире поезда старик смотрелся странно. Чуть-чуть, конечно; не переходя границы. Обут он был в сапоги. Они блестели. Я не помню, как называют такие сапоги (хромовые, что ли?), но у меня сразу перед глазами возник бодрый военный из старых советских фильмов. Старика сопровождал проводник. Именно сопровождал. Сервис скорого, пусть даже и фирменного, еще не докатился до подноса багажа в купе пассажира, однако старик во френче был удостоен этой чести. Самое забавное, что проводник был рад прислуживать: осуществлять функцию, прямо скажем, не предписанную никакими его инструкциями. Со смешным лакейским: "Куда поставить?", проводник водрузил щуплый чемоданчик на багажную полку, а пластмассовый кулек на стол.
- Чайку, Андрей Николаевич? - спросил проводник. "Вот зараза, - подумал я. - А у нас за все два часа поездки так и не поинтересовался".
- Зеленого, Володя, если есть, - почти проворковал старик. Голос у него был мягким.
- Есть, Андрей Николаевич, - второй раз удивил меня проводник. - Сейчас принесу.
Старик сразу развил бурную деятельность по выдворению из кулька на столик ужина, рассованного по пластиковым коробочкам, в которых обычно пакуют еду в фастфудах. Делал он это громко. Его движения были быстрыми, но не хаотичными. Действия казались предусмотрительно расфасованными на шаги, жесты, мимику. Одновременно он говорил. Старик сетовал на время, жаловался на расписание, постоянные опоздания, сочувствовал теткам зачем-то.
Молоденькая проводница принесла ему зеленый чай с ароматом жасмина. Старик звонко, как немецкий будильник прозвенел ей слова благодарности, долго рассказывал всем о её красоте. Проводница что-то проворковала в ответ и, потеряв для меня цельность, повернулась, чтобы уйти.
- Людочка, куда же Вы! Я тут чаи гонять буду, а товарищи мыслями об экспроприации страдать. - Сказал он на одном дыхании и легонько придержал рукой проводницу. А потом резко повернул голову и посмотрел на меня. Наши взгляды встретились...
- Вот, красавица, молодой товарищ наверняка не откажется от чая. Взгляд у него такой - чайный. Когда человек смотрит так, почти всегда чаю хочет. Ведь, правда? Чайку, товарищ?
- Можно... - мне показалось, что мой голос прозвучал глухо. Я прокашлялся.
- Вот видите, Людочка. - Старик улыбнулся мне.
- Вам зеленый? - спросила проводница. "Где же энтузиазм, милая", - хотелось спросить мне, но я сдержался. Мною не раз замечено, что проводники фирменных поездов легко ранимые и несчастные люди. Зачем лишний раз обижать.
- Черный, пожалуйста.
- А дамы? - спросил старик теток.
- А можно кофе? - спросила тетка в шерстяном свитере.
- Две гривны стоит, - уточнила проводница.
- Тогда два, - сказала вторая тетка, одетая в спортивный костюм.
Проводница кивнула и выплыла из купе.
Андрей Николаевич присел на полку рядом со мной. Произошло классическое размежевание людей в купе по половому признаку. Поезда вообще предполагают определенное разделение людей. Люди всегда как-то сортируют друг друга. Поэтому крики французских коммунаров "Равенство!" для меня всегда звучали, как издевательство. Но если в большом мире рождение человека все-таки содержит в себе скромные зачатки "одинаковости", которые только по прошествии жизни исчезают сначала за детскими ростками индивидуальности, а потом за взрослыми заборами эгоизма, то в поездах люди разделены первоначально. Сразу по приходу в мир поезда они приобретают статус и ранг. И существуют здесь в рамках, заранее определенных билетом. Сама география тут создана для неравенства. Люди здесь разделены вагонами, купе. Жители мягких вагонов вообще живут в одиночестве и несколько отстранены от других людей стоимостью билета.
Старик некоторое время сидел молча. Тетки грузно вздыхали по поводу того, что одной из них придется спать на верхней полке. Я молчал и делал вид, что читаю книгу. Мне-то понятно, что уступлю я им своё нижнее место. Все равно ведь где спать, но так сладостно чувство мести. Даже такое мелочное. Пусть помучаются. Твой мобильник по-прежнему молчал. Мне становилось неуютно. Мои впечатления от появления "Андрея Николаевича" постепенно блекли. И хотя меня по-прежнему интересовало его появление, но любопытство мое медленно засыпало. Поезд убаюкивал меня. Жизнь медленно скатывалась в еще одну командировку, когда вдруг...
Проводница принесла чай и кофе, получила положенную мзду, спросила старика - не желает ли он чего, и, получив в ответ "нет", исчезла. Дремота купе растворилась в запахе кофе. Книга моя была закрыта и отложена в сторону. Стаканы были разобраны. Воцарилось чайное говорливое настроение. Молчание рассыпалось.
- Вот видите, товарищ, чай - благоприятствует. Один глоточек - и коммунизм. Ненадолго, правда, но все-таки. А чего это я все товарищ, товарищ. Меня зовут Андрей Николаевич, а Вас? - начал старик.
Тетки почему-то смутились, но представились.
- Дмитрий. - Представился я.
- А что это у Вас, Дима, книжка такая толстая. С таким названием антисоветским.
Я растерялся.
- Почему, антисоветским?
- Чему нас учит диалектический подход? - старик поднял указательный палец вверх. - Чему? Он нас учит, что человечество неизбежно движется к победе коммунизма. А чему учит ваша история? Чему? А? Ложные, насквозь буржуазно-мещанские высказывания философов, пропитанных ненавистью к пролетариату? Что такое философия с точки зрения марксистко-ленинского учения? А? Это, прежде всего, научное мировоззрение, а не размазывание соплей в поисках смысла жизни. Поэтому История Философии, как предмет, не только не полезна, но и вредна, потому что тиражирует антисоветские взгляды.
Я испугался. Милый старичок превратился в фанатика революции. Я сам, антикоммунист, и на последних выборах голосовал за нынешнего президента только потому, что не хотел, чтобы победил кандидат от коммунистов. Но к старикам, продолжающим после всех лет независимости верить в коммунистическую идею, отношусь с симпатией и нежной жалостью. Бедные старики. Правда, когда я встречаюсь с этими воинственными фанатиками, готовыми в свои 70 лет ломать и строить - пугаюсь. Я, все-таки, мягкий человек.
Андрей Николаевич внимательно посмотрел на меня и спросил:
- Испугались?
- Да, нет.
- Да ладно, - он усмехнулся. - Вижу, что испугались. Вот и вся Ваша философия. Испугались старика, - он рассмеялся. Смех его мне вдруг показался некрасивым, скрипучим. Тетки - и те - поежились. Шерстяная резко встала и ушла. Вторая, та, которая спортивная, уставилась в окно.
- Это шучу я так. Вы, товарищ Дима, пугливы. Как и все молодые. Так боитесь старости. Особенно сумасшедших стариков. Простите, товарищ, за розыгрыш. - Старик посмотрел на меня с какой-то грустью.
- Ничего. Вы меня действительно напугали. Я не люблю споры о политике. Глупые они. Все останутся при своем мнении.
- А как же истина, которая в спорах родится-то должна.
- Она там умрет. Погибнет. От невозможности найти выход.
- Ну, а споры тогда зачем нужны? Зачем люди спорят?
Теперь улыбнулся я.
- Чтобы укрепится в своем мнении. Еще раз доказать себе, что ты прав. И только...
- Да-а-а! - старик даже откинулся немного в сторону. - Вы, молодые, меня всегда удивляете.
- Неужели Вам так тяжело вспомнить собственную молодость? - Вдруг подала голос тетка. Её голос мне показался приятным. Полным, живым, без писклявости, без жирного акцента провинциальности и интеллектуальной убогости. Обыкновенный голос.
- Да, все тяжелее...
Не знаю, шутил старик или говорил серьезно, но я на всякий случай улыбнулся. Чуть-чуть, одними губами, на мгновенье.
Внезапно, как и начался, разговор затих. Старик сидел молча. Тетка в спортивном костюме смотрела в окно и пила свой кофе. Шерстяная пришла, достала из кулька книгу в мягком переплете и настолько цветастой обложке, что пояснять содержание было не нужно - достаточно было взглянуть на неё. Книгу она читала нервно. Иногда читая одну страницу по несколько раз, а иногда перелистывая целый десяток. Я молчал. Мне бы хотелось продолжить разговор со стариком, но я не решался начать его первым. Книга моя так и осталась лежать на столе.
Мне тяжело объяснить, чем старик меня обаял. Человеческое обаяние - странная вещь. Оно может быть костром, на который смотрят часами, с трудом побеждая в себе желание потрогать его руками. Оно может быть медной брошкой с эмалевым рисунком, которую так хочется лизнуть, чтобы почувствовать вкус карамельки. А бывает обаяние ледяного узора на стекле. Это обаяние морозного утра, когда смотришь на стекло часами, следишь до изнеможения за каждой чертой и каждым изломом, придумывая себе целые миры....
Старик мне казался единственным живым в нашем купе. В поездах люди всегда приобретают какой-то налет нездешности и кажутся оттого нереальными. Они будто и живы, но почему-то остро ощущаешь их призрачность. Кажется, что можно пройти сквозь них, не потревожив. А старик казался настолько пластически четким, настолько телесным, что мне даже захотелось его потрогать. И от меня, и от других пассажиров, и от проводников - от всех нас разило мертвецкой призрачностью. Эта нереальность наша, лишь иногда, словно разложившийся кусок плоти, падала с нас, обнажая наше существование в поезде жалостливым шуршанием пакетиков, скупыми фразами, тяжелым храпом. Мы были в этом мире: оставляли следы, стучали дверьми, шаркали ногами около туалета, но были всего лишь приведениями, которые исчезнут завтра, на рассвете. Старик же был живым. По-настоящему. Он излучал вещественность, реальность. Эта вещественность притягивала, к ней хотелось прижаться.
И хотя твой телефон по-прежнему не отвечал, что все больше беспокоило меня, я постепенно начал втягиваться в разговор.
- Вы, молодые, меня удивляете, - опять начал старик. - Я имею в виду не молодость, как возраст, а вас - тех, кто сейчас молод. Откуда у Вас эта липкая политкорректность. Бездушный пацифизм. Я помню себя молодым.
Он посмотрел на женщин.
- Все еще помню. Как ни странно. Помню, как мы собирались, спорили до хрипоты, ругались. Мы переживали. Вот вы, товарищ Дима, переживаете за свою страну? Или копошитесь в собственной квартирке? Я сам был философом. Раньше. Так давно, что сейчас вспоминаю это, как детство, смутно. И знаете, товарищ, какой я сделал для себя вывод? Такой философский, знаете ли, вывод. Философия бесполезна. Да и наука вообще тоже бесполезна.
- Вообще? Ну ладно, философия. А медицина? Так и умирали бы от оспы.
- Да, вообще. Каждая по-разному, конечно. Какая-то наука больше, какая-то меньше, но в целом... Странный вывод для философа? - он мне подмигнул.
- Для философа как раз нет. А так - странный.
- Я объясню. Вот смотрите: ученые пыжатся объяснить мир. Гадают о смысле жизни, познаваемости мира, тасуют электроны, мучают обезьянок ради высокой цели познания. И что? Где результат? Прогресс, скажете Вы. Прогресс чего, товарищ? Мы, Дмитрий, делаем открытия, пишем труды, а рядом с нами буквально валяются целые неизведанные области. Мы идем по тропинке в темном лесу, освещая путь маленьким фонариком. Но не видим того, что находится в двух шагах от тропинки.
- Прогресс нам как раз и позволил идти с фонариком, а не с лучиной. И с фонариком только пока. Мы только начинаем.
- Начали мы недавно. Но дело в том, товарищ, что мы даже не пытаемся отойти в сторону. Мы мыслим шаблонно. Есть тропинка, и - вперед. А что вокруг нас?
Он смотрел на меня. Тетки тоже смотрели на меня. Я молчал.
- Вы иногда задумывались, что там? Что нас окружает? Что будет, если сделать шаг не вперед, не назад, а в сторону? Кто-то вообще задумывался? Мы живем в пределах этой тропинки, и будем продолжать шагать по ней, и только по ней.
- Спорно, Андрей Николаевич. Я думаю, люди, пусть и единицы, делают шаги в сторону, иначе мы бы просто оставались на месте.
- Есть люди, которые делают шаги, но только по тропинке, только по ней. Тут, товарищ, как говорится: диалектика. Да ладно, шаги. Движение - это уже героическое что-то. Мы по сторонам не смотрим. Тоже поступок. Но многие же на него способны. Многие. Но кто смотрит? Вот Вы, Дима, смотрите на мир и что Вы видите?
Я рассмеялся.
- Мир я вижу, мир.
- А в сторону Вы пытаетесь посмотреть?
- Это куда?
- О! Вы, товарищ, не спрашиваете "как"! Сразу "куда"! Самоуверенно, все-таки. Что, например, Вы видите, когда смотрите... - он с иронией посмотрел на меня, сделал театральную паузу, и чуть ли не пропел, - когда смотрите на поезд?
- На поезд? Это разве в сторону?
- Главное как смотреть. Куда это уже... ну, в общем, главное как.
- Не важно куда, главное в сторону. - Тут я улыбнулся.
- Ну, если хотите да.
- Откуда? Снаружи? Изнутри?
- Да хотя бы изнутри.
- Изнутри. Изнутри - это пауза. Промежуток, между большим миром.
- Промежуток внутри? - он хмыкнул.
- Нет, между. Между большим миром тогда - и потом.
- А что поезд для вас, не мир?
- Мир, но другой.
Андрей Николаевич рассмеялся.
- Промежуток? Мир? Да еще и другой. По-моему, Дмитрий, Вы просто стараетесь быть оригинальным ради самой оригинальности. Такое впечатление, что Вы взяли одно из тех малоправдоподобных объяснений, которые выдумывают сочинители тех лубочных псевдофилософских романов - эти ... как их сейчас называют ... современные классики, - сказал, как выплюнул. "Любитель Достоевского", - с иронией подумал я. - Они любят эту ... игру ума, высасывают из пальца новые миры, новые взгляды.
Я возмутился.
- Вы сами только что жаловались, что некому посмотреть по сторонам. Восклицали с тоскливостью такой, - ирония из меня так и перла, - "Где эти пророки, которые ломятся напролом в непроходимые дебри вселенной, а не идут по тропинке обыденности". А теперь? Вот Вам, Андрей Николаевич. Пожалуйста. Пророки.
- Да, легко, товарищ Дима, бросать в воздух фразы. Красивые. Не спорю, - сказал тоскливо Андрей Николаевич, - но что за ними? Назвать поезд миром легко! Доказать...
Я открыл рот, чтобы возразить, но меня перебила попутчица в спортивном костюме.
- Вы тут болтайте, а мы пойдем. Покушаем. - Встала. Ушла. Вторая покинула купе молча. Бесцеремонно прерванный разговор резко умолк. Подкралась остановка. Поезд плавно и тягуче остановился. Звуки поезда рассыпались. Звуки большого мира вошли в вагон.
- А попутчицы-то наши в ресторан пошли кушать. А не скажешь по ним, что любят гулять, - задумчиво и немного лукаво сказал старик. - Да и я бы перекусил. Будете моё питание, товарищ Дима?
- Да у меня есть. Курочка. Гриль. Будете?
- А Вы знаете, не откажусь. Своя?
- Да какая своя. Купил.
- Объединим наши столы, так сказать? - С легкой улыбкой спросил он. - Только вот всухомятку кушать... как насчет бодрящего? Водовки, например? Под философию она хороша.
- Я сейчас выйду, куплю. - Я приподнялся.
- Сидите, сейчас отъедем, попрошу Володю, у него есть. Холодненькая.
- Если не трудно.
- Да чего уж там. Давайте вернемся к нашему разговору. Я к чему. Легко давать оригинальный взгляд на мир, на жизнь, на вещи, окружающие нас. Но когда дело доходит до того, чтобы хоть как-то объяснить свою точку зрения - сразу в кусты. Творчество. Иногда люди так близко подкрадываются к вселенной, что кажется: они сейчас сойдут с тропинки. Им надо только объяснить свой взгляд. Ведь объяснить значит понять. Но они топчутся на месте в своем бессмысленном снобизме творца.
- Но это же ощущение. И только. Зачем каждое ощущение объяснять. Разве оно требует объяснения? Мы просто ощущаем. И все. Если все ощущения пристально рассматривать - мы превратимся в аналитиков-паралитиков.
Поезд тронулся. Шум вокзала утих, исчез в нарастающем стуке колес.
- О. Я сейчас к Володе подойду. - Старик встал, поправил френч и вышел. Я опять набрал твой номер. Робот опять повторил, что ты где-то там, и, по-прежнему, не досягаема. Я подумал, что разговор глуп и не имеет смысла. Что мы пытаемся сказать друг другу? Смотреть - это еще не значит видеть, видеть - это еще не знать, знать - это совсем не то же самое, что объяснить. Что мы, я и старик, пытаемся выдумать? Смотрим мы по сторонам или нет, мир есть. То, что мне кажется, что поезд - это самостоятельный мир, это только мое больное воображение. А что там на самом деле...
Когда старик пришел, я рассказал ему о своих мыслях.
- Как Вам сказать, Дмитрий. Вы, конечно, правы. Просто, грусть меня пробирает. Грусть. Я так долго живу, и в этой жизни мне встречалось так много попутчиков. Людей, с которыми я жил в поезде или мгновенье, или сутки. Для многих, почти всех, поезд был только еще один предмет мира, еще одна его вещь. Для некоторых, таких было единицы, он был чем-то особенным. Не миром - мирком, другим временем, другой частью. Вы не оригинальны в своем взгляде. Но ни у кого из них не возникало желание исследовать этот мир. В них не было духа авантюризма, не было животного любопытства исследователя. Было только пошлое словоохотливое умничанье, как у нас с Вами.
- Разве, находясь в поезде, мы его не исследуем? Я часто по командировкам, например, и немного изучил его вагоны, составы.
- Чтобы познать какой-то мир в этом мире надо жить. - Возразил мне старик.
Зашла проводница. Принесла бутылку водки и две стопочки и, пожелав приятного аппетита, ушла. Пару минут мы со стариком раскладывали наш ужин. Действовали мы на удивление слаженно. В ограниченном пространстве купе мы двигались, не мешая друг другу. Ни разу не прикоснувшись, не дотронувшись даже руками, которые иногда были почти рядом. Старик сел на этот раз напротив меня. Первая стопка ледяной водки пошла хорошо. Курица была вкусной. Еда из фастфуда (вернее было бы сказать из импортированных к нам забегаловок) красива, но по вкусу безнадежна. Выпив по второй, мы продолжили разговор.
- Жизнь может быть исследована, только если ты в ней. Проходя рядом, мимо - жизнь не узнаешь. - Он посмотрел на меня с какой-то обреченностью. - Только в ней. Вы знаете, Дима, я несколько раз хотел открыться людям, смотрящим на поезд как на мир. Да, они не искали объяснения своим взглядам, довольствовались ощущением. И мне на секунду казалось, что достаточно предъявить себя как доказательство, и они станут теми исследователями, о которых мне иногда мечталось. Но эти мысли не доживали у меня до утра. Утром я смотрел, как они быстро собирали свои вещи, как радостно покидали поезд, и мне становилось понятно, что это не те люди, которые могут и должны быть открывателями этого мира.
- Я не такой?
Он улыбнулся.
- Точно такой же. Просто я устал знать. Один... разливайте!
Мне захотелось поверить, что этот старик - седой, немного нервный, с хитринкой во взгляде, в нелепом поношенном френче и блестящих сапогах - вручит мне сейчас откровение, если не Бога, то хотя бы демона. Хотелось верить, что он не очередной прилипчивый сумасшедший, а учитель, пророк, разгадавший тайны бытия, и выбравший меня, как достойного знать эти тайны. Я был готов поверить, что этот вечер подарит мне нечто сокровенное и ранее не познанное. Хотелось верить в волшебство, как ребенку хочется верить в маленьких гномов, подростку в принцессу, а юноше в счастье.
Я разлил и мы выпили.
- Как Вы думаете, сколько мне лет? - спросил меня Андрей Николаевич.
- Лет 60-70. - ответил, не задумываясь, я.
Он посмотрел на меня.
- Я родился в тысяча восемьсот девяносто третьем году. Я не буду вам подробно рассказывать биографию, как потом говорили, выходца из среды разночинцев. Биографию гимназиста, студента, инженера, "вонючего интеллигента", специалиста, зэка, ссыльного, ополченца, опять инженера и даже коммуниста. Она скучна и обычна. Это в молодости кажется, что ты уникальный, потом приходит понимание собственной серости. Жил, как многие. Пережил страшные годы гражданской, голод, НЭП, любовь, коллективизацию, арест, сибирский холод, войну. Я выжил случайно. Такие, как я, обычно погибали в те годы. Мне повезло. Пусть это откровение покажется глупым и не нужным. Я не был честным тружеником, образчиком несгибаемой воли, идеалом моральной стойкости. И предавал я как все в то время, и доносы из камеры как все подписывал. Все как все. Это не оправдание - это жизнь. И женщину я любил, которая, наверное, не стоила того. Женщина как женщина, в меру верная, в меру благоразумная, в меру подлая. Человек как человек. После ареста она от меня отказалась и тоже что-то подписала. Но, поверьте, я даже не обиделся ни капли. Чтобы понять, надо жить тогда. Любить, правда, перестал. Только дочку вспоминал часто. Ей два года было, когда меня... Я себя похоронил тогда, но выпустили. Просто привезли в Сибирь и выгрузили в тайгу, вместе с раскулаченными. Ошиблись. Я к семье не возвращался потом до самой войны. А потом зашел, когда часть моя через город их проходила. Дочке одиннадцать лет было. Она не узнала меня. Но жена бывшая узнала - испугалась. Сказала, что похоронила меня давно, что у дочки новый отец. Жизнь. Дочке сказали, что я её еще маленькую помню, на руках качал, в общем: старый друг матери. - Тут старик улыбнулся зло.
Я молчал. Меня не трогала его жизнь, мне не было его жалко. Я просто слушал.
- Я потом часто приезжал к ним. После войны поселился недалеко. И раз пять в год на поезде к ним ездил. Всего четыре часа, помню, ехать было. А в пятьдесят первом дочка погибла. Тоже жизнь. Я на похороны приехал тоже на поезде. И уехал обратно на нем же. Навсегда.
- Навсегда? Как?
- А вот так ехал на нем и ехал. Менял поезда. Рассудок помрачился у меня. - Он посмотрел на меня. Злости во взгляде не было, только грусть. - Я, честно говоря, слабо что помню из тех лет. Ездил в "общих", в милицию попадал - помню. Но как в сумасшедшей дом не попал - не помню. Но однажды пришел в себя. Вы не поверите: проснулся накрытый газетой. А дата газеты - 17 июля 1964 года. Почти 13 лет прошло. Я сейчас думаю, что это поезд вылечил меня. Когда я слился с ним, вжился в него, он то ли вернул мне рассудок, то ли дал мне новый. Я так и остался жить в поезде.
- А как же Вы жили? - недоверчиво спросил я.
- Ну, как. Обычно.
- Да нет, я имею в виду на что? Питаться же как-то надо. Вы не похожи на попрошайку.