Шурик Мурик, осень 92го, центральный наркологический диспансер, город Башмак.
Кто же знал, кем окажется этот Бакир - маленький, коренастый, похожий на медвежонка парень с косматой копной волос и затаившейся в уголках раскосых глаз тоской. Тоской по бьющейся на шее жилке...
Они пришли сумбурно - как ураган, как смерч, словно празднуя непристойный, оскорбляющий всякую веру праздник - Бакир, Боря и девочка по имени Лора. И, смеясь надо мной, полуголым и скомканным, они протиснулись внутрь, чтоб раствориться во мраке. Ибо мраком и были они...
- Что ж, проходите, - бросил я в тусклые спины. - Хозяин гостю раб.
А между тем засасывало, швыряло на привычные рельсы...
Вот уже и бутылка водки на столе отбрасывает блики на потемневшие от времени и бесчинства стены. А снеди, снеди! Здесь и исполненные полового изнеможения огурчики, и копчённые окорочка, и плачущая жиром сёмга! А свежайшие лепёшки, покрытые кунжутным семенем и кольцами жареного лука! А пахнущая летом кинза! И всё это мечет Бакир, словно фокусник, из хрустящего базарного пакета, и веселеет темень от духа спиртово-рыбьего, и тени под потолком уж не мечутся более, но заходятся в эдаком лихом, если не безумном, танце.
Набросились. Заскрежетали. Рвётся плоть в ловких пальцах, тает жир на губах и волна чего-то животного захлёстывает и смывает границы.
И вот уже Боря впивается (пока ещё взглядом) в дивную (после выпитого) прелестницу и плетёт кружева, плетёт.
- Моя незаурядность уже тогда проглядывала наружу...
(Ах, Лора, Лора!)
- Я не просто ювелир. Я - ювелир с большой буквы. Его Величество Ювелир! Ибо в возрасте, до неприличия зыбком, открылась мне песнь металла...
(Ах, Лора, Лора!)
А она уже застыла, уже смотрит с немым полустрахом-полувосторгом, ибо не видела таких; нет во дворе, в микрорайоне нет. Нет! Нет!
И пошли тосты - за былое величие и за будущее.
- Тер аствац! - говорит Боря. - Сгинь нечистая сила, останься чистый спирт! Не подумай господи, что пьём - лечимся!
Раз - шумный глоток, дзинь - лопается стекло в сильных пальцах. Ах, Боря! Ах, чародей! Разжёг-таки, разжёг искру в помутневшем Лорином взгляде. И вот уже не тлеет она, а разгорается, полыхает...
А Боря снимает рубашку - жарко ему. Ну а там, конечно, Аполлон - тут уж не соврать! Анатомический атлас - наглядно! Рельефная карта местности, просто дух захватывает!
(Бедная Лорочка, пропала Лорочка!)
- И хотя, - говорит Боря, - как штангисту мне прочили большое будущее -
сердце не обманешь. Я - Ювелир!
Рука с наманикюренными миндалинами протягивается к Лориному лицу. На длинном пальце блестит изумрудный перстень, купленный по случаю у цыган.
- Моя первая работа, - Борин голос стелется шёлковой лентой. - Увидев этот перстень, мой мастер сказал: "Ступай, сынок. Мне больше нечему тебя учить".
Он умолкает. Проводит пальцем по её щеке. Берёт за руку и уводит в спальню. Стихает никогда не звучавшая музыка. Мы с Бакиром остаёмся одни...
Я ждал своего часа. Ждал, словно шакал, пока повелитель насытится, чтобы наброситься на свежее, ещё дымящееся мясо и осквернить его зловонным дыханием падальщика.
Бакир был мрачен. Мрачен изнутри. Молчание, испачканное его душевными миазмами, давило и мучило. Я спросил:
- Ты тоже ювелир?
Бакир зашевелился. Расправил плечи. Заурчал. Со свистом втянул воздух и пово
рошил обгрызенными пальцами в спутанных космах.
"Медвежонок", - невольно подумал я и словно услышал, как от воздвигнутой внутри, в самой его сути, плотины откололся маленький камушек. Маленький-премаленький. И засквозило, забрызгало...
- Да... Нет..., - сказал он. - Я голубей любил... держать. И жаренных любил. И их яйца пить. И запекать в золе, когда уже птенчики. Ну, знаешь, потрясёшь, а он там пищит, шевелится...
На мгновение он замолчал, словно вдруг провалившись в себя. Потом принялся остервенело глодать большой палец. Затем открыл рот, и странные отрывистые фразы вновь посыпались из него, как сахар из дырявого пакета.
- А управдом, сука, против был. Голуби ему, видишь ли, весь двор загадили... Милицию вызывал, ядовитое пшено по двору разбрасывал. Прижал, в общем...
Ну, как прижал, так я им всем головы поотрывал и вниз сбросил. Во двор.
Он снова умолк, видимо, вспоминая. Потом добавил:
- Штук, думаю, с полсотни... Пусть, сука, подумает, что отскребать легче -
дерьмо или мясо.
Я опешил. Я не этого хотел. Я праздновать хотел, веселиться. Любви хотел -
скорой, необременительной. Пусть грязи, но пачкающей, а не клеймящей. А он?! Хлещет меня своими застоялыми помоями! Какого чёрта, спрашивается?!
Бакир вдруг переменил тему.
- А потом..., - сказал он, - потом к сестре Бек стал похаживать... Ну, он на юве
лирке мастером, или вроде того... А мой дом как раз напротив. А я... А я давно уже за ними приглядывал! За Дядягришами, за Жоржиками, там, всякими. Как они там в деньгах, да в роскоши, народность малая! Ну, я им то шины проколю, то в окно шашку дымовую. Вот уж не думал, что коллегами станем. Однополчанами...
В общем, пристроил Бек меня к себе - золото плавить. Ну, плавить так плавить,
работа не пыльная. Взял чистоган, в тигель засунул, пока плавится, лигатуру высчитал, замешал, поболтал и вылил. Красивый слиточек получается, как хлебушек - снизу жёлтенький, сверху бурая окалина. В неделю килограмма полтора чистоты перегонял.
Вдруг - мысль шальная. Дай, думаю, грамм меди лишний добавлю, чего будет? Добавил. Выдал мастерам оборотку. И ничего - все изделия выдержали пробу. Добавил ещё грамм, то есть там уже пятьсот восемьдесят третьей близко не пахнет, а пробу проходит. Тогда я ещё грамулю. И всё. Вся недельная работа с комиссии развальцованная пришла. Тут кипеш, народ, как тесто, бродит. Ну, я, конечно, повинился. Дескать, говорю, в расчетах ошибся - с кем не бывает. А что маслокрады наши недельку задарма повкалывали, так то им же и на пользу - как разгрузочный день или вроде того.
С тех пор я на килограмм золота два лишних грамма меди добавлял. Стабильно.
Он взглянул на меня и улыбнулся. Улыбка получилась чудовищной. Мне почудились волокна голубиного мяса, застрявшие между его зубами.
- А это, - продолжил он, - двенадцать грамм в месяц. Если в цепи продавать -
двенадцать сотен, представляешь?! Как раз четыре моих зарплаты!
Вдруг комбинат большой заказ на цепи получает. Ну и мне, конечно, работы
прибавилось. Вместо полутора - десять килограмм в неделю. Сечешь поляну?
Бакир встал и вывернул на стол карманы. Я уставился на две толстенные пачки ассигнаций.
- Скоро всех куплю! - сказал он и налил себе водки. - Всех и вся!
Он выпил. Мне стало страшно. Словно в щёлочку глянул я на нечто мелкое и
слабое и признал зверя.
За стеной застонала Лора. Без натуги и притворства. Без желания угодить, но по необходимости. Искренне, одним словом.
Бакир сел. Его забрало вновь надвинулось. Он уставился невидящим (ненавидящим) взглядом в стену. Видимо, не любил он чужих стонов.
А стонали, я вам скажу, здорово. Образцово-показательно стонали, товарищи...
И всё, мираж пропал. Тоскливые пустыни взорвались тюльпанами. Бакир пусть тонет в своём гумусе. Моё место там, на утоптанной почве банальных человеческих удовольствий.
Вышел Боря. Вытер рот тыльной стороной ладони. Поддёрнул зипер. Почесал расцарапанную шею. Налил водки. Выпил. Сально усмехнулся. В общем, расписался в своём великолепии.
- Кто следующий? - весело спросил он.
Мне показалось, я услышал, как на дно тёмного Бакирова ущелья посыпались
камушки.
Чёрт с ним! Плевать! Я следующий! Конечно я следующий! Выпив водки, я вошёл в спальню...
Нет, шакалы - не львы! Шакалам не кричат: "Разорви меня, сукин сын!" Никто не хочет быть разорванным шакалом. Не престижно. Удел шакала - смесь лести и насилия. Елей и полынь. Розги и таиландский массаж слуха.
В спальне всё было как всегда: вначале удивление и недоверие, затем ленивая, полная отвращения, обречённость. И лишь когда всё позади - саднящий тоской вопрос: "Если исторгаемое столь мало, почему же так необъятна остающаяся после пустота?"
...Так было всю ночь: в спальню - пустота, назад - сумрак Бакиров.
Чудовищна жизнь во мраке. Ничтожны и жалки твари блуждающие. Лишь стремление заполнить движет ими, но не то хватают в впотьмах, и это "не то" выжигает в их душах новые дыры и пустоши...
И приходит великая жажда. Жажда - смертный грех! Прокляты жаждущие!
А что Лора? А Лора что!
Тьма мы. Из тьмы пришедшие и тьму рождающие - поколение уродов, пащенки бездуховности!
Рассвет заплевал нас белыми пятнами, подчеркнул бледность лиц и убогость декораций. Отсюда хотелось бежать и никогда не возвращаться...
На улице скрипнуло колёсами такси. Боря сел впереди, мы втроём - сзади. Ехали молча. Когда проезжали базар, Бакир попросил остановить.
- Я сейчас, - бросил он и вышел. Вернулся через пару минут с огромным буке
том роз. С действительно огромным. Открыл дверцу, сказал:
- Это тебе, Лора.
И ушёл. Растворился в утренней кутерьме. В лучах восходящего зимнего
солнца...
Остаток пути молчали. Запах роз душил и обличал. Я не помнил другого такого серого солнечного утра. Меня словно макнули в белое, но я не посветлел - лишь почувствовал разницу.
Лора плакала. Шипы кололи ей ладонь, но слёзы по её щекам текли не от этого.
Блаженны мученики, не знающие иного, но прокляты познавшие. Ибо в сравнении боль, ибо сравнившим даже розы не колют, а жгут пальцы.
Так мы и жили - смалывали милостиво отпущенное нам время в никчемную труху. Теряли любовь, так толком и не познав её. Утрачивали способность любить, как таковую, чтобы потом тыкаться слепыми щенками в пространстве, ища путь по звёздам, которые светят не нам...
Пришла весна - время любви, время насилия, время смутное. Ростки взломали асфальт, плющ впился в кирпичные стены зданий - полулаская, полудуша. Загромыхало, вздрогнуло. Ожил в деревьях сок, вскипела кровь в стылых венах, множа добро и зло. Добро - открыто, не таясь, зло - схоронившись до времени.
Ступени, ступеньки, ступенечки - серые свидетели времени, бегут, петляя, по полутёмному подъезду мимо сальных надписей и жженых спичек в чёрных жабо, туда, где уже открыта дверь и танцуют пары и клацают стаканы и челюсти...
А вот и Наташка-именинница, глаза - горящие вишенки; глядите, мол, какая я - всеми любима и почитаема!
Смотрят отец и мать - и действительно, от гостей в комнате не протолкнуться, хотя и всё больше пожухлые, как осенняя листва, лица. И ничего, что половина месячной зарплаты уже по столу размазана, да по полу раскидана - чего только не сделаешь ради любимой дочери!
Счастливы родители. Раз столько друзей - значит не зря, значит достойна! Слёзы умиления текут по морщинистым щекам и надорванные непосильным трудом мышцы сжимаются в сладкой истоме.
А потом собираются - тихо, деликатно. Чего уж там, дело молодое.
- Пойдём, - говорит отец и тянет жену за руку.
- Пойдём, - соглашается она и на прощание оглядывается на дочь.
А та сидит, улыбаясь - настоящая красавица: коса тугая, как плеть, румяные щёки, алый бархат губ - всё упругое, молодое...
Напротив - восторженный взгляд Бакира, но смотрит он не на именинницу, а на ту, что сидит рядом с ней по праву первой подруги. Смотрит и не сводит глаз.
А смотреть, братцы, есть на что! Там, с вершины, как уголь чёрной, начиная, по локонам, по завитушкам непокорным, глупым, скользит взгляд, торопится по нежнейшему персику лица, по шейке туда, где притаились над ключицами мятые впадинки...
И застыл Бакир, околдован. Спелёнут, словно смирительной рубашкой, тёплым, исходящим от лица девушки, сиянием.
- Оля! - позвал кто-то.
Она обернулась на голос, бросила пару слов и расхохоталась - плеснула звоном колокольчика. Вдруг заметила наблюдающего за ней Бакира. Улыбнулась с этакой толикой горьковатой строгости во взгляде (чтобы никто лишнего не подумал) и говорит:
- Бакир, вы мне "оливье" не передадите? Вас ведь Бакир зовут, правда?
И Бакир передал, заулыбался. Так они и улыбались друг другу в этом притоне,
полном сатрапов и палачей. А когда Наташку, пьяную уже и от того вдвойне тяжёлую, поволокли в ванную, чтобы там распять и надругаться, Бакир с Олей летели
вниз по лестнице, и матерная брань, несущаяся вслед, не имела к ним никакого отношения.
На улице звёзды осыпали их серебристыми блёстками. От прикосновения её руки Бакир вздрогнул. Спросил:
- А как же она? - и мотнул головой в сторону светящихся в вышине окон.
- Не думай о ней, - Оля провела ладонью по его колючей щеке. - У неё это
часто так заканчивается. Думай лучше обо мне.
- Да я... Да я и так..., - Бакир привлёк Олю к себе. Её ладонь упёрлась ему в
грудь, и тотчас словно стена легла между ними. Бакир в смущении отпрянул.
- Никогда не надо торопить начало, - сказала Оля. - Начало, Бакир - самая
Ему вдруг захотелось плакать от счастья, такого доступного и близкого и, плача, пасть ниц и прижаться щекой к этой маленькой, зажатой в чёрный акрил чудо-кегельке.
Из раскрытого окна раздался взрыв смеха.
- Пойдём отсюда, - сказала Оля, и они двинулись к стоящей поодаль Бакиро
вой шестёрке. Под звёздами, светившими в эту ночь только для них одних.
2
По дороге заехали на базар. Взявшись за руки, носились тёмными рядами, то и
дело наступая на спящих торговцев и разбросанные по полу фрукты. Оля хохотала. Бакир был счастлив. Она была первым человеком, которому было весело в его компании.
У западного входа они разбудили зарывшегося в ворох тряпья крестьянина и купили арбуз - большой и круглый, как школьный глобус.
- Куда поедем? - спросила Оля.
- Не знаю, - пожал плечами Бакир. - А куда ты хочешь?
- Нууу..., - Оля задрала голову. - А покажи мне свою работу. Ты ведь на ювелирном работаешь?
Бакир ответил не сразу. Засмотрелся на её проступающий сквозь темноту силуэт.
- Бакиир!
- А... Я... Да, конечно.
Снова сели в машину. Минут через десять подъехали к кирпичной трёхэтажке с
длинными рядами слепых окон. Полусонный сторож пропустил их внутрь.
В цеху она бегала от верстака к верстаку, и её восторженные возгласы отскакивали от стен, как мячики.
- Бакир, Бакир, а это что?! - она указала на насыпанную в поддоне рыжую
горку.
- Опилки.
- Золотыыые?!
- Да.
- Господи, много как! Их что, прямо вот так здесь и оставляют?
- Да.
Оля взяла в руку тяжёлый четырёхгранный брусок. Свет люминесцентных ламп
лениво играл на полированной поверхности.
- И это тоже золото? - спросила она в благоговейном ужасе. При этом глаза её
сделались круглыми, как пуговицы. У Бакира, внимательно следящего за ней, от избытка чувств закружилась голова.
- Золото, - как в полусне повторил он за ней.
- Золото!!! - выкрикнула она и закружилась по цеху. - Там царь Кощей над
златом чахнет...
- Скажи, Бакир, а вы его вот так, в столах, оставлять не боитесь?
- Нет.
- И что, никогда ничего не пропадало?
- Нет.
- ???
- Мы тщательно подбираем кадры.
- То есть?
- Когда приходит новый ученик, ребята подбрасывают ему золото...
- Как это - подбрасывают?
- Мастер посылает его что-нибудь взвесить - весы на каждый цех одни, кто-
нибудь оставляет на них кольцо...
- И что?!
- И всё. Если кольцо исчезает, хозяин начинает его искать. Публично. Громко.
Словом, даёт последний шанс. Потом запирается дверь..., - Бакир на мгновенье умолк.
- И что дальше? - нетерпеливо спросила Оля.
- Дальше? Дальше он пишет заявление об уходе. Тут же в цеху. Поэтому одну
руку стараются не калечить.
- Жуть! - восторженно произнесла Оля. - А не слишком ли вы на расправу скоры?
- А это не расправа. Это скорее акт милосердия. Не надо таким людям с золо
том работать. Они для него слишком слабы.
- Золото манит нас, золото опять обманет нас, - продекламировала Оля. И
вдруг спросила с вызовом:
- А ты? Ты достаточно сильный?
Бакир задумался на мгновение.
- Не знаю. Но, во всяком случае, золотое кольцо мне не цена.
Потом спустились в литейку. Бакир показал ей, как плавится металл, как бегут
по стальным канавкам огненные ручейки и застывают, покрываясь бурой коркой. Как серебро, золото и медь пожирают друг друга в неистовом буйстве страстей; благородные металлы лениво наплывая, медь же, словно разваливаясь и сгорая, превращаясь в маленькие зыбкие скелетики.
Оля стояла возле Бакира, чуть позади; он чувствовал нежные лепестки её дыханья. При каждом всплеске бушующей в графитовом тигле стихии она вздрагивала и прижималась к нему и он поймал себя на мысли, что нарочно дёргает держащую тигель руку...
У Бакира на верстаке лежала груда толстых, с палец, цепей. Она запустила в них свои пальцы. Вытянула одну и примерила на шею.
- Господи, как же их много! И ты держишь их просто так у себя на столе?! В
охраняемом спящим сторожем здании?! Ведь если они пропадут, тебе вовек не расплатиться!
Бакир опустил голову и уставился в пол. Потом нахмурился
чему-то своему, и кожа на его лбу собралась в гармошку.
- Это мои цепи, - тихо и как-то упрямо сказал он.
- Твои цепи?! Но ведь их здесь килограммы!
- Да, в этой куче их около полутора, - он помолчал. Потом вдруг добавил:
- Я обеспеченный человек, Оля.
- И что мне с этим делать? - весело спросила она.
Он бросил на неё грустный взгляд. Сказал:
- Я готов разделить это всё с тобой.
Оля вздрогнула. Лицо её стало серьёзным.
- Бакир, два часа назад ты ещё не догадывался о моём существовании.
Он кивнул, плотно сжав губы. Потом сказал:
- Да, это так. Два часа назад я думал, что жизнь - это вереница серых, ничего
не значащих дней. Цепь нелепых, не имеющих никакого смысла событий. Пустая подарочная коробка, которую по ошибке забыли заполнить.
Он замолчал на мгновение, поднял голову и посмотрел на неё долгим взглядом.
- Бакир, ты меня пугаешь, - сказала она, не глядя на него.
- Но почему?! Разве быть любимой - это так страшно?
- Но ведь ты же меня совершенно не знаешь!
- Зато я знаю себя. Мне никогда ещё не было так хорошо. Нет, не так... Мне
вообще ещё не было хорошо. Я даже не знал значения этого слова. Ты понимаешь меня?
Ольга молчала. Тогда вновь заговорил он.
- Мне не ведомо, откуда берутся слова, вылетающие сейчас из моего рта, такие
лёгкие и складные. До сих пор я жил как в тумане. Плотном, сером, мешающем жить тумане. А с тех пор, как ты вошла в мою жизнь, он исчез. Вот что ты сделала со мной!
Она молча стояла, облокотившись на подоконник. Испуганная и ошеломлённая. Смолк и он.
- Понимаешь, Бакир, - наконец произнесла она. - Я только что рассталась с чело-
веком, которого очень любила. Рассталась нехорошо, не по человечески. Я сейчас просто не способна любить. И не знаю, когда буду снова способна. И буду ли вообще...
- Это не важно, - перебил её Бакир. - Ты только будь со мной рядом. Иногда. Больше мне ничего не надо.
И в едином порыве он бросился к ней, упал на колени, прижался к ноге щекой.
Оле стало неприятно. Она хотела было оттолкнуть его, но почувствовав сквозь чулок влагу на его щеках, лишь запустила свои ногти в косматую гриву и сказала тихо:
- Медвежонок ты мой, медвежонок.
Потом сидели в саду, на бортике замершего фонтана, вслушиваясь в шорохи но
чи и биение собственных сердец, а золотые рыбки в тёмной воде пускали пузыри и бормотали что-то таинственное и печальное...
Они молчали, и впервые в жизни Бакира молчание не давило и не привязывало язык к нёбу. Не душило. Не мучило.
Он мог бы вечно сидеть так - прислушиваясь к её дыханию, ловя носом запахи её тела, впитывая их и запоминая, чтобы навсегда оставить в своём сердце. Ему казалось, она испытывает то же, пусть не так остро, пускай, фильтруя свои чувства через призму недавно умершей любви.
Он перегнулся и достал из фонтана брошенный туда охлаждаться арбуз. Отстегнул от пояса нож и с хрустом вонзил в лоснящуюся в свете фонарей корку.
Арбуз был прошлогодним, сладким; Оля ела его, и сок тёк по рукам, оставляя на них липкие полосы...
Бакир отодвинул от неё горку арбузных корок. Намочил платок. Стал вытирать ей ладони. И запястья. И выше. И вот уже впадинки над локтями, где сока и в помине не было...
Ему захотелось купать её, ворошить руками шуршащую от лопающихся пузырей пену, а потом вытирать большим махровым полотенцем её всю. Её волосы. Её подмышки. Её промежность. Её ступни.
Он возжелал вдруг сделать её необычайно счастливой, самой счастливой на свете, и мысли, уж было остановившиеся и давшие покой его косматой голове, потекли вновь, хоть и в другом направлении, но ещё более, куда более стремительно.
Внезапно Бакир исчез. Растворился в прохладном воздухе весенней ночи. Оля вдруг невероятно остро почувствовала свою одинокость, так, что даже обернувшись, удивилась, увидев его тёмный ссутулившийся силуэт рядом с собой.
- Эй, ты где? - спросила она.
Он вздрогнул. Поднял голову и изумлённо огляделся. Увидев её, улыбнулся и
тихо произнёс:
- Я здесь.
Она положила голову ему на плечо, её пальцы коснулись его ладони. Так и про
сидели они до самого утра, пока не брызнуло с небес золото, разбив волшебное зеркало ночи на тысячи мелких осколков.