До Москвы он поехал, как обычно, ночным поездом. Не "Стрела", а даже удобнее: отправление в час, прибытие в десять с копейками - выспаться можно. Когда подали состав, и он вошёл в вагон, что-то защемило в груди от воспоминаний - не фактов, не событий, а просто накатила волна ощущений молодости: купе, поезд, впереди непознанные миры городов, лесов, полей, и можно умчаться, куда душе угодно! Этот дым вагонных печурок, несравнимый ни с каким другим запахом, такт колёс на стыках, ощущаемый всем телом, за окошком проплывает чья-то жизнь - и ехал бы так, и ехал... И он ездил: школьником вместе с родителями, студентом с компаниями, один, потом всё чаще и чаще с женой (удивительно быстро они поженились, быстро и счастливо!), а потом и с дочкой - в Русгород, к бабушке. Только он туда съездил четыре раза, а жена с дочкой - три с половиной: год назад он вернулся, а они остались.
Как-то не совсем ясно, почему так вышло - и не ссорились толком, уж тем более никто и не помышлял о разводе, но что-то неуловимое появилось в их отношениях с рождением Таты. До этого всё было хоть и не гладко, но более или менее хорошо: их и за глаза называли счастливой парой и даже по-хорошему завидовали. А тут... не сломалось, а напряглось в их совместной жизни что-то главное, и чаще стали ссориться, а потом и ругаться-то перестали - всё больше каждый молчал. Друзья, его работа, его родственники, да и сама девочка - Богом дар посланный - делали их жизнь несмотря ни на что совместной. Три раза ездили к скучающей по внучке бабушке в Русгород - старинный город с церквями, заводами и со своим особым, русгородским, укладом жизни. Всё-таки жену надо было развеять: холодок северной столицы, её одиночество в этом городе он чувствовал и понимал, а там, у своей мамы, ей было хорошо; она и сама сознавала, что выросла из своего родного города, как вырастают из подростковой одежды, но снова и снова тянулась туда, хоть на две недельки, хоть на месяц - отдохнуть, а там обратно. Но всякий раз тёща прибавляла к отмеренному сроку неделю, ещё неделя каким-то образом сама прибавлялась, а в прошлый приезд (март, сразу после дня рождения Таты) они остались. Сначала до осени, потом решили перезимовать, а сейчас, в мае, про возвращение как-то и не говорилось. Он звонил, и ему звонили, летом он подался на заработки, осенью поехал к ним, но получилось всего на два дня. Зимой никак не удавалось по работе, а на Таточкин день рождения тяжелейшим образом заболел - грипп, и навестить не смог.
Но зазеленел май... На днях он случайно попал на Васильевский, и на усаженной лиственницами линии, где когда-то целыми днями он и она были вместе, навалилось на него всё, что гнал от себя, навалилось... и одолело. Раскидал все дела - и поехал.
...В ночном тамбуре у запотелого окна он долго стоял один; вагон быстро угомонился, никто не докучал. Проехали Чудово или нет? Да Бог с ним, с Чудовым. Он зашёл в купе, забрался на верхнюю полку и моментально под стук колёс уснул.
Проводник разбудил, как водится, в Химках; вставать не хотелось, но ощущение, что поезд несёт его уже по Москве, придало бодрости. Дачники на платформах, какая-то река, Останкинская телебашня... Поезд затормозил и остановился вдруг: за окошком сновали по перрону люди, а в белёсое, несолнечное, но и ни тучное, небо упирался шпиль сталинской многоэтажки. Раньше, при виде этой башни, остатки хандры и невской зябкости исчезали куда-то, и неведомым образом появлявшаяся энергия наполняла тело: хотелось объять всю Москву, заглянуть в каждую подворотню, пройти по каждой улице, посидеть на скамейках всех бульваров - но на сей раз воспоминания прежних чувств лишь вспыхнули спичкой на ветру, вспыхнули - и тут же погасли; и он своей будничной, чуть усталой походкой направился на соседний вокзал.
Ближайший поезд до Русгорода - в семнадцать двадцать, значит, почти семь часов в Москве принадлежат ему. Взял билет в плацкарт (дурацкая экономия), сдал вещи в камеру хранения и вышел на площадь.
В прежние приезды город, его жизнь манили к себе, хотелось нырнуть в столичный водоворот - сейчас не нырялось, потянуло к спокойным местам. Раньше доходил ногами, а сейчас на метро, до бульваров, к Чистым прудам (почему - прудам? ведь пруд один). Нет, всё-таки незаметно, чуть-чуть, но весенняя Москва заразила его своим настроением; он сидел на скамейке, мимо проходили молодые и красивые девушки (остальные не замечались), свежая зелень тянулась подышать майским свежим воздухом...
Куда-то надо было идти. В Москве у него полно родственников, среди них действительно близкие люди, к которым хотелось, но... мучительно и подумать, что нужно с кем-то о чём-то говорить, заставлять себя улыбаться, что-то из себя представлять. И он пошёл - просто по Москве, куда глаза глядят и куда идут ноги. Спустился к Москва-реке, перешёл на другой берег, какими-то закоулками вышел опять к реке, но уже в другом месте, перешёл её, поднялся к музею (память о недавнем давнем студенчестве и любовь к импрессионистам), но в музее был выходной. Он побрёл дальше, на бульвары, Арбат, посидел в кафе, снова переулки, Патриаршие пруды (опять пруды!), снова бульвары - и в половину пятого замкнул круг на вокзале.
Подали поезд, он протянул билет проводнице, машинально обернулся - и увидел девочку. Нет, она совсем не была похожа на дочку, но что-то трогательное, умиляющее, что есть в каждом ребёнке, а в этом проявилось особенно, моментально открыло рану - и сжало грудь, и слёзы сквозь боль готовы были навернуться на глаза... но "еду к ней!" - сказал он себе, и новое чувство - радости, но пополам с болью овладело им.
А в вагоне было пусто: лишь дедушка с перетянутым ремнём чемоданом ("до свово Буя сосну", - выговаривая "О", сообщил сам себе, лёг на полку, и действительно всю дорогу спал), а в конце вагона собралась компания проводниц, девчонок пять, может, тех же буйчанок, может марьянок, или ещё откуда, только не москвичек - слишком много грусти в их глазах было, грусти и знания жизни...
Поезд шёл до неведомой ему станции Марья, в Русгороде должен был быть в десять с копейками и стоял там, согласно расписания, пятнадцать минут. По мере того, как состав выбирался из муравейника Москвы, тяжесть с груди перетекала куда-то под желудок, в своё привычное место; там она и угомонилась, когда поезд проехал Мытищи и за окном потянулось подмосковье.
Проводницы пили чай; из их разговоров он понял, что они неплохо отоварились в столице, хвастались друг перед другом обновами, вздыхали, жаловались на цены. Это были женщины лет тридцати, полные, румяные, круглолицые, без той силы, которая отличает деревенскую женщину от городской; природное здоровье, потраченное провинциальной жизнью, - определил он для себя. Боже, как должно быть похоже на Русгород! Привычка жить своей семьёй, работа - дом, телевизор (окно в мир из проходящего поезда тихой семейной жизни), во главе всего - быт, обязательный огород или дом в деревне, куда закапываются оставшиеся от работы и домашнего труда силы, - и это их жизнь... но ведь у каждого человека есть крылья! Куда их девали эти женщины? И тут же мысль о себе: а я? я куда дел свои крылья? И стало тошнотно и горько во рту, всё тут же предстало жалким и карикатурным: и проводницы, и спящий дедушка с перетянутым ремнём чемоданом, и пустой вагон, несущийся к неведомой станции Марья, и перелески за окном, и сама поездка...
...Тата, солнышко моё! Я еду, еду! Еду только к тебе, ни к кому больше! Я везу тебе очень красивого пушистого медвежонка, сумочку, с которой ты будешь гулять, как большая, и целый пакет всяких вкусностей!.. Но это не главное, доченька, самое главное - я еду к тебе! Это я так тебя назвал, когда ты была совсем маленькой, и не могла выговорить своё имя. Это я ждал тебя всю свою жизнь, вынашивал девять месяцев в мамином животике, это я пережил самый счастливый день своей жизни, когда впервые взял тебя на руки!.. Это я живу один, и скучаю по тебе, моя доченька...
Он сидел у окна бокового места, вжав голову в сложенные на столе руки, и в каком-то полубреду мысленно говорил с дочкой, ласкал её, играл с ней, и она жила в нём, такая, какой он запомнил её год назад. Он впустил в себя всё, что просилось ежедневно, прокрадывалось в сновидения, постоянно было рядом - и всё прорвалось в его душу, в сердце, и затопило его, и он купался в полумечтаниях, полувоспоминаниях, и ему было хорошо...
Очнулся он из своего странного полузабытья уже когда совсем стемнело. В этих краях белая ночь была не по-питерски чёрной; поезд мчал среди каких-то мрачных лесов, не было видно огней, строений, лишь над силуэтами деревьев вслед за поездом летела яркая круглая луна.
Вагон спал; вернее, спали его малочисленные обитатели. Сколько уже? Около десяти. Он всматривался в ночь за окном в надежде увидеть признаки приближающегося города: огни, дороги, предместья. Но темнота была плотной. Мысленно он подгонял поезд, снова всматривался в окно: наконец, промелькнул безымянный полустанок, за ним вскоре ещё один, а потом он увидел красноватое сияние на небе впереди по ходу поезда - это отражались, образуя на небе купол, огни большого города. Ещё немного (бесконечно долго!), и поезд прогромыхает по мосту через речку, одинаковые освещённые дома новопостроенного микрорайона весело проедут мимо... Но вот уже сбавили ход, и вагон качает из стороны в сторону на стрелках разветвляющихся рельсов, и море огней освещает ночь; наконец, впереди показалось знакомое здание русгородского вокзала, и поезд остановился.
Он сам открыл дверь, поднял площадку, закрывавшую лестницу, и спустился на землю. Обогнув вокзал сбоку, никем не замеченный, он вышел на улицу - и растворился между домов. По кратчайшему пути, как опаздывающий школьник, шумно дыша и бесшумно шагая мягкими подошвами по асфальту, наизусть, как молитву, зная дорогу, он вышел к дому - и остановился. Напротив подъезда была врыта в землю скамейка. Он подошёл к ней и сел, прямо напротив их окон, освещённых и задёрнутых занавесками. Мягкий, домашний свет должен был успокоить его, пригласить войти... Но вместо этого вспомнилась тёща с недобрыми глазами ("здесь я решаю!"), представилась вся семья в расслабленных позах перед вечерним телевизором, он вспомнил жену, но никак не смог вызвать в памяти её лицо, и увидел Тату, лежащую на бочке в своей кроватке, сладко посапывающую своим маленьким носиком...
Сжало горло, навалилась тяжесть в груди, и ничем не сдерживаемые слёзы полились из глаз. Он сидел один перед ярко освещённым изнутри через окна домом и ревел, как ребёнок. А когда проревелся, вытер слёзы, вошёл в подъезд, поднялся на второй этаж, поставил сумку с подарками перед дверью, чуток помедлил, затем нажал кнопку звонка - и бросился вниз по лестнице. Замерев на площадке первого этажа, он слышал, как отворили дверь, потом тихонько окликнули: "Эй!", потом крикнули громче (это тесть), подождали - и дверь захлопнулась.
Он пошёл к вокзалу; той же дорогой, только в тысячу раз медленнее и немилосердно шаркая ногами, впрочем, не замечая этого.
И до поезда на Москву (из той же Марьи) он сидел на скамейке возле вокзала, и безучастно смотрел в ночь.
А в пять утра вошёл в плацкартный вагон, наполненный чужими спящими телами, и отыскав свою пронумерованную койку, лёг - и исчез.
1993г. СПб
Рассказ вошёл в книгу "Время ПИ или Музыка ни о чём, записки питерского таксиста"