Первого я бы не мог выполнить, а вторым я бы рассердил его навсегда. Вот почему я избегал с ним всяких речей о подобных предметах, что повергало его в совершенное недоумение, ибо он считает, что я живу и дышу литературой.
Я очень хорошо знал и чувствовал, что он терялся обо мне в догадках и путался в предположениях, хотя этого не давал он [и не давал он] мне заметить и хотя об этом не писал мне писем, а изредка только в разговорах с другими выражал неясно свое неудовольствие на меня. Мне захотелось узнать наконец, в каком состоянии находится он [он находится] теперь относительно себя [к себе] и относительно меня, [ко мне] и с этой целью я наконец заставил его написать откровенное письмо. Из этого письма я узнал то, что он больше ребенок, чем я предполагал.
В письме юношеские упреки, юношеские стремления, смешение понятий дружбы и дружеских отношений с целями литературными. К этому примешалась мысль о единстве церкви в каком-то безотчетном, не объяснившемся для него самого соединении с литературой, [мысль о соединении дела литературного с единством церкви] наконец, противоречия себе самому и при всем этом твердая уверенность в непреложности своих положений и в том, что он наконец мне высказал всю правду, указавши мне путь и дорогу, как человеку отшатнувшемуся.
Письмо это мне было нужно, потому что, кроме суждений о мне, показало [показало мне] отчасти его душевное состояние. [Далее начато: Сверх] Но при всем том я был приведен в совершенное недоумение, как отвечать на него. Когда я показал его Жуковскому, он рассмеялся и советовал отвечать на него в шутливом тоне, объяснив ему слегка, что он несколько зарапортовался. Но я видел, что этого никак нельзя. Плетнев бы тогда рассердился на меня на веки. В письме его слишком было много уверенности в справедливости своих положений и в том, что он один может ценить меня. При том в нем отражалась какая-то черствость душевная, негодующая на других, а не размягченность душевная, негодующая на себя, ищущая упреков себе.
Я чувствовал, что мне слишком было нужно быть осторожным в ответе. Я ограничился только тем, чтобы сделать ему сколько-нибудь ясным: что можно ошибиться в человеке, что нам нужно быть более смиренными в рассуждении узнания человека, не предаваться скорым заключениям, приличным гордому и уверенному в себе человеку, не выводить по некоторым поступкам, которых даже и причин мы не знаем, непреложных положений [зэк<онов>] о всем человеке. Наконец [Далее начато: быть сколько] мне хотелось сколько-нибудь возбудить в нем сострадание к положению другого, который может сильно страдать, тогда как другие даже и не подозревают о его страданиях, и который через то самое еще более страждет, когда другие даже и не подозревают о его страданиях.
Намерение мое было при этом и то, чтобы сколько-нибудь расположить его душу к умягчению, что одно я считал и для него и для меня необходимым, отстранив всякие объяснения на те обвинения, которые просто были даже вовсе несвойственны моей природе и могли быть сделаны человеком, знающим плохо человеческое сердце.
Но и это письмо (которое, может, было только плохо написано, потому что мне трудно писать к тому, с которым еще не завязывались душевные искренние речи, но которое однако ж в существе своем было искренно), но и это письмо навело на него только одни недоразумения.
Вы говорите, что с Плетневым произошла большая перемена в последние три года и что он сделался истинным христианином. Странно: его письмо этого не показывает. Христианин не будет говорить таким образом о чистоте души своей, как говорил он, и чем чище он будет душой, тем больше будет в силах видеть нечистоту души своей, постигая только тогда всю недоступность божественного совершенства.
Христианин не будет также отзываться таким образом, как отзывается он о людях, которых считает моими друзьями, называя их промышленниками, раскольниками, врагами истины и просвещения и тому подобными именами. Против некоторых из этих людей, на которых он намекает, я более всех других имел бы право негодовать, получив личные оскорбления от них, из коих [Далее начато: я бы по<ручился?>] бог знает вынес ли бы и десятую долю Плетнев.
== Вот так... Личные оскорбления от друзей... ==
Но отстранив в сторону всякие личные отношения, я должен сказать истинную правду, а именно, что душа у них так же добрая, как и у него, и сердце так же прекрасное, как и у него, но что они так же, как и он, сбились несколько с толку [Далее было: на литературе] или, как говорится, зарапортовались. Так же, как и он, отчасти бредят и единственно от неведения своего произвели некоторые поступки такие, которых бы никак не произвели, если бы были побольше христианами. Наконец мне кажется, христианин не станет так отыскивать дружества, [Далее было: и вызывать на него таким образом] стараясь деспотически подчинить своего друга своим любимым идеям и мыслям и называя его потому только своим другом, что он разделяет наши мнения и мысли. Такое определение дружества скорее языческое, чем [а не] христианское.
Притом же и Христос не повелевал нам быть друзьями, но повелел быть братьями. Да и можно ли сравнить гордое дружество, подчиненное законам, которые начертывает сам человек, с тем небесным братством, которого законы давно уже начертаны на небесах. Те, которых души уже загорелись такой любовью, сходятся сами между собою, ничего не требуя друг от друга, никаких не произнося [не произносят] клятв и уверений, чувствуя, что связь такая уже вечна и что рассориться они не могут, потому что всё простится, и трудно было бы даже им и выдумать что-нибудь такое, чем бы один из них мог оскорбить другого.
Итак, мне кажется, что вы не совсем справедливы, сказавши, что Плетнев теперь сделался истинным христианином. Я знаю также, что очень много теперь есть истинно достойных людей, которые думают, что они христиане, [Далее было: они отчасти точно еще христиане] но христиане только еще в мыслях и в идеях, но не в жизни и не в деле. Они не внесли еще Христа в самое сердце [так сказать, в самое сердце] своей жизни, во все действия свои и поступки. Есть также и такие, которые потому только считают себя христианами, что отыскали в евангельских истинах кое-что такое, что показалось им подкрепляющим любимые их идеи.
О Плетневе вообще вот что можно [могу] сказать. Душа у него, точно, чистая и прекрасная, но он не сделал никакого тяжелого проступка, не был потрясен сокрушающей силой несчастия, бог не призвал его к тому, чтобы быть ближе к нему, а потому он горд своею чистотою, и в этом грех его, ибо сами знаете: богу лучше кающийся грешник, чем гордый праведник. От того и душа его обросла черствою корою всяких привычек [Далее было: набралось всей пустоты] светской жизни и не слышит, что она бывает временами далека от самой себя. Плетнев имеет ум, но этот ум не глубок и не многосторонен, а потому он не может видеть далее того горизонта, который обнимают глаза его, и естественно, что отвергает [даже отвергает] самую мысль, что есть [что есть еще] пространства вне им зримой черты.
Но довольно о Плетневе. Поговорим [Скажу] теперь вообще о тех четырех страничках выговоров и увещаний ваших, которые вы мне поместили в вашем письме. [вы поместили в вашем письме мне по поводу этого безрассудного по вашему мнению дела] Друг мой, вы видно не помолились перед тем, когда писали их. В них слышен холод, черствость и не слышна та прекрасная ваша душа, которая так часто обнаруживается во всех других строках ваших писем. Кажется, как будто бы вы в них воюете [вы сражаетесь] только с одним безрассудством моего поступка, видите только поступок отдельно от человека, а не видите самого человека, ни обстоятельств его, ни причин двигнувших, ни даже того, возможно ли приписать умному сколько-нибудь человеку в такой степени безрассудство.
Все мы вообще слишком привыкли к резкости и мало глядим на себя в то время, когда даем другому упреки, потому и упреки наши бывают недействительны. Очень чувствую, что и я, говоря [говоря в этом] вам в этом письме, говорю, может быть, слишком дерзко и самоуверенно. Такова природа человеческая. Она всюду перельет, всё доведет до излишества, ей невозможно беспристрастие, и даже защищая самую святую середину, она покажет [уже покажет] в словах своих увлеченье человеческое, стало быть низкое и не достойное предмета.
Друг мой, добрейший и ближайший моему сердцу, будем смиренней в упреках, когда упрекаем других. Но не относительно нас с вами. Мы люди свои, мы не должны взвешивать слов своих, когда говорим друг другу; но все-таки портрет друг друга мы должны иметь пред глазами, когда мы пишем друг к другу. Иначе слово будет холодно и не всегда впопад. Но имея в виду это, мы можем упрекать и резче и сильнее, и упреки будут впопад. При том, упрекнувши другого даже, может быть, и очень сильно, из нас верно каждый потихоньку те же упреки обратит к самому себе, а потому и не будет удерживаться ни излишним смирением, ни осторожностью.