С самого утра пелена дождя укутала еще не проснувшийся город своим мерным шелестом. Плакало все: крыши домов, всю ночь мечтавшие погреться на солнце и вот теперь роняющие капли с карнизов, кроны деревьев - от радости, ибо давно листва их не знала таинственного шепота первого осеннего дождя, зонты нахохлившихся прохожих, никак не желающие защищать своих обиженных хозяев от непрошенного гостя, а по зову ветра несущиеся ему вслед, разрывая все удерживающие их нити...
Листья уже смирились с неизбежным и покорно разрешали палочкам дождя стучать по своим туго натянутым мембранам. В лужах перевернулся весь мир и ежесекундно менял свои формы, как забытый кем-то калейдоскоп, уже отживший свой век и побывавший в руках десятка восторженных малышей, а теперь брошенный на произвол судьбы.
Ее мучила тоска при взгляде на этот мир, казавшийся таким старым под пеленой неизведанного. Рассекая потоки небесной фантазии, бежала она навстречу большим и ярким огням электрички. Бежала, потому что оставила зонт на полке в прихожей, потому что была слишком счастлива, чтобы возвращаться обратно, потому что просто не хотела отгораживаться от природы.
Мир был древен, как и сама жизнь, и пропасть неба, разверзшаяся над ним, пугала и в то же время завораживала.
Она не смотрела вверх из страха потерять равновесие и сорваться в эту бездонную пропасть.
Она ничего не хотела и не ждала. Она просто жила теми, кто был рядом, тем, что происходило вокруг. Это все давало ей силы. Она в последний раз глотнула холодную влагу дождя и запрыгнула в электричку.
Капли стекали по лицу и щекотали ей спину. Она весело засмеялась, решительно вошла в вагон и шлепнулась на ребристое, некогда лакированное сиденье. Оконное стекло было разбито, и ветер ласково трепал ее пепельно-серые под цвет утреннего лондонского тумана волосы.
Она снова улыбнулась: жизнь никогда ее не обижала, и она не верила другим, называвшим эту дорогу в неизвестность полосатой, а то и пятнистой. Все шло размеренно и спокойно, так, как это и должно, наверное, быть. До замужества она была такой беспечной и ветреной, что мать боялась, как бы ее жизнь не побила: не любит провидение таких вот всему радующихся, идущих по жизни, смеясь, и считающих звезды. Мать переживала за нее, а когда та остепенилась рядом с любящим ее до безумия мужем, не поверила, жила в постоянном страхе, что Марина бросит Сергея, чтобы и дальше порхать, словно бабочка над цветами - подарками жизни, собирать с них пыльцу и осыпать ей случайных прохожих.
Но "мотылек" вопреки всем ожиданиям и опасениям, почувствовав, наконец, почву под ногами, крепко на них встал, и ничто уже не могло помешать ему строить свою безмятежную, не омраченную никакими невзгодами жизнь.
Сергей держал ее крепко, да мотылек и не трепыхался, понимая, что не время сейчас песни распевать под чужими окнами да о солнце мечтать. А когда появилась Маша, совсем другим стал мотылек, мало кто узнавал в нем прежнюю бесшабашную Марину. Вслед за Машей подала голос Лиза - королева Елизавета II. И вот уже третьему отпрыску - Димке - исполнялся второй год.
Судьба действительно преподнесла ей в дар все, что только можно, только что вот не на блюдечке с голубой каемочкой, ибо разбил его неповоротливый официант из ресторана за соседним углом.
Но дары не ожесточили и не озлобили ее, не превратили в прекрасный горный хрусталь ее живое трепетное сердце. Хотя пелена благополучного равнодушия порой застилала ей глаза, мешая видеть муки других в борьбе за то, чего у нее было в изобилии.
Она старалась не вмешиваться в дела других, если не видела в этом явной необходимости. Но если уж разгорался в ней благородный гнев, а глаза пылали, как две яркие неугасимые лампады пред иконой Георгия Победоносца, то трепетал враг, несправедливо обидевший беззащитного.
Она была такая. И в этом была ее сила и слабость.
Сергей никогда не являлся для нее центром всего, смыслом всей ее жизни; и порой попытки мягкого и во многом уступчивого мужа в чем-то настоять на своем разжигали ее самолюбие, а казавшаяся ей вот уже совсем реальной и близкой любовь к нему вмиг потухала, кровь текла медленнее, виски остывали.
Она не ненавидела его, скорее была равнодушна к редким всплескам его нежности к ней. Хотя в ее большой душе не было места сухому и холодному расчету, умом она понимала, что Сергей - всего лишь средство для достижения той самой безмятежной идиллии, о которой многие лишь мечтают. Средство не самое худшее. Да и потом если бы не муж, разве были бы у нее такие смуглые и большеглазые детишки - копии мотылька в детстве?
"Нет, - думала она, слегка покачиваясь и напряженно прислушиваясь к мерному стуку колес, - все не так уж и плохо. Вот полный вагон несчастных в чем-то людей. У кого-то погиб единственный сын, и они теперь проклинают жизнь со всеми ее радостями, не доставшимися им, обошедшими их дом стороной. Кто-то стремится к наживе, полагая, что бумажный суррогат - единственная цель существования и условие счастья и процветания. Они не спят ночами, думая, как обанкротить конкурента или просто кого-то обворовать. Это потерянные люди. И как хорошо, что мы с Сергеем не такие".
В полупустом вагоне действительно переплетались судьбы несчастных и счастливых, оптимистов и реалистов, мечтателей и ворчунов. И Марина, как одна из них, поддаваясь общему настроению, опустила уголки губ, нахмурила брови, и мысли ее понеслись нескончаемым потоком куда-то в будущее. Она представила себя уже пожилой женщиной, довольной и раскрепощенной, доброй, но не лебезящей, а порой даже с налетом холода. Рядом внуки, все похожие на нее, конечно, Сергей, по-прежнему тщетно пытающийся дочитать таки "Преступление и наказание" и часто повторяющий, что на него, естественно, можно повлиять, но последнее решение остается все же за ним. Наивный и недалекий, как обычно.
Но она должна быть ему благодарна за этот штиль продолжительностью в жизнь и за не потерянную еще пока беспечность.
Рядом протопали чьи-то шаги, и Марина, встряхнув головой, открыла глаза: напротив нее усаживалась женщина, раскладывала мокрый цветастый зонт, какие-то сумки и, поймав на себе взгляд Марины, спрятала под лавку обутые в простые резиновые сапоги ноги.
Мотылек любил наблюдать за людьми, пытаться угадать их профессию, образ жизни, по-своему оценить их характер. На безымянном пальце правой руки этой женщины поблескивало широкое узорное золотое кольцо ручной работы, и сердце Марины почему-то кольнуло незнакомое ей доселе чувство зависти: такого она еще не видела. Взгляд мотылька скользнул вверх и на секунду встретился с глазами попутчицы, последняя тут же опустила ресницы, но даже из-под прикрытых век выплескивалось наружу и переливалось через край всеобъемлющее счастье любви.
Его нельзя было спрятать, оно светилось в каждой морщинке, им дышало каждое движение, все ее существо кричало: "Я люблю, и я счастлива!"
Марина сконфуженно опустила глаза, увидев, как женщина внимательно на нее посмотрела. В этом взгляде не было снисхождения, свойственного людям, которых переполняет счастье, ни тем более высокомерия. И Марина впервые в жизни почувствовала свое существование пустым и никому не нужным. Даже ей самой. Да, она шла по жизни, смеясь, так говорили все окружающие. Но разве могла она, надев старенький плащ и резиновые сапоги а-ля "прощай, молодость", вооружившись давно уже вышедшим из моды поломанным зонтом и какими-то авоськами невероятной величины, думать о любви, которая посещает далеко не каждого? Более того, о своей собственной любви, а не о том, принесет ли ей сегодня цветы Сергей, и какая она все-таки счастливая, потому что ее так любят. Могла она, восторженная, никогда не унывающая и полная оптимизма, ощутить, что все ее существо не просто поет, а кричит, и что пожирающий огонь ее темных зрачков способен отдавать это тепло одному-единственному, а не только получать его?
Женщина выходила на следующей остановке. Она подхватила свои огромные сумки, сунула зонт под мышку и потопала к выходу, хлюпая резиновыми сапогами. Марина не смогла удержаться и обернулась: у автоматических дверей с надписью уже, казалось, прошлого века "не прислоняться" столпился народ, но когда к ним подошла ее случайная попутчица и подняла на всех карий взгляд всеотдающей жертвенной любви, то сначала один человек, а за ним и другие расступились в преклонении пред этой жрицей Афродиты. Ее чувство ощущали и видели все, как ни пыталась она его скрыть. В сторону отошли и гордые, надменные дамочки, и внезапно отрезвевшие грузчики, и интеллигенты - люди науки, думающие только о дифференциалах и проблеме одиночества в поэзии Лермонтова. А она, немолодая уже женщина, скромно опустила голову и, извинившись за доставленное всем неудобство, неуклюже спустилась на платформу.
Мотылек поймал себя на том, что жадно прильнул к разбитому стеклу, пытаясь разглядеть в последний раз эту, в общем-то, обычную и, пожалуй, не самую яркую представительницу слабого пола. Но занавес из дождя скрыл от Марины сцену-платформу, а гул отъезжающей электрички заглушил все звуки, доносившиеся оттуда.
Она не привыкла обращать внимание на мелочи и ничего не значащие события, и ее никто не мог назвать дотошной в этом смысле. И даже эта женщина вылетела у нее из головы практически сразу. Осталось только ничем не смытое воспоминание о толпе совершенно незнакомых друг другу людей, как по уговору расступившихся в разные стороны.
"Почему?!" - кричала вся ее сущность, восставшая против того, чего не могла понять и тем более совершить нечто подобное. "Почему?!"
Но молчали пустые стены безлюдного вагона. Молчал ветер, сушивший ей волосы, молчали листья, сверкавшие своей последней красотой на ценившем это асфальте.
Марина выбежала из вагона и помчалась навстречу дождю. Она добралась до конторы за две минуты и, попытавшись дернуть за ручку входной двери, вдруг с ужасом осознала, что сегодня воскресенье.
Она села на холодные и мокрые ступени, подняла лицо вверх и залилась неудержимым хохотом. Впервые в жизни ей было плохо из-за такой ерунды. И впервые в жизни она смеялась над этим.