Никитин В.: другие произведения.

Наука смерти

Журнал "Самиздат": [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Peклaмa:
Конкурс 'Мир боевых искусств.Wuxia' Переводы на Amazon
Конкурсы романов на Author.Today

Конкурс фантрассказа Блэк-Джек-20
Peклaмa
 Ваша оценка:


Наука смерти

Цикл рассказов

Баутта

Каждый из нас переживает свою ночь в Гефсиманском саду.
Альбер
Камю

С горбатым носом твой Христос,

А мой, как я, слегка курнос.

Уильям Блейк

   Не помню, как очутился на маскараде. Я не спал уже девятый день, и, на мой взгляд, превратился в чистый дух. Я просто шел на звук музыки, вот и всё. Нет, я не считаю, что оскорбил общественную мораль. Я ничего не призывал разрушить. Просто так вышло. Я не знаю, зачем было столько витрин в том месте, где решили устроить маскарад или карнавал. Что нет? Ну, мне неизвестно, кто завел людей. Там все плясали, пели, веселились, одним словом. Знаю ли я законы? В общих чертах. Дайте-ка посмотрю.
  
   Читает вслух.
  
   58. Никто из состоящих в разряде мирян да не преподает себе Божественные тайны.
   64. Не подобает мирянину пред народом произносить слово, или учить, и брать на себя учительское достоинство.
  
   Судя по всему их даже два. Хм. Да, не знал. Что не освобождает от ответственности; конечно, понятно. Но всё же - мы просто играли. Никто не ожидал, что такое случится! Да, я осознаю, что никто кроме меня этого не видел. Я не сумасшедший. Хотя был буйным. Зачем я надел эту маску? Я сам не вполне... Не спрашивайте, мне очень больно. Да, я узнаю лицо, изображенное на маске. Отдаю себе отчет. Нет, не помню, когда её сделал. Думаю ли я, что это кощунственно? Нет, я уверен в том, что кощунственна сама смерть моего отца, а не моя маска, на которой он воплотился. Я не понимаю - зачем, повторяю вам. Может, я снова хотел обрести с ним связь? Я многое не успел ему сказать. И даже похоронить по-человечески не вышло - всё на кого-то переложил. И побежал, куда позвали. Нет, я не жалоблю. Я очень хочу спать, отпустите меня. Вы меня держите здесь, но я же пошел с вами, думая, что арестован! Сейчас я уже не знаю, кто вы.
   .
   Нет, я не совсем актер. Я иногда играю, и мне за это платят. Создаю образы, понимаете? Ну как будто во мне несколько людей разом. Нет, я не шизофреник. Да, у меня часто болит голова, но это от передозировки людьми, сидящими во мне. Нет, я не употребляю наркотики - на карнавале я их попробовал впервые. Это не была магия! Что вы! Я ничего не умею. Так получилось. Да, я видел то, что никто не видел. Может, я спал, а? и вы меня отпустите? Хорошо, хорошо, я могу рассказать всё это заново. Что это за бумага? Карта. Карта города умерших.
   Не советую по ней идти. Там слишком много. Слишком для человека. Не могу лучше выразить свою мысль. Я? Да я был там, но я же знал, куда иду. Что здесь страшного? А вот сейчас, когда я не понимаю - кто вы? - я немного волнуюсь. Нет, этот город недалеко, тут дело не в географии. Он...тут. И везде. По порядку? О, господа судья... Ну тогда слушайте.
  
   Я был среди этих красивых людей, и они здоровались с морщинистым "лицом" моего отца, будто он ещё жив. Один подошел ко мне и сказал: о, старик, ты изображаешь смерть? А я подумал, ну да, я же сделал маску по лицу отца в последние дни его жизни, каким запомнил. Он, господа, тяжело болел, раком легких, и выглядел действительно страшно. Безжизненно, что ли. Я как-то привык к тому, что он умирает и несколько даже мертв. Не хочу показаться малодушным, но всё было слишком ясно.
   Никогда не представлял, что в таком случае должен делать второй человек. То есть любимая, жена, в данном случае. Ну, хорошо - в моем случае. Мне казалось, что - для нее жизнь оборвалась, и она сама живет в нашем мире, только постольку не завершены ещё земные ритуалы. Речь, конечно, о погребении. Когда я увидел моего отца невозвратно мертвым, я понял по его лицу, что чем дольше его тело проведет на земле, тем большим это будет кощунством. Человек в таком состоянии не предназначен для этого мира, и если хотите, земля вопиет о его принятии. Он здесь неловок, беспомощен, иногда, не скрою, отвратителен. Но там, там! О, вы не знаете, как преображается он в своем "городе" - ему кажется, что оттуда он был отлучен и потому несчастлив. Земная жизнь представляется ему суетным сном, пошлым и тривиальным. И никогда не знаешь, чью жизнь ты прожил, так они в итоге похожи и безлики.
   Обмывание тела, вынос гроба и поминки - это пьяная возня на костях, где, в конце концов, кто-то неизбежно совокупляется... Тут я перегнул? Ха, туда же приходят молодые, а потом они покидают Вас, ничего не поняв, и идут тешиться жизнью. И знаете что? Правильно делают. Нечем с ней больше заниматься, с этой самой жизнью.
   И потом - так все переживают, что у нас недобор в населении - ещё немного покойников и нас не возьмут в команду жителей Земли. Ну а если мы не хотим?
   Если мы наигрались, и воли к жизни у нас нет.
   А им там хорошо. И всё потому, что они уже воскресли, обрели вторую жизнь или начали новую. Это иное бытие прекрасно, и никто не скажет противоположного.
  
   Прошло шесть дней. И столько же ночей я не спал. В какую-то из них я сел перед зеркалом, чтобы увидеть свои глаза - видны ли они вообще, есть ли красная сетка. Я выглядел бледно, но очень даже вдохновлено. Как будто посвежевшим, ожившим. На ум даже пришло - одухотворенным, но тут я засмеялся. Я смеялся очень долго, разбудил мать. Она все эти дни только и делала, что лежала и, по-видимому, спала. Любовь на всю жизнь - это очень тяжело, и когда её не стало, пришло время отдыха. Этот небольшой бесчувственный отдых до смерти знаком каждому вдовцу и каждой вдове.
   В ту ночь я впервые услышал их музыку, с карнавала. Это был "Орфей и Эвридика". Он спускался за ней в землю мертвых, но не вернул её. Хотя от его пения даже Сизиф угомонился и сел на свой камень. Что толку, она не пошла. Ей было хорошо там.
   Потом я открыл шкаф, где висела одежда отца. Согнав моль с его галстука, я разломал шкаф и зачем-то начал делать из него деревянный круг. (Тогда уже у них заиграл "Персей"). Потом как-то само собой появились глаза. Открылся рот. Не сам, конечно, я его вырезал. Вы менторски дотошны, господа судьи - такие как вы обмирщаете язык.
   Скоро я добился сходства с лицом отца. Я плохо рисую, вырезаю - тем более, всю жизнь играл только фантазией, не ножом. Потому-то у меня на руках все эти порезы, которые вы приняли за моё пристрастие к наркотикам и суициду. Когда я закончил, и надел маску на себя, в этот самый момент я услышал, как зеркальный щит спасает Персея от смертельного взгляда Горгоны. Опера заканчивалась. В зеркало на меня смотрело лицо отца. Сходство было изумительным. Я почувствовал, что готов. К чему? Я не знал тогда.
   Боюсь, вскоре исчезло и само зеркало. Остался только я и он. Единое целое.
   И тут-то они завели новую музыку! Мне не оставалось ничего иного, как идти к ним. Это был странный карнавал. Там играли "Страсти по Матфею", и люди веселились. Они радовались, как дети. Прикасались друг к другу, будто не веря, и смеялись от счастья. Их голоса разливались в ночной тишине, а босые ноги приплясывали в такт.
   Они к чему-то готовились - к чему-то праздничному, о чем они знали, что, быть может, с ними уже было, и случится вновь. А потом они принялись благословлять землю, стоя на коленях гладить её, будто возлюбленного, и о чем-то перешептываться. Они плакали от радости. Я никогда не видел столько нежности.
   Я огляделся. Это был переулок, невдалеке от центра. Вокруг только офисные здания, жилых домов нет. Горят фонари, мигают сигнализации. И ни души, кроме нас.
   И тут молодая девичья маска закричала мне в "лицо": Баутта, баутта! Он боится смерти! - и засмеялась. "Странно, - подумал я. - Кто её не боится?". Я мельком рассмотрел девушку. Она была, господа судьи, пухлой и, что неудивительно - полногрудой. Она подпрыгивала и словно подбрасывала вверх два круглых кулька. Однако потом, у неё слегка задралась блузка, обнажив низ живота, и тогда я понял, насколько она худа. Ей пышность оказалась такой же маскарадной, как и её лицо. Маска - это белое, словно фарфоровое личико, усеянное множеством рыжих веснушек. Черные остро изогнутые брови и ярко-красные губы. Да, она немного отпугивала. Но стоило лишь опустить глаза вниз, как ей пышность сразу расслабляла свои языческим, плодородным уютом. И тогда амбивалентность искусственной строгости и естественной щедрости...Я сказал амбивалентность? Ну, хорошо, я одновременно почувствовал противоположность в любовании красотой и блаженством обладания. Согласен, мы говорили о другом...
   Вот тогда и появилась маска смерти. Она ходила между нами, но никто не обращал на нее внимания. Однако я ясно понимал, что подобное возможно только сегодня - в любой другой день карнавал разбежался бы в страхе.
   Люди не боялись её, но и не пытались задеть. Просто не замечали. Было чувство, что есть что-то сильнее смерти, но вряд ли на этом основании стоит её злить. Этого "что-то" они все ждали как праздника.
   Я старался не оборачиваться к маске смерти, но она сама заинтересовалась мной.
   Я стоял перед девушкой, которая непрестанно прыгала, словно не умела танцевать, и вдруг она обняла меня и закрыла мои глаза. Я чувствовал спиной, как она смотрит в лицо кому-то, кто оказался позади меня. "Черный жнец, но сегодня не его урожай", - прошептала девушка мне. Тогда внутри меня закричало - "ты не должен быть здесь! Он вправе тебя взять, потому что ты обманом сюда зашел". Внутренний голос подчас бывает пессимистичен.
   Маска смерти развернула меня к себе и долго смотрела мне в "лицо".
   - Я тебя видела. Ты умер, - сказала она.
   О, здесь я во второй раз заново пережил смерть отца. Вы не представляете: оказалось, что я до сих пор не верил в его смерть! А думал - "всё слишком ясно".
   - И даже если на тебе его маска, я посчитаю, что ты баутта, - насмешливо продолжила она.
   - Баутта, баутта, - закричали вокруг. И я понял, что весь карнавал замер на время, пока смерть испытывала жизнь.
   Моя мнимая победа одурманила меня. Я вскричал и, отобрав у кого-то красного вина, пил его, и поливал себя. В сущности, опьянение мне не было нужно. Я и так трясся от возбуждения, словно в экзальтации. Меня стали мазать чем-то жирным, и сейчас я понимаю, что это было растительное масло.
   Тогда-то мы и разрушили...
   Да, начал я. Я закричал, что демоны смерти вокруг нас, и их надо бы уничтожить, чтобы освободить мертвых. Все восприняли предложение как игру и согласились. Правда, спросили меня, где мы найдем их.
   Я сказал - там, где мы установим их обиталище (ясно помню, что употреблял именно такие слова), там они и будут. Мы сделаем их пространство реальным, поверив в него.
   Я указал на офисное здание напротив и направил туда людей. Я сказал:
   - Мы продолжим поход на стены, вслед за Камю и Сартром. Мы подберем знамя Ростова, спящего в снегу. И заручимся поддержкой улицы, которой в сущности все равно. Власть легко дастся нам, ибо никому от нее нет проку. И будут упрямиться стены, реветь, как Валаамская ослица, лишь бы не сдвинуться с места.
   Но мы запоем нашими мощными голосами, и Ерехон рухнет. Только глухой
   не знает, как они не прочны стены, и сколь жаждет камень участия в чуде. Лишь привычка камней лежать один на другом создает препятствие.
   Здесь маска смерти с любопытством посмотрела на меня.
   И свершилось! Наши голоса разбудили камни поодиночке, и они, поняв всю свою беспомощность и раболепие, - рассыпались сами.
   За стенами, когда мы сокрушили витрины, наши враги даже не стреляли по нам. Они бросались на нас, точно безумные полудохлые обезьяны, норовя откусить наши языки. Мы связали их понарошку и вскоре отпустили к нам веселиться. В здании сидели такие же ряженные как мы, только и ожидая нашего штурма. Выяснилось, что люди с карнавала давно поделились на две группы, и сражение было запланировано. Я ничего не изменил, лишь поучаствовал в игре своими призывами.
   Помню, я ходил по этажам этого офиса, и на рабочих местах, где скопилась пыль, видел контуры клерков, что работали здесь раньше. Перед одним из компьютеров я увидел пыль и фотографию с черной лентой. Я узнал отца и пошел на выход.
   Я не говорил людям крушить всё вокруг, я только сказал об абсурдности перехода человека из бытия в небытие, и как нескончаемо скучно жить в данных тебе условиях. А они говорили, что знают об этом, но знают и больше. И на радостях плясали на столах и клавиатурах, и пели вместе с хором из "Страстей".
   Я оглядел их, и заметил, что маски смерти среди нас больше нет. Она ушла, не дождавшись чего-то, что предвосхищали люди с карнавала. Когда меня позвали, я обернулся не сразу - реакция у меня почти отсутствовала. Мне казалось, я уже не думал, не мыслил, не был здесь. Обернулся ли я? Не знаю точно, но потом увидел свет, словно за нами приехали машины и осветили все здание. Я пытался отвернуться, но бесполезно. Тогда я опустил глаза, и на мраморном полу увидел отражение... Рассказывать дальше? Что ж, как угодно.
   Их было двое, и они шли мимо всех. Однако совершенно ясно, что любой из нас ощущал, как связано их движение с нами. Первый сказал, проходя близь меня:
   - Они закрываются руками от себя, ведь люди - свет мира. И не в первородном грехе суть искупления, не столько уже. В конце концов, кто не верит в свое воскресение, как в мое, вряд ли должен расплачиваться за то, что содеял Адам. Ни меда, ни жала, разве не так? Чувство вины, что преследует людей, исходя от меня - вот новый первый грех. Потому что тот, кто был Вторым человеком, чувствует свою вину.
   - За что, Боже?
   - Видишь этого человека, Павел? Он оставил своего отца в день похорон. Когда-то я призвал другого человека сделать так. Сегодня я покаюсь перед ним.
   - Ты, Боже?
   - Да, Павел. Я же был человеком, когда это случилось. Он попросил день, чтобы похоронить отца, и я сказал ему - мертвые позаботятся о мертвых. И он последовал за мной. Когда я так ответил, во мне говорил не человек и милосердие, но Бог и его воля.
   Но это не все, Павел. Далеко не все. Я принес мир, а меч дал, чтобы отделять добро от зла. Ибо если я говорю - блаженны миротворцы, то сам должен стать первым из них. Матери и сыновья, братья и сестры - не я их разделю, а сами они разойдутся, если одни злы, а другие добры. И всяк, кто не узнал свою мать, также покаяться должен перед ней, значит, и я, Павел. В первую очередь я. Почитай родителей своих, - сказано, а я матери своей не признал. Не в отречении от злого человека, а в борьбе за душу его и свет в нем - истина есть. Я распекал лицемеров, а сам говорил в двух лицах. И стращал маловеров адом, которого, безусловно, нет, как и самих маловеров. И покаюсь пред городами Хоразин, Вифсаида и Капернаум - не будет им горя, не низвергнуться они в ад, не столько потому что нет его нигде, а потому что не каяться во вретище и пепле, но добровольно и свободно, будто ты есть Бог - и всё равно каешься.
   Всякое дерево доброе приносит и плоды добрые, а худое дерево приносит и плоды худые. Тогда зачем я оставил после себя засохшую смоковницу без плодов?
   По плодам моим узнают меня. И воскрешу я это дерево, как невинно убиенное мною.
   Так если у смоковницы взять подобие, когда ветви её становятся уже мягки и распускают листья, то близко лето. А если она засушена, то, значит, и я не близко, не при дверях.
   Нельзя говорить доброе, будучи злым. Так за что я тогда ругал фарисеев? Какое право было во мне, кроме божественного?
   - Но разве этого не хватит, Боже?
   - Нет, природа моя человеческая, другая моя природа - говорила: не хватит. И не плох книжник своими знаниями, а даже хорош, но плох тот, кто обмирщает в мыслях своих Святой Дух, не веря истинно, но зная букву писания. И покаюсь перед людьми, коих пугал адской печью не веря в их веру без страха - пусть знают, что плач и скрежет зубов - дела только мирские, и творится сиё между людей. Иначе уподоблюсь слепому, ведущему слепых. А те, кто не напоили меня, не накормили, не дали приют и не посетили в болезни - те не напоили меня, не накормили, не дали приют и не посетили в болезни. И всё, и боле ничего.
   - Но Боже, что разрешено на земле, то и на небе. Неужто церковь Твоя не может покаяться за Тебя?
   - О нет, Павел. Я сказал - создам церковь на камне: то есть там, где двое или трое собраны во имя Моё - там Я посреди них. Если двое согласятся на земле просить о всяком деле, то, чего бы не попросили, будем им от Отца Моего Небесного. О большем, Павел, я не говорил. И не гоже этим людям каяться за меня, когда я должен это сделать перед ними.
   И жаль мне, Павел, что не содеял я чудес для всех людей только из-за неверия некоторых.
   ...Смерть уже ушла, Павел. Сегодня воскреснут мертвые во плоти, но явлены живым они будут в конце времен. И пребудут они в воскресении, как Ангелы в Царстве Небесном.
   И отец этого человека непременно восстанет среди них, как малое дитя. И пусть наш гость уже покинет праздник воскресения - бессмертие не возможно без смерти.
  
   Так я очутился на улице, где меня вскоре арестовали. Я видел разбитые витрины, слышал шум сирен, и, поняв, что один, начал рисовать карту "города" мертвых, чтобы мне поверили. Да, топография напоминает то самое место, откуда вы меня увезли. Но это кажущееся сходство.
   Я вам всё рассказал. И требую, чтобы меня отпустили. Отдайте мне мою маску. И скажите, кто вы? Вы похожи на лицемеров, которые бесконечно толкуют закон, не исполняя его. А впрочем, ладно. Не моё дело. Прощайте, я поеду на кладбище и проведу там хотя бы пару часов рядом с отцом. Я знаю, он там будет. Воскресшие лишь там встречаются с живыми. Там хорошо, тихо и несуетно. Можно поговорить, зная, что услышат. Чайте воскресение мертвых, ибо наступит оно.
   Выходит из церкви и бредет по улице. Он в маске и люди улыбаются ему, веселясь.
   Наконец кто-то окрикивает его.
   - Sior Maschera!
   - Да? - отвечает. И видит перед собой девушку с карнавала. Она без маски, но, думается, он узнал её. Безусловно, на ней нет и маскарадного костюма. Остается удивляться, с помощью каких сил они смогли увидеть друг друга.
  
  
  
  

Тень Гамлета

  
   Ты просыпаешься с открытыми глазами, оттого что не видел сон. Может, он был, но ты его не помнишь. Как и всю последнюю неделю. Страшно то, что для твоего мозга этот день уже прошел. И для тебя он закончится через час. Да-да, вы живете отдельно. Это сложно понять, как и догмат Троицы. Есть всё.
   Пока впереди этот час, ты берешь умную книгу (потом не сможешь ничего читать) и понимаешь даже то, чего там нет.
   "Воскресение плоти есть надежда...". Чья именно - ты добавляешь от себя. Конечно, твоя. Без плоти трудно, особенно когда она не просто мертва, а уже разлагается. Этот тлетворный запах у тебя изо рта - разве не признак разложения? Дня этак шестого.
   Руки и ноги холодны, ты их не чувствуешь. И ладно бы. Но вот чужое как приложенная маска лицо - пугает.
   Вспоминаются клише - нелицеприятное поведение. Не терять лицо. Лица на тебе нет. И в грязь им нельзя.
   Но все хорошо - лица же нет. Значит, все это к тебе не относится.
   "Эти мертвые камни у нас под ногами прежде были зрачками пленительных глаз".
   Напеваешь Dies Irae . Заупокойная умиротворяет. Конечно, промысел. Безусловно, умрем. Вот только ты никак не можешь. Муха, муха, бьющаяся бесконечно между рамами окна.
   Один лишь звук жужжания и после очередного удара скучная находка - о, черт, жива.
   Да сдохни же, наконец! - шепчешь себе. О нет, маяться еще долго. Приятная сладость самоистязания. Копошиться во вчерашнем дне, думая о смысле всего в целом.
   Все идет как надо - отдельно от тебя. Ты не часть мировой гармонии и даже безобразия. Ты как-то нелепо оторван. Безобразен по-своему. С ненавистью ко всему другому. Дохлый, синий. Кощунственно живущий в небытии. Кто ходит между людей и подмигивает им про себя - эй-эй, я уже там. Хоть и живу. Глупые, глупые, там совсем не страшно. Там просто не так. Сразу и не найдешь отличья.
   Сегодня кажется, что крови совсем нет. Ты ее изжил и нужна новая. Вместо нее течет нервный ток. Вот отчего тремор в руках.
   Я чувствую (уже я), как валится на меня глыбой мир. Вот каменными ребрами упал Нотр Дам, о, о, облокотилась на мои плечи вся вавилонская башня. И эти склизкие языки тысячами полезли мне в уши, в душу. Ш-ш, остается только шипеть от боли. Как же это много шесть миллиардов! Как это безбожно много...
   Видели, как кошка вострит уши, когда что-то безликое шаркает по чердаку? Интересно, она ощущает, как скрипят ее уши? Я - да, в каждое мгновение. Удар лифта об этаж. Скрип мела по асфальту. Два хлопка, один позже. Кто-то кричит, убитый. Контур тела рисуют мелом на асфальте. Приехали.
   Но в этом месте, проклятом на всех рекламных столбах, есть деньги. Надо зайти на работу и взять еще. Неживые тоже работают. А работающие не живут. Раньше считали, что деньги, как кровь. Не верьте, это вампир вам говорит. Она устраивает только низшие кланы. Тех, кто может пить крысиную кровь. Благородные вампиры ее брезгуют. Я из них. И если ты тоже - дай руку и подставь свое горло. Ах, да ты же тоже пустой, раз из них.
   Благословенная пустота. Я живу в ней как в колбе и чувствую других, когда чужая колба залезает на мою. Тут нигде нет ни души, ни созвучия их. Кто-то что-то открыл, и все выпарилось. Все ждут, когда-нибудь закроют. До этого зальют. Жаль вот, состав неизвестен.
   Поколдуем, хотите, да что толку? Без чуда и черные силы бессильны.
   Воскресение плоти есть надежда...
   А воскресение духа?
   Все, надо пить. Выйти на улицу, где мало людей в праздники. Конечно, когда нет работы, сидят дома. Не бегают, как заведенные куклы. Что ж, мне же легче. Никто не знает, как выглядят музеи, выставки, кремль. Метро, пробки, толпы - все достопримечательности.
   Ты везде, как Муромец, на котором сидит Соловей-разбойник. И думает, что все наоборот.
   Улица пустынна. Тяжело это - седьмое января. Тягостно и тоскливо. Черный ворон и все бесы ада вьются над ухом. Они что-то шепчут, обжигают, царапаются. Иногда ты дрыгаешь головой, пытаясь их скинуть, или хватаешь скрипучими зубами за красные хвосты или черные перья. А редкие прохожие оглядываются. Неужели не видят, слепые? Ха-ха, я покажу вам когда-нибудь небытие, проводником буду. Я назовусь Каином, главою рода нашего, и буду Вас пытать, как пытал бы Авеля. Они все узнают. Еще чуть-чуть. О, я предвкушаю справедливость. Ад - это честно. Ад - это понятно за что.
   Тепло, как в октябре. Льет дождь. Капли - то немногое, что осязается. Хорошо хоть нет света. Пасмурно. И темно уже утром. Вот он, апокалипсис. Только без того облака...
   Продавщица курит у магазина. Плохо накрашена. Пыльный фартук. Она знает, знает. Смотрит на меня и понимает кто я и что сейчас со мной. Может, только она и знает - не родной, неблизкий человек. А просто продавец жидкости. Вот на выходе появляется такой же как я. Голоден. Взгляд затравлен. Глаза пугливые. Синеват. Дрожит. Этот и крысу съест. Он думает, что брат мне. Нет, мелочь. Отребье. Сам бы в него осиновый кол вогнал. Да он еще и закричит: спасибо, спасибо за освобождение.
   Это ужасный мир, где каждый вампир ждет свой осиновый кол, как манны. Тьфу, противно!
   Я вхожу вовнутрь. Колбасы с разным количеством жира. Может, это он стекает по ляжкам продавщицы? Гудящие полки. Молочный отдел, как мечта. Лампа горит очень ярко. Выключи, Боже! Это не Ты. Пить, пить. Я иду к тебе, о мой пыльный и сальный фартук. Неотвратимо, как тупой мертвец в ужастике лезет под газонокосилку. Зачем я думаю весь этот бред? Мозг, поживи в тишине, прошу!
   Дай мне, дай, о, моя королева, жидкостей с кровью, разных бутылочек. Одни красивше других, но разницы нет. Для меня. Сейчас, когда голод. Когда нужна кровь. Когда ее нет. Нет, нет, не спрашивай так громко, чего я хочу. Ты разве не видишь по мне? Нет сдачи? Не надо, наплюй, просто разожми свой влажный кулачок и отпусти банку! О нет. Я рассмотрел ее фартук вблизи. Теперь я вижу, как режут по нему сало, как выжимают требуху из ее чешуи. Требуху. Уху, уху!
   Что она так смотрит? Я кричал вслух? Не слышал. Ну ладно. Я же, в конце концов, актер.
   Я хватаю банку, и, боясь уронить, несу на выход. Мое тело плетется за ней, чувствуя оживление. Оно танцует, как мертвый бразилец при звуках румбы. Оно еще мертво, но подбирается к поверхности земли и ковыряет пальцем верхние почвы. Душа загублена и так. Я думаю, в каком виде воскресну... Каким я умер? Младенцем? Или в самые счастливые свои минуты? Будут ли со мной родные...
   Не верю ни во что, оттого больно. Что ж, я вампир на бескровном пиру.
   Выйду из магазина, рядом мужики кидают монету. Они уже выпили, уже горды. И решают, кто идет. Недавно бежали, как по горящим углям, притом не чувствуя жара. Вот он - божественный суд средневековья. На них благодать, раз не сгорают.
   Одного я узнаю. Тот, что выходил из магазина. Отребье. Крысолов. Дуй в свою дудочку, не отвлекайся от горлышка. Крысы идут за тобой. А ты - впереди них. Ты в воду, а они дальше. Город ничего не заметит.
   Опять кинули монетку. Глядят на меня. Глаз нет. Одна вспухшая кожа вместо них. Демоны, демоны низшего звена. Говорят мне:
   - Розенкранц и Гильдестерн мертвы.
   Я отвечаю: все мертвы.
   Это наш пароль. Вампиров. Ханыг-интеллигентов. Плачьте Шекспир и Стоппард, ибо вас читаем мы. И пусть вас утешит, если не Он, то смерть. Блаженны мертвые, ибо они мертвые.
   Святотатство умных дураков - единственный обряд, который мы служим.
   - Скажи, Гамлет, - говорят они мне. Узнали, видно. - Быть или не быть?
   Я открываю банку. Взрывается надо мной небо, вострятся уши, скрипит где-то в макушке. Ослепляет вспышка в мозгу. Он сливается со мной. Аллилуйя! Я запрокидываю голову и, наконец, чувствую дыхание Бога.
   Ветер. Вот он. Обнимет меня, хотя я вампир. Я тварь, противная всем Твоим помыслам и надеждам. Твоим детям, если их не убили еще их дети и прочие потомки. А ты добр ко мне. Влага впитывается через остатки крови, бежит прямо к аорте (она вместо сердца). И в меня, как в сосуд, входит временный дух. Еще не совершено таинство, но литургия уже началась.
   - С Рождеством, Гамлет, - говорят мне мертвые Розенкранц и Гильдестерн. И у меня нет причины им не верить.
   И кажется, вся улица поет голосами сотни ангелочков. О, эти толстенькие, рубенсовские, языческие амурчики!
   - Аллилуйя, аллилуйя.
   Сияет престол и от него блестящей лестницей стоят все легионы света.
   Узри мощь Мою, - слышу. И понимаю, как жалок. И как благословен, что вижу. Они нависли надо мной, и я чувствую лицо, сердце и хотя бы наяву я вижу сны.
   - Так быть или не быть? - опять домогаются мертвые Розенкранц и Гильдестерн.
   Отстаньте, крысоловы - выбора здесь нет. Почему? Да потому что бытие возможно вместе, только вместе. А мы - разошлись, разделились, предали. И спрашивайте уж честно:
   - Не быть или не быть.
   И я вам скажу гениальную истину - разницы нет.
   Умрите с миром.
   Они спрашивают про Офелию. Как там у нее? Стала ли медузой? Не знаю, ничего не знаю. А может, требухой? Да откуда я... не сбрасывал я ее. Сама, все сама.
   - Когда нет любви, бывает и такое.
   Тоже мне, Платон. Переселение душ. Пифагорейцы, неоплатоники. Индуисты.
   Почему нельзя просто умереть и показать кукиш напоследок... Кому, кому... Знать бы.
   А Офелия - да. Как-то неладно вышло. Эта извечная записка, которую все читают (даже если ее нет) и потом бросаются в воду. Не одни люди пишут, в этом-то и дело. И не только чернилами.
   Они мне говорят о Лорелее и даже о жене Дракулы.
   Упали, да. Почему Розенкранц и Гильдестерн всегда так умны? Делать им нечего.
   Была ли она безумной? Идиот ли я? И что, Лаэрт исполнял сыновний долг?
   Да пока не пойму, мужики. До спектакля тьма времени. Еще? О да, надо. Вопросы начали решаться, я снова силен.
   Да-да, главное не перебдеть. А то Гамлет не получится. Все, пошел, пока. Жду в Норвежском лесу. Где? Ну, а в Дании моря нет, что поделаешь.
  
   Я иду по улицам. Вполне себе. Ничего лишнего не вижу. Почти отдыхаю. Наслаждаюсь умением держать голову прямо. Не опускать глаза, когда хочется убежать. Отворачиваюсь только от девиц. Они кругом, будто знали, что я здесь пройду. Притягивают, как сирены голосами. Нет, милые, я храню себя для небытия, как монах для Бога.
   Пасмурным темным зимним вечером они еле заметны. Сами все черные, со смоляными гривами. Когда сигарета подносится к лицу - видны белые лица и синие губы.
   Им еще жить и жить, но они притворяются нами. Словно издеваются. Но меня сейчас уже ничего не трогает. Во мне - золотая середина крови. Я не голоден, но и не сыт.
   Они хотят спросить, как туда попасть. О, приоткрыть бы вам дорогу, показать окраину смерти. Но лень мне что-то. И сейчас я ее не вижу.
  
   Но одна все-таки подошла, смелая. И спросила: а вы сегодня будете играть?
   О да, - говорю я, - несомненно. Носферату? Нет, сегодня Гамлета, принца, понимаешь, Датского. Сам себя играю. Не интересно? Потому что не вампир? Тут ты ошибаешься. Гамлет - определенно вампир. Придешь, значит. Молодец. Уважаешь за то, что гот? Кем я только не был. Вот теперь, значит... Советовал бы я спать в гробу? Да я в нем сплю - неудобно. Куда приглашаешь? На кладбище? Милая, я там больше времени проведу, чем здесь. Еще наскучит. Нет, я не планирую скоро умирать. Я уже умер. Не расстраивайся, - говорю. И протягиваю к ней руку. Ой, да не визжи ты. Поздно уже пугаться. Лето в аду провела? А, не ты сама, но как будто испытала всё то же самое? Ну, один сезон - это совсем немного. И "как будто" не считается. Хочешь, Гамлет взвесит твою душу и скажет, не быть тебе или не быть? А твой добрый знакомый Носферату пожелает тебе долгих лет в аду?
   Можно идти дальше. Плохо, конечно, молодых пугать. Ее темный плащ так раздувался, пока она улепетывала. Эх.
   Захожу в Арбатский переулок. Вижу знакомую церковь и иду дальше. Вот уже и театр.
   Здравствуйте, сволочи и бездари! Без злости говорю я им. Они и так все знают. Сегодня будет вам Гамлет. Золотой середины. Для которого - быть, так же неважно как не быть. Любить Офелию равно мстить и не замечать ее. Безвольный. Тщедушный. Тот, что расцвел в ваших сердцах, как сорняк, именно сейчас. О, я поставлю перед вами зеркало. И не отпущу, пока не увидите там... пустоту. Изгрызенную до основания душу. Ваш тонкий налет ума и вкуса, как римские сандалии вместо римлян. Я буду играть и смотреть вниз.
   Потому что я не хочу видеть таких же Гамлетов, как я. Я кукла, которой заказали сомневаться ради действия. Я понимаю это. Вижу. Но я рожден таким. И сыграю самого себя.
   Вот только не пугайтесь, когда наутро не найдете под теплым одеялом своих любимых. Они уплыли туда, где есть воля и вера. Одно не может без другого. И все равно умрете вы от яда, так ожидая явления Царя со свитой, войском. Он установит справедливость, наведет порядок, закончит действие... А верите ли вы в того, кого так ждете?
   Аплодисменты. Я что, уже сыграл? Добавил ли я свои слова к моей же роли? Неизвестно.
   Я выхожу на бис, рубашка мокрая. Быстрее ее снять, уйти со сцены. Довольно! Благодарю, что были здесь.
   Ухожу со сцены. Опять он перед гримеркой, режиссер.
   - Молодец, Молодец. Но в Гамлете сегодня было много воли. Ты пил?
   - Возможно.
   - В следующий раз играем...
   Но я не слышу уже. Я в гримерке. Ищу бокал. Вот он, привычный. Стоит, полон "красного". О да, наконец. Мне надо, я иссяк. Опять мне мало крови. Я весь дрожу, и снова чувствую все то, что за пределами жизни. Я поднимаю его тонкими руками, уже иссохшими, и тяжело мне. Поднесу к сухим губам, и оживлю и их, и все, что глубже.
   Да, мой гений торжествует! Коня, коня - а я пешком в Одессу!
   Опять он. Режиссерская камарилья. Пришел благодарить, каналья. Лысый, довольный как всегда. Холеный холуй. Х-х-х, - на тебя. Говорит мне, что я не в духе. Никто не в духе, ясно! Все мимо него. Вы обходитесь без него. И я такой же был. Но теперь я вижу: на меня смотрят Сверху. И гений - благодать для неправедных. На мне лежит она ...
   Его рожа, похожая на Плюшкина, почему-то лезет к моим небритым щекам, и, улыбаясь, лепечет, что я не вышел из какой-то предыдущей роли. Ну, вспомнил он - пьеска, говорит, была о Тертуллиане.
   - Может, это не роль? - отвечаю я.
   - Мой дорогой, ты гениальный актер. У тебя нет не ролей.
   - Червь! - кричу. - Недочеловек. Ничтожество. Я раздавлю тебя. У тебя нет воли, чтобы признать, как жалок ты. Что все кругом мертвы. И только отец мой, тоже Гамлет, в нашем дурацком королевстве еще отбрасывает тень! А вы дивитесь этому, как будто бы не живы! Бог умер для всех вас.
   Рожа немеет на миг. А потом, сволочь, бьет в ладошки.
   - Гений, гений! Кто тебе сказал, что следующим играем Ницше? Ах, да. Я сам. Репетируй... я ухожу. Гения питается одиночеством. Да, в сценарии нет, но нужно будет вставить голос сверху, с потолка: мол, караю тебя за твое кощунство безумием! Не удивляйся, ссориться с властями не хочется. Пойми, аренда театра... ну репетируй.
   Я сломлен. Пьеска. Прошлая. Или будущая. Я хочу пить. Голоден, устал. Нет сил дойти до дома. Где мой тайник? Вот, бутылка "белой". Храбрость льва и глупость зайца. Банальное забвение. Всё, пью. И молча. Молча, мозг. Слейся со мной в единое пустое пятно. В ощущение космоса. В гармонию развоплощенной личности.
   ...Дело сделано. Иду, бреду. Тяжело. Скорей бы. О, опять церковь. Ну да, я же обратно волочусь. Зайти что ли, рассказать им правду? Эй, откройте, это я, Гамлет. Со мной апостолы смерти - Розенкранц и Гильдестерн. Они невидимые. Но я их осязаю.
   Странно, открыли. Что мне? Да всё просто. Я мертв. Я в аду. Что мне делать? Ответь, служитель. Молиться? Да, понимаю. Язык не ворочается. Я в аду. Горю. Мне больно.
   Как выбраться отсюда?
   Что? не стой там? Здесь лужа? О, я промочил ноги. Нет, не так понял? Не стой в аду?! И это весь совет? Просто - не стой?! Ты закошмарился совсем - людям говорить такое? Нет в тебе сострадания. А мне оно и не нужно. Я и так силен. Что ты по сравнению со мной?! Да, я пьян. Но мой бог - Дионис! Я ему служу. А твой - умер. Насовсем. Тук-тук - без ответа. Не жив. Ты просто не слышал, что Он умер. А я здесь лягу, и буду спать.
   Не надо меня тащить в тепло. Я хочу умереть на улице, как шелудивый пес. Непокоренным. А что вы такие сильные, как подняли меня? Я думал, вы все изнемогаете от немощи. Гамлет, убей в себе сомнения!
  
   ...Я вспомнил, о чем они говорили. Потом уже. Когда отоспался. Добрался до дома. И вспомнил. Я еще бормотал, что умер, умер. И услышал ночью, как они беседуют:
   - Следующий спектакль о Фридрихе будет.
   - Откуда знаешь?
   - Ну гляди, как в роль вошел. Гений.
   - Гений. Надо о нем помолиться.
   - На "Фридриха" пойдешь?
   - Конечно. Он веселый, интересный. Жаль, в конце с потолка опять глупость скажут. И тут-то больше всего зритель зааплодирует.
   - И за него помолимся.
  
   Я вспомнил. Хотя раньше всегда забывал. Я захотел проснуться. Оживить себя. Воскреснуть, наконец. Это есть надежда моя. Не хочешь стоять там, где стоишь - не стой.
   Просто не стой. Не стой
  
  

Бессмертие

   С ним я встретился у остановки - не виделись довольно давно, и являлись что называется, "шапочными знакомыми". Другими словами, если бы не хлестко льющий дождь, мы бы не разговорились, а прошли мимо, вежливо кивнув друг другу. Мы стояли под стеклянным покатым навесом и стесненно избегали смотреть на стихию, тем самым показывая, что с возрастом начинаешь бояться воды. Также неловко было нам обоим рассматривать своего собеседника (то есть, ему - меня, а мне - его). Все эти наши желания, соединенные вместе, обретали эпитет "невыполнимые", потому как кроме моего знакомого, меня самого и дождя на улице больше никого не было. Мы оба взглянули на скамейку, но из какого-то внутреннего протеста сесть отказались.
   - Стареем, - неожиданно сказал он.
   - Что делать, - согласился я.
   "А между тем, нам только тридцать пять", - чуть было не начал я шутливым голосом, но вовремя сдержался - что тут смешного?
   - Ты едешь куда или как? - спросил он.
   - Живу здесь, - показал я папкой на первое, замеченное мною выступавшее из переулка здание (лень было объяснять). - А ты?
   - Проеду пару остановок. Машину отогнали, пока бумаги заносил, - он похлопал по такой же папке, только уже пустой.
   - Они похожи, - улыбнулся я.
   - Мы все разносим бумагу, - заметил он. - Когда-нибудь ты отнесешь (или уже относил) мою стопку, а я, может быть, сейчас избавился (самое точное слово) от твоей. Давай же не будем ждать круговорота оскверненного дерева и поменяемся напрямую? - он протянул мне свою папку, и я, забывшись, точно в дреме вручил ему свою. Опомнился я, наткнувшись на его удивленную улыбку - он вежливо ждал, пока я "догоню" шутку. В ответ я затряс головой, оценив иронию, и вздохнул.
   - Знаешь, - начал он. - Вспомнил тут о круговороте, раз уж слово произнес. Недавно мне такую историю рассказали.... Только предупреждаю - она грустная, потому как обо всех нас.
   - Все истории обо всех нас.
   - Верно. Ну, слушай. Думаю, тебе понравится.
  
  
  
   Жил-был в загородном доме старик. В последнее время его волновала только одна мысль: он умирает, и, следовательно, надо сделать так, чтобы это произошло как можно в большем комфорте. Он немало служил и его дом - не случайность, как, стало быть, не случайность и его требование к достойному завершению того экзамена, который он, по его мнению, с честью выдерживал. Скажем так, он дольше нас передавал бумаги. А лучше ли? Если бумаги можно передавать лучше или хуже - то, несомненно, лучше. Впрочем, дело не в этом, а в неуместном слове "милосердие". Нет, нет, не думай, я тебе не буду говорить о его "несовременности" - это пусть и правда, но одновременно и банальность, так что уволь. Ведь если во что-то не верят, то этого и не существует вовсе. Но я сбился, правда, вполне осознанно - я подвожу тебя к истории. Добавлю одну мысль - я думаю, милосердие и подобные слова так стыдны даже для произношения, потому как особенно требуют конкретики, детали, а проще говоря - практики и ежедневного применения. И поэтому даже в устной речи, не то, что на бумаге - они сложны. Только великие слова могут быть так безжалостно требовательны в употреблении. И вот теперь, утомив тебя прелюдией, (прости, но троллейбуса все нет) я продолжу историю без отвлеченностей.
   Когда люди умирают, они обнаруживают жизнь - или ее тень, а по ней уже жизнь - в привычках, что долгие годы окружали их. Старые люди словно говорят себе: если у меня на протяжении ста лет есть привычка, значит, у меня были все эти годы, как бы я их не упускал или не забывал за незначительностью. И у моего старика, безусловно, были подобные привычки. Еще, конечно - распорядок дня. Он делается важен к старости, когда фиксация проходящего времени становится обязательной. Для него все это являлось традициями, подобными той, что заставляют нас хоронить наших умерших, а так как это сравнение его, и он, конечно же, трепетно (то есть вполне осязаемо) относился к смерти, то ничто не могло заставить старика изменить ни привычки, ни распорядок дня. Одной лишь смерти он готовился сдать эти редуты извечного человеческого упрямства. "Ведь уступить великой силе, - думал старик, - это не столько потерять, сколько смириться". Мы видим, что он был философом школы человеческой старости.
   Дни напролет он проводил в саду, который лично возделывал долгие годы. Сам сад, по сути, являлся результатом, трудом, созревшим плодом, и, значит, наслаждение им означало одно - часть жизни прожита не зря. Представь себе, что ты потратил, по-твоему, целую вечность и склонен расстраиваться из-за своего мотовства, но, подойдя к зеркалу, ты видишь у себя, предположим, на голове - прекрасный плод или цветок; другими словами, символ того, что твои корни не зря торчали в земле.
   На своем участке старик всегда гладко стриг траву, чтобы она напоминала ему ворсистый изумрудный ковер, по которому приятно ступать или даже любоваться им, лежа в гамаке. В нем он провел большую часть своей старости: закинув костлявые ноги на ткань, и сжавшись в клубок, как котенок, он был похож на состарившегося ребенка.
   Впрочем, он подолгу наблюдал за детьми своей дочери, то есть родными внуками, и, скорее всего, неосознанно копировал их, думая: "мое детство было совсем не так давно". Внуки приезжали к нему каждое лето, и весь день проводили в возне на ровной траве сада, нимало не интересуясь дедом. Иногда они играли прямо под его висящим гамаком, и тогда он чувствовал себя плененным зверьком, попавшим в сети бессилия и дряхлости - и старался не шевелиться: ему казалось, что скрип его костей отпугивает внуков. Но те, скорее всего, привыкли относиться к деду, как к какому-нибудь древнему, сухому дереву, которое кажется бессмертным, не являясь им. Дочь редко навещала его - не вылезала из столицы, работая в свое удовольствие (она развелась, потому как ее первая любовь оказалось ничтожной, а на вторую ее чувств уже не хватило), и если старик ее видел, то только тогда, когда она привозила детей. Уставшая с дороги, она быстро пила зеленый чай с лотосом, (привезенный с собой), вздыхала - и явно чувствовалось, что стоит ей на секунду расслабиться, и она или заплачет, или заснет прямо за столом, с ароматной кружкой. Но нет, она быстро вставала, отрешенно наносила бальзам на губы и говорила, как она завидует папе, что он живет почти что в райском саду, где тихо и несуетно.
   - Остаться? - грустно переспрашивала она. - Нет, не могу.
   И уезжала, помахав отцу рукой, но уже с совершенно чужим, далеким выражением лица.
   Пусть это к делу не относится, но её первой любовью был я. Впрочем, слушай дальше.
   На даче старика был не только покой, но и жизнь - активная, веселая, играющая. Кроме детей, вступивших в тот возраст, когда нравится ползать по траве на животе и воображать себя маленькими насекомыми: ведь тем доступен огромный заросший лабиринт и каждодневная роса по утрам - так вот, кроме копирующих окружающее малышей, на участке жила собака - последний любимец старика из тех, что отвечал ему взаимностью, хотя бы замечая его.
   Пес не считал старика древностью, потому как сам доживал последние отведенные собакам годы и даже больше - парочку из них он задолжал смерти. Возможно, именно это сблизило двух ворчунов, страдающих по ночам не то чтобы бессонницей, а скорее, беспокойными снами - старик всхлипывал по ночам, а лежащего у его ног пса дергались от кошмаров задние лапы и он, словно вторая скрипка в концерте, созвучно постанывал. Пес ворочался с наступлением сумерек, не находя себе покоя, зато днем он спал, как мертвый. Хотя так только казалось: приглядевшись, можно было заметить, что заплывший собачий глаз (от постоянный влаги или слез, если вы верите, что звери плачут) следит на последними мгновениями своей черно-белой жизни.
   Но случалось, что пес вдруг начинал резвиться: он бегал по участку туда-сюда, высунув язык, и еле успевал останавливаться перед ограждением, когда чересчур сильно разгонялся. В такие минуты он был похож на радостного балбеса, не имеющего никакого бремени и неподвластного силе притяжения - и именно за эти минуты старик в конце жизни любил пса не меньше себя самого. Я замечаю, как в моей истории все чаще повторяются слова "жизнь" и "смерть" - думаю, вы согласитесь, что здесь они уместны и, стало быть, оправданны.
   Но довольно скоро пес уставал и неторопливо, гордо, как аристократ (а годы и течение лет - это единственное, что точно наследуется по крови всеми живыми) шел к гамаку хозяина и устраивался подле, положив еще горячую морду ему на руку, обычно лежащую у того на плоской груди. И наблюдая зарождение и угасание дня, его последующее неизменное воскрешение, пес, может быть, надеялся на подобную судьбу для себя. Даже кошка, живущая в единственных зарослях этого сада, тех, что возвышались назло старику у самой ограды, и та не смущала меланхоличного пса. Хотя однажды пес здорово обиделся на нее, когда по ошибке, вернувшись к хозяйскому гамаку лизнул не сухую ладонь старика, а ее любопытные усы - и детям, подложившим кошку, как свинью, если видеть дело глазами пса, к руке деда, стало ясно - пес совсем постарел, утеряв и нюх, и зрение. А ведь раньше он умудрялся обманывать всех - и себя тоже - что годы не властны над ним, и с их течением, он лишь матереет - так нет, оказалось, что он почти уже слеп и только по привычке ориентируется в саду; да и смену дней он наблюдал, в сущности, не видя ее.
   Когда я сказал о зарослях, вы словно ободрились, как будто решили про себя, что и в идеальном саду старика все было не так гладко. Что ж, его самого беспокоил подобный непорядок - по сути, единственная вещь, которая лишала его покоя. Еще, правда, его донимали докучливые приставания внуков, которых интересовало лишь одно: можно ли, когда идет дождь, брать кошку в дом, или класть - неслыханно! - в гамак. Ребята еще много чего просили у деда, но запоминались ему только их детские мольбы, касающиеся "несчастной" кошки - они не выходили у него из головы, потому как были единственным, что он не мог выполнить, или вернее - чему упорно противился. Он думал: "мое личное пространство сжалось до дома, сада и гамака - и я не хочу жертвовать им ради чужой скотины". Кроме того, ему бы наверняка пришлось расстаться с какими-нибудь привычками ради ее содержания в доме или изменить хоть в малости свой распорядок дня - как вы понимаете, это казалось ему кощунственным по отношению к себе. Что касается гамака, то он обычно представлялся ему склепом, а подчас перед сумерками и вовсе святилищем - и потому он считал невозможным допускать туда дворовое животное. Тем более, он логично полагал, что подобные изменения затронут и спокойствие пса, который и так спал плохо. К слову, он появился у него сразу же, как только дочь закончила школу. После выпускного вечера она распрощалась с родительским домом - хотела самостоятельно жить и начать работать, чтобы как можно раньше и, следовательно, безболезненнее привыкнуть к этой новой повинности. Тем летом она подарила ему щенка, словно взамен. С тех пор старик и пес жили вместе, как один организм. Старик нередко вспоминал, (лежа в гамаке, слушая детскую возню и звонкий ребяческий смех) как однажды внуки пришли к нему все с той же просьбой, и он в сердцах ответил:
   - Да подождите немного! Вот скоро умру - и возьмете зверя в дом.
   Он почему-то избегал говорить вслух "кошка" - "скотина" и зверь" стали для него теми названиями, за которыми он прятался; ведь существ с подобными именами не стыдно не пускать на порог. Внуки после этих по-старчески жестоких слов отстали от него, но когда они уходили, ему удалось расслышать их разговор:
   - Почему им (взрослым) надо обязательно убедить нас (детей) в том, что их смерть нам выгодна?
   - Это взрослые уловки, чтобы мы не расстраивались, - уверенно ответил ему брат.
   И вот в этот момент старик окончательно почувствовал себя смертным - он столько наговорил себе и всем о своей угасающей жизни, но сам до конца не поверил в свои же слова. Но когда внуки рассуждали о его смерти, как о чем-то неизбежном - ему пришлось признать - да, он смертен, и он не просто умирает, но и умрет. Тогда старик решил убрать последнее, что его беспокоило в этом мире - скосить дальний участок травы, у самой ограды - там, по его мнению, безобразно торчали высокие заросли, и даже, когда он их не видел, они - колючие и острые - словно впивались в его мысли, не давая отдохновения. Раньше ему мешала заняться зарослями жившая там кошка, но за последнюю неделю ее никто не видел - либо ушла, либо ее переехала машина, - с грустью решил он.
   Старик достал из гаража (где никогда не было машины) газонокосилку и завел ее. Начинал накрапывать дождь. Старик не обратил на него внимания: если решился, - подумал он, - то откладывать нельзя. Но стоило ему приступить к стрижке, как перед ним, появившись из зарослей в высоком прыжке, выскочила кошка. Он зашипела, изогнувшись. Старик неожиданно почувствовал, что рад ее видеть живой, и, слава Богу, подумал он, что у нее такая реакция. Но старик не понимал одного: почему она вместо того, чтобы убежать, чуть ли не бросилась на человека? И тут он услышал тонкое мяуканье, и, раздвинув руками заросли травы, обнаружил маленького, еще слепого котенка. Он дергался и дрожал от каждой упавшей на него крупной, хлесткой капли. Дождь усиливался; кошка быстро глянула на человека, а потом прилегла рядом с котенком, и притянула маленький мокрый комок к себе - укутав его в своей шерсти, она положила на него сверху пушистый хвост. Старик стоял рядом и трясся от неожиданных для сухого тела слез. Он думал, что мог по ошибке, собственноручно убить котенка и его мать. Когда старик чуть опомнился, он поманил за собой кошку, а затем подошел к входной двери и отворил ее. Кошка немного помедлила, но потом, ласково взяв котенка за шкирку, забежала в теплый дом, где сразу спряталась от человеческих глаз и рук так, что дети ее долго не могли найти. Но после поисков спросили у деда: как он согласился впустить "зверя" и "скотину" в дом?
   Старик думал о том, что как только он сам соприкоснулся с кошкой, она перестала быть для него теми общими словами, какими он раньше ее называл, и после этого она в его глазах сразу же обрела жизнь.
   Вслух же старик сказал: (немного ворчливо)
   - Я испугался - ведь чуть не убил их.
   - Но она могла умереть в любой дождливый день, когда мы не пускали ее к себе, - сказали внуки. - И котенок...
   Дед не дослушал - его снова трясло от беззвучных рыданий.
   Он размышлял о том, сколько раз он подвергал ее смерти только по своей невнимательности и слепоте. Старик хотел оставить кошку в доме, но гордая порода требовала от нее приходить и уходить, когда ей заблагорассудится - и только котенок поселился у него насовсем. Хотя один раз ему все же пришлось пожалеть о своем решении: как-то лежа в гамаке, он почесывал старое, жесткое ухо собаки и вдруг понял, что огромного пса (ньюфаундленда) трясет так, что еще немного и тот перевернет его гамак. Старик высунулся из него и осмотрелся: на волосатой, казалось, сгорбленной спине собаки (пес немного привстал, не в силах спокойно лежать) ползал котенок с едва открытыми глазами-щелочками и ластился, перебирая лапками жесткую и длинную собачью шерсть. Пес сидел, как на огне и "вскипал" - тяжелое дыхание, высунутый язык и глаза загнанной крысы - все это говорило о том, что терпеть он больше не может. Когда котенок добрался до головы и начал покусывать облысевшее от возраста собачье ухо, пес не выдержал - он взвизгнул и с виновато-испуганными глазами бросился прочь. Старик только на одно мгновение расстроился - но потом начал смеяться: радостно, звонко, по-мальчишески безостановочно, казалось, совсем молодым и беззаботным голосом. "Пес никогда не трусил в схватках с себе подобными и всегда выходил победителем, а тут убежал от беспомощного котенка!", - веселился старик.
   Вскоре это смех у него повторился, правда, быстро оборвавшись. Через день после нахального похода котенка, старик, почесывая макушку любимца, почувствовал, как резко дрогнула всем телом собака, и заранее прыснул со смеха. Сам застеснявшись своего ребячества, он попытался остановиться, но у него это получилось только тогда, когда он понял: хоть морда пса и лежит на его руке, но при этом теплое собачье дыхание больше не касается старческой, одичавшей без чужих прикосновений кожи. Старик замер: и лишь минуту спустя, осознал: дело не в котенке. Пес как всегда бросился вперед хозяина, но на этот раз череде его долгих и утомительных побед пришел конец; и теперь он - как прежде - ожидал старика в уже изведанном месте...
   - Прости, - неожиданно крикнул приятель - Мой автобус идет. Да я, к тому же, все рассказал. Твой следующим придет, обещаю.
   - Я, кажется, понял насчет круговорота бумаги, - отстранено ответил я. - Мы беспокоимся о правильности и точности ее передачи, забывая, что это всего лишь оскверненное дерево, о котором мы и вовсе стараемся забыть, а оно-то и есть самое важное. Да, у этого доброго старика должна быть прекрасная дочь!
   Мой приятель торопливо улыбнулся мне.
   - Если понял, возьми мою папку и давай свою.
   Мы обменялись.
   - Только, - крикнул он со ступенек автобуса, - обязательно развези все по адресатам. А я обязуюсь выполнить твою работу.
   - Хорошо, - заверил я. - Мне ведь гораздо проще - твоя папка пуста.
   - Не совсем, - успел он ответить. - Там остался еще один адрес, по которому я не хотел заходить - нет нужды.
   Я помахал ему рукой. Потом, открывая папку, чтобы узнать, куда мне сегодня ехать, я думал: милосердие не жалость, а любое чудо, совершенное тем, для кого оно, может быть, и пустяк, и уж точно не чудо, зато для другого, на кого обратился свет содеянного - нет ничего более чудесного. А значит, нет его не между людей, - думал я, - как нет его на словах - есть только на деле, в частностях, в лицах, в каждых сутках, в ежедневном применении, в обычных руках, не просчитано превращающихся в одну небесную.... Вот и новый Адам Смит вышел! - посмеялся я над формой, в которую облек свои мысли - да разве в ней дело?
  
   Я посмотрел на бумагу - там значился адрес, и стояла фамилия моего приятеля, только в женском роде. Я начинал догадываться. К остановке подошел тот автобус, который был мне нужен. Я не знал, что дословно произнесу, но я чувствовал, что именно хочу сказать, и этого - более чем достаточно, - решил я.
  
  

Косточка-в-мандарине

  
   Когда он впервые обнаружил этот шкаф, он не смог поверить сам себе и решил, что его разыгрывают. Но потом он подрос, и закончились и розыгрыши, и память о том, что они случаются. После первой брачной ночи он предложил залезть туда жене - предполагая, что когда узы стали так крепки, она не сбежит от него сразу. Та исполнила его пожелание, находясь еще в лунном состоянии ума, но ничего там не увидела, а просто-напросто заснула. Он доставал ее из темной, тесной материи и на его плече, в которое она уткнула безмятежное лицо, остался след ее теплой слюны - он думал почувствовать брезгливость, однако, испытал нежность, застыв с ней (свернувшейся в полумесяц, который в свою очередь почил и свесил ноги вниз) на руках посреди сумрачной комнаты. И только тогда догадался, что любит ее.
   До утра он лежал рядом с ней и думал... о пространстве шкафа, которое впускает в себя лишь его. Иногда он смотрел на жену, и представлял ее там вместе с собой. Ей там было неуютно и холодно - она зябла и просилась домой. Он гладил ее, обнимал, пытаясь согреть, а она отстранялась и говорила, что он сам мертвенно-холодный. В конце концов, он решил не водить ее туда, если она такая мерзлячка. Он сам там, по-видимому, гость.
  
   ...Впервые забравшись в пространство шкафа (еще в детстве), он задумывал, на самом деле, спрятаться от большого таракана, который щекотал его по ночам, не давая спать. Когда он пожаловался родителям, те неловко разулыбались, и, вернувшись из школы, он уловил запах мора и смерти. Выйдя на кухню, он шел по линолеуму, затыкая уши - мертвые насекомые язвительно, словно стыдя его, скрипели под ногами. Но мама раскричалась на него, стоило ему заикнуться об этом. Плача, он слышал, как она объясняла отцу, что сгребла всех в савок и вынесла в мусоропровод, мол, не было их на кухне - ни единого. Потом он успокоился, научившись обходить места, где остановила живых смерть, и ужасно переживал, когда слышал, что ни папа, ни мама не утруждают себя этим, как будто не видят небытие.
   Вскоре мальчика ждала радость - его знакомый ничуть не умер, а явился к нему ночью с надушенными усами, задорно пушившимися, и мальчик со сна подумал, что тот стал румянее и ловчее. Вначале он сказал: как ты мог меня убить, и мальчик растерялся от такой лжи - он-то мог отличить живого от мертвого.
   - Да-да, - сообразил гость. - Хотел проверить кое-что. Ну, извини, что обманул.
   Потом он предложил заменить себе имя, сказал, что слово "таракан" вызывает у людей чувство гадливости и лишает их аппетита. Попросил называть его "ползун". И долго-долго объяснял почему, а потом взялся доказывать свою привлекательность, исходя из "теории масштаба", мол, людям нравятся те, кто вровень с ними. Маленькое отвращает, большое пугает, да стоит ли об этом? И что все дело в привычке и в угле зрения.
   - Совершенно, - утверждал он, - не доказано, что ты человек. Просто тебя так с детства называют, и ты приноровился быть им. А на нас, мелких и шустрых, вы смотрите быстро и невнимательно, свысока. Да, - вздыхал он. - Тебе не понять. Вот приходил я к одному оператору, и тот сразу догнал, что тут дело в ракурсе. Но у нас с тобой дело другое - мы назовем (начали с меня) весь мир и его частности другими именами. Помня о том, что он все же целый, и четкое название у него одно.
   К несчастью, имени мальчик не расслышал или не разобрал - не смог понять звук (тихий и одномоментный). Всю ночь они бродили по комнате и, натыкаясь на привычнее предметы, давали им, как Адам, новые имена. Незаметно комната обновилась, и все вещи заиграли в новом, неожиданном излучении, ниспосланном вместо прежних, тусклых лучей. Все это считалось скорее баловством, но из них двоих только ползун знал, что искусство начинается именно с игры, так что мальчика нельзя было упрекнуть в неискренности.
   Однажды ползун сказал ребенку, что тому предстоит меч-на-плечо (инициация) и, хвостомтянучи, (следовательно) нужно быть хорошо готовым или прожаренным. Что имел ввиду ползун, ребенок так и не понял - от шкафа, в который его посадили, холод веял, как от чистейших мыслей. Кстати о них. Ползун сказал, что мысли без плоти - бессмысленны или бесплодны, и тот час же подсунул чикчик-крамскрамс (лист бумаги). Ребенок охотно взял новую игрушку, но правила игры оказались жестокими и непонятными: все, что прикасалось к листу, будь-то карандаш или ручка, ломалось об отрыжку жабы (материю).
   С тех самых пор, ползун прозвал мальчика так: тот, кто с помощью чикчик-крамскрамс побеждает отрыжку жабы (насколько ту можно вообще победить), после чего троекратно пощекотал усами рябые плечи мальчугана и - утек через шкаф насовсем
   Днем-с-огнем, - сказал (ищите, ищите...).
   А мальчик, затосковав, заболел. Переживал, грустил, не закрывал форточки и презирал носки, как любой компромисс. Сидя на диване, он клевал мокрым носом и упирал напряженным взглядом в стену - та и не думала оттуда-тудакать (телепортироваться). Но отжаб оказалась последовательна, и мальчик слег с простудой и жаром. Первую ночь он так кхекхекал (кашлял), что разбудил родителей. Папа отправился курить на кухню, а мама зашла к мальчику в комнату, включила свет и резко объяснила - нельзя так себя вести, папе завтра на работу, теперь он может не встать, и тогда отжаб поглотит их дом, здоровье, устройство жизни, и нечем будет от нее откупиться. И только работая как мул, можно снискать благосклонность отжабы.
   Мальчику казалось, что есть огромная гора, к которой груженные песком люди, совершают долгий и кропотливый восход, там отжаб внимательно и привередливо осматривает принесенные дары, что дает людям ощущение нужности, и, получив одобрение, они с облегчением спускаются вниз, где получают награду - мешок с песком; хвостомтянучи, дело было не в точке (результате), а в тире (процессе). Мальчик вспоминал, как ползун хитро говорил: когда оказывается кляп-во-рту (человек в обществе), то не важно кому хуже: и так, и сяк речь идет о неудобстве. Но вся эта болтовня была бесплодной, пока властвовала могущественная отжаб.
   Юношей он решил победить ее, чтобы спасти отца, поднимающегося все выше в гору; туда, где уже становится неясно, зачем было нужно это самое восхождение и что же там осталось за истертыми от тесьмы плечами. По утрам мама собирала отца в путь, гладя вещи и готовя завтрак, она поддерживала его разговорами, и все чаще (с тревогой за очаг) смотрела в его, вдруг побелевшие за последние годы глаза, и сглатывала слюну жалости. И отворачивалась, протягивая ему еще теплую снедь, а он быстро, чтобы не опомниться, бежал вроде бы вверх, и в свою очередь опускал глаза, если попадалось бродячее животное. И он, и она, и, может быть даже, замерзший котенок понимали, что речь идет о долге, и что все они должны отжабе.
   Мальчик выглядывал из-за двери и видел в проводах мамы - понукание кнутом уставшего, поседевшего мула. Иногда, впрочем, папа улыбался, и тогда его посеребренные усы оживали. А мама не улыбалась никогда, она всегда чувствовала жалость и вину. Наверное, думал мальчик - это и есть любовь, прорастающая в отжабе, как побег в асфальте.
   В ночь, когда его мучил кхеккхек, он, чтобы не мешать сну, так нужному папе для работы, забился в шкаф. Мальчика сотрясали приступы кашля, и он с удивлением обнаружил, что звуки слышит совсем другие, чем можно было ожидать: он осязал и видел их, и по запаху они напоминали ему смесь имбиря и корицы; цвет же имели желтовато-кирпичный. Эту "мелодию" он решил записать, но чикчик-крамскрамс вновь воспротивился ему, хотя и с меньшей уверенностью. Внезапно, мальчик обнаружил, что за дверью все преломляется и делается другим, вновь созданным. Но открытие несло в себе пряное очарование пачули, остающееся бесплотным.
   Решив, что именно об этом говорил ползун, называя его тем, кто с помощью чикчик-крамскрамс побеждает отрыжку жабы, мальчик обрадовался: он нашел способ помочь папе, пусть пока и недейственный. Но когда-нибудь, дальше-носа (в будущем) он обязательно справится.
   Между тем, пока он пытался совершить все это, у папы совсем побелели глаза, а у мамы почернели руки. Так они и умерли. Он сидел рядом с ними, около гордой, высокой (архаичной) кровати и думал, как же все устаревая, стирает прежний смысл. Папино лицо он не видел - мама накрыла ладонью его глаза, и ее рука начала светлеть. Он запер их спальню, потом кухню и решил на всю свою рыбу-об-лед (жизнь) никогда отсюда не переезжать. Места, - думал он, - родные тогда, когда рядом, так или иначе, есть родные люди.
   Как-то раз он стоял на балконе и ел мандарины: думая об их цвете, он вспоминал детскую Дебюсси, мунковское солнце и пушкинский снег - все это было солнечным и радостно-цитрусовым. Так же в мысли юноши приходил ползун: он держал в лапках спелые плоды, словно заставляя припоминать их мондо - игру, которую он открыл ребенку.
   - Поговорим о косточке-в-мандарине (смысле жизни), - говорил ползун. - Спроси меня.
   - В чем косточка-в-мандарине? - спрашивал мальчик и тут же краснел.
   - Хм, - шевелил усами ползун.
   Ребенок рассеяно разворачивал мандарин, медленно по одному "лепестку" и вроде как держал в уме весь плод, но стоило поднести ко рту одну дольку и она - яркая и сочная - заволакивала собой всю картину. А съев все, он спросил:
   - Но ведь в мандарине может не оказаться косточки?
   - Не спорю, - ответили ему.
   В тот день (когда вспоминал) мальчик чуть не сломал все зубы - в его плоде оказалось необычно-большая косточка, такая, что поначалу он не мог понять, что же это. А потом она принялась расти, и скоро он держал в ладони жутко твердую кость, по размеру большую, чем сам мандарин. Он испугался и бросил скользкое, ярко-пахнущее ядро вниз. Но кость не разбился, никакого звука, во всяком случае, он не услышал.
   А потом ему позвонили в дверь, и она сказала, что ее чуть не убили. И показала ему косточку, мол, вот чем. - Что ж, ответил он, - проходите.
  
   ...Он лежал рядом с ней, думая о пространстве шкафа, которое впускает в себя лишь его.
   Потом встал и залез туда. Вскоре он ощутил привычный уже холод... и расслабился. Нигде он не чувствовал себя комфортнее, чем здесь. Где-то вдали замерцала синяя изморозь. Он смотрел, как легкий блестящий горизонт приближается к нему едва заметным сиянием. Снег под ногами играл бликами, сплетающимися в нескончаемый цветок - как только заканчивался один светящийся лепесток, тут же начинался другой. Он, конечно, уже не был в комнате.
   Синяя морозная ночь напоминала фосфорную змейку, когда та струится по темному холсту; и казалось еще одно-два мелькания и черная пленка засветится, и место статичной картины займут кинокадры. Он приготовился смотреть. На экране, то есть перед глазами выступили, прорисовавшись две белые фигуры. Поначалу они были плоскими, но стоило ему по-другому взглянуть на них, как тут же появилась, словно вылупилась - третья, объемная сторона.
   Еще один поворот головы - и он увидел четвертую; одновременно пропали очертания и контуры фигур, они расплылись и превратились в два пятна. Тогда он снова вернул взгляд чуть назад, и смог разглядеть их. Когда он смотрел таким неполным что ли зрением, они очень походили на людей, и может, если взять ущербный ракурс, ими были. В теплой одежде (холодно же) - торбасах и малахаях - в меховых капюшонах, они походили на тех, кто привык жить во время полярной ночи в долгой темноте. Он даже увидел их узкие глаза и широкие лица, но, выпятив голову вперед, он понял, что ему так проще сливать их в два пятна, иными словами, речь снова шла о привычной для него неполноте зрения.
   Казалось, что они шли навстречу ему (что было неправдой), и горизонт летел за ними, точно воздушный змей на привязи. Потом они сели и около - он понимал, что слова определения места нужны ему, как слепому палка - вырисовалась прорубь черным пятном на снегу, словно проступила круглая клякса.
   Они принялись рассматривать прорубь. На ее поверхности сияла чистотой стекла прозрачная корочка льда. К ней с ритмичным временным промежутком подлетала рыба, и, ударяясь с немного обнадеживающим хлопком, мол, что-то же происходит, она мгновенно падала вниз, казалось, без шансов на восхождение или даже на саму мысль о попытке. Но вскоре все повторялось с той же музыкальной неизбежностью, и по звучным столкновениям рыбы с материей можно было сверять хронометр. Эти удары напоминали бездумную мелодию автомата, хотя рыбе, понятно, виделось иначе. Удивительно, что именно в глазах нашего героя ее усилия как будто обретали плоть и делались явными - она старалась, она страдала, она была обречена; но все же...она была. Неважно, что же именно ею совершалось, а по сути, ничего и не совершалось, главное состояло в другом: в сопереживании того, кто видит, в милости обращенных к ней мыслей неродного вроде бы существа. И тогда он понял про себя: между ними есть та же нить, что существует у него с родителями - и это открытие поразило его. Он сразу же вспомнил о жене и обернулся: она спала, ежась от холода, и во сне просила его унять мороз, закрыв дверь.
   Он мысленно попрощался с рыбой и проснулся в своей кровати.
   На следующее утро жена заболела: кашляла, тяжело дыша, и еле-еле говорила. Расстроившись, он вздумал ее развлечь и рассказал ей о том, что видел, а она только сильнее зашлась в кашле, и на ее глазах заблестели слезы новой, неведомой болезни. Она чахла, отяжеленная чем-то таким, что не могли объяснить доктора, и все чаще лежала на кровати, словно это могло дать ей силы. Она куталась сильнее и сильнее, но не переставала дрожать, и по ночам упрекала во сне мужа, бормоча, мол, он открыл дверь, которую нельзя закрыть.
   Он прижимался к ней крепче и шептал, и шептал на ухо, но как он мог объяснить, что нет никакой двери, что это шкаф, в который он не ходит уже давно, с начала ее болезни, да и жарко в комнате, разве что от него самого тянет холодом. Не слушала она, и что хуже - глуха была болезнь, словно околдовавшая ее. А потом она проснулась как-то ночью и, глядя мимо него (ее глаза были безжалостны), сказала: ты принес сны, о которых я раньше не знала, и которые меня убьют. И уснула с легкостью, и спала на удивление тихо, чтобы под утро умереть.
   Тогда он нашел ту самую мандариновую косточку, что пересекла их судьбы, как лучи, и свел ее с землей. На девятый день вырос плод шириной в два метра и длинной в два. Он раскрывал каждый следующий дрожащий "лепесток", сидя на полу, и безобразно плакал. Следует учесть, что он забыл обо всем, кроме смерти. Мандариновая шкурка опрокинулась всеми своими "плавниками" на пол и стала походить на осьминога. Этот осьминог блекло желтел, точно одутловатое и обрюзгшее солнце. Когда несчастный заворачивал жену в цитрусовые "лепестки", он закладывал каждый из них с чувством, словно закладывает еще одну жизнь. Наконец, остроконечное блюдо (восемь "лепестков") обняло само себя, и сквозь оранжевое одеяло остались видны лишь длинные ноги.
   Это, так называемое "солнце", он готов был тащить по небу, по каждой его прозрачной ступени столько, сколько будет нужно, лишь бы оно снова ожило, прикоснувшись к живительному воздуху, чтобы продуло тлен, скопившийся в ее побелевших легких. Вместо этого он оставил жену в спальне, погладив ее новую шершавую кожу, и уснул у подножья кровати. Ему снилось все то, что он не прожил и прочее, и прочее. Также рыба, что ловит воздух - ть-ть - будто пытаясь заговорить.
   Когда он очнулся, истерзанный снами, то поспешил закрыть дверь в эту комнату; и сразу подумал об отце; тот был измучен отжабой, не зная, что его сын взвалит на плечи тяжесть иного порядка.
   Сейчас же его интересовало судьба рыбы: смогла ли та разбить прозрачное препятствие и выбраться наружу..., - подумал он и спохватился - куда же она рвалась? Что делать ей там, где природа враждебна ей - противна ее естеству. Зачем она стремилась к выходу из своей стихии, не зная, что путь в нечто иное ей заказан.
   ...Он сел и снова заплакал, ведь эта судьба напоминала его собственную; наверное, поэтому, он захотел узнать, чем она завершится. И пусть он уже давно не ходил туда, пусть шкаф до сих пор холодил всю квартиру - он не мог не увидеть своими глазами, чем закончится попытка, протяженностью в жизнь.
   Он быстро забрался в шкаф, приготовившись увидеть откровение, которое обязательно будет ниспослано рыбе. Он чувствовал, как она пробивает ледяной плен, и ее жабры разрываются от счастья. Вся враждебная ей стихия немеет от такой смелости и преобразует ее себе подстать. Но то, что воображал он, не вызвало в нем живого движения - он попросту не доверял этим своим мыслям. Так или иначе, ему вновь довелось увидеть ту же картину: рыба маялась, пытаясь разбить корку льда, а рядом сидели двое и наблюдали за ней. Тогда он впервые сообразил, что не знает числа их и ведение счета здесь, пожалуй, неуместно. На самом деле, ему было легче принять именно их количественное превосходство; в том, что перед ним нечто большее него самого - он не сомневался.
   Наконец, когда он выдрог до зубного скрипа, глухое биение о материю сменилось хрустом ледяной корки, слышимой лишь тем, кто был около; и вряд ли сама рыба, одержимая своим противостоянием, смогла разобрать, как изменился звук.
   Впрочем, его это не заботило; он радовался, видя, как разлетаются мелкие осколочки льда вокруг пылавших от нетерпения рыбьих жабр, и сам вытягивал голову вперед, словно получив доступ к другой атмосфере. Тут-то он и почувствовал щелчок по носу, и зажмурил глаза. Когда он открыл их, рыба лежала на снегу, вылетев-таки за пределы проруби. Ее плоское, чем-то раздавленное тельце казалось абсолютно пустым, словно из нее вышел весь воздух. Жабры застыли, и на них нарастала величественная, бело-синеватая изморозь. К глазам лип снег, не отгоняемый больше движением и теплом жизни. Глядя на мертвое, пустое тело, он подумал, что никогда раньше не видел ее в спокойствии, и что ее личная тесьма больше не тянет ее вниз, раз и навсегда разорвавшись.
   ...А потом он кричал им, что они не имели право убивать ее, ведь главное здесь было не в точке ее судьбы, которой и нет вовсе, а в тире. И, хвостомтянучи, они раздавили косточку-в-мандарине, и нет ничего страшнее подобного преступления. И что он тот, кто с помощью чикчик-крамскрамс побеждает отрыжку жабы, пока не знает, как им противостоять, но обязательно научиться и т.д. и т.п. Его слушали и, может даже, понимали; во всяком случае, он будто бы уловил: "ему дали слово, и вот он уже кричит на нас". И он ответил им (или же самому себе): - Потому что это несправедливо, несправедливо!
   Он не знал, как по-другому выразить то, что он чувствовал: только человеческое слово могло отразить только человеческое понятие, и потому его не поняли. Они ушли, ничего не ответив. ...Он еще долго стоял около проруби, и морозный ветер словно продувал его мысли, застоявшиеся от прежнего воздуха. Он чувствовал, как внутри него - точно он был до того закрытой комнатой - распахнулась дверь и затхлый воздух осел поначалу внизу, а потом и вовсе исчез. Сердце ударилось с силой раз, потом - после, казалось, огромной паузы - еще раз, и затем уверенно пошло. И тогда ему стало здесь очень холодно, и неуютно; он дрожал, вспоминая замерзшую жену. Когда он уже собрался уходить, он заметил на поверхности проруба капли крови, что оставила в борьбе рыба. Его привлекло то, что они не лежали единым пятном, а были разнесены между собой на строго пропорциональное расстояние. Эти мелкие капли походили на черточки, в которых, стоило ему приглядеться, он разобрал буквы. Он тихо и в один момент прочитал надпись, услышанную в свое время от ползуна - тогда он не смог ее то ли понять, то ли разобрать. Сейчас все было иначе. Он тут же запомнил слово, зная, что никогда его не забудет. Он так же ясно осознал - лист бумаги, эта материя (что толку называть ее другими именами) больше не станет противиться ему. С этими мыслями он покинул бесчеловечное пространство, решив до смерти ни за что сюда не возвращаться. В своем доме он открыл все комнаты, окна, запустил жизнь. Намертво (это слово подходило) заделал шкаф. Он не видел, как ушли из его дома родители и жена, только знал - их больше не было в закрытом склепе и так им, точно, будет лучше. Может быть, может быть, кто-то сейчас нес их по небу, словно солнце - кто-то, кому это в отличие от него было подвластно. Помня о слове, которое было вначале (и в нем есть весь мир целиком), он пошел заново знакомиться с вещами, что находились в квартире или вне ее. Наконец, он увидел их из окна собственной фантазии - и разом принял их настоящие имена.

Баутта

Каждый из нас переживает однажды свою ночь в Гефсиманском саду.
Альбер
Камю

С горбатым носом твой Христос,

А мой, как я, слегка курнос.

Уильям Блейк

  
   Не помню, как очутился на маскараде. Я не спал уже девятый день, и, на мой взгляд, превратился в чистый дух. Я просто шел на звук музыки, вот и всё. Нет, я не считаю, что оскорбил общественную мораль. Я ничего не призывал разрушить. Просто так вышло. Я не знаю, зачем было столько витрин в том месте, где решили устроить маскарад или карнавал. Что нет? Ну, мне неизвестно, кто завел людей. Там все плясали, пели, веселились, одним словом. Знаю ли я законы? В общих чертах. Дайте-ка посмотрю.
  
   Читает вслух.
  
   58. Никто из состоящих в разряде мирян да не преподает себе Божественные тайны.
   64. Не подобает мирянину пред народом произносить слово, или учить, и брать на себя учительское достоинство.
  
   Судя по всему их даже два. Хм. Да, не знал. Что не освобождает от ответственности; конечно, понятно. Но всё же - мы просто играли. Никто не ожидал, что такое случится! Да, я осознаю, что никто кроме меня этого не видел. Я не сумасшедший. Хотя был буйным. Зачем я надел эту маску? Я сам не вполне... Не спрашивайте, мне очень больно. Да, я узнаю лицо, изображенное на маске. Отдаю себе отчет. Нет, не помню, когда её сделал. Думаю ли я, что это кощунственно? Нет, я уверен в том, что кощунственна сама смерть моего отца, а не моя маска, на которой он воплотился. Я не понимаю - зачем, повторяю вам. Может, я снова хотел обрести с ним связь? Я многое не успел ему сказать. И даже похоронить по-человечески не вышло - всё на кого-то переложил. И побежал, куда позвали. Нет, я не жалоблю. Я очень хочу спать, отпустите меня. Вы меня держите здесь, но я же пошел с вами, думая, что арестован! Сейчас я уже не знаю, кто вы.
   .
   Нет, я не совсем актер. Я иногда играю, и мне за это платят. Создаю образы, понимаете? Ну как будто во мне несколько людей разом. Нет, я не шизофреник. Да, у меня часто болит голова, но это от передозировки людьми, сидящими во мне. Нет, я не употребляю наркотики - на карнавале я их попробовал впервые. Это не была магия! Что вы! Я ничего не умею. Так получилось. Да, я видел то, что никто не видел. Может, я спал, а? и вы меня отпустите? Хорошо, хорошо, я могу рассказать всё это заново. Что это за бумага? Карта. Карта города умерших.
   Не советую по ней идти. Там слишком много. Слишком для человека. Не могу лучше выразить свою мысль. Я? Да я был там, но я же знал, куда иду. Что здесь страшного? А вот сейчас, когда я не понимаю - кто вы? - я немного волнуюсь. Нет, этот город недалеко, тут дело не в географии. Он...тут. И везде. По порядку? О, господа судья... Ну тогда слушайте.
  
   Я был среди этих красивых людей, и они здоровались с морщинистым "лицом" моего отца, будто он ещё жив. Один подошел ко мне и сказал: о, старик, ты изображаешь смерть? А я подумал, ну да, я же сделал маску по лицу отца в последние дни его жизни, каким запомнил. Он, господа, тяжело болел, раком легких, и выглядел действительно страшно. Безжизненно, что ли. Я как-то привык к тому, что он умирает и несколько даже мертв. Не хочу показаться малодушным, но всё было слишком ясно.
   Никогда не представлял, что в таком случае должен делать второй человек. То есть любимая, жена, в данном случае. Ну, хорошо - в моем случае. Мне казалось, что - для нее жизнь оборвалась, и она сама живет в нашем мире, только постольку не завершены ещё земные ритуалы. Речь, конечно, о погребении. Когда я увидел моего отца невозвратно мертвым, я понял по его лицу, что чем дольше его тело проведет на земле, тем большим это будет кощунством. Человек в таком состоянии не предназначен для этого мира, и если хотите, земля вопиет о его принятии. Он здесь неловок, беспомощен, иногда, не скрою, отвратителен. Но там, там! О, вы не знаете, как преображается он в своем "городе" - ему кажется, что оттуда он был отлучен и потому несчастлив. Земная жизнь представляется ему суетным сном, пошлым и тривиальным. И никогда не знаешь, чью жизнь ты прожил, так они в итоге похожи и безлики.
   Обмывание тела, вынос гроба и поминки - это пьяная возня на костях, где, в конце концов, кто-то неизбежно совокупляется... Тут я перегнул? Ха, туда же приходят молодые, а потом они покидают Вас, ничего не поняв, и идут тешиться жизнью. И знаете что? Правильно делают. Нечем с ней больше заниматься, с этой самой жизнью.
   И потом - так все переживают, что у нас недобор в населении - ещё немного покойников и нас не возьмут в команду жителей Земли. Ну а если мы не хотим?
   Если мы наигрались, и воли к жизни у нас нет.
   А им там хорошо. И всё потому, что они уже воскресли, обрели вторую жизнь или начали новую. Это иное бытие прекрасно, и никто не скажет противоположного.
  
   Прошло шесть дней. И столько же ночей я не спал. В какую-то из них я сел перед зеркалом, чтобы увидеть свои глаза - видны ли они вообще, есть ли красная сетка. Я выглядел бледно, но очень даже вдохновлено. Как будто посвежевшим, ожившим. На ум даже пришло - одухотворенным, но тут я засмеялся. Я смеялся очень долго, разбудил мать. Она все эти дни только и делала, что лежала и, по-видимому, спала. Любовь на всю жизнь - это очень тяжело, и когда её не стало, пришло время отдыха. Этот небольшой бесчувственный отдых до смерти знаком каждому вдовцу и каждой вдове.
   В ту ночь я впервые услышал их музыку, с карнавала. Это был "Орфей и Эвридика". Он спускался за ней в землю мертвых, но не вернул её. Хотя от его пения даже Сизиф угомонился и сел на свой камень. Что толку, она не пошла. Ей было хорошо там.
   Потом я открыл шкаф, где висела одежда отца. Согнав моль с его галстука, я разломал шкаф и зачем-то начал делать из него деревянный круг. (Тогда уже у них заиграл "Персей"). Потом как-то само собой появились глаза. Открылся рот. Не сам, конечно, я его вырезал. Вы менторски дотошны, господа судьи - такие как вы обмирщаете язык.
   Скоро я добился сходства с лицом отца. Я плохо рисую, вырезаю - тем более, всю жизнь играл только фантазией, не ножом. Потому-то у меня на руках все эти порезы, которые вы приняли за моё пристрастие к наркотикам и суициду. Когда я закончил, и надел маску на себя, в этот самый момент я услышал, как зеркальный щит спасает Персея от смертельного взгляда Горгоны. Опера заканчивалась. В зеркало на меня смотрело лицо отца. Сходство было изумительным. Я почувствовал, что готов. К чему? Я не знал тогда.
   Боюсь, вскоре исчезло и само зеркало. Остался только я и он. Единое целое.
   И тут-то они завели новую музыку! Мне не оставалось ничего иного, как идти к ним. Это был странный карнавал. Там играли "Страсти по Матфею", и люди веселились. Они радовались, как дети. Прикасались друг к другу, будто не веря, и смеялись от счастья. Их голоса разливались в ночной тишине, а босые ноги приплясывали в такт.
   Они к чему-то готовились - к чему-то праздничному, о чем они знали, что, быть может, с ними уже было, и случится вновь. А потом они принялись благословлять землю, стоя на коленях гладить её, будто возлюбленного, и о чем-то перешептываться. Они плакали от радости. Я никогда не видел столько нежности.
   Я огляделся. Это был переулок, невдалеке от центра. Вокруг только офисные здания, жилых домов нет. Горят фонари, мигают сигнализации. И ни души, кроме нас.
   И тут молодая девичья маска закричала мне в "лицо": Баутта, баутта! Он боится смерти! - и засмеялась. "Странно, - подумал я. - Кто её не боится?". Я мельком рассмотрел девушку. Она была, господа судьи, пухлой и, что неудивительно - полногрудой. Она подпрыгивала и словно подбрасывала вверх два круглых кулька. Однако потом, у неё слегка задралась блузка, обнажив низ живота, и тогда я понял, насколько она худа. Ей пышность оказалась такой же маскарадной, как и её лицо. Маска - это белое, словно фарфоровое личико, усеянное множеством рыжих веснушек. Черные остро изогнутые брови и ярко-красные губы. Да, она немного отпугивала. Но стоило лишь опустить глаза вниз, как ей пышность сразу расслабляла свои языческим, плодородным уютом. И тогда амбивалентность искусственной строгости и естественной щедрости...Я сказал амбивалентность? Ну, хорошо, я одновременно почувствовал противоположность в любовании красотой и блаженством обладания. Согласен, мы говорили о другом...
   Вот тогда и появилась маска смерти. Она ходила между нами, но никто не обращал на нее внимания. Однако я ясно понимал, что подобное возможно только сегодня - в любой другой день карнавал разбежался бы в страхе.
   Люди не боялись её, но и не пытались задеть. Просто не замечали. Было чувство, что есть что-то сильнее смерти, но вряд ли на этом основании стоит её злить. Этого "что-то" они все ждали как праздника.
   Я старался не оборачиваться к маске смерти, но она сама заинтересовалась мной.
   Я стоял перед девушкой, которая непрестанно прыгала, словно не умела танцевать, и вдруг она обняла меня и закрыла мои глаза. Я чувствовал спиной, как она смотрит в лицо кому-то, кто оказался позади меня. "Черный жнец, но сегодня не его урожай", - прошептала девушка мне. Тогда внутри меня закричало - "ты не должен быть здесь! Он вправе тебя взять, потому что ты обманом сюда зашел". Внутренний голос подчас бывает пессимистичен.
   Маска смерти развернула меня к себе и долго смотрела мне в "лицо".
   - Я тебя видела. Ты умер, - сказала она.
   О, здесь я во второй раз заново пережил смерть отца. Вы не представляете: оказалось, что я до сих пор не верил в его смерть! А думал - "всё слишком ясно".
   - И даже если на тебе его маска, я посчитаю, что ты баутта, - насмешливо продолжила она.
   - Баутта, баутта, - закричали вокруг. И я понял, что весь карнавал замер на время, пока смерть испытывала жизнь.
   Моя мнимая победа одурманила меня. Я вскричал и, отобрав у кого-то красного вина, пил его, и поливал себя. В сущности, опьянение мне не было нужно. Я и так трясся от возбуждения, словно в экзальтации. Меня стали мазать чем-то жирным, и сейчас я понимаю, что это было растительное масло.
   Тогда-то мы и разрушили...
   Да, начал я. Я закричал, что демоны смерти вокруг нас, и их надо бы уничтожить, чтобы освободить мертвых. Все восприняли предложение как игру и согласились. Правда, спросили меня, где мы найдем их.
   Я сказал - там, где мы установим их обиталище (ясно помню, что употреблял именно такие слова), там они и будут. Мы сделаем их пространство реальным, поверив в него.
   Я указал на офисное здание напротив и направил туда людей. Я сказал:
   - Мы продолжим поход на стены, вслед за Камю и Сартром. Мы подберем знамя Ростова, спящего в снегу. И заручимся поддержкой улицы, которой в сущности все равно. Власть легко дастся нам, ибо никому от нее нет проку. И будут упрямиться стены, реветь, как Валаамская ослица, лишь бы не сдвинуться с места.
   Но мы запоем нашими мощными голосами, и Ерехон рухнет. Только глухой
   не знает, как они не прочны стены, и сколь жаждет камень участия в чуде. Лишь привычка камней лежать один на другом создает препятствие.
   Здесь маска смерти с любопытством посмотрела на меня.
   И свершилось! Наши голоса разбудили камни поодиночке, и они, поняв всю свою беспомощность и раболепие, - рассыпались сами.
   За стенами, когда мы сокрушили витрины, наши враги даже не стреляли по нам. Они бросались на нас, точно безумные полудохлые обезьяны, норовя откусить наши языки. Мы связали их понарошку и вскоре отпустили к нам веселиться. В здании сидели такие же ряженные как мы, только и ожидая нашего штурма. Выяснилось, что люди с карнавала давно поделились на две группы, и сражение было запланировано. Я ничего не изменил, лишь поучаствовал в игре своими призывами.
   Помню, я ходил по этажам этого офиса, и на рабочих местах, где скопилась пыль, видел контуры клерков, что работали здесь раньше. Перед одним из компьютеров я увидел пыль и фотографию с черной лентой. Я узнал отца и пошел на выход.
   Я не говорил людям крушить всё вокруг, я только сказал об абсурдности перехода человека из бытия в небытие, и как нескончаемо скучно жить в данных тебе условиях. А они говорили, что знают об этом, но знают и больше. И на радостях плясали на столах и клавиатурах, и пели вместе с хором из "Страстей".
   Я оглядел их, и заметил, что маски смерти среди нас больше нет. Она ушла, не дождавшись чего-то, что предвосхищали люди с карнавала. Когда меня позвали, я обернулся не сразу - реакция у меня почти отсутствовала. Мне казалось, я уже не думал, не мыслил, не был здесь. Обернулся ли я? Не знаю точно, но потом увидел свет, словно за нами приехали машины и осветили все здание. Я пытался отвернуться, но бесполезно. Тогда я опустил глаза, и на мраморном полу увидел отражение... Рассказывать дальше? Что ж, как угодно.
   Их было двое, и они шли мимо всех. Однако совершенно ясно, что любой из нас ощущал, как связано их движение с нами. Первый сказал, проходя близь меня:
   - Они закрываются руками от себя, ведь люди - свет мира. И не в первородном грехе суть искупления, не столько уже. В конце концов, кто не верит в свое воскресение, как в мое, вряд ли должен расплачиваться за то, что содеял Адам. Ни меда, ни жала, разве не так? Чувство вины, что преследует людей, исходя от меня - вот новый первый грех. Потому что тот, кто был Вторым человеком, чувствует свою вину.
   - За что, Боже?
   - Видишь этого человека, Павел? Он оставил своего отца в день похорон. Когда-то я призвал другого человека сделать так. Сегодня я покаюсь перед ним.
   - Ты, Боже?
   - Да, Павел. Я же был человеком, когда это случилось. Он попросил день, чтобы похоронить отца, и я сказал ему - мертвые позаботятся о мертвых. И он последовал за мной. Когда я так ответил, во мне говорил не человек и милосердие, но Бог и его воля.
   Но это не все, Павел. Далеко не все. Я принес мир, а меч дал, чтобы отделять добро от зла. Ибо если я говорю - блаженны миротворцы, то сам должен стать первым из них. Матери и сыновья, братья и сестры - не я их разделю, а сами они разойдутся, если одни злы, а другие добры. И всяк, кто не узнал свою мать, также покаяться должен перед ней, значит, и я, Павел. В первую очередь я. Почитай родителей своих, - сказано, а я матери своей не признал. Не в отречении от злого человека, а в борьбе за душу его и свет в нем - истина есть. Я распекал лицемеров, а сам говорил в двух лицах. И стращал маловеров адом, которого, безусловно, нет, как и самих маловеров. И покаюсь пред городами Хоразин, Вифсаида и Капернаум - не будет им горя, не низвергнуться они в ад, не столько потому что нет его нигде, а потому что не каяться во вретище и пепле, но добровольно и свободно, будто ты есть Бог - и всё равно каешься.
   Всякое дерево доброе приносит и плоды добрые, а худое дерево приносит и плоды худые. Тогда зачем я оставил после себя засохшую смоковницу без плодов?
   По плодам моим узнают меня. И воскрешу я это дерево, как невинно убиенное мною.
   Так если у смоковницы взять подобие, когда ветви её становятся уже мягки и распускают листья, то близко лето. А если она засушена, то, значит, и я не близко, не при дверях.
   Нельзя говорить доброе, будучи злым. Так за что я тогда ругал фарисеев? Какое право было во мне, кроме божественного?
   - Но разве этого не хватит, Боже?
   - Нет, природа моя человеческая, другая моя природа - говорила: не хватит. И не плох книжник своими знаниями, а даже хорош, но плох тот, кто обмирщает в мыслях своих Святой Дух, не веря истинно, но зная букву писания. И покаюсь перед людьми, коих пугал адской печью не веря в их веру без страха - пусть знают, что плач и скрежет зубов - дела только мирские, и творится сиё между людей. Иначе уподоблюсь слепому, ведущему слепых. А те, кто не напоили меня, не накормили, не дали приют и не посетили в болезни - те не напоили меня, не накормили, не дали приют и не посетили в болезни. И всё, и боле ничего.
   - Но Боже, что разрешено на земле, то и на небе. Неужто церковь Твоя не может покаяться за Тебя?
   - О нет, Павел. Я сказал - создам церковь на камне: то есть там, где двое или трое собраны во имя Моё - там Я посреди них. Если двое согласятся на земле просить о всяком деле, то, чего бы не попросили, будем им от Отца Моего Небесного. О большем, Павел, я не говорил. И не гоже этим людям каяться за меня, когда я должен это сделать перед ними.
   И жаль мне, Павел, что не содеял я чудес для всех людей только из-за неверия некоторых.
   ...Смерть уже ушла, Павел. Сегодня воскреснут мертвые во плоти, но явлены живым они будут в конце времен. И пребудут они в воскресении, как Ангелы в Царстве Небесном.
   И отец этого человека непременно восстанет среди них, как малое дитя. И пусть наш гость уже покинет праздник воскресения - бессмертие не возможно без смерти.
  
   Так я очутился на улице, где меня вскоре арестовали. Я видел разбитые витрины, слышал шум сирен, и, поняв, что один, начал рисовать карту "города" мертвых, чтобы мне поверили. Да, топография напоминает то самое место, откуда вы меня увезли. Но это кажущееся сходство.
   Я вам всё рассказал. И требую, чтобы меня отпустили. Отдайте мне мою маску. И скажите, кто вы? Вы похожи на лицемеров, которые бесконечно толкуют закон, не исполняя его. А впрочем, ладно. Не моё дело. Прощайте, я поеду на кладбище и проведу там хотя бы пару часов рядом с отцом. Я знаю, он там будет. Воскресшие лишь там встречаются с живыми. Там хорошо, тихо и несуетно. Можно поговорить, зная, что услышат. Чайте воскресение мертвых, ибо наступит оно.
   Выходит из церкви и бредет по улице. Он в маске и люди улыбаются ему, веселясь.
   Наконец кто-то окрикивает его.
   - Sior Maschera!
   - Да? - отвечает. И видит перед собой девушку с карнавала. Она без маски, но, думается, он узнал её. Безусловно, на ней нет и маскарадного костюма. Остается удивляться, с помощью каких сил они смогли увидеть друг друга.

Мещанская улица

  
   Мой дорогой Крысик! Я читала твое письмо и полностью с тобой согласна - всем своим хвостиком. Ты как всегда жестоко остроумен и наблюдателен - но я бы не обращала столько внимания на людей. Я знаю, что ты скажешь - у тебя это профессиональное. Но! Ты все же психолог королевских грызунов и ладно, что по ночам лечишь этих смердов, человеческих приблудней, домашний мышей, так ещё и анализируешь самих бесхвостых и плоскомордых заморышей. Не моё дело ругать тебя, но твоя квалификация и твоя репутация - дело хомячьи важное.
   Ходят слухи о твоем романе с беспомощной белой мышкой с мещанской улицы - и пусть даже я их распустила, но мне обидно за тебя, как за своего серого дружка. Ты же разумный грызун с уже поседевшими усами - опомнись! Ты мне писал, что разум для тебя - самое важное в этом мире, но, мол, есть иное: ты существуешь благодаря чему-то и она тоже. Я даже не буду вспоминать, о чем ты бредишь в письме, но я бы не стала верить в наше дельное время в то что выше нас. Я, к примеру, не верю в людей и не замечаю никого, кто выше меня. Да, есть потолще - хомяки, например. Но выше?! Упаси тебя Выдра думать об этом.
   Теперь о делах. Положение нашей семьи могло бы вползти в более уютную нору, если бы ты раскаялся в "запятнании собственных лап" на съезде предпринимателей среднего звена. Тогда бы все хомяки, а в будущем даже длинные хорьки потянулись бы к тебе. И кто знает, может мы бы переехали жить поближе к Зернохранилищу. Я недавно встретила подругу, живущую там. Шерстка у нее явно свежее моей, и у кромки глаз по утрам меньше образуется грязи. Мордочка блестит, лапки холеные...Она была рада видеть меня, очень. И долго не отпускала, рассказывая о своих успехах. Вернее, об успехах своего мужа.
   Я обмолвилась о твоем блестящем образовании, как ты умен и наблюдателен, и она захотела, чтобы ты стал её личным доктором. Конечно, мне пришлось рассказать о белой мыши и интересу к людям, и тогда мы решили, что тебе стоит извиниться ещё и перед жителями элитного района около зернохранилища. Потому что вход туда - узок и унизителен, и не все могут вползти, но кто сумеет - тот вскоре сам будет думать, кого ему пускать, а кого гнать. (Конечно, чем больше я устрою тебе унижений, тем вернее дело).
   Учти, Крысик, если мы сможем выбраться к Зернхрану, то твои проблемы с законом закончатся. Тебя же таскают по судам, приходят хамы-следователи, несколько раз тебе угрожали на допросе битьем стула по голове... Крысик, хоть ты и верно понял, что это я стучала в органы блюстительства, но я просто желала тебе добра, чтобы ты смог выбраться из этой унизительной ситуации, в которую замышил себя сам. Ты, конечно, знаешь, что законы в Зерхране другие. Ты пишешь - их там вовсе нет, но это не так. А как же первая процедура торжественного унижения, вторая - втирания в общество, потом, значит, соответствие, затем искусство бахвальства и пылебросания? А про жиробешенство ты забыл? Разве для тебя мало этих строгих норм, считай законов? Ты говоришь, мол, они все варвары, которые не чуют, в какой отсталости живут (к слову, и за это тебе придется виниться) и что через годы или десятилетия может придут к буржуазной вменяемости, а пока что они уродливые толстые карапузы, писающие под себя...Зачем ты столько наговорил! Везде же, особенно в тайном министерстве рыскают спецмыши и иногда даже просматриваются письма, тем более, когда им пересылают их с пометкой: "это вас может заинтересовать". Пересылают раз пять, потому что даже они становятся либерально-бестолковыми. Куда катится наше общество, спрашиваю я? и отвечаю - к прогрессу. К невиданному доселе прогрессу.
   Мой Крысик. Скоро к тебе придут из разведки, будут искать у тебя письма от людей и их домашних животных. Не советую тебе врать, что у тебя ничего такого нет - не поверят. Скажи, что сжег. Если прокатится слух, что ты законспирированный оппозиционер, тебя (тем скорее) притащат к себе в Зерхран, чтобы любоваться тобой и слушать о твоих антирежимных подвигах. Об истинной борьбе за независимость духа. Конечно, тебе придется снова покаяться за свои дурные мысли, но в кулуарах Зерхрана ты будешь востребован - там таких ублюдков любят.
   И да возрадуйся - слух уже катится, разведка в пути, тебя ждет слава контрэлиты! Это тоже самое что элита по привилегиям и целям, но с другим душком, окраской - тебя, впрочем, научат. Ты же умен у меня и наблюдателен. Кстати, хочу тебе сказать, что первое качество тебе можно заретушировать - ни к чему нам выделяться.
   Не хочется к этому возвращаться, но тебе надо будет оставить белую мышь точно по времени получения письма. Курьер, посланный мной, проследит за этим. Учти - он спецмышь. И очень разозлится, если ты не пойдешь по адресу, т.к. я долго вымаливала его прийти к тебе на помощь. Ты должен сказать ей, какая она дрянь, дешевка и дальше по списку - он прилагается - как только ты это сделаешь, обязательно нагадь в квартире людей, чтобы её, разэтакую, наказали. И может даже выгнали из теплого угла. Тоже мне - устроили рай у себя наверху!
   Да! И выкинь все мысли о помощи людям. Они создали этот мир, но потом бросили его - никогда им не прощу. И ходят слухи, что даже не они его сотворили. А само собой - из ничего. Большой взрыв, хомяк меня разбери! И после некоторых блужданий космической мыши она попала на раскаленную землю и не зажарила хвостик там только потому, что залегла на дно. Стала выдрой или кем-то ещё из водоплавающих, а потом, когда норки остыли, она вылезла и зарезвилась по земле. Кстати, я не понимаю, почему ты осуждаешь установление культа первой выдры. Эта отличная идея созрела в недрах Зернохранилища.
   И последнее. Я уже не могу жить без слуг. Я старая мышь, а у меня работает только одна служанка - мне хочется как минимум четыре, а главное мне не нравится за это платить (ну или использовать твои деньги). Я думаю, идея Зерхрана закрепить отношения: "аристократии и челяди" - на самом деле на практике это уже есть - идея потрясающая! Я всеми лапками тянусь вверх, поддерживая её. Опять-таки, если я стану дворянкой, мне легче будет вызволить тебя из тюрьмы, куда ты, может статься, попадешь, если не будешь меня слушать. Целую, мой Крысик.
   P.S. Милый Крысик. Ты писал, мол, в твоей голове звучит музыка, но это полная чушь. Ты даже не знаешь нот! А их преподают только во время службы в специальном институте. Не обольщайся, детеныш.
  
   ***
   Дорогая мама! Тебе никогда не стать аристократкой, потому что в приличном обществе никогда не говорят о религии, политике и слугах.

Твой Крысик, из бело-черной тюремной клетки.

   Шучу. Я ещё на свободе. Только вчера расстались с "курьером из спецмышей". Я позвал его в дом с мороза, чтобы он не отморозил себе хвост, и принялся рассказывать о белой мыши, поскольку не мог сдержать слов. Мы пили ночь, и выпили бы рассвет, если бы грог не подошел к концу. Тогда мы, хихикая и цепляясь хвостами, выперлись на морозный воздух. Там висело красное зимнее солнце, скрипел снег под нетвердыми лапками, мир был офигенен. Мы орали слова, что-то вроде: "мы пираты, мы пираты - выдры йо!".
   Нас остановил патруль, и, выслушав, дал сигарет. Они тоже не любят Зерхран.
   Короче, курьер просил передать, что заморозит дело, ведь я его обогрел. И восхищался нашей любовью с мышью, и сказал, что мы заплетемся с ней усиками на всю жизнь, и что у меня благородная, даже шерстяная душа! И что если кто к нам сунется, звонить ему - он отгрызет всем хвосты. Потому что он - мачо! А потом он тряс лапками и звонко пищал.
   Но его помощь вряд ли понадобится. Те подлые люди в форме, что угрожали бить меня и вымогали деньги - больше не достанут меня. Я обратился во внутреннюю службу и их погнали с работы. После этого они долго звонили мне и угрожали. Поскольку на них больше не было формы, мы с друзьями с удовольствием встретились с ними и накрутили им усы. Это была отличная драчка. Мы хорошо её отметили. Знаешь, на их место пришли вполне порядочные ребята - они довезли нас до дома на своей тыкве с мигалкой.
   Мы вместе пели песни - они тоже любят панк и всё такое.
   Дальше. Да я хороший специалист, образован и поэтому мне плевать на Зерхран, на эту навозную кучу недоумков. Я самодостаточен и тем самым свободен. Мне не нужно быть паразитом, я обойдусь без сыра в мышеловке унижений, т.к. знаю, как его добывать другими способами. Мне нравится мой мышиный дом, куда я пускаю только своих и никого больше, сродни тому, как не пускают в монастырь мирян.
   К слову, я не осуждаю культ выдры или другой предкомыши - мне всё равно, что установят на навозной куче, потому как мои окна выходят во двор. И вопрос, который ты подняла - для меня дело не науки, но моих убеждений, о которых я умолчу.
   Одно скажу. Люди не создали этот мир. Всё так. Но вывод твой неверен.
   Я не знаю в отличие от тебя, куда и что катится. Но процедуры, которые ты перечислила - унижения и т.п. - пожалуйста, без меня. Не понимаю ничего в колесе, но готов навертеть свои кишки на спицы, если я пойму, зачем....просто зачем. А пока я беру на себя право не участвовать в том, чего не понимаю.
   Да, думаю, ты не ошибаешься в том, что уже есть челядь и новодворяне. Много одних и мало других. Но даже в наших условиях вопрос кем быть - это больше дело каждого, чем распределение благ с той самой кучи. Я же буду с белой мышью...
   P.S. В вашем институте читают ноты вслух, но там нет музыки. Она в моей голове и голове белой мыши.
  
  
  
  
   Дневник Крысика
  
   Сегодня случилось еще более худшая вещь, чем чума. Настал наш конец света. Пришел человек с Мещанской улицы, хозяин той самой белой мыши. В руках у него была свирель. Вначале он пошел к Зернохранилищу и уже там заиграл на ней. Все грызуны, выстроившись в ряд, выползли из своих норок и последовали за ним. Я не буду рассказывать долго всю историю, поскольку изучая людей, слышал о ней. Это ужасно. Потому что уже было. Он завел их на мост, и мало кто унес с него свои лапки. Почти никого не осталось в живых. Большинство спрыгнуло в воду и потонуло. Мы с белой мышью вдруг оказались около, неразделенные нашими мирами. Мы не слышали звук свирели, ведь у нас в голове звучала своя музыка. Это музыка заполняла наши шерстяные души, и мы, шевеля мордочками, подпевали, словно читали молитву. Скоро я понял, что все выжившие словно поют одну симфонию, не слыша свирельщика. Мы создавали нечто совершенное, слившись в едином звуке, и тот несся к небесам, пугая птиц своей красотой.
  
  

Горгульи

  

Как иногда ваяешь в твердом камне

В чужом обличье собственный портрет,
Так Смерти мрачный след
Ношу я часто, словно стал я Ею.
Микеланджело Буонаротти

   Рано поутру пришли рабочие из ЖЭКа и принялись выносить скульптуры. Их создатель к удивлению районной администрации ещё не умер, и потребовалось некоторое время и усилия, чтобы разрешить этот вопрос. Пока люди в грязных спецовках, немытые, приехавшие из ещё более бедного государства, сонно выносили тяжелые "камни", иногда потрескивая непонятным скульптору языком, он не раз порывался остановить их, но тут же припоминал, как вызывали его в районную управу и как чиновники из отдела проектировки спрашивали: для кого он создавал этих чудищ, есть ли у них правообладатель, собственник; и выходило, что никого нет, т.к. изготовитель в расчет не брался. А потом неформально интересовались, что за нужда была лепить уродов, и почему они заняли место возле храма.
   Конечно, он умолчал, что как архитекторы они должны знать для чего полагаются горгульи при постройке культовых зданий романского и готического стиля, но вряд ли его слова возымели бы эффект, и он промолчал, удивившись, однако, их безграмотности. Невозможно было представить, чтобы эти люди, явно запланировавшие вынос скульптур наперед и безо всякого колебания, вникли бы в суть вопроса, который шел аж со средневековья и состоял вот в чем: водосточные трубы храмов делались в форме этих фантастических чудовищ, горгулий и получался выступающий каменный желоб-водомет для стока воды с крыши.
   Конечно, он так же знал, что со временем их функциональная ценность перешла в одну лишь эстетическую и по сути, превратившись в элемент декора, горгульи стали бесполезны. Впрочем, с ними долго связывали всякие выдумки, мол, они охраняют храмы от вандалов и безбожников, и не будет спасения для тех, кто решит злоумышлять против культового места. Судя по всему, стерегли они христианскую обитель лишь по ночам, ведь свет превращал их в камень, или вернее - не давал им выйти из камня и обрести движения или проявление жизни. К тому же охранное дело увязывалось у чудовищных тварей с другим - они извергали адские нечистоты из своих глоток (даже страннику, умирающему от жажды, нельзя было пить то, что они выплевывала).
   Во все это скульптор, конечно же, не верил, однако полагал обязательным изучить природу вопроса перед ваянием скульптур, и изучил.
   Так же не помогло делу, когда он все-таки вспомнил заказчика. В девятнадцатом веке их пожелал видеть в декоре здания один из масонов, которых в то время в России было немало. Дом этот, 11ый по Гагаринскому переулку - переулку, примыкающему к Арбату, до сих пор сохранился, и на его крыше можно полюбоваться крылатыми чудовищами. Это чуть ли не единственное место в Москве, где нашли приют горгульи, и то потому, что когда-то этот особняк облюбовали масоны для своих встреч. Именно с тех скульптур католический священник, получивший в девяностые приход в центре Москвы, на Баррикадной, пожелал взять копию при декорировании Собора. После чего нашли мастера, так любившего ваять мифических тварей, словно в его сознании жил неприкаянный бестиарий, только и мечтавший о том, чтобы обрести форму и собственную жизнь. Эти приведения мучили скульптора, но чем больше их воплощалось в камне, тем легче делалось их создателю. Он выпускал наружу всю эту нечисть, и стыдился, что его личные чудовища высвобождаются в общий мир, однако решительно ничего поделать не мог - это был естественный процесс. Впрочем, раз пообщавшись с более удачливым коллегой, создававшим очаровательных ангелочков, наш скульптор выяснил - процесс рождения одинаков для всех, ведь камень, из которого как новые вещи появляются скульптуры, важнее любого различия между ними. Гены отца, а не индивидуальность сыновей предопределяли последних.
   В отделе проектировки выслушали его и ответили: "что касается заказчика-масона, то он же не собственник именно вашего произведения, уникального, если иметь ввиду право, а насчет священника и Собора, который вы украшали - мы выясним у кого надо". Они отправились к храму, который недавно перешел в собственность нашей поместной церкви, и очередной раз убедились в своей правоте. Там и слышать не желали о прежних хозяевах, а тем более терпеть "языческое уродство" на своей территории. И посоветовали быстрее вынести этих чудовищ куда угодно, хотя бы в районный парк неподалеку, где от дороги к дороге, рассекающих зеленый массив, стояли ненужные скульптуры и памятники, сдернутые со своих мест. Сказано-сделано.
   К слову, скульптор наблюдал вынос каменных изваяний из-за ограды, опоясывающей территорию храма - внутрь его не пустили, сказали до утренней службы ещё час. А когда он заикнулся, мол, пришел-то не за тем, ему ответили - тем хуже для вас.
   От отчужденного отныне для него храма он шел молча, чуть поодаль от низеньких, исполнительных азиатов. Он вспоминал палатки на улицах, где они спят днем, работая по ночам, чтобы не мешать деловой московской жизни, бурлящей с самого утра. Нередко он заканчивал свою работу одновременно с ними, под рассвет, и тревожный звук бессонной стройки добавлял злобу к гримасам создаваемых им бестий. Он шел, рассматривая, чтобы отвлечься, форму их лиц и представляя те же палатки, но в степи, думал, как они органично и гордо смотрелись бы на резвых скакунах, а здесь, в московской подворотне... Впрочем, с голоду умирать унизительнее, - вздыхал он, зная о чем говорит.
   Когда они вошли в парк, скульптор попросил не бросать горгулий на асфальт, а поставить вертикально, как ещё "живые" скульптуры. Он ведь старик, сам не поднимет. Они не поняли его и пошли прочь. Однако когда увидели, как он корячиться со слезами бессилия на лице, то вернулись и помогли. При этом рабочие ласково что-то приговаривали, и скульптор догадался - они утешали его и извинялись, что не поняли просьбу.
   Скоро в этом месте парка, где обычно толкутся дети с мамами, словно бы образовались три скульптуры - две изготовившиеся к прыжку горгульи и одна сутулая и неподвижная. В крылатых тварях динамики, казалось, было больше, чем в человеке. Старик был недоволен. Что-то умерло в его созданиях, лишило их существование некой органики, присущей им благодаря...
   Чему же? они казались ему не грозными и красивыми, а как будто сиротливыми и неловкими. Из них выпарилась красота, и они словно бы перестали существовать. Скульптор облокотился на локоть, подпирая седую голову, и смотрел ненавидящим взглядом на горгулий. От такой безжалостности создания, если только могли, закрылись бы крыльями, точно от мертвящего их света, но увы, это было невозможно для камня. Лишившись своего места, они утратили гармонию, - убивался старик. И тогда он решил во что бы то не стало вернуть горгулий туда, где они имели смысл, или свою собственную красоту.
  
   ***
   Чуть позже красивые и похожие как близнецы дети прогуливались по парку, и девочка, заметив скульптуры, которых ещё вчера не было, потянула юношу к горгульям. Они дружили с детского сада, потом вместе пошли в школу, и как-то привыкли, что все вокруг называют их близнецами.
   Им было по десять, и оставалось несколько лет до того момента, когда трепетное сравнение их с родственниками, должно было уступить место другому. Но вряд ли друзей это тревожило; кроме желания не разлучаться ничего более не руководствовало ими.
   Они жили неподалеку и часто бродили по парку, зная его назубок. Тем самым неожиданно врезавшиеся в привычный пейзаж чудища привлекли их внимание. Марина чуть ли не налетела на статуи, но Леша, бежавший за девушкой, одернул её. Тут и она заметила как старик, приросший к бревну точно древесный гриб, с отчаяньем смотрит на них. Все трое молчали.
   - Может, они хрупкие?- наконец шепнул Леша.
   - А они хрупкие? - спросила Марина у старика.
   - Да, - глухо ответил он.
   - И..., - Леша прокашлялся, - из чего ни сделаны? - очень серьезно спросил он.
   - Из камня, - сказал старик и снова взглянул на горгулий, словно оценивая материал.
   - Вы не бойтесь, - сказала девочка. - Камень прочный. Его так просто не разобьешь. Леша раз пытался. Он долго живет. Правда, Леш?
   - Живет? - перебил старик. И улыбнулся. - Вы хотели сказать: служит?
   - Нет, нет. Именно живет. Мне Леша стихотворение посвятил. Там все ясно об этом сказано. Прочти, а?
   Мальчик от испуга ударился в краску. А потом решил, что вряд ли старик знает...
   - Леш, ну? Прошу! не стесняйся.
   - Хорошо, - неохотно согласился он.
  
   "...И я портретом в камне или цвете,
Которым, к счастью, годы не опасны,
Наш век могу продлить, любовь моя,--
Пускай за гранью будущих столетий
Увидят все, как были вы прекрасны,
Как рядом с вами был ничтожен я".
  
   - Ну как вам? - с гордостью спросила Марина.
   - Это очень правдиво, - старик опустил голову на руки. - Как и всё у него, - прошептал он.
   Девочка села рядом со стариком, и глядя на статуи, о чем-то думала.
   - Они красивые, но очень одинокие, хотя их двое. Странно, - сказала она.
   - Так и есть, - согласился старик.
   Марина болтала ногами и хмурила лоб, поворачивая голову из стороны в сторону.
   - Я вот смотрю и на них, и вижу, как они подпирают колонны храма, помнишь Леш, как в Пушкинском?
   - Там были каменные люди, - засомневался он.
   - Ну всё равно. Где-то в таком месте. Или на крыше храма, или на...
   - Фронтоне, - подсказал Леша. - Точно! - вдруг закричал он. - Помнишь, мы возвращались домой из музея - ну переулок около Арбата, там особняк, ещё училка сказала, что на крыше сидят...
   - Горгульи! - перебил Марина
   Старик, не вмешиваясь, внимательно слушал
   - Но эти другие, не очень-то похожи, - приглядывался Леша.
   - Да, копия не получилась, - признался старик. - Вышло что-то своё.
   - А как их зовут? - спросила Марина.
   - Горгульи и зовут.
   - Здорово! - порадовалась она. - Если встать между ними и загадать желание, то оно исполнится.
   - Вас двое, - вдруг сказал старик.
   Ребята осторожно согласилась.
   - Вас двое, - повторил он. - Вам ничего этого не нужно. Можете просто вместе попросить, и к вам соблаговолят.
   - У кого? - спросил Леша, нахмурившись.
   - Попросить, - повторил он. - У Того, кто есть.
   Мальчик хотел что-то сказать, но Марина осекла его.
   - Мы обязательно, - заверила она. - Так и сделаем. Скажите, а вы художник?
   Старик быстро поднялся с бревна и отряхнулся. Теперь он явно торопился уйти.
   Он потрепал ребят по волосам огрубевшей рукой, и, улыбнувшись, сказал.
   - Отвечу тебе строчками твоего друга: "Я не художник, здесь я не на месте". Прощайте. Пока нас тут трое я желаю вам не разлучаться, чтобы не потерять себя по одиночке. Как потерялись они без своего законного места, - посмотрел он на статуи и вздохнул.
   - Откуда он знает твои стихи? - с трепетом спросила Марина.
   Леша помялся и застенчиво ответил:
   - Я известен.
  
  
  
   ***
   Дорога домой занимала минут двадцать. Они проходили свою школу, бывший Собор, а также зоопарк и шоколадницу; и вскоре оказывались дома. Уже через пару минут они забыли о старике и если к чему и возвращались в разговоре, то, конечно же, к новым статуям.
   - Ты какое желание загадал? - спросила Марина.
   Леша вновь покраснел.
   - Я попросил.
   - И что же?
   Он промолчал в ответ.
   - Ну же, - настаивала Марина. - У нас нет секретов!
   Леша вздохнул и, наконец, ответил:
   - Я попросил, чтобы горгульи ожили. А ты?
   Марина тотчас погрустнела:
   - Чтобы мы не разлучались. Ну вот... значит, не сбудется. Мы же разное просили. Ладно. Дурацкая была затея.
   Леша прижал её к себе.
   - Брось ты, всё от нас же зависит, - тут он вспомнил что-то. - Только знаешь, папа уговаривает нас переехать.
   - Куда? - испуганно спросила Марина.
   - В квартиру побольше.
   - Да нет же! Уехать из этого района?
   - Ага. На окраину. В Митино что ли. Там зелено, говорит.
   - Значит, ты переведешься в другую школу?
   - Получается так. Ну, будешь приезжать в гости. Папа метит на четырехкомнатную. С большим холлом, со столовой. С раздельными санузлами. С..
   - Хватит! Мне-то что, - тихо добавила она.
   - Мама тоже не хочет. Сказала, там мы будем не на своём месте.
   - Тоже?
   - Ну и я. Но папа убедителен.
   - Да?
   - Конечно. Он говорит, что больше такой возможности может не быть. Мол, сейчас есть лишние деньги, чтобы вложить в увеличение жилплощади.
   - А потом не будет?
   - Вот именно, что не будет. То есть может и будет, но на них уже и комнатку в коммуналке не купишь. Цены на квартиры, он говорит, растут как на дрожжах, и деньги обесцениваются. Нужно быстрее продать нашу малометражку и с доплатой купить хоромы. Наша конечно тоже дорожает. Но вот доплату мы потом не найдем. И переедим в что-то похуже.
   - Да зачем вообще переезжать? - не выдержала Марина.
   - Как зачем? - удивился Леша, как совсем недавно его отец, услышав точно такой же вопрос матери. - У нас крохотная двушка, не повернешься. А когда сын вырастет?
   - Твой?! - поразилась Марина.
   - Нет, сын это я. Когда я вырасту? А потом жена, дети, всё такое. Пространства мало. Сами мы ничего не купим на зарплату, нужны накопления. Ведь если квартиру не берешь сразу, то не берешь вообще. А если такой шанс упустим, то потом сами себе не простим. Вернее мне, - говорил папа, - как мужчине и добытчику. Вот спросите через сколько-то лет, пап, а почему нам тесно, или куда мне (на этот раз действительно мне) жену приводить? И ведь не отвечу, что предупреждал, т.к. вы меня и слушать не будете. Так что надо сейчас и разом, ведь всякие кредиты, ипотеки - обманка...
   - Ты, я вижу, подкован.
   - Да, я в теме. И потом, папа говорит, что Москва скоро не будет городом для проживания, особенно центр. Все скупят очень богатые, бизнес, и город станет большим офисом, около которого удобно жить, как рядом с работой. Да и сейчас уже так.
   - Ты такой... пустобрех, - вдруг сказала Марина.
   "Никогда раньше она такого не говорила",- удивился Леша, забыв даже оскорбиться.
   - Почему? - спросил он.
   - Слова твои как будто без ничего. Отдельны от тебя. Накопления, офис... , дети, жена. Ты собираешься её в Митино искать?
   - Я даже не уверен, что мы именно туда переезжаем, - пробормотал Леша. - Но причем здесь район, - оживился он. - Главное, чтобы мы не разлучались!
   - Вот и нужно было это попросить, - заметила Марина. - Но ты же всё сам решаешь. Твой папа наверняка с тобой посоветовался.
   Леша не нашел, что ответить. Около дома они молча распрощались.
  
  
  
  
   ***
   Под утро, перед самым рассветом старик жадно глотнул воздух во сне и испустил дух. Всю ночь шел дождь, и в предрассветном тумане гуляли тени всего того, что вскоре должно было явиться с солнечным светом; он же навсегда оставался неявленным. С водосточных труб шумно стекала вода, наполнявшая колдобины на дорогах. Именно под эти звуки отлетевшая душа старика понеслась по небу, чуть выше блестящих крыш. У неё было не так много времени. Оказавшись над бывшим собором, она глухо взревела, и ещё быстрее заторопилась к парку. Горгульи мокли как обычный камень; их замкнутые глотки не вбирали ни капли воды. Кошачьи морды заливали слезы, а крылья словно сморщились под дождем.
   Душа спикировала к ним и с легкостью вошла в камень. Тотчас раздался звук, словно треснула ореховая скорлупа, и каменные оковы пали. Каждая скульптура разверзла свою пасть, будто выдохнула - в их глотках страшно забулькало. Они обе подняли головы, и каменные шеи хрустнули. Крылатые твари прополоскали застоявшиеся без дела горла, и вскоре из кошачьих пастей хлынула смрадная вода. Она лилась потоком, и вскоре иссякла. Тогда вместо кошачьих гримас горгулий проступили черты старика.
   Оттолкнувшись когтистыми лапами от земли, чудища взмыли вверх.
   Лететь было недолго, и вот уже крылатые твари вскарабкались на балкон. Леша спал, как младенец. Именно через его комнату они проникли в коридор и оттуда - в чулан. Раздался всплеск, и под дверью показалась вода.
   А потом уже от потока дверь распахнулась - и горгульи в мокрых бумажных банкнотах, вылетела из квартиры прочь.
   Только тогда потревоженная мать Леши проснулась и выбежала в коридор...
  
  
   ***
  
   Марина долго не верила, но когда Леша сказал, что из-за этого их семья не переезжают - нет денег, она втайне обрадовалась.
   - Неужели они? - потрясенно спрашивала она на ходу.
   - Судя по всему. Мама говорит, что видела в окне когтистую лапу, покрытую мехом. Папа, конечно, смеется. Шутит насчет снежного человека, а потом снова дерет на себе волосы. Говорит, что напрасно хранили деньги в "кубышке". В чулане, то есть.
  
  
   Тем временем близнецы дошли до парка. Статуй, как они и ожидали, не было. Дворник в парке рассказал, что чудищ погрузили и вывезли - вроде бы к какому-то другому Собору.
   Они уселись на высохшую скамейку - с самого утра светило яркое мартовское солнце и даже на дорогах в лужах поредела вода.
   - Всё-таки странно, что обе наши просьбы исполнились, - сказала Марина.
   - Только твоя, - ответил Леша. - Но в следующий раз я попрошу кое-что другое.
   - И что же? - спросила Марина.
   Леша улыбнулся, зажмурив глаза от солнца.
   - Того же, что и ты. Чтобы мы никогда не разлучались.
  
  

И там, и там

   - Ты уже достаточно взрослый, чтобы я тебе рассказал то, что хотел рассказать всю твою жизнь.
   - Шесть лет.
   - Да, и ты очень точен. Как я в твои годы. До пробуждения я был таким же. А спал я до тридцати лет.
   - Столько невозможно...
   - Не перебивай. Ты очаровательный, но глупый ребенок, как обычно это бывает. И не думать об этом мы с тобой не можем. Пойми. Учти это. И пойдем уже дальше. Когда я впервые узнал своего отца, мне было шесть лет: столько же, сколько тебе. Конечно, он существовал до этого, как, впрочем, и я гораздо раньше стал ее ребенком, но понимание: вот то я, а это мой отец - пришло именно в твоем возрасте. Он подозвал меня к себе и вынул из яркого подарочного пакета африканские барабаны.
   - Почему?
   - Что?
   - Ну, почему именно африканские...
   - А-а-а. Не знаю. Скорее всего, в ближайшем магазине продавались только тамтамы. Папа не разбирался в инструментах, и для него музыкой было все, что издает звук. Ему даже нравилось, когда бурили дорогу. Не удивительно, что его задавили спящим в гамаке. Ведь он отправился ночевать на шоссе, прихватив с собой охапку травы, ковбойскую шляпу и виски со льдом, которые он до этого не пил ни разу в жизни. Лед стал тем единственным, что уцелело, потому что на улице похолодало в ту ночь до минус тридцати. Не представляю, как он вышел из дома в такой мороз только в одной шляпе, прикрываясь лишь охапкой сушеной травы (папа не любил эпатировать людей и не позволял себе полностью обнажаться прилюдно).
   - Мне кажется, когда идешь умирать, совсем не важно: замерзнешь ли ты.
   - Глупец. Папа, говорят тебе, любил звуки, особенно, все, что касается бурения дороги. А в те дни срочно ремонтировали полотно, ждали чего-то. Но они все рано не прилетели! Но это другая история.
  
  
   Другая история
  
   - Мам, а мам, а когда вернется папа? почему ты молчишь? Ты как будто вышла. Зачем ты играешь со мной как раньше, ведь теперь это перестало быть смешным. Я не думаю, что так весело издеваться над больной.
   - О чем ты, ребенок - все же как раньше.
   - Но я так уже не хочу!
   - Но ведь ничего не изменилось. Моя любовь к тебе - прежняя. Она не меняется и не уходит.
   - Мама, почему он опять стучит в свои барабаны? Неужели он не может шуметь про себя.
   - Видно, нет. Не может.
   - И что он кричит? Кого он постоянно оскорбляет?
   - Не кого, а что. Он клянет имя своего бога.
   - А Он не обидится?
   - Нет, голос зовущего всегда обращен на себя, и если он так задает вопросы и возносит такие молитвы, то он жесток сам с собой. Наш сосед думает, что если Бог не с ним, то он ему враждебен.
   - Но это глупо, мам. Почему ему обязательно: или это, или то?
   - Потому что между двумя словами "это" и "то" - вся их вселенная.
   - Довольно грустно, мам...
  
  
  
   Довольно грустно и немножко скрипка
  
   Боже, почему даже сейчас я вынужден слушать что-то кроме своего отчаяния, а ты хочешь, чтобы я был сильным даже тогда, когда я совершаю слабость и ладно, что ты жесток, но почему ты так последователен, ведь я вижу форточку, которую ты забыл закрыть, словно хирург, оставивший в теле пациента скальпель, и я говорю тебе: я не боюсь порезаться, я всего лишь хочу сказать тебе спасибо; и пусть, когда мое нескладное тело полезет наружу, кого-то, может, и вытошнит, но нам-то что за дело, Боже - тем, кто уже снаружи или, может, тебе так не хочется видеть меня подле себя, пусть даже и стократно ниже, в самых горячих подземельях, нет, нет, не отвечай мне, просто заткни этого урода с его барабанами, иначе, Боже, я сам его заткну; да-да, я брошу вбивать гвоздь в эту чертову стену и этим самым молотком разобью его барабан, нет, Боже, два барабана - и тот, которым он стучит всю свою жизнь, делая вид, что думает, я тоже разнесу, потому что, БОЖЕ, нельзя делать что-то наполовину, например, как ты создавать человека и жизнь, вне которой его вроде нет, а в ней ему неуютно; подумай, насколько ты нелогичен в своих свершениях, и если тебе не нравится человечество, то почему бы его не выжечь, как вшей керосином, а обязательно надо давать нам самим губить себя, как будто ты не знаешь, как нам важно внешнее вмешательство - даже в смерти: и если, о Боже, ты вмешиваешься этими барабанами, то я тебе скажу: я хотел не это, а то.
  
  
  
   Не это и не то
  
   Помню, в тот день я без остановки лил слезы. И отец спросил меня: почему я плачу? И я ответил, что боюсь.
   А он: чего же? Я: смерти, например. Он: почему именно ее? Я: нет ничего страшнее смерти. Тогда послушай, - улыбнулся он и поправил охапку сушенной травы. - Стоит ли бояться того, о чьем приближении ты узнаешь заранее?
   - Как это? - спросил я.
   Он посмотрел на свой подарок и сказал: перед ее наступлением ты услышишь, как бьют барабаны, точно призывая к отступлению. И помни: можно всю жизнь трусить, но в последнем бою разом выиграть все. Я называю это сорвать банк, хотя мама твоя считает, что то, о чем я говорю, предполагает разорение. И она права. Но нельзя победить, не проиграв.
   - Разве возможно и то, и другое?
   Отец погладил меня по голове и ударил в барабан. Папа не ответил, - думал я.
   Он вышел, и вскоре, глядя в окно, я увидел его во дворе под липами - он ходил взад-вперед в своей нелепой ковбойской шляпе и улыбался. И я думаю, что только окрестные кошки и собаки не считали его слабоумным, потому что пребывали с ним в одном Разуме, о котором тогда я еще не подозревал. Но потом он вернулся и сказал: я ходил между большими и малыми деревьями - видел свежие почки и старые корни, такие старые, что им все труднее питать себя подземной водой; и они умирают, суша свою крону и сбрасывая листья, чтобы стоящим рядом молодым деревцам досталось больше света; и когда я видел все это, я понял, что это мое настолько же, настолько их - нет между нами разделения и быть не может, потому что до нашего с ними общего рождения, все было целым и единым, и если перестало являться таковым, то только в глазах тех, кто не видит дальше своих глаз. И я скажу тебе: не важно, как называет вещи мама, а папа по своей привычке, то есть по своей слабости переименовывает "это" в "то". Главное, чтобы ты знал: вещи останутся такими, какие они есть. И мы можем говорить: "ксс-ксс", но наши убогие звуки не станут кошкой, точно так же палец, указывающий на луну, не становится ею. И запомни, не я это первый сказал, а кто - неважно, потому что он тоже предал молчание, чтобы помочь таким как мы замолчать, где не стоит говорить и говорить, где нельзя молчать. И можно одновременно и молчать, и говорить, как и одновременно не делать ни того, ни другого. И не бойся смерти. Ты понимаешь почему?
   - Потому что ее барабан теперь у меня?
   - И поэтому тоже. Но еще потому, что иногда смерть необходима, чтобы начать жить. И как бы я хотел убить тебя сам, дабы даровать (папа почти причитал) тебе настоящую жизнь, а не ту, которую я дал тебе по причине любви к удовольствиям. Причине, впрочем, вполне состоятельной. Ты должен сделать шаг с убийственной высоты, точно зная, что ты разобьешься и только в этом случае ты спасешь себя. Но если ты хоть как-то приготовишься выжить, заготовишь себе солому или еще какое-нибудь еретическое отступление - ты точно погибнешь.
   - А когда я услышу барабанный бой смерти?
   - Тотчас, когда отступишь, тебе явится этот звук, но ты его почувствуешь интуитивно, а не услышишь обычным ухом. И даже тогда ты сможешь победить, но уже только через смерть. Победа всегда остается достижимой, и в том сражении, о котором мы слишком много говорим, всегда реально избежать поражения. Потому что поражение это...
   Нет! Конечно, я бы хотел скинуть тебя с этой убийственной высоты и помочь тебе, но ты должен сам своим опытом и только своим совершить прыжок в бездну себя самого и измерит собой глубину всего, что есть. И я не могу ни дать тебе руки, когда ты упадешь, ни, что печальнее, столкнуть тебя сейчас. И после сегодняшнего дня больше никогда не задавай вопросы, потому что их не должно быть, как нет ответов.
  
  
  
   Вопросы и ответы
  
   - Мам, а почему мир так потемнел?
   - Он остался, каким был. Он, дорогая, совершенно неизменен. Ни хуже, ни лучше, ни светлее, ни темнее. Ты стала его видеть по-другому. Но, если ты захочешь, ты всегда сможешь открыть глаза дневному свету.
   - Я не спрошу тебя: как - я знаю, что должна это знать. Расскажи мне лучше о сказочном веке (мы все равно не заснем, пока он стучит в свои барабаны).
   - Маме, как всегда, не хватит слов. Тогда ведь не существовало ни их, ни любой другой формы, что нас ограничивает. Все, что есть, тогда было нераздельно. Целостность всего позволяла нам видеть незамыленный взглядом. Когда нет разделения на то и это (мама словно перенеслась туда), нет своего и чужого...
   - И в то время мы бы не чувствовали себя здесь, как в ловушке? И папа бы вернулся с той станции метро? И его бы не закололи те, другие?
   - А еще тогда не существовало ни вопросов, ни ответов. Если что-то или кто-то хотел узнать о чем-то или о ком-то он познавал это изнутри самого объекта. И твоя мама снова ошиблась из-за языка, без которого мы друг друга перестали понимать. В сказочном веке не было ни объекта, ни...
   - Мам, я тут подумала: а если я больше не вижу из-за страха того, что я увидела на той станции, откуда мы вернулись домой уже без папы, и мои глаза не хотят открываться так, как они привыкли?
   - Привыкли не они, а ты. Ты привыкла видеть папу живым именно здесь и теперь боишься посмотреть на мир, где его, по-твоему, нет. Но на том же низком уровне, где убили папу, нет и этого мира, и совершенно органично, что папы нет там, где нет ничего кроме иллюзий, в которых наш любимый уже не живет.
   - Значит, папа ушел откуда-то, чего не существует и откуда не жалко уходить?
   Мама погладила ладонь девочки, что лежала у ребенка на лице
   - Я хочу увидеть его, - сказала девочка, но ее язык лишь бледно отразил то, что она имела в виду.
   Она убрала горячую ладонь со своего лица и, держа ее у себя перед глазами, сказала:
   - Я не боюсь увидеть ВСЕ, даже если я обнаружу своими собственными глазами, что у меня между пальцев завелся Бог - я не боюсь!
  
  
   Пальцы и скрипка
  
   Боже, убери этот свет из окна, который смущает меня и не дает мне забить треклятый гвоздь, ведь вместо того, чтобы дать мне вдохновенно (ха-ха) повиснуть на нем, Ты щекочешь меня (ха-ха) своими лучами, как будто у Тебя раньше не было такого случая для проявления ласки, и я знаю, что ты просто хочешь лишить меня мужества и перед моим единственно смелым поступком; и потому Ты хватаешь меня за руки, мешая сделать прыжок и, быть может, полететь, - ага! - Ты этого и боишься, того, что не тот вспорхнет к Тебе, не свой, не какая-нибудь заснувшая бабочка, а отчаявшийся дурак, виновный лишь в том, что любил себя безжалостно, и никогда и ничего себе не прощал, как и Тебе, потому что никого так не винишь в своих неудачах больше, чем по-настоящему близких, когда они незаслуженно любят тебя, то есть меня, а я не могу вбить даже кривой (а почему он кривой?) гвоздь, только потому, что ударной рукой я закрываю от Твоего света непривычные к Тебе глаза; но, Боже, не это страшно, а то, что Ты ушел из моих рук, когда был больше всего мне нужен - разве можно однажды проявиться у кого-то между пальцами, а потом в решающий момент так же необоснованно (ха-ха) оставить его руку одну, дрожащую, как листок на огромном дереве, если до того этот самый листок ничего не знал о существовании дерева и жил только с Тобой, и сладостно думал: я один парю в воздухе и нет ни корня, ни ствола, ни кроны, и когда я весь собрался в себе, услышав прекрасный плач скрипки (хуже, что действительно это было прекрасно, и она по-настоящему плакала - реальнее, чем бесконечные слезы соседской девочки), я кинулся домой - даже не дослушал партию до конца - и прижался щекой к листку бумаге, как обычно делал, но рука подвела меня: я мог назвать с закрытыми глазами про себя в каком цвете она играла и даже видел в кажущейся темноте этот цвет и оттенок, но стоило лишь раскрыть рот или тем более сделать запись, и я понимал - (ха-ха) все абсолютно безнадежно, и ровно настолько, насколько абсолют, то есть Ты, можешь быть для человека - это я - безнадежным.
  
  
   То ты, то я
  
   - То был мой папа, когда говорил мне все это. А теперь я стою перед тобой, и мы беседуем: вот он ты, вот он я. Ничего не изменилось, кроме одного, о чем я и хочу тебе рассказать.
   Со мной все-таки случилась смерть, и ее приход стал таким же неожиданным для меня, как и мое рождение. Я спал. И там я видел то, чего не хватало мне в жизни (это обычно). И незаметно я перешел во сне к тому, о чем мечтал двадцать четыре года, то есть столько, сколько мне было. И когда я уже был готов погрузиться всем моим духом - а ничего иного нет - в то, что я искал, тут же в моем теле, невидящем этот сон, я ощутил страшную жесткость. И почувствовал, что мои мышцы сковали меня, как паралитика, и подумал: что вырваться я смогу, если только проснусь.
   - А если бы ты досмотрел тот сон?
   - Я бы умер. Нет, то был не выход. А вот проснуться - стало спасением. Оказалось, что у меня начался аллергический шок - и, слава богу, что влетела на мои крики жена и дала мне таблетку. И я лежал потом и плакал. Ведь смерть наступала, а никакого барабанного боя я не слышал. Даже это обман. Смерть не предупреждает. Она просто приходит. И не всегда в старости, и уж точно без тамтамов. Я пытаюсь тебе сказать то, о чем умолчал мой отец. Что и жизнь, и смерть бессмысленны. Понимаешь?
   - Да, бога нет, - слабо сказал уставший мальчик.
   Папа взял указательный палец ребенка и аккуратно, словно дело происходило со сваренной для салата морковкой, отрезал его кончик.
   - Нет, Бог есть, - побледнел мальчик.
   Отец вышел из детской. Он зашел к себе и сел на кровать, взяв в руки свои неизменные барабаны - даже сыну он подарил просто похожие - и принялся стучать, как обычно. И возносить к потолку проклятия и ругательства: надеясь, что его услышат.
  
   Надеясь, что услышат
  
   - Мам, я вижу тебя, я вижу тебя так, как никогда в жизни не видела! Я вижу твое смуглое лицо, твои острые черты - нос и разрез глаз - вижу твои будто бы смоляные волосы, черный блеск в твоих внимательных глазах... Но почему ты так на меня смотришь? Ты разве не рада? Ты меня пугаешь, но зачем ты это делаешь сейчас, когда я счастлива? Я не спрашиваю, ты не думай, я, скорее, восклицаю! Просто, как ребенок, я кричу! Обними меня мама, один жест, я не прошу слов, а мам?
   Дочка простерла к матери руки, но мать так не сдвинулась с места и не прижала ребенка к себе. Она стояла, заложив руки за спину: и в этом, и в своем безразличие напоминала Венеру Милосскую. А потом спросила:
   - А папу, папу ты видишь?
   Дочка посмотрела куда-то за спину матери, казалось, рассеянным взглядом и честно ответила:
   - Да, мама, вижу, - и замолчала. И не было в ней ни следа от прежней радости.
   - Он... в крови, он лежит на том блестящем, мраморном полу?
   - Нет, что ты мама, что ты говоришь. Он стоит и выглядит как всегда, только он кажется более легким и плавным - да, мама, он красивее, чем раньше. Он скрывал от нас всю свою красоту.
   - Ты счастлива? - спросила мать.
   - Да, теперь да.
   - Тогда обними меня.
   В объятиях мать скажет:
   - Я хочу устроить нам праздник. Мы купим торт и хороший чай. И посидим на ковре. Сходи к соседу. Он предлагал помощь, когда узнал об отце. Теперь ее можно уже принять, когда это уже не важно, как прежде.
   Девочка поцеловала маму, вышла из их комнаты и побежала в дальнюю, где жил еще один постоялец. Она постучалась, и дверь открылась сама (жилец хотел, чтобы его нашли как можно быстрее). Девочка заглянула и увидела мужчину, который стоя на стуле под потолком, что-то причитал себе под нос.
   - Мама сказала, вы хотели помочь, - нашлась девочка.
   - Кому? - спросил мужчина, еще не увидев, кто пришел. - А... да, было дело. Подожди, слезу ("в конце концов, не к спеху"). Так, - он подошел к девочке и застыл. За ее спиной он увидел какие-то еле различимые очертания, и в пространстве между ними и ребенком мерцал знакомый ему цвет: он был не отдельно в очертаниях, не только в девочке и не только в расстоянии между ними - он был и там, и там, и там. Он слышал безобразный барабанный бой и отвратительную ругань и думал: "хорошо, что Он не понимает наш язык и ему все равно, как к нему обращаются".
   - Возьми в тумбочке все, что есть, только не читай то письмо, не надо этого - закричал он, стараясь перебить тамтам, и кинулся к листу бумаги, прижавшись к нему щекой. Потом он начал быстро, лихорадочно писать, одновременно благодаря одного и посмеиваясь над другим - одновременно, потому что разделения между ними не было. Очнулся он на минуту от того, что девочка стояла около и смотрела на него.
   - Ты думаешь, я сумасшедший? - спросил он.
   Она улыбнулась.
   - Хорошо, что мне мама все рассказала о вопросах и ответах вроде: да-нет. Потому что я могла бы вас расстроить, ответив правдивое... нет.
   Он разжал перед ней руку.
   - Ты Его видишь?
   - Конечно.
   - Значит, Он есть?

Она поблагодарила его за помощь, послала ему на пороге воздушный детский поцелуй и вышла.

  

 Ваша оценка:

Популярное на LitNet.com А.Платунова "Тень-на-свету"(Боевое фэнтези) Е.Вострова "Канцелярия счастья: Академия Ненависти и Интриг"(Антиутопия) В.Бец "Забирая жизни"(Постапокалипсис) А.Вильде "Эрион"(Постапокалипсис) С.Панченко "Warm. Генезис"(Постапокалипсис) К.Лисицына "Чёрный цветок, несущий смерть"(Боевое фэнтези) М.Юрий "Небесный Трон 3"(Уся (Wuxia)) А.Кутищев "Мультикласс "Союз оступившихся""(ЛитРПГ) А.Тополян "Механист 2. Темный континент"(Боевик) Б.Стриж "Невеста из пророчества"(Любовное фэнтези)
Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
Э.Бланк "Институт фавориток" Д.Смекалин "Счастливчик" И.Шевченко "Остров невиновных" С.Бакшеев "Отчаянный шаг"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"